Книга: Митюха-учитель



Митюха-учитель

Дмитриева Валентина Иововна


МИТЮХА-УЧИТЕЛЬ

Митюха-учитель


I

...Зеленая безграничная степь... над степью гуляет ветер, несутся облака... трава шумит — черт вас возьми, степи, как вы хороши!.. Три казака верхами, скачут, ныряя в траве... над ними вьется вольный степной орел...

...А вот Запорожская Сечь. Запорожец раскинулся посреди дороги — спит... Три казака остановились над ним — любуются... Экий простор! Экая воля! Набеги, сраженья, разгул; веселые казацкие пиры; суровая казацкая рада...

...Осажденный город... Жители мрут от голода, а за стенами бушуют запорожцы. Вот молодой казак, тайком от своих, пробирается через подземелье с мешком хлеба. Там, в городе, ждет его красавица-панна... Как не забыть о грозном отце, о Сечи, о казацкой чести? И он все забыл, все отдал за любовь красавицы-панны...

...А вот и отец... Грозный, суровый и печальный стоит он над телом убитого сына. Ружье его еще дымится... Седой ус дрожит... «И чем был не казак?..»

— Митюха, а Митюха? Митрий! Тебе я говорю аль нет? Это ты что же такое! Надоть лошадей поить, а ты опять с книжкой?

Митрий поднимает голову и тупо глядит перед собою. Голова его все еще полна чуждых действительности образов и картин, и он долго не может сообразить, что он не в Запорожье, а у себя дома, на дворе, под застрехой и что над ним стоит не грозный Тарас с винтовкой в руке, а его собственный отец, Иван Жилин, с длинной хворостиной, выдернутой из плетня.

— Ну, чего вылупился? Ай очумел? — сердито говорит отец, чувствуя непреодолимую потребность пустить в дело хворостину. — О, господи, так бы вот... Возьму вот да и вытяну... не погляжу, что женатый... Уж подожди ты у меня, — уж пожгу я твои книжки дурацкие, право слово, пожгу!

Митрий наконец приходит в себя и медленно вылезает из-под застрехи, где ему так славно было лежать на животе и читать. Знакомое тоскливое чувство начинает сосать ему сердце.

— Да чего надо-то? — спрашивает он, запрятывая книжку поглубже в карман.

— Чего? Зачитался... своего дела не знаешь! Говорю, лошадей поить пора.

— Пора... где же пора? — ворчит Митрий, недоверчиво глядя на солнце. — Ишь, солнце-то еще где...

— Вот я тебе дам солнце...

Но Митрий уже больше не возражал, — он по опыту знал, что молчком скорее отделаешься, — и со вздохом, покорно пошел исполнять приказание отца, хотя в душе убежден был, что поить лошадей еще не следовало. «Нарочно ведь выдумал, ей-богу! — с горечью думал он. — Увидал, что я с книжкой, вот и выдумал. Эх ты, господи! И что я ему мешаю? Ну, кабы я ленился аль от дела отлынивал, а то ведь нет! Дочитать не дал... а дальше-то, должно, еще лучше будет». — «И чем был не казак?» — вспомнилось ему, и перед глазами, как живые, встали — суровый Тарас, красавица-панна, задумчивый, восторженный Андрий. «И за что убил? Жалко Андрия... хороший был парень, душа-человек... И панну жалко... то-то небось, сердечная, ждала, убивалась!.. Нет, видно, отцы-то все они такие! Им бы все на свой салтык, а того не думают, каково детям»...

Он подошел к лошадям, мирно жевавшим траву, и стал их отвязывать. Лошадей было две — Чалый и Васька-рыжий. Чалого Митрий любил; это была добрая, работящая лошадь с большими кроткими глазами и уступчивым нравом. Она всегда беспрекословно лезла в хомут и в запряжке тянулась изо всех сил, как бы сознавая всю неизбежность своей судьбы; когда же ее выпрягали и ставили на корм, она помещалась у самого краешка и спокойно принималась за свою порцию, не залезая в чужую. А Васька-рыжий — это был сущий подлец, и Митрий совершенно серьезно с ним враждовал и ненавидел его от всей души. Он не то что Чалый с своим открытым честным взглядом; он никогда не глядел на тебя прямо, а все косился и подрагивал ушами, словно придумывая, какую бы пакость половчее устроить; когда же Митрий вел его на водопой или заводил в оглобли — Васька так и норовит исподтишка тяпнуть его за плечо или за ухо. Бедняге Чалому от него просто житья не было: он кусал его при всяком удобном случае, залезал к нему в кормушку и разбрыкивал сено, а когда они шли вместе в запряжке, — Чалый в корню, — Васька преднамеренно распускал постромки, увиливал в стороны, и Чалый, пыхтя, всю тяжесть волочил на себе.

Вот и теперь, когда Митрий хотел надеть Ваське оброть, Васька сейчас же сделал злодейскую попытку поддать задом, но убедившись, что из этого все равно ничего не выйдет, он только приложил уши, оскалился и, сощурив глаза, отчего морда его приняла злое и насмешливое выражение, уставился на Митрия. Митрию показалось даже, что он-таки и на самом деле издевается над ним, — что, мол, съел давеча? Дочитался? Вот и веди теперь поить...

— У-у... черт рыжий!.. — не вытерпел Митрий, выругался и поддал Ваське кулаком под губы.

Васька сердито захрапел, замотал головой и, улучив минуту, впился зубами Чалому в ухо. Чалый только закряхтел и, просовывая морду в оброть, кротко взглянул на Митрия, как бы говоря: «Что, брат, скверно нам с тобой, а?»

— Уж чего и говорить, Чалый, плохо, брат, обижают нас с тобой, — отвечал Митрий на немой вопрос четвероногого друга.

Напоив лошадей и поставив их на место, Митрий пошел в избу. В избе было душно, мухи тучей носились над столом и назойливо жужжали; по полу бродила наседка с пушистыми желтыми цыплятами, похожими на живые яйца. В углу за станом, постукивая бердами, сидела мать Митрия, Николавна, молчаливая, сосредоточенная женщина, еще не старая на вид, а у печи жена Митрия, Домна, ставила хлебы.

Митрий сел на лавку и стал глядеть на жену. Она была молода и недурна собой, но в настоящую минуту казалась и старой, и некрасивой, потому что была не в духе и, кроме того, грязно и неряшливо одета. Отрепанная синяя юбка была высоко подтыкана, и из-под нее выглядывали толстые ноги в грязных онучах, безобразно обмотанных суконными покромками, веревочные бродни, облепленные комками навоза, были сбиты набок, платок на голове съехал на затылок и из-под него во все стороны торчали спутанные, пыльные волосы, от пота слипшиеся в безобразные косицы. Голые руки ее до локтей были вымазаны сажей; но Домна, нисколько не смущаясь этим обстоятельством, брала из мешка муку и сыпала ее в квашню, а иногда вынимала веселку из теста и обчищала ее пальцами.

Митрий заметил все это, и ему стало неприятно. «Хоть бы руки-то вымыла!» — подумал он и снова брезгливым взглядом окинул жену. «Чистая волоха... небось и волосы-то не чешет никогда. Ведь бывают же аккуратные... а эта вот нет... Ишь ты, ишь ты, что делает!..»

Домна в эту минуту поскоблила у себя в голове, потом поплевала на руки, вытерла их об юбку и, как ни в чем не бывало, полезла опять в мешок с мукой.

— Тьфу! — не вытерпел Митрий и даже глаза зажмурил.

Домна обернулась и поглядела на мужа. Лицо ее имело недовольный, надутый вид.

— Чего ты плюдаешь? — сварливым голосом закричала она. — Ну, чего плюдаешь, а?

— Да смотреть на тебя противно, вот что. Ставишь ты хлебы, берешь муку, а руки не вымыла. Ты погляди-кось, а?

— Вот тебе еще чего? — возопила уязвленная до глубины души Домна. — Чего ты суешься куда тебя не просят? Какой хозяин выискался! Матушка ничего не говорит, а он на-ка... плюдает!

— Да чего ты орешь-то? Чего ты лаешься? — озадаченный этим бурным натиском возразил Митрий. — Слова уж нельзя сказать, сейчас лаяться начнет, и что это за баба!

— Я не лаюсь, это собака лает! А ты еще, слава богу, не хозяин, плюдаться-то... Зачитался, знать... ум за разум зашел! Читатель... тоже!..

— А тебе что? Ты свое дело знай... умывалась бы лучше, а то сажей заросла... словно чумичка...

— Будешь чумичка с эдаким дьяволом! — отпарировала Домна, подступая к мужу и размахивая веселкой. — Ты об жене-то обдумал? Платчишка ситцевого, какой ни на есть, не купил жене-то... все на книжки да на книжки!.. Мало тебя батюшка-то учил? А туда же — «умойся!». Из чего мне аблимант-то наводить! Я книжки небось не читаю, целый день в работе, как лошадь, жировать неколи, наряжаться не во что...

— Не ври, не ври... — перебил Митрий расходившуюся супругу. — Люди в работе живут, да чистоту соблюдают. Вон учителева жена, сама и корову доит, и белье стирает, и с курами, и с свиньями, а погляди-ка на нее — чистота! А ты... тьфу! Глядеть тошно.

Эти последние слова задели Домну за самое живое место; бабье самолюбие не могло вынести сравнения с другой женщиной, и Домна чуть не захлебнулась от ярости.

— А, вон что! Учительша хороша? — закричала она, не помня себя. — Жена-то, знать, потому плоха и стада? Может, ты не за книжками туда и ходишь? Уж не завел ли себе какую-нибудь?..

И Домна разразилась грубой бранью, честя на чем свет стоит и мужа, и воображаемую соперницу. Свекровь, не вмешиваясь в перебранку, продолжала невозмутимо постукивать бердами; сконфуженный Митрий посмотрел было на нее, как бы ища поддержки, но встретив ее холодный и равнодушный взгляд, махнул рукой и поспешно вышел из избы.

«И зачем я с ней связывался? — думал он, мучимый угрызениями совести. — Сколько разов обещался не связываться, — неймется! Экая дура баба... ну, дура! Да и я-то дурак. Все равно, говори не говори с ней, — ничего она не понимает. Чистая колода! Ну и выходит одна ругань — больше ничего. Эх, ты, господи!»

Он остановился посреди двора, в раздумье поглядел на кучи навоза под сараем, на покосившиеся навесы, на гнилую солому во всех углах; поглядел на себя, па свои стоптанные рваные сапоги, грязную рубаху, корявые расцарапанные руки, потом вспомнил про Андрия, панну... почему-то про учителя и его жену... про свою жену, Домну... и ему стало нестерпимо скучно...

II

Митрию было всего 23 года, но он сам себе казался уже совсем отжившим, старым-престарым стариком. Во-первых, он уже пять лет был женат и имел двоих детей, из которых одного успел даже схоронить; во-вторых, его личная жизнь казалась ему совершенно поконченною, раз навсегда установившеюся, и впереди нечего было ждать каких-нибудь перемен к лучшему, не на что надеяться.

Будет он таким же серым мужиком, как отец, как сосед Филипп, как сотни и тысячи других таких же мужиков; будет он изо дня в день, из года в год пахать и перепахивать свои полторы десятины, будет сеять и собирать тот же скудный хлеб, которого часто не хватает до нова, будет каждую осень биться из-за податей, копить недоимку, выворачиваться перед волостным начальством, чтобы не быть посаженным в «одноглазку», кланяться перед каждой кокардой, перед каждым красным околышем, чтобы ни с того ни с сего не получить «по морде», — и так далее, и так далее, до тех пор, пока не снесут его на погост и не поставят над его могилой деревянного креста, к которому его дети и внуки по родительским субботам будут носить поминальные блины; но, несмотря на то, что Митрий ясно представлял себе всю свою будущую судьбу и хорошо сознавал, что он ничем не лучше других, чтобы ждать для себя чего-то лучшего, — все-таки он постоянно грустил, постоянно тяготился настоящим и смутно желал чего-то в будущем, — чего, он сам хорошенько не знал, но во всяком случае не похожего на его теперешнюю жизнь. Эта тоска в нем началась еще давно, с самой школы и с чтения книжек, к которому Митрий пристрастился в училище, а вместе с этим начался и семейный разлад, который сильно удручал Митрия и еще более усиливал его недовольство и самим собою, и настоящей его жизнью.

Семья Митрия была небольшая, — отец, мать, старший брат, Кирилл, с женой и ребятами, Митрий с женой и еще братишка-подросток, Ленька; были и сестры, Но давно уже их повыдали замуж по соседним селам. Отец Митрия был обыкновенный мужик, то, что в деревнях называется «средний хозяин», — работящий, деловитый, заботливый в своем доме и хозяйстве, но ограниченный и пришибленный вечной борьбой с бедностью, которая, несмотря на все ухищрения, неотступно стояла у порога, заглядывала во все окна, норовила забраться в каждую щель, если вовремя не успели ее заткнуть.

Вся жизнь Ивана Жилина именно в том и проходила, чтобы ежечасно и ежеминутно затыкать и замазывать эти предательские щели, ежечасно и ежеминутно беспокоиться о том, как бы не насидеться голодом, не лишиться последней коровы, не быть выдранным за неуплату податей. Когда же тут было думать о чем-нибудь другом? Кирилл удался весь в отца, — такой же хозяйственный и здоровенный, как ломовая лошадь. Когда он выровнялся и начал, по мужицкому выражению, «ворочать» — отец, выше всего ценивший в человеке рабочую силу, не мог вдоволь налюбоваться на Кирюху — дело у него так и горело в руках. И действительно, с Кирюхой хозяйство как будто пошло ладнее, прикупили другую лошадь, поправили избу, а когда Кирюха женился на придурковатой, но тоже здоровенной Анисье да начали они «ворочать» вдвоем, — Иван совсем возмечтал, и в душе его явилась смутная надежда на старости лет «вздохнуть»...

Чего же еще больше желать уставшему, измученному на работе мужику? Теплая печь, кусок хлеба, почет и ласка от детей, а после смерти чтобы было на что справить христианский помин души — вот и все. И вдруг эти горделивые мечты были омрачены самым непредвиденным образом: в крепкой, дружной, рабочей семье Ивана Жилина завелось зловредное зелье, нарушило весь мужицкий порядок, поселило раздор и смуту и в мирное течение деревенской жизни внесло какие-то новые, совершенно чуждые струи. Это зловредное зелье были Митюхины книжки и новые Митюхины мысли, вынесенные им из училища.

Когда рос Кирюха, школы у них в селе еще не было, и Кирюха так и остался безграмотным. Впрочем, ему и учиться-то было бы некогда, так как он в качестве старшего сына чуть ли не с пяти лет начал помогать отцу в работе. Митрий же был по счету четвертым, в избе у них в это время стало тесно и людно, и его стали посылать в школу, чтобы не вертелся под ногами и не мешал.

В школе Митрию понравилось, ребят много, весело, в перемену разные игры, пение, учительница «не бьется», светло, тепло, между тем как дома и сыро, и дымно, и скучно зимой, и подзатыльник иной раз влетит. Вначале именно только эта веселая сторона школьной жизни — товарищи, игры, шалости и привлекали Митюху, но потом, когда он стал постарше, он полюбил школу иначе, серьезно, полюбил все, что касалось школы и занятий, — книжки, грифели, доски, школьного сторожа Потапыча. Он, как драгоценность, собирал и хранил обрывки бумаги, обломки карандашей, перья, тетрадки и поднимал страшный рев, когда Кирюха в простоте души выдирал у него из задачника страничку и свертывал из нее «чертову ножку».

Однажды он с кулаками бросился на здоровенного парня, который назвал учительницу «слепой тетерей», потому что она носила очки, а в другой раз он даже на отца зафыркал, когда тот выразил мнение, что у них в училище одно баловство, а не ученье. С каким нетерпением, бывало, Митрий ждал начала ученья! С каким восторгом надевал на себя холщовую сумку, запихивал туда ломоть хлеба, грифельную доску, тетрадки и мчался в училище! Учился он прилежно, но не лучше других, а были и такие, которые учились лучше его, например, Семен Латнев, его первый друг и приятель. Тому все давалось легко, соображал он быстро, задачи решал так, что учительница еле за ним поспевала, а Митюха шел себе потихоньку, заучивал медленно, над задачами потел, но в конце концов все-таки до всего «доходил» своим умом, а главное, делал все это охотно, с любовью и вниманием.

Особенно он любил поумствовать, потолковать о прочитанном, но так как говорить не умел, то предпочитал излагать все волновавшие его мысли на бумаге, пробовал даже писать стихи и исписывал вдоль и поперек каждый попадавший ему в руки клочок бумажки. Но и писал он туманно, многословно, любил употреблять вычурные выражения, красивые книжные словечки, часто вдавался в сентиментальные отступления и в этом отношении тоже не походил на Семена Латнева. Зададут им, бывало, сочинение — описать пожар, случившийся у них в селе, — Семен в двух словах изобразит, как было дело. «Лежу я на печке, вдруг слышу: дон, дон, дон! Побег на улицу, гляжу, а Филькина изба уже занялась. Прибегли мужики, притащили багры, ведра, топоры, — потушили». Вот и все. А Дмитрий не так; Дмитрий опишет сначала, как он «с вольным духом пошел в поле вдыхать чистые ароматы», да что он в это время думал, как потом он услышал «женские вопли и детский крик», как побежал, да не просто побежал, а непременно «стрелою» и как увидал «убогую хижину Филиппа, объятую зловещим пламенем»...

Вообще в нем преобладала склонность к сочинительству и фантазерству, между тем как Семен Латнев отличался необыкновенной точностью и совершенно ясными, определенными стремлениями. Общего между ними было только одно — страсть к чтению, хотя и тут они несколько расходились и у каждого были свои вкусы, свои излюбленные книжки. Семен, когда был помоложе, любил читать «про войну» и бредил солдатчиной, особенно после того, как к ним на побывку приходил его старший брат, солдат, в мундире с светлыми пуговицами и с бесконечными рассказами о смотрах, ученье, генералах. В это время он обнаружил воинственные наклонности, дрался, затевал игры с кровопролитиями и синяками и за это не однажды стоял в углу наказанный. Потом увлечений солдатчиной сменилось другим, — Семен полюбил читать путешествия, интересовался рассказами странников и странниц, заходивших к ним в село, и мечтал о том, как бы хорошо было им с Митюхой поступить в матросы на какой-нибудь корабль и объехать весь свет. То-то навидались бы всего!.. Но Митюха нисколько не разделял его увлечений ни солдатчиной, ни путешествиями; он тоже мечтал, но мечты его были неопределенны, смутны; он сам не знал, чем бы он хотел быть, зачитывался стихами и сам потихоньку что-то писал на клочках бумаги, запрятывая свои писания подальше от Кирюхи, который постоянно покушался употребить их на цигарки.



Дмитрий весьма быстро перечитал всю несложную училищную библиотеку и стал наконец забираться в учительскую. В это время учительницу от них перевели в другое село, а к ним назначили учителя. Этот учитель сам любил читать, и у него была небольшая сборная библиотечка, составленная из самых разнообразных авторов. Было кое-что Тургенева, Гоголя, Пушкина, Успенского, Левитова, разрозненные книжки старых журналов, сочинения Кольцова, монографии Костомарова и даже несколько романов Дюма и Ксавье-де-Монтепена, — все это старое, изношенное, замусоленное, очевидно, купленное за дешевку где-нибудь по случаю на толкучке. Тем не менее в глухом селе, где, кроме батюшкиных святцев да неизбежного «Странника» и «Сонника» да «Песенника» у волостного писаря, никаких других книг не было, — учителева библиотека имела большой успех, и книги читались нарасхват. Сам батюшка пробел Костомарова и одобрил; его дочери упивались романами Дюма и списывали стишки из Пушкина и Кольцова; волостному писарю понравился Гоголь, потому что «все животики надорвешь». У Митюхи тоже разгорелись глаза на учителевы книжки, но он долго не решался просить, потому что учитель был строгий, несообщительный и держал себя с учениками официально. Но наконец Митюха улучил-таки удобную минуту и робко попросил учителя дать ему книжечку «почитаться». Учитель поглядел на него с удивлением, но книжку все-таки дал, хотя и неохотно.

— Все равно ничего ведь не поймешь! — сказал он. — А то, пожалуй, на цигарки издерешь.

— Да что вы! Да я... Господи боже мой! — отвечал счастливый Митрий, бережно принимая из рук учителя книжку.

Действительно, он возвратил ее в целости и сохранности, и учитель начал давать ему книги охотнее. Его поражало только то, что Митрий необыкновенно быстро их возвращал.

— Послушай, Жилин, — говорил он, принимая от Митюхи книгу с просьбой дать еще. — Да ты, брат, глотаешь их, что ли? Ты, верно, ничего не понимаешь?

— Как же не понимать, Петр Иваныч? — весь красный от волнения возражал Митюха.—Все, как есть, понимаю! Я даже и своим семейским вслух читал, и они понимают!

— А ну-ка расскажи! — с недоверием спросил учитель.

Митюха, отдуваясь, вытер предварительно пот, выступивший у него на лбу от волнения, и стал передавать содержание книжки, правда, не совсем красно, но в достаточной степени вразумительно.

Учитель заинтересовался деревенским любителем чтения, стал изредка приглашать его к себе и беседовал с ним о прочитанном. Митюха был на седьмом небе.

Так постепенно перечитал он всю учителеву библиотеку, некоторые книжки даже по два раза. Впечатлений получилось масса, и перед Митюхой словно весь мир сразу открылся. В голове зашевелились новые мысли; то, что прежде было непонятным, стало ясно. Но отношение к книжкам было различным. Пушкина, например, он не совсем понимал, — «ловко пишет и дюже складно, да больно уж не по-нашему», — говорил он учителю. Зато Гоголь произвел на него огромное впечатление. Ссору Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем он перечитал раз пять и каждый раз с одинаковым эффектом, умирая со смеху. «Ведь чисто как живые!»— передавал он свои впечатления. «Ведь вот будто их видишь, таково явственно написано!» Но больше всего ему понравились «Записки охотника» Тургенева, некоторые поэмы Некрасова и Кольцова. Он выучил наизусть многие стихотворения Кольцова и Некрасова, выписал их себе в тетрадку и походя декламировал излюбленные места.

Учителя очень забавляли наивные восторги Митюхи, и он до слез хохотал над некоторыми его замечаниями по поводу прочитанного. Например, прочитав «Отцы и дети», он ужасно возмущался поведением Одинцовой и, не стесняясь, высказывал свое негодование в очень резкой форме.

— Я б ее... У, подлая эдакая!..

— Да чем же она подлая? — подзадоривал его учитель. — Чудак ты. за что ты ее ругаешь?

— Да как же! Эдакий человек через нее помер... Да я бы на ее месте... Сама же навязалась, да и... Нет, сволочь она, больше ничего.

Учитель хохотал.

— Хоть бы одним глазком посмотреть, какие они были! — говорил он в другой раз: речь шла о Некрасове и Кольцове. — Эдакие люди... Да я бы им в ножки поклонился! Ведь как они про мужика понимали... Мы и сами-то об себе не знаем столько, сколько они знали. Эх, подмотрел бы!

— Что же, ведь их портреты есть.

— Да где их достанешь? У нас их и не продают. Нешто в городе, а у нас на ярмарке... так ведь глядеть тошно, что они там продают. Какие-то лупоглазые девки... на кой они? Иль еще вдруг дьявол нарисован... во какой чертище, рога чисто у козла... тьфу, я и глядеть-то на него не хочу! А продают.

— Да ведь покупает же кто-нибудь, оттого и продают.

— То-то что покупают. Наш лавочник во сколько их накупил, всю горницу изувешал. Пущай, говорит, жена радуется... Уж и радость, на черта глядеть... — И, помолчав, Митюха добавил: — А я, Петр Иваныч, их себе представляю.

— Кого? Чертей-то?

— Нет, на кой они! Кольцова да Некрасова.

— Какие же они были, по-твоему?

— Некрасов, например, сердитый, должно, был. Вон он как пишет-то... очень Строго. «Будь ты проклят, растлевающий, пошлый разум, ум глупцов»! — с увлечением продекламировал Митюха, сам наслаждаясь своей декламацией. — Эна ведь как... сурово! И сам был суровый. Говорил толстым голосом...

— Да почему же непременно толстым голосом? — смеясь, спрашивал учитель.

— Да уж так... подходит. А Кольцов — энтот другой был. Худенький такой, нежный. Голосок у него был тоненький...

— Э, ну тебя... уморишь ты меня! Ведь выдумает же!

— Нет, право, — оправдывался Митюха. — Вот лежу намедни в сарае и думаю об них, — так ведь как живые они мне представляются, право!..

Учитель обещал Митрию достать портреты излюбленных им поэтов, и действительно ему удалось где-то достать Некрасова, которого он и подарил Митюхе. Но Митюха был разочарован; Некрасов представлялся ему совсем не таким.

— Вон он какой! Я думал, не эндакий. Ишь, лысый, бородка клинышком... носище-то какой здоровый! Чисто наш дьячок, Семеныч... Одначе нет, в глазах-то все-таки оказывает... Видать, что умен!

И в конце концов он остался очень доволен подарком и даже дома его всем показывал и хвалился. А Кольцова так и не удалось ему посмотреть, потому что вскоре учитель вдруг что-то заскучал, начал пить мертвую, простудился пьяный и умер от скоротечной чахотки. На его место поступил новый, Андрей Сидорыч, с женой, тоже учительницей, которая была назначена ему помощницей, так как учеников в школе прибавилось и одному стало трудно справляться. Это были совсем другие люди, и прошло много времени, пока Митрий с ними познакомился. У него самого в это время начались новые заботы, дела, неприятности; счастливые школьные дни с книжками, мечтами, разговорами миновали, как хороший сон, и сумрачная действительность во все глаза глянула ему в лицо.

III

Вначале, когда еще Митрий бегал в школу и таскал оттуда книжки, Иван относился к нему снисходительно и даже сам любил иной раз послушать, лежа вечером на полатях, как Митрий читает вслух какую-нибудь занятную историю про старуху и золотую рыбку или про то, как жили люди в старину. Часто, впрочем, он засы-кал, не дослушав, но случалось, и заинтересовывался, особенно когда читалось что-нибудь страшное или же божественное, например, о мучениях святой Варвары. Некоторые вещи он одобрял и хвалил; другие порицал и забраковывал; не нравились ему басни и стихи, которые он окрестил не совсем цензурным словом.

Это время было самое хорошее для Митюхи, и он даже пользовался в семье авторитетом единственного грамотного человека. Матери и Анисье он списал по два экземпляра «Сна богородицы», который, по их мнению, помогал во всех бедах и напастях; соседям сочинял письма, условия, расписки; отец тоже часто обращался к нему с просьбами.

— Ну-ка вот на, прочитай, что тут написано! — говорил он, вытаскивая из кармана замусоленную бумажонку.

— «Должен Ивану Жилину за солому рубь»! — читал Митрий.

— Верно! — восклицал Иван Жилин и, бережно спрятав бумажку обратно, уходил удовлетворенный.

Даже Кирилл заинтересовался грамотой и однажды пожелал выучиться читать. Но Митюхе с ним было много хлопот, и, как он ни старался «обучить» Кирилла, ничего из этого не вышло. Во-первых, Кирилл, научившись кое-как писать, начал вырисовывать везде ругательные слова, во-вторых, он не понимал самых простых вещей и страшно злил Митрия своим каким-то простодушным тупоумием. Так, например, он никак не мог понять, что действующие лица повестей и рассказов — выдуманные, и ни за что не хотел верить, что их никогда и не было. Как ни старался Митюха разъяснить это брату, тот остался при своем и во время чтения выводил Митрия из себя своими замечаниями вроде того: «А ведь это, должно, про нашего волостного писаря написано!» или: «Это какой такой Иван Иваныч? Это не кузякинский ли помещик?»

— Дурья голова, какой помещик? — сердился Митюха. — Ведь это выдумано все, этого не было, а так написано... к примеру.

— Ври! Выдумано! Откуда же оно взялось?

— Просто из головы. Взял вот и сочинил... для науки, что вот, мол, какие люди бывают на свете.

— Ишь ты, выдумал! Поди-ка, выдумай эдак. Небось не выдумаешь.

— Что ж, по-твоему, вон в сказках что рассказывают — это тоже было?

— А то нет? Известно, было. Не зря же рассказывают.

— Да черт ты эдакий, да что ж, по-твоему, волки и лисицы по-человечьи говорили?

— А может, и говорили! Мало ли что в старину было!

Но особенно Митрий бесился, когда ему приходилось читать какую-нибудь хорошую книжку, а ее красоты не производили на Кирюху никакого впечатления или же эффект получался совсем не тот, которого ожидал Митрий, судя по своим собственным впечатлениям. Случалось, что Кирилл хохотал в самых жалостных местах, и, наоборот, там, где надо было смеяться, он зевал, чесался или начинал играть с своей женой. Тогда огорченный Митрий складывал книжку и уходил куда-нибудь на огороды наслаждаться чтением в одиночестве, давая себе слово никогда больше не делиться с Кирю-хой своими впечатлениями. Но проходил день-другой, не утерпит Митрий и опять идет просвещать Кирюху.

Когда учитель подарил ему портрет Некрасова, он немедленно показал его Кириллу.

— Это кто же такой? — спросил Кирилл, рассматривая портрет.

— Это Николай Алексеевич Некрасов, сочинитель... — торжественно объяснил Митюха. — Который про мужиков-то писал. Помнишь, я тебе про коробейни-ков-то читал?

— Ну, ну... Что ж он одноглазый? (Портрет был в профиль.)

У Митюхи при этом наивном замечании даже дух занялся от негодования.

— Как одноглазый? Да ведь это он сбоку нарисован!

— Сбоку, сбоку... — упрямо твердил Кирилл. — Что ж, что сбоку? Ты вот стань-ка боком, все ж у тебя не один глаз, а два. А у него только один и есть.

Впрочем, и сам Митрий, очутившись в роли домашнего наставника своего старшего брата, портил дело своей излишней горячностью. Гордясь превосходством над Кириллом, он разыгрывал из себя настоящего учителя, нестерпимо важничал, обрывал Кирюху на каждом шагу, а во время уроков страшно придирался к нему, ругался на чем свет стоит и очень сожалел, что не может наказывать своего ученика, например, поставить его в угол или выдрать за вихры. Занятия их были необыкновенно комичны, тем более что в них принимала участие вся семья, и даже вечно озабоченный Иван нередко не мог удержаться от смеха, следя с полатей за ходом занятий.

Обыкновенно это происходило после обеда в свободные от домашних дел часы, когда Иван ложился отдыхать, мать садилась за прялку, а бабы мыли посуду. На столе торжественно раскладывались грифельная доска, букварь, грифель, маленький учитель занимал почетное место под образами, а рядом с ним помещался его огромный ученик, несколько сконфуженный, волнующийся в глубине души, но снаружи старающийся показать, что ведь это он только «так», больше для смеху, а не то чтобы всерьез...

— Читай молитву! — серьезно и отрывисто приказывал учитель.

— Ну вот тебе еще, молитву!.. — возражал Кирюха. — Каждый день, что ли, тебе ее читать?

— У нас в училище каждый день читают и перед ученьем и после ученья.

— Читай, читай! — отзывался с полатей Иван. — Как же без молитвы? Молитва дело хорошее.

Кирилл неуклюже подымался и, путаясь, прочитывал молитву.

— Это какая буква? — еще строже спрашивал Митрий.

— Эта?.. — Кирилл начинал потеть и чесаться. — Постой... никак — у?

— Ну, ну? Тяни.

— У-у-у... — тянул Кирилл и вдруг разражался хохотом.

— Чего ж ты ржешь-то, черт эдакий?

— Да чудно... А ты что ругаешься?

— Ну, будет разговаривать-то! А это какая?

— Мм.

— Ну... а это вот как выйдет?

Му-у-у, — нерешительно произносил Кирилл,

— Тяни, тяни!

— М-м-у-у! — на всю избу мычал Кирилл; но в эту минуту в углу, где бабы мыли посуду, слышится фырканье, и он останавливается. — Да ты что же меня мычать-то заставляешь? — протестует он, Что я тебе, корова, что ли? Ты мне кажи настоящее, а не то чтобы пустяковину заставлять.

— Да нетто это пустяковина? У нас в училище всегда так учат.

— Ну у вас в училище — ребят-то что хоть заставляй. А я тебе не маленький. Ишь ты!.. Мычи ему! Что я тебе дался? На смех, что ли?

Митрий выходил из себя и начинал ругаться.

— У, дуролом эдакий! Полено дубовое!

— А ты его за виски! — советовала из угла жена Кирилла, — и вся изба помирала со смеху.

— Ох, греховодники! — говорил Иван, ворочаясь на полатях. — Вот уж греховодники-то... уснуть не дадут, право!

Иногда недоразумение кое-как улаживалось. Кирю-ха добродушно хохотал и снова принимался мычать, но бывало и не так. Случалось, что Кирилл, выведенный из себя придирками и руганью Митрия, поднимал бунт, давал затрещину своему учителю и прерывал ученье.

— Э, ну, тебя к шутам! — говорил он, вылезая из-за стола и отправляясь на полати. — Не хочу я больше...

Но дня через два, через три Кирюхе становилось скучно, и он начинал снова подъезжать к Митрию, который все это время дулся и молчал.

— Митюха... а Митюха! — ласково говорил он, в то же время украдкой подмигивая жене: дескать, какую я сейчас с ним штуку разыграю! — Митюха... ну-ка, где у нас букварь-то? Поучимся, что ль, нонче?

— Ну тебя!.. — отвечал Митрий, все еще сохраняя надутый вид, но польщенный в душе. — Ты опять драться будешь.

— Ну вона еще!.. Что ж я, больно, что ль? Какую, бишь, букву-то мы начали?

— Цы, — сдаваясь, подсказывал Митрий.

— Во-во! Цы! Я еще ее помню, с хвостиком она. Ну давай!

— А ты драться не будешь?

— Не буду. А ты не ругайся. Небось у вас в училище и то эдак не ругаются.

— Да кабы ты слушался! А то ты не слушаешься.

— Я стану слушаться.

Митрий снова начинал мучить своего непонятливого ученика, и снова точка в точку повторялась старая история. Под конец Кирюхе все это надоело, и он бросил учиться. Но в семье надолго сохранилось воспоминание об этом времени, а за Митрием так и осталось навсегда прозвище «учителя».

IV

Мы уже говорили, что Иван снисходительно относился к Митюхину ученью и даже ничего не имел против того, чтобы и Кирилл выучился грамоте, так как это ничему не мешало, делалось в свободное время и как бы вроде забавы, да и Митрий еще был подростком, с которого и спрашивать было нечего.

Но когда Митрий кончил курс и получил льготное свидетельство и все-таки, несмотря на это, продолжал интересоваться школьными делами, бегал по вечерам к учителю и таскал оттуда книжки, в которые утыкался при каждом удобном случае, — Иван забеспокоился и начал косо посматривать на сына. Это ему сильно не нравилось; слава богу, не маленький уж, шестнадцать лет парню, пора глупости-то бросить. Мужику некогда этими делами заниматься, мужика кормит мученье, а не ученье... И мысль, что, пожалуй, сын отобьется от работы и от дому, не давала покоя Ивану Жилину. Мучимый этой страшной мыслью, боясь, что все их благосостояние, стоившее таких трудов и мучений, рухнет, Иван зорко стал следить за Митюхой, всячески старался отбить его от книжки и с этой целью даже выдумывал ему работу, посылая делать то, чего вовсе и не следовало делать.

— Митюха, а Митюха! — кричал он, застав сына где-нибудь на огороде за чтением. — Никак ты опять за книжкой? Это ты что же, брат... Смотри! Не мужицкое Это дело... Взял бы лучше косу да травы бы накосил...

Травы и так был целый ворох, но Митрий брал косу и шел косить. А потом, глядь, опять уткнулся в книжку, и хоть ты кол ему на голове теши.

Но этого было еще мало, — Митрий начал умничать и своевольничать. Дело началось с покупки лошади и с поездки на ярмарку.

В это время, благодаря золотым рукам Кирюхи, жилинское хозяйство стало расширяться, семья тоже росла, потребности увеличились, пришлось принанять земли. А вместе с этим оказалось необходимым купить другую лошадь, и на семейном совете решено было приобрести ее на Покровской ярмарке в уездном городе. Покупка лошади — это целое событие в крестьянской семье, и потому на ярмарку отправились втроем — Иван, Кирилл и Митюха, — последний, впрочем, не в качестве знатока, а больше для того, чтобы поучиться, как надо выбирать хорошую лошадь. Приехали, остановились на знакомом постоялом дворе и отправились глядеть лошадей. Митрий в первый раз был в городе на ярмарке, и у него разбегались глаза во все стороны. Но останавливаться и смотреть было некогда; Иван и Кирилл, работая локтями, проталкивались все вперед и вперед и стремились к лошадям. Лошадей оказалось масса, и отец с сыном совсем растерялись.



Они переходили от одной к другой, присматривались, выбирали, сравнивали и не знали, на чем остановиться. Но Митрий в их хлопотах не принимал участия; его занимали собственные мысли... Проходя рядами, он увидел целую кучу разноцветных книжек и картин, разложенных на земле, и теперь эти книжки не давали ему покою. Он про себя решил во что бы то ни стало урваться и посмотреть эти книжки... А тут кстати вспомнилось ему и то, что у него давно вышли чернила, бумага и перья. Он все собирался попросить у учителя, да совестно было, а без бумаги да без чернильца просто беда. Иной раз смерть хочется «пописаться», — и мысли хорошие бывают, и стишки какие-нибудь списать, — хвать, а бумаги-то и нет. Пробовал было отцу намекать, — куда! Осерчал, заругался; в другой раз и не сунешься. Тем не менее у Митрия была смутная надежда приобрести и бумаги, и чернил; у него давно уже изорвался картуз, и перед отъездом на ярмарку отец обещал дать ему полтинник на покупку нового картуза. «Вот если даст, — думал Митрий, — я и куплю себе чернильца да и бумажки. Картуз можно и подешевле купить, не за полтинник, а за двугривенный. На что его дорогой-то! Вот как пойду картуз покупать — и книжки посмотрю. Эх, скорей бы они там!..»

Между тем Иван с Кириллом остановили свое внимание на одной лошадке. Она была такая гладкая и так бойко на всех посматривала, что они не могли отвести от нее глаз. Ушли было и опять к ней воротились. На возу сидел мужик и закусывал арбузом; Иван обратился к нему с расспросами. Оказалось, что лошадь — пятилеток; осмотрели ей зубы, копыта, пощупали бока, тыкали под ребра — ничего, все оказалось в порядке.

— Митюха, ты что же не глядишь? Гляди! — пригласил Иван Митрия.

Митрий подошел и тоже посмотрел на лошадь, хотя продолжал думать о полтиннике и чернилах.

— Сколько просишь? — обратился Иван к мужику.

— Пять красных, — невозмутимо отрезал мужик.

— Н-ну!.. — в один голос воскликнули Иван и Кирилл. — Эко что сказал!

И они снова принялись ходить вокруг лошади и щупать ей бока. Около них, как это всегда бывает в подобных случаях, стала собираться толпа. Дело шло всерьез, и всякому любопытно было посмотреть, чем оно кончится. Слышались советы, поощрительные критические замечания, возгласы... «Ты ей в зубы-то смотри!.. Ишь, желтые, — не ленива!.. Под зебры-то ее хорошенько!.. Чего под зебры? Много ты понимаешь! Ты гляди, стать-то какая!.. Запалу нет ли?..»

Шум стоял невообразимый; каждый считал непременным долгом протискаться поближе к лошади, открыть ей рот и заглянуть в зубы, почесать за ухом и т.д. Возбужденные этим гвалтом, обуреваемые сомнениями и желанием приобрести лошадку, — желанием, еще более подогретым толпой и всеобщим вниманием,— отец и сын Жилины совсем потерялись и действовали как в чаду. А хозяин лошади продолжал невозмутимо сидеть на возу и только изредка произносил, вполне уверенный в достоинствах своей лошади: «Чего там смотреть? Лошадь — мертвая!..»

Вдруг один из мужиков, красный, взволнованный и больше других хлопотавший вокруг лошади, словно дело касалось лично его, упомянул имя Потапыча... Мгновенно это было подхвачено толпой. «Прямое дело — Потапыча!.. Надо его спросить!.. Потапыч, он, брат... Не курицу, чай, покупаешь, а лошадь... Навек дело-то!.. Потапыча и есть!..»

— Да где он, Потапыч-то? — спросил Иван.

— В трактире небось сидит... Пошли парня-то, пущай он добежит!

Отрядили за Потапычем Кирюху, и через несколько минут он вернулся с человеком решительного вида, в серой поддевке, в смазных сапогах, с кнутом в руке. Бритое лицо его с большими щетинистыми усами было серьезно, почти строго, черные навыкате глаза смотрели твердо и настойчиво, вся осанка была исполнена необычайного достоинства. При виде его толпа притихла и расступилась, а хозяин лошади потерял свою невозмутимость и беспокойно завозился на возу. Ни на кого не глядя, Потапыч прямо подошел к лошади, заткнул кнут за пояс и, не обращая внимания на Ивана, который, распустив полы халата, беспомощно топтался около него, схватил лошадь за морду. Лошадь рванулась и замотала головой. Потом он поднял ей ногу и поглядел на копыто; потом вытащил кнут и огрел ее по спине; лошадь метнулась, захрапела и осела на задние ноги. Все это было проделано в одну секунду.

— Где хозяин? — спросил Потапыч отрывисто.

Хозяин слез с воза и подошел. Вид у него был далеко не такой уверенный, как давеча.

— Вот он — я, —- сказал он и вдруг прибавил с видом человека, бросающегося в пропасть: — Пять красных, больше никаких!

— Сорок!

— Пять красных!

— Сорок! Сымай шапку, молись богу...

Оба быстро сняли шапки, перекрестились и снова уставились друг на друга, как петухи.

— Сорок!

— Пять красных!

— Сымай шапку, молись богу!.. Сорок с пятаком!

— Пять красных... Ведь это не капуста.

— Тебе говорят, — делом-то, делом сколько? Сымай шапку, давай руку...

Началось что-то неизобразимое словами. Потапыч то наступал на мужика, а мужик от него пятился, то они снова сходились и били друг друга по рукам. То они снимали шапки и крестились, то снова надевали их и опять принимали позу петухов, собирающихся драться. «Сымай шапку!.. Молись богу!.. Сорок два!... Пятишни-цу накинь!.. Лошадь — мертвая!.. Да ты делом, делом-то говори!.. Сымай шапку!.. Молись богу!.. По рукам, что ль?..» Слова так и сыпались, как горох, так что постороннему трудно было понять, в чем дело; пот с обоих валил градом, голоса охрипли. Все с разинутыми ртами, с выпученными глазами, затаив дыхание, следили за этой сценой, а у Митрия начала кружиться голова и под ложечкой засосало. Ему было жалко мужика, а Потапыча он почему-то вдруг возненавидел; ему казалось, что будь он на месте мужика — он давно отдал бы и лошадь, и даже телегу в придачу, чтобы только отвязаться от Потапыча и не видеть его выпученных глаз...

Мужик наконец действительно стал сдаваться. Он как-то вдруг весь размяк, опустился, ослабел, между тем как Потапыч все больше и больше наседал на него, все чаще и чаще заставлял снимать шапку и молиться богу, что мужик проделывал уже совсем автоматически, и все упорнее, все настойчивее долбил свое. И обезумевший, ошеломленный, сбитый с позиции мужик не выдержал. Бросив шапку обземь, он махнул рукой и со всего размаху ударил Потапыча по руке.

— Ладно... Бери! Владай! С господом!.. — упавшим голосом вымолвил он.

— Слава тебе, господи!.. — сказал и Потапыч, и после крепкого рукопожатия они на этот раз как следует сняли шапки и стали молиться. В толпе пронесся одобрительный шепот, и многие тоже крестились; крестился и Иван, и Кирюха, и Митрий.

— Ну, теперь запрягай! — скомандовал Потапыч, когда молитва кончилась. Мигом к лошади бросились несколько добровольцев из толпы, подкатили телегу, запрягли лошадь и вывели ее на дорогу.

— Садись! — командовал Потапыч. — Старик, садись! Эй, вы, кто еще там? Еще, еще садись! Ну, будя... трогай!..

На телегу вместе с Жилиными и Потапычем ввалилось еще человек восемь, и вся эта орава с гиканьем, свистом, галденьем понеслась во весь опор вдоль ярмарки. Публика, оставшаяся на месте, с интересом следила за этим ристанием и оживленно обменивалась впечатлениями.

— Ловко бежит!.. Ничего, ногами здорово подкидывает! Чего там... лошадь добрая! Потапыча небось не обманешь; первый барышник...

— Нет, паря, ловко он! — воскликнул кто-то восхищенным голосом. — Как он его остолпил сразу... мужик-то обалдел совсем!

— Он это умеет! Чай, он видит, что к чему сообразно... Он, брат...

И все стали восхищаться Потапычем, не обращая внимания на хозяина лошади, который уныло стоял в стороне и, по-видимому, никак не мог еще прийти в себя. И только смутное сознание, что он «здорово продешевил», грызло и сосало его сердце.

Тем временем нагруженная телега с треском и грохотом подкатила к месту действия. Бедная лошадь тяжело дышала и была вся в мыле, но у седоков и особенно у Ивана и Кирюхи лица были довольные и сияющие. Лошадь оказалась хоть куда, и теперь оставалось только получить ее из полы в полу с прибавкой копейки «на поводок», расплатиться и идти в трактир пить магарычи.

Счастливый Иван дрожащими руками отсчитывал засаленные бумажки, а хозяин лошади, несколько утешенный видом денег, стоял около него и считал вслух: «пятишна... трешна... бумажка!..1 Еще бумажка... две бумажки»... Иногда оба они сбивались со счету, растерянно глядели друг на друга, беззвучно шевеля губами и сопя, потом сближались еще теснее над кучкой бумажек и снова принимались считать. Один боялся «передать», а другой — недополучить... Потапыч стоял в стороне, дожидаясь своего целкового «за хлопоты», и величественно разговаривал с каким-то мужичонком, который всячески около него лебезил и заискивал.

Наконец кое-как разочлись, еще раз помолились, пожали руки и поздравили друг друга, один — с покупкой, другой — с продажей. Кирюха повел лошадь на постоялый двор, а Иван, Потапыч и бывший хозяин лошади отправились в трактир спрыскивать покупку. Воспользовавшись этим случаем, Митрий выпросил у отца обещанный на картуз полтинник и пошел на ярмарку.

Он скоро нашел торговца книжками и картинами и, остановившись около него, принялся рассматривать его разноцветный товар. Но ни книжки, ни картинки ему не нравились; на картинах были изображены то голубые, зеленые, оранжевые черти, являющиеся за душой грешника (один из них, особенно представительный, был нарисован даже с огромными красными пуговицами на голом животе и с портфелем под мышкой, — ни дать ни взять становой пристав, собирающий недоимки!), то разные разодетые барыни, целующиеся с франтами в розовых галстуках и во фраках, то как «Ванька Таньку полюбил», то «Вечор поздно из лесочку я коров домой гнала»... и все в этом роде, а книжки и вовсе никуда не годились. На первом плане, конечно, был «Милорд Аглицкий»; потом «Спящая Красавица»... «Разбойник Чуркин»... «Мартын Задека, или 100 000 снов»... «Секретные наставления холостому»... и, наконец, неизбежный оракул, или так называемый «Соломон», с круглой и какой-то глупо-безмятежной рожей на первой странице. Митрий уже слышал от учителя, что эти книжки — дрянные, что от них у мужика в голове только муть заводится, и с разочарованием в душе глядел на их пестрые, заманчивые обложки с яркими картинками и виньетками, скрывавшими грязно-серую бумагу и бессмысленное содержание. «Ишь, дрянь какую вывалил!—думал он, читая заглавия: «Хороша Маша, да не наша, или черт в бутылке». Черт, черт!.. Уж будто, коли мужик, так ему только черта и нужно. И на картинках черти, и в книжках черти... а вон учитель-то говорит, что чертей вовсе нет, что это суеверие... Кто их знает, не то правда, не то нет... а вот пишут же, рисуют! И кто их видел? А вона какой нарисован!»

К книжкам изредка подходили мужики, мещане, разглядывали картинки, обменивались замечаниями, хохотали над чертями и вслух читали заглавия. «Черт в бутылке» произвел впечатление и был куплен каким-то испитым малым в поддевке, с серьгой в ухе; бойко шли «Соломоны», соблазнявшие горничных и мещанских девиц; «Чуркин» тоже привлекал внимание. Но мужики относились к книжкам больше платонически, прочитывали название, любовались обложкой и, спросив о цене, отходили прочь. Хотел было уходить и Митрий, но вдруг увидел лежавшую в стороне истрепанную, засаленную, запятнанную чернилами книжку с заглавием «Учебник русской истории» и остановился. «Эх, вот это так занятная, должно!» — подумал он и спросил, сколько она стоит.

Торговец смерил его с ног до головы опытным взглядом и, решив про себя, что «парень — с простинкой», небрежно отвечал: «Полтинник!»

У Митрия даже дух занялся. Он взял книжку и стал ее перелистывать. Внутри она была еще грязнее и растрепаннее, на страницах были надписи: «от сих и до сих», на полях — разные рисунки и росчерки; видно было, что кто-то в свое время сильно и усердно трудился над нею. Но зато чего-чего там не было! Варяги... Татарское иго... Куликовская битва... Царь Иван Васильевич Грозный... У Митрия тряслись руки.

— Много больно... — нерешительно сказал он. — Ведь она растрепанная...

— А растрепанная — клади назад! Чего ты ее мнешь ручищами-то? — оборвал его торговец.

Митрий сконфузился, вздохнул и, положив книгу назад, отошел. Но через минуту вернулся.

— Ну... вон чего!.. Дядя! Гривенник хочешь?

Хитрый торговец молчал. Книжка ему стоила грош, но торговля что-то плохо нынче шла, и он был не в духе, а парень попался глупый, за эдакую дрянь гривенник дает! так хоть с него сорвать барыш.

— Ну... слушай!... Пятиалтынный!

Опять молчание. Митрий весь даже сразу вспотел, и, как всегда это бывает, неудача только еще сильнее его раззадорила.

— Двугривенный! — крикнул он отчаянно.

Торговец сделал какое-то неопределенное движение... он уже хотел отдать книжку... но поглядел на взволнованного, красного Митюху и раздумал.

— Тьфу ты, пропасть! — сказал он, делая вид, что рассержен. — Ну, чего ты пристал? Чего лезешь? Ты погляди, книжка-то какая! Сурьезная книжка, а ты с двугривенным... Проходи, проходи!.. Читать-то, небось, путем не умеешь, а туда же сурьезные книжки покупать. Э-эх!

Митрий пошел от него как в воду опущенный. Он сам чувствовал, что зарвался и что двугривенный такая громадная сумма, которую он даже и не вправе тратить на свое удовольствие. Торговец провожал его глазами и думал: «Небось, придешь еще!» Он был психолог...

Митрий долго еще бродил по ярмарке, толкался около балаганов, слушал музыку, хохотал над «Петрушкой», глядел на пляшущих вокруг костра цыганок, но мысль о книжке не выходила из головы. Уже стемнело, когда он вернулся на постоялый двор. Кирюха уже давно спал под телегой и так храпел, что на улице было слышно, а подвыпивший Иван все еще никак не мог угомониться и, лежа на телеге, то принимался петь довольно дико и нескладно, то начинал нежно разговаривать с новой лошадью, называя ее «дурачком» и «миленьким». Митрий поискал в телеге, чего бы поесть, но, не найдя, тоже залег под телегу рядом с Кирюхой. Но, несмотря на усталость, ему так и не пришлось заснуть, и он всю ночь напролет проворочался под телегой, думая о книжке и о полтиннике, который прежде представлялся ему таким громадным, а теперь оказывался таким маленьким, на который он прежде думал купить и картуз, и книжку, и перьев, и бумаги, а вышло, что и ничего, пожалуй, не купишь. Эта мучительная мысль вместе с страстным желанием во что бы то ни стало купить книжку не давала ему успокоиться... а тут еще блохи, а тут Кирюха храпит... у Митюхи просто голова кругом пошла. Не мудрено после этого, что под утро он совсем перестал здраво рассуждать и окончательно решил пожертвовать картузом в пользу «Русской истории».

Как только ярмарка проснулась, — проснулись гудки, свистульки, барабаны, шарманки, Петрушки, цыгане, фокусники; проснулись трактиры, кабаки, полупьяные мужики и барышники, торговцы и покупатели, Ми-тюха был уже около книжек. Полусонный офеня, зевая, раскладывал свой товар, Митрий издали наблюдал за ним. «Его» книжки что-то не видать... Вот голубые и зеленые черти выстроились в ряд, а книжки нет... Вот и «Соломоны» наивно вытаращили круглые глаза и завертелись в воздухе — книжки все нет. «Продал»... — подумал Митрий, и сердце у него захолонуло. Не вытерпел, подошел ближе, — глядь, вот она, голубушка, лежит на прежнем месте... Слава тебе, господи!

В эту минуту офеня увидел его и поманил к себе.

— Эй, полупоштенный! Пожалте... Вам чего-с? — предупредительно говорил он, делая вид, что не узнает Митрия. — Эту-с? Пожалте... Полтинничек!.. Книжка — первый сорт!..

— Двадцать пять... — едва слышно вымолвил Митрий.

Торговец с минуту молчал в раздумье, потом вдруг решительно махнул рукой.

— Ладно! Давай деньги! Убыток несу... только для почину уступил. Ну... твое счастье — получай!

Но Митрий уже не слушал его. Он схватил книжку, тщательно увернул ее в платок и побежал чуть не бегом, словно боясь, что его догонят и отнимут покупку. О картузе он больше уже и не думал; картуз, что называется, «улыбнулся»... Поэтому Митрий уже без всяких сомнений и колебаний зашел в первую лавку и на оставшиеся 25 коп. купил пузырек чернил, десть бумаги и пять перьев. Семь бед, один ответ! От полтинника у него осталось ровным счетом 3 копейки!

Около полден Жилины выехали из города домой. Отец был опять выпивши, Кирилл тоже, по-видимому, «с мухой», и оба они всю дорогу распевали самые развеселые песни. Новая лошадь шла в пристяжке, впрочем, не обнаруживая особенной прыти, а Митрий сидел на грядке, правил и беспрестанно ощупывал пазуху, где у него были запрятаны покупки. Домой приехали поздно, и отец сейчас же завалился спать, но Митрий улучил-таки минуту, побежал на гумно и прочел несколько страниц из новой книжки. Книжка оказалась чудесная...

Утром отец проснулся с головной болью, но в духе, и сейчас же пошли расспросы, рассказы, воспоминания, главным действующим лицом которых была, конечно, лошадь. Впрочем, Потапыч тоже играл в них не последнюю роль, и рассказ о нем особенно произвел сильное впечатление на Анисью, жену Кирюхи, бабу вообще экспансивную и склонную ко всему необыкновенному. Когда предмет был исчерпан, пошли всей семьей смотреть лошадь, которую тут же и нарекли Васькой. Васька всем понравился, его ласкали, гладили, ему не в очередь подсыпали овсеца, а Анисья выразила искреннее желание, чтобы Васька пришелся по вкусу «хозяину», т.е. домовому... К этому желанию присоединились все и вернулись в избу довольные и счастливые. Вопрос о Ваське тоже был на время покончен... и вот тут-то Иван и вспомнил о злосчастном картузе.

— Да... Митюха! Ну-ка покажи, какой картуз-то ты купил!

Митрий весь загорелся и мысленно пожелал себе провалиться сквозь землю.

— Не... Нету его... картуза-то! Я того... у меня и этот еще хорош...

— А... ну ладно! Дело твое, — равнодушно сказал отец. — Так давай полтинник-то сюда.

Митрий, весь пылая, стал рыться в карманах. Рылся долго, старательно, выворачивая все карманы, и наконец торжественно выложил на стол три копейки.

— Это что же такое? — с удивлением спросил Иван, глядя на медяк.

Митюха молчал. В избе все притихли, все глаза были обращены на Митрия.

— Куда ж ты полтинник-то дел, а? Слышь, что ль? — уже грозно заговорил отец.

Митрий вздохнул, и, растерянно улыбаясь, вытащил из кармана свою покупку.

— Вот я... книжку себе... — начал он.

Иван поглядел на книжку, встал и молча вцепился Сыну в волосы. Но волосы — это бы еще ничего; это бы Митрий, пожалуй, стерпел; обиднее всего было то, что Иван, оттрепав сына, взял книжку и тут же бросил ее в топившуюся печь. Этого Митрий не вынес. Он разрыдался и в первый раз в жизни нагрубил отцу, попрекнув его тем, что он вчера пропил в трактире гораздо больше полтинника.

V

Между отцом и сыном установились холодные отношения. Иван донимал Митрия разными жалостными словами вроде того, например, что вот-де нынче как, — отцы стали пьяницы и дураки, а дети — умники, и т. д., а Митрий в свою очередь дулся и молчал, сторонясь от всех и не входя в семейные интересы. Это временное отчуждение его от семьи привело к тому, что он стал больше наблюдать и присматриваться, и то, чего прежде он не замечал, теперь стало бросаться ему в глаза и заставляло его задумываться. Митрий вдруг как-то понял, что Кирюха и его жена — глупы и невежественны, что отец часто бывает несправедлив и никто ему не смеет противоречить и что вообще все идет как-то нелепо, совсем не так, как бы следовало по-настоящему. Вот, например, замужние сестры; до замужества они были веселыми, бойкими и горластыми девками, а теперь стали желтыми, худыми и, приходя к ним в гости, постоянно чего-то шушукаются с матерью, жалуются и хнычут. Значит, им плохо жить замужем, а между тем никто не обращает внимания на это, Кирюха только хохочет, отец постоянно занят хозяйством, мать тоже какая-то равнодушная, все молчит, так что ее и не слышно никогда, и либо прядет, либо постукивает себе бердами. Пряжа и холсты были ее страстью, и хотя у нее все укладки ломились от них, она неустанно продолжала прясть и ткать, так что даже соседки удивлялись и говорили между собою: «И господи боже мой, и куда это она все готовит? И на что это ей? Диви бы, дочери — невесты были, а то ведь нет... а она все ткет, все ткет...» И предоставленный своим мыслям Митюха, слыша это беспрерывное жужжание прялки, мелочную кропотню отца, грубые шутки Кирилла и бессмысленный хохот его жены, начинал чувствовать тоску и глухое недовольство...

Между тем жизнь в доме шла своим порядком. Вставали до свету, топили печь, завтракали, убирались на дворе, молотили, обедали, ужинали, в свое время ложились спать. Новый Васька был весел, исправно ел и, по-видимому, был доволен своим новым помещением и хозяевами. Только Анисья все это время обнаруживала какое-то необычайное волнение и беспокойство. Встав утром, она раньше всех выбегала на двор, что-то там делала около Васьки и возвращалась в избу сумрачная и недовольная.

— Нету!.. — конфиденциально сообщала она Кирюхе. — Ничевошеньки нету...

— Нету? — озабоченно спрашивал и Кирюха.

— Ни звания... Вот беда-то, господи!..

Оба вздыхали и невеселые принимались за работу. А на следующий день повторялось опять то же самое.

Но однажды Анисья ворвалась в избу сияющая и торжественно объявила:

— Есть, есть!.. Слава тебе, господи!

— Есть! — воскликнул Кирюха и стал поспешно надевать шапку.

— Есть... Вся грива до капельки!.. Слышь, матушка? — обратилась она к свекрови. — Ваську-то нашего... прилюбил ведь хозяин-то!

— Ну?

— Вот-те Христос! Всю гриву заплел.., Ей-богу, правда. А я-то уж боялась... Ну, слава тебе, господи!

И она благоговейно крестилась на образ. Кирюха вернулся со двора тоже сияющий, и они с Анисьей принялись обсуждать радостное событие. Митюха сидел тут же и слушал. Он все еще дулся, но тут ему стало невтерпеж, и он решил вмешаться в разговор.

— Да нешто домовой-то есть? — сказал он насмешливо.

И Кирилл, и Анисья, и даже мать уставились на него с изумлением.

— А то нет, по-твоему? — спросил Кирюха и даже засмеялся, — до того ему чудно показалось, что можно сомневаться в существовании такого лица, как домовой.

— Конечно, нет, — не задумываясь, отвечал Митрий.

На лицах всех присутствующих изобразился ужас, а Анисья даже присела на пол, замахала обеими руками и заголосила.

— Батюшки, родимые мои! Да он сбесился!.. Глеко-ся, матушка-свекры, что он говорит-то!..

— Да вот и нет! — упрямо повторил Митрий. — Домовой, домовой... Ишь чего выдумали! Все это сказки бабьи... одно суеверие. Какой черт — домовой?

— Ну уж нет, — твердо и решительно сказал Кирюха, вначале ошеломленный заявлением Митрия, но теперь пришедший в себя и решившийся отстаивать домового изо всех сил. — Домового-то нет? Ну, уж это ты, брат, не говори... это дудки!

— Да где он? Кто его видал-то?

— Да я сам видал!.. — торжественно объявил Кирилл. —- Помнишь, Анисья? Я тебе сказывал... Пошел я к Чалому корму задавать, а он в углу сидит... Сам зеленый, а глаза красные... да лохматый, да в шерсти... однова дыхнуть!

— Пьян, должно, был... вот оно тебе и померещилось.

— Ой, батюшки! Ой, царица небесная! — запричитала Анисья. — Кирюха, да что же это он? Аль он оглашенный? Ничего уж и не боится...

— Да чего мне бояться? Домового-то твоего, что ль? Да тьфу я на него, вот тебе...

Анисья взвизгнула и присела, как будто ее ударили, а Кирюха в страхе огляделся по сторонам и замахал на брата руками.

— Да тише, ты, непутевый!.. Одурел, что ль? Услышит еще... да чего-нибудь сделает...

— Да ну вас!.. — сказал Митрий и пошел из избы,— Я с вами, с дурачьем, и говорить-то не хочу...

Приехал с мельницы Иван, и сели обедать. За обедом Анисью так что-то и подмывало. Она делала Кирюхе какие-то знаки, мигала, кивала, наконец не вытерпела и вдруг фыркнула.

— Батюшка, а батюшка!.. Чего у нас Митрий-то... говорит, домового не бывает...

Отец строго посмотрел на Митрия. Митрий молчал.

— Не быва-и-ить? — протянул Иван. — Это кто ж тебе сказал?

— В училище учили... — отвечал Митюха не совсем твердо. — Учитель сказывал... и батюшка тоже... и в законе божьем ничего нету...

Отец медленно прожевал кашу, положил ложку на стол и пристально поглядел на сына.

— А вот, ежели взять тебя и с учителем-то вместе,— сказал он, — да разложить, да всыпать лозанов с полсотни, вот ты и будешь тогда умничать...

Анисья торжествовала, и весь вечер в избе шли страшные рассказы про домовых, леших и кикимор, про бабушку Феклу, которую домовой так исщипал, что она целую неделю сесть не могла, про дядю Дементия, который свою смерть видел, и т.д. Шестилетний Ленька-братишка, прижавшись к матери, с замиранием сердца слушал все эти рассказы и шептал: «Ой, мамушка, боюсь!» — а Митюха лежал на полатях, и ему было скучно, скучно...

Пошли короткие зимние дни, длинные угрюмые ночи, и Митрий заскучал еще пуще. Его тянуло в училище; вспоминался покойный Петр Иванович, веселые вечера с ним, разговоры... Еще день кое-как проходил в домашней возне, ну, а уж вечером решительно некуда было деваться. На улицу ходить Митрий еще как-то не привык, заигрывать с девками стеснялся, да и девки смотрели на него как на подростка, гоняли от себя и дразнили «пискленком». Оставалось лежать на печи, дремать и слушать жужжанье материной прялки и нескончаемую трескотню Анисьи. Иногда в избу заходили соседки, и начинались пересуды, сообщались разные деревенские новости, вроде того, например, что в Лаврухи-не колдунья испортила молодых, что у Федотыча на гумне появился оборотень, весь белый и большущий, как копна, — и т.д. У мужиков разговоры были посерьезнее, но все одно и то же, — подати, недоимки, земли мало, хлеба мало, земский строг, снегу нет, зеленя плохи... Изредка, в виде развлечения, Кирюха садился с женой или с кем-нибудь из соседей играть в «носки», и вплоть до ужина в избе только и слышалось хлопанье картами по носу да раскатывался дружный хохот игроков. А там заваливались спать... и скука, кромешная скука висела над селом, и казалось, что ей конца краю нет.

Наконец Митрий не вытерпел и пошел к новому учителю за книжками. Андрей Сидорыч был совсем не похож на прежнего учителя. Ему было уже лет за 30, но он казался еще старше своих лет, Худенький, лысенький, подслеповатый, в морщинах, с сединой в жидких русых волосах — он производил впечатление человека, сильно помятого жизнью. И действительно, прошлое его было не очень веселое, хотя в настоящее время Андрей Сидорыч смотрел на него как на тяжелый, но неизбежный урок, подготовивший его к теперешней деятельности, которою он был доволен и лучшего ничего не желал. Учился он в реальном училище, но курса ему кончить не удалось, и он чуть не со школьной скамейки попал в солдаты.

Два года солдатчины сильно перевернули его, и он сделался совсем другим человеком. Прежде он любил комфорт, разные нежности, сладкую еду, красивую одежду и мечтал сделаться по крайней мере инженером, чтобы получить все это, — в солдатах его заставили жить в душной казарме, вставать по барабану в шесть часов утра, есть протухлые щи, носить грубое сукно. А главное, здесь, в казарме, он увидел и в первый раз понял, что на свете не одни только инженеры с их аппетитами, а существует еще огромное человеческое стадо, и это человеческое стадо живет в тесноте, темноте и грязи, потому что инженерам нужно сладко есть и мягко спать и что если не будет этого темного и дикого стада, то не будет и красивых, выхоленных инженеров. Многое по этому поводу передумал Андрей Сидорыч, лежа в казарме на своей койке или стоя на часах, и вся прежняя его жизнь, прежние его мечты показались ему подлыми, отвратительными. Тут подвернулся еще один человечек с неизданными сочинениями Толстого и довершил нравственный перелом молодого человека. Выйдя из солдатчины, Андрей Сидорыч сдал экзамен на сельского учителя и поступил на место в глухом уезде одной из средних губерний.

Здесь он зажил суровой деревенской жизнью, зимой — учил, Летом — работал в поле с мужиками, ел мужицкую еду, сам все для себя делал. Так как он не пил, не курил, его сначала считали за сектанта и сторонились, но потом привыкли, а после и полюбили. Главное, он в деревне оказался просто незаменимым человеком, и лечить умел, и прошение написать, и столяр, и маляр, и все, что ни попросишь, делает с охотой, с удовольствием, так что и просить его не страшно. Мужики бы ни за что не расстались с таким учителем, да не понравился он кому-то из начальства, и его перевели, а потом опять перевели... Не уживался Андрей Сидорыч долго на местах. Во время своих странствований он женился тоже на учительнице, и они начали странствовать вместе. Но или он сам устал и смирился, или времена стали другие, но его почему-то оставили в покое, и он вторую зиму благополучно учительствовал на месте покойного Петра Иваныча.

Когда Митюха пришел к нему за книжками, Андрей Сидорыч куда-то собирался и, видимо, спешил, потому что, выслушав просьбу Митюхи, мельком взглянул на него из-под очков и, сняв с полки две-три листовки, подал ему.

— Вот тебе, голубчик, книжки! — сказал он (голосочек у него тоже был жиденький, слабенький, не то что у Петра Иваныча!). — Прочтешь, приходи в другой раз, у меня много. А теперь мне некогда!

Митрий поблагодарил и вышел, вертя книжки в руках. Он был недоволен: во-первых, учитель ему не понравился, — хоть он был и ласковый, и все, а видно, какой-то уж очень серьезный! Во-вторых, размеры книжек его совсем разочаровали. «Чего тут читать-то? — думал он. — В один час небось сглотнешь. Нет, Петр Иваныч был лучше, и книжки у него все были здоровенные. А этот... чисто воробей!., и книжечки надавал какие-то тоненькие»...

Однако, вернувшись домой и напоив лошадей (кстати сказать, Васька при ближайшем знакомстве обнаружил множество всяких пороков и недостатков, но Иван никак не соглашался этого признать, сердился, когда ему об этом говорили, и уверял всех, что Потапычу-то уж лучше знать...), Митрий улучил минуту и, крадучись ото всех, набросился на книжки. Это были сказки Толстого и еще кое-какие издания Посредника, но Митюхе они не понравились. Он был избалован чтением, и сказки его уже не удовлетворяли. «Это бы вот Кирюхе! — думал он. — Он про чертей любит».

И на другой день он понес книжки обратно. На этот раз учитель сидел дома и что-то строгал, а жена, некрасивая, но замечательно свеженькая и беленькая блондинка, кормила кашкой ребенка. В крошечной комнатке, где, бывало, у Петра Иваныча стоял дым коромыслом, теперь было необыкновенно чисто, свежо и уютно. Над столом висел портрет какого-то бородатого старика, на стенах полки, а них пропасть книг, столы, табуретки — все это чистое, белое. Митюхе очень здесь понравилось, — век бы не ушел... Понравилась и учительница, и он засмотрелся на ее белое лицо с нежным румянцем и белые волосы.

Учитель сначала его не узнал, но когда Митрий подал ему книжки, он вспомнил и спросил, понравились ли ему они.

— Я не люблю сказок-то... — уклончиво отвечал Ми-тюха, не желая обидеть учителя. — Вы мне какую-нибудь другую дайте... Тургенева, что ль... а то нет ли истории какой... про Россию.

Учитель быстро переглянулся с женой, и оба они с любопытством посмотрели на Митрия. Митрий сконфузился; ему показалось, что он сказал какую-то глупость. Но учитель вежливо подвинул Митрию табуретку, пригласил его сесть и стал расспрашивать, когда он кончил курс, что читал, какие книжки ему больше нравятся. Митюха отвечал осторожно, не очень высказывался, боясь что-нибудь «ляпнуть» и осрамиться, но просидев около часу, несколько освоился, а под конец почувствовал себя так, будто он век был знаком с учителем, и, уходя, уносил совсем не такое впечатление, как вчера. «Нет, ты не гляди, что он эдакий... воробей! — думал он, шагая по пустынной улице и нежно прижимая к себе связку книг, полученных от Андрея Сидорыча. — Это далеко не родня Петру Иванычу... Тому, бывало, только бы погрохотать, да скажи чего почуднее, а этот — тихенький, не улыбнется, но уж зато говорит-то как!.. Прямо так бы сидел всю ночь да и слушал! Умный, страсть, и все, должно, знает. Э-эх!»

Последнее восклицание вырвалось у него уже вслух от избытка чувств и какой-то необычайной радости, наполнявшей его душу. И ему непременно захотелось поделиться с кем-нибудь этой радостью. Он вспомнил про Сеньку Латнева и пошел к нему.

Семен кончил курс на год позже Митюхи, и житье его теперь тоже было не сладкое. Отец его был человек тяжелый, мрачный и деспот по натуре. Иван Жилин — тот только в своей приверженности к старине пересаливал, вообще же по характеру он был мужик добродушный, даже мягкий, в хорошие минуты не прочь был и сам пошутить, посмеяться, попеть песни, А Прокофий Латнев и сам никогда не смеялся и терпеть не мог, когда другие при нем смеются. Он любил, чтобы все перед ним гнулись, трепетали, были тише воды, ниже травы. В избе у них всегда точно покойник был,— ни смеха, ни говору; даже малыши боялись пикнуть. Когда-то, в ранней своей молодости, Прокофий был первый на селе гуляка и буян, любил пофрантить и задать форсу, дебоширил по кабакам, участвовал во всех уличных боях и одно время даже сильно подозревался в конокрадстве. Но с тех пор, как его однажды до полусмерти исколотили мужики соседнего села, он сильно изменился. Долго прохворал он после побоев, чуть не помер, а когда встал — никто не мог узнать прежнего «Прошки-Оторвяги». Он замкнулся в себе, водку пить бросил, женился и зажил по-крестьянски. Но его тяжелый нрав, строптивость, желание властвовать дали себя знать в отношении к семье. Жену свою он заколотил до того, что бедная баба впала в идиотизм, при его входе терялась, мыкалась, как угорелая, несла всякий вздор, и все у нее валилось из рук. Дети от одного его взгляда прятались по углам, кто куда поспел. Один только Сенька удался не трусливого десятка и чуть не с пеленок повел с отцом войну. В детстве он был шустрый мальчуган, бойкий на слова, забияка и мастер на всякие выдумки. Бедняга-мать вечно тряслась за него и пугала его отцом, но на него это ничуть не действовало.

— Сенька, Сенька, отец идет! — кричала она, бывало, когда мальчуган чересчур расшалится.

— А пущай его идет! — отзывался Сенька.

— Да ведь прибьет он тебя, каторжный!

— А я сдачи дам! — не задумываясь, отвечал мальчишка.

— Ай, ай, ай! Батюшки! Это отца-то, отца-то? Ах ты, отчаянный! — в ужасе восклицала мать, озираясь по сторонам, как бы не услыхал Прокофий.

Прокофий, впрочем, и сам, неизвестно почему, угнетал Сеньку меньше, чем других детей, бил его редко, а иногда даже Сенькины выходки как будто забавляли его, и Сеньке часто сходило с рук то, за что другим не было спуску. Может быть, при взгляде на Сеньку ему вспоминалось собственное детство; может быть, он уловлял в сыне какие-нибудь родственные черты... кто его знает?

Но когда Сенька стал подрастать и в характере его начали резко обнаруживаться вспыльчивость, настойчивость, самостоятельность, — Прокофий как будто раскаялся в своей уступчивости и повел себя с сыном очень круто. Но было уже поздно: Сенька не уступал ему ни в чем, огрызался на каждом шагу, а когда однажды Прокофий вздумал было его постегать вожжами по старой памяти, — Сенька весь побледнел, оскалился и, схватив полено, так посмотрел на отца, что тот плюнул и, пробормотав что-то насчет волостного, отошел прочь. Он почувствовал в сыне силу, почти равную себе, и это в одно и то же время и испугало, и обозлило его. С этого дня между отцом и сыном началась ожесточенная борьба: отец хотел во что бы то ни стало сломить и подчинить себе непокорного сына, а сын не поддавался и стоял на своем. Вечная грызня пошла в доме Латневых, и запуганная жена Прокофия со дня на день обкидала неминучей беды.

По старой школьной дружбе Митюха с Семеном часто сходились вместе, делились впечатлениями и размышляли о своей горькой судьбе. В их положении было много общего, и это еще более сближало их, а задушевные беседы приносили им облегчение и удовольствие. Часто они принимались мечтать и заносились так высоко, что самим становилось смешно. С течением времени дружба их стала еще теснее и их все чаще и чаще тянуло друг к другу. Свидания их происходили — зимой где-нибудь на улице, подальше от народа, а летом — за латневским огородом, на берегу речки, под старой дуплистой ракитой. И много-таки пришлось наслушаться этой старой раките.

Так было и теперь. Приятели долго сидели на ветхом крылечке хлебного амбара и разговаривали о домашних дрязгах, об учителе и его книгах, о своих мыслях и мечтах. Семен заинтересовался учителем, и они решили в следующий раз пойти к нему вместе. На них тихо глядели звезды, холодное зимнее небо было торжественно и печально; с улицы доносились песни разгулявшейся деревенской молодежи. На душе у приятелей было тихо, хорошо и немножко грустно. И мечтательный, увлекающийся Митюха, глядя на звездное небо, вдруг воскликнул восторженно:

— Ах, Сенька, да ведь не пропадать же нам, а? Чай, мы тоже люди!..

Сенька помолчал, подумал, потом самоуверенно тряхнул головой и сказал:

— Небось, Митюха, не пропадем!..

Наивные деревенские парни не знали еще, что и посильнее их люди пропадали, добиваясь права мыслить и жить «по-человечески», и что не одних их ломала и коверкала страшная темная сила, именуемая бедностью и невежеством.

VI

Митюха опять повадился ходить в школу и таскать оттуда книжки. Книжки у Андрея Сидорыча были особенные, но тоже занятные — про звезды, про животных и птиц, про человека, как он внутри устроен, — много других. Но так как времена были не прежние, то Митюхе приходилось читать их тайком от своих во избежание ссор и руготни. Это было очень трудно, особенно зимой, поэтому Митрий очень любил, когда его посылали ночью караулить овин. Туда к нему приходил и Семен, они садились около печи, пекли в золе картошку и при свете пылающей соломы всю ночь напролет читали и разговаривали. И это были самые хорошие минуты в их жизни.

Но однажды Кирюха полез на полати за тулупом да по нечаянности стащил не свой, а Митюхин. Стал он его закидывать обратно, — глядь, из рукава книжка какая-то торчит. Кирюха вынул ее, осмотрел, прочел по складам — «о травосеянии» — и сейчас поделился своим открытием с Анисьей. Оба они долго смеялись и за обедом, когда по обычаю все были в сборе, начали подтрунивать над Митюхой.

— Слышь, батюшка, учитель-то наш... — сказал Кирилл, подмигивая жене. — Уж вон он какие книжки-то теперича читает... как траву сеять!..

Анисья фыркнула. Митрий покраснел и потупился; отец молча взглянул на него.

— Учитель! А учитель! — продолжал Кирюха, пользуясь случаем всласть похохотать. — Ты бы нас поучил, как траву-то сеют, а? А то, может, поучишь, как пахать надо? Мы, может, и пашем-то не по-твоему? Известно, по-мужицкому делаем, а не по-ученому... ты уж поучи, сделай милость!..

Он захохотал, Анисья за ним. Отец продолжал молчать. Митюха наконец не вытерпел.

— Ничего тут смешного нет! —» с досадой вымолвил он. — Эка... рот-то разинул — гляди, галка влетит! Ты траву, небось, не сеял... ну и поучись!

Кирюха с женой залились еще пуще; Анисья даже кашей поперхнулась, замахала руками, закашляла й убежала в сени.

— Ну, поучи, поучи... — сквозь смех вымолвил Кирюха.

— Что ж... а ты думаешь, плохо, что ли, пишут в книжке-то? — неуверенно начал Митрий. — Вон у нас кормов не хватает... а земля под паром зря пропадает. А вон ежели взять да засеять ее клевером, так вот тебе и корм... А земля от клевера еще лучше родит... Вот бы взять и попробовать... Аль еще тимофеевка есть...

Но тут уж Кирюха не выдержал и разразился таким хохотом, что спавший в люльке сынишка его проснулся и закричал, а вернувшаяся из сеней Анисья по своему обыкновению присела на пол и завизжала. Смеялся, глядя на брата, и Ленька, хотя не понимал хорошенько, в чем дело; только Иван угрюмо молчал и пристально смотрел на Митюху.

— Какой такой еще клевер? — спросил он.

— Трава такая... ее у нас в лугах много. Цвет у нее красный, а листик...

— И энту траву сеять? — перебил его Иван.

— Сеять...

— На пару?

— На пару...

— Дурак ты, дурак и есть! — решил Иван и полез на печь. Но лежа уже на печи, он добавил, ни к кому особенно не обращаясь: — Аль уж мы дураки стали, а вы больны умны... Нет, видно, помирать пора...

И он долго еще что-то ворчал, ворочаясь с боку на бок и вздыхая. Непобедимое ничем упорство Митюхи в его стремлениях к книжке не на шутку начало беспокоить старика, и в его неповоротливом мужицком мозгу, придавленном веками рабства, нужды и невежества, закопошились какие-то странные мысли, книжки... клевер... отрицание домового... все это пугало его, и Ивану чудилось, что на него идет что-то грозное, непонятное, вроде чумы, голода, холеры и всякого другого божеского наслания.

Тем же вечером, когда ни Митрия, ни Ивана не было в избе, всегда молчавшая матушка вдруг заговорила, обращаясь к Кириллу:

— И что ты, Кирюха, на Митьку отцу наговариваешь? Чего вы на парня взъелись?

Кирюха опешил и с удивлением посмотрел на мать.

— Да чудно больно... — сказал он.

— Что чудно-то?.. А и чудно, ну посмеялись бы промеж себя, а не то что отца тревожить. Диви бы парень озорством каким займался аль без дела гулял, а то ведь нету этого. А ты его норовишь под гнев подвести... где бы помолчать, так нету, — надоть рот разинуть пошире. А отец серчает.

— Да ведь нешто я, господи!.. — воскликнул взволнованный Кирюха. — Кабы я со зла, что ль... аль бы мне что... а то ведь я для смеху...

— Для смеху... Пора бы уж смеяться-то бросить — сам тятя... И ты, матушка, тоже! обратилась она и к Анисье. — Хи-хи да ха-ха, а чего смешно, и сама не знает. Ровно дитя малое.

— Ну уж ты, матушка... что уж это такое? Уж и посмеяться нельзя... — сказала Анисья обиженно и надулась. Но мать замолкла и села за свою прялку.

Впрочем, на Кирюху материнские увещания мало подействовали. Дня два он крепился, а потом опять начал приставать к Митрию и дразнить его клевером. «Ну-ка, Митюха, расскажи-ка, расскажи про клевер-то, мы послушаем! Так клевер, а?» И богатырский хохот его раскатывался по всей избе.

Только что Митрию сравнялось 18 лет — отец решил немедленно его женить, полагая этим выбить у него из головы всю дурь. Невеста у него давно уже была на примете. Митюха не протестовал,— что ж, жениться так жениться!.. Но Семен Латнев был против этого и всячески старался отговорить приятеля от женитьбы.

— И охота тебе с бабой связываться! — говорил он. — Пропащий человек будешь. Вот уж я на твоем месте ни за что бы не женился!

— А что же ты сделаешь?

— Да сказал бы — не хочу, и конец!

Но Митюха по натуре неспособен был на такое энергическое сопротивление и женился. Притом белокурая Домна с своими большими голубыми глазами ему нравилась, и в глубине души он надеялся найти в ней друга, с которым можно будет поговорить по душе и который будет с ним заодно. Его ожидало горькое разочарование. Домна обнаружила полнейшее равнодушие ко всему, что интересовало Митрия, и, напротив, всей душой тяготела к тому, что ему не нравилось. Когда он пробовал говорить с ней о разных высоких материях, Домна, видимо, скучала, тупо глядела на него, зевала, чесалась и выказывала явное нетерпение, но стоило только Анисье подмигнуть ей и сделать какую-нибудь смешную гримасу, на которые вообще она была большая мастерица, — и Домна оживлялась, хохотала и заводила с Анисьей нескончаемую болтовню о разных пустяках. Иногда в этих разговорах принимал участие и Кирюха; они начинали щипать друг друга, бороться; поднималась возня, хохот, драка в шутку, а Митрий сидел в углу всеми забытый и с грустью думал, что грубые шутки и остроты брата гораздо больше нравятся Домне, чем его «умственные» разговоры.

С Анисьей Домна подружилась, и у них завелись свои бабьи секреты, какие-то шушуканья по углам, хотя, впрочем, это нисколько не мешало им по временам грызться между собою и завидовать друг другу из-за какой-нибудь ленточки, платка или стеклянных бус. Но хуже всего было то, что когда Кирилл с женой принимались вышучивать Митрия, Домна присоединялась к ним и тоже начинала рассказывать про мужа разные смешные случаи. Кроме того, у нее и другие недостатки оказались: она была неряшлива — по целым неделям ходит в грязной рубахе, а на улицу непременно вырядится в плисовую корсетку; потом ленива и все делала кое-как, только бы сбыть скорее с рук, наконец, страшно груба и бранчлива. Ей ничего не стоило из-за пустяков поднять гвалт на всю избу, а огрызалась она на каждом шагу, не то что Анисья, которая все больше молчком отделывалась и ругалась очень редко, когда уж очень «занапрасно» обидят. Все это Митрий очень скоро разглядел, но и тут по неуменью, как прежде с Кирюхой, поступил очень круто. Вместо того, чтобы постепенно отучать жену от недостатков и подчинить ее себе, он стал с нею ругаться и этим ее ожесточил и оттолкнул от себя. Начались у них ссоры; разочарованный Митрий придирался к жене и пилил ее за все, что ему в ней не нравилось; подозрительная, упрямая, своенравная Домна не поддавалась и возмещала свои обиды сторицею.

Когда Домна забеременела, Митрий почувствовал к жене жалость и нежность, и на некоторое время между супругами водворился мир. Митрий был и смущен, и в то же время рад, что у него родится ребенок, которого уж, он во всяком случае будет воспитывать по-своему.

Он пошел к учителю советоваться и был очень тронут участием и Андрея Сидорыча, и его жены, которые отнеслись к делу очень серьезно, надавали ему разных книжек, наставлений, а учительша, кроме того, обещала и крестить ребенка и нашить ему распашонок. Он ушел от них взволнованный, в страшно восторженном настроении, но, к удивлению и разочарованию его, дома отнеслись к этому не только не радостно, но даже подозрительно и враждебно. Во-первых, оказалось, что крестить младенца будет Анисья, это уже давно было решено и подписано; во-вторых, кто ее знает, что это там за учительша такая и зачем ей вдруг ни с того ни с сего рубашки чужому ребенку шить; в-третьих, наконец, роды — дело бабье, и мужику соваться сюда вовсе не след. Выслушав все это, Митрий ощутил в сердце своем отчаяние, словно у него отнимали что-то необыкновенно дорогое, собственно ему принадлежащее, и решил не сдаваться.

— Ну уж нет! — воскликнул он. — Это вы там ведьму какую-нибудь позовете да ворожить будете, уж этого я не позволю! Я земскую акушерку позову.

— С нами крестная сила! Ведьму! — закричала Анисья. — Он, девушка, сбесился! Какие слова говорит! Это кто же ведьма-то (тьфу, тьфу!)? Уж не бабка ли наша, Кириллиха?

— Кириллиха или еще там другая какая, а только я ее отсюда турну!

— Матушка, слышь-ка, что он? «Турну»! Да она, старушка божья, дай ей бог здоровья, все село на своих руках принимала, и у меня принимала, и у матушки твоей тебя же небось, непутевого, повивала, а ты — «турну»!

— И турну! Да еще соли на хвост насыплю, чтобы назад не верталась!

— Ну так я же акушерку твою турну — вот что! — входя в азарт, возопила Анисья. — Я ей все ноги ухватом переломаю, а не дам до младенчика коснуться! Видела я ее тоже, поганую! Стриженая, табачищем вся провоняла, не дай-то господи! Не с Кириллихой сравнять...

— Это, может, она-то и есть ведьма, а не Кириллиха, — заметила молчавшая до сих пор Домна.

Это замечание сразу убило Митрия. Он безнадежно взглянул на жену и замолчал. Темная сила обступала его со всех сторон, и он не умел, не знал, как с нею бороться, а только портил дело своей излишней горячностью.

Однако он продолжал крепиться, старался не сердить жену и всячески за нею ухаживал, оберегая ее от лишней работы. Домне это нравилось, но она понимала это ухаживанье совсем не так, как бы следовало, и поэтому страшно капризничала, ломалась и преувеличивала тягость своего положения, желая вызвать в Мит-рии еще большую нежность. Она и не подозревала, что Митрию иногда страшно хотелось ее отколотить за ее капризы, но он боялся за ребенка и облегчал себя только тем, что уходил на огород, брал топор и принимался изо всех сил рубить ни в чем не повинную колоду, испокон века смиренно лежавшую под плетнем в крапиве*

Еще тяжелее было Митрию, когда в избу набирались соседки и между ними завязывался разговор, близко касавшийся ожидаемого события. Бабы одна перед другой наперерыв подавали Домне советы, как надо поступать в таких случаях, и каждая из них, умудренная собственным опытом, непременно начинала с мельчайшими подробностями рассказывать, как она сама рожала, да что с ней в это время делали, что ей помогло, от чего стало хуже. Одна советовала пуще всего бояться «притки» и «ускопа»—таинственных болезней, ежеминутно подстерегающих бедную роженицу; другая сообщала, что от «младенской» непременно надо иметь наговоренную нитку; третья рекомендовала достать «овечий пузырь», высушить его и носить на шее вместе с образом. И бедная Домна, напуганная всеми этими ужасами, бледнела, не спала по ночам, потеряла аппетит и наконец действительно захворала. Все это тщательно скрывалось от Митрия, и однажды он, вернувшись откуда-то, застал в избе высокую худую старуху с орлиным носом и величавою осанкой. Она сидела на почетном месте и что-то говорила густым басом, а Домна и Анисья подобострастно ее слушали. Это и была «старушка божия», Кириллиха.

— Это у тебя, девка, «глазовая», — говорила она, обращаясь к Домне. — Ты не бойся, это брюхом у всех: бывает. Время уж такое, что лихой глаз сильнее берет.

— Верно, бабушка, правда твоя! — подхватила Анисья. — Вот и у меня было это, когда я Петяшкой была брюхата. А с чего? Иду я к обедням, а Анютка подлая встретилась да и говорит: что это ты, Аниська, аль двойни хочешь родить, расперло тебя как свинью супоросую?.. Так меня с энтих слов и прострелило...

Опухшая, пожелтевшая Домна слушала все это, и в ее глазах светились тоска и страх, так что Митрию стало ее жаль, и он не решился выполнить свою угрозу, посыпать бабушке Кириллихе соли на хвост. Но когда Кириллиха ушла, он чуть не со слезами стал умолять Домну не слушать баб, а когда придет время — обратиться к акушерке. К удивлению его, ни Домна, ни Анисья ничего не возражали, напротив, смиренно с ним соглашались, и Митюха успокоился. «Видно, не помогла Кириллиха-то!» — думал он. Однако вышло все иначе, чем он предполагал.

Это было в ноябре, в самую невылазную грязь и распутицу. Ивану вдруг понадобилось взять у зятя, жившего в соседнем селе, какую-то овчину, и Митюхе велено было запрячь лошадь и ехать к зятю, Митюха поехал, замучил лошадь, сам чуть не утонул, да и овчины у зятя никакой не оказалось, а когда он вернулся, все уже было кончено. Домна, измученная, бледная, как смерть, лежала на примосте, около нее что-то пищало и ворочалось в дубленом полушубке, а у печи бабушка Кириллиха что-то полоскала в корыте.

— А, вот и Митюха! — встретила Митрия Анисья особенным, каким-то сладким голосом. — А мы тут без тебя управились... И не чаяли, не гадали... — продолжала она, виляя глазами и избегая смотреть прямо на Митюху.

— С сынком поздравляю! — пробасила бабушка Кириллиха.

Ошеломленный Митюха тупо глядел на жену, на сына, на Анисью. Он понял, что был обманут... и так ему стало горько и обидно, что он чуть не заплакал. Не подходя к сыну, он вышел из избы, ушел на огород и, присев на изрубленную колоду, погрузился в мрачные думы.

Но увидев красненького здоровенького мальчугана, барахтавшегося в корыте, он примирился с своей обидой и опять начал воевать с бабами. Пуще всего он боялся, чтобы они его не обкормили чем-нибудь, и действительно, раз ему удалось накрыть Анисью, которая пихала в ротик ребенку какую-то серую жвачку. Он рассвирепел, вырвал ребенка из рук Анисьи и поднял такой шум, что даже храбрая Анисья испугалась.

— А ну вас к ляду! — сказала она. — Им же добра хочешь, а они.,. Да плевать мне на вас!..

Несколько дней она не подходила к ребенку, но наконец не вытерпела и посоветовала Домне кормить сына тюрькой.

— Чего на него глядеть-то! — говорила она. Не помирать же ребенку. Молоко, молоко... что в нем, в молоке-то? Никакой сытости нету — одна вода. Ты вон погляди на моих-то, все на каше выросли, а чисто налитые. Много Митька твой смыслит! — Анисья, говоря это, позабыла, что уж двоих она снесла на погост. Домна послушалась и начала кормить малютку тюрькой из Окаменелых баранок. От этой тюрьки у мальчика весь ро^ик покрылся плесенью, а животик начало пучить, и он на крик кричал день и ночь и сучил ножками.

— Что это такое с ним? — спрашивал Митрий, с ужасом глядя на белые губы ребенка.

А это он «цветет»! — объяснила Анисья. — Это у них всегда бывает...

Но Митюха испугался и побежал к учителю. Учительша дала ему лекарство, велела чище держать ребенка, а главное — ничем не кормить, кроме молока. От лекарства плесень прошла, но животик продолжал болеть, и здоровый прежде мальчик начал хиреть не по дням, а по часам. Его постоянно рвало; живот стал огромный, а ручки и ножки тоненькие, как лучинки, и сам Он весь стал как восковой. Митюха не знал, что делать, да и бабы испугались.

— Это у него «сухая стень», — решила Анисья. — Надо бабушку Кириллиху позвать.

Явилась бабушка Кириллиха и, осмотрев ребенка, подтвердила диагноз Анисьи.

— Вот лечили, лечили, да и долечили! — иронически сказала она, намекая на учительшины лекарства. Какие тут лекарства! Его перепекать надоть!

Истопили жарко печь, как для хлебов, посадили ребенка на лопату и начали его «перепекать». Митька застал уже только конец этой операции, когда полумертвого от нестерпимой жары ребенка вытаскивали обратно из печи. Это зрелище так его поразило, что он даже Остолбенел и долго не мог вымолвить ни слова.

— Что это вы делаете?.. Зачем это? — произнес он наконец, еле ворочая побелевшими губами и дрожа как в лихорадке.

— А это мы его перепекаем... — нетвердо вымолвила Домна. — Бабушка Кириллиха велела...

Бабы были испуганы и ждали бури. Но Митрий не сказал ни слова, только махнул рукой и вышел. «Ничего, видно, не поделаешь!» — решил он.

Мальчик вскоре умер, и его снесли на погост. После его смерти Митюха впал в апатию, ни во что больше не вмешивался, а с женою совсем перестал разговаривать. Она ему опротивела.

Между тем и Домна начала что-то прихварывать. Она осунулась, постарела лет на пять, и по лицу ее пошли желтые пятна. Прежняя веселость ее исчезла, а сварливость увеличилась. Она постоянно брюзжала, жаловалась на поясницу и стала еще ленивее и неряшливее. Бабушка Кириллиха несколько раз «правила» ей живот, но это не помогало, а вторые роды были у нее такие трудные, что даже «божья старушка» ничего не могла поделать и сама посоветовала позвать земскую акушерку. Это было тяжелое время в доме Жилиных; все приуныли, Анисья забилась за печку и не подавала голоса, даже хохотун Кирюха имел убитый вид и ходил как в воду опущенный.

Когда приехала акушерка, да не одна, а вместе с доктором, бабушка Кириллиха так растерялась, что у нее даже руки тряслись, и Анисья, наблюдавшая за ней из-за печки, сразу потеряла к ней уважение. Впрочем, и на доктора с акушеркой она глядела недоверчиво, и, видя, как они распоряжаются в избе, раскладывают какие-то ящики, бутылки и покрикивают на Кириллиху, думала про себя: «Господи!.. Срамота-то! Сроду ничего такого не было, а теперь вон что».., И ей даже досадно было на Домну, которая была причиной всей этой «срамоты», вздумав родить «не по-людски».

Домне пришлось делать операцию. Операция была трудная и мучительная и для роженицы, и для доктора. Всю ночь в избе Жилиных горел огонь, всю ночь в печи кипели чугуны с водой, и растерянная Кириллиха мыкалась из угла в угол, как угорелая. Она потеряла всю свою величавость, из рук у нее все валилось, и доктор в конце концов принужден был отказаться от ее услуг. Ее заменила Николавна и оказалась такой расторопной и деловитой помощницей, точно сама век была в бабках. А Анисья продолжала сидеть за печкой и, прислушиваясь к стонам Домны, думала: «Господи, страсти-то какие! И чего уж они ее мучают, — все равно помрет... Уж коли «царские врата» не разрешили, так чего уж тут... небось, и ребенок-то давно мертвый».

Но операция кончилась благополучно, и к утру Анисья услышала слабый детский крик. Это ее так поразило, что она выползла из-за печи и подошла к Домне. Домна увидела ее и слабо улыбнулась.

— Жива? — полушепотом спросила Анисья и вдруг засмеялась и заплакала. Потом в диком порыве она бросилась к доктору, который мыл у корыта руки, схватила его за рукав и, заливаясь слезами, принялась целовать ему мокрый локоть.

— Эта откуда взялась? — спросил удивленный доктор. — Вот когда тебя нужно было, небось не являлась, а когда все сделали, ты и выскочила.

— Господи!.. Кормилец!.. Да ведь кабы мы не дураки были!.. — восклицала Анисья.

И, бросившись к акушерке, она стала и ее целовать, причем чуть было не вышибла у нее из рук ребенка. «Кормилица ты наша!.. Ангел божий!» — причитала она, совершенно забыв, что эту же самую акушерку недавно называла «поганкой» и «табашницей». Все были тронуты этой сценой, а у Домны по щекам катились слезы, и она, подозвав к себе Анисью, прошептала: «Кабы не они — померла бы».

— И очень просто померла бы! — подтвердила Анисья, утирая фартуком слезы. Но в эту минуту взгляд ее упал на Кириллиху, смиренно сидевшую в уголку, и ей захотелось как-нибудь уязвить ее и показать, что она в ней совершенно разочаровалась.

— А ты что же, бабка, сидишь? — грубовато крикнула она ей. — Ишь... расселась... барышня сама ребенка моет, а она... Хошь бы помои-то вынесла!

Бедная Кириллиха покорно встала и принялась выносить помои.

После этого случая бабы, да и Кирюха тоже, на некоторое время притихли и оставили Митрия в покое. Но это было недолго. Домна скоро поправилась, и все пошло по-прежнему; даже Кириллиха как-то сумела вернуть себе прежний авторитет. Опять появились соски, жвачки, наговоренные нитки и прочие атрибуты деревенской медицины, но на этот раз ребенок стойко перенес все и, несмотря на кривые ноги и огромный живот, остался жить. Впрочем, Митюхе теперь было все равно: он как-то вдруг ослабел, перестал входить в домашние дела и жил себе в одиночку с своими неопределенными желаниями и мечтами, о которых знал только один Семен Латнев. Случалось, что домашние по целым дням не слыхали от него слова, и, глядя на молчаливого и рассеянного, с блуждающим, растерянным взглядом сына, Иван с горечью думал, что, должно быть, Митюха-то за наказание божие уродился дурачком...

VII

Поссорившись с женой и почувствовав щемящую тоску, Митрий решил пройтись к старой раките и посидеть там на бережку. Речонка была скверная, вонючая, вся заросшая зеленой плесенью; ракита корявая, морщинистая, облезлая, но Митюхе казалось, что лучше этого места и быть не может, потому что здесь всегда было пусто и тихо и никто не мешал сидеть и думать сколько душе угодно. А может быть, и Семен прибежит. Спустившись с обрыва, Митюха заглянул сначала в латнев-ский огород — не видать ли товарища. Но в огороде было пусто, только подсолнухи важно покачивали головами, глядя на заходящее солнце, да красные маки, вздрагивая и перешептываясь, собирались спать. Митрий подождал-подождал и спустился еще ниже, к раките.

И как только он сел на облупленный, покрытый лишаями корень ракиты, так то знакомое ему, торжественное и тихое настроение, которое он так любил, овладело им. Все, что было там, вверху — все эти мелочные дрязги, брань с женой, воркотня отца, хозяйственные нужды и заботы, — все было забыто, ушло куда-то далеко-далеко. Здесь было все другое, особенное; речка как-то тихо и таинственно журчала, в траве радостно и беззаботно пели кузнечики, и чувствовалось так легко и свободно, и мысли являлись другие, хорошие, как то высокое светлое небо, которое как будто тоже думало важную думу, глядя на затихающую землю. И Митрию казалось, что и река, и небо, и ракита думают одну и ту же думу: зачем ссориться и браниться, когда на свете так хорошо, когда солнце такое ясное, трава такая зеленая, и так славно пахнет коноплей и даже какой-то крошечный кузнечик изо всех сил стрекочет и радуется...

Вдруг треск плетня над головой Митрия вспугнул его мысли и заставил его оглянуться. Через плетень перелезал Семен Латнев. Это был высокий ловкий парень совсем другого типа, чем Митрий. В смуглом лице его, в курчавых темных волосах и тонких черных бровях было что-то цыганское, подвижное, беспокойное; небольшие черные глаза смотрели твердо, решительно и самоуверенно; тонкие ноздри так и играли. А Митюха был приземистый, нескладный, с неуверенными движениями, о длинными руками, болтавшимися как-то зря; волосы у него были серые, лицо серое, большие глаза растерянно блуждали по сторонам; притом он имел привычку постоянно открывать рот, что придавало ему глуповатый вид и действительно делало похожим на дурачка.

Митрий, взглянув на приятеля, сейчас же заметил, что он не в духе. Над бровями морщина, ноздри прыгают и губы скривились на правую сторону.

— Покурить есть? — отрывисто спросил он, располагаясь на животе у ног Митрия.

— Есть, — отвечал Митрий и поспешно вытянул из кармана полинялый ситцевый кисет, сшитый Домной еще в первый год их свадьбы.

Приятели молча сделали себе крючочки и закурили.

— Опять поругался! — сказал Семен после пятой затяжки.

— Поругался? — испуганно спросил Митрий.

— Да как же! — раздраженно начал Семен, перевертываясь и садясь на землю как следует. — Все драться кидается! Ну уж бил бы меня, что ли (да я еще не дамся! — вставил он между прочим), а то на мать лезет! И так уж она еле жива ходит, хрипит, кашляет, а он на нее с обротью... Ну уж, говорю, не-е-т!.. Взял оброть да и закинул ее на сарай. Вот тебе, говорю, что!.. Распалился страсть. Весь трясется.

— Ишь ты! — сочувственно воскликнул Митюха в вздохнул.

— Да еще что загнул, — продолжал Семен, и нижняя губа у него затряслась, что было признаком крайней степени нервного возбуждения. — Уж я, говорит, выпорю тебя в волостном... подожди! «Выпорю»!., А?

Он взглянул пылающими глазами на Митрия и даже вскочил на ноги. Руки и плечи у него дрожали, мускулы лица ходили ходуном.

— Н-ну., — протянул Митрий и, помолчав, добавил успокоительно: — Зря болтает... Себя только тешит! Нетто будут в волостном ни за что драть?

— Да уж попробуй только! — успокаиваясь так же быстро, как вскипел, сказал Семен и опять сел. » Ну-ка дай-ка еще табачку-то...

Он сделал себе новый крючок и стал усиленно затягиваться, мрачно глядя на голубые столбы дыма, поднимавшиеся кверху и таявшие в воздухе.

— А я, брат, тоже! — уныло проговорил Митрий.—* Жена опять... Ведь эдакая злыдня! Одно только слово и сказал ей, а она и почала, и почала... И не рад был... Уж, кажется, и то молчу, как зарезанный, а им все неймется. Силов никаких нету!

— Но уж с женой-то я бы не посмотрел! — угрюмо говорил Семен.

— А как же?

— Изволочил бы, да и все. Живо бы у меня усмирилась.

— Нну... — нерешительно проговорил Митрий. — Изволочил бы!.. Чего с ней взять? Баба...

— А баба, так и молчи!.. Эх, Митька! — с сердцем воскликнул Семен. — Розя ты, погляжу! Как барана тебя женили, да и баба еще помыкает! Терпеть не люблю тебя за это дело!

— Розя? Ты говоришь, — розя? Нет, постой!.. — горячо заговорил Митрий и остановился, как всегда затрудняясь сразу высказать волновавшие его мысли. Он и сам удивлялся не раз, отчего это в голове у него все так хорошо и складно выходит, а как начнет говорить или писать — черт знает что получается, даже совестно. Семен смотрел на него сердито и насмешливо.

— Розя и есть! — повторил он. — С бабой не справится, какой же ты есть мужик!..

— Нет, погоди, погоди! — продолжал Митрий, мучительно волнуясь и напрягаясь, чтобы поймать ускользнувшую мысль. — Как так розя? Это значит, по-твоему, чуть что, кулаком? А ежели я не хочу? Моих правил на это нету! Человек — дурак, понимать не может, а я его вдруг кулаком за это — рраз!.. Хорошо, по-твоему, это, а?

— Хорошо, не хорошо, а не приставай.

— Постой, постой, Сеня! Изволочить — что! Изволочить недолго и очень даже просто можно. А толку-то что? Ну, я тресну ее.., ну что же? Прибавится у ней ума, что ли, от этого, а? Как по-твоему?

— А шут ее знает! Я почем знаю.

— То-то и оно-то!.. Нет, брат... Вон тебя отец пороть хочет, ты что же после этого будешь? Усмиришься, ай нет?

Семен молчал, А Митюха, в порыве внезапного вдохновения и поймав наконец нужную ему мысль, продолжал:

— Эх, Сеня!.. Ведь живем-то мы как, аль ты не знаешь? Темно у нас... бедно.., податься некуда... Чего мы знаем? Чего мы видали? Зарылись в навозе, да и сидим, и дохнуть некогда. За что же ты их бить-то будешь? Ты вот погляди, вот речка, скажем, бежит... Так ведь в ней одна капля, может, в тыщу разов больше нашего перевидала, а у нас все одно да одно... И тыщу лет было одно, и еще, может, тыщу лет будет то же самое. А капля-то все бежит да бежит... и до моря она добежит, а мы все будем в своем навозе сидеть. Одуреешь ведь, Сеня, а? И будешь ты и драться, и ругаться, и водку пить от тоски, и черту какому-нибудь лысому кланяться, а я тебя за это приду да в морду кулаком... Так, что ль? Поставил синяк и прав?

Семен опять ничего не отвечал. Митюха его пронял; каждое слово товарища било его по сердцу словно молотком, и, уткнувшись лицом в землю, Семен чувствовал, как от сердца и до самого горла подымается у него что-то горячее и жжет и душит. А Митюха, уставившись покрасневшими неподвижными глазами в пространство, продолжал дрожащим от волнения голосом:

— Это я тебе про мужиков все сказывал... а бабы-то? Им еще тошнее нашего. Мужик все-таки и туда, и сюда, и в волость ходит, и в кабак, и на заработки он... а баба бесперечь дома. Что ей? Откуда ума-то набраться? Погляди-ка... Корыта, да горшки, да квашня... да мужик свой же придет пьяный, аль так, со зла, двинет кулачищем... где ни попадя, словно лошадь она. Редко Кто не бьется-то... а то все. На что Филипп вон, — добер, добер, а тоже видал я, как он свою за косы волочил. Ну-кась, что, хорошо бабе-то это? Аль хошь бы и твою мать взять, — отчего она такая? Много ль ей годов-то, а у ней и голова трясется, и согнулась вся... вот оно, бабье-то житье! «Доля ты, долюшка русская, женская, вряд ли труднее сыскать»! — продекламировал он вдруг и, сам растревоженный собственными словами и пришедшими на память стихами Некрасова, замолчал.

Кругом было все так же тихо, и темнеющее небо так же торжественно думало свою важную думу. Солнце давно село; заря догорела и потухла. Речка невнятно что-то шептала и потихоньку бежала вперед, а приятели все сидели под ракитой, охваченные тоской, и глядели, как струйка за струйкой пробиралась сквозь вонючую плесень и уходила все дальше и дальше, торопясь покинуть родные берега.

Вдруг Семен поднялся и изо всех сил ударил кулаком по раките. Ракита встрепенулась и застонала; Митрий вздрогнул и с испугом посмотрел на друга.

— Нет, будет! — вымолвил Семен. — Уйду я!

— Куда уйдешь-то? — спросил Митрий.

— Куда глаза глядят. Аль места нету? Только бы мне пачпорт выправить.

— А я-то... как же? — упавшим голосом вымолвил Митрий.

— И ты пойдешь! Вместе и закатимся. Айда, ребята, прощай! Только вы нас и видели... Э-и-их!

Он гикнул, пронзительно засвистал и, схватив огромный ком сухой земли, изо всех сил запустил его в реку. В воде что-то ахнуло, мирные лягушки в испуге посыпались в речку, плесень заколыхалась и расступилась во все стороны.

— Во как! — весело сказал Семен и обернулся к приятелю. — Ну... а ты чего молчишь?

— Нет... мне нельзя уйти... — прошептал Митрий.— Как я уйду... сам третей... Куда жена-то денется? А они-то?..

Он безнадежно махнул рукой, замолчал и, скорчившись, стал глядеть на реку, которая все бежала вперед и нашептывала тихонько о том, как скучно и тесно ей здесь и как хорошо там, далеко, где широко и вольно раскинулась зеленая степь, где гуляют на просторе бурливые синие волны.

VIII

А у Домны, между тем, тоже были свои волнения и тревоги. Ее давно уже беспокоила холодность к ней мужа, и она никак не могла взять в толк, отчего это происходит. По ее бабьим понятиям она была баба хоть куда, не хуже других, и свое бабье дело исполняла как должно. Работать работала, умела и хлебы испечь, и щи сварить, и пряла, и ткала, и детей рожала, — чего же еще нужно? У всех так, а ведь живут же другие бабы в ладу с мужьями. Вон Кирилл с Анисьей, — и женаты давно, и дети у них уже большие, а до сих пор душа в душу живут; иной раз поднимут между собою такую возню и грохотню, хоть святых вон выноси, точно молоденькие.

Отчего же у них с Митькой этого нет? Отчего Митька идолом на нее смотрит — не пошутит, не посмеется, не подойдет к ней никогда, словно она ему и не жена, а дерево какое-нибудь? Да хоть бы мужик-то был настоящий, а то глупый какой-то, пустой — «читатель», над которым походя все смеются, как над дурачком, и которого отец с утра до ночи бранит за лень и ротозейство. И вдруг этот ледащий мужичонка, который по-настоящему должен бы ценить такую жену, как Домна, не обращает на нее никакого внимания, дуется, молчит, а если и заговорит, то все попреками да укорами... обидно было это Домне! А тут еще и соседки стали поговаривать, да жалеть, до покачивать головами, — что это, Домнушка, аль у вас с мужем-то неладно?.. аль, Домнушка, муж-то тебя не любит?..

Слушая эти намеки, Домна мучилась и злилась; досадно и завидно было ей глядеть на чужое счастье, зло брало на соседок, на Митьку-дурака, на свою несчастную долю, а придумать ничего она не могла, да и думать не умела... И вот в одну из особенно горьких минут, когда Кирюха привез из города Анисье кумачу на сарафан и Анисья прибежала к Домне в клеть похвастаться подарком, Домне пришло в голову, что и вправду, должно быть, Митрий ее не любит... а коли не любит, так, наверное, у него «какая-нибудь» есть... Ревность и злость запылали в уязвленном сердце Домны, она принялась подсматривать за Митюхой, перебрала всех деревенских баб и девок и даже выследила Митрия, когда он ходил под ракиту.

Но нигде ничего подозрительного она не нашла; под ракитой Митюха только и делал, что лежал на животе да глядел чего-то в воду; ни с кем из девок и баб особенно не был ласков, напротив, даже избегал их, в гости никуда не ходил, только разве забежит к соседу Филиппу, жене которого, Анне, уже давно за сорок перевалило. Несмотря на это, Домна не унялась и продолжала доискиваться причины охлаждения к ней мужа. И вдруг ее осенило... зачем Митюха так часто в школу бегает? Книжка-то книжками, да ведь не одни же книжки... И недаром Митрий при каждой ссоре учительшей ее попрекает... Учительша и такая, и сякая, у учительши чистота, учительша слова грубого не скажет, а она, Домна, и неряха, и лентяйка, и лается походя. Эти попреки и раньше очень обижали Домну, и она заочно возненавидела учительшу; теперь же, когда она додумалась до того, что у Митрия с учительшей неладно, каждая мелочь получала для нее особенный смысл и значение.

С затаенной злобой она заметила, что Митрий, отправляясь в школу, непременно надевал чистую рубаху и причесывал волосы; заметила также, что возвращался он оттуда веселый, а однажды в церкви Домна к ужасу своему увидела, что Митрий поздоровался с учительшей за руку. Это обстоятельство почему-то особенно утвердило Домну в ее подозрениях, и она решила во что бы то ни стало вывести все дело на свежую воду, «накрыть» и осрамить, а пока молча злилась и вымещала злость на горшках и ухватах. Но терпения ее не хватило надолго, при первой же стычке с мужем она не выдержала, прорвалась и выложила все, что накипело на душе. А когда Митюха вместо того, чтобы оправдываться и защищаться, плюнул и ушел, Домна почувствовала себя совсем покинутой и глубоко несчастной. В страшном душевном расстройстве она испортила хлебы, перебила несколько горшков, оттаскала за волосы сынишку, поругалась с Анисьей, наконец, заперлась в клети и стала во весь голос выть.

Это было через несколько дней после их последней ссоры с Митрием. Все это время Митрий проводил в поле и потому не знал, что делается с женой, а о ссоре своей с нею совершенно забыл. Ничего не подозревая, он возвращался домой, на душе у него было хорошо и весело; любимец — Чалый тоже был весел и бежал торопливою рысцой; день был светлый, но не жаркий. Митрий вообще любил бывать в поле, любил полевые работы, полевую кашу с дымком, веселый лязг кос, веселый шум травы и хлебов; он любил и росистые ночи в поле, и спанье под телегой, и бродячие туманы по оврагам, и ржанье лошадей, и утренний пронизывающий холодок, и утреннее пение жаворонков... Все это возбуждало в нем какое-то особенное настроение, особенное, захватывающее чувство простора, свободы; в душе вспыхивали неясные, но сладкие ощущения: впереди мерещилось что-то светлое, огромное; вспоминались стихи Некрасова, Кольцова, тургеневские «Записки охотника»; хотелось куда-то туда, в другую жизнь, так хорошо описанную этими поэтами, и в то же время казалось, что уже и сам жил когда-то «там» и вместе с ними думал, чувствовал, видел...

— Эх ты, степь моя, степь широкая!.. — декламировал Митюха, зажмурившись, и ему чудилось, что это Он сам — кольцовский косарь, что у него «плечо — шире дедова», что русы кудри его — «лежат скобкою», и в лицо ему дует вольный степной ветер, и цветы ему кланяются до земли, и добывает он своей вострой косой золотую казну для неведомой красавицы-девицы... Тпру! Чалый остановился у ворот, и Митюха очнулся. Степь куда-то ушла, исчезла, перед глазами растрепанная гнилая крыша; на завалинке роются в земле грязные пузатые ребятишки, и Митюхин тут же с своими кривыми ножками и большой головой, а сам Митюха уже не косарь, поэтический и красивый, с кудрями и румянцем в виде алой зари, а просто Митюха, растрепанный, в грязной рубахе, пропотевшей насквозь, в рваных лаптях, в засаленной шапке. «Эва, куда заехал!» — подумал Митрий, и ему самому стало смешно над собою и немножко грустно. Кривоногий сынишка увидал его и с криком «тянька, тянька!» заковылял к нему навстречу, но зацепился нога об ногу и упал. Митюха поднял его, приласкал и опять посадил на завалинку, потом отпряг Чалого, поставил его под навес и вошел в избу.

— Ну, здравствуй! — сказал он весело. — Поесть нет ли чего?

Анисья, сумрачная, завозилась у печи, гремя ухватами и ворча.

— Поесть, поесть... Небось поесть-то всякий спросит, — это уж небось! А вот ты ворочай, как каторжная, день-деньской, и помоги тебе нету. Дьяволы...

— А Домна где же? — спросил Митрий, оглядываясь.

— Да уж твоя Домна!.. Поди, поцелуйся с нею! Она ноне у нас барыня; ее ноне день-то в избе убираться, а она, ишь ты, разбросала все, раскидала... прибирай за ней. Я на вас не крепостная работать-то!..

— Да где же она? — повторил Митюха, чуя недоброе.

— А чума-е-знать! В клети залегла, ровно медведица, всех облаяла, да еще и воет. Ишь, и ребенка-то бросила, с утра не емши.

В эту минуту ребенок с плачем перелезал через порог и что-то лепетал, показывая на голову и протягивая ручонки к отцу. У Митрия сжалось сердце; он взял ребенка на руки, дал ему хлеба, и ребенок утих.

— Мама... бия... — силился он объяснить. — Боня... Боня!

Митрий посадил его на лавку и пошел посмотреть, что делается с женой.

— Поди, поди, покланяйся ей... — ворчала ему вслед Анисья. — О, чтоб вас, дьяволы...

Клеть действительно была приперта изнутри, и оттуда слышались какие-то странные звуки. Митрий постучался.

— Домна, а Домна!

Звуки прекратились, настала гробовая тишина.

— Домна, ты что же это дуришь? Иди, обедать собирай! Там Ванюшка от крику надселся, а ты разлеживаешься. Слышишь, иди!

Молчание. Митрий начал терять терпение.

— Да ты больна, что ли? Аль нет? Слышишь, что ли? Домна!

Ни звука. Митрий плюнул.

— А, ну тебя... задурила! Коли не хочешь говорить, так и сиди, а мне тут некогда с тобой валандаться.

И он повернулся было уходить. Но в расчеты Домны вовсе не входило покончить дело таким образом. Затаив дыхание, с бьющимся сердцем, с злобной радостью она ожидала, что Митюха будет ломиться в дверь, поднимет шум, и уж тогда она ему все «выгвоздит», за все отплатит. Ей хотелось задеть его за живое как можно больнее, довести до злости, до остервенения, чтобы он тоже ругался и кричал, чтобы он даже побил ее... И услышав, что Митрий уходит, Домна живо бросилась к дверям.

— Ну... Ты чего? Чего тебе надоть? — грубо закричала она.

Митрий поддался на удочку и остановился.

— Не дури, вот чего! Ишь, моду какую выдумала! Что на тебя наехало? За что Ваньку побила? Выходи, поесть собери.

Дверь вдруг неожиданно распахнулась, чуть не ударив Митрия по лбу, и на пороге предстала Домна, растрепанная, с опухшим от слез лицом и злобно сверкающими глазами.

— Чего ты ко мне пристал, чего пристал, нечистый дух? — завизжала она, наступая на мужа и размахивая руками.—Сам вихрится бознать где, идол, а как жрать захотел — и про жену вспомнил? Не жена я тебе, черту, вот тебе что... Руки на себя наложу, и Ваньку придушу, и дом сожгу, подлец ты эдакий...

— Да что ты, что ты? — отступая от натисков жены, говорил оторопевший Митрий. — Что ты, сбесилась, что ли?

— Подлец, распутник! — кричала Домна, входя все более и более в азарт. — К учительше своей ступай, пущай она тебе обедать собирает, а я не буду... Я к отцу сейчас уйду и Ваньку возьму, а ты сиди с учительшей... обнимайся с ней, с потаскухой...

Митрий побледнел и во все глаза поглядел на исступленную жену.

— Что ты болтаешь, дура? — проговорил он, сдерживаясь, но чувствуя, что в сердце его что-то закипает. — Ты вот что, брат... ты не мели зря-то... кабы худо не было. Ругаться ругайся, коли хочется, а учительшу трогать не смей!..

— Ан уж нет! Уж я не замолчу! Я на все село вас осрамлю, подлых эдаких! Чужемужница она, учительша-то твоя, вот что! С женатыми парнями путается, своего-то мужа мало ей! Полюбовников завела...

Домна кричала все громче и громче, и грубые, гадкие слова градом сыпались на голову Митрия. Бессмысленная злоба ее передалась и ему; у него потемнело в глазах, и он бросился к жене.

— Молчи, гадина! — крикнул он и, схватив жену за ворот рубахи, ударил ее в спину.

Домна только этого и дожидалась. Она неистово закричала, вырвалась из рук мужа и с разорванным воротом, с растрепанными волосами бросилась на улицу.

— Ой, батюшки, убил, убил!.. Ой, родимые, помогите, убил, с учительшей связался, меня убить хочет... Ой, караул!..

Митрий кинулся было за нею, но опомнился и остановился, Он весь трясся, как в лихорадке, зубы его стучали, сердце колотилось. «О, господи, да что же это такое?» — растерянно шептал он, прислушиваясь к воплям Домны. Злость его мигом прошла и сменилась стыдом и раскаянием. В первый раз он ударил жену и теперь с каким-то ужасом глядел на свои сжатые кулаки, в которых еще сохранялось противное ощущение удара о человеческое тело. «Небось больно я ее... Тьфу, до чего довела... И как это я? Господи... А она-то, она-то... на всю улицу кричит... люди сбегутся... срамота!»

Действительно, на крики Домны сбегались соседи, а главное, соседки, и всем она показывала разорванную рубаху, причитала во весь голос и жаловалась на мужа и на учительшу. Соседки ахали, качали головами, сочувствовали; Анисья побросала горшки и тоже вертелась в толпе, а в избе заливался всеми брошенный и голодный Ванька. Но Митрий уже не пошел в избу. Он проскользнул в задние ворота, вышел на гумно и побрел куда глаза глядят, стараясь поскорее убежать от всего, если бы можно, даже от самого себя.

Но окружающая тишина, теплый ветерок, веющий в лицо, и полное безлюдье привели его в себя. Он перевел дух, вытер выступивший на лбу пот и присел на ворох прошлогодней соломы. «Ну, дела! — проговорил он вслух. — Что теперь делать-то, а?»

Все происшедшее представилось ему во всем своем безобразии; все было так противно, гадко, что даже и думать не хотелось. Гадко, что кричала Домна про учительшу, гадко, что он ее ударил, гадко, что собрался народ и все это видел и слышал... Теперь разнесут сплетни по всему селу, дойдет до учителя, и Митрий хоть глаз не кажи в школу. А что подумает о нем учительша, когда узнает грязную сплетню?.. При этой мысли Митрия даже в жар бросило. Он так уважал учителя и его жену, так высоко их ставил, что даже подумать о них дурное казалось ему невероятным. И вдруг глупая баба во все горло кричит на улице про учительшу, про эту недосягаемую для него женщину, что она — его полюбовница... Митрий от стыда и обиды даже зажмурился и замотал головой. «Фу-у, батюшки вы мои! — шептал он. — Что же я теперь делать-то стану? Как на людей глядеть, на учительшу?.. Вот так, скажут, гусь! Ведь откуда-нибудь да взяла она это, Домна-то! Ну и прямо на меня... он-де выдумал... чтобы похвалиться, дескать... фу-фу-фу-у! И еще бить кинулся... А туда же тогда с Сенькой расписывал... и то, и се... и как это бабу бить, а сам сейчас и с кулаками... у, дьявол!»..,

Митюхе захотелось плакать. Может быть, он и заплакал бы, но в эту минуту его внимание привлекла какая-то унылая фигура, копошившаяся неподалеку около омета соломы. «Да это никак Филипп! — подумал Митрий и, оглядевшись, увидел, что он сам сидит на Филипповом гумне. — Чего это он там делает? Ему бы в поле надо быть, а он дома... Аль что стряслось?»

Филипп был их ближайший сосед, и Митюха любил его за тихий нрав и за то, что с ним, как и Семеном, можно было поговорить обо всем, без боязни встретить насмешку или равнодушие. Труженик и хлопотун, он так же, как и Иван Жилин, всячески старался поддержать свое хозяйство в равновесии, но, несмотря на неимоверные усилия в этом направлении, ему как-то не везло. Несчастия преследовали его: то у него сгорела изба, то старший сын, уже большой парень, помер от горячки, то украли лошадь. Дела его запутывались все больше и больше, но он не падал духом и всегда был ровен; неудачи не ослабили его, не расшатали, а закалили. Другой на его месте давно бы махнул на все рукой, запьянствовал или сбежал куда-нибудь, но Филипп крепился и боролся с нуждой изо всех сил, хотя никаких надежд на лучшее будущее у него не было.

Напротив, он сознавал, что жизнь с каждым днем становится все сложнее и ставит современному мужику такие мудреные задачи, которых он своими силами, пожалуй, и не разрешит. Он сознавал, что мужик слишком темен для этого, что одним каторжным трудом ничего не поделаешь и что нужно мужику еще что-то такое, кроме здоровых рук, здоровой спины да матушки — Сохи Андреевны. На эту тему у них с Митрием часто происходили долгие разговоры, причем Митрий, по своему обыкновению, ударялся в самые розовые мечты, а Филипп со вздохом приговаривал: «Эх, брат, так-то оно так, да мы-то, старики, этого не увидим... Ну, а вы, молодые, живите, учитесь, авось и доживете до чего-нибудь»... Сам он был неграмотен, но любил послушать чтение, интересовался разными новостями, а детей своих всех посылал в школу, даже девчонок, из-за чего у них с женой происходили иногда стычки.

Жена его, Анна, была баба умная, но чересчур житейская; выше всего на свете она ставила хозяйство, и самой задушевной мечтой ее, самым страстным желанием было то, чтобы всего у них было много, чтобы амбары ломились от хлеба, чтобы в клетях нанесены были горы яиц, ветчины, кудели, в сундуках — холсты, овчины, пряжа, на дворе — куры, овцы, телята, свиньи... Бедность и недостатки были ее больным местом, и добродушная по природе Анна испытывала болезненную зависть и злость при виде чужого благосостояния. «„Эх, господи! — горько жаловалась она по временам.— Хоть бы денечек пожить так, как люди-то живут, чтобы было у чего хлопотать, к чему руки приложить... А то выйдешь на пустой двор, — глядеть тошно»...

— Не греши, не греши! — ворчал на нее Филипп.— Каша есть, хлеб есть, чего же тебе? Сыта и благодари господа. Мало ей, ишь ты! Мало, и то ты в церкву никогда не заглянешь, а много будет, и вовсе про бога-то не вспомнишь!

— А на что я ему нужна? — возражала Анна. — Он, батюшка, все мои грехи видит и знает, а ходи я в церк-ву-то каждый праздник, так вы бы все голодом насиделись.

И хотя, по ее же словам, Анне «не к чему было руки приложить», она вечно была в хлопотах, вечно выискивала какого-нибудь дела и всячески старалась хоть немножечко приблизить свою жизнь к тому идеалу, который мерещился ей во сне и наяву. Она неустанно пряла, шила, выворачивала наново какие-нибудь никуда не годные обноски, скоблила, мыла, и при помощи этих неимоверных хлопот ей действительно удавалось кое-как замазать и приукрасить свою нищету. Девчонок своих, когда они подросли, она тоже запрягла было в работу и ужасно протестовала, когда Филипп надумал посылать их учиться. Грамота, по ее мнению, была пустое дело, а для девок и вовсе неподходящее, и Анна долго воевала с мужем из-за школы.

Но Филипп уперся, даже, несмотря на свой тихий нрав, поколотил жену и поставил-таки на своем. Девчонки начали учиться. Впоследствии, впрочем, Анна примирилась с этим; одна из девочек выучилась в школе вышивать, и все деревенские щеголи начали заказывать ей рубахи с расшитыми подолами, а другая пошла читать по покойникам и так ловко навострилась «выводить голосом», что совсем отбила практику у черничек. После этого практическая Анна принуждена была признать пользу школы и смирилась.

Митрий подошел к Филиппу, который тащил лукошко с соломой, и по его расстроенному лицу увидел, что опять какая-нибудь беда случилась.

— Что это ты нынче дома? — спросил он.

— Да что, паря, плохо дело! Корова издыхает! — отвечал Филипп, поставив лукошко наземь и здороваясь с Митрием за руку.

Он был сильно взволнован. Его черные, жилистые руки дрожали, добрые выцветшие глаза часто моргали, и он беспрестанно поводил своей морщинистой тонкой шеей, словно ему было неловко. Митюха глядел на него, на его рваный зипун, и ему так жалко стало Филиппа, что он совершенно позабыл о своей домашней неурядице.

— Вот незадача-то тебе, а? — сочувственно воскликнул он.

— Незадача! — повторил Филипп. — И ведь как вышло, сам не знаю. Вечор и в поле ходила, и корм ела, ничего, а ноне раздуло всю и лежит. То есть такая беда, не знаю, что и делать.

Они пошли во двор. Посреди двора на голой земле лежала бурая корова, тяжело водя раздутыми боками. Изо рта у нее сочилась слюна, большие глаза были полны слез; изредка она глубоко вздыхала. Над нею стояла Анна и мрачно смотрела на страдающее животное.

— Ишь, лежит! — сказал Филипп с грустью. — Вот соломки хочу подстелить, что же на голом-то ей валяться? Может, и отлежится, кормилица... а подохнет, так все-таки... как следует...

Он отвернулся и высморкался. Тем временем Митрий присел около коровы на корточки; корова повернула к нему голову и замычала жалобно, точно прося помощи. Митрий пощупал ей нос, — весь нос был сухой и горячий; потом он запустил руку под пах, постучал кулаком по вздутому животу, который издал барабанный звук, и вдруг почувствовал, что все это он делает зря, что ничего-то он не знает и не понимает и ничем помочь не может. А корова следила за ним глазами и как будто чего-то ждала от него... Митрий отвернулся от нее и встал.

— Ишь ты, вспучило-то! — сконфуженно вымолвил он. — К коновалу бы надо...

— Был! — отозвался Филипп. — Отлучился куда-то... Я уж ей кладку ставил... да не помогает ничего. Видно, уж одно к одному.

— А может, и того... и выправится... Экое ведь дело-то! Право!.. Ничего мы не знаем... чисто олухи царя небесного! — бессвязно бормотал Митрий.

Все это было плохим утешением, и Митрий сознавал, что говорит чепуху, и оттого еще более терялся. Ему было досадно на свое невежество и беспомощность, совестно за пустословие, а тут еще корова смущала Своим пристальным взглядом. Она точно понимала его мысли и, казалось, думала про себя: «что, брат, и ты тоже ничего не поделаешь? То-то.., а говорить-то мастера... эх, вы!»

— Испорчена она, вот что!—сказала вдруг Анна, выходя из своей мрачной неподвижности.—С чего ей больше подеяться? Испорчена и есть! Кто и испортил—знаю!

— Будя молоть-то! — сурово перебил ее Филипп.— Чего зря болтать... мелет, пустая мельница!

— Ты умен больно! Здоровехонька была корова, ни хвори в ей не было, ничего, и вдруг эдакое дело! А корова-то была какая, сытая да добрая, что твоя купчиха... (Анна всхлипнула и утерла глаза фартуком.) Эдакой коровы во всем стаде не было... вот и позавидовали добрые люди! А все Дунька глазастая, чтоб ей... Поругались мы с ней надысь, она и говорит: ну, говорит, подожди, я тебе сделаю!.. Вот и сделала, ведьма хвостатая! Вечорось вышла я ее доить, кормилицу, гляжу, а она стоит вся будто в росе. Я ее погладила — вся рука мокрая стала... А на ту пору и росы-то не было. Я еще подумала: что-то не к добру это, должно... Ох, родимая ты моя, не встать тебе больше, запричитала и заплакала она.

— А ну тебя... — проворчал Филипп и начал подкладывать под корову солому. — Завыла... на свою голову!

Все замолчали. Слышались только вздохи коровы да всхлипыванья Анны. Митрий стоял в раздумье и не знал, что делать. Вдруг счастливая мысль осенила его,

— Стой, Филипп! — воскликнул он радостно. — Сем-ка я сейчас к учителю добегу, спрошу, может, он чего знает! Я что вспомнил: у Сенькиных лошадь как-то захворала, так учитель дал какие-то камушки белые, ведь отдохла!

— Отдохла?

— Право слово! Сейчас и побегу...

— Ну, беги, что ли! Може, с твоей с легкой руки...

Но Митрий уже не слышал слов Филиппа и почти бегом побежал в школу. Он совсем забыл, что дома его, вероятно, ждут, что он не обедал нынче, что с женой у него вышло неладно. Он думал только об издыхающей корове и о Филиппе, который с этой коровой лишался самой большой части своего состояния. Ведь она на худой конец рублей 25 стоит, а где их взять-то, такие деньги?

Запыхавшись, он подошел к школе и заглянул в открытые настежь окна. Никого не было видно, только где-то слышно было, как плакал ребенок. Митрий покашлял, — никто не выходит. Тогда он решился войти в сени и увидел учительшу, которая с засученными рукавами, в длинном белом фартуке, мыла в корыте белье, а около нее в корзинке сидел ребенок и капризничал.

— А... Дмитрий! — сказала она. — Заходи, заходи, ничего... Ты что?

— Як Андрей Сидорычу.., — нерешительно проговорил Митюха.

— Его дома нет — в город уехал. Тебе книжек?

— Нет... я по другому... — И Митрий рассказал о корове.

Учительша вытерла мокрые руки и взяла на руки плакавшего ребенка.

— Как же это вы так?.. К ветеринару бы нужно...— в раздумье сказала она. — Я уж, право, не знаю, что вам посоветовать. Впрочем, постой, я пойду посмотрю... Да не плачь же ты, крикса! — обратилась она к ребенку. — Ступай к дяде!

Ребенок уставился на Митрия и перестал плакать. Митрий агукнул ему; он улыбнулся сквозь слезы и потянулся к нему.

— Ну вот и ступай! Возьми его, Дмитрий, а я пойду, поищу чего-нибудь.

— А он не забоится? — спросил Митрий, неуклюже принимая от нее ребенка, который так и вцепился ему в бороду.

— Нет, ничего. Он баб не любит, а мужиков ничего.

Она ушла, оставив Митрия в неловкой позе с ребенком на руках. Ребенок был славный, чистенький, с толстыми розовыми ножками, синими глазами и беленьким тонким пушком на голове. Глядя на него, Митюха вдруг вспомнил своего сопливого, кривоногого Ваньку, и сердце у него заныло от жалости к сынишке. Он вдруг представился ему таким жалким, покинутым... сидит небось теперь где-нибудь в навозной куче, облепили его мухи, кричит — и никто не слышит, никто к нему не подойдет... И тут же Митрий вспомнил и о ссоре с женой. При этом воспоминании его кинуло в жар, и он чуть было не выронил из рук ребенка.

Вошла учительша с книжкой в одной руке и с каким-то пакетиком в другой.

— Ну вот, попробуйте это,—сказала она, заглядывая в книжку.—Нужно сейчас развести это в теплой воде... одну четверть ведра воды... да вот возьми сам, сделай по книжке, — тут отмечено. Ну что, не плакал?

— И ни крошечки! Как пришитый сидел, и не гукнул ни разу!

— Вот молодец! Ну, давай его сюда. Тебе бы нянькой быть, Дмитрий! — пошутила учительша, наклоняясь к Митюхе, чтобы взять ребенка.

В эту минуту произошло нечто неожиданное. Дверь в сени широко растворилась с улицы и на пороге появилась Домна с блуждающими глазами и искаженным лицом. Она, видимо, прибежала впопыхах, кое-как накинув на голову платок и не успев вытереть слез, которые оставили на ее лице длинные грязные полосы. Увидев ее, Митрий обомлел...

— Чего тебе, милая? — обратилась учительша к Домне; она не знала, что это жена Митрия, и приняла ее за какую-нибудь деревенскую просительницу.

Домна молчала. Она сама почувствовала, что сделала как-то неладно, и оторопела в первую минуту. Но, взглянув на бледного как смерть мужа и вспомнив все свои воображаемые и действительные обиды, она сейчас же оправилась и понеслась, как лошадь с горы, сама себя разжигая и подшпоривая.

— Вот ты где, миленький! — начала она хриплым от злости голосом.—То-то мое сердце чуяло... где-где Мить» ка пропал, а он у сударки... Да что же это делаешь-то, бесстыжие твои глаза? Да ты хоть бы людей-то добрых постыдился от живой жены к чужой жене бегать...

Она кричала на весь дом, обезумев от ревности и злости, осыпая мужа и воображаемую соперницу циническими ругательствами. Учительша сначала ничего не могла понять, но взглянув на помертвевшего Митрия, догадалась, в чем дело, и, схватив ребенка, убежала в училище. Послышался звон два раза поворачиваемого ключа... этот звук заставил Митрия прийти в себя.

— Пойдем отсюда, —твердо сказал он, беря жену за руку.

— Куда еще? Аль убить хочешь? Ну, бей, бей, один конец! — продолжала кричать и бесноваться Домна, вырываясь от мужа.

— Пойдем, тебе говорят! — еще настойчивее повторил Митрий.

Особенный звук его голоса и выражение лица сразу охладили Домнин пыл. Она притихла, съежилась и пошла за Митрием, все еще продолжая повторять: «бить хочешь? Бей, бей... хоть убей, — мне все равно»...

Они вышли на улицу. Здесь Митрий оставил Домнину руку и взглянул жене в лицо. Она стояла перед ним все такая же растрепанная, с не успевшими еще Остыть от злобной вспышки щеками, но в глазах ее ясно выражался страх. Страшная ненависть и отвращение поднялись в душе Митрия при взгляде на это знакомое и когда-то нравившееся ему лицо. Ему захотелось убить ее... задушить сейчас же... захотелось, чтобы она умерла как можно скорее, вот тут, на этом месте... У него даже в глазах потемнело от этих мыслей... «Хоть бы издохла ты, проклятая»...

— Ну... вот что, слышь ты, — вымолвил он хрипло, подавив в себе вспышку ярости и стараясь говорить спокойно. — Ты не кричи... не стану я тебя бить... на кой ты мне... дрянь! — с презрением добавил он.—Я вот что тебе скажу: коли ты так, значит, я тебе не муж, ты мне не жена... Слышишь? И не лезь, значит, ко мне...

С этими словами он повернулся и пошел по улице. А Домна долго еще стояла посреди улицы ошеломленная, испуганная, не зная, что ей делать, куда бежать, кому жаловаться... Да и на что жаловаться? Кабы побил, ну так, а то вон что сказал: «ты мне не жена, я тебе не муж»... И, чувствуя, что совершилось что-то страшное, бесповоротное, смутно сознавая свою вину, Домна уже не завыла, не закричала на весь мир о своей обиде, а тихо заплакала и смиренно побрела домой.

В этот день домашние так и не дождались Митрия.  

 IX

Митрий переночевал у Филиппа и, вставши рано утром, остался завтракать вместе с хозяевами. Ему противно было идти домой, а здесь он чувствовал себя так легко и уютно, точно весь свой век жил с Филиппом и Анной. Ни крику здесь, ни ругани; Филипп так Добродушно поглядывает своими выцветшими глазами; ребята гладкие, веселые; Анна проворная, так у нее в руках все и горит... Спокойно было на душе у Митрия, и он с аппетитом ел невкусную, мутную, подбеленную ржаной мукой баланду, заедая ее огромными ломтями хлеба. Завтракали молча, и в избе только и слышался дружный стук ложек о чашку. Анна вихрем носилась от печи к столу, от стола к печи, подливая баланды, Подкладывая хлеба; корове полегчало, и она повеселела; на радостях ей хотелось бы как можно лучше всех угостить, употчевать, накормить до отвала...

— Кушайте, кушайте, родимые! — приговаривала она. — Митюша, ты что же не ешь, желанный? Ох, кабы моя воля да достаток, блинков бы я напекла, пирожков... мастерица ведь я на них!.. Ох-охо-хо!

— И так сыты, благодарим покорно! — отозвался Митрий.

— Ну уж где, чай, сыты... Брюхо, точно, разопрет от этой еды, а сытость какая!.. Ну, и на этом не обессудь!

— Ведь вот жадность-то обуяла! — укоризненно сказал Филипп. — Все ей мало, все мало! Ишь, пирогов захотела! И без пирогов сыты, слава тебе господи! А то ведь бог-то и наказывает!

— Ну, ну, ну, — заворчал, старый! Ведь это я к чему? Митрия-то мне бы употчевать... ведь он хлопотал-то вчерась, сердечный, как! Кабы не он, может, корова-то теперича покойница была бы!

Говоря это, Анна вздыхала и как-то особенно поглядывала на Митрия, точно у нее на уме было что-то такое про него, известное ей одной. И действительно, как только завтрак кончился и Митрий с Филиппом закурили — Филипп дома табаку не держал из экономии, но чужого курнуть иногда был не прочь, — Анна вытурила из избы ребят и, подсев к Митрию, жалостливо сказала:

— Митюша, а Митюша... а ведь Домаха-то ноне утром прибегала...

Все спокойное, благодушное настроение Митрия разом исчезло. Он нахмурился.

— Ну, что ж?

— Говорит, пущай домой идет.., тятенька, говорит, бранится... А на самой лица нету... аж мне ее жалко стало. И то, Митюша, ты бы сходил, а?

— А чего я там забыл? — угрюмо сказал Митрий, и лицо его приняло злое, жесткое выражение.

Но Анна хорошо знала свое бабье дело. Она уже знала от соседок и от Домны всю вчерашнюю историю и хотя не одобряла поведение Домны, даже задала ей утром хорошую головомойку, но, как баба, сочувствовала ей и обещала помирить с мужем. Поэтому она подсела к Митрию поближе и, поглаживая его по плечу, начала вкрадчиво и умильно:

— И-и-их, Митриюшка! Что ж ты поделаешь-то! Баба она, правда, дурашливая, натворила бознать чего, да и сама кается! Ты думаешь, я ее хвалю? Я ее давеча тоже отчитывала-отчитывала не хуже попа, аж ее в пот вдарило! А ты ее пожалей; все-таки она тебе жена... Прости ее... баба она молодая, вот дурь-то в ней и ходит!

— Ну и пущай ходит! — нетерпеливо сказал Митрий. — А я с ней и говорить не хочу, опротивела она мне.

— Ай-ай-ай! — закачала головой Анна. — Пять лет с бабой прожил, детей народил, и вдруг в одночасье опротивела! Нетто это возможно? Мало ли что промеж мужа с женой бывает, да всякое лыко и в строку? Ну, ты поучи ее, коли она неладно сделала, потазай хорошенько, вот оно и обойдется. А эдак, как ты, грех говорить... вон и Филипп скажет... а, Филипп?

Филипп сконфузился, замахал руками и замотал головой в знак своей полной некомпетентности в подобного рода деликатных делах.

— Не... я не знаю... я что ж... — пробормотал он.

— Ну вон видишь, и Филипп то же говорит! — подхватила Анна, нисколько не смущаясь тем, что Филипп решительно ничего не говорил. — Да и всякий скажет, кого ни спроси... Негоже мужу с женой эдак врозь-то смотреть. Слышь, что ль, Митюша?

Но Митюша упорно молчал и глядел в землю. «Ишь ты, упрямый какой, — подумала Анна. — А глядеть — овца овцой! Ну да ладно, посерчаешь, да и отойдешь! А Домнашка-то дура... Господи!»

— Ну что ж ты молчишь, Митрий? — еще ласковее обратилась она к Митрию. — Аль не по нраву мои речи, — так скажи, я и замолчу,

— Нет, ты вот чего, тетка Анна... — начал Митрий. — Это тебе спасибо, что стараешься... а только не говори ты мне про нее сейчас... Пусть оно того... пройдет немножко... а сейчас, ей-богу, и вспомнить про это тошно, право слово!

— И впрямь! — вступился Филипп. — Ты уж больно пристала! Прямо по больному-то да горячим... это до кого ни довелись...

— А я лучше вот чего... — продолжал Митрий, ободренный заступничеством Филиппа. — Мне бы уй-тить куда-нибудь денька на два, на три... я бы отдохнул... А то страсть тяжко... да и на улицу срамно показаться. Вот как она меня осрамила, подлая! — с внезапной вспышкой злости воскликнул он.

— Ну-ну-ну! — затараторила Анна, чувствуя, что действительно уж очень сильно задела «по больному горячим». — Что ж, и хорошее дело! И сходи куда-нибудь... в городе-то бывал когда?

— В губерни-то? Не бывал.

— Ну вот и ступай! Я тоже ходила как-то к угоднику. Так вот где благолепие, вот где красота, и про горе забудешь! Что же, сто верст молодому не бознать что, — живо отмахаешь.

— Поглядишь по крайности на губерню! — вставил Филипп.

Митрий оживился и повеселел. И вправду, отчего бы ему не сходить в Воронеж? Он давно уже собирался; вместе с Сенькой как-то думали пойти, да что-то помешало. Сходит на могилку Кольцова, посмотрит, как люди в городе живут, что за народ там...

— Пойду! — сказал он решительно.

— И ступай! — поддакнула Анна. — Кстати, послезавтра Петры и Павлы, у нас престол, загуляют, запьют на три дня, у тебя и время-то не пропадет! Сходишь любехонько!

— И пойду! — повторил совсем развеселившийся Митрий. — Ну-ка, Филипп, покурим еще! Тетка Анна, пойдем и ты со мной?

— Ой нет, куда уж мне!

— А что, же? Ты говоришь, бывала там? Вот оно вместе-то и веселей, за милую бы душу сходили. А то ну как я там потеряюсь?

— Нет уж, Митрий, я не пойду! Да как же это я пойду, ты сам подумай. Кто за меня здесь управится-то? Праздник, престол... и пирожков надо затеять, и бражку слить, — бедно-бедно, а надоть все по-православному.,,

— У нее одно на уме — пироги! — засмеялся Филипп.

— Смейся, смейся, старый хрыч, сам небось трескать будешь! Да не больно разъешься пирогов-то ноне» мучки-то своей давно нетути — покупаем; пшено дорогое, и ума не приложу, как праздник справить...

И Анна, сев на своего любимого конька, пустилась в бесконечные хозяйственные вычисления и соображения. Митрий встал.

— Ну, пойду теперь, покажусь домой! — сказал он, прощаясь с хозяевами. — Спасибо за хлеб за соль, за ласку!

— Не на чем, не на чем! Тебе спасибо! — кричала Анна, провожая Митрия. — Заходи прощаться-то, как в город пойдешь. А учительше скажи, что я ей яичек в гостинец принесу, дай бог ей здоровья! Эдакое лекарство полезное!..

— Обмяк парень-то! — сказала она Филиппу, возвращаясь в избу. — Даве думала, и приступу к нему нету, ан ничего. Пущай, правда, пробегается... только бы эта дурища Домна его опять не растревожила!

— Ну уж и ты тоже!.. Все вы, бабье, на одну колодку... Ишь, пристала даве, — парень белый весь сидит, а она точит, она точит, чисто сорока белохвостая!

Когда Митрий пришел домой, там тоже уже позавтракали. Анисья мыла горшки, мужики собирались на работу, Домны не было. Она даже завтракать отказалась, безвыходно сидела в клети и потихоньку выла. При входе Митрия все глаза с любопытством устремились на него; Митрию стало от этого немножко конфузно, но он постарался не показать этого и принял такой вид, как будто ему на все наплевать.

— Где это ты шляешься? — сурово заговорил Иван. — Рабочая пора, а он лытает! Больно рано праздновать-то зачал.

— Я не праздновал, я у Филиппа был, — возразил Митрий, начиная чувствовать досаду. — У него корова захворала... я ему помогал.

— Ишь ты, знахарь какой выискался! — ядовито заметил отец. — Своего дела по горло, а он по чужим людям шлындает. Коли не хочешь дома жить, ступай в батраки...

— И то уйду.,, — внезапно бледнея, вымолвил Митрий. — В город уйду... житья вы мне не даете... брань да попреки, да... уйду! — крикнул он, уже не владея собой. Крикнул и сам испугался своих слов. В избе наступило зловещее молчание; все притихли и со страхом глядели на Митрия. Иван как-то вдруг весь съежился, побледнел и растерянно смотрел на сына.

— Это что же?.. Значит, в разделку, что ли, хочешь идти? — нетвердо произнес он.

Митрию стало жаль отца, и в душе он раскаивался в своих грубых и злых словах.

— Не в разделку... зачем в разделку? — сказал он мягко. — Мне ничего не надо... я только говорю, — житья мне нету... тут жена донимает, а тут... эх, батюшка! Ты думаешь, мне сладко? От хорошего хорошего не ищут...

— Ну, что ж, иди, иди... —< продолжал Иван убитым голосом. — Иди, разоряй отца-то... нонче старики не нужны стали... Иди, живи по-своему... а мы с матерью суму наденем да в кусочки пойдем... чего на нас глядеть? Мы свое отжили... Идите с богом... тащите все! Владайте!..

Иван совсем раскис. Глядя на него, и Кирюха засопел носом, а Анисья побросала горшки и начала сморкаться. Призрак семейного раздела и сопряженных с ним скандалов, неприятностей, разорения грозно встал перед ними, и Митрий, из жертвы превратившийся вдруг в обидчика и разорителя, совсем растерялся.

— Батюшка! — воскликнул он. — Да я нешто в разделку? Я так пойду... На праздники только... пойду в город и опять приду... Да нешто я, господи!.. Да нешто мне нужно? Да ведь я...

Но Иван продолжал бормотать свои жалостливые, бессвязные речи, Анисья громко всхлипывала, Кирюха сопел все сильнее, и даже невозмутимая Николавна, глядя на Митрия из-за стана, укоризненно качала головой. Смущенный Митрий, видя, что с ними сейчас ничего не сговоришь, тихонько вышел из избы и принялся оттачивать косу. Он сам не рад был, что поднял всю эту историю, и в то же время злость против жены, которую он считал причиной семейной неурядицы, разгоралась в нем все пуще и пуще.

На другой день вечером, вернувшись с поля, Митрий обратился к матери:

— Мамушка, ты мне ноне собери чего-нибудь в мешочек... хлебца положи, рубаху чистую... я завтра с чем свет в город пойду.

— Зачем идешь-то? — сказала Николавна сурово.

— Скушно мне, мамушка! — с горечью воскликнул Митрий. — Нешто бы я ушел, кабы дома было хорошо? Пойду, разгуляюсь... авось полегчает... а то, ей-богу, стыдно на улицу глаза показать... до чего она меня довела, змеища!

— Сам виноват! Книжки да книжки, а про жену и думы нету. Она баба молодая, ей тоже обидно... Вот и задурила!

— Да ведь, мамушка, ведь нешто я обижал ее когда? Ведь я-то хотел все по-хорошему, она сама зачала... Все косится да все фыркает, чего скажу — не слухает. Опротивела она мне! А тут уж вон до чего... чего сроду не было... до драки довела! На все село ославила... к учительше побежала...

При этом воспоминании он зажмурился и затряс головой, как от мучительной боли. Мать в раздумье на него глядела.

— Неладно, неладно, Митрий... А ты бы ей поговорил, пощунял... може, она и одумается. А эдак негоже... чай, жена она тебе — не чужая... Она вон и сама чует, что неладно сделала... не пьет, не ест, тоскует... И ее пожалеть надоть.

Митрий хотел было возразить, но в эту минуту в избу вошла Домна, и мать с сыном замолчали. Домна подозрительно поглядела на них своими опухшими от слез глазами и села в угол. Все эти дни она не переставая ревела, и странные для ней самой мысли начали появляться в ее огрубелом мозгу. Вспоминалась ей вся жизнь с Митрием с самого начала; вспоминалось, какой он прежде был ласковый, как разговаривал с ней, как жалел ее во время первой беременности и как она сама вместе с другими смеялась над ним, называла его «дурачком», делала ему все наперекор.

Смутное сознание, что она сама виновата в семейном разладе, пробуждалось в ней... но она еще не хотела сдаваться и старалась уверить себя, что во всем этом виновата учительша, злая разлучница. Может, у них и не было ничего с Митрием, а все-таки она небось шушукала что-нибудь ему да подзуживала, — дескать, ваши бабы деревенские и такие, и сякие, и неряхи, и лохмотницы... А мужика долго ли с толку сбить? Вот он и пошел на жене взыски-рать.., и довел ее до греха, — она тоже ведь не деревянная. В конце концов Домна и себя и Митрия оправдала, и если бы муж подошел к ней и приласкался, она бы все ему простила. Но Митрий не подходил, и Домна не знала, что ей делать, чтобы помириться с мужем и заставить его забыть жестокие слова: «я тебе не муж, ты мне не жена»...

Николавна начала собирать сына в дорогу. Она положила в мешок полковриги хлеба, соли в тряпочке, чистые онучи и перемену белья. На Домну никто не обращал внимания, точно ее тут и не было, и она терзалась, глядя, как Николавна роется в ее собственной укладке, рассматривает на свет разные принадлежности Митюхина белья, обсуждает, что положить, что нет, а ее, жену и Митюхину хозяйку, и не спросят и не замечают... Наконец Домна не вытерпела и решила вмешаться.

— Матушка, ты что же это рубаху-то некатаную кладешь? — сказала она развязно и взяла из рук старухи рубаху. — Дай-кась, я ее сейчас выкатаю...

Но Митрий выхватил у нее рубаху и, отдавая ее опять матери, сказал грубо:

— Не надо... Клади, матушка! И так хорошо.

Бедная Домна опустилась на лавку, сердце ее разрывалось от горя. Ей хотелось завыть на все село, но она скрепилась и в безмолвном отчаянии глядела на сборы мужа. К довершению всех ее несчастий оказалось, что у Митрия нет ни одной крепкой рубахи, — у одной ластовицы вырваны, у другой ворот оторван, у третьей нет рукава... Трудно описать, что происходило в душе Домны, когда она увидела, что свекровь, укоризненно качая головой и хмурясь, взяла иголку и села наскоро подшивать прорехи.

— Ох, глаза-то плохо видят! — ворчала она про себя. И нитку ничем не вдену.

— Да брось, матушка! — нетерпеливо сказал Митрий. — И так сойдет.

— Ну, что же в рваном-то идти? Кабы холостой был, а то женатый; люди увидят, смеяться будут!..

Эти слова, не без умысла сказанные, переполнили чашу,.Домна вскочила, хлопнула дверью и ушла в клеть, где снова принялась выть. Приходила Анисья, звала ее ужинать, — она не откликнулась; маленький Ванька где-то кричал на дворе и просился к мамке, — она и к Ваньке не вышла.

Ужин прошел невесело, в молчании, только маленькие ребятишки, ничего не понимая в семейной ссоре, исподтишка шалили и хлопали друг друга ложками по лбу, да Иван, поглядывая на приготовленный для Дмитрия дорожный мешок, пробуркнул что-то насчет тех, которые возвращаются из города «босыми», а то так и без носа. Кирюха попробовал было фыркнуть, но увидев, что отец насупился, сконфуженно умолк и сделал постное лицо.

После ужина Митрий взял свой узелок и ушел спать на двор, на телегу. Ему долго не спалось; было жарко, кусали блохи, и все думалось о завтрашнем путешествии. Мерещился большой красивый город, большие дома, церкви, незнакомые люди, кладбище, где схоронен Кольцов. «Везде побываю, все осмотрю...» — думал он, волнуемый радостными чувствами. Наконец он успокоился и задремал. Ему уже начало что-то сниться... вдруг легкий шорох у телеги и чей-то вздох разбудили его.

— Кто здесь? — спросил он, вскакивая в испуге.

— Это я, я... — прошептал жалобный голос.

Митрий вгляделся и узнал Домну. Она стояла у телеги, скорчившись и всхлипывая; по лицу ее текли Слезы, вся она дрожала.

— Митя... а Митя! — заговорила она шепотом, прерываемым рыданиями. — Я, Митя, больше не буду... право слово! Митя, а?.. Не ходи в город-то, Митя...

И она пыталась схватить Митрия за руку. Но рассерженный Митрий оттолкнул ее от себя и опять улегся в телегу.

— Пошла ты от меня!.. — сказал он сурово. — Не лезь ко мне... а то совсем уйду и не вернусь... опротивела ты мне, как горькая редька...

Он отвернулся и зажмурился, но заснуть ему так и не удалось, и долго еще он слышал вздохи и плач Домны.

X

Наутро, чуть-чуть забрезжило, Митрий поднялся, нащупал в головах свою сумку и, приладив ее за плечами, осторожно выбрался на улицу. Село еще спало; только в Филипповой избе еле мерцал огонек. Это, должно быть, заботливая Анна встала до свету месить свои праздничные пироги. Митрий перекрестился на едва белевшуюся в сумраке церковь и зашагал по улице. Никто не вышел его провожать, но если бы он оглянулся, то увидел бы за воротами темную фигуру, которая долго неподвижно стояла на месте и глядела ему вслед. Это была Домна.

Но Митрий не оглядывался и торопливо шел. Ему хотелось как можно скорее выбраться из села. И когда село осталось далеко позади и теплый туман окружил и окутал Митрия со всех сторон, — только тогда он вздохнул свободно и весело. Бодро постукивая палкой, шел он по узкой меже и жадно всматривался во все окружающее. Поля еще дремали и нежились под душистыми волнами тумана, но в хлебах кое-где уже слышались полусонные голоса жаворонков да страдающий вечной бессонницей коростель назойливо скрипел в овражке. Небо просыпалось, и ночная бледность его сменялась жарким румянцем утра; легкий ветерок потянул с востока и разбудил придорожные травы; с легким шелестом поднимали они свои влажные головки, отряхивались и, глядя на разгорающуюся зарю, шептали: «Разве уже пора?» — «Пора, пора!» — откликнулся охрипший от бессонной ночи коростель, и по траве, по серебристым овсам, по цветущей ржи пронесся радостный трепет, — ранний жаворонок высоко взвился в небе и рассыпался звонкою трелью, и все проснулось, все засверкало, засмеялось и запело навстречу торжественно идущему солнцу...

— Эх, хорошо! — вслух воскликнул Митрий. — Жалко, Сеньки нет, а ловко бы нам с ним было...

При воспоминании о Сеньке ему стало немножко грустно. Вчера он забегал к нему и звал его с собою в Воронеж, но Сенька был не в духе и отказался наотрез. Он даже не рассказал Митрию о причине своего мрачного настроения, а только ругался, плевал и на прощание обозвал приятеля пареной репой, так что Митрий ушел от него обиженный и огорченный. Но теперь Сеньку ему было жалко и захотелось, чтобы он был тут и рядом с ним шел бы по росистой меже, сбивая палкой душистые головки ромашки и зверобоя. Как бы хорошо было им вдвоем среди этого простора и затишья! Всласть бы наговорились, перечитали бы на памиЛЪ и Кольцова, и Некрасова, спели бы что-нибудь... Но Митрий скоро утешился и забыл про Сеньку; и одному было хорошо, и никто не мешал думать, петь и декламировать сколько душе угодно.

От их села до Воронежа было 50 с лишним верст— 18 по проселочной дороге, а там, почти вплоть до самого города, «большаком». Митрий рассчитывал к ночи быть в городе. Уже ободняло, когда он миновал первую деревню на пути; здесь в логу, на дне которого был огороженный плетнем родничок, Митрий сделал привал, поел хлеба, напился холодной воды и проспал часа полтора. Его разбудил пастушонок, пригнавший в лог овец и хлопавший на них длинным кнутищем. Он с любопытством поглядел на Митрия из-под своей большой рваной шапки, надвинутой на глаза, и, изловчившись, так хлопнул кнутом под самым ухом его, что Митрий вскочил как встрепанный.

— Однако, брат, ты здорово щелкаешь! — одобрительно сказал он, глядя на пастуха.

Тот самодовольно улыбнулся.

— Я еще шибчее умею! — сказал он с гордостью.

— А ну-ка!

Мальчуган опять изловчился и хлопнул — точно из ружья выстрелил.

— Ловко, ловко! — похвалил Митрий и стал собираться в дорогу.

— А ты куда идешь-то? — спросил пастушонок.

— В Воронеж. Бывал когда там, а?

— Не... я-то не бывал, а вот тятька сколько разов бывал!

— Вот как! Тятька, значит, у тебя есть?

— Знамо, есть. И тятька, и мамушка.

— Где же он у тебя, тятька-то? Дома?

— Не... На «линию» ушел, в косари.

— Ишь ты! Значит, бедные вы?

— Знамо, бедные. Кабы не бедные, небось я дома бы жил, а не в пастухах. А теперича вот в пастухи надоть идтить.

— То-то и есть. А плохо небось в пастухах-то, а?

— Зачем плохо? Не плохо! — сказал мальчик и, оглядев свое стадо, уселся и проворно стал перетягивать оборы на лаптях. — А кабы и плохо, так мало тебе чего! Небось податя надо платить!

— Верно! Ты молодец, как я вижу! — похвалил его Митрий и с удовольствием поглядел на малыша. А тот уже кончил переобуваться и опять стоял на ногах, зорко следя за овцами. На нем был надет, очевидно, старый отцовский зипун, потому что талия была до самых коленок, а полы волочились по земле. Но этот неудобный костюм нисколько не мешал ему исполнять свои обязанности. Когда какая-нибудь овца отставала от стада, малыш моментально подбирал рваные полы, мчался за овцой, пырял ее в бок ногой и возвращал к повиновению.

— Молодец, молодец! — повторил Митрий. — Податя, брат, платить надо, это верно. Ну, а в училище ты ходишь?

— Прошлую зиму ходил, а ноне нет.

— Ну вот это нехорошо! Отчего же это ты не ходил?

— Да не в чем! Шубы нетути. Тятька хотел было осенью справить, да как пришли волостные податя собирать, вот-те и шуба! Так всю зиму на печи и просидел! Теперича вот постой, тятька с линии денег принесет, тогда сошьет!

— Ну и давай вам бог! Учись, брат, буде нам, мужикам, дураками-то жить! Так, что ли, паря?

Мальчик в знак своего согласия весело подпрыгнул на одной ножке и на прощание угостил Митрия таким залпом, что у того долго звенело в ушах.

Эта первая дорожная встреча настроила Митрия на меланхолический лад. Опять мужицкая бедность и теснота воочию встала перед ним, заслоняя собою красоты торжествующей природы. Хорошо-то оно, хорошо... и жаворонки поют, и цветы пышно расцветают, и душистый ветерок ласково поглаживает по щекам, а вон у мальчугана шубы нет... в училище ходить не в чем... и с 10 лет надо зарабатывать «на податя»... А тятька ушел на какую-то таинственную «линию», и теперь все упования, все надежды на его отцовский горб, который теперь, может быть, гнется и трещит из-за каких-нибудь грошей на чужом поле... А придет тятька ни с чем — не будет мальчишке и шубы; а не будет шубы — не будет он ходить в училище и останется дураком, и будет молиться домовому, и будет морить своих детей «глазовой водой» и «наговоренной ниткой»...

Митрию стало грустно, и он далеко уже не так весело шагал между волнующихся хлебов. Смутные, неразрешенные вопросы осаждали его голову, и он под конец совсем в них запутался. Запутался — и с горя запел: «Ноги босы, грязно тело, и рубашкой чуть прикрыт»... Последние слова были поэтической вольностью, но Дмитрий позабыл настоящие и потому придумал свои.

А впереди его ждали новые грустные впечатления, новые печальные встречи.

Около полден Митрий вышел на «большак», и идти стало веселее. В полях было пусто по случаю праздника, а здесь беспрестанно приходилось или обгонять, или встречать прохожих и проезжих. Чаще всего попадались богомольцы, большею частью бабы, с сумками, чайничками, в сбитых лаптях, с медно-красными от зноя и пыли лицами, с пересохшими, потрескавшимися губами. Иные из них уже еле плелись, прихрамывали, но старались не отставать от других; всех их поддерживало и ободряло пламенное желание приложиться к угоднику; каждый нес к нему за сотни и тысячи верст какое-нибудь свое горе, надеясь на чудо и глубоко веруя в помощь любимого святого. И лица у них у всех были важные, строгие, немножко восторженные, и не слышно было среди них ни шуток, ни смеху, ни песен; медленно и степенно шли они вперед, стараясь во всей неприкосновенности донести к угоднику благоговейные чувства, переполнявшие их сердца. И это были самые лучшие минуты в их жизни: все дрязги и житейские заботы остались позади, ничто не мешало сосредоточиться, а некоторые из них, может быть, именно теперь задумывались впервые над такими вопросами, которые прежде и в голову не приходили...

Выйдя на большую дорогу, Митрий присоединился к одной группе богомольцев, состоявшей из четырех женщин и одного старика. Сначала на него посмотрели недоверчиво и неохотно отвечали на вопросы, но мало-помалу разговорились. Все они были земляки и шли издалека — из Алексинского уезда Тульской губернии. Главою партии, очевидно, была высокая, когда-то красивая женщина лет 40; у нее прошлую зиму убило в Москве на фабрике мужа, двое маленьких детей тоже работали на фабрике, — затосковала она по них и, оставив дома женатого сына, пошла молиться богу.

У другой женщины была какая-то неизлечимая болезнь; желтая, худая, как тень, пропитанная тяжелым, неприятным запахом, она совестилась идти рядом со всеми и шла сторонкой, что-то бормоча про себя и уставив вперед неподвижные, сверкающие глаза. Третья богомолка была уже совсем старая старушка; в этой жизни для нее все уже было кончено, — все радости, труды, надежды миновали, и она шла к угоднику помолиться о своих грехах перед тем, как идти в другой, неведомый путь, откуда нет возврата. А за нею увязалась молоденькая внучка, Танька, девочка лет 15; горя никакого она еще не видала, на жизнь смотрела светло и радостно и пристала к бабушке не столько ради богомолья, сколько для того, чтобы поглядеть на мир божий. И ее свеженькое личико с ямочками на щеках и веселыми, любопытными глазами резко выделялось среди бледных, сумрачных лиц ее спутников.

Ознакомившись с Митрием, богомолки перестали дичиться его и охотно поведали ему о своих делах; только один старик молчал, ко всему относился безучастно и шел, как сонный, пошатываясь и спотыкаясь. А то вдруг он останавливался, поднимал голову к небу и диким голосом восклицал: «О, господи! Господи! Боже мой!» Тогда кто-нибудь из спутниц, по большей части высокая баба, подхватывала его под руки, что-нибудь нашептывала и вела дальше. И старик замолкал и покорно тащился вперед.

— Что это у вас дедушка-то? — вполголоса спросил Митрий у высокой бабы. — Болен, что ли?

— В уме повредился, — прошептала баба. — Сын выгнал.

— Да ну?

— Право слово. Притеснял-притеснял всячески, а на конец дела и совсем,, говорит, из дому ступай! С той поры вот он и сделался такой. Ни словечка от него не услышишь; ни есть не просит, ни пить; коли не дашь, так он и не вспомнит сам. Уж мы его с собой взяли; может, Митрофаний-угодник пошлет ему, батюшка, — опять старичок в разум войдет. А то беда чистая!..

Митрий посмотрел на безумного старика, и сердце у него заныло... Ему почему-то вспомнились собственные распри с отцом; вспомнилась его жалкая, согнутая фигура, его слова: «тащите все... владайте»... А высокая баба, между тем, тягучим голосом продолжала рассказывать про свое несчастие.

— Мужик он’ у меня был хоша и нетверезый, а добытчик хороший. Бывало, и на подати, и к празднику пришлет, и гостинцев всяких привезет, как из Москвы приедет, — жили, слава богу! А теперича вот и изворачивайся! Как его, сердечного, угораздило под колесо попасть — не ведаю. Хмельной, должно, был да и не спопашился как-нибудь, — она, подлая, его и закрутила. Измолотила, говорят, всего, не приведи господи, и на человека стал непохож. Так, собрали косточки, положили в детский гроб и отвезли на погост. Где и могилка теперича его — не знаю!

— Тяжелая служба! — сказал Митрий.

— Что ж поделаешь, кормиться надоть! Да мы уж привышны; у нас все, и мужики, и девки, на фабриках работают. Ребята, и те подсобляют. У меня у самой двое на фабрике теперича, в присучалыциках.

— Это что же за должность такая?

— Нитки присучивать, у «каретки» стоять.

— У каретки? Это что же еще за «каретка» такая?

— А это, милый мой, машина такая, чтобы нитки наматывать. Вот она, эта самая каретка, и ездит, стало быть, взад и вперед и мотает нитки, а присучальщик должон около ней стоять да смотреть. Чуть нитка какая оборвалась, он сейчас же на всем ходу лови да конец к концу и присучивай.

— Вот так штука! — воскликнул заинтересованный Митрий.—Да как же это на ходу-то делать, чай, трудно.

— Конешно, сноровка нужна, привычка. А то, бывает, недоглядел, оплошал — и без пальца остался. Вот у меня сердце-то и болит об ребятах, — избави бог, несчастный случай, что тогда поделаешь?

Баба пригорюнилась.

— Да, вот у нас этого нету, — сказал Митрий.

— Еще бы у вас! — воскликнула баба. — У вас ишь какой простор, — поглядеть любо... А у нас что? Болото, да песок, да кочки!

— Ну, девка, и у нас тоже не больно-то... — возразил ей Митрий. — Ты говоришь, простор... Какой тут простор, когда по 8 сажен на душу?

— Ну? Аль тоже плохо?

— Да уж где же хорошо! Хлеб-то тоже с поста покупаем, — а ты как думала? Вот тебе и простор!

— Да, миленький, видно, везде нам, хрестьянам, плохо! — сказала баба со вздохом. — Работаешь-работаешь, а помрешь, и похорониться нечем. Так-то-ся! А ты что же, работишки идешь в город искать?

Этот вопрос несколько смутил Митрия. Он теперь и сам хорошенько не знал, зачем он пошел в город; рядом со всеми этими людьми, обремененными печалями и болезнями, его собственные неприятности показались ему такими пустыми и ничтожными, что из-за них, пожалуй, и не стоило ломать 50 верст. Как скажешь, что, мол, потому иду, что с бабой своей поссорился?.. Засмеются, пожалуй... И Митрий хотел было уже выдумать что-нибудь, но почему-то язык не повернулся врать, и он, сам не зная, как это вышло, взял да и рассказал своей спутнице все. Баба отнеслась к его рассказу с большим сочувствием, но от всякого совета уклонилась.

— Мудреное твое дело, парень! — сказала она в раздумье. — Оно точно, мы, бабы, глупы бываем, особливо смолоду, а все-таки скажу я тебе, молодчик, и ваш брат тоже ой-ой круто поворачивает! И невтерпеж! Ты вот ушел — тебе и горюшка мало, а баба-то куда уйдет? Ей уйти нельзя, у ней ребята, с нее и взыску больше. Вот она и сидит дома, а ты как думаешь, легко ей, что ли? Да, может, ей в тыщу разов горчее твоего, — она, может, сама бы за тридевять земель ушла... А тут соседи, да свекор, да свекровь, да золовки, в десять глаз глядят, да судят, да смеются... Эх, парень, не знаешь ты нашего бабьего дела!.. Мудрено мужика с бабой рассудить. Всегда уж так ведется, что мужик в свою сторону тянет, а баба — в свою. Поди-ка разбери, кто прав-то? Мужик за мужика скажет, баба за бабу — вот и понимай. Хоть тыщу человек собери — никто правильно не рассудит.

— Так-то оно так, — сказал Митрий. — Я ведь и сам иной раз думаю, что не виновата она, а поделать ничего не поделаю с собой. Опротивела она мне, да и все! Глядеть не могу!

— А ты себя переломи! На что же человеку разум дан от бога? Вот я тебе про себя расскажу... — начала она, понизив голос. — Ведь меня силком замуж-то выдали, да и мужа-то, покойника, царство ему небесное, волоком приволокли к венцу. Он в Москве жил, на фабрике, ну и тогда загуливал, и сударка у него там была... А старики взяли да и порешили промеж себя — выписать его из Москвы и женить, чтобы остепенился. Уж как мне было непереносно, миленький ты мой, и сказать тебе не могу; ревмя ревела я, а что ты поделаешь? Так мы под венцом-то ровно волки стояли; он в одну сторону глядит, я в другую... После венца бить зачал... Руки ведь на себя хотела наложить; ножик из рук вынули. Бывало, начнет корить: дура ты деревенская, ни ходить, ни сидеть не умеешь, а у меня, может, в Москве какие невесты-то были — барышни! А я вместо того, чтобы смолчать, от себя зачну, крик подыму, — ты, мол, пьяница, ты распутник, и то, и се... Он с кулаками! Да, — такое житье было, что не приведи бог! Старики-то и то, глядя на нас, пригорюнились, — видят, что не ладно сделали.

Ну, что же, парень, пошли у нас дети, стала я в разум входить, вижу, надо как-нибудь жить. Зачала на другой манер дело делать, зачала его лаской донимать. Он меня ругать — я молчу. Он пьяный придет, бить кинется, а я стерплю, его в постель уложу да разными словами уговариваю. Что же ведь — проняло его! Раз пришел пьяный да в ноги ко мне... Прости, говорит, Маша, вижу, не виновата ты, — старики нас с тобой загубили... Ну и пошло у нас по-божьему... после и в Москве жил опять, а не оставлял николи; гулять — гулял, а про дом не забывал, и деток, покойник, любил до страсти, все хотел их к делу произвесть, в люди вывести, да вот не привел господь, помер злою смертью и оставил нас сиротами... А тоже, бывало, придет из Москвы на праздники, соберет нас всех около себя, ну, конешно, выпимши, — плачет, сердечный! Эх, говорит, детки, вы не глядите на меня, что я пьяный, горе мое пьет, плохо я жизнь свою прожил, ну, зато вы поживете, как люди. А вот не пришлось...

Растроганная воспоминаниями баба замолчала, вытирая слезы. А Митрий шел рядом с нею и все думал, и все новые и новые мысли возникали у него в голове, точно он лежал у себя под ракитой и читал хорошую книжку. Да он и читал ее, — только эта книжка была жизнь, и чем дальше подвигался он по широкой пыльной дороге, тем все шире и шире раскидывались перед ним ее страницы.

Солнце уже одной половинкой спряталось за горизонт, когда странники подошли к Дону, откуда до города оставалось около 10 верст. Берег реки представлял оживленную картину; там и сям трещали костры из кизяков и сухого камышу; в котелках, висевших над кострами, что-то варилось; на сдвинутых телегах, под телегами, у костров расположились веселые группы народа, очевидно, возвращавшегося из города. Кучка разряженных баб и девок голосила песню, в которой только и можно было разобрать слова: «ой, ой, ой, а то що же?» Любопытная Танька сейчас же обратила внимание на их наряды, которые так непохожи были на ихние, тульские, и, толкая бабушку под локоть, шептала:

— Бабушка, а бабушка, ты глянь-ко-ся! Ой, бабушка, что это у них в ушах-то? А виски-то подстрижены!..

— А ну тебя, егоза, отстань! — шамкала бабушка, еле волочившая ноги. — Я рада месту, а она про наряды!..

А бабы и девки в своих белоснежных с длинными рукавами чекунах, накинутых на плечи, в синих и полосатых юбках, из-под которых виднелась белая рубаха с красною каймой на подоле, в плисовых корсетках с позументами, с огромными пуховками вместо серег, пестрою лентой опоясали берег и, не переставая, пели:


Как машина засвистела,

Во мне сердце закипело...

Ой-ой-ой, а то що же?..


Этой нескладной песне вторили крикливые возгласы хмельных мужиков, сидевших у костров, чей-нибудь резкий свист, дружный хохот, ржанье лошадей и грохот колес какой-нибудь запоздалой телеги, переправлявшейся через мост. А солнце уже совсем скрылось, и теперь все кругом — и река, и пески, и прибрежный кустарник — было точно в огне.

Странники решили остановиться здесь, закусить, отдохнуть, а завтра утром уже идти в город. Они подошли к одному из костров, попросили повесить чайник и, развязав свои узелки, расположились на земле. Высокая баба пригласила Митрия садиться с ними пить чай, но он отказался, отошел в сторону и лег на землю. Ему не хотелось ни есть, ни пить; он слишком был подавлен новыми впечатлениями. Глядя на пламенеющий запад, на засыпающую реку, он задумался... его доброе и веселое утреннее настроение сменилось неопределенною грустью. Нестройная, бессмысленная песня баб, хмельной говор мужиков у костра, грубые ругательства, иногда вырывавшиеся из какой-нибудь группы, — все это ему не нравилось и раздражало его. Ему бы хотелось, чтобы этого ничего не было, чтобы он один зажил теперь на берегу, чтобы никто не мешал ему думать, слушать посвистывание куличков на той стороне Дона в камышах, вдыхать в себя свежий влажный воздух, пропитанный нежным ароматом каких-то белых цветов, целыми кустами разбросанных по берегу. Кулички, цветы, звезды, камыши, журчанье воды под мостом — это было хорошо; песня баб, пьяные мужики, дым костров — это было неприятно. И то, и другое было то же самое, что и прежде, и еще тысячу лет будет таким же: отчего же Митрию хотелось, чтобы одно было, а другое нет? Отчего на мужиков его берет зло и досада, а вот куличков бы слушать да на звезды глядеть, — всю ночь бы напролет просидел? Отчего это? Митрий никак не мог понять этого, и оттого ему становилось еще грустнее.

Взрыв хохота у костра заставил его оглянуться. Какой-то пьяненький мужичок потешал компанию. Он ездил в город что-то продать, подвыпил, растерял деньги и вещи, и теперь жена его с яростью требовала от него отчета, тормошила его, рылась в телеге и причитала. Но мужичок, добродушно улыбаясь, хладнокровно выдерживал ее бурные приступы и на все вопросы отвечал пьяным голосом:

— А паклю-то давно-о-о уж украли!

— Да разбойник ты эдакий, да что же это ты наделал? — кричала жена. — Родимые мои, никак и сапог нету? Нету и есть! Ах ты, пьяница красноглазый, куда же это ты сапоги-то девал?

— Да и паклю, и сапоги давно-о украли!.. — отвечал мужичок.

 Баба не вытерпела и ударила мужа под бороду кулаком. Мужичок качнулся, но сейчас же поправился, улыбнулся еще веселее и повторил:

— И паклю, и сапоги давно-о украли!..

Эти слова каждый раз возбуждали взрыв смеха в публике, а баба плакала, ругалась и переворачивала все вверх дном в своем возу.

Еще грустнее стало Митрию. «И чего смеются? — подумал он. — У человека горе, а им смех. Чудно!» Особенно обидно ему показалось, что его спутница, умная баба, которая так ему понравилась, тоже смеялась вместе с другими.

Их шумный лагерь давно уже затих, и костры Потухли, и люди спали вповалку на земле, а Митрий все не мог заснуть. Кулички немолчно посвистывали, белые цветы пахли еще сильнее, река перешептывалась с звездами, и чьи-то могучие вздохи проносились над землею.

XI

На заре Митрия пробрала дрожь, и когда он очнулся от своего короткого забытья, то увидел, что возы уже разъехались, девки разошлись и от вчерашнего оживления на берегу остались только груды золы да примятая трава. Его спутники уже встали и кто умывался в Дону, кто молился на пламенеющий восток. Особенно рельефно выделялась на фоне зари высокая фигура сумасшедшего старика; он молился долго, с усердием, с всхлипываниями и слезами.

— Ну что, паренек, выспался? — ласково спросила Митрия высокая баба.

— Да плохо, тетенька!

— Уж в дороге, известно, какой сон. Ну, славь богу, теперь недалече осталось. Вишь, вон и город видать!

Она показала рукой вперед. В легкой дымке утреннего тумана действительно что-то маячило... Сердце у Митрия шибко забилось. Вот он, город... этот таинственный, заманчивый город с своею чуждою для Митрия жизнью, с своими особенными людьми, с училищами, не похожими на деревенские. Здесь жил и сочинял свои стихи его любимый Кольцов; здесь он умер и похоронен. Здесь живут и другие сочинители, которые тоже пишут книжки, а в училищах учатся будущие учителя, доктора, сочинители... И все это он, может быть, увидит. Митрию стало и как будто немножко боязно и в то же время весело, а деревня, отец, Домна, — все это побледнело и ушло куда-то далеко-далеко, точно было во сне.

Странники наскоро закусили и двинулись в путь. Дорога была тяжелая, песок, и эти последние 10 верст показались тяжелее, чем предыдущие десятки и сотни. А тут взошло солнышко и сильно начало пригревать. Странники шли молча, красные, потные, еле волоча по песку наболевшие от ходьбы ноги. Особенно истомилась девочка — Танька. Она несколько раз принималась хныкать и приставала к бабушке:

— Бабушка, а бабушка!.. Скоро, что ль? А то я упаду, ей-богу, упаду!

— А зачем шла, назол эдакий! — ворчала старушка. Она, напротив, оживилась и шла бойчее всех, несмотря на то, что ноги ее были давно сбиты до крови. Но близость города придавала ей силы; только бы скорее приложиться к святым мощам, а там хоть и помирать!..

Город было появился, потом опять исчез. По обеим сторонам дороги потянулись какие-то канавы и кучи навоза, издававшие нестерпимое зловоние под жаркими лучами солнца. Город давал себя чувствовать. После утренней свежести поля и его ароматов это было неприятно; только высокая баба не смущалась вонью и почти с завистью сказала:

— Ишь, добра-то зря бросают! У нас бы в поле вывезти, — хлебушко-то какой бы уродился! А здесь вот этого нету.

— Ну, и у нас уже навозят, только не все! — возразил Митрий. — А прежде, старики сказывают, и слыхом не слыхали об этом. Да и теперича еще смеются, кто навозит, — навозниками дразнят.

— Жирны больно! — со вздохом сказала баба.

Наконец свалки нечистот кончились, и город предъявил себя в виде целого ряда кузниц, дрянных лавчонок с сухой таранью и плохих домишек, крытых камышом. А потом потянулись длинные улицы, дома становились выше и красивее, по каменным мостовым загремели извозчичьи пролетки, ломовые телеги, нагруженные кирпичами, железом, песком, с грохотом катились взад и вперед. Широкая улица вывела странников прямо на базар, и они очутились в невообразимой сутолоке. Крики торговок и торговцев, грохот колес, зазывания оглушали их; народ затолкал; то их тянули вперед, то отбрасывали назад, и они совершенно растерялись.

— Ой, батюшки! Ой, Митрофаний-угодник! — причитала старушка. А Танька, у которой разбежались глаза, беспрестанно тянула ее за рукав и шептала: «Бабушка, глянь-ко ся, барыня-то идет! Чтой-то у нее сзади-то? Бабушка, погляди-ко, платки-то какие»...


Митюха-учитель

 Митрий тоже был оглушен, ослеплен и растерян. Его беспрестанно толкали, и он несколько раз принужден был останавливаться и давать дорогу спешившим куда-то людям. В одну из таких остановок он потерял из виду своих спутников и остался один. Ему было очень жаль, что он не простился с ними, а главное, он почувствовал себя как-то жутко в этой незнакомой толпе и совершенно не мог сообразить, что же теперь ему делать и куда идти.

Постояв несколько минут в раздумье посреди тротуара, причем все прохожие немилосердно его ругали за то, что он загородил дорогу, Митрий решил идти так себе, наудачу, посмотреть город. Базар был в полном разгаре; на возах лежали груды картофеля, моркови, луку зеленого, и мужики покрикивали, зазывая покупателей: «За картошкой, за картошкой подходи!» В открытых лавках висели говяжьи и бараньи туши, с которых капала кровь; горы ржаных и пшеничных хлебов высились на прилавках; в огромных корзинах кудахтали куры, крякали утки, бормотали индюки; лотки, наполненные раками, краснели, как кумач... С другой стороны шел целый ряд лавок, заваленных лопатами, кадушками, шапками, лентами, лаптями, мукой, посудой и проч., и проч.

У Митрия в голове закружилось от пестроты и разнообразия товаров, а главное — от количества их. Ему казалось, что всего этого страшно, неимоверно много. «Неужели все это съедят, купят, износят?» — думал он. Но сейчас же сам себя поспешил поправить и успокоить. «Ведь в Воронеже, говорят, шестьдесят тысяч жителей, — вспомнил он. — Ну-ка, по шапке каждому — шестьдесят тысяч шапок! Дурак же я! Есть кому и съесть, и выпить, и износить!» И, глядя на длинный ряд телег, наполненных овощами и корчажками молока, он с гордостью подумал: «А все, видно, мужик кормит город! Ишь, все мужики, все мужики»... Обилие мужиков было ему приятно, и он смелее стал поглядывать по сторонам. Что ж, конечно, он мужик... но вот же, и мужики городу нужны! Вон мужики продают молоко... мужики везут дрова... мужики красят дом... Везде мужики!

Однако, когда базар остался позади и Митрий вышел на широкую красивую улицу, по которой ходила конка, его приподнятое настроение сменилось опять робостью и жутью. Навстречу ему попадались уже не мужики, не торговки, а чисто одетые господа, офицеры, барыни, чиновники, и все они, казалось, смотрели на Митрия странно, как будто негодуя, зачем этот мужик затесался сюда? И Митрий под этими взглядами постарался сжаться, чтобы не очень уж попадаться на глаза, и тихонько пробирался по стеночке* боясь кого-нибудь толкнуть или задеть.

Но вдруг он позабыл свое намерение и, разинув рот, остановился. Перед ним открылись зеркальные окна магазина, и за стеклами он увидел гору книжек в голубых, розовых и желтых обложках. Митрий прильнул к окну и стал разбирать заглавия. Но книжки и авторы их были Митрию незнакомы; попадались такие заглавия, которых он даже и не понимал, а главное, его ошеломили выставленные на некоторых книгах цены — рубль, два рубля, даже шесть! Его даже мороз по коже подрал, и острое, жгучее чувство зависти, смешанной с грустью, зашевелилось в его душе. Нет, видно, не для него все эти книжки; не для мужиков ученье; слишком дорого все это, и никогда, знать, мужику не догнать господ. Вон они едут мимо него, идут, нарядные, сытые, веселые люди; это все для них; они читают эти книги, они все знают, оттого им и хорошо живется, а вот он, грязный, неумытый, оборванный мужичонка, с мешком за плечами, в котором болтается ломоть черствого хлеба, в рваных лаптях, жмется к стеночке и боится даже глаза поднять. А туда же о книжках думает... к чему это? Вон, сиди, ступай, на возу, на базаре, продавай картошку, или дрова таскай, или бочки с нечистотами вози — это твое дело, на то ты мужик. А книжки... не для тебя, Митюха, книжки!

Митрий отошел от книжного магазина и с нахмуренным лицом пошел дальше. Он уже не испытывал того радостного подъема духа, какой чувствовал давеча утром при входе в город; на душе у него становилось все темнее и жутче. Словно темный лес раздвигался перед ним... и никогда он не чувствовал так сильно свое собственное невежество, ничтожество, нищету и оброшенность, как теперь, среди этих незнакомых, недеревенских людей, пышных домов и магазинов, всего этого чуждого и непонятного для него строя жизни... Огромная розовая афиша, приклеенная на стене, обратила его внимание. Он остановился и стал читать. Афиша гласила, что сегодня в летнем городском театре будет дана «Гроза» Островского. «Грозу» Митрий читал еще при покойном Петре Иваныче, и хотя Катерину он тогда хорошенько не понял и даже недоволен был ею за то, что она обманула своего добродушного, забитого мужа, но зловещие фигуры Кабанихи и сумасшедшей барыни очень ему запомнились. «Эх, вот посмотреть бы!» — подумал он и стал читать, сколько стоят места в театре. Но места, так же как и книжки, выставленные в магазине, были дорогие... три рубля, полтора... самые дешевые стоили 25 к. А у Митрия в кармане было всего 18 копеек. «Нет, Ми-тюха, видно, и театр тоже не для тебя!» — подумал Митрий и побрел вперед.

Между тем становилось все жарче и жарче. Тротуары, мостовые, каменные дома накалились, и от них несло теплом, точно от натопленной печи. У Митрия от усталости, волнения и жажды пересохло во рту. Митрию хотелось присесть где-нибудь, отдохнуть, напиться. В это время он поравнялся с Петровским садиком, и зеленая прохлада среди раскаленного камня потянула его. «Зайти бы... а ну как вдруг в шею накладут?» — подумал он, остановившись у входа. Но, видя, что из садика и в садик входят и выходят, он решился и сам зайти. На дорожках, в тени подстриженных акаций и сиреней, было прохладнее, чем на улице; на площадке, у памятника Петра Великого стояли скамеечки, и у Митюхи отлегло от сердца, когда он увидел, что на одной из скамеек сидят два мужика. Он пошел прямо к ним и присел рядом.

— Жарко! — вслух сказал он, вытирая потное лицо рукавом.

Мужики молча на него поглядели. Они имели озабоченный и пришибленный вид; видимо, им было не до разговоров. Но Митрий был рад, что увидел «своих», и чувствовал себя в их присутствии уже не таким заброшенным и одиноким. Ему хотелось говорить, хотелось поделиться впечатлениями.

— Ну город, — продолжал он. — Шел, шел, ажно взопрел. А напиться негде.

— Тут бассейн недалече, — сказал один мужик.— Ты издалече?

Митрий назвал село и уезд.

— А, — равнодушно протянул мужик. — А мы вот с товарищем из Землянскова пришли. Думали, работишку какую ни на есть подыскать, да нетути. Третий день ходим. Обещался тут один купец на мельницу взять, мешки таскать, да обманул. А тут вот до чего подперло, — жрать нечего! Все, что было, проели.

— Ишь ты! — сочувственно вымолвил Митрий. — А дома, знать, тоже плохо?

— Да уж чего там дома! Там не у чего и работать, — одни бабы управятся. Хотели на линию идти, да упоздали, а теперича, вишь, кто и пошел, так назад идут, — нечего делать. Народу набилось видимо-невидимо, цены посбивали, страсть. Ты не слыхал, говорят, на Задонское шоссе наймают камень бить?

— Нет, не слыхал. Я только впервой здесь.

— Тоже насчет работишки, должно?

— Нет... я так... — замялся Митрий.

Мужики посмотрели на него подозрительно и даже немножко отодвинулись. Митрий это заметил, и ему стало немножко обидно. Наступило неловкое молчание, потом мужики стали между собою совещаться, куда им толкнуться еще и как бы разузнать насчет Задонского шоссе. Митрий отошел к памятнику. Вот он, Петр Великий-то! Ишь, бравый какой... Молодец был, сам работал, не гнушался, плотничал, корабли строил. Осмотрев памятник, Митрий вернулся на лавочку. Мужики еще сидели, и на их сумрачных лицах читались забота, голод и печаль.

— Ловко сделано! — сказал Митрий, обращаясь к мужикам. — Чисто живой!

— Денег много ухлопано, оттого и хорошо, — сказал первый мужик. — За деньги все можно сделать.

— Там, на базаре, еще есть, — проговорил второй, молчаливый мужик.

— А энтот кому?

— А кто-е-знат! Мы проходили мимо, видели, а кому — невдомек. Ну, пойдем, что ли! — обратился первый мужик к товарищу.

Они встали. Митрию вдруг стало жаль с ними расставаться; ему хотелось бы пойти с ними, но он видел, что они относятся к нему недоверчиво, и решил рассеять их подозрения.

— Вы куда теперича? — спросил он.

— Да на базар пойдем, — неохотно отвечал первый мужик, переглядываясь с товарищем. — Посмотрим, нет ли на постоялом земляков.

— Вот. что, братцы... — робко начал Митрий. — Вы уж того... я уж с вами пойду до базара-то... а то я чисто как в лесу, ей-богу... боязно одному. — И, видя, что мужики переминаются, он добавил с жаром: — Вы, может, думаете, что я худое что-нибудь... так вот-те Христос, ей-богу, нету ничего.

— Да нет, мы ничего... иди, что ж! — сказал первый мужик. — Оно, конечно, всякий народ бывает... вон вчерась на базаре тоже эдак молоденький паренек вертелся-вертелся да и выпер у барина часы из кармана. Уж его били, били!..

— Да чего там толковать-то! — вмешался вдруг молчаливый мужик, угрюмо усмехаясь. — У нас, брат, и взять-то нечего... чисто! Самим хоть впору воровать... Пойдем!

Они вышли из садика, и опять потянулись огромные здания, магазины, раскаленные тротуары. Сначала шли молча, но мало-помалу разговорились снова. Митрий начал рассказывать, как он давеча стоял около магазина, и что думал в это время, и как горько и обидно было ему сознавать, что все это не для них, мужиков, обреченных на одну черную работу, а для тех, которые живут в этих большущих домах. Мужики слушали его, по-видимому, равнодушно, изредка поддакивая; только раз молчаливый мужик одобрительно кивнул головой и сказал как будто про себя:

— Чего там!.. Верно паренек-то сказывает. Не для нас и есть! Тут вот брюхо от голоду подводит, а не то чтобы что... Э-эх!

В это время они проходили мимо булочной. Из отворенной двери несся теплый запах свежего хлеба; на окнах выставлены были белые калачи, бублики, сайки... Спутники Митрия как-то невольно замедлили шаги, и молчаливый мужик жалобно, совсем по-детски, прошептал: «Хлебца бы...»

Дмитрия осенило. Мужики были голодны; они только и думали об еде, а он-то им рассказывает о книжках, о памятниках!.. «Ах, дурак я, дурак!» — подумал Митрий и, краснея от волнения, обратился к товарищам:

— Вот что, братцы... купить бы нам, что ли, чего... закусить? А?

— Купить-то купить, да купила, брат, нету! — спокойно отвечал ему первый мужик. — Вот что, друг ты мой любезный!

— У меня есть... — сказал Митрий и торопливо стал выворачивать из кармана кисет, где у него вместе с махоркой лежали все его капиталы.

Вот три пятака да семишник... да копейка еще...

Пока Митрий высыпал деньги на ладонь вместе с табаком, пересчитывал их, молчаливый мужик жадно следил за ним загоревшимися глазами, а его спутник конфузливо отвернулся в сторону, точно дело совсем его не касалось, — только глаза его часто-часто моргали.

— Восемнадцать копеек! — сказал молчаливый мужик, когда Митрий кончил считать, и весело захохотал. — Да ты, паря, богач! Эдак, выходит, не ты нас ограбишь-то, а мы тебя!..

— Ну,.будя болтать-то зря! — с неудовольствием сказал его товарищ.

Они пошли к базару. Теперь молчаливый мужик оживился и без умолку разговаривал; напротив, спутник его замолчал и все вздыхал да сморкался. Вот и базар. Но давешнего оживления уже не было, мужики с овощами разъехались, покупатели разошлись, только у бассейна еще сидели торговки и торговцы с огурцами, таранью, яйцами, мужики поили лошадей и переругивались, сборщик на храм гнусавым голосом просил у прохожих на построение храма. Полупьяная торговка с подбитым глазом и зловещей наружностью хриплым голосом пела песню:

Я мать свою зарезал, жену свою убил,

Сестрицу родную я в море утопил!..

— Пожалуйте на построение храма!.. — загнусил сборщик, подходя к ней.

— Нечего подать, нечего, иди, с богом! — отвечала торговка, прерывая пение.

— Да ты, матушка, хошь яичко!..

— Иди, иди, тебе говорят. Господь-батюшка яичка не кушает!

Митрий купил у лотка связку таранок и пучок зеленого луку, потом они зашли в лавку и взяли полкаравая полубелого хлеба и, усевшись в тени какого-то заборчика, принялись закусывать.

— Веришь, миляга, два дня не жрали! — шепотом сообщил молчаливый мужик Митрию, с ожесточением обдирая тарань и запихивая в рот огромный кусок ситного.

Он ел так, что глядеть было страшно. Товарищ его, напротив, все деликатничал и особенно старался о том, чтобы Митрий ел побольше.

Как раз насупротив того забора, где они сидели, был трактир, из открытых окон которого слышалось нескладное пьяное пение, не заглушаемое даже завыванием органа. В окна видны были красные лица мужиков, пивших чай, мелькали половые в грязных белых рубахах, с подносами и чайниками в руках. Вдруг дверь из трактира с шумом распахнулась, и на улицу вылетел оборванный господин, без шапки, с криком: «Разбой!» Сначала он растянулся на тротуаре, но сейчас же поднялся и, отчаянно ругаясь, стал ломиться в дверь. Его снова вытолкали.

— Караул! — кричал господин на всю улицу. — Убили! Благородного дворянина убили!

— Ишь ты, дворянин тоже! — с удивлением сказал Митрий.

— Что ж, милый человек, со всяким несчастье бывает! — вымолвил молчаливый мужик, доедая таранку. — Вчерась часы-то вытащил который, тоже дворянчик, говорят. Молоденький, а ишь до чего дошел! Нужда, брат, доведет...

На крики благородного дворянина собирался народ, послышались полицейские свистки, появились городовые. Дворянина усадили в пролетку и повезли, причем сидевший с ним рядом городовой по дороге усердно накладывал ему в шею, а другой городовой стал разгонять публику. Увидев сидевших под забором мужиков, он кстати набросился и на них.

— А вы чего здесь расселись? Ишь, нашли место! Пошли, пошли отсюдова, а то живо в участок отправлю.

Мужики поспешно собрали свои пожитки и отошли к бассейну.

— Чего это он осерчал? — спросил Митрий.

— Да так, нет ничего! Деньги-то за что ни на есть надо получать, вот он и старается.

Они напились у бассейна, помолились на Смоленский собор, и молчаливый мужик с чувством обратился к Митрию:

— Ну, дай бог тебе здоровья, паренек, за твое угощенье! Накормил ты нас досыта, теперича дня на два хватит опять. А без тебя плохо нам было, хошь Христа ради проси.

— Еще, может, и придется! — со вздохом сказал его товарищ.

— Ну, авось, бог даст, с его легкой руки нам теперича повезет. Пойдем на постоялый, потукаем еще.,, А ты с нами? — отнесся он к Митрию.

— Нет, уж я пойду, еще город посмотрю. Где еще-то памятник, вы сказывали?

— А во-вон, где красная башня. Там сейчас увидишь.

Они дружески распрощались и разошлись. Митрий скоро нашел и Кольцовский сквер и памятник Кольцову. Сердце его шибко забилось, когда он прочел надпись... «Родимый мой, Алексей Васильевич!» — подумал он, обходя кругом памятника и разглядывая бюст. Мраморное лицо поэта грустно смотрело на Митюху с высоты своего облупленного аляповатого пьедестала. В сквере было пустынно, жалкие, затянутые пылью деревья поблекли от жары, изредка по дорожкам поспешно проходили люди, озабоченные своими собственными делами, не обращая никакого внимания на памятник. И бедный мраморный поэт среди этого пыльного сквера, окруженного шумной суетой базара, казалось, чувствовал себя таким же одиноким, каким был и при жизни, и безмолвно тосковал...

— Надоть на могилку-то сходить! — решил Митрий. — По крайности будет чем город помянуть. Эх, жалко, не спросил я мужиков, где кладбище-то, может, они знают. Ну, да небось здесь всякий скажет, где Кольцова могила. Кольцова-то не знать, вона!

Он вышел из сквера и огляделся. Вдали стоял городовой, но Митрий не решился к нему подойти, — пожалуй, опять пугнет ни за что, ни про что. И он всматривался в лица прохожих, раздумывая, кого бы спросить. «Кто подобрее, того и спрошу»...

Показался молодой человек с тросточкой и розаном в петлице. Митрий снял шапку и приблизился к нему.

— Барин, а барин!.. Позвольте вас спросить!..

Молодой человек остановился.

— Вот как бы мне на кладбище пройти... где Кольцов...

— Какой Кольцов? — с удивлением спросил молодой человек.

— Да вон которому памятник...

— А-а... Нет, не знаю. Спроси городового...

И, посвистывая, он удалился. Обескураженный Митрий долго смотрел ему вслед. «Чудно! Барин, а не знает, где Кольцова могила. Приезжий, может. Стой, вон еще идет! Спрошу. Барин, а барин!»

— Бог подаст, бог подаст! — торопливо пробормотал барин и прошел мимо.

Митрий совсем растерялся и не знал, что ему делать. «Ну, город!» — воскликнул он и пошел прямо, куда глаза глядят.

Навстречу ему шла старушка в шляпке, с добрым лицом и книжкой в руках. Книжка внушила Митрию доверие.

— Барыня... можно вас спросить? Мне вот Кольцова могилу разыскать...

— Кольцова? Это какого Кольцова? Павла Степановича? Купца?

— Нет, не того... стихи который писал... вон памятник еще ему...

— Ах, этого?.. Нет, голубчик, не знаю... этого, право, не знаю.

Недоумение Митрия возрастало. Живут люди в Воронеже и не знают, где Кольцов похоронен! «Эдакий человек на всю Россию... да что же это, батюшки мои? Уж это и не знамо что такое... Постой, вон еще идет, спрошу в последний раз. Этот уже наверное знает, в очках, лицо такое серьезное, на Некрасова похож...»

Серьезный господин в очках вытаращил на Митрия глаза и долго оглядывал его с ног до головы.

— Кольцова могилу? Кольцова? — повторил он несколько раз. — Сочинителя Кольцова?.. Хм... На что тебе?

Митрия начала наконец разбирать досада. Ну, Кольцова, ну и что ж такое... Уж коли мужик, так ему и Кольцова не нужно... ишь ты!..

— Поклониться желаем... — сухо отвечал он.

— Хм... Поклониться!.. Странно. Родня, что ли, он тебе?

— Не родня... а эдакий человек... на всю Россию!— уже сердито сказал Митрий, весь красный от волнения. — Всякому желательно...

— Желательно!.. Вот как! Хм... — продолжал серьезный господин. — Любопытно!.. Эт-то любопытно! А откуда ты?

Митрий сказал.

— Хм!.. И нарочно для этого пришел сюда? (Митрий молчал.) Удивительно!.. Нет, серьезно, очень удивительно... Но, любезный, вот что, я сам хорошенько не знаю, где его могила. Кажется, на Чугунном... а может, и на Новостроящемся... Нет, постой, постой, на Чугунном, непременно на Чугунном! Это, видишь ли, как надо идти, сейчас отсюда направо... Нет, впрочем, не на Чугунном, совсем не на Чугунном...

Он долго еще что-то толковал Митрию и, окончательно сбив его с толку, ушел, повторяя: «Удивительно! Нет, ей-богу, удивительно!..»

— Тьфу! — плюнул ему вслед выведенный из терпения Митрий, у которого в ушах все еще гудело: чугунное... новостроящееся... чугунное... нечугунное... «Вот очкастый черт!.. Я думал, он путный, а он тоже... Брёхи вы все, вот что, а еще господа... Ну город!..»

Он пошел наудачу вперед и скоро очутился на какой-то длинной и довольно глухой улице. Прохожих почти совсем не было, только впереди Митрия шел мальчик лет 12 с мешком муки на плечах. Мешок был пуда в два, и мальчику, очевидно, было тяжело его тащить. Он часто останавливался, осторожно прислонял мешок к тумбе и отдыхал. Митрий его нагнал.

— А что, паря, тяжело, чай? — спросил он.

— Да ничего, есть таки!

— А идти-то далече?

— Да еще язык высунешь разов десять.

— Сем-ка, я тебе подмогу, давай сюда мешок-то!

Он протянул за мешком руку, но мальчуган не давал мешка и подозрительно глядел на Митрия.

— Да ну, давай, что ли! А то все кишки растрясешь!

— А ты не убежишь с мешком-то? — спросил мальчик недоверчиво.

— Эх, как у вас в городе-то... о, господи! Все друг дружку боятся... Да куда я убегу-то? Ну город!

— Ну ладно, тащи... А ты говоришь, боятся друг дружку... Да как же не бояться? Тут вон вчерась барина всего обснимали. Шел из Кольцовского сквера, а его за шиворот да все как есть, и пальто, и часы, и сюртук — все обснимали...

— Ловко! Экие отчаянные народы есть! А чевой-то ты говоришь — Кольцовский сквер. Это чего такое?

— Да где памятник Кольцову стоит! На базаре, нешто не видал?

— Нет, как не видал, видал. А ты знаешь про Кольцова-то?

— Вона! Как же не знать, у нас в училище учат...—

И мальчик, припрыгивая, запел: — «Ну, тащися, сивка, пашней-десятиной!..»

— Вот как! — воскликнул восхищенный Митрий. — Здорово! А вот небось где могила Кольцова, и не знаешь?

— Да как же не знать, знаю! Нас учитель сколько разов водил!

— Ну?

— Сколько разов! Там они рядышком, и Никитин, и Кольцов. Я и Никитина стихи знаю: «Ясно утро, тихо веет теплый ветерок...»

— Постой, постой... Ты мне сначала про кладбище-то скажи... — попробовал было остановить его Митрий, но мальчуган уже не слушал его и без передышки катал заученные стихи. Прочитав их до конца, он перевел дух и указал Митрию на крест, чуть-чуть блестевший из-за груды домов.

— Во-он, вон крест виднеется, видишь? Это и есть Новостроющая. Там и кладбище тебе будет, а там и Кольцова могила. Вот он, проулок-то, сейчас направо, потом налево и все прямо, так и лупи... Ну, а теперь давай сюда мешок-то, я сюда...

Они расстались, очень довольные друг другом, и Митрий пошел по указанию мальчика. Было уже 4 часа; в церквах звонили к вечерне; улица, на которую вышел Митрий, была пустынна, город здесь уже кончался. На покосившихся воротах невзрачных домиков часто попадались вывески портных, сапожников, лудильщиков; в отворенные окна виднелись фигуры людей, согнувшихся над работой. Потом потянулся ряд закопченных кузниц с пылающими горнами; слышалось тяжкое дыхание мехов; черные силуэты кузнецов мелькали перед огнем.

Около котельного заведения мальчик стучал молотком по железным листам, и оглушительный лязг железа отдавался на противоположной стороне улицы. После базарной сутолоки, пьяной ругани торговок, трактирного гвалта, праздной суетни разряженного городского люда эти мирные трудовые картины произвели на Митрия успокоительное впечатление. Взволнованные мысли его приняли обычное течение и возвратились к знакомым вещам и делам. «Ишь, жара какая, а они у горна работают! — подумал он, проходя мимо кузниц. — Это ведь, пожалуй, еще жарче, чем в поле... там все-таки ветерком обдувает. Чай, и мы тоже скоро в поле поедем, рожь зачинать... Что-то Филиппова корова?..» И ему вдруг показалось, что он бог знает как давно ушел из деревни, что там без него все уже изменилось, да и сам он стал совсем какой-то другой...

Впереди забелела стена кладбища — город кончился. Здесь было еще пустыннее и глуше, только по большой дороге, проходившей мимо кладбища, тянулась телега, нагруженная кирпичом и камнем. Облако пыли медленно и неохотно ползло за ними; подводчики, лежа на возах, лениво между собою переругивались. Митрий вошел в отворенную калитку и робко огляделся. Ему все думалось: а ну как и здесь где-нибудь притаился городовой и вот сейчас ему задаст окрик: «Куда прешь?» Но никого не было, никто его не остановил; кресты, памятники, могилы — все молчало.

Митрий снял шапку и перекрестился на церковь с торжественным и благоговейным чувством. Все житейские мысли — о Филипповой корове, о ржи и домашних делах — вылетели у него из головы среди этого величественного безмолвия смерти. Осторожно ступая, словно боясь потревожить покой мертвецов, он свернул налево, по узенькой тропинке, заросшей сочной густой травой. Тропинка извивалась между могилами и терялась наконец в высоком бурьяне, где пышно раскидывались жирные лопухи, цвели красные, желтые и белые мальвы, колючий тоторник гордо покачивал своими малиновыми пушистыми шапками. Здесь пахло медом; отяжелевшие пчелы лениво жужжали над цветами; ласточки нежно щебетали в кустах сиреней и жимолости. Из-за ограды глухо доносились голоса извозчиков и грохот нагруженных камнем телег, но эти посторонние звуки не нарушали мирного кладбищенского покоя и своеобразной жизни, кипевшей здесь. Мертвецы крепко спали в своих могилах, цветы благоухали, пчелы собирали мед, птицы вили гнезда и распевали свои песни, и не было им никакого дела до того, что творилось за белыми стенами кладбища...

Митрий прошел уже несколько памятников, тщательно прочитывая надписи на них, но фамилии все были незнакомые: «Должно быть, все какие-нибудь богатеи-купцы...» — думал он. Наконец тропинка вывела его на небольшую утоптанную площадку, посреди которой возвышался высокий белый памятник с бюстом, заостренный профиль которого рельефно вырезывался на фоне окружающей зелени. Несколько поодаль стоял другой, из серого мрамора, и Митрию прежде всего бросилась в глаз выпуклая надпись: Алексей Васильевич Кольцов. «Вот он! — подумал Митрий, чувствуя, как в груди его что-то подымается и захватывает дыхание, а руки и ноги холодеют. — А вот и Иван Саввич Никитин»... Поэты лежали рядом, и было что-то глубоко трогательное и в этом соседстве, и в этих бедных, почти убогих памятниках, собранных кое-как на гроши, а теперь забытых, облупившихся и потрескавшихся от времени. С стесненным сердцем, с закипающими на глазах слезами Митрий порывисто снял шапку и поклонился в землю сначала Кольцову, потом Никитину... «Да, вот они, лежат здесь оба и не чуют, что их песенки по всей России поются и читаются! Пошли им, господи, царство небесное!.. Много хорошего от них осталось и даже вот до него, глупого мужика, дошло... А ведь еще совсем молодые померли... тоже, видно, жизнь не сладка была».

О жизни Кольцова Митрий кое-что слыхал еще от покойного Петра Иваныча, но о Никитине ничего не знал и потому с особенным вниманием стал читать надписи на их памятниках, ища в них разгадки их ранней смерти. «Только тешилась мной злая ведьма-судьба,— прочел он у Кольцова, — только силу мою сокрушила борьба!»

— Э-эх! — горько воскликнул Митюха и перешел к Никитину.

«Вырыта заступом яма глубокая... — простонал будто кто-то у него над ухом. — Жизнь бесприютная, жизнь одинокая».

Митрия точно в сердце ударило этими словами... он растерянно оглянулся кругом, и слезы горючим потоком хлынули у него из глаз. А песня все стонала, и жаловалась, и рыдала.


...Вот она слышится, песнь беззаботная...

Гостья погоста, певунья залетная,

В воздухе синем на воле купается,

Звонкая песнь серебром рассыпается.

Тише!.. О жизни покончен вопрос...

Больше не нужно ни песен, ни слез.


Рыдающие звуки смолкли... только ласточки, эти «певуньи залетные», о которых пела скорбная песня, щебетали над могилами, да там, далеко, за оградой, смутно слышался городской гул, тяжело громыхали возы и все куда-то ехали без конца, и напряженно, злобно ругались ломовые... Митрий сел на лавочку, схватился за голову и рыдал; нестерпимая боль, жалость и тоска наполняли его душу; его блуждавшая в потемках мысль страшно просветлела и расширилась. Он плакал о Кольцове и Никитине, об их «одинокой и бесприютной» жизни, так рано порвавшейся, об их молодых силах, «сокрушенных борьбой»... Плакал о себе, простом деревенском парне, с темным будущим, с темною душой, ищущей света, — плакал о тех, которые бились из-за куска хлеба там, за белою стеною, которые бродили по городу, изнемогая от голода, ругались, везли куда-то камни, — озлобленные, дикие, приниженные, темные... Их было много, страшно много... тысячи, миллионы... Там был и его отец, Иван Жилин, и Домна, и его жалкий, кривоногий сынишка, и Сенька Латнев; там были и те, которые толпами шли к угоднику по пыльной большой дороге, — баба, у которой убило мужа на фабрике... старик, обиженный родным сыном... пьяные мужики и девки на берегу Дона... голодные мужики, ищущие работы... маленький пастушонок, которому не в чем ходить в школу... И все они такие жалкие, несчастные; все они живут в темноте, в темноте умирают, и некогда подумать им о чем-нибудь другом, кроме хлеба, и некуда им деться от бедности и темноты...

Митрию вспоминалась родная деревня и беспросветная деревенская жизнь... и таких деревень сотни, тысячи, и везде одно и то же, везде невежество, нищета, суеверие, — и с особенной ясностью представилась Митрию та огромная пропасть, которая отделяла эту темную деревню от города, где есть театры и гимназии, где живут и пишут Кольцовы и Никитины, где читают и сочиняют непонятные книжки, виденные им в магазине... И все это не для мужика, а для тех, которые живут там, в больших домах, и, веселые, разодетые, гуляют по тротуарам... Они ходят в театр, они читают и учатся в гимназиях; все им, а мужику ничего, — разве только какие-нибудь крохи из милости... А мужик сидит в трактире и поет дикие песни или везет куда-то камни и ругается и не знает даже, что вот здесь, в двух шагах могилы Кольцова и Никитина, да и кто такие они были, — тоже, может быть, не знает... Отчего? Чем они виноваты? За что они должны погибать в темноте, как звери, и отовсюду их гонят, везде пред ними затворяют двери?..

— Братцы! — рыдая, воскликнул Митюха, простирая к кому-то руки в жестокой обиде и тоске. — Братцы... ведь люди же мы, люди, ай нет?..

Но кругом все молчало, никто не ответил на страстный призыв Митрия, да и где они были, эти «братцы», к которым он обращался с своею лютою тоской? Не было их здесь, были одни безмолвные могилы, да кресты, да «гостьи погоста» заливались своей птичьей радостной песенкой, и не было им дела до Митрия и его горьких слез.

Тогда глухая злоба и отчаяние закипели в сердце Митрия. Он вспомнил свои скитания по городу, горькие мысли у магазина, окрик городового... и чувство обиды за себя, за всех темных людей поднялось в его взволнованной пробужденной душе. Проклятый город!.. шумный, равнодушный, жадный... Это для него они работают; он жрет их хлеб, их кровь, их силы; он все взял себе, а им не дает ничего... Будь он проклят!.. Он и их погубил — вот этих, которые лежат здесь в могилах; он измучил их, истерзал их кроткие сердца, а когда они умерли, забыл о них... Ведь никто там не мог даже указать ему могилы их... только один маленький мальчик... «Жизнь одинокая, жизнь бесприютная», — застонала у него в ушах тихая жалоба поэта. И Митрию вдруг почудилось, что эти слова выговаривает ему знакомый голос... и вспомнились ему тихие зимние вечера в школе, учитель Петр Иваныч, его молодое доброе лицо, хмурый взгляд, его смех. Он смеялся часто, но Митрий только теперь понял, что это был невеселый смех... Кто знает? — может быть, он тоже тосковал над их мужицкой глупостью и темнотою, проводя одинокие вечера в своей убогой школьной каморке, и наконец не выдержал, запил и, никем не понятый, всеми забытый, умер. Даже и похоронить его, кажется, было не на что... земство прислало немного на похороны, поп даром отпел, и отнесли его на погост, и где теперь его могилка,— не найдешь, пожалуй, потому что некому было поставить на ней ни памятника, ни креста. «Жизнь одинокая, жизнь бесприютная»...

«Не надо проклинать, надо любить, — шептал Митрию тот же голос. — Вот и я вас любил, а что вы со мной сделали?.. И не я один... нас много... посмотри, подумай, не проклинай, люби, терпи»...

Митрий перестал плакать, сел на лавочку и глубоко задумался. Да, мудреная штука — жизнь!..

Была уже ночь, когда Митрий вышел на большую дорогу. Город, душный, вонючий, негостеприимный, остался далеко позади в удушливой пыли, в тусклом зареве своих огней. Вокруг была просторная, вольная степь, по ней носился свободный ветер, на небе роились крупные яркие звезды, и под их величавый хоровод в голове Митрия роились думы. Тихо было в степи, тихо и в его душе; он шел один, ночью, по большой дороге и ничего не боялся; он знал, что никто не отнимет у него того, что он бережно нес в себе с глухого кладбища. Не было злобы, не было отчаяния и тоски; осталась одна любовь, и ее нес он в деревню, чтобы отдать отцу, Домне, сыну, Филиппу, всем, всем им, темным, забитым деревенским людям.

XII

В деревне праздник кончился, пироги съели, брагу выпили, гости разошлись, и хозяева принялись за свои будничные дела и хлопоты. В избе Ивана Жилина тоже шла уборка, и особенно старалась Домна. Подоткнув подол, засучив рукава выше локтя, вся в поту от усердия, она так энергично мыла, скребла, вытирала, что всех повыжила из избы, и даже Николавна, собиравшаяся было засесть за свои кросна, сказала ей:

— И что это на тебя нашло? Небось не светлый праздник, а ты ишь какой содом подняла! Подмыла бы полы, да и будя!..

Но Домна промолчала и продолжала свое дело. Вообще с того самого дня, как Митюха ушел в город, она была неузнаваема: никто из домашних не слышал от не ни окрика, ни грубого слова, которые прежде так у нее и сыпались; со всеми она была ласкова, тиха, предупредительна, всякому старалась угодить, на задирания Анисьи и насмешки Кирюхи отмалчивалась, даже Ванюшку своего, который надоедал ей походя, ни разу не побила и терпеливо исполняла все его требования.

— Что это у нас с Домной-то? Тьфу, тьфу, кабы не сглазить! — острила над ней Анисья, в душе очень заинтересованная этой переменой.

— Должно, Митюшка Митрофанию молебен отслужил! — вторил ей Кирюха.

В избе все было уже прибрано, на полу ни соринки,лавки и стол блестели, словно новые, а Домна все еще возилась. Изредка она выбегала на улицу и смотрела на дорогу, но не видя никого, кроме играющих ребятишек, телят и кур, возвращалась в избу и снова принималась скоблить и мыть.

Около полден убралась она совсем и ушла к себе в клеть. Анисья побежала за ней, заглянула в щелочку и вернулась, фыркая.

— Мамушка, ты погляди, что она делает-то! Моется...

— Что ж, дело неплохое! — сказала Николавна серьезно. — Бабочка молодая, что же растрепой-то ходить,

Анисья обиделась, приняв слово «растрепа» на свой счет, и, иронически поджав губы, стала собирать на стол.

Вошел Иван и, с удовольствием оглядев чистенькую, как стеклышко, избу, сказал весело:

— Ишь у нас ноне изба-то... чисто на пасху!

— Это все Домна старалась, — отозвалась Николавна.

— Молодец! Хвалю...

Анисья опять обиделась, что похвалили не ее, и язвительно заметила:

— Да уж... как же не молодец! Смотри, кабы опять не задурила.

— Ну, ладно! Давай обедать-то да зови ребят. А Митюшки нету? Загулял, видно, в городе... — усмехаясь, прибавил он.

Он был благодушно настроен, потому что праздник сошел хорошо, обошелся дешево и гости остались довольны, а ржи, которые он нынче ездил в поле смотреть, оказались на славу — густые, рослые, колосом ядреные, хоть сейчас коси. «С хлебом ноне будем!»— мимоходом сообщил он жене, и Николавна перекрестилась на образ.

Анисья выбежала на двор, созвала всех семейских и снова не утерпела — заглянула к Домне в щелочку. Когда она вернулась в избу, смех так ее и разбирал.

— Что же Домна-то? — спросил хозяин, когда все уже сидели за столом.

— Убирается... Так разрядилась — чисто на свадьбу. Уморушка!..

Она не выдержала и разразилась смехом, зажимая себе рот фартуком. В эту минуту дверь отворилась, и в избу вошла Домна с Ванькой на руках. Она действительно принарядилась, намаслила и причесала волосы, надела чистую рубаху и опрятную полосатую юбку, онучи аккуратно завертела новыми покромками, а на голову повязала беленький платочек. В этой чистенькой миловидной бабенке трудно было узнать прежнюю растрепанную, грязную неряху Домну. Ванька тоже был одет в чистую рубашку, и волосики его были расчесаны. Все заметили эту перемену и промолчали, но Анисья никак не могла с собою справиться, мигала мужу, фыркала и наконец прорвалась.

— Кирюха, а Кирюха!.. Что у нас, ай праздник ноне?

— Какой такой праздник?

— Да как же?.. Ишь, Домна-то у нас... вырядилась...

Кирюха уставился на Домну и, глядя на жену, тоже захохотал. Домна вспыхнула до слез, оскорбленная этим грубым вмешательством в какие-то тайные ее намерения, в которые она никого не желала посвящать.

— А тебе-то что, тебе что, злыдня эдакая? — своим обычным сварливым тоном закричала она. — Не твое одела, чего ты кидаешься? Ай завидно?..

— Да я что ж... я ничего... — преувеличенно кротко возразила Анисья, очень довольная, что уязвила Домну. — Як тому, что вот, мол, може, праздник, а я-то, дурища, растрепой хожу...

— Ну и молчи! Чего грохочешь? Злыдня!..

— Ну, будя, будя! — строго прикрикнул Иван.

Бабы замолчали, и порядок водворился. Иван заговорил с Николавной о праздниках, о том, сколько браги было выпито, какая кума Пелагея бессовестная и как все чудесно обошлось. Анисья вмешалась в разговор, начала судачить гостей, и про Домну позабыли.

Как только обед кончился и старики легли отдохнуть, Домна вышла на улицу, села на завалинку и стала глядеть на дорогу.

— А ведь это она Митюху ждет! — шепотом сообщила Анисья Кирюхе. — Провалиться, Митюху! Для него и вырядилась... задобрить хочет!

Домна действительно ждала Митрия и изнывала от нетерпения. Ей хотелось встретить его первой, хотелось что-то сказать ему, объяснить, приласкаться, так чтобы он позабыл все ее нелепые выходки, в которых она сама теперь раскаивалась. С тех пор, как он ушел в город, она, не переставая, думала о нем, и он вырос в ее глазах а настоящего героя... «Дурак, дурак... — думала Домна, вспоминая насмешки всех семейских над Митюхой. — Нет, он не дурак... это, может, вы дураки-то!»

И она с нетерпением всматривалась вдоль улицы, вздрагивала каждый раз, когда в пыли показывалась какая-нибудь фигура. Но Митюхи все не было... Домне стало скучно, солнце сильно припекало ей голову, и наконец ее ударило в сон. Она посадила около себя Ванюшку, а сама прилегла тут же на завалинке и задремала. Ей начало уже сниться что-то очень хорошее, как вдруг голос Ванюшки разбудил ее.

— Тянька!.. Тянька деть! Тянька деть!

Домна вскочила и, протирая заспанные глаза, огляделась. К воротам медленно подходил Митрий. Он был весь серый от пыли и, видимо, сильно притомился. Глаза его смотрели ласково и грустно, и какая-то особенная важная мысль светилась в них, когда он оглядывал знакомые избы, тощие ветелки, пустынную улицу. У Домны замерло сердце, и все слова, которые собиралась она сказать мужу, вылетели у нее из головы. Она нагнула голову, точно ожидая удара, и испуганно глядела на Митрия, машинально обдергивая на себе юбку. Ну, как опять пройдет мимо, взглянет косо и ничего не скажет?..

Но Митрий остановился, поднял на руки ласкавшегося к нему сынишку и, тихо улыбнувшись Домне, сказал ласково:

— Ну, здравствуйте... Живы?

— Слава богу... — дрожащим от волнения голосом отвечала Домна и прослезилась. — Ты как?.. Устал небось?.. Поесть хочешь?

— Что ж, пожалуй. Ты хлебца принеси, — собирать-то на стол не надоть.

— Нет, что ж, как же... там пироги остались.,, я сейчас... — пробормотала Домна и со всех ног кинулась в избу.

На ее счастье ни Анисьи, ни Кирюхи не было в избе, а то бы они все смехи просмеяли, глядя, как неповоротливая, ленивая Домаха горохом каталась по избе, собирая на стол, сияющая и счастливая.

— Мамушка, пришел Митюшка-то... — радостным шепотом сообщила она свекрови. — Ничего... не серд-чает никак...

— Ну и ладно, — одобрительно сказала Николавна,

Вошел Митрий, помолился, поздоровался с матерью и, умывшись, сел за стол. Домна так и увивалась около него, так и заглядывала ему в глаза, подсовывая куски пожирнее, но Митюха был рассеян, молчалив и не заметил даже, что в избе у них чистота, что сама Домна принаряжена. Домне стало немножко обидно, и она надулась.

— А!.. Пришел? — воскликнул Иван, входя в избу. — Ну что?.. Как там, в городе-то? — с оттенком насмешки спросил он.

— Ничего... — отвечал Митрий.

Иван зорко взглянул на сына, и ему сейчас же бросилось в глаза новое выражение его лица. «Обжегся, видно! — подумал он с удовольствием. — Прищемили, знать, хвост-то в городе, вот и отмяк парень. Ничего, пущай»...

Он сел на лавку и, позевывая, завел речь о ржи, о сене и о прочих хозяйственных делах. Митрий молчал и ел. Пришли Кирюха с Анисьей, подняли шумные разговоры и осыпали Митрия вопросами о городе, но и им Митюха отвечал односложно и неохотно. И все решили про себя, что «парень обмяк»...

Домна все время сидела как на иголках и дождаться не могла, когда Митрий кончит есть, пойдет в клеть отдыхать, и она останется с ним одна.

Но Митрий не двигался с места, а тут, как назло, Анисья затрещала, как сорока, рассказывая праздничные новости.

— Погуляли хорошо... уж и брага была! Дядя Кузьма плясал — уморушка!.. У Левона хозяйка захворала — так ввалили в телегу и повезли. А Сенька, Сенька твой что наделал! Напился да как зачал буянить, гостей разогнал, посуду побил, — отец хотел вожжами скрутить, так он и отца вдарил...

— Да, уж ноне от сыновей-то почтенья не жди! — вставил Иван.

— Теперича, слышь, отец-то жалиться хочет на Сеньку в волостное... — продолжала Анисья. —Я не я, говорит, буду, ежели его не выпорют при всем сходе. Статочное ли дело — отца вдарил! Беспременно теперь Сеньку выпорют.

— За такое дело и следует, — подтвердил Иван.— Чтобы другим наука была... А то ведь, ишь ты до чего народ дошел! Родного отца бить!

Это известие вывело Митрия из его тихой задумчивости. Он обеспокоился, вылез из-за стола и взялся за шапку.

— Я, батюшка, пойду... Может, чего делать надо?— обратился он к отцу.

— Ничего, ступай... — снисходительно сказал Иван, очень довольный почтительностью Митюхи. — Чего там делать... нечего, кажись. Уж ноне какое дело, отдыхай; чай, тоже ноги-то отмахал.

Митрий вышел; Домна последовала за ним.

— Митрий... а Митрий! — робко окликнула она его.

Митрий остановился.

— Ты... в клеть, что ли, теперича пойдешь?.. Я тебе там постелила...

— Ну, что ж... спасибо. Я вот того... к Филиппу зайду.

— Скучилась я по тебе... — прошептала Домна, задыхаясь, и схватила его за рукав, делая последнее отчаянное усилие удержать мужа около себя.

Но Митрий, хотя и не оттолкнул ее руки, но и не ответил на ласку. «Ладно, ладно, Домаша, после потолкуем!» — сказал он и с озабоченным видом вышел. Домна остолбенела от обиды и в первую минуту хотела было поднять крик, сорвать с себя все наряды, обругать, побить кого-нибудь. Но ничего этого она не сделала, а побежала к себе в клеть, бросилась на приготовленную для Митрия постель и тихонько заплакала. А между тем она чувствовала себя сегодня гораздо сильнее обиженною, чем тогда, когда Митрий ее ударил.

Митрий был уже на гумне. Чалый и Васька, бряцая железными путами, бродили под ветелками и щипали траву. Увидев Митрия, Чалый высоко поднял голову и радостно заржал; это тронуло Митрия до слез. «Чаленький... голубчик мой, родименький, — соскучился!»— приговаривал он, подходя к нему и лаская его. Чалый ласково глядел ему в глаза и скалил свои желтые зубы. Даже подлец Васька перестал есть и довольно дружелюбно посмотрел на Митрия; Митрий и его погладил и потрепал по холке, и Васька принял это снисходительно. Потом Митрий поглядел вокруг себя, на растрепанные избы, на почерневшие ометы соломы, и после города все это показалось ему так серо и убого и в то же время так мило и жалко и дорого, что мужицкое сердце его затрепетало. Эх, если бы не темные были, все было бы по-другому... и с Домной они жили бы не по-собачьи, а по-людски, и старший сынишка его не помер бы от прокислой соски и таинственного «ус-копа», и отец не ругался бы и не бил его за книжки, а сам читал их... Только что же нужно для этого? Что?..

Филипп, сидя на приступке, отбивал косу, а Анна пахтала масло, когда Митрий вошел к ним на двор.

— А! Воронежский! — воскликнул Филипп, бросая косу и брусок.

— С приходом, Митюша! Милости просим в избу, бражки нашей отведать! — приветствовала хлебосольная Анна.

Вошли в избу. Митрия посадили за стол, накрытый чистым столешником, поставили перед ним кувшин с брагой, наклали пирогов с кашей и стали расспрашивать.

— Поди, тебе теперича на деревню-то и глядеть не хотца! — сказала Анна, посмеиваясь. — Нагляделся чебось чудес в городе-то, а?

— Нагляделся! — со вздохом сказал Митрий.

— Что же, хорошо, чай?

— Хорошо-то оно, хорошо... да только кому другому, а не нашему брату. Нет, ну их к шуту!., а как в свое село-то вошел, так мне здесь каждый кустик мил, словно родной... а там... чисто в лесу, право слово... ажно страшно!

— Правильно! — воскликнул Филипп. — Правильно говоришь, Митюха! Да ты давай мне тыщи, я в город жить не пойду! Ей-богу!

— А больно ты там нужон! — сказала Анна насмешливо. — Тоже выискался... тыщи! Кто тебе тыщи-то даст? Медного гроша не дадут за тебя в городе-то, вот что!

— А мне и не надо, плевать я хотел! Я, брат, здесь сам себе барин, а в городе-то всякому кланяться надо. А я кланяться не хочу. За что я буду кланяться? Ну-ка? Пущай мне, мужику, покланяются, вот что! — хорохорился Филипп.

— Во-во-во... это самое! — согласился с ним Дмитрий задумчиво. — Там, тетушка Анна, точно, всякому кланяйся... Ну, а уж чтобы они нам кланялись... это подожди, дядя Филипп!.. Это уж подождать, должно, надоть, верно слово! — с резким смехом добавил он.

— То-то, то-то и я говорю! — подхватила Анна.— Уж очень он занесся, распузырился — фу ты, ну ты! Важная, подумаешь, штука! Еле уж дышим, уж только бы, только бы как-нибудь, а ведь поди ты, распушился, — пущай ему кланяются! Кто кланяться-то будет?

— Покланяются! — стоял на своем Филипп. — А ты уж думаешь, мужик-то ни на что не нужон? Нужо-о-н! Небось! Хлебушка захотят — покланяются и мужичку, — это небо-о-сь!

— Да кто его у тебя просит, — ты сам его на базар возишь да еще кланяешься, чтобы купили, — возразила Анна.

— Это точно, вожу и кланяюсь! А ну-ка вдруг да я не повезу? И никто не повезет? Кто тогда кланяться-то придет, а? Небось подопрет, так и нам покланяются! Вот ведь что дорого мужичку да приятно... что вот, мол, кормлю всех, — хочу и кормлю, а не хочу— пропадай все с голоду!..

Филипп»воодушевился сознанием своего мужицкого могущества и, стоя перед Анной, при последних словах своих принял такую величественно-комичную позу, что и Анна и Митрий покатились со смеху. Филипп даже обиделся.

— А что ж? Нешто неправду я говорю? — сказал он.

— А ну тебя к шутам! — воскликнула Анна, смеясь. — Вот ведь всегда он так, право слово! Носится-носится да уж и сесть где не знает. Эх, Филя, Филя! Ты бы на себя поглядел, чем мужику гордиться? Живем чисто нищие, ничего-то у нас нет, того-другого не хватает, бьешься-бьешься, вертишься-вертишься, как Антипкин кобель, — какая уж гордость!

Анна перестала смеяться и пригорюнилась; воспоминание о вечных недостатках разбередило ее больное место. Филипп махнул рукой.

— Э, пошла, поехала! Все ей мало, все жадничает... Нищие! Что сказала! Да кабы все такие нищие были, это бы слава богу!..

— Тьфу, тьфу! — отплюнулась Анна. — Да не дай господи!

— Чего же тебе надо-то? Чего надо-то, ты хоть скажи!

— Чего мне надо? — спросила Анна, и лицо ее вдруг расцвело. — Чего мне надо? — повторила она с блестящими глазами. — Вот чего... Первым делом коровенку бы хоть еще завесть... что ж, на эдакую семью, да одна корова, что с ней поделаешь? Ни масла тебе, ни творожку, ни сметанки — откуда наберешь-то? А уж будь две коровы, уж тогда бы у меня всего было!— воодушевляясь все больше и больше, продолжала Анна и даже рукава стала для чего-то засучивать. — Масла набрала бы кадушку — в город отвезла, блины каждый день... кислое молоко без переводу... не то что по дворам побираться, а ко мне бы соседки ходили, — и без отказу!..

— Вон чего она! Вон чего! — подсмеивался Филипп, подталкивая в бок Митрия. Но Анна не слушала его иронических замечаний.

— Потом свиней бы завела! — фантазировала она в экстазе. — Да не простых, а заводских! Откормила бы их как след быть, — к рожеству ветчинка своя, сало свое, да и продать бы еще осталось!.. Ну, овчонок тоже десяток-другой... Шерстка своя, знай пряди; теперича какие ни на есть валены — купи! А тогда уж нет, все свое, — чулки, вареги, сукно, все есть! Теперь опять птица. Птицы этой я бы развела видимо невидимо... гусей, уток, индюков, цыцарских яиц у попадьи выпросила бы, — цыцарок вывела...

— О господи! — вздохнул Филипп. — Цыцарок еще ей!

— Цыцарок!.. Да ведь рай-то бы у меня какой был, господи ты боже мой! Все есть, все свое, — яйца, масло, сметана, сало, шерсть, валенки, перчатки, поросята, цыплята...

— Ну, ну, передохни маленько, — задохлась!

— Кто ни приди — без отказу; гости — милости просим, есть что на стол поставить, не го что теперь,— из-за каждой крупинки жмешься... Одеться-обуться есть во что; не стыдно на улицу выйти... Деньжонки не переводятся... чуть что, недохватка в хозяйстве аль из-за податей — бежать, высуня язык, по селу не надоть!.. Да это тебе не рай? Это тебе не житье? Господи ты боже мой!..

Последние слова Анна произнесла каким-то расслабленным голосом и, ослепленная, опьяненная собственными мечтами, в сладком изнеможении опустилась на лавку.

— Ну, все, что ли, пересчитала? — насмешливо спросил Филипп.

— А чего же тебе еще? Аль мало?

— Нет, уж будет! Вон они, бабы-то, какие! — обратился он к Митрию. — И откуда это в них жадность берется, господи милостивый? Ну, на что это ей все, а? Ведь ни съесть, ни выпить, что она насчитала! А все мало... Ох, бабы, бабы!

— Ну, да уж и вы-то, мужики, хороши! — возразила Анна. Она уже успокоилась и, кажется, немножко сконфузилась того, что много наговорила. — Тоже рас-суропился давеча, чисто каныш1. А Митрий небось глядит на нас да хохочет, — сбесились старики-то! И то сбесились... а я-то, дура, масло бросила, кабы собаки не нанюхали... Пойтить допахтать...

Она пошла было к двери, но что-то вспомнила и вернулась.

— Ну что у вас... с Домахой-то? Как? — спросила она Митюху.

— Да что ж... ничего... — смущенно отвечал Митрий.

— То-то... Помирились?

— Да кто-е-знает... Ничего!

— Ну и слава богу! Хорошее дело.

— Нет, а вот дома сказывали, у Семена Латнева что-то неладно? — спросил Митрий.

— Да, парень, там дело не хвали, — сказал Филипп. — Кабы не всыпали Семену-то... жалко парня!

— Полосовались, страсть! — подтвердила Анна.— Старик-то ажно осатанел, — образ сымал, проклял! Эдакий злыдень старый! Мало ли что во хмелю бывает, так и проклинать сейчас?

— Ну так я пойду к нему, повидаюсь, — сказал

Митрий, вылезая из-за стола. — Покорно благодарю за угощенье! Эх, Сенька, Сенька!..

В эту минуту дверь отворилась, и в избу вошел сам Сенька.

XIII

— А, легок на помине! — воскликнула Анна. — Мы про волка, а волк во двор! Милости просим!

Семен сумрачно со всеми поздоровался.

— Ну что, как дела-то? — спросил Филипп.

— Да что... выпорют, должно быть, вот и все!

— Ходил жалиться?

— Ходил нынче... Ну пущай порют, все едино!

— Ну уж... — попробовал утешить Филипп. — А може, и нет?.. Разберут дело, може, и оправят. Тоже ноне зря-то не очень порют...

— Наплевать! — с напускным равнодушием сказал Семен. — Оно, говорят, ничего, не больно, мне Ми-кишка сказывал, — его летось пороли, хомутину украл... Ничего, говорит, так, стрекает маленько как крапива... только и всего...

Он засмеялся, но сейчас же поперхнулся и замолчал; на глазах его выступили слезы.

— Дурак он, Микишка-то, — сердито отозвался Филипп.

— Да-из чего у вас вышло-то? — спросил Митрий.

— Из чего... из чего?.. Нет, ни из чего, — проглотив слезы, отвечал Семен, стараясь говорить как можно грубее и отрывистее, чтобы скрыть свое волнение.— Гуляли... Я пьян был... он тоже... я и выпил-то с горя; уж больно он меня донял... Ну, стал при гостях бахвалиться... я не я... мое слово — закон... люблю почет, то да се... а я спьяну и посмейся... Он ругаться — я ответствую; он кричит — вон пошел из моего дома, ты мне не сын!., а я: паспорт, мол, подайте, — с великим моим удовольствием... Он взял бадик да меня по спине; вот, говорит, тебе паспорт!.. Ну тут уж я пополовел, ничего не помню, кинулся куда зря, стол свалил, его в дверь высадил, — чисто ополоумел! Вон что вышло-то! — докончил он и криво улыбнулся.

Наступило тяжелое молчание. Мужики свернули по цигарке и закурили; Анна стояла у дверей в раздумье, вздыхала и покачивала головой. Ее изворотливый бабий ум работал.

— А знаешь, Сеня, вон чего я тебе скажу! — заговорила она вдруг, подходя к Семену и ласково заглядывая ему в лицо. — Поди ты к старику, поклонись ему в ноги, — все-таки он тебе родитель... Так, мол, и так, виноват, — прости!.. Что ж, серчай не серчай, а уж это правда, — виноват ты перед ним. На родителя руку подымать — грех большой! Вот и повинись— поди... размякнет старик-то, и не будет ничего... А? Сеня?

Семен сделал нетерпеливое движение.

— Еще хуже будет... — проговорил он сквозь зубы.

— И ничего не хуже! Чай, он не зверь, старик-то! А ты по-божьи сделаешь... Ну, ежели и не простит — тебе-то что? Ты свое дело сделал! Повинись, Семенушка, послушай моего бабьего ума-разума!

Семен поглядел на присутствующих. Филипп молчал, но по лицу его видно было, что он одобряет совет жены; Митрий глядел в землю и что думал — неизвестно. Семен колебался.

— Ну, ладно... — вымолвил он, видимо, сдаваясь.— Там дело видно будет...

— Чего там видно! Иди да и все. Ох, батюшки, а масло-то у меня!.. И забыла с вами про него... побегу, допахтаю...

Она ушла. Семен обратился к Митрию:

— Ну, а ты, Митюха, как? Что ж про город-то не расскажешь?

— Да чего рассказывать-то? Пошел ни пошто, принес ничего... Нечего нам там делать, в городе-то, вот что!

— Как так нечего?

— Да так и нечего... С чем ты туда пойдешь-то? Чего знаешь? Как есть ничего... темный ты есть человек, такая тебе и цена. Вот что!

— Это верно! — поддакнул Филипп. — В городе-то, брат, ходи да ножку отрясай!

— Ну так что ж? — возразил Семен. — Так уж, значит, нам и добиваться ничего не надо, сиди, значит, дома на печи да не суйся с свиным рылом в калашный ряд? Эдак, что ли?

— Да чего добиваться-то?

— Чего-чего!.. Что ж, вот, так вот, по-твоему, все и жить?

— А нетто по-другому хочется?

— Известно, по-другому...

— Ну так я тебе скажу, ты сам сперва другой сделайся... — воодушевляясь, перебил его Митрий. — А коли так вот пойдешь, как есть, то и будешь самый последний из последних. Вот живешь ты в деревне, и всякий тебя знает, что ты — Семен Латнев; куда ни пришел — ты свой человек, везде тебя приветят, за стол посадят, вот как, примерно, Филипп нас привечает... Ну-ка, а пойди ты туда, что будет? Ты думаешь, им там что нужно от нас? Вот что... (Митрий протянул вперед свои корявые руки и потряс ими в воздухе.) Да еще вот что!.. (Он указал себе на шею.) Потому ты для них все равно, что ломовая лошадь, и такая тебе и цена. Работаешь — покормят, не работаешь —* в загривок накладут, вот тебе и все. И верно — потому ты ни к чему...

— Как так ни к чему? — спросил озадаченный Семей.

— Так и ни к чему... Говорю, темнота, темнота нас одолела... землей мы обросли, как пни лесные, да и не чувствуем ничего... Эх, Сеня, надоумил меня город... как треснул по темной-то, по глупой башке, аж тошно стало мне на себя глядеть...

И Митрий с чувством и жаром, хотя не совсем складно и связно, принялся рассказывать все свои дорожные встречи, впечатления и мысли.

Семен и Филипп слушали его внимательно; у Семена глаза разгорелись, и он часто прерывал товарища энергичными восклицаниями; вошла Анна и тоже присоседилась слушать.

Когда Митрий кончил свой рассказ, между слушателями начался оживленный обмен мнений. Филипп продолжал утверждать, что «без мужика все-таки все подохнут»; Анна ему возражала и соглашалась с Митрием, что мужик оттого и беден, что глуп, а глуп оттого, что ничего не знает. Больше всех горячился Семен; на него рассказ Митрия произвел совсем не такое впечатление, какого Митрий ожидал, и он доказывал, что если захочешь, то всего добьешься, да еще и нос утрешь кому следует...

— А ну, ну, попробуй! — подзадоривала его Анна.

— А что ж такое? И попробую!

— Ну, ну, вот поглядим на тебя,—больно ты прыток!

— Погляди, погляди... Эх, раззадорил ты меня, Митюха, смерть хочется свет божий посмотреть... Уйду и я в город! — весело крикнул он и ударил кулаком по столу.

— Город, город... Дался им этот город! Ну уж молодежь нынче пошла, — не сидится ей на месте! — говорила Анна.

И долго еще в избе Филиппа слышался шум и спор, так что соседи решили, что, должно быть, «праздничное допивают...». Анна сгоряча даже про корову позабыла и долго бранилась и плевалась, когда вспомнила, что ведь ее давно уже пора доить...

Уже свечерело, когда приятели вышли из избы Филиппа на улицу, над которой висел густой запах парного молока. Все оживление их разом исчезло: Семен задумался о предстоящей ему порке, а Митрию вспомнился вчерашний вечер на кладбище. И, глядя на тихо мерцающие звезды, которые и вчера так же глядели на него, прислушиваясь к замирающим голосам деревенской жизни, Митрий мысленно перенесся туда... «Жизнь бесприютная, жизнь одинокая...»

— Эх, тоска какая! — воскликнул он вдруг, будучи не в силах побороть в себе скорбное чувство, которого он не мог ни понять, ни высказать.

Семен вздрогнул и очнулся от своей задумчивости.

— Да, уж житье... А что, Митрий, как ты думаешь насчет этого дела-то, а? — спросил он неуверенно и как будто конфузясь.

— Да что думать-то? — мрачно вымолвил Митрий.

— Ежели и вправду пойтить повиниться... А? Посоветуешь аль нет?

— Известно, посоветую, — еще мрачнее сказал Митрий.

— Ведь уж больно скверно, Митя, а? — продолжал Семен, точно оправдываясь, и в его голосе зазвучали жалобные детские ноты. — Ведь при всем народе... срамота, обида! Да лучше бы меня ножами резали, чем эдак... Не вытерплю я, Митюха, наделаю беды!..

Митрий молчал; замолчал и Семен. Но через минуту он заговорил снова.

— Ну, вот что, Митюха! — сказал он решительно. — Пойду, поклонюсь... виноват — не виноват, ударюсь лбом об пол, — на! (Он захохотал громко и злобно.) Только вот что... иди и ты со мной... невмоготу одному!.. Все полегче с товарищем...

Они молча пошли вперед. Народ еще не совсем угомонился; кое-где скрипели ворота, мелькали огоньки; запоздавшая с ужином баба скликала с улицы своих детей. Вот и латневская изба... Не спят еще. В избе коптит лампочка; собираются ужинать. В окна видна мятущаяся тень Семеновой матери, и на улице слышно, как она то и дело роняет на пол то ухваты, то ножик. Парни остановились, и Митрий слышал, как у Семена шибко-шибко билось сердце.

— Ну, постой... Дай дух перевести... — сказал Семен, силясь подавить свое волнение. — Пойдем к окнам, посмотрим... здесь он, что ли...

Они подошли к избе и, став коленками на завалинку, прильнули к окошкам. Старик Латнев сидел на лавке у стола, сумрачно опустив косматую седую голову на грудь. Глазами он исподлобья следил за женой и кривил губы каждый раз, как она что-нибудь роняла. В углу у печки робко жались девочки-подростки, сестры Семена. Ни говору, ни смеху...

— Вот у нас всегда так... — лихорадочно шепнул Семен. — Чисто каторжные...

В эту минуту старик вдруг поднял голову и ударил кулаком по столу. Даже Митрий с Семеном вздрогнули за окошком.

— Что же ты, скоро, что ль? — закричал он сварливо. — До утра, что ль, сидеть? Поворачивайся!..

Запуганная баба как раз в это время ставила на стол горшок со щами. Грозный окрик мужа заставил ее вздрогнуть; горшок покачнулся в ее ослабевших руках, и часть щей полилась на пол.

— У-у, дьявол неповоротливый!.. — проворчал старик и, поднявшись с лавки, ударил жену по голове половником.

Семен, весь трясясь и стуча зубами, отскочил от окошка.

— Нет, не могу, не хочу... — выговорил он, задыхаясь. — Родитель... родитель... вот он, родитель-то... Не пойду!.. Не стану!.. Пущай уж лучше порет...

Они перелезли через забор и, путаясь ногами в высокой жирной крапиве, побежали вниз, огородом и к речке. За ними точно гнались... Только под своей любимой старой ракитой они остановились, поглядели друг на друга и передохнули. Семен хрипло засмеялся.

— Ну что, видал? — сказал он. — Вот ему, такому, и кланяйся... Нет уж, пущай кто другой кланяется, а не я... так и Анне скажи. Родитель! Добрая она баба, а по-бабьи судит. Простит он, эдакий, как же!..

— Уж и лют, и лют же! — проговорил Митрий, содрогаясь от мысли, что если бы при его мягком, податливом характере у него был такой же отец, — так он, Митрий, дурачком бы был, непременно дурачком... вроде несчастной Семеновой матери...

— То-то! — отозвался Семен, раскуривая цигарку. — Вот и говори теперь, что делать... Порки, видно, никаким родом не миновать.

— А знаешь что, Семен? — сказал Митрий. — Сходи-ка ты к Андрею Сидорычу... може, он что посоветует? Как там насчет законов и прочего... Может, отвертеться как ни на есть можно?

— Не отвертишься... потому — родитель!.. Ничего не сделаешь. Нет уж, я сам по себе все обдумал... Я знаю, что сделаю!..

— А что? — с некоторым испугом спросил Митрий.

— Ходу дам, вот что! Как только, господи благослови, на суд позовут, меня и след простынет... Удеру. Пущай они там бородами-то потрясут!..

Семен злорадно захохотал, представляя себе, как судьи будут трясти бородами.

— А паспорт где?

— Без паспорта удеру! Эка, не живут, что ли, бес-паспортные! Только ты молчок, Митюха! Чтобы им и не помстилось! Я им покажу, как лягушки прыгают! Ха-ха-ха! Где Сенька? А Сенька — фю-ю-ю!

— Отчаянная твоя башка! — воскликнул Митрий.

Когда приятели разошлись и Митрий вернулся домой, все село уже спало глубоким сном; только Домна не спала, дожидалась мужа и плакала. Митрий осторожно пробрался в клеть, нащупал впотьмах постель и стал укладываться. Домна заплакала еще пуще и громко стала сморкаться.

— Никак ты не спишь? — с удивлением спросил Митрий, поднимаясь и вглядываясь в темноту. — Домна! А Домна!

Домна молчала и всхлипывала. Митрию стало ее жаль.

— Ну... что же ты молчишь? Подь-ка сюда... Дома-ха! — ласково позвал он жену. Но Домна решила дуться и не откликалась. Тогда Митрий встал и, ощупью разыскав ее в углу, на коробе, присел с ней рядом.

— Ну... чего же ты ревешь? А?

— А ты чего шляешься?.. — отозвалась наконец Домна. — Пришел... и не поглядел путем... словно уж я и не жена... идол ты, вот что!

— Ну вот, лаяться опять! — с горечью сказал Митрий. — Жена — не жена... Да какая ты жена, когда с тобой ни поговорить, ни что...

— Да об чем говорить-то?.. — затихая, спросила Домна.

— Мало ли об чем! Что ж мы, скоты, что ли, какие, что нам и говорить не об чем?.. И так бо-знать как живем... день-деньской колготня, да брех, да шум, а из чего — и сам не знаешь... Чистые дикари.

Слово «дикари» показалось Домне очень обидным, и она снова заплакала.

— Ну, вот, вот! — нетерпеливо воскликнул Митрий. — С ней по-людски хочешь, а она ревом донимает... Об чем ревешь-то, хоть бы сказала?

— Ты меня не любишь... опостыла я тебе... — прошептала Домна.

— Все это одни бабьи глупости! Тебе дело говорят, а ты все свое... Эх, Домна, Домна!.. Сказал бы я тебе слово, да толку не выйдет из этого. Скверно мы живем, вот что... а мне как получше хочется... Вот я тебя тогда ударил... ты думаешь, сладко мне было, что ль? Мучился, мучился и не знал, как на людей глянуть. А тебе что? Сама ты меня довела до эдакой срамоты, да еще на улицу раскосматкой выбегла, народ скликать зачала, наболтала, наврала невесть чего...

— Да ведь это все бабы... да Аниська! — вымолвила Домна. — Зудели-зудели в уши — он, мол, тебя, знать, не любит... Ну, я и...

— А ты слухай больше! Аль у тебя своего ума-то нету? Вот за это за самое и не люблю я тебя! Чего тебе ни набрешут, все ты веришь, а меня хоть бы раз послухала... Ребенка тогда уморила... вспомнить этого не могу! Так ажно тошно сделается, как вспомню...

— Так ведь кто ж его знал!.. Ведь все кубыть думается, люди-то больше нашего знают...

— Да кто люди-то? Кто люди-то? Анисья, что ль, аль эта ведьма старая? Нашла тоже людей! Нет, ты кого поумнее себя слухай, а энтих мы сами поучим. Так, что ль, Домаша?

С этими словами Митрий ласково потрепал жену по плечу. Домна размякла, но ей вдруг захотелось немножко поломаться, чтобы уж не сразу признать себя побежденной, и она отодвинулась от мужа...

— Кого поумнее-то?.. — проговорила она. — Учительшу, что ль?..

Митрий рассердился.

— Опять свое! — резко сказал он и встал. — Нет, видно, из волка овцу не сделаешь... И я-то дурак...

Он пошел к постели. Домна испугалась и бросилась за ним.

— Прости, Митюша... не стану, вот-те крест, не стану... И не чаяла, не гадала, как с языка сорвалось...— бормотала она.

— Завиляла хвостом-то! Ох, бабы, бабы... — ворчал Митрий. — Ты к ней с лаской, она бычится, а отойдешь — опять лезет... Ну уж бабы!..

Но Домна ластилась к нему и всеми святыми клялась, что теперь словечка насупротив не скажет. Митрий и верил, и не верил... но ему надоело «канителиться», и супруги примирились.

На следующий день рано утром они были разбужены обычным деревенским гомоном, и Иван давно уже стучал к ним в дверь, крича, что пора подыматься. Работа на дворе кипела; ребята поили лошадей, Кирилл подмазывал телегу, Анисья доила коров, Николавна топила печь и готовила завтракать. Митюхе тоже сейчас же нашлось дело, а Домна пошла помогать Анисье, и через минуту Митрий слышал уже, как она звонко переругивалась с невесткой. Все пошло по-старому... колесо деревенской жизни вертелось заведенным порядком... и скоро Митрию стало казаться, что все его путешествие в город, встреча, думы на кладбище — все это было не более, как сон.

XIV

Учитель, Андрей Сидорыч, сидел на крыльце своей школы и в ожидании вечернего чаепития отдыхал от работы в крошечном садике, который он вздумал развести перед школой. Сирень, акации и тополя он рассадил еще весной, и они принялись, а сегодня он целый день рассаживал саженцы, присланные ему из губернского питомника, и устал до смерти. Руки и ноги так и гудели, но теперь, когда работа уже кончилась, это было даже приятно. Андрей Сидорыч с удовольствием поглядывал вокруг; вечер был славный, тихий и теплый, несмотря на то, что была половина сентября.

Целый день по площади мимо школы тянулись возы, нагруженные снопами, но теперь возка прекратилась, пыль улеглась, и воздух был чистый, сухой, с легким ароматом спелой ржи и пшеницы. Из отворенных окон школы слышался звон чайной посуды, и жена уже раза два кликала Андрея Сидорыча пить чай, но он не торопился. Ему было так хорошо сидеть на крылечке, отдыхать и думать о разных пустяках, попадавшихся на глаза. Вон крапива-то как разрослась... надо бы выкосить... А воронья-то сколько над церковью!.. Вот уж чисто «клуб вороньего рода»... Чья-то корова, должно быть, заблудилась и жалобно мычит посреди площади... Какой-то мужик с понурой головой прошел к батюшке... вот опять вышел, держа шапку в руках, и остановился в раздумье у крыльца. Верно, треба какая-нибудь... Стой, да это никак Дмитрий Жилин! Он и есть...

— Дмитрий! Дмитрий! — закричал Андрей Сидорыч, махая рукой. — А, Дмитрий! Зайди-ка сюда...

Митрий услышал зов и испуганно поднял голову. Увидев учителя, он растерянно оглянулся по сторонам, точно ища место, куда бы спрятаться, но так как спрятаться было некуда, он неохотно подошел к крыльцу.

— Давненько, давненько мы с тобой не видались, Дмитрий! — говорил учитель, протягивая Митрию руку — А ты что же это, брат, а? Едешь мимо и не зайдешь... а-а-а!.. нехорошо!

Дмитрий молчал и комкал в руках свою шапку. Он сильно похудел и осунулся; глаза глядели сумрачно и устало. По-видимому, он только что вернулся с работы, потому что руки и лицо у него были в пыли, в волосах торчала солома, старая заплатанная рубаха, штаны, сбитые лапти — все было покрыто мякиной.

— Нехорошо, нехорошо! — продолжал учитель. — А у меня новые книжки есть, — на днях из города привез, да еще кое-что надо с тобой поговорить, а ты вот и глаз не кажешь.

— Рабочая пора... — пробормотал Митрии.

— Ну, все же кое-когда можно бы забежать! Зачем к попу-то ходил?

— Мальчонка у меня помер!..

— Как так? Отчего? — воскликнул учитель и тут только обратил внимание на убитый вид парня.

— Да бабы огурцами обкормили... Я на гумне был и не знал... Вдруг схватило... начало рвать.., то огурцами, а то и кровью. Я прибег — он уже и кончился...

— Да как же это так? Да что же это такое? — твердил Андрей Сидорыч. — Вероятно, детская холерина... уж очень быстро... Впрочем, я слышал, что ребята стали мереть часто, батюшка говорил.

— Да вот от того же, от самого! — со злостью сказал Митрий. — Сами жрут и ребят пичкают. То есть без всякой осторожности... вот и помирают. Ведь как есть одни огурцы. Господи ты боже мой!..

Он поперхнулся и вытер шапкой выступившие на глазах слезы.

— Ну, Дмитрий... ты не того!.. — ласково сказал учитель. — Ты уж не очень... Что же, ничего не поделаешь теперь. Бог даст, поживешь, и еще будут дети...

— Нет уж, пущай, больше не надоть! — мрачно сказал Митрий.

— Андрюша, что же ты чай-то пить! — послышался из окна голос учительши.

При звуках этого голоса Митрий вдруг вспомнил о скандальном происшествии летом и, густо покраснев, стал прощаться.

— Да куда же ты? — удерживал его Андрей Сидорыч. — Пойдем чай пить... да ну, чего ты артачишься? Домой еще успеешь, там теперь и без тебя бабы все сделают... хоронить не сейчас. Ну, пойдем!

— Да нет, Андрей Сидорыч... я не пойду!

— Да отчего, отчего?

Митрий глядел на свои грязные руки и рваную одежонку.

— Да, вишь, я и не убрамши... кубыть совестно.

— Чего там совестно! И какое убранство? Я сам, видишь, как... а что руки-то грязные, так мы вымоем,— у меня тоже, видишь, какие. Заходи, потолкуем.

Митрий помолчал и вдруг заявил решительно:

— Нет, Андрей Сидорыч, я не смею!

— Как не смеешь? Что такое? — воскликнул изумленный учитель.

— Да летом жена тут сдуру набрехала шут-те что.,.

Андрей Сидорыч вспомнил, что жена ему рассказывала о выходке Домны, и расхохотался.

— Так потому ты не смеешь? Вот чудак-то... Да тебе-то что? Твоя жена накуролесила, тебе за нее отвечать?.. Может, поэтому ты и летом не ходил?

— Я полагал, вы серчаете... — прошептал сконфуженный Митрий.

Но Андрей Сидорыч уверил его, что ни он, ни жена не сердятся на такие пустяки, и затащил-таки Митрия пить чай. Ему хотелось как-нибудь развлечь и утешить бедного парня.

— Ну, брат, каких книжек я тебе нынче дам! — говорил он. — Просто зачитаешься. Я сам вчера до полночи просидел, — даром что устал!

Андрей Сидорыч думал, что Митрий сейчас оживится, начнет расспрашивать, как это бывало прежде, выкажет нетерпение поскорее получить книжку в руки... но ничего этого не случилось. Митрий остался безучастным, даже не спросил, какие книжки, и Андрей Сидорыч с удивлением взглянул на жену. Учительша объяснила дело по-своему.

— Что ты к нему с книжками пристаешь, Андрюша! — обратилась она к мужу, делая ему укоризненные знаки. — Ему, я думаю, не до книжек теперь,, а ты... экий ты какой! Да какие книжки, когда эдакое несчастье? Ах!..

И она даже вздрогнула, представив себе, что ее ребенок тоже когда-нибудь может умереть.

— Ну так что же такое? — возразил учитель. — Ну, конечно, горе, а киснуть-то зачем же? Все равно этим не поможешь, а жить-то ведь надо.

— Какой ты бездушный, Андрюша! — с негодованием воскликнула учительша. — Терпеть не могу, когда ты так рассуждаешь! Ну, вообрази, что у тебя... ах, и подумать-то страшно! Что и у нас тоже...

— Умрет наш маленький? Очень скверно будет, и совсем я этого не желаю! Но допустим, что он умрет. Что же мы сделаем? Ну поплачем, погорюем, а все-таки и в школе будем заниматься, и пообедаем, и книжки будем читать...

Но учительша уже не слушала его и, заткнув уши, закрыв глаза, отрицательно качала головой. Митрий прислушивался к их спору; он понимал их обоих, видел, что оба сочувствуют ему, каждый по-своему, и от этого на душе у него становилось тепло и хорошо. Ему захотелось высказаться, поделиться с ними своими мыслями, которые мучили его день и ночь и отравляли ему жизнь.

— Нет, Андрей Сидорыч, я вот чего... — начал он медленно. — Конечно, оно горе-то, горе... а только я не оттого... Ну, помер... может, оно и к лучшему! Нет, а я того... я, значит, вовсе хочу это дело отставить!..

— Какое дело?

— Да вот, книжки эти самые... Бросить я их хочу... потому, на кой они? — с кривой усмешкой прибавил он.

Андрей Сидорыч во все глаза поглядел на Митрия.

— Я, брат, что-то не понимаю тебя. Зачем книжки бросать? Что такое?

— Да так что, я думаю, Андрей Сидорыч, ни к чему они нам! —- продолжал Митрий. — То есть никакой пользы нашему брату от них нету! Вот я читал-читал, а что толку? Видно, надоть в свой мужичий хомут влезать как следует быть, — больше ничего...

Андрей Сидорыч даже очки снял, протер их и снова уставился на Митрия. Он не узнавал в нем того доверчивого, добродушного парня, который, бывало, с такой жадностью набрасывался на книжки и ловил каждое его слово... Учителю было грустно. «Что это с ним?» — подумал он.

— Уж не знаю, что тебе и сказать, Дмитрий! — сказал он в раздумье. — Ты меня совсем с толку сбил... не ожидал я от тебя этого! Я всегда считал, что ты человек не глупый... признаться, надеялся на тебя, и вдруг такие слова слышу... Может, ты шутишь?

— Нет, зачем же шутить? — со вздохом проговорил Митрий. — Я все это обдумал как следует быть... я, может, ночи не спал... и все едино выходит. Мужик ты, мужик и есть, и живи по-мужичьи, как отцы и деды жили, а к прочему не лезь. Все равно из темноты да из нужды никогда не вылезешь.

— Ежели так рассуждать, так, конечно, не вылезешь! — как бы про себя вымолвил учитель, видимо, волнуясь в душе и расхаживая взад и вперед по комнате.

Митрий недоверчиво и угрюмо усмехнулся.

— Как вылезешь-то? — сказал он. — Тоже это легко сказать... а поди-ка, попробуй... ничего не поделаешь! Ведь мы землей-то заросли, нас и не уколупаешь ничем... — Митрий с отвращением поглядел на свои грязные руки и ноги и продолжал: — Ведь мы чисто меренья рабочие — право слово! Запрег в хомут, треснул вдоль спины — вали! И оглянуться вокруг себя неколи, не то что что!..

Учитель перестал ходить, сел против Митрия и стал внимательно его слушать. А Митрий говорил, одушевляясь все более и более.

— Вот хоша бы вас взять... Вы все знаете, всякую книжку понимать можете, а мы? Мы и говорить-то по-вашему не умеем, чего с нас взять? Летось вы мне книжку давали про крестьянские банки. Я вам тогда ничего не сказал, стыдно было... тоже дураком-то оказаться не хочется!., а ведь я почесть ничего не понял. Потел-потел и бросил... Куда уж нам! Нешто мы люди?.. Вы небось жену-то пальцем не тронете, а мы своих баб вон как колотим — небу жарко. Сами дураки и детей таких же ростим. Огурцов им напихаем с три горла — ничего, вали!.. Жив — жив, а помер — царство небесное! А то в печку его, покуда не сгорит, али горшков на живот до тех пор, что по животу-то пузыри пойдут... И ничего-то не поделаешь, как есть ничем-ничего! — с горьким смехом воскликнул Митрий. — Потому, темнота одна, землей заросли, а замест бога-то у нас в каждом углу домовой сидит!.. Вот я и говорю,— уж коли в запряжку, так в запряжку, потому податься больше некуда... А книжки... от них только пуще тоска разбирает. Пущай уж не надо их! Сколько их ни читай, от своей судьбы не уйдешь. Ты думаешь — ты человек; ан нет, не выходит дело. Скотина ты, больше ничего... Ты про себя-то понимаешь и невесть что, ан тебя поволокут в волостное да и вложат лозанов сколько влезет: не заносись! Про Сеньку-то слыхали? — спросил он.

— Ну, ну! — понукнул Андрей Сидорыч. И он и жена его слушали Митрия с возрастающим вниманием, не сводя с него глаз.

— Ведь убег! — с каким-то злорадством воскликнул Митрий. — От порки убег! Ведь до того парня довели, что как полоумный сделался! Пойду, говорит, в волостное да на воротах и повешусь — пущай мертвого порют! Вон ведь что выдумал... Насилу я его отговорил. Значит, легко было... А за что? За то, что отцу насупротив сказал, за мать заступался... Тоже думал, что человек, ан место-то настоящее и указали... Иди-ка, ложись, мы тебе всыплем! Ха-ха-ха!..

— Где же он теперь? — спросил Андрей Сидорыч.

— Да кто же его знает! Без паспорта ушел, —- вестей об себе тоже давать не приходится, потому разыщут и не так еще отдерут. Так и мытарится, должно, кое-где... а парень-то какой был хороший!.. Вот она, жизнь-то наша какая, Андрей Сидорыч!

Он замолчал, а Андрей Сидорыч встал, прошелся по комнате и заговорил:

— Ну, Митрий, ты меня прости, — я было на тебя рассердился давеча, думал, ты это зря говоришь. Теперь вижу, что виноват, не понял я тебя. Допекли, брат, тебя здорово! Только вот что я тебе скажу, — много ты со зла и правды сказал, а много и лишнего хватил. Верно ведь, а? Сознайся!..

Митрий исподлобья посмотрел на учителя.

— Не знаю, Андрей Сидорыч... вам, конечно, лучше знать, что к чему. Известно, по-вашему говорить мы не умеем... — угрюмо сказал он.

— Да нет, не то, не то! — с досадой перебил его Андрей Сидорыч. — Напротив, ты очень хорошо говорил, отлично, и мы с женой тебя совершенно поняли.

— Ну, где уж там хорошо! — проворчал Митрий, и ему подумалось, что напрасно он распустил свой язык и что ничего, кроме насмешки, из этого не выйдет.

— Ну, ладно... пусть по-твоему будет, коли не веришь. А теперь ты меня послушай, что я говорить буду. Что насчет темноты и бедности мужицкой, — это ты все верно сказал. Ну, а вот насчет того, что будто мужик — скотина, это неправда... Не скотина он, а такой же человек, как и все, и говорит, и думает он по-человечески, и жить хочет по-человечески, и законы, и права для него такие же, как для всех...

— Права, права... — проговорил Митрий. — А намедни земский как по морде старосту чистил... это тоже права?..

— Ну уж, брат, это на совести земского остается, а по-настоящему никто не имеет права друг другу морду чистить. И если бы мужик это знал, то он тоже не позволил бы этого. А вот в том-то и беда, что он этого не знает, да и научиться-то ему, друг ты мой, было некогда. Ты вспомни-ка о крепостном праве... читал ведь и слыхал о нем... сколько лет мужик в рабстве был, сколько ему пришлось на своей шкуре всякой неправды вывести,— когда тут было ему учиться, а? Дай срок, вот поживет на воле, поучится, узнает законы и права, тогда ты с него и спрашивай. А теперь, брат, это еще рано,— теперь он только еще жить начинает, вот что.

Митрий слушал и больше не возражал: задушевный голос учителя забирался ему в самую душу, затрагивал там какие-то потаенные струны, и струны эти откликались и, казалось, выговаривали те же самые слова и речи... Господи, да ведь то же самое и он когда-то думал, только, может, высказать не умел! И как это верно... и как это хорошо... и все это, значит, правда... А учитель говорил:

—- Конечно, всякий народ бывает, — бывают и изверги, и скоты, — так ведь это и у нас тоже случается. Такие есть, что только и думают о себе, как бы кого ограбить да свой карман набить... я тоже, брат, такой был когда-то! Ну а все-таки и до таких слово божие доходит... Глядишь, человек и пил, и дрался, и развратничал, и людей обижал, — и вдруг все это бросил, опомнился и пошел к нищим и убогим. Отчего? Оттого, что пришел к нему какой-нибудь человек и сказал: «Брось, стыдно так жить!»... Или попалась ему в руки книжка, а в книжке написано: «Люби ближнего как самого себя»... Или ехал он пьяный и скверный из развратного дома, а навстречу ему попалась маленькая девочка и протянула ручку и сказала: «Барин, подай Христа ради!»... Слово божие везде отыщет тебя и всегда тебе напомнит, что ты человек, а не зверь... Этого, Дмитрий, никогда забывать не следует, и если ты понял сам, как надо жить, то иди и другим говори это самое, а если тебя не будут слушать, будут смеяться над тобой, гнать тебя, —.ты не смущайся, не отчаивайся, а делай свое дело. Один раз не послушают, другой не послушают, а третий, может, и послушают... А ты вон сейчас же и в уныние впал, и книжки бросить хочешь, изругаешься. Это малодушие!..

Митрий сидел весь красный и взволнованный, и слова учителя сверлили его в самое сердце. Весь его давешний задор пропал, и он чувствовал себя таким маленьким, жалким. Напротив, учитель казался ему теперь сильным, большим и грозным. А тут еще бородатый старик со стенки сердито хмурится и как будто хочет сказать: «Эх ты, дурак, дурак, а туда же разговаривать!»

— Верно, Андрей Сидорыч! — прошептал Митрий.— Верно!..

— Верно, говоришь? Ну и слава тебе, господи, — значит, и до тебя мое слово дошло... А теперь я тебе, так и быть, другое слово скажу, — хоть и рассердил ты меня давеча, а все-таки скажу... Сказать, что ли, ему, жена, а? — обратился он к учительше.

— Конечно, скажи! — торопливо сказала учительша.

— Вот что, Дмитрий, — начал учитель, подсаживаясь к парню и ласково положив ему руку на плечо.— Знаешь ты деревню Павловские Хутора?

— Как же не знать, знаю! Семь верст отсюда?

— Ну так вот, земство хочет там школу грамотности открыть. Ребята давно уже оттуда к нам бегают, и все год от году больше их набирается. А у нас в училище и так тесно, да и холодно зимой за семь верст бегать! Ну вот, может, с ноября, бог даст, устроится там школа. Хочешь учителем туда?

— Учителе-ем? — не веря своим ушам, вымолвил Митрий.

— Ну да. Все равно зимой-то тебе на печи лежать, а там дело будешь делать, да и сам отдохнешь, — будет тебе с бабами-то воевать! Все равно, не справишься ты с ними, — одолеют они тебя! — шутливо прибавил он.

Митрий растерянно глядел на учителя.

— Господи, боже мой!.. Андрей Сидорыч! — проговорил он наконец. — Да как же это, да ведь я.сам ничего не знаю, — как же я учить-то буду?..

— Очень просто. Чай, грамоту-то не забыл... сам учился, и другого выучишь, — тут хитрость небольшая. А вот откроются у нас занятия, походишь к нам, посмотришь на наше ученье, подучишься и на Павловских Хуторах дело наладишь. Годика два-три поучишь, а там на сельского учителя экзамен можно будет сдать, и будешь ты у нас уж не Митюха-учитель, а учитель заправский, Дмитрий Иваныч! А поживем еще, может, и в земских гласных тебя увидим, и будешь ты на земском собрании за мужицкие дела стоять. И дай бог тебе тогда такие речи говорить, чтобы и до нашего сердца мужицкое горе дошло... Так, что ли, Дмитрий Иваныч, а?

Но Митюха молчал. То, что говорил Андрей Сидорыч, никогда и во сне ему не снилось и в мечтах не чудилось, и так все это было хорошо, светло и радостно, что у Митрия даже дух захватило. Он встал, опять сел, хотел было что-то сказать, хотел смеяться — и заплакал. Это было уже совсем конфузно, — мужик и вдруг плачет... но ни учитель, ни учительша не улыбнулись на его слезы. Андрей Сидорыч отвернулся к стене и внимательно стал ее рассматривать, точно там были какие-нибудь узоры нарисованы, а учительша встала и тихонько вышла из комнаты.

— Ну, Андрей Сидорыч! — начал Митрий, когда немножко успокоился и пришел в себя. — Такое вы мне это слово сказали, такое слово, что я уж и не знаю... На свет вы меня народили, Андрей Сидорыч, вот что! Без вас мне пропадать, больше ничего...

— Э-э, Дмитрий! — сказал учитель. — У всякого из нас своя несчастная полоса в жизни бывает, и все мы друг другом живем, друг от друга учимся... Я сам, брат, пропадал, а вот услыхал слово божие — и возродился. А знаешь, кто мне его сказал? Солдаты в казарме... да еще вот кто!..

И Андрей Сидорыч указал на бородатого старика, который все так же сумрачно и величаво смотрел на них со стены.

Вошла учительница, и долго еще они толковали, стеснившись вокруг стола, на котором тихо шумел самовар. Андрей Сидорыч вспоминал кое-что из своей жизни, а Митрий рассказал, как он ходил в город и как он там в первый раз осознал свое бессилие и свою отчужденность от всего, что лежит за пределами их бедной и темной деревни. И ему было теперь нисколько не стыдно и не страшно, и никто над ним не глумился, и чувствовал он себя не скотиной, а человеком.

Все небо было уже засыпано звездами, когда Митрий собрался домой. Андрей Сидорыч вышел на крыльцо его провожать.

— Ну, что же, Дмитрий, в запряжку теперь? — пошутил он, прощаясь. — А книжки бросить?

— Нет уж, Андрей Сидорыч, не поминайте, — сказал Митрий. — Уж ежели я теперь скажу эдакое — самый последний человек буду, и наплюйте мне тогда в глаза.

Он бодро зашагал по улице. Но безмолвная ночь с своими грустными звездами, и таинственные шорохи, и разметавшиеся в тяжелом мертвом сне косматые избы разбудили его затихшую тоску. «А дома-то, дома-то что теперь?» — подумал он. Слезы закипели бы* ло у него на глазах, но он сделал над собой усилие и подавил их. «Ах, Ванюшка, Ванюшка!.. Не дожил ты до моей радости»...

Дома еще не спали, когда Митрий вошел в избу. Ванюшку уже убрали, и он лежал в переднем углу, накрытый белым коленкором. Перед образами горела тоненькая восковая свечка, и в избе разливался странный полусвет-полумрак. Пламя, колеблясь, то вспыхивало, то пропадало; по стенам ползали какие-то сумрачные тени, то вырастая до потолка, то съеживаясь в комок и прячась по углам. И среди этого непрерывного движения и мелькания теней белый коленкор под образами особенно поражал своею неподвижностью. Домна сидела за столом, у ног покойника, с красными, распухшими от слез глазами и тихонько что-то причитала. А Анисья с Николавной шептались у печки. Мужиков и ребят не было, их выселили на двор, и они давно уже спали.

При входе Митрия бабы притихли. Они боялись, кабы опять он не начал лютовать, как давеча, когда прибежал с гумна и застал сына мертвым. Больше всех трусила Анисья: это она накормила бедного Ваньку огурцами и хотя убеждена была, что помер он не оттого, но в душе у нее все-таки что-то ныло и сосало, и она ревела целый день.

— Хорошо, что ли, убрали-то, Митя?— робко сказала Домна. — Поди погляди.

— Чего там глядеть? — горько вымолвил Митрий.— Теперь глядеть нечего... Черви будут глядеть, а не я!..

— О, господи!.. — послышался у печи вздох. — Ведь что скажет-то...

— Чего же говорить еще? Лучше бы живого берегли, а помер... теперь уж нечего! Эх, вы!., и с огурца-ми-то своими...

— Да уж будет тебе!.. — плачущим голосом отозвалась Анисья. — Огурцы, огурцы... с огурцов это, что ль? Всего-то он, родименький, может, три огурчика и съе-ел...

И, вспомнив, как она давеча кормила Ваньку огурцами, приговаривая: «Кушай, кушай, Ваня, на здоровье!» — Анисья залилась слезами.


Митюха-учитель

Митрий хотел было уйти, но не вытерпел, подошел к покойнику и поднял саван. Ванюшка, чистенький, причесанный, словно на праздник, лежал, степенно сложив ручки на животе. Кривые голые ножки пятками врозь торчали из-под новой красной рубашки, подпоясанной под мышками голубым пояском. Эти кривые Ниги особенно почему-то были жалки и милы Митрию; все сердце у него перевернулось и сознание непоправимого горя наполнило его душу нестерпимой болью.

— Э-эх!.. — вымолвил он и, схватившись за голову руками, сел у стола.

Глядя на него, заплакала и Домна, причитая: «Закатилось ты, мое ясно солнышко, улетел ты, мой голубь сизокрылый!» Анисья с воплем выбежала из избы.

Не плакала только Николавна. Она подошла к сыну, положила руку ему на плечо и сказала убедительно и спокойно:

— Ну будя, будя, Митрий... А ты лучше возьми да богу помолись... помолись богу-то, вот оно и полегчает.

Митрий, весь бледный, поднялся с лавки, достал псалтырь, перекрестился и стал читать. И всю ночь до рассвета он читал, а Домна слушала эти торжественные, непонятные для нее слова и плакала, и торжественное, непонятное чувство просыпалось в ее темной душе.

XV

На дворе злилась и гудела ноябрьская вьюга, но тепло и уютно было в школе у павловского учителя, Дмитрия Иваныча. Вот уже вторую неделю он живет здесь и учительствует; помещение ему отвели у старосты; сами хозяева живут на другой половине, через сени, а он устроился в школе, сам по себе, и только обедать и ужинать ходит в хозяйскую избу. Правда, у него и тесно, и сыро, и темновато немножко, но Митрию казалось, что пока лучше и не надо.

Перед открытием школы Домна чисто-начисто вымыла и выскребла полы; в углу повесили образ с розовой лампадкой, поставили в ряд несколько столов и лавок для учеников, на деревянном примосте в углу у печки устроили постель, и вышло хоть куда. Сам Митрий прибил полку, на которой аккуратно разложил буквари, учебники, грифели, доски; над постелью повесил портрет Некрасова, подарок покойного Петра Иваныча; а Андрей Сидорыч дал ему еще карту Европейской России, которая и украсила одну из закопченных стен. Когда же в избе отслужили молебен с водосвятием и за столами расселось десятка полтора учеников — стало и вовсе хорошо, совсем как настоящая школа... Митрой был счастлив и усердно принялся за занятия. Весь октябрь и половину ноября он готовился к этим занятиям — аккуратно посещал школу и даже под руководством Андрея Сидорыча давал пробные уроки. Вначале это было очень конфузно, и Митрий совершенно терялся перед толпой шаловливых и насмешливых ребят, которые его знали и для которых он был «учителем Митюхой». Они так и называли его: «Митюха, ну-ка покажи, какая энта, с закорюкой-то!» и вообще обращались с ним запанибрата, так что во время урока Митрий постоянно ждал, что вот-вот ученики выкинут какую-нибудь штуку, и ему стоило страшного труда сохранять спокойствие и достоинство. Но на Павловских Хуторах он почувствовал себя иначе и скоро освоился с своим положением. Во-первых, учеников было здесь гораздо меньше и справляться с ними было легче; во-вторых, сам он был здесь не «Митюха», а дяденька — «Митрий Иваныч», и это обстоятельство много способствовало поддержанию школьной дисциплины в надлежащем порядке. И дело пошло как по маслу.

Павловские мужики тоже были пока довольны. Учитель свой, школа своя; ребятам не надо знобиться, бегая за 7 верст. Одно только было маленькое пятнышко на общем светлом фоне — это то, что Митрий отказался «спрыснуть училищу». Но и оно скоро затушевалось и было забыто.

И все было бы хорошо, если бы не отец... Иван Жилин был поражен известием, что Митюха уходит в учителя. Грозный призрак, который, бывало, мерещился ему в детстве Митюхи, теперь встал перед ним воочию. «Что, брат, ты думал от меня отделаться? Ан нет — вот он я!»... Иван совсем упал духом. Он даже жалостных слов не стал говорить, а только крякнул и махнул рукой. Митрий всячески старался его успокоить, уверял, что ведь зимой все равно делать нечего, а летом он вернется домой и по-прежнему будет работать, — Иван упорно отмалчивался, и по лицу его видно было, что он этому не верит. Какая уж там работа!.. Избалуется парень на легком хлебе и неохота будет ворочать по-мужицки от белой зари до темной ночи. Отрезанный ломоть, что там ни говори... и огорченный Иван со страхом даже глядел на Кирюху. Ну, как и этот тоже возьмет да и упрет куда-нибудь на легкие хлеба? Живите, мол, старички, как жили, доживайте свой век, а я не хочу!.. И хотя простодушный Кирюха и не помышлял ^и о чем подобном, а сидел гвоздем на своем месте, старческая подозрительность рисовала всякие ужасы и с часу на час ждала неведомой катастрофы.

Остальные семейские отнеслись к учительству Митрия каждый по-своему. Домна испугалась и потихоньку упрашивала мужа взять и ее с собою, но это было неудобно, и Митрий уговорил ее жить дома, а по праздникам приходить к нему в гости. Домна поплакала и согласилась, но не только в праздники, айв будни при каждом удобном случае бегала на Павловские Хутора. То рубаху нужно отнести мужу, то варежки, то будто видела она, что полушубок у него разорвался, — надо сбегать починить. Эти экстренные походы ей очень нравились, и нравилась и новая обстановка Митрия, и длинные осенние вечера вдвоем за самоваром, и то, что он теперь «учитель», — все это было новое, необычное в деревенской жизни и очень занимало Домну. И вообще после ссоры с мужем и смерти Ванюшки она как-то вдруг присмирела, отмякла, и какие-то смутные мысли зашевелились в ее голове.

Что касается Кирюхи, то он не представлял себе никаких ужасов и довольно равнодушно отнесся к уходу Митрия. Его только заинтересовало, сколько жалованья будет получать Митрий, и, узнав, что только 25 рублей за всю зиму, Кирюха выразил неодобрение. Это в батраках больше получишь... стоит из-за четвертного билета глотку надсаживать! Уж лучше бы к попу в работники поступить — хлеба хозяйские, вольные, и жалованье идет по положению. Нет, прогадал Митюха, что и говорить!.. Больно прост парень-то, всякий его обойдет.

— Да я бы за тыщу рублей не пошел на эдакую каторгу! — рассуждал он, лежа после обеда на полатях. — Тут от своих ребят не знаешь куда деться, а там с чужими валандайся. Чистая каторга!

— А кто тебе еще даст тыщу-то! — иронически заметил 14-летний братишка, Ленька, на которого, как на подростка, никто еще не обращал внимания и который всегда был так тих и молчалив, что его в избе и не слыхать было.

На это Кирюха ничего не нашелся возразить и только подумал, что, пожалуй, ведь и вправду «тыщу» ему никто не даст, но Иван, слышавший весь этот разговор, вдруг рассердился и накинулся на Леньку.

— А ты чего, ты чего, щенок белогубый? — закричал он. — Туда же умничать!.. Я те поумничаю!

Ленька промолчал, только улыбнулся и вышел из избы. Эта молчаливая улыбка вонзилась в сердце старика, словно острый нож.

— Еще скалится, поди-ка! А? Да что же это такое? Вот и в школу не ходит, а уж голосок подает... молчит-молчит, да и скажет! И откуда к нам эта зараза пришла? О, господи!..

Но мало-помалу все вошло в свою колею, и жизнь потекла обычным порядком. Только в послеобеденное часы Кирюха, залезая на печь отдыхать, восклицал иногда:

— Эх, учителя-то нашего нету! Бывалыча расскажет чего-нибудь, —все животики надорвешь, а теперича нет... некому!

И в избе воцарялась сонная тишина, нарушаемая только жужжаньем Николавниной прялки. Как часто Митрий, сидя у себя на Павловских Хуторах, вспоминал всю эту знакомую обстановку, среди которой прожил целых 23 года, и каждый раз почему-то при этом воспоминании ему становилось грустно... и — жалко.

Вот и теперь, в этот сумрачный ноябрьский день, распустив учеников и пообедав с хозяевами, Митрий задумался о «своих». Что-то они теперь поделывают? Да все то же небось... Бабы прядут. Мужики лежат на полатях. Ребята возятся на лавках. И каждый день одно и то же... эдакая тоска! У Митрия сжалось сердце. Как не похожа его теперешняя жизнь на прежнюю; каждый день что-нибудь новое, интересное; ребята уже две буквы выучили, а завтра надо третью показывать; басню прочитал им — понравилась: все своими словами рассказали, а один лучше всех... И еще просили прочесть какую-нибудь; вот тоже надо подумать, да выбрать, да сначала еще самому себе прочитать, чтобы лучше вышло... А Андрей Сидорыч книжек надавал— на всю зиму хватит, только успевай читать. Одну уж и начал, — о земле, и небе; даже хозяевам пробовал читать — ничего, слушают. Потом арифметикой стал по вечерам заниматься, задачи делать, а то совсем позабыл... Да мало ли дела! — просто жаль, что дни коротки, не хватает; не то что днем спать, а ночью-то не спится, все думаешь о завтрашнем дне, об учениках, о словах, которые можно сложить из выученных букв, и мало ли еще о чем!..

Митрий так раздумался обо всех этих делах, что и про своих позабыл. Сухая метель с шорохом билась и стучала в запотевшие окна, ветер выл как бешеный волк, а у него в избе было так тепло и славно. Тихо, никто не кричит, не ругается, сам по себе сиди и что хочешь делай: хочешь — читай, хочешь —думай, хочешь — на деревню ступай... Нет, хорошо эдак жить... только вот своих-то все-таки жалко...

Вдруг дверь растворилась, и, вся занесенная метелью, с красным носом, с побелевшими от холода щеками, в избу вошла Домна.

— Уж и сиверко! — сказала она, постукивая нога об ногу и отряхивая с себя снег.

Обрадованный Митрий бросился к ней помогать.

— Обморозилась небось... — говорил он, стаскивая с нее полушубок. — Ишь, руки-то заколели! И с чего тебе вздумалось по экой погоде!

— Скучилась! — сказала Домна, разоблачаясь и вытаскивая из-за пазухи какой-то узелок. — А ты что ж, не рад, что ль?

— Ну, еще бы не рад! Вот тебе... Только сейчас сижу да думаю: эх, чего-то там наши делают?..

— А я тебе пирожка принесла с картошкой, — у нас ноне пекли. Это тебе батюшка прислал.

— Ну? — воскликнул Митрий весело.

— Право слово, он. Увидел, что я собираюсь, и велел... Ты, говорит, снеси Митюхе-то пирожка... да кланяйся! Кланяется...

— Это ладно! — сказал просиявший Митрий. — Значит, все-таки думает... Эх, ведь хороший он у нас старик, да землей оброс дюже, вот в чем сила. Так-то, Домна!

И, схватив Домну за руки, он поцеловал ее в щеку. От этой неожиданной ласки Домна так и расцвела.

— Ой, ну те!.. — воскликнула она, жеманясь. — Чтой-то ты! Неравно кто увидит!..

— Ну, и что ж такое? И пущай их видят! Чай, ты мне не чужая... Эх, Домна! Что ж, нетто плохо здак-то жить, без брани да без свары?

— Что же... известно... эдак лучше!

— То-то и есть!.. Вот бы и всегда так. Ведь ты думаешь, мне что? Ведь мне не работа претила — работать я сколько хошь могу. Мне тошно было, что врозь мы все! Один — туда, другой — сюда, да брань, да попреки... эх! Вспомнить аж нехорошо...

— А ты уж не поминай... ну ее! — сказала Домна, потупясь.

— Вспомянешь... Да кабы не это, да я бы в жизнь не ушел от вас! Нетто там-то нельзя тоже ребят учить? Собрал к Филиппу в избу да и учи. Так ведь все бы глаза просмолили... Да ну ее, не хочу больше. Так ничего батюшка-то?

— Ничего.

— И прочие здоровы?

— Слава богу. Все кланяются.

— Ну, молодец ты, что пришла. А то, знаешь, сидел я тут, да и того... И хорошо, думается, одному... и кубыть скучно! И сам не знаю, отчего.

— Это с непривычки, — сказала Домна.

— Может, и с непривычки. Ну, а теперь пойду, у старостихи самовар возьму, приволоку воды и будем чай пить.

Он побежал к хозяевам, притащил самовар и начал хлопотать около него. В самый разгар его хозяйственных хлопот в избу вошла хозяйка, высокая, толстая баба, неся что-то в фартуке.

— Иваныч, а Иваныч, я к тебе! — сказала она.

В фартуке у нее что-то закопошилось и запищало.

— Что это такое? — спросил Митрий.

— Да вот жильца нового к тебе принесла! Овца окотилась. Уж прими, а то у нас в избе и так тесно.

— Тащи! — воскликнул Митрий, смеясь. — Это у меня, значит, новый ученик в училище!..

Нового ученика водворили у печки на соломе, а через минуту в избе появилась и его мамаша.

Между тем самовар вскипел, и Митрий усадил жену разливать чай. Домна делала это не совсем ловко, но Митрий был доволен, и вся эта обстановка, — чистота кругом, книги на полках, приодетая жена за самоваром, карты и Некрасов на стене, — нравилась ему и наполняла его сердце спокойствием и довольством. Смутные мечты его сбывались наяву...

Супруги пили чай, беседовали и хохотали. Им было весело, и все их радовало, даже новорожденный ягненок. Митрий до того расходился, что по-Кирюхиному схватил вдруг Домну и начал с ней бороться. Но Домна не поддавалась; поднялась возня, слышался топот, задушенный смех, и наконец все-таки Митрий одолел.

— С ума сшел, право, с ума сшел! — говорила запыхавшаяся Домна, поправляя сбившийся платок. — Эна взыгрался, чисто жеребец ногайский... А еще учитель!

— А что же такое? Эка важность! — смеялся Митрий. — Эх, Домна, рад я!.. Гляжу — и глазам своим не верю...

— Чему не веришь-то?

— Да как же... я — учитель, а ты у меня вдруг — учительша!

— Ну уж... учительша тоже! — небрежно сказала Домна, но в душе была польщена и даже вспыхнула от удовольствия.

— Только вот одно нехорошо... — продолжал Митрий уже серьезно. — Грамоте ты не знаешь. А уж как бы хорошо было, кабы ты выучилась! Читали бы мы с тобой... и каждую книжку ты бы понимать могла. Ты погляди-ка, сколько их! — указал он на свою полку.— Через них, брат, все узнаешь, — и как люди на свете живут, и как они допрежь нас жили, и как надо жить, чтобы по-божьему было... А то чего мы знаем в дерев-не-то!

Домна сидела в раздумье. Что-то бродило в ее голове, но она не сумела и стыдилась высказаться.

— Нет уж!., где там, — сказала она наконец со вздохом. — Когда теперича учиться?.. Стыдно!..

— Да чего стыдно-то? Дураком быть стыдно, а грамоте знать нисколько не стыдно.

— Да... смеяться станут...

— Дураки и станут смеяться... а тебе-то что? Пущай их смеются на здоровье, от этого тебя не убудет. Эх, Домна, давай-ка, брат, учиться, а?

Домна колебалась.

— А ты... как учить-то будешь? — нерешительно вымолвила она, краснея и не глядя на мужа. — При людях ай нет?

— Зачем при людях? Один на один будем, вот как теперь сидим. Да вот, господи благослови, давай нынче и начнем! Посидим часика два, глядишь, букву и выучим, а там другую, а так месяца через три, — хлоп! — моя Домна-то и читать зачала!

Домна засмеялась и махнула рукой.

— Ну, уж ладно, что ль!.. — весело сказала она. — Учи, что ль!.. Только чур, Митюха, никому не сказывать!..

— Ай да Домна! — воскликнул восторженно Митрий. — Вот спасибо... вот за это люблю... удружила! Ну и заживем, брат, мы с тобой, держись только!..

Он радостно засмеялся, но вдруг осекся, смолк и задумался. Вспомнился ему друг его Семен Латнев... Где-то он мыкает теперь свою буйную головушку?.. Как ушел из села, с той поры нет о нем ни слуху, ни духу, и жив ли он, помер ли, — никто не знает. Где же он теперь, в эту бурную, непогожую ночь? Тепло ли ему, сыт ли он, весел ли?.. Или мерзнет где-нибудь под забором, одинокий, бесприютный, проклиная свою горькую судьбу? Жуткий холод и тоска пронзали насквозь Митюхино сердце.

— Эх, Сенька, Сенька!.. — глухо вымолвил он. — Мне-то хорошо, я выплыл. А ты?..

Никто ему не отвечал. В избе было тихо и душно; с потолка капало от пара, и ягненок, пригревшись около матери, легонько чмокал во сне. Домна сидела, пригорюнившись, и молчала, ей тоже взгрустнулось и вспомнился покойник Ванюшка. А за стеною плакала и стонала вьюга, и в этих стонах и воплях чудились Митрию голоса многих тысяч людей, погибающих там, в темноте, от холода и нищеты... 

О авторе

ДМИТРИЕВА Валентина Иововна (28.04.1859, село Воронино Балашовского уезда Саратовской губернии - 18.02.1947, город Сочи), прозаик, публицист, мемуарист. Из крестьян.

Окончила Тамбовскую женскую гимназию (1877), Высшие женские медицинские курсы (Санкт-Петербург, 1885). Увлекалась народническими идеями, находилась под негласным надзором полиции. Осенью 1887 года арестована и выслана в город Тверь. С конца 1891 года жила в Воронеже. Земский врач-эпидемиолог в городе Нижнедевицке (1892, 1893) и Задонском уезде (1894). В Воронеже вела активную культурно-просветительскую работу, преимущественно в секции внешкольного образования при Обществах народных университетов, регулярно публиковалась в местной прессе (газета «Воронежское слово», декабрь 1905 года - июнь 1907 года, и других). Осенью 1919 года ушла из Воронежа с Белой армией, жила в городе Сочи на своей даче, находилась в дружеских отношениях с Н.А. Островским. Печаталась с 1877 года.

Автор мн. рассказов, повестей и романов, в том числе «В разные стороны» (1883), «Доброволец» (1889), «Гомочка» (1894), «Митюха-учитель» (1896), «Червоный хутор» (1900), «Димка» (1900). Рассказ «Малыш и Жучка» (1896) был удостоен Фребелевской премии и выдержал более 20 изданий. В 1930 году вышли воспоминания Дмитриевой «Так было. Путь моей жизни» (Москва; Ленинград). Избранные сочинения Дмитриевой вошли в книге «Повести. Рассказы» (Воронеж, 1983; предисловие О.Г. Ласу некого).

1

Так называют крестьяне рубль.

Индюк.


на главную | моя полка | | Митюха-учитель |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу