Книга: Погребенный с фараонами (сборник)



Погребенный с фараонами (сборник)

Говард Филлипс Лавкрафт

Погребенный с фараонами

Вне времен

Сомнительно, что жители Бостона когда–нибудь забудут странное дело Кэбот Музея. Место, которое уделили газеты этой мумии, ужасные слухи, касающиеся ее, болезненный интерес к древней культуре в 1938 году, страшная судьба двух чужаков первого декабря этого же года — все это содействовало сотворению одной из тех классических легенд, которые, переходя от поколения к поколению, превращаются в фольклор и становятся ядром целого ряда странных событий.

Все, кажется, понимали, что во всех этих рассказах было опущено нечто очень жизненное и невероятно отвратительное. Первые описания состояния одного из двух трупов были очень быстро забыты, да и пресса не обращала внимания на странные изменения самой мумии. Публика удивлялась тому, что мумия не всегда лежала на месте. Теперь, когда таксидермия достигла огромных успехов, предлог, что распад мумии запрещает ее экспозицию, казался особенно неубедительным.

Как хранитель музея я в состоянии осветить все факты, которые были скрыты молчанием, но не хочу делать это при жизни. В мире, во Вселенной, случается такое, о чем лучше всего не знать широкой публике. Но я отказываюсь от этого мнения, которое создалось у нас во время всех этих ужасов и которое разделяют персонал музея, врачи, журналисты и полиция. Мне кажется, что дело такой научной и исторической важности не должно оставаться неизвестным. Вот почему я написал эти страницы.

Этот рассказ займет место среди разных бумаг, которые будут рассмотрены после моей смерти, и публикацию его я оставляю на совести тех, кто будет выполнять распоряжения по моему завещанию. Некоторые угрозы и необычные события последних недель убедили меня в том, что моя жизнь, как и жизнь других сотрудников музея, в опасности вследствие враждебности тайных азиатских и полинезийских культов и различных мистических сект. Значит, вполне возможно, что исполнители завещания примут решение в самое ближайшее время.

Примечание: Профессор Джонсон умер внезапно и очень странной смертью от остановки сердца 22 апреля 1938 года. Бинтворт Мор, таксидермист музея, исчез в середине прошлого года. 18 февраля этого же года доктор Вильям Мино, наблюдавший за вскрытием в связи с делом, получил удар ножом в спину и на следующий день скончался.

Это ужасное дело началось, как я полагаю, в 1879 году, то есть задолго до того, как я стал хранителем музея. Тогда музей приобрел эту мумию, столь же мрачную, сколь и непонятную, у Восточной Транспортной компании. Само ее открытие было экстраординарным и тревожным, потому что она была найдена в склепе неизвестного происхождения и баснословно древним, на маленьком островке, внезапно появившемся в Тихом океане.

11 мая 1879 года капитан Чарльз Уэттерби, командующий грузовым судном «Эриданус», вышел из Веллингтона (Новая Зеландия) к Вальпараисо в Чили и вскоре заметил на горизонте остров, не обозначенный ни на одной карте. Явно вулканического происхождения, он возвышался над поверхностью океана, как усеченный конус. Небольшая группа моряков под командованием капитана Уэттерби высадилась там и обнаружила на его крутых склонах следы длительного погружения, а на вершине — признаки недавнего разрушения, словно бы вызванного землетрясением. Среди обломков исследователи обнаружили массивные каменные блоки, по всей видимости, обтесанные человеческими руками, а также остатки стен циклопической кладки, какие встречаются на некоторых архипелагах Тихого океана и являются археологической загадкой.

В конце концов матросы нашли массивный склеп, принадлежавший, как им показалось, к гораздо более обширному зданию и располагавшийся очень далеко под землей; склеп, в углу которого притаилась страшная мумия. После минутной передышки, частично вызванной некоторыми барельефами на стенах, люди наконец согласились, правда не без страха и протестов, перенести мумию на судно. Совсем рядом с мумией лежал цилиндр из неизвестного металла, содержащий рулончик тонкой голубоватой пленки со странными письменами, написанными таинственным серым пигментом. В центре зала было что–то вроде люка, однако у группы не было достаточно мощных орудий, чтобы открыть его.

Кэбот Музей, тогда только что основанный, узнав об этой находке, тотчас же принял меры, чтобы приобрести мумию и цилиндр. Тогдашний хранитель музея Шикман сам отправился в Вальпараисо и зафрахтовал шхуну, чтобы поехать и осмотреть склеп, где нашли мумию, но это путешествие оказалось напрасным. Когда судно дошло до указанного места, там не было ничего, кроме морских волн, и искатели поняли, что те же теллурические силы, которые вытолкнули остров на поверхность, теперь снова погрузили его в темные океанские глубины, где он прятался неисчислимые тысячелетия. Теперь уже никто никогда не раскроет тайну того неподвижного люка.

Однако мумия и цилиндр были куплены. Мумия была помещена в витрину в зале древностей музея в ноябре 1879–го.

Кэбот Музей — археологический, специализирующийся на остатках неизвестных цивилизаций. Это небольшое учреждение, не касающееся чистого искусства. Оно мало известно широкой публике, но весьма уважаемо многими специалистами всего мира. Кэбот Музей расположен в элегантном квартале Бичер Хилл, в Бостоне, в старинном частном отеле, к которому добавили еще одно крыло. До того как страшные недавние события обеспечили ему печальную славу, музей был гордостью респектабельных соседей.

Зал мумий находился в западном крыле дома (построенного в 1819 году) на втором этаже и, по мнению большинства историков и антропологов, содержал самую замечательную в Америке коллекцию такого рода. Там были экземпляры типично египетского бальзамирования, начиная с самых древних образцов Саккара до последних коптских седьмого века; мумии других цивилизаций, в особенности образцы доисторических индейцев, недавно найденные на Алеутских островах; муляжи жертв Помпеи, сделанные путем заливки гипса в пустоты, оставленные телами в лаве; естественные мумифицированные трупы, найденные в рудниках или пещерах во всех частях света. Некоторые были застигнуты смертью в гротескных позах и еще сохранили на лице выражение немого ужаса. Одним словом, тут было все, что может содержать коллекция такого рода. В 1879 году она, конечно, не была столь полной, как сегодня, но даже тогда она считалась замечательной. И эта неизвестная мумия, найденная в циклопическом склепе на эфемерном островке, больше всего привлекала посетителей.

Это была мумия мужчины среднего роста, неизвестной расы, застывшего в любопытном положении на корточках; лицо его с выступающей челюстью было полузакрыто руками, а сморщенные черты лица имели выражение такого беспредельного ужаса, что мало кто из зрителей мог спокойно созерцать его. Глаза, видимо навыкате, были плотно зажмурены; на лице и черепе сохранились остатки волос, цвет всего ансамбля был унылым, нейтрально–серым. Текстура мумии частично выкрошилась, остальное напоминало старую кожу, и это создавало неразрешимую проблему, над которой бились эксперты, тщетно пытаясь узнать или угадать, каким образом тело было подвергнуто бальзамированию. Клочки неизвестной ткани, еще сохранившие следы странных рисунков, плотно прилегали к телу.

Трудно объяснить, чем именно эта вещь была так страшна и отвратительна. Прежде всего, она вызывала необъяснимое чувство немыслимой древности и абсолютной чуждости современной жизни, но главным образом поражало выражение безумного ужаса на этом полузакрытом лице. Такой символ бесконечного, нечеловеческого, космического страха не мог не передаваться зрителям, и они погружались в бесплодные предположения.

Среди редких посетителей Кэбот Музея эта реликвия очень древнего, забытого мира скоро приобрела мрачную известность, хотя спокойная скромность учреждения помешала ей стать привлекающей народ сенсацией, вроде «великана Кардиффа». В прошлом веке зрелищная вульгаризация еще не вторгалась, как ныне, в область науки. Естественно, ученые делали все что могли для классификации страшного экспоната, но все было тщетно. Рассматривались гипотезы о далекой цивилизации, видимые остатки которой сохранились в виде статуй на острове Пасхи. Научные журналы публиковали статьи, часто противоречивые, о древнем затонувшем континенте, вершины которого теперь представляют собой архипелаги Меланезии и Полинезии. Даты, приписываемые этой гипотетической исчезнувшей культуре, были слишком различными и необоснованными. Однако в некоторых мифах Таити и других островов нашли множество удивительно подходящих к делу указаний.

Любопытнейший цилиндр и пленку, покрытую неизвестными иероглифами, заботливо хранившиеся в библиотеке музея, осмотрели с величайшим интересом. Не было никакого сомнения в том, что они связаны с мумией; поэтому все исследователи сходились на том, что если удастся проникнуть в тайну рулона и цилиндра, то и загадка мумии также будет раскрыта. Цилиндр, примерно восьми сантиметров в длину и чуть меньше двух в диаметре, был сделан из какого–то неизвестного переливчатого металла, сопротивляющегося любой попытке химического анализа и, судя по всему, нечувствительного ко всем реактивам. Он был закрыт крышкой из того же металла, на которой были выгравированы изображения, по всей видимости, символические, вызывающие, как это ни парадоксально, представление о неизвестной и непонятной геометрической системе.

Рулончик был не менее загадочным. Бледно–голубая тонкая пленка, не поддающаяся анализам, намотанная на стержень из того же металла, что и цилиндр, в развернутом виде достигала шестидесяти сантиметров. Довольно крупные иероглифы узкой линией шли в центре пленки и были написаны или нарисованы серым пигментом, точно так же не поддающимся никакому исследованию. Иероглифы не были похожи на знакомые лингвистам и палеографам письмена, поэтому расшифровать их никому не удавалось, несмотря на то, что фотокопии разослали всем известным экспертам в этой области.

Правда, некоторые ученые, интересовавшиеся оккультизмом и магией, находили смутное сходство между некоторыми иероглифами и примитивными символами, описываемыми или упоминаемыми в двух–трех очень древних и малопонятных эзотерических работах, вроде книги «Эйбона», которая восходит к забытой Гиперборее, фрагмента «Пиакотик», считающегося дочеловеческим, и чудовищно запретной книги «Некрономикон» безумного араба Абдуллы Аль Хазрада. Эти сходства, однако, не были неопровержимыми, а поскольку в то время не доверяли оккультным наукам, никто не потрудился разослать копии иероглифов специалистам–мистикам. Вполне вероятно, что если бы их познакомили с делом с самого начала, все могло бы пойти совсем по–другому. В сущности, любой читатель страшных «Безымянных Культов» фон Юитца мог бы с первого взгляда установить бесспорную связь между ними и таинственными письменами на пленке. Но в те времена мало кто знал эту кощунственную работу: первое ее издание было уничтожено в Дюссельдорфе в 1839 году, в 1845–м появятся перевод Бредуэла, а в 1909–м был опубликован сильно сокращенный вариант. Но книга эта очень редкая. Практически ни один оккультист, ни один ученый, интересовавшийся эзотерическими культами далекого прошлого, не знали ничего до недавнего разгула газетной сенсации о необычном рулоне, который ускорил ужасную развязку.

В течение полувека, последовавшего за помещением странной мумии в музей, ничего не происходило. Мрачный предмет пользовался известностью среди культурных людей Бостона, но и только. Что же касается цилиндра с рулоном, то о них якобы забыли после десяти лет тщательнейших исследований, окончившихся полным провалом. Кэбот Музей был таким тихим, таким консервативным, что ни одному репортеру и в голову не приходило зайти туда в поисках чего–либо, могущего привлечь внимание жадной до сенсации публики.

Вторжение прессы началось весной 1931 года, когда не чрезмерно зрелищное приобретение странных предметов и необъяснимым образом сохранившихся трупов, найденных в склепах под развалинами замка в Оверни, принесло музею некоторую известность. Верный своей политике «популярности», «Бостон Билэр» послал одного из своих сотрудников сделать репортаж насчет этой покупки и велел ему подперчить статью, предназначавшуюся для воскресного издания всем тем, что можно найти интересного в этом музее. Этот молодой человек, Стюарт Рейнольдс, наткнулся на безымянную мумию и рассудил, что она будет куда более сенсационной, чем недавнее приобретение музея. Несколько статей о теософии, произведения таких писателей, как Льюис Спенс, гипотеза относительно пропавших континентов и забытых цивилизаций сделали так, что Рейнольдс страшно увлекся этой реликвией давно прошедших веков.

Репортер в скором времени надоел сотрудникам музея своими бесконечными вопросами, порой отражающими неглубокие знания, своей манией постоянно требовать перестановки предметов в витрине для того, чтобы сфотографировать их.

На нижнем этаже, в библиотеке, он долго осматривал цилиндр и рулон пленки, фотографируя их под разными углами. Он также требовал, чтобы ему показали все книги, имеющие хоть какое–то отношение к примитивной культуре и затонувшим континентам, и провел там несколько часов, делая заметки. Наконец он ушел, правда только для того, чтобы отправиться в университет и посмотреть (если позволят) мерзкий запрещенный «Некрономикон», хранящийся в библиотеке.

Пятого апреля статья появилась в воскресном выпуске «Билэр» в сопровождении бесчисленных фотографий мумии, цилиндра, иероглифов, написанная в том особенном инфантильном стиле, который, по мнению «Билэр», привлекал клиентуру. Набитая ошибками, преувеличениями, сенсационностью, статья получилась как раз такая, что привлекала внимание дураков. В результате наш мирный музей был наводнен болтливой, шумной и абсолютно некультурной толпой.

Конечно, были и умные, и эрудированные посетители, которых привлекла не ребяческая статья, а фотографии. Я прекрасно помню появившегося в ноябре весьма странного субъекта, смуглого, бородатого, в тюрбане, с каким–то неестественным голосом и тяжелым акцентом, с удивительно невыразительным лицом и в забавных нитяных перчатках на руках. Он назвал мне свой адрес в грязном квартале Вест–Энда, и свое имя — Свами Мандапутра. Этот тип был невероятно эрудирован в том, что касалось оккультизма, и его, кажется, искренне и глубоко взволновало поразительное сходство между иероглифами пленки и некоторыми знаками и символами древнего, забытого мира, о котором, как он говорил, многое знал интуитивно.

В июне известность мумии и рулона шагнула за пределы Бостона, и музей со всего мира получал просьбы оккультистов и исследователей прислать им сведения и фотографии. Нашему персоналу это не нравилось, потому что мы, научное учреждение, лишены симпатий к мечтателям и к фантастике. Однако мы вежливо отвечали на все запросы. В результате этой нашей любезности в «Эколт Ревью» появилась документированная статья известного мистика из Нового Орлеана, Этьена Дорана Мариньи, в которой он указывал на идентичность некоторых любопытных геометрических рисунков на цилиндре и различных иероглифов на пленке с идеограммами ужасного значения (переписанными с древних монолитов или ритуальных тайн многих сект эзотерических фанатиков), приведенных в запрещенной «Черной Книге» Фон Юитца.

Мариньи напоминал о страшной смерти Фон Юитца в 1840 году, через год после публикации его страшной книги в Дюссельдорфе, и добавил несколько леденящих кровь комментариев о предполагаемых источниках информации Фон Юитца. В особенности он упирал на поразительное сходство, соответствие рассказов, по которым Фон Юитц устанавливал связь между большей частью чудовищных идеограмм, воспроизведенных им. Нельзя было отрицать, что эти рассказы, в которых совершенно определенно упоминались цилиндр и рулон, имели явную связь с предметами, хранившимися в музее. Однако рассказы эти были до того экстравагантны, говорили о таких незапамятных временах и таких фантастических аномалиях древнего исчезнувшего мира, что им можно было не столько верить, сколько ими восхищаться.

Конечно, широкая публика была увлечена, потому что выдержки из статьи появились в прессе всего мира. Повсюду публиковались иллюстрированные статьи, повествующие о легендах «Черной Книги», распространяющиеся об ужасах мумии и о сходстве иероглифов и рисунков на цилиндре с символами, приведенными фон Юитцем. Они раздували безумную и бесстыдную сенсационность, пропагандируя невероятные теории и гипотезы. Число посетителей музея утроилось, и всеобщий интерес подтверждался избытком почты, которую мы получали. Почты, в основном, глупой и гротескной. Похоже, что мумия и ее происхождение соперничали с великим кризисом, который был главным предметом разговоров в 1931 и 1933 годах. Что же касается меня, то главным эффектом этого коллективного безумия оказалось желание прочитать чудовищную книгу Фон Юитца в более позднем издании. Чтение вызвало у меня головокружение и тошноту, и я рад, что не познакомился с отвратительным, более полным, неочищенным текстом.



Архаическое эхо, отразившееся в «Черной Книге», так близко подходило к рисункам и символам таинственного цилиндра с рулоном, что просто дух захватывало. Выскочив из бездны незапамятных времен, далеко за пределами известных нам цивилизаций, рас и земель, они вызывали в памяти исчезнувшую нацию и затонувший континент, существовавший на заре времен, — тот, который древняя легенда именовала Му и ветхие от пыли веков таблички которого, написанные на языке нааль, говорили о цветущей стране, высоко цивилизованной уже двести тысяч лет назад, когда Европа была населена лишь гибридными существами, а исчезнувшая Гиперборея знала жестокий культ черного аморфного идола Цатова.

Говорилось о королевстве или провинции К'Наа на древней земле, где первые люди обнаружили громадные руины, оставленные теми, кто жил здесь ранее — неизвестными существами, пришедшими со звезд, чтобы существовать целые эпохи в нарождающемся мире, ныне забытом. К'Наа было священным местом, ибо из его лона поднимались высокие базальтовые горы Яддит–Го, увенчанные гигантской крепостью из огромных камней, бесконечно более древней, чем человечество, построенной отпрысками чужаков с темной планеты Юггот, которые колонизировали Землю до появления на ней жизни.

Сыновья Юггота погибли за миллионы лет до того, но оставили живое существо, чудовищное и ужасное, бессмертное. Своего адского бога, демонического покровителя Гатаноа. Он остался на вечные времена в подземельях крепости Яддит–Го. Ни один человек никогда не забирался на Яддит–Го и не видел вблизи этой кощунственной крепости — только как далекий, геометрически неправильный силуэт, вырисовывавшийся на фоне неба. Однако большинство людей было убеждено, что Гатаноа по–прежнему там, в темных глубинах, за металлическими стенами. Были и такие, кто считал, что Гатаноа следует приносить жертвы, чтобы он не выполз из своего логова и не стал посещать мир людей, как некогда посещал мир сыновей Юггота.

Говорили, что, если не приносить жертв, Гатаноа возникнет, как миазм при свете дня, и спустится по базальтовым обрывам, разрушая все, что встретится на его пути, потому что ни одно живое существо не может созерцать не только самого Гатаноа, но и даже его изображение, пусть самое маленькое, не подвергнувшись трансформации, которая более ужасна, чем смерть. Все легенды детей Юггота уверяли, что вид бога вызывает паралич и жуткое окаменение, в результате которого жертва внешне превращается в камень, в то время как ее мозг остается живым на протяжении тысячелетий, сознает течение времени, но бессилен что–либо сделать, пока случай и время не докончат разложение окаменевшей раковины и не предоставят возможность мозгу умереть. Чаще всего такой мозг, естественно, становится безумным задолго до этого спасительного освобождения. Да, говорили люди, никто не может видеть Гатаноа, но опасность от него и ныне так же велика, как и во времена сыновей Юггота.

Итак, в К'Наа был культ, они поклонялись Гатаноа и ежегодно приносили ему в жертву двенадцать воинов и двенадцать девственниц. Эти жертвы приносились на кострах в мраморном храме у подножия горы, так как никто не смел подняться по базальтовым стенам Яддит–Го и приблизиться к дочеловеческой цитадели наверху.

Власть жрецов Гатаноа была сказочной, ведь только от них зависела сохранность и безопасность К'Наа и всего континента Му от ужасных действий Гатаноа вне его подземного убежища.

В стране были сотни жрецов Темного Бога, все они подчинялись Главному Жрецу Аймас–Му, который выступал на празднике Нат впереди короля Тебов, гордо стоял, когда правитель падал ниц в святилище. У каждого жреца был мраморный дворец, сундук с золотом, двести рабынь и сто наложниц и власть над жизнью и смертью всех жителей К'Наа, кроме жрецов короля. Однако, несмотря на таких защитников, всегда имелось опасение, что Гатаноа выскользнет из глубины и тяжело пойдет по горе, сея ужас и окаменение. В последние годы жрецы запрещали жителям деревни даже представлять себе, каковым может быть вид бога.

В Год Красной Луны (соответствующий, по мнению Фон Юитца, 173–148 гг. до Рождества Христова) в первый раз человеческое существо осмелилось бросить вызов Гатаноа и его безымянной угрозе. Этого дерзкого еретика звали Т'юог, Великий Жрец Шеб–Ниггурата и хранитель медного храма Мозы с тысячью малышей. Т'юог долго размышлял над силами различных богов, и у него были странные сны и откровения насчет жизни континента и предшествующих миров. В конце концов, он уверовал в то, что боги, покровительствующие людям, могут быть собраны против богов враждебных, и убедил себя, что Шеб–Ниггурат, Нуг и Яб, так же, как и Хиг, Бог–Змея, готовы выступить за человека против тирании и высокомерия Гатаноа.

По внушению Богини–Матери, Т'юог составил удивительную формулу на языке нааль, священном языке его ордена, — формулу, которая, как он считал, защищает ее носителя от власти Темного Бога. С такой защитой, думал он, смелый человек поднимется по страшным базальтовым склонам и проникнет — первым из людей — в циклопическую крепость Гатаноа. Перед лицом Бога, с поддержкой Шеб–Ниггурата и его сыновей, Т'юог сможет диктовать свои условия и освободит человечество от этой темной угрозы. Благодаря ему все люди будут свободны, и он будет пользоваться безграничным почетом. Он станет выше всех жрецов Гатаноа, и королевская власть, даже сама божественность, будут, без сомнения, принадлежать ему.

Итак, Т'юог написал свою заветную формулу на свитке племени птагов — тонкой пленке, — что, по мнению Фон Юитца, могло быть внутренней поверхностью кишок исчезнувшего вида ящериц якит, и положил в гравированный цилиндр из неизвестного на Земле и привезенного Древними из Юггота металла лаг. Этот талисман, спрятанный под одеждой, должен был служить ему щитом против действия Гатаноа и, может быть, даже оживить окаменевшие жертвы Темного Бога, если это чудовищное существо появится и начнет свою разрушительную работу. И он решил подняться на страшную гору, где никогда еще не ступала нога человека, проникнуть в таинственную цитадель и встретить дьявольское создание в его собственном логове. Он не мог представить себе, что за этим последует, но надежда стать спасителем человечества придавала ему сил и укрепляла его волю.

Однако он не учел зависть и алчность жрецов Гатаноа. Узнав о его проекте, они испугались за свой престиж и свои привилегии в случае, если Бог–Демон будет низложен, и громко протестовали против так называемого святотатства, уверяя, что ни один человек не сможет противиться Гатаноа и что всякая попытка бросить ему вызов окончится истреблением человечества, и здесь уже не помогут ни жрецы, ни магия. Выкрикивая все это, они надеялись повернуть общественное мнение против Т'юога, однако желание народа избавиться от Гатаноа и его вера в искусство Т'юога были настолько крепки, что все протесты жрецов оказались тщетными. Даже сам король, обычно бывший марионеткой в руках жрецов, отказался запретить Т'юогу это смелое паломничество. Тогда жрецы хитростью достигли того, чего не смогли сделать открыто. Имаш–Му, Верховный Жрец, вошел ночью в келью Т'юога и похитил металлический цилиндр. Он вытащил могучий талисман и заменил его другим, почти таким же по виду, но с другим текстом, который не имел никакой власти над Темным Божеством. Снова положив цилиндр в одежду Т'юога, Имаш–Му удалился, очень довольный. Едва ли Т'юог станет проверять содержимое цилиндра. Считая себя защищенным истинным талисманом, еретик полезет на запретную гору и смело предстанет перед духом Зла Гатаноа, которого не оттолкнет никакая магия…

Жрецы Гатаноа теперь больше не проповедовали и не восставали против вызова дерзкого еретика. Пусть Т'юог действует, как хочет, и идет навстречу своей гибели.

Однако они заботливо хранили украденный свиток. Настоящий и могучий талисман, он передавался от одного Верховного Жреца к другому для того, чтобы использовать его в отдаленном будущем, если когда–нибудь возникнет потребность защищаться от Бога–Демона. Имаш–Му мог спокойно спать до того дня, когда настоящий рулон ляжет в новый цилиндр, сделанный для этой цели. На Заре Дня Пламенного Неба (это название Фон Юитц не объяснил) Т'юог, сопровождаемый молитвами и песнопениями народа и благословениями короля, пошел к страшной горе с посохом из дерева тлат в руке. Под одеждой он нес цилиндр с настоящим, как он думал, талисманом. Конечно же, он не заметил подмены и не услышал иронии в молитвах, распеваемых Имаш–Му и другими жрецами Гатаноа для защиты его предприятия.

Народ стоял все утро, наблюдая за силуэтом Т'юога, тяжело поднимающегося по базальтовым ступеням священного склона. Очень многие еще оставались на месте, даже когда он исчез за сплошным карнизом, окружавшим гору. В ту ночь некоторым казалось, что они видят на проклятой вершине какое–то движение, но, когда они говорили об этом, над ними смеялись. На следующий день громадная толпа наблюдала за горой, молясь и спрашивая, когда же вернется Т'юог. Так было и на следующий день, и дальше. Целую неделю народ ждал и надеялся. Но никто более не видел Т'юога, того, кто хотел освободить человечество от страха.

Отныне люди дрожали, вспоминая высокомерие Т'юога, и старались не думать о той каре, которая постигла его за безбожие. А жрецы Гатаноа улыбались и высмеивали тех, кто осмелился восстать против воли бога и отказать ему в принесении жертв. Впоследствии народ узнал о хитрости Имаш–Му, но лучше всего было не задевать Гатаноа, и никто никогда уже не решался на это. Шли века, сменялись короли и великие жрецы, возвышались и падали нации, земли поднимались со дна морского и вновь уходили в бездонные пучины. За тысячелетия исчезла К'Наа, и, наконец, настал страшный день гроз и бурь, великих землетрясений, и приливная волна навеки поглотила землю Му.

Но, несмотря на все это, слухи о древних тайнах прошли по миру. В отдельных землях обнаружились бледные беглецы, пережившие гнев моря, и под чужими небесами поднимался дым от алтарей, поставленных исчезнувшим богам и демонам. Никто не знал, в каких безднах затонула священная гора с циклопической крепостью страшного Гатаноа, но кое–кто еще шептал его имя и предлагал ему жертвы, боясь, что он восстанет из океанских глубин, сея ужас среди людей.

Вокруг рассеянных по миру жрецов основывались рудименты тайного темного культа. Тайного потому, что народы этих новых земель имели своих богов и отвергали чужих. И в лоне этого культа совершались отвратительные действа и поклонение странным предметам. Ходили слухи, что древняя линия жрецов–беглецов полумифической страны Му еще хранит подлинный талисман против Гатаноа, который Имаш–Му украл у спящего Т'юога, и никто из них не может расшифровать таинственный текст и даже не представляет, в какой части света находилась земля К'Наа, страшная гора Яддит–Го и титаническая крепость Бога–Демона.

Хотя культ этот расцвел главным образом в регионах Тихого океана, где некогда простирался континент Му, говорили о наличии тайного и презираемого культа Гатаноа в несчастной Атлантиде и на морском плато Линг. Фон Юитц давал понять, что приверженцы этого культа имелись в легендарном подземном королевстве К'найэн, и приводил довольно веские доказательства его проникновения в Египет, Халдею, Персию, Китай и в исчезнувшие семитские королевства Африки, а также в Мексику и Перу. Фон Юитц был недалек от утверждения, что ответвления культа дошли и до Европы и имели тесную связь с колдовством, против которого тщетно гремели папские буллы. Запад, однако, не был достаточно благоприятной почвой для укрепления культа. Общественное негодование по поводу некоторых ритуалов и отвратительных жертвоприношений разрушило большинство ветвей. В конце концов этот культ стал преследуемым и еще более тайным, но корни его остались. Время от времени он возникал, главным образом на Дальнем Востоке, на островах Тихого океана, где его доктрины в какой–то мере смешивались с полинезийской эзотерической культурой Ареуя.

Фон Юитц делал слабые и беспокоящие намеки на реальный контакт с культом, так что я вздрагивал, когда читал о том, что говорили насчет его смерти.

Он говорил о развитии некоторых идей, касающихся аспекта Бога–Демона, существа, которого не видел ни один человек (за исключением Т'юога, который так никогда и не вернулся), и сравнивал эти гипотезы с табу, преобладающим в древнем Му, где официально запрещалось думать о том, каков внешний вид этого ужаса. Он отмечал странную боязнь шушуканья приверженцев, тихих шепотков, болезненного любопытства по отношению к точной природе того, что Т'юог, возможно, увидел перед своим концом (если конец был), в том ужасающем дочеловеческом здании на горе, теперь поглощенной морем. Я чувствовал странную тревогу от коварных и уклончивых намеков немецкого эрудита.

То, что я прочел в «Черной Книге», достаточно подготовило меня к статьям в прессе и к событиям, которые начали привлекать внимание весной 1933. Не могу точно вспомнить, когда именно на меня стали производить впечатление участившиеся сообщения о полицейских репрессиях против странных, фантастических культов Востока, но где–то в мае или июне я понял, что во всем мире происходит удивительная и лихорадочная активность в эзотерических или мистических организациях, обычно спокойных и стремящихся к тому, чтобы о них пореже вспоминали.

Не думаю, что я когда–нибудь установил бы связь между этой информацией и намеками Фон Юитца или общественным энтузиазмом, поднятым мумией и цилиндром из нашего музея, если бы не многозначительные слоги и бесспорное сходство — что с удовольствием подчеркивала пресса — между ритуалами и мистериями различных тайных сект, представленными вниманию широкой публики. Но я должен заметить с некоторым беспокойством, что в этих сведениях часто повторялось одно имя в различных искаженных формах. Оно, похоже, составляло центральную точку данного культа и явно рассматривалось со странной смесью почтения и ужаса. Это имя звучало то как Г'танто, то Танота, то Тхам–та, Татан или Тхан–Так, и я не нуждался в советах моих многочисленных корреспондентов, увлеченных оккультизмом, чтобы сблизить корневые основы всех этих имен и прийти к имени того, кого Фон Юитц назвал Гатаноа.

Были и другие волнующие детали. В очень многих сведениях цитировались неопределенные и боязливые намеки на «истинный свиток», предмет «величайшей важности и тяжелых последствий», который должен попасть в руки некоего «Нагоба»…

И опять имя, беспрестанно повторяющееся, но написанное по–разному: Тог, Ток, Жогили Коб, и мой возбужденный мозг помимо моей воли сближал эти имена с именем несчастного еретика Т'юога, о котором говорилось в «Черной Книге». Чаще всего его имя сопровождалось загадочными фразами: «Не кто иной, как он», «Он созерцал Его в лицо», «Он сознает все, но не может ни видеть, ни чувствовать», «Он помнит, как шли века», «Подлинный свиток освободит его», «Нагоб обладает подлинным свитком», «Он может сказать нам, где его найти».

В воздухе явно носилось что–то очень странное, и я почти не удивился тому, что мои корреспонденты–оккультисты и все воскресные газеты начали устанавливать связь между ненормальным воскрешением легенд Му и появлением страшной мумии. Первые статьи, широко распространившиеся в мировой прессе, связывали мумию и цилиндр с рассказами из «Черной Книги». Вполне возможно, что именно они разбудили этот заглохший фанатизм определенных тайных групп, сект и мистических ассоциаций во всем мире. И газеты не переставали подливать масла в огонь своими дурацкими статьями о лихорадочной активности этих культов.

В течение лета сторожа музея заметили новый элемент в толпе любопытных, которая после периода затишья была вновь подхвачена второй волной возбуждения. Все чаще странные посетители эзотерического вида — азиаты, бородатые негры, чувствовавшие себя неловко в европейской одежде, смуглые и волосатые субъекты — спрашивали, где находится зал мумий, и застывали перед отвратительным образом из Тихого океана в позе экстаза или очарования. В потоке этих иностранцев было что–то зловещее, что, казалось, действовало на сторожей. Даже я сам не мог избавиться от некоторого опасения. Я не мог не думать о недавнем ажиотаже вокруг этих культов и о связи между этим ажиотажем и мифами, слишком уж близкими к этой зловещей мумии и ее цилиндру.

Иной раз я готов был убрать мумию из зала экспозиции, особенно в тот день, когда сторожа сообщили мне, что иностранцы, если их никто не видит, падают на колени перед мумией и бормочут что–то странное. Один сторож, похоже, имел странную галлюцинацию и уверял, что окаменевший ужас, лежа в своей витрине, сам собой чуть–чуть сдвинулся так, что скрюченные руки и выражение ужаса на лице немного изменились. Он не мог избавиться от страшной мысли, что эти выпуклые глаза вот–вот откроются.



В начале сентября, когда толпа любопытных стала менее плотной и иногда бывали случаи, что в зале мумий никого не было, впервые произошла попытка вырезать стекло в витрине с ужасным экспонатом. Виновный, смуглый полинезиец, был вовремя замечен сторожами и схвачен. Следствие установило, что это гаваец, известный своей деятельностью в различных тайных религиозных сектах, неоднократно судимый за аморальные и нечеловеческие ритуалы и кровавые жертвоприношения. Бумаги, найденные в его комнате, выглядели загадочно и тревожно: там было множество листков, покрытых иероглифами, которые были точно подобны тем, что были на рулоне и на репродукциях «Черной Книги» Фон Юитца. Однако узнать от гавайца, что все это означает, не удалось.

Едва ли не через неделю после этого инцидента произошла новая попытка коснуться мумии — на этот раз путем взлома замка витрины — и кончилась вторым арестом. Виновный — сингалезец, с такими же судимостями за неблаговидные действия в запрещенных сектах, также отказался говорить с полицейскими. Самое интересное, а также и самое тревожное в этом деле было то, что сторожа не раз видели этого человека в зале мумий и слышали, как он очень тихо пел мумии странную литанию, где все время повторялось слово Т'юог. После этого случая я удвоил количество сторожей в зале и приказал им не спускать глаз с нашего, ставшего слишком известным экспоната.

Нетрудно догадаться, что пресса подхватила эти два инцидента и раздула их, снова припомнив историю о сказочном континенте Му и смело утверждая, что отвратительная мумия и есть тот самый дерзкий еретик Т'юог, превращенный в камень существом в доисторической цитадели и сохранившийся в течение 175 тысяч лет жизни нашей планеты. Газеты утверждали, что виновники обоих инцидентов — приверженцы первоначальных культов Му, они поклоняются мумии и, возможно, даже хотят оживить ее посредством чар или заклинаний.

Журналисты настойчиво вспоминали старинную легенду, согласно которой мозг окаменевших жертв Гатаноа оставался живым и сознательным, что давало место самым диким гипотезам. Упоминание о «подлинном талисмане» тоже привлекло внимание прессы, и почти во всех газетах писалось, что талисман против Гатаноа, украденный у Т'юога, до сих пор существует, и приверженцы тайных культов пытаются войти в контакт с самим Т'юогом по каким–то своим причинам. Результатом этой новой сенсации явилась третья волна посетителей, заполнивших музей и глазевших разинув рот на адскую мумию, которая была источником всего этого шума.

Среди этой новой волны зрителей, многие из которых приходили повторно, начал циркулировать слух об изменении внешнего вида мумии. Я полагаю — если не учитывать впечатлений сторожа, о которых говорилось выше, — что мы все слишком привыкли к виду странных форм и поэтому не обращали внимания на детали. Однако, в конце концов, возбужденное бормотание посетителей привлекло внимание сторожей к малозаметной мутации, которая вроде бы происходила и в самом деле.

Дело тотчас же подхватила пресса, и легко себе представить, чего она только не навыдумывала.

Естественно, я стал внимательно присматривать за феноменом и к середине октября убедился в том, что мумия действительно разлагается. По каким–то причинам — быть может, под влиянием атмосферы — полукаменные–полукожаные волокна постепенно размягчились, ослабились и вызвали заметные перемены в положении членов и в некоторых деталях искаженного страхом лица. После полувековой отличной сохранности такие изменения не могли не тревожить, так что я попросил таксидермиста музея, доктора Мора, тщательно осмотреть мерзкий предмет.

Таксидермист констатировал общую вялость и размягчение членов мумии и смазал ее специальными вяжущими средствами. На большее он не решился, боясь, что мумия вдруг полностью развалится.

Все это произвело на толпы любопытных довольно странный эффект. До сих пор каждая новая сенсационная статья в прессе привлекала в музей новые партии зевак, но сейчас, хотя газеты и не переставали говорить об изменениях в самой мумии, публика вроде бы начала сомневаться и даже испытывать страх к тому, что недавно вызывало ее болезненной любопытство. Над музеем словно нависла зловещая аура, и число посетителей постепенно сократилось до нормального. При уменьшении наплыва стали еще более заметны странные Иностранцы, продолжавшие бывать в наших залах. Их число, казалось, не изменилось.

Восемнадцатого ноября перуанец индейской крови вдруг упал в конвульсиях перед мумией, а потом кричал на больничной койке:

— Она пыталась открыть глаза! Т'юог хотел открыть глаза и посмотреть на меня!

Я уже совсем было собрался удалить мумию из зала, однако собрание наших администраторов, не желающих ничего менять, уговорило меня не делать этого. Но я понимал, что музей начинает приобретать мрачную репутацию в нашем тихом и строгом квартале. После инцидента с перуанцем я отдал приказ сторожам, чтобы те не позволяли кому–либо задерживаться перед чудовищной реликвией с Тихого океана более чем на три–четыре минуты.

Двадцать четвертого ноября, после закрытия музея, в семнадцать часов вечера, один из сторожей заметил, что веки мумии чуть–чуть приподнялись. Стал заметен узкий серпик роговицы каждого глаза, но и это было чрезвычайно интересно. Поспешно вызванный доктор Мор собирался через лупу осмотреть эти крошечные серпики, но пергаментные веки вдруг снова закрылись. Все усилия поднять их были тщетны. Таксидермист не рискнул применить более радикальные меры. Когда он сообщил мне по телефону о произошедшем, я испытал ужас, совершенно несоразмерный этому, судя по всему, простому инциденту. В течение нескольких секунд я разделял общее мнение и боялся, что из тьмы времен и глубины пространства вынырнет проклятие и обрушится на наш музей.

Через два дня молчаливый филиппинец пытался спрятаться в залах перед закрытием. В полиции он отказался даже назвать себя и был взят под стражу как подозреваемый.

И все же тщательное наблюдение за мумией, видимо, обескуражило странные орды эзотерических посетителей, и их число заметно уменьшилось после появления приказа «Проходить, не останавливаясь».

В ночь на первое декабря произошли страшные события. Около часа ночи из музея послышались дикие крики, вопли ужаса и боли. По многочисленным телефонным звонкам перепуганных соседей на место происшествия быстро прибыли отряд полиции и множество работников музея, в том числе и я. Часть полицейских окружила здание, другая вместе с работниками музея осторожно проникла внутрь. В главной галерее мы нашли труп ночного сторожа. Он был задушен концом веревки из индийской конопли. Она так и осталась на его шее. Значит, несмотря на все наши предосторожности, один или несколько человек сумели пробраться в музей. Сейчас, однако, в залах царила мертвая тишина, и мы почти боялись подняться на второй этаж, в проклятое крыло, где наверняка разыгралась драма. Мы зажгли все лампы и, несколько ободренные светом, пошли по лестнице наверх.

Начиная с этого момента сведения об этом отвратительном деле стали подвергаться цензуре, потому что мы сообща решили, что не стоит пугать публику. Я уже говорил, что мы зажгли все лампы перед тем, как войти в зал мумий.

Под ярким светом прожекторов, направленных на витрины и их мрачное содержимое, мы увидели ужас, ошеломляющие детали которого свидетельствовали о событиях, далеко превосходящих наше понимание.

Там были двое. Видимо, они спрятались в здании перед закрытием, но их уже никогда не удастся покарать за убийство сторожа. Они уже заплатили за свое преступление.

Один был бирманцем, другой — с острова Фиджи, оба известны полиции как активные деятели страшных сект. Они расстались с жизнью, и чем больше мы их рассматривали, тем более убеждались, что смерть их чудовищна, неслыханна. Их лица выражали такой нечеловеческий ужас, что сам старший полицейский чин признался, что никогда не видел ничего подобного. Однако состояние обоих трупов имело заметные различия.

Бирманец скорчился у самой витрины, из которой был аккуратно вырезан кусок стекла. В его правой руке был зажат рулон голубоватой пленки, покрытой серыми иероглифами, похожий на тот, что хранился у нас в библиотеке. Впрочем, последующий тщательный осмотр констатировал отдельные мелкие различия. На теле не было видно никаких следов насилия, а по виду его искаженного лица можно было сказать только, что человек умер от страха.

Фиджиец, лежавший рядом с ним, вызвал у нас сильный шок. Полицейский, наклонившийся над ним, закричал от ужаса, и мы все вздрогнули. Глядя на серое — недавно черное — лицо, искаженное страхом, на скелетообразную руку, все еще сжимающую фонарик, мы стали догадываться, что произошло нечто немыслимое. И тем не менее мы не ожидали того, что обнаружила дрогнувшая рука полицейского. Я и сегодня не могу думать об этом без страха и отвращения. Одним словом, несчастный парень, час тому назад бывший крепким и полным сил и здоровья, был превращен неведомо каким колдовством в жесткую и серую, как камень, фигуру, по текстуре идентичную ужасной мумии, лежавшей в покалеченной витрине.

Но это было еще не самое худшее. Самое страшное заключалось в том, что состояние мумии привлекло наше внимание даже прежде, чем мы наклонились над трупами. Не было и речи о мелких и малозаметных изменениях

— теперь мумия радикально изменила свою позу. Она странно размягчилась. Скрюченные руки опустились и не закрывали больше искаженного лица, и (Боже, помоги нам!) отвратительные выпуклые глаза были широко открыты и, казалось, пристально смотрели на двух иностранцев, которые умерли то ли от страха, то ли от чего–то еще более скверного. Этот взгляд мертвой рыбы обладал каким–то мерзким гипнозом и преследовал всех нас, когда мы осматривали тела. Он поистине странно на нас действовал. Мы чувствовали, как в нас входит непонятное оцепенение, которое мешает нашим движениям. Это оцепенение очень странно исчезало, когда мы передавали из рук в руки свиток с иероглифами. Время от времени я чувствовал, как эти странные глаза определенно притягивают мой взгляд, и, когда я, осмотрев трупы, повернулся к мумии, у меня создалось впечатление, что на стеклянной поверхности зрачков, темных и удивительно сохранившихся, я улавливаю что–то очень странное. Чем больше я смотрел, тем больше попадал под их чары. В конце концов я спустился в свой кабинет, невзирая на странное легкое окостенение моих членов, чтобы взять большую лупу. С этим инструментом я предпринял основательный осмотр застывших зрачков, в то время как другие с интересом столпились вокруг.

До этого момента я скептически относился к теории, согласно которой на сетчатке отпечатываются сцены или предметы, которые видела жертва перед смертью. Но едва я бросил взгляд через лупу, я увидел в остекленевших глазах отнюдь не отражение зала, а нечто совсем другое. Вне всякого сомнения, сцена, запечатлевшаяся на сетчатке, представляла собой то, что видели эти глаза перед смертью в незапамятные времена. Сцена эта, казалось, медленно рассеивалась, и я лихорадочно прилаживал линзу, чтобы увеличить изображение. Впрочем, оно и так должно было быть отчетливым, хотя и мелким, коль скоро оно отреагировало на какое–то колдовство двоих людей и заставило их умереть от страха. Благодаря дополнительной линзе я смог различить многие детали, которых раньше не заметил, и окружавшие меня люди молча слушали мои объяснения относительно того, что я увидел.

Тогда, в 1932 году, в Бостоне человек увидел нечто принадлежащее неизвестному и полностью чуждому миру, исчезнувшему тысячелетия назад и забытому.

Я увидел один из углов огромного зала с гигантскими стенами, которые были покрыты барельефами, столь мерзкими, что даже в этом, до крайности мелком изображении их святотатственные скотства вызывали отвращение и тошноту. Я не мог поверить, что те, кто вырезал эти символы, были людьми, или хотя бы видели людей, когда воспроизводили свои страшные издевательства. В центре зала был колоссальный каменный люк, открытый для появления из–под земли существа или предмета, который был ясно виден, когда те двое смотрели в открытые глаза мумии, но через свои линзы я мог разглядеть только большое неопределенное пятно.

Случилось так, что, когда я добавил линзу, лупа была направлена только на правый глаз мумии. Вскоре я горько пожалел, что не ограничился этим глазом, а в своем исследовательском рвении направил свою мощную лупу и на левый глаз мумии в надежде увидеть менее расплывчатое изображение. Мои руки дрожали от возбуждения, а пальцы почему–то плохо гнулись, и я не сразу навел лупу на нужную точку. В этом глазу изображение было более резким.

Я увидел нечто невообразимое и непереносимое, вышедшее через громадный люк из глубины циклопического склепа, затерянного мира… И упал без сознания, испустив страшный крик, которого не стыжусь и поныне.

Когда меня привели в чувство, в глазах чудовищной мумии уже не было отчетливого изображения, по словам инспектора Киффа, который взял мою лупу, чтобы посмотреть, что же такое я там увидел. Я не решался еще раз взглянуть на то отвратительное существо. Мне пришлось собрать все свое мужество, чтобы описать то, что я видел в тот ужасный миг. Да и то я заговорил лишь тогда, когда очутился в своем кабинете, вдали от того дьявольского зрелища, этого существа, которое не могло существовать. Дело в том, что я начал взращивать самую страшную и фантастическую теорию насчет мумии и ее стеклянных глаз. Я уверял себя, что она, видимо, обладает каким–то адским сознанием и все это неисчислимое время тщетно пытается передать какое–то устрашающее сообщение из далекой эры. Это была безумная мысль, но я, может быть, сохраню ясность ума, если изложу все, что тогда мельком увидел.

В сущности, немногое. Я увидел, как из зияющего люка возникло титаническое чудовище, и я не сомневался в его возможности убить человека одним своим видом. У меня и сегодня не хватает слов, чтобы описать его. Я мог бы назвать его гигантом, имеющим щупальца и хобот, полуаморфным, получешуйчатым, полубугорчатым, с глазами спрута. Ох, все эти слова не дадут представления об этом отвратительном, адском, нечеловеческом, внегалактическом, полном ненависти и невыразимо злобном существе, возникшем из небытия и хаоса вечной ночи. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, воспоминания о том зрелище вызывают у меня тошноту и головокружение, а в тот момент, когда я сообщал своим компаньонам о том, что я видел, я изо всех сил старался сохранить ясность ума и не потерять сознание еще раз.

Мои слушатели были не менее взволнованы. Никто не решался повысить голос, и мы шептались добрых четверть часа, со страхом вспоминая жуткие легенды из «Черной Книги», появившиеся в последнее время статьи в газетах относительно мумии, возобновление активности тайных культов и думая о зловещих событиях в музее. Гатаноа… Даже бесконечно уменьшенное изображение его имело силу превращать в камень… Т'юог… Фальшивый талисман… Подлинный свиток, который мог победить окаменение… Уцелел ли он?

Первый луч зари вернул нам ясность ума, трезвый взгляд сделал предметом табу все то, что я видел, предметом, объяснить который нечего было и пытаться и о котором мы не должны даже думать.

Прессе мы сообщили очень урезанные сведения, а позднее договорились с газетами, чтобы известия о мумии изымались. Например, когда вскрытие показало, что мозг и внутренние органы фиджийца были нормальными и в хорошем состоянии, хотя и были запечатаны окаменевшей внешней плотью, и эта аномалия, о которой еще спорили ошеломленные и растерянные медики, потрясла всех, — мы остерегались говорить об этом, боясь вызвать панику. Мы хорошо понимали, что пресса сделает с этой тревожащей деталью.

Однако газеты заметили, что человек, державший в руке свиток с иероглифами и, очевидно, протягивавший его мумии через отверстие в витрине, не окаменел, как его товарищ. Нам настойчиво рекомендовали произвести некоторые эксперименты — приложить рулон пленки к телу окаменевшего фиджийца и к самой мумии, но мы с негодованием отказывались от подобных опытов. Мумия, естественно, была удалена из демонстрационного зала и перенесена в лабораторию музея для того, чтобы ждать настоящего научного исследования, которое будет производиться в присутствии светил медицины. Недавние события сделали нас осторожнее, и мы окружили мумию двойной охраной. Однако это не помешало тому, что пятого декабря в два пятнадцать ночи была совершена попытка взлома музея. Сигнализация тотчас же сработала и испугала взломщиков, которые, к нашему сожалению, успели убежать.

Я очень рад, что ничто из этого не дошло до широкой общественности, и от всего сердца желаю, чтобы так оно и оставалось. Конечно, слухи будут просачиваться, и, если со мной что–нибудь случится, я не знаю, как исполнители моего завещания распорядятся этой рукописью. Но в любом случае, дело уже не произведет такого болезненного впечатления на людей, как это было бы сейчас. К тому же, когда эти сведения будут обнародованы, никто в них не поверит. Это одно из самых любопытных свойств человеческого ума: когда, в погоне за сенсациями, пресса делает туманные намеки, люди готовы верить чему угодно, но когда появляется полное разоблачение, необыкновенное по своей фантастичности, они пожимают плечами и смеются. Наверное, так и должно быть для сохранения психического здоровья граждан.

Я уже сказал, что мы предполагали произвести научное исследование страшной мумии. Оно произошло через неделю после тех ужасных событий, и вел его знаменитый доктор Вильям Мино. Ассистировал ему Бинтворт Мор, таксидермист музея. Доктор Мино присутствовал при вскрытии тела фиджийца восемь дней тому назад. Здесь находились также два члена административного совета музея Лоуренс Дабст и Додли Селтон, доктора Мэйсон, Узле и Вернер, принадлежащие к персоналу музея, двое представителей прессы и я.

Состояние мумии почти не изменилось, если не считать того, что ослабление мышечных волокон вызывало время от времени изменение положения открытых глаз. Весь персонал боялся смотреть на мумию, потому что впечатление сознательного наблюдения становилось все более и более нестерпимым. Я делал большие усилия, чтобы присутствовать при исследовании.

Доктор Мино прибыл около часу дня и через несколько минут начал осмотр мумии. От его прикосновения произошел значительный распад, и из–за этого, а также из–за того, что мы рассказали ему о постепенном размягчении мумии начиная с октября, он решил сделать полное вскрытие, пока ткани не размягчились окончательно. Поскольку в лаборатории имелись все необходимые для этого инструменты, он тут же приступил к делу, громко удивляясь странной волокнистой природе мумифицированной плоти.

Он вскрикнул еще громче, когда сделал первый глубокий разрез, потому что оттуда медленно полилась темно–красная волна, природа которой, несмотря на бесконечное время, прошедшее между жизнью и смертью страшной мумии и этим днем, не оставляла никаких сомнений. Несколько ловких движений хирургического ножа — и обнажились внутренние органы поразительной сохранности, исключая те места, где внешнее окаменение плоти вызвало деформационные изменения. Сходство их состояния с органами умершего от страха фиджийца было таким полным, что знаменитый хирург не смог удержаться от вскрика крайнего изумления. В совершенстве ужасных выпуклых глаз мумии было что–то нечеловеческое, и их состояние по отношению к окаменению всего остального тела было трудно установить.

В пятнадцать часов тридцать минут черепная коробка была вскрыта, и еще через десять минут наша ошеломленная группа дала клятву хранить тайну. Тайну, которую может когда–нибудь открыть только один документ, такой же осторожный, как эта рукопись. Даже оба репортера с радостью согласились молчать. Потому что мы увидели человеческий мозг, трепещущий, еще живой.

Погребенный с фараонами

1

Тайна притягивает тайну. С тех пор, как я приобрел широкую известность в качестве исполнителя невероятных трюков в манере Гарри Гудини[1], я постоянно попадаю во всякого рода загадочные истории, каковые публика, зная мою профессию, связывает с моими интересами и занятиями. Порой эти истории вполне невинны и тривиальны, порой глубоко драматичны и увлекательны, насыщены роковыми и опасными приключениями, а иной раз даже заставляют меня ударяться в обширные научные и исторические изыскания. О многом я уже рассказывал и буду рассказывать впредь без утайки; но есть один случай, о котором я всегда говорю с большой неохотой, и если я теперь собираюсь это сделать, то лишь по настоятельным и назойливым просьбам издателей данного журнала, до которых дошли неясные слухи об этой истории от других членов моей семьи.

Событие это, до сего дня хранившееся мною в тайне, произошло четырнадцать лет назад во время моего посещения Египта в качестве обыкновенного туриста. Я молчал о нем по нескольким причинам. Во–первых, мне не хотелось предавать гласности некоторые безусловно имевшие место факты и обстоятельства, о которых даже не догадываются полчища туристов, осаждающих пирамиды, и которые тщательно скрываются властями Каира, хотя последние, конечно, не могут о них не знать. Во–вторых, мне как–то неудобно излагать инцидент, где такую важную роль играла моя собственная неуемная фантазия. Происходило ли то, свидетелем чему я был или думал, что был на самом деле с достоверностью сказать нельзя; скорее, случившееся следует рассматривать как следствие моих тогдашних штудий в области египтологии и навеянных ими размышлений, на которые меня, к тому же, естественным образом наталкивала окружающая обстановка. Подогретое названными причинами воображение в сочетании с возбуждением, явившимся результатом действительного происшествия, которое было ужасно само по себе, все это, без сомнения, и привело к кошмару, увенчавшему ту фантастическую ночь, что осталась далеко в прошлом.

В январе 1910 года, отработав по контракту в Англии, я подписал договор на турне по театрам Австралии. Условия договора предоставляли мне возможность самому выбрать сроки поездки, и я решил воспользоваться случаем и отправиться в своего рода путешествие, до коих я большой охотник. Вместе с женой мы совершили приятную морскую прогулку вдоль континента и, добравшись до Марселя, сели на пароход Мальва компании Пи энд Оу , державший курс на Порт–Саид, откуда я намеревался начать экскурсию по главным историческим достопримечательностям нижнего Египта и уж затем отправиться в Австралию. Вояж получился очень милым, в том числе и благодаря нескольким забавным происшествиям, от которых ни один иллюзионист не застрахован даже тогда, когда находится на отдыхе. Я предполагал держать свое имя в секрете, дабы во время путешествия меня никто не беспокоил; но среди пассажиров оказался один факир, чьи настойчивые потуги ошеломить пассажиров показом самых заурядных трюков были настолько смехотворны, что я не мог удержаться от соблазна поставить его на место и повторил те же фокусы с гораздо большим профессионализмом, в результате чего мое инкогнито было безвозвратно погублено. Я рассказываю об этом не ради красного словца, но в виду тех последствий, к которым привела моя неосторожность и которые мне следовало предусмотреть, прежде чем разоблачать себя переп целой толпой туристов, готовой вот–вот рассеяться по долине Нила. Куда бы я отныне ни направился, меня всюду обгоняла моя известность, лишая нас с супругой спокойствия и несуетности, к которым мы так стремились. Путешествуя в поисках диковин, я сам зачастую становился объектом разглядывания как своего рода диковина.

Отправившись в Египет за колоритными и мистическими впечатлениями, мы были немало разочарованы, когда по прибытии в Порт–Саид увидели одни невысокие песчаные дюны, плавающие в мелкой воде буйки и типичный европейский городок, где все было скучно и неинтересно, за исключением, пожалуй, громадной статуи де Лессепса[2]. Тем сильнее охватило нас желание увидеть что–нибудь более заслуживающее внимания, и посовещавшись, мы решили не мешкая ехать в Каир, к пирамидам, а оттуда в Александрию, где можно будет сесть на корабль, отплывающий в Австралию, а между делом осмотреть все те греко–римские достопримечательности, которыми только сможет похвастаться эта древняя метрополия.

Путешествие поездом получилось довольно сносное. Всего четыре с половиной часа, но за это время мы успели увидеть значительную часть Суэцкого канала, вдоль которого железная дорога тянется до самой Исмаилии, а немного погодя и отведать Древнего Египта, краем глаза зацепив канал с пресной водой, прорытый еще в эпоху Среднего царства[3] и недавно восстановленный. Но вот, наконец, и Каир, мерцая в сгущающихся сумерках, предстал перед нами как некое созвездие, тусклый блеск которого превратился в ослепительное сияние, когда мы прибыли на грандиозный центральный вокзал. И вновь нас постигло разочарование, ибо все, что мы увидели, оказалось европейским, не считая нарядов и лиц. Скучный подземный переход вел на площадь, запруженную экипажами, такси и трамваями и залитую ярким светом электрических огней на высоченных зданиях, а тот театр, где меня тщетно уговаривали выступить и куда я впоследствии попал как зритель, незадолго до нашего приезда был переименован в Американский космограф . Намереваясь остановиться в отеле Шепард , мы взяли такси и помчались по широким авеню с фешенебельной застройкой; и среди окружившего нас в отеле комфорта (в основном, англо–американского образца), среди всех этих лифтов и безупречных официантов в ресторане волшебный Восток с его седою стариной представился нам чем–то бесконечно далеким.

Однако уже на другой день мы с наслаждением окунулись в самую гущу атмосферы Тысячи и одной ночи , и в лабиринте улиц, в экзотических контурах Каира на фоне неба, казалось, снова ожил Багдад Гаруна аль–Рашида. Сверяясь по Бедекеру , мы миновали площадь Эзбекие и двинулись по улице Муски на восток, в сторону кварталов, населенных коренными жителями. Довольно скоро мы очутились в руках энергичного чичероне , и, несмотря на все позднейшие метаморфозы, я должен признть, что он был мастером своего дела.

Тогда я еще не понимал, какую ошибку совершил, не обратясь в отеле за услугами официального гида. Теперь перед нами стоял гладко выбритый, сравнительно аккуратный субъект с удивительно глухим голосом; он был похож на фараона и представился нам как Абдул Раис эль–Дрогман. Было очевидно, что он пользуется большим авторитетом среди прочих представителей своего ремесла; правда, в полиции нам потом сообщили, что человек под таким именем им не известен, что слово раис , по всей видимости, служит частью обращения к любому уважаемому человеку, а Дрогман это, без сомнения, не что иное, как искаженная форма слова драгоман , обозначающего руководителя туристических групп.

Абдул показал нам такие чудеса, о которых мы раньше только читали и мечтали. Старый Каир уже сам по себе город–сказка, город–греза: лабиринты узких улочек, окутанных таинственными благовониями; балконы самых прихотливых форм, сходящиеся почти вплотную над вымощенными булыжником мостовыми; совершенно азиатский водоворот уличного движения с его многоязыким гамом, щелканьем бичей, дребезжанием повозок и скрипом телег, звоном монет и криком ослов; калейдоскоп цветастых одежд, тюрбанов, чадр и фесок; водоносы и дервиши, собаки и кошки, гадалки и брадобреи; и, перекрывая все прочие звуки, причитания нищих слепцов, скрючившихся в своих нишах, и заунывные азаны муэдзинов на минаретах, тонко вычерчивающихся на фоне яркого безукоризненно синего неба.

Не менее заманчивыми оказались и крытые базарные ряды, где, к тому же, было не так шумно. Пряности, духи, ароматические шарики, ковры, шелка, медь; старый Махмуд Сулейман сидит, скрестив ноги, среди своих сосудов с ароматическими смолами, рядом юноши, весело переговариваясь, толкут горчичные зерна в углублении капители древнеримской классической колонны коринфского ордера, завезенной сюда, вероятно, из соседнего Гелиополя, где размещался один из трех легионов императора Августа. А еще мечети и музей мы осмотрели их все, и еле сохранили свое приподнятое арабское настроение, когда чуть было не поддались темным чарам Египта фараонов, бесценные сокровища которого предлагал нашему взору музей. Большего мы пока и не искали, а потому сосредоточили свое внимание на средневековой сарацинской роскоши халифов, пышные надгробия–мечети которых составляют помпезный феерический некрополь на краю Аравийской пустыни.

Напоследок Абдул сводил нас по Шариа–Мухаммед–Али к старинной мечети султана Хасана и воротам Баб эль–Азаб с башнями по бокам, сразу за которыми проход меж двух круто поднимающихся стен ведет к величественной Цитадели, возведенной самим Саладином[4] из блоков разрушенных пирамид. Солнце уже заходило, когда мы взобрались на эту кручу; обошли кругом современную мечеть Мухаммеда Али[5] и, встав у парапета, окинули взором с головокружительной высоты волшебный Каир, весь в золоте резных куполов, воздушных минаретов и ослепительных садов.

Высоко над городом вознесся огромный романский купол нового музея, а за ним, по другую сторону загадочного желтого Нила, отца времен и династий, затаили вечную угрозу пески Ливийской пустыни, волнистые, переливающиеся всеми цветами радуги, стерегущие темные тайны веков.

Вслед за багряным закатом пришел пронизывающий холод египетской ночи. Глядя на солнце, балансирующее на краю мира, как тот древний бог Гелиополя Ра–Хорахти, или Солнце горизонта, мы четко различили на фоне алого пожара зловещие очертания пирамид Гизы, этих древних гробниц, на которых к тому времени, когда Тутанхамон всходил на золотой престол в далеких Фивах, уже лежала пыль тысячелетий. И тогда нам стало ясно, что Каира сарацинского с нас хватит, и настала пора прикоснуться к сокровенным тайнам Египта изначального черного Кема Ра и Амона, Исиды и Осириса.

Экскурсия к пирамидам состоялась на следующий день. Сев в викторию мы пересекли остров Гезиру с его гигантскими лебахиями и по небольшому английскому мосту выехали на западный берег. Оттуда мы помчались сперва меж двух рядов внушительной высоты лебахий, а затем мимо обширного зоологического сада в сторону Гизы, пригорода Каира, где впоследствии был воздвигнут мост, соединяющий Гизу непосредственно с Каиром. Свернув вглубь страны по Шариа–эль–Харам, мы миновали район зеркально–гладких каналов и убогих туземных деревушек, и вот, наконец, впереди замаячила цель наших исканий, проступая сквозь рассветную дымку и отражаясь в перевернутом виде в придорожных лужах. Воистину, сорок столетий взирали здесь на нас сверху вниз, как говорил Наполеон своим солдатам.

Дорога взмыла круто вверх, и вскоре мы достигли пункта пересадки между трамвайной станцией и отелем Мена–хаус . Мы не успели оглядеться, как наш проводник уже раздобыл билеты на посещение пирамид и нашел общий язык с толпой шумяых и агрессивных бедуинов, которые жили в соседней деревеньке, нищей и грязной, и приставали ко всем путешественникам. Абдул держался с достоинством и не только не подпустил никого к нам, но даже раздобыл у них пару отличных верблюдов для меня и жены и осла для себя, а также нанял группу мальчишек и взрослых мужчин в качестве погонщиков для наших животных. Все это было, впрочем, совершенно излишне, да к тому же и накладно, ибо расстояние, которое нам предстояло преодолеть, было столь незначительным, что вполне можно было обойтись без верблюдов. Но мы не пожалели о том, что пополнили свой опыт представлением об этом довольно неудобном средстве передвижения по пустыне.

Пирамиды Гизы располагаются на высоком скалистом плато по соседству с самым северным из царских и аристократических некрополей, построенных в окрестностях ныне не существующего города Мемфиса, который находился на том же берегу Нила, что и Гиза, но только чуть южнее, и процветал в период между 3400 и 2000 годами до рождества Христова. Крупнейшая из пирамид, так называемая Большая пирамида, стоит ближе всех остальных к современной дороге. Она была возведена фараоном Хеопсом, или Хуфу, около 2800 года до нашей эры; высота ее составляет более 450 футов. К юго–западу от нее в один ряд следуют пирамиды Хефрена и Микерина. Первая из них была сооружена спустя поколение после пирамиды Хеопса и имеет чуть меньшую высоту, хотя и кажется более высокой оттого, что расположена на возвышенном месте. Пирамида Микерина, построенная ок. 2700 года, значительно уступает по высоте двум первым. К востоку от второй пирамиды, на самом краю плато, возвышается чудовищный Сфинкс немой, загадочный и умудренный знаниями тысячелетий. Он стоит здесь с незапамятных времен, и никто не знает, каков был его первоначальный облик, потому что в правление фараона Хефрена черты лица его были изменены с целью придать им сходство с лицом его царственного реставратора.

По соседству с тремя великими пирамидами находится также множество второстепенных пирамид; часть их сохранилась, от другой остались жалкие следы. Кроме того, все плато испещрено могилами вельмож более низкого, нежели царский, сана. Гробницы эти изначально представляли собой глубокие погребальные ямы, или камеры, с установленными над ними каменными мастабами, сооружениями в форме скамей. Надгробия такого рода были обнаружены на других мемфисских некрополях; образцом их может считаться надгробие Пернеба, выставленное в Метрополитен–музее в Нью–Йорке. В Гизе, однако, все видимые следы мастаб оказались либо уничтоженными временем либо расхищенными любителями поживы, и только вырубленные в скалистом грунте камеры, одни из которых по–прежнему занесены песком, другие расчищены археологами, свидетельствуют о том, что здесь некогда находились захоронения. С каждой могилой соединялась своего рода часовня, где жрецы и родня предлагали пищу и молитву витающему над усопшим ка , или его жизненному началу. Часовни малых гробниц размещались в уже упомянутых надстройках мастабах; похоронные же часовни пирамид, где покоился царственный прах фараонов, представляли собой как бы отдельные храмы, каждый из которых располагался к востоку от своей пирамиды и соединялся дорожкой с довольно помпезным парадным входом с пропилеями, находившимся на краю скалистого плато.

Вход в храм второй пирамиды, почти погребенный под песчаными заносами, зияет бездонной своей глубиной к юго–востоку от Сфинкса. Традиция упорно именует эти руины Храмом Сфинкса , что, может быть, справедливо, если, конечно, лицо Сфинкса на самом деле представляет собой подлинное изображение Хефрена, строителя второй пирамиды. Самые чудовищные слухи ходят о том, как выглядел Сфинкс до Хефрена но каковы бы ни были изначальные черты его лица, монарх заменил их своими собственными, чтобы люди могли глядеть на колосса без содрогания.

Именно в огромном входном храме неподалеку от Сфинкса была найдена диоритовая статуя Хефрена в натуральную величину. Ныне она хранится в Египетском музее; я стоял перед ней, охваченный благоговейным трепетом. Не знаю, раскопано ли это сооружение к настоящему дню, но тогда, в 1910 году, большая его часть оставалась под землей, и вход туда на ночь надежно запирался. Раскопками занимались немцы, так что весьма вероятно, что довести дело до конца им помешала война или что–нибудь еще. Учитывая то, что мне самому довелось пережить, а также кое–какие слухи, имеющие хождение среди бедуинов и почти неизвестные и, уж во всяком случае, не принимаемые на веру в Каире, я бы много отдал за то, чтобы узнать, чем кончилась история с одним колодцем в поперечной галерее, где в свое время были обнаружены статуи фараона в довольно странном соседстве со статуями бабуинов.

Дорога, по которой мы следовали на верблюдах в то утро, описывала крутую дугу, минуя деревянное здание полицейского участка, почту, аптеку и магазины по левую руку от нее, а затем сворачивала на юг и далее на восток, делая, таким образом, полный изгиб и одновременно взбираясь на плато, так что мы даже не заметили; как очутились лицом к лицу с пустыней, с подветренной стороны от Большой пирамиды. Как будто неким циклопом было воздвигнуто грандиозное сооружение, восточную грань которого мы теперь огибали, глядя на простирающуюся далеко внизу долину с малыми пирамидами. Еще дальше, к востоку от этих пирамид, сверкал вечный Нил, а к западу от них мерцала вечная пустыня. Совсем рядом с нами угрожающе высились три главные пирамиды. У самой крупной из них полностью отсутствовала наружная облицовка, и обнажились громадные глыбы, составляющие ее основу. У двух других тут и там виднелись ладно пригнанные куски облицовки, благодаря которой они в свое время выглядели очень гладкими и аккуратными.

Мы спустились к Сфинксу и застыли перед ним, не в силах произнести ни слова, как бы зачарованные его тяжелым невидящим взглядом. На могучей каменной груди его едва различался символ Ра–Хорахти, за изображение которого ошибочно принимали Сфинкса в эпоху поздних династий, и хотя табличка между огромными лапами чудовища была покрыта песком, мы вспомнили слова, начертанные на ней Тутмосом 4–ым, и о видении, что посетило его, когда он был наследником престола. С этого момента улыбка Сфинкса стала вселять в нас безотчетный ужас, и в памяти нашей всплыли легенды о подземных переходах под исполином, уходящих глубоко–глубоко вниз, в такие бездны, о которых даже страшно подумать бездны, связанные с тайнами более древними, чем тот Египет, что раскапывают современные археологи, и имеющие зловещее отношение к наличию в древнем пантеоне Нила безобразных богов с головами животных. Именно в этот миг я впервые задался праздным вопросом, все кошмарное значение которого прояснилось лишь много часов спустя.

Тем временем к нам стали присоединяться другие туристы, и мы проследовали к погребенному под заносами песка Храму Сфинкса. Он находится в пятидесяти ярдах к юго–востоку от гиганта и уже упоминался мною как парадный вход в коридор, ведущий в погребальный храм Второй пирамиды, расположенный на плато. Большая часть храма все еще оставалась нераскопанной, и хотя нас провели по современному коридору в алебастровую галерею, а оттуда в вестибюль с колоннами, в меня закралось подозрение, что Абдул и местный служитель–немец показали нам далеко не все, что заслуживало внимания. Затем мы совершили традиционную прогулку по плато с пирамидами, в ходе которой осмотрели Вторую пирамиду с характерными руинами погребального храма к востоку от нее. Третью пирамиду с ее миниатюрными южными спутницами и разрушенным восточным храмом; каменные надгробия и могилы представителей четвертой и пятой династий; и, наконец, знаменитую гробницу Кэмпбелла, зияющую черным провалом в пятьдесят три фута глубиной с затаившимся на дне саркофагом. Один из наших погонщиков очистил последний от песка, спустившись в головокружительную бездну на веревке.

Внезапно до нас донеслись крики со стороны Большой пирамиды, где группу туристов буквально осаждала толпа бедуинов, наперебой предлагавших продемонстрировать быстроту в пробежках на вершину пирамиды и обратно. Рекордное время для такого подъема и спуска, говорят, составляет семь минут, однако некоторые хорошо тренированные шейхи с сыновьями уверяли нас, что смогут уложиться в пять, если только им будет предложен, так сказать, необходимый стимул в виде щедрого бакшиша.

Никакого стимула они не получили, зато Абдул по нашей просьбе сводил нас на вершину пирамиды, откуда открывался непревзойденно величественный вид не только на Каир, блиставший в отдалении на фоне крепостной стены золотисто–лиловых холмов, образующих как бы его корону, но и на все пирамиды в окрестностях Мемфиса от Абу Роаша на севере до Дашура на юге. Саккарская ступенчатая пирамида, представляющая собой переходную форму между невысокой мастабой и собственно пирамидон, соблазнительной четко вырисовывалась вдалеке среди песков. Именно рядом с этим переходным сооружением была в свое время обнаружена знаменитая гробница Пернеба, т.е. более, чем в четырехстах милях к северу от горной долины Фив, где покоится Тутанхамон. И в который уже раз я словно онемел, объятый неизъяснимым трепетом. Глубокая древность, подступающая со всех сторон, и тайны, которые, казалось, хранил в себе и лелеял каждый из этих памятников старины, наполнили меня таким благоговением и чувством бесконечности, каких я прежде не испытывал.

Измученные восхождением и докучливыми бедуинами, поведение которых выходило за рамки всех приличий, мы почли за благо избавить себя от нудных и утомительных экскурсий внутрь пирамид, куда вели очень тесные и душные проходы, в которых можно было передвигаться только ползком. Между тем на наших глазах несколько особо выносливых ходоков готовились к посещению самого крупного из мемориалов пирамиды Хеопса. Оплатив с лихвой и отпустив свой местный эскорт, мы пустились в обратный путь, припекаемые послеполуденным солнцем и опекаемые верным Абдулом Раисом, и только пройдя половину пути, пожалели о своей нелюбознательности. Ибо о нижних коридорах пирамид, коридорах, не упоминаемых в путеводителях ходили самые фантастические слухи; известно было также то, что археологи, которые открыли эти коридоры и приступили к их обследованию, тут же сблокировали входы в них и теперь держат их местонахождение в тайне.

Разумеется, все эти сплетни были по большей части безосновательны, по крайней мере, на первый взгляд; и все же то упорство, с каким проводился запрет на посещение пирамид по ночам, а самых нижних ходов и склепа Большой пирамиды независимо от времени суток, наводило на некоторые размышления. Впрочем, что касается второго запрета, то причиной ему, вероятно, служило опасение, что психологическое воздействие на посетителя может оказаться слишком сильным: согнувшийся в три погибели бедняга будет чувствовать себя как бы погребенным под гигантской каменной грудой, где единственная связь с внешним миром узкий тоннель, по которому можно передвигаться лишь ползком и вход в который в любой момент может быть завален в результате случайности или злого умысла. Одним словом, все это выглядело столь загадочно и интригующе, что мы решили при первой же возможности нанести пирамидам повторный визит. Мне эта возможность предоставилась гораздо ранее, чем я мог ожидать.

В тот же вечер, когда наши спутники, несколько утомленные напряженной программой дня, устроились отдыхать, мы с Абдулом пошли прогуляться по живописным арабским кварталам. Я уже любовался ими при свете дня, и мне не терпелось узнать, как выглядят эти улицы и базары в сумерках, когда чередование сочных, густых теней с мягкими закатными лучами должно лишь подчеркивать их пленительность и эфемерность. Толпы прохожих редели, но в городе было по–прежнему многолюдно. Проходя по рынку медников Сукен–Накхасину, мы наткнулись на компанию подгулявших бедуинов, которыми, по всем признакам, верховодил дерзкий малый с грубыми чертами лица и в лихо заломленной набекрень феске. Он еще издали нас приметил, и судя по взгляду, отнюдь не дружелюбному, которым он одарил Абдула, мой верный проводник был здесь хорошо известен и, вероятно, слыл за человека насмешливого и высокомерного.

Возможно, юнца возмущала та странная копия полуулыбки–полуусмешки Сфинкса, которую я сам столь часто замечал на лице Абдула и которая вызывала во мне любопытство пополам с раздражением; а, может быть, ему был неприятен глухой, как бы замогильный резонанс голоса моего проводника. Как бы то ни было, обмен ругательствами и поношениями с упоминанием имен родных и близких состоялся незамедлительно и носил весьма оживленный характер. Этим, однако, дело не кончилось. Али Зиз, как звал Абдул своего обидчика, когда не употреблял более энергичных прозвищ, принялся дергать моего спутника за халат, тот не заставил себя ждать с ответным действием, и вот уже оба неприятеля самозабвенно тузили друг друга. Еще немного, и внешний вид соперников был бы изрядно попорчен, тем более, что они уже потеряли свои головные уборы, составлявшие предмет священной гордости обоих, но тут вмешался я и силой разнял драчунов.

Поначалу обе стороны не весьма благосклонно отнеслись к моим действиям, однако, в конце концов, пусть не мир, но перемирие состоялось. Противники в угрюмом молчании стали приводить в порядок свою одежду. Немного поостыв, каждый из них встал в благородную позу, каковая резкая перемена выглядела довольно впечатляюще. Затем неприятели заключили своего рода договор чести, являющийся в Каире, как я вскоре узнал, традицией, освященной веками. В соответствии с договором спор предстояло уладить посредством ночного поединка на кулаках на вершине Большой пирамиды, спустя долгое время после ухода последнего любителя поглазеть на пирамиды при лунном свете. Каждый из дуэлянтов обязывался привести с собой секундантов, поединок должен был начаться в полночь и состоять из нескольких раундов, проводимых в как можно более цивилизованной манере.

Много было в упомянутых условиях такого, что возбудило во мне живейший интерес. Дуэль уже сама по себе обещала быть не просто ярким, но и уникальным зрелищем, а когда я представил себе сцену борьбы на этой древней громаде, что высится над допотопным плато Гизы, при бледном свете луны, воображение мое распалилось еще сильнее, заставив задрожать во мне каждую жилку. Адбул охотно согласился принять меня в число своих секундантов, и весь оставшийся вечер мы рыскали с ним по всевозможным притонам в самых злачных районах города преимущественно в северо–восточной части площади Эзбекие, где он вылавливал по одному махровых головорезов и сколачивал из них отборную шайку, которой суждено было стать, так сказать, фоном баталии. Уже минуло девять, когда наша компания верхом на ослах, прозванных в честь таких царственных особ и именитых гостей Египта, как Рамзес, Марк Твен, Дж.П.Морган и Миннехаха, неторопливо двинулась через лабиринты улиц, минуя то восточные, то европейские кварталы. По мосту с бронзовыми львами мы пересекли мутные воды Нила, утыканного лесом мачт, и задумчивым легким галопом направились по обсаженной лебахиями дороге, ведущей в Гизу. Путь наш длился немногим более двух часов. Подъезжая к месту, мы встретили остатки туристов, возвращавшихся в Каир, и поприветствовали последний трамвай, следовавший туда же. Наконец, мы остались лицом к лицу с ночью, прошлым и луной.

А потом перед нами выросли пугающие громады пирамид. Казалось, они таили в себе некую допотопную угрозу, чего я не заметил прежде, при дневном свете. Теперь же даже наименьшая из них заключала в себе как бы намек на что–то потустороннее. Впрочем, разве не в этой именно пирамиде во времена шестой династии была погребена царица Нитокрис коварная Нитокрис, пригласившая однажды всех своих врагов к себе на пир в храм под Нилом и утопившая гостей, приказав отворить шлюзы? Я вспомнил, что о Нитокрис среди арабов ходят странные слухи? и что при определенных фазах луны они сторонятся Третьей пирамиды. Да и не эту ли царицу имел в виду поэт Томас Мур, когда слагал следующие строки (их любят повторять мемфисские лодочники):

Живет в подводных тайниках,

Вся в золоте и жемчугах,

Та нимфа, что слывет в веках

Хозяйкой Пирамиды?

Как мы ни спешили, Али Зиз и его клевреты оказались расторопнее. Мы еще издали приметили их ослов: фигуры животных четко вырисовывались на фоне пустынного плато. Вместо того, чтобы следовать прямой дорогой к отелю Мена–хаус , где нас могла увидеть и задержать сонная безобидная полиция, мы свернули к Кафрел–Хараму, убогой туземной деревушке, расположенной рядом со Сфинксом и послужившей местом стоянки для ослов Али Зиза. Грязные бедуины привязали верблюдов и ослов в каменных гробницах придворных Хефрена, а затем мы вскарабкались по скалистому склону на плато и песками прошли к Большой пирамиде. Арабы шумным роем обсыпали ее со всех сторон и принялись взбираться по стертым каменным ступеням. Абдул Раис предложил мне свою помощь, но я в ней не нуждался.

Почти каждому, кто путешествовал по Египту, известно, что исконная вершина пирамиды Хеопса источена веками, в результате чего получилась относительно плоская площадка в двенадцать ярдов по периметру. На этом–то крохотном пятачке мы и расположились, образовав как бы живой ринг, и уже через несколько секунд бледная луна пустыни сардонически скалилась на поединок, который, если не брать в расчет характер выкриков со стороны болельщиков, вполне мог бы происходит в любом американском спортивном клубе низшей лиги. Здесь так же, как и у нас, не ощущалось нехватки в запрещенных приемах, и моему не вполне дилетантскому глазу практически каждый выпад, удар и финт говорил о том, что противники не отличаются разборчивостью в методах. Все это длилось очень недолго, и, несмотря на свои сомнения относительно использовавшихся приемов, я ощутил нечто вроде гордости за свою собственность, когда Абдул Раис был объявлен победителем.

Примирение свершилось с необыкновенной быстротой, и среди последовавших за ним объятий, возлияний и песнопений я готов был усомниться в том, что ссора имела место на самом деле. Как ни странно, но мне также показалось, что я в большей степени приковываю к себе внимание, нежели бывшие антагонисты. Пользуясь своими скромными познаниями в арабском, я заключил из их слов, что они обсуждают мои профессиональные выступления, где я демонстрирую свое умение освобождаться от самых различных пут и выходить из импровизированных темниц. Манера, в которой велось обсуждение, отличалась не только изумительной осведомленностью обо всех моих подвигах, но и явным недоверием и даже враждебностью по отношению к ним. Только теперь я постепенно стал осознавать, что древняя египетская магия не исчезла бесследно, но оставила после себя обрывки тайного оккультного знания и жреческой культовой практики, каковые сохранились среди феллахов в форме суеверий столь прочных, что ловкость любого заезжего хахви или фокусника вызывает у них справедливую обиду и подвергается сомнению. Мне снова бросилось в глаза разительное сходство моего проводника Абдула с древнеегипетским жрецом, или фараоном, или даже улыбающимся Сфинксом, я вновь услышал его глухой, утробный голос и содрогнулся.

Именно в этот момент, как бы в подтверждение моих мыслей, произошло то, что заставило меня проклинать ту доверчивость, с которой я принимал события последних часов за чистую монету, между тем как они представляли собой чистой воды инсценировку, притом весьма грубую. Без предупреждения (и я думаю, что по сигналу, незаметно поданному Абдулом), бедуины бросились на меня всей толпой, и вскоре я был связан по рукам и ногам, да так крепко, как меня не связывали ни разу в жизни ни на сцене, ни вне ее.

Я сопротивлялся, сколько мог, но очень скоро убедился, что в одиночку мне не ускользнуть от двадцати с лишним дюжих дикарей. Мне связали руки за спиной, согнули до предела ноги в коленях и намертво скрепили между собой запястья и лодыжки. Удушающий кляп во рту и повязка на глазах дополнили картину. После этого арабы взвалили меня к себе на плечи и стали спускаться с пирамиды. Меня подбрасывало при каждом шаге, а предатель Абдул без устали говорил мне колкости. Он издевался и глумился от души; он заверял меня своим утробным голосом, что очень скоро мои магические силы будут подвергнуты величайшему испытанию и оно живо собьет с меня спесь, которую я приобрел в результате успешного прохождения через все испытания, предложенные мне в Америке и Европе. Египет, напомнил он мне, стар, как мир, и таит в себе множество загадочных первозданных сил, непостижимых для наших современных знатоков, все ухищрения которых поймать меня в капкан столь дружно провалились.

Как далеко и в каком направлении меня волокли, я не знаю положение мое исключало всякую возможность точной оценки. Определенно могу сказать одно: расстояние не могло быть значительным, поскольку те, кто нес меня, ни разу не ускорили шага, и в то же время я находился в подвешенном состоянии на удивление недолго. Вот именно эта ошеломляющая краткость пройденного пути и заставляет меня вздрагивать всякий раз, как я подумаю о Гизе и его плато; сама мысль о близости к каждодневным туристическим маршрутам того, что существовало тогда и, должно быть, существует по сей день, повергает меня в трепет.

Та чудовищная аномалия, о которой я веду речь, обнаружилась не сразу. Опустив меня на песок, мошенники обвязали мне грудь веревкой, протащили меня несколько футов и, остановившись возле ямы с обрывистыми краями, погрузили меня в нее самым невежливым образом. Словно целую вечность, а то и не одну, я падал, ударяясь о неровные стены узкого колодца, вырубленного в скале. Поначалу я думал, что это одна из тех погребальных шахт, которыми изобилует плато, но вскоре чудовищная, почти неправдоподобная глубина ее лишила меня всех оснований для каких бы то ни было предположений.

С каждой секундой весь ужас переживаемого мною становился все острее. Что за абсурд так бесконечно долго опускаться в дыру, проделанную в сплошной вертикальной скале, и до сих пор не достигнуть центра земли! И разве могла веревка, изготовленная человеческими руками, оказаться настолько длинной, чтобы увлечь меня в эти адские бездонные глубины? Проще было предположить, что возбужденные чувства вводят меня в заблуждение. Я и по сей день не уверен в обратном, потому что знаю, сколь обманчивым становится чувство времени, когда ты перемещаешься против своей воли, или когда твое тело находится в искривленном положении. Вполне я уверен лишь в одном: что до поры до времени я сохранял логическую связность мыслей и не усугублял и без того ужасную в своей реальности картину продуктами собственного воображения. Самое большее, что могло иметь место, это своего рода мозговая иллюзия, от которой бесконечно далеко до настоящей галлюцинации.

Вышеописанное, однако, не имеет отношения к моему первому обмороку. Суровость испытания шла по возрастающей, и первым звеном в цепи всех последующих ужасов явилось весьма заметное прибавление в скорости моего спуска. Те, кто стоял наверху и травил этот нескончаемо длинный трос, похоже, удесятерили свои усилия, и теперь я стремительно мчался вниз, обдираясь о грубые и как будто даже сужавшиеся стены колодца. Моя одежда превратилась в лохмотья, по всему телу сочилась кровь ощущение от этого по неприятности своей превосходило даже мучительную и острую боль. Не меньшим испытаниям подвергался и мой нюх: поначалу едва уловимый, но постепенно все усиливавшийся запах затхлости и сырости до странности не походил на все знакомые мне запахи; он заключал в себе элемент пряности и даже благовония, что придавало ему как бы оттенок пародии.

Затем произошел психический катаклизм. Он был чудовищным, он был ужасным не поддающимся никакому членораздельному описанию, ибо охватил всю душу целиком, не упустив ни единой ее части, которая могла бы контролировать происходящее. Это был экстаз кошмара и апофеоз дьявольщины. Внезапность перемены можно назвать апокалиптической и демонической: еще только мгновение назад я стремительно низвергался в узкий, ощерившийся миллионом клыков колодец нестерпимой пытки, но уже в следующий миг я мчался, словно на крыльях нетопыря, сквозь бездны преисподней; взмывая и пикируя, преодолевал бессчетные мили безграничного душного пространства; то воспарял в головокружительные высоты ледяного эфира, то нырял так, что захватывало дух, в засасывающие глубины всепожирающего смердящего вакуума… Благодарение Богу, наступившее забытье вызволило меня из когтей сознания, терзавших мою душу, подобно гарпиям, и едва не доведших меня до безумия! Эта передышка, как бы ни была она коротка, вернула мне силы и ясность ума, достаточные для того, чтобы вынести еще величайшие порождения вселенского безумия, которые притаились, злобно бормоча, на моем пути.

2

Лишь постепенно приходил я в чувство после того жуткого полета через стигийские пространства. Процесс оказался чрезвычайно мучительным и был окрашен фантастическими грезами, в которых своеобразно отразилось то обстоятельство, что я был связан. Содержание этих грез представлялось мне вполне отчетливо лишь до тех пор, пока я их испытывал; потом оно как–то сразу потускнело в моей памяти, и последующие страшные события, реальные или только воображаемые, оставили от него одну голую канву. Мне чудилось, что меня сжимает огромная желтая лапа, волосатая пятипалая когтистая лапа, которая воздвиглась из недр земли, чтобы раздавить и поглотить меня. И тогда я понял, что эта лапа и есть Египет. В забытьи я оглянулся на происшествия последних недель и увидел, как меня постененно, шаг за шагом, коварно и исподволь обольщает и завлекает некий гуль, злой дух древнего нильского чародейства, что был в Египте задолго до того, как появился первый человек, и пребудет в нем, когда исчезнет последний.

Я увидел весь ужас и проклятье египетской древности с ее неизменными страшными приметами усыпальницами и храмами мертвых. Я наблюдал фантасмагорические процессии жрецов с головами быков, соколов, ибисов и кошек; призрачные процессии, беспрерывно шествующие по подземным переходам и лабиринтам, обрамленным гигантскими пропилеями, рядом с которыми человек выглядит, как муха, и приносящие диковинные жертвы неведомым богам. Каменные колоссы шагали в темноте вечной ночи, гоня стада скалящихся андросфинксов к берегам застывших в неподвижности безбрежных смоляных рек. И за всем этим пряталась неистовая первобытная ярость некромантии, черная и бесформенная; она жадно ловила меня во мраке, чтобы разделаться слухом, посмевшим ее передразнивать.

В моем дремлющем сознании разыгралась зловещая драма ненависти и преследования. Я видел, как черная душа Египта выбирает меня одного из многих и вкрадчивым шепотом призывает меня к себе, очаровывая наружным блеском и обаянием сарацинства и при этом настойчиво толкая в древний ужас и безумие фараонства, в катакомбы своего мертвого и бездонного сердца.

Постепенно видения стали принимать человеческие обличья, и мой проводник Абдул Раис предстал предо мной в царской мантии с презрительной усмешкой Сфинкса на устах. И тогда я увидел, что у него те же черты лица, что и у Хефрена Великого, воздвигшего Вторую пирамиду, изменившего внешность Сфинкса так, чтобы тот походил на него самого, и построившего гигантский входной храм с его бесчисленными ходами, тайну которых не ведают отрывшие их археологи о ней знают лишь песок да немая скала. Я увидел длинную узкую негнущуюся руку Хефрена, точно такую, какая была у статуи в Египетском музее у статуи, найденной в жутком входном храме. Теперь я поразился тому, что не вскрикнул в свое время — когда заметил, что точно такие же руки были у Абдула Раиса… Проклятая рука! Она была отвратительно ледяной и хотела раздавить меня… о, этот холод и теснота саркофага… стужа и тяжесть Египта незапамятных времен… Рука эта была самим Египтом, сумеречным и замогильным… эта желтая лапа… и о Хефрене говорят такие вещи…

Тут я начал приходить в себя; во всяком случае, теперь я уже не всецело находился во власти грез. Я вспомнил и поединок на вершине пирамиды, и нападение вероломных бедуинов, и жуткий спуск на веревке в бездну колодца, прорубленного в скале, и бешеные взлеты и падения в ледяной пустыне, источающей гнилостное благоухание. Я понял, что лежу на сыром каменном полу и что веревки впиваются в меня с прежней силой. Было очень холодно, и мне чудилось, будто меня овевает некое тлетворное дуновение. Раны и ушибы, причиненные мне неровными стенами каменной шахты, нестерпимо ныли и жгли, болезненность их усугублялась какой–то особенной едкостью упомянутого сквозняка, и поэтому одной попытки пошевелиться хватило, чтобы все мое тело пронзило мучительной пульсирующей болью.

Ворочаясь, я ощутил натяжение веревки и сделал вывод, что верхний ее конец по–прежнему выходит на поверхность. Находится ли он в руках арабов или нет, я не знал; не ведал я и того, на какой глубине нахожусь. Я знал наверняка лишь одно: что меня окружает совершенно или почти беспросветный мрак, ибо ни единый луч лунного света не проникал сквозь мою повязку. С другой стороны, я не настолько доверял своим чувствам, чтобы ощущение большой продолжительности спуска, испытанное мною, принимать за свидетельство непомерной глубины.

Исходя из того, что я, судя по всему, находился в довольно просторном помещении, имеющем выход на поверхность через отверстие, расположенное прямо над моей головой, можно было предположить, что темницей для меня послужил погребенный глубоко под землей храм старины Хефрена, тот, что называют Храмом Сфинкса; возможно, я попал в один из тех коридоров, которые скрыли от нас наши гиды в ходе утренней экскурсии и откуда я бы легко смог выбраться, если бы мне удалось найти дорогу к запертому входу в коридор. В любом случае, мне предстояло блуждать по лабиринту, но вряд ли настоящая ситуация была труднее тех, в которые я уже не раз попадал.

Первым делом, однако, следовало избавиться от веревки, кляпа и повязки на глазах. Я полагал, что операция эта не представит для меня большой сложности, поскольку за время моей долгой и разнообразной карьеры в качестве артиста–эскаписта гораздо более изощренные эксперты, нежели эти арабы, испробовали на мне весь мировой ассортимент уз, пут и оков и ни разу не преуспели в состязании с моими методами. Потом я вдруг сообразил, что когда я начну освобождаться от веревки, она придет в движение, и арабы, если они, конечно, держат в руках ее конец, поймут, что я пытаюсь сбежать, и встанут у входа, чтобы встретить и атаковать меня там. Правда, соображение это имело вес лишь в том случае, если я действительно находился в хефреновском Храме Сфинкса. Отверстие в потолке, где бы оно ни скрывалось, вряд ли могло находиться на слишком большом расстоянии от современного входа рядом со Сфинксом, если, конечно, речь вообще могла идти о каких–либо значительных дистанциях, ибо площадь, известная посетителям пирамид, отнюдь не велика. Во время своего дневного паломничества я не заметил ничего похожего на такое отверстие, но вещи такого рода очень легко проглядеть среди песчаных заносов.

Скорчившись на каменном полу со связанными руками и ногами и предаваясь вышеописанным размышлениям, я почти забыл обо всех ужасах своего бесконечного падения в пропасть и головокружительных пещерных маневров, которые еще совсем недавно довели меня до беспамятства. Мысли мои были заняты лишь одним: как перехитрить арабов. И тогда я решил немедленно приступить к делу и освободиться от пут как можно скорее и не натягивая веревки, чтобы не дать арабам даже намека на то, что я пытаюсь сбежать. Принять решение, однако, оказалось намного легче, чем осуществить его. Несколько пробных движений убедили меня в том, что без изрядной возни многого не добьешься, и когда после одного особенно энергичного усилия я почувствовал, как рядом со мной и на меня падает, сворачиваясь кольцами, веревка, я нисколько не удивился. А чего ты хотел? сказал я себе. Бедуины, конечно же, заметили твои движения и отпустили свой конец веревки. Теперь они, вне всякого сомнения, поспешат к подлинному входу в храм и будут ждать тебя там в засаде с самыми кровожадными намерениями .

Перспектива рисовалась неутешительная, но в жизни своей я сталкивался с худшими и не дрогнул, так что не должен был дрогнуть и теперь. В первую очередь надо было развязаться, а потом уже положиться на свое искусство и постараться выбраться их храма целым и невредимым. Сегодня меня даже смешит та безоговорочность, с которой я убедил себя, что нахожусь в древнем храме Хефрена на довольно небольшой глубине.

Убежденность моя рассыпалась в прах, и все первобытные страхи, связанные со сверхъестественными безднами и демоническими тайнами, восстали во мне с удвоенной силой, когда я вдруг обнаружил, что в то самое время, пока я хладнокровно обдумываю свои намерения, одно чудовищное обстоятельство, весь ужас и значение которого я прежде не осознавал, прирастает и в том, и другом отношениях. Я уже говорил, что веревка, падая, свивалась в кольца, которые накапливались рядом со мной и на мне. Теперь я вдруг увидел, что она продолжает падать и свиваться, между тем как ни одна нормальная веревка не могла бы оказаться настолько длинной. Более того, скорость падения ее возросла, и она обрушивалась на меня лавиной. На полу вырастала гора пеньки, погребая меня под своими витками, число которых беспрерывно множилось. Очень скоро меня завалило с головой, и мне стало трудно дышать, в то время как кольца продолжали накапливаться и отбирать у меня последний воздух.

Мысли мои опять смешались, и тщетно пытался я отвести от себя угрозу, страшную и неминуемую. Ибо весь ужас моего положения заключался даже не в тех нечеловеческих муках, которые я испытывал, не в том, что во мне по капле иссякал дух и жизненная сила, но в сознании того, что означают эти невообразимые количества падающей на меня веревки, и какие безмерные неведомые пространства в глубинах недр земных, должно быть, окружают меня в этот момент. Так значит бесконечный спуск и захватывающий дух полет через сатанинские бездны были реальностью, и теперь я лежу без всякой надежды на спасение в каком–то безымянном запредельном мире неподалеку от центра земли? Не в силах человеческих было вынести эту ужасную, горькую правду, внезапно обрушившуюся на меня, и я снова впал в спасительное беспамятство.

Говоря о беспамятстве, я вовсе не разумею отсутствия видений. Напротив, моя отрешенность от внешнего, реального мира сопровождалась видениями самыми чудовищными и неописуемыми. Боже!.. И зачем только я прочел так много страниц по египтологии перед тем, как посетить эту землю, родину всемирного мрака и ужаса?! Этот второй обморок заново озарил мой дремлющий разум пугающим постижением самой сути этой страны и ее сокровенных тайн, и по какой–то проклятой прихоти рока грезы мои обратились к уходящим вглубь веков представлениям о мертвых и о том, как они иногда восстают и живут, с душой и во плоти, во чреве загадочных гробниц, более напоминающих дома, нежели могилы. В памяти моей всплыло, приняв причудливый образ, которого я, к счастью, уже не помню, оригинальное и хитроумное устройство египетской погребальной камеры; припомнил я также нелепые и дикие суеверия, породившие это устпойство.

Все мысли древних египтян вращались около смерти и мертвецов. Они понимали воскрешение в буквальном смысле как воскрешение тела. Именно это побуждало их с особой тщательностью мумифицировать тело и хранить все жизненно важные органы в прикрытых сосудах рядом с усопшим. Между тем, помимо тела они верили в существование еще двух элементов: души, которая после того, как ее оценивал и одобряют Осирис, обитала в стране блаженных, и темного, зловещего ка, или жизненного начала, что, сея страх, странствует по верхнему и нижнему мирам, нисходя временами в погребальную часовню к сохраняемому телу, дабы отведать жертвенной пищи, приносимой туда жрецами и набожной челядью, а иногда ходят и такие слухи! чтобы войти в тело или в его деревянного двойника, которого всевда кладут рядом, и, покинув пределы гробницы, блуждать по окрестностям, верша свои темные дела.

Тысячелетиями покоились тела в помпезных саркофагах, уставив вверх свои безжизненные очи, если их не посещало ка, в ожидании того дня, когда Осирис возродит в них ка и душу и выведет легионы окоченевших мертвецов из глухих обителей сна на свет. Каким триумфом могло бы обернуться это воскрешение но, увы, не все души получат благословение, не все могилы останутся неоскверненными, и потому неизбежно следует ждать нелепых ошибок и чудовищных извращений. Недаром и по сей день среди арабов ходят слухи о несанкционированных сборищах и богомерзких культах, вершимых в самых затаенных уголках нижнего мира, куда могут без страха заходить лишь крылатые невидимые ка да бездушные мумии.

Пожалуй, самые жуткие предания, заставляющие холодеть кровь в жилах, это те, что повествуют о неких прямо–таки бредовых произведениях деградировавшего жреческого искусства. Я имею в виду составные мумии, представляющие собой противоестественные комбинации человеческих туловищ и членов с головами животных и призванные имитировать древнейших богов. Во все периоды истории существовала традиция мумифицирования священных животных быков, кошек, ибисов, крокодилов и т.д., чтобы, когда пробьет час, они могли вернуться в мир к еще большей своей славе. Но лишь в период упадка возникла тенденция к составлению мумий из человека и животного тогда, когда люди перестали понимать истинные права и привилегии ка и души.

О том, куда подевались те составные мумии, легенды умалчивают; определенно можно сказать лишь то, что до сих пор их не находил ни один египтолог. Молва арабов на этот счет слишком походит на досужие домыслы, чтобы относиться к ней всерьез. Ведь они доходят до того, что, будто бы, старый Хефрен — тот, что связан со Сфинксом, Второй пирамидой и зияющим входом в храм, живет глубоко под землей со своей супругой, царицей злых духов–гулей Нитокрис, и повелевает мумиями, непохожими ни на людей, ни на зверей.

Все это стало предметом моих грез Хефрен, его царственная половина, причудливое сонмище искусственных мертвецов, — и, правду сказать, я очень рад, что все сколько–нибудь отчетливые очертания выветрились из моей памяти. Самое кошмарное из моих видений имело непосредственное отношение к праздному вопросу, которым я задавался накануне, когда глядел на высеченное в скале лицо Сфинкса, эту вечную загадку пустыни; глядел и спрашивал себя, в какие неведомые глубины ведут потайные ходы из храма, расположенного близ Сфинкса. Вопрос этот, казавшийся мне тогда таким невинным и пустяковым, приобрел в моих снах смысл неистового и буйного помешательства: так какое же исполинское, противоестественное и отвратительное чудовище призвано было изображать первоначально черты лица Сфинкса?

Мое второе пробуждение, если его можно назвать пробуждением, сохранилось в памяти как мгновение беспредельного ужаса, подобного которому и еще тому, что был пережито мною после я не испытывал во всю свою жизнь, а жизнь эта была, насыщена перипетиями сверх всякой человеческой меры. Напомню, что я лишился чувств в тот момент, когда на меня каскадом обрушивалась веревка, что свидетельствовало о непомерной глубине, на которой я находился. Так вот, придя в сознание, я не ощутил на себе никакой тяжести и, перевернувшись на спину убедился в том, что пока я лежал в обмороке, связанный, с кляпом во рту и повязкой на глазах, какая–то неведомая сила полностью удалила навалившуюся на меня и почти задушившую меня гору пеньки. Правда, осознание всей чудовищноси того, что произошло, пришло ко мне не сразу; но оно теперь довело бы меня до очередного обморока, если бы к этому моменту я не достиг такой степени духовного изнеможения, что никакое новое потрясение не могло его усугубить. Итак, я был один на один… с чем? Не успел я, однако, хоть сколько–нибудь об этом поразмыслить, чем, вероятно, только бы измучил себя перед новой попыткой освободиться от пут, как о себе заявило и довольно громко еще одно обстоятельство, а именно: страшная боль, какой я не испытывал ранее, терзала мои руки и ноги, и все тело мое, казалось, было покрыто толстой коркой засохшей крови, что никак не могло явиться результатом моих прежних порезов и ссадин. Грудь мою также саднило от ран как будто ее клевал какой–то гигантский кровожадный ибис. Что бы ни представляла собой та сила, что убрала веревку, она была настроена ко мне явно недоброжелательно, и, вероятно, нанесла бы мне и более серьезные повреждения, если бы что–то ее не остановило. Можно было ожидать, что после всего этого я окончательно паду духом, однако все вышло как раз наоборот, и вместо того, чтобы впасть в бездну отчаяния, я ощутил новый прилив мужества и воли к борьбе. Теперь я знал, что преследующие меня злые силы имеют физическую природу, и бесстрашный человек может сразиться с ними на равных.

Ободренный вышеприведенным соображением, я снова взялся за веревку и, используя весь опыт, накопленный мною в течение жизни, принялся распутывать ее, как я часто это делал в ослепительном свете огней под оглушительные аплодисменты толпы. Привычные подробности процесса освобождения совершенно завладели моим вниманием, и теперь, когда длинная веревка, которой и еще недавно был спеленут, как младенец, постепенно сходила с меня, я вновь почти уверовал в то, что все пережитое мною представляло собой обыкновенную галлюцинацию и никогда не было ни этого ужасного колодца, ни головокружительной бездны, ни бесконечной веревки, и лежал я теперь не где–нибудь, а во входном храме Хефрена возле Сфинкса, куда, пока я был в обмороке, прокрались вероломные арабы, чтобы подвергнуть меня истязанию. Тем более мне следовало поторопиться с распутыванием. Дайте мне только встать на ноги без кляпа и без повязки на глазах, чтобы я мог видеть свет, откуда бы он ни исходил, и тогда я даже буду рад сразиться с любым врагом, каким бы злым и коварным он ни оказался!

Как долго я распутывался, сказать трудно. Во всяком случае, на публике, когда я не был ни изранен, ни изнурен, как теперь, я справлялся с этим значительно быстрее. Но вот, наконец, я освободился и вздохнул полной грудью. Дурной запах, витавший, в сыром и холодном воздухе, показался мне теперь еще более смрадным, нежели прежде, когда кляп и края повязки мешали мне обонять его в полной мере. Ноги мои затекли, во всем теле ощущалась неимоверная усталость, и я был не в состоянии гронуться с места. Не знаю, долго ли я так пролежал, пытаясь распрямить члены, долгое время пребывавшие в неестественном, искривленном состоянии, и напряженно всматриваясь в темноту, в надежде уловить хотя бы проблеск света и определить свое местонахождение.

Постепенно ко мне возвратились сила и гибкость; однако глаза мои по–прежнему ничего не различали. С трудом поднявшись на ноги, я осмотрелся по сторонам кругом был мрак столь же непроницаемый, как и тот, в котором я пребывал с повязкой на глазах. Я сделал несколько шагов; измученные ноги едва меня слушались, и все же я убедился, что могу идти, так что оставалось только решить, в каком направлении. Ни в коем случае нельзя было двигаться наобум, поскольку я мог уйти в сторону, прямо противоположную той, где находился искомый выход. Поэтому я остановился и постарался определить, откуда исходит холодное, наполненное запахом натра дуновение, которое я все это время не переставал чувствовать. Предположив, что источником сквозняка, вероятно, является вход в подземелье, я решил ориентироваться по нему и идти строго в ту сторону, откуда он исходил.

Отправляясь накануне вечером на прогулку, я захватил с собой коробок спичек и маленький электрический фонарик; разумеется, после всех пережитых встрясок в моих карманах точнее, в том, что от них осталось не сохранилось ни одного сколько–нибудь тяжелого предмета. Чем дальше я продвигался, тем явственнее становилась тяга и назойливей запах, пока, наконец, я совершенно не уверился в том, что иду навстречу зловонному испарению, струящемуся из какой–то дыры, наподобие сказочного джина, что являлся рыбаку в виде клубов дыма, вырывающихся из кувшина. О, Египет, Египет… воистину, темна эта колыбель цивилизации и вечный источник невыразимых ужасов и несказанных чудес!

Чем больше я размышлял над природой подземного воздушного потока, тем сильнее во мне росло беспокойство. Если раньше я, почти не задумываясь над тем, почему у него такой запах, предполагал что источником его является какой–нибудь, пусть даже непрямой, выход во внешний мир, то сейчас я абсолютно уверился в том, что это смрадное испарение не имеет ничего общего с чистым воздухом Ливийской пустыни, ни даже малейшей примеси последнего. Мне стало ясно, что это смердят какие–то мрачные бездны, расположенные еще глубже под землей, и, что, следовательно, я избрал неверное направление. После минутного раздумья я решил не менять своего выбора и продолжал следовать тем же курсом. Как бы там ни было, сквозняк оставался моей единственной надеждой, ибо каменный пол, однообразный даже в своей неровности, не давал мне никаких ориентиров. Двигаясь же навстречу этому таинственному испарению, я рано или поздно должен был добраться до какой–либо дыры или щели, а, соответственно, и до стены, и затем следуя вдоль нее, достигнуть противоположного конца этого грандиозного чертога. Я прекрасно понимал, что все расчеты мои могут оказаться неверными ведь даже если я действительно находился во входном храме Хефрена, то попал в ту его часть, куда не водят туристов. Более того, могло случиться, что именно этот зал был неизвестен даже археологам, и одни только подлые арабы, которые всюду снуют и всюду суют свой нос, случайно на него наткнулись и решили использовать его в качестве темницы для меня. Если так, то мог ли я вообще рассчитывать найти выход, если не наружу, то хотя бы в какую–нибудь другую, известную часть храма?

Если разобраться, я не имел никаких доказательств в пользу того,что нахожусь во входном храме. На мгновение все самые чудовищные из моих прежних догадок нахлынули на меня, мешаясь с действительными впечатлениями. Я живо представил себе и свой спуск, и парение в пространстве, и веревку, и раны, и грезы да–да, грезы, теперь я точно это знал! Так неужели мне и вправду пришел конец? И, может быть, умереть именно теперь, в этот самый момент было бы для меня даже величайшим благом? Ни на один из этих вопросов не смог я найти ответа и механически продолжал свой путь, пока Судьба в третий раз не принудила меня к забытью.

На этот раз внезапность случившегося лишила меня не только сознания, но и подсознания. В том месте, где встречный напор сквозняка усилился настолько, что я с трудом преодолевал его сопротивление, начинался ряд уходящих вниз ступеней, о чем я тогда, разумеется, не подозревал. Делая очередной шаг, я опустил ногу на первую ступеньку, расположенную ниже уровня пола, потерял равновесие и кубарем покатился с лестницы в зловещую бездну беспросветного мрака.

Если я не испустил дух, то лишь благодаря своему крепкому здоровью и кошачьей живучести. Оглядываясь на события той памятной ночи, я иногда просто не могу удержаться от смеха, когда представляю себе свои периодически повторяющиеся обмороки; их регулярность наводит меня на сравнение с дешевыми киномелодрамами тех лет. Не исключено, что никаких потерь сознания не было вовсе и что все подробности моего подземного кошмара были всего лишь эпизодами одного длительного бреда, начавшегося в результате душевного потрясения, вызванного падением в пропасть, и закончившегося благодаря целительному воздействию открытого воздуха и солнца, восход которого застал меня распростертым на горячих песках Гизы под сардоническим ликом Великого Сфинкса, розовеющим в рассветных лучах.

Я изо всех сил стараюсь придерживаться этого последнего объяснения. Я испытал большое облегчение, когда в полиции мне сообщили, что решетка, преграждающая вход в храм Хефрена, была обнаружена незапертой, и что недалеко от входа, действительно, имеется довольно широкая расщелина, которая ведет в еще нераскопанную часть храма. Не меньшее облегчение доставили мне уверения докторов в том, что полученные мною раны естественны в такой ситуации, когда тебя хватают, связывают, бросают в колодец, когда тебе приходится избавляться от пут, падать со значительной высоты (возможно, в какую–то яму во внутренней галерее храма), ползти к выходу, выбираться наружу и так далее… Ничего не скажешь, очень утешительный диагноз! И все–таки я убежден, что все не так просто, как выглядит на первый взгляд. То незабываемое падение в бездну и по сей день представляется мне так, как будто случилось вчера, и я не могу просто взять и выбросить его из головы. Еще на большие сомнения наводит меня тот факт, что так и не был найден человек, приметы которого совпадали бы с приметами моего проводника Абдула Раиса эль–Дрогмана, говорившего замогильным голосом и напоминавшего внешним видом и усмешкой покойного фараона Хефрена.

Я вижу, что отступил от последовательного изложения фактов вероятно, я сделал это в слабой надежде на то, что мне удастся избежать пересказа финальной сцены сцены, имеющей наибольшее сходство с галлюцинацией, нежели все предыдущие. Но я обещал рассказать все до конца, а нарушать обещания не в моих правилах. Когда я очнулся если только я действительно очнулся после падения с тех черных каменных ступеней, я был по–прежнему один и в полной темноте. Зловонное испарение, изрядно досаждавшее мне и ранее, перешло теперь все границы, однако я уже настолько успел к нему привыкнуть, что переносил эту пытку стоически. Инстинктивно я начал отползать прочь от его источника; мои окровавленны пальцы ощущали под собой огромные глыбы, составлявшие пол грандиозного помещения, в котором я находился. Пятясь, я ударился головой обо что–то твердое; нащупав предмет рукой, я понял, что это база колонны колонны невероятных размеров на поверхности которой были высечены гигантские иероглифы, хорошо различимые наощупь.

Продолжая отступать, я наткнулся еще на несколько колонн столь же громадных, как и первая; расстояния в промежутках между ними были непомерно велики. Внезапно мое внимание было привлечено одним явлением, действие которого на мой слух началось, по всей видимости, значительно раньше, нежели его уловил мой рассудок.

Откуда–то снизу, из глубины, из самых недр земных доносились мерные и отчетливые звуки, разительно отличавшиеся всего, что мне когда–либо доводилось слышать. Почти интуитивно ощутил я глубокую древность и явно обрядовый характер этих звуков, а мои познания в египтологии вызвали во мне ассоциацию со звуками флейты, самбуки, систра и тимпана. В этом ритмичном гудении, свисте, стуке и треске мне почудился какой–то леденящий душу ужас, превосходящий любой из земных ужасов; нечто до странности непохожее на индивидуальный человеческий страх, как бы некое безличное соболезнование ко всей нашей планете в целом соболезнование по поводу того, что ей приходится скрывать в своих недрах такие чудовищные, такие кошмарные вещи, существование которых возвещалось всей этой адской какофонией. Звуки становились все громче, и мне стало ясно, что они приближаются. Вдруг о, боги всех пантеонов мира, сойдитесь воедино и охраните мой слух от подобного впредь! вдруг я расслышал, как где–то в отдалении, едва слышно раздается мертвящая душу маршеобразная поступь шагающих.

Жутко становилось уже оттого, что звуки шагов, столь несхожие между собой, сочетались в идеальном ритме. Муштра нечестивых тысячелетий стояла за этим шествием обитателей сокровенных земных глубин — шагающих, бредущих, крадущихся, ползущих, мягко ступающих, цокающих, топающих, грохочущих, громыхающих… и все это под невыносимую разноголосицу издевательски настроенных инструментов. Неужели… Господи, сделай так, чтобы я забыл все эти жуткие арабские легенды! бездушные мумии… сборище странствующих ка… орда мертвецов сорокавековой истории страны фараонов, будь они прокляты!.. Составные мумии, шествующие в непрогляднейшем мраке подземных пустот во главе с царем Хефреном и его верной супругой Нитокрис, царицей злых духов–вампиров…

Процессия неумолимо приближалась. О, небо! Избавь меня от этих звуков от стука этих ног и копыт, от шуршания этих лап, от скрежета этих когтей, я слышу их все отчетливее! Вдали, на необъятных просторах этой уходящей в бесконечность площади замерцал, заколыхался на отравленном сквозняке отблеск света, и я счел за благо укрыться за грандиозным подножием колонны–колосса, чтобы хоть на время оградиться от ужаса, что надвигался на меня с миллионами ног, проходящих маршем по гигантским гипостилям нечеловеческого страха и уму непостижимой древности. Свечение усилилось; грохот шагов и нестройный ритм достигли такой громкости, что мне стало дурно. Предо мною, в мерцающем оранжевом свете постепенно вырисовывалась картина, исполненная такой пугающей величественности, что я на время забыл свой страх и отвращение и открыл в изумлении рот… Какой же высоты должно достигать эти колонны, если уже одни основания их настолько колоссальны, что Эйфелева башня в сравнении с любой из них будет выглядеть, как спичечный коробок? И что это были за руки, которые высекли иероглифы на базах колонн в этой грандиозной каверне, где свет дня представляется слабой, неудачной выдумкой?

Я просто не стану на них смотреть. Как за спасительную соломинку, ухватился я за это решение, когда, замирая от страха, услышал, как скрипят их суставы, как отвратительно они хрипят, заглушая и унылую, мертвую музыку, и однообразную, размеренную поступь. Хорошо еще, что они безмолвствовали… Но Боже! их богомерзкие факела стали отбрасывать тени на поверхности этих умопомрачительных колонн! нет, нет, только не это!!! Где это видано, чтобы у гиппопотамов были человеческие руки и в них факела?.. чтобы у людей были головы крокодилов?..

Я отвернулся, чтобы ничего этого не видеть увы! тени, звуки, нечистый запах были везде. Я вспомнил способ, которым в детстве, находясь в мучительном промежуточном состоянии между бодрствованием и сном, отгонял преследовавшие меня кошмары, и стал повторять про себя слова: Это мне снится! Это всего лишь сон! Но все мои усилия были тщетны, и мне ничего не оставалось, как только закрыть глаза и молиться… во всяком случае, мне кажется, что именно так я и сделал, ибо никогда нельзя быть уверенным, когда пересказываешь свои видения, а что все случившееся было не более, чем видением, я знаю сегодня наверняка.

Не переставая думать о том, как бы мне выбраться отсюда, я временами украдкой приоткрывал глаза и озирался по сторонам, пытаясь разглядеть хоть какую–нибудь деталь, которая указала бы на то, что где–то есть место, где нет ни этого гнилостного дразнящего испарения, ни уходящих в необозримую вышину колонн, ни этих неестественных, карикатурных, причудливых кошмарных теней. Снопы огня, треща, вырывались из факелов, количество которых все прибывало, и вскоре все помещение было залито ослепительно ярким светом, так что если бы оно было полностью лишено стен, то я бы несомненно увидел рано или поздно, но увидел какой–нибудь предел или неподвижный ориентир. Но тут мне снова пришлось закрыть глаза я просто не мог этого не сделать, когда осознал, сколько их здесь собралось, и когда увидел одну фигуру, что выступала гордо и торжественно и выделялась среди прочих отсутствием верхней половины тела.

Внезапно дьявольский звук, напоминающий предсмертный булькающий хрип и улюлюкающий вой одновременно, с громовым треском разрезал атмосферу атмосферу склепа, наполненную клубящимися нефтяными и смоляными истечениями, и превратил ее в один согласный хор, исходящий из бессчетного количества богохульствующих глоток этих гротескных и уродливых фигур. Глаза мои открылись вопреки моей воле правда всего лишь на мгновение, но и этого мгновения было достаточно, чтобы узреть во всем объеме сцену, которую даже вообразить было бы невозможно без страха, лихорадочной дрожи и физического изнеможения. Все эти исчадия ада выстроились в одну шеренгу, лицом в ту сторону, откуда исходил ядовитый воздушный поток. При свете факелов мне были видны их склоненные головы по крайней мере, головы тех, у кого они были. Они отправляли культ перед огромной черной дырой, изрыгающей клубы поганого, зловонного пара; две гигантские лестницы отходили от нее под прямыми углами с обеих сторон, концы их терялись в непроницаемом мраке. Лестница, с которой я упал, без сомнения, была одной из них.

Размеры дыры были выдержаны в точной пропорции с размерами колонн: обычный дом потерялся бы в ней, а любое общественное здание средней величины можно было бы легко задвинуть туда и выдвинуть обратно. Отверстие было таким огромным, что взгляд не мог охватить его целиком; огромным, зияющим угольной чернотой и испускающим отвратительное зловоние. Прямо к порогу этого разверстого входа в жилище Полифема они бросали какие–то предметы судя по их жестам, жертвоприношения. Впереди всех стоял Хефрен, надменный царь Хефрен с презрительной усмешкой на устах, он же проводник Абдул Раис, в золотом венце; заупокойным голосом он нараспев произносил монотонные слова заклинаний. Рядом с ним преклонила колени прекрасная царица Нитокрис; всего одно мгновение лицезрел я ее профиль и успел отметить, что правая половина лица ее была съедена крысами или какими–то другими плотоядными тварями. И снова я был вынужден закрыть глаза вынужден потому, что увидел, какие предметы предлагаются в качестве жертвоприношений этой зловонной дыре или обитающему в ней местному божеству.

Судя по той церемонности и торжественности, с которой отправлялся обряд, то, что скрывалось во мраке дыры, почиталось чрезвычайно высоко. Что это было за божество Осирис? Исида? Гор? Анубис? а, может быть, какой–то грандиозный и неведомый Бог Мертвых? Ведь существует же предание, что еще задолго до того, как стали почитать известных ныне богов, воздвигались чудовищные алтари и колоссы Неведомому. Теперь, когда я уже настолько закалился духом, что мог без содрогания смотреть на то, как эти твари справляют свой истовый загробный культ, мысль о побеге снова пришла мне в голову. Зал был залит тусклым светом, колонны отбрасывали густую тень. Пока эти гротескные персонажи дурного сна были всецело поглощены своим леденящим душу занятием и сосредоточенно священнодействовали, у меня еще было время проскользнуть к дальнему концу одной из лестниц и взойти по ней незамеченным; а там, когда я достигну верхних пределов, судьба и мастерство авось и выведут меня на свет Божий. О том, где же я все–таки нахожусь, я по–прежнему не имел понятия да, признаться, и не задумывался об этом всерьез. Был момент, когда мне даже показалось забавным, что я так серьезно обдумываю побег из своего собственного сна ибо чем еще могло быть то, что меня окружало? Не исключено, впрочем, что местом моего погребения служила какая–то никому неизвестная подвальная часть входного храма Хефрена, того самого, который в течение поколений традиция упорно именует Храмом Сфинкса. Однако я не мог тратить времени на догадки и потому решил положиться на силу своих мускулов и ума, надеясь, что они вернут меня в наружный мир и в здравый рассудок.

Извиваясь, как червь, я пополз по–пластунски к подножию левой лестницы, которая, как мне показалось, была более доступной. Не стану утомлять читателя описанием подробностей своего трудоемкого пути и ощущений, которые я испытал; о них легко можно догадаться, если принять во внимание тот отвратительный спектакль, что разыгрывался предо мной в зловещем колеблющемся свете факелов: ибо чтобы не быть обнаруженным, я вынужден был постоянно держать его в поле зрения. Как я уже говорил, нижний конец лестницы терялся в густом мраке; сама она круто возносилась вверх, не делая никаких изгибов, и заканчивалась площадкой с парапетом, расположенной на головокружительной высоте прямо над исполинским дверным проемом. Таким образом, последний этап моего многотрудного пути пролегал на приличном расстоянии от нечестивого сборища. Тем не менее, лицезрение его приводило меня в трепет и тогда, когда сборище осталось далеко по правую руку от меня.

С горем пополам добравшись до ступеней, я полез наверх, стараясь держаться ближе к стене, которая была покрыта росписями самого отталкивающего характера. Порукой моей безопасности являлось то всепоглощающее, восторженное внимание, с которым эти чудовища вперяли глаза в извергающую клубы нечистот клоаку и в непотребную жертвенную пищу, что была разложена на каменном полу перед ней, как на алтаре. Крутая громада лестницы была сложена из грандиозных порфировых блоков, как будто она предназначалась для ступней исполина; я поднимался по ней, казалось, целую вечность. Боязнь быть обнаруженным в сочетании с чудовищной болью от ран, возобновившейся в результате новой нагрузки на организм, превратили мое восхождение в одну долгую мучительную пытку, воспоминание о которой по сей день причиняет мне почти физическую боль. Я решил, что когда я достигну площадки, то не стану задерживаться на ней ни секунды, но сразу продолжу свой путь наверх по первой попавшейся лестнице, если, конечно, таковая попадется. Я не испытывал ни малейшей охоты окидывать прощальным взором толпу богомерзких отродий, шаркавших лапами и преклонявших колени в 70–80 футах подо мной. Но в тот момент, когда я уже всходил на площадку, вновь раздался оглушительный хор предсмертных булькающих хрипов и надтреснутых голосов. Судя по его церемонному звучанию, он не являлся признаком того, что меня обнаружили, и потому я нашел в себе смелость остановиться и осторожно выглянуть из–за парапета.

Оказалось, что таким своеобразным способом собравшиеся приветствовали того, кто наконец–то высунулся из отвратительной дыры, чтобы взять приготовленную для него сатанинскую пищу. Даже с высоты моего наблюдательного пункта обитатель норы производил впечатление чего–то чрезвычайно громадного; это было нечто грязно–желтое, косматое, с необычной, как бы судорожной манерой двигаться. Величиной он был, пожалуй, с доброго гиппопотама, но внешний вид имел особый. Казалось, у него нет шеи: пять отдельных лохматых голов росли в один ряд прямо из туловища, имевшего форму неправильного цилиндра; первая из них была меньше остальных, вторая средней величины, третья и четвертая одного размера и самые крупные, пятая довольно маленькая, хотя и покрупнее первой.

Из голов стремительно вылетали своего рода твердые щупальца; словно ястребы, они набрасывались на разложенную на полу непотребную пищу и хватали ее непомерно большими порциями. Временами чудовище как бы прядало вверх, временами удалялось в свое логово посредством весьма необычных маневров. Его манера двигаться была настолько странной и необъяснимой с точки зрения здравого смысла, что я глядел на него как зачарованный, и страстно желал, чтобы оно показалось целиком.

И оно показалось… оно показалось, и в ту же секунду я в ужасе отвернулся и бросился вверх по лестнице, что вздымалась за моей спиной и уходила во тьму. Я мчался без оглядки, взбегая по каким–то немыслимым ступеням, карабкаясь по приставным лестницам, с трудом удерживая равновесие на наклонных плоскостях; мчался туда, куда меня не вели ни логика, ни обычное человеческое зрение, но, вероятно, лишь законы царства бредовых видений иного объяснения я не нахожу и не найду вовек. Такое могло происходить лишь во сне, иначе восход солнца не застал бы меня живым в песках Гизы под сардоническим ликом Великого Сфинкса, розовеющим в рассветных лучах.

Великий Сфинкс! Боже! вот праздный вопрос, который я задавал себе в то благословенное солнечное утро: … какое исполинское и отвратительное чудовище призвано было изображать первоначальные черты лица Сфинкса? Будь проклято то зрелище, во сне ли оно было, наяву ли, в котором мне явился предельный, абсолютный ужас неведомый Бог Мертвых, облизывающийся в предвкушении поживы в своем огромном жутком логове и получающий богомерзкие лакомства из рук бездушных тварей, которые не имеют права на существование… Пятиголовый монстр, высунувшийся из норы… пятиголовый монстр величиной с гиппопотама… пятиголовый монстр и тот, для кого этот монстр не более, чем его собственная передняя лапа!

Но я остался жив я знаю, что это был всего лишь сон.

Говард ЛАВКРАФТ

ВНЕ ВРЕМЕНИ

Сомнительно, что жители Бостона когда–нибудь забудут странное дело Кэбот Музея. Место, которое уделили газеты этой мумии, ужасные слухи, касающиеся ее, болезненный интерес к древней культуре в 1938 году, страшная судьба двух чужаков первого декабря этого же года — все это содействовало сотворению одной из тех классических легенд, которые, переходя от поколения к поколению, превращаются в фольклор и становятся ядром целого ряда странных событий.

Все, кажется, понимали, что во всех этих рассказах было опущено нечто очень жизненное и невероятно отвратительное. Первые описания состояния одного из двух трупов были очень быстро забыты, да и пресса не обращала внимания на странные изменения самой мумии. Публика удивлялась тому, что мумия не всегда лежала на месте. Теперь, когда таксидермия достигла огромных успехов, предлог, что распад мумии запрещает ее экспозицию, казался особенно неубедительным.

Как хранитель музея я в состоянии осветить все факты, которые были скрыты молчанием, но не хочу делать это при жизни. В мире, во Вселенной, случается такое, о чем лучше всего не знать широкой публике. Но я отказываюсь от этого мнения, которое создалось у нас во время всех этих ужасов и которое разделяют персонал музея, врачи, журналисты и полиция. Мне кажется, что дело такой научной и исторической важности не должно оставаться неизвестным. Вот почему я написал эти страницы.

Этот рассказ займет место среди разных бумаг, которые будут рассмотрены после моей смерти, и публикацию его я оставляю на совести тех, кто будет выполнять распоряжения по моему завещанию. Некоторые угрозы и необычные события последних недель убедили меня в том, что моя жизнь, как и жизнь других сотрудников музея, в опасности вследствие враждебности тайных азиатских и полинезийских культов и различных мистических сект. Значит, вполне возможно, что исполнители завещания примут решение в самое ближайшее время.

Примечание: Профессор Джонсон умер внезапно и очень странной смертью от остановки сердца 22 апреля 1938 года. Бинтворт Мор, таксидермист музея, исчез в середине прошлого года. 18 февраля этого же года доктор Вильям Мино, наблюдавший за вскрытием в связи с делом, получил удар ножом в спину и на следующий день скончался.

Это ужасное дело началось, как я полагаю, в 1879 году, то есть задолго до того, как я стал хранителем музея. Тогда музей приобрел эту мумию, столь же мрачную, сколь и непонятную, у Восточной Транспортной компании. Само ее открытие было экстраординарным и тревожным, потому что она была найдена в склепе неизвестного происхождения и баснословно древним, на маленьком островке, внезапно появившемся в Тихом океане.

11 мая 1879 года капитан Чарльз Уэттерби, командующий грузовым судном «Эриданус», вышел из Веллингтона (Новая Зеландия) к Вальпараисо в Чили и вскоре заметил на горизонте остров, не обозначенный ни на одной карте. Явно вулканического происхождения, он возвышался над поверхностью океана, как усеченный конус. Небольшая группа моряков под командованием капитана Уэттерби высадилась там и обнаружила на его крутых склонах следы длительного погружения, а на вершине — признаки недавнего разрушения, словно бы вызванного землетрясением. Среди обломков исследователи обнаружили массивные каменные блоки, по всей видимости, обтесанные человеческими руками, а также остатки стен циклопической кладки, какие встречаются на некоторых архипелагах Тихого океана и являются археологической загадкой.

В конце концов матросы нашли массивный склеп, принадлежавший, как им показалось, к гораздо более обширному зданию и располагавшийся очень далеко под землей; склеп, в углу которого притаилась страшная мумия. После минутной передышки, частично вызванной некоторыми барельефами на стенах, люди наконец согласились, правда не без страха и протестов, перенести мумию на судно. Совсем рядом с мумией лежал цилиндр из неизвестного металла, содержащий рулончик тонкой голубоватой пленки со странными письменами, написанными таинственным серым пигментом. В центре зала было что–то вроде люка, однако у группы не было достаточно мощных орудий, чтобы открыть его.

Кэбот Музей, тогда только что основанный, узнав об этой находке, тотчас же принял меры, чтобы приобрести мумию и цилиндр. Тогдашний хранитель музея Шикман сам отправился в Вальпараисо и зафрахтовал шхуну, чтобы поехать и осмотреть склеп, где нашли мумию, но это путешествие оказалось напрасным. Когда судно дошло до указанного места, там не было ничего, кроме морских волн, и искатели поняли, что те же теллурические силы, которые вытолкнули остров на поверхность, теперь снова погрузили его в темные океанские глубины, где он прятался неисчислимые тысячелетия. Теперь уже никто никогда не раскроет тайну того неподвижного люка.

Однако мумия и цилиндр были куплены. Мумия была помещена в витрину в зале древностей музея в ноябре 1879–го.

Кэбот Музей — археологический, специализирующийся на остатках неизвестных цивилизаций. Это небольшое учреждение, не касающееся чистого искусства. Оно мало известно широкой публике, но весьма уважаемо многими специалистами всего мира. Кэбот Музей расположен в элегантном квартале Бичер Хилл, в Бостоне, в старинном частном отеле, к которому добавили еще одно крыло. До того как страшные недавние события обеспечили ему печальную славу, музей был гордостью респектабельных соседей.

Зал мумий находился в западном крыле дома (построенного в 1819 году) на втором этаже и, по мнению большинства историков и антропологов, содержал самую замечательную в Америке коллекцию такого рода. Там были экземпляры типично египетского бальзамирования, начиная с самых древних образцов Саккара до последних коптских седьмого века; мумии других цивилизаций, в особенности образцы доисторических индейцев, недавно найденные на Алеутских островах; муляжи жертв Помпеи, сделанные путем заливки гипса в пустоты, оставленные телами в лаве; естественные мумифицированные трупы, найденные в рудниках или пещерах во всех частях света. Некоторые были застигнуты смертью в гротескных позах и еще сохранили на лице выражение немого ужаса. Одним словом, тут было все, что может содержать коллекция такого рода. В 1879 году она, конечно, не была столь полной, как сегодня, но даже тогда она считалась замечательной. И эта неизвестная мумия, найденная в циклопическом склепе на эфемерном островке, больше всего привлекала посетителей.

Это была мумия мужчины среднего роста, неизвестной расы, застывшего в любопытном положении на корточках; лицо его с выступающей челюстью было полузакрыто руками, а сморщенные черты лица имели выражение такого беспредельного ужаса, что мало кто из зрителей мог спокойно созерцать его. Глаза, видимо навыкате, были плотно зажмурены; на лице и черепе сохранились остатки волос, цвет всего ансамбля был унылым, нейтрально–серым. Текстура мумии частично выкрошилась, остальное напоминало старую кожу, и это создавало неразрешимую проблему, над которой бились эксперты, тщетно пытаясь узнать или угадать, каким образом тело было подвергнуто бальзамированию. Клочки неизвестной ткани, еще сохранившие следы странных рисунков, плотно прилегали к телу.

Трудно объяснить, чем именно эта вещь была так страшна и отвратительна. Прежде всего, она вызывала необъяснимое чувство немыслимой древности и абсолютной чуждости современной жизни, но главным образом поражало выражение безумного ужаса на этом полузакрытом лице. Такой символ бесконечного, нечеловеческого, космического страха не мог не передаваться зрителям, и они погружались в бесплодные предположения.

Среди редких посетителей Кэбот Музея эта реликвия очень древнего, забытого мира скоро приобрела мрачную известность, хотя спокойная скромность учреждения помешала ей стать привлекающей народ сенсацией, вроде «великана Кардиффа». В прошлом веке зрелищная вульгаризация еще не вторгалась, как ныне, в область науки. Естественно, ученые делали все что могли для классификации страшного экспоната, но все было тщетно. Рассматривались гипотезы о далекой цивилизации, видимые остатки которой сохранились в виде статуй на острове Пасхи. Научные журналы публиковали статьи, часто противоречивые, о древнем затонувшем континенте, вершины которого теперь представляют собой архипелаги Меланезии и Полинезии. Даты, приписываемые этой гипотетической исчезнувшей культуре, были слишком различными и необоснованными. Однако в некоторых мифах Таити и других островов нашли множество удивительно подходящих к делу указаний.

Любопытнейший цилиндр и пленку, покрытую неизвестными иероглифами, заботливо хранившиеся в библиотеке музея, осмотрели с величайшим интересом. Не было никакого сомнения в том, что они связаны с мумией; поэтому все исследователи сходились на том, что если удастся проникнуть в тайну рулона и цилиндра, то и загадка мумии также будет раскрыта. Цилиндр, примерно восьми сантиметров в длину и чуть меньше двух в диаметре, был сделан из какого–то неизвестного переливчатого металла, сопротивляющегося любой попытке химического анализа и, судя по всему, нечувствительного ко всем реактивам. Он был закрыт крышкой из того же металла, на которой были выгравированы изображения, по всей видимости, символические, вызывающие, как это ни парадоксально, представление о неизвестной и непонятной геометрической системе.

Рулончик был не менее загадочным. Бледно–голубая тонкая пленка, не поддающаяся анализам, намотанная на стержень из того же металла, что и цилиндр, в развернутом виде достигала шестидесяти сантиметров. Довольно крупные иероглифы узкой линией шли в центре пленки и были написаны или нарисованы серым пигментом, точно так же не поддающимся никакому исследованию. Иероглифы не были похожи на знакомые лингвистам и палеографам письмена, поэтому расшифровать их никому не удавалось, несмотря на то, что фотокопии разослали всем известным экспертам в этой области.

Правда, некоторые ученые, интересовавшиеся оккультизмом и магией, находили смутное сходство между некоторыми иероглифами и примитивными символами, описываемыми или упоминаемыми в двух–трех очень древних и малопонятных эзотерических работах, вроде книги «Эйбона», которая восходит к забытой Гиперборее, фрагмента «Пиакотик», считающегося дочеловеческим, и чудовищно запретной книги «Некрономикон» безумного араба Абдуллы Аль Хазрада. Эти сходства, однако, не были неопровержимыми, а поскольку в то время не доверяли оккультным наукам, никто не потрудился разослать копии иероглифов специалистам–мистикам. Вполне вероятно, что если бы их познакомили с делом с самого начала, все могло бы пойти совсем по–другому. В сущности, любой читатель страшных «Безымянных Культов» фон Юитца мог бы с первого взгляда установить бесспорную связь между ними и таинственными письменами на пленке. Но в те времена мало кто знал эту кощунственную работу: первое ее издание было уничтожено в Дюссельдорфе в 1839 году, в 1845–м появятся перевод Бредуэла, а в 1909–м был опубликован сильно сокращенный вариант. Но книга эта очень редкая. Практически ни один оккультист, ни один ученый, интересовавшийся эзотерическими культами далекого прошлого, не знали ничего до недавнего разгула газетной сенсации о необычном рулоне, который ускорил ужасную развязку.

В течение полувека, последовавшего за помещением странной мумии в музей, ничего не происходило. Мрачный предмет пользовался известностью среди культурных людей Бостона, но и только. Что же касается цилиндра с рулоном, то о них якобы забыли после десяти лет тщательнейших исследований, окончившихся полным провалом. Кэбот Музей был таким тихим, таким консервативным, что ни одному репортеру и в голову не приходило зайти туда в поисках чего–либо, могущего привлечь внимание жадной до сенсации публики.

Вторжение прессы началось весной 1931 года, когда не чрезмерно зрелищное приобретение странных предметов и необъяснимым образом сохранившихся трупов, найденных в склепах под развалинами замка в Оверни, принесло музею некоторую известность. Верный своей политике «популярности», «Бостон Билэр» послал одного из своих сотрудников сделать репортаж насчет этой покупки и велел ему подперчить статью, предназначавшуюся для воскресного издания всем тем, что можно найти интересного в этом музее. Этот молодой человек, Стюарт Рейнольдс, наткнулся на безымянную мумию и рассудил, что она будет куда более сенсационной, чем недавнее приобретение музея. Несколько статей о теософии, произведения таких писателей, как Льюис Спенс, гипотеза относительно пропавших континентов и забытых цивилизаций сделали так, что Рейнольдс страшно увлекся этой реликвией давно прошедших веков.

Репортер в скором времени надоел сотрудникам музея своими бесконечными вопросами, порой отражающими неглубокие знания, своей манией постоянно требовать перестановки предметов в витрине для того, чтобы сфотографировать их.

На нижнем этаже, в библиотеке, он долго осматривал цилиндр и рулон пленки, фотографируя их под разными углами. Он также требовал, чтобы ему показали все книги, имеющие хоть какое–то отношение к примитивной культуре и затонувшим континентам, и провел там несколько часов, делая заметки. Наконец он ушел, правда только для того, чтобы отправиться в университет и посмотреть (если позволят) мерзкий запрещенный «Некрономикон», хранящийся в библиотеке.

Пятого апреля статья появилась в воскресном выпуске «Билэр» в сопровождении бесчисленных фотографий мумии, цилиндра, иероглифов, написанная в том особенном инфантильном стиле, который, по мнению «Билэр», привлекал клиентуру. Набитая ошибками, преувеличениями, сенсационностью, статья получилась как раз такая, что привлекала внимание дураков. В результате наш мирный музей был наводнен болтливой, шумной и абсолютно некультурной толпой.

Конечно, были и умные, и эрудированные посетители, которых привлекла не ребяческая статья, а фотографии. Я прекрасно помню появившегося в ноябре весьма странного субъекта, смуглого, бородатого, в тюрбане, с каким–то неестественным голосом и тяжелым акцентом, с удивительно невыразительным лицом и в забавных нитяных перчатках на руках. Он назвал мне свой адрес в грязном квартале Вест–Энда, и свое имя — Свами Мандапутра. Этот тип был невероятно эрудирован в том, что касалось оккультизма, и его, кажется, искренне и глубоко взволновало поразительное сходство между иероглифами пленки и некоторыми знаками и символами древнего, забытого мира, о котором, как он говорил, многое знал интуитивно.

В июне известность мумии и рулона шагнула за пределы Бостона, и музей со всего мира получал просьбы оккультистов и исследователей прислать им сведения и фотографии. Нашему персоналу это не нравилось, потому что мы, научное учреждение, лишены симпатий к мечтателям и к фантастике. Однако мы вежливо отвечали на все запросы. В результате этой нашей любезности в «Эколт Ревью» появилась документированная статья известного мистика из Нового Орлеана, Этьена Дорана Мариньи, в которой он указывал на идентичность некоторых любопытных геометрических рисунков на цилиндре и различных иероглифов на пленке с идеограммами ужасного значения (переписанными с древних монолитов или ритуальных тайн многих сект эзотерических фанатиков), приведенных в запрещенной «Черной Книге» Фон Юитца.

Мариньи напоминал о страшной смерти Фон Юитца в 1840 году, через год после публикации его страшной книги в Дюссельдорфе, и добавил несколько леденящих кровь комментариев о предполагаемых источниках информации Фон Юитца. В особенности он упирал на поразительное сходство, соответствие рассказов, по которым Фон Юитц устанавливал связь между большей частью чудовищных идеограмм, воспроизведенных им. Нельзя было отрицать, что эти рассказы, в которых совершенно определенно упоминались цилиндр и рулон, имели явную связь с предметами, хранившимися в музее. Однако рассказы эти были до того экстравагантны, говорили о таких незапамятных временах и таких фантастических аномалиях древнего исчезнувшего мира, что им можно было не столько верить, сколько ими восхищаться.

Конечно, широкая публика была увлечена, потому что выдержки из статьи появились в прессе всего мира. Повсюду публиковались иллюстрированные статьи, повествующие о легендах «Черной Книги», распространяющиеся об ужасах мумии и о сходстве иероглифов и рисунков на цилиндре с символами, приведенными фон Юитцем. Они раздували безумную и бесстыдную сенсационность, пропагандируя невероятные теории и гипотезы. Число посетителей музея утроилось, и всеобщий интерес подтверждался избытком почты, которую мы получали. Почты, в основном, глупой и гротескной. Похоже, что мумия и ее происхождение соперничали с великим кризисом, который был главным предметом разговоров в 1931 и 1933 годах. Что же касается меня, то главным эффектом этого коллективного безумия оказалось желание прочитать чудовищную книгу Фон Юитца в более позднем издании. Чтение вызвало у меня головокружение и тошноту, и я рад, что не познакомился с отвратительным, более полным, неочищенным текстом.

Архаическое эхо, отразившееся в «Черной Книге», так близко подходило к рисункам и символам таинственного цилиндра с рулоном, что просто дух захватывало. Выскочив из бездны незапамятных времен, далеко за пределами известных нам цивилизаций, рас и земель, они вызывали в памяти исчезнувшую нацию и затонувший континент, существовавший на заре времен, — тот, который древняя легенда именовала Му и ветхие от пыли веков таблички которого, написанные на языке нааль, говорили о цветущей стране, высоко цивилизованной уже двести тысяч лет назад, когда Европа была населена лишь гибридными существами, а исчезнувшая Гиперборея знала жестокий культ черного аморфного идола Цатова.

Говорилось о королевстве или провинции К'Наа на древней земле, где первые люди обнаружили громадные руины, оставленные теми, кто жил здесь ранее — неизвестными существами, пришедшими со звезд, чтобы существовать целые эпохи в нарождающемся мире, ныне забытом. К'Наа было священным местом, ибо из его лона поднимались высокие базальтовые горы Яддит–Го, увенчанные гигантской крепостью из огромных камней, бесконечно более древней, чем человечество, построенной отпрысками чужаков с темной планеты Юггот, которые колонизировали Землю до появления на ней жизни.

Сыновья Юггота погибли за миллионы лет до того, но оставили живое существо, чудовищное и ужасное, бессмертное. Своего адского бога, демонического покровителя Гатаноа. Он остался на вечные времена в подземельях крепости Яддит–Го. Ни один человек никогда не забирался на Яддит–Го и не видел вблизи этой кощунственной крепости — только как далекий, геометрически неправильный силуэт, вырисовывавшийся на фоне неба. Однако большинство людей было убеждено, что Гатаноа по–прежнему там, в темных глубинах, за металлическими стенами. Были и такие, кто считал, что Гатаноа следует приносить жертвы, чтобы он не выполз из своего логова и не стал посещать мир людей, как некогда посещал мир сыновей Юггота.

Говорили, что, если не приносить жертв, Гатаноа возникнет, как миазм при свете дня, и спустится по базальтовым обрывам, разрушая все, что встретится на его пути, потому что ни одно живое существо не может созерцать не только самого Гатаноа, но и даже его изображение, пусть самое маленькое, не подвергнувшись трансформации, которая более ужасна, чем смерть. Все легенды детей Юггота уверяли, что вид бога вызывает паралич и жуткое окаменение, в результате которого жертва внешне превращается в камень, в то время как ее мозг остается живым на протяжении тысячелетий, сознает течение времени, но бессилен что–либо сделать, пока случай и время не докончат разложение окаменевшей раковины и не предоставят возможность мозгу умереть. Чаще всего такой мозг, естественно, становится безумным задолго до этого спасительного освобождения. Да, говорили люди, никто не может видеть Гатаноа, но опасность от него и ныне так же велика, как и во времена сыновей Юггота.

Итак, в К'Наа был культ, они поклонялись Гатаноа и ежегодно приносили ему в жертву двенадцать воинов и двенадцать девственниц. Эти жертвы приносились на кострах в мраморном храме у подножия горы, так как никто не смел подняться по базальтовым стенам Яддит–Го и приблизиться к дочеловеческой цитадели наверху.

Власть жрецов Гатаноа была сказочной, ведь только от них зависела сохранность и безопасность К'Наа и всего континента Му от ужасных действий Гатаноа вне его подземного убежища.

В стране были сотни жрецов Темного Бога, все они подчинялись Главному Жрецу Аймас–Му, который выступал на празднике Нат впереди короля Тебов, гордо стоял, когда правитель падал ниц в святилище. У каждого жреца был мраморный дворец, сундук с золотом, двести рабынь и сто наложниц и власть над жизнью и смертью всех жителей К'Наа, кроме жрецов короля. Однако, несмотря на таких защитников, всегда имелось опасение, что Гатаноа выскользнет из глубины и тяжело пойдет по горе, сея ужас и окаменение. В последние годы жрецы запрещали жителям деревни даже представлять себе, каковым может быть вид бога.

В Год Красной Луны (соответствующий, по мнению Фон Юитца, 173–148 гг. до Рождества Христова) в первый раз человеческое существо осмелилось бросить вызов Гатаноа и его безымянной угрозе. Этого дерзкого еретика звали Т'юог, Великий Жрец Шеб–Ниггурата и хранитель медного храма Мозы с тысячью малышей. Т'юог долго размышлял над силами различных богов, и у него были странные сны и откровения насчет жизни континента и предшествующих миров. В конце концов, он уверовал в то, что боги, покровительствующие людям, могут быть собраны против богов враждебных, и убедил себя, что Шеб–Ниггурат, Нуг и Яб, так же, как и Хиг, Бог–Змея, готовы выступить за человека против тирании и высокомерия Гатаноа.

По внушению Богини–Матери, Т'юог составил удивительную формулу на языке нааль, священном языке его ордена, — формулу, которая, как он считал, защищает ее носителя от власти Темного Бога. С такой защитой, думал он, смелый человек поднимется по страшным базальтовым склонам и проникнет — первым из людей — в циклопическую крепость Гатаноа. Перед лицом Бога, с поддержкой Шеб–Ниггурата и его сыновей, Т'юог сможет диктовать свои условия и освободит человечество от этой темной угрозы. Благодаря ему все люди будут свободны, и он будет пользоваться безграничным почетом. Он станет выше всех жрецов Гатаноа, и королевская власть, даже сама божественность, будут, без сомнения, принадлежать ему.

Итак, Т'юог написал свою заветную формулу на свитке племени птагов тонкой пленке, — что, по мнению Фон Юитца, могло быть внутренней поверхностью кишок исчезнувшего вида ящериц якит, и положил в гравированный цилиндр из неизвестного на Земле и привезенного Древними из Юггота металла лаг. Этот талисман, спрятанный под одеждой, должен был служить ему щитом против действия Гатаноа и, может быть, даже оживить окаменевшие жертвы Темного Бога, если это чудовищное существо появится и начнет свою разрушительную работу. И он решил подняться на страшную гору, где никогда еще не ступала нога человека, проникнуть в таинственную цитадель и встретить дьявольское создание в его собственном логове. Он не мог представить себе, что за этим последует, но надежда стать спасителем человечества придавала ему сил и укрепляла его волю.

Однако он не учел зависть и алчность жрецов Гатаноа. Узнав о его проекте, они испугались за свой престиж и свои привилегии в случае, если Бог–Демон будет низложен, и громко протестовали против так называемого святотатства, уверяя, что ни один человек не сможет противиться Гатаноа и что всякая попытка бросить ему вызов окончится истреблением человечества, и здесь уже не помогут ни жрецы, ни магия. Выкрикивая все это, они надеялись повернуть общественное мнение против Т'юога, однако желание народа избавиться от Гатаноа и его вера в искусство Т'юога были настолько крепки, что все протесты жрецов оказались тщетными. Даже сам король, обычно бывший марионеткой в руках жрецов, отказался запретить Т'юогу это смелое паломничество. Тогда жрецы хитростью достигли того, чего не смогли сделать открыто. Имаш–Му, Верховный Жрец, вошел ночью в келью Т'юога и похитил металлический цилиндр. Он вытащил могучий талисман и заменил его другим, почти таким же по виду, но с другим текстом, который не имел никакой власти над Темным Божеством. Снова положив цилиндр в одежду Т'юога, Имаш–Му удалился, очень довольный. Едва ли Т'юог станет проверять содержимое цилиндра. Считая себя защищенным истинным талисманом, еретик полезет на запретную гору и смело предстанет перед духом Зла Гатаноа, которого не оттолкнет никакая магия…

Жрецы Гатаноа теперь больше не проповедовали и не восставали против вызова дерзкого еретика. Пусть Т'юог действует, как хочет, и идет навстречу своей гибели.

Однако они заботливо хранили украденный свиток. Настоящий и могучий талисман, он передавался от одного Верховного Жреца к другому для того, чтобы использовать его в отдаленном будущем, если когда–нибудь возникнет потребность защищаться от Бога–Демона. Имаш–Му мог спокойно спать до того дня, когда настоящий рулон ляжет в новый цилиндр, сделанный для этой цели. На Заре Дня Пламенного Неба (это название Фон Юитц не объяснил) Т'юог, сопровождаемый молитвами и песнопениями народа и благословениями короля, пошел к страшной горе с посохом из дерева тлат в руке. Под одеждой он нес цилиндр с настоящим, как он думал, талисманом. Конечно же, он не заметил подмены и не услышал иронии в молитвах, распеваемых Имаш–Му и другими жрецами Гатаноа для защиты его предприятия.

Народ стоял все утро, наблюдая за силуэтом Т'юога, тяжело поднимающегося по базальтовым ступеням священного склона. Очень многие еще оставались на месте, даже когда он исчез за сплошным карнизом, окружавшим гору. В ту ночь некоторым казалось, что они видят на проклятой вершине какое–то движение, но, когда они говорили об этом, над ними смеялись. На следующий день громадная толпа наблюдала за горой, молясь и спрашивая, когда же вернется Т'юог. Так было и на следующий день, и дальше. Целую неделю народ ждал и надеялся. Но никто более не видел Т'юога, того, кто хотел освободить человечество от страха.

Отныне люди дрожали, вспоминая высокомерие Т'юога, и старались не думать о той каре, которая постигла его за безбожие. А жрецы Гатаноа улыбались и высмеивали тех, кто осмелился восстать против воли бога и отказать ему в принесении жертв. Впоследствии народ узнал о хитрости Имаш–Му, но лучше всего было не задевать Гатаноа, и никто никогда уже не решался на это. Шли века, сменялись короли и великие жрецы, возвышались и падали нации, земли поднимались со дна морского и вновь уходили в бездонные пучины. За тысячелетия исчезла К'Наа, и, наконец, настал страшный день гроз и бурь, великих землетрясений, и приливная волна навеки поглотила землю Му.

Но, несмотря на все это, слухи о древних тайнах прошли по миру. В отдельных землях обнаружились бледные беглецы, пережившие гнев моря, и под чужими небесами поднимался дым от алтарей, поставленных исчезнувшим богам и демонам. Никто не знал, в каких безднах затонула священная гора с циклопической крепостью страшного Гатаноа, но кое–кто еще шептал его имя и предлагал ему жертвы, боясь, что он восстанет из океанских глубин, сея ужас среди людей.

Вокруг рассеянных по миру жрецов основывались рудименты тайного темного культа. Тайного потому, что народы этих новых земель имели своих богов и отвергали чужих. И в лоне этого культа совершались отвратительные действа и поклонение странным предметам. Ходили слухи, что древняя линия жрецов–беглецов полумифической страны Му еще хранит подлинный талисман против Гатаноа, который Имаш–Му украл у спящего Т'юога, и никто из них не может расшифровать таинственный текст и даже не представляет, в какой части света находилась земля К'Наа, страшная гора Яддит–Го и титаническая крепость Бога–Демона.

Хотя культ этот расцвел главным образом в регионах Тихого океана, где некогда простирался континент Му, говорили о наличии тайного и презираемого культа Гатаноа в несчастной Атлантиде и на морском плато Линг. Фон Юитц давал понять, что приверженцы этого культа имелись в легендарном подземном королевстве К'найэн, и приводил довольно веские доказательства его проникновения в Египет, Халдею, Персию, Китай и в исчезнувшие семитские королевства Африки, а также в Мексику и Перу. Фон Юитц был недалек от утверждения, что ответвления культа дошли и до Европы и имели тесную связь с колдовством, против которого тщетно гремели папские буллы. Запад, однако, не был достаточно благоприятной почвой для укрепления культа. Общественное негодование по поводу некоторых ритуалов и отвратительных жертвоприношений разрушило большинство ветвей. В конце концов этот культ стал преследуемым и еще более тайным, но корни его остались. Время от времени он возникал, главным образом на Дальнем Востоке, на островах Тихого океана, где его доктрины в какой–то мере смешивались с полинезийской эзотерической культурой Ареуя.

Фон Юитц делал слабые и беспокоящие намеки на реальный контакт с культом, так что я вздрагивал, когда читал о том, что говорили насчет его смерти.

Он говорил о развитии некоторых идей, касающихся аспекта Бога–Демона, существа, которого не видел ни один человек (за исключением Т'юога, который так никогда и не вернулся), и сравнивал эти гипотезы с табу, преобладающим в древнем Му, где официально запрещалось думать о том, каков внешний вид этого ужаса. Он отмечал странную боязнь шушуканья приверженцев, тихих шепотков, болезненного любопытства по отношению к точной природе того, что Т'юог, возможно, увидел перед своим концом (если конец был), в том ужасающем дочеловеческом здании на горе, теперь поглощенной морем. Я чувствовал странную тревогу от коварных и уклончивых намеков немецкого эрудита.

То, что я прочел в «Черной Книге», достаточно подготовило меня к статьям в прессе и к событиям, которые начали привлекать внимание весной 1933. Не могу точно вспомнить, когда именно на меня стали производить впечатление участившиеся сообщения о полицейских репрессиях против странных, фантастических культов Востока, но где–то в мае или июне я понял, что во всем мире происходит удивительная и лихорадочная активность в эзотерических или мистических организациях, обычно спокойных и стремящихся к тому, чтобы о них пореже вспоминали.

Не думаю, что я когда–нибудь установил бы связь между этой информацией и намеками Фон Юитца или общественным энтузиазмом, поднятым мумией и цилиндром из нашего музея, если бы не многозначительные слоги и бесспорное сходство — что с удовольствием подчеркивала пресса — между ритуалами и мистериями различных тайных сект, представленными вниманию широкой публики. Но я должен заметить с некоторым беспокойством, что в этих сведениях часто повторялось одно имя в различных искаженных формах. Оно, похоже, составляло центральную точку данного культа и явно рассматривалось со странной смесью почтения и ужаса. Это имя звучало то как Г'танто, то Танота, то Тхам–та, Татан или Тхан–Так, и я не нуждался в советах моих многочисленных корреспондентов, увлеченных оккультизмом, чтобы сблизить корневые основы всех этих имен и прийти к имени того, кого Фон Юитц назвал Гатаноа.

Были и другие волнующие детали. В очень многих сведениях цитировались неопределенные и боязливые намеки на «истинный свиток», предмет «величайшей важности и тяжелых последствий», который должен попасть в руки некоего «Нагоба»…

И опять имя, беспрестанно повторяющееся, но написанное по–разному: Тог, Ток, Жогили Коб, и мой возбужденный мозг помимо моей воли сближал эти имена с именем несчастного еретика Т'юога, о котором говорилось в «Черной Книге». Чаще всего его имя сопровождалось загадочными фразами: «Не кто иной, как он», «Он созерцал Его в лицо», «Он сознает все, но не может ни видеть, ни чувствовать», «Он помнит, как шли века», «Подлинный свиток освободит его», «Нагоб обладает подлинным свитком», «Он может сказать нам, где его найти».

В воздухе явно носилось что–то очень странное, и я почти не удивился тому, что мои корреспонденты–оккультисты и все воскресные газеты начали устанавливать связь между ненормальным воскрешением легенд Му и появлением страшной мумии. Первые статьи, широко распространившиеся в мировой прессе, связывали мумию и цилиндр с рассказами из «Черной Книги». Вполне возможно, что именно они разбудили этот заглохший фанатизм определенных тайных групп, сект и мистических ассоциаций во всем мире. И газеты не переставали подливать масла в огонь своими дурацкими статьями о лихорадочной активности этих культов.

В течение лета сторожа музея заметили новый элемент в толпе любопытных, которая после периода затишья была вновь подхвачена второй волной возбуждения. Все чаще странные посетители эзотерического вида азиаты, бородатые негры, чувствовавшие себя неловко в европейской одежде, смуглые и волосатые субъекты — спрашивали, где находится зал мумий, и застывали перед отвратительным образом из Тихого океана в позе экстаза или очарования. В потоке этих иностранцев было что–то зловещее, что, казалось, действовало на сторожей. Даже я сам не мог избавиться от некоторого опасения. Я не мог не думать о недавнем ажиотаже вокруг этих культов и о связи между этим ажиотажем и мифами, слишком уж близкими к этой зловещей мумии и ее цилиндру.

Иной раз я готов был убрать мумию из зала экспозиции, особенно в тот день, когда сторожа сообщили мне, что иностранцы, если их никто не видит, падают на колени перед мумией и бормочут что–то странное. Один сторож, похоже, имел странную галлюцинацию и уверял, что окаменевший ужас, лежа в своей витрине, сам собой чуть–чуть сдвинулся так, что скрюченные руки и выражение ужаса на лице немного изменились. Он не мог избавиться от страшной мысли, что эти выпуклые глаза вот–вот откроются.

В начале сентября, когда толпа любопытных стала менее плотной и иногда бывали случаи, что в зале мумий никого не было, впервые произошла попытка вырезать стекло в витрине с ужасным экспонатом. Виновный, смуглый полинезиец, был вовремя замечен сторожами и схвачен. Следствие установило, что это гаваец, известный своей деятельностью в различных тайных религиозных сектах, неоднократно судимый за аморальные и нечеловеческие ритуалы и кровавые жертвоприношения. Бумаги, найденные в его комнате, выглядели загадочно и тревожно: там было множество листков, покрытых иероглифами, которые были точно подобны тем, что были на рулоне и на репродукциях «Черной Книги» Фон Юитца. Однако узнать от гавайца, что все это означает, не удалось.

Едва ли не через неделю после этого инцидента произошла новая попытка коснуться мумии — на этот раз путем взлома замка витрины — и кончилась вторым арестом. Виновный — сингалезец, с такими же судимостями за неблаговидные действия в запрещенных сектах, также отказался говорить с полицейскими. Самое интересное, а также и самое тревожное в этом деле было то, что сторожа не раз видели этого человека в зале мумий и слышали, как он очень тихо пел мумии странную литанию, где все время повторялось слово Т'юог. После этого случая я удвоил количество сторожей в зале и приказал им не спускать глаз с нашего, ставшего слишком известным экспоната.

Нетрудно догадаться, что пресса подхватила эти два инцидента и раздула их, снова припомнив историю о сказочном континенте Му и смело утверждая, что отвратительная мумия и есть тот самый дерзкий еретик Т'юог, превращенный в камень существом в доисторической цитадели и сохранившийся в течение 175 тысяч лет жизни нашей планеты. Газеты утверждали, что виновники обоих инцидентов — приверженцы первоначальных культов Му, они поклоняются мумии и, возможно, даже хотят оживить ее посредством чар или заклинаний.

Журналисты настойчиво вспоминали старинную легенду, согласно которой мозг окаменевших жертв Гатаноа оставался живым и сознательным, что давало место самым диким гипотезам. Упоминание о «подлинном талисмане» тоже привлекло внимание прессы, и почти во всех газетах писалось, что талисман против Гатаноа, украденный у Т'юога, до сих пор существует, и приверженцы тайных культов пытаются войти в контакт с самим Т'юогом по каким–то своим причинам. Результатом этой новой сенсации явилась третья волна посетителей, заполнивших музей и глазевших разинув рот на адскую мумию, которая была источником всего этого шума.

Среди этой новой волны зрителей, многие из которых приходили повторно, начал циркулировать слух об изменении внешнего вида мумии. Я полагаю — если не учитывать впечатлений сторожа, о которых говорилось выше, — что мы все слишком привыкли к виду странных форм и поэтому не обращали внимания на детали. Однако, в конце концов, возбужденное бормотание посетителей привлекло внимание сторожей к малозаметной мутации, которая вроде бы происходила и в самом деле.

Дело тотчас же подхватила пресса, и легко себе представить, чего она только не навыдумывала.

Естественно, я стал внимательно присматривать за феноменом и к середине октября убедился в том, что мумия действительно разлагается. По каким–то причинам — быть может, под влиянием атмосферы полукаменные–полукожаные волокна постепенно размягчились, ослабились и вызвали заметные перемены в положении членов и в некоторых деталях искаженного страхом лица. После полувековой отличной сохранности такие изменения не могли не тревожить, так что я попросил таксидермиста музея, доктора Мора, тщательно осмотреть мерзкий предмет.

Таксидермист констатировал общую вялость и размягчение членов мумии и смазал ее специальными вяжущими средствами. На большее он не решился, боясь, что мумия вдруг полностью развалится.

Все это произвело на толпы любопытных довольно странный эффект. До сих пор каждая новая сенсационная статья в прессе привлекала в музей новые партии зевак, но сейчас, хотя газеты и не переставали говорить об изменениях в самой мумии, публика вроде бы начала сомневаться и даже испытывать страх к тому, что недавно вызывало ее болезненной любопытство. Над музеем словно нависла зловещая аура, и число посетителей постепенно сократилось до нормального. При уменьшении наплыва стали еще более заметны странные Иностранцы, продолжавшие бывать в наших залах. Их число, казалось, не изменилось.

Восемнадцатого ноября перуанец индейской крови вдруг упал в конвульсиях перед мумией, а потом кричал на больничной койке:

— Она пыталась открыть глаза! Т'юог хотел открыть глаза и посмотреть на меня!

Я уже совсем было собрался удалить мумию из зала, однако собрание наших администраторов, не желающих ничего менять, уговорило меня не делать этого. Но я понимал, что музей начинает приобретать мрачную репутацию в нашем тихом и строгом квартале. После инцидента с перуанцем я отдал приказ сторожам, чтобы те не позволяли кому–либо задерживаться перед чудовищной реликвией с Тихого океана более чем на три–четыре минуты.

Двадцать четвертого ноября, после закрытия музея, в семнадцать часов вечера, один из сторожей заметил, что веки мумии чуть–чуть приподнялись. Стал заметен узкий серпик роговицы каждого глаза, но и это было чрезвычайно интересно. Поспешно вызванный доктор Мор собирался через лупу осмотреть эти крошечные серпики, но пергаментные веки вдруг снова закрылись. Все усилия поднять их были тщетны. Таксидермист не рискнул применить более радикальные меры. Когда он сообщил мне по телефону о произошедшем, я испытал ужас, совершенно несоразмерный этому, судя по всему, простому инциденту. В течение нескольких секунд я разделял общее мнение и боялся, что из тьмы времен и глубины пространства вынырнет проклятие и обрушится на наш музей.

Через два дня молчаливый филиппинец пытался спрятаться в залах перед закрытием. В полиции он отказался даже назвать себя и был взят под стражу как подозреваемый.

И все же тщательное наблюдение за мумией, видимо, обескуражило странные орды эзотерических посетителей, и их число заметно уменьшилось после появления приказа «Проходить, не останавливаясь».

В ночь на первое декабря произошли страшные события. Около часа ночи из музея послышались дикие крики, вопли ужаса и боли. По многочисленным телефонным звонкам перепуганных соседей на место происшествия быстро прибыли отряд полиции и множество работников музея, в том числе и я. Часть полицейских окружила здание, другая вместе с работниками музея осторожно проникла внутрь. В главной галерее мы нашли труп ночного сторожа. Он был задушен концом веревки из индийской конопли. Она так и осталась на его шее. Значит, несмотря на все наши предосторожности, один или несколько человек сумели пробраться в музей. Сейчас, однако, в залах царила мертвая тишина, и мы почти боялись подняться на второй этаж, в проклятое крыло, где наверняка разыгралась драма. Мы зажгли все лампы и, несколько ободренные светом, пошли по лестнице наверх.

Начиная с этого момента сведения об этом отвратительном деле стали подвергаться цензуре, потому что мы сообща решили, что не стоит пугать публику. Я уже говорил, что мы зажгли все лампы перед тем, как войти в зал мумий.

Под ярким светом прожекторов, направленных на витрины и их мрачное содержимое, мы увидели ужас, ошеломляющие детали которого свидетельствовали о событиях, далеко превосходящих наше понимание.

Там были двое. Видимо, они спрятались в здании перед закрытием, но их уже никогда не удастся покарать за убийство сторожа. Они уже заплатили за свое преступление.

Один был бирманцем, другой — с острова Фиджи, оба известны полиции как активные деятели страшных сект. Они расстались с жизнью, и чем больше мы их рассматривали, тем более убеждались, что смерть их чудовищна, неслыханна. Их лица выражали такой нечеловеческий ужас, что сам старший полицейский чин признался, что никогда не видел ничего подобного. Однако состояние обоих трупов имело заметные различия.

Бирманец скорчился у самой витрины, из которой был аккуратно вырезан кусок стекла. В его правой руке был зажат рулон голубоватой пленки, покрытой серыми иероглифами, похожий на тот, что хранился у нас в библиотеке. Впрочем, последующий тщательный осмотр констатировал отдельные мелкие различия. На теле не было видно никаких следов насилия, а по виду его искаженного лица можно было сказать только, что человек умер от страха.

Фиджиец, лежавший рядом с ним, вызвал у нас сильный шок. Полицейский, наклонившийся над ним, закричал от ужаса, и мы все вздрогнули. Глядя на серое — недавно черное — лицо, искаженное страхом, на скелетообразную руку, все еще сжимающую фонарик, мы стали догадываться, что произошло нечто немыслимое. И тем не менее мы не ожидали того, что обнаружила дрогнувшая рука полицейского. Я и сегодня не могу думать об этом без страха и отвращения. Одним словом, несчастный парень, час тому назад бывший крепким и полным сил и здоровья, был превращен неведомо каким колдовством в жесткую и серую, как камень, фигуру, по текстуре идентичную ужасной мумии, лежавшей в покалеченной витрине.

Но это было еще не самое худшее. Самое страшное заключалось в том, что состояние мумии привлекло наше внимание даже прежде, чем мы наклонились над трупами. Не было и речи о мелких и малозаметных изменениях — теперь мумия радикально изменила свою позу. Она странно размягчилась. Скрюченные руки опустились и не закрывали больше искаженного лица, и (Боже, помоги нам!) отвратительные выпуклые глаза были широко открыты и, казалось, пристально смотрели на двух иностранцев, которые умерли то ли от страха, то ли от чего–то еще более скверного. Этот взгляд мертвой рыбы обладал каким–то мерзким гипнозом и преследовал всех нас, когда мы осматривали тела. Он поистине странно на нас действовал. Мы чувствовали, как в нас входит непонятное оцепенение, которое мешает нашим движениям. Это оцепенение очень странно исчезало, когда мы передавали из рук в руки свиток с иероглифами. Время от времени я чувствовал, как эти странные глаза определенно притягивают мой взгляд, и, когда я, осмотрев трупы, повернулся к мумии, у меня создалось впечатление, что на стеклянной поверхности зрачков, темных и удивительно сохранившихся, я улавливаю что–то очень странное. Чем больше я смотрел, тем больше попадал под их чары. В конце концов я спустился в свой кабинет, невзирая на странное легкое окостенение моих членов, чтобы взять большую лупу. С этим инструментом я предпринял основательный осмотр застывших зрачков, в то время как другие с интересом столпились вокруг.

До этого момента я скептически относился к теории, согласно которой на сетчатке отпечатываются сцены или предметы, которые видела жертва перед смертью. Но едва я бросил взгляд через лупу, я увидел в остекленевших глазах отнюдь не отражение зала, а нечто совсем другое. Вне всякого сомнения, сцена, запечатлевшаяся на сетчатке, представляла собой то, что видели эти глаза перед смертью в незапамятные времена. Сцена эта, казалось, медленно рассеивалась, и я лихорадочно прилаживал линзу, чтобы увеличить изображение. Впрочем, оно и так должно было быть отчетливым, хотя и мелким, коль скоро оно отреагировало на какое–то колдовство двоих людей и заставило их умереть от страха. Благодаря дополнительной линзе я смог различить многие детали, которых раньше не заметил, и окружавшие меня люди молча слушали мои объяснения относительно того, что я увидел.

Тогда, в 1932 году, в Бостоне человек увидел нечто принадлежащее неизвестному и полностью чуждому миру, исчезнувшему тысячелетия назад и забытому.

Я увидел один из углов огромного зала с гигантскими стенами, которые были покрыты барельефами, столь мерзкими, что даже в этом, до крайности мелком изображении их святотатственные скотства вызывали отвращение и тошноту. Я не мог поверить, что те, кто вырезал эти символы, были людьми, или хотя бы видели людей, когда воспроизводили свои страшные издевательства. В центре зала был колоссальный каменный люк, открытый для появления из–под земли существа или предмета, который был ясно виден, когда те двое смотрели в открытые глаза мумии, но через свои линзы я мог разглядеть только большое неопределенное пятно.

Случилось так, что, когда я добавил линзу, лупа была направлена только на правый глаз мумии. Вскоре я горько пожалел, что не ограничился этим глазом, а в своем исследовательском рвении направил свою мощную лупу и на левый глаз мумии в надежде увидеть менее расплывчатое изображение. Мои руки дрожали от возбуждения, а пальцы почему–то плохо гнулись, и я не сразу навел лупу на нужную точку. В этом глазу изображение было более резким.

Я увидел нечто невообразимое и непереносимое, вышедшее через громадный люк из глубины циклопического склепа, затерянного мира… И упал без сознания, испустив страшный крик, которого не стыжусь и поныне.

Когда меня привели в чувство, в глазах чудовищной мумии уже не было отчетливого изображения, по словам инспектора Киффа, который взял мою лупу, чтобы посмотреть, что же такое я там увидел. Я не решался еще раз взглянуть на то отвратительное существо. Мне пришлось собрать все свое мужество, чтобы описать то, что я видел в тот ужасный миг. Да и то я заговорил лишь тогда, когда очутился в своем кабинете, вдали от того дьявольского зрелища, этого существа, которое не могло существовать. Дело в том, что я начал взращивать самую страшную и фантастическую теорию насчет мумии и ее стеклянных глаз. Я уверял себя, что она, видимо, обладает каким–то адским сознанием и все это неисчислимое время тщетно пытается передать какое–то устрашающее сообщение из далекой эры. Это была безумная мысль, но я, может быть, сохраню ясность ума, если изложу все, что тогда мельком увидел.

В сущности, немногое. Я увидел, как из зияющего люка возникло титаническое чудовище, и я не сомневался в его возможности убить человека одним своим видом. У меня и сегодня не хватает слов, чтобы описать его. Я мог бы назвать его гигантом, имеющим щупальца и хобот, полуаморфным, получешуйчатым, полубугорчатым, с глазами спрута. Ох, все эти слова не дадут представления об этом отвратительном, адском, нечеловеческом, внегалактическом, полном ненависти и невыразимо злобном существе, возникшем из небытия и хаоса вечной ночи. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, воспоминания о том зрелище вызывают у меня тошноту и головокружение, а в тот момент, когда я сообщал своим компаньонам о том, что я видел, я изо всех сил старался сохранить ясность ума и не потерять сознание еще раз.

Мои слушатели были не менее взволнованы. Никто не решался повысить голос, и мы шептались добрых четверть часа, со страхом вспоминая жуткие легенды из «Черной Книги», появившиеся в последнее время статьи в газетах относительно мумии, возобновление активности тайных культов и думая о зловещих событиях в музее. Гатаноа… Даже бесконечно уменьшенное изображение его имело силу превращать в камень… Т'юог… Фальшивый талисман… Подлинный свиток, который мог победить окаменение… Уцелел ли он?

Первый луч зари вернул нам ясность ума, трезвый взгляд сделал предметом табу все то, что я видел, предметом, объяснить который нечего было и пытаться и о котором мы не должны даже думать.

Прессе мы сообщили очень урезанные сведения, а позднее договорились с газетами, чтобы известия о мумии изымались. Например, когда вскрытие показало, что мозг и внутренние органы фиджийца были нормальными и в хорошем состоянии, хотя и были запечатаны окаменевшей внешней плотью, и эта аномалия, о которой еще спорили ошеломленные и растерянные медики, потрясла всех, — мы остерегались говорить об этом, боясь вызвать панику. Мы хорошо понимали, что пресса сделает с этой тревожащей деталью.

Однако газеты заметили, что человек, державший в руке свиток с иероглифами и, очевидно, протягивавший его мумии через отверстие в витрине, не окаменел, как его товарищ. Нам настойчиво рекомендовали произвести некоторые эксперименты — приложить рулон пленки к телу окаменевшего фиджийца и к самой мумии, но мы с негодованием отказывались от подобных опытов. Мумия, естественно, была удалена из демонстрационного зала и перенесена в лабораторию музея для того, чтобы ждать настоящего научного исследования, которое будет производиться в присутствии светил медицины. Недавние события сделали нас осторожнее, и мы окружили мумию двойной охраной. Однако это не помешало тому, что пятого декабря в два пятнадцать ночи была совершена попытка взлома музея. Сигнализация тотчас же сработала и испугала взломщиков, которые, к нашему сожалению, успели убежать.

Я очень рад, что ничто из этого не дошло до широкой общественности, и от всего сердца желаю, чтобы так оно и оставалось. Конечно, слухи будут просачиваться, и, если со мной что–нибудь случится, я не знаю, как исполнители моего завещания распорядятся этой рукописью. Но в любом случае, дело уже не произведет такого болезненного впечатления на людей, как это было бы сейчас. К тому же, когда эти сведения будут обнародованы, никто в них не поверит. Это одно из самых любопытных свойств человеческого ума: когда, в погоне за сенсациями, пресса делает туманные намеки, люди готовы верить чему угодно, но когда появляется полное разоблачение, необыкновенное по своей фантастичности, они пожимают плечами и смеются. Наверное, так и должно быть для сохранения психического здоровья граждан.

Я уже сказал, что мы предполагали произвести научное исследование страшной мумии. Оно произошло через неделю после тех ужасных событий, и вел его знаменитый доктор Вильям Мино. Ассистировал ему Бинтворт Мор, таксидермист музея. Доктор Мино присутствовал при вскрытии тела фиджийца восемь дней тому назад. Здесь находились также два члена административного совета музея Лоуренс Дабст и Додли Селтон, доктора Мэйсон, Узле и Вернер, принадлежащие к персоналу музея, двое представителей прессы и я.

Состояние мумии почти не изменилось, если не считать того, что ослабление мышечных волокон вызывало время от времени изменение положения открытых глаз. Весь персонал боялся смотреть на мумию, потому что впечатление сознательного наблюдения становилось все более и более нестерпимым. Я делал большие усилия, чтобы присутствовать при исследовании.

Доктор Мино прибыл около часу дня и через несколько минут начал осмотр мумии. От его прикосновения произошел значительный распад, и из–за этого, а также из–за того, что мы рассказали ему о постепенном размягчении мумии начиная с октября, он решил сделать полное вскрытие, пока ткани не размягчились окончательно. Поскольку в лаборатории имелись все необходимые для этого инструменты, он тут же приступил к делу, громко удивляясь странной волокнистой природе мумифицированной плоти.

Он вскрикнул еще громче, когда сделал первый глубокий разрез, потому что оттуда медленно полилась темно–красная волна, природа которой, несмотря на бесконечное время, прошедшее между жизнью и смертью страшной мумии и этим днем, не оставляла никаких сомнений. Несколько ловких движений хирургического ножа — и обнажились внутренние органы поразительной сохранности, исключая те места, где внешнее окаменение плоти вызвало деформационные изменения. Сходство их состояния с органами умершего от страха фиджийца было таким полным, что знаменитый хирург не смог удержаться от вскрика крайнего изумления. В совершенстве ужасных выпуклых глаз мумии было что–то нечеловеческое, и их состояние по отношению к окаменению всего остального тела было трудно установить.

В пятнадцать часов тридцать минут черепная коробка была вскрыта, и еще через десять минут наша ошеломленная группа дала клятву хранить тайну. Тайну, которую может когда–нибудь открыть только один документ, такой же осторожный, как эта рукопись. Даже оба репортера с радостью согласились молчать. Потому что мы увидели человеческий мозг, трепещущий, еще живой.

Храм

(Рукопись, найденная на побережье Юкатана)

Двадцатого августа 1917 года я, Карл–Хайнрих, граф фон Альтберг–Эренштейн, командор–лейтенант имперского военного флота, передаю эту бутылку и записи Атлантическому океану в месте, неизвестном мне: вероятно, это 20 градусов северной широты и 35 градусов восточной долготы, где мой корабль беспомощно лежит на океанском дне. Поступаю так в силу моего желания предать гласности некоторые необычные факты: нет вероятности, что я выживу и смогу рассказать об этом сам, потому что окружающие обстоятельства настолько же необычайны, насколько угрожающи, и включают в себя не только безнадежное повреждение У–29, но и совершенно разрушительное ослабление моей немецкой железной воли.

В полдень, восемнадцатого июня, как было доложено по радио У–61, идущей в Киль, мы торпедировали британский транспорт «Виктори», шедший из Нью–Йорка в Ливерпуль; координаты с.ш.45^16', з.д.28^34'; команде было разрешено покинуть корабль, который тонул очень эффектно: сначала корма, нос высоко поднялся из воды, пока корпус погружался перпендикулярно дну. Наша камера ничего не пропустила, и я сожалею, что эти прекрасные кадры никогда не попадут в Берлин. После этого мы потопили шлюпки из наших орудий и погрузились.

Когда мы перед закатом поднялись на поверхность, на палубе оказалось тело матроса: его руки странным образом вцепились в поручни.

Бедняга был молод, довольно смугл и очень красив: наверно, итальянец или грек — без сомнения, из команды «Виктори». Очевидно, он искал спасения на том самом судне, что вынуждено было разрушить его собственное, — еще одна жертва грязной войны, развязанной этими английскими свиньями против фатерланда. Наши люди обыскали его на предмет сувениров и нашли в кармане куртки очень старый кусок слоновой кости, из которого была вырезана голова юноши в лавровом венке. Мой напарник, лейтенант Кленце, решил, что вещь эта очень древняя и большой художественной ценности, поэтому забрал ее себе. Как она могла достаться простому матросу — ни он, ни я вообразить не пытались.

Когда тело отправляли за борт, произошло два инцидента, серьезно взбудораживших команду. Глаза мертвеца были закрыты; однако, когда его волокли к перилам, они распахнулись, и многим показалось, что они пережили странную галлюцинацию — пристально и насмешливо эти глаза посмотрели на Шмидта и Циммера, наклонившихся над телом. Боцман Мюллер, пожилой человек, мог бы быть и поумней, не будь он эльзасским свинопасом, полным предрассудков; его так потряс этот взгляд, что он следил за телом и в воде и клялся, что когда оно погрузилось, то расправило члены на манер пловца и поплыло под волнами на юг. Кленце и мне не понравились эти проявления крестьянского невежества, и мы сурово отчитали команду, особенно Мюллера. Следующий день нас очень встревожил — заболели некоторые члены команды. Они явно страдали нервным перенапряжением, вызванным длительностью плаванья, и мучились дурными снами. Некоторые выглядели совершенно отупевшими и подавленными: удостоверившись, что они не симулируют, я освободил их от вахты. Море было бурно, поэтому мы погрузились: на глубине волнение не так беспокоило. Здесь и люди стали сравнительно спокойней, несмотря на какое–то странное южное течение, которого не было на наших океанографических картах. Стоны больных были решительно несносны: но пока они не деморализовывали команду, мы не принимали крайних мер. Наш план был оставаться там до пересечения с курсом лайнера «Дакия», упомянутом в донесении агентов в Нью–Йорке.

Рано вечером мы всплыли — море было спокойно. На севере виднелись дымы эскадры, но расстояние и наша способность погружаться хранили нас. Меня куда больше беспокоила болтовня боцмана Мюллера, который к утру стал еще более буйным. Он впал в отвратительное ребячество, нес чушь о мертвецах, плавающих за иллюминаторами и глядящих на негр в упор, и что он узнал в них тех, кто погиб, пал жертвой наших славных германских побед. А еще он сказал, что юноша, которого он нашел и вышвырнул за борт, был их вождем. Это было очень мрачно и нездорово: поэтому Мюллеру надели кандалы и выдали хорошую порку. Наказание команде не понравилось, но дисциплина нужна. Мы также отклонили просьбу делегации, возглавляемой матросом Циммером, чтобы изваяние слоновой кости было выброшено за борт. Двадцатого июня матросы Бем и Шмидт, заболевшие накануне, впали в буйство. Сожалею, что в состав офицеров не входят врачи, ведь немецкие жизни драгоценны: но нескончаемый бред этих двоих и их ужасные проклятия настолько подрывали дисциплину, что пришлось принять крутые меры. Команда восприняла это мрачно, зато, похоже, успокоилась. Мюллер больше не доставлял нам хлопот. Вечером его освободили и он молча вернулся к своим обязанностям.

В течение недели мы все издергались, поджидая «Дакию». Напряжение усугублялось исчезновением Мюллера и Циммера, без сомнения, покончивших с собой из–за преследовавших их страхов, хотя никто не видел, как они бросались за борт. Я был даже рад избавиться от Мюллера: само его молчание неблагоприятно влияло на команду. Все теперь старались молчать, словно сдерживая тайный страх. Многие заболели, но никто не доставлял хлопот. Лейтенант Кленце от бессилия и напряжения выходил из себя по малейшему поводу: например, из–за дельфинов, все чаще собиравшихся вокруг У–29, из–за крепнущего южного течения, не отмеченного на наших картах. Наконец стало ясно, что «Дакию» мы пропустили. Такие неудачи случаются, и мы скорее обрадовались, чем огорчились, ведь теперь мы могли вернуться в Вильгельмсхавен. Днем двадцать восьмого июня мы повернули на север и, несмотря на комичные затруднения из–за необычайных масс дельфинов, скоро легли на курс.

Взрыв в машинном отделении произошел в два часа дня и был полной неожиданностью. Никаких дефектов машин или небрежности персонала отмечено не было, и все же корабль тряхнуло до последней заклепки жутким ударом. Лейтенант Кленце помчался в машинное и обнаружил, что топливные цистерны и почти весь двигатель разворочены, а инженеры Шнайдер и Раабе убиты на месте. Наше положение внезапно стало безвыходным: хотя химические регенераторы воздуха были целы и мы могли всплывать и погружаться, пока действовали насосы и аккумуляторы, но двигаться лодка не могла. Искать спасения в шлюпках означало отдать себя в руки врагов, бессмысленно ожесточенных против великой германской нации, а радио молчало с тех пор, как перед атакой на «Виктори» мы связывались с подлодкой нашего флота. С момента аварии до второго июля мы постепенно дрейфовали на юг — без карт, не встречая судов. Дельфины кружат вокруг У–29; примечательное обстоятельство, если учесть покрытое нами расстояние. Утром второго июля мы засекли военное судно под американским флагом, и люди настойчиво требовали нашей сдачи. Наконец лейтенанту Кленце пришлось застрелить матроса Траута, особенно рьяно подбивавшего остальных на этот антигерманский акт. На время это усмирило команду, и мы погрузились незамеченными.

На следующий день с юга налетели плотные стаи птиц, океан разбушевался. Задраив люки, мы ждали затишья, пока не поняли, что надо либо нырнуть, либо дать себя разбить волнам. Давление воздуха и напряжение падали, и нам хотелось избежать ненужной траты наших скудных запасов; однако выбора не было. Мы спустились неглубоко, и когда через несколько часов море успокоилось, мы решили снова всплыть. Однако здесь возникла новая неприятность: лодка отказалась всплывать, несмотря на все усилия механиков. Людей испугало это подводное заточение, и кто–то снова забормотал о костяной фигурке лейтенанта Кленце, но вид автоматического пистолета их успокоил. Мы все время старались занять чем–то этих бедолаг, ковырялись в машине, хотя знали, что это бессмысленно.

Кленце и я обычно спали в разное время; когда спал я, около пяти часов вечера, четвертого июня начался общий бунт. Шестеро оставшихся свиней, зовущих себя моряками, считая, что застали нас врасплох, с дикой яростью мстили нам за наш отказ сдаться янки два дня назад. Рыча, как звери — они ими и были, — они крушили инструменты и мебель, вопя чушь и проклятия костяному амулету и смуглому мертвецу, что сглазил их и уплыл. Лейтенант Кленце был словно парализован и бездействовал. Впрочем, чего еще следовало ожидать от этих мягких женоподобных выходцев с Рейна? Я застрелил всех шестерых — так было нужно.

Мы выбросили всех через торпедный аппарат и остались в лодке одни. Лейтенант Кленце нервничал и беспробудно пил. Было решено, что мы постараемся прожить как можно дольше, пользуясь большим запасом продовольствия и регенераторами воздуха, ни один из которых не пострадал во время бунта. Наши компасы, глубиномеры и другие тонкие инструменты были разбиты; отныне мы могли полагаться только на догадки, часы и календари, а также отсчитывать дрейф по предметам, видимым из рубки и иллюминаторов. К счастью, у нас еще были запасные батареи на долгий срок для внутреннего освещения и для прожекторов. Мы часто включали круговое освещение, но видели только дельфинов, плывущих параллельно нашему курсу. К этим дельфинам я испытывал научный интерес — ведь обычный Delphinus delphis есть китообразное млекопитающее, неспособное выжить без воздуха; я же видел одного из них плывущим около двух часов, не поднимаясь.

По прошествии времени Кленце и я решили, что мы по–прежнему плывем на юг, погружаясь все глубже и глубже. Мы наблюдали океанскую флору и фауну, читали книги, взятые мною для редких свободных минут. Однако я не мог не отметить пониженный интеллектуальный уровень моего партнера. У него не прусский склад мышления: он подвержен бесполезной игре ума и воображения. Факт нашей грядущей смерти любопытно подействовал на него: он часто в раскаянии молится за всех мужчин, женщин и детей, которых отправил на дно, забывая, что благородно все, что служит делу германской нации. Со временем он стал заметно несдержаннее, часами глядел на костяную фигурку и плел фантастические истории о забытом и потерянном в море. Иногда, ради научного любопытства, я наводил его на тему и выслушивал бесконечные поэтические цитаты и рассказы о затонувших судах. Мне было жаль его: не хотелось видеть, как страдает немец, но он не был человеком, с которым легко умирать. Собой я гордился, зная, что фатерланд почтит мою память и что мои сыновья вырастут похожими на меня.

Девятого августа показалось океанское дно, и мы послали туда мощный луч прожектора. Это оказалось просторная волнистая равнина, покрытая преимущественно водорослями и усеянная раковинами моллюсков. Там и здесь виднелись колышущиеся предметы неопределенных очертаний, окутанные водорослями и заросшие ракушками, про которые Кленце сказал, что это древние суда, лежащие в своих могилах. Он был поражен одной вещью: обелиском твердого материала, выступающим над дном фута на четыре, фута два толщиной, гладким, с ровными сторонами и ровной плоской вершиной; все углы — тоже прямые. Я счел это выступом скалы, но Кленце уверял, что видел на нем резьбу. Немного погодя он стал дрожать и отвернулся от иллюминатора, будто напуганный: объяснить почему, он не мог, говорил, что поражен огромностью, мрачностью, удаленностью, древностью и загадочностью океанской бездны. Его рассудок был утомлен; но я всегда немец и успел заметить две вещи: что У–29 превосходно выдерживает давление и что необычайные дельфины по–прежнему были с нами, хотя существование высших организмов на таких глубинах отрицается большинством натуралистов. Может быть, я преувеличил глубину, и все же она была достаточной, чтобы признать явление феноменальным. Скорость дрейфа к югу держалась вычисленных мною параметров.

Двенадцатого августа в 3:15 бедный Кленце окончательно обезумел. Он был в рубке, светил прожектором, когда я вдруг увидел его направляющимся в библиотечный отсек, и лицо сразу выдало его. Я повторю здесь сказанное им, подчеркнув то, что он выделял голосом: «ОН зовет! Я слышу ЕГО! Надо идти!» Выкрикивая, он схватил со стола изваяние, спрятал его и схватил меня за руку, чтобы выволочь из каюты на палубу. Я мгновенно сообразил, что он готовится открыть люки и выбраться за борт вместе со мной — вспышка самоубийственной мании, к которой я не был готов. Когда я вырвался и попытался его успокоить, он стал еще яростнее, говоря: «Идем сейчас, не надо ждать, лучше покаяться и быть прощенными, чем презреть и быть проклятыми!» Тогда я сказал, что он безумец. Но он был непреклонен и кричал: «Если я безумен, это милость! Да сжалятся боги над человеком, который в заскорузлости своей останется нормальным до жуткого конца! Идем, и будь безумен, пока ОН зовет в милости!»

Вспышка словно бы уменьшила давление на его мозг: накричавшись, он стал мягче, прося меня разрешить ему уйти одному, если я не иду с ним. Я принял решение. Он был немцем, но всего лишь рейнландцем и плебеем, а теперь он был еще и потенциально опасен. Пойдя навстречу его самоубийственной просьбе, я мог тут же освободить себя от того, кто был уже не товарищем, а угрозой. Я попросил его оставить мне фигурку, но это вызвало у него приступ такого жуткого смеха, что я не повторил ее. Затем я спросил его, не хочет ли оставить хотя бы прядь волос на память своей семье в Германии, на случай, если я спасусь, но он снова расхохотался. Итак, он вскарабкался по трапу, я подошел к рычагам и через положенные интервалы совершил то, что обрекало его на смерть. Когда я увидел, что его больше нет в лодке, то включил прожектор в попытке увидеть Кленце последний раз; мне хотелось убедиться, расплющило его давлением или тело осталось неповрежденным, как тела этих необычайных дельфинов. Однако успеха я не добился, ибо дельфины плотно сбились вокруг рубки. Вечером я пожалел, что не вынул незаметно фигурку из кармана бедного Кленце, потому что меня очаровывало даже воспоминание о ней. Я не мог забыть о юношеской прекрасной голове в венке из листьев, хотя натура у меня совсем не артистическая. Мне было также грустно, что не с кем поговорить. Кленце, хотя и не ровня мне по уму, был все же лучше, чем ничего. В эту ночь я плохо спал и думал, когда же придет конец. Шансов спастись у меня совсем мало.

На следующий день я поднялся в рубку и начал обычное исследование с помощью прожектора. С севера вид был тот же, что и все четыре дня, но я ощущал, что дрейф У–29 стал медленнее. Когда я направил луч на юг, то заметил, что океанское дно впереди заметно понизилось. В некоторых местах проглядывали очень правильные каменные блоки, как будто уложенные искусственно. Лодка не сразу погрузилась на большую глубину, и мне пришлось приспосабливаться, чтобы прожектор мог светить вертикально вниз. От резкого перегиба провода разъединились, потребовался ремонт; наконец свет появился вновь, наполняя морские глубины подо мной.

Я не подвластен эмоциям, но то, что открылось мне в электрическом свете, вызвало громадное изумление. Хотя, воспитанный в лучших традициях прусской Kultur, я не должен был удивляться, ибо геология и традиция одинаково говорят нам о великих перемещениях океанских и континентальных зон. То, что я видел, было обширным и сложным массивом разрушенных зданий величественной, хотя и неузнаваемой архитектуры в разных степенях сохранности. Большинство было, видимо, из мрамора, сиявшего белизной в луче прожектора; общий план говорил об огромном городе на дне узкой долины, с бесчисленными уединенными храмами и виллами на пологих склонах. Крыши обрушились, колонны подломились, но дух незапамятно древнего величия, который ничто не могло уничтожить, был еще жив.

Встретившись наконец с Атлантидой, которую до тех пор считал скорее мифом, я стал ее ревностным исследователем. По дну долины когда–то бежала река; изучая пейзажи тщательнее, я разглядел остатки мраморных и каменных мостов и набережных, террас и причалов, некогда зеленых и прекрасных. В своем энтузиазме я дошел почти до той же глупости и сентиментальности, что и бедный Кленце, и поздно заметил, что южное течение наконец утихло, давая У–29 медленно опускаться вниз, на затонувший город, как садятся на землю аэропланы. Я так же запоздало понял, что стая необычных дельфинов исчезла. Часа через два лодка уже покоилась на площади возле скалистой стены долины. С одной стороны мне был виден весь город, спускающийся от площади вниз к старой набережной реки, с другой в поражающей близости противостоял богато украшенный, и, видимо, совершенно целый фасад гигантского здания, очевидно, храма, вырубленного в целом утесе. Об истинном состоянии этой титанической постройки я мог только догадываться. Фасад невероятных размеров явно прикрывал далеко тянущуюся выемку: в нем много окон разного назначения.

В центре зияла громадная открытая дверь, куда вела поражающая воображение каменная лестница; дверь окаймлена тончайшей резьбой — кажется, вакхические сюжеты. Вершина всего — громадные колонны и фризы, украшенные скульптурами невыразимой красоты: изображены, видимо, идеализированные пасторальные сцены и шествия жрецов и жриц, несущих странные ритуальные предметы, поклоняясь сияющему богу. Искусство феноменального совершенства, преимущественно эллинистическое по виду, но странно самостоятельное. Оно разрушает впечатление жуткой древности, как будто оно современнее, чем непосредственное потомство греческого искусства. Каждая деталь этого массивного произведения ощущалась как часть склона долины, хотя я не мог вообразить, как вырублено громадное внутреннее пространство. Возможно, это каверна или серия пещер, послуживших центром. Ни время, ни затопление не повредили величавой святости жуткой храмины — ибо это мог быть только храм — и сегодня, спустя тысячи лет он стоит, нетронутый, неоскверненный, в бесконечной ночи и молчании океанской пучины.

Не могу подсчитать, сколько часов я провел, глядя на затонувший город — его дома, арки, статуи, мосты и колоссальный храм. Хотя я знал, что смерть рядом, любопытство пожирало меня, и я посылал прожекторный луч в нескончаемый поиск. Столб света позволял мне изучить множество деталей, но отказывался высветить что–либо за зияющей дверью скального храма; через некоторое время я выключал ток, сознавая необходимость беречь энергию. Луч был теперь ощутимо слабее, чем в первые недели дрейфа. Как будто обостренное грядущим расставанием с жизнью, росло мое желание узнать океанские секреты. Я, сын Германии, буду первым, кто ступит на эти тысячелетиями забытые пути.

Я достал и осмотрел металлический костюм для глубоководных погружений; поэкспериментировал с переносной лампой и регенератором воздуха. Хотя мне будет трудно одному справиться с двойным люком, я верил, что преодолею все препятствия и с моими навыками ученого пройду по мертвому городу.

Шестнадцатого августа я осуществил выход из У–2 и проложил путь сквозь разрушенные и заплывшие грязью улицы к древней реке. Я не нашел скелетов или других человеческих останков, но обнаружил множество археологического материала, от скульптур до монет. Об этом невозможно рассказать: выражу только свою скорбь о культуре, бывшей в расцвете славы в те времена, когда по Европе бродили пещерные люди, а Нил тек в океан, никем не созерцаемый. Другие, ведомые этими заметками, — если их когда–нибудь найдут — должны развернуть перед человечеством тайны, на которые я могу только намекать. Я вернулся в лодку, когда батареи стали садиться, решив на следующий день исследовать пещерный храм. Семнадцатого августа величайшее из разочарований постигло меня: я обнаружил, что материалы, необходимые для перезарядки фонаря, погибли в июньском бунте. Моя ярость была беспредельной, но немецкий здравый смысл запрещал мне рисковать, неподготовленным ступая в непроглядную тьму, где могло оказаться логово неописуемого морского чудовища или лабиринт, из чьих извивов я никогда не выберусь. Все, что я мог — включить слабеющий прожектор У–29 и с его помощью взойти по ступеням и изучить наружную резьбу. Столб света упирался в проход снизу вверх, и я старался разглядеть что–нибудь, но бесполезно. Не было видно даже крыши: и хотя я сделал шаг или два вовнутрь, проверив сначала пол, дальше идти не посмел. Более того, впервые в жизни я испытывал ужас. Я начал понимать, откуда возникали некоторые настроения бедного Кленце, потому что хотя храм все больше притягивал меня, я испытывал перед его глубинами слепой ужас. Возвращаясь в субмарину, я выключал свет и думал в темноте. Электричество надо было беречь для срочных случаев.

Субботу, восемнадцатого, я провел в полной тьме, терзаемый мыслями и воспоминаниями, грозившими побороть мою немецкую волю. Кленце обезумел и погиб прежде, чем достиг этих губительных останков невообразимо далекого прошлого, и звал меня с собой. Что, если судьба в самом деле сохранила мне рассудок только для того, чтобы непреодолимо увлекать меня к концу, более жуткому и немыслимому, чем в состоянии придумать человек? Поистине, мои нервы были болезненно напряжены, и я должен отбросить эти впечатления: они для слабых.

Всю субботнюю ночь я не спал и включал свет, не думая о будущем. Раздражало, что электричество иссякнет раньше воздуха и провизии. Я вернулся к мысли о легкой смерти без мучений и осмотрел свой автоматический пистолет. Под утро я, должно быть, уснул со включенным светом, так что проснулся во тьме, чтобы обнаружить, что батареи мертвы. Я зажег одну за другой несколько спичек и отчаянно сожалел о непредусмотрительности, с которой были сожжены несколько имевшихся у нас свечей.

После того, как погасла последняя зажженная спичка, я очень спокойно остался сидеть в темноте. Пока я размышлял о неизбежном конце, мой разум пробежал все прежние события, и вывел нечто странное, что заставило бы содрогнуться человека послабее и посуевернее.

ГОЛОВА СВЕТЛОГО БОГА НА СКУЛЬПТУРАХ СКАЛЫ–ХРАМА ТА ЖЕ, ЧТО И НА КУСОЧКЕ РЕЗНОЙ КОСТИ, КОТОРУЮ МЕРТВЫЙ МОРЯК ПРИНЕС ИЗ МОРЯ И КОТОРУЮ БЕДНЫЙ КЛЕНЦЕ УНЕС ОБРАТНО В МОРЕ.

Я был слегка ошарашен этим совпадением, но не ужаснулся. Только слабый ум торопится объяснить уникальное и сложное примитивным замыканием на сверхъестественном. Совпадение было странным, но я был слишком здрав в суждениях, чтобы связывать несвязуемое или неким диким образом ассоциировать ужасные события, приведшие от случая с «Виктори» к моему теперешнему ужасному состоянию. Чувствуя потребность в отдыхе, я принял успокоительное и поспал еще. Состояние моих нервов отразилось и в снах: я слышал крики тонущих, видел мертвые лица, прижатые к иллюминаторам. Среди мертвых лиц было и живое — насмешливое лицо юноши с костяной статуэткой.

Описывать мое пробуждение следует с осторожностью, потому что мои нервы совершенно расстроены и галлюцинации перемешиваются с фактами. Физиологически мой случай очень интересен, и очень жаль, что его не могли пронаблюдать компетентные немецкие специалисты. Открыв глаза, первым делом я ощутил всепоглощающее желание посетить храм–скалу; желание росло с каждым мгновением, но я почти автоматически переборол его чувством страха, которое срабатывало как тормоз. А следом на меня снизошло ощущение света среди тьмы. Я словно бы увидел фосфоресцирующее сияние в воде, пробивавшееся сквозь иллюминаторы, обращенные к храму. Это возбудило мое любопытство, ибо я не знал глубоководных организмов, способных испускать такое свечение. Но прежде чем я разобрался, пришло лишнее ощущение, своей иррациональностью заставившее меня усомниться в объективности всего, что регистрировали чувства. Это была слуховая галлюцинация: ритмичный, мелодичный звук какого–то дикого, но прекрасного хорального гимна, идущего словно извне, сквозь абсолютно звуконепроницаемую оболочку У–2. Убежденный в своей психической аномальности, я зажег несколько спичек и налил себе большую дозу бромистого натрия, казалось, успокоившего меня до уровня отключения иллюзии звука. Но свечение осталось; было трудно подавить желание пойти к иллюминатору и доискаться его источников. Свечение было настолько реальным, что скоро я мог видеть с его помощью знакомые предметы вокруг, я видел даже склянку из–под брома, а ведь я не знал, где она лежит. Последнее заинтересовало меня — я перешел каюту и дотронулся до склянки. Она была именно там. Теперь я знал, что свет или реален, или он часть галлюцинации настолько стойкой, что я не могу надеяться подавить ее; поэтому, отказавшись от сопротивления, я поднялся в рубку взглянуть, что же именно светит. Может быть, это другая подлодка, несущая спасение?.. Хорошо, что читатель не принимает ничего этого на веру, ибо когда события преступают естественные законы, они неизбежно становятся субъективными и нереальными созданиями моего перенапряженного рассудка. Поднявшись в рубку, я нашел, что море светится куда меньше, чем я ожидал. То, что я увидел, не было гротескным или ужасающим, однако видение убрало последние опоры доверия моему сознанию. Вход и окна подводного храма, высеченного в скале, ясно горели мерцающим светом, будто от могучего светильника внутри.

Дальнейшие события хаотичны. Пока я смотрел на жуткое свечение, я стал жертвой необычайной иллюзии — настолько экстравагантной, что я не смогу даже рассказать о ней. Мне грезилось, что я различаю в храме предметы, предметы неподвижные и движущиеся; казалось, опять зазвучал призрачный хорал, явившийся мне, когда я проснулся первый раз. И надо всем росли думы и страхи, центром которых были юноша из моря и костяная фигурка, облик которой повторялся на фризах и колоннах храма передо мной. Я подумал о бедном Кленце — где–то покоится его тело с идолом, которого он унес обратно в море? Он предупреждал меня о чем–то, а я не внял — но ведь он был мягкохарактерный рейнландец, обезумевший от событий, которые пруссак переносит с легкостью.

Дальше все очень просто. Мое стремление выйти наружу и войти в храм стало уже необъяснимым и повелительным зовом, который решительно нельзя отвергнуть. Моя собственная немецкая воля больше не контролирует моих действий, и с этого времени усилие воли возможно только во второстепенных случаях. То же безумие, что погнало Кленце к его смерти, незащищенного, с непокрытой головой прямо в океан; но я пруссак и трезвомыслящий человек и до конца использую все то немногое, что еще не кончилось. Когда я впервые понял, что должен идти, я подготовил свой водолазный костюм, шлем и регенератор воздуха для срочного погружения; закончил эту поспешную хронику событий в надежде, что она когда–нибудь достигнет мира. Я запечатаю манускрипт в бутылку и доверю ее морю, когда насовсем оставлю У–29.

Во мне нет страха, даже после пророчеств безумного Кленце. То, что я видел, не может быть правдой: я знаю, что это мое собственное сумасшествие и по большей части оно объясняется кислородным голоданием. Свет в храме — чистейшая иллюзия, и я умру спокойно, как истинный немец, в черных и забытых глубинах. Этот дьявольский смех, который я слышу, дописывая, звучит только в моем слабеющем мозгу. Поэтому я тщательно надеваю свой костюм и отважно шагаю вверх по ступеням в древний храм, в эту молчащую тайну неизмеримых вод и несочтенных лет.

Картинка в старой книге

Искатели острых ощущений любят наведываться в глухие, потаенные места. Они охотно посещают катакомбы Птолемея (Так назывались, по крайней мере, четыре города. Вероятно, здесь речь идет о том, что находился в Верхнем Египте, южнее Абидоса, на Ниле) и узорчатые мавзолеи гиблых полуденных стран, забираются на залитые лунным светом башни полуразрушенных рейнских замков и сходят вслепую по стертым ступеням в провалы, зияющие чернотой среди руин заброшенных азиатских городов. Дремучий лес с нечистой силой, безлюдный горный кряж служат для них объектами паломничества, и они подолгу кружат возле таящих немую угрозу монолитов, высящихся на необитаемых островах. Но подлинный ценитель ужасов, который в каждом новом впечатлении, полном неописуемой жути, усматривает конечную цель и смысл существования, превыше всего ставит старинные усадьбы, затерянные в новоанглийcкой глуши, ибо именно там силы зла пребывают в своем наиболее полном и первозданном обличий, идеально согласуясь с окружающей их атмосферой суеверия и невежества.

Ничто не являет собой картины столь же пугающей и безотрадной, как неказистый деревянный дом, расположенный вдали от проезжих трактов на сыром травянистом косогоре у подножья гигантского выхода скальных пород. Сотни лет простоял он так, и все это время вились и ползли по его стенам виноградные лозы, а деревья в саду разрастались вширь и ввысь. Ныне его почти не разглядеть среди буйных лесных зарослей, и только крохотные оконца иногда выдают его присутствие своим тревожным блеском, напоминая о тех безумных ужасах, спасение от которых они находят лишь в бесконечном мертвенном оцепенении.

В таких домах поколение за поколением живут самые странные обитатели, каких только видывал свет. Фанатичные приверженцы жутких верований, сделавших их изгоями среди себе подобных, пришли сюда вместе с остальными переселенцами, чьи предки в поисках свободы селились на безлюдье. Здесь они процветали вне тех ограничений, что сковывали их сограждан, но сами при этом оказывались в постыдном рабстве у мрачных порождений собственной фантазии. В отрыве от цивилизации и просвещения все душевные силы этих пуритан устремлялись в совершенно неизведанные русла, а болезненная склонность к самоограничению и жестокая борьба за выживание среди окружавшей их дикой природы развили в них самые мрачные и загадочные черты характера, ведущие свое происхождение из доисторических глубин холодной северной родины их предков. Практичные по натуре и строгие по воззрениям, они не умели красиво грешить, а когда грешили ибо человеку свойственно ошибаться, то более всего на свете заботились о том, чтобы тайное не сделалось явным, и потому постепенно теряли всякое чувство меры в том, что им приходилось скрывать. Одни лишь старые заброшенные дома, дремлющие в лесной глуши, могли бы поведать о том, что от века покрыто тайной, но они смертельно боятся стряхнуть с себя дремотное забытье, составляющее единственный смысл их существования. Порой поневоле подумаешь, что для самих этих домов было бы лучше, если бы их снесли ведь они, должно быть, часто видят сны.

В одном из таких сооружений, ветхом и покосившемся, мне однажды пришлось искать убежища от внезапного проливного дождя. В ту пору, в ноябре 1896 года, я путешествовал по Мискатоникской долине, собирая информацию об истории этого края и его жителей. Предполагая, что путь мой затянется и будет извилистым и кружным, я решил воспользоваться велосипедом, несмотря на то, что время года отнюдь не располагало к такому виду транспорта. Непогода застигла меня на по всем признакам заброшенной дороге, которую я выбрал в качестве кратчайшего пути до Аркхэма. Населенных пунктов поблизости не было, и единственным укрытием могло послужить старое и невзрачное бревенчатое строение, тускло поблескивавшее оконцами меж двух исполинских вязов у подножия каменистого холма. Хотя дом этот находился на довольно приличном расстоянии от того, что некогда называлось дорогой, он с первого же взгляда произвел на меня крайне неприятное впечатление. Порядочные здания не таращатся на путников столь вызывающим и бесцеремонным образом. Кроме того, в ходе моих генеалогических изысканий мне попадались легенды вековой давности, изначально настроившие меня против подобного рода мест. Однако разгулявшаяся не на шутку стихия не позволяла мне быть слишком щепетильным, и я без колебаний подкатил по травянистому склону к закрытой входной двери.

Сначала я почему–то решил, что дом оставлен жильцами, однако когда я приблизился к нему, уверенность моя сильно пошатнулась, ибо, несмотря на то, что все здешние дорожки густо поросли сорной травой, они все же сохранились несколько лучше, чем можно было ожидать в случае полного запустения. Поэтому прежде чем толкнуть входную дверь, я постучал, ощутив при этом какую–то необъяснимую тревогу. Замерев в ожидании на неровной мшистой глыбе, заменявшей собой порог, я беглым взглядом окинул стекла соседних окон и фрамуги над дверью и отметил, что все они хорошо сохранились, хотя и были покрыты толстым слоем пыли и дребезжали при каждом порыве ветра. Значит, дом по–прежнему был обитаем, несмотря на всю его видимую запущенность и бесхозность. Однако на стук мой никто не отзывался. Постучав на всякий случай еще разок, я взялся за ржавую щеколду и обнаружил, что дверь не заперта. Взору моему открылась тесная прихожая с обшарпанными стенами; в воздухе ощущался едва уловимый, но тем не менее весьма неприятный запах. Я вошел в дом прямо с велосипедом и затворил за собой дверь. Впереди маячила узкая лестница, к которой примыкала дверца, ведущая, вероятно, в погреб, а по левую и правую стороны от меня виднелись закрытые двери комнат первого этажа.

Прислонив велосипед к стене, я толкнул дверь слева от себя и проследовал в крохотную клетушку с низким потолком, тускло освещаемую сквозь два запыленных окошка и обставленную самой простой и необходимой мебелью. Вероятно, эта комната некогда служила гостиной: в ней имелись стол, стулья и внушительных размеров камин с полкой, на которой тикали старинные часы. Книг и бумаг было немного, и в окружающем полумраке я с трудом различал заголовки. Более всего меня поразил дух глубокой древности, присутствовавший повсюду буквально в каждой видимой детали интерьера. Большая часть домов в округе изобиловала реликвиями былых времен, но здесь старина сохранилась в какой–то особенной полноте, ибо во всей каморке я не нашел ни одного предмета, который можно было бы с уверенностью отнести к послереволюционному периоду. (Имеется в виду Война за независимость английских колоний в Северной Америке 1775 1783 гг.) Не будь эта комната столь скудно обставлена, она могла бы стать подлинным раем для антиквара.

Осматривая эти необычные апартаменты, я все отчетливее ощущал, как во мне растет чувство беспокойства, охватившее меня с первого взгляда на дом. Я бы не мог с точностью определить, что именно пугало или отталкивало меня; скорее всего, дело было в самой атмосфере дремучей старины, мрачности и забвения. Я не испытывал ни малейшего желания присесть и беспрестанно ходил по комнате, разглядывая все подряд. Первым предметом, привлекшим мое внимание, стала средней толщины книга, валявшаяся на столе и имевшая столь древний вид, что было даже как–то странно лицезреть ее здесь, а не в стенах какого–нибудь музея или библиотеки. Кожаный переплет с металлическими застежками позволил ей сохраниться в отличном состоянии; правда, от этого она выглядела еще более неуместной среди убогой обстановки этой обители. Когда я раскрыл ее на титульном листе, удивление мое значительно возросло, ибо передо мной лежало не что иное, как редчайшее издание отчета Пигафетты (Итальянский путешественник, участник и историк экспедиции Магеллана (его отчет выходил и на русском языке в 1950 г.) о землях Конго, составленного им на латыни на основе записок мореплавателя Лопеса и отпечатанного в 1598 году во Франкфурте. Я был немало наслышан об этом издании, украшенном оригинальными иллюстрациями работы братьев де Брю (Лавкрафт ошибается, называя их братьями, на самом деле это отец Теодор Де Брю (1528 1598) и сын Джон Теодор Де Брю (1561 1621), книгоиздатели.), и на время позабыл о своих тревогах, охваченный нетерпеливым желанием перелистать страницы книги. Рисунки и впрямь оказались весьма любопытными. Делая их, художники руководствовались довольно поверхностными описаниями и были вынуждены восполнять недостающие детали за счет собственного воображения, в результате чего негры, например, у них вышли светлокожими и с кавказскими чертами лица. Вероятно, не скоро бы я закрыл эту книгу, не будь здесь одного, на первый взгляд, пустякового обстоятельства, которое подействовало на меня угнетающе и вновь пробудило прежнее ощущение беспокойства. Обстоятельство это заключалось в том, что книга как бы по собственной воле снова и снова pacкрывалась на одной и той же картинке под номером 12, где была изображена во всех отвратительных подробностях лавка мясника у каннибалов Анзикейских племен. Мне самому было стыдно, что я так нервничаю из–за какого–то пустяка, но рисунок вывел таки меня из равновесия, особенно после того, как я прочел пояснительные строки, в которых излагались некоторые особенности анзикейской кухни.

Чтобы рассеяться, я повернулся к ближайшей полке и принялся разглядывать стоявшие на ней книги. Их было немного, в том числе Библия XVIII века, «Путь пилигрима» (Аллегорический роман (1678 1684) Джона Беньяна (1628 1688), написанный им в заключении), напечатанный в том же столетии в типографии издателя альманахов Исайи Томаса и снабженный затейливыми гравюрами, полуразложившийся остов «Magnalia Christi Americana» (Христианское величие Америки (лат) Коттона Мэзера и еще несколько книг столь же почтенного возраста. Внезапно мое внимание привлекли отзвуки шагов в комнате наверху. В первый момент я остолбенел от неожиданности ведь еще совсем недавно, когда я колотил в дверь, на стук мой никто не отозвался, но в следующее мгновение меня осенило, что, видимо, хозяин только встал после глубокого сна, и я уже без прежнего удивления продолжал прислушиваться к скрипу шагов, доносившемуся с лестницы. Поступь была тяжелой и в то же время какой–то уж слишком осторожной; такое странное сочетание привело меня в замешательство. Потом шаги замерли, и спустя несколько секунд, в течение которых обитатель дома, должно быть, разглядывал стоявший в прихожей велосипед, я услышал, как он возится с задвижкой, после чего обшитая дубовыми досками дверь распахнулась настежь.

В проеме возникла персона столь примечательной наружности, что я удержался от изумленного возгласа, лишь вовремя вспомнив о правилах хорошего тона. Лицо и фигура вошедшего вызвали во мне смешанное чувство испуга и восхищения. Передо мной стоял седовласый старец, одетый в рубище, ростом не менее шести футов и, несмотря на возраст и очевидную нужду, еще достаточно крепкого и сложения. Длинная всклокоченная борода полностью закрывала ему лицо, которое имело какой–то неправдоподобно румяный и свежий цвет и было едва тронуто морщинами, на высокий лоб ниспадала прядь седых волос, густых, как у юноши. Голубые глаза его, слегка налитые кровью, глядели остро и испытующе. Если бы не вопиющие неухоженность и неопрятность, облик этого человека можно было бы назвать не только впечатляющим, но и благородным. Однако эта неухоженность придавала ему настолько отталкивающий вид, что ни лицо, ни фигура уже не могли поправить положение. Во что конкретно был одет старик, я даже затрудняюсь сказать в моем представлении это была просто масса лохмотьев, из–под которых торчала пара тяжелых сапог. Нечистоплотность же его превосходила всякое описание.

Как наружность вошедшего, так и тот непроизвольный страх, который он мне внушал, приготовили меня к какой–нибудь грубости с его стороны, и потому я даже вздрогнул от удивления и ощущения какого–то жуткого несоответствия, когда он жестом пригласил меня сесть и заговорил слабым старческим голосом, проникнутым льстивым подобострастием и заискивающим радушием. Выражался он весьма своеобразно на той примитивной разновидности новоанглийского диалекта, которую я считал давно вышедшей из употребления, и все время, пока он разглагольствовал, сидя напротив меня за столом, я прислушивался не столько к смыслу, сколько к характерным оборотам его речи.

— Что, небось, в дождик попали? начал хозяин. Очень славно, что вы оказались так близко от дома и не погнушались зайти. А то я, вишь, маленько соснул, иначе бы враз услыхал. Эх, старость не радость, сынок, а в мои лета самое первое дело крепкий сон. Далеко ли путь держите? С той поры, как убрали аркхэмскую станцию, редко встретишь на этой дороге прохожего человека.

Я ответил, что направляюсь в Аркхэм, и извинился за непрошеное вторжение. Старик продолжал:

— Рад видеть вас, юный сэр. Нечасто сюда наведываются чужаки, так что мне, старику, и словом–то перекинуться не с кем. Сдается мне, что вы аж из Бостона, верно? Самому мне там, правда, бывать не случалось, но городского я, если увижу, то завсегда отличу. Жил тут у нас в восемьдесят четвертом один горожанин, работал учителем, стало быть, в школе, а потом вдруг куда–то сгинул, и с тех пор о нем ни слуху, ни духу…

В этом месте старик как–то странно захихикал, но когда я спросил его, чем вызван этот смех, он промолчал. По всем признакам, хозяин дома находился в чрезвычайно веселом расположении духа и не скрывал своих причуд, о которых можно было догадаться уже по одному тому, как он ухаживал за своей внешностью. Старик продолжал разглагольствовать в том же роде с каким–то даже подозрительным радушием. Между тем мне пришло в голову спросить у него, где он раздобыл такое редкое издание, как «Regnum Congo» (Королевство Конго (лат.)) Пигафетты. По–прежнему находясь под впечатлением этой книги, я почему–то никак не решался о ней заговорить. В конце концов, однако, любопытство взяло верх над смутными опасениями, владевшими мной с того момента, как я впервые увидел этот дом. К моему облегчению, старика нимало не смутил мой вопрос, и он отвечал на него охотно и обстоятельно.

— А, эта африканская книжка! Я выменял ее году в шестьдесят восьмом у капитана Эбенезера Хоулта, того самого, который потом погиб на войне.

Услышав имя капитана, я насторожился. Оно встречалось мне несколько раз в ходе моих генеалогических изысканий, правда, насколько я помнил, его не было ни в одном из документов, относившихся к послереволюционному периоду. Я подумал, не сможет ли хозяин дома помочь мне в работе, и немного погодя решил спросить его об этом. Старик отвечал:

— Эбенезер много лет плавал за море на салемском «купце» и в каждом, почитай, порту находил разные занятные штуковины. Книжицу эту, сколько мне помнится, он раздобыл в Лондоне, в какой–то из тамошних лавок, покойник любил это дело, по лавкам, стало быть, шастать. Я раз гостил у него дома на холме (в ту пору я торговал лошадьми) и вдруг вижу эту книжку. Уж больно мне картинки приглянулись ну, я ее у него и выменял. Занятная книжица! Дай–ка я стекла–то нацеплю…

Старик порылся в своих лохмотьях и вытащил на удивление старые и засаленные очки с крохотными восьмиугольными стеклами и металлическими дужками. Водрузив их себе на нос, он взял со стола книгу и принялся любовно ее перелистывать.

— Эбенезер кое–что тут разбирал она ведь на латыни, а у меня вот никак не выходит. Мне ее читали учителя двое или трое, правда, не целиком, и еще пастор Кларк говорят, он, бедняга, в пруду утонул. Ну–ка, попробуйте, может, у вас получится?

Чтобы ублажить старика, я перевел ему один абзац из начала книги. Если я и допустил кое–какие ошибки, старик был не настолько грамотен, чтобы их заметить во всяком случае, слушая меня, он радовался, как ребенок. К этому времени общество старика уже начало меня тяготить, и я стал подумывать о том, как бы улизнуть, не обидев его. С другой стороны, меня забавляло детское пристрастие старого невежественного человека к картинкам в книге, которую он не умел читать, и мне было интересно, насколько лучше он справляется с теми немногими томами на английском, что украшали его библиотеку. Простодушие, столь неожиданно выказанное хозяином дома, развеяло большую часть моих опасений, и, продолжая слушать его болтовню, я невольно улыбался.

— Странное дело, как эти картинки заставляют тебя шевелить мозгами. Взять хотя бы вот эту, в начале. Где это видано, чтобы у деревьев были такие листья прямо, как крылья? А люди? Совсем не похожи на негритосов. Да и вообще ни на кого. Я так думаю, им положено быть вроде наших индейцев, только что в Африке. Иные, гляньте–ка, смахивают на обезьян или каких–то обезьяньих людей, а вот что касается этой бестии, то о такой я даже и не слыхивал.

Старик ткнул пальцем в мифическое существо вероятно, плод вымысла художника, представлявшее собой подобие дракона с крокодильей головой.

— А теперь я покажу вам самую славную картинку, где–то здесь она посередке…

Голос старика упал почти до шепота, глаза заблестели ярче обыкновенного, движения дрожащих рук стали как будто еще более неловкими, но тем не менее они вполне справились со своей задачей. Книга раскрылась, можно сказать, сама собой как если бы ее часто открывали именно на этом месте на той безобразной двенадцатой картинке, где была представлена лавка мясника у анзикейских каннибалов. Меня охватило прежнее беспокойство, но я старался не показывать виду. Самым странным было то, что художник изобразил африканцев похожими на белых людей. Отрубленные конечности и туши, развешанные по стенам лавки, выглядели омерзительно, а мясник с топором на их фоне попросту не укладывался в сознании нормального человека. Однако хозяин дома, похоже, наслаждался этим зрелищем ровно в той же мере, в какой я испытывал к нему отвращение.

— Ну, и как она вам? Не видали в наших краях ничего подобного, а? Когда я увидел ее в первый раз, у меня аж дух захватило. Я так и сказал Эбу Хоулту:

«У меня от этой картинки поджилки трясутся». Когда в молодости я читал о резне это было в Писании, про то, как убивали мидян, или как их там я тогда уже начал смекать, но картинки у меня не было. А здесь нарисовано все как есть. Я, конечно, понимаю, что убивать это грех, но разве не все мы затем только и родились, чтобы жить во грехе? Вот этот бедолага, которого разделывают на части каждый раз, как я взгляну на него, у меня аж мурашки по коже бегут, а я все гляжу и не могу оторваться. Вишь, как ловко мясник отхватил ему ноги. Там, на лавке, лежит его голова, одна рука вона рядом, а другая по ту сторону чурбана.

Старик пришел в сильнейшее возбуждение, глаза его хищно поблескивали за стеклами очков, и только голос с каждым словом становился все тише. Мои собственные ощущения с трудом поддаются описанию. Все безотчетные страхи, что владели мною прежде, возродились с новой силой, и уже в следующее мгновение я осознал степень своего отвращения к этому дряхлому мерзкому чудовищу, находившемуся в непосредственной близости от меня. Я более не сомневался в том, что передо мной был сумасшедший, или, по меньшей мере, психически больной человек. Старик говорил едва слышно, но шепот его казался мне страшнее любого крика, и, слушая, я трепетал.

— Так вот, значит, я и говорю, что странное дело, как эти картинки действуют на мозги. Если хотите знать, юный сэр, то вот от этой я прямо–таки схожу с ума. Когда я заполучил у Эба книжку, я глядел на нее часами, особливо как послушаю пастора Кларка, когда он, покойник, читал воскресную проповедь. Однажды я проделал забавную штуку да вы не пугайтесь, сэр! просто перед тем, как пойти забивать овец на продажу, я поглядел на картинку, и право слово забивать овец после этого стало куда веселее…

Старик говорил очень тихо, настолько тихо, что некоторых слов я не мог разобрать. Я прислушивался к шуму дождя и дребезжанию крохотных оконных стекол, улавливая время от времени глухие раскаты грома, необычные для этого времени года; с каждым разом они становились все ближе. Раз чудовищная вспышка молнии и последовавший за ней раскат грома потрясли дом до самого основания, но говоривший, казалось, не обратил на это никакого внимания.

— Забивать овец стало куда веселее, и все же, знаете ли, это было не совсем то, что надо. Странное дело, когда тебе что–нибудь втемяшится в голову. Ради всех святых, юноша, не рассказывайте никому об этом, только я готов поклясться перед Богом, что от этой картинки во мне проснулся аппетит к такого рода пище, какую не вырастишь на пастбище и не купишь за деньги. Эй, сидите смирно, что вас взяло? Я же еще ничего не делал, я только спрашивал себя: а что, если я попробую? Говорят, что мясо создает плоть и кровь и продлевает жизнь. Вот мне и стало любопытно; а нельзя ли продлевать свою жизнь еще и еще, если это будет не просто мясо, а нечто большее…

Но старику не суждено было продолжить свой монолог. Причиной этому явился отнюдь не мой испуг и даже не внезапно налетевший ураган тот самый, в разгар которого я очнулся в полном одиночестве среди дымящихся почерневших развалин. Рассказчика остановило одно, на первый взгляд, пустяковое и в то же время не совсем обычное обстоятельство.

Книга лежала между нами на столе, раскрытая на той странице, где была помещена эта отвратительная картинка. В тот момент, когда старик произносил слова «нечто большее», послышался слабый звук, напоминающий всплеск, и на пожелтевшей бумаге раскрытого тома показалось какое–то пятнышко. Я мысленно погрешил на ливень и протекающую крышу, но ведь ливень не бывает красным. Между тем в самом центре картинки, изображавшей лавку мясника у анзикейских каннибалов, живописно поблескивала миниатюрная алая клякса, сообщая особую выразительность кошмару, запечатленному на репродукции. Заметив ее, старик оборвал фразу на середине прежде, чем его могло побудить к этому выражение ужаса на моем лице; старик оборвал фразу и бросил беглый взгляд на потолок, в направлении комнаты, из которой он вышел час тому назад. Я проследил за его взглядом и увидел прямо над нами, на потолке, крупное темно–красное пятно неправильной формы; оно росло на моих глазах. Я не закричал и даже не пошевелился, я просто зажмурился. А спустя мгновение раздался сокрушительной силы удар стихии; он разнес на куски этот проклятый дом, кишащий чудовищными тайнами, и даровал мне тот обморок, который только и спас меня от окончательного помешательства.

Кошмар в Ред–Хуке

В каждом из нас тяга к добру уживается со склонностью к злу, и, по моему глубокому убеждению, мы живем в неизвестном нам мире мире, исполненном провалов, теней и сумеречных созданий. Неизвестно, вернется ли когда–нибудь человечество на тропу эволюции, но в том, что изначальное ужасное знание до сих пор не изжито, сомневаться не приходится.

Артур Мейчен

1

Пару недель тому назад внимание зевак, собравшихся на углу одной из улиц Паскоуга, небольшой деревушки в Род–Айленде, было привлечено необычным поведением высокого, крепко сложенного, цветущего вида человека, спустившегося с холма по дороге из Ченачета и направлявшегося по главной улице в центральный квартал, образуемый несколькими ничем не примечательными кирпичными строениями главным образом лавками и складами, которые одни только и придавали поселению оттенок урбанистичности. Именно в этом месте, без всякой видимой причины, с незнакомцем и случился странный припадок: пристально вглядевшись в самое высокое из зданий, он на секунду–другую застыл, как вкопанный, а затем, издав серию пронзительных истерических воплей, бросился бежать, словно за ним гнались все демоны ада, но на ближайшем перекрестке споткнулся и грохнулся оземь. Когда заботливые руки помогли ему подняться на ноги и отряхнуть от пыли костюм, выяснилось, что он находился в здравом уме и, если не считать легких ушибов, полностью оправился от нервного срыва. Смущенно пробормотав несколько фраз, из которых явствовало, что в недавнем прошлом он перенес глубокую душевную травму, незнакомец повернулся и, не оглядываясь, зашагал обратно по чепачетской дороге. Когда он скрылся из глаз, все свидетели этого маленького происшествия сошлись во мнении, что подобного рода припадков меньше всего приходится ожидать от таких крупных, сильных и энергичных мужчин, каким, без сомнения, был давешний пострадавший, и всеобщее удивление ничуть не уменьшилось от того, что один из стоявших поблизости зевак сказал, что признал в нем постояльца известного в округе молочника, жившего на окраине Чепачета.

Как вскоре выяснилось, человек этот был нью–йоркским детективом Томасом Ф. Мелоуном, находящемся ныне в длительном отпуске по состоянию здоровья, подорванного в результате непомерного объема работы, взваленного им на плечи во время расследования одного жутковатого дела, которому несчастная случайность придала весьма трагическое завершение. Во время облавы, в которой он принимал участие, рухнуло несколько старых кирпичных домов, под обломками которых погибли как преследумые, так и товарищи Мелоуна по службе. Обстоятельства катастрофы столь потрясли детектива, что с тех пор он испытывал необъяснимый ужас при одном виде строений, хотя бы отдаленно напоминаюших обрушившиеся, и в конце концов специалисты по умственным расстройствам посоветовали ему уехать из города на неопределенный срок. Полицейский хирург, у которого были родственники в Чепачете, предложил это небольшое поселение, состоящее из двух десятков домов в колониальном стиле, как идеальное место для исцеления душевных ран. Недолго думая, больной оправился в путь, пообещав держаться подальше от главных улиц более крупных деревень до тех пор, пока на то не будет особого разрешения вунсокетского психиатра, под наблюдение которого он поступал. Прогулка в Паскоуг за свежими журналами была явной ошибкой, и несчастный пациент заплатил за свое ослушание испугом, синяками и стыдом.

Это было все, что удалось выведать сплетникам из Чепачета и Паскоуг; ровно столько же знали и занимавшиеся Мелоуном специалисты с самыми высокими научными степенями. Однако, последним детектив пытался рассказать гораздо больше, и лишь откровенное недоверие, с каким воспринимались его слова, заставило его замолчать. С тех пор он носил пережитое в душе и ни единым словом не выразил несогласия с единодушным мнением окружающих, винивших в нарушении его психического равновесия внезапный обвал нескольких дряхлых кирпичных домов в бруклинском Ред–Хуке и последовавшую в результате смерть доблестных блюстителей закона. Он потратил слишком много сил, говорили ему, чтобы разорить это гнездо порока и преступности; по совести говоря, там было много такого, от чего может содрогнуться даже самый мужественый человек, а неожиданная трагедия явилась всего лишь последним ударом. Это простое объяснение было доступно каждому, а потому как Мелоун был отнюдь не прост, он решил в своих же интересах им и ограничится. Ибо намекать лишеным воображения людям на ужас, выходящий за рамки всех человеческих представлений, ужас, поглощающий и переваривающий древние дома, кварталы и города со времен прежних эпох, означало, что вместо оздоровительного отдыха в деревне он бы прямиком отправился в войлочную камеру психиатрической лечебницы но для этого он был слишком разумным человеком, если, конечно, не считать некоторой склонности к мистицизму. Его отличало чисто кельтское видение страшных и потаенных сторон бытия и одновременно присущая логикам способность замечать внешне неубедительные вещи сочетание, которое послужило причиной тому, что в свои сорок два года он оказался далеко от родного дома и занялся делом, не подобающим выпускнику Дублинского Унивеситета, появившемуся на свет на геогрианской вилле поблизости от Феникс–Парка.

А потому сейчас, перебирая мысленным взором вещи, которые ему довелось видеть, слышать или только смутно прозревать, Мелоун был даже рад тому, что он остался единственным хранителем тайны, способной превратить бесстрашного бойца во вздрагивающего от каждого шороха психопата, а кирпичные ущелья трущоб, высящиеся посреди океана смуглых, неотличимых друг от друга лиц в жуткое напоминание о вечно стерегущем нас кошмаре. Это был не первый случай, когда Мелоуну приходилось скрывать свои чувства, ибо знавшие детектива люди считали его добровольное погружение в многоязычную бездну нью–йоркского дна чем–то вроде внезапного и необъяснимого каприза. Но как мог поведать он добропорядочным горожанам о древних колдовских обрядах и уродливых культах, следы которых предстали его чуткому взору в этом бурлящем котле вековой нечисти, куда самые низкие подонки минувших развращенных эпох влили свою долю отравы и непреходящего ужаса? Он видел отстветы зеленоватого адского пламени, возжигаемого при помощи потаенного знания в самом сердце этого крикливого, пестрого людского хаоса, личиной которого была алчность, а душой богохульное зло, и он только едва заметно улыбался в ответ на сыпавшиеся со всех сторон насмешки по поводу его нововведений в полицейскую практику. Доказывая Мелоуну бесплодность погони за фантастическими призраками и непостижимыми загадками, друзья–острословы цинично уверяли его, что в наши времена в Нью–Йорке не осталось ничего, кроме пошлости и ханжества, а один из них даже готов был биться об заклад на крупную сумму, что, насмотря на свои прежние острые публикации в Дублинском обозрении , детективу не удастся написать по–настоящему интересной статьи о жизни городских трущоб. Сейчас, вспоминая те времена, Мелоун не мог не удивляться заложенной в основе нашего мироздания иронии, которая обратила в явь слова насмешливого пророка, хотя и вразрез с изначально заложенным в них смыслом. Ужас, навсегда отпечатавшийся в его сознании, не мог быть описан, потому что наподобие книги, упоминавшейся однажды Эдгаром По, es laesst sich nicht lesen он не позволял себя прочесть[1].

2

Ощущение скрытой тайны бытия постоянно преследовало Мелоуна. В юности он находил в самых обыкновенных вещах недоступную другим красоту и высокий смысл, что служило ему источником поэтического вдохновения, однако нужда, страдания и вынужденные скитания заставили его обратить взор в другую сторону, и он содрогнулся при виде многообразия ликов зла, таящихся в окружающем мире. С этого момента жизнь его превратилась в фантасмагорический театр теней, в котором одни персонажи быстро сменялись другими, и на сцене являлись то резко очерченные, исполненные угрозы образы в духе лучших работ Бердслея[2], то самые невинные фигуры и предметы, за которыми лишь смутно угадывались контуры ужасающих созданий, наподобие тех, что воплощены на гравюрах более тонкого и изощренного Гюстава Доре[3]. Ему часто приходило в голову, что насмешливое отношение людей, обладающих высоким интеллектом, ко всякого рода сокровенным знаниям, является счастьем для остального человечества, ибо стоит им хоть раз вплотную заняться изучением секретов, на протяжение многих веков сберегаемых в рамках колдовских культов, как результаты их деятельности не замедлят сказаться в энтропии, которая не только разрушит нашу планету, но и поставит под вопрос существование всей вселенной. Без сомнения, подобного рода размышления накладывали несколько мрачноватый оттенок на мелоунский склад ума, однака, мрачность эта с лихвой компенсировалась врожденными логическими способностями и тонким чувством юмора. Его вполне устраивало, что эти неясные, запретные видения оставались всего лишь объектом абстрактных умозаключений, и только когда выполнение служебного долга привело его к столкновению со слишком неожиданным и ужасающим откровением, этот баланс нарушился, и наступило безумие.

Ред–Хукское дело впервые привлекло внимание детектива, когда он работал в полицейском участке на бруклинской Батлер–Стрит, куда его временно прикомандировали для оказания помощи тамошним сотрудникам. Ред–Хук представляет из себя грязный людской муравейник, образовавшийся на месте старых портовых кварталов напротив Гавернер–Айленд, сгрудившихся вдоль нескольких неухоженных магистралей, что берут начало от доков и бегут вверх по холму, чтобы в конце концов соединиться с некогда оживленнейшими, а теперь почти не использующимися Клинтон— и Корт–Стрит, ведущими в направлении Боро–Холл. В районе преобладают кирпичные строения, возведенные между первой четвертью и серединой прошлого столетия, а потому некоторые наиболее темные улочки и переулки до сих пор сохранили тот своеобразный мрачный колорит, который литературная традиция определяет не иначе как диккенсовский . Состав населения Ред–Хука остается неразрешимой головоломкой для многих поколений статистиков: сирийские, испанские, итальянские и негритянские корни слились здесь воедино и, щедро посыпанные американским и скандинавским навозом, явили свету свои буйные ростки. Весьма странные крики вырываются порою из недр этого шумного столпотворения и вплетаются в чудовищную органную литанию пароходных гудков, исполняемую под аккомпанемент равномерного биения покрытых мазутной пленкой волн о мрачные причалы. Однако в давние времена Ред–Хук был совсем иным: на нижних улицах жили честные трудяги–моряки, а повыше, в изящных резиденциях на склоне холма, селились состоятельные коммерсанты.

Следы былого благополучия можно различить и в основательной архитектуре старых домов, и в редкой красоте немногочисленных сохранившихся церквей, и в некоторых других разбросанных там и сям по всему району свидетельствах прежней заботы и любви прогнивших балясинах лестничных проемов, покосившихся, а порою и сорванных с петель массивных дверях, изъеденных червями декоративных пилястрах или безжалостно вытоптанных лужайках с поваленным ржавым ограждением. А иногда посреди плотно примыкающих друг к другу строений можно встретить легкий остекленый купол, в котором в стародавние времена собиралась семья капитана, чтобы часами наблюдать за океаном и ждать, когда на горизонте появится знакомый крылатый силуэт.

Отсюда, из этой морально и физически разлагающейся клоаки, к небу несутся самые изощреные проклятия на более, чем сотне различных языков и диалектов. Бранясь на все лады и горланя грязные куплеты, по улицам шастают толпы подозрительного вида бродяг, а стоит случайно забредшему сюда прохожему скользнуть взглядом по окнам домов, как в них тут же гаснет свет и видневшиеся за стеклами смуглые, отмеченные печатью порока лица торопливо скрываются за плотными занавесками. Полиция давно уже отчаялась навести здесь хотя бы видимость порядка и заботится лишь о том, чтобы скверна не выходила за границы района и не заражала внешний мир. При появлении патруля на улицах воцаряется мрачное, напряженное молчание, и таким же молчанием отвечают на все вопросы следователей задержанные в Ред–Хуке правонарушители. По своей пестроте состав преступлений здесь не уступает этносу в посвященном этому району разделе полицейского архива можно найти все виды беззакония, начиная от контрабанды спиртным и белой костью и кончая самыми отвратительными случаями убийства и членовредительства. И если статистический уровень преступности в Ред–Хуке не выше, чем в остальных примыкающих районах, то в этом заслуга отнюдь не полиции, но ловкости, с какой здесь умеют скрывать грязные дела. Достаточно заметить, что отнюдь не все люди, ежедневно прибывающие в Ред–Хук, возвращаются обратно обычно только самые неразговорчивые.

В настоящем положении дел Мелоун обнаружил едва уловимые признаки некой тщательно сберегаемой, некой ужасной тайны, несравнимой ни с одним из самых тяжких общественных пороков, о которых столь отчаянно вопиют добропорядочные граждане и которые столь охотно бросаются исцелять священники и филантропы. Ему, совмещавшему в себе пылкое воображение со строгим научным подходом, как никому другому было ясно, что современный человек, поставленный в условия беззакония, неумолимо скатывается до того, что в своей повседневной и религиозной практике начинает следовать не указаниям разума, а темным инстинктам, сохранившимся у него с доисторических времен, когда он еще мало чем отличался от обезьяны.

Именно поэтому горланящие и сыплющие ругательствами процессии молодых людей с невидящими глазами и отмеченными оспой лицами, попадавшиеся детективу в предрассветные часы на замусоренных улицах Ред–Хука, заставляли его всякий раз вздрагивать от отвращения чисто антропологического свойства. Группки этих молодых людей можно было увидеть повсюду: то они приставали к прохожим на перекрестках, то, развалившись на дверных ступенях, наигрывали на примитивных музыкальных инструментах какие–то непостижимые мелодии, то пьянствовали или пичкали друг друга грязыми историями у столиков кафетерия в Боро–Холл, а то заговорщицки шептались о чем–то, столпившись вокруг заляпанного грязью такси, припаркованного у высокого крыльца одного из полуразвалившихся домов с заколоченными окнами. При всей своей омерзительности они интересовали Мелоуна гораздо больше, чем он мог признаться своим товарищам по службе, ибо за ними скрывалась некая чудовищная сила, берущая начало в неведомых глубинах времени, некое враждебное, непостижимое и бесконечно древнее социальное существо, в своих проявлениях не имеющее ничего общего с бесконечными списками деяний, повадок и притонов преступного мира, с таким тщанием составляемыми в полицейских архивах. Внутри его зрело убеждение, что эти молодые подонки являются носителями какой–то жуткой доисторической традиции, хранителями беспорядочных, разрозненных обломков культов и обрядов, возраст которых превосходит возраст человечества. Слишком уж сплоченными и осмыслеными были их действия, и слишком уж строгий порядок чувствовался за их внешней безалаберностью и неряшливостью. Мелоуну не доводилось попусту тратить время на чтение таких книжонок, как принадлежащие перу мисс Мюррей Колдовские культы Западной Европы , а потому ему и в голову не приходило усомниться в том, что среди крестьян и некоторых других слоев населения издревле существует обычай устраивать нечестивые тайные сборища и оргии, восходящий к темным религиозным системам доарийского периода и запечатленный в народных преданиях как черная месса или ведьмовской шабаш . Он ничуть не сомневался и в том, что зловещие порождения урало–алтайского шаманства и азиатских культов плодородия дожили до наших дней, и лишь иногда содрогался, пытаясь представить себе, насколько древнее и ужаснее должны они быть своих самых древних и самых ужасных описаний.

3

Заняться серьезным изучением Ред–Хука Мелоуна заставило дело Роберта Сейдама. Сейдам, ученый потомок древнего голландского рода, после смерти родителей унаследовал ровно такое количество денег, которое позволяло ему не гнуть спину ради хлеба насущного, и с тех пор жил отшельником в просторном, но изрядно пострадавшем от времени особняке, что его дед своими руками построил во Флэтбуше во времена, когда эта деревушка представляла из себя не более, чем живописную группу коттеджей в колониальном стиле, притулившихся к островерхой, увитой плющом протестанской церквушке с небольшим голландским кладбищем позади. В этом уединенном жилище, возвышающемся в окружении почтенного возраста деревьев, Сейдам провел за книгами и размышлениями без малого шестьдесят лет, отлучившись лишь однажды, лет сорок тому назад, к берегам Старого Света, где и пребывал, занимаясь неизвестно чем, полных восемь лет. Он не держал слуг и мало кому позволял нарушать свое добровольное затворничество. Старых друзей он давно научился избегать, а немногочисленных знакомых, с кем еще поддерживал отношения, принимал в библиотеке единственной из трех комнат первого этажа, которая содержалась в относительном порядке и была заставлена по стенам высоченными от пола до потолка стеллажами с наваленными на них кипами пухлых, замшелых от древности и отталкивающих с виду томов. Расширение городских пределов и последовавшее вслед за этим поглощение Флэтбуша Бруклином прошло для Сейдама абсолютно незамеченным, да и город постепенно перестал замечать его. Если пожилые люди при редких встречах на улице еще узнавали его, то для молодого поколения он был не более чем забавным толстым старикашкой, чей несуразный облик, включавший в себя нечесаную седую шевелюру, всклокоченную бороду, потертую до блеска черную пиджачную пару и старомодную трость с позолоченным набалдашником, неизмено служил поводом для улыбок. До тех пор, пока этого не потребовала служебная необходимость, Мелоуну не доводилось лично встречаться с Сейдамом, однако ему не раз рекомендовали голландца как крупнейшего авторитета в области средневекового оккультизма, и однажды он даже собрался было взглянуть на принадлежащую его перу монографию, посвященную влиянию Каббалы[4] на легенду о докторе Фаусте труд, который один из друзей детектива взахлеб цитировал наизусть, но то обстоятельство, что книга была стремительно раскуплена, и нигде невозможно было найти ни одного экземпляра, помешала осуществлению сего намерения.

Сейдам стал представлять из себя дело после того, как какие–то его отдаленные и чуть ли не единственые родственники потребовали вынесения судебного определения о его невменямости. Требование это, каким бы неожиданным оно ни показалось людям несведущим, явилось результатом длительных наблюдений и ожесточенных споров внутри семьи. Основанием для него послужили участившиеся в последнее время странные высказывания и поступки почтенного патриарха: к первым можно было отнести постоянные упоминания каких–то чудесных перемен, которые вот–вот должны явиться миру, к последним недостойное пристрастие к самым грязным и подозрительным притонам Бруклина. С годами он все меньше обращал внимание на свой внешний вид, и теперь его можно было принять за заправского нищего, что, кстати, не раз случалось с его друзьями, которые, к своему стыду и ужасу, замечали знакомые черты в опустившемся бродяге, доверительно шепчущимся со стайками смуглых, бандитского вида обитателей трущоб на станции подземки или на скамейке возле Боро–Холл. Все разговоры с ним сводились к тому, что, загадочно улыбаясь и через каждое слово вставляя мифологемы типа Зефирот , Асмодей и Самаэль , он принимался распространяться о каких–то могущественных силах, которые ему уже почти удалось подчинить своей власти. Судебное дознание установило, что почти весь свой годовой доход и основной капитал Сейдам тратил на приобретение старинных фолиантов, которые ему доставляли из Лондона и Парижа, да на содержание убогой квартиры, снятой им в цокольном этаже одного из домов в Ред–Хуке. В этой квартире он проводил чуть ли не каждую ночь, принимая странные делегации, состоящие из экзотического вида иностранных и отечественных подонков всех мастей, и проводя за ее наглухо зашторенными окнами нечто вроде церковных служб и священнодействий. Сопровождавшие его по пятам агенты докладывали о странных воплях и песнопениях, что доносились до них сквозь громовой топот ног, служивший аккомпанементом этим ночным сборищам, и невольно поеживались, вспоминая их нечестивую, неслыханную даже для такого давно уже привыкшего к самым жутким оргиям района, как Ред–Хук, экстатичность и разнузданность. Однако, когда началось слушание дела, Сейдаму удалось сохранить свободу. В зале суда манеры его снова стали изящными, а речи ясными и убедительными. Ему не составило труда объяснить странности своего поведения и экстравагантность языка всецелой погруженностью в особого рода научное исследование. Он сказал, что все последнее время посвящал детальному изучению некоторых явлений европейской культуры, что неизбежно требовало тесного соприкосновения с представителями различных национальностей, а также непосредственного знакомства с народными песнями и танцами. Что же касается абсолютно нелепого предположения о том, что на его деньги содержится некая секретная преступная организация, так оно лишь еще раз подчеркивает то непонимание, с каким, как ни прискорбно, зачастую приходится сталкиваться настоящему ученому в своей работе. Закончив эту блистательно составленную и хладнокровно произнесенную речь, он дождался вынесения вердикта, предоставлявшего ему полную свободу действий, и удалился восвояси, исполненный гордости и достоинства, чего нельзя было сказать о пристыженных частных детективах, нанятых на деньги Сейдамов, Корлеаров и Ван Брунтов.

Именно на этой стадии к делу подключились федеральные агенты и полицейские детективы, в числе последних и Мелоун. Блюстители порядка присматривались к действиям Сейдама со все нараставшим интересом и довольно часто приходили на помощь частным детективам. В результате этой совместной работы было выявлено, что новые знакомые Сейдама принадлежали к числу самых отъявленных и закоренелых преступников, которых только можно было сыскать по темным закоулкам Ред–Хука, и что по крайней мере треть из них неоднократно привлекалась к ответственности за воровство, хулиганство и незаконый ввоз эмигрантов. Пожалуй, не будет преувеличением сказать, что круг лиц, в котором вращался ныне престарелый затворник, почти целиком включал в себя одну из самых опасных преступных банд, издавна промышлявшей на побережье контрабандой живого товара в основном, всякого безымянного и безродного азиатского отребья, которое благоразумно заворачивали назад на Эллис–Айленде. В перенаселенных трущобах квартала, известного в те времена как Паркер–Плейс, где Сейдам содержал свои полуподвальные аппартаменты, постепенно выросла весьма необычная колония никому неведомого узкоглазого народца, родство с которым, несмотря на сходство языка, в самых энергичных выражениях отрицали все выходцы из Малой Азии, жившие по обе стороны Атлантик–Авеню. За отсутствием паспортов или каких–либо иных удостоверений личности они, конечно, подлежали немедленной депортации, однако шестерни механизма, именуемого исполнительной властью, порою раскручиваются очень медленно, да и вообще, редко кто отваживался тревожить Ред–Хук; если его к тому не принуждало общественное мнение.

Все эти жалкие создания собирались в полуразвалившейся, по средам используемом в качестве танцевального зала каменной церкви, которая возносила к небу свои готические контрфорсы в беднейшей части портового квартала. Номинально она считалась католической, но в действительности во всем Бруклине не нашлось ни одного святого отца, который бы не отрицал ее принадлежность к конгрегации, чему охотно верили полицейские агенты, дежурившие около нее по ночам и слышавшие доносящиеся из ее недр странные звуки. Им становилось не по себе от воплей и барабанного боя, сопровождаших таинственные службы; что же касается Мелоуна, так он гораздо больше страшился зловещих отголосков каких–то диких мелодий (исходящих, казалось, из установленного в потайном подземном помещении расстроенного органа), которые достигали его слуха в моменты, когда церковь была пуста и неосвещенна. Дававший по этому поводу объяснения в суде Сейдам заявил, что, по его мнению, этот действительно не совсем обычный ритуал представлял из себя смесь обрядов несторианской церкви и тибетского шаманства. Как он полагал, большинство участников этих сборищ относились к монголоидной расе и происходили из малоизученных областей Курдистана (при этих словах у Мелоуна захолонуло в груди, ибо он вспомнил, что Курдистан является местом обитания йезидов[5], последних уцелевших приверженцов персидского культа почитания дьявола). Однако, чем бы ни кончилось слушание дела Сейдама, оно пролило свет на постоянно растущую волну нелегальных иммигрантов, при активном содействии контрабандистов и по недосмотру таможенников и портовой полиции захлестывающую Ред–Хук от Паркер–Плейс до верхних кварталов, где, подчиняясь законам взаимовыручки, вновь прибывших азиатов приветствовали их уже успевшие обжиться в новых условиях братья. Их приземистые фигуры и характерные узкоглазые физиономии, странным образом контрастирующие с надетыми на них крикливыми американскими нарядами, все чаще можно было увидеть в полицейских участках среди взятых с поличным на Боро–Холл воришек и бродячих гангстеров, и в конце концов было решено произвести их перепись, установить, откуда они берутся и чем занимаются, а потом передать в ведение иммиграционных властей. По соглашению между федеральными и городскими властями, дело это было поручено Мелоуну, и вот тогда–то, едва начав свое скитание по выгребным ямам Ред–Хука, он и оказал:я в положении человека, балансирующего на лезвии ножа над пропастью, имя которой было ужас и в глубине которой можно было различить жалкую, потрепанную фигурку Роберта Сейдама.

4

Методы работы полиции отличаются широтой и разнообразием. За время своего бродяжничества Мелоуну удалось узнать немало разрозненных фактов, касающихся организации, чьи нелицеприятные контуры начали вырисовываться в голове детектива благодаря когда разговорам с тщательно отслеженными случайными знакомыми , когда вовремя предложенной фляжке с дешевым пойлом, отныне неизменно присутствующей в его заднем брючном кармане, а когда и суровым допросам вконец перепуганных заключенных. Иммигранты действительно оказались курдами, однако, говорили они на неведомом современной лингвистической науке диалекте. Те немногие из них, что добывали себе пропитание честным трудом, в основном работали на подхвате в доках или спекулировали всякой мелочью, хотя некоторых из них можно было увидеть и за плитой греческого ресторанчика , и за стойкой газетного киоска. Однако, подавляющая их часть не имела видимых средств к существованию и специализировалась по различным уголовным профессиям, самыми безобидными из которых были контрабанда и бутлегерство. Все они прибывали на пароходах трамповых сухогрузах,судя по описанию и темными, безлунными ночами переправлялись в шлюпках к какой–то пристани, соединенной потайным каналом с небольшим подземным озером, расположенным под одним изломов на Паркер–Плейс. Что это были за пристань, канал и дом, Мелоуну узнать не удалось, поскольку все его собеседники сохранили лишь самые смутные воспоминания о своем прибытии, которые, к тому же, излагали на столь ужасном наречии, что расшифровать его было не под силу самым способным переводчикам. Неясной оставалась и цель, с которой все новые и новые партии курдов завозились в Ред–Хук. На все расспросы относительно их прежнего места жительства, равно как и агенства, предложившего им переехать за океан, они отвечали молчанием, однако было замечено, что как только речь заходила о причине, побудившей их поселиться здесь, на их лицах появлялось выражение неприкрытого ужаса. В равной степени неразговорчивы оказались и гангстеры других национальностей, и все сведения, которые в конце концов удалось собрать, ограничивались лишь смутными упоминаниями о каком–то боге или великом жреце, который пообещал курдам неслыханное доселе могущество, власть и неземные наслаждения, которые они обретут в далекой стране.

Вновь прибывшие иммигранты и бывалые гангстеры продолжали с завидной регулярностью посещать строго охраняемые ночные бдения Сейдама,а вскоре полиция установила, что бывший затворник снял еще несколько квартир, куда можно было войти, только зная определенный пароль. В целом эти конспиративные жилища занимали три отдельных дома, которые и стали постоянным пристанищем для сейдамовских странных друзей. Сам он теперь почти не появлялся во Флэтбуше, изредка забегая туда лишь затем, чтобы взять или положить обратно какую–нибудь книгу. Внешний облик старого голландца продолжал медленно, но неуклонно меняться теперь в чертах его лица, равно как и в поведении сквозила некая неизвестно откуда взявшаяся диковатость. Дважды Мелоун пытался заговорить с ним, но оба раза разговор кончался тем, что ему было велено убираться восвояси. Сейдам заявил, что он знать ничего не знает ни о каких заговорах и организациях и понятия не имеет о том, откуда в Ред–Хуке берутся курды и чего они хотят. Его забота изучать, по возможности в спокойной обстановке, фольклор всех иммигрантов района, а забота полицейских охранять правопорядок, по возможности не суя нос в чужие дела. Мелоун не забыл упомянуть о своем восхищении, которое вызвала в нем монография Сейдама, посвященная Каббале и древним европейским мифам, но смягчить старика ему не удалось. Почувствовав подвох,последний весьма недвусмысленно посоветовал детективу катиться куда подальше, что тот и сделал, решив отныне прибегать к иным источникам информации.

Что еще удалось бы раскопать Мелоуну, продолжай он постоянно работать над этим делом, мы теперь никогда не узнаем. Случилось так, что идиотская распря между городскими и федеральными властями на долгие месяцы затормозила расследование, и Мелоуну пришлось заняться другими делами. Но он ни на секунду не забывал о Ред–Хуке и потому был удивлен чуть ли не больше других, когда с Робертом Сейдамом начали происходить удивительные перемены. Как раз в то время, когда весь Нью–Йорк был взбудоражен прокатившейся по городу волной похищений и таинственных исчезновений детей, старый неряха–ученый претерпевал метаморфозы весьма загадочного и в равной стевени абсурдного характера. Однажды он появился в Боро–Холл с чисто выбритым лицом, аккуратно подстриженными волосами и в безупречно подобранном костюме. С тех пор каждый новый день добавлял к его облику все новые черты светскости, и вскоре он уже мало чем отличался от самых утонченных щеголей, поражая знакомых несвойствеными ему ранее блеском глаз, живостью речи и стройностью некогда грузной фигуры. Теперь, снова обретя эластичность походки, бойкость манер и (как ни странно!) природный цвет волос, он выглядел гораздо моложе своих лет. С течением времени он начал одеваться все менее консервативно и в конце концов окончательно сразил своих друзей серией многолюдных приемов, устроенных в его заново переоборудованном флэтбушском доме, куда он пригласил не только всех, кого мог припомнить, но и своих полностью прощенных родственников, которые еще совсем недавно яростно добивались его изоляции. Некоторые из гостей приезжали ради любопытства, другие из чувства долга, но и те и другие не могли скрыть приятного удивления, вызванного умом и обворожительными манерами бывшего отшельника. Он заявил, что в основном закончил работу всей своей жизни, и теперь, после получения кстати пришедшегося наследства, завещанного ему одним полузабытым другом из Европы, он собирается потратить остаток своих дней на удовольствия, которые обещает ему вторая юность, ставшая возможной благодаря покою, диете и тщательному уходу за собой. Все реже и реже можно было увидеть его в Ред–Хуке, и все чаще и чаще появлялся он в обществе, для которого был предназначен от рождения. Полицейские отметили, что гангстеры; ранее собиравшиеся в цокольном помещении на Паркер–Плейс, теперь зачастили в старую каменную церковь, используемую по средам в качестве танцевального зала, но и прежние, все еще принадлежащие Сейдаму квартиры, не были забыты, и там по–прежнему селилась вся районная нечисть.

Затем произошли два на первый взгляд ничем не связанных между собой, но в равной степени важных для Мелоуна события. Первым из них явилось короткое объявление в Орле , извещающее о помолвке Роберта Сейдама и юной мисс Корнелии Герристен, дальней родственницы новоиспеченного жениха, проживавшей в Бейсайде и прекрасно зарекомендовавшей себя в самых высших слоях общества. Вторым обыск, проведенный городской полицией в старой церкви после того, как какой–то насмерть перепуганный горожанин доложил, что в одном из полуподвальных окон здания ему на секунду померещилось лицо ребенка. Мелоун, принимавший участие в облаве, воспользовался случаем и с особым тщанием исследовал каждую деталь интерьера. Полиция не нашла ровным счетом ничего более того, все место выглядело так, будто его не посещали уже тысячу лет, но обостренное кельтское восприятие Мелоуна не могло пройти мимо некоторых очень подозрительных, очень неуместных в церкви вещей. Чего стоили хотя бы фрески, грубо намалеванные на панслированных стенах! Фрески, на которых лицам святых были приданы такие сардонические выражения и такие вольные позы, что, пожалуй, их не одобрил бы и самый заядлый атеист. Да и греческая надпись, что шла поверх кафедры, пробудила в нем отнюдь не самые приятные ассоциации, ибо бывший студент Тринити–Колледж не мог не узнать в ней древнее колдовское заклинание, на которое он однажды наткнулся, перебирая пыльные рукописи, в университетской библиотеке и которое буквально гласило следующее:

О друг и возлюбленный ночи, ты, кому по душе собачий лай и льющаяся кровь, ты, что крадешься в тени надгробий, ты, что приносишь смертным ужас и взамен берешь кровь, Горго, Мормо, тысячеликая луна, благоволи принять наши скромные подношения!

При виде этой надписи, странным образом пробудившей у него в памяти отголоски диких органных мелодий, что во время его ночных бдений у стен церкви доносились, казалось, откуда–то из–под земли, Мелоуна охватила невольная дрожь. Ему пришлось содрогнуться еще раз, когда, обследуя алтарь, он обнаружил металлическую вазу, по краям которой шла темная, похожая на ржавчину полоска, а удушливая волна смрада, внезапно налетевшая невесть откуда и ударившая ему в нос, заставила его на минуту–другую застыть на месте от ужаса и отвращения. Память о варварских органных наигрышах не давала ему покоя, и, прежде чем уйти, он тщательно обшарил все подвальные помещения, но так ничего и нашел. Каким бы подозрительным ни казалось ему это место, он ничего не смог бы доказать, а все его интуитивные догадки относительно богохульственных фресок и надписей могли быть легко опровергнуты предположением, что они являются всего лишь плодом невежества и неискусностью церковного художника.

Ко времени сейдамовской свадьбы похищения детей, вылившиеся в настоящую эпидемию, стали привычной темой газетных пересудов. Подавляющее большинство жертв этих странных преступлений происходили из семей самого низкого пошиба, однако все увеличивающееся число исчезновении вызвало у общественности настоящую бурю эмоций. Заголовки газетных статей призывали полицию положить конец беспрецедентной вспышке насилия, и властям не оставалось ничего иного, как вновь послать детективов из полицейского участка на Батлер–Стрит искать в Ред–Хуке возможные улики, новые обстоятельства и потенциальных преступников. Мелоун обрадовался возможности снова пойти по старому следу и с готовностью принял участие в облаве, проведенной в одном из домов Сейдама на Паркер–Плейс. Несмотря на поступившие сообщения о доносившихся из дома криках и найденной на заднем дворе окровавленой ленточки из тех, что маленьким девочкам вплетают в волосы, полиция не обнаружила внутри никаких следов похиенных детей. Однако чудовищные рисунки и надписи, выцарапанные на облупившихся стенах почти во всех комнатах, а также примитивная химическая лаборатория, оборудованная на чердаке, утвердили Мелоуна во мнении, что за всем этим скрывается какая–то поистинне ужасная тайна. Рисунки были на редкость отталкивающими никогда ранее детективу не доводилось видеть такого количества чудищ всех мастей и размеров. Многочисленные надписи были выполнены каким–то красным веществом и являли собою смешение арабского, гречекого, латинского и древнееврейского алфавитов. Мелоун не мог толком прочитать ни одной из них, однако и того, что ему далось расшифровать, хватило, чтобы остановить кровь в его жилах. Ибо одна из наиболее часто повторявшихся инскрипций, нацарапанная на на эллинистическом варианте древнегреческого языка, изрядно сдобренного ивритом, носила очевидное сходтво с самыми жуткими заклинаниями, которыми когда–либо вызывали дьявола под крышами безбожной Александрии:

HEL. HELOYM. SOTHER. EMMANVEL. SABAOTH. AGLA. TERTRAGRAMMATON. AGYROS. OTHEOS. ISCHIROS. ATHANATOS. IEHOVA. VA. ADONAI. SADAY. HOMOVSION. MESSIAS. ESCHEREHEYE[6] Встречавшиеся на каждом шагу магические круги и пентаграммы весьма недвусмысленно указывали на предмет религиозного поклонения обитателей этого весьма обшарпанного жилища, прозябавших в нищете и убогости. Последнее обстоятельство было тем более странно, если учесть, что в погребе полицейские обнаружили совершенно невобразимую вещь небрежно прикрытую куском старой мешковины груду полновесных золотых слитков, на сияющей поверхности которых присутствовали все те же загадочные иероглифы, что и на стенах верхних помещений. Во время облавы полицейским не пришлось столкнуться со сколько–нибудь организованным сопротивлением узкоглазые азиаты, высыпавшие из каждой двери в неисчислимом количестве, позволяли делать с собою, что угодно. Не найдя ничего существенного, представители власти убрались восвояси, но возглавлявший отряд капитан позднее послал Сейдану записку, в которой рекомендовал.последнему быть более разборчивым в отношении своих жильцов и протеже ввиду сложившегося вокруг них неблагоприятного общественного мнения.

5

А потом наступил июнь, и Сойдам отпраздновал свадьбу, которая надолго запомнилась местным обывателям. Ни одно событие на их памяти не могло сравниться по своему великолепию с этим празднеством, которое Сейдамы и Герристены устроили им на удивление. Начиная с полудня, весь Флэтбуш был запружен роскошными автомобилями, чьи разноцветные флажки весело развевались на ветру, а имена многочисленых приглашенных, сопровождавших новобрачных на пристань Кунард–Пиэр, если и не составляли украшение нью–йоркских светских хроник, то, по крайней мере, регулярно фигурировали в них. В пять часов прозвучали последние прощания; огромный трансатлантический лайнер медленно отвалил от длинного причала и, неуклюже развернувшись носом на восток и отдав буксирные концы, величественно направился в безбрежные водные просторы, за которыми лежали все чудеса и соблазны Старого Света. К наступлению сумерек лайнер вышел за пределы внешней гавани Нью–Йорка, и припозднившиеся на прогулочной палубе пассажиры получили возможность вволю полюбоваться отражением звезд на незамутненных водах океана.

Сейчас уже никто не может сказать, что именно гудок следовавшего встречным курсом парового сухогруза или жуткий вопль, донесшийся с нижней палубы первым нарушило мирное течение жизни на судне. Возможно, оба прозвучали одновременно, но сейчас это уже не имеет никакого значения. Кричали в каюте Сейдама, и вполне вероятно, что если бы матросу, взломавшему дверь и поспешившему на помощь молодоженам, удалось сохранить рассудок, он мог бы порассказать немало страных и ужасных вещей о том, что он там увидел. Однако, этого ему не удалось издав душераздирающий крик, по громкости превосходивший первые вопли жертв, он выскочил из каюты и принялся, завывая, носиться по всему кораблю. Потребовалось немало труда, чтобы изловить его и заковать в железо. Корабельный врач, минуту спустя вошедший в покои новобрачных, избежал сей жалкой участи, но все последующие годы хранил гробовое молчание относительно того, что предстало его взору в то роковое мгновение. Исключением послужило одно–единственное письмо, которое он отправил Мелоуну в Чепачет. В нем он подтвердил, что кошмарное происшествие было запротоколировано как убийство, однако, естественно, ни в одном полицейском протоколе не были засвидетельствованы такие очевидные пустяки, как, например, глубокие царапины на шее миссис Сейдам, которые не могли быть оставлены рукой ее супруга, да и вообще любой другой человеческой рукой, или кроваво–красная надпись, некоторое время зловеще мерцавшая на стене каюты и позднее восстановленная доктором по памяти как халдейское ЛИЛИТ . Стоило ли обращать внимание на подобные вещи, которые, к тому же, через несколько минут пропали без следа? Что же касается тела Сейдама, то врачу потребовалось сделать над собой изрядное усилие, прежде чем он смог приступить к осмотру омерзительных останков. В своем послании к Мелоуну доктор сделал особый упор на то, что ему не довелось лицезреть саму ТВАРЬ. За секунду до того, как он включил свет, за открытым иллюминатором каюты промелькнула какая–то фосфорецирующая тень и в воздухе прозвучал слабый отголосок дьявольского смешка, но ничего более определенного ему явлено не было. Доказательством тому, утверждал доктор, может послужить тот факт, что он все еще находится в здравом уме.

Несколько минут спустя внимание экипажа целиком переключилось на подошедший вплотную к ним сухогруз. С парохода была спущена шлюпка, и вскоре толпа смуглых, вызывающего вида оборванцев, облаченных в потрепанную форму береговой полиции, уже карабкалась на борт лайнера, который ввиду всех этих весьма необычных обстоятельств временно застопорил машины. Вновь прибывшие тут же потребовали выдать им Сейдана или его тело как видно, они знали не только о том, что он находится на борту, но и каким–то непостижимым образом уже пронюхали о его смерти. В тот момент на капитанском мостике воцарилось настоящее столпотворение, ибо два таких события, как доклад перепуганного доктора об увиденном им в каюте и последовавшее непосредственно за ним дикое требование невесть откуда взявшихся полицейских, могло поставить в тупик и мудрейшего из мудрецов, а не то что простого служаку–моряка. Капитан все еще колебался, не зная, как ему поступить, когда предводитель назойливых визитеров, темнокожий араб с пухлыми губами, свидетельствовавшими о том, что в его жилах течет негритянская кровь, протянул ему порядком помятый и замызганный листок бумаги. Он был подписан Робертом Сейдамом и содержал следующее странноватое сообщение:

В случае, если мне суждено стать жертвой внезапного, равно как и необъяснимого, несчастного случая, и буде он приведет к моей смерти, прошу вас незамедлительно и беспрекословно передать мое тело в руки подателя сего послания и его помошников. От вашей сговорчивости целиком и полностью зависит как моя собственная, так и, вполне возможно, ваша дальнейшая судьба. Все объяснения будут представлены позднее исполните лишь то, о чем я вас прошу сейчас!

Роберт Сейдем Капитан и доктор обменялись удивленными взглядами, после чего последний прошептал что–то на ухо первому. В конце концов оба беспомощно пожали плечами и повели непрошенных гостей к аппартаментам Сейдема. Когда они отпирали дверь каюты, доктор посоветовал капитану не смотреть внутрь. Все последующее время, пока пришельцы находились внутри, он провел, как на иголках, немного успокоившись только после того, как вся эта разношерстная толпа повалила наружу, унося на плечах свою плотно завернутую в простыню ношу. Он возблагодарил Бога за то, что сверток оказался достаточно тугим для того, чтобы не выдавать очертаний сокрытото внутри предмета, и что у носильщиков хватило ловкости не уронить его по дороге к ожидавшей их у правого борта шлюпке. Лайнер возобновил свой путь, а доктор и корабельный гробовщик вновь отправились в злосчастную каюту, чтобы оказать послеяние услуги остававшейся в ней мертвой женщине. Там врачу пришлось пережить очередное ужасное откровение, еще более усугубившее его скрытность и даже принудившее к откровенному искажению истины. Ибо когда гробовщик спросил, зачем доктору понадобилось выпускать всю до последней капли кровь из тела миссис Сейдам, у него не хватило смелости признаться, что он не имел к этому злодеянию ни малейшего отношения. Равно как не стал он обрашать внимание своего спутника и на пустые ячейки в сетке для бутылок, и на резкий запах спиртного, доносившийся из водослива, куда, несомненно, и было вылито их изначальное содержимое. Только тут он вспомнил, что карманы темнокожих моряков если, конечно, они были моряками и вообще людьми сильно оттопыривались, когда они возвращались к своей шлюпке. Как бы то ни было, но два часа спустя на берег была послана радиограмма, и мир узнал все, что ему полагалось знать об этой трагедии.

6

Тем же самым июньским вечером ничего не подозревавший о случившемся на судне Мелоун носился по узким улочкам Ред–Хука в состоянии крайнего возбуждения. Район бурлил, как потревоженный муравейник, а таинственные азиаты все как на подбор старые знакомцы детектива, словно оповещенные каким–то неведомым сигналом, в огромном количестве собирались и, казалось, ожидали чего–то возле старой церкви и сейдамовских квартир на Паркер–Плейс. Только что стало известно о трех новых похищениях на этот раз жертвами стали белокурые, голубоглазые отпрыски норвежцев, уже два века, как мирно населявших Гауэнес, до тех пор относительно благополучный район нью–йоркских пригородов, и до полиции дошли слухи, что взбешенные потомки викингов формируют ополчение, призванное навести порядок в Ред–Хуке и наказать виновных средствами самосуда. Мелоун, который уже несколько недель убеждал начальство произвести всеобъемлющую чистку в этом районе, наконец преуспел в своих попытках под давлением обстоятельств, более понятных трезвому рассудку, чем домыслы дублинского мечтателя, руководство городской полицией все–таки решилось нанести сокрушительный удар по гнезду порока. Накаленая обстановка, сложившаяся в районе в тот вечер, только ускорило дело, и около полуночи сводные силы трех близлежащих полицейских участков ворвались на площадь Паркер–Плейс и прилегающие к ней улицы, арестовывая всех, кто только ни подворачивался под руку. Когда были взломаны двери конспиративных жилищ, из полутемных, освещаемых только чадящими канделябрами комнат наружу хлынули неописуемые орды азиатов, среди которых попадалось немало таких, что имели на себе митры, пестрые узорчатые халаты и другие ритуальные параферналии, о значении которых можно было только догадываться. Большинство улик было утрачено в суматохе, ибо арестованные умудрялись выбрасывать какие–то предметы в узкие колодцы, о существовании которых полиция ранее и нс подозревала и которые вели, казалось, к самому центру земли. Густой аромат поспешно воскуренного благовония скрыл все подозрительные запахи, но кровь кровь была повсюду, и Мелоун содрогался от отвращения всякий раз, как взгляд его натыкался на очередной алтарь с еще дымящейся на нем жаровней.

Мелоун разрывался на части от желания попасть всюду разом, и наконец, после того, как ему сообщили о том, что старинная церковь на Паркер–Плейс полностью очищена от злоумышленников и что там не осталось ни одного необследованного уголка, остановил свой выбор на полуподвальной квартире Сейдама. Он полагал, что именно там спрятана отмычка, которая позволит ему проникнуть в самое сердце таинственного культа, центральной фигурой которого теперь уже без всякого сомнения являлся пожилой ученый–мистик. Поэтому понятно то рвение, с каким он рылся в пыльных, пахнущих сыростью и могилой комнатах, перелистывая диковинные древние книги и изучая невиданные приборы, золотые слитки и небрежно разбросанные там и сям пузырьки, запечатанные стеклянными пробками. Один раз он едва не споткнулся о тощего, черного с белыми пятнами кота, который скользнул у него между ногами, попутно опрокинув стоящую на полу склянку с какой–то темно–красной жидкостью. Он здорово испугался, но отнюдь не от неожиданности. И по сей день детектив толком не может сказать, что ему померещилось тогда; однако всякий раз этот кот является ему в снах, и он снова и снова видит, как тот поспешно уносится прочь, претерпевая на ходу чудовищные превращения. Потом он наткнулся на эту ужасную подвальную дверь и долго искал, чем бы ее выбить. Под руки ему попалось старинное тяжелое кресло, сиденьем которого можно было сокрушить порядочной толщины кирпичную стену, не то что трухлявые от времени доски двери, и он принялся за работу. Нескольких ударов оказалось достаточно, чтобы дверь затрещала, заскрипела и, наконец, рухнула целиком но под давлением с другой стороны! Оттуда, из зияющей черноты проема, с ревом вырвалась струя ледяного воздуха, в которой, казалось, смешались все самые отвратительные миазмы ада. Оттуда же, из неведомых на земле и на небесах областей, пришла неодолимая затягивающая сила, которая сомкнула свои щупальца вокруг парализованного ужасом детектива и потащила его вниз сквозь дверной проем и дальше, через необъятные сумеречные пространства, исполненные шепотов и криков и раскатов громового хохота.

Конечно, то был всего лишь сон. Так сказали врачи, и ему нечем было им возразить. Пожалуй, для него самого было бы лучше принять все случившееся как сон тогда старые кирпичные трущобы и смуглые лица иноземцев не повергали бы его в такой ужас. Но сны не врезаются в память настолько, что никакая сила на свете не может потом вытравить из памяти мрачные подземные склепы, гигантские аркады и бесформенные тени адских создаий, что чередою проходят мимо, сжимая в когтях полуобглоданные, но все еще живые, тела жертв, вопиющих о пощаде или заходящихся безумным смехом. Там, внизу. дым благовоний смешивался с запахом тлена, и в облаках этих тошнотворных ароматов, проплывавших в ледяных воздушных струях, копошились глазастые, похожие на амебы создания. Темные, маслянистые волны бились об ониксовую набережную, и один раз в их мерный шум вплелись пронзительные, дребезжащие звуки серебряных колокольчиков, приветствовавших появление обнаженной фосфоресцирующей твари (ее нельзя было назвать женщиной), которая, идиотски хихикая, выплыла из клубившегося над водой тумана, выбралась на берег и взгромоздилась на стоящий неподалеку резной позолоченный пьедестал, где и уселась на корточки, ухмыляясь и оглядываясь по сторонам.

Во все стороны от озера расходились черные, как ночь, тоннели, и могло показаться, что в этом месте находится источник смертельной заразы, которой в назначенный час предстоит расползтись по всему свету и затопить города и целые нации зловоною волною поветрия, пред которым побледнеют все ужасы чумы. Здесь веками назревал чудовищный гнойник Вселенной, и сейчас, когда его разбередили нечестивыми ритуалами, он готовился начать пляску смерти, цель которой состояла в том, чтобы обратить всех живущих на земле во вздутые пористые свертки гниющей плоти и крошащихся костей, слишком ужасные даже для могилы. Сатана правил здесь свой Вавилонский бал, и светящиеся, покрытые пятнами разложения руки Лилит были омыты кровью невинных младенцев. Инкубы и суккубы[7] возносили хвалу Великой Матери Гекате[8], им вторило придурочнос блеянье безголовых имбецилов. Козлы плясали под разнузданный пересвист флейт, а эгипаны[9], оседлав прыгавшие, подобно огромным лягушкам, валуны, гонялись за уродливыми фавнами. Естественно, не обошлось и без Молоха[10] и Астарты[11] ибо посреди этой квинтэссенции дьяволизма границы человеческого сознания рушились и его взору представали все ипостаси царства зла и все его запретные измерения, когда–либо являвшиеся или прозревавшиеся на земле. Ни созданный человеком мир, ни сама Природа не смогли бы противостоять натиску этих порождений тьмы, освобожденных от своих сумрачных узилищ, равно как ни крест, ни молитва не смогли бы обуздать вальпургиеву пляску ужаса, развязанную тщеславным схолистом, подобравшим ключ к наполненному дьявольским знанием сундуку, который ему принесла невежественная азиатская орда.

Внезапно эту исполненую фантазмов тьму прорезал яркий луч света, и посреди адского гвалта, поднятого богопотивными тварями, Мелоун расслышал плеск весел. Он становился все громче, и вскоре на мутной поверхности озера появилась лодка, на носу у которой был установлен зажженный фонарь. Она пришвартовалась у массивного, вделанного в осклизный булыжник набережной кольца и извергла из своих недр толпу смуглых, странной наружности людей, тащивших на плечах тяжелый, завернутый в простыни куль. Они бросили его к ногам обнаженной фосфоресцирующей твари, что восседала на резном золотом пьедестале, и та довольно захихикала и похлопала по нему рукой. Затем вновь прибывшие развернули куль и извлекли из него полуразложившийся труп дородного старика со щетинистой бородой и всклокоченными седыми волосами, который тут же и прислонили стоймя к пьедесталу. Фосфоресцирующая тварь издала еще один идиотский смешок, после чего люди с лодки достали из карманов какие–то бутыли и, окропив ноги мертвеца наполнявшей их красной жидкостью, передали их твари. Она принялась жадно пить.

В то же самое мгновение в одном из бесконечных сводчатых тоннелей раздались треск и тяжелое сопение раздуваемых органных мехов, и через секунду из его темного зева вырвались низкие надтреснутые звуки нечестивой мелодии, дьявольским образом пародирующей святые гимны. Все вокруг пришло в движение: козлы, сатиры, эгипаны, инкубы, суккубы, лемуры, амебы, кособокие лягушки, ревуны с собачьими мордами и просто безмолвные тени все это кошмарное сборище образовало своего рода процессию и под предводительством отвратительной фосфресцирующей твари, что до того, хихикая, сидела на золотом троне, а теперь важно выступала, сжимая в руках окоченевший труп дородного старика, направилось туда, откуда доносились холодящие душу звуки. Участники процессии скакали и кривлялись в приступе дионисийского безумия, им вторили танцующие в хвосте колонны странные люди с лодки. Ослепленный, растерянный, потерявший уверенность в своем земном или каком–либо ином существовании Мелоун автоматически сделал было несколько неуверенных шагов вслед удалявшемуся шествию, но тут же пошатнулся и, хватая руками воздух, повалился на мокрый холодный булыжник набережной, где и лежал, задыхаясь и дрожа всем телом, в то время как нарастающие звуки демонического органа постепенно поглощали издаваемые процессией визг и вой, и барабанный бой.

До его притупленного ужасом слуха доносились обрывки непристойных песнопений и отдаленные отзвувки невнятных квакающих голосов. Пару раз он слышал, как вся компания принималась выть и стенать в богохульственном экстазе. Однако вскоре все эти звуки сменились мощным, изрыгаемым тысячами глоток речитативом, в котором Мелоун узнал ужасную греческую надпись–заклинание, что ему довелось прочесть однажды над кафедрой старой, служащей ныне танцевальным залом церкви.

О друг и возлюбленный ночи, ты, кому по душе собачий лай (в этом месте адское сборище испустило отвратительный вой) и льющаяся кровь (здесь последовали душераздирающие вопли вперемешку со звуками, которым нет названия на земле), ты, что крадешся в тени надгробий, (затем, после глубокого свистящего выдоха) ты, что приносишь смертным ужас и взамен берешь кровь, (далее, вслед за короткими, сдавленными воплями, исшедшими из неисчислимого множества глоток) Горго, (и эхом повторенное) Мормо, (и затем в исступлении эксатаза) тысячеликая луна, (и на выдохе, в сопровождении флейт) благоволи принять наши скромные подношения!

Завершив песнопение, вся компания разразилась бурным весельем. К их крикам примешивались страннные свистящие звуки, похожие на змеиное шипение, и на секунду за общим гвалтом не стало слышно даже органа, который на протяжении всей церемонии не переставал оглашать воздух своим басовитым дребезжанием. Затем из бесчисленных глоток вырвался вопль восхищенного изумления, и стены тоннеля затряслись от оглушительных криков, лая и блеяния в зависимости от того, каким органом та или иная тварь выражала свой восторг, общий смысл которых сводился к бесконечному повтору пяти жутких слов: Лилит, о Великая Лилит! Воззри на своего Жениха! Новые вопли, шум борьбы и из тоннеля донеслись быстрые влажные шлепки, как если бы кто–то бежал босиком по мокрому камню. Звуки эти явственно приближались, и Мелоун приподнялся на локте, чтобы лицом к лицу встретить это новое испытание своему рассудку.

Окутывавший подземелье полумрак немного рассеялся, и в исходившем от стен призрачном свечении взору Мелоуна предтал неясный силуэт бегущего по тоннелю существа, которое по всем законам Божьего мира не могли ни бегать, ни дышать, ни даже собственно существовать. То был полуразложившийся труп старика, оживленный дьявольскими чарами только что завершившегося ритуала. За ним гналась обнаженная фосфоресцирующая тварь, сошедшая с резного пьедестала, а у нее за спиной неслись, пыхтя от усердия, смуглые люди с лодки и вся остальная омерзительная компания. Напрягая каждый полуистлевший мускул, мертвец начал понемногу отрываться от своих преследователей он явно держал курс на позолоченный резкой пьедестал, очевидно, являвшийся призом в этой жуткой гонке. Еще мгновение и он достиг своей цели, при виде чего отвратительная толпа у него за спиной взвыла и наддала скорости. Но было уже поздно. Ибо, собрав последние силы, труп того, кто был некогда Робертом Сейдамом, одним прыжком одолел последние несколько метров, отделявшие его от пьедестала и со всего размаха налетел на предмет своего вожделения. Сила удара была столь чудовищна, что не выдержали и с треском лопнули мускулы богомерзкого создания и его растерзанное тело бесформенной массой стекло к подножию пьедестала, который, в свою очередь, покачнулся, наклонился и, немного побалансировав на краю набережной, соскользнул со своего ониксового основания в мутные воды озера, скрывавшие под собой немыслимые бездны Тартара. В следующий момент милосердная тьма сокрыла от взора Мелоуна окружавший его кошмар, и он без чувств повалился на землю посреди ужасающего грохота, с которым, как ему показалось, обрушилось на него подземное царство тьмы.

7

Рассказ ничего не подозревавшего о смерти Сейдама детектива о том, что ему довелось пережить в адском подземельи, странным образом подтверждается несколькими весьма красноречивыми уликами и совпадениями, выявленными в ходе расследования однако это еще не является основанием для того, чтобы принимать его всерьез. Во время облавы без всякой видимой причины обрушились три старых, изъеденных временем и плесенью дома на Паркер–Плейс, погребя под собой половину полицейских и большую часть задержанных, причем за редким исключением и те и другие были убиты на месте. Спастись удалось лишь тем, кто в тот момент находился подвалах цокольных этажах. В числе счастливчиков оказался и Мелоун, которого обнаружили в состоянии глубокого обморока на берегу черного озера, раскинувшегося глубоко под домом Роберта Сейдама, чье обезображенное тело, представлявшее из себя равномерную массу гниющей плоти и перемолотых костей и идентифицированное лишь по пломбам и коронкам на верхней челюсти, лежало в двух шагах от бесчувственного детектива. Дело представлялось властям совершенно ясным: подземелье было соединено с побережьем узким каналом, по которому остановившие лайнер смуглые псевдотаможенники и доставили Сейдама домой. Их, кстати, так никогда и не нашли во всяком случае, среди трупов, извлеченных из–под обломков, не нашлось никого, кто хотя бы отдаленно подходил под описание, предоставленное корабельным врачом, до сих пор не разделяющим уверенность полиции в столь простой природе этого таинственного дела.

Очевидно, Сейдам возглавлял обширную организацию контрабандистов, так как ведущий к его дому канал был лишь частью разветвленной сети подземных каналов и тоннелей, опутывавшей всю округу. Один из таких тоннелей соединял его дом с огромным пустым пространством под старой церковью, куда из последней можно было попасть лишь через узкий потайной проход, имевшийся в северной стене здания. В этом подземельи были обнаружены весьма необычные и страшные вещи, в том числе расстроенный орган, установленный посреди просторной молельни с длинными рядами скамеек и отталкивающего вида алтарем. Стены молельни были испещрены темными отверстиями, ведущими к невероятно узким и тесным камерам, в семнадцати из которых были обнаружены скованные по рукам и ногам узники, пребывавшие в состоянии тихого и абсолютно неизлечимого умопомешательства. Страшно сказать, но среди них оказались четыре женщины с новорожденными младенцами на руках, и младенцы эти мало напоминали сынов человеческих. Все они умерли вскоре после того, как их вынесли на свет, и полицейские врачи сошлись во мнении, что это был для них самый лучший исход. Однако, ни у кого из осматривавших этих странных выродков специалистов не вспыл в памяти мрачный вопрос старика Дельрио: An sint unquam daemones incubi et succubae, et an ex tali congressu proles enascia quea? Ни у одного, кроме Мелоуна.

Прежде чем подземные каналы были засыпаны, их осушили и тщательно обследовали дно. В результате было обнаружено огромное количество костных обломков различной величины. После того всем стало ясно, что именно отсюда исходила зловещая эпидемия киднэпинга, что в последнее время будоражила весь город. Однако из оставшихся в живых задержанных только двоих удалось притянуть к ответу, да и то они отделались всего лишь тюремным заключением, ибо прямых доказательств их участия в кошмарных убийствах так и не было найдено. Что же касается позолоченного резного пьедестала, который, по словам Мелоуна, представлял из себя предмет первостепенной важности для членов мерзкой секты убийц, то все поиски его оказались безрезультатными. Возможно, конечно, что он угодил в бездонную впадину, что находилась непосредственно под домом Сейдама и была слишком глубока для осушения. В конце концов жерло ее окружили стеной и сверху залили бетоном, чтобы она не мешала закладке фундаментов новых домов, но Мелоун так и не смог заставить себя забыть о ее страшном содержимом. Удовлетворенные успешным свершением операции по разгрому опасной банды религиозных маньяков и контрабандистов, полицейские чиновники передали тех курдов, что оказались непричастными к ее преступным деяниям, федеральным властям. Последние тут же депортировали из страны нежелательных азиатов, попутно установив, что они и в самом деле являются йезидами–дьяволопоклонниками. Паровой сухогруз и его смуглый экипаж так и остались зловещей загадкой для всех, хотя не боящиеся ни Бога, ни черта полицейские и утверждают во весь голос, что в любой момент готовы оказать самый достойный прием этой своре контрабандистов и бутлегеров, стоит им появиться вместе во своим кораблем в здешних водах. На все эти хвастливые утверждения Мелун лишь печально покачивал головой, удивляясь про себя безнадежной ограниченности блюстителей закона, которая не позволяет им обратить внимание как на тысячи лежащих перед самым их носом необеяснимым улик, так и на темную природу этого дела в целом; в равной степени сетует он и на газеты, помещающие на своих страницах лишь отдельные сенсационнные подробности ред–хукского кошмара и в тоже время принимающие за незаслуживающую публичного освещения секту маньяков–садистов то, что является манифестацией вселенского ужаса на Земле. Однако ему не остается ничего другого, как мирно сидеть в Чепаекте, залечивая расшатанную нервную систему и моля Бога о том, чтобы все пережитое им за последние месяцы перешло из сферы реальной жизни в область причудливого, невероятного вымысла.

Роберт Сейдам покоится рядом со своей невестой на Гринвудском кладбище. Его омерзительные останки зарыли в землю без обычной в таких случаях церемонии, а многочисленные родственники молодоженов смогли облегченно вздохнуть лишь посло того, как ужасное происшествие поросло наконец быльем. Соучастие пожилого ученого в кошмарных редхукских убийствах так н не было доказано юридически, поскольку смерть помогла ему избежать дознания, которому, в противном случае, он бы неминуемо подвергся. Даже обстоятельства его смерти не получили широкой огласки, а потому у клана Сейдамов есть все основания надеяться, что последующие поколения запомнят его лишь как тихого затворника, питавшего безобидную страсть к изучению магии и фольклора.

Что же до Зед–Хука, то он ничуть не изменился. Сейдам пришел и ушел так же мимолетен был сопровождавший его ужас. Но зловещее дыхание тьмы и разложения по–прежнему овевает эти скопища старых кирпичных домов, а стайки молодых подонков продолжают сновать по своим неведомым делам под окнами, в которых время от времени мелькают странные огни и перекошенные лица. Переживший века ужас неистребим, как тысячеголовая гидра, а сопровождающие его культы берут свои истоки в святотатственных безднах, что будут поглубже демокритова колодца. Дух Зверя вездесущ и всемогущ, а потому горланящие и сыплющие ругательствами процессии молодых людей с невидящими глазами и отмеченными оспой лицами будут продолжать появляться в Ред–Хуке, который является для них некой перевалочной базой, где они ненадолго останавливаются на пути из одной неведомой бездны в другую на пути, куда их толкают бездушные биологические законы, которые они сами вряд ли понимают. Как и прежде, сегодня в Ред–Хук прибывает больше людей, чем возвращается обратно, и среди местных жителей уже поползли слухи о новых подземных каналах, прорытых контрабандистами и ведущих к тайным центрам торговли спиртным и другими, гораздо более предосудительными вещами.

В старой церкви, что ранее использовалась как танцевальный зал только по средам, теперь каждую ночь устраиваются весьма странные увеселения, а редкие прохожие не раз видели в подвальных окнах искаженные ужасом и страданием лица. А совсем недавно один полицейский ни с того ни с сего заявил, что засыпанное подземное озеро, то самое, с зацементированным жерлом глубоководной впадины, было разрыто опять но кем и с какой целью, он не мог даже предположить.

Кто мы такие, чтобы противостоять Злу, появившемуся на Земле во времена, когда не существовало еще ни человеческой истории, ни самого человечества? Чтобы умилостивить это Зло, наши обезьяноподобные азиатские предки совершали ритуалы, которые и сейчас, подобно раковой опухоли, пожирают все новые и новые кварталы древних кирпичных домов.

Мелоуновскис страхи отнюдь не лишены оснований всего лишь два дня тому назад патрулировавший по Ред–Хуку полицейский услыхал, как в одной темной подворотне смуглая узкоглазая старуха учила крохотную девочку какому–то малопонятному заклинанию. Заинтересовавший происходящим, он остановился и напряг слух. И вот что он услышал:

О друг и возлюбленный ночи, ты, кому по душе собачий лай и льющаяся кровь, ты, что крадешься в тени надгробий, ты, что приносишь смертным ужас и взамен берешь кровь, Горго, Мормо, тысячеликая луна, благоволи принять наши скромные подношения!

Примечания

1

См. Эдгар По, «Человек толпы».

(обратно)

2

Обри Бердслей (1872–98) — англ. рисовальщик. Отличительными чертами его графики являлись болезненная хрупкость линий и замысловатая игра силуэтов (илл. к «Саломее» О.Уайльда).

(обратно)

3

Гюстав Доре (1832–1883) — выдающийся французский график, прославившийся своими иллюстрациями к Библии и «Дон Кихоту» Сервантеса.

(обратно)

4

Каббала — мистическое течение в иудаизме; воспринимало Библию как особый мир символов. Так называемая практическая Каббала (каббалистика) основана на вере в то, что при помощи специальных ритуалов и молитв человек может активно вмешиваться в божественно–космический процесс.

(обратно)

5

Йезиды — наименование части курдов, исповедующих синкретическую религию, которая сочетает элементы язычества, древних индоиранских верований, иудаизма, несторианства и ислама.

(обратно)

6

Эль. Элохим. Сотер. Эммануэль. Саваоф. Агла. Тетраграмматон. Агирос. Отеос. Ишхирос. Атанатос. Иегова. Ва. Адонаи. Шаддай. Гомоузион. Мессия. Эшхерехейе.

(обратно)

7

Инкубы и суккубы — в средневековых народных верованиях — злые духи–соблазнители. Инкуб — демон мужского рода, суккуб — женского.

(обратно)

8

Геката — в греч. мифологии покровительница ночной нечисти и колдовства.

(обратно)

9

Эгипаны (греч.) и фавны (рим.) — в античной мифологии боги природы, полей и лесов. Обычно изображались с козлиными рогами, копытами и бородой.

(обратно)

10

Молох — в библейской мифологии божество, для умилостивления которого сжигали малолетних детей.

(обратно)

11

Астарта — в древнефиникийской мифологии богиня плодородия, материнства и любви; олицетворение планеты Венеры.

(обратно)

Загадочный дом на туманном утесе

По утрам у скал за Кингспортом[1] с моря поднимается туман. Белый и слоистый, он поднимается из морских глубин к своим собратьям–облакам, принося им видения подводных пастбищ и таинственных пещер Левиафана[2]. Позднее частички этих видений возвращаются на землю вместе с бесшумными летними дождями, которые падают на островерхие крыши домов, где обитают поэты. Человеку в этой жизни трудно обойтись без тайн и старинных легенд, без тех сказочных историй, что по ночам нашептывают друг другу планеты.

Когда в подводных гротах Тритонов[3] и в древних затонувших городах звучат первобытные мелодии Властителей Древности, великие туманы поднимаются к небесам, неся с собой тайное знание, недоступное человеку. В такие минуты глаза, устремленные в сторону моря, видят одну лишь белесую пустоту, как если бы край утеса был краем вселенной, а колокола на невидимых бакенах звонят торжественно и протяжно, словно паря в волшебном океане эфира.

К северу от Кингспорта скалы образуют террасы, нагроможденные одна на другую и достигающие огромной высоты. Последняя из них висит подобно застывшему серому облаку, принесенному бризом. Открытая всем ветрам, она одиноко парит в безграничном просторе, поскольку берег здесь круто поворачивает как раз в этом месте впадает в море полноводный Мискатоник, который течет по равнине мимо Аркхэма, неся с собой легенды далекого лесного края и мимолетные воспоминания о холмах Новой Англии.

Для жителей Кингспорта этот утес имеет такое же значение, как для какого–нибудь морского народа Полярная звезда, Большая Медведица, Кассиопея или Дракон. В их представлении этот утес являет собой одно целое с небесной твердью. Туман закрывает его точно так же, как скрывает он солнце и звезды. K некоторым из утесов местные жители относятся с любовью. Одному из них они дали имя Отец Нептун за его фантастический профиль, ступенчатые уступы другого нарекли Большой Дамбой. Но этой скалы люди явно страшатся уж очень она высока и неприступна. Впервые увидев ее, португальские моряки cyeверно перекрестились, а местные старожилы–янки до сих пор уверены, что если бы кто и смог взобраться на этакую высоту, последствия для него были бы ужаснее смерти. Тем не менее на этом утесе стоит древний дом, и по вечерам люди видят свет в его небольших квадратных окошках. Этот дом всегда стоял там ходят слухи, что в нем живет Некто, говорящий с утренними туманами, которые поднимаются из глубин. Он, якобы, наблюдает чудеса, открывающиеся в океанской дали во времена, когда кромка утеса становится краем вселенной и колокола на бакенах торжественно звенят, свободно паря в туманном эфире. Но все это только домыслы. На грозном утесе никто никогда не бывал. Даже просто взглянуть на него в подзорную трубу решались немногие. Правда, люди, приезжающие сюда летом на отдых, не раз направляли в ту сторону свои щегольские бинокли, но видели только серую остроконечную крышу, поднимающуюся чуть ли не от самого фундамента, да еще тусклый свет маленьких окон в сумерках.

Приезжие не верят, что пресловутый Некто живет в этом доме в течение сотен лет, но не могут доказать свою правоту коренным кингспортцам. Даже Страшный Старик, который беседует со свинцовыми маятниками, подвешенными в бутылках, расплачивается с бакалейщиком старинными испанскими дублонами[4] и держит каменных идолов во дворе своего дома на Водяной улице, может сказать лишь то, что дела с домом обстояли точно так же еще в те времена, когда его дед был мальчишкой, и даже много раньше, когда Бельчер или Ширли, а может Паунел или даже Бернард[5] служили губернаторами Его Королевского Величества провинции Массачусетс.

Однажды летом в Кингспорт приехал некий философ. Звали его Томас Олни; он преподавал какие–то скучные предметы в колледже, что расположен неподалеку от Наррагансетского залива. Философ приехал на отдых вместе с дородной женой и шумливыми детьми. Глаза его устали видеть одно и то же в течение многих лет, а ум утомился от однообразные ставших уже шаблонными мыслей. Олни наблюдал туманы с вершины Отца Нептуна и пытался проникнуть в их мистический мир, взбираясь по крутым ступеням Большой Дамбы. Каждое утро он подолгу лежал на утесах и, вглядываясь в загадочную пелену за краем земли, прислушивался к призрачному звону колоколов и далеким пронзительным крикам, которые вполне могли быть криками обыкновенных чаек. А после того как туман рассеивался и море принимало свой будничный вид, он со вздохом спускался в город, где любил бродить по узким древним улочкам, петляющим по склону холма, и изучать потрескавшиеся полуразрушенные фасады и двери с фантастическими резными украшениями в домах, где обитали многие поколения рыбаков и мореходов. Он даже как–то раз потолковал со Страшным Стариком, который хотя и не особенно жаловал посторонних, пригласил–таки его в свой мрачноватый дом, где низкие потолки и изъеденные жучком панели отражают эхо беспокойных ночных монологов.

Само собой разумеется, Олни обратил внимание на серый, никем не посещаемый дом на зловещем северном утесе, который, по слухам, был посвящен в тайны морских туманов и представлял собой одно целое с небесной твердью. Он висел над Кингспортом всегда во все времена был загадкой для его обитателей. Страшный Старик рассказал ему своим хриплым голосом историю, услышанную от отца, в которой повествовалось о том, как однажды из островерхого дома к облакам поднялся ослепительный столб огня, а бабушка Олни, что обитала в крохотном домике на Корабельной улице, поведала о том, что ее бабка узнала из вторых рук. Речь шла о каких–то призраках, входивших в единственную узкую дверь этого неприступного жилья прямо из глубины тумана. А дверь его, надо сказать, расположена в нескольких дюймах от края скалы и может быть видна только с борта корабля.

В конце концов изголодавшись по новым впечатлениям и презрев всеобщий кингспортский страх и обычную лень сезонного дачника, Олни принял роковое решение. Вопреки консервативному воспитанию а, возможно, и благодаря ему, ибо однообразная жизнь воспитывает томительную жажду неизведанного, он поклялся забраться на этот утес и войти в таинственный, древний, заоблачный дом. Здравый смысл подсказывал ему, что обитатели дома могут добраться до него более легкой дорогой со стороны устья Мискатоника. Может быть, зная неприязнь к ним кингспортцев или будучи не в состоянии спуститься в город по отвесному южному склону, они ведут торговлю в Аркхэме. Тщательно осмотрев это место, Олни еще раз убедился в его неприступности. С востока и севера вертикальные стены поднимались от самой воды. Оставался необследованным лишь западный отлог, вздымавшийся со стороны Аркхэма.

И вот однажды, ранним августовским утром, Олни выступил в поход. Он двигался на север по живописным проселочным дорогам, мимо пруда Хупера и старой кирпичной мельницы. Луговой склон плавно поднимался к горному кряжу над Мискатоником. Отсюда открывался дивный вид на белые георгианские шпили Аркхэма и на широкие поля за ними по ту сторону реки. Олни обнаружил узкую тенистую тропинку, ведущую к Аркхэму. Того, что он искал дороги в сторону океана не было и в помине. Устье реки было окружено сплошными лесами, и ничто здесь не говорило о присутствии человека он не приметил ни остатков каменной ограды, ни отбившейся от стада коровы. Кругом росли высокая трава, подпиравший небо деревья да жесткие колючие кусты пейзаж должно быть, мало изменился с тех пор, когда туда бродили индейцы. С трудом продираясь сквозь эти заросли, Олни задавался вопросом, как обитателям дома удается выбираться в большой мир и часто ли они бывают на рынке в Аркхэме.

Вскоре лес поредел, и далеко внизу он увидел холмы, шпили и черепичные крыши Кингспорта. Даже центральный холм казался карликом с этой высоты. Олни еле различил старое кладбище рядом с больницей Конгрегации, под которой, согласно местным легендам, находились какие–то потайные пещеры или подземные ходы. Вверх по склону простирались невзрачная травка да чахлые побеги черники, а за ними виднелись лишь голая скала да серый дом, застывший на ее вершине. Гребень скалы становился все уже, и у Олни начала кружится голова. Он вдруг остро ощутил свое одиночество и беспомощность к югу от него находилась наводящая ужас пропасть над Кингспортом, к северу отвесная стена высотой не менее мили и устье реки где–то там, внизу. Внезапно перед ним открылась расселина футов в десять глубиной! Он повис на руках и спрыгнул на покатое дно. Затем с риском для жизни полез вверх по трещине в противоположной стене. Ему пришло в голову, что обитателям этого жутковатого дома приходится несладко во время путешествий между небом и землей. Когда он выбрался из расселины, уже начал собираться утренний туман, но ему ясно был виден замаячивший впереди высокий дом, серые, под цвет скалы, стены и острый конек крыши, окутанный молочно–белыми морскими испарениями. Олни рассмотрел стену дома, обращенную к суше. Пара решетчатых окон с тусклыми стеклами, забранными свинцом в манере XVII века и ни намека на дверь. Облако тумана продолжало сгущаться, и он уже не видел внизу ничего, кроме сплошной белой завесы. Он остался один на один с этим странным, пугающе безмолвным домом. Когда же он неверным шагом приблизился к нему и увидал, что передняя стена составляла одну плоскость со скалой, а до единственной узкой дверцы нельзя было добраться иначе, как шагнув прямо по воздуху, Олни ощутил прилив ужаса, который нельзя было объяснить одной лишь головокружительной высотой. При этом он все же успел заметить, что крыша дома прогнила почти насквозь, а кирпичная кладка печной трубы держалась только чудом настолько она была ветхой.

В сгущающемся тумане Олни ползком обследовал окна на северной, западной и южной стенах все они были заперты. Он испытал смутное облегчение от этого, ибо ему все меньше хотелось попасть внутрь. Вдруг его остановили какие–то звуки. Бряцание замка, стук засова, скрип словно где–то рядом медленно и осторожно открывали тяжелую дверь. Все это происходило со стороны океана, сам он не мог видеть ту стену. Узкая входная дверь распахнулась над тысячефутовой бездной. Затем внутри раздались тяжелые шаги, и Олни услышал, как открыли окно сначала на северной стене, с противоположной стороны дома, потом на западе, за углом. Вслед за этим должны были открыть окно под низко свисавшим карнизом на южной стороне там, где он стоял. Надо признаться, ему стало очень неуютно. Впереди этот зловещий дом, позади глубокая пропасть. Когда за ближайшей створкой начали шарить в поисках задвижек. Олни снова перебрался на западную сторону, плотно прижимаясь к стене с открытыми теперь окнами. Очевидно, вернулся хозяин. Откуда? Со стороны cуши никто не появлялся, к дому не подлетал ни шар, ни любое другое мыслимое воздушное судно. Шаги опять приблизились к нему. Олни метнулся к северу, но скрыться не успел: послышался спокойный негромкий голос. Судя по всему, встречи с хозяином дома было не избежать.

Из западного окна высунулось лицо, обрамленное черной густой бородой. Взгляд блестящих глаз хозяина был пронзителен. Но голос его звучал мягко, с какими–то архаичными интонациями, потому Олни не испытал шока, увидев протянутую ему загорелую руку. С помощью хозяина он перелез через подоконник и очутился в низкой комнате, обитой черными дубовыми панелями и уставленной резной мебелью эпохи Тюдоров. Мужчина был одет в старомодный кафтан и по виду напоминал моряка со средневекового галерона. Олни не слишком много запомнил из того, что тот ему рассказывал. Сейчас он даже не может с определенностью сказать, кем был бородач, но утверждает, что был он необычен, добр и что, находясь рядом с ним, он как никогда остро ощущал бесконечность времени и величие космоса. Маленькая комнатка была наполнена тусклым зеленоватым светом, словно от лучей солнца, проходящих сквозь воду. Олни заметил, что окна на восточной стороне дома отделяли помещение от туманного эфира темными, почти непрозрачными стеклами. Хозяин на первый взгляд казался достаточно молодым, однако глаза его были глазами древнего старца. Из его слов можно было и впрямь заключить, что он жил здесь, общаясь с морскими туманами, задолго до тех времен, когда на равнине появились первые поселенцы и увидели высоко над собой его молчаливый дом. День шел своим чередом, а Олни все внимал его рассказам о старине и далеких чудесных краях. Он услышал о том, как цари Атлантиды боролись с громадными и скользкими морскими гадами, выползавшими из расселин на дне, узнал, что Храм Посейдона, украшенный мраморными колоннами и увитый водорослями, до сих пор иногда является взору матросов, чей корабль обречен на гибель. Вспоминал рассказчик и времена Титанов, и те смутные века царства хаоса, когда еще не было ни богов, ни даже Властителей Древности, когда Другие Боги веселились и танцевали на вершине горы Хатег–Кла в каменистой пустыне близ Ультара, что лежит за рекой Скай.

В эту минуту в дверь постучали в старинную дубовую дверь, украшенную гвоздями с квадратными шляпками, за которой была одна лишь бездна. Олни вздрогнул от неожиданности, но бородач сделал успокаивающий жест, на цыпочках прошел к двери и заглянул в глазок.

Вероятно, ему не понравилось то, что он увидел, потому что, приложив палец к губам, он обошел комнату кругом, закрывая окна. Только после того он занял свое место напротив гостя. Олни увидел, как неясный черный силуэт появился поочередно в каждом из полупрозрачных окон и чуть погодя исчез во мгле. Философ почувствовал облегчение от того, что хозяин не открыл двери. Таинственный пришелец из бездны кто бы он ни был вряд ли приходил сюда с добрыми намерениями.

Понемногу начали сгущаться тени. Сначала еле заметные под столом, затем все более плотные по углам. Бородатый хозяин совершал какие–то ритуальные действия и, передвигаясь по комнате, зажигал высокие свечи в старинных, прекрасной работы подсвечниках. Он все посматривал на вход, словно кого–то ожидая. В конце концов как бы в ответ на его вопросительный взгляд послышалась серия легких ударов в дверь что–то вроде условного пароля. На этот раз хозяин даже не заглянул в глазок, а сразу отодвинул массивный засов и широко распахнул дверь в туман, навстречу звездам.

Под звуки удивительной музыки в комнату из океанских глубин хлынули ожившие воспоминания и грезы древних обитателей Земли. Яркие языки пламени на миг ослепили Олни, когда он встал, чтобы должным образом приветствовать гостей. Был тут и Нептун с трезубцем в руке, и игривые Тритоны, и фантастические Нереиды. На спинах дельфинов возлежала — огромная раковина с зубчатым краем, в которой помещался грозного вида старик то был Ноденс, Хозяин Великой Бездны. Тритоны извлекали сверхъестественные ноты из своих перламутровых раковин, а Нереиды подняли ужасный шум, ударяя в гулкие панцири неведомых морских моллюсков. Ноденс протянул морщинистую руку и помог Олни с бородачом забраться в свой просторный экипаж. При этом раковины и панцирные гонги взвыли и загрохотали с удвоенной силой. Сказочный кортеж, тронувшись с места, вскоре исчез в бесконечном эфире, а производимый им шум потонул в раскатах надвигающейся грозы…

Всю ночь в Кингспорте наблюдали высокий утес, изредка появлявшийся между летящими тучами. Когда ближе к утру в его окнах погасли огни, суеверные люди шептали не иначе, мол, быть беде. А дети и жена Олни всю ночь усердно молились Всевышнему и, очень надеялись, что путешественник одолжит у кого–нибудь зонтик и плащ, если дождь не утихнет к утру. Как обычно, с рассветом поднялся туман, и разнесся торжественный звон бакенных колоколов. А в полдень свирели эльфов запели над океанским простором, возвестив о возвращении Томаса Олни. Он пришел легкой походкой, в совершенно сухой одежде, взгляд же его был задумчив и как–то странно рассеян. Он не мог толком объяснить, что именно произошло с ним в этом вознесенном под небеса жилище безымянного отшельника, не помнил, как спустился с высоты, и вообще не желал ни с кем говорить о своем путешествии. Разве что со Страшным Стариком, который позднее на все любопытные расспросы отвечал коротко и маловразумительно что, мол, спустился не совсем тот, кто поднимался, и что якобы под островерхой крышей, а, может быть, и где–нибудь в недосягаемых туманных высях все еще блуждает потерянная душа того, кто прежде был Томасом Олни.

С тех пор в течение долгих однообразных лет философ трудился, ел, спал словом, покорно влачил существование добропорядочного гражданина и никогда больше не проявлял интереса к вещам чудесным и сверхъестественным. Дни его сейчас текут спокойно и размеренно, женушка все толстеет, а дети выросли, поумнели и стали хорошей опорой для стареющего отца, который не упускает случая этим похвастаться. Взгляд его давно уже утратил огонек беспокойства, и если он когда и прислушивается к торжественным колоколам или дальним свирелям эльфов, то лишь во снах, с годами посещающих его все реже и реже. Никогда больше семейство Олни не приезжало в Кингспорт им не пришлись по вкусу нелепые старые домишки и вечная сырость этого приморского городка. Теперь они каждое лето отдыхают в нарядном бунгало на бристольском нагорье, где нет никаких утесов, а соседи в большинстве своем являются культурными городскими дачниками.

Между тем в Кингспорте ходят самые невероятные слухи; даже Страшный Старик допускает, что его дедушка рассказал далеко не все из того, что ему было известно. Ибо теперь всякий раз, когда северный ветер обдувает высокий дом, который, как говорят, составляет единое целое с небесной твердью, над округой уже не царит зловещая тишина, многие годы пугавшая жителей Кингспорта. Теперь кое–кто из них утверждает, будто бы в высях поют ангельские голоса, слышен смех, исполненный неземной радости, а маленькие окошки небесного дома светятся ярче, нежели раньше. Они подметили также, что ослепительное сияние все чаще загорается над островерхим домом, и тогда на фоне голубоватых зарниц утес и дом выглядят каким–то фантастическим черным миражем. Утренние туманы стали еще более непроницаемы, и многие моряки сомневаются в том, что висящий над морем торжественный звон и впрямь исходит от бакенов. В то же самое время что хуже всего молодежь Кингспорта, отринув страхи, с любопытством прислушивается к далеким завываниям северного ветра. Они клянутся, что старый дом не может служить источником беды и зла, поскольку в доносящихся оттуда голосах звенит радость, а с ними вместе слышны смех и музыка. Им неизвестно, что происходит вверху за призрачной пеленой тумана, но они жаждут уловить хоть какой–то намек на те чудеса, что тихо стучатся в дверь дома, когда тому наступает срок. Старейшины всерьез опасаются, что однажды все молодые люди один за другим отправятся на вершину разведать, какие древние тайны скрывает дом под своей остроконечной крышей. Они не сомневаются, что эти отчаянные смельчаки вернутся, но боятся, что в их глазах погаснет прежний огонь, а сердца охладеют к жизни. Им не хочется, чтобы Кингспорт с его узкими улочками, карабкающимися по холмам, и резными фронтонами старинных зданий год за годом жил вялой апатичной жизнью, в то время как смеющийся хор, пополняясь новыми голосами, звучал бы все громче и громче на той неприступной скале, где отдыхают морские туманы по пути к небесам.

Они не хотят, чтобы души молодых людей покинули уютные домашние очаги и таверны старого Кингспорта, не хотят, чтобы смех и пение наверху с каждым годом усиливались и разрастались. Ведь если один голос принес новые туманы с моря и сделал огни на утесе ярче, то другие голоса добавят еще туманов и голубоватых огней и, может быть, Старые Боги (на чье существование они робко намекают, боясь, что эта ересь достигнет ушей приходского священника) проснутся и, выйдя из глубины неведомого Кадафа, затерянного в холодном морском просторе, вновь поселятся на дьявольском утесе в опасной близости от ласковых холмов и долин Новой Англии. Они не хотят этого, ибо простым людям общение с потусторонними силами никогда не приносило добра. Кроме того, Страшный Старик частенько вспоминает слова Олни о том первом стуке, которого устрашился отшельник, и о черном силуэте за полупрозрачными окнами дома.

Все эти тайны ведомы лишь Старшей Расе и никогда не станут достоянием людей. А пока же густой туман каждое утро поднимается от подножия утеса на головокружительную высоту к серому дому с остроконечной крышей, где по вечерам зажигаются таинственные огни, и тогда северный ветер доносит до города отголоски безудержного веселья. Белый и слоистый, туман восходит из глубины к своим собратьям–облакам, принося с собой видения цветущих морских долин и мрачных пещер Левиафана. Когда в подводных гротах Тритонов, в древних затонувших городах звучат первобытные мелодии Властителей Древности, великие туманы поднимаются к небесам, а Кингспорт, ютясь на склоне холмов под надзором зловещего каменного часового, видит в стороне моря лишь мутно–белую пустоту, как если бы кромка берега была краем Вселенной в такие минуты колокола на невидимых бакенах звонят торжественно и протяжно, словно паря в бесконечном океане эфира.

Примечания

1

Вымышленный Лавкрафтом город, объединяет в себе некоторые особенности двух соседних реально существующих городов Марблхэда и Рокпорта

(обратно)

2

В библейской мифологии огромное морское чудовище (крокодил или гигантский змей). См. его великолепное описание в «Книге Иова» (Иов. xi)

(обратно)

3

Здесь идет речь об античных морских божествах, изображаемых обычно в виде старцев или юношей с рыбьим хвостом вместо ног

(обратно)

4

Старинная испанская золотая монета; в XV XVI вв. чеканилась также в Италии и Швейцарии

(обратно)

5

Английские губернаторы, управлявшие Колонией Массачусетского Залива в конце XVII первой половине XVII в.

(обратно)

Окно в мансарде

I

Вступая во владение домом своего кузена Уилбера менее чем через месяц после его безвременной кончины, я испытывал нехорошие предчувствия уж очень не по душе мне было местоположение дома: глухая горная ложбина неподалеку от Эйлсбери–Пайка. В то же время я находил справедливым то, что приют моего любимого кузена достался именно мне. Дом, о котором идет речь, был в свое время построен старым Уортоном. Внук этого фермера, недовольный скудным существованием на истощенной, бесплодной земле, переехал в приморский город Кингстон, после чего дом долгие годы пустовал, пока его не приобрел мой кузен. Как истинный Эйкли, он сделал это без всякого расчета, повинуясь первому побуждению.

В течение многих лет Уилбер изучал археологию и антропологию. Закончив Мискатоникский университет в Аркхэме, он уехал в Азию, где провел три года, побывав в Монголии, на Тибете и в провинции Синь–цзян, а следующие три года поровну поделил между Латинской Америкой и юго–западной частью Соединенных Штатов. Получив приглашение занять должность профессора Мискатоникского университета, он вернулся на родину, но от должности неожиданно отказался, а вместо этого купил поместье старого Уортона и принялся переделывать его на свой лад. Прежде всего он убрал все пристройки, оставив только одну, а затем взялся за центральное здание и придал ему еще более причудливый вид, нежели тот, какой оно приобрело за двести лет своего существования. Признаюсь, что я даже не догадывался о том, насколько радикальным переделкам подверглось здание, до тех пор, пока сам не стал его владельцем.

Только тогда я узнал, что, оказывается, Уилбер оставил в неприкосновенности лишь половину дома, полностью переделав фасад и одно крыло и соорудив мансарду над южной стороной первого этажа. Когда–то это было невысокое здание, всего в один этаж и с обширным чердачным помещением, где по обычаю, заведенному в Новой Англии, хранился всевозможный сельскохозяйственный инвентарь. Ту часть постройки, которая была сложена из бревен, Уилбер в значительной мере сохранил, что свидетельствовало о его уважении к делу рук наших предков в этой стране ведь к тому моменту, когда он покончил со своими скитаниями и осел в родных краях, семья Эйкли прожила в Америке без малого два столетия. Если мне не изменяет память, шел 1921 год. Через три года кузена не стало, и 16 апреля 1924 года я, согласно его завещанию, вступил во владение усадьбой.

Оставшись практически таким, каким был при кузене, дом решительно не вписывался в новоанглийский пейзаж. Лишь каменный фундамент, бревенчатое основание, да четырехугольная кирпичная печная труба давали некоторое представление об его изначальном виде, в остальном же он был переделан настолько, что казался творением целого ряда поколении. Большая часть нововведений, по всей видимости, была направлена на то, чтобы обеспечить владельцу максимум удобств, но было среди них одно, которое приводило меня в недоумение еще при жизни кузена, не дававшего на сей счет никаких объяснений. Я имею в виду большое круглое окно, вырубленное в южной стене мансарды, и даже не столько само окно, сколько довольно странное непрозрачное стекло, вставленное в него. Из слюв Уилбера я заключил, что стекло это изделие глубокой древности он приобрел в ходе своих странствий по Азии. Как–то раз он обмолвился о нем, как о «стекле из Ленга», в другой раз заметил, что оно «вероятно, хиадесского происхождения», однако ни то, ни другое ровным счетом ничего мне не говорило, да, по правде говоря, я и не испытывал настолько сильного интереса к странствиям кузена, чтобы пускаться в подробные расспросы.

Но уже очень скоро я пожалел о своей нелюбознательности, ибо в первые же дни после переезда в дом Уилбера я обнаружил, что жизнь моего кузена протекала не в главных комнатах на первом этаже, как следовало ожидать, исходя из их обстановки, предлагавшей максимум удобств, а в мансарде с окном на юг. Именно там он держал свою коллекцию курительных трубок, свои любимые книги, пластинки и наиболее удобные предметы мебели; там был его рабочий кабинет, и там же хранились рукописи, связанные с предметом его исследований, которые были прерваны внезапным недугом в тот момент, когда он работал в книгохранилище библиотеки Мискатоникского университета. Теперь наступила моя очередь переделывать все на свой лад. Прежде всего необходимо было восстановивить нормальный уклад жизни в доме и начать с обживания первого этажа. Тем более, что мансарда с первого же взгляда внушила мне труднообъяснимую неприязнь. Отчасти это было вызвано тем, что все в этой комнате еще слишком живо напоминало мне об умершем кузене, которому никогда уже не суждено было ее занимать; отчасти тем, что от нее веяло чем–то холодным и нездешним. Как будто некая физичеcкая сила отталкивала меня от нее, хотя, конечно, силой этой было не что иное, как мое собственное отношение к комнате, которую я просто не понимал, как никогда не понимал своего кузена Уилбера.

Осуществление планируемых перемен оказалось далеко не таким легким делом, как мне поначалу казалось: очень скоро я убедился в том, что «логово» моего кузена распространяет свою атмосферу на весь дом. Существует поверье, будто дома с неизбежностью приобретают некоторые черты характера своих владельцев. Если это старое здание в свое время несло на себе отпечаток тех или иных фамильных черт Уортонов, проживших в нем долгие годы, то мой кузен, переделав его на свой лад, начисто стер этот отпечаток, так что и до сих пор здесь все указывало на присутствие Уилбера Эйкли. Не то чтобы это постоянно на меня давило просто иногда мне становилось не по себе от ощущения, будто я нахожусь в доме не один или будто кто–то или что–то пристально следит за каждым моим шагом.

Причиной этому могло послужить то, что дом был расположен в глухой и безлюдной местности, однако с каждым днем у меня росло ощущение, что любимая комната кузена является чем–то одушевленным и ждет его возвращения, подобно домашнему животному, терпеливо ждущему своего хозяина, не ведая о постигшей его смерти. Вероятно, из–за этого неотвязного впечатления я и уделял комнате намного больше внимания, нежели она того заслуживала. Я вынес из нее кое–какие предметы, в том числе очень удобное кресло–шезлонг, однако тут же вынужден был вернуть их на место. Сделать это меня побудил ряд довольно странных и противоречивых чувств: например, я вдруг понял, что кресло, показавшееся мне поначалу таким удобным, рассчитано на человека совершенно иной, нежели у меня, комплекции; или что освещение на первом этаже дома хуже, чем наверху, из–за чего мне пришлось вернуть в мансарду взятые мной оттуда книги.

Одним словом, факт оставался фактом: по своему характеру мансарда известным образом отличалась от остальной части здания, и если бы не она, то это был бы совершенно обычный дом. Помещения первого этажа имели все необходимые удобства, но я не видел признаков того, чтобы ими часто пользовались, если не считать кухни. И наоборот: мансарда, тоже достаточно уютная, являлась таковой в каком–то другом смысле. У меня создалось впечатление, что эта комната, явно рассчитанная на одного человека с вполне определенными вкусами и привычками, использовалась не одним, а многими и притом очень разными людьми, каждый из которых оставил в ее стенах как бы частицу своей личности. Но ведь я прекрасно знал, что кузен вел жизнь затворника и, если не считать поездок в аркхэмский Мискатоникский университет и бостоновскую Уайденеровскую библиотеку, вообще никуда не выезжал и никого не принимал. Даже в тех редких случаях, когда к нему заглядывал я а мне иногда случалось бывать в этих краях по своим делам, он, казалось, с нетерпением ждал, чтобы я как можно скорее убрался, хотя и оставался неизменно любезен, да и я, по правде говоря, не задерживался у него более четверти часа.

Признаюсь, что атмосфера, царящая в мансарде, значительно охладила мой преобразовательский пыл. В помещениях первого этажа имелось все необходимое для нормального проживания, и потому для меня не составило особого труда выбросить из головы комнату кузена, а заодно и те изменения, которые я намеревался в ней произвести. Кроме того, я по–прежнему часто и подолгу отсутствовал, так что торопиться с перестройкой дома не было никакой нужды. Завещание кузена было утверждено, я вступил во владение имением, мои права на него никем не оспаривались.

Жизнь шла своим чередом, и я уже почти забыл о своих нереализованных планах относительно мансарды, когда ряд мелких, на первый взгляд незначительных происшествий, вновь пробудили во мне прежнее беспокойство. Если я не ошибаюсь, первое из этих происшествий случилось примерно через месяц после того, как я вступил во владение домом, и было настолько тривиальным, что в течение нескольких недель мне даже не приходило в голову связать его с последующими событиями. Как–то вечером, когда я сидел и читал у камина в гостиной на первом этаже, мне показалось, будто кто–то скребется в дверь. Я решил, что это кошка или какое–нибудь другое домашнее животное просится внутрь, а потому встал и прошелся вокруг дома, проверив переднюю и заднюю двери, а заодно и крохотную боковую дверцу, оставшуюся от старой части здания. Однако мне не удалось обнаружить ни кошки, ни даже ее следов. Животное словно растворилось во мраке. Я несколько раз позвал его, но не услышал в ответ ни звука. Но как только я вернулся на свое место у камина, звук повторился. И сколько бы я не вставал и ни выходил, я так никого и не увидел, хотя описанное повторилось раз шесть. В конце концов, я так разозлился, что попадись мне тогда эта кошка, я, не задумываясь, пристрелил бы ее на месте.

Событие само по себе ничтожное я так и решил, что это была кошка, которая знала моего кузена, но не знала меня, а потому при моем появлений пугалась и убегала. Однако не прошло и недели, как повторилось примерно то же, только с одним существенным отличием. На этот раз вместо звука, который могла бы издавать скребущаяся в дверь кошка, я услышал характерный шорох, обдавший меня неприятным холодком, как если бы что–то вроде змеи или, скажем, хобота слона скользило по оконным и дверным стеклам. В остальном повторилось все то же, что и в прошлый раз: я слышал, но не видел, искал и не находил; одни только странные, неизвестного происхождения звуки. Что это было: кошка? Змея? Или что–нибудь еще?

Такого рода случаев, когда я слышал звуки, причиной которых могли явиться кошка или змея, было много, однако наряду с ними бывало и другое. То, например, мне слышался стук копыт, то топот какого–то крупного животного, то щебетанье птиц, тыкавшихся клювами в оконные стекла, то шелест чего–то большого и скользящего, то хлюпанье и причмокива–нье. Как следовало все это понимать? Я не мог считать происходящее обычными слуховыми галлюцинациями хотя бы потому, что звуки имели место при любой погоде и во всякое время суток. С другой стороны, если бы они действительно исходили от какого–то животного, то я бы непременно увидел его еще до того, как оно исчезло в лесных зарослях, что покрывали холмы, обступавшие дом со всех сторон (раньше здесь были возделанные поля, но новое поколение кленов, берез и ясеней вернуло дикой природе некогда отобранные у той владения). Очень может быть, что этот загадочный цикл событий так никогда бы и не прервался, если бы однажды вечером я не удосужился отворить дверь на лестницу, ведущую в мансарду, чтобы проветрить помещение; именно тогда, в очередной раз услышав, как скребется кошка, я понял, что звук доносится не от дверей, а от окна в мансарде. Я, как безумный, бросился вверх по лестнице, не успев даже подумать о более чем странном поведении этой твари, которая сумела каким–то образом вскарабкаться по гладкой стене на второй этаж дома и теперь требовала, чтобы ее впустили через круглое окошко единственный вход в мансарду снаружи. Так как окно не открывалось ни целиком, ни хотя бы отчасти, я ровным счетом ничего не разглядел, хотя отчетливо слышал, как кто–то скребется по другую сторону матового стекла. Я ринулся вниз, схватил электрический фонарик и, выбежав во тьму жаркой летней ночи, осветил фронтон дома. Но к этому времени все стихло, и я не увидел ничего, кроме глухой стены, да слепого окна, с той только разницей, что снаружи окно выглядело непроницаемо черным, тогда как изнутри поверхность стекла имела мутно–белесый оттенок. Я мог оставаться в неведении до конца дней своих (и нередко мне кажется, что так оно было бы лучше), но увы! судьба распорядилась иначе.

Примерно в те же дни я получил в подарок от тетушки породистого кота по имени Крошка Сэм, с которым играл за два года до описываемых событий, когда он был еще котенком. Тетушку давно беспокоил мой уединенный образ жизни, и, не выдержав, она отправила мне для компании одного из своих котов. Крошка Сэм решительно опровергал свое прозвище. Теперь его следовало бы именовать Великаном Сэмом, ибо с тех пор, как я видел его в последний раз, он набрал порядочный вес и превратился в настоящего матерого котища, к чести всего кошачьего семейства. Свою привязанность ко мне Сэм недвусмысленно выражал тем, что терся о мои ноги и громко мурлыкал; относительно же дома у него сложилось двоякое мнение. Бывало, что он мирно и уютно дремал у камина, но бывало и так, что он внезапно становился совсем бешеным и требовал, чтобы я выпустил его на улицу. А уж в те минуты, когда раздавались описанные мною звуки словно какое–то другое животное стремилось попасть в дом, он просто терял голову от страха и ярости, и мне приходилось не мешкая выпускать его на волю. В таких случаях он опрометью мчался в единственную пристройку, сохранившуюся после переделки дома кузеном, и проводил там или где–нибудь в лесу всю ночь, не появляясь до самого рассвета, когда голод вынуждал его вернуться в дом. В мансарду же он не ступал ни лапой!

II

В сущности, не кто иной, как кот, навел меня на мысль поближе ознакомиться с предметом занятий кузена. Сумасбродные выходки Крошки Сэма выглядели столь непритворными, что мне ничего не оставалось, как обратиться к разрозненным бумагам Уилбера и попытаться найти в них какое–нибудь объяснение загадочным явлениям, повторяющимся в доме изо дня в день. Почти сразу я наткнулся на неоконченное письмо оно лежало в ящике письменного стола в одной из комнат первого этажа и было адресовано мне. Судя по всему, Уилбер знал о том, что он неизлечимо болен, ибо с первого же взгляда на письмо я убедился, что в нем содержатся распоряжения на случай смерти. Единственное, чего Уилбер не знал точно, так это отпущенного ему срока, и письмо, начатое им всего за месяц до кончины, было потом брошено в ящик стола и больше оттуда не вынималось, хотя у кузена была уйма времени, чтобы его дописать.

«Дорогой Фред, прочел я. Крупнейшие медицинские светила утверждают, что я долго не протяну, и, поскольку в завещании я уже назвал тебя в качестве наследника, мне остается только дополнить мою последнюю волю рядом заключительных распоряжений. Умоляю тебя отнестись к ним серьезно и выполнить неукоснительно. Вот три вещи, которые ты должен сделать непременно:

1) Все бумаги, хранящиеся в отделениях А, В и С моей картотеки, подлежат уничтожению.

2) Все книги, стоящие на полках Н, I, J и К, необходимо вернуть в библиотеку Мискатоникского университета в Аркхэме.

3) Круглое окно в мансарде должно быть разбито. Ты слышишь? Не просто вынуто и тем или иным образом использовано, но разбито вдребезги.

Три вышеназванных распоряжения ты обязан выполнить неукоснительно. В противном случае те ужасные бедствия, которые могут постигнуть человечество, будут на твоей совести. Больше я не стану к этому возвращаться, дабы не терять времени, которого у меня и так мало, и перейду к другим важным вопросам. Первый из них это…»

Но на этом месте кузену что–то, помешало, и он оставил письмо недописанным.

Как мне следовало отнестись к этим загадочным распоряжениям? Я еще мог понять, что книги должны быть возвращены в библиотеку, тем более, что меня они почти не интересовали. Но зачем уничтожать бумаги? Почему бы не отправить их в библиотеку заодно с книгами? А что касается стекла, то разбивать его было бы просто глупостью ведь в таком случае пришлось бы вставлять новое и пускаться в лишние траты. Одним словом, это несчастное письмо только подогрело мое любопытство, и я решил уделить разборке архива кузена более пристальное внимание.

В тот вечер я начал с книг на полках, указанных в письме; все они размещались в мансарде в южном конце здания. В подборке книг кузена сказывался его интерес к археологии и антропологии; среди них было множество текстов о цивилизациях древних жителей острова Пасхи, монголов и различных племен, находящихся на первобытной стадии развития, а также книги о переселениях народов и о мифах и культах, входящих в состав первобытных религий. Но это было только прелюдией к той литературе, что предназначалась к отсылке в университетскую библиотеку. Среди последней попадались книги настолько древние, что в иных даже не был указан год выпуска; разве что ветхость, да рукописный текст позволяли датировать их средними веками. Книги более поздних времен (среди которых я не встретил ни одной, изданной после 1850 года) попали к кузену разными путями: одни из них когда–то принадлежали Генри Эйкли из Вермонта, двоюродному брату наших с Уилбером отцов, и он собственноручно отправил их Уилберу; на других красовался штамп Национальной Библиотеки в Париже, из чего можно было заключить, что мой кузен не гнушался кражей книг с библиотечных полок.

Среди книг на разных языках, составлявших библиотеку кузена, попадались такие названия,как «Пнакотикские манускрипты», «Текст Р'лайх», «Una–ussprechlichen Kulten» фон Юнтца, «Книга Эйбона», «Песни Дола», «Семь сокровенных книг» Хсана, «De Vermis Mysteriis» Людвига Принна, «Записки Челено», «Cultes des Goules» графа д'Эрлета, «Книга Дзиан» (Здесь, в свойственной последователям Лавкрафта мис–тификационной манере, упоминаются как вымышленные сочинения (и среди них «Невообразимые культы» фон Юнтца, «О загадочных червях» Л.Принна и «Культы гулей» самого кокетливо упакованного в псевдоним «граф д'Эрлет» Августа Дерлета), так и вполне реальная «Книга Дзиан»), фотокопия «Некрономикона» безумного араба Абдула Аль–Хазреда, а также многие другие, в том числе и рукописные. Признаюсь, что содержание этих книг привело меня в замешательство, поскольку они во всяком случае те, которые я мог читать, содержали невероятное количество мифов и легенд, относившихся, безусловно, к древнейшим религиозным воззрениям человеческой расы и даже, если я правильно понял из прочитанного, иных нездешних рас. Правда, я не был уверен в том, что правильно понял содержание текстов на латинском, французском и немецком даже староанглийские книги мне приходилось разбирать с большим трудом. Но и того, что я разобрал, хватило мне с лихвой, ибо там излагалась картина мира столь абсурдная, что разве только такой помешанный на антропологии человек, как мой кузен, мог счесть ее сколько–нибудь заслуживающей внимания.

В то же время она не была лишена интереса, хотя и повторяла довольно избитую схему. В основе ее лежало идущее из глубин веков представление о борьбе сил света с силами тьмы во всяком случае, так мне показалось. В конце концов, не все ли равно, под какими именами выступают эти силы Бога и Дьявола или Богов Седой Старины и Властителей Древности, Добра и Зла либо Ноденса, Владыки Великой Бездны, единственного из Богов Седой Старины, получившего имя, и таких противостоящих ему богов, как слабоумный Азатот, этот бесформенный распространитель инфернального хаоса, богохульствующий и бурлящий в центре всего мироздания; Иог–Сотот, весь–в–одном и один–во–всем, неподвластный законам времени и пространства, сосуществующий со всеми временами и соприсутствующий всему пространству; Ньярлатхотеп, вестник Древних; Великий Ктулху, ждущий часа, когда он сможет восстать из Р'лайха, сокрытого в морских пучинах; невыразимый Хастур, Владыка Межзвездных Пространств; Шуб–Ниггурат, черный козел дремучих Лесов Легионов Младых? И подобно тому, как человеческие расы, поклонявшиеся различным известным богам, именовались по сектам, так и последователи Древних разделялись на чудовищных снежных людей, обитающих в Гималаях и других горных странах Азии; глубоководных, что затаились в океанских пучинах, храня верность Великому Ктулху и поклоняясь Дагону; шанта–ков; народ чо–чо и многих других. Иные среди них, как утверждалось, происходят из тех мест, куда изгнали как Люцифера из Рая Властителей Древности, когда они восстали против Богов Седой Старины: это такие места, как далекие звезды Хиадеса, Неведомый Кадаф, плато Ленг и затонувший город Р'лайх.

Среди этого обилия труднопроизносимых названий я встретил два имени, которые привели меня в замешательство, заставив предположить, что кузен относился к этой мифологической схеме куда серьезнее, чем я думал. Неоднократное упоминание Хиадеса, например, напомнило мне слова Уилбера об оконном стекле в мансарде, когда он охарактеризовал его, как «вероятно, хиадесского происхождения». В другой раз он высказался о нем еще более определенно, назвав его «стеклом из Ленга». Правда, это могло быть случайным совпадением, и некоторое время я тешил себя мыслью, что Ляном, вероятно, звали какого–нибудь китайского торговца антиквариатом, а слово «хиадесский» я просто не так расслышал. Но напрасно пытался я обмануть самого себя все указывало, на то, что интерес Уилбера к этой совершенно нездешней мифологии был далеко не преходящим. И если меня не смогли до конца убедить собранные им рукописи и книги, то его собственноручные записи развеяли мои последние сомнения.

В его заметках встречалось много более чем странных упоминаний, от которых мне почему–то становилось не по себе. Там также были пусть неумелые, но весьма впечатляющие зарисовки явно нездешних пейзажей и существ, каких невозможно было бы выдумать даже при самой буйной фантазии. Воистину, в большинстве своем эти существа превосходили всякое описание: там были крылатые, в человеческий рост твари, похожие на летучих мышей; гигантские бесформенные гады с бесчисленными щупальцами, на первый взгляд напоминающие осьминогов, но явно превосходящие последних интеллектом; когтистые полулюди–полуптицы; безобразные амфибии, ходящие на задних лапах и покрытые бледно–зеленой, цвета морской волны, чешуей. Попадались среди них и такие, у которых были ярко выраженные человеческие черты хилые, недоразвитые карлики с восточного типа лицами, населяющие, судя по их одеяниям, холодные страны, а также представители расы, рожденной от смешанных браков между земноводными илюдьми. Я никогда бы не подумал, что мой кузен был наделен таким богатым воображением. Из всех наших родственников один только дядюшка Генри по–детски верил всякого рода нелепым вымыслам, но, насколько я знал Уилбера, он ничему подобному подвержен не был. И только теперь я увидел, что он искусно скрывал от всех нас свою истинную сущность. Трудно передать, в какое изумление повергло меня это открытие.

Ни одно живое существо не могло послужить прообразом для этих зарисовок, а в тех рукописях и книгах, что остались после кузена, похожих рисунков не было. Подстрекаемый любопытством, я еще больше углубился в архив кузена и в конце концов выбрал несколько записей, загадочных по содержанию, но в то же время, как мне показалось, имеющих косвенное отношение к предмету моих поисков. Все записи были пунктуально датированы, и я без труда расположил их в хронологическом порядке.

«15 октября 1921 года. Ландшафт проясняется. Ленг? Напоминает юго–запад Америки. Пещеры из них вылетают стаи летучих мышей целая туча как раз перед закатом. Они закрыли собой солнце. Низкорослый кустарник, искривленные стволы. Очень ветрено. Вдалеке заснеженные вершины гор, направо пустынное плоскогорье.

21 октября 1921 года. Четыре шантака на среднем плане. Средний рост выше человеческого. Покрыты шерстью, напоминают летучих мышей, перепончатые крылья простираются на три фута над головой. Клювы загнутые, как у стервятников, в остальном же морды напоминают рыльца летучих мышей. Пересекли местность по воздуху, остановились передохнуть на скале неподалеку от меня. Не замечают. По–моему, на одном был всадник, но не уверен. 7 ноября 1921 года. Ночь. Океан. Остров вроде рифа на переднем плане. Глубоководные вместе с гу–маноидами явно смешанного происхождения: помесь белая. Глубоководные покрыты чешуей, передвигаются наподобие лягушек нечто среднее между шагом и прыжком, чуть горбятся, как и все земноводные. Остальные, похоже, поплыли на риф. Быть может, Иннсмут? Ни береговой линии, ни городских огней. Нет и кораблей. Выступающая из воды возвышенность, рядом с рифом. Риф Дьявола? Похоже, даже гибриды не способны проплыть такое расстояние без отдыха. Не исключено, что побережье находится слишком близко на переднем плане, потому его и не видно.

17 ноября 1921 года. Абсолютно ни на что не похожий пейзаж. Явно не земной. Непроницаемо черное небо, несколько звезд. Скалы из порфира или сходной породы. На переднем плане глубокое озеро. Ха–ли? Через пять минут воды стали бурлить и вздыматься в том месте что–то всплывало на поверхность. Лицом от меня. Гигантский обитатель вод, со щупальцами. Спрутообразный, только гораздо, гораздо крупнее в десять в двадцать раз крупнее гигантского Octopus apollyon (Осьминог (лат.) с западного побережья. Одно то, что служило ему шеей, составляет не менее 15 родов (Мера длины, примерно равная пяти метрам.) в диаметре. Не мог отважиться взглянуть ему в лицо и ликвидировал звезду.

4 января 1922 года. Промежуток абсолютной пустоты. Открытый космос? Приближение к планете, как если бы я смотрел глазами того, кто приближается к какому–то объекту в космосе. Небо темное, вдалеке звезды, вскоре начинает вырисовываться поверхность планеты ближе, еще ближе. Увидел совершенно голый ландшафт. Никакой растительности, как на темной звезде. Круг поклоняющихся каменному столбу. Их крики: Иэ! Шуб–Ниггурат!

16 января 1922 года. Подводный край. Атлантида? Вряд ли. Огромное сооружение наподобие храма с выбоинами от глубинных бомб. Гигантские каменные глыбы, вроде тех, из которых сложены пирамиды. Ступени, ведущие вниз, в зияющий чернотой провал. На заднем плане глубоководные. Какое–то шевеление во мраке колодца со ступенями. Всплывает колоссальное щупальце. Далеко позади два водянистых зрачка, разделенных расстоянием во много родов. Р'лайх? Испугался приближения существа, выплывающего из бездны, и ликвидировал звезду.

24 февраля 1922 года. Знакомый ландшафт. Может быть, Уилбрэхем? Ряд приземистых и убогих фермерских домиков. Передний план, старик, прислушивается. Время: вечер. Страшно галдят козодои. Приближается женщина, у нее в руках каменная копия звезды. Старик в страхе убегает. Любопытно. Надо будет навести справки.

21 марта 1922 года. Сегодня чуть не влип. Впредь следует быть осторожнее. Сделал звезду и произнес слова: Пнглуи мглунафх Ктулху Рлайх угахнагл фтагн. Угодил прямо на огромного шантака на переднем плане. Шантак заметил и стал надвигаться. Я слышал стук его когтей! Вовремя успел уничтожить звезду.

7 апреля 1922 года. Теперь я окончательно убедился в том, что если не соблюдать осторожность, они могут пройти. Сегодня видел Тибет и чудовищных снежных людей. Сделали еще одну попытку. Что же тогда говорить об их хозяевах? Если рабы совершают попытки преодолеть границы времени и пространства, то что тогда говорить о Великом Ктулху? Хастуре? Шуб–Ниггурате? На время надо воздержаться. Страшно потрясен».

Уилбер сдержал слово и долго не возвращался к своему загадочному времяпрепровождению. По крайней мере, это следовало из его записей, очередная из которых появилась почти год спустя.

«7 февраля 1923 года. У меня почти не осталось сомнений в том, что вход заметили. Заглядывать стало крайне рискованно. Безопасно только при чистом ландшафте. А поскольку никогда нельзя знать заранее, куда попадешь, процент риска значительно увеличился. Сегодня, как обычно, сделал звезду, произнес слова и стал ждать. Какое–то время видел только знакомый ландшафт юго–запада Америки в вечерний час: летучая мышь, совы, кенгуровые крысы, ведущие ночной образ жизни, да дикие кошки. Затем из одной из пещер показался Обитатель Песков с шершавой кожей, большими глазами и ушами, мордой смахивающий на медведя–коалу, хотя сходство весьма условное этот гораздо более уродливый, долговязый и тощий. Он заковылял в мою сторону, явно неспроста. Возможно ли такое, чтобы вход позволял им заглядывать на эту сторону так же хорошо, как мне на ту? Убедившись, что он идет прямо на меня, ликвидировал звезду. Все исчезло, как обычно. Но что было , потом! Весь дом заполонили летучие мыши! Двадцать семь штук! Я не из тех, кто верит в случайные совпадения».

Затем опять пошел период воздержания, в течение которого кузен продолжал вести записи, не делая в них ни малейших намеков на свои видения и на «звезду», столь часто им упоминавшуюся. Я был убежден в том, что он стал жертвой галлюцинаций, вызванных, вне всякого сомнения, не чем иным, как интенсивным штудированием книг, собранных им со всего света. Последующие абзацы имели характер доказательств, хотя по существу являлись попыткой рационального истолкования того, что он якобы «увидел».

Они перемежались газетными вырезками, каковые Уилбер стремился, по всей видимости, связать со столь милой его сердцу схемой мироздания: среди них были сообщения о загадочных происшествиях, неопознанных летающих объектах, таинственных исчезновениях в космосе, любопытных открытиях в области тайных культов и т.п. Я с горечью замечал, что Уилбер недостаточно критично воспринял отдельные аспекты первобытных религиозных представлений и искренне верил в то, например, что до наших дней дожили потомки так называемых Властителей Древности и тех, кто им поклонялся. Более того, он поставил себе цель доказать эту гипотезу, опираясь на авторитет современных свидетельств. Что и говорить, между свидетельствами древних и теми, что время от времени встречались в прессе, имелось очевидное сходство но ведь его можно было объяснить простым совпадением. Поэтому, несмотря на всю весомость собранных кузеном доказательств, я отправил его бумаги в Мискатоникскую библиотеку, в собрание Эйкли, не сняв с них перед этим копий, тем более, что многое я запомнил и так. Этому помогло одно незабываемое впечатление, увенчавшее мой, поначалу праздный, интерес к предмету занятий кузена.

III

О том, что за «звезду» имел в виду Уилбер, я узнал благодаря чистой случайности. При описании своих видений кузен никогда не забывал упомянуть о «создании», «уничтожении», «сотворении» и «ликвидации» некой звезды. Мне это ровным счетом ни о чем не говорило и, вероятно, так никогда бы и не сказало, если бы как–то раз в косых лучах заходящего солнца, падавших на пол мансарды, я не разглядел еле заметные линии, образовывавшие подобие пятиконечной звезды. Прежде я не мог видеть их из–за того, что на этом месте лежал ковер, но в ходе упаковки книг и рукописей, предназначенных к отсылке в библиотеку, я ненароком его сдвинул, и, таким образом, то, что звезда попала мне на глаза, было делом случая.

Но и тогда я не сразу сообразил, что эти едва заметные линии воспроизводят звезду. Лишь после того, как я разобрался с книгами и свернул ковер, изображение открылось целиком то была звезда о пяти концах, украшенная затейливым орнаментом и, судя по всему, нарисованная человеком, находившимся в ее центре. Теперь мне стало ясно, каким целям служила коробка с мелом, обнаруженная мною в комнате кузена, где ей, казалось бы, нечего было делать. Отодвинув бумаги и книги, я принес мел и принялся аккуратно обводить звезду и орнамент по сохранившемуся контуру, сидя в центре рисунка. Вероятно, это изображение служило какой–то каббалистической «схемой, и рисовальщик должен был находиться внутри композиции.

Обведя рисунок по еле различимым линиям, сохранившимся благодаря его неоднократным воспроизведениям, я уселся в центре звезды и принялся ждать. Я вполне допускал, что вот–вот может что–нибудь произойти. Меня смущало лишь одно: читая записки кузена, я неоднократно натыкался на фразу об «уничтожении» звезды действие, которое он совершал всякий раз, когда ему грозила опасность. Между тем, насколько я помнил из книг по каббалистической практике, именно уничтожение подобных изображений влечет за собой опасность психического расстройства. Однако пока что вообще ничего не происходило, и только по прошествии нескольких минут я вдруг вспомнил про «слова». В свое время я догадался их переписать, а потому сходил за ними и, вернувшись, торжественно произнес: «Пнглуи мглунаф Ктулху Рлайх угахнагл фтагн».

В тот же миг произошло нечто из ряда вон выходящее. Я сидел лицом к окну с непрозрачным стеклом в южной стене дома и видел все, как на ладони. Со стекла внезапно как бы спала пелена, и перед моим изумленным взором возник залитый солнцем ландшафт. Я взглянул на часы: они показывали начало десятого, и, стало быть, на дворе был поздний вечер, теплый летний вечер в штате Массачусетс. Однако тот пейзаж, что я видел в окне, был явно не новоанглийским: выжженная почва, холмы песчаника, пустынная растительность; несколько крупных пещер на переднем плане и цепь заснеженных гор на горизонте именно такой пейзаж, о котором не раз говорил кузен в своих загадочных записках.

Я глядел на открывшийся вид, как зачарованный; в голове у меня был полный хаос. Там, куда я смотрел, жизнь шла своим чередом, и взгляд мой встречал то одно, то другое из ее проявлений: вот гремучая змея проползла, извиваясь, вот всевидящий ястреб пролетел высоко над землей и по отблеску солнца на его перьях я заключил, что стоял предзакатный час. Все указывало на то, что передо мной типичный ландшафт юго–запада Америки. Интересно, какой его части? Аризоны? Нью–Мексико?

Так или иначе, мне суждено было оставаться безучастным свидетелем событий, разворачивавшихся на фоне нездешнего ландшафта. Змея не успела уползти далеко, ястреб камнем кинулся вниз и спустя мгновение взмыл с ее извивающимся телом в когтях. Солнце садилось за линию гор, открывая моему взору волшебной красоты вид. А потом из отверстого зева одной из наиболее крупных пещер появились летучие мыши. Тысячи летучих мышей тянулись нескончаемым потоком из непроницаемо черной утробы, и мне казалось, будто я слышу их стрекот. Вот уже сгустились сумерки, а они все вылетали и вылетали, и я даже затрудняюсь сказать, как долго это продолжалось. Когда наконец последняя летучая мышь оставила пещеру, оттуда показалось еще что–то какое–то человекообразное существо с непомерно большими глазами и ушами и на редкость шершавой будто в нее въелся песок пустыни кожей. Существо было худым, как скелет, все ребра его выпирали наружу, но что было особенно отталкивающим, так это его лицо оно напоминало забавного австралийского медведя–коалу. И тут я вспомнил, как мой кузен называл этих людей ибо вслед за первым показались и другие, в том числе женского пола это были Обитатели Песков!

Они покидали пещеру, щурясь своими огромными глазами, а потом вдруг заторопились и, бросившись врассыпную, попрятались за кусты. И тогда из пещеры по частям стал появляться какой–то невообразимый монстр сначала показалось одно его щупальце, потом второе, а затем целых полдюжины разом: все они осторожно ощупывали вход в пещеру. И уже в последнюю очередь появились смутные очертания чудовищной головы. Когда она рывком подалась вперед я едва не закричал от страха ибо в лице чудовища я увидел жуткую карикатуру на все, что наделено в этом мире разумом. Голова росла прямо из тела, представлявшего собой студенистую, колышущуюся массу, а щупальца единственное украшение монстра сходились на том участке его тела, который служил ему то ли нижней челюстью, то ли шеей.

Ко всему прочему, существо было наделено способностью осмысленного восприятия, ибо оно, похоже, с самого начала заметило мое присутствие. Выбравшись из пещеры, оно в упор поглядело на меня, а затем стало передвигаться по направлению к окну, с невероятной скоростью пересекая стремительно темнеющую местность. Не подозревая об истинных размерах грозящей мне опасности, я, как завороженный, наблюдал за происходящим, и только когда чудовище заслонило собой весь вид, когда его щупальца протянулись к окну мансарды и прошли сквозь него! только тогда меня охватил настоящий страх.

Прошли! Так вот чего боялся мой кузен!

Помню, как, вырвавшись из ледяных объятий страха, я. снял ботинок и со всей силой швырнул его в стекло. Вслед за тем я нагнулся и стер часть изображения «ликвидировал» звезду. В моих ушах еще стоял звон разбитого стекла, когда я погрузился во мрак милосердного забвения.

Теперь мне известно все то, что знал мой кузен. Не замешкайся я в последний момент, я, возможно, был бы сейчас избавлен от этого знания и до сих пор пребывал бы в твердом убеждении, что причиной всему явился обман чувств, галлюцинация. Но увы! теперь я знаю наверняка, что мутное стекло в окне мансарды было входом в другие измерения в чужие пространственно–временные континуумы, «которые мой кузен научился выбирать по своему усмотрению; путем к сокровенным местам земли и межзвездных пространств, где от века таятся существа, поклоняющиеся Древним Богам а то и сами эти Боги! таятся в ожидании часа, когда они снова восстанут из забвения и будут править миром! Стекло Ленга оно же «вероятно, хиадесского происхождения», ибо я так никогда и не узнал, где раздобыл его кузен, обладало способностью вращения в оконном проеме; оно не подчинялось никаким земным законам за исключением одного его направленность определялась вращением земли вокруг своей оси. И если бы я не разбил его, то из–за своего невежества и праздного любопытства мог бы навлечь на человечество ужасные бедствия.

Отныне я знаю, что прообразами для неумелых зарисовок моего кузена послужили живые, а не воображаемые существа. Но есть и последнее доказательство, увенчавшее собою все предыдущие, и оно неоспоримо. Летучие мыши, которых я, придя в сознание, обнаружил во внутренних помещениях дома, могли попасть туда через разбитое окно; прояснение мутного стекла можно было бы списать на оптический обман если бы не одно «но». И это «но» позволяет мне утверждать, что все виденное мною далеко не было игрой моего воспаленного воображения ибо ничто в мире не может опровергнуть то последнее чудовищное доказательство, которое я обнаружил среди осколков стекла на полу мансарды: отрезанное щупальце длиной 6 десять футов, щупальце, застрявшее между измерениями б тот момент, когда был прегражден доступ телу, частью которого оно являлось и ни один ученый в мире не смог бы доказать его принадлежность какому–либо из известных науке существ, живущих или когда–либо живших на поверхности нашей планеты или в глубине ее недр!

Комната с заколоченными ставнями

I

В сумерки унылая необитаемая местность, лежащая на подступах к местечку Данвич, что на севере штата Массачусетс, кажется еще более неприветливой и угрюмой, нежели днем. Надвигающаяся темнота придает бесплодным полям и в изобилии разбросанным на них округлым пригоркам какой–то странный, совершенно неестественный для сельской стороны облик, окрашивая в настороженно–враждебные тона старые кряжистые деревья с растрескавшимися стволами и неимоверно густыми кронами, узкую пыльную дорогу, окаймленную кое–где развалинами каменных стен и буйными зарослями шиповника, многочисленные болота с их мириадами светляков и призывными криками козодоев, которым вторят пронзительные песни жаб и непрестанное кваканье лягушек, и извивы верховьев Мискатоника, откуда его темные воды начинают свой путь к океану. Мрачный ландшафт и окутывающие его сумерки так неотвратимо наваливаются на плечи всякого случайно или намеренно забредшего сюда одинокого путника, что он начинает чувствовать себя пленником этой суровой местности и в глубине души уже не надеется на счастливое избавление…

Все это в полной мере ощутил Эбнер Уэтли, державший путь в Данвич, и нельзя сказать, что эти чувства были абсолютно незнакомы ему нет, он еще помнил свои далекие детские годы, помнил, как охваченный ужасом бежал в объятия матери и кричал, чтобы она увезла его прочь из Данвича и от дедушки Лютера. Как давно это было! И тем не менее окрестности Данвича снова вызвали в его душе какую–то неясную тревогу, перекликавшуюся с прежними детскими страхами вызвали, несмотря на то, что после многих лет, проведенных в Лондоне, Каире и Сорбонне, в нем ничего не осталось от того робкого мальчика, который, замирая от страха, переступил когда–то порог невообразимо старого дома с примыкавшей к нему мельницей, где жил его дед Лютер Уэтли. Долгие годы разлуки с родными местам внезапно отступили прочь, будто их и не было вовсе.

Эбнер вздохнул про себя, вспомнив о своих родных. Все они давно уже умерли и мать, и старый Лютер Уэтли, и тетя Сари, которую он ни разу не видел, хотя точно знал, что она очень долго жила в этом стоявшем на берегу Мискатоника доме. Да, тетя Сари так и осталась для него неразгаданной тайной. Кое–что о ней могли порассказать противный кузен Уилбер и его не менее гнусный братец, чьего имени Эбнер не мог припомнить, да только и их не было уже в живых они погибли жуткой смертью на Часовом Холме… Эбнер миновал скрипучий крытый мост, соединявший между собой берега Мискатоника, и въехал в поселок, который за время его многолетнего отсутствия совершенно не изменился все так же лежала под размытой тенью Круглой Горы его главная улица, такими же трухлявыми выглядели его двускатные крыши и такими же неухоженными стояли его дома; и даже для единственной на весь поселок лавки не удосужились построить за все это время нового помещения она по–прежнему располагалась в старой церквушке с обломанным шпилем. Эбнер невольно вздрогнул, явственно ощутив дух всепобеждающего тлена, который мрачно и торжествующе парил над Данвичем.

Свернув с главной улицы, он направил автомобиль по накатанной колее, что шла вдоль реки. Старый дом показался довольно скоро. Он узнал его сразу внушительное строение с мельничным колесом на обращенной к реке стороне. Отныне этот дом был его, Эбнера, собственностью. Он вспомнил завещание, в котором ему предписывалось занять дом «предпринять шаги, заключающие в себе некоторые меры разрушающего свойства, кои не были исполнены мною». Более чем странное условие, подумал Эбнер; впрочем, старик Лютер всегда отличался самыми необъяснимыми причудами видимо, болезнетворный воздух Данвича оказал на него необратимое пагубное воздействие.

Эбнер до сих пор не мог свыкнуться с мыслью о том, что после нескончаемой череды лет жизни за границей он вновь очутился в этом Богом забытом поселении очутился, чтобы исполнить волю своего покойного деда в отношении какого–то никчемного имущества. Да и то сказать что еще, кроме дедовского завещания, могло завлечь его сюда? К здешним своим родственникам он не испытывал ни малейшей привязанности, да и те вряд ли были склонны принять его с распростертыми объятиями, видя в нем посланца враждебного, неведомого им большого мира, к которому все обитатели этой деревенской глуши относились с настороженностью и страхом, особенно после тех ужасных несчастий на Часовом Холме, что выпали на долю деревенской линии рода Уэтли.

Дом, казалось, совершенно не изменился с тех пор, как Эбнер видел его в последний раз. Его обращенная к реке сторона была отдана под мельницу, которая давным–давно бездействовала поля вокруг Данвича перестали давать урожаи уже много лет тому назад. Он опять подумал о тете Сари, остановив свой взор на покосившихся оконных проемах той части строения, что выходила на Мискатоник. Именно это заброшенное и необитаемое еще в пору его детства крыло дома стало местом ее заточения. Подчиняясь воле своего отца, она ни разу не покинула пределов таинственной комнаты с заколоченными ставнями, и только смерть сделала ее наконец свободной.

Жилая часть дома (вернее сказать, являвшаяся таковой в бытность Эбнера ребенком) была окружена чудовищно запыленной и затянутой паутиной верандой. Эбнер достал из кармана связку ключей, выданную ему в юридической конторе, и, подобрав нужный, открыл входную дверь. Затхлый дух старого жилища неизменный спутник ветхих, заброшенных домов, навсегда оставленных людьми, в первый момент вызвал у него легкое головокружение. Электричества в доме не было старый Лютер не доверял всем этим новомодным штуковинам, и для освещения Эбнер воспользовался стоявшей у входа керосиновой лампой. Тусклый огонек осветил небольшое помещение, в котором Эбнер узнал кухню, и ее знакомый интерьер поразил его, словно громом, ибо что–то невероятно зловещее было в этой многолетней неизменности окружавшей его обстановки. Обшарпанные стены и потолок, грубо сколоченные стол и стулья, покрытые слоем ржавчины часы над каминной полкой, истертая половая щетка все это напомнило ему о давно забытых детских годах и намертво связанных с ними страхах перед этим огромным неуютным домом и его суровым хозяином отцом его матери.

Приблизившись к кухонному столу, Эбнер увидел на нем небольшой конверт из грубой серой бумаги, на котором стояло его имя, написанное корявым почерком старого, немощного человека Лютера Уэтли. Позабыв об оставленных в машине вещах, Эбнер уселся за стол, смахнул с него пыль и дрожащими от нетерпения руками вскрыл конверт. Несколько раз пробежал он глазами неровные строки адресованного ему послания, покуда до него наконец не дошел смысл написанного. Тон письма был скупым и суровым под стать покойному деду, каким он остался в, памяти Эбнера. Начиналось оно с короткого сухого обращения, без обычных в подобных случаях сантиментов:

«Внук мой,

Ты прочтешь это письмо спустя несколько месяцев после моей смерти. Может быть, тебя разыщут даже позже, хотя это уже не суть важно. Я оставил тебе в наследство некоторую сумму все, что удалось мне скопить за свою жизнь, и ты получишь эти деньги, которые я поместил на твое имя в банке Аркхэма. Я сделал это не только потому, что ты мой единственный внук, но также и потому, что из всего рода Уэтли рода, над которым тяготеет проклятие, ты единственный, кому удалось вырваться из этого выморочного поселка и получить образование; посему я надеюсь, что ты воспримешь все должным образом, ибо мозг твой не обременен ни суеверием невежества, ни предрассудками, свойственными излишней учености. Позже ты поймешь, о чем я говорю.

Я призываю тебя исполнить мою последнюю волю и разрушить мельницу и ту часть строения, что примыкает к ней. Сделай так, чтобы это крыло дома было разобрано буквально по доскам, и если ты обнаружишь там какое бы то ни было живое существо, я торжественно заклинаю тебя лишить его жизни; и неважно, какой оно будет величины и какого обличья. Пусть даже оно будет напоминать человека ты. все равно должен убить его, иначе ты погубишь и себя, и Бог знает сколько других людей, тебя окружающих.

Сделай это обязательно.

Если же мои слова покажутся тебе безумием, то вспомни о том, что наш род поражен куда более худшим пороком; но из всех Уэтли лишь мне одному удалось избежать этой участи, хотя дело тут не только во мне, и я хочу, чтобы ты знал: упрямое нежелание поверить в то, что на первый взгляд кажется тебе невероятным, равно как и отрицание вещей, недоступных твоему разуменью, есть признак безумия гораздо более верный в сравнении с теми, что характеризуют представителей нашего рода, которые виновны в проведении жутких богохульных опытов и которым отныне уже никогда не будет прощения от Господа.

Твой дед, Лютер С. Уэтли».

Как это все похоже на деда Лютера! подумал Эбнер, читая письмо вот уже в третий или четвертый раз, все эти страхи, тайны, недомолвки… Он вдруг вспомнил, как однажды его мать случайно обмолвилась о тете Сари и тут же испуганно осеклась, а когда он, Эбнер, подбежал к деду с вопросом: «Дедушка, а где тетя Сари?», тот посмотрел на внука долгим завораживающим взглядом и голосом, от которого у него все похолодело внутри, ответил:

— Мой мальчик, в этом доме не принято говорить о тете Сари.

Наверное, тетя Сари когда–то смертельно обидела старика, и с того времени (еще до появления Эбнера в дедовском доме) она, приходившаяся его матери родной сестрой, перестала существовать в общепринятом смысле этого слова от нее осталось только имя. Она была заперта в большой комнате над мельницей и безвылазно сидела в четырех стенах, за глухими тяжелыми ставнями, а Эбнеру и его матери было строжайше запрещено даже замедлять шаги, проходя мимо заколоченной комнаты; и все же однажды мальчик прокрался к запретной двери и, приложив ухо к замочной скважине, попытался распознать доносившиеся оттуда звуки. Он услышал не то плач, не то тяжелое дыхание какого–то огромного, как ему тогда показалось, существа; впрочем, он уже давно не сомневался в том, что тетя Сари обладает внушительными размерами достаточно было взглянуть на те объемистые тарелки, которые старый Лютер дважды в день собственноручно относил в ее комнату: они были наполнены сырым мясом до самых краев. Должно быть, тетя Сари готовила его сама, коль скоро дед не утруждал себя этим; слуг же в доме не водилось с тех далеких времен, когда вышла замуж мать Эбнера, а случилось это вскоре после того, как тетя Сари вернулась из Иннсмута от своих дальних родственников вернулась сама не своя.

Эбнер сложил письмо по сгибам и сунул в конверт. Только сейчас он почувствовал, как сильно устал. Надо забрать вещи из машины, вспомнил он и направился к стоявшему у веранды автомобилю. Оставив принесенные узлы в кухне и прихватив лампу, он вышел в коридор и приблизился к закрытым дверям гостиной. Дед всегда держал ее запертой на ключ и открывал только по случаю прихода гостей, коими являлись исключительно представители рода Уэтли носители других фамилий не были вхожи к старому Лютеру.

Раздумывая, где бы ему устроиться на ночь, Эбнер вошел в спальню деда и увидел большую двуспальную кровать, заботливо прикрытую старыми номерами «Аркхэм Эдвертайзер» с выцветшей уже типографской краской. Под газетами оказалось тонкое кружевное покрывало старинной ручной работы наверняка семейная реликвия Уэтли. Эбнер решил заночевать здесь в конце концов, он стал новым хозяином дома и с полным правом мог теперь занять ложе своего предшественника. Перенеся вещи из кухни в спальню, он открыл одно из окон, присел на краешек кровати и вновь погрузился в раздумья о том, что же все–таки привело его в Данвич, куда он уже и не чаял когда–нибудь вернуться.

Он чувствовал себя совершенно разбитым. Долгая дорога из Бостона сильно его утомила, да и лицезрение этого убогого захолустья подействовало на него не самым лучшим образом. И все же в его внезапном приезде сюда был свой резон исследования древних тихоокеанских цивилизаций, которыми Эбнер занимался вот уже много лет, почти свели на нет его скромные сбережения, и деньги, завещанные старым Лютером, должны были прийтись очень кстати. Нельзя было забывать и о родственных чувствах все–таки старый Лютер Уэтли, каким бы суровым и нелюдимым он ни был, приходился Эбнеру родным дедом.

Спальня располагалась в дальнем от улицы углу дома оба ее окна выходили на реку и была довольно широкой; во всяком случае, она были ничуть не уже той стороны мельницы, что подходила вплотную к воде. Уставившись в открытое окно, Эбнер неотрывно смотрел на темную громаду Круглой Горы и снова, как в далеком детстве, ощущал ее непостижимую разумом одушевленность. Огромные, буйно разросшиеся вширь деревья нависали над домом, и из их роскошной листвы в толщу теплого сумрачного воздуха вырывался призывный, как звук колокола, крик ночной совы. Эбнер забрался в постель и лежал, внимая совиной песне, которая постепенно убаюкивала его. Тысячи мыслей и миллионы воспоминаний роились у него в голове. Он опять увидел себя маленьким ребенком и вспомнил, как боялся этих мрачных окрестностей и как радовался каждый раз, когда мать увозила его отсюда, несмотря на то, что сразу же после отъезда ему безумно хотелось обратно.

Эбнер расслабился и закрыл глаза, но заснуть не удавалось мысли о предстоящих делах не давали покоя. Нужно браться за них сразу же, без лишней раскачки, думал он, тогда больше будет шансов на их скорейшее и удачное завершение. Конечно же, он намеревался добросовестно исполнить все дедовские наказы, невзирая на некоторую туманность их формулировок, однако перспектива торчать в этой дыре еще Бог знает сколько времени отнюдь его не прельщала… Поднявшись с постели, Эбнер снова зажег потушенную лампу и отправился осматривать дом.

Из спальни он двинулся в расположенную рядом с кухней столовую, до отказа забитую неуклюжей самодельной мебелью, а затем вновь остановился у дверей гостиной, за которыми двадцатый век уступал место веку восемнадцатому настолько дряхлой и старомодной была обстановка этой комнаты. Повозившись с ключами, Эбнер отворил массивную дверь, переступил порог и застыл в изумлении чистота в помещении была почти идеальной. Тщательно пригнанные двери не оставляли ни малейшей щели, сквозь которую могла бы проникнуть пыль, густым слоем покрывавшая другие комнаты этого неухоженного особняка.

Выйдя из гостиной и затворив за собой двери, Эбнер миновал несколько запутанных переходов и очутился перед узкой невзрачной лестницей, так хорошо ему знакомой она вела наверх, к таинственной комнате с заколоченными ставнями, в стенах которой отбывала некогда свое бессрочное заточение несчастная тетя Сари. Эбнер вспомнил, сколько страхов пережил он однажды в детстве, стоя под дверью этой комнаты и вслушиваясь в доносившиеся оттуда непонятные жуткие звуки, и трудно сказать, кого он тогда боялся больше старого Лютера, могущего в любую минуту застать его за этим запретным занятием, или неведомого существа по ту сторону двери… Поднимаясь по шатким ступеням, Эбнер вновь ощутил в душе смутный страх перед этой зловещей комнатой образ загадочной узницы и былой дедовский запрет все еще продолжали действовать на него.

Подобрав ключ, он открыл замок и толкнул дверь. Она подалась с трудом, словно протестуя против его вторжения. Эбнер вошел внутрь и, высоко подняв лампу, внимательно осмотрел комнату, которую он столько раз рисовал в своем воображении и которую ему довелось увидеть впервые только сейчас.

Сколько он себя помнил, комната с заколоченными ставнями всегда представлялась ему чем–то вроде изящного дамского будуара и тем сильнее был он поражен убогостью здешней обстановки: разбросанное по углам грязное белье, растерзанные подушки на полу, колченогая кровать, уродливый комод, за которым валялась огромных размеров тарелка с присохшими к ней остатками пищи. В комнате стоял такой невыносимый гнилостный запах, что его едва не стошнило. Внушительные залежи пыли и густая сеть паутины на стенах и потолке довершали картину отвратительного запустения.

Эбнер водрузил лампу на отодвинутый от стены комод и, подойдя к окну, что находилось над мельничным колесом, приподнял вверх застекленную раму. Затем он хотел распахнуть ставни, но вспомнил, что они приколочены; тогда он вышиб их пинком ноги. С треском оторвавшись от окна, ставни полетели вниз, и Эбнер с облегчением ощутил хлынувший в комнату поток свежего вечернего воздуха. Со вторым окном Эбнер управился еще быстрее, хотя результатами своей работы остался не вполне доволен он заметил, что вместе со ставнями в первом окне вылетел и кусок стекла. Впрочем, долго расстраиваться по этому поводу он не стал, помня, что эта часть дома все равно пойдет на слом. Стоило ли переживать из–за таких пустяков, как разбитое оконное стекло!

Тихий шуршащий звук, донесшийся откуда–то из–под плинтуса, заставил его насторожиться. Посмотрев себе под ноги, он успел разглядеть не то лягушку, не то жабу, которая прошмыгнула мимо него и с молниеносной быстротой забралась под комод. Он хотел было выгнать ее оттуда, но мелкая тварь спряталась под комодом основательно, а двигать его взад–вперед у Эбнера не было особого желания. Бог с нею, решил он, в конце концов, это безобидное насекомоядное существо может сослужить хорошую службу в доме, кишащем пауками, тараканами и прочей нечистью.

Задерживаться в комнате дольше не имело смысла. Эбнер вышел, закрыл дверь на ключ и спустился вниз в дедовскую спальню. Отступившая было усталость снова навалилась на него, и он решил наконец–то лечь спать, чтобы хорошенько отдохнуть и назавтра встать пораньше. Нужно было осмотреть старую мельницу может быть, там оставались еще какие–нибудь механизмы на продажу, да и за мельничное колесо можно было попытаться выручить хорошие деньги во многих местах Новой Англии такие вещи давно уже стали предметом вожделения коллекционеров.

Несколько минут он простоял на веранде, оглушаемый непрестанным стрекотом сверчков и кузнечиков, сопровождавшимся монотонными песнями лягушек и козодоев. Затем, когда этот нескончаемый грохот вконец утомил его, он вернулся в дом, закрыл входную дверь на ключ и улегся в постель. Однако уснуть ему удалось не сразу целый час ворочался он с боку на бок, изводимый хором ночных голосов и мыслью о том, что же имел в виду его дед под «мерами разрушающего свойства» и почему он не смог предпринять их сам. Но постепенно усталость взяла свое, и он провалился в объятия Морфея.

II

Он проснулся на рассвете, чувствуя себя еще более уставшим, чем накануне. Нелепые, странные сновидения не давали ему покоя всю ночь то он оказывался в океанских глубинах в окружении невообразимых людей–амфибий, которые подхватывали его и в мгновение ока переносили в устье Мискатоника; то его взору представали некие чудовищные, уродливые твари, населявшие необыкновенной красоты древний подводный город; то ему слышалась неестественно громкая музыка флейт, сопровождаемая причудливыми гортанными песнопениями; то он замирал от страха перед разъяренным дедом Лютером, который грозился расправиться с ним за его дерзновенное вторжение в комнату тети Сари… После всех этих снов на душе у него было неспокойно, но он постарался отвлечься от неприятных мыслей и, не тратя лишнего времени на сборы, отправился в поселок нужно было запастись продуктами, о которых он не позаботился, спешно собираясь в Данвич.

Прогулка по утреннему Данвичу несколько подняла его настроение. Начало дня выдалось просто замечательным легкий прохладный ветер ласково трепал густую листву деревьев, ярко светило повисшее на краю безоблачного неба солнце, и роса на изумрудной траве блестела в его лучах подобно тысячам рассыпанных чьей–то щедрой рукой алмазов. Петляя по узким извилистым тропинкам, что вели к главной улице, Эбнер с наслаждением внимал заливистому пению чибисов и дроздов. Безмятежный утренний пейзаж вызвал в нем дремавший доселе оптимизм насвистывая веселую мелодию, он уже предвкушал скорое выполнение своих обязательств перед покойным дедом и последующий отъезд из этой проклятой дыры.

И все же, несмотря на приветливое солнечное утро, поселок выглядел так же мрачно, что и накануне, в сумерки. Первые поколения обитателей этих мест поселились здесь не одно столетие назад, и тогда же было построено большинство домов, составляющих нынешний Данвич, который за все эти годы превратился в жалкое скопище уродливых темных лачуг, зажатых между Мискатоником и почти отвесным склоном Круглой Горы. Казалось, время остановило здесь свой бег, так и не переступив порога двадцатого столетия. Веселый свист застыл у Эбнера на губах. Стараясь не смотреть на разваливающиеся под тяжестью веков строения, он быстро зашагал в сторону старой церквушки с ее единственной на весь Данвич универсальной лавкой, такой же грязной и неухоженной, как и сам поселок.

Зайдя в лавку, Эбнер спросил молока, яиц, кофе и ветчины. Однако лавочник, неопределенного возраста человек с худой, изборожденной морщинами физиономией, не торопился его обслужить. Он внимательно посмотрел на своего утреннего посетителя, явно выискивая в его лице знакомые черты. Постепенно на его непроницаемом лице появилось некоторое подобие улыбки.

— А ведь ты Уэтли, как пить дать Уэтли. Меня–то ты, верно, не знаешь, а? Я Тобиас, родственник твой, стало быть. А ты чей же будешь, приятель?

— Я Эбнер Уэтли внук Лютера, сухо ответил Эбнер, у которого не было ни малейшего желания разговаривать с этим неприятным типом.

При этих словах лицо лавочника враз посуровело. А, так ты парнишка Либби той самой, что вышла за кузена Иеремею. Где сейчас твоя родня небось, сгинули все вслед за Лютером? Ты–то сам не думаешь ли начать выкидывать ваши семейные штучки?

— Не понимаю, о чем вы говорите, озадаченно произнес Эбнер.

— Не понимаешь ну и не надо, хмыкнул лавочник. Так я тебе сразу все и рассказал.

Больше Тобиас Уэтли не проронил ни слова. Завернув Эбнеру продукты и взяв у него деньги, он демонстративно отвернулся к окну, всем своим видом показывая, что ему нет никакого дела до посетителя. Однако, направляясь к выходу, Эбнер чувствовал на себе его исполненный неприязни взгляд.

Яркое утро будто враз померкло для него, хотя солнце все так же продолжало сиять с безоблачных небес. Он поспешно свернул с главной улицы и почти бегом направился в свой угрюмый дом на берегу Мискатоника.

Поглощенный нерадостными мыслями, он не сразу заметил, что у веранды его дома стоит ужасающе старая повозка с запряженной в нее дряхлой клячей, которую держит под уздцы худенький темноглазый мальчуган. В повозке сидел сурового вида седобородый старик; едва завидев приближавшегося Эбнера, он подозвал к себе мальчика и, опираясь на его плечо, стал осторожно спускаться на землю.

— Это наш прадедушка Зебулон Уэтли. Он хочет поговорить с вами, сказал мальчишка подошедшему Эбнеру.

«Боже мой, так значит, это Зебулон. Как же он постарел», подумал Эбнер, разглядывая старика. Зебулон приходился родным братом покойному Лютеру и сейчас оставался единственным уцелевшим представителем старшего поколения Уэтли.

— Прошу вас, сэр, почтительно сказал Эбнер, подавая руку старику.

— Это ты, Эбнер, произнес тот слабым дрожащим голосом и, вцепившись в руку молодого Уэтли, неуверенно заковылял к дому. Мальчик поддерживал его с другой стороны. Дойдя до крыльца, старик глянул на Эбнера из–под кустистых седых бровей и тряхнул головой: Я бы не прочь присесть.

— Принеси стул с кухни, мальчик, приказал Эбнер.

Мальчишка бегом поднялся на крыльцо и исчез в доме. Вскоре он показался снова, неся в руках грубо сколоченный стул. Старик осторожно уселся на него и некоторое время молчал, тяжело дыша видно, даже эти несколько шагов от повозки до крыльца дались ему с трудом. Наконец он поднял глаза на Эбнера и внимательно осмотрел его с ног до головы, задержав взгляд на костюме своего внучатого племянника, так непохожем на его домотканую одежду.

— Зачем ты приехал сюда, Эбнер? спросил он наконец, и Эбнер поразился его голосу. Он был ясен и тверд от недавней дрожи в нем не осталось и следа. Не дряхлый старец, но умудренный долгой жизнью муж сидел сейчас перед Эбнером, ожидая ответа на свой вопрос.

Коротко и четко Эбнер объяснил причину своего приезда.

— Эхе–хе, покачал головой Зебулон, выслушав его. Стало быть, ты знаешь не больше других и даже поменьше некоторых. Лютер, Лютер… Одному Богу ведомо, кто он такой и зачем явился на этот свет. А сейчас Лютер умер и переложил все это на тебя… Эбнер, я каждый день молю Всевышнего, чтобы он поведал мне, зачем Лютер отгородился от всего Данвича в этом доме и запер Сари, когда она вернулась из Иннсмута, но Всевышний не дает мне ответа и уж, видно, не даст никогда. Но я скажу тебе, Эбнер за этим кроется что–то ужасное, да, ужасное… И не осталось никого, кто бы осмелился винить в том Лютера, а не бедняжку Сари… Ох, Эбнер, будь осторожен тут дело нечисто.

— Я намереваюсь только исполнить волю деда, сказал Эбнер.

Старик кивнул головой, но глаза его выражали тревогу.

— Как вы узнали, что я приехал, дядя Зебулон? — спросил Эбнер.

— Я знал, что ты приедешь… Слушай меня, Эбнер,. слушай внимательно. Ты ведь тоже Уэтли так знай, что наш род проклят Богом. Все Уэтли сейчас в аду и якшаются там с дьяволом, да и когда они еще жили на земле, дьявол был их другом. Они могли вызывать с небес ужасных тварей, и те слетались на их зов, да так, что воздух свистел, как во время урагана. А еще они общались не то с людьми, не то с рыбами нет, эти твари были ни то, ни другое, но жили они в воде и могли плавать очень далеко аж в открытое море. А то еще были там другие твари те вдруг вырастали в одночасье и своим богомерзким обликом приводили в дрожь всех, кто их видел… Охо–хо, а что случилось тогда на Часовом Холме с Уилбером, сынком Лавинии, а потом еще у Часового Камня с другими Уэтли Боже, меня дрожь пробирает, едва я только вспомню об этом…

— Будет вам, дедушка, изводить себя понапрасну, сказал мальчик с неожиданной строгостью в голосе.

— Не буду, не буду, ответил старик дрожащим голосом. Это все уже забыто только я о том и помню, да еще те люди, что сняли с дороги знаки ну, знаки, что указывали, как проехать к Данвичу. Они сняли их и сказали, что это слишком ужасное место и его надо забыть…

Сокрушенно покачав головой, Зебулон умолк.

— Дядя Зебулон, сказал Эбнер. Я ни разу не видел тетю Сари.

— Конечно, мой мальчик она ведь сидела взаперти. Твой дед закрыл ее в той комнате еще до того, как ты родился, сдается мне.

— Зачем?

— Одному Лютеру это ведомо да Всевышнему. Но Лютера больше нет с нами, а Всевышний, похоже, давным–давно и думать позабыл о Данвиче.

— А что делала Сари в Иннсмуте?

— Навещала родню.

— Тоже Уэтли?

— Да нет, не Уэтли. Маршей. Главным в том семействе был старый Абед Марш, что приходился двоюродным братом нашему отцу. У него еще была жена он нашел ее во время плавания где–то на острове Понапе, если не ошибаюсь.

— Знаю такое место, кивнул Эбнер.

— Знаешь? удивился Зебулон. Надо же, а я так вот слыхом о нем не слыхивал до тех пор, пока с Сари не приключилась вся эта история. Она ведь ездила к Маршам то ли к сыну Абеда, то ли к его внуку точно не знаю. А вот когда она вернулась оттуда, так ее как будто подменили. Она ведь была такая ласковая да милая, просто загляденье. А тут она стала вдруг беспокойной. Пугалась всего. Отца к себе близко не подпускала. И он запер ее в комнате над мельницей, где она так и просидела до самой своей смерти.

— Когда же он ее запер?

— Да месяца эдак через три, а то и через четыре после того, как она заявилась от Маршей. А за что этого Лютер никогда не говорил, нет. И никто после того больше ее не видел только на похоронах, когда она, бедная, лежала уже в гробу, а померла–то она года два–три назад. А перед тем, как Лютер ее запер, в доме что–то случилось такие оттуда доносились крики да вопли, что волосы на голове шевелились. Весь Данвич тогда их слышал… Да… слышать–то все слышали, а вот пойти да поглядеть, что там такое делается так на то духу не хватило ни у кого. Ну, а на следующий день Лютер всем рассказал, что это шумела Сари, в которую вселился бес. Может статься, так оно все и было. А может, тут было что–то еще…

— Что, дядя Зебулон?

— Тут не обошлось без дьявола, понизил голос старик. Ты что, не веришь мне? Да, я и забыл, что голова у тебя забита учением, а ведь немногие Уэтли могут этим похвастаться. Да только что в том хорошего? Вот Лавиния она читала эти богохульные книги, да и Сари тоже их почитывала. И что доброго из того вышло? Уж по мне, вся эта ученость ни к чему только жить мешает, а?

Эбнер улыбнулся.

— Ты что, смеешься надо мной? вспылил старик.

— Нет, что вы, дядя Зебулон. Вы все правильно говорите.

— То–то и оно, что правильно. А коли так, то не теряйся, когда сам столкнешься с этой дьявольщиной. Не стой и не думай попусту, а действуй.

— С какой дьявольщиной?

— Если бы я знал, Эбнер… Но я не знаю. Бог тот знает. Лютер знал. И бедная Сари. Но они уже ничего не скажут, нет. И никто ничего не скажет. Будь у меня сил побольше, я бы каждый час молился о том, чтобы и ты ничего не узнал обо всей этой нечисти… Эбнер, если эта дьявольщина застигнет тебя, не раздумывай долго твое учение тут не поможет, а просто делай то, что нужно. Твой дед вел записи найди же их, может быть, из них ты узнаешь, что за люди были эти Марши. Они ведь не были похожи на нас с тобой что–то ужасное произошло с ними, и может статься, с бедняжкой Сари случилось то же самое…

Слушая старика, Эбнер чувствовал, что какая–то невидимая стена, сложенная из кирпичиков недосказанности и неизвестности, разделяет их. Непонятный подсознательный страх охватил вдруг его, и лишь ценой огромного внутреннего усилия ему удалось убедить себя в том, что чувства обманывают его.

— Дядя Зебулон, сказал он. Я постараюсь узнать все, что смогу.

Старик кивнул и подал знак мальчику, который тут же поспешил на помощь деду. Усевшись в повозку, Зебулон Уэтли повернулся к Эбнеру и сказал, тяжело дыша:

— Если я понадоблюсь тебе, Эбнер, дай мне знать через Тобиаса. Я приду… уж постараюсь прийти.

Мальчик стегнул лошадь, и повозка со скрипом и дребезжанием тронулась в обратный путь. Эбнер проводил ее долгим взглядом. Туманные предостережения старого Зебулона не на шутку встревожили его какая–то неизвестная ему семейная трагедия скрывалась за ними, и он был всерьез раздосадован на своего деда, который вместо того, чтобы посвятить Эбнера в тайну их рода, ограничился в своем письме лишь мольбами и заклинаниями, не сочтя нужным объяснить их скрытый смысл. «Дед наверняка сделал это намеренно, размышлял Эбнер, возможно, он просто не хотел пугать внука раньше времени». Во всяком случае, ничего более правдоподобного Эбнер придумать не мог.

И все же это объяснение устраивало его не до конца. Оно не давало ответа на вопрос, в чем же все–таки заключалась та дьявольщина, о которой Эбнеру следовало узнать лишь постольку, поскольку волею старого Лютера он оказался к ней причастным? А если дед все же удосужился оставить ключ к разгадке где–нибудь в доме?.. Нет, на это вряд ли стоило рассчитывать, решил Эбнер, Лютер слыл натурой прямой и бесхитростной, и не в его правилах было запутывать дела, о которых можно было просто умолчать.

Постояв еще немного у крыльца, Эбнер вошел в дом, разложил по полкам свои покупки и уселся за стол нужно было набросать план действий. Первым делом он решил пройтись по помещениям внутри мельницы и посмотреть, не осталось ли там каких–нибудь механизмов, которые можно было бы выгодно сбыть. Затем следовало подыскать рабочих для сноса мельницы и комнаты над нею. А уж после оставалось только продать уцелевшую часть дома со всей его обстановкой и утварью, хотя здесь Эбнер ясно сознавал, что отыскать охотника поселиться в таком отдаленном уголке Массачусетса, как Данвич, будет не так–то просто.

После этого он сразу же приступил к выполнению своего плана.

Оказавшись на мельнице, он обнаружил там полное отсутствие каких бы то ни было механизмов, за исключением разве что тех железных деталей, которые под воздействием многолетней работы колеса намертво ушли в старое дерево потолка и стен. Впрочем, этого и следовало ожидать львиную долю суммы, что была помещена в банке Аркхэма на имя Эбнера, наверняка составляла именно выручка от продажи мельничных машин и приспособлений. Должно быть, старик распорядился снять и продать мельничное оборудование еще задолго до своей смерти; во всяком случае, на мельницу уже давным–давно никто не заходил, о чем свидетельствовали многолетние нетронутые залежи пыли, которая покрывала пол таким плотным ковром, что Эбнер не слышал своих шагов. С каждым его движением вверх вздымалось целое облако; пыль набивалась в глаза, нос и рот, не давая вздохнуть полной грудью, и потому, выбравшись на свежий воздух, он почувствовал огромное облегчение. Отдышавшись и наскоро отряхнувшись, Эбнер двинулся осматривать мельничное колесо.

К станине колеса вел узкий деревянный настил. Эбнер осторожно прошел по нему, каждую секунду опасаясь того, что старые доски не выдержат и он полетит вниз, в воду. Однако настил оказался достаточно прочным, и вскоре он уже стоял у колеса и внимательно рассматривал его, не в силах сдержать своего восхищения. Это был замечательный образец работы середины XIX века, и Эбнер подумал, что сломать его было бы непростительным варварством лучше было попытаться снять его и поместить где–нибудь в музее или в усадьбе какого–нибудь богача, коллекционирующего старинные изделия новоанглийских мастеровых.

Постояв немного, он повернулся и двинулся обратно, как вдруг его взгляд упал на цепочку мелких следов, оставленных на лопастях колеса чьими–то мокрыми лапками. Он наклонился, чтобы разглядеть их получше, но ничего особенного не увидел: обыкновенные лягушачьи или жабьи следы, успевшие к тому же наполовину высохнуть должно быть, их обладатель вскарабкался на колесо еще до восхода солнца. Подняв глаза наверх, Эбнер увидел, что оставленные на колесе отпечатки вели к выломанным ставням, что скрывали когда–то комнату над мельницей.

Несколько секунд Эбнер мучительно раздумывал над тем, что бы это значило. Он вспомнил жабоподобную тварь, увиденную им тогда в комнате не она ли улизнула сквозь сломанное окно? А может, что еще более вероятно, другая тварь одного с нею вида почуяла присутствие собрата и поднялась наверх, в комнату, прямо из реки? Слабая догадка мелькнула у него в голове, но он в раздражении отогнал ее прочь человеку его уровня не пристало становиться пленником мистических суеверий, которые держали в страхе старого Лютера.

И все же он решил заглянуть в комнату над мельницей. С колотящимся от волнения сердцем он приблизился к запертой двери, повернул в замке ключ и шагнул в помещение, пребывая в твердой уверенности, что сейчас увидит в нем какие–то зловещие изменения. Но тщетно кроме ярких пятен солнечного света на полу, которых не было, да и не могло быть накануне вечером, он не увидел в комнате ничего нового.

Он подошел к окну.

На подоконнике тоже были следы. На этот раз Эбнер различил сразу две цепочки отпечатков: одни вели внутрь комнаты, другие из нее. По своим размерам они явно отличались друг от друга: следы, ведущие наружу, были крошечными, не более полудюйма в длину, а те, что вели внутрь комнаты, были больше первых раза в два. Эбнер наклонился, чтобы рассмотреть их получше, и застыл в изумлении, не в силах оторвать глаз от увиденного.

Он не был профессиональным зоологом, но кое–какие познания в этой области у него имелись. Следы на подоконнике не были похожи ни на что виденное им прежде. Если исключить наличие перепонок между пальцев, они представляли собой совершенно точные отпечатки человеческих ступней и ладоней в миниатюре.

Он бегло осмотрел помещение, не особо, впрочем, надеясь найти тварь, оставившую эти странные следы. Так оно и оказалось он не встретил нигде даже признаков ее недавнего пребывания. Эбнеру стало не по себе. Он вышел из комнаты и тщательно закрыл за собой дверь, уже сожалея о давешнем порыве, заставившем его вторгнуться сюда и выломать ставни, которые до поры до времени надежно отгораживали заколоченную комнату от внешнего мира.

III

Эбнер не особенно удивился тому, что на весь Данвич не нашлось ни одного охотника принять участие в разрушении мельницы. На это не желали пойти даже те плотники, которые вот уже долгое время бедствовали без работы. Не решаясь отказать Эбнеру напрямую, они отнекивались под разными благовидными предлогами, но за ними легко угадывался суеверный страх перед домом старого Лютера, где им предстояло бы работать, согласись они на предложение молодого Уэтли. Отчаявшись найти добровольцев в Данвиче, Эбнер отправился в Эйлсбери, где ему довольно скоро удалось отыскать трех крепких парней и договориться с ними о выполнении работ, предусмотренных дедовским завещанием. Но и здесь не все обошлось гладко: плотники не поехали в Данвич в тот же день, как того хотел Эбнер, а упросили его подождать недельку–другую (у них еще были кое–какие дела в Эйлсбери), дав клятвенное обещание по истечении этого срока появиться в Данвиче.

Эбнер вернулся в старый дом и в ожидании приезда работников взялся за изучение книг и бумаг покойного Лютера. Книги он решил разбирать по отдельности среди них могли оказаться издания большой ценности. Многочисленные кипы старых газет в основном это были «Аркхэм Эдвертайзер» и «Эйлсбери Трэнскрипт» он отложил в сторону с тем, чтобы в дальнейшем предать их огню; такая же участь постигла бы и толстую связку писем, найденную в ящике дедовского стола, если бы не фамилия «Марш», мелькнувшая на странице одного из посланий. Это слово подействовало на Эбнера подобно удару электрического тока. Он впился глазами в строки письма и принялся читать:

«Лютер, то, что случилось с кузеном Абедом это предмет особого разговора. Даже и не знаю, что сообщить тебе об этом. Боюсь, ты все равно не поверишь ни единому моему слову. Впрочем, я и сам не знаю всех деталей. Вполне возможно, что весь этот вздор выдуман от начала до конца лишь для того, чтобы скрыть какую–нибудь скандальную ситуацию, в которую попали Марши ты ведь знаешь, что они всегда были склонны к преувеличениям и отличались большими способностями к вранью. Да к тому же они на редкость изворотливы впрочем, такова уж их натура.

Но я немного отвлекся. Так вот, как рассказал мне кузен Элайза, он был еще совсем молодым, когда Абед и с ним еще несколько жителей Иннсмута совершили на торговом корабле плавание в Полинезию и обнаружили на одном из островов странных людей, которые называли себя «глубоководными» дело в том, что они могли жить и в воде, и на суше. Как амфибии. Можешь ли ты в это поверить? Я нет. Но самое потрясающее заключалось в том, что Абед и еще кое–кто из его товарищей по плаванию взяли в жены женщин из этого племени и завели от них детей.

В общем, такова легенда. А вот факты. Начиная с того времени, Марши стали самыми удачливыми и процветающими из всех морских торговцев. Далее, жена Абеда, миссис Марш, никогда не покидала пределов своего дома, за исключением случаев, когда она посещала какие–то закрытые собрания Тайного Союза Дагона. Говорят, что «Дагон» это какой–то морской бог (Дагон (от финикийского «даг» «рыба») западно–семитский бог, покровитель рыбной ловли. Культ Дагона был распространен у филистимлян. Изображался в виде морского чудовища с туловищем рыбы и человеческими руками и головой) . Впрочем, об этих языческих верованиях я ничего не знаю, да и знать не хочу. Дети Маршей отличались очень странным обликом. У них были невероятно широкие рты, лица без подбородков и такие огромные выпуклые глаза, что они больше походили на лягушек, чем на людей я не преувеличиваю, Лютер! Но, по крайней мере, у них не было жабр, в отличие от глубоководных говорят, те обладали жабрами и поклонялись Дагону или еще какому–то там морскому божеству, чье имя я даже не могу выговорить, хотя оно у меня где–то записано. Ладно, это неважно. В конце концов, Марши могли все это выдумать, преследуя только им одним известные цели, и все же… Ты понимаешь, Лютер, из всех морских переделок (а ведь в Ост–Индии, где плавали корабли капитана Марша, штормы и ураганы случаются очень даже часто) все его суда бриг «Хетти», бригантина «Колумбия» и барк «Королева Суматры» выходили без единой поломки! Можно было подумать, что Марш заключил сделку с самим Нептуном. А потом, все эти странные действа в открытом море, вдали от берега, где жили Марши… Купания по ночам, например а заплывали они аж на Риф Дьявола, за полторы мили от Иннсмутской гавани! Люди держались от них подальше; разве что Мартины да еще кое–кто, из тех, кто ходил с Маршем в торговые рейсы в Ост–Индию, продолжали водить с ними дружбу. Сейчас, после смерти Абеда надеюсь, что и миссис Марш последовала за ним, поскольку со времени кончины мужа никому не доводилось встречать ее в Иннсмуте и окрестностях, дети и внуки капитана Марша ведут такой же странный образ жизни, что и их родители и прародители…»

Далее в письме следовали банальные общие места и сетования по поводу цен, которые слегка позабавили Эбнера сейчас эти более чем полувековой давности цифры казались просто смехотворными. Составленное еще в ту пору, когда Лютер Уэтли был молодым неженатым человеком, письмо было подписано неизвестным доселе Эбнеру именем «кузен Эрайя». Хотя все эти сведения о Маршах ничуть не приблизили Эбнера к разгадке семейной тайны, он чувствовал, что содержание только что прочитанного им письма могло бы объяснить ему многое, если не все, обладай он ключевой информацией о своей таинственной родне. Но как раз ее–то и не было у Эбнера, а были только разрозненные ее частицы.

Но если Лютер Уэтли поверил во всю эту дребедень, то как он мог много лет спустя позволить своей дочери отправиться в Иннсмут в гости к Маршам? Нет, тут было что–то не то.

Он просмотрел другие бумаги счета, расписки, открытки, скучнейшие письма с описаниями поездок в Бостон, Ньюберипорт и Кингспорт и наконец дошел до другого письма от кузена Эрайи, написанного, судя по дате, вскоре после первого, с содержанием которого только что ознакомился Эбнер. Эти два письма разделяли десять дней, и за этот срок Лютер вполне мог дать ответ.

Эбнер с нетерпением достал письмо из конверта.

Первая страница содержала рассказ о свадьбе одной из родственниц Эрайи, скорее всего его родной сестры. На второй Эбнер нашел пространные рассуждения о перспективах торговли в Ост–Индии и небольшой абзац, посвященный новой книге Уитмена очевидно, Уолта, а вот текст на третьей странице явно был ответом на гипотетическое письмо деда Лютера:

«Ну ладно, Лютер, допустим, что антипатия к Маршам вызвана расовыми предрассудками. В конце концов, я знаю, как люди относятся порою к представителям чуждой им расы. К сожалению, это имеет место, но это можно объяснить обычным недостатком образования. Однако Марши это совершенно особый случай. Во всяком случае, я ума не приложу, что за раса могла придать потомкам Абеда столь странный облик. Аборигены Ост–Индии из тех, с кем мне довелось сталкиваться, имеют примерно те же черты лица, что и мы, и отличаются от нас только цветом кожи: она у них бронзового оттенка. Правда, однажды я видел туземца, внешностью своей очень напоминавшего детей Марша, но он никоим образом не был типичным представителем своей расы, и его сторонились и матросы, и местные портовые грузчики. Сейчас я уже не помню точно, где это было кажется, на Понапе.

Эти Марши тут надо отдать им должное держались очень дружно. Общались они только между собой или с семьями, которые оказались в таком же положении изгоев, что и они. Сказать по правде, хоть их и было немного, страху они нагоняли на весь город. Да и опасаться–то было чего. Вот, например, как–то раз один из членов городского управления выступил было против них и очень скоро после этого утонул в заливе. Не думаю, что это простая случайность. Хотя город часто сотрясали и куда более зловещие происшествия, я все же возьму на себя смелость заявить, что именно те, кто не скрывал своей неприязни к Маршам, в основном и становились жертвами этих злодеяний.

Впрочем, я догадываюсь, что твои холодный аналитический ум не приемлет всего вышеизложенного, а посему не стану более утомлять тебя своими рассуждениями».

На этом текст послания совершенно неожиданно обрывался. Тщательно просмотрев всю остальную связку писем, Эбнер с разочарованием обнаружил в них полное отсутствие какой–либо информации о Маршах и иже с ними: видимо, досужие измышления об этом странном семействе изрядно надоели Лютеру Уэтли, и он в одном из своих писем ясно дал понять это. Даже в молодости дед отличался суровостью и непреклонностью, отметил про себя Эбнер… В ходе дальнейших поисков ему удалось отыскать еще кое–какие сведения, связанные с иннсмутскими тайнами, но они относились к гораздо более позднему периоду и содержались не в письме, а в газетной вырезке, где приводился довольно путаный репортаж о правительственном мероприятии, имевшем место в 1928 году: тогда были предприняты попытки разрушить Риф Дьявола и взорвать отдельные участки береговой линии, а также были произведены повальные аресты Маршей, Мартинов и прочих им подобных. Но эти события и ранние письма Эрайи были отделены друг от друга десятками лет.

Письма о Маршах Эбнер отложил в карман пиджака, а все остальные сжег в огне костра, который развел на берегу реки. Письма сгорели довольно быстро, но Эбнер еще долго не решался отойти от костра, опасаясь, что его искры могут воспламенить траву, не по сезону сухую и желтую. К щекочущему ноздри дыму костра примешивался другой, уже не столь приятный запах, который, как удалось определить Эбнеру, исходил от гниющей кучи обглоданных рыбьих скелетов остатков пиршества какого–то животного, скорее всего, выдры.

Эбнер отвел взгляд от огня и в задумчивости уставился на громаду старой мельницы. Боже мой, подумал он, да эту развалину пора было снести еще много лет назад. И действительно, древняя эта постройка производила угнетающее впечатление покосившиеся стены, пустые глазницы оконных проемов, осколки стекла на лопастях мельничного колеса… Эбнер вздрогнул и поспешно повернулся к огню.

Пламя костра тихо догорало, сливаясь с вечерним заревом. День близился к концу. Эбнер вернулся в дом, наскоро проглотил свой скудный ужин и, бросив взгляд на очередную кипу неразобранных документов, решил отложить до лучших времен поиски дедовских «записей», о которых говорил Зебулон Уэтли, все эти бумаги уже порядком действовали ему на нервы. Нужно было расслабиться хотя бы на полчаса. Он вышел на веранду и, с наслаждением вдыхая свежий вечерний воздух, залюбовался сгущающимися сумерками.

Оглушаемый привычным неистовым пением лягушек и козодоев, он почувствовал вдруг сильнейшую усталость. Вернувшись в дом, он разделся и лег в постель, но сон упорно не шел к нему. Сквозь распахнутое окно в комнату не проникало ни малейшего дуновения ночного воздуха, который не успел еще остыть после знойного дня. Но не только духота не давала покоя Эбнеру его слух терзали неведомые доселе звуки; и если вопли жителей лесов и болот, которые он воспринимал как нечто само собой разумеющееся, буквально врывались в его мозг, то таинственные звуки старого дома вползали в его сознание крадучись, тихой сапой. Поначалу ему почудились только степенные скрипы и потрескивания массивного деревянного дома, которые в чем–то даже гармонировали с наступившей темнотой. Потом он стал различать отрывистые шаркающие звуки, напоминавшие возню крыс под полом. Наверняка это и были крысы, решил Эбнер на старой мельнице их было предостаточно, и в этих приглушенных и доносившихся как будто откуда–то издали звуках не было ничего сверхъестественного. А затем ему померещился звон разбитого стекла этот нехарактерный для необитаемого дома звук сопровождался привычным уже скрипом старого дерева. Эбнеру показалось, что стеклянный звон исходил из комнаты над мельничным колесом; впрочем, в этом у него не было твердой уверенности. Усмехнувшись про себя, он с удовлетворением констатировал, что с его появлением здесь разрушение дедовского дома заметно ускорилось и он, Эбнер Уэтли, явился фактически катализатором этого процесса. В какой–то степени это было даже забавно получалось, что он в точности исполняет волю усопшего Лютера Уэтли, не предпринимая для того решительно никаких действий. И с этой мыслью он обрел наконец–то долгожданный сон.

Проснулся он рано утром от бешеного звона телефонного аппарата, который был специально установлен в спальне на время его пребывания в Данвиче. Машинально поднеся трубку к уху, он услышал резкий женский голос и понял, что звонили не ему, а другому абоненту, подключенному к той же линии. Однако усиленный мембраной голос звучал с такой пронзительной категоричностью, что его рука просто отказывалась положить трубку обратно на рычаг.

— …А я вам говорю, миссис Кори, я опять слышала ночью эти ворчания из–под земли, а потом где–то около полуночи такой раздался визг никогда бы не подумала, что корова может так верещать ну что твой кролик, только что побасовитей. Это ведь была корова Люти Сойера нынче утром ее нашли всю обглоданную…

— Послушайте, миссис Бишоп, а вы не думаете, что это… м–м–м… ну, в общем, что вся эта жуть начинается по новой?

— Не знаю, не знаю. Надеюсь, что нет… не дай–то Бог. Но уж больно это смахивает на прежнюю дьявольщину.

— И что же, только одна корова и пропала?

— Ну да, только она одна. Про других–то я ничего не слыхала. Но, миссис Кори, ведь в прошлый раз все это начиналось точно так же.

Эбнер хмыкнул и положил трубку на рычаг. Идиотские суеверия обитателей Данвича вызвали у него саркастическую усмешку; впрочем, он ясно сознавал, что невольно услышанный им разговор был еще далеко не самой яркой иллюстрацией дремучего невежества жителей этого захолустья.

Однако раздумывать на эту тему ему было недосуг нужно было отправляться в поселок за провизией. Встав с постели, он быстро умылся, оделся и вышел из дому. Проходя по залитым ярким утренним солнцем улочкам и тропинкам, он ощутил знакомое чувство облегчения, которое неизменно возникало у него, когда он хотя бы ненадолго отлучался из стен своего угрюмого дома.

В лавке он застал одного лишь Тобиаса Уэтли, необычно мрачного и молчаливого. Но не только это не понравилось Эбнеру в настроении лавочника гораздо больше его встревожило то очевидное обстоятельство, что Тобиас был изрядно чем–то напуган. Эбнер попытался завязать с ним непринужденную беседу, однако Тобиас тупо молчал и лишь изредка ограничивался, нечленораздельным бормотанием. Но едва только Эбнер принялся излагать своему собеседнику содержание недавно подслушанного телефонного разговора, как Тобиас обрел дар речи.

— Я знаю об этом, отрывисто произнес он и впервые за все время беседы поднял глаза на Эбнера, заставив того буквально остолбенеть ибо на лице его деревенского родственника застыла маска неописуемого ужаса.

Несколько секунд они стояли, не сводя друг с друга глаз; затем лавочник неловко отвернулся и принялся пересчитывать полученные от Эбнера деньги. В лавке воцарилось напряженное молчание, котороепервым нарушил Тобиас.

— Ты что, видел Зебулона? спросил он, понизив голос.

— Да, он приезжал ко мне, отозвался Эбнер.

— Он что–то сказал тебе?

— Да, мы поговорили.

Казалось, это не очень удивило Тобиаса он как будто ожидал, что у Эбнера и старика Зебулона должны были найтись темы для беседы с глазу на глаз; и тем не менее, наблюдая за Тобиасом, Эбнер почувствовал, что тот никак не может взять в толк, почему же все–таки случилось то, что случилось то ли старый Уэтли не просветил Эбнера до конца, то ли сам Эбнер пренебрег советами Зебулона? Так или иначе, Эбнер чувствовал, что туман, окутавший тайну их рода, сгустился для него еще сильнее; а уж такие вещи, как исполненный суеверных страхов утренний телефонный разговор, загадочные намеки дядюшки Зебулона и в высшей степени странное поведение Тобиаса, и вовсе обескуражили его. К тому же оба они и Тобиас, и Зебулон хотя в целом и производили впечатление довольно искренних собеседников, в разговорах все же избегали называть вещи своими именами, будто рассчитывая на то, что Эбнер известно если не все, то, во всяком случае, достаточно много.

Эбнер вышел из лавки и быстро зашагал домой, исполненный решимости как можно скорее разделаться с обязанностями, возложенными на него покойным дедом, и убраться восвояси из этого убогого поселения с его забитыми, суеверными обитателями, многие из которых являлись, как это ни прискорбно, его родственниками.

Вернувшись домой, он наскоро перекусил и. тут же взялся разбирать дедовские вещи. Но только к полудню удалось ему найти то, что он искал старую потрепанную амбарную книгу, исписанную неровным крючковатым почерком Лютера Уэтли.

IV

Устроившись за кухонным столом, Эбнер принялся лихорадочно перелистывать страницы найденного им гроссбуха. В нем недоставало нескольких начальных листов, но вырваны они были неаккуратно, и по фрагментам текста, сохранившегося на прихваченных нитью обрывках бумаги, он заключил, что на первых порах эта книга служила для ведения домашней бухгалтерии, а уж после дед Лютер, найдя ей иное применение, просто–напросто выдрал ненужные ему записи.

Придя к такому выводу, Эбнер углубился в чтение дедовских заметок. С самого начала ему пришлось изрядно поломать голову над малопонятными односложными фразами, из которых состояло большинство текстов. Даты в записях совершенно отсутствовали вместо них дед ставил только дни недели:

«В эту субботу получил от Эрайи ответ на свои вопросы. С. видели неск. раз с Рэлсой Маршем. Правнук Абеда. По ночам плавали вместе.»

Эта запись шла первой и, по всей вероятности, представляла собой лаконичное изложение некоторых деталей, почерпнутых из письма кузена Эрайи, в котором тот, откликнувшись на просьбу Лютера, подробно описал поведение Сари в Иннсмуте во время ее визита к Маршам. Но что побудило Лютера наводить справки о собственной дочери? Этого Эбнер никак не мог понять. Он достаточно хорошо знал характер своего деда и понимал, что Лютер собирал информацию о Сари отнюдь не из чистого любопытства видимо, после поездки в Иннсмут с нею действительно случилось нечто такое, что основательно встревожило его.

Но что?

Эбнер покачал головой и перевернул лист. Следующий текст представлял собой вклеенную страницу отпечатанного на машинке письма:

«Из всего семейства Маршей Рэлса, пожалуй, самый отвратный. Он выглядит как полный дегенерат. И даже если твои слова правда и Сари далеко до Либби в смысле красоты, я все равно не могу представить, как она могла сойтись с такой мерзостью, как Рэлса. Это же средоточие всех мыслимых и немыслимых уродств, которыми так или иначе отмечено потомство Абеда Марша и его жены–полинезийки! Впрочем, сами Марши всегда отрицали полинезийское происхождение супруги Абеда, но мы–то с тобой знаем, что он ходил туда в торговые рейсы, и уж нас не проведешь всеми этими россказнями о таинственных островах, где он якобы отдыхал в перерывах между плаваниями.

Во всяком случае сейчас, по истечении вот уже двух месяцев со дня отъезда Сари из Иннсмута, я могу сказать, что они ни на шаг не отходили друг от друга. Удивляюсь, почему Эрайя не написал тебе об этом. Ты ведь сам понимаешь, что никто из нас был не вправе запретить Сари встречаться с Рэлсой: как–никак, они родственники, и к тому же она гостила у Маршей, а не у нас…»

Эбнер догадался, что это письмо написала одна из многочисленных кузин Лютера. Женщина была явно обижена на него за то, что Сари, гостя в Иннсмуте, останавливалась у Маршей, а не в их семействе. Похоже было, что и у нее старик Лютер пытался кое–что разузнать.

Третья запись вновь была сделана рукой деда и подытоживала содержание очередного письма, полученного от Эрайи:

«Суббота. Эрайя утверждает, что глубоководные это секта или нечто вроде религиозной группы. Гуманоиды. Живут якобы в морских глубинах и поклоняются Дагону. Еще одно божество Ктулху. Обладают жабрами. Внешне напоминают жаб или лягушек, но глаза как у рыб. Эрайя считает, что покойная жена Абеда относилась к Г. В. Дети Абеда якобы обладают всеми признаками Г. В. Марши с жабрами? Иначе как они могут заплывать на Риф Дьявола три мили туда и обратно? Марши очень мало едят, могут долгое время обходиться без воды и пищи и быстро уменьшаться или увеличиваться в размерах».

Напротив последнего предложения Лютер, видимо будучи не в силах сдержать своего презрения, водрузил четыре восклицательных знака. Эбнер усмехнулся и продолжил чтение:

«Зедок Аллен божится, что видел, как Сари плыла на Риф Дьявола в окружении Маршей, все обнаженные. Утверждает, что у Маршей необычно жесткая потрескавшаяся кожа, покрытая мелкими круглыми наростами, а у некоторых вместо кожи вообще чешуя! Божится, что видел, как они гонялись за рыбинами, ловили их и поедали, разрывая на части совсем как морские звери!»

Ниже этой записи было подклеено письмо, написанное, несомненно, в ответ на одно из посланий Лютера Уэтли:

«Ты спрашиваешь, кто распускает все эти дурацкие слухи о Маршах. Но подумай сам, Лютер, как можно выделить кого–то одного или пусть даже десяток из ни много ни мало нескольких поколений. Согласен, что старый Зедок Аллен не в меру болтлив и любит выпить, так что от него впору ждать всяких небылиц. Но такой только он один. А дело–то в том, что все эти легенды (или весь этот вздор как уж тебе будет угодно) имеют своим источником жизнь трех поколений. Ты только взгляни на потомков капитана Абеда, и вопрос, откуда берутся все эти слухи, отпадет у тебя сам собой. Говорят, что на иных отпрысков этого семейства и посмотреть страшно. Бабушкины сказки? Хорошо, но как быть с рассказом доктора Гилмена? Однажды д–р Роули Марш слег и по сей причине был не в состоянии принять роды у миссис Марш. Это вместо него сделал Гилмен, и, по его словам, плод, которым его пациентка разрешилась от бремени, меньше всего напоминал нормального младенца, рожденного женщиной от мужчины. И никому не доводилось после того видеть этого самого Марша, а посему никто не знает, что же все–таки выросло из того чудовищного плода, однако мне доводилось слышать о неких странных существах, которые передвигались на двух ногах, но при этом не были людьми.»

За этим пассажем следовало лаконичное, но совершенно недвусмысленное замечание, состоящее всего из двух слов; «Наказал Сари». Должно быть, эта а запись была сделана в день заточения Сари Уэтли в комнату над мельницей.

Эбнер пробежал глазами еще несколько заметок, но уже не встретил в них ни единого упоминания о Сари. Записи эти не были датированы даже днями недели и, судя по разноцветью чернил, делались в разное время, хотя и размещались все в одном абзаце:

«Много лягушек. Явно с мельницы. Кажется, их там больше, чем в болотах вокруг Мискатоника. Не дают спать. Козодоев тоже стало больше; а может, мне это только кажется. Вчера вечером насчитал у крыльца 37 лягушек».

Подобных заметок было немало. Эбнер внимательно ознакомился с каждой из них, но так и не понял, к чему же все–таки клонил его дед. Лягушки… рыба… туманы… их перемещения по Мискатонику… Все эти данные явно не имели отношения к загадке, связанной с тетей Сари, и Эбнер недоумевал, зачем это вдруг старику понадобилось заносить их в свою тетрадь.

После этих записей шел большой пробел, который заканчивался одной–единственной фразой:

«Эрайя был прав!»

Эбнер долго смотрел на эту фразу, решительно подчеркнутую жирной чертой. «Эрайя был прав…» в чем? И что заставило Лютера прийти к такому выводу? Ведь, если судить по тетрадным записям, Эрайя и Лютер прекратили переписку задолго до того, как последний убедился в «правоте» своего кузена. А может быть, Эрайя написал Лютеру письмо, не дожидаясь от него ответа на свое предыдущее? Нет, решил про себя Эбнер, не стал бы Эрайя отписывать своему сумасбродному братцу, не получив прежде ответа на свое послание.

На следующей странице Эбнер обнаружил аккуратно наклеенные газетные вырезки. Их содержание как будто бы не имело отношения к семейной тайне, над разгадкой которой столь безуспешно бился Эбнер, но, по крайней мере, благодаря им он определил, что в течение почти двух лет дед вообще не вел никаких записей. А прерывался этот хронологический провал совершенно непонятной фразой:

«Р. ушел опять».

Но если Лютер и Сари были единственными обитателями дома, то откуда же взялся загадочный «Р.»? Или это был Рэлса Марш, который заявился сюда с визитом? Эту версию Эбнер тут же отбросил ибо ничто не говорило о том, что Рэлса Марш продолжал питать нежные чувства к своей кузине после ее отъезда из Иннсмута; во всяком случае, ни одна из записей деда Лютера не подтверждала эту гипотезу.

Следующая фраза опять–таки была более чем странной:

«Две черепахи, одна собака, останки сурка. Бишопы две коровы, найдены на краю пастбища на берегу Мискатоника».

Потом следовали такие данные:

«За полный месяц: 17 коров, 6 овец. Жуткие изменения; размеры соотносятся с кол–вом пищи. Был 3. Весьма обеспокоен слухами».

Могло ли «З.» означать «Зебулон»? Скорее всего, да, решил Эбнер. Видно, тот заходил к Лютеру в надежде услышать от него объяснения по поводу происходивших в округе загадочных событий, но ушел ни с чем; по крайней мере, в своей недавней беседе с Эбнером старик так и не смог толком объяснить ситуацию вокруг комнаты с заколоченными ставнями, ограничившись лишь намеками да недомолвками. Нет нужды говорить, что дед и не думал посвящать Зебулона в содержание своего дневника, хотя не счел нужным скрывать от него сам факт существования этих записей.

Вообще же Эбнер не мог отделаться от ощущения, что рукопись, которую он держал сейчас в руках, создавалась Лютером в качестве черновой. Дед наверняка намеревался когда–нибудь возвратиться к этим записям и оформить их в надлежащем виде; в теперешнем же своем обличье они были неряшливы и фрагментарны, а их смысл доступен только тому, кто обладал ключевой информацией о тайне рода Уэтли. Стиль изложения был бесстрастен и лаконичен, однако в последних сообщениях уже явственно сквозили тревожные нотки:

«Пропала Эйда Уилкерсон. Остался след будто ее тело тащили волоком. В Данвиче паника. Джон Сойер грозил мне кулаком стоя на другой стороне улицы, где я не мог его достать».

«Понедельник. На этот раз Ховард Уилли. Нашли только ногу, обутую в башмак!»

Подобравшись к концу рукописи, Эбнер вынужден был с сожалением констатировать, что в ней недостает многих страниц: они были вырваны рукой деда Лютера вырваны в исступлении, с корнем, хотя ничто, казалось бы, не указывало на причину столь неожиданной ярости. Да, это мог сделать только Лютер Уэтли видно, почувствовав, что написал лишнее, он решил изъять из тетради факты, проливавшие свет на тайну заточения несчастной тети Сари, дабы вконец запутать того, в чьих руках окажутся эти заметки. Что ж, это ему удалось на славу, подумал Эбнер.

Он продолжил чтение уцелевших записей. В следующей фразе опять говорилось о загадочном «Р.»:

«Р. наконец–то вернулся». И затем: «Заколотил ставни в комнате Сари». Последняя же запись выглядела следующим образом: «Когда он сбросит вес, держать его на строгой диете и регулировать размеры».

Пожалуй, эта фраза была самой непонятной из всех. «Он» это и есть «Р.» либо это кто–то другой? И кем бы «он» ни был, зачем понадобилось держать «его» на диете? И что имел в виду старик Лютер под «регулированием размеров»? Эти вопросы казались Эбнеру совершенно неразрешимыми, и даже прочитанные им письма и записи ни на йоту не приблизили его к разгадке этой несусветной галиматьи.

Эбнер в раздражении отодвинул в сторону гроссбух, с трудом подавляя в себе желание спалить его в камине. Дедовских записей, на которые он возлагал такие большие надежды, оказалось явно недостаточно для того, чтобы раскрыть обитавшую в этих старых стенах зловещую тайну рода Уэтли. Его раздражение усиливалось зародившимся в душе смутным страхом он чувствовал, что малейшее промедление в разгадке этой тайны может обернуться для него самым печальным образом.

Он выглянул в окно. На Данвич уже опустилась безлунная летняя ночь; всепроникающий гам лягушек и козодоев привычно оглушил его. Отбросив надоедливые мысли, крутившиеся вокруг только что прочитанного дедовского дневника, он принялся лихорадочно вспоминать бытовавшие в его семье старинные предания и поверья. Козодои… совы… лягушки… крики в ночи… кажется, песнь совы означала чью–то скорую смерть?.. Мысли о лягушках невольно вызвали в его сознании ассоциации с кланом Маршей, представители которого, если верить найденным в доме старого Лютера письмам, так походили на этих земноводных. Он вдруг явственно представил себе уродливые, карикатурные физиономии своей дальней иннсмутской родни и вздрогнул от охватившего его отвращения.

Как ни странно, именно эта, казалось бы, совершенно случайная мысль о лягушках вызвала у него душе непередаваемый испуг. Душераздирающие вопля амфибий заполнили всю округу и что–то невероятно зловещее почудилось Эбнеру в их несмолкающем хоре. Он пытался успокоить себя: эти ничем не примечательные твари всегда в изобилии водились в здешних местах, и, может статься, участок вокруг старинного дома с мельницей был облюбован ими еще задолго до его приезда в Данвич. Разумеется, его присутствие здесь ни при чем огромное количество амфибий объяснялось просто–напросто близостью Мискатоника и множеством заболоченных участков вдоль его русла.

Возникшее в душе Эбнера раздражение понемногу прошло; следом за ним улетучились и нелепые страхи, вызванные лягушачьими воплями. Сейчас он чувствовал только усталость. Взяв со стола дедовский дневник, он бережно уложил его в один из своих чемоданов, намереваясь еще раз просмотреть все записи в более спокойной обстановке он еще не терял надежды на раскрытие тайны старого особняка и заколоченной комнаты над мельницей. Все равно где–то есть ключ к разгадке; во всяком случае, если в округе имели место какие–то ужасные события, то они наверняка должны найти отражение в свидетельствах более подробных, нежели скупые, невразумительные заметки Лютера Уэтли. Но где добыть эти свидетельства? В разговорах с обитателями Данвича? Об этом нечего было и думать Эбнер уже заранее знал, что их реакцией будет упрямое и непреодолимое молчание: никто из них не станет выговариваться перед странным городским чужаком, каким в их глазах, несмотря на какие бы то ни было родственные узы, был Эбнер Уэтли, внук покойного Лютера.

И тогда он вспомнил о кипах старых газет, которые собирался сжечь. Усталость отступила прочь; не теряя времени, он принес в комнату несколько связок «Эйлсбери Трэнскрипт» в этой газете существовала специальная рубрика под названием «Новости из Данвича» и после часа лихорадочных поисков отложил в сторону три статьи, которые заинтересовали его тем, что перекликались с записями деда Лютера. Первая заметка шла под заголо вком: «ДАНВИЧ: ОВЦЫ И КОРОВЫ ПАЛИ ЖЕРТВАМИ ДИКОГО ЖИВОТНОГО». Вот что в ней говорилось:

«Несколько овец и коров, содержавшихся на отдаленной ферме в предместьях Данвича, стали жертвами нападения неустановленного дикого зверя. Следы, обнаруженные на месте побоища, позволяют предположить, что нападение совершено хищником довольно крупных размеров, однако д–р Бетнэлл, профессор антропологии Мискатоникского университета, считает, что злодеяние вполне могло быть совершено стаей волков, которая, вероятно, обитает где–нибудь в безлюдной холмистой местности недалеко от Данвича. Специалисты утверждают, что, судя по оставленным следам, нападавшее животное не относится ни к одному из известных видов, обитающих на восточном побережье Северной Америки. Власти графства ведут расследование».

Эбнер внимательно просмотрел другие газеты, но так и не нашел продолжения этой истории. Тогда он обратился ко второй статье:

«Эйда Уилкерсон, 57–летняя вдова, жившая на отшибе в своем доме на берегу Мискатоника, вероятно, стала жертвой преступления. Это произошло три дня назад, когда она должна была нанести визит одному своему знакомому в Данвиче. Не дождавшись миссис Уилкерсон, тот решил навестить ее сам и обнаружил у нее в доме страшный беспорядок. Входная дверь была взломана, мебель в комнатах перевернута и искорежена, как будто там происходила отчаянная борьба. Сама же Эйда Уилкерсон бесследно исчезла. Свидетели отмечают, помимо всего прочего, такую деталь, как сильнейший мускусный запах, распространявшийся на довольно большое расстояние вокруг дома. О дальнейшей судьбе миссис Уилкерсон до, сих пор не поступало никаких известий».

В следующих двух абзацах коротко сообщалось, что власти пока не могут сказать ничего определенного по поводу случившегося. И на этот раз возникли гипотезы о «крупном животном» и о волчьей стае; это частично объяснялось тем фактом, что у исчезнувшей леди в равной степени не было ни врагов, ни денег, а следовательно, не было и сколько–нибудь серьезных мотивов убивать или похищать ее.

После этого Эбнер перешел к отчету об убийстве Ховарда Уилли, который подавался под заголовком «КОШМАРНОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ В ДАНВИЧЕ»:

«В ночь на 31–е Ховард Уилли, 37 лет, житель Данвича, был зверски убит по пути домой. М–р Уилли возвращался с рыбной ловли и, проходя по небольшой рощице, что в полутора милях вниз по течению от имения Лютера Уэтли, был атакован неизвестным существом. Видимо, он оказал яростное сопротивление, так как грунт на этом месте беспорядочно взрыхлен во всех направлениях. В конце концов нападавший одержал верх и зверски расправился со своей несчастной жертвой, буквально вырвав ей ноги из суставов, о чем свидетельствует единственное, что осталось от м–ра Уилли его правая нога, обутая в башмак. Очевидно, нападавший обладал необычайной физической силой.

Наш корреспондент в Данвиче отмечает, что здешние жители очень некоммуникабельны и испытывают страх и острую неприязнь ко всем приезжим, хотя в случившихся злодеяниях они подозревают исключительно Друг друга. И тем не менее они упрямо отрицают тот факт, что в Данвиче мог найтись человек, который отважился бы на убийство м–ра Уилли или миссис Уилкерсон, бесследно исчезнувшей две недели тому назад».

Отчет завершался сведениями о семейных связях Ховарда Уилли, а после него шли совершенно пустые материалы, должные, по–видимому, заполнить информационный вакуум вокруг свершившихся в Данвиче злодеяний. Властям, полиции и журналистам сказать было нечего все их усилия разбивались о каменную стену молчания, которым все без исключения аборигены встречали малейшую попытку заговорить с ними о случившихся ужасных событиях. Но один многозначительный штрих не ускользнул все же от пытливых глаз исследователей следы с места преступления неизменно вели к водам Мискатоника, и это позволяло предположить, что существо, виновное в смерти двух несчастных жителей этой глухой деревни, обитало где–то в реке.

Несмотря на полуночный час, спать Эбнеру совсем не хотелось. Собрав просмотренные газеты, он вышел на берег реки, свалил их там в кучу и поджег. Постояв немного у костра, он двинулся обратно в дом. Пожара он не опасался ночной воздух был абсолютно недвижим, да и трава еще с прошлого раза выгорела на много ярдов вокруг.

Громкий треск ломаемого дерева так внезапно вклинился в почти оглушившее его жуткое крещендо лягушек и козодоев, что он вздрогнул и поспешно шагнул обратно к костру. «Заколоченная комната», пронеслось у него в голове. В тусклых отблесках костра ему показалось, что окно над мельничным колесом стало шире, чем прежде. Неужели это древнее строение может рухнуть сейчас, прямо у него на глазах? От этой мысли он непроизвольно зажмурился, но за какое–то мгновение до этого уловил краем глаза некую бесформенную тень, мелькнувшую и исчезнувшую где–то за мельничным колесом. Почти одновременно с этим послышались размеренные всплески воды. Больше Эбнеру ничего услышать не удалось голоса лягушек, которые за последнюю минуту будто взбесились, намертво заглушили все остальные звуки.

Эбнер постоял в раздумье. Бог с ней, с тенью, сказал он себе, да и вообще, никакая это не тень, а просто отблески пламени догоравшего костра. Что касается плеска воды, то эти звуки вполне могла издать стая крупных рыб, стремительно мчавшихся вниз по течению Мискатоника. И все же, и все же… Покачав головой, он решительно направился в комнату с заколоченными ставнями.

По пути он зашел в кухню, прихватил там керосиновую лампу и уже затем двинулся наверх. Повернув в замке ключ, он распахнул дверь и едва не упал в обморок от жуткого смешения запахов, которые плотной волной хлынули в коридор. Аромат речной воды Мискатоника и резкая болотная вонь, тошнотворный запах слизи, остающейся на прибрежных камнях и корягах после ухода воды, и чудовищное зловоние гниющих останков животных самым кошмарным образом перемешались в этом омерзительном помещении.

Несколько секунд Эбнер стоял, не решаясь переступить порог комнаты. Причудливая, ни на что не похожая комбинация запахов в очередной раз вызвала в его душе смутную тревогу, но он постарался, насколько мог, отогнать ее. В конце концов, запахи могли свободно проникнуть сюда с реки сквозь незакрытый оконный проем. Подняв лампу повыше, он осветил стену и окно, что располагалось над колесом. Он все еще стоял у порога, но даже оттуда было видно, что из оконного проема исчезло не только стекло, но и рама. И даже оттуда было видно, что раму выломали изнутри!

Пораженный этим неожиданным открытием, Эбнер стремительно бросился назад, в коридор, молниеносно закрыл дверь на ключ и кубарем скатился вниз по лестнице, чувствуя, что вот–вот сойдет сума.

V

Внизу ему удалось взять себя в руки. Ему также удалось убедить себя в том, что рама, выломанная изнутри это не более чем еще одна позиция в неуклонно накапливающемся каталоге загадочных явлений, с первыми из которых он столкнулся сразу же по приезде в этот угрюмый особняк. Сейчас он четко осознавал, что все эти необъяснимые странности, будучи явлениями одного плана, весьма тесно связаны между собой, и если ему удастся докопаться до самой сути, все обязательно станет на свои места.

Настроение у него заметно упало, да и было из–за чего. Располагая большим количеством данных, он не мог увязать их воедино этому мешал его академический ум, не позволявший принять в качестве основополагающей гипотезы дерзкую, почти невероятную и при этом верную догадку, которая могла бы объяснить все от начала до конца. Теперь он уже не сомн вался, что в комнате наверху нашла себе пристанище какая–то неведомая тварь. И чего ради убеждал себя в том, что то странное смешение запахов пришло в заколоченную комнату с улицы? Это было просто глупо поверить в то, что сильнейший запах снаружи может проникнуть в одну комнату и совершенно не ощущаться при этом в других помещениях: в кухне, спальне… Да, слишком глубоко засела в нем привычка к рациональному мышлению, с сожалением отметил про себя Эбнер.

Достав из кармана прощальное письмо деда Лютера, он принялся в который уже раз перечитывать его. «…Ты вышел в большой мир и получил знания, которых тебе достаточно, чтобы рассматривать все события и явления, призывая на помощь ум, не замутненный ни суеверием невежества, ни предрассудками, свойственными излишней учености». Дед был прав разгадка леденящей кровь тайны рода Уэтли лежала за пределами досягаемости рационального мышления.

Его беспорядочные мысли были внезапно прерваны резким телефонным звонком. Эбнер поспешно сунул письмо в карман и схватил трубку.

Дрожащий от ужаса, умоляющий о помощи мужской голос вихрем ворвался в его мозг. Он четко выделялся на фоне голосов других абонентов, которые, прильнув к своим аппаратам, жадно ловили каждое слово человека, внезапно застигнутого трагическим поворотом событий. Один из слушающих (Эбнер не различал их по голосам, так как все они были для него одинаково безликими) определил звонившего:

— Это Люк Лэнг!

— Вызовите сюда отряд полиции, да поскорее! верещал Люк Лэнг. Эта тварь ходит у меня под дверью. Ходит и подлаживается, как бы ее высадить. Уже пыталась влезть в окно!

— Что за тварь, Люк? послышался женский голос.

— Господи! Да откуда мне знать? Какая–то страшная, мерзкая тварь, каких я отродясь не видывал. Шлепает вокруг дома, как будто не может ходить прямо как кисель! Ох, вы поскорей там с полицией, а то будет поздно. Она уже сожрала моего пса…

— Повесь трубку, Люк, а то мы не сможем вызвать полицию, сказал кто–то.

Но охваченный ужасом Люк был уже не в состоянии прислушиваться к советам:

— О Боже, она ломает дверь! Дверь уже вся прогнулась…

— Люк! Люк! Ты слышишь? Повесь трубку!

— Она лезет в окно! орал обезумевший от страха Люк. Выбила стекло! Боже! Боже! Не оставь же меня! О, эта рука! Какая жуткая ручища! Боже! Какая у нее морда!..

Голос Люка перешел в леденящий душу вопль. В трубке послышался звон разбитого стекла и треск дерева, а затем все внезапно стихло и в доме Люка Лэнга, и на телефонной линии. Но уже секунду спустя хор голосов взорвался вновь:

— Скорее на помощь!

— Встречаемся у Бишопов.

— Ну, попадись мне сейчас в руки Эбнер Уэтли! Невероятная, жуткая догадка парализовала его мозг. С великим трудом он заставил себя оторвать трубку от уха, опустить ее на рычаг и отключиться от воющего телефонного бедлама. Он был расстроен и напуган. Оказывается, деревенские жители всерьез считали его виновником происходивших в округе ужасов, и он интуитивно чувствовал, что эти подозрения имели под собой нечто большее, нежели традиционную неприязнь к чужаку.

Он и думать не хотел о том, что происходило сейчас в доме Люка Лэнга да и в других данвичских домах, однако искаженный предсмертным ужасом голос Люка все еще звучал у него в ушах. Бежать, бежать отсюда как можно скорее эта мысль сверлила ему мозг, не давая ни секунды покоя… А невыполненные обязательства перед покойным Лютером?.. Бог с ними, с этими распроклятыми обязательствами тем более, что кое–что все–таки сделано: он просмотрел все дедовские бумаги, за исключением книг; он договорился с эйлсберийскими плотниками о сносе мельницы; а что касается продажи этого дряхлого особняка, то это можно сделать через какое–нибудь агентство по продаже недвижимости.

Бросившись в спальню и лихорадочно растолкав по чемоданам свои вещи, он отнес их в машину. Кажется, ничего не забыто, в том числе и дневник Лютера, так что можно трогаться в путь. Но следом за этой мыслью у него возникла другая: а почему, собственно? Почему он должен тайно, по–воровски, убегать отсюда? За ним нет никакой вины и пусть кто–нибудь попытается доказать обратное. Он вернулся в дом, и, устроившись за кухонным столом, достал из кармана письмо деда Лютера. В доме стояла тишина, которую нарушал лишь доносившийся снаружи кошмарный хор лягушек и козодоев. Но на сей раз Эбнеру было не до ночных криков он с головой погрузился в содержание дедовского послания.

Это письмо он уже перечитывал, наверное, в сотый раз, но от этого оно не становились понятнее. Что, например, означала фраза «Но тут дело не только во мне», которую Лютер написал при упоминании о безумии рода Уэтли? Ведь сам–то он до конца дней своих сохранил здравый ум. Жена Лютера скончалась задолго до рождения Эбнера, тетя Джулия умерла молодой девушкой, а что касается матери Эбнера, то ее жизнь ничем не была запятнана. Оставалась тетя Сари. В чем же состояло ее безумие? Ведь именно ее имел в виду Лютер, когда писал о том, что род Уэтли поражен безумием. За какие деяния старик заточил ее в комнату с заколоченными ставнями, откуда она так и не вышла живой?

И что скрывалось за странной просьбой убить какое бы то ни было живое существо, которое встретится ему, Эбнеру, на мельнице? «Неважно, какой оно будет величины и какого обличья…» Даже если это всего–навсего безобидная жаба? Паук? Муха? Черт бы побрал этого Лютера Уэтли с его манерой говорить загадками, что уже само по себе выглядит как вызов нормальному образованному человеку. А может, старик все же считал Эбнера жертвой «суеверия учености»? Но, Боже правый, ведь старая мельница кишмя кишела жуками, пауками, сороконожками, долгоножками и прочими подобными тварями; кроме того, там, несомненно, обитали и мыши. Неужели Лютер Уэтли всерьез предлагал своему внуку уничтожить всю эту живность?

Внезапно за его спиной послышался звон разбитого стекла и раздался глухой стук, как будто на пол упало что–то тяжелое. Эбнер вскочил на ноги и бросился к окну, но злоумышленник уже успел скрыться в кромешной тьме безлунной ночи, и до ушей Эбнера донесся только быстрый удаляющийся топот ног.

На полу вперемешку с осколками стекла лежал внушительных размеров булыжник, к которому куском обычной бечевки, что используется в магазинах и лавках, был привязан сложенный в несколько слоев клочок оберточной бумаги. Отвязав бечевку, Эбнер развернул бумагу и увидел грубые каракули: «Уберайся от сюда пока тибя не убили». Оберточная бумага и оберточная бечевка. Это могло быть и угрозой, и дружеским предостережением, но в любом случае было ясно, что записку эту написал и подбросил Тобиас Уэтли. Презрительно усмехнувшись, Эбнер скомкал бумагу и швырнул ее на середину стола.

Все еще пребывая в смятении, он, тем не менее решил про себя, что бежать отсюда очертя голова совершенно ни к чему. Он останется здесь и на только для того, чтобы убедиться в правильности своих догадок относительно Люка Лэнга (как будто после того жуткого телефонного монолога могли еще оставаться какие–то сомнения), но и для того, чтобы предпринять последнюю попытку разгадать тайну, которую старик Лютер унес с собой в могилу.

Потушив лампу, он в кромешной темноте отправился в спальню и, не снимая с себя одежды, с наслаждением растянулся на кровати. Однако заснуть он не смог ему не давала покоя мысль о том, что он безнадежно запутался в огромном количестве фактов, которые стали известны ему за последние несколько дней; а ведь достаточно было найти одноединственное ключевое звено, чтобы, потянув за него, распутать всю цепь. Эбнер был абсолютно уверен в существовании такого звена более того, он интуитивно чувствовал, что оно, до сих пор незамеченное, лежит прямо у него перед глазами.

Вот уже добрых полчаса он ворочался с боку на бок, борясь с охватившей его бессонницей, как вдруг за пульсирующим хором лягушек и козодоев ему послышался размеренный плеск воды. Доносившийся, несомненно, с Мискатоника, он приближался с каждой секундой и в конце концов зазвучал мощно, как шум океанского прибоя. Эбнер сел в кровати, напряженно вслушиваясь в непонятный звук но тут шум воды внезапно прекратился, сменившись другим звуком, от которого у Эбнера по коже забегали мурашки: он услышал, как кто–то карабкается наверх по мельничному колесу. Недолго думая, Эбнер вскочил на ноги и выскользнул из спальни.

Он услышал звук тяжелых, приглушенных шагов, исходивший со стороны заколоченной комнаты. Затем раздалось нечто вроде глухого сдавленного плача, похожего на детский, который несколько минут спустя совершенно неожиданно оборвался. После этого, воцарилась полная тишина казалось, даже неистовые вопли лягушек и козодоев не в силах были нарушить ее.

Эбнер вошел в кухню и зажег керосиновую лампу. Освещая себе путь, он осторожно поднялся наверх и остановился у запертой двери. Первые несколько секунд он не слышал ничего, но затем уловил легкий шорох, который прозвучал для него подобно удару грома.

В комнате кто–то дышал!

С трудом подавив в себе страх, Эбнер вставил в скважину ключ и осторожно повернул его. Держа лампу высоко над головой, он рывком распахнул дверь, переступил порог и остановился, объятый ужасом.

Его взору предстала стоявшая посреди комнаты кровать, на которой сидела на четвереньках некая чудовищная тварь с безволосой и грубой, будто дубленой, шкурой омерзительный гибрид человека и лягушки. Видимо, Эбнер застал его за трапезой тупая жабья физиономия монстра и перепончатые, почти человеческие, ладони, которыми завершались его мощные, длинные передние конечности, выраставшие из туловища наподобие лягушачьих лапок, были густо измазаны кровью. Холодные рыбьи глаза чудовища уставились на Эбнера…

Эта немая сцена продолжалась не более секунды. С леденящим душу горловым клекотом Ие–йя–а–а–а–уа–уа–хаха–а–а–нга–га–а–хву–у–у–у… тварь поднялась на дыбы и ринулась на Эбнера, вытянув перед собой свои громадные страшные лапищи.

Реакция Эбнера была молниеносной словно провидение подсказало ему, как нужно действовать в этот кошмарный момент истины. Он размахнулся и изо всех сил швырнул горящую керосиновую лампу в набегавшего монстра.

Яркое пламя мгновенно охватило жуткую телесную оболочку жабоподобной твари. Остановившись как вкопанная, она принялась яростно терзать свою плоть, тщетно пытаясь сбросить с себя быстро пожиравший ее огонь. Глухое, низкое рычание внезапно сменилось пронзительным визгом:

— Ма–ма–ма–ма ма–а–а–ма–а–а–а–а–а!… Эбнер с силой захлопнул дверь и опрометью бросился вниз. Он летел по коридорам и комнатам, слыша громкий стук сердца, которое готово было вот–вот выскочить из груди. Даже оказавшись в автомобиле, где можно было чувствовать себя в относительной безопасности, он долго не мог прийти в себя. Лишенный почти всяких чувств и почти ослепленный неописуемым ужасом, он включил зажигание и, дав полный газ, помчался, не разбирая дороги, прочь от этого проклятого места.

Старые бревна постройки занялись как сухой трут, и вскоре густой белый дым, клубившийся над особняком, сменился высоко взметнувшимся в ночное небо столбом яркого пламени. Но этого Эбнер уже не видел. Вцепившись в рулевое колесо, он, как одержимый, гнал машину, полузакрыв глаза, будто стремясь навсегда избавить свое сознание от увиденной им чудовищной картины, а вслед ему летели с вершин черных холмов издевательские крики козодоев и доносилось с болот ехидное кваканье лягушек.

Но ничто было не в силах заставить его забыть сцену того поистине безумного катаклизма, коим завершились его долгие попытки раскрыть тайну старого дома. То, что он наконец–то узнал о заколоченной комнате, буквально обжигало его мозг настолько ужасной была подоплека всех событий и явлений, так или иначе связанных с этим зловещим помещением., Он вспомнил свои далекие детские годы; вспомнил огромные, наполненные кусками сырого мяса блюда, которые дед Лютер ежедневно относил в заколоченную комнату. Наивный он думал, что тетя Сари готовит это мясо; но сейчас он знал, что обитатели комнаты над мельницей поедали его сырым. Он вспомнил упоминания о «Р.», который «наконец–то вернулся» после внезапного бегства вернулся под единственную известную ему крышу. Он вспомнил и о непонятных заметках Лютера об исчезнувших овцах и коровах и останках диких животных, а также восстановил в памяти запись, касавшуюся «размеров, соотносящихся с количеством пищи» и «регулирования» этих размеров за счет «строгой диеты». Совсем как у глубоководных! После смерти Сари Лютер окончательно перестал кормить того, кого ранее держал «на строгой диете», надеясь, что бессрочное заточение без воды и пищи убьет узника заколоченной комнаты. И все же он не верил в это до конца именно поэтому он так настойчиво убеждал Эбнера лишить жизни «какое бы то ни было живое существо», которое тот обнаружит в стенах комнаты над мельницей. И Эбнер действительно обнаружил эту тварь, но, не придав значения дедовскому предостережению, не стал преследовать ее. Выломав ставни и неосторожно разбив окно в заколоченной комнате, он дал ей свободу, и какие–то несколько дней отпущенное на волю существо, питаясь сначала пойманной в Мискатонию рыбой, а затем, по мере своего дьявольского роста, мелкими, а после них крупными животными и наконец человеческой плотью, выросло в то самое чудовище, от которого только что чудом удалось спастись Эбнеру чудовище, являющее собой жуткий гибрид человека и лягушки, но в то же время сохранившее в себе такие человеческие черты, как привязанность к родному дому и к матери, которую оно призывало на помощь перед лицом неминуемой смерти чудовище, порожденное нечестивым союзом Сари Уэтли и Рэлсы Марша, отродье проклятого Богом ублюдка, монстр, который навсегда останется в памяти Эбнера Уэтли его кузен Рэлса, приговоренный к смерти железной волей деда Лютера, вместо того, чтобы давным–давно быть отпущенным в морские глубины для радостной встречи с глубоководными, коим благоволят великие Дагон и Ктулху!

Единственный наследник

«Иные дома, подобно иным людям, способны однажды раз и навсегда снискать себе мрачную репутацию обиталища сил зла. Наверное, все дело в своеобразной ауре злодеяний, свершившихся некогда под их крышами она–то и пробуждает в вашей душе необъяснимый страх, спустя много лет после того, как реальные злодеи во плоти и крови покинули этот лучший из миров. Неведомые флюиды темных страстей убийцы и предсмертного ужаса его жертвы проникают в ваше сердце, и вы, будучи просто любопытствующим наблюдателем, не имеющим никакого отношения к некогда совершенному здесь преступлению, внезапно чувствуете, как напряглись ваши нервы, забегали по телу мурашки и похолодела в жилах кровь…»[1]

Алджернон Блэквуд

* * *

У меня нет ни малейшего желания возвращаться к тайне дома Шарьера ни один здравомыслящий человек не стал бы цепляться за подобные воспоминания, а напротив, постарался бы как можно скорее от них избавиться или, в крайнем случае, убедить себя в их нереальности. И все же мне придется поведать миру о своем недолгом знакомстве с таинственным домом на Бенефит–стрит и о причине моего панического бегства из его стен, ибо я считаю своим долгом спасти невиновного человека, оказавшегося на подозрении у полицейских после безуспешных попыток последних найти объяснение одному слишком поздно сделанному открытию. Несколько лет тому назад мне довелось стать участником событий, немногие сохранившиеся следы которых ныне приводят в ужас почтенных обитателей города.

Как известно, многие любители и знатоки старины печальным образом сочетают в себе интерес к древним домам и предметам с поразительным нежеланием выяснять что–либо о судьбе, помыслах и намерениях их создателей и прежних владельцев. А ведь практически каждый исследователь, посвятивший себя изучению людских обиталищ, имеет все шансы столкнуться с тайной куда более важной и увлекательной, нежели дата сооружения какого–нибудь флигеля или двускатной крыши, и найти правильную разгадку этой тайны, какой бы она ни была невероятной, ужасающей или даже кто знает? дьявольской. Имя Элайджи Этвуда кое–что значит в среде истинных любителей старины; из соображений скромности не стану распространяться здесь о собственной персоне, но думаю, не будет зазорным упомянуть о том факте, что в справочниках по антиквариату вашему покорному слуге уделен не один абзац.

Я приехал в Провиденс, штат Род–Айленд, в 1930 году, намереваясь пробыть в нем лишь несколько дней и затем отправиться в Новый Орлеан. Но все мои планы расстроились в первый же день, когда я увидел дом Шарьера на Бенефит–стрит так неожиданно и бесповоротно может завладеть сердцем любителя старины только какой–нибудь необычный дом на улице новоанглийского города, явно выделяющийся на фоне соседних зданий своим почтенным возрастом и окруженный некоей не поддающейся определению аурой, отталкивающей и притягательной одновременно.

Информация, которую я получил о доме Шарьера (заключавшаяся в том, что в нем обитает нечистая сила), мало чем отличалась от почерпнутых мною в «Журнале Американского фольклора» сведений о большинстве старых, покинутых людьми жилищ будь то основательные постройки представителей цивилизованного мира, землянки австралийских аборигенов, хижины полинезийцев или примитивные вигвамы американских индейцев. Не хочу распространяться здесь о призраках, однако скажу, что мой богатый жизненный опыт позволяет вспомнить кое–какие явления, которые никак не поддаются объяснению с научной точки зрения, хотя, с другой стороны, обладая достаточно трезвым умом, я верю в то, что рано или поздно, когда наука сделает очередной шаг вперед, эти объяснения будут найдены.

В доме Шарьера, конечно же, не водилось нечистой силы в прямом смысле этого слова. По его комнатам не бродили, гремя цепями, угрюмые призраки, в полночь под его крышей не раздавалось страшных завываний, и замогильные силуэты не вставали в колдовской час, неся предупреждение о близком наступлении рокового конца. Но нельзя было отрицать того, что некая мрачная аура зла? ужаса? иных необъяснимых явлений? витает над домом, и, не надели меня природа достаточным хладнокровием, этот особняк, без сомнения, давно бы свел меня с ума. В сравнении с другими домами подобного рода этот обладал не столь ощутимой аурой, но в то же время он прямо–таки давил на сознание своей, если хотите, старинностью нет, не тяжестью веков своего существования на этой земле, но глубочайшей седой древностью несравненно более ранних эпох бытия, когда мир был еще совсем молодым; и это показалось мне странным, ибо дом, как бы ни был он стар, все же вряд ли стоял здесь более трех столетий.

Я не мог сдержать восхищения, увидев его в первый раз, и это было восхищение знатока, нежданно–негаданно встретившего среди скучных зданий типичной новоанглийской постройки замечательный образец архитектуры XVII века в квебекском стиле, о котором я имел достаточно четкое представление, ибо в Квебеке, да и в других городах Северной Америки, бывал много раз. В Провиденсе же я оказался впервые; впрочем, в мои намерения не входило останавливаться здесь надолго меня ждал Новый Орлеан, а Провиденс был всего лишь промежуточным пунктом, куда я завернул, чтобы проведать своего старого друга, тоже весьма известного антиквара. Направляясь к нему на Барнз–стрит, я и наткнулся на дом, о котором веду сейчас свой рассказ. Переполнившее меня тогда чувство сугубо профессионального восхищения не помешало мне, однако, разглядеть, что он стоит незаселенным, и, враз позабыв о запланированной поездке в Новый Орлеан, я тут же принял решение снять его для себя и пожить в нем некоторое время. Быть может, это желание, будучи минутной блажью, так и осталось бы неосуществленным, если бы не та странная неохота, с которой Гэмвелл (так звали моего друга) отвечал на мои настойчивые расспросы об этом особняке. Более того, я почувствовал, что мой приятель не желает, чтобы я даже близко подходил к этому дому. Боюсь, впрочем, показаться несправедливым по отношению к бедняге ведь тогда дни его были уже сочтены, хотя оба мы еще не подозревали об этом. Гэмвелл принял меня не в кабинете, как обычно, а в спальне, где он лежал в постели, мрачно уставившись в потолок. Видимо, он чувствовал себя прескверно, и даже мой визит не очень его обрадовал, несмотря на то, что мы не виделись уже несколько лет. Пристроившись у изголовья больного, я с ходу принялся расспрашивать его о доме, предварительно весьма подробно обрисовав его. Столь детальное описание понадобилось мне для безошибочной идентификации этого сооружения ведь я не знал тогда о нем ровным счетом ничего, в том числе и названия.

Гэмвелл сказал, что владельцем дома был некий Шарьер французский хирург, в свое время приехавший сюда из Квебека. «А кто его построил?» спросил я у Гэмвелла, но этого мой друг не знал; единственным именем, которое он назвал мне, было имя Шарьера. «Высокий человек с грубой, словно потрескавшейся кожей я видел его от силы два–три раза, но никто не может похвастаться тем, что встречал его чаще. Он тогда уже оставил свою практику», вот что сообщил мне Гэмвелл о Шарьере. Что и говорить не очень–то щедрая информация о загадочном хозяине заинтересовавшего меня дома. Впрочем, после некоторого молчания Гэмвелл продолжил изложение фактов о докторе и его таинственной обители, и я узнал, что в то время, когда мой друг только начал проявлять интерес к необычному особняку, Шарьер уже жил там возможно, вместе со старшими членами его семейства, хотя относительно последних у Гэмвелла не было твердой уверенности. Три года тому назад, в 1927 году, этот мрачный отшельник тихо скончался; во всяком случае, местная «Джорнел» настаивала именно на упомянутой дате к слову сказать, единственной дате, выловленной мною из крайне скудного жизнеописания доктора Шарьера; все остальное было сокрыто пеленой неизвестности. За все время, прошедшее после смерти отставного хирурга, в доме лишь однажды поселились жильцы семья заезжего адвоката, однако уже через месяц они уехали оттуда, жалуясь на сырость и неприятные запахи. С тех пор он так и стоит пустым, до некоторого времени надежно защищенный от посягательств городских властей, среди представителей которых нашлось бы немало охотников сровнять его с землей, дело в том, что доктор Шарьер, оставив после себя солидную сумму, поручил одной юридической конторе своевременно выплачивать из нее все налоги в городскую казну в течение, как говорили, двадцати лет, обеспечивая тем самым сохранность дома на случай, если объявятся наследники доктора кто–то припомнил в этой связи, что в письмах покойного хирурга содержались туманные намеки на некоего племянника, якобы состоящего на военной службе во Французском Индокитае. Все попытки разыскать этого племянника не увенчались, однако, успехом, и дом был оставлен в покое до истечения указанного в завещании доктора Шарьера срока.

— Я хотел бы его снять, сказал я Гэмвеллу. Услышав мои слова, Гэмвелл, несмотря на свое плохое самочувствие, резко приподнялся на локте в знак протеста.

— Это блажь, Этвуд, произнес он дрожащим голосом. Она пройдет. Лучше оставь свою затею я слышал много нехорошего об этом доме.

— Например? стал допытываться я. Но Гэмвелл не желал говорить на эту тему, а только слабо покачал головой и закрыл глаза.

— Думаю посмотреть его завтра, продолжал я.

— После Квебека ты не найдешь там ничего нового, поверь мне, сказал Гэмвелл.

В конечном счете, отговаривая меня от этой сделки, мой друг добился прямо противоположного результата, лишь укрепив во мне желание поближе познакомиться с домом Шарьера. Конечно, я отнюдь не собирался провести в нем всю оставшуюся жизнь в мои планы входило снять дом на полгода или что–то около того и превратить его в базовый пункт для своих экспедиций в сельскую местность вокруг Провиденса, весьма привлекательную для меня с профессиональной точки зрения я рассчитывал найти немало интересного в старинных усадьбах и небольших селениях… В конце концов Гэмвелл сдался и назвал мне юридическую контору, на попечение которой был оставлен дом Шарьера. Не мешкая, я обратился туда с соответствующим заявлением и вскоре стал полноправным хозяином особняка «на период, не должный превышать шести месяцев, или меньший период, в случае если того пожелает наниматель».

Я сразу же перебрался в снятый мною дом и первым делом обнаружил, что в нем не проведено электричество. Признаться, это не очень–то меня обрадовало; слава Богу, что хоть работал водопровод. Многочисленные комнаты особняка освещались керосиновыми лампами самых разнообразных форм и размеров иные из них, без сомнения, были изготовлены еще в позапрошлом столетии. Я ожидал встретить в доме следы запустения, которые у меня привычно ассоциируются с многолетними скоплениями пыли и паутины, и был немало удивлен, обнаружив полное отсутствие вышеупомянутых свидетельств заброшенности жилья. Это было тем более странно, что юридическая контора, о которой я говорил выше «Бейкер и Гринбоу», как будто бы не ставила своей задачей содержать вверенную ей недвижимость в чистоте и порядке в ожидании единственного оставшегося в живых представителя рода Шарьеров, могущего в любую минуту прибыть в Провиденс и заявить о правах на свою собственность.

Дом полностью оправдал все мои ожидания. Не смотря на свой немалый возраст, он был еще крепок «построен на века», как говорится в таких слу чаях. Комнаты отличались какой–то несуразностью 'размеров они были либо огромными, либо крошечными и давили на психику мрачной, неестественной желтизной своих стен, обнажившихся под давным давно отклеившимися обоями. Здание было двухэтажным, однако до отказа набитый старым хламом верхний этаж выполнял, скорее, роль чердака видимо, последнее время там никто не жил; и в то же врем вся обстановка, да и самый дух нижнего этажа красноречиво свидетельствовали о том, что еще не так давно в этих стенах обитал хирург–отшельник. Одна из комнат явно служила ему лабораторией, а другая, примыкавшая к ней, наверняка была кабинетом; оказавшись в этих помещениях, я не мог отделаться от чувства, что каким–то странным и непостижимым образом приблизился к покойному Шарьеру чуть ли не на расстояние вытянутой руки как в пространстве, так и во времени; во всяком случае, обе комнаты выглядели так, будто доктор находился в них всего минуту назад, проделывая какой–нибудь диковинный опыт, но, захваченный врасплох моим неожиданным появлением, принужден был поспешно скрыться. Похоже, что проживавший здесь в течение недолгого месяца адвокат ни разу не заходил ни в кабинет, ни в лабораторию; впрочем, дом был достаточно велик для того, чтобы можно было разместиться в нем, не вторгаясь в эти уединенные помещения, обращенные окнами в сад, сейчас сильно заросший невзрачными кустами и деревьями. Расположенный позади особняка, сад занимал в ширину примерно одинаковое с ним пространство, а от участка, примыкавшего к соседнему дому, его отделяла высокая каменная стена.

Было очевидно, что смерть застигла доктора Шарьера в момент проведения какого–то опыта; признаюсь, суть его очень заинтересовала меня, ибо он явно выпадал из разряда обычных хотя бы потому, что человеческий организм являлся в нем не единственным и далеко не главным предметом исследования. Во всяком случае, на столе в кабинете я нашел великое множество рисунков с изображениями самых разнообразных рептилий и земноводных; причудливые, почти каббалистические, эти рисунки походили на виденные мною ранее физиологические карты. Среди изображенных на них видов преобладали представители отряда Loricata[2] и родов Crocodylus и Osteolaemus, хотя встречались здесь и рисунки Gavialis, Tomistoma, Caiman и Alligator[3], а также наброски с изображениями более ранних представителей класса рептилий, живших чуть ли не в юрском периоде. Впрочем, эти интригующие рисунки, которые красноречиво свидетельствовали о более чем странной направленности научных интересов усопшего хирурга, все же не вызвали бы у меня охоты выяснять обстоятельства жизни и смерти доктора, если бы в самой атмосфере этого дома я не ощущал какой–то тайны, возможно, уходящей корнями вглубь столетий.

И дом, и его интерьер были совершенно типичными для своего времени; водопровод здесь провели, конечно же, намного позже. Сначала я склонялся к мысли, что доктор построил его сам, однако Гэмвелл в ходе нашей беседы, состоявшей в основном из моих настойчивых расспросов и его уклончивых ответов, дал мне понять, что я ошибаюсь; не упомянул он и о том, в каком возрасте скончался доктор. Ну хорошо, рассуждал я, пусть Шарьер покинул наш мир, будучи примерно восьмидесяти лет от роду но и в этом случае он, конечно же, никак не мог быть создателем дома, воздвигнутого примерно около 1700 года, то есть более чем за два столетия до его смерти! Так что, скорее всего, дом просто носил имя своего последнего долговременного обитателя, но не творца. На том я бы и успокоился, если бы, решая эту задачу, не наткнулся на несколько весьма странных фактов, плохо согласующихся как между собой, так и со здравым смыслом вообще.

Например, мне не удалось найти ни одного достоверного источника, который бы содержал такую немаловажную информацию, как год рождения доктора Шарьера. Я разыскал его могилу; к моему удивлению, она оказалась в собственных его владениях в свое время он получил от властей разрешение быть захороненным в саду рядом с домом. Могила располагалась неподалеку от старого колодца, который, хотя и являлся едва ли не ровесником этого необычного особняка, стоял, как ни в чем не бывало, под аккуратным навесом с ведром и прочими необходимыми приспособлениями. Однако даты рождения доктора не было и на могильной плите: на ней стояли только имя: Жан–Франсуа Шарьер, род занятий: хирург, места проживания или занятия врачебной практикой: Байонна, Париж, Пондишери, Квебек, Провиденс и год его смерти: 1927. Эта пелена таинственности вокруг даты рождения доктора подвигла меня на новые поиски, и, припомнив имена своих знакомых, которые жили в указанных на могильной плите городах, я разослал туда письма с просьбой сообщить о Жане–Франсуа Шарьере все, что им только было известно.

Результат не заставил себя долго ждать уже через две недели я получил от своих адресатов массу интересующих меня сведений. Однако и на этот раз меня ожидало разочарование, ибо туман вокруг таинственной личности доктора Шарьера ни в коей степени не рассеялся напротив, теперь он казался еще более непроницаемым. Прежде всего я распечатал письмо из Байонны города, название которого стояло первым на могильной плите; скорее всего, именно в Байонне или в ее окрестностях доктор появился на свет. Следующими были письма из Парижа, идущего вторым в упомянутом перечне городов, и из Лондона, где жил мой приятель, имевший доступ к архивам колониальной администрации в Индии. Последним шло письмо из Квебека. Что же удалось мне выудить из этой корреспонденции? В общем–то ничего, кроме загадочной последовательности дат. Но каких дат! Начнем с того, что Жан–Франсуа Шарьер , действительно родился в Байонне но родился в 1636 году! В Париже его имя тоже было известно носивший его семнадцатилетний юноша прибыл в столицу в 1653 году и в течение трех лет обучался там врачебному искусству у Ричарда Уайзмена, бежавшего из Англии роялиста[4]. В Пондишери, а позже на Коромандельском Берегу в Индии слышали о некоем докторе Жане–Франсуа Шарьере, хирурге французской армии, который состоял там на службе с 1674 года. И, наконец, последнее упоминание о докторе Шарьере относилось к Квебеку начиная с 1691 года он практиковал там в течение шести лет, а потом уехал из города неизвестно куда и с какой целью.

Вывод напрашивался сам собой пресловутый доктор Жан–Франсуа Шарьер, родившийся в 1636 году в Байонне и бесследно затерявшийся после своего отъезда из Квебека в тот самый год, когда был возведен дом на Бенефит–стрит, являлся предком последнего его обитателя и носил одно с ним имя. Но в этом случае налицо был зияющий пробел между 1697 годом и периодом жизни доктора Шарьера, скончавшегося три года назад, ибо о семье доктора Жана–Франсуа Шарьера, жившего на исходе XVII века, не было известно ровным счетом ничего; даже если мадам Шарьер и дети, рожденные ею от доктора, когда–то и существовали в природе а иначе как бы смогла протянуться до XX века линия этого старинного рода, то о них не было никаких достоверных свидетельств. Могло статься и так, что, живя в Квебеке, Шарьер оставался холостым и женился только по приезде в Провидено, будучи тогда в почтенном уже возрасте ему должен был исполниться в то время 61 год. Однако мне не удалось найти ни одной записи о его женитьбе, чем я был в высшей степени озадачен, хотя как специалист отдавал себе отчет в том, что при разгадке такого рода тайн трудности совершенно неизбежны. В общем, я был твердо настроен продолжать свои поиски.

Решив подойти к решению проблемы с другой стороны, я обратился в фирму «Бейкер и Гринбоу» в надежде узнать от них что–нибудь существенное о покойном Шарьере. На этот раз господа юристы встретили меня с еще меньшим энтузиазмом, нежели во время моего предыдущего визита, тем более что первый же мой вопрос явно поставил их в тупик. «Как выглядел доктор Шарьер?» спросил я, и после долгого напряженного молчания оба законника признались, что они в глаза его не видели и что все распоряжения он отдавал в письмах, прилагая к ним чеки на солидные суммы; они начали оказывать услуги доктору примерно за шесть лет до его смерти и продолжают оказывать их сейчас, однако до того Шарьер никогда не прибегал к их помощи.

Удовлетворившись пока этим, я принялся расспрашивать их о племяннике покойного хирурга, поскольку наличие такого родственника подразумевало по крайней мере тот факт, что у Шарьера были некогда брат или сестра. Но и здесь меня подстерегала неудача Шарьер никогда не именовал своего загадочного родственника «племянником», сообщая лишь о «единственном оставшемся в живых наследнике рода Шарьеров по мужской линии». Конечно, этот наследник вполне мог оказаться племянником покойного доктора, однако с таким же успехом он мог и не быть им. Нелишне отметить и то, что в завещании Шарьера стоял пункт, согласно которому «Бейкер и Гринбоу» не должны были предпринимать никаких шагов по розыску «единственного наследника»; им оставалось только терпеливо ожидать его появления, причем ему вовсе не обязательно было приезжать собственной персоной он мог просто послать на их адрес письмо по специально оговоренной форме, исключавшей вероятность какой бы то ни было ошибки. За этим явно что–то скрывалось, однако юристам в свое время хорошо заплатили за молчание и они отнюдь не горели желанием выложить мне все, что им было известно; впрочем, и известно–то им было совсем немного. В конце концов мои собеседники довольно–таки раздраженно заметили, что с момента смерти доктора прошло только три года, и у предполагаемого наследника есть еще масса времени заявить о себе.

Я вновь отправился к старине Гэмвеллу после фиаско в юридической конторе мне не оставалось ничего другого. Мой друг так и не встал с постели, и его лечащий врач, с которым я столкнулся в прихожей, сообщил мне, понизив голос, что болезнь зашла уже слишком далеко, и потому лучше не волновать пациента и не утомлять его разговорами. Я и сам понимал, что Гэмвеллу нужен покой, но у меня не было иного выхода, и, как только доктор ушел, я обрушил на беднягу град вопросов. Гэмвелл пристально посмотрел на меня, и под этим взглядом мне стало жутко я почувствовал себя так, как будто в моей внешности после менее чем трехнедельного пребывания в доме Шарьера произошли некие зловещие изменения, которые, однако, ничуть не удивляли моего несчастного друга.

Итак, с первых же слов я перевел беседу на интересовавший меня предмет. Начав с банальной фразы о необычности дома Шарьера, я стал подробно расспрашивать своего приятеля о покойном докторе, упирая на то, что Гэмвеллу доводилось встречаться с ним лично.

— Но то было Бог знает когда, отвечал Гэмвелл. Погоди, дай подумать. Вот уже три года как он умер. Ну да мы встречались где–то в 1907 году.

— Что?! изумился я. В 1907 году? За двадцать лет до его смерти?

— Да, за двадцать лет до его смерти, отозвался Гэмвелл. А что тут удивительного, собственно говоря?

— Ну хорошо, сдался я, решив не терять времени на этой путанице с датами. Расскажи лучше, как он выглядел хотя бы примерно… Тут я вынужден был констатировать, что преклонный возраст и неизлечимая болезнь основательно подточили не только здоровье Гэмвелла, но и его некогда ясный ум.

— Возьми тритона, увеличь его в размерах, научи ходить на задних лапах и одень в элегантный костюм вот тебе и Жан–Франсуа Шарьер собственной персоной, раздраженно ответил мой приятель. Да еще сделай ему для полного сходства дубленую шкуру.

— Дубленую шкуру? озадаченно переспросил я.

— О Господи, ну конечно, подтвердил Гэмвелл, раздражаясь еще больше. Кожа у него была шершавой, даже какой–то ороговевшей. Странный тип. Холодный, как рыба. Он как будто жил в другом мире.

— А сколько ему было лет? продолжал расспрашивать я. Восемьдесят?

— Восемьдесят? задумался мой собеседник. Погоди я впервые увидел его, когда мне только двадцать стукнуло, и тогда ему на вид где–то и было около того. А в следующий раз я встретил его два десятка лет назад, и не поверишь ли? он ни капли не изменился! Вот так, дружище Этвуд. Он выглядел на восемьдесят в первый раз. Может быть, в то время он показался мне таким старым, потому что сам я был очень молод не спорю. Но и в 1907 году он тоже выглядел на восемьдесят. И умер спустя двадцать лет. — То есть тогда ему было сто.

— Вполне возможно. Почему бы и нет?

Я уходил от Гэмвелла, будучи страшно разочарованным. Опять мне не удалось узнать ничего конкретного и определенного только смутные впечатления и недомолвки о человеке, которого Гэмвелл непонятно почему недолюбливал, и при этом, испытывая своеобразную ревность профессионала к многообещающим чужим изысканиям, старался скрыть от меня причину своей неприязни. Следующим этапом моих исследований явилось знакомство с соседями. Большинство из них были сравнительно молоды и практически ничего не знали о покойном хирурге, хотя нашлись и такие, кто сохранил более чем отчетливые воспоминания о жившем рядом с ними мрачном затворнике, на голову которого они не уставали посылать проклятия, ибо ползучие гады, которыми кишел его дом несколько лет тому назад, вызывали у моих собеседников суеверный ужас они подозревали, что эти омерзительные твари нужны были доктору для каких–то дьявольских лабораторных экспериментов. Из опрошенных мною соседей одна лишь миссис Хепзиба Коббет отличалась почтенным возрастом; маленький двухэтажный домик, где она жила вместе со своей дочерью, стоял позади особняка Шарьера, сразу же за стеной, огораживающей старый сад с могилой и колодцем. Она приняла меня, сидя в инвалидной коляске, что, по правде сказать, сразу настроило меня скептически вряд ли я мог ожидать от этой дряхлой старухи каких–нибудь заслуживающих доверия сведений. Дочь старой миссис, стоявшая позади коляски, искоса поглядывала на меня сквозь стекла пенсне, которое неуклюже сидело на ее огромном крючковатом носу. Но уже в самом начале беседы я понял, что был несправедлив к миссис Хепзибе Коббет, заподозрив ее в слабоумии ибо едва я только произнес имя ее покойного соседа, как хозяйка тут же встрепенулась и, по всей вероятности, сообразив, что в настоящее время я живу в доме Шарьера, принялась излагать известные ей факты.

— Вы там долго не задержитесь, помяните мои слова. Нечистый это дом, начала она довольно громким голосом, который, впрочем, быстро угас до хриплого старческого шепота. Я ведь живу тут по соседству, и уж доктора–то видала много раз. Он был такой высокий, долговязый, согнут, как крючок, и борода наподобие козлиной… Да… А что у ног его вечно волочилось ох, не приведи вам Господь такое увидеть. Какая–то длинная, черная гадина, но не змея, нет для змеи–то она была великовата, хоть эти твари змеи, то есть, постоянно мне на ум приходили, как только доктора увижу… Ох, а как кто–то кричал в ту ночь… И в колодце не то выли, не то лаяли не как лиса или собака, уж этих–то я ни с чем не спутаю нет, там будто тюлень тявкал, если вы, конечно, когда–нибудь тюленя слышали… Я уж всем про то рассказывала, разочарованно махнула она рукой, да только кто мне, старой развалине, поверит… Вы ведь то же самое думаете сидит, мол, тут старуха и несет невесть что, чего уж там…

Интересно, какие выводы сделали бы вы на моем месте? С одной стороны, я склонялся к тому, чтобы признать правоту дочери миссис Коббет, которая, провожая меня, сказала: «Не обращайте внимания на мамину болтовню артериосклероз, сами понимаете, так что она уже понемногу выживает из ума». С другой стороны, я никак не мог согласиться с тем, что старая миссис «понемногу выживает из ума» стоило мне только вспомнить, как сверкали ее глаза и как цепко следили они за мной, когда она рассказывала о своем загадочном соседе. Казалось, она с наслаждением вовлекает меня в некий сатанинский розыгрыш, истинные масштабы которого были доступны только ей одной.

Неудачи подстерегали меня на каждом шагу. Все направления моих поисков давали в сумме не больше, чем какое–нибудь одно из них в отдельности. Я проштудировал огромное количество старых регистрационных документов, газетных вырезок и прочих записей, но результатом были только две даты: 1697 год возведения дома, и 1927 год смерти доктора Жана–Франсуа Шарьера. Если в истории города и был какой–либо другой Шарьер, то о нем не сохранилось ни одного письменного свидетельства. Казалось невероятным, что все без исключения более–менее близкие родственники доктора Шарьера, покинувшие мир живых еще до его кончины, предпочли умереть за пределами Провиденса, и, тем не менее, только эта гипотеза в какой–то степени могла объяснить тот факт, что доктор Жан–Франсуа Шарьер являлся единственным известным здесь представителем своего семейства.

И все же однажды удача улыбнулась мне. Как–то раз, обследуя донельзя захламленные комнаты верхнего этажа, я обнаружил в одной из них портрет доктора Шарьера, который висел в самом дальнем от входа углу и был почти совершенно завален различной рухлядью. Вместо полного имени на портрете стояли только инициалы Ж. — Ф.Ш. но и этого мне было вполне достаточно для того, чтобы идентифицировать изображенную на нем личность. Высокие скулы, впалые щеки и остроконечная бородка придавали тонко очерченному лицу доктора суровое, аскетическое выражение, а от взгляда темных, лихорадочно блестевших глаз веяло замогильным холодом.

Однако на этой ценной находке мое движение вперед основательно застопорилось, и мне снова пришлось взяться за изучение книг и бумаг, лежавших на столах в лаборатории и кабинете. Если раньше я проводил большую часть времени вне дома, занимаясь сбором информации о докторе Шарьере, то сейчас буквально дневал и ночевал в мрачном особняке. Возможно, благодаря именно этому добровольному заточению в стенах дома Шарьера я стал гораздо острее ощущать его ауру как физически, так и психически. Постоянно думая об адвокате и его семье, которые покинули особняк, будучи не в состоянии вынести здешний воздух, я невольно начал обонять дом и смог наконец–то уловить причудливую смесь разнообразных запахов, до сих пор ускользавших от моего восприятия. Среди них были вполне обычные, характерные запахи старого жилища, но преобладали иные, в данной обстановке совершенно неожиданные.

Основная составляющая этой странной смеси не вызывала никаких сомнений это был терпкий мускусный дух, непременный спутник зоопарков, болот или просто луж с застоявшейся водой своего рода миазм, явственно свидетельствовавший о присутствии рептилий. «Но откуда он взялся?» спрашивал я себя. Вполне возможно, что в саду за домом Шарьера нашли себе пристанище несколько ползучих гадин, но не могли же они, в самом деле, расплодиться в таких страшных количествах, чтобы все вокруг пропахло ими насквозь. Я убил добрых полдня, разыскивая источник этого запаха как внутри дома, так и вокруг него но безрезультатно; и хотя однажды мне показалось, что мускусный аромат исходил из старого колодца, я с ходу отмел эту версию как неприемлемую. Запах проникал в каждый закоулок дома. Особенно сильно он ощущался, когда шел дождь, повисал туман или на траву ложилась роса, что было вполне естественно во влажном воздухе запахи всегда обостряются. Впрочем, и в сухую погоду в доме было довольно–таки сыро. Сырость эта не вызывала у меня особо приятных эмоций, но, с другой стороны, и не являлась причиной излишнего беспокойства.

Однако вскоре в доме стали происходить явления, встревожившие меня куда больше. Я имею в виду галлюцинации, что с некоторых пор начали меня неотвязно преследовать казалось, дом протестовал против моего вторжения в кабинет и лабораторию. Однажды посреди ночи мне послышался необычный лающий звук, который доносился будто бы из сада. В другой раз мне почудилось, что из окна кабинета выпрыгнула в кромешную тьму некая странная согбенная фигура, своими очертаниями напоминавшая рептилию. На этом галлюцинации не прекратились напротив, они стали донимать меня с удручающим постоянством; я же в свою очередь упорно воспринимал все эти неведомые звуки и видения как не имеющие никакого отношения к реальному миру и продолжал думать о них так до той самой ночи, когда меня поднял с постели совершенно отчетливый плеск воды, доносившийся откуда–то из сада. Всей кожей ощущая, что в доме есть еще кто–то, кроме меня, я вылез из–под одеяла, надел халат и ночные туфли, зажег лампу и помчался в кабинет.

Представшее моим глазам видение было явно навеяно содержанием бумаг покойного доктора, с которыми я успел ознакомиться к тому времени; несомненно, только эти странные документы могли вызвать в моем мозгу зародыш будущего кошмара. Кто–то действительно побывал в доме и стащил из кабинета несколько принадлежавших доктору бумаг. Я ворвался туда в тот самый момент, когда силуэт непрошенного визитера мелькнул в проеме окна и исчез в темном зеве сада. Это продолжалось секунду, не больше, и все же в тусклом свете лампы мне удалось разглядеть вторгшегося в мои владения субъекта он был облачен в черный, туго обтягивающий костюм из какой–то грубой блестящей ткани. Я бросился было за ним, но то, что я увидал на освещенном участке пола, остановило мой порыв.

Пришелец оставил на полу следы отпечатки мокрых ступней. Но Боже, какие это были следы! Судя по ним, у ночного гостя были чудовищно широкие стопы, а ногти на пальцах его ног отросли на такую длину, что, загибаясь вниз, оставили зарубки перед отпечатками ступней. На том месте, где он стоял, склонившись над бумагами, осталось большое мокрое пятно. По всему помещению витал такой жуткий мускусный смрад, что я зашатался и едва не упал в обморок, несмотря на то, что давно уже воспринимал это зловоние как непременный атрибут занимаемого мною дома.

Прислонившись к стене, я некоторое время приходил в себя, одновременно пытаясь найти мало–мальски правдоподобное объяснение происшедшему. В конце концов я решил, что в кабинет наведался кто–то из соседей наведался с недоброй целью, очевидно, замыслив что–то против ненавистного ему особняка. Но почему этот некто был мокрым, как будто он вылез из бассейна, и зачем ему понадобилось хватать со стола бумаги? А оставленные на полу странные следы?.. В общем, объяснение у меня вышло довольно неубедительным, но что еще я мог предположить?

Что касается бумаг, то кое–какие из них действительно исчезли со стола к счастью, как раз те, которые я уже успел просмотреть и сложил в отдельную стопку. Я так и не мог понять, кому и зачем вдруг вздумалось прокрасться ночью в дом и прихватить с собой эти документы. Допустим, злоумышленник заинтересовался домом Шарьера с корыстной целью например, желая отсудить его себе, но ведь эти бумаги не имели никакой ценности с юридической, точки зрения, ибо представляли собой всего–навсего научные заметки о долголетии крокодилов, аллигаторов и прочих подобных им тварей. Одержимость, с которой покойный доктор изучал вопрос долголетия рептилий, уже не составляла для меня тайны; однако если он и открыл какие–то секреты выдающейся продолжительности жизни пресмыкающихся, то ничто в бумагах не указывало на это. Впрочем, дважды или трижды мне попадались довольно туманные упоминания о неких «операциях» по продлению жизни, но чья жизнь имелась в виду, мне установить не удалось.

Я принялся разбирать бумаги дальше и обнаружил в них массу листков, исписанных одним и тем же скорее всего, докторским почерком. Просматривая их, я познакомился с несколько странным ответвлением его научных поисков то была подборка материалов о неких загадочных мифических существах, одно из которых именовалось Ктулху, а другое Дагон. Очевидно, они были морскими божествами, происходившими из неизвестной мне древней мифологии; наряду с ними в рукописях упоминалось о так называемых глубоководных людях–амфибиях, которые обитали в морских глубинах и были, по всей вероятности, жрецами служителями культа Ктулху и Дагона. Эти глубоководные, насколько я понял, тоже отличались завидным долголетием.

Среди исписанных листков я нашел две фотографии. На первой из них была запечатлена статуя некой на редкость отвратительной земноводной твари, грубо высеченная из огромного монолита. Фото было снабжено пометкой: «Вост. побережье Хиваоа, Маркизск. о–ва. Объект поклонения?» На втором снимке я увидел тотем североамериканских индейцев; взятое за его основу животное тоже было земноводным или пресмыкающимся. Это изображение сопровождалось надписью: «Тотем племени Квакиутл. Пролив Кваци–но. Такой же т. воздв. индейцами плем. Тлингит». Похоже было, что в стремлении достичь своей вожделенной цели доктор Шарьер глубоко изучил древние колдовские обряды и первобытные религиозные верования.

Что это была за цель, я понял довольно скоро. Проблема долголетия являлась для него не теоретическим, но чисто практическим вопросом он желал продлить свою собственную жизнь. Некоторые зловещие намеки, содержавшиеся в рукописях доктора, позволяли предположить, что он преуспел в своих самых безумных дерзаниях, и это вызвало в моей душе новый приступ тревоги я опять вспомнил о загадочной личности Шарьера–первого, волею судьбы тоже хирурга, последние годы жизни и смерть которого были окутаны столь же непроницаемой завесой тайны, как рождение и юность Шарьера–второго, скончавшегося в Провиденсе в 1927 году.

Хотя события прошедшей ночи не слишком меня напугали, я все же счел за благо не искушать судьбу и приобрел в лавке подержанных вещей уже далеко не новый, но вполне надежный и, самое главное, отличавшийся мощным боем «люгер». Другой моей покупкой стал фонарь с отражателем он давал яркий свет и в то же время, в отличие от старой лампы, не слепил глаза. Если ночным визитером был кто–то из соседей, рассуждал я, то наверняка похищенные бумаги только раздразнят его аппетит и рано или поздно он предпримет повторное вторжение. На этот случай я и запасся оружием и новым фонарем; я был полон решимости не колеблясь открыть огонь по мародеру, если он вдруг снова заберется в дом и, будучи застигнут мною в его стенах, попытается удрать безо всяких объяснений. Впрочем, я искренне надеялся, что до стрельбы дело не дойдет.

На следующую ночь я возобновил изучение книг и бумаг доктора Шарьера. Многие из книг были датированы XVII–XVIII веками, из чего я заключил, что они достались Шарьеру от его далеких предков. Несколько книг на французском языке представляли собой перевод с английского и принадлежали перу Р. Уайзмена того самого, у которого обучался живший в XVII веке молодой Жан–Франсуа Шарьер. — Налицо была связь между Шарьером–первым парижским учеником Уайзмена и Шарьером–вторым, скончавшимся в Провиденсе, штат Род–Айленд, три года тому назад.

Вообще же эта библиотека представляла собой довольно причудливую мешанину из самых разнообразных изданий на многих языках от французского до арабского. Названия большинства из них ничего мне не говорили, хотя я довольно неплохо владею французским и чуть–чуть знаком с другими романскими языками. Например, тогда я не имел ни малейшего представления, что скрывается под таким заглавием, как «Unaussprechlichen Kulten» барона фон Юнцта, хотя и подозревал, что оно перекликается с названием книги графа д'Эрлетта «Cultes des Goules», поскольку оба эти издания стояли рядом на книжной полке. Книги по зоологии соседствовали с увесистыми томами, посвященными древним культурам. Томов этих было великое множество; я только перечислю некоторые из них «Исследование связи культур народов Полинезии и индейцев Южной Америки, в частности Перу», «Пнакотикские Рукописи», «De Furtivis Literarum Notis» Джанбаттисты Порты, «Kryptografik» Тикнесса[5], «Daemonolatreia» Ремигиуса[6], «Век амфибий» Бэнфорта… Были здесь подшивки старых газет «Трэнскрипта», издававшегося в Эйлсбери, штат Массачусетс, аркхэмской «Газетт» и многих других. Что же касается книг, то некоторые из них, без преувеличения, являлись изданиями огромной ценности. Судите сами самое позднее из них было датировано 1820, а самое раннее 1670 годом! Все они были изрядно зачитаны, но в целом сохранились неплохо, принимая в расчет их весьма солидный возраст.

К сожалению, в то время я не уделил библиотеке Шарьера достаточного внимания, действуя по пословице, согласно которой избыток знаний вредит человеку больше, нежели их недостаток. Я, однако, успел обнаружить среди древних фолиантов нечто, напоминавшее на первый взгляд толстый научный журнал, но при более детальном рассмотрении оказавшееся тетрадью для записей, которые, судя по датам, относились к периоду времени, явно выходившему за рамки лет, прожитых Шарьером–вторым. Тем не менее все записи (и это не вызывало у меня никаких сомнений) были сделаны рукой покойного хирурга; несмотря на более чем почтенный возраст первых страниц в сравнении с последними, почерк на всех был одинаков мелкие крючковатые буквы, теснящиеся одна к другой в ровные, плотные строки. Записи эти представляли собой своеобразную хронологическую регистрацию явлений, связанных с излюбленной темой доктора и, насколько я мог судить, бравших свое начало с очень давних времен. Некоторые тексты сопровождались небрежно выполненными иллюстрациями, производившими, тем не менее, довольно сильное впечатление похожее чувство мы испытываем, глядя на наскальные рисунки первобытных художников.

На первой же странице этой рукописи я увидел запись следующего содержания: «1851. Аркхэм. Азеф Гоуд, Г.В.». Она относилась к иллюстрации, на которой был изображен этот самый Азеф Гоуд, омерзительный жабоподобный тип с безобразно широким ртом, отвислыми складками губ и полуприкрытыми кожистой пленкой глазами, едва видневшимися из–под тяжелых надбровий. Глядя на эту физиономию, я невольно представил себе, как ее обладатель сидит на корточках, плотно припав к земле настолько напоминал он земноводное. Рисунок занимал большую часть страницы, а сопровождавший его текст представлял собой комментарии человека, столкнувшегося с этим необычным явлением вряд ли во плоти и крови, но скорее всего при изучении документов какого–нибудь малоизвестного архива (кстати, не могли ли буквы Г.В. расшифровываться как «глубоководные», упоминание о которых встретилось мне ранее?). Безусловно, находки такого рода утверждали доктора Шарьера в его вере, что между человеком и многочисленными представителями амфибий и рептилий существует тесная биологическая связь, которая может быть прослежена на подобных примерах.

Я обратился к другим записям, однако после первого прочтения они показались мне на редкость туманными, почти бессмысленными. Чтобы не быть голословным, приведу вам хотя бы следующие образцы:

«1857. Сент–Огастин. Генри Бишоп. Кожа густо покрыта чешуей, но не рыбьей. По слухам, 107 лет от роду. Процесса старения организма не наблюдается. Острота всех пяти чувств. Происхождение точно не установлено: предки занимались торговлей с полинезийцами.

1861. Чарлстон. Семья Балашей. Ороговевшие руки. Двойная челюсть. Одинаковые стигматы у всех членов семьи. Антон: 117 лет, Анна: 109. Испытывают сильное беспокойство вдали от водной среды.

1863. Иннсмут. Семьи Маршей, Уэйтов, Элиотов, Гилменов. Капитан Абед Марш: торговец в Полинезии, женат на полинезийке, физиогномические характеристики сходны с ф.х. Азефа Гоуда. Очень скрытный образ жизни. Женщины редко показываются на улицах. По ночам много купаются целыми семьями заплывают на Риф Дьявола. Ярко выраженное родст во с Г.В. Постоянное передвижение между Иннсму том и Понапе. Тайные религиозные обряды.

1871. Джед Прайс, карнавальный конферансье. «Человек–аллигатор». Появляется в бассейне с аллигаторами. Вытянутая вперед челюсть, заостренные зубы; не мог определить, от природы или заточены специально».

Другие записи в найденной мною тетради были выдержаны примерно в таком же духе. Их география впечатляла своей обширностью Канада, Мексика, западное побережье США. Заметки эти явились для меня фоном, на котором вдруг неожиданно четко обозначилась фигура человека; одержимого бредовой идеей доказать, казалось бы, недоказуемое прямую связь долголетия отдельных представителей рода человеческого с их близостью к земноводным или пре смыкающимся.

Приведенные в записях факты я рассматривал всего лишь как надуманно утрированные описания физических дефектов людей, но доктор–то, доктор! Он принимал их за чистую монету и под тяжестью этих собранных им «свидетельств» окончательно утвердился в своей странной, зловещей вере. Однако за пределы чистой догадки его выносило не часто. На мой взгляд, больше всего его интересовала глубина, взаимосвязь примеров, которые он с таким тщанием собрал в своей тетради, и связь эту он искал в трех направлениях. Наиболее тривиальным из них мне показалась мифология негритянского культа Вуду[7]. Второе направление охватывало древнеегипетскую культуру с ее поклонением отдельным видам животных. Третьей и, судя по записям доктора, наиболее значимой сферой поисков была совершенно незнакомая мне доселе мифология, старая как мир, а то и еще старше; фигурировавшие в ней Властители Древности вели жесточайшую непримиримую войну с такими же, как и они сами, ровесниками мира Богами Седой Старины, носившими имена Ктулху, Хастур, Йог–Сотот, Шуб–Ниггурат и Ньярлатхотеп. Им поклонялись шантаки, глубоководные, народ чо–чо, снежные люди и другие существа; из них одни стояли на ступенях эволюционной лестницы, которая вела к зарождению современных людей, а другие представляли собой чудовищные мутации доисторического человека или вовсе не имели никакого отношения к человеческому роду. Все это было, конечно же, безумно интересно, но (и тут мне пришлось бы разочаровать покойного Шарьера) о какой–либо прочной органической связи между собранными им разрозненными «свидетельствами» родства отдельных людей–долгожителей с рептилиями и упомянутыми мною древними мифологиями говорить не приходилось. Впрочем, здесь мой усопший оппонент мог бы успешно возразить мне, указав на то, что уже в легендах Вуду и древнего Египта содержались пусть и несколько туманные аллюзии, связанные с рептилиями, а мифология Ктулху целиком основывалась на культе невероятно древних видов земноводных и пресмыкающихся, без сомнения, возникших в одно время с тиранозаврами, бронтозаврами, мегалозаврами и другими рептилиями Мезозойской эры.

Помимо этих интригующих заметок, я обнаружил некие диаграммы, которые при более детальном рассмотрении оказались схемами весьма и весьма странных хирургических операций, природа которых к тому времени еще оставалась загадкой для меня. Тогд я мог лишь с большой долей вероятности утверждав что схемы эти скопированы из двух древних книг — из труда Людвига Принна «Таинственные Черви» еще одного фолианта, название которого я не смог даже прочесть. Что же до самих операций, то они вызвали у меня приступ сильнейшего отвращения настолько суть их была противна самой человеческой природе. Например, одна из них состояла в нанесении на кожу множества надрезов с целью ее растяжения («для обеспечения роста», как пояснялось в сопроводительном тексте), а другая представляла собой перекрестное иссечение основания позвоночника с целью «вытяжения хвостовой кости». Эти дьявольские диаграммы вызвали в моей душе неподдельный ужас, но я продолжал внимательно рассматривать их, ибо они, несомненно, были одним из направлений зловещей деятельности доктора Шарьера и могли многое объяснить мне например, его доходившее до фанатизма затворничество, которое являлось совершенно необходимым условием для сохранения тайны его безумных экспериментов; ибо в противном случае он стал бы откровенным посмешищем в глазах своих ученых коллег.

Многие бумаги содержали пространные ссылки на различные события, причем манера изложения не оставляла никаких сомнений в том, что описанные случаи произошли с самим рассказчиком. Все они были датированы не позднее чем 1850 годом; иногда на документе вместо года было обозначено десятилетие. Я вновь без труда угадал характерный почерк доктора, и это исключая, разумеется, возможность того, что Шарьер просто переписал своей рукой чужие заметки явилось для меня почти неопровержимым доказательством ошибочности моих предположений относительно возраста доктора. Было совершенно очевидно, что он умер отнюдь не в восьмидесятилетнем, но в куда как более преклонном возрасте, и уже от одной этой мысли мне стало не по себе я в очередной раз вспомнил о жившем в XVII веке предшественнике покойного хирурга.

Здесь можно было подвести кое–какие итоги. В соответствии с моими выводами, гипотеза доктора Шарьера, в которую он столь фанатично уверовал, заключалась в том, что с помощью особых хирургических операций и неких таинственных ритуалов можно было значительно на сто пятьдесят и даже двести лет удлинить короткую человеческую жизнь, то есть сделать ее равной по продолжительности веку крокодилов, ящериц и прочих ползучих гадов. Необходимым условием для этого являлся период своеобразного полубессознательного оцепенения, проводимый в каком–нибудь сыром, темном месте, где шло вызревание иного уже организма и обретение им новых физиологических характеристик. По завершении означенного периода подопытный индивидуум вновь возвращался к жизни, однако глубокие внешние и внутренние изменения, явившиеся результатом операции, сопутствовавших ей колдовских обрядов и анабиоза, вынуждали его вести качественно иной, отличный от прежнего, образ жизни. Для подтверждения этой гипотезы доктор Шарьер собрал обширную коллекцию сказок, легенд и мифов, но наиболее впечатляющим доказательством своей правоты он, безусловно, считал подборку упоминаний о людях–мутантах, живших в последние двести девяносто лет нет, даже двести девяносто один год, если быть точным. Уточнение этой внушительной цифры оказалось вовсе небесполезным, ибо некоторое время спустя я с замиранием сердца обнаружил, что именно столько времени двести девяносто один год пролегло между датами рождения Шарьера–первого и смерти Шарьера–второго. Размышляя над гипотезой доктора Шарьера, я проникся невольным уважением к ее необычности и дерзновенности. В то же время нельзя было не отметить, что ей явно недоставало строгого научного подхода и сколько–нибудь убедительных доказательств все эти намеки, недомолвки и устрашающие предположения вполне могли сойти для досужего любителя страшных историй, но вряд ли были способны пробудить искренний интерес у настоящего ученого, опирающегося на факты и реальные законы бытия, а не на мистику. С каждым днем я все глубже и глубже погружался в пучину этой безумной теории; и не случись однажды событие, речь о котором пойдет ниже, я преспокойно остался бы в доме на Бенефит–стрит еще Бог весть на какой срок и продолжал бы свои скрупулезные поиски истины. Но я навсегда покинул это жуткое обиталище и тем самым бросил его на произвол судьбы, ибо последний отпрыск рода Шарьеров сейчас я знаю это точно никогда больше не явится в Провидено с притязаниями на дом, который будет передан городским властям и разрушен до основания.

Надеюсь, я достаточно заинтриговал вас этим не слишком вразумительным пассажем а теперь попытаюсь как можно более подробно описать происшедшее. Итак, рассматривая «находки» доктора Шарьера, я вдруг ощутил на себе чей–то пристальный взгляд такую защитную реакцию организма некоторые любят называть «шестым чувством». Соблазн обернуться был велик, но я пересилил себя; открыв крышку часов, я поймал на ее зеркальную поверхность отражение находившегося позади меня окна и с содроганием увидел размытые очертания чудовищного подобия человеческой физиономии. В испуге я тут же повернулся лицом к окну, но в оконном проеме не было никого и ничего лишь какая–то тень мелькнула и исчезла в зарослях старого кустарника. А потом… Боже, я до сих пор не могу понять, действительно ли я видел тогда ту высокую, странно согнутую фигуру, проковылявшую неуклюжей походкой в темноту сада. Во всяком случае, в тот момент у меня достало разума не преследовать ее. «Эта тварь явится сюда еще раз, кем бы она ни была», решил я.

Мне оставалось полагаться только на свое терпение. В ожидании повторного появления неуловимого ночного пришельца я напряженно размышлял над тем, откуда он мог взяться, и прокрутил у себя в голове имена всех обитателей Провиденса, у которых дом на Бенефит–стрит уже давно не вызывал ничего, кроме глухой ненависти. Вполне возможно, что они хотели запугать меня и тем самым заставить убраться прочь из особняка Шарьера видимо, отсутствие жильцов в доме устраивало их куда больше, нежели наличие таковых. Предположение, что в кабинете хранилось нечто, представляющее для них значительный интерес, я вынужден был отбросить у злоумышленников была уйма времени для того, чтобы растащить все находившееся в доме имущество за те три года после смерти доктора, когда особняк стоял совершенно пустым. В общем, тогда я так и не пришел к какому–то определенному выводу. Даже весьма необычный облик моего ночного гостя не навел меня на действительное объяснение творившихся в доме и вокруг него странностей это был как раз тот случай, когда дилетант имеет преимущество перед профессионалом, который привык доверять только фактам и никогда не давать воли своей фантазии. Сидя в кромешной тьме, я как никогда остро ощущал ауру этого дома. Даже сама темнота казалась одушевленной, но как непередаваемо далека была эта жизнь от Провиденса с его повседневной будничной суетой! Помимо мускусной вони, столь характерной для вольеров с рептилиями в зоопарках, я отчетливо различал запах гниющего дерева и пропитанного сыростью известняка, из которого были сложены стены погреба. Это был дух тлена всесильное время наконец–то основательно взялось за старинный особняк. С каждой минутой я все больше и больше чувствовал себя хищным зверем, который терпеливо поджидает добычу в засаде, определяя ее приближение по надвигающемуся запаху сравнение более чем точное, ибо слабый аромат животного мускуса, витавший по темным помещениям дома, усиливался с каждой минутой, покуда не превратился в кошмарное удушающее зловоние.

Мое напряженное ожидание длилось уже больше часа. За все это время я не услышал ни единого звука дом был абсолютно безмолвен, и если бы не эта чудовищная, едва не сводившая меня с ума мускусная вонь, я давно бы уже решил, что нахожусь в доме один, и со спокойной душой оставил бы свой пост. Но я знал, что ночной пришелец уже совсем рядом, и, сжимая в кармане рукоятку «люгера», терпеливо ожидал его появления.

Внезапно тягостную тишину нарушил какой–то слабый, непонятный звук; он чем–то напоминал отрывистый рык аллигатора, но я не осмелился довериться своему вконец расстроенному воображению и решил, что это просто скрип дверных петель. Как бы то ни было, кто–то действительно вторгся в мои владения, и это не прошло для меня незамеченным. Но следующий звук буквально потряс меня это был шелест бумаг в кабинете. Таинственный визитер каким–то непостижимым образом прокрался туда у меня под носом и преспокойно рылся в документах! Столь самоуверенное, если не сказать наглое, поведение незваного гостя подвигло меня на решительные действия, и, выхватив из кармана фонарь, я направил яркий луч света на стол, откуда доносилось шуршание листов. Первые несколько секунд я просто отказывался верить своим глазам, ибо стоявшее у стола существо не было человеком, это была омерзительная пародия на него, какой–то мутант, гуманоид–рептилия. От растерянности и страха я совсем потерял голову и, слепо повинуясь инстинкту самосохранения, выхватил револьвер и четырежды выстрелил в монстра. Я стрелял практически в упор, и ни одна из четырех пуль не прошла мимо цели.

Я до сих пор не устаю благодарить Всевышнего за то, что память моя сохранила лишь смутные, фрагментарные воспоминания о дальнейших событиях. Страшный грохот… исчезновение чудовища… свет фонаря… преследование… Пустившись в погоню, я убедился в точности своих выстрелов от стола в кабинете к окну вели кровавые следы. Оконное стекло было высажено вместе с рамой безусловно, ночной пришелец отличался как недюжинной прытью, так и огромной физической силой. Тем не менее он был тяжело ранен, и это значительно уменьшало его шансы на спасение; к тому же блестевшие в свете фонаря кровавые следы и густая мускусная вонь выдавали направление, в котором он убегал от меня. Следы уводили меня вглубь сада, и в конце концов я обнаружил, что стою у залитого кровью колодезного сруба. Темная утроба колодца показалась мне сначала совершенно недоступной, но затем, приглядевшись, увидел внутри закрепленную на стене лестницу с какими–то необычными ступеньками. Осторожно нащупав ногой верхнюю из них и ухватившись руками за окровавленный край сруба, я начал спуск в колодец. Моя решимость подкреплялась обилием пролитой крови на траве у колодца из этого я заключил, что преследуемый мною монстр смертельно ранен и не может представлять для меня серьезной опасности.

Боже Всевышний, зачем я полез тогда в этот колодец? Почему я не повернулся и не убежал прочь от этого адского подземелья и от этого проклятого дома? Из всех моих поступков, которые я успел совершить с тех пор, как стал пленником чар дома Шарьера, этот был бы самым разумным; но в то время разуму моему не суждено было взять верх над безрассудным любопытством, и, заинтригованный страшным обличием застигнутого мною в кабинете чудовища, продолжал спускаться в темную шахту колодца, с каждой секундой приближаясь к поблескивавшей внизу воде. Ступеньки, однако, не доходили до нее они обрывались у сделанного в стене отверстия, которое оказалось входом в прорытый параллельно поверхности земли туннель. Держа в одной руке зажженный фонарь, а в другой взведенный револьвер, я с трудом протиснулся в зловонный зев подземного хода и ползком двинулся вперед. Туннель забирал немного вверх и завершался подобием небольшого грота человек нормального роста уместился бы в нем разве что стоя на коленях. Луч света выхватил стоявший там продолговатый ящик, и я вздрогнул, мгновенно распознав направление туннеля он вел прямиком к могиле доктора Шарьера в старом саду, а ящик был, конечно же, гробом.

Но отступать было уже поздно. Кровавый след доходил до самого края гроба, крышка которого была откинута в сторону. Сгорая от желания увидеть поверженного врага, я стал на колени перед гробом и направил свет фонаря внутрь…

Дорого заплатил бы я за то, чтобы моя память не сохранила увиденной тогда картины! Но увы, это жуткое зрелище отныне и навсегда запечатлелось в моем мозгу распростертое во чреве полуистлевшего гроба существо, которое только что испустило дух. Облик убитой мною твари был непередаваемо страшен: передо мной лежал получеловек–полуящерица уродливое подобие того, что являлось некогда человеком. Одна только мысль о том, что я в течение нескольких недель жил бок о бок с этим исчадием ада, вызвала неподдельный ужас в моей душе. Одежды, покрывавшие тело моей жертвы, были разорваны и перекручены, будучи не в силах сдержать натиск подвергшейся чудовищным мутациям плоти. Кожа на суставах ороговела, ладони и босые ступни (вернее сказать, то, что являлось когда–то ими) были плоскими, очень широкими и завершались огромными когтями. В безмолвном ужасе уставился я на неестественно длинный хвостовидный отросток, торчавший как гвоздь из основания позвоночника, на вытянутую крокодилью челюсть с сохранившимся на ней жалким пучком бороды…

Сомнений быть не могло передо мной лежал не кто иной, как доктор Жан–Франсуа Шарьер, впервые очутившийся в этом адском склепе еще в 1927 году, когда он погрузился здесь в каталептическое оцепенение, ожидая своего часа, чтобы восстать из гроба и вернуться в новом чудовищном обличье в мир живых доктор Жан–Франсуа Шарьер, рожденный в Байонне в 1636 году и «умерший» в Провиденсе в 1927. Теперь я знал, что за наследника, о котором упоминалось в его завещании, он выдавал самого себя, воскресшего в новом качестве после совершения давным–давно забытых демонических обрядов, древностью своей превосходящих человечество и возникших еще в ту пору, когда Земля была совсем юным порождением Космоса и являла на свет огромных, неведомых нам тварей, которые жили, плодились и умирали на ней.

Примечания

1

Алджернон Блэквуд (1896 1951) английский писатель, старший современник Лавкрафта, оказавший весьма существенное влияние на его творчество. Романы Блэквуда «Джон Сайленс парамедик», «Джимбо», «Кентавр» и многочисленные рассказы посвящены исследованию сверхъестественных явлений в окружающем нас мире и психологии человеческого сознания, балансирующего на грани реальности и фантазии.

(обратно)

2

Loricata (лат. Панцирные) класс боконервных моллюсков, достигающих в длину от 35 см.

(обратно)

3

Osteolaemus, Crocodilus, Gavialis, Thomistoma, Caiman, Alligator (лат.) современные крокодилы являются остатками большой древней группы, в большинстве своем вымершей к началу кайнозойской эры.

(обратно)

4

Здесь имеется в виду сторонник королевской партии, изгнанный из Англии в период революции и гражданских войн середины XVII в. Сам по себе термин «роялист» вошел в обиход позднее, во время Французской революции конца.

(обратно)

5

Джованни Батиста делла Порта неаполитанский математик и физик, изобретатель камеры–обскуры и автор капитального исследования по тайнописи «De Furtivus Literarum Notis» («О знаменитых тайных писаниях», 1563 г.).Другой известный трактат на эту тему принадлежит Филиппу Тикнессу («Трактат о науке дешифровки и изобретении шифров», 1772 г.).

(обратно)

6

Возможно, имеется в виду Ремигий (Ремигиус или св. Реми) архиепископ Реймский (437 533), апостол франков. Он крестил жену Хлодвига, а затем и самого короля (496 г.). Ремигиусу приписывают немало сочинений.

(обратно)

7

Культ Вуду (на одном из африканских языков «вуду» означает «дух», «божество») широко распространенный на острове Гаити негритянский культ, завезенный туда вместе с черными рабами из Дагомеи. Вудуисты (а они, по некоторым оценкам, составляют до 90 процентов населения Гаити) верят в существование многих богов, или духов «лоа», которые якобы могут вселяться в людей и руководить их поступками. В каждом вудуистском храме установлен центральный столб, считающийся каналом для входа и выхода «лоа»; перед этим столбом жрецы приносят в жертву различных животных, после чего дух, если он посчитает жертву достаточной, вселяется в одного из участников церемонии.

(обратно)

Дерево на холме

I

К юго–востоку от Хэмпдена, рядом с извилистым ущельем, где бьется в теснинах Лососевая река, простирается гряда крутых скалистых холмов, ставшая камнем преткновения для отважных земледельцев. Глубокие каньоны с почти отвесными стенами изрезали эту местность вдоль и поперек, что не позволяет использовать ее иначе как пастбище. В мой последний приезд в Хэмпден этот район его еще называют Наделом Сатаны входил в состав здешнего лесного заповедника. Ввиду отсутствия дорог он практически отрезан от внешнего мира, и местные жители вполне серьезно скажут вам, что в свое время он был собственноручно пожалован нашей грешной земле Его Сатанинским Величеством. Местное поверье гласит, что здесь водятся привидения, но что они собой представляют этого, похоже, не знает никто. Коренные поселенцы не отваживаются проникать в эти таинственные дебри, ибо они свято верят тем преданиям, что достались им по наследству от индейцев племени нец–перс, бесчисленные поколения которых избегали этих мест по той причине, что считали их ареной состязаний каких–то гигантских духов, прибывающих Извне. Все эти не лишенные занимательности истории возбудили во мне живейшее любопытство.

Моя первая и, слава Богу, последняя экскурсия в эти холмы состоялась летом 1938 года, которое я провел в Хэмпдене с Константином Теунисом. Он весь ушел в работу над своей диссертацией по египетской мифологии, и большую часть времени я коротал в одиночестве, несмотря на то, что мы жили в одной квартире в коттедже на Бикон–стрит с видом на печально известный Дом Пирата, выстроенный Эксе–ром Джонсом более шестидесяти лет тому назад. Рассвет 23 июня застал меня среди этих причудливой формы холмов впрочем, после семи часов утра они выглядели вполне прозаично. Я отошел уже на целых семь миль от Хэмпдена, но до сих пор не видел ничего такого, что могло бы привлечь мое внимание. Взбираясь по травянистому откосу над одним особенно глубоким ущельем, я внезапно оказался на участке, абсолютно лишенном растительного покрова. Он простирался далеко на юг, захватывая множество долин и возвышенностей. Поначалу я решил, что прошлой осенью здесь, вероятно, был пожар, но, внимательно обследовав почву, я не обнаружил ни малейших признаков выгорания. Все близлежащие склоны лощины выглядели настолько черными и обезображенными, что, казалось, на них дохнуло каким–то гигантским пламенем, уничтожившим всю растительность. Однако следы огня отсутствовали…

Я ступал по жирной, плодородной почве мечте любого земледельца и не видел ни травинки. Я взял курс на предполагаемый центр этой грандиозной пустоши и тут до меня вдруг дошло, какая жуткая и необъяснимая тишина царит вокруг. Здесь не было ни жаворонков, ни кроликов, ни даже насекомых вся живность, казалось, покинула эти места. Взойдя на вершину внушительной высоты бугра, я попытался определить на глаз размеры этой унылой загадочной зоны. И тут я увидел одиноко стоящее дерево.

Холм, на котором оно росло, чуть возвышался над своими соседями, но дерево, бросалось в глаза главным образом потому, что его никак нельзя было ожидать здесь увидеть. Я не встретил ни одного дерева на протяжении многих миль: в неглубоких лощинах мне приходилось продираться сквозь заросли репейника и терновника, но среди них не было деревьев в полном смысле этого слова. Тем более странно было увидеть дерево в этой бесплодной местности, да еще на вершине холма.

Чтобы добраться до него, мне пришлось пересечь два обрывистых ущелья; в конце пути меня ждала еще одна неожиданность. Ибо это дерево не было ни елью, ни сосной, ни чем–либо еще. Никогда в жизни я не встречал деревьев, хотя бы отдаленно напоминавших его; не встретил и по сей день и вечно буду благословлять за это небеса!

Более всего оно напоминало дуб. У него был мощный искривленный ствол диаметром около ярда, а его огромные нижние ветви начинали расти уже в каких–нибудь семи футах над землей. Листья имели округлую форму и были до странности идентичными по размеру и рисунку. Создавалось впечатление, будто дерево нарисовано на холсте кистью неведомого художника, но я готов поклясться, что оно было настоящим. Да–да, настоящим, уж я–то знаю это, что бы там ни говорил Теунис.

Помню, как, не глядя на часы, я определил время по солнцу: было десять утра. Стало припекать, и я присел отдохнуть под гостеприимной сенью огромного дерева. Потом я обратил внимание на траву, что в изобилии росла под ним довольно странный феномен посреди этой голой пустоши. Везде, куда бы я ни кинул взгляд, было беспорядочное нагромождение холмов, лощин и обрывов, но та возвышенность, на которой я сидел, значительно превосходила все остальные в радиусе многих миль. Я поглядел далеко на восток и тут же вскочил на ноги, пораженный и ослепленный увиденным! Сквозь сизую дымку на горизонте проступали голубоватые шапки гор Биттеррут, единственной гряды в округе, расположенной в трехстах милях от Хэмпдена, вершины которой всегда покрыты снегом. Но, находясь на такой высоте, как сейчас, я никак не должен был ее видеть. В течение нескольких минут я стоял, не шелохнувшись, и все глядел на это чудо; потом меня одолела сонливость и я прилег отдохнуть на обильный травяной покров под деревом. Я отложил в сторону фотоаппарат, снял шляпу и расслабился, глядя в небо через сетку зеленых листьев. Потом я закрыл глаза.

И тогда меня посетило довольно странное видение некая смутная греза, своего рода сок наяву, не имевший сколько–нибудь отчетливой связи с реальностью. Мне чудилось, будто я вижу величественный храм на берегу вязкого, покрытого водорослями моря; три солнца мерцали над ним в бледно–розовом небе. Этот громадный храм, напоминавший древнюю гробницу, имел какой–то неестественный цвет, близкий к сине–лиловому. Огромные бестии парили в облаках казалось, будто я слышу хлопанье их перепончатых крыльев. Когда я приблизился к каменной громаде, предо мной возник огромный черный провал входа. Внутри маячили тени; мельтеша и дразнясь, они, казалось, хотели заманить меня в этот чудовищный склеп. Хищный блеск трех огромных глаз померещился мне в шевелящемся мраке дверного проема, и я закричал от смертельного страха. Я понял, что в нездоровых недрах этого исполинского сооружения кроется нечто такое, что сулит гибель и разрушение всему сущему. То была поднявшаяся из бездны преисподняя, и была она страшнее самой смерти. Я снова закричал. Видение померкло.

Надо мной были все те же круглые листья и обычное земное небо. Пытаясь подняться на ноги, я ощутил дрожь во всех членах; холодный пот струился по моему лицу. В первое мгновение я было собрался бежать куда глаза глядят, лишь бы только не видеть этот холм с его ужасным деревом, но затем быстро справился со своим сумасбродным порывом и снова присел, стараясь прийти в себя. Никогда еще я не видел сна, столь схожего с явью и столь кошмарного. Но что же могло послужить причиной такому странному видению? Разве что те книги по Древнему Египту, которые я брал почитать у Теуниса… Я отер пот с лица и подумал, что уже настало время обеда. Однако мне почему–то совсем не хотелось есть.

Потом меня осенило. Я сделаю несколько снимков этого дерева и покажу их Теунису. Быть может, увидев их, он перестанет делать вид, будто ему все безразлично. А если что, я мог бы пересказать ему свой сон… Достав из чехла фотоаппарат, я сделал несколько снимков как самого дерева, так и окружавшего его ландшафта. На всякий случай я также сфотографировал один из сверкавших на солнце снежных пиков. Может быть, я захочу сюда вернуться, и тогда эти снимки пригодятся.

Засунув фотоаппарат в футляр, я вернулся на свое мягкое травянистое ложе. Похоже, что это место под деревом обладало какой–то неведомой чудодейственной силой. Во всяком случае, мне не хотелось его покидать. Я глянул вверх, на странные листья округлой формы, и снова закрыл глаза. Легкий ветерок играл в ветвях; их мягкий мелодичный шелест навеял на меня сладкую истому, и вскоре я задремал. Внезапно я снова увидел бледно–розовое небо и три солнца. Страна трех теней! И вновь величественный храм предстал перед моим взором. Казалось, будто я лечу по воздуху, как некий бестелесный дух, и разглядываю чудеса этого удивительного многомерного мира. Причудливо изогнутые карнизы храма вселяли в меня безотчетный страх, и я понял, что эту страну не видел еще ни один смертный даже в своих самых дерзких грезах.

И снова передо мной возникла огромная зияющая дыра входа; меня словно затягивало в это черное клубящееся облако. Казалось, что я гляжу в даль без конца и без края. Я не нахожу слов, чтобы описать это чудовищное Ничто, эту непроницаемую бездонную тьму, кишевшую невообразимыми тенями и предметами, плодами безумия и бреда, столь же неуловимыми и призрачными, как мгла, скрывающая таинственную Шамбалу.

Душа моя ушла в пятки. Я был смертельно испуган. Я кричал, не переводя дух, и чувствовал, что схожу с ума. Затем, все еще во сне, я бросился бежать и бежал бесконечно долго, охваченный предельным ужасом, но от чего именно я спасался бегством, я не знал. И хотя я покинул этот храм и адскую бездну, в глубине души я понимал, что мне суждено вернуться сюда и только чудо может меня спасти.

Я открыл глаза. Дерева надо мной не было. Я лежал ничком на каменистом склоне. Одежда моя находилась в самом плачевном состоянии, ладони были исцарапаны в кровь. Я медленно поднялся на ноги, корчась от невыносимой боли. Теперь я узнал то место, где находился это был холм, с которого я впервые увидел ту опаленную зону. Выходит, что я проделал не одну милю, находясь в бессознательном состоянии! Дерева не было в поле зрения, и я облегченно вздохнул. Брюки мои были разодраны на коленях стало быть, часть пути я проделал на четвереньках.

Я взглянул на солнце оно клонилось к западу! Где же я все это время был? Я судорожно выхватил часы. Они остановились в 10.34.

II

— Так, значит, ты получил фотографии? произнес Теунис, лениво растягивая слова. Я поднял голову и встретил его серый, холодный взгляд, брошенный мне с другого конца обеденного стола. Три дня миновало с тех пор, как я вернулся с Наделов Сатаны. Я, конечно, уже успел ему поведать о видении, посетившем меня под деревом, но мой рассказ вызвал у него только смех.

— Да, ответил я. Они пришли вчера вечером. Я еще даже не распечатал пакет. Рассмотри их как следует если, конечно, они достаточно качественные. Быть может, ты изменишь свое мнение.

Теунис усмехнулся, отхлебнул кофе. Я протянул ему нераспечатанный конверт. Он тут же вскрыл его и достал снимки. Как только он увидел первый из них, улыбка слетела с его лица. Он нервно затушил сигарету.

— Боже праведный, ты только погляди! Я принял у него из рук глянцевый прямоугольник. Это был самый первый снимок дерева, сделанный мною с расстояния примерно в пятьдесят футов. Я недоумевал, что могло так поразить Теуниса в этом снимке. На переднем плане красовалось дерево, стоящее на холме, под ним густые заросли травы, где я отдыхал, а вдали заснеженные вершины гор.

— Вот! воскликнул я. Я же говорил…

— Приглядись получше! Теунис щелкнул ногтем по фотокарточке. Взгляни на тени! Каждая скала, куст и дерево отбрасывают по три тени!

Он был прав… Я только теперь заметил, что от дерева падают целых три тени, перекрывающие одна другую наподобие веера. Меня разом охватило чувство, будто изображение на фотокарточке содержит какую–то несообразность, что–то ненормальное. Листья выглядели какими–то уж чересчур сочными, чтобы быть похожими на настоящие, а ствол был весь в безобразных утолщениях и наростах. Теунис швырнул снимок на стол.

— Здесь что–то не так, пробормотал я. То дерево, которое я видел, не было таким отвратительным, как это…

— Ты уверен? процедил Теунис. Впрочем, я, думаю, что ты видел там много такого, что не попало, на эти снимки.

— Но на них попало то, чего я не видел!

— В том то все и дело. В этом ландшафте как будто что–то не на месте, но что именно этого я никак не могу ухватить. Дерево как бы наводит на мысль — но мысль эта выше моего понимания! Оно слишком неотчетливо, слишком зыбко, слишком призрачно, чтобы быть настоящим!

Он нервно забарабанил пальцами по столу. Потод схватил остальные фотографии и быстро их просмотрел.

Я взял со стола снимок, оброненный Теунисом, принялся его разглядывать, стараясь вникнуть в каждую деталь и ощущая при этом какую–то странную неловкость и неуверенность. Верхушки растений торчали в разные стороны; трава в отдельных местах была беспорядочно спутана. Дерево выглядело очень расплывчатым, как бы затянутым пеленой, но я хорошо различал мощные сучья и полусогнутые стебли цветов, что, казалось, вот–вот должны были обломиться, однако каким–то образом все же держались. И еще множество теней, расположенных веером.

Между тем это были очень подозрительные тени либо слишком короткие, либо слишком длинные в сравнении с объектами, от которых они падали, отчего мне и стало не по себе. Но ведь в тот день я ничего этого не заметил… Странный пейзаж! В нем было что–то до боли знакомое и в то же время столь же далекое и непостижимое, как звезды за пределами галактики.

Теунис первым нарушил молчание.

— Ты, кажется, говорил, что в своем бредовом сне видел три солнца? Я кивнул, не понимая, к чему он клонит. Потом вдруг меня осенило, и когда я снова взглянул на фото, пальцы мои слегка дрожали. Мой сон! Ну конечно!

— На других снимках то же самое, сказал Теунис. Та же неопределенность, тот же намек. Пожалуй, я бы разобрался, в чем тут дело, увидел бы все в истинном свете, но только здесь все слишком… Впрочем, если я погляжу на них подольше, я, конечно, разберусь.

Какое–то время мы сидели, не произнося ни слова. Внезапно ко мне пришла идея, подсказанная странным, необъяснимым желанием снова попасть к тому самому дереву.

— Давай сходим туда вместе. Это займет у нас полдня.

— Будет лучше, если ты останешься здесь, задумчиво промолвил Теунис. Сомневаюсь, что тебе удастся отыскать это место.

— Вздор, сказал я. Ведь у нас есть фотографии…

— А на этих фотографиях есть какие–нибудь известные тебе ориентиры?

Слова Теуниса заставили меня вздрогнуть. Внимательно проглядев остальные снимки, я вынужден был признать, что никаких ориентиров на них нет.

Теунис еле слышно бормотал и делал одну затяжку за другой.

— Совершенно обычная или почти обычная фотография ландшафта, который явно не от мира сего. А чтобы с такой высоты были видны горы это просто абсурд! Впрочем, погоди–ка!

Он вскочил со стула и бросился вон из комнаты. Я слышал, как он, громко чертыхаясь, возится в нашей временной библиотеке. Не прошло и минуты, как он — появился в дверях со старинным фолиантом в кожаном переплете под мышкой.

Теунис бережно раскрыл его и стал вглядываться в причудливый шрифт.

— Что это за книга? поинтересовался я.

— Это староанглийский перевод «Хроник Нафа», составленных Рудольфом Йерглером, германским мистиком и алхимиком. Часть своих сведений он позаимствовал у Гермеса Трисмегиста, древнеегипетского чародея. Тут есть один абзац, который может представить для нас определенный интерес, поскольку из него следует, что во всей этой истории намного больше сверхъестественного, нежели ты предполагаешь. Слушай:

«Шел год Черного Козла, когда в Наф явилась Тень, которой нет места на Земле и облик которой неуловим для взора смертного. И она питалась душами человеков, и тех, кого она глодала, преследовали соблазнительные и ослепительные видения, пока ужас и вечная ночь не настигали их. И они не видели того, что так гложет их, ибо Тень принимала ложные обличья, известные людям только из снов, и казалось, что лишь в Стране Трех Солнц можно получить освобождение. Но сказано жрецами Старой Книги, что тот, кто увидит Тень в ее подлинном обличье, а увидев останется в живых, тот сможет убежать ее чар и вернуть ее в ту черную бездну, Откуда она происходит, Совершить же это можно не иначе, как прибегнув к священной гемме, что хранится в храме Ка–Нефера, Верховного Жреца. И когда та исчезла вместе с Фри–ном, тем самым, что бросил вызов ужасу и бесследно сгинул, великий стон стоял в Нафе. Но Тень, насытившись, оставила землю и не проголодается до тех пор, пока вновь не свершится цикл и не настанет год Черного Козла».

Теунис замолчал. Услышанное окончательно сбило меня с толку, и я сидел, широко раскрыв глаза. Наконец он снова заговорил:

— Ну, Сингл, теперь, я думаю, ты понимаешь, как тут все завязано. Нам нет необходимости погружаться в эти мифы глубже, чем того требует данный случай, однако я должен заметить, что, согласно древним поверьям, именно сейчас идет так называемый год Черного Козла год, когда чудовищные ужасы из Потусторонней Бездны якобы насылаются на землю, принося неисчислимые бедствия. Нам не дано знать, как именно они себя проявят, но есть все основания полагать, что в деле будут замешаны всякого рода видения и галлюцинации. Скверно, что ты впутался в эту историю. Она может плохо кончиться, и я умоляю тебя быть настороже. Но прежде всего я хочу воспользоваться советом старины Йерглера и попытаться увидеть это явление в его истинном обличье. К счастью, упомянутая им старинная гемма была–таки найдена, и мне известно, где она хранится. Мы должны испытать ее действие хотя бы на фотографиях. Эта гемма представляет собой нечто вроде линзы или призмы правда, с ее помощью нельзя фотографировать. Человек с повышенной восприимчивостью, поглядев сквозь нее, пожалуй, смог бы зарисовать увиденное. Правда, эта процедура довольно рискованна наблюдатель может повредиться в рассудке, ибо облик Тени принадлежит иному миру и вряд ли приятен на вид. Но опасность возрастет стократ, если мы вообще не попытаемся что–либо предпринять. И все же, Сингл, если тебе дорога жизнь и рассудок, держись подальше от этого холма и от объекта, который ты принимаешь за дерево.

Я чувствовал себя сбитым с толку еще более, неужели прежде.

— Но как могут живые существа извне существовать среди нас? воскликнул я. И откуда нам знать, что они действительно существуют?

— Ты рассуждаешь с точки зрения обитателя нашей крошечной планеты, возразил Теунис. Но ты же не станешь утверждать, что известный нам мир является мерилом Вселенной. Перед самым нашим носом мелькают объекты, которые нам и не снились. Современная наука резко расширила границы познания и доказала, что мистики были не так уж далеки от истины…

Неожиданно я понял, что больше не могу глядеть на фотографию; мне захотелось сжечь ее. Меня обуял космический ужас; он гнал меня прочь от этого чудовищного снимка, ибо я смертельно боялся, что смогу узнать какой–нибудь из изображенных на нем объектов.

Я взглянул на Теуниса. Он склонился над старинной книгой с очень странным выражением на лице. Потом выпрямился.

— Давай отложим это дело на завтра. Я устал строить догадки, устал удивляться. Я возьму на время гемму из музея и сделаю все, что в моих силах.

— Как хочешь, ответил я, Тебе нужно будет ехать в Кройдон?

Он кивнул.

— В таком случае мы отправимся вместе, решительно заявил я.

III

Я не вижу никакой необходимости в подробном изложении событий последующих двух недель. Для меня они заключались в непрекращающейся борьбе между безумным желанием вернуться к загадочному древу иллюзий и свободы и не менее безумным страхом перед этим непостижимым феноменом и всем, что с ним связано. То, что возвращение мое так и не состоялось, произошло не столько из–за моего нежелания, сколько по чистой случайности. Между тем я знал, что Теунис проявляет исключительную активность в неких изысканиях самого странного толка изысканиях, включавших в себя тайную поездку в автомобиле и возвращение в условиях величайшей конспирации. Несколько слов, брошенных им вскользь по телефону, дали мне понять, что ему удалось раздобыть загадочный предмет весьма древнего происхождения, упоминавшийся в том старинном фолианте как «Гемма», и что он изыскивает средства применения этого предмета к оставленным мною фотографиям.

Он также обмолвился о «поляризации», «преломлении» и «неизвестных науке углах времени и пространства» и добавил, что мастерит какой–то аппарат вроде камеры–обскуры для изучения загадочных фотоснимков с помощью геммы. На шестнадцатый день я получил тревожное известие из кройдонской лечебницы. Теунис находился там и желал немедленно меня видеть. Его хватил какой–то странный удар: друзья нашли его распростертым ниц в бессознательном состоянии у себя в комнате, куда они прибежали, услышав крики, исполненные смертельного ужаса и страдания. Несмотря на слабость и беспомощность, Теунис пришел в сознание и горел нетерпением сообщить мне что–то важное, а также попросить меня выполнить поручение, не терпящее отлагательства. Вот и все, что мне передали из лечебницы по телефону. Не прошло и часа, как я сидел y постели больного, не переставая удивляться тем изменениям, какие претерпели черты его лица за столь короткое время в результате волнений и нервного напряжения. Теунис начал с того, что попросил сиделок оставить нас вдвоем.

— Сингл! Я видел ее! Голос его звучал хрипло и неестественно. Ты должен немедленно уничтожить все снимки. Я взглянул на ее истинный облик и тем самым вернул ее туда, откуда она происходит, но снимки все равно лучше сжечь. То дерево больше никогда не появится на холме во всяком случае, я надеюсь на это, пока через многие тысячи веков вновь не наступит год Черного Козла. Теперь ты вне опасности и человечество тоже.

Он замолчал, переводя дыхание, а потом продолжал.

— Вытащи гемму из камеры и положи ее в сейф шифр тебе известен. Она должна быть возвращена туда, откуда я ее взял ибо наступит время, когда она снова потребуется для спасения мира. Пока я нахожусь здесь, мне будет спокойнее, если я буду знать, что она в надежном месте. Не вздумай глядеть в аппарат иначе она разделается с тобой так же, как со мной. И сожги эти чертовы снимки… тот, что в камере, и все остальные…

На этом месте Теуниса оставили силы, он откинулся на подушку и закрыл глаза. Вошли сиделки и знаками попросили меня удалиться.

Еще через полчаса я уже был у него дома и с любопытством разглядывал продолговатый черный ящик, установленный на столе в библиотеке. Рядом валялся опрокинутый стул. Ветер, врываясь в открытое окно, ворошил и кружил по комнате разрозненные листы бумаги. Рядом с ящиком я заметил конверт из–под фотографий, и странное чувство охватило меня. Всего несколько секунд потребовалось мне для того, чтобы осмотреть аппарат и открепить от одного его конца самый первый снимок дерева, а от другого небольшой прозрачный кристалл цвета янтаря, обточенный под самыми немыслимыми углами. Прикоснувшись к нему, я ощутил неприятные теплоту и покалывание, и мне пришлось побороть отвращение, убирая его с глаз долой в настенный сейф Теуниса. Держа в руках снимок, я испытывал противоречивую гамму чувств. И когда он уже лежал в одном конверте с остальными, меня не оставляло болезненное желание извлечь его оттуда, впиться глазами, броситься вон из комнаты и бежать к холму туда, где находился изображенный на нем объект. Характерные изображения линий на отдельных деталях снимка то и дело всплывали у меня в памяти… За одними изображениями таились совсем другие… непостижимые тайны в полузнакомых обличьях… Но одновременно во мне действовал и противоположный, более здоровый инстинкт это был ни с чем не сравнимый страх; именно он дал мне силы поспешно развести огонь в камине и бросить туда проклятый конверт, который вскоре на моих глазах превратился в пепел. При этом я понимал каким–то шестым чувством, что мир наконец–то очистился от ужаса, на краю которого трепетал; ужаса, который не стал менее чудовищным от того, что я не знал, в чем его суть.

Мне так и не удалось составить себе сколько–нибудь ясного представления о причине постигшего Теуниса удара, да я и не осмеливался как следует задуматься над этим. Примечательно, что у меня не возникло и тени желания поглядеть в камеру, пока я не вынул из нее гемму и фотографию. То, что можно было разглядеть на снимке через древний кристалл, используя его как своего рода увеличительное стекло, не предназначалось в этом я почему–то был уверен для восприятия человеком, желающим остаться в здравом уме. Что до меня, то я уже стоял бок о бок с этим феноменом и находился под воздействием его чар в тот момент, когда он пребывал на том дальнем холме в виде дерева и нездешнего ландшафта. И у меня не возникало ни малейшего желания увидеть подлинный облик того ужаса, которого мне чудом удалось избежать.

Ах, если бы я так и остался в блаженном полуневедении! Я мог бы спокойнее спать по ночам. Однако судьбе было угодно, чтобы прежде чем выйти из комнаты, я остановил свой взгляд на кипе бумаг, шуршавших на столе возле черного ящика. Все листы были чистыми, за исключением одного на нем был рисунок, наспех сделанный карандашом. Я сразу вспомнил слова Теуниса о возможности зарисовать тот кошмар, что будет выявлен с помощью геммы, и хотел было отвернуться от рисунка, но мое благоразумное намерение не устояло перед врожденным любопытством. Искоса взглянув на рисунок, я увидел неровные, торопливые штрихи, обрывавшиеся в том месте, где моего приятеля хватил ужасный удар. Потом, как бы назло самому себе, я поглядел на запретное изображение в упор и лишился чувств.

Я никогда не смогу дать полного описания того, что предстало моему взору. Придя в себя, я швырнул листок в умирающее пламя и, шатаясь, побрел домой по тихим, безлюдным улицам. В душе я славил Господа за то, что не стал разглядывать снимок через кристалл, и истово молил Его помочь мне забыть сделанный Теунисом набросок, лишь отчасти передававший то, что он увидел своими глазами. Отныне я уже не тот, что прежде. Даже в самых невинных пейзажах мне чудится некий смутный, двусмысленный намек на те безымянные богомерзкие явления, что, может статься, лежат в их основе и составляют их истинную сущность. И это при том, что рисунок Теуниса был таким приблизительным, таким неполным в сравнении с тем, что он видел собственными глазами, если судить по его осторожному рассказу!

На рисунке сохранилось лишь несколько основных элементов ландшафта. Остальная его часть была застлана какой–то странной, невообразимой туманностью. Все более или менее знакомые предметы составляли здесь часть какого–то непонятного, смутного существа явно неземного свойства явления, в грандиозности своей недоступного охвату взором смертного, явления бесконечно чуждого, чудовищного и ужасного, если судить по тому его фрагменту, что присутствовал на изображении.

Там, где я своими глазами видел причудливо изгибающийся, словно живой, ствол дерева, на рисунке была изображена какая–то мерзкая бесформенная лапа, пальцы или щупальца которой отвратительно простирались вперед, словно пытаясь нащупать нечто, находившееся на земле под ними. Мне также показалось, что участок травы прямо под этими жирными скрюченными пальцами был примят таким образом, будто на нем незадолго до того лежал человек. Но рисунок был сделан слишком небрежно, а посему я ни в чем не могу быть уверен окончательно.

Ловушка

История эта началась незадолго до Рождества, когда однажды утром (а это был обычный будний день четверг, если мне не изменяет память), стоя перед старинным зеркалом копенгагенского стекла, я уловил в нем какое–то мельтешение. Кроме меня, дома тогда никого не было, и это шевеление в зеркале показалось мне несколько странным; впрочем, в следующую минуту, пристально вглядевшись в затуманенную гладь стекла и не обнаружив в отраженной картине ничего необычного, я решил, что это всего–навсего оптическая иллюзия.

Это старинное зеркало я когда–то нашел в заброшенном особняке на северном побережье острова Санта–Kpyc. После нескольких лет жизни на Виргинских островах я перебрался оттуда в Соединенные Штаты. От более чем двухсотлетнего пребывания в. тропическом климате старинное стекло помутнело; была сильно повреждена верхняя часть изящной резной рамы из позолоченного дерева, и мне пришлось тогда искать мастера, чтобы восстановить ее в прежнем виде.

С тех пор минуло несколько лет. События, о которых пойдет речь, происходили во время моего пребывания в частной школе, принадлежавшей моему давнему приятелю Брауну я был там на положении гостя и наставника одновременно. Школа располагалась в глубине штата Коннектикут, в холмистой, открытой всем ветрам местности. Я жил в пустующем крыле одного из спальных корпусов, где занимал две комнаты и разделявший их холл. Въехав сюда, я первым делом распаковал зеркало, которое было тщательно увязано мною в матрац, и торжественно водрузил его на пристенный столик из розового дерева еще один предмет антиквариата, принадлежавший некогда моей прабабке.

Дверь моей спальни находилась как раз напротив входа в гостиную; эти помещения, как я уже говорил, разделялись небольшим холлом. В одной из комнат стоял шифоньер; зеркало в его дверце было обращено прямо к дверному проему и точно так же было обращено к двери другой комнаты старое зеркало, стоявшее на столике у стены, так что когда я бросал взгляд на дверь шифоньера, через оба сквозных прохода я видел бесконечный оптический коридор, образованный взаимным отражением двух зеркальных поверхностей, размещенных одна напротив другой. Иллюзорное движение в зеркальном стекле, привидевшееся мне в то утро, происходило именно в этом обычно пустом оптическом туннеле

Придя в столовую, я застал там съежившихся от холода воспитанников оказалось, что школьная система отопления временно вышла из строя. Я совершенно не переношу холода, и потому предлржил ученикам моего класса провести занятия в менее официальной обстановке, у огня моего камина с чем мальчики радостно согласились.

По окончании урока один из учеников по имени Роберт Грандисон изъявил желание остаться, поскольку следующий час у него не был занят. Я не возражал, и Роберт, устроившись у самого камина, углубился в чтение. Однако довольно скоро он пересел на другой стул, подальше от жаркого огня, и оказался прямо напротив старого зеркала. Я сидел в противоположном от него углу комнаты и хорошо видел, как он вдруг напрягся, вглядываясь в затуманенную поверхность стекла. Что могло так заинтересовать его уж не то ли самое мельтешение в зеркале, что почудилось мне нынче утром? Роберт между тем не сводил глаз с зеркала; брови его слегка нахмурились.

— Что ты там увидел, Роберт? спросил я его.

Роберт ответил не сразу. Еще некоторое время он не сводил с зеркала глаз, а потом, переведя взгляд на меня, проговорил, медленно подбирая слова:

— Волнистость стекла кажется, так это называется, мистер Кэневин. Из–за нее мне показалось, что там, в зеркале, движутся какие–то фигурки, причем все они выбегают из одной точки. Вот, смотрите сами!

С этими словами он вскочил со стула, приблизился к зеркалу и прижал кончик указательного пальца к поверхности стекла недалеко от левого нижнего угла.

— Вот здесь, сэр, сказал он, глядя на меня и не отрывая палец от стекла.

Должно быть, в тот момент, когда он повернулся ко мне, его палец слишком сильно вжался в стекло, потому что он тут же резким движением отдернул руку от зеркала, тихо вскрикнул: «Ой!» и в изумлении уставился на него.

— Что случилось? встревожился я.

— Я… мне… он выглядел смущенным. Понимаете, сэр… В общем, мне показалось, что кто–то… или что–то… пыталось втянуть меня за палец туда, внутрь. Конечно, это звучит смешно, но именно таким было ощущение, которое я только что испытал. Роберт иной раз выражался в манере, нехарактерной для пятнадцатилетнего мальчика.

Заинтригованный таким объяснением, я подошел к нему и попросил еще раз показать тот участок зеркала, где он только что держал свой палец.

— Наверное, вы считаете, что я не в своем уме, сэр, ответил Роберт, зардевшись, но… В общем, отсюда я не смогу показать это место наверняка. Зато издали определю его безошибочно.

Усевшись на стул рядом с Робертом, я уставился на маленький участок зеркала в левом нижнем углу и тут же взору моему открылось нечто необыкновенное. Нет, даже не открылось, а буквально «выпрыгнуло» на меня из зеркала в том месте, где брали свое начало отчетливо видные под определенным углом зрения многочисленные завитки старого стекла: криволинейные, радиально расходящиеся линии, берущие начало в одной точке совсем как струны, растянутые в разные стороны и перехваченные в одном месте чьей–то рукой в пучок.

Встав со стула и подойдя к зеркалу поближе, я убедился, что необычный оптический эффект бесследно исчез он и в самом деле наблюдался только при взгляде под определенным углом. А когда я смотрел на указанный Робертом участок зеркала прямо, он вообще не давал никакого отражения еще один странный феномен.

Прозвучал школьный гонг, извещавший о начале следующего часа занятий, и Роберт Грандисон поспешил в учебный корпус, оставив меня один на один с загадкой старого зеркала. Когда он ушел, я поднял шторы в обеих комнатах и, миновав холл, подошел к шифоньеру, пытаясь обнаружить искомый участок поверхности старого зеркала в его отражении на дверце шифоньера. Довольно легко отыскав его, я впился в это место глазами и опять, как мне показалось, уловил некоторое мельтешение; а когда, вытянув шею, добился нужного угла зрения, это «нечто» снова «прыгнуло» на меня.

То, что я назвал мельтешением, сейчас можно было с большой долей уверенности определить как некое вихревое движение. Оно напоминало миниатюрный и в то же время весьма интенсивный круговорот, похожий, скажем, на водяную воронку или пылевой вихрь. Подобно перемещению Земли в пространстве, движение это было двойственным, будучи, с одной стороны, циркулирующим, а с другой направленным внутрь зазеркального пространства: нескончаемый поток, льющийся из какой–то одной точки по ту сторону стекла. Я был зачарован этим движением и хотя понимал, что это не более чем иллюзия, из головы у меня не шли слова Роберта: «Мне показалось, что меня хотели втянуть за палец туда, внутрь». И действительно, когда я смотрелна ни на секунду не останавливающийся вихрь за стеклом, меня не покидало ощущение, что он и в самом деле обладает засасывающим действием.

По спине у меня пробежал неприятный холодок. Обнаруженный мною таинственный феномен, несомненно, заслуживал самого тщательного исследования; и едва я успел подумать об этом, как тут же вспомнил взгляд, который бросил на старое зеркало Роберт Грандисон, уходя на урок. Этого наблюдательного и сообразительного малого следует обязав тельно привлечь к разгадке тайны копенгагенског стекла, решил я тогда про себя.

Увы, случившееся вскоре после того событие на некоторое время заставило меня забыть о зеркале и, по иронии судьбы, виновником тому стал именно Роберт Грандисон. После его ухода я отлучился из школы и вернулся только к вечерней перекличке, которая производилась ежедневно в четверть шестого пополудни и являлась обязательной для всех воспитанников школы. Роберта на ней не оказалось и это, учитывая его дисциплинированность, было более чем необычно. Встревоженный этим обстоятельством, я тут же разыскал Брауна и услышал от него, что мальчик бесследно исчез. Лихорадочные поиски не дали никаких результатов: его не было ни в его комнате, ни в классах, ни в спортивном зале, ни во всех других вообразимых и невообразимых местах, хотя и это было самое странное все его вещи, включая верхнюю одежду, пребывали в целости и сохранности там, где им и надлежало быть.

В тот же вечер мы опросили всю округу, но это не дало нам ровным счетом ничего. Никто из местных жителей его не видел; мы позвонили всем жившим поблизости торговцам, что снабжали нашу школу продуктами, но и они не располагали никакой информацией об исчезнувшем воспитаннике. В последний раз его видели на перемене после урока, закончившегося в два пятнадцать пополудни он направлялся вверх по лестнице спального корпуса номер три, где располагалась его комната.

Когда слух о его пропаже разнесся по всей школе, он произвел эффект разорвавшейся бомбы. Бедняга Браун ходил сам не свой в его долгой практике директора и владельца частной школы, которая всегда славилась дисциплиной и порядком, ни разу не случалось столь экстраординарного происшествия. Была, впрочем, слабая надежда, что мальчик объявится у себя дома в западной Пенсильвании но время шло, а Роберта так и не дождались в родительском доме; да и немудрено: на свежем снегу вокруг школы не было никаких следов стало быть, за последние несколько дней никто не покидал пределов учебного заведения. Это было невероятно, но мальчик исчез, исчез абсолютно бесследно.

Родители Роберта приехали в школу уже на второй день после его исчезновения. Они держались мужественно, хотя, конечно, это стоило им огромных усилий видно было, что неожиданное горе буквально надломило их обоих. Браун тоже выглядел постаревшим лет на десять, но и он, и убитые горем родители были бессильны что–либо сделать. На четвертый день вся школа утвердилась во мнении, что исчезновение Роберта Грандисона является абсолютно неразрешимой загадкой и что школьной администрации только и остается, что констатировать бесследную пропажу несчастного подростка. Мистер Грандисон и его жена с большой неохотой уехали домой, и их отъезд как раз совпал с началом десятидневных рождественских каникул.

Школа быстро опустела разъехались и ученики, и учителя с Брауном во главе, и весь обслуживающий персонал. Я остался один–одинешенек в огромном опустевшем здании.

Я хорошо помню тот день. Только–только пробило двенадцать; я сидел у затопленного камина, размышляя об исчезновении Роберта и прокручивая в уме все мыслимые и немыслимые теории на этот счет. К вечеру то ли от напряженных раздумий, то ли от долгого сидения у жаркого огня у меня разболелась голова, да так сильно, что я не смог справиться даже с легким ужином. Пройдясь немного по длинным пустым коридорам, я вернулся к себе и снова погрузился в раздумья. Когда часы пробили десять, я очнулся, обнаружив себя сидящим в кресле посреди холодной комнаты пока я спал, огонь в камине угас совершенно. Чувствовал я себя неважно если говорить о физическом состоянии; что же касается умственных сил, то тут, напротив, я ощутил неожиданный прилив и понял, что мои шансы на разгадку судьбы Роберта Грандисона не так уж ничтожны. Дело в том, что видения моего давешнего сна позволяли (разумеется, с известной долей осторожности) предположить, что Роберт отчаянно пытался наладить со мною связь. Во всяком случае, я был твердо уверен в том, что явившаяся мне во сне бледная тень была не чем иным, как тенью Роберта Грандисона, бесследно исчезнувшего из мира людей несколько дней тому назад, и это вселяло в меня надежду, что Роберт жив и что его можно спасти.

Такая уверенность может показаться вам странной, но не следует забывать, что я много лет провел в Вест–Индии, где мне доводилось не раз соприкасаться с разного рода необъяснимыми явлениями. Скажу и то, что прежде чем заснуть, я сознательно напрягал свой мозг, пытаясь установить нечто вроде мысленного контакта с исчезнувшим воспитанником. Даже самый посредственный ученый, опираясь на труды Фрейда, Юнга и Адлера, может подтвердить, что подсознание спящего человека наиболее восприимчиво к впечатлениям извне, хотя впечатления эти, как правило, бесследно исчезают при пробуждении.

Допустим, телепатия и в самом деле существует отсюда следует, что на спящего человека можно оказывать довольно сильное телепатическое воздействие. Так что если я надеялся получить какую–то весточку от Роберта, то это должно было произойти в состоянии глубокого сна. Разумеется, после пробуждения мой мозг мог и не сохранить содержание этого послания, но втайне я надеялся на свою необычную способность удерживать в сознании следы самых фантастических ночных видений она была выработана мною путем неустанных умственных упражнений, которыми я скрашивал свое одиночество в тех случаях, когда судьба заносила меня в какой–нибудь унылый и пустынный уголок земного шара.

В тот раз я, должно быть, заснул мгновенно и, судя по необычайной живописности и непрерывности видений, мой сон был очень глубок. Когда я проснулся, часы показывали 6. 45, и смутные ощущения, испытываемые мною в тот момент, были явно навеяны недавним сном. Я все еще видел перед собой фигуру Роберта Грандисона, окрашенную в необычные темно–сине–зеленые тона и все же, несмотря на странную окраску его одежд и открытых участков тела, это, несомненно, был Роберт. Он отчаянно пытался заговорить со мной, но по каким–то неведомым причинам это ему было не под силу. Казалось, нас разделяла некая пространственная преграда таинственная, невидимая стена, природа которой была в одинаковой степени загадочной для нас обоих.

Да, я действительно видел Роберта и странное дело! хотя я лицезрел его на значительном расстоянии от себя, он в то же время как будто находился рядом со мной. Хоть и не сразу, но я нашел этому объяснение размеры его тела непонятным образом изменялись в прямой, а не в обратной пропорции, то есть чем больше было разделяющее нас расстояние, тем крупнее были размеры самого Роберта, тогда как в реальной практике удаленность и величина предметов находятся в обратной зависимости. Законы перспективы в данном случае были явно поставлены с ног на голову. И все же более всего я был озадачен даже не пропорциями размеров Роберта и не туманными, расплывчатыми очертаниями его фигуры, а именно той, мягко говоря, аномальной расцветкой его одежды и тела, какую я только что наблюдал во сне.

В один из моментов моего сна усилия голосовых связок Роберта наконец–то оформились в слышимую хотя и в высшей степени нечленораздельную речь. Голос мальчика звучал настолько глухо и басовито, что первое время я не мог понять из сказанного ровным счетом ничего. Напрягая мозг в тщетных попытках уловить в этом мычании хоть какой–нибудь намек на содержание произносимых слов, я не мог не удивляться столь жуткой невнятности речи Роберта Грандисона; и все же, спустя некоторое время с начала нашего, если так можно выразиться, сеанса связи я стал понемногу различать отдельные слова и фразы, уже первой из которых было достаточно для того, чтобы, с одной стороны, привести мое блуждающее во сне сознание в состояние величайшего возбуждения, а с другой установить с Робертом какие–то наметки телепатического контакта.

Не знаю, как долго вслушивался я в эти отрывистые фразы наверное, в течение нескольких часов. Странный, отделенный от меня невидимой стеной рассказчик пытался донести до моего сознания суть своего сообщения; боюсь, впрочем, что читатель, неумудренный опытом знакомства с явлениями, выходящими за рамки нашего обычного физического мира, скептически пожмет плечами, пробегая глазами эти строки. Что делать далеко не каждый может похвастаться познаниями в этой области, равными моим… Во всяком случае, одно обстоятельство особенно порадовало меня я заметил, что, общаясь со мной, мальчик направлял свой взгляд прямо мне в глаза, а когда я наконец начал понимать его речь, лицо его просветлело и озарилось улыбкой, исполненной благодарности и надежды.

Теперь, переходя к попытке пересказать послание Роберта в словах, понятных обычному человеку, мне придется подбирать их с величайшей осторожностью слишком трудно поддается определению все то, что связано с этой историей. Я уже говорил о том, что благодаря посетившему меня во сне откровению в сознании моем зафиксировалась совершенно четкая связь, природа коей не позволяла мне постичь ее ранее связь вихреобразных завитков старинного копенгагенского стекла, из которого было сделано зеркало, с той иллюзией «засасывания», что так удивила и встревожила нас с Робертом в то памятное утро. В конце концов я решил полагаться более на интуицию, нежели на разум, и пришел к твердому мнению, что фантазии Кэррола, изложенные им в истории об Алисе, стали сейчас для Роберта реальной и неотвратимой действительностью. Старинное зеркало и в самом деле обладало способностью засасывать людей в чрево своего внутреннего пространства, в котором, как явствовало из объяснений привидевшегося мне во сне Роберта, нарушались все известные законы, присущие обычному трехмерному пространству. Это было не просто зеркало это была ловушка, дверь, ведущая к тайникам сознания, что совершенно неведомы обитателям нашего нормального мира и могут быть описаны разве что с опорой на постулаты сверхзапутанных неевклидовых геометрий. И вот каким–то непостижимым образом Роберт Грандисон попал из мира людей в зазеркальное пространство и оказался его пленником.

Следует отметить следующий немаловажный факт: после пробуждения у меня не оставалось ни малейших сомнений в реальности того, что открылось моему сознанию то есть, я был твердо уверен, что у меня действительно состоялась беседа с потусторонним Робертом и что этот эпизод отнюдь не был навеян моими непрестанными размышлениями об исчезновении мальчика и об оптических странностях старого зеркала. Можно сказать, что эта моя уверенность была в какой–то степени инстинктивной в том смысле, что я совершенно бессознательно, на уровне инстинкта, воспринимал образы моих сновидений как действительные, подобно тому, как мы воспринимаем повседневные явления окружающего нас мира, нимало не задумываясь над их реальностью. Представленная моему сознанию версия отличалась, мягко говоря, некоторой несопоставимостью с привычной физической картиной мира и происходящими в нем процессами. Итак, Роберт, будучи совершенно очарован загадкой старинного зеркала, ушел от меня на урок и сидел на нем как на иголках, с неТерпением ожидая того момента, когда можно будет вернуться в мою комнату и предпринять более тщательное исследование предмета, так его заинтересовавшего. Он появился у меня примерно в 2. 20 пополудни, когда я был еще в городе. Войдя в комнату и приблизившись к зеркалу на расстояние вытянутой руки, он некоторое время, не отрываясь, смотрел на загадочные, сходящиеся в одной точке завитки, а затем, едва ли отдавая себе отчет в своих действиях, протянул руку к затуманенной поверхности стекла и ткнул кончиками пальцев в самый центр завихрения. Он сделал это помимо своей воли. и сразу же почувствовал на себе странное всасывающее действие старого стекла, испытанное им еще утром. И тут же, без какого–либо знака или сигнала, который можнб было бы расценить как предостережение, его рука оказалась втянутой внутрь зеркала. Но это было только начало он почувствовал, что вслед за рукой зеркало втягивает и его самого. Сопротивляться этому дьявольскому втягиванию Роберт не мог его тело вдруг пронзила адская, совершенно нестерпимая боль, которая отпустила его лишь тогда, когда он полностью оказался внутри стекла.

С первых же секунд он почувствовал себя так, словно только что родился. Обычные, повседневные телодвижения не то что были затруднены нет, ему вообще пришлось заново осваивать их, в том числе такие элементарные действия, как ходьба, движения корпусом, повороты головы. Собственное тело казалось ему чужим и нелепым нагромождением ненужных, беспомощных органов. Впрочем, довольно скоро ему удалось добиться согласованных движений рук, ног и туловища. Гораздо хуже дело обстояло с речью, и это неудивительно, ибо при работе речевого аппарата одновременно действует множество различных систем человеческого организма.

Проснувшись, я все утро раздумывал над тем, что узнал от Роберта. По большому счету такое положение вещей было вызовом здравому смыслу; однако, соотнеся полученные сведения с собственными соображениями на этот счет и отбросив на время здоровый скептицизм, присущий нормальному трезвомыслящему человеку, я попытался набросать в уме план возможного освобождения Роберта из зазеркальной тюрьмы, причем при обдумывании этого плана я попутно нашел объяснения некоторым загадочным явлениям, из совокупности которых и складывался феномен старинного копенгагенского зеркала, непостижимый пока для моего сознания. В первую очередь мне удалось разрешить загадку необычной цветовой гаммы зазеркального мира. Например, лицо и руки Роберта, как я уже говорил, были окрашены в некую странную смесь темно–зеленого и синего цветов, его хорошо знакомая мне куртка изначально синяя стала бледно–желтой, а вот его брюки нейтрального серого цвета так и остались серыми. Поразмыслив над этой трансформацией, я довольно быстро пришел к выводу, что она является проявлением той присущей четвертому измерению странной закономерности, в соответствии с которой законы перспективы в нем обладают обратным действием. В данном же случае наблюдалось обратное действие другого ряда физических законов тех, что описывают спектральные составляющие света. Напомню, что основными цветами а спектра являются желтый, красный, синий и зеленый, при этом желтый цвет является физическим антиподом синего, а красный зеленого. Таким образом, спектральная картина четвертого измерения тоже оказалась перевернутой вверх тормашками: синее в нем было желтым, зеленое красным, а многочисленные промежуточные оттенки заменялись соответствующими им цветовыми антиподами. Вспомнив цвет лица Роберта, я убедился в правильности моей гипотезы противоположностью нежному розоватому оттенку как раз должен был являться зеленовато–синий, а именно такого цвета было явившееся мне во сне лицо мальчика. Синяя куртка стала желтой еще одно подтверждение моей догадки. Непонятно, правда, почему не изменился цвет серых брюк над этим обстоятельством мне пришлось немного поломать голову, пока я не вспомнил, что серый цвет образуется при смешении спектрально противоположных цветов, и по этой причине у него нет противоположности, как таковой, или, если угодно, он противоположен сам себе.

Что же касается глухого, басовитого голоса Роберта и его невнятной речи, то это было явлением того же плана, что и некоординированность его органов тела. Подобно тому, как красное заменялось в Зазеркалье зеленым, белое черным, а большое маленьким, организм человека оказывался там, если так можно выразиться, перевернутым наоборот в первую очередь это относилось к парным органам, таким, как руки, ноги, глаза, уши, ноздри. Поэтому, разговаривая со мной, Роберт вынужден был изо всех сил напрягать свой непослушный речевой аппарат учитывая это, неуклюжести его речи удивляться не приходилось.

Все утро меня не покидала мысль о необходимости самого срочного вмешательства в создавшуюся ситуацию, суть которой открылась мне во сне. С одной стороны, я собственным нутром чувствовал, что нужно что–то делать, а с другой понимал, что не могу сейчас помочь Роберту ничем ни советом, ни действием. Помощи со стороны тоже ждать не приходилось расскажи я кому–нибудь эту историю, и меня тут же если бы не упекли в сумасшедший дом, то yж точно подняли бы на смех. Да и что вы хотите, если основывалась она на моих сновидениях, пусть и весьма достоверных для меня самого, но более чем сомнительных для людей посторонних? (Кстати сказать, именно поэтому все это время я скрывал и довольно успешно одолевавшие меня беспокойные мысли от Брауна и его жены.) Кроме того, сведения, подчерпнутые мною из сновидений, были еще слишком скудными, чтобы исходя из них я мог предпринять какие–то активные действия. В общем, нужна была некая ключевая информация, без которой нечего было и думать о высвобождении Роберта, а получить ее по–прежнему можно было одним–единственным cпoсобом впитывая в состоянии глубокого сна посещавшие меня видения.

Сразу после обеда в тот день мне удалось крепко заснуть. Едва лишь я смежил веки, как в моем сознании тут же появился неясный телепатический образ, и я, охваченный неописуемым волнением, увидел, что он совершенно идентичен тому, что являлся мне сегодня ночью, хотя на этот раз его контуры были более отчетливыми, а когда он заговорил со мной, я был приятно удивлен той легкостью, с какой до меня доходил смысл произносимых слов.

Содержание этого сна подтвердило многие из моих прежних выводов, сделанных умозрительно. К сожалению, на этот раз наше с Робертом общение отчего–то прервалось задолго до моего пробуждения. Я заметил, что за несколько секунд до исчезновения из моего сна Роберта что–то основательно напугало, и тем не менее он успел сказать мне достаточно много, в том числе и то, о чем я уже догадывался сам цвета и пространственные пропорции в этом четырехмерном застенке действительно являлись перевернутыми в сравнении с нормальными в нашем понимании пропорциями и красками: черное было белым, при удалении предметы зрительно увеличивались, и т. п. Роберт также поведал мне о том, что физиологическая деятельность оказавшегося в Зазеркалье человеческого организма коренным образом отличается от таковой в нормальной жизни. Пища, например, была там совершенно ненужной, поскольку все обменные процессы организма полностью останавливались хотя внешний вид того же Роберта как будто бы не, свидетельствовал об этом. Этот феномен показался мне еще более странным, нежели обратное действие физических законов, которое, как я думал, все же поддавалось теоретическому обоснованию с помощью соответствующих математических выкладок. Но, наверное, самым важным из сказанного тогда было то, что единственным выходом из этой дьявольской зеркальной тюрьмы является вход в нее и что выйти оттуда без помощи извне практически невозможно.

Следующей ночью я опять встретился во сне с Робертом. Сейчас он являлся мне постоянно, каждый раз сообщая что–нибудь новое о месте своего заточения, хотя порою его попытки общения со мной терпели неудачу, что приводило его в настоящее отчаяние. Видимо, сказывались усталость, волнение или боязнь чьего–либо вмешательства все это делало его речь неуклюжей, сумбурной и затрудняло ее понимание.

Сразу оговорюсь, что, излагая сейчас вам все детали этой истории, я вынужден дополнять сведения, полученные мною от Роберта во время наших быстротечных умственных контактов, некоторыми фактами, прояснившимися позже, ибо без них мой рассказ не будет полным. Передаваемая при посредстве телепатии информация была фрагментарной и порою маловразумительной, но я с маниакальным упорством анализировал каждую запечатлевшуюся в моей памяти мелочь, классифицируя и сопоставляя все то, что было мне известно из прошлого опыта, со сведениями, почерпнутыми во время сеансов телепатической связи с моим воспитанником. Все эти три незабываемых дня мой мозг был загружен исключительно анализом ситуации, в которой оказался Роберт, ибо, как я твердо знал, только мои неустанные усилия в этом направлении могли спасти мальчика и вернуть его в мир людей.

Четырехмерное пространство, чьим пленником стал Роберт, совсем не походило на то, что обычно описывают в своих произведениях фантасты–романтики неведомые бесконечные миры, их причудливые обитатели… Нет, то была проекция различных участков нашего земного мира, которые лежали в траектории неизвестных нам направлений пространства и которые могли быть обнаружены только при строго определенных условиях. Это был совершенно непривычный для нас фрагментарный, неосязаемый и разнородный мир: скопление абсолютно невзаимосвязанных друг с другом декораций (это слово более чем уместно для обозначения картин того мира) нечетких, беспорядочных, накладывающихся одна на другую декораций; они напоминали образы смутных ночных сновидений или, если угодно, контуры проекций нечетко настроенного волшебного фонаря ускользающие визуальные образы, на фоне которых происходила зазеркальная жизнь Роберта Грандисона.

Это фоновое оформление было совершенно эфемерным все эти стены, мебель, деревья и прочее мальчик не мог потрогать руками: стоило ему только протянуть к ним руки, как они тут же растворялись в пространстве. Все, что окружало Роберта, было текучим, переменчивым и нематериальным. При ходьбе, например, он видел поверхность, на которую опирались его ноги, будь то пол, тропинка или зеленый газон, но когда он наклонялся, чтобы потрогать рукой поверхность опоры, она непостижимым образом ускользала от него. При этом сила сопротивления поверхности независимо от ее облика всегда была примерно одинакова: это было некое давление, уравновешивающее то усилие, с которым тело давило на опору своим весом. Что касается перемещений с одного уровня высоты на другой, то они осуществлялись при помощи определенной балансирующей силы то есть, когда Роберту нужно было подняться вверх, он не преодолевал ступеньку за ступенькой, как это делаем мы, а просто плавно всходил вверх по невидимому пандусу; таким же образом осуществлялось и движение вниз.

Точно так же при движении по горизонтали Роберту не нужно было отмерять шаги переход от одной декорации к другой представлял собой нечто вроде плавного скольжения сквозь затененные участки пространства, где были сфокусированы нагроможденные один на другой размытые контуры деталей интерьера или пейзажа. Отличительной чертой всех перспектив зазеркального мира являлось отсутствие каких бы то ни было мелких переходных объектов, а такие предметы, как мебель или части растений, вызывали странное, неприятное чувство настолько двусмысленным и неопределенным был их облик. Декорации освещались рассеянным, непонятно откуда берущимся светом; что касается цветовой гаммы картин этого странного мира, то она была, конечно же, перевернутой ярко–красная трава, желтое небо с плывущими по нему черно–серыми облаками, белые стволы деревьев, стены из зеленого кирпича… Все это придавало зазеркальным пейзажам вид совершеннейшего гротеска. Происходившая с обычной регулярностью смена времени суток представляла собой в полном соответствии с обратным действием физических законов чередование дневного мрака со светом ночи.

Непонятная разнородность декораций долго сбивала с толку бедного Роберта, пока он наконец не понял, что они представляли собой не что иное, как зеркальное отражение всех тех мест, в которых старинное зеркало побывало более чем за двести лет своего существования. Этим, кстати, и объяснялись такие странные феномены, как отсутствие в перспективах промежуточных объектов, довольно произвольный характер связи декораций между собой и, наконец, неизменное окаймление пейзажей контурами оконных рам или дверных проемов. Несомненным было то, что зеркало обладало магической способностью запечатлевать те неосязаемые сейчас картины, что были некогда отражены его поверхностью. А неосязаемыми они были потому, что зеркало поглощало внутрь своего пространства не сами объекты в их материальном воплощении, а только их эфемерные образы. Правда, Роберт был захвачен им во плоти и крови но в этом случае имел место другой, совершенно особенный процесс.

Однако самой невероятной чертой этого феномена по крайней мере, для меня было то без преувеличения чудовищное извращение известных нам пространственных законов, которое проявлялось при сопоставлении различных иллюзорных сцен зазеркального мира с их реальными земными двойниками. Упомянув о том, что это магическое стекло сохраняло внутри себя образы земных пейзажей, я позволил себе несколько упростить истинное положение вещей. На самом же деле каждая из декораций зеркала представляла собой неискаженную квазиперманентную проекций четвертого измерения соответствующего земного участка и потому, когда я видел Роберта в пределах той или иной декорации, например, внутри образа моей комнаты, где он неизменно оказывался во время наших сеансов телепатической связи, он действительно пребывал именно 6 этом месте реального земного мира хотя происходило это в условиях, исключающих возможность какого бы то ни было физического контакта между ним и объектами обычного трехмерного пространства.

Теоретически узник зеркала мог буквально в считанные секунды оказаться в любом месте нашей планеты, которое было когда–либо отражено поверхностью старинного копенгагенского стекла. Это, вероятно, было справедливо даже для земных видов, пребывавших в поле зрения зеркала в течение слишком короткого времени, чтобы отчетливо запечатлеться в его памяти в четырехмерном пространстве эти виды были представлены некими иллюзорными декорациями, являвшими собой изображения бесформенных и сильно затененных участков земной поверхности. Что же касается пространства за пределами декораций, то оно было заполнено уходящей в бесконечность серой пеленой, о которой Роберт не мог сообщить мне ничего определенного, поскольку, опасаясь оказаться за пределами сферы действия зеркала, он не отваживался углубляться в эту неведомую, лишенную зрительных образов зазеркальную пустыню.

Еще из первых наших с Робертом бесед мне удалось выяснить, что в заточении он находится не один. Позже я увидел его компаньонов. Все они были облачены в одежды примерно двухсотлетней давности и представляли собой довольно разношерстную публику: дородный господин средних лет с туго сплетенной косичкой он носил бархатные панталоны, доходившие ему до колен, и говорил по–английски с сильным скандинавским акцентом, хотя и достаточно бегло; красивая девочка лет восьми–десяти с очень светлыми волосами, которые здесь, естественно, казались иссиня–черными; двое негров, по всей вероятности, немых; черты их лиц являли совершенно дикий контраст с неестественной бледностью их кожного покрова. Было здесь трое молодых людей, одна молодая женщина, совсем еще маленькое дитя почти младенец и, наконец, пожилой худощавый датчанин с умным и в то же время каким–то недобрым выражением лица. Звали его Алекс Хольм; в полном соответствии с модой двухсотлетней давности он носил короткие сатиновые штаны в обтяжку, широкополый сюртук и алонжевый парик. На его личности стоит остановиться подробнее, ибо не кто иной, как Алекс Хольм, став некогда искусным стеклодувом и тогда же получив глубокие познания в области магии, изобрел и выстроил эту странную многомерную тюрьму, где были сейчас заключены те, кого он силой либо обманом завлек сюда на веки вечные; их заточение могло окончиться только при нарушении целостности зеркала, но увы! оно было сработано Хольмом настолько искусно, что имело все шансы просуществовать в нашем обычном трехмерном мире практически бесконечно долго.

Хольм родился в начале XVII века и уже в молодости добился больших успехов в освоении ремесла стеклодува и формовщика. Учился он в Копенгагене, там же и остался работать. Его изделия из стекла, в особенности большие зеркала для гостиных, пользовались хорошим спросом и всегда шли за большую цену. Он мог бы прожить припеваючи до самой глубокой старости, если бы не его незаурядный ум, который не давал покоя его мятежной душе. Пытливо изучая законы окружающего мира, он дошел на этом поприще до высот, с коих достижения тогдашней науки казались просто ничтожными.

По–видимому, он стремился достичь бессмертия, и волшебное зеркало должно было помочь ему в этом намерении. Для того далекого времени, более чем за два века до Эйнштейна с его теорией относительности, проводимые Хольмом исследования четвертого измерения являлись вершиной изобретательности и профессионализма. Их результаты убедили его, что смерть как биологический процесс принципиально невозможна в зазеркальном мире, и, следовательно, физическое вхождение в эту скрытую от простых смертных фазу пространства может означать для вошедшего подлинное бессмертие. Хольм пришел к выводу, что благодаря явлению оптического отражения можно получить универсальный вход во все измерения пространства, помимо наших обычных трех; и случай вложил в его руки маленький кусочек старинного стекла, тайные свойства которого Хольм надеялся обратить себе на пользу. По его мнению, жизнь в Зазеркалье (а под жизнью он понимал сознательное физическое существование индивидов) могла продолжаться практически бесконечно при условии, что поверхность зеркального стекла всегда оставалась бы неповрежденной и неискажающей отражаемые предметы.

Специально для этой цели Хольм изготовил зеркало, превосходящее по своему качеству все предыдущие его изделия, такое произведение искусства должно было иметь немалую художественную ценность, что гарантировало бы его сохранность в течение многих столетий. В это свое зеркало Хольм искусно встроил тот самый кусочек странного реликтового стекла с завихряющимися линиями, который волею случая оказался у него в руках. Подготовив таким образом убежище для себя и ловушку для других, он приступил к осуществлению пробных вхождений в созданную им четырехмерную обитель. Первыми ее жителями стали двое привезенных из Вест–Индий негров–рабов, которые в соответствии со злой волей своего хозяина вошли в Зазеркалье, чтобы навсегда остаться там. Можно только догадываться, что он почувствовал, наяву увидев практические результаты своих теоретических изысканий.

Разумеется, он не мог не понимать, что его отсутствие в нормальном мире, по длительности своей значительно превышающее естественную продолжительность обычной человеческой жизни, должно повлечь за собой мгновенное обращение в прах его телесной оболочки при первой же попытке возвратиться в этот мир. В этой связи, разумеется, он изначально надеялся на то, что зеркало останется навечно целым и неизменным так же, как и он сам, и его будущие пленники, которые должны были навсегда оставаться в том же состоянии, в каком они угодили в это зеркало. Им не должна была грозить смерть от старости, а равным образом и гибель от голода и жажды в Зазеркалье они могли свободно обходиться без пищи и воды.

Чтобы как–то скрасить это убогое существование, Он забросил в Зазеркалье кое–какие книги и письменные принадлежности, а также весьма прочно сработанную мебель и другие предметы привычной ему обстановки. Образы поглощенных или отраженных предметов должны были быть неосязаемыми и просто разбросанными вокруг в качестве фона этого фантастического мира, в который он вошел собственной персоной в 1687 году. Переход был столь же мгновенным, сколь и болезненным; более чем вероятно, что, оказавшись по ту сторону зеркала, он ощутил чувство триумфа вперемешку с ужасом ибо если бы в его планы вмешалось что–то непредвиденное, он мог бесследно исчезнуть в темных и непостижимых многомерных мирах.

Первые пятьдесят лет он довольствовался обществом своих невольников, но затем, в совершенстве овладев методом телепатической визуализации прилегавших к отражающей поверхности зеркала сегментов внешнего мира, он сумел постепенно завлечь в свое четырехмерное пристанище нескольких оказавшихся рядом с зеркалом людей завлечь сквозь тот же самый вход, сквозь который он вошел сюда полвека тому назад и который представлял собой таинственный кусочек стекла с движущимися в нем вихревыми линиями. Именно таким образом несчастный Роберт, движимый непонятным желанием нажать пальцем на эту «дверь», был втянут внутрь. Обнаружение потенциальных жертв строилось у Хольма на чистейшей телепатии, поскольку это я узнал от Роберта никто из обитателей Зазеркалья не мог видеть того, что происходило за его пределами.

Странной была жизнь, которую вел внутри зеркала Хольм и его окружение. Так как в течение последних ста лет зеркало стояло обращенным к пыльной каменной стене сарая, где я и раскопал его, Роберт оказался первым, кто попался на удочку коварного датчанина после более чем векового интервала. Разумеется, его появление здесь было весьма заметным событием помимо того, что мальчик был новым человеком в обществе пленников Зазеркалья, он еще и принес новости о мире людей, который по сравнению с тем миром, откуда попали сюда его слушатели, изменился настолько, что это вызвало у них едва ли не самый настоящий шок. В свою очередь, и Роберту было не по себе от общения с людьми, что появились на свет полтора–два столетия тому назад.

Можно лишь весьма смутно представить себе ту удручающе монотонную картину, какую представляла собой жизнь узников четырехмерной неволи. Как я уже упоминал, все окружавшие их виды сводились к довольно ограниченному числу пейзажей и интерьеров, которые были когда–либо отражены старинным: зеркалом за весь период его существования; многие из них вследствие пагубного воздействия тропического климата на зеркальную поверхность были размытыми и непонятными. Некоторые, однако, сохранили четкие очертания и были даже в какой–то степени живописными именно на их фоне компания любила собираться вместе; и все же ни один из видов нельзя было назвать полностью безупречным, ибо даже хорошо видимые предметы отличались какой–то безжизненной неосязаемостью и неприятно озадачивали своими нехарактерными для обычных земных объектов формами. И когда наступала изматывающая душу темнота, обитателям Зазеркалья не оставалось ничего другого, кроме как предаваться многократно повторяемым воспоминаниям, размышлениям и беседам таким же неизменным, какими в течение многих лет оставались они сами.

Число неодушевленных предметов здесь было очень незначительным и фактически ограничивалось вещами, взятыми с собою Хольмом, да еще, пожалуй, той одеждой, что была на узниках. За исключением датчанина, все они обходились без мебели; впрочем, она и не была им особо нужна, поскольку сон и усталость были точно так же неведомы им, как голод или жажда. Кстати сказать, неорганические вещества и изготовленные из них вещи были в одинаковой степени с белковыми телами полностью предохранены от . разложения. Однако низшие формы жизни здесь совершенно отсутствовали.

Большинство этой информации Роберт почерпнул от герра Тиля, того самого господина, который говорил по–английски со скандинавским акцентом. Этот дородный датчанин быстро привязался к мальчику и все свое время проводил в беседах с ним. Впрочем, и другие его товарищи по заточению полюбили Роберта всей душой, и даже сам Алекс Хольм благоволил ему именно от него мой воспитанник узнал многое о природе этой ловушки, включая сведения о входе в нее. И все же Роберт благоразумно не вступал со мною в телепатическую связь, если Хольм находился неподалеку. Во всяком случае, дважды случалось так, что во время нашего общения в поле зрения возникала фигура датчанина и Роберт, не колеблясь, тут же прерывал беседу.

Общаясь с Робертом, я не видел того зазеркального мира, в котором ему приходилось обитать. Зрительный облик моего воспитанника, состоявший из контуров его телесной оболочки и облегавшей их одежды, являл собой подобно акустическому рисунку его запинающегося голоса для меня и моему зрительному образу для него типичнейший пример телепатической передачи информации, которая является принципиально иным процессом в сравнении с обычным зрительным восприятием трехмерных физических тел. Если бы Роберт был таким же сильным телепатом, каким являлся Хольм, он наверняка мог бы передавать мне, помимо облика своей фигуры, и некоторые другие образы потустороннего мира.

Нет нужды говорить о том, что все то время, в продолжение которого Роберт оставался пленником Зазеркалья, я напряженно размышлял над способом его вызволения оттуда. И вот на девятый день со времени исчезновения Роберта меня неожиданно посетила догадка. Разработанный мною план отличался, с одной стороны, простотой, в какой–то степени даже несопоставимой с потраченными на него усилиями, а с другой совершенной непредсказуемостью последствий, которые в случае неудачи могли быть совершенно непоправимыми.

Я уже знал, что, как такового, выхода из Зазеркалья не существует: туда можно совершенно беспрепятственно войти, но выйти оттуда без посторонней помощи уже невозможно. Это соображение было для меня основным при разработке плана. Я долго думал над тем, как поведут себя узники Зазеркалья, если они останутся живы после освобождения. В этой связи меня особенно интересовал Алекс Хольм во–первых, из–за того, что именно он был творцом этой стеклянной тюрьмы, и во–вторых, из–за той резко отрицательной оценки, которую дал ему Роберт в одном из наших с ним разговоров. Выпустить на волю Алекса Хольма означало бы выпустить на волю его злого гения, и кто знает, какой катастрофой могло бы это кончиться для нашего мира… Тогда я еще не знал, чем завершится физическое разрушение зеркала для его пленников. И, наконец, последняя проблема заключалась в том, чтобы вернуть Роберта в привычную школьную жизнь, утаив от окружающих суть этой поистине невероятной истории, которая даже мне казалась порою просто безумной.

Обдумав эти вопросы со всем тщанием, на какое я был только способен, я приступил к подготовительной стадии задуманной мною операции. Раздобыв в школьной лаборатории сильное увеличительное стекло, я скрупулезно исследовал каждый квадратный миллиметр вихреобразного центра, который, по всей вероятности, и был тем самым кусочком старинного стекла, что использовал Хольм для входа в свою ловушку. Но даже с помощью увеличительного стекла я не мог поначалу уловить границу между участком старинного стекла и поверхностью более нового, которое сделал уже сам Хольм. Можете представить себе мою радость, когда мне удалось наконец обнаружить приблизительную границу меду ними. Она представляла собой правильный эллипс, и, чтобы впоследствии не мучиться вторично с ее поисками, я обвел ее мягким синим карандашом. Затем я съездил в Стэмфорд и купил там стеклорез, чтобы с его помощью удалить этот колдовской участок стекла из его замаскированной оправы.

Вслед за тем я выбрал оптимальное время суток для проведения эксперимента, исход которого должен был решить судьбу Роберта Грандисона. После долгих раздумий я остановился на 2. 30 ночи во–первых, столь поздний час был надежной гарантией моего полного уединения, а во–вторых, это время являлось «противоположностью» по отношению к 2. 30 пополудни, то есть времени, когда Роберт вошел в зеркало. «Противоположность» такого рода могла и не иметь в данном случае никакого значения, но внутренний голос подсказывал мне, что выбранные мною часы как нельзя лучше подходят для предстоящего эксперимента.

Шел уже одиннадцатый день с момента пропажи мальчика, когда я решился наконец приступить к непосредственной операции. Дождавшись урочного часа, я закрыл на ключ двери холла и опустил портьеры на всех окнах. После этих приготовлений я достал стеклорез и с замиранием сердца приблизился к стоявшему на пристенном столике зеркалу. Затаив дыхание, я поместил резец инструмента на синюю линию и, налегая на стеклорез изо всех сил, повел его по вычерченному эллипсоидному контуру. Под давлением резца старинное стекло громко захрустело; завершив один полный оборот, я пошел по второму разу, с удовлетворением наблюдая за тем, как углубляется овальная бороздка, едва намеченная на стекле после первого круга.

Когда прорезанная в зеркале канавка стала достаточно глубокой, я отложил стеклорез в сторону, с максимальной осторожностью снял тяжелое зеркало со столика и поставил его на пол, лицевой стороной к стене, после чего оторвал прибитые сзади доски и аккуратно стукнул ручкой стеклореза по обведенному участку. Первого же удара оказалось достаточно, чтобы овальный кусочек зеркала вылетел из своей, оправы и с глухим стуком упал на специально расстеленный под зеркалом коврик. Это было так неожиданно, что я непроизвольно зажмурил глаза и сделал глубокий вдох. В этот момент я стоял на коленях (так мне было удобнее расправляться со стеклом); мое лицо, таким образом, находилось совсем рядом с вырезанным в зеркале отверстием и когда я вдохнул в себя воздух, в ноздри мне ударил чудовищный затхлый запах: ни до, ни после того не доводилось мне ощущать такого омерзительного смрада. Все вокруг внезапно стало серым и поплыло у меня перед глазами, а тело сковала сильнейшая боль, которая буквально парализовала меня. Уже теряя сознание, я сумел ухватиться за край оконной портьеры, но она тут же оборвалась, не выдержав моего веса. Тело мое медленно сползло на пол, и я погрузился во тьму беспамятства…

Придя в сознание, я обнаружил себя лежащим на спине. Туловище мое располагалось на коврике, а ноги болтались где–то в воздухе. В комнате стоял все тот же жуткий затхлый запах, что ударил мне в нос, едва я вырезал из зеркала кусок стекла; и когда мои глаза стали воспринимать отдельные образы, я увидел стоявшего передо мною Роберта Грандисона, во плоти и крови и в нормальном цвете; он держал мои ноги поднятыми, чтобы кровь приливала к голове так их учили в школе на уроках по оказанию первой помощи. Какое–то время я не мог вымолвить ни слова от изумления, которое, однако, быстро сменилось радостью и облегчением, после чего я обрел способность двигаться и говорить.

— Все нормально, дружище, слабым голосом произнес я и, подняв руку вверх, помахал ею в воздухе. Можешь опустить мои ноги на пол. Кажется, на меня подействовал этот запах. Открой вон то окно в дальнем углу да, настежь. Вот так… благодарю. Нет–нет, шторы поднимать не надо оставь их как есть.

Поднявшись на ноги, я ощутил, как застоявшаяся кровь волнами заходила по моему телу. Я все еще покачивался от слабости, но дуновение свежего, обжигающе холодного воздуха несколько оживило меня. Усевшись на стул, я обратил взгляд на Роберта, который стоял в дальнем от меня углу комнаты.

— Роберт, произнес я с нетерпением, а где же все остальные? Где Хольм? Что произошло с теми, когда я… когда я открыл выход?

Несколько секунд мальчик ничего не отвечал. Потом, пристально посмотрев на меня, произнес очень серьезным, даже каким–то торжественным голосом:

— Они растворились в пространстве, мистер Кэневин обратились в ничто. Я видел это собственными глазами. Вместе с ними исчезло все, что там было. Больше нет никакого Зазеркалья благодаря Господу и вам, сэр!

И тут Роберт, который в продолжение всех этих ужасных одиннадцати дней держался молодцом, неожиданно разрыдался, размазывая по лицу слезы и заходясь в истеричных всхлипываниях. Я обнял его за плечи, бережно усадил на кушетку рядом с собой и положил ладонь ему на лоб.

— Ну–ну, приятель, возьми себя в руки, сказал я успокаивающе.

Истерика Роберта, которая, впрочем, была совершенно естественной, прошла так же внезапно, как и началась. Убедившись в том, что мальчик успокоился, я принялся подробно излагать ему придуманную мною легенду о его исчезновении из стен школы. Внимательно выслушав мои инструкции, он уверенно повторил их, чем я остался очень доволен. После этого Роберт рассказал мне, что, когда я резал стекло, он находился в «проекции» моей спальни, и в тот самый момент, когда я разрушил скрывавшую его зеркальную тюрьму, он оказался в реальной трехмерной комнате еще не осознавая, что очутился «снаружи».

Услышав стук падения моего тела в гостиной, он поспешил туда и нашел меня распростертым на коврике в бессознательном состоянии.

Я не стану слишком подробно останавливаться на той инсценировке, которую устроили мы с Робертом, чтобы скрыть от общественности истинную картину его исчезновения. Скажу только, что едва лишь поздняя ночь сменилась ранним утром, как я усадил мальчика в свою машину, отъехал на порядочное расстояние от школы и, повторив по пути выдуманную мною легенду, вернулся обратно и поднял на ноги всю школу что и говорить, возвращение Роберта, столь неожиданное для всех, произвело среди учителей и учеников настоящий фурор. По моим объяснениям выходило, что в день своего исчезновения Роберт в полном одиночестве гулял в окрестностях школы. Мимо него проезжала машина, и сидевшие в ней двое молодых людей предложили ему покататься с ними. Роберт согласился проехаться только до Стэмфорда и обратно, и молодые люди сказали «да, конечно», но вместо этого, достигнув Стэмфорда, не останавливаясь, поехали еще дальше за город, в совершенно противоположную от школы сторону. Роберту все же удалось ускользнуть от них, когда машина остановилась из–за какой–то поломки. Скрывшись из виду от своих похитителей, он принялся ловить на дороге попутку, чтобы поспеть к вечерней перекличке, и по неосторожности попал под автомобиль. Очнулся он только десять дней спустя в доме того самого водителя, под колесами чьей машины он оказался. Тут же, посреди ночи, он позвонил в школу, и я, будучи единственным, кто не спал в этот поздний час, приехал и забрал его. Вот такую версию изложил я Брауну. Он принял ее без каких–либо сомнений и тотчас же позвонил родителям мальчика. Самого Роберта он решил пока оставить в покое на нем и так лица не было от пережитого им испытания. Миссис Браун, которая была когда–то медсестрой, взялась ухаживать за ним до приезда родителей.

Правды об исчезновении Роберта Грандисона так никто и не узнал. Сейчас, вспоминая эту невероятную историю, мы оба начинаем так или иначе сомневаться в ее достоверности и задаемся вопросом а не является ли правдой выдуманная нами версия о похищении Роберта бесшабашными юнцами? Но стоит только сомнению закрасться в мою душу, как перед глазами у меня тут же возникает фигура Роберта Грандисона, окрашенная в жуткий сине–зеленый цвет, а в ушах начинает звучать его басовитый и глухой, будто из бочки, голос. Я не могу забыть причудливые одеяния пленников Зазеркалья и его фантастические декорации эти видения постоянно донимают меня. И наконец, этот омерзительный затхлый запах, при одном воспоминании о котором меня начинает колотить крупная дрожь… Сейчас я знаю, откуда он взялся: конечно же, он образовался в тот момент, когда компаньоны Роберта, попавшие в чрево волшебного зеркала не одну сотню лет назад, в мгновение ока обратились в ничто.

Несколько позже, тщательнейшим образом изучив датские архивы, я окончательно убедился в том, что эта история отнюдь не была навеяна таинственным блеском старого копенгагенского стекла. Разумеется, поиски мои касались материалов об Алексе Хольме, и, надо сказать, мне удалось найти о нем массу сведений такая незаурядная личность обязательно должна была оставить глубокий след как в фольклоре, так и в письменных свидетельствах. Мои многочасовые бдения в библиотечных залах и дотошные расспросы датских ученых мужей позволили пролить изрядную порцию света на загадочную и зловещую фигуру этого выдающегося мыслителя. Он был рожден на свет в 1612 году почтенными родителями, и кто бы мог подумать, что со временем он станет настоящим исчадием ада, чьи устремления и деяния будут вызывать ужас в душах его сограждан. Снедаемый желанием превзойти все остальное человечество в овладении тайнами вселенной, он с малых лет окунулся в атмосферу богохульных изысканий и, будучи совсем, еще молодым человеком, по праву считался великим знатоком оккультных наук. Он вступил в общество, члены которого посещали шабаши ведьм, после чего не на шутку увлекся старинной скандинавской легендой о Хитром Локи и Волке Фенрире, что состоял на службе у самого дьявола. Цели и намерения копенгагенского стеклодува неизменно вызывали ужас у всех, кому становилось о них известно настолько злонамеренными были они по своей сути. Я нашел запись о том, что два его негра–раба, которых он купил на одном из островов Датской Вест–Индии, стали немыми вскоре после того, как Алекс Хольм сделался их хозяином, и о том, что они бесследно исчезли незадолго до его собственного ухода из мира людей.

Уже на закате своей долгой жизни Хольма посетила идея создания зеркала бессмертия. О том, как он добыл заколдованное, невероятно древнее зеркало, ходили самые противоречивые слухи, но наиболее правдоподобной представляется версия, согласно которой он выпросил его обманным путем у одного знакомого колдуна, пообещав якобы отполировать его поверхность. Легенды наделяли это зеркало такой же волшебной силой, какой обладали щит Минервы или Молот Тора. Оно представляло собой маленький овальный предмет и называлось «Зеркалом Локи» того самого Хитрого Локи из древнего скандинавского фольклора. Сделанное из отполированного куска некоего плавкого минерала, оно действительно обладало магическими свойствами например, могло предсказывать своему хозяину его ближайшее будущее или указывать на его скрытых врагов. Однако в руках такого всезнающего чародея, каким был Хольм, оно должно было обрести гораздо более зловещую силу; во всяком случае, добропорядочные копенгаген–цы с тревогой передавали друг другу слухи о попытках Хольма встроить кусок волшебного зеркала в обычное зеркало больших размеров. В 1687 году Хольм бесследно исчез, и это наделало много шума, тем более что вместе с ним таинственным образом пропало и многое из его имущества. Конечно, не имея доказательств правдивости этой истории, можно сколько угодно смеяться над нею и считать ее забавной выдумкой; но как мне забыть видения, что посещали меня во сне в продолжение всех тех одиннадцати дней, когда Роберта Грандисона не было с нами?

Самое яркое и бесспорное подтверждение тому, что мой воспитанник действительно побывал в чреве волшебного зеркала, я получил два дня спустя после возвращения Роберта в нормальную жизнь. Он сидел тогда у меня в комнате, у камина; и когда он подбросил в затухающий огонь полено, я с удивлением для себя отметил неловкость его движений. В следующую же секунду догадка озарила меня. Подозвав Роберта к своему столу, я с ходу приказал ему взять чернильницу и не особенно удивился тому, что мгновение спустя она оказалась зажатой в его левой руке. Затем я попросил его расстегнуть рубашку и когда мальчик, недоуменно глядя на меня, все же исполнил мою просьбу, я прильнул ухом к его грудной клетке и опять же не очень удивился тому, что его сердце колотилось не слева, как у всех людей, а справа.

Он покинул нас правшой и с нормальным расположением внутренних органов. Он вернулся к нам левшой, с перевернутыми органами и я не сомневался, что таким он останется на всю жизнь. Да, налицо были все признаки того, что Роберт побывал в неведомом нам пространственном измерении, и физические изменения его организма свидетельствовали об этом более чем бесспорно. Если бы только из этого дьявольского зеркала был нормальный выход, мальчик успел бы подвергнуться соответствующим процедурам перехода в нормальное состояние и вернулся бы в этот мир в точности в том виде, в каком он его оставил. Слава Богу, повторял я про себя, что он успел обрести нормальную цветовую гамму его кожа и предметы одежды сохранили первоначальную окраску. Разумеется, насильственное вторжение в зазер–кальный мир дало знать о себе и если «обратные» частоты спектральных волн успели смениться на изначальные, то с пространственным расположением предметов этого, к сожалению, не произошло.

Я не просто открыл ловушку Хольма: я разрушил ее, и на какой–то определенной стадии ее разрушения, совпавшей с моментом выхода Роберта наружу, некоторые свойства «перевернутого» мира оказались утраченными. Важно отметить, что во время выхода из ловушки Роберт почти не чувствовал боли во всяком случае, те болевые ощущения, что ему пришлось испытать, когда он входил в Зазеркалье, были несравненно более сильными. Иногда я содрогаюсь при мысли о том, что, доведись мне разрушить эту дьявольскую западню быстрее, чем я это сделал и перевернутая цветовая гамма не успела бы обратиться в нормальную. Бедный Роберт каково бы ему было жить с таким жутким цветом кожи… Кстати сказать, не только сердце и другие внутренние органы у Роберта сместились в противоположную сторону то же самое касалось и деталей его одежды, таких, как карманы или пуговицы.

Сейчас Зеркало Локи хранится у меня дома. Я не стал вставлять его обратно в старинное зеркало, служившее ему оправой. Оно покоится на моем письменном столе, выполняя роль пресса для бумаг, в коих у меня недостатка нет. Заглядывающие ко мне коллекционеры искренне восхищаются им и считают его великолепным образчиком американского стеклянного антиквариата примерно столетней давности. Я–то знаю, что мое пресс–папье представляет собой образчик искусства несоизмеримо более древнего и высокого, но не вижу совершенно никаких причин разубеждать эту восторженную публику.

Тайна среднего пролета

I

Эта рукопись была обнаружена в ходе официального расследования обстоятельств исчезновения Амброза Бишопа. Ее извлекли из бутылки, найденной неподалеку от сгоревшего дома и, вероятно, выброшенной оттуда во время пожара. Рукопись по сей день хранится в сейфе у шерифа города Аркхэм, штат Массачусетс.)

На седьмой день после отъезда из Лондона я прибыл в тот уголок Америки, куда мои предки переселились из Англии более двух веков тому назад. Забравшись в самое сердце глухой, безлюдной местности, простирающейся вдоль верховьев реки Мискатоник к северу от Данвича, что в штате Массачусетс, и миновав каменные стены, ограждающие вместе с кустами шиповника довольно длинный участок дороги за пиком Эйлсбери, я очутился в царстве могучих вековых деревьев, заслоняющих солнце, среди плантаций ежевики и развалин покинутых жилищ, изредка проглядывающих сквозь густой подлесок. Я чуть было не прошел мимо нужного мне дома, так как его не было видно за деревьями и кустами, а дорожка, ведущая к нему, заросла травой, и если бы не полуосыпавшийся каменный столб на обочине дороги с тремя последними буквами фамилии Бишоп, то я, пожалуй, так бы и не разыскал дома своего двоюродного деда Септимуса Бишопа, пропавшего без вести почти два десятилетия тому назад. Добрых полмили мне пришлось карабкаться вверх по склону холма, продираясь сквозь заросли шиповника и ежевики и перелезая через обломившиеся ветви и сучья деревьев, тянущихся по обе стороны тропинки.

Дом, стоявший неподалеку от вершины, представлял собой приземистое двухэтажное сооружение, сложенное частью из каменных блоков, частью из бревен. Деревянная часть строения была некогда выкрашена в белый цвет, но с течением времени краска слезла, обнажив дощатую облицовку стен. При первом же взгляде на дом я поразился тому, насколько хорошо он сохранился: в отличие от тех руин, что я встретил по дороге, он был совершенно целехонек ни выбоин, ни разбитых стекол. Единственной частью строения, пострадавшей от времени и непогоды, была его деревянная надстройка, в особенности же венчавший ее круглый купол, где я различил несколько пррех, образовавшихся, видимо, в тех местах, где прогнила древесина.

Дверь была отворена, однако расположенная перед ней крытая веранда надежно защищала внутренность дома от непогоды. Бегло оглядев помещение, я убедился в том, что в отсутствие хозяина в него никто не заходил вся мебель была на месте, на столе в кабинете лежала открытая книга, и если бы не толстый слой пыли и плесени, покрывавший все предметы, и не тяжелый затхлый дух, от которого, казалось, невозможно было избавиться никакими проветриваниями и уборками, то можно было подумать, что здесь по–прежнему живут люди.

Чтобы приобрести все необходимое для приведения дома в порядок, мне надо было вернуться в деревню, а потому я спустился на проезжий тракт, представлявший собой обычную лесную тропу с колеей, сел в автомобиль, взятый напрокат в Нью–Йорке, и поехал обратно в Данвич, убогую деревушку, приютившуюся между мутными водами реки Мискатоник и угрюмой громадой Круглой Горы, из–за которой в поселке царил вечный полумрак. Прибыв на место, я направился в единственный в округе универсальный магазин он располагался в здании бывшей церкви и был снабжен помпезной вывеской с именем своего владельца Тобиаса Уэтли.

Несмотря на некоторый опыт общения с жителями глухих деревень в самых разных уголках планеты, я никак не был готов к приему, оказанному мне хозяином лавки обслуживая меня, этот седобородый старец с худым изможденным лицом не проронил ни слова и только после того, как я выбрал все необходимые мне товары и расплатился, он впервые поднял на меня глаза и произнес:

— Сдается мне, что вы нездешний.

— Точно, подтвердил я. Я из Англии. Но у меня тут жила родня. Бишопы. Может, слышали?

— Бишопы, повторил он шепотом. Вы сказали «Бишопы»? И, обращаясь скорее к себе, нежели ко мне, старик добавил, на этот раз чуть громче: Ну да, вроде есть тут такие. Хотите сказать, что вы их родственник?

— Нет, ответил я. Я внучатый племянник Септимуса Бишопа.

При звуках этого имени с бледного лица Уэтли сошла последняя краска. Подавшись к прилавку, он сделал такое движение, будто хотел смахнуть с него купленные мною предметы.

— Э, нет! остановил я его. Это мой товар, я за него заплатил.

— Можете взять свои деньги обратно, буркнул хозяин. Я не имею дело с родней Септимуса Бишопа.

Для меня не составило особого труда вырвать из слабых рук старика свои покупки. Он отступил от прилавка и прислонился спиной к полкам.

— Но вы не пойдете к нему в дом? спросил он, снова перейдя на шепот. На лице его появилось беспокойное выражение.

— Это уж мне решать, сказал я.

— Никто из наших туда не ходит. Оставьте дом в покое, проговорил он раздраженно.

— С какой стати? возмутился я.

— А то вы не знаете!

— Знал бы, не спрашивал. Мне известно лишь то, что мой двоюродный дед пропал при невыясненных обстоятельствах девятнадцать лет назад и я прибыл сюда на правах его законного наследника. Где бы он теперь ни находился, он наверняка мертв.

— Он уже тогда был мертв, произнес хозяин, снова повысив голос. Его убили.

— Как убили? Кто?

— Люди. Те, что жили по соседству. Обоих прикончили.

— Но мой двоюродный дед жил один.

Этот деревенский олух со своими суеверными страхами начинал действовать мне на нервы. Судя по тому, как мало он знал о Септимусе Бишопе, можно было с уверенностью заключить, что его точка зрения представляет собой типичную реакцию темного, невежественного человека на образованность и ученость, каковыми в полной мере обладал мой двоюродный дед.

— Ночью… заживо зарыли в землю… бормотал Уэтли. Обоих… а те их прокляли… потом их дома обрушились, и они один за другим поумирали…

На этой мрачной ноте я покинул магазин, поклявшись, что впредь буду ездить за покупками только в Аркхэм. Однако слова старика не выходили у меня из головы, а потому я решил отправиться в город немедленно, чтобы посмотреть там старые подшивки «Аркхэм Адвертайзер». Увы, мое благое намерение не получило достойного вознаграждения: просмотрев все номера за июнь соответствующего года, я нашел всего две корреспонденции из Данвича, и лишь в одной из них говорилось о Септимусе:

«До сих пор нет никаких известий о Септимусе Бишопе, исчезнувшем из своего дома в окрестностях Данвича десять дней назад. Мистер Бишоп не был женат, вел замкнутый образ жизни и за свои якобы сверхъестественные способности прослыл в округе знахарем и колдуном. Внешность: высок, худощав. Возраст: 57 лет».

Вторая заметка представляла собой любопытное сообщение об упрочнении одной из опор среднего пролета заброшенного моста через Мискатоник к северу от Данвича. Ремонт, по всей видимости, был осуществлен силами частных лиц, так как окружная администрация в ответ на критические замечания, раздававшиеся в ее адрес по поводу починки неиспользуемого моста, категорически отвергла свою причастность к этому мероприятию.

Сопоставив содержание первой корреспонденции с тем, что я слышал от Тобиаса Уэтли, я еще раз убедился в том, что причина его странного поведения лежит в суевериях, распространенных среди коренных жителей. Старик всего–навсего выражал общепринятые взгляды взгляды, безусловно, смехотворные с точки зрения любого образованного человека в наш просвещенный век, когда вера в то, что не поддается научному объяснению например, во врачевание посредством наложения рук или в колдовство считается признаком невежества. Мой двоюродный дед Септимус Бишоп получил образование в Гарварде, и представители английской ветви семьи Бишопов знали его как человека большой учености и непримиримого противника каких бы то ни было суеверий. Уже смеркалось, когда я вернулся в усадьбу старого Бишопа. Мой двоюродный дед не удосужился провести в дом ни электричества, ни газа, зато свечей и керосиновых ламп здесь было в достатке, причем в некоторых из последних еще оставался керосин. Я зажег одну из ламп и приготовил себе скромный ужин. Потом я расчистил себе место в кабинете, где можно было улечься без особых неудобств, и сразу уснул.

II

С утра я занялся уборкой. Несмотря на летнюю жару, в доме стояла такая сырость, что все предметы в том числе и книги в кабинете, где я ночевал, были подернуты плесенью, и чтобы просушить эту часть здания, мне пришлось затопить камин.

Затем я протер мебель и подмел пол на первом этаже, где располагались кабинет с прилегавшей к нему спальней, кухонька, кладовая и столовая, служившая, скорее, в качестве книгохранилища, на что указывали горы книг и кипы бумаг. Управившись с первым этажом, я поднялся на второй, но прежде чем заняться им, проследовал в помещение купола, куда вела узкая, рассчитанная на одного человека, лестница.

Купол оказался чуть просторнее, чем я предполагал, глядя на него снаружи в нем можно было стоять и перемещаться, не нагибаясь. Судя по наличию телескопа, купол использовался для астрономических наблюдений, хотя, на мой взгляд, это не могло служить достаточным объяснением тому факту, что пол в нем был покрыт всевозможными чертежами, состоявшими, по большей части, из кругов, пятиугольников и звезд. Среди многочисленных книг по астрономии я, к удивлению своему, обнаружил несколько трудов по астрологии, причем довольно древних один из них датировался 1623 годом. Несколько текстов было на немецком языке, но большинство на латыни. Все они, без сомнения, принадлежали моему двоюродному деду, но зачем они ему понадобились, осталось для меня загадкой.

Помимо застекленного обзорного люка в северной части купола, в нем было еще отверстие для телескопа, закрытое изнутри щитом. Несмотря на многочисленные щели, образовавшиеся в тех местах, где под воздействием дождя и снега прогнила древесина именно на них я обратил внимание, подходя к дому, в помещении не было ни пыли, ни плесени, и, поразмыслив, я пришел к выводу, что если я все же решусь обосноваться здесь хотя бы на короткое время, то починка купола обойдется мне сравнительно дешево.

Но прежде надо было проверить, насколько хорошо сохранилась подвальная часть здания. Бегло осмотрев второй этаж он состоял из двух спален, двух уборных и кладовой, причем только одна из спален была меблирована, да и то выглядела так, будто ею ни разу не пользовались по назначению, я спустился на первый этаж, а оттуда в подвал, куда вела дверь из кухни.

Подвальное помещение занимало примерно половину той площади, на которой располагался дом. Стены были сложены из известняка и, как показывали оконные проемы, имели толщину полтора фута. Что касается пола, то он был не земляной, как в подвалах большинства старых домов, а кирпичный. Это несколько озадачило меня, но, внимательно обследовав его при свете лампы, я пришел к выводу, что кирпич был настелен не при постройке дома, а значительно позже вероятно, уже при моем двоюродном деде Септимусе. В противоположных концах подвала виднелись два квадратных люка с большими железными кольцами. Один из них, судя по подведенной к нему из стены грубе и стоявшему здесь же насосу, прикрывал резервуар для воды. Под вторым, скорее всего, была яма для фруктов или овощей. Желая убедиться в правильности своего предположения, я приблизился к нему, взялся за кольцо и рванул крышку на себя.

Моему удивлению не было предела, когда вместо ямы моя лампа осветила ряд уходящих вниз кирпичных ступеней. Спустившись по ним, я очутился в тоннеле, который, насколько я мог судить, был прорыт в толще холма и уводил далеко за пределы дома в северо–западном направлении. Пригнувшись, я двинулся вперед по тоннелю, дошел до ближайшего поворота, завернул за него и остановился, теряясь в догадках относительно предназначения этого подземного коридора.

Не без оснований рассудив, что тоннель был прорыт по инициативе моего двоюродного деда, я уже было собрался повернуть назад, как вдруг свет моей лампы упал на какой–то металлический предмет на небольшом расстоянии впереди, и, сделав еще несколько шагов, я очутился перед новым люком. Открыв его, я увидел под собой большую круглую комнату, в которую вело семь кирпичных ступеней.

Не в силах противиться искушению, я сошел вниз и огляделся по сторонам, высоко подняв лампу. Посреди комнаты высились какие–то загадочные сооружения из камня, образуя композицию в виде алтаря и ряда скамей. А на кирпичном, как и в подвале, полу виднелось множество небрежно выполненных схем, весьма напоминающих те, что я видел в доме. Но если наличие астрономических чертежей под куполом объяснялось тем, что оттуда открывался вид на небо, то для чего они были нужны здесь, осталось для меня тайной.

Зато я ничуть не удивился, когда увидел в полу перед алтарем очередной люк. Соблазн взяться за большое железное кольцо был велик, но интуиция подсказала мне не делать этого. Я ограничился тем, что приблизился к нему, однако и этого оказалось достаточно, чтобы ощутить сквозняк и сделать вывод, что под этой подземной комнатой есть потайной ход, ведущий наружу. Я вернулся в тоннель, но не пошел обратно в дом, а проследовал дальше. Пройдя примерно с три четверти мили, я уперся в массивную деревянную дверь, запертую на засов с моей стороны. Я поставил лампу на пол, снял засов и толкнул дверь. Передо мной возникли густые заросли, благодаря которым вход в тоннель был надежно замаскирован от посторонних глаз. Я двинулся напролом через чащу, и вскоре моему взору открылся великолепный вид на сельскую местность, расстилавшуюся далеко во все стороны от подножия холма, на склоне которого я стоял. На некотором расстоянии впереди виднелся Мискатоник с перекинутым через него каменным мостом; повсюду были разбросаны одиночные фермы, но, судя по их запущенному виду, в них уже никто не жил. С минуту я стоял, завороженно глядя на развернувшуюся передо мной панораму, а затем пустился в обратный путь, размышляя на ходу о предназначении хитроумного тоннеля, подземной комнаты и того, что в ней находилось. Так и не придя ни к какому определенному выводу, я остановился на том, что все это служило в качестве потайного хода, но зачем и кому был нужен этот ход, осталось для меня неясным.

Вернувшись в дом, я решил, что вторым этажом займусь как–нибудь в другой раз, а пока попытаюсь навести порядок в кабинете. Бумаги, разбросанные по столу и вокруг него, отодвинутый в спешке стул все указывало на то, что мой двоюродный дед был срочно куда–то вызван и покинул кабинет, оставив в нем все, как есть, с тем чтобы никогда больше в него не вернуться. Я знал, что мой двоюродный дед Септимус Бишоп, будучи человеком состоятельным, всецело посвятил себя научным изысканиям. Не исключено, что предметом этих изысканий была астрономия, в том числе и те ее области, где она соприкасается с астрологией, хотя последнее было маловероятно. Все это я мог бы разузнать поточнее, если бы он постоянно переписывался с кем–нибудь из своих братьев, живших в Англии, или вел дневник или хотя бы пользовался записной книжкой но, увы, ни в письменном столе, ни среди бумаг я не обнаружил ничего подобного. Содержание самих бумаг было для меня темным лесом. Бесчисленные графики и чертежи состояли сплошь из одних дуг и загогулин, в которых я ничего не понял, а потому недолго думая отнес их к геометрии. Текстовая же часть была выполнена не на английском, а на каком–то древнем языке, и даже для меня, свободно читающего по латыни и еще на полудюжине языков, имеющих хождение на континенте, была абсолютно непостижимой.

К счастью, в бумагах оказалась аккуратная связка писем, и после легкого обеда, состоявшего из сыра, хлеба и кофе, я взялся за их разборку. Первое же из писем повергло меня в изумление. Оно было без адреса и имело заголовок «Звездная мудрость». Вот что гласило это письмо, начертанное затейливым почерком посредством плакатного пера:

«Именем Азатота, силой знака Сияющего Трапецоэдра, ты постигнешь все, как только призовешь Духа Тьмы. Дождись наступления ночи и не зажигай света, ибо Тот, кто следует тропою тьмы, не показывает себя и сторонится света. Ты узнаешь все тайны. Рая и Ада. Все загадки миров, неведомых живущим на Земле, откроются тебе.

Храни терпение и помни, что, несмотря на многие невзгоды, мы по–прежнему благоденствуем и тайне от всего мира у себя в Провиденсе».

В конце стояла подпись Эйсенаф Баун (или Браун я точно не разобрал). Остальные письма были примерно в том же духе, представляя собой послания самого эзотерического толка. В них трактовались мистические материи, занимавшие умы людей в средние века в эпоху расцвета всевозможных суеверий и канувшие в небытие вместе с этой эпохой, а потому ничего не говорившие современному человеку. Какое было дело до них моему двоюродному деду если, конечно, он специально не изучал проблему возрождения мистической культовой практики в наши дни осталось для меня тайной.

Я прочел все письма до одного. Моего двоюродного деда приветствовали в них от имени Великого Ктулху, Хастура Невыразимого, Шуб–Ниггурата, Бе–лиала, Вельзевула и так далее. Создавалось впечатление, что корреспондентами старого Бишопа только и были что одни знахари и шарлатаны, а также маги–самоучки и преступившие клятву священники. Одно письмо выделялось среди прочих тем, что имело отчасти научный характер. Почерк был весьма неразборчив: хорошо читались лишь подпись Уилбер Уэтли, дата 17 января 1928 года, и место написания окрестности Данвича. С остальным текстом мне пришлось изрядно помучиться, но мои усилия были вознаграждены сторицей, ибо письмо гласило следующее.

«Дорогой мистер Бишоп!

Да, применив формулу Дхо, можно увидеть внутренний город на магнитных полюсах. Когда будете в Данвиче, загляните ко мне на ферму, и я открою вам формулу Дхо. А заодно и Лхо–Хна. И еще я сообщу вам углы плоскостей и формулы между Йр и Нххнгрт.

Пришельцы из воздуха не могут обходиться без человеческой крови. Как вам известно, они получают из нее тело. Вы и сами сможете сделать это, если будете уничтожены не Знаком, а иначе. В наших краях кое–кому известно о Знаке и его силе. Не болтайте попусту. Держите язык за зубами, даже в Субботу.

Я видел вас и того, кто ходит за вами в образе женщины. Но силой зрения, которым меня наделили те, кого я вызывал, я видел его истинный лик вам он тоже должен быть известен. А потому, я полагаю, недалек тот день, когда вы сможете лицезреть то, что я вызову, в моем собственном обличий.

Надеюсь, что вас это не испугает.

Преданный вам во имя Того, Кого Не Должно Называть Вслух».

Автор письма, без сомнения, был членом той же семьи, что и Тобиас, который так боялся этого дома. Теперь мне стал понятен источник одолевавших беднягу суеверий и страхов: имея такого родственника, трудно было остаться здравомыслящим человеком. А раз мой двоюродный дед Септимус находился в дружеских отношениях с Уилбером Уэтли, то неудивительно, что другой представитель рода Уэтли считал его одного поля ягодой с Уилбером. Что бы не представляло собой это поле. Только какая тут к черту могла быть дружба? Видно, многого я еще не знал о своем двоюродном деде!

Перевязав письма, я убрал их на место и занялся конвертом с газетными вырезками, взятыми, судя до шрифту, из «Аркхэм Адвертайзер». Они оказались не менее интригующими, нежели письма, поскольку содержали сообщения о таинственных исчезновениях в окрестностях Данвича и Аркхэма, жертвами который были в основном дети и молодые люди, а в один прекрасный день, вероятно, стал и мой двоюродный дед Септимус. В одной из заметок речь шла о том, как озлобленные местные жители заподозрили в осуществлении похищений одного из своих соседей, имя которого не сообщалось, и грозились расправиться с ним, и как местная полиция предотвратила самосуд. Не исключено, что мой двоюродный дед живо интересовался ходом тех событий. Просмотрев вырезки, я отложил их в сторону и погрузился в раздумья. Одно место из письма Уилбера Уэтли не давало мне покоя. «Я видел вас и того, кто ходит с вами в образе женщины». В связи с этим местом мне вспомнилась фраза, оброненная Тобиасом Уэтли, когда он говорил о Септимусе Бишопе «Обоих прикончили». Прикончили. Кто знает, может быть суеверные уроженцы Данвича возложили вину за исчезновения на моего двоюродного деда, а потом и вправду его прикончили?

Внезапно у меня возникло непреодолимое желание хотя бы ненадолго покинуть дом. День был в самом разгаре, и после многочасового сидения в затхлом помещении дала о себе знать потребность в свежем воздухе. Я вышел из дома, спустился на дорогу и поч–ги инстинктивно повернул в противоположную от А, анвича сторону. Мне не терпелось узнать, что находится за домом Бишопа, а заодно и посетить ту часть речной долины, которую я разглядывал со склона холма неподалеку от входа в тоннель.

Как я и ожидал, местность оказалась глухой и Зезлюдной. Дорога с нависавшими над ней с обеих сторон деревьями и кустами выглядела совсем запущенной вряд ли ею пользовался кто–нибудь, кроме сельского почтальона. Изредка в поле моего зрения попадала гряда холмов, простиравшаяся по левую сторону тракта, в то время как справа тянулась извилистая лента Мискатоника, то приближаясь к дороге и следуя параллельно ей, то вновь отходя далеко в: торону. Места были совершенно необитаемые, но временами мне попадались ухоженные поля, из чего я сделал вывод, что сюда наезжают фермеры из других мест. Жилых зданий не было одни только развалины, да покинутые хозяевами фермы; не было и скота; не было вообще ничего, что бы указывало на недавнее пребывание здесь людей, если не считать дороги, которая, возможно, вела в какой–то населенный пункт.

На одном из тех участков пути, где до реки было довольно далеко, вправо от основной дороги отходило боковое ответвление, обозначенное на покосив–лемся указательном столбе как «Крэйри–роуд» и пе–эегороженное ржавым, заросшим травой шлагбаумом, — ia котором висел щит с надписью «Проезд закрыт». Ниже была приделана еще одна дощечка, предупреждавшая о том, что мост вышел из строя. Прочтя эту зторую надпись, я без колебаний свернул на боковую дорогу и шел по ней чуть больше полумили, продираюсь сквозь кустарник и заросли ежевики, пока наконец не выбрался к реке и каменному мосту.

От старого моста сохранился только средний пролет, опиравшийся на два каменных быка. Один из них был заметно толще другого за счет бетонного упрочнения, на котором неведомый строитель вырезал большую пятиконечную звезду. В центр звезды был вделан камень, в общих чертах воспроизводящий ее форму. Оба крайних пролета вместе с концами моста покоились на дне реки, и только средний пролет продолжал стоять как ни в чем не бывало, напоминая прохожим о том, что в этой долине некогда кипела жизнь. Как знать, подумалось мне вдруг, может быть, это и есть тот самый мост, о котором я читал в «Аркхэм Адвертайзер».

Мост был построен в чисто утилитарных целях и с эстетической точки зрения представлял собой довольно примитивное сооружение, и тем не менее я не мог оторвать от него взгляда, ибо сама древность его имела для меня притягательную силу. Безобразный бетонный нарост, покрывавший одну из его опор от основания почти до самого верха усугублял общее впечатление убожества и безвкусицы, в то же время вряд ли способствуя прочности сооружения. В любом случае мосту или тому, что от него осталось, не суждено было продержаться долго, ибо река в этом месте при очевидно небольшой глубине имела внушительную ширину, и течение воды ежеминутно подтачивало основания быков, поддерживавших средний пролет.

Я стоял и глядел на мост, пытаясь определить его возраст, как вдруг неожиданно стемнело, и, обернувшись, я увидел огромные серые лохмотья дождевых облаков, угрожающе надвигавшиеся с востока и северо–востока и постепенно обволакивавшие небо. Я поспешил вернуться в дом. С моей стороны это было весьма благоразумно, ибо не прошло и часа, как разразилась гроза, а за ней еще одна, и еще одна; всю ночь бушевала буря, гремел гром и сверкали молнии; всю ночь каскады дождя низвергались с небес и сотнями ручьев и рек струились по скатам крыши.

III

Вследствие ли того, что за окном стояло свежее, омытое дождем утро, или по какой–то иной, не ведомой мне причине, но первое, о чем я подумал после пробуждения, был мост. Ливень уже три часа как прекратился; реки и ручьи превратились в тоненькие струйки; крыша обсыхала под лучами утреннего солнца, и уже через час–другой должны были полностью просохнуть травы и кусты.

В полдень я отправился взглянуть на мост. Интуиция подсказывала мне, что за ночь там все переменилось, и она меня не обманула: пролета не было и в помине; поддерживающие его быки рассыпались на куски, и даже грандиозная бетонная опухоль вся покоробилась и растрескалась вероятно, в нее попала молния. Глядя на реку непомерно раздувшуюся, коричневую от поднявшегося со дна ила, я живо представил себе тот разъяренный поток, что бушевал здесь ночью, когда уровень воды в реке, как показывали берега, поднимался на два с лишним фута. Неудивительно, что мощь взбесившейся реки и попадание молнии нанесли последний, сокрушительный удар старому мосту, по которому в не столь далеком прошлом мужчины, женщины и дети переправлялись в ныне опустевшую долину на противоположном берегу.

Камни, из которых были сложены быки, снесло на изрядное расстояние вниз по течению, а некоторые из них даже выбросило на берег, и только бетонное упрочнение все в сколах и трещинах осталось стоять на месте среднего пролета. В тот момент, когда я всматривался в ту сторону, куда устремлялся поток, и отыскивал глазами камни, взгляд мой упал на что–то белое, лежавшее далеко впереди на моем берегу почти у самой воды. Я направился туда, и то, что я там увидел, явилось для меня полной неожиданностью.

А увидел я кости, побелевшие, выцветшие кости вероятно, они долго пролежали в воде, и их только недавно выбросило на берег. Может быть, они остались от чьей–нибудь коровы, утонувшей в незапамятные времена. Но не успела эта догадка прийти ко мне в голову, как я тут же отмел ее, ибо часть костей, лежавших предо мной, явно принадлежала человеку, и, пошарив вокруг глазами, я увидел человеческий череп.

Но не все кости были человеческими. Среди них были и такие, каких мне не случалось видеть никогда раньше. Это были длинные и гибкие, как плети, кости, которые, похоже, принадлежали какому–то не до конца сформировавшемуся организму. При этом они так переплелись с костями человека, что невозможно было определить, где кончаются одни и начинаются другие. В любом случае, все эти кости надлежало предать земле, а для этого надо было прежде поставить в известность кого следует.

Я огляделся по сторонам в поисках какой–нибудь тряпки и увидел рваный холщовый мешок, тоже, вероятно, выброшенный на берег во время бури. Я сходил за ним, вернулся и расстелил еще не просохшую мешковину рядом с костями. Затем я принялся разбирать их. Вначале я разложил их на несколько кучек, состоявших из переплетенных между собой костей, потом стал отделять их одну от другой, пока не разложил все по косточкам. Завершив эту работу, я сложил кости в мешок, взял его за четыре конца и оттащил в дом. Там я снес его в подвал, с тем, чтобы во второй половине дня отвезти кости в Данвич, а, может быть, даже и в Аркхэм. Мне и в голову не пришло, что власти вряд ли будут рады такой находке и что лучше бы мне было вовсе не собирать эти кости, а оставить их там, на берегу.

Я подхожу к наиболее неправдоподобной части своего повествования. Я уже упоминал о том, что снес кости в подвал. Ничто не мешало мне оставить их на веранде или хотя бы в кабинете, но я почему–то сразу прошел в подвал и бросил мешок там. Затем я вернулся в дом и занялся приготовлением пищи, о чем не успел побеспокоиться с утра. Пообедав, я спустился в подвал за костями, намереваясь отвезти их в город и предъявить соответствующим органам.

Судите сами, как я был ошеломлен, когда, подняв мешок, лежавший на том самом месте, где я его оставил час назад, я обнаружил, что он пуст. Кости исчезли. Я не поверил своим глазам. Поднявшись на первый этаж, я зажег лампу, спустился с ней в подвал и обыскал в нем каждую пядь. Безрезультатно. Ничто не изменилось в подвале с тех пор, как я впервые побывал в нем: окна были все так же затянуты паутиной, и, стало быть, к ним никто не прикасался; никто, похоже, не трогал и крышку люка, ведущего в тоннель. И тем не менее кости исчезли бесследно.

Я вернулся в кабинет окончательно сбитым с толку. Может быть, никаких костей не было вовсе? Но как же не было, когда я сам их нашел и принес в дом? Единственное возможное объяснение, каким бы искусственным оно ни выглядело, заключалось в том, что кости были не такими прочными, как мне показалось, и после кратковременного пребывания на открытом воздухе превратились в пыль. Но в таком случае хотя бы эта пыль должна была остаться! Между тем, я прекрасно помнил, что мешковина была совершенно чистой.

Разумеется, я не мог обратиться к властям с такой сказкой меня бы просто посчитали за сумасшедшего. Но ничто не могло помешать мне навести справки, а потому я поехал в Данвич, где из чувства противоречия первым делом зашел в магазин Уэтли.

Увидев меня, Тобиас осклабился. «Ничего я вам не продам!» предупредил он меня прежде, чем я успйл раскрыть рот. Потом он повернулся к другому посетителю пожилому субъекту неряшливого вида и нарочито громко произнес:

— Вот он, этот самый Бишоп! Сказанного было достаточно для того, чтобы субъект поспешно ретировался.

— Я хочу задать вам один вопрос, начал я.

— Валяйте!

— Я хотел узнать, нет ли на берегу реки за старым мостом какого–нибудь кладбища?

— Не слыхал о таком. А что? — спросил он с подозрением.

— Да нет, ничего, ответил я. Просто то, что я там нашел, заставило меня предположить, что где–то рядом есть кладбище.

Глаза хозяина сузились и заблестели. Он закусил нижнюю губу. Потом он вдруг побледнел, как полотно, и прошептал:

— Кости! Вы нашли кости!

— Я ничего такого не говорил, возразил я.

— Где вы их нашли? потребовал он не терпящим возражений тоном.

Я развел руками и показал ему ладони.

— Как видите, никаких костей у меня нет, сказал я и вышел из лавки.

Я направился к небольшой церквушке, которую приметил в переулке по пути в магазин. Обернувшись, я увидел, что Уэтли запер его и теперь торопливо удалялся вниз по центральной улице вероятно, с тем чтобы повсюду рассказать о тех подозрениях, которые он мне только что высказал.

Надпись на почтовом ящике оповещала о том, что местного священника зовут Эйбрэхэм Даннинг… Он как раз оказался дома и сам открыл мне дверь 'этакий пухлый коротышка с румяными щечками и очками на носу. На вид ему было лет шестьдесят пять. Как бы в возмещение того морального ущерба, который я понес в лавке Уэтли, мое имя ровным счетом ничего ему не сказало.

Я с ходу предупредил его, что пришел навести кое–какие справки.

— Я к вашим услугам, мистер Бишоп, произнес он, как только мы очутились в комнате для гостей, служившей ему, вероятно, и в качестве кабинета.

— Скажите мне, ваше преподобие, вам не приходилось слышать о том, что в окрестностях Данвича есть колдуны?

Священник сомкнул пальцы и откинулся на спинку стула. На лице его заиграла снисходительная улыбка.

— Видите ли, мистер Бишоп, у нас такой суеверный народ! Здесь многие на полном серьезе верят в ведьм, колдунов и всякую нечисть из потустороннего мира, особенно после того, что произошло в 1928 году, когда умер Уилбер Уэтли и тот, кого называли его братом–двойняшкой. Уэтли вообразил себя волшебником и все время твердил о том, что якобы кого–то там вызвал из воздуха. На самом деле он имел в виду брата говорят, что тот был страшно уродлив вследствие родовой травмы. Но все эти слухи настолько запутаны и противоречивы…

— Вы знали моего двоюродного деда, покойного Септимуса Бишопа?

Он покачал головой.

— Нет, он умер еще до моего приезда сюда. Среди моих прихожан есть семья Бишопов, но я не думаю, что они его родня. Это простые, неграмотные люди. И потом, между ними нет никакого внешнего сходства.

Я заверил его, что это не наши родственники. Но к этому времени мне уже стало ясно, что здесь я не узнаю ничего полезного, а потому я поспешил откланяться. Преподобный Даннинг отпустил меня с явной неохотой: по всему было видно, что в этой глуши он страшно истосковался по обществу образованных людей.

Отчаявшись узнать что–либо новое в Данвиче, я вернулся домой и спустился в подвал, чтобы еще раз удостовериться в том, что кости исчезли. Тут меня впервые посетила мысль о крысах. Но если кости, действительно, утащили крысы, то почему тогда я не застал их там, внизу? Значит, из подвала должен быть еще один вход!

Захватив с собой лампу, я снова спустился в подвал и тщательно обшарил его на предмет отверстия, которым могли бы воспользоваться крысы. Я не терял надежды найти какое–нибудь естественное объяснение пропаже костей. Однако ничего похожего на такое отверстие не оказалось. Мне ничего не оставалось, как смириться с исчезновением костей, и весь остаток дня я старался о них не думать.

Но как только я заснул, меня стали преследовать кошмары: я видел, как принесенные мною кости складываются в скелет и как этот скелет облекается плотью. Я видел, как те кости, что походили на плети, срастаются в нечто не от мира сего и как это нечто постоянно меняет обличья, становясь то живым воплощением вселенского ужаса, то огромной черной кошкой, то гигантским спрутом, то обнаженной блуд–ницей, то громадной свиньей, то тощей сукой, прижимающейся к ногам своего хозяина. Я проснулся весь в поту и тут же услышал какие–то отдаленные странные звуки вначале сопенье и хныканье, доносившиеся, казалось, глубоко из–под земли, а потом дикий скрежет и треск, наводившие на мысль о какой–то разрушительной деятельности.

Чтобы стряхнуть с себя наваждение, я встал с постели и принялся расхаживать в темноте по дому, то и дело замирая у окна, чтобы поглядеть на залитый лунным светом пейзаж. Поначалу это вроде бы помогло, но спустя некоторое время меня вновь принялись мучить галлюцинации мне показалось, что на опушке леса, почти вплотную подступающего к дому, стоит высокая худая фигура, а о ее ноги трется какая–то уродливая, бесформенная тварь. Видение продолжалось всего несколько секунд, после чего оба призрака скрылись в лесной чаще, куда не проникал свет луны. Вот когда я пожалел о том, что не наделен тем здравым смыслом, каким, должно быть, отличался мой двоюродный дед Септимус, ибо это новое видение было намного натуральнее тех снов, от которых мне с таким трудом удалось избавиться, и даже тех звуков, что доносились из–под земли.

Как только рассвело а это произошло довольно скоро, я взял лампу и спустился с ней в подвал. Я без труда нашел тоннель и прошел по нему к подземной комнате. Я действовал не столько по собственной воле, сколько под влиянием некой силы, которой не мог противиться. Когда я подошел к люку, ведущему в подземную комнату, мне показалось, что на земле перед ним виднеются отпечатки не только моих ног. Между чужими следами виднелась также широкая полоса, тянувшаяся со стороны двери, ведущей в лес, как если бы оттуда по земле волочили какой–то тяжелый предмет. Спускаясь вниз, я ощущал сильнейшую тревогу. Но я беспокоился понапрасну, ибо в комнате никого не было.

Высоко подняв лампу, я огляделся по сторонам. Все осталось без изменений каменные скамьи, кирпичный пол, алтарь… Алтарь! На нем что–то темнело, какое–то большое пятно с неровными краями. В прошлый раз его там не было, это я помнил точно. Не знаю, что заставило меня приблизиться к алтарю. Я вовсе не хотел этого делать, но было уже поздно, ибо я понял то, что издали казалось темным пятном, на самом деле было лужей крови: она даже еще не просохла и влажно поблескивала при свете лампы.

Только теперь, впервые стоя так близко от алтаря, я увидел, что он весь покрыт пятнами, такими же темными бурыми пятнами, как и то, что было у меня перед глазами, но только гораздо более старыми. Стало быть, кровь проливалась здесь неоднократно.

Потрясенный увиденным, я бросился вон из комнаты, промчался по тоннелю и поднялся по лестнице в подвал. Там я остановился, чтобы перевести дух, и в этот момент до меня донеслись звуки шагов. Наверху кто–то был! Стараясь ступать неслышно, я поднялся на первый этаж.

Шаги доносились из кабинета. Я затушил лампу, ибо даже того света, что пробивался в дом через сомкнутый строй вековых деревьев, было более чем достаточно, и направился в кабинет.

За столом сидел высокий худой мужчина мрачной наружности. С его плеч ниспадала мантия. Он сверлил меня взглядом.

— Вылитый Бишоп, произнес он. Только кто именно?

— Амброз, ответил я, сглотнув слюну, сын Уильяма, внук Питера. Приехал распорядиться имением своего двоюродного деда Септимуса. А вы?

— А я и есть твой двоюродный дед Септимус, внучек.

Что–то зашевелилось позади него и мелькнуло за спинкой стула. Он заслонил то, что там находилось, краем мантии, но я успел разглядеть жуткую чешуйчатую тварь с лицом миловидной женщины. В ту же секунду я упал без чувств. Когда я немного очухался, мне показалось, что он стоит рядом и обращается к кому–то со словами: «Нам придется дать ему еще немного времени».

Приоткрыв один глаз, я поглядел в ту сторону, откуда раздавался голос.

Там никого не было.

IV

Спустя четыре дня я получил первый номер «Аркхэм Адвертайзер» почтальон оставил его на возвышавшемся у ворот обломке указательного столба, придавив сверху камнем. Я забыл упомянуть о том, что во время своего посещения аркхэмской библиотеки я оформил шестимесячную подписку на эту газету. Таким способом я отблагодарил за предоставленное мне право просмотреть старые подшивки, где я искал материалы, касавшиеся моего двоюродного деда. Газета как таковая меня совершенно не интересовала, и поначалу я даже хотел зашвырнуть полученный номер куда подальше, но потом передумал и принес в дом.

Я бы и не подумал его читать, если бы мне на глаза не попался набранный крупным шрифтом заголовок, который гласил: «Исчезновения в Данвиче новая волна». Почуяв недоброе, я прочел следующие строки:

«Поступило сообщение об исчезновении восемнадцатилетнего Сета Фрая, работавшего на ферме у Говарда Коула, расположенной к северу от Данвича. Последний раз его видели три дня назад по пути из города на ферму. А два дня назад пропал без вести двадцатилетний Гарольд Сойер, проживающий на окраине Данвича. Шериф Джон Хоктон и его помощники прочесывают округу, но пока без видимых успехов. Люди, близко знавшие этих юношей, утверждают, что у тех не было веских причин, чтобы имитировать исчезновение; таким образом, есть основания предполагать, что дело пахнет преступлением.

Наши старые читатели, наверное, еще помнят волну подобных исчезновений, имевшую место более двадцати лет тому назад и увенчавшуюся пропажей Септимуса Бишопа летом 1929 года.

Данвич типичное захолустье с довольно скандальной репутацией. Он нередко фигурирует в сводках новостей в связи с какой–нибудь странной историей, первой из которых было дело Уэтли в 1928 году…»

Я уронил газету на колени. Мой рассудок отказывался принять то единственное объяснение, которое напрашивалось в отношении всех этих событий. Именно в этот момент я и принял решение предать бумаге все, что знал и чему был свидетелем. Я надеялся, что, расположив все события по порядку, я смогу увидеть их в истинном свете. Пока что у меня в голове царил полный хаос: я вспоминал то об исчезнувших из подвала костях, то о словах Уилбера Уэтли в письме к моему двоюродному деду:

«Пришельцы из воздуха не могут обходиться без человеческой крови. Они получают из нее тело… вы тоже сможете это делать…»

, то о таинственном возвращении и не менее таинственном исчезновении Септимуса Бишопа, который с тех пор, как я встретил его в кабинете, больше не появлялся.

Я швырнул газету на пол. В голове у меня воцарился еще больший хаос, чем прежде: предания о колдунах и чародеях мешались со всевозможными поверьями, вроде того, что в проточной воде могут обитать духи, ведьмы и прочая нечисть. Мой здраьый смысл задыхался под натиском суеверий и предрассудков. Внезапно меня охватило непреодолимое желание узнать обо всем как можно больше. Я выбежал из дома, изрядно исцарапавшись о кусты ежевики, спустился по тропинке к автомобилю и поехал в Данвич.

Едва я ступил ногой в магазин Тобиаса Уэтли, как он набросился на меня с криками.

— Убирайтесь! Я не стану вас обслуживать! орал он, брызгая слюной и сверкая глазами. Это все, вы, вы!

Он не давал мне открыть рта.

— Убирайтесь вон из города, пока это не повторилось! Мы сделали это тогда сделаем и теперь. Я знал того парня, Сета. Он был мне как родной сын. Это вы во всем виноваты, вы и все ваше бишоповское отродье!

Перед лицом такой лютой злобы мне ничего не оставалось, как убраться восвояси. Пока я шел к автомобилю, я видел, как другие жители Данвича, сбившись в кучки вдоль улицы, смотрят мне вслед с неприкрытой ненавистью. Я сел в автомобиль и покинул город. Впервые в жизни я воочию убедился в том, какую власть над человеком имеет страх перед неведомым страх, перед которым отступает здравый смысл.

Вернувшись в дом Бишопа, я взял лампу, спустился в тоннель и прошел по нему к люку, ведущему в подземную комнату. Едва я приподнял крышку, как на меня дохнуло таким смрадом, что я почел за благо остаться наверху. Запах, скорее всего, исходил от того, второго, отверстия, в которое я ни разу не удосужился заглянуть, ибо в самой комнате насколько я мог видеть при тусклом мерцании лампы ничто не изменилось со времени моего последнего посещения. Я опустил крышку люка и поспешил вернуться тем же путем, каким пришел. Вопреки всем доводам здравого смысла, теперь я знаю, какой ужас, сам того не желая, я навлек на Данвич ужас, который до поры до времени таился в среднем пролете…

* * *

Позже. Мой двоюродный дед Септимус только что оторвал меня от кошмарных снов, положив мне на плечо свою тяжелую руку. Открыв глаза, я различил во тьме его смутный силуэт, а за ним белую фигуру обнаженной женщины с длинными волосами и горящим взором.

— Внук мой, мы в опасности, сказал мне двоюродный дед. Уходим.

Они оба развернулись и вышли из кабинета. Я вскочил с постели, на которой спал, не сняв одежды, и теперь спешу дописать эти заключительные строки в свой отчет о происшедшем.

Отсюда мне видны огни множества факелов. Там, на лесной опушке, собрались озлобленные жители Данвича. Я знаю, что у них на уме. Мой двоюродный дед Септимус и его спутник ждут меня в тоннеле. У меня нет другого пути.

Если только они не знают о существовании той двери, что выходит в лес…

* * *

На этом рукопись Бишопа обрывается. А через одиннадцать дней после того, как дом старого Бишопа сгинул в огне пожара, «Аркхэм Адвер–тайзер» опубликовал следующую заметку (любители курьезов найдут ее на развороте):

«Данвичцы в своем амплуа. После таинственного исчезновения Амброза Бишопа данвичцев вновь одолел строительный зуд. Старый мост по Крэйри–роуд, который полностью снесло во время недавнего кратковременного разлива реки Мискатоник, по–видимому, имеет в глазах жителей Данвича какую–то особую прелесть, иначе вряд ли бы они стали отстраивать заново и притом в бетоне один из центральных быков, да еще и украшать его тем, что местные старожилы именуют «Знаком Властителей Древности“. Все попытки нашего репортера добиться от данвичцев хоть сколько–нибудь вразумительного объяснения этому факту остались без успеха…»

Переживший человечество

I

На плоской вершине утеса лежал человек. Он зорко всматривался вдаль, пытаясь обнаружить хоть какие–нибудь признаки жизни на просторах раскинувшейся перед ним равнины. Но ничто не нарушало мертвенного покоя безотрадной, выжженной пустоши, вдоль и поперек изрезанной пересохшими руслами рек, по которым некогда мчались бурные потоки, омывая юное лицо Земли. Теперь же этот мир был почти лишен растительности заключительная ступень затянувшегося пребывания человечества на планете. В ходе бесчисленных тысячелетий страшные засухи и пыльные бури поражали и опустошали страны и континенты. Леса и рощи зачахли и выродились в низкорослые скрюченные кустарники, сохранившиеся благодаря своей неприхотливости; но и те, в свою очередь, уступали место жестким, как проволока, травам и невиданным прежде сорнякам с упругими волокнистыми стеблями.

По мере приближения Земли к Солнцу его лучи безжалостно иссушали и сжигали все живое. Однако катастрофа произошла не в одночасье; многие тысячелетия понадобились для того, чтобы пагубные изменения начали ощутимо сказываться на жизни планеты. И в продолжение всех этих тысячелетий податливый организм человека претерпевал медленные мутации, приспосабливаясь ко все более раскаляющейся атмосфере. Затем наступил день, когда люди уже не смогли выносить зной своих городов и начали покидать их медленно, но неудержимо. Прежде всего опустели поселения, расположенные близ экватора; потом пришел черед и остальных. Человеческий организм, ослабленный и изнуренный, не мог более противостоять неумолимо нараставшей жаре. Эволюция его происходила слишком медленно, не успевая вырабатывать новые формы защиты.

Все вышесказанное не означает, что большие города экватора были так просто, без сожаления, отданы во власть пауков и скорпионов. Среди людей нашлось немало таких, кто не торопился покидать обжитые места, а старался возродить в них жизнь, мастеря хитроумные щиты и доспехи для защиты от невыносимого зноя и смертоносной суши. Эти бесстрашные головы возводили над отдельными городскими кварталами специальные купола, предохранявшие от посягательств солнца, и таким образом создавали своего рода миры в миниатюре, где можно было жить без защитных костюмов. Они проявляли чудеса изобретательности, благодаря чему могли безопасно существовать в своих жилищах в надежде на то, что зной когда–нибудь да спадет. Ибо далеко не все верили прогнозам астрономов многие надеялись на возвращение прежнего умеренного климата. Но вот однажды жители Нияры, молодого города в стране Даф, попытавшись связаться с Юанарио, древней столицей страны, не дождались ответа от тех немногих жителей, что еще там оставались. Разведчики, посланные в этот невообразимо древний город башен и соединявших их арочных мостов, не обнаружили там ни людей, ни даже их гниющих останков, ибо юркие ящерицы эти известные пожиратели падали, во множестве сновавшие у разведчиков под ногами, потрудились на славу.

И только тогда до людей окончательно дошло, что города эти потеряны навсегда и что они должны добровольно уступить их природе. Смирившись перед неизбежностью, человечество оставило свои форпосты в жарких странах, и за высокими базальтовыми стенами многих тысяч опустевших городов воцарилась могильная тишина. Веселые шумные толпы, многообразная кипучая деятельность все это осталось в далеком прошлом. Отныне только потрескавшиеся от зноя шпили покинутых зданий, заброшенные фабрики да прочие теперь уже не ясно для чего предназначавшиеся сооружения уныло маячили посреди безводных пустынь, раскаляясь под лучами не знающего пощады солнца.

По счастью, пагубное влияние зноя распространялось очень медленно, и беженцы с экватора нашли приют в тех странах, куда он еще не добрался. По прошествии многих столетий на удивление благополучной и беспечной жизни печальная участь, постигнувшая города экваториальной зоны, понемногу была вытеснена из памяти живущих фантастическими домыслами и преданиями. Мало кто думал о их полуразрушенных башнях, нагромождениях расседающихся стен, зловещем безмолвии пустынных улиц, заросших кактусами и сорняками… Между людьми порой случались войны, они были кровавыми и продолжительными, но периоды мирной жизни тянулись несравненно дольше. Между тем Земля неотвратимо приближалась к своему огнедышащему прародителю, и Солнце, казавшееся теперь огромным, жгло все нестерпимее. Создавалось впечатление, что планета вознамерилась вернуться в лоно, из которого она была исторгнута тысячелетия назад в ходе космической метаморфозы. Шло время, и сушь, словно злокачественная опухоль, расползалась по земной поверхности, захватывая все новые и новые территории. Сначала Южный Ярат превратился в мертвую пустыню, затем настал черед севера. В Перате и Бейлине, этих древних, городах, хранивших память о многих веках человеческой истории, отныне можно было встретить лишь змей да саламандр; и только грохот падающих шпилей и обваливающихся куполов нарушал гнетущую тишину, воцарившуюся в Лотоне.

Безостановочным, всеобщим и неудержимым был великий исход людей из тех стран, где издревле жили их предки. Ни одну область в пределах постоянно ширящейся зоны бедствия не миновал этот исход, ни один человек не остался на месте. Разыгрывалась грандиозная всемирная драма, финал которой не был известен самим актерам им оставалось лишь покорно следовать сюжету, заключавшемуся в массовом дезертирстве людей из их собственных городов. Все это продолжалось не годы и даже не века, но тысячелетия, в течение которых совершались необратимые изменения природы. И не было видно конца этому зловещему, неотвратимому и беспощадному опустошению.

Земледелие заглохло почва стала слишком сухой, чтобы в ней могли произрастать какие бы то ни было культуры. Правда, вскоре был найден выход, и широкое распространение получили искусственные заменители прежних пищевых продуктов. Не лучше обстояло дело и с великими творениями человеческих рук их бросали на произвол судьбы, а то немногое, что удавалось спасти, рано или поздно постигала та же участь. Величайшие произведения искусства пылились в музеях, куда веками не ступала нога человека, и в конце концов наследие прошлого было полностью забыто. Постепенное потепление атмосферы сопровождалось духовным и физическим вырождением. Человечество так долго существовало в условиях комфорта и безопасности, что исход из собственного прошлого проходил для него весьма болезненно. Все эти события воспринимались им далеко не хладнокровно самая постепенность происходящего вселяла ужас в сердца людей. Распущенность и вседозво–ленность стали нормами жизни. Правительства распадались, и целые народы бездумно скатывались в бездну варварства.

Окончательный хаос воцарился в тот момент, когда спустя сорок девять столетий после наступления зноя со стороны экватора последние люди покинули западное полушарие. В финальных сценах этой впечатляющей драмы массового переселения народов не было ни намека на порядок не говоря уже о порядочности. На авансцену вышли безумие и ярость, а фанатики веры принялись вопить о близости Армагеддона.

Нынешнее человечество представляло собой жалкую пародию на некогда благородную расу; ему было впору искать спасения не только от неблагоприятных природных условий, но и от собственного нравственного вырождения. Все, кто только мог, устремились на север и в Антарктику; оставшиеся прожигали жизнь в невообразимых вакханалиях, стараясь не думать о грядущих бедствиях. В городе Борлио состоялась массовая казнь новых пророков, неутешительные прогнозы которых не сбылись после многих месяцев тревожного ожидания. Жители города не посчитали нужным отступать на север и с тех пор более не утруждали себя мыслями о предсказанном конце. Гибель этих людей, вероятно, была ужасной о самонадеянные глупцы, вздумавшие перехитрить судьбу! Но почерневшие, опаленные зноем города хранят о том вечное молчание…

Впрочем, печальные подробности того сложного и затяжного процесса, каким являлась гибель человеческой цивилизации, теряются на фоне куда более значительных событий. Долгое время пребывали в первобытном состоянии те немногие смельчаки, что обосновались на чужих берегах Арктики и Антарктики, где ныне господствовал такой же мягкий климат, какой в безвозвратно ушедшем прошлом был в благословенном Южном Ярате. И все же человечество получило отсрочку. Плодородная почва позволила возродить давно забытое искусство земледелия, и постепенно тот образ жизни, который некогда вело человечество, начал утверждаться на новых территориях правда, в крайне урезанном виде. Здесь не было ни шумных толп, ни величественных сооружений, ибо лишь жалкой горстке людей удалось пережить эпохи гибельных перемен и расселиться небольшими колониями, разбросанными по новым землям. Как много тысячелетий продолжалась такая жизнь, неизвестно. Солнце не спешило приступать к осаде этого последнего прибежища рода людского, и по прошествии многих эпох здесь сформировалась раса сильных и здоровых людей, утративших не только воспоминания, но и легенды о старых, навеки потерянных землях. Этот новый народ почти не занимался мореходством и не знал, что такое летательный аппарат. Орудия труда имели крайне примитивную конструкцию, а культура, безнадежно деградировав, больше уже не пыталась возродиться. И тем не менее эти люди были довольны своей жизнью и воспринимали теплый климат как нечто обычное и само собой разумеющееся.

Простодушные, наивные земледельцы даже не nq–дозревали о тех суровых испытаниях, что ждали их впереди, назревая исподволь в лоне коварной природы. Поколение сменялось поколением, не ведая о том, что запас воды на планете постепенно сокращается и что уровень мирового океана пока еще безбрежного и бездонного понижается с каждым столетием. По–прежнему сверкали и пенились буруны, по–прежнему бурлили водовороты, но дамоклов меч неизбежного высыхания уже навис над океанской гладью. В распоряжении людей не было настолько точных приборов, чтобы с их помощью можно было регистрировать происходящие изменения, но даже если бы они обнаружили, что размеры океана уменьшаются, то и тогда вряд ли бы поднялся большой переполох ведь потери были такими незначительными, а моря такими безбрежными. Вода отступала всего на несколько дюймов за столетие… но столетия сменяли друг друга, и дюймы превращались в мили.

Наконец пришел тот день, когда океаны исчезли с лица Земли, и на планете раскаленных гор и опаленных безжалостным солнцем равнин вода стала величайшей редкостью. Человечество медленно рассредоточивалось по территориям Арктики и Антарктики, а города на линии экватора, равно как и позднейшие места обитания, были так прочно забыты, что о них не сохранилось даже преданий.

И вновь безмятежной жизни пришел конец, ибо запасы воды на Земле остались лишь в глубоких пещерах. Но поскольку и этих скудных источников не хватало, люди отправлялись на поиски воды в дальние края, и многие из них умирали в пути, застигнутые жаждой. Но эти гибельные перемены совершались так медленно, что каждое новое поколение с недоверием относилось к рассказам своих отцов. Люди боялись взглянуть в лицо правде и признать, что в былые времена жара не была столь ужасной, а запасы воды такими скудными, как теперь. Никто не хотел верить предсказаниям о наступлении худших времен, когда засуха и зной станут непереносимыми. Так было вплоть до самого конца, когда на Земле осталось всего несколько сот человек, задыхавшихся под палящим солнцем: кучка жалких, опустившихся созданий, оставшаяся от тех неисчислимых миллионов, что некогда населяли обреченную планету. Но и эти сотни постепенно сходили на нет, пока наконец количество людей не стало исчисляться десятками десятками несчастных, припавших к быстро скудеющей влаге пещер и сознающих на этот раз, что конец близок и неотвратим. Столь крохотным было жизненное пространство этих людей, что никто из них ни разу не видел тех небольших пятен льда, что, по преданию, еще оставались близ полюсов. Но даже если бы эти пятна существовали на самом деле и люди знали бы об этом наверняка, то и тогда никто бы не смог до них добраться по бездорожью бескрайних пустынь. С каждым годом и без того немногочисленное человеческое племя неумолимо сокращалось. Та ужасная катастрофа, в результате которой обезлюдел земной шар, не поддается никакому описанию; размах ее слишком грандиозен, чтобы его можно было выразить словами или хотя бы осмыслить. Из тех людей, что населяли Землю в благополучные эпохи миллиарды лет назад, лишь немногие мудрецы да безумцы могли бы представить себе то, чему надлежало случиться, и вызвать в своем воображении картины безлюдных мертвых пустошей и пересохших морей. Остальные бы просто не поверили как не верили они первым признакам грядущих перемен и не желали замечать печати обреченности, лежавшей на человечестве. Ибо человеку всегда было свойственно считать себя бессмертным господином всего сущего…

II

Смерть старой женщины, последние минуты которой он облегчил, как умел, настолько потрясла Ула, что он даже не заметил, как вышел из хижины и очутился среди раскаленных песков. Женщина была страшна, как смертный грех; кожа ее была морщиниста и суха, словно прошлогодние листья. Ее лицо имело цвет жухлой травы, что шелестела под порывами знойного ветра. И, наконец, она была чудовищно стара.

Но в то же время она была другом с ней можно было поделиться своими смутными опасениями, потолковать о тех тревожных предчувствиях, что никак не укладывались в его сознании; ей можно было поверить свои робкие надежды на помощь от жителей поселений, притаившихся по ту сторону высоких гор. Ул не хотел смириться с мыслью о том, что никого не осталось; он был еще молод и не так разуверился в жизни, как старые люди.

Долгие годы он не видел ни единой живой души, кроме этой старухи по имени Младна. Она появилась в тот злосчастный день, когда все мужчины ушли на поиски пищи и не вернулись. В ту пору ему шел одиннадцатый год. Матери своей Ул не помнил, да и вообще, в их крошечном племени было всего три женщины. Когда стало ясно, что мужчины уже не вернутся, все трое, среди которых были две пожилые и одна совсем юная, разразились рыданиями и долго стенали и рвали на себе волосы. Молодая лишилась рассудка и заколола себя остро отточенной палкой. Женщины понесли ее хоронить в специально для этого вырытой собственными ногтями неглубокой яме, и Ул сидел совсем один, когда в деревне появилась Младна, уже тогда бывшая древней старухой.

Она брела, опираясь на толстую сучковатую трость бесценную память об исчезнувших лесах, потемневшую и лоснившуюся после долгих лет службы. Она не сказала, откуда пришла, а, проковыляв в хижину, молча уселась на скамью и сидела там до прихода двоих женщин, ушедших хоронить самоубийцу. Вернувшись, те приняли ее без лишних расспросов.

Так они прожили много недель, а потом две местные женщины захворали, и Младна не смогла их выходить. Странно, что недуг поразил этих двух не молодых, но еще не очень старых женщин, в то время как Младна, дряхлая, немощная старуха, продолжала жить. Младна ухаживала за ними много дней, но они все–таки умерли, и Ул остался один на один с чужачкой. Он убивался и рыдал всю ночь напролет, и в конце концов его крики вывели Младну из терпения. Она пригрозила ему, что если он не успокоится, она тоже умрет. Услышав эти слова, он сразу затих, потому что вовсе не хотел оставаться в одиночестве. С тех пор они жили вместе, питаясь корнями.

Испорченные зубы Младны были плохо приспособлены для грубой пищи, которую им приходилось собирать целые дни напролет, но они скоро нашли способ измельчать корни до такого состояния, что Младна могла их разжевать. Все детские годы Ула прошли в непрестанных поисках и поедании пищи. Теперь он вырос и окреп; ему шел девятнадцатый год, а вот старухи не стало. Задерживаться здесь было ни к чему, и Ул решил не мешкая отправиться на поиски легендарных поселений по ту сторону гор, чтобы жить вместе с другими людьми. Брать с собой в дорогу ему было нечего. Он затворил дверь своей лачуги если бы его спросили, зачем, он и сам бы не смог ответить, ведь животных в этих краях давно уже не было, оставив тело старухи внутри. Пугаясь собственной смелости, Ул долгие часы брел по сухой травянистой равнине и наконец добрался до первого из предгорий. Перевалило за полдень; он карабкался наверх, пока не устал, после чего прилег отдохнуть.

Растянувшись на траве, он лежал и думал о многих вещах. Он гадал о том, что ждет его по другую сторону хребта, и страстно хотел отыскать то заветное, затерянное в горах поселение. Потом он уснул.

Проснувшись, он увидел над собой звезды и ощутил прилив новых сил. Теперь, когда солнце на время скрылось, он старался идти как можно быстрее, не тратя времени на еду. Он намеревался достичь своей цели прежде, чем отсутствие воды сделает дальнейший путь невозможным. Воды у него с собой не было, так как последние представители человеческого рода никогда не покидали своих стоянок и, не имея таким образом нужды в переносе драгоценной влаги с места на место, не изготовляли никаких сосудов для воды. Ул рассчитывал добраться до цели за один день в противном случае он бы умер от жажды. Поэтому, пока стояла ночь и в небе горели яркие звезды, он спешил что было сил, то переходя на бег, то труся рысцой.

Он шел до самой зари, но все никак не мог выйти из зоны предгорий. Три высоких пика по–прежнему маячили впереди. Он прилег отдохнуть в отбрасываемой ими тени, а потом продолжил восхождение и к полудню одолел первую вершину. Там он снова сделал привал и, улегшись на живот, принялся разглядывать местность, лежавшую между ним и следующей грядой гор. На плоской вершине утеса лежал человек. Он зорко всматривался вдаль, пытаясь обнаружить хоть какие–нибудь признаки жизни на просторах раскинувшейся перед ним равнины. Но ничто не нарушало мертвенного покоя безотрадной, выжженной пустоши…

Вторая ночь пути застигла Ула среди скал равнина, которую он пересек, и то место, где он отдыхал, остались далеко позади. Он почти уже преодолел второй хребет, но, несмотря на это, шел, не сбавляя шага. Накануне его одолела жажда, и он пожалел о той глупой прихоти, что толкнула его на это опасное путешествие. Но в то же время, разве мог он оставаться один на один с трупом в той маленькой, выжженной солнцем долине? Пытаясь убедить себя в правильности своего решения, Ул спешил и спешил вперед, напрягая последние силы.

И вот уже осталось всего несколько шагов до прохода между скалами, за которыми открывался вид на земли, лежавшие по ту сторону гор. Ул устало карабкался вверх, то и дело срываясь и ушибаясь о камни. Она была совсем близко та страна, где, по слухам, живут люди; страна, о которой в пору его детства ходили легенды. Путь был долгим и многотрудным, но цель стоила того. Гигантский валун загородил ему обзор; трепеща от волнения, он взобрался на него и при свете заходящего солнца увидел страну своей мечты; радостно глядя на жалкую кучку домов, прилепившихся к подножию дальнего хребта, он вмиг позабыл и о жажде, и об устало ноющих мышцах.

На этот раз Ул не стал делать передышку. То, что он увидел, дало ему сил кое–как пробежать, проковылять, а под конец и проползти оставшиеся полмили. Ему казалось, будто он различает снующие среди хижин фигуры людей. Тем временем солнце ненавистное, смертоносное солнце, принесшее гибель человечеству почти зашло за цепь гор, и до самого последнего момента Ул не мог быть уверен в деталях той картины, что стояла перед его взором. Но вот наконец и хижины.

Они были очень старыми глиняные кирпичи веками сохранялись в условиях сухой неподвижной атмосферы гибнущей планеты. Вообще–то она, эта планета, не так уж сильно изменилась, если только не считать населявшей ее живности трав да этих жалких последних людей.

Распахнутая настежь дверь ближайшей хижины висела перед ним на грубо сработанных деревянных крючьях. Уже смеркалось, когда Ул, до смерти усталый и разбитый, переступил порог и, до боли напря-. гая утомленные глаза, принялся искать взглядом долгожданные лица людей.

А спустя мгновение он повалился на пол и зарыдал, ибо за столом, откинувшись к стене, сидел в неестественной позе старый, давным–давно высохший скелет.

Наконец он встал изнемогая от жажды, ощущая нестерпимую ломоту во всем теле и испытывая величайшее из разочарований, когда–либо выпадавших на а,олю смертного. Итак, он был последним живым существом на планете. Вся Земля перешла к нему в наследство все страны и континенты, и все это было ему в равной степени ни к чему. Стараясь не глядеть на белый силуэт, смутно вырисовывавшийся на роне залитой лунным светом стены, он заковылял к двери и вышел на открытый воздух. Он бродил по пустынной округе в поисках воды и с грустью в душе эазглядывал этот давно обезлюдевший поселок–призрак, сохранившийся благодаря неизменности атмосферы. Вон в той лачуге кто–то жил, а вот в этом лесте делали сосуды из глины теперь в этих сосудах была одна пыль. И нигде не было ни капли воды, соторой он бы мог утолить свою жгучую жажду.

А потом, в самом центре этого небольшого селе–гоя, Ул увидел огражденный камнями провал колодца. Он сразу догадался о том, что это за штука; о таких сооружениях ему рассказывала Младна. Издав радостный стон, Ул, шатаясь, добрел до колодца и оперся о парапет. Наконец–то он нашел то, что искал. Вода пусть мутная, пусть стоячая, пусть в малом количестве, но все же вода была перед ним.

Ул зарычал, как раненый зверь, и потянулся за цепью, на которой висело ведро. И тут рука его соскользнула с гладкой поверхности парапета, и он повалился грудью на предательски скользкий камень. Лишь одно мгновение он оставался в этом положении, а потом бесшумно рухнул в зияющую дыру.

Раздался легкий всплеск воды внизу почти не было, и он ударился о камень, тысячелетия тому назад свалившийся на дно колодца, оторвавшись от его массивной кладки. Потревоженная вода постепенно затихла.

И только теперь, с уходом последнего живого существа каким бы жалким и ничтожным оно ни было наступила окончательная смерть Земли. Все бесчисленные поколения, все исторические эпохи, все империи и цивилизации сосредоточились в одной невзрачной скрюченной фигурке, невидящими глазами уставившейся в небо. Так вот в чем заключался истинный результат свершений человеческих каким же чудовищным и неправдоподобным он должен был выглядеть в глазах презренных слабоумных мудрецов благополучных времен! Никогда больше не разнесется по планете оглушительный топот миллионов ног не будет ни шороха ящериц, ни стрекота насекомых, ибо и эти твари сгинули бесследно. Отныне настала эра сухих стеблей и бескрайних равнин, заросших жесткой, как проволока, травой. Земля, равно как и ее холодная невозмутимая спутница Луна, навеки отданы во власть безмолвия и тьмы.

Но звезды мерцают, как встарь, и небрежно составленный план творения будет осуществляться, сколько бы вечностей не потребовалось для этого. Банальная концовка одного из многих эпизодов вселенской истории не возмутила спокойствия далеких гуманностей и рождающихся, пылающих и остывающих солнц. А что до рода человеческого, так его как эудто никогда и не было. Слишком уж жалок он и преходящ, чтобы иметь истинные цели и предназначение. Длившийся тысячелетия и получивший название эволюции фарс пришел к закономерной развязке.


Примечания

1

Гарри Гудини, настоящее имя Эрих Вейс (1874–1926) — знаменитый американский иллюзионист–эскапист, прославившийся своим умением выбираться из труднейших ситуаций, в частности из смирительной рубашки, будучи подвешен в ней за ноги на большой высоте, из наглухо зашитого мешка, из запертого и брошенного в воду сундука, а также из любых тюремных камер (что и было продемонстрировано в московской Бутырской тюрьме в 1903 г.) и даже из глубокой, засыпанной землей могилы.

2

Фердинанд Лессепс (1805–94) — французский инженер, предприниматель и дипломат, организатор строительства Суэцкого канала.

3

Среднее Царство — период древнеегипетской истории с 21–го по 18–ый век до н.э.

4

Саладин (Салах–ад–Дин, 1138–98) — султан Египта в 1171–93 гг., по национальности курд. Одержал ряд побед над войсками крестоносцев в Палестине.

5

Мухаммед–Али (1769–1849) — правитель Египта в 1805–49 гг. Проводил реформаторскую политику, вел завоевательные войны, добился фактической независимости Египта от Османской империи.


на главную | моя полка | | Погребенный с фараонами (сборник) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 2
Средний рейтинг 5.0 из 5



Оцените эту книгу