Книга: Таня



Екатерина Некрасова

ТАНЯ

В стакане с минералкой плавала одинокая лимонная долька. Из-под хипповской кожаной повязки-ленты челка лезла девчонке в глаза. Опустив голову, девчонка глядела на суету газовых пузырьков, и он видел пробор в каштановых волнах волос — точно посередине. Волосы были не длинные и не короткие: сзади — до плеч. Густые, очень красивые волосы. И разноцветные бисерные ромбики на коричневой, кое-где растрескавшейся коже повязки. В прошлой жизни повязка почти наверняка была брючным ремнем.

И серая, застегнутая доверху джинсовка была явно с чужого плеча, скорее — с мужчины, из широкого ворота беззащитно торчала тонкая шея, и почему-то он был почти уверен, что под джинсовкой больше ничего нет.

…Как будто ее впопыхах одевали в чужое. И штаны, модные псевдосолдатские, защитно-пятнистые, с многочисленными карманами, были ей велики — сразу представлялся утянутый на талии, под курткой, пояс, за счет которого они только и не падают, — и все это было не просто ношеное, а ношеное и нестираное, мятая затерханная джинса, грязевые разводы на внутренней стороне манжет, а девочка была такая чистенькая, совсем из другого стиля, лежащие на засаленном воротнике завитки волос были такие свежевымытые, пушащиеся, рассыпающиеся… Даже волосы у нее были такие же, как у той, другой. И глаза — слишком широко расставленные, большие, раскосые… Как у кошки. Редкость, если разобраться, — он первый раз видел такое.

Точнее, второй.

Он заставил себя отвести взгляд. Она же не просто похожа. Она — копия. Дубликат. Дубль два.

А может быть, и нет.

Он вертел в руках стакан. На поверхности пива — тени от отпечатков пальцев на стекле. Что осталось от той девушки? Черно-белые фотографии посредственного качества. Цвет волос, цвет глаз, оттенок кожи… А все нужные тексты — переводы с французского либо английского, а в английском, к примеру, шкала цветовых определений куда беднее — «blue», в частности, у них и «синий», и «голубой», хотя дураку понятно, что голубой и синий — совсем не одно и то же. Голубые глаза — они были серо-голубые? Просто голубые? Темные? Светлые? И то, чего не могли удержать никакие фотографии, — манеры, походка, голос… Впрочем, насчет манер-то как раз проще — сохранилась кинохроника.

…Мельтешащий загогулинами царапин телевизионный экран. Четыре одинаковые царские дочки поочередно подходят целовать икону — то ли публичный молебен, то ли крестный ход. Очередной документальный фильм о последних Романовых. И Генка, задыхаясь и фыркая, читает из тонкой растрепанной книжки — чьих-то мемуаров: «Она была свежа, хрупка и чиста, как роза… — и с хохотом валится на диван, на искусственно меховой плед с дурацкими оленями у водопоя, а откашлявшись, продолжает: — Она была наделена изящным профилем камеи…» Над диваном качается задетое бра, и тени мечутся по стенам…

— Забавно, что ты тоже Таня, — сказал он.

Она подняла глаза. Отставила так и не початый стакан.

— Забавно?

Губы у нее были не тонкие и не пухлые. Пальцы — не тонкие и не толстые. Плечи — не прямые и не покатые. Нос красивый — тонкий, чуть-чуть приподнятый… да вот еще ресницы — темные, длинные… Ничего особенного. Еще кто-то из охранников Ипатьевского дома, попавшись белым и давая показания по поводу внешности царевен, сказал: ничего особенного.

…Вспышки молний за высокими старинными окнами.

Вода стекает по стеклам сплошной пеленой, точно из направленного шланга. Тусклые блики на полосатом шелке гардин. «Обратите внимание вот на этот задрапированный проем в глубине комнаты. Через эту дверь вошел генерал Корнилов, чтобы сообщить императрице, что она арестована». — «А портьера подлинная?» — И негодование в голосе маленькой рыжей экскурсоводши: «Нет, конечно!» Кучка людей, гуськом бредущих вдоль белых веревок, отгораживающих проход через анфиладу комнат от собственно комнат. «Будуар императрицы, так называемая Сиреневая комната. Самое знаменитое помещение в России начала двадцатого века!» «Чайный столик, подлинный — вот, мы видим его на фотографии, сделанной в то время… (Круглая мелкоморщинистая старческая рука показывает на громадный, во всю стену, черно-белый снимок.) Сервиз, подлинный… (На низком восьмиугольном столике бордовый чайник и четыре чашки — желтая, зеленая и еще какие-то.) Это сервиз, хотя все приборы разного цвета…» «Это зеркало не отсюда, оно из княжеского дворца в Санкт-Петербурге…» (Вспомнилось — из какого-то анекдота, что ли — про музейную опись: «Кинжал утерян, ножны не от него…») «Какой камин, дама, здесь батареи! А… Это не камин, а экран от камина. Да, подлинный…» Бывший царский дворец, во времена блокады побывавший штабом германского командования, ныне поделенный между новоявленным музеем и военным институтом — в одно крыло пускают экскурсантов, другое огорожено колючей проволокой; неприветливые тетки-экскурсоводши с их стандартным: «Здесь столько бурь пронеслось…»

И эта девчонка, бродившая вроде бы с экскурсией и в то же время отдельно, приседавшая перед стеклянными шкафчиками-витринами в одном конце зала, когда все уходили в другой… И уже в последней по счету комнате — бывшей-царской ванной, известной как Мавританская уборная — она задала свой единственный вопрос: «А от детских комнат ничего не осталось?» — «Весь второй этаж — институт». И только тут он обратил внимание на ее лицо. Детские комнаты…

Экскурсанты уже выходили в распахнутые двери, у киоска с открытками снимали и бросали в корзину сменную обувь — громадные растрепанные тапки с резинками вместо задников. А она повернулась и пошла обратно — по второму кругу. И он пошел за ней. Держась на расстоянии, приглядывайся — сомневаясь, удивляясь и обалдевая… Ему становилось все интереснее.

Ему и сейчас было интересно.

И никто, никто больше не заметил в ней ничего особенного. Слишком нерезкими были редкие фотографии на стенах… Неприязненно смотрели тетки из персонала, о царской семье повествовавшие чуть ли не со слезой в голосе. «Девушка, ничего нельзя трогать!» — «Но веревку-то можно?» — «И веревку нельзя! Если каждый потрогает… Я ее стирала, так вода черная была!»

Навстречу двигалась следующая экскурсия — с другим, но так же вдохновенно бубнящим экскурсоводом. «Мундиры старших дочерей, Ольги и Татьяны. Все дочери Николая Второго были шефами полков…» Он запомнил мундир Татьяны — синий с желтым. Головной убор, похожий на лакированную каску, с козырьком и конским хвостом на макушке. Мундиры шились точно по фигуре, и по ним можно судить о телосложении. Талия. Грудь. Плечи — не прямые и не покатые…

В соседней витрине сидела кукла — большая, с локонами, в пожелтевших розовых кружевах. А у витрины стояла девушка, прижавшись лбом к стеклу.

…Ветер трепал фигурный край зонта над столиком, мел песок по плитам террасы. По ногам дуло.

— А вам понравилось во дворце? — спросила она, сглотнув — нервно.

— Давай на «ты», — предложил он.

— Тебе понравилось? — помедлив, поправилась она.

Он пожал плечами. Слишком низкие потолки, слишком маленькие, тесно забитые разнокалиберными предметами помещения, слишком мало света… И все это облезлое песочно-белое здание, которое он по первости счел захудалым на окраине парка павильоном, а уж никак не дворцом… Если уж на то пошло, у него куда больше положительных эмоций вызывал берег пруда — в погожие дни умилительное воплощение мечты ранних коммунистов. Перед бывшим царским дворцом, на самом охраняемом когда-то бережку России бегают дети простых людей, рассаживаются на покрывалах и полотенцах семейства, и девушки плетут венки из ромашек…

Он промолчал. И она снова замолчала. Официантка, женщина с лицом накрашенного поросенка, забрала у него пустой стакан.

…Он проморгал момент, когда она ушла. И когда сбежал с крыльца на мокрый после ливня песок двора, ее нигде не было видно. На скамейке у крыльца курила освободившаяся экскурсоводша. «Скажите, а еще какие-нибудь достопримечательности здесь есть?» Женщина развела руками — в одной сигарета, — затем показала в сторону пруда. «Вот — Татьянин дуб». — «Почему — Татьянин?» И он услышал трогательную историю о том, что играть в парке с царскими детьми иногда приглашали посторонних ребятишек, но те не всегда понимали субординацию и иной раз случались ссоры. Обиженная Татьяна не шла жаловаться, она просто отходила в сторону, к тому вот дубу, и оттуда смотрела на играющих…

Она и стояла у дуба, положив ладони на морщины коры. Дубы у пруда и вправду были старые, дубы-великаны, кора затянула шишки на месте срубленных когда-то — должно быть, еще царскими садовниками — ветвей… Она не оглянулась на звук шагов. Напряженные пальцы гладили, ощупывали ствол.

— Меня зовут Игорь, — сказал он, остановившись в шаге.

Она обернулась — и в первый миг он решил, что напугал ее, а потом струхнул сам. Она молча смотрела на него, и зрачки ее были огромны, лишь по краю радужки оставался ободок — голубой без претензий. Потом прижала пальцы к груди, будто указывая на себя — так в фильмах знакомятся представители разных народов, не знающие языка друг друга.

— Таня.

…И они шли по улице — сквозь запахи зацветающей сирени. Улицы Пушкина почему-то напоминали ему южные города — особенно вот эта, выходящая к вокзалу. В Крыму по таким же улочкам толпы курортников валят к морю…

— Таня, — сказал он. — Улыбнитесь. А то мне все время кажется, что я вас обидел.

…А когда за полями уже поднялись здания Питера, «маршрутку» подбросило на колдобине, охнул сидевший напротив парень с видеокамерой на коленях, женщина рядом уронила сумочку, и пальцы девчонки вцепились в его плечо. Даже сквозь рубашку они показались ледяными.

А теперь он разглядел их как следует. Ногти синевато-сиреневые у корней.

И зрачки во весь глаз.

— Таня, — сказал он, поднимаясь. — Ты все равно ничего не пьешь. Пойдем, я тебя провожу… Где ты живешь? — спросил он, когда они выбрались из лабиринта столиков и спустились по ступенькам. — (Она махнула рукой куда-то вдоль аллеи.) — Там? Ну, это ты путаешь. Там Петропавловка… через мост… Ты что, плохо здесь ориентируешься? — (Она неожиданно кивнула.) — Да? Ну… А вон там аттракционы. Может быть, лучше туда сходим? Ты на «американских горках» каталась?

Он тараторил — ему вдруг искренне захотелось развлечь эту странную неулыбающуюся девицу, так непонятно, невозможно похожую на расстрелянную восемьдесят лет назад царскую дочь. Рассмешить ее, что ли.

И она улыбнулась. Впервые. И, помедлив, кивнула.

С террасы кафе вслед им смотрел третий.

Он насвистывал, наблюдая, как они уходят по аллее. Парень что-то говорил, наклоняясь к своей спутнице. Вот взял ее за руку — и она не отстранилась. Они шли, и вместе с ними смещался наведенный крестик прицела.

…Интересно, почему все-таки сегодня, думал он. И не дата вроде бы никакая. Не годовщина расстрела. Просто, что ли, день такой подходящий? Серый. Без теней. И никто не подумает, что под ее ногами тени не было бы и на самом ярком солнце…

Он поерзал локтями по ржавым перилам. Сзади официантка звякала посудой. Кафе закрывалось.

…А парень, конечно, ничего не замечает. Прямо в лучших традициях «ужастиков», где дураки никогда вовремя не понимают, что рядом с ними — труп. Смотрят, щупают — и холодный, и морда белая, и улыбка кривая, и зрачки на свет не реагируют… И клыки, между прочим, изо рта выглядывают… Интересно, как у нее на предмет клыков? (Поморщился, не сводя глаза с шагающей в круге объектива парочки.) И зачем ей понадобилось тащить этого типа с собой в Петропавловскую? К могиле?

Внизу проехала машина — проплыли голые коленки женщины рядом с водителем. У лотка с воздушными шариками громко лопнул оранжевый в яблоках конь.

…А зачем им вообще убивать? Еще один выплеск энергии, что ли… Катализатор… Кровь — воплощение жизненной силы… А ведь без этой крови ничего не будет, процесс не запустится, максимальный срок существования зомби в стадии куколки — около сорока часов…

И откуда, главное, они сами это знают? А ведь знают, это факт. Даже если при жизни ничего такого им и в голову не приходило. Чувствуют.

…А вот если бы у меня на самом деле был автомат?.. (Подкрутил колесико увеличения, навел крестик на спину в мешковатой серой джинсовке.) Как в кино, на куртке одно за другим появлялись бы рваные отверстия, а она, пошатываясь от выстрелов, смотрела бы на меня большими чистыми глазами… Ох-хотник за привидениями, сказал он себе, поднимая камеру на плечо. Двое уходили, держась за руки, и парень смеялся, и ни о чем таком не думал… И надо, надо было догнать, схватить за плечо, но… Я мерзавец. Но ведь тогда все сорвется. Кто ее знает — может, она просто тут же исчезнет. Сам дурак, соображать надо, а если соображать нечем, то хоть доверять инстинктам, а я тоже не виноват, я два года ждал этого дня, я только по Романовым месяц за калькулятором сидел…

Он спускался по ступенькам, перешагивая через плевки.

…Один человек из нескольких, погибших одновременно и в непосредственной близости друг от друга… причем именно погибших, а не умерших своей смертью; причем, что называется, во цвете, то есть тех, кто при иных обстоятельствах мог бы жить еще долго, какие-нибудь смертельно больные сюда не подходят… Скорость накопления энергии зависит от количества покойников; в среднем — несколько десятилетий. И очень интересно, что больше одного человека на группу не бывает, даже если в качестве группы рассматривать всех павших в какой-нибудь грандиозной битве и со всех воюющих сторон. Просто значительно выше скорость энергоконденсации и несколько больше потенциальный срок действия зомби. Но это — ненамного, все равно в пределах нескольких лет…

Ведь я гений. Я совершил прорыв в науке. Величайшее открытие. Новое, совершенно неожиданное проявление закона сохранения энергии! Это их энергия, отпущенная им на значительно больший срок и оставшаяся невостребованной, их здоровье, их несбывшиеся мечты, их непрожитые жизни… Наверное, так положено, чтобы гениям сразу никто не верил. А уж, блин, гений-вундеркинд, двадцати трех лет, подогнавший научное обоснование под сказки о вампирах… Я лучше буду практичным гением. Я на одной этой пленке озолочусь…

Он шел за ними, прячась в толпе. Он ошибся — они не свернули к мосту. Но пока с маршрутом ему везло — это были на редкость удачные кадры. Лотки с сувенирами, бесчисленные игрушки за стеклами ларьков, гроздья разноцветных воздушных шаров… Тонкая фигурка в таком нелепо не сочетающемся со всем ее обликом прикиде, так очевидно чужая идущему рядом смеющемуся парню, бледное неподвижное лицо на фоне праздника жизни… А какие сенсационные шапки появились бы в соответствующих газетенках, если бы в самом деле нашлепать с этой пленки фотографий и распродать! Или загнать бы всю пленку целиком — в какую-нибудь паранормальную телепередачу… Да. И не исключено, что на пленке и не оказалось бы худой девушки почти с изможденно осунувшимся лицом. Разговорчивый ухажер обращался бы к пустому месту, и нелепо раскачивалась бы в воздухе его сжатая рука… Вот так и предъявляй видеозапись в качестве доказательства. Нетушки, не дождетесь, нам, гениям, в дурдоме не место…

А может быть, наоборот, на пленке проявилось бы что-нибудь, чего мы, грешные, простыми своими глазами не замечаем. Сияние какое-нибудь. Или через нее стали бы просвечивать предметы…

Он нагнал их у лотка с нэцкэ. Это был экспромт. Внезапная идея.

— Молодые люди!.. — позвал он еще с расстояния. — Молодые люди, — продолжал, когда они обернулись. — Я с телевидения. — (Он улыбался изо всех сил. Разумеется, они могли его узнать. В музее и в метро могли и не заметить, а вот в «маршрутке» из Пушкина до Питера… Но разве это криминал?) — Мы готовим передачу о лете в нашем городе. Вы не против, если я вас немножко поснимаю? Вы будете туристы…

Из-за расширенных зрачков ее глаза были черными. Ничто не дрогнуло в ее лице — худом, с проступившими скулами, обескровленном до изжелто-зеленого… сухие бледные губы, тени в глазницах… Она все молчала — он ждал, ощущая, как его широкая дружелюбная улыбка превращается в натужный оскал. Камера вдруг стала давить на плечо. Способность к самовнушению у него, видимо, оказалась развита не по разуму — ему даже чудился запах. Еле-еле заметный, вдвойне невозможный здесь, в толпе, в нескольких метрах от цветочницы с шеренгой букетов… Какой-то совершенно не органический запах не то новой резины, не то резинового клея — только раз в жизни ему довелось нюхать подобное. В позапрошлом году — когда Рекс выскочил из кустов с облепленной муравьями дохлой кошкой в зубах.

…Провоняла вся квартира. Мать распахивала окна, Рексу промыли пасть марганцовкой и в дезинфекционно-профилактических целях влили в него столовую ложку водки…

Татьяна, не сводя глаз, медленно кивнула.

Она хорошо держится, думал он, шагая следом за ними. Впрочем, это он понял еще в метро — девушка из начала века бестрепетно ступила на движущуюся дорожку, на глазах складывающуюся ступенями… Хотя чего ей бояться?



Он снимал непрерывно — теперь уже открыто забегая с разных сторон. Приседая, ловил отсветы на ее лице. Наверху, в кроне липы шелестел занесенный ветром кулек от букета — небо отражалось в трепещущей фольге.

…Художник был лохмат. Шар полуседых — «перец с солью» — мелких кудряшек плавно переходил в такую же бороду. Между волосами и бородой помещались горбатый нос со шрамом поперек и веселые глаза.

— Портрет? Барышня!.. Молодой человек! Хотите — двойной портрет? Два лица в листе!..

Она прошла мимо. Кажется, она даже глядела сквозь этого вольного творца в тельняшке. И вдруг круто остановилась. Но смотрела по-прежнему не в лицо художнику, а на выставленные рядком в траве позади этюдника планшеты с готовыми работами — образцами творческой манеры. И сначала он растерялся — не позировать же этому хмырю она собралась в самом деле, — а потом понял.

Разноцветная пыль пастели. Синди Кроуфорд в волнах желто-коричневых волос — родинка над губой тонко подчеркнута карандашом, прорисована каждая ресница — только вот рот и нос почему-то разминулись в обратной перспективе. Внизу листа была прикноплена натура — маленький снимок, вырезанный из журнала.

А рядом стоял портрет старшей Николашкиной дочери — Ольги. Он помнил эту фотографию — видел в Интернете. Голова вскинута, и шея в нитке жемчужных бус кажется особенно длинной и изящной…

— У Ольги были светлые волосы, — сказала она, перебив художника, распространявшегося о технике рисования сухой пастелью.

— Что?

— Эту девушку, — объяснила она, показывая пальцем, — звали Ольга. И у нее были светлые волосы.

На портрете царевна была брюнеткой. А ее сестра повернулась и пошла, не слушая доводов об условности искусства. (Он перевел дыхание. Художник выглядел симпатичным дядькой. Хватит с меня и одного. Следить за человеком, целенаправленно идущим навстречу смерти, не за тем, чтобы предупредить, а чтобы отснять материал для остросюжетного ролика, — это, извините…) Каштановый затылок мелькнул в объективе. Он двинулся было следом, и тут ее ухажер, которого он все это время старательно силился воспринимать как совершенно постороннего, до кого нет никакого дела — ну, просто незнакомый парень, цыганисто-чернявый, плечистый, простецкое скуластое лицо… дурак, не помогут тебе твои бицепсы, — вдруг решительно шагнул вперед, прямо-таки рыцарственно, как и подобает настоящему мужчине, за чьей девушкой ни с того ни с сего увязался болван с видеокамерой.

— Все, — заявил ухажер. И закрыл объектив растопыренной пятерней.

Это тоже были удачные кадры.

На фоне серой мути туч мчались, кружили по невидимым рельсам разноцветные пятна вагонеток. Ползли вверх и падали, и ветер, должно быть, трепал волосы людей, которых она не могла рассмотреть, а только слышала — визг, смех, голоса… Вверх-вниз. Горки.

Гулкие доски помоста скрипели под шагами.

— Давай я вперед, а ты сзади, — сказал Игорь, занося ногу.

— Лучше наоборот, — посоветовала служащая, барышня в таких же, как у Игоря, синих штанах с отстроченными швами — бывших, видимо, здесь в безумной моде. На барышне штаны сидели будто на барабане, но как-то очень ловко — это не казалось уродливым, а фигура у нее была красивая…

И Татьяна послушно перелезла на нос вагонетки, поерзала, устраиваясь верхом на кожаном сиденье, а Игорь втиснулся сзади и взялся за руль — и вагонетка тронулась, заскользила, поползла вертикально вверх, а потом такой же отвесный склон открылся впереди и внизу — и вагонетка ухнула вниз, Татьяна вцепилась в борта, руки Игоря сжимали ее ребра… Мысли неслись. Если бы ее сейчас видели… родители, близкие… хоть кто-нибудь из той жизни — в с лязгом летящем в никуда железном ящике, в объятиях чужого парня… Она, всегда так стеснявшаяся незнакомых… Правда, это она давно наловчилась скрывать. И скрывала так успешно, что ее стали считать гордячкой. Все как у мама…

Ветер в лицо. Вагонетка падала, земля летела навстречу, едва различимые полоски рельсов, которые не выдержат удара, и тогда — трава и замусоренные каменные плиты… Она ясно представила, как выбирается, целая и невредимая, из груды смятого железа, из-под окровавленного Игорева тела — залитая его кровью… Вот и будет тебе кровь.

Их тряхнуло так, что, казалось, выбросит, — но не выбросило, пальцы держались за борта, как за последнюю надежду, руки хотели жить, они ничего не желали понимать, не желали понимать, что давно мертвы и сгнили, распались на отдельные кости, и часть костей утеряна, а часть пошла в центрифугу на предмет выделения ДНК, и только чудом… Это — твой последний шанс, сказал голос внутри. Год жизни. Год. В конце концов год — это так мало, сопротивлялась она. Я собиралась жить долго…

Вагонетка снова поднималась. Снизу, кажется, махали руками.

Она знала, что год — это много. Год жизни, двенадцать месяцев, триста шестьдесят пять дней… наступит осень, ветки рябин прогнутся под кровавыми гроздьями… зима, снежинки на перчатках, холод в легких… как Анастасия тогда угодила мне в лицо снежком с камнем внутри — я лежала на спине в сугробе и думала, что у меня больше нет носа… Это Анастасии больше нет. Никого нет. Почему из одиннадцати — я одна?

Чужие руки. «Он хороший. Я не могу. Он добрый. Это же видно». — «Да-a, тот парень тоже показался тебе добрым…» Милый, симпатичный, простой парень, мятая гимнастерка, оттопыренные уши… Было так странно слышать, как его называют начальником охраны. Павел. Павел, Павел… Не помню. Ему предстояло умереть от тифа в госпитале на территории, занятой войсками адмирала Колчака, он ненадолго пережил нас, да… Мне казалось, что у него доброе лицо. Я была уверена, что уж он не сделает нам ничего плохого.

Вагонетка стояла. И неподвижна была земля внизу. Она медленно разжала руки. Пальцы ныли.

…И тогда, в подвале, это не по возрасту мальчишеское лицо было не злым, а просто сосредоточенным — он так старательно целился, он хотел попасть с одного выстрела… Она взялась за затылок. Потом — за висок. Все равно там ничего нет. Сейчас. Пока.

Я ничего не понимаю в людях. Ничего.

Игорь стоял перед ней, протягивая руку. Она послушно ухватилась за эту руку и выбралась на помост. Внизу, в смутной зеле, ни травы, расплывались блики — должно быть, осколки. Дощатые ступени прогибались под ногами.

И тень появится, думала она, сосредоточенно всматриваясь под ноги. Еще год жизни. Триста шестьдесят пять суток, в сутках по двадцать четыре часа, в часе шестьдесят минут, в минуте шестьдесят секунд… Секунда — один вдох. Как странно не дышать.

Рука Игоря легла на ее плечо. Она терпела. У них так принято, этот год мне предстоит прожить среди них… Трава. Я снова увижу тени в траве и искры в изломах осколков. Я смогу дышать… есть… Я буду делать что угодно, хоть прислугой наймусь, я куплю билет до Ливадии… или и Ливадия теперь называется иначе?.. Она замерла и напряглась, вспоминая, — безрезультатно. Эти ниоткуда всплывающие в памяти обрывки сведений слишком случайны. Я понимаю, что такое анализ ДНК, я знаю, чем кончил человек, который меня убил, но вопросов, на которые мне не ответить, куда больше.

Игорь подхватил ее под локоть. Разберусь, пообещала она себе, шагая. Да хоть без билета влезу в поезд… это же не принесет никому убытков…

Она зажмурилась. Дорожки, посыпанные песком вперемешку с обломками ракушек, голубое море, сливающееся с голубым небом, в волнах прибоя синеватые с фиолетовой оторочкой купола медуз… Мне так долго было холодно. Так холодно. Так долго.

— Ты что дрожишь? — спросил он, сжимая ее плечи. — Замерзла?

Она кивнула, затылком чувствуя его дыхание. Да, я замерзла, я так замерзла и так устала… У меня больше нет сил. И я слепну — а ведь утром могла читать надписи на указателях… Мой единственный день подходит к концу. Мой единственный шанс.

Кровь. Кровавые пузыри на Ольгиных губах. И дикий визг Нюты, и как она металась, заслоняясь подушкой… И столпившиеся в дверях фигуры с револьверами, палящие через плечи друг друга — кашляя, щурясь… И тусклая лампочка сквозь дым… Они тоже не хотели такого. Они хотели, чтобы все было быстро — на каждого по одному выстрелу. Они не были злыми. Леньку Седнева они пожалели. Они просто считали, что так нужно. И мне тоже нужно. Я хочу жить. За всех. За папа и мама, за брата и сестер, за Евгения Николаевича и Нюту… Мы тоже не были ни в чем виноваты. Папа и мама… хорошо. Мы, дети, не были виноваты ни в чем. А Евгений Николаевич, Харитонов, Трупп и Нюта — тем более. И Настенька Гендрикова, и Нагорный с Седневым, и Валя… их ведь тоже убили, да?

…Больше года все равно не получится. Не дано. Ни за что. Никак. Год для одного человека — за все годы, непрожитые одиннадцатью. Много, видимо, было лет… Только нужна еще одна смерть. Много крови. На могилу.

— Игорь, — проговорила она, глядя в землю. — Давай — (это «давай» стоило ей отдельного усилия — несмотря ни на что, было мучительно неудобно обращаться на «ты» к чужому, едва знакомому человеку) — сходим в Петропавловскую крепость. Я хотела бы… — И замолчала, не зная, что сказать. «Посмотреть?» Она же сказала ему, что живет в Санкт-Петербурге. Никогда не смотрела?

Она так и не взглянула ему в лицо. И всю дорогу смотрела только под ноги. На песке, на плитах, на асфальте, должно быть, все-таки двигались тени — легкие, едва различимые. От всего и от всех, кроме нее.

…Вытертые ступени собора. Волоча ноги, она поднималась, держась за его руку. Не гнуть спину… Ни один человек не поведет на экскурсию женщину, которой дурно. Она отчаянно старалась держаться прямо — сама понимая, что вместо этого лишь нелепо вытягивает шею. Почему женщины перестали носить корсеты?

Петропавловская крепость. Стены цвета красной охры под яркой голубизной неба. Булыжник площади. И мама идет, взбивая ногами кружевной подол, а рядом Лили, Лили Ден… Или это было не здесь?.. «Лили, как вы носите эту юбку?» И веселое лицо меняется, делается растерянным. «Видите ли, мадам… это модно…» И мама: «А ну-ка, докажите мне, что эта юбка удобна! Бегите, Лили, бегите!» Ах, эти узкие юбки — если верить Лили, многие дамы связывали себе ноги, чтобы ненароком не шагнуть слишком широко и не разорвать подол… А у этих можно сшить платье, которое будет обтягивать тебя, как чулок. И бегать в нем будет легче, чем в самом широком пеньюаре…

Она все-таки ударилась скулой о стену — твердую, шершавую и неожиданно холодную, крашенную под мрамор — зеленоватую с белыми разводами…

— Таня?..

Он подхватил ее свободной рукой — в другой все еще держал оторванные половинки билетов. В гробницу ее предков продают билеты, как в балаган…

— Тебе плохо?

Она помотала головой.

— Споткнулась…

Она экономила слова. У нее уже не оставалось сил на разговоры.

Угловатые бронзовые кресты на сером мраморе надгробий. Пучки выцветших знамен на стенах. Царское место — бахрома балдахина без осыпавшейся позолоты серая, как паутина… Она всматривалась, шурясь. Бархат помоста, вытертый ногами людей, позднее похороненных вокруг. И голоса, голоса… Она понимала слова — французские, английские, но говорили все одно и то же. Кажется, не осталось места, связанного с ее жизнью, ее семьей, ее родом, где теперь не водили бы любопытствующих.

Она шла.

«Ни сына его, ни внука не будет в народе его… поселятся в шатре его, потому что он уже не его…» Лица. Фотоаппараты. Даже молодой человек-кинооператор, снимавший их по дороге, был здесь — и, поймав ее взгляд, сразу отступил, затерялся в толпе. Должно быть, боясь нарваться на еще одну грубость — а она так и не поняла, почему Игорь был с ним груб. Да пусть бы снимал, разве жалко? Хоть на пленке, но она вошла бы в этот мир как часть…

Про себя она начала считать шаги. Раз шаг… два… четыре… уже немножко осталось… Выщербленные плиты пола. «О дне его ужаснутся потомки, и современники будут объяты трепетом…»

А Екатерининский придел, маленький и гулкий, был почему-то пуст. Точка начала и конца, Лобное место, где замыкается круг ее второй жизни. Совсем-совсем коротенькой. Недостойной упоминания. Жизни, которая не войдет ни в историю, ни даже в легенды… Она вцепилась в рукав Игоря. Золотые буквы лезли в глаза: «Ее императорское высочество… благоверная великая княжна… Татиана…» На все Божья воля… да. И темно глядели иконы со стен. И впервые она в страхе отводила глаза. Благоверные — либо тут, либо там, но никак не посередине…

Отгородивший надгробие малиновый шнур вдруг растаял. Стены дрогнули и поплыли, завертелись: памятные доски, только кажущиеся мраморными — дерево, оклеенное тонкой пленкой с совершенно мраморным узором; и само надгробие — общее, лишь один кусок мрамора нашелся для тех, кому принадлежала вся эта страна, спустя восемьдесят лет после их смерти; вазы с искусственными цветами, мутные складки кисеи на окне… искры в хрустале люстры, расплывающиеся разноцветными звездами… И снег все падал, но пахло сиренью, да, как пахла сирень в будуаре мама, когда за окнами уже стреляли… а небо было голубым и ярким… нет, серым, и хлопья снега были крупными, папа с Валей пилили дрова, а охранники толпились в сторонке, поплевывая… И еще когда-то было смеющееся лицо Анастасии, ее замахнувшаяся рука со снежком, и когда он ударил меня в лицо — это было так неожиданно и так больно, и показалось таким подлым… Что мы знали о подлости — тогда?

«Взывай, если есть отвечающий тебе. И к кому… из святых… обратишься ты?..» И в ушах звенит, и она уже не видит вены на шее стоящего рядом человека. Я не умею кусаться… никогда не умела. Анастасию бы сюда — это она у нас кусалась, царапалась, пиналась…

— Таня?

— Уйди, — сказала она, зажимая ладонью вздрагивающее горло. Вышло тихо и невнятно.

— Тань, ты чего?

— Уйдите! — крикнула она сдавленно, с облегчением переходя на «вы».

Парень смотрел на нее, как на сумасшедшую, и вышел, пятясь. Ей казалось, что он пятится вверх по вставшему дыбом полу — куб помещения вращался все быстрее, стены, потолок, вазы с искусственными белыми каллами и кадки с настоящими фикусами, а потом выложенный коричневой плиткой пол оказался вверху, и на нем откуда-то возник давешний юноша-журналист. Объектив камеры надвинулся — снимает!.. Зачем? и откуда он здесь взялся? Он снимает… мне же плохо!., он должен бы бежать за помощью… Лицо парня оказалось совсем близко — азартное, с горящими глазами, — и что-то сдвинулось в ее сознании. И вместо этого лица она вдруг увидела другое — напряженное, сощуренные глаза вглядываются сквозь дым… люстра превратилась в лампочку, потолок опал, тяжестью низких сводов задавив дневной свет… она снова стояла посреди ТОЙ комнаты, а вместо объектива было дуло нацеленного револьвера, она повернулась и с воплем метнулась в глубину комнаты, к стене, к запертой двери куда-то… витой малиновый шнур оказался перед самыми глазами, и она уцепилась за него, пытаясь удержаться на ногах… ну хотя бы на коленях… С грохотом повалились тяжелые бронзовые столбики. Белые каллы лежали в луже растекающейся воды.

— Дать бы вам по мозгам этой камерой, — на ходу мечтательно рассуждал милиционер. — И пленку вырвать…

Туристы испуганно расступались, давая дорогу.

— У нас разрешение, — в очередной раз повторил Игорь, стараясь сохранять достоинство и дергая рукой в бесполезном чаянии освободить рукав.

— Да пустите же нас, — подал голос Генка. — Мы же не… — (здесь он был встряхнут так, что едва устоял на ногах) — не с-сопротивляемся… — (это — уклоняясь от очередного толчка богатырского плеча)… — Да что вы делаете!.. Сами пойдем…

— Сами вы уже сходили. — Широченный, прямо-таки квадратный — разъевшийся, видать, за время ленивого сидения на входе и трепотни с билетершами, — мент был здоровее их обоих. — И ты иди, — добавил он, зажатой Генкиной рукой подталкивая Таню в спину. — Другой бы не посмотрел, что девушка…

А на крыльце, сунув камеру в руки помятому Генке, он очень демонстративно поправил дубинку на поясе и договорил:

— А еще раз сюда сунетесь — и не посмотрю, — и — Тане: — А то… совсем уже…

— Мне стало плохо, — очень спокойно сказала Таня, в упор глядя ему в глаза. — Вдруг. Я ничего не разбила… не сломала… Хотите, помогу пол вытереть?

— Я тебе помогу… — ласково закивал мент.

На пороге он оглянулся — через плечо смерил всех троих последним тяжелым взглядом и шагнул в полумрак притвора.

Они остались стоять на крыльце.

— Н-да, — потирая локоть, сказал Генка после молчания. — Танек, с тебя бутылка.

— Гад, — сказала Таня, глядя вслед менту и потирая спину. Обернувшись, старательно улыбнулась — обоим по очереди: — Ребята, извините, что так вышло… Спасибо вам.

— Да не за что, — отозвался Генка, ухмыляясь в ответ. — Мировая киноиндустрия оценит наш подвиг.

— Да уж… Пленки хватило, оператор?

Генка гордо похлопал по сумке от видеокамеры, где, видимо, лежали отснятые кассеты. Она кивнула, задумчиво почесывая щеку, и повторила:

— Спасибо, ребята.

— Пожалуйста, — на этот раз ответил Игорь — небрежно. Было все-таки сложно так сразу переключиться с роли едва знакомого поклонника на роль давнего — и без ничего такого — приятеля. — Танек, пудру смажешь.



— Это не пудра, — объяснила она наставительно, — а тональный крем. Пополам с тенями. Синими, желтыми и серыми. Целая живопись. — Но руку опустила, капризно добавив: — Блин, я боялась, от меня на улицах шарахаться будут. А никто даже внимания не обратил. Народ у нас все-таки… пуленепробиваемый…

— Ничего, — заявил оператор Генка, укладывая камеру в сумку. — Вот возьмет наша кинулька первый приз, тебя к нам на «Ленфильм» с руками оторвут. Станешь знаменитой актрисой, и будет народ на тебя шарахаться.

Болван, воззвал Игорь мысленно. Таня не ответила, только дернула носом, но сразу посерьезнела. Дурак, думал Игорь. Шуточки тебе… Она же все понимает. Шансы любительской короткометражки, даже с профессиональной съемкой, даже если смонтировать вы сумеете, а как режиссер и сценарист Танька проявила себя с самой лучшей стороны… все равно — шансы взять первый приз на кинофестивале, пусть и в демократичной номинации любительских фильмов… да, шанс наш никак не больше, чем шанс никому не известной девушки без специального образования на роль в кино…

Он не сразу осознал, что молчит, глядя на нее. Будто ждет чего-то. Распоряжений. И что так же смотрит на нее Генка. Вот так и становится ясно, кто в коллективе лидер.

А ведь раньше этого не было. Мы всегда гордились тем, что у нас не компания, а многоглавый дракон. И на тебе… Повзрослели наконец окончательно, что ли. Завершился период становления личности…

— А ты молодец, Танек, — серьезно сказал Генка, щелкая замками сумки. Со своим синевато отсвечивающим свежевыбритым черепом, в майке с англоязычным нецензурным ругательством, на крыльце царской усыпальницы — хоть и ободранном, и в строительных лесах, — он смотрелся явно не на месте. — Я почти поверил. Я даже сам вроде играть начал. — (И я, думал Игорь. И я.) — Будто все на самом деле, а я вас снимаю, чтобы пленку куда-нибудь продать. — (В широченной улыбке продемонстровал черный излом на месте дальнего зуба.) — Но ты… — (Восхищенно закатив глаза, развел руками.) — Ты талант. Если та Татьяна действительно была на тебя похожа, то мне ее жаль.

А может быть, не так уж и похожа, подумал Игорь. Слишком некачественны фотографии и архивные кинозаписи — они не сохранили ни цвета волос, ни цвета глаз; слишком несовершенна методика восстановления лица по черепу… тем более — по изуродованному черепу…

— Та Татьяна была пробка, — спокойно ответила Таня. — Как и они все. — (Перевела взгляд с Генки на Игоря — секунду смотрела, затем отвернулась и принялась деловито отряхивать штаны.) — Самозванцам вообще положено быть умнее тех, за кого они себя выдают. Они пытаются реализовать возможности, которые проворонили оригиналы.

Помолчали.

— Тань, что у тебя с глазами? — спросил Игорь.

Она секунду смотрела на него, сдвинув брови, — поняв, засмеялась.

— Это атропин. Это случайно так совпало. Я вчера у окулиста была. — Должно быть, его лицо не выразило понимания, и она назидательно пояснила: — Атропин — это препарат, который капают, когда хотят посмотреть глазное дно. Он расширяет зрачки. Но зрение на этот период ухудшается. Он чего-то там расслабляет в глазу, что ли… — Она подмигнула. — А эффект хороший, да?

— Тань, — с ухмылкой позвал Генка. — А вот если бы на самом деле… Перекусила бы ты ему горло?

И она улыбнулась в ответ.

— Ему — нет. И тебе — нет. Вы же мои лучшие друзья. — Потянулась и обняла их обоих за плечи. И, глядя Игорю в глаза, медленно, демонстративно облизнулась. — Я бы нашла кого-нибудь другого.

— Это же чудовище, — тихо сказала Татьяна.

Из тени соборного крыльца на площадь спускались трое — смеющаяся девушка тащила за руки двоих парней. Тот из двоих, что был пониже и пощуплее, с сумкой через плечо, что-то говорил, жестикулируя свободной рукой. Захохотали все трое.

— Ну что ты так сразу… — возразила Ольга, вглядываясь в чужое, разрумянившееся даже под слоем косметики лицо, счастливое лицо. Покосилась — сравнивая — на сестру и вздохнула. — Она старалась. Она даже думать старалась, как ты. И даже иногда попадала…

— А то, что они придумали… — перебила Татьяна и замолчала, не сводя глаз со своей смеющейся тезки. Лицо ее дрогнуло, сделалось тоскливым и страстным. — Год жизни… — договорила она сдавленно — так тихо, что лишь умоляюще сморщившаяся Ольга и разобрала.

— Таня…

— А ужас интересно, — встряла, хихикнув, пролезая между ними, не расслышавшая Анастасия. — Выйдет из нее артистка?

— Нет, конечно, — отозвалась Мария. — Много ты понимаешь, шибздик.

А та, другая Таня, Таня, Пока Еще Мечтающая Стать Актрисой, жмурясь, смотрела сквозь них — на проглянувшее в облаках солнце.

ВРЕМЕНА МЕНЯЮТСЯ

У нее не было имени — был набор шипящих звуков, который он не мог воспроизвести даже мысленно. У нее не было волос — лысый, неожиданно изящной формы череп с маленькими, совсем человеческими ушами. И бюста у нее не было тоже — совсем, с его точки зрения, напрасно был этот вырез до пояса, нечего там было открывать и нечего обтягивать, вся она была тощенькая, как подросток, — прикрытые серебряной сеткой платья, подпрыгивали на его руке худые коленки… Он бежал, и в такт шагам моталась ее запрокинутая голова. На шее, над ямочкой между ключицами, совсем по-человечески проступили сухожилия. Серебряная сеть обтянула плечи, одна рука локтем упиралась ему в грудь, а другая болталась — и подол платья волочился, звякая и цепляясь. Полированные раковины и скрепляющие их колечки — сотни колец серебристого, светящегося в темноте металла. Крупные самоцветы по краю подола были антигравитаторами — это из-за них такой легкой была ее походка, а серебряная паутина плыла за ней, стелилась — невесомая, как пена… Но их сила, направленная вверх по сетке, не могла ему помочь — а без них проклятое платье весило, наверно, больше самой хозяйки.

Он бежал. Звякали по полу раковины из океанов чужой планеты, плафоны аварийного освещения гасли за спиной и зажигались впереди — светящиеся кристаллы, голубые бриллианты… В голубых отсветах — запрокинутое треугольное личико. Маленький подбородок, плоский носик — изящные прорези ноздрей смотрят вперед; и светлые, едва намеченные брови, зато ресницы — черные, сантиметра в два. Глаза, смотрящие снизу вверх, — огромные, раскосые, апельсиновые с голубыми прожилками… В глазах жили зрачки — бились, то сжимаясь в точки, то разливаясь во всю радужку так, что в щетках ресниц оставались сплошь черные, влажно отблескивающие выпуклости. Как у статуи. У ее глаз не было белков.

…Он бежал. Пружинила под ногами кажущаяся стеклянной поверхность. В льдисто-зеленоватой, как стекло на изломе, толще пола свет странно преломлялся — и странно дробился на волокнистой структуре стен; там, в глубине, чудились то вмерзшие пузырьки воздуха, то пересечения зеркальных плоскостей… Он бежал, перепрыгивая через комингсы, слыша только свое загнанное дыхание: в этих, словно прорубленых в глыбе льда коридорах странно не было эха, не было даже топота — звуки проваливались, как в вату. Он бежал, и пульс в висках отсчитывал секунды, и толчки собственной крови казались ему тиканьем часового механизма.

…Там, в рубке — в том, что он счел рубкой, в прозрачном октаэдре, где за стенами — звездная пустота открытого космоса, но каждая из граней способна превращаться в экран; где не было ничего, кроме узора голубых лучей под потолком — и в этом узоре висели, как в паутине, цветные кристаллы… Кажется, вся эта штука и играла роль пульта управления — потому что именно там, под сияющей ровным голубым светом паутиной с редкими вкраплениями самоцветов, она подняла руку и нараспев произнесла непонятную фразу, и паутина погасла, а самоцветы рассыпались пестрыми осколками. Осколки еще падали, когда, опоздав на секунды, в рубку ворвались те, кто гнался за ними. И вбежавший первым, в совсем по-земному лаково-черном мундире, выстрелил из чего-то, надетого на руку, как металлическая перчатка. Звука не было, был только свет — желтая вспышка. Свет окутал ее, будто коконом. Сияющий нимб. Мгновение. А потом она упала.

Он помнил, как на стрелявшего смотрели все остальные. Наверно, стрелять все-таки было нельзя. Он так и не разобрался в их субординации, так и не понял, кем она была среди них, — но все-таки стрелять было нельзя, 200 наверно…

Он просто воспользовался моментом. Он подхватил ее на руки и побежал — благо, выходов в октаэдре было столько же, сколько сторон.

…И теперь он не мог поверить, что его больше не преследуют. У них не осталось выбора, они не успеют восстановить пульт, звездолет неуправляем и механизм самоуничтожения запущен… Но она обещала, что его не будут преследовать. Что коридоры, ведущие к ангару с десантными дисками, пропустят его одного. А она знала, что говорит. У нее было это право — приказывать кораблю. И даже право на разрушение пульта, каковое разрушение автоматически запустило обратный отсчет… Для последнего уцелевшего на ее планете звездолета, последней надежды умирающей цивилизации. Возможно, и для самой цивилизации, отправившей последний звездолет спешно завоевывать подходящую для массового переселения планету. Маленькую голубую планету, третью по счету у некрупной желтой звезды.

…Ради него. Ради чужого, единственного выжившего на потерпевшем аварию земном корабле, взятого на роль «языка» — только… Ради первого человека, которого она увидела.

Она лежала спиной на его руке — под серебряной сеткой кожа цвета молочного шоколада; сам себе он казался бледным в этом призрачном свете — и почему-то особенно ярко фосфоресцировала вытатуированная на бицепсе эмблема КСЗ, Космической Службы Земли. Там, на Земле, он был капитаном звездолета, кавалером двух орденов «За доблесть», врученных лично председателем Высшего Совета; там…

…В ангар он скатился кувырком — не устоял, когда прямо под ногами вдруг провалился пол. И, падая, только старался плечами и локтями защитить ее.

Он ободрал локоть, разбил губу и прикусил язык. И порвал штанину у щиколотки — так и не поняв, за что зацепился. Он стоял на коленях, а впереди, за стеклянной стеной, выстроились десантные диски — в ряд, как тарелки в сушилке. Запрограммированые, готовые к старту, — но она обещала, что активирован будет только один. Ближайший ко входу — потому что для одного человека двухместного диска вполне достаточно, а из них, замахнувшихся на жизнь чужой цивилизации, никто не заслуживает спасения.

…И снова он бежал — хрипя уже, кашляя и задыхаясь; он наступил-таки на волочащийся подол и раздавил одну из раковин — розовато-жемчужную с зеленым краем; он бежал, ругаясь вслух, и гигантский обод ближайшего диска поднимался навстречу.

Двояковыпуклая линза трехметрового диаметра. Лупа. Стекло, выпавшее из очков великана. Прозрачная перегородка исчезла, рассыпалась облачками медленно меркнущих цветных искр; он рванулся сквозь эти искры. Линза опрокинулась ему под ноги — и вдруг обернулась миской, гигантской стеклянной миской, в которой клубился зеленоватый туман… И он положил в этот туман женщину и бросился сам — как в воду, нырнул в теплое, плотное, упругое, затопившее с головой… А потом были только огненные пятна в глазах, мгновенное головокружение и мгновенная невесомость — а еще потом он лежал ничком в светящейся зеленой пене, а за прозрачной броней остался только космический мрак с яркими немигающими звездами.

И он увидел Землю — сбоку. Снежные завитки циклонов, коричневое, зеленое и голубое; а вот Земля уже внизу, Земля заваливается…

А потом все вдруг осветилось. Черное небо стало сплошным клубящимся пламенем — и он зажмурился, нырнув в теплое желе. А когда приподнялся-таки и, размазывая слезы, увидел тьму — решил, что ослеп.

Мир проявлялся медленно — зеленоватое свечение внутри диска, и укутанный в голубое сияние бок планеты — близко, гораздо ближе… а сзади и вверху, там, где только что удалялась угловатая махина звездолета, еще мерцали вспышки, и какие-то горящие обломки распадались на лету.

…И она была рядом. Лежала навзничь, щекой в зеленоватой массе — тусклые, будто под водой, блики дрожали на шоколадной коже. Только глаза ее были уже не оранжевыми, а розовыми — бледно-розовыми, и больше не пульсировали съежившиеся зрачки.

Он полз к ней, выдираясь из теплого и вязкого, задевая головой прозрачный потолок; он понятия не имел, в каких пределах может колебаться температура ее тела, и должен ли у нее быть пульс, и где его искать… Он шарил ладонью по ее лицу, и оно оставалось неподвижным.

— Эй, — позвал он.

Но она молчала. И тогда он закричал; он кричал, путая слова, и в конце концов перешел на русский. Тебя у нас обязательно вылечат, кричал он. Ты не поверишь, какая у нас медицина. Ты не думай, мы вам еще поможем, если уж у вас такие проблемы, раз у вас звезда гаснет… или все-таки взрывается?.. Он так и не понял, что там у них со звездой, — половина звуков их языка оказалась неслышима для человеческого уха, не говоря уж о воспроизведении человеческим речевым аппаратом. В конце концов пленника признали бесполезным и собрались выкинуть в космос — и вот тут-то она и вмешалась…

— Не умирай, — попросил он, охрипнув. — Пожалуйста.

…На ее лицо снова упали огненные блики — диск вошел в атмосферу.

Он бежал. Бухали ботинки — хорошие, крепкие, импортные, он снял их с убитого снайпера, — но ему они были велики размера на два. Хрустело под каблуками битое стекло, трещал битый кирпич; коридоры и рекреации, серые стены в пузырях отставшей краски и вздутая, в желтых потеках побелка, груды сорванной с пола плитки и выломанные оконные рамы, и сорванные двери — на одну он наступил, и трухлявый оргалит провалился под ногой…

Ее голова билась носом в его спину. И липла рубашка, намокшая в ее крови. И пахло кровью. Он знал, что так не носят раненых — но никак иначе он ее нести бы не смог.

…Он не знал ее имени. Он впервые увидел ее утром на инструктаже; за полтора часа тряской дороги в старом армейском «газике» она не удосужилась сказать: «Давай познакомимся». Мальчишка был придан ей в качестве вспомогательного элемента, и она отнеслась к нему пренебрежительно. И зря — потому что сама-то оказалась такой же зеленой соплячкой, впопыхах не заметившей проволочной растяжки в сухой траве бывшей школьной клумбы.

Она успела отскочить. И отшвырнуть его, и рухнуть рядом. Грянуло так, словно рушился мир, ударило Горячим ветром — больше не было ни верха, ни низа, вокруг тряслось, ревело и выло; сжимая в руках пучки вырванной травы, он закричал — и не услышал себя в вое и свисте пролетающей над головой смерти.

…Он отыскал ее — полз на четвереньках, хватаясь за траву, — ему еще казалось, что все вокруг качается; среди вывороченной земли и обломков бетонного бордюра она лежала скорчившись, зажимая живот руками, и струйки крови — темные, густые, неторопливые — текли по пальцам.

Он извел на нее все бинты из аптечки; довел ее (тогда она еще могла кое-как идти) до места — до бывшего спортзала, полуподвального помещения, взрыв в котором должен был, по их расчетам, обрушить сразу все здание. Поставил рядом сумку с бомбой. И сидел, дожидаясь, тупо наблюдая — приподнявшись на локтях, она возилась, соединяя цветные проводки, настраивая таймер; все чаще опускала голову на руки — но снова приподнималась, закусив белеющую губу, и продолжала; а потом не смогла подняться — поерзав по полу локтями, хрипло потребовала: «Помоги». И дальше он держал ее под мышки…

Она отключилась без единого звука, и он, не догадавшийся прихватить из аптечки нашатырь, еле растолкал ее — чтобы услышать короткое: «Все».

А больше не было ни слова.

…Он брел, шатаясь, ругаясь сквозь злые слезы; сквозь проломы огромных окон солнце простреливало здание насквозь — когда-то в этой школе было хоть светло… В ушах звенело. Она крупнее меня, эта девица, и выше на полголовы; она взрослая баба, а мне пятнадцать, я не дотащу, я не смогу, нет… я не успею, сейчас рванет — все рухнет, нас похоронит под развалинами…

Он придерживал ее одной рукой — пониже зада; носки ее ботинок били его по коленям. На другом плече болтался автомат — бил по боку.

Он выбрался на крыльцо — по разбитым бетонным ступенькам, отшвырнув ногой сорванную вывеску со слинявшими буквами. Школа номер какой-то… Ругаясь, пробирался, перешагивая через трупы в чужой форме — этих троих они срезали очередью из машины. Разведчики; через несколько часов сюда подтянутся их основные силы — это здание на холме стало бы для них и наблюдательным пунктом, и огневой точкой, и прикрытием… На этой земле у вас не будет укрытий.

Он распахнул дверцу «газика» — обжег руку о раскаленную солнцем железную ручку. Пригнулся, наклоняясь вбок, втискиваясь внутрь, в густой парниковый жар разогретого железного ящика; подставил руки, принимая съехавшее с затекшего плеча тело. Она ударилась затылком о пол салона, но не охнула. От ворота до ног камуфляж на ней почернел, напитавшись кровью; зрачки разлились во всю радужку, и струйка крови изо рта стекала на грязный пол.

Он смотрел — на прыщеватый лоб, и преждевременную «гусиную лапку» под глазом, и жиденькую темную косу; на свою руку под ее шеей — тощую, исцарапанную, с грязью под ногтями…

— Не умирай, — попросил он шепотом. — Только не умирай. Я же ничего не умею… как же я?..

…Он влез на водительское место; машину кидало на колдобинах бывшей дороги, а он крутил горячую от солнца «баранку» и не оглядывался. И даже в зеркальце заднего вида старался не смотреть — не смотреть в невзрачное, простенькое, прыщавенькое, еще сегодня утром незнакомое лицо.

— Знаешь, — сказал он, глядя на прыгающую под колесами дорогу — растрескавшуюся глину с резкими черными тенями, — а я в школе хотел быть космонавтом. Еще, блядь, как дурак верил — космос, открытия… Контакт… — Машину подбросило, он ударился макушкой о потолок и прикусил язык. — Встречу, думаю, типа звездную принцессу… — Он все-таки не выдержал — оглянулся. Ее тоже подбрасывало, голова ее билась об пол, но лицо оставалось неподвижным — и струйка изо рта потемнела и загустела, засыхая. — Никогда не думал, что стану партизаном, — сказал он. — Чтобы на своей земле дома жечь, чтоб не достались врагу…

Под днищем загремели камни. На ее лице прыгали тени; густо пахло кровью.

— Эй, — позвал он.

Но она молчала. И тогда он наконец сорвался и закричал плачущим детским голосом — напуганный мальчишка, которого бросили одного. Глядя на дорогу, вцепившись в руль, бормотал, захлебываясь:

— Не умирай, слышишь, я тебя довезу, тебя вылечат, ну потерпи, только не умирай…

Машина снова подпрыгнула, выскочив с проселочной дороги на бывшее шоссе. Теперь можно было гнать — сорок километров до базы

ВОЗМОЖНЫ ВАРИАНТЫ

Сказка пьяного геймера

Посвящается Эми Ольвен и персонажам компьютерной игры «Final Fantasy VII»

С ЧЕГО ВСЕ НАЧАЛОСЬ…

«…новое поколение компьютерных игр. Одним из главных достоинств обсуждаемой игры является ее вариативность. В зависимости от действий главного героя (то есть ваших) варьируется поведение всех остальных персонажей и, соответственно, сюжет — разумеется, в весьма ограниченных пределах…»

Из рекламной статьи

ПЕРВАЯ ПОПЫТКА

(Рядом с клавиатурой стояла мятая голубая банка. Грейпфрутовый джин; на экране монитора разворачивалась трехмерная картинка. Хрустальные колонны храма. У входа в храм маячила человеческая фигурка. За спиной — меч в ножнах, рукоятка торчит над правым плечом. Желтые волосы точком, как у панка. Геймер вздохнул и нажал на кнопку со стрелкой. Фигурка пошла.)

…Колонны упирались в небо. Вместо неба был мозаичный глаз на потолке — продолговатый, с черным провалом зрачка. В храме не было стен — солнце преломлялось в хрустале колонн, и по плитам пола тянулись длинные блики, разбитые на цвета спектра.

— Это я, — задрав голову, весело сказал пришелец в черный зрачок.

(…Весь экран заняло закинутое лицо. Молодое. Желтые волосы, синие глаза, царапина на скуле… Персонаж компьютерной «стрелялки» — великолепная трехмерная графика, возможность голосовых команд… Геймер вздохнул снова. Разгладил на столе инструкцию с текстом роли и нагнулся к микрофону.)

— …Ты, — сказал Голос.

Ниоткуда и отовсюду. И негромкий вроде бы голос — но, наверно, от него должна была бы стыть в жилах кровь.

— Я, — повторил тот, что стоял улыбаясь — руки в карманы. — Привет, Оракул.

Вздох грянул. Наверно, он должен был бы отдаться гулким эхом — но в храме не было стен. Только колонны.

— Ты, — повторил Голос. — Ты пришел, чтобы узнать свою судьбу. Ты прошел… э-э-э…

Тот, что стоял внизу, ухмылялся. Ему вдруг показалось, что Оракулу все надоело. Что он повторяет сказанное в сотый раз; что вся слава этого места — дурацкие сплетни и зря он поверил-таки и приперся, зря, зря…

— …Ты прошел через пустыню. Ты пересек океан. Тебе предстоит пройти через Синие горы и Ржавые болота… — Голос закашлялся. По ногам тянуло сквозняком. — Болота непроходимы, а Синие горы населены чудовищами. Но ты пройдешь.

Тот, что слушал, усмехался, даже не пытаясь изобразить почтение. Конечно, пройду. Тоже мне, удивил. А через что я прошел, я и без тебя знаю…

— У тебя есть девушка. Вот она…

…Карие глаза. Темные волосы. Короткая юбка и грубые ботинки. И сбившиеся гармошкой носки. Вот она идет — рядом…

— Она будет ждать тебя в твоем родном городе, но твой враг сожжет твой родной город…

Слова упали, как камни в воду — без возврата. Оракул не ошибается — в этом сходились все, во всех кабаках на перекрестках всех дорог. Оракул знает будущее; Оракул видит будущее; Оракул может менять будущее. Иногда — очень редко — Оракул исполняет желания…

ОРАКУЛ НЕ ОШИБАЕТСЯ. Значит…

— Что?.. — растерянно спросил тот, кто все еще улыбался.

— Твой враг сожжет твой родной город. Но твоя девушка уцелеет…

Радость. Мгновенная. Облегчение. И сразу — осознание.

— Погоди, — перебил посетитель. Мотнул головой, осмысливая; снова вскинул расширившиеся глаза. — Как… сожжет? Совсем? А люди?

— Почти совсем, — подтвердил Голос — и в нем почудилась усмешка. — Твой враг сожжет твой родной город. У тебя что, со слухом плохо?

Человек молчал. Дул ветер; под ногами лежал блик — цветной и полосатый, как радуга. Фиолетовый… синий… зеленый… огненный… Улицы. Дома. Деревья. Люди…

— Зачем?

— Он твой враг.

И снова было молчание. И был ветер, и вздрагивали блики…

(…цветными «зайчиками» на экране монитора. Геймер сморщился и почесал нос.)

— Персонаж он отрицательный! Ему так положено.

…Блики.

— Ты же всемогущ, — сказал человек в черноту зрачка. Его губы вело — и, должно быть, страшненькая выходила улыбка. Якобы Ты… Сделай что-нибудь.

«А иначе на фига ты тут сидишь?!»

Голос хмыкнул — секунду мир состоял из звука: х-х-х…

— Я могу. Я могу изменить прошлое — и тогда изменится будущее. Но ты все равно придешь сюда — и, вступив на порог, ты вспомнишь…

— Ну?!

И снова был вздох.

— Но и ТВОЕ прошлое изменится. И изменишься ты сам. Я выполню твое желание — а оно, возможно, перестанет являться таковым…

— Да ты охренел, — заявил наглый посетитель, — всемогущий. Город? С людьми? Черт с ним, что мой, я там не живу… город?! И чтобы я передумал?!

(…«CTRL — ALT — DELETE» — два раза подряд.)

ВТОРАЯ ПОПЫТКА

Он вошел в храм. Снаружи было пасмурно и ветрено; в храме было сумрачно. Прозрачные колонны, цветная мозаика на потолке — желтый глаз с черным зрачком…

— …Ты, — сказал Голос. — Ты прошел через Синие горы и Ржавые болота…

Тот, что стоял перед ним, вдруг уселся на пол — пачкая штаны грязными ботинками, поджал ноги по-турецки. Ухмыльнулся.

— Я устал чего-то, слышь… всемогущий.

…Ветер.

— А ты наглый, — помедлив, констатировал Голос. — Ладно. В твоем городе, который ты спас, тебя ждет девушка…

Человек отвернулся.

Вот оно.

…Горели фонари. Вверху, заслоняя ночь, пересекались дуги автострад; шел мелкий снег, и подсвеченное городское небо казалось шероховатым, как грифель. Мы шли рядом — и она взяла меня под руку; я шагал обмирая… Выпрямиться. Развернуть плечи, стать высоким и сильным…

Давно дело было.

Смех на палке. И ведь таки стал.

И вот.

— …Глянь, какая девушка! Какие ноги! Какой бюст… как она только, бедная, землю под ногами видит, когда ходит, — я никак не пойму…

— Заткнись, — оборвал тот, что сидел на полу.

И воцарилось молчание.

— Так, — сказал Голос. — Что тебе опять не слава богу?

Человек смотрел себе на ноги. Грязные коричневые ботинки, толстые рубчатые подошвы… Пыль всех сторон света.

— Пусть лучше не ждет.

— Так, — повторил Голос — и снова вздохнул, и качнулись тени. — Передумал, значит. Ладно… А я тебя предупреждал. Ну, ладно. — И тут же снова оживился: — Но смотри, тебя будет любить еще одна девушка… Смотри!

…Запах хризантем. Волосы — рыжевато-каштановые, солнечные; вот она расплетает косу, встряхивает головой — волосы льются, блестящие, волнистые… Руки. Теплые сухие ладошки, мягкие и нежные; ночник на столе, сбитая простыня, свисающая до полу…

— Но твой враг убьет ее.

…Дул ветер. Отсюда, со скал, хорошо просматривались ступенями спускающиеся в долину террасы. Когда-то на террасах росли сады — и считались чудом света; сады давно одичали, и высохли, и истлели. Прошли тысячи лет. И только песок…

Он УВИДЕЛ.

…Падает черная тень — размазываясь в прыжке; черный плащ, белые волосы, длинное изогнутое лезвие… У него меч длиннее его роста. И нога в высоком черном сапоге наступает на ее косу…

…Человек сидел на ступенях храма. Ветер вскручивал пылевые смерчики; за спиной молчал Оракул. Ждал.

А потом произошло еще что-то — и он услышал. Ее дыхание. Громкое — с хрипами. Учащенное. И кровавые пузыри вздуваются и лопаются на губах…

— Я согласен, — сказал он, не оборачиваясь. — Давай еще раз.

ТРЕТЬЯ ПОПЫТКА

Небо было свинцовым. Небо нависло; предгрозовые сумерки, в которых почему-то особенно ярко светлеет металл. Храмовая крыша на фоне иссиня-черной тучи. Плиты храмового пола.

Человек смотрел под ноги. Охотнее всего он бы лег и умер. Прямо тут.

— Ну, — сказал Голос. — Третий раз. Ты прошел через пустыню, ты пересек океан. Ты перебрался через Синие горы и Ржавые болота. Ты спас целый город, предупредив пожар. Ты… э-э-э… ты спас влюбленную в тебя прекрасную девушку, которую хотел убить твой враг. У тебя впереди решающий поединок, в котором ты победишь. Вот он, твой враг, смотри!

Человек смотрел под ноги. Изъязвленные временем каменные плиты; сколько они видали таких, как я?

…Тень шагнула из тьмы, таща за собой длинный блик клинка. Металлические наплечники поверх лаково-черного кожаного плаща. Голая грудь, крест-накрест перечеркнутая черными ремнями. Волосы. Длинные. Прямые. Челка. И цвет волос — они не просто очень светлые, вру я все, они — почти серебряные… серебристые. Почти металлический блеск…

Голос:

— Он — твой самый сильный противник. Он всегда был сильнее тебя. Но теперь твое мастерство возросло, и ты… это…

— Не учи меня, — оборвал человек, поднимая голову. — Я с ним дрался, между прочим.

…Тогда. На городской площади, кашляя в дыму; и был летучий огненный блик на режущей кромке длиннющего лезвия. У моего горла.

Плиты пола под ногами. Был взгляд. Цвет глаз — не то Голубой, не то зеленый. Была усмешка. Осталось — заживающий порез на шее, под ладонью… Он все равно дерется так, как я драться никогда не буду. Но ведь не убил. Почему?

— Почему он меня не убил?

Молчание. Человек сглотнул.

…Рука в черной кожаной перчатке — на рукояти меча. Распахнутый ворот плаща, огненные отсветы на потной коже. Я увидел его впервые. Он красив, как…

Враг мой. По-че-му?!

…Встать на колени, И ползать. Чего ж я все хамлю-то, ведь от Оракула зависит…

Потому что если я не уговорю… не уломаю, не умолю… Оракул все может — равнодушная сволочь по ту сторону мира…

ТРЕТИЙ РАЗ.

…Щербинки на плитах.

— Он — твой враг. Ты убьешь его, и это будет значить, что ты выиграл…

Человек мотнул головой. Он ВИДЕЛ будущее — снова.

…Враг ждал — с мечом в руке. Почему-то голый по пояс. Черные кожаные штаны, черные сапоги… И неведомо откуда тянущий сквозняк шевелил волосы. Враг смотрел в глаза. Даже вроде чуть улыбался — уголками рта.

Жить ему оставалось меньше десяти минут.

— Пожалуйста, — сказал человек хрипло.

— Я тебя предупреждал, — ответил Голос.

…Предупреждал. «Твоя биография изменится, и ты изменишься… Я выполню твое желание, а оно перестанет являться таковым…» Ты хотел же жить с этой девушкой долго и счастливо? А перед этим, твою мать, ты хотел того же, но — с другой…

Это ж такая глюковина — любовь. Потому что она — не данность. Она — как получится…

С кем получится.

— …Ты садист.

— Я тебя предупреждал… Смотри!

…Он ощутил себя в движении. Разворачивающимся; косо падает занесенное лезвие… блики в чужих зрачках… Он знал, что сильнее. Он и БЫЛ сильнее — в эти секунды.

Секунды.

…Блики. Дрогнули чужие ресницы. И лезвие падает, падает, падает…

Стоп-кадр, размазанный во времени.

— Почему он меня не убил?!

А Голос спросил с насмешкой:

— Сказать тебе, почему он так хотел убить эту девушку?

…Плиты.

Он стоял на коленях — впервые в жизни. И наверно, нужно было кричать. Умолять. Биться головой о пол…

— Пожалуйста, — повторил он. Не то улыбаясь, не то скалясь — и лицо его выглядело каким угодно, только не умоляющим. — Я не хочу убивать этого человека. — И сморщился. И сглотнул; и еще помолчал, глядя. Черная дыра зрачка. Цветные стекляшки мозаики, темные желобки между ними… Глоток — с усилием. Вспышка молнии насквозь просветила колонны. — Я… он мне нравится.

И тут Голос впервые засмеялся.

Заржал.

…Гром. Да такой, что показалось — покачнулись хрустальные колонны. Но это всего лишь молнии, причудливая игра света…

— Да ты сбрендил, парень, — сказал Голос, переждав очередной удар. — Сначала тебе одну женщину, потом другую… теперь что, вообще мужчину?

— Пожалуйста, — повторил тот, кто еще надеялся.

А что ему еще оставалось?!

Снаружи хлынул ливень; ветер заносил струи в просветы между колоннами. Долетали брызги.

— Я не могу, — ответил Голос — после паузы, неожиданно спокойно. — У игры есть сюжет. С кем же ты тогда будешь драться?

Человек глядел запрокинув голову. В сумраке мозаичный зрачок и вправду казался провалом. Все-таки он ждал чего угодно… но этого… Но не этого.

— Так ты… только чтобы… ради ЭТОГО?! Ради игры?!

— Я игрок, — ответил Голос. — И ты игрок. Жизнь — игра…

…Шум дождя.

Человек поднялся. И демонстративно отряхнул колени — хотя храмовые плиты были, наверно, чище его пыльных штанов.

…Хоть унижайся до бесконечности. Он не поможет. ОН НЕ ПОМОЖЕТ.

А если так — зачем все?

— Будь ты проклят, — сказал он, глядя вверх. И если бы из зрачка пала молния и испепелила его на месте — он не удивился бы. — Будь. Ты. Проклят.

— Ну зачем уж так-то, — сказал Голос. Хмыкнул — снисходительно; по храму прошелся ветер. — Меру, знаешь, тоже надо соблюдать… Давай — третье желание. Последнее. Мне интересно, что еще может получиться. — И — помедлив: — Ну?

Человек молчал. Будь он проклят; он же мной играет, как… как… И желание было одно. Бешеное. Дотянуться и взять за горло.

И все-таки он сказал. Ухмыляясь — потому что все стало так плохо, что осталось только смеяться.

— Тебя бы в мою шкуру. — И, уже шагнув к выходу из храма — навстречу ливню, — обернулся. — Сидишь, сытая сволочь… Я бы тоже так посидел.

(…И что-то замкнуло в мире.)

…И ЧЕМ ВСЕ КОНЧИЛОСЬ

— Ты игрок, — сказала девушка геймера, вздрагивая распухшими губами и промакивая мятым платочком серые от туши слезы. — Ты хоть там-то…

— Ну что ты, — отвечал отловленный таки военкоматом и забритый в армию геймер из дверей вагона. — Я вернусь… О’кей? Я обязательно…

…Лязгнули двери.

Мятая банка из-под джина стояла рядом с клавиатурой; на третий день он не выдержал — взял банку двумя пальцами и отнес на лестничную площадку, в мусоропровод.

Обыскать шкафы и ящики в квартире он решился уже вечером первого дня. В квартире обнаружились деньги — немного, как оказалось, но все же; из ценных вещей были только телевизор и компьютер, в котором сгорело все, что могло гореть, — содержимое процессора стало единым слитком металла и пластмассы.

На второй день он сходил-таки в магазин — вот еды в доме не было, если не считать хлеба и консервов. Снимая ключ с гвоздика в стене у входной двери, обернулся. Входная дверь ему не нравилась — хилая, плечом выбить… А впрочем, какая дверь удержит ТОГО, если он захочет уйти?

— Ты, пожалуйста, никуда не девайся, — сказал он уже из дверного проема. — Я же тебя не держу. (Старался держать лицо каменным — хотя враг из комнаты не мог видеть.) Просто мне хотелось бы попрощаться.

Из комнаты не ответили.

…Той же ночью небо взорвалось салютом — на нее пришелся какой-то крупный местный праздник. Во дворе, среди освещаемых вспышками сугробов, водили хоровод вокруг дерева, опутанного проводами в цветных лампочках.

…Шел четвертый день. Парень с желтыми взъерошенными волосами сидел в комнате на подоконнике — с ногами, обняв колени. Смотрел в окно. Ему не нравился этот город, состоящий словно бы из одних грязных катакомб дворов и подворотен; серое небо, снег и слякоть и неожиданно глубокие лужи, в которые срываются ноги… Он включал телевизор, только чтобы убедиться, что в этом мире есть места поприличнее.,

— Если ты хочешь, я уйду, — сказал он. — Я разберусь, где жить.

Сзади молчали. На железный карниз шлепались снежинки — крупные, мокрые и тяжелые, как плевки.

…Его воспоминания об этом мире начинались с коридора — тесного и темного, в котором он вдруг оказался — шатающийся, задевающий мечом углы и косяки, — и изрубленное тело на его руках заливало кровью деревянный пол.

На выключатель он наткнулся. Затылком; белая круглая клавиша, желтый электрический свет… И в этом свете он смотрел, как затягиваются вражеские раны — закрываются на глазах… срастаются… и шрамы, сперва темные и пухлые, истончаются, сглаживаются, светлеют… И исчезают совсем.

В дверь комнаты он пролез боком — стараясь не задеть косяки ни чужой головой, ни чужими коленями; задел-таки носками сапог. Серебристые волосы едва не мели пол.

Вместо кровати на полу лежал матрас; одеяло в изжелта-сером от грязи пододеяльнике он ногой сбросил на пол. И пнул подушку — в того же цвета и той же степени свежести наволочке. И, поддев носком ботинка, содрал простыню. Уложил врага прямо на матрас; черная кожа, ремни и пряжки… осунувшееся, обескровленное, бледное до синевы лицо.

Он сидел рядом. На краю матраса; прижав пальцы к чужой шее под ухом, щупал пульс. Пульс был.

…Враг так и провалялся эти четыре дня — поднимаясь только по крайней необходимости. Он едва держался на ногах. То ли кровопотеря, то ли шок; ладно, хоть чистое белье в этом свинушнике нашлось. Похоже, эта сволочь жила за своим электронным ящиком и спала за ним же…

И ползли по циферблату стрелки, сохли на тарелке нетронутые бутерброды; победитель выкручивал половую тряпку — журча, лилась в белый пластмассовый тазик бурая от крови вода. На полу в коридоре все равно остались пятна — кровь впиталась в паркет.

Враг лежал лицом к стене, игнорируя все попытки начать разговор. За эти дни он сказал едва несколько слов.

И победитель боялся подойти; высшие силы ниспослали ему раскладушку, висевшую почему-то на стене в туалете — над унитазом. И, лежа в темноте без сна — под собственной курткой, — он слушал, как враг во сне ворочается, изредка бормоча невнятное, и, будто всхлипывая, сквозь зубы тянет воздух, — и все закутывается, все натягивает и натягивает одеяло…

Он укрыл врага курткой — поверх одеяла. Тому это не помогло, а спать в одной безрукавке было холодно.

…Он смотрел в окно. Снег падал; ему казалось, что от его последних слов в комнате висит эхо.

— Если ты хочешь, я уйду. Сгину сию секунду; если ты хочешь…

— Лучше не уходи, — тихо сказали с матраса.

Он медленно обернулся.

— Как хочешь…

Как ТЫ хочешь; да я… Потому что если тебе не надо, чтобы я сгинул сию секунду и на веки вечные — значит, не все так плохо на этом свете…

…Горела сувенирная свечка — кажется, единственная красивая вещь в этой квартире. В стеклянной, совершенно настоящей на вид пивной кружке горящий фитиль торчал из желтого и прозрачного, с пузырьками и шапкой пены. Победитель сидел на краю постели, и голова побежденного лежала у него на коленях. Сплетенные пальцы; чужая кисть в его ладони казалась хрупкой — длинная и узкая, вены, выступающие косточки запястья…

— Смешной ты, — сказал враг — спокойно. И — помолчав: — Поцелуй меня, а?

И была пауза. Он нагнулся — решившись. Чужие губы были сухими. И едва шевельнулись в ответ.

— И что ты здесь собираешься делать? — безнадежно спросил враг, когда они оторвались друг от друга.

— Не знаю, — ответил он, глянув в сумрачное окно. — Наверно, жить.

Памятник был — серого мрамора. И еще не успела выцвести фотография под вмурованным в мрамор прозрачным пластмассовым овальчиком.

— А я замуж выхожу, — грустно сказала бывшая девушка геймера. — Ты не обидишься, Игрок?

Она сидела на мокрой лавочке — на подстеленном полиэтиленовом пакете. Поднялась — подошла, увязая каблуками; остановилась над могилой.

…А день был — седьмое марта. Снег падал в грязь, и в городе уже охапками продавали мимозу.

Она стояла опустив голову.

По кладбищенской дорожке шли — трещал ледок под ногами; шаги приблизились и смолкли. Помедлив, она обернулась.

За оградкой стояли двое парней. Один встрепанный — прямо панк; и второй, повыше — что-то совсем экзотическое, длинные светлые, с голубизной даже волосы — будто седые… но не седые же?..

Стояли. Смотрели.


на главную | моя полка | | Таня |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу