Book: Божественная Комедия. Новая Жизнь



Божественная Комедия. Новая Жизнь

Данте Алигьери

Божественная Комедия. Новая Жизнь

Перевод с итальянского А. Эфроса, М. Лозинского.

Вступительная статья Б. Кржевского.

Примечания Е. Солоновича, С. Аверинцева, А. Михайлова, М. Лозинского.

Иллюстрации Гюстова Доре.

Б. Кржевский. ДАНТЕ

Божественная Комедия. Новая Жизнь

Имя Данте, вместе с именами Шекспира и Рафаэля, претворилось в нашем сознании в символическое обозначение драгоценнейших и интимнейших достижений культуры нового времени. Они трое являются синтетическими образами ее, резюмируют, определяют и предсказывают ее характер, сущность и направление.

Данте Алигьери родился во Флоренции в мае 1265 года. Род свой он возводил к римским гражданам и был склонен подчеркивать его знатность, хотя фактически он принадлежал к среднему сословию. О родителях его мы почти ничего не знаем, о детстве и юности его имеем лишь отрывочные сведения. Девяти лет от роду (так рассказывает Данте в «Новой Жизни») он влюбился в девочку своих лет, и память об этой любви преобразила всю его душу и жизнь. Любовь эта определила идеальное и возвышенное единство, которое так поражает в творчестве Данте. На основании случайных упоминаний поэта можно установить, что он получил очень поверхностное и недостаточное образование, которое расширил и довел до исключительной по тем временам полноты благодаря упорной работе в зрелом возрасте. По-видимому, он и в ранние годы проявлял определенную склонность к науке и к поэзии. Двадцати четырех лет от роду он принял участив в военных операциях против соседних городов — Ареццо (битва при Кампальдино) и Пизы (осада Капроны). В 1296 году он женится, а в 1300 году осуществляет ответственные дипломатические поручения и исполняет обязанность приора. Данте играет значительную общественную роль и принимает активное участие в политике родного города.

Флоренция переживала в то время сложный политический и экономический кризис. В сущности, то была борьба осознавшей свое политическое значение буржуазии против наследственной аристократии. Это обстоятельство объясняет, почему к середине XIII века традиционные политические лозунги — гвельфы (сторонники папы) и гибеллины (сторонники императорской власти) — не заключали в себе положительного содержания. В целом ряде городов возникают такие партии, и всюду борьба велась за политическое преобладание классов и приводила к изгнанию одной из враждующих сторон. В изгнании вчерашние враги, очутившиеся вне пределов родного города, объединялись, братались и сообща выступали против недавних своих единомышленников. Вся Италия разбилась на два стана: одна сторона (гибеллины) отстаивала архаическую, ушедшую в область предания эпоху и боролась за своеобразную феодально-демократическую республику, самовластную и тираническую, другая (гвельфы) стояла за новый порядок вещей и стремилась к организации республики купцов и ремесленников. Эту экономическую и социальную борьбу с разным успехом и одинаково насильническим способом поддерживали папы и светские чужеземные государи, мечтавшие о воплощении средневекового идеала всемирной Римской монархии. Своеобразные местные условия вызывали дробление и расслоение внутри двух главных партий, так что Данте, относивший себя к гвельфам, принадлежал к особому крылу их, так называемых белых, возглавляемых родом Черки; наряду с ними существовали «черные», руководимые родом Донати. Это разделение наступило вслед за изгнанием гибеллинов и отразило различные ориентации отдельных слоев гвельфского населения.

Донати усвоили методы борьбы аристократов и сумели привлечь к себе плохо понимавших политические дела мелких ремесленников и поселян. При таком положении вещей им было выгодно заручиться поддержкой папы Бонифация VIII и тем самым лишить всякого влияния более мирную, умеренную сторону — «белых». Последние опирались на крупные цехи и стремились создать для Флоренции положение, независимое от влияния аристократии и папы.

Внутренний раскол был ловко использован Бонифацием VIII. Прикрывшись предлогом умиротворения сторон, папа прислал во Флоренцию Карла Валуа, брата французского короля Филиппа Красивого, и прибытие его явилось для «черных» сигналом к репрессиям в отношении «белых».

В то время как Данте представлял интересы своих единомышленников при папском дворе (январь 1302 г.), «черные» во Флоренции предали его суду, обвинили в подкупе, взяточничестве, интригах против церкви и приговорили к изгнанию на два года, крупному штрафу и лишению права занимать публичные должности. Так как Данте не был в состоянии обжаловать это решение, судьи постановили изгнать его навсегда, а в случае появления во Флоренции — сжечь на костре.

Незаслуженный удар глубоко оскорбил гордую душу Данте. Это было вопиющей несправедливостью. Его горячее и бескорыстное стремление трудиться на пользу любимой Флоренции было втоптано в грязь. В течение 1302–1304 годов Данте намеревался в союзе с другими «белыми», изгнанными гибеллинами, вернуться во Флоренцию, но картина личных интриг и распущенности в их стане оттолкнула его. Он отделился от своих единомышленников и организовал «партию из самого себя». В течение двадцати лет поэт скитался по Италии, пользуясь поддержкой просвещенных магнатов и правителей отдельных городов. О годах этих скитаний известно мало; мы знаем, однако, что Данте побывал в Вероне, Казентине, Луниджане, Равенне.

К 1310 году относится последняя вспышка политических надежд Данте: в это время в Италию прибыл император Генрих VII Люксембургский, на которого гибеллины возлагали большие надежды. Но Генрих умер в 1313 году и не успел никому из них открыть доступ во Флоренцию. Изгнание поэта было подтверждено декретом 6 ноября 1315 года, и дважды он был исключен из числа амнистируемых граждан (в 1311 и 1316 гг.).

Последние годы Данте провел в Вероне и Равенне и умер в Равенне, окруженный вниманием и заботами последнего покровителя Гвидо Новелло да Полента. Тело Данте покоится в Равенне и теперь, несмотря на все попытки Флоренции вернуть в свои стены прах того, кого она не сумела охранить при жизни.

Грустная и тревожная жизнь измучила вконец душу Данте, но вместе с тем она подготовила и предопределила величие его как поэта. Его творчество, несомненно, не могло бы отлиться в те формы, какие оно приняло, если бы Данте спокойно прожил свой век во Флоренции и отдавал свои досуги общественным делам. Годы изгнания вызвали к жизни и во многом обусловили пафос и настроение «Божественной Комедии».

Для нас Данте прежде всего поэт, автор «Новой Жизни» и «Божественной Комедии». Далеко не все поклонники его поэзии читали «Пир» и даже «Стихотворения». Еще меньше читателей находят его латинские трактаты: «О народном красноречии» и «О монархии».

Для полного и всестороннего истолкования его личности эти сочинения совершенно необходимы. Они показывают, что гениальный поэт был мыслителем, ученым и политиком. Современники ценили эту ученость не меньше, а в иных случаях — даже больше, чем поэтические достоинства его произведений.

Совершенно естественно, однако, что поэтическая слава Данте целиком покоится на его юношеском романе («Новая Жизнь») и на грандиозном здании «Божественной Комедии». Все остальные произведения имеют вспомогательное значение и служат как бы введением и комментарием к ним. Особо стоят «Стихотворения» («Rime») — сборник лирических стихотворений, из коих многие по стилю и тону резко отличаются от пьес, выбранных для «Новой Жизни».

Начало деятельности Данте тесно связано с новым направлением в истории итальянской поэзии, известным под названием школы «сладостного нового стиля» (термин Данте). Кроме Данте, в нее входили его близкий друг Гвидо Кавальканти, Лапо Джани, Чино да Пистойа и др. Программа и творческие результаты этого литературного направления резко отличаются от предшествовавших (сицилианской и болонской школ), еще сильно связанных иностранными, провансальскими образцами.

Углубление психологического содержания идет параллельно с совершенствованием поэтического языка. Поэты стараются освободиться от условных и механических приемов, соединяют изысканность мыслей с гармонией и благородством стиля. Они ищут индивидуализации и искренности творчества. Любовь подвергается высокой идеализации — это возвышенное, облагораживающее чувство, имеющее большую нравственную силу. Женщина, «мадонна», рисуется как небесный ангел, не знающий ничего земного; реальные черты едва просвечивают сквозь оболочку таинственного сияния. И, однако, в противовес прежним концепциям, в ней нет ничего гордого и властного, — она кротка и скромна, один ее вид влечет к добродетели и благу. При виде ее влюбленный дрожит и бледнеет, он почти лишается чувств при созерцании ее чистоты и святости. Все переживания сердца воплощаются в тонкой игре «духов», обитающих в душе влюбленного. Они, эти таинственные сущности, волнуются в нем, движутся, обращаются к нему со словами убеждения, подсказывают ему нужные решения. Таким образом, психологический анализ получает отчетливость, глубину и тонкость, хотя и грешит искусственностью и условностью. Отмеченный недостаток искупается высоким этическим содержанием и нотой неподдельного личного чувства.

Все эти особенности, положительные и отрицательные стороны новой манеры присутствуют в романе «Новая Жизнь».

Содержание его лишено всякого движения. Фабулы нет. Первая встреча героев книги имела место, когда Данте и героине его романа Беатриче было девять лет. «Дух жизни» задрожал в глубине его души, и с тех пор любовь безраздельно завладела его сердцем. Через девять лет он встречает Беатриче снова: она приветствовала его легким движением головы и преисполнила его несказанным блаженством. Он спешит к себе в комнату и в волнении пишет свой первый сонет. В другой раз он встречает Беатриче в церкви и, опасаясь выдать тайну своего сердца, делает вид, что интересуется другими дамами. Злонамеренные люди сообщают об этом Беатриче, и она более не кланяется ему. Данте убит горем, но вот друг доставляет ему случай увидеть Беатриче среди других дам, собравшихся на какой-то свадьбе; тут Данте испытывает такое волнение и так смущается, что Беатриче потешается над ним. Это повергает поэта в новое горе, — проплакав долго, он решает, что никогда не будет искать с нею встречи, ибо все равно не в силах владеть собой в ее присутствии. Отныне он посвятит себя воспеванию Беатриче — это станет источником его блаженства. Так открывается вторая часть «Новой Жизни».

Образные картины и описания достоинств и добродетелей Беатриче, проникновенный анализ экстатического обожания сообщают одухотворенность и яркость схематическим литературным приемам. Во второй части отец Беатриче умирает, поэт отзывается на эту смерть глубоким состраданием. Болезнь приковала Данте к ложу, мрачные предчувствия и мысли о смерти терзают его. В бреду он слышит предвещание своей смерти; видения множатся, делаются все безысходнее. Он видит, как меркнет солнце, как бледнеют и льют слезы звезды; птицы падают мертвыми на лету, земля дрожит и слышится неведомый голос: «Ты ничего не знаешь? Твоя возлюбленная умерла!» Вскоре поэту принесли известие об ее кончине. Весь мир опустел для него; смерть Беатриче является в ощущении Данте общественным бедствием, и он оповещает о нем именитых граждан Флоренции. В течение двух ближайших лет Данте ищет утешения в серьезной работе мысли. Острота потери несколько сглаживается: взоры одной дамы, которая пожалела горевавшего юношу, вливают в его сердце чувство любви. Он делает ее предметом своих мечтаний, забывает о Беатриче, но ненадолго. Данте скоро одумался, вернулся к единственной и настоящей любви и заканчивает книгу торжественным обещанием увековечить ее память поэтическим созданием, на какое не вдохновляла еще ни одна женщина.

Таков этот первый в Европе психологический роман, сообщивший небывалую еще высоту и духовность обрисовке чувства любви. Он первое воплощение того простого и вместе необыкновенно сложного, чреватого многими последствиями чувства, которое определило развитие заветнейших сторон дантовской души. Любовь Данте трогательна по своей свежести и наивности, и вместе с тем в ней чувствуются веяние сурового и внимательного к себе духа, рука художника, думающего сразу о многом, переживающего сложнейшие драмы сердца. Анализ формальной стороны романа вскрывает в Данте небывалого гения, превращающего наивные приемы средневековой мысли в орудие тончайшего психологизма. Уже тут поражает сочетание двух стихий в его душевном облике, «огонь» и «лед» сплетаются в нем неразрывно.

Он пылает экстатической страстью — и точно рассчитывает каждый шаг, подчиняет изложение глубокомысленной игре «таинственных» чисел «три» и «девять», бесстрашно рисует пред нами «геометрические» своды своих планов, уходящих в необозримую даль. Душа молодого Данте излучает особенное тепло и свет. Всякий, кто вдохнул в себя аромат интенсивной и страстной любви, разлитой в «Новой Жизни», так же бесповоротно предчувствует и чует в ней атмосферу «Божественной Комедии», как это чувствовал сам бессмертный ее автор.

К «Божественной Комедии» ведут прямые пути от последнего сонета сорок первого параграфа «Новой Жизни»: «Oltre la spara che piu largha gira». И не только потому, что здесь пред нами непререкаемое свидетельство созерцания Беатриче, просветленной светом славы в ликующих огнях Эмпирея. Связь гораздо непосредственнее, интимнее и глубже.

Этот сонет обладает той же осязательностью поэтической атмосферы, поэтической «плоти», которой мы касаемся в «Божественной Комедии». Уже тут есть то, что можно назвать «универсальностью» в поэтическом мироощущении Данте. Он охватывает предмет изображения сразу в двух планах — и духовном и материальном, заставляя дух трепетать плотью и плоть светиться внутренним озарением. Мелодия этого сонета построена на экономном и строгом раскрытии элементов сложного образа: вздоха, улетающего за пределы вращающихся небесных сфер к небу Эмпирея; вздоха, созерцающего там славу Беатриче и рассказывающего о ней поэту. Орлиный взор поэта, озирающего структуру вызванного его воображением мира, мелькнул пред нами впервые, и вместе с тем уши наши наполнены тем пророческим «шумом и звоном», который, являясь предвестником чудесного обострения слуха поэта, позволит нам в кругах и сферах внять:

… неба содроганье,

И горний ангелов полет,

И гад морских подводный ход,

И дольней лозы прозябанье.

«Божественная Комедия» писалась почти четырнадцать лет. Слово «божественная» прибавлено после смерти Данте его почитателями. Для него же это была «комедия» (понимаемая вне связи с драматическим каноном — как соединение возвышенного с обыденным и тривиальным), а кроме того, «poema sacra» — священная поэма, трактующая об откровениях неземного бытия.

Данте, несомненно, преследовал поучительные цели и писал произведение не только этическое и религиозное, но и ученое. Вместе с тем это — глубоко личное и интимное создание, где любовь к Беатриче, осознанная и оформленная в поэтике «нового стиля», ищет раскрытия и обоснования в аспекте теологии Фомы Аквинского, вырастает до размеров и таинственности спасающей благодати (gratia efficieno). При таком универсализме душевного диапазона, где поистине «все во мне — и я во всем», не может быть ничего случайного и ненужного. Без космографии, астрономии и математики, без системы мира Птолемея Данте никогда не раскрыл бы и не нашел себя. И не тому следует удивляться, что наука присутствует в «Божественной Комедии», а тому, что порою призрачные научные построения оказываются такими емкими и эластичными, способными вместить в себе удивительное душевное своеобразие.

Величие Данте сказывается в способности творчески почувствовать органическое единство мира. Что бы ни говорили современные ему ученые, ощущение всего мироздания как живой целокупности, позволившее Данте взглянуть на мир интимно и сердечно в том смысле, что для него нет разницы по существу между «маленькой Флоренцией — логовищем, где Данте отдыхал ягненком», и «великой Флоренцией» — вселенной, — это ощущение для эпохи Данте оставалось еще книгой за семью печатями. Мы ближе и лучше, чем современники Данте, можем понять его возвышенную интуицию. Для Данте космография и этика, «бездушный лик» природы и мир человека есть нечто цельное, крепко друг с другом связанное. Зло, поднимающееся из глухих тайников души, — то самое зло, которое, как червь, подтачивает изнутри прекрасный центр божественного плода — вселенной, то есть это мучающийся в самом центре земли Люцифер — огромный, отвратительный и конкретный, пасти, крылья и цвета которого можно описать, подсчитать и определить. Законы этические суть законы естественные, и законы естественные суть законы этические, так что лихоимец виновен в таком же извращении естества, как и насильник и развратник, отступающий от путей и указаний природы. По мере того как жизненный опыт открывал перед Данте отвратительную картину падения и порчи человека, для него уяснялась органическая бренность и порча мира, который нужно спасти. И он, исходя из опыта личной катастрофы, хочет оповестить всех о грозящей им беде и бьет тревогу, раскрывая перед всеми свою продуманную и строго расчисленную картину и систему дел мирских и человеческих.



Обозревая мысленно «Божественную Комедию» в целом, нельзя избавиться от впечатления, что дарование Данте всего ближе дарованию гениального зодчего, — в такой мере удивляют подбор, распределение материала, расчет сопротивления и тяжести. Пресловутое сравнение «Божественной Комедии» с готическим собором стало бы реальным только в том случае, если мы могли бы указать прекрасный собор, в котором все работы, общий замысел и детали были бы выполнены одним человеком, совместившим в себе архитектора, каменотеса, скульптора и художника.

Материальность и телесность «Ада» особенно легко позволяют распознать эту сторону дарования Данте, хотя, в сущности, это относится еще в большей степени к ослепительной планировке «Чистилища» и «Рая». Но так как самый характер пластики двух последних частей непривычен и необычаен, в него можно вглядеться только в результате повторного чтения и изучения.

«Божественная Комедия» распадается на три части — кантики: «Ад», «Чистилище» и «Рай», каждая из которых состоит из тридцати трех песен, что в общей сумме в соединении со вступительной песнью дает цифру 100. Каждая часть имеет деление на девять отделов плюс дополнительный десятый; вся поэма написана трехстрочными строфами (терцинами), и каждая часть ее заканчивается словом «звезды» («stelle»), знаменательно звучащим в каждой из составных частей целого. Символика «идеальных чисел» — «три», «девять» и «десять», знакомая нам по «Новой Жизни», — ближайшим образом определила все распределение поэмы и особенно рельефно сказалась в локализации центральной для личных целей Данте сцене — видении Беатриче в тридцатой песне «Чистилища». Поэт не только приурочил его к тридцатой песне (кратное трем и десяти), он поместил слова Беатриче в самую середину песни (с семьдесят третьего стиха; в песне всего сто сорок пять стихов); если прибавить к этому, что до этого места в поэме — шестьдесят три песни, а после нее — еще тридцать шесть, причем числа эти состоят из цифр 3 и 6 и сумма цифр в обоих случаях дает 9, то удивительное композиционное дарование Данте поражает еще больше.

Впрочем, не в таких соответствиях и внешних эффектах сила и значение Данте. Точные распределения и детали поражают так потому, что они осуществлены наряду с решением колоссальных психологических задач.

Данте, с любознательностью и пытливостью Леонардо да Винчи изучающий проблемы естествознания (теория лунных пятен, теория эмбрионов), охватывающий своим пониманием все формы физического мира, соединяет эти интересы с самыми бесстрашными полетами фантазии. Построив «Божественную Комедию» по методу романа приключений, действие которого развивается в неведомых странах, Данте с исчерпывающей точностью описывает все мелочи и подробности пути. Изменения почвы, спуски, лестницы, скалы, тропинки и проходы отмечены и обозначены так, что у читателя не остается сомнения в реальности изображаемого.

И с тех пор, как вместе с Данте мы вступили в преддверие «Ада», где караются столь ненавистные ему «нерешительные», не примкнувшие ни к одной из боровшихся партий, и увидели, как несутся они вслед за знаменем — нагие, мучимые мухами и осами, обливаясь кровью и слезами, которыми у их ног питаются отвратительные черви, — мы ни на минуту не остаемся в неведении относительно всех ужасов и чудес, открывающихся пред нашими глазами. Мы проходим через тесный и смрадный «Ад», озаренный багровым заревом «города Данте», видим там пленительную Франческу, узнаем подробности мучений, видим злобные игры адских служителей, слышим, какая мука уготована ненавистному Бонифацию, как терзается в центре Джудекки гигантский Люцифер.

Ненависть, скорбь, негодование и гордое упорство в грехе — вот господствующая атмосфера, в которой развертываются отдельные сцены и картины. Мрак, красноватые отблески и очертания движущихся во мраке силуэтов есть в такой же мере реальная и необходимая для центра земли обстановка, как и художественная подготовка настроения и освещения «Чистилища», где «ни день — ни ночь, ни мрак — ни свет». Покой, нежная грусть, освобождение от груза земных воспоминаний, угнетающих узников «Ада», ликование среди пламени, надежда на будущее в чистилище отвечают легкому и приподнятому настроению, какое подчеркивается постоянным восхождением вверх. В начале пути по кручам чистилища ангел начертал на челе Данте семь латинских Р (peccatum — грех), и по мере того как они идут все выше и очищаются от грехов, другие ангелы крыльями стирают одну за другой эти буквы.

Планировка «Рая» особенно чудесна и загадочна. Блаженные как бы отображают божественное «вездесущие». Все они составляют «мистическую Розу» Эмпирея и занимают там в грандиозном амфитеатре место, соответствующее их подвигам и славе, и вместе с тем обладают силой показываться в небесных обителях Луны, Марса, Венеры и т. д.

Несмотря на обилие и сложность материала, присутствие целой толпы действующих лиц, могущих, казалось бы, исчерпать все средства характеристики и притупить мастерство отбора деталей, в поэме все время чувствуется центральное положение Беатриче. Это она посылает к Данте Вергилия, по ее внушению Вергилий на вершине чистилища передает Данте Стацию. Она приходит к нему на помощь в трудные минуты, она встречает его в блеске и торжестве в земном раю, и обстановка святости не мешает ей взять простые человеческие ноты, воскрешающие пред нами настроение «Новой Жизни» и юношеский грех поэта — увлечение сострадательной дамой.

Особенности искусства Данте проявляются сами собой при внимательном чтении каждой сцены и каждого эпизода. Некоторые из этих сцен и эпизодов давно стали всеобщим достоянием, явились излюбленными темами живописных и музыкальных композиций. Такова Франческа да Римини, еще на нашей памяти вдохновившая Метерлинка и д'Аннунцио.

Изобразительный талант Данте, его удивительное умение всегда найти нужную ему конкретную символику особенно обострились в связи с тяготением поэта к лаконизму. Он мастер ракурса и ретиценции. Даже по переводу чувствуется, что воздействие его поэзии обусловлено средствами пластического, нервного и сжатого стиля. Возбужденное и пораженное воображение читателя опирается на полученный толчок, заканчивает жесты, дополняет портреты, конструирует психологию. Тяготение Данте к экономности и концентрированности стиля приводит в отдельных случаях к особым эффектам и вызывает если не неясности, то недоговоренность. Принятая поэтом формула поддается иногда двум или трем истолкованиям, и хотя прямой смысл ясен, не отпадает возможность параллельных пониманий.

Эти свойства обеспечивают стилю Данте специфические ресурсы, аналогичные светотени в живописи. Оставленная в тени часть изображения невольно притягивает и увлекает глаз зрителя.

Во втором круге ада Данте видит мучения сладострастников. Бурный вихрь, образно символизирующий вихрь страсти, мчит толпы мучеников, как осенние листья, гонимые ветром. Внимание Данте привлекает нежно обнявшаяся пара теней, не покидающих друг друга ни на минуту. Он заговаривает с ними и слышит трогательную историю Франчески да Римини, полюбившей брата своего мужа, Паоло Малатеста. Оба они пали от руки оскорбленного супруга.

Пред нами тема, которую Боккаччо воспринял бы как вульгарную любовую связь; в наше время д'Аннунцио не сумел извлечь из этого сюжета достойных драматических эффектов. Весь эпизод не дает никакого выигрышного материала. Трудно открыть какую бы то ни было драматическую сложность в этих отношениях: Франческа и Паоло — любовники, связанные друг с другом непреодолимою слепою страстью. Их роман сопровождают досадные и неустранимые детали, закрепленные историей. И тем не менее у Данте получилась возвышенная картина любви и страданья, в которой растворились и исчезли невыгодные подробности. Искусство поэта запечатлело этот роман в образе Франчески, неотделимой от сопровождающих ее страстного вопля и неудержимых рыданий ее спутника. Оба они здесь такие же земные существа, какими были до смерти, — они не перестают переживать свое горе и, не отрываясь, пьют из горького кубка бессильного торжества. «Каи́на ждет убийцу!» — ликует Франческа. Жестокий муж будет наказан небом. Паоло никогда ее не покинет. Осужденные, как видим, сами желают своей муки, и для обоих отрадно это вечное горе вдвоем. Как последователь школы «нового стиля», Данте искусно компанует всю сцену и ведет ее нежно и сладостно вплоть до развязки: полет влюбленных легок и воздушен, они приближаются на зов поэта, как «два голубка», первые слова Франчески — слова благодарности за сочувствие. Настроение поддерживается подробностью: рассказ ведется от имени Франчески, Паоло молчит и только вторит ей глухими рыданиями.

Начало и конец сцены окаймлены теми неполными формулами, о которых сказано выше. Франческа рассказала о своей смерти («е il modo ancor m'offende»), намекая на какую-то унизительную и оскорбительную кончину. Какую? После поцелуя, которым закончилось чтение Ланцелота, мы слышим: «И в этот день мы больше не читали». Что скрывается за этими словами: упоение страстной и грешной любви, или они, едва почувствовавшие свою близость и счастье, были убиты тут же на месте?

Заключительный штрих: Данте — душа, знакомая с сердечными бурями, — выслушав, падает без чувств на землю, и нас снова охватывает свист подземного шквала, бушующего во мраке и уносящего в вечные круги обоих влюбленных.

Другой эпизод, не менее известный в истории литературы и искусства, рисует голодную смерть Уголино делла Герардеска и его четверых детей. Данте встречается с ним в аду и поражается жестокостью картины: Уголино грызет зубами своего убийцу Руджери. По образной криминологии Данте, он таким образом утоляет вечную жажду мести и обиды.

Гвельф Уголино — политический враг гибеллина епископа Руджери. После ожесточенной борьбы Руджери взял Уголино в плен и уморил его вместе с двумя внуками и двумя сыновьями голодом, заточив их в башне (у Данте все четверо — родные дети Уголино). Отсюда ясна символика мук Уголино: он погиб от голода по воле Руджери и теперь получает удовольствие — он пожирает своего истязателя и убийцу. Но, кроме этого толкования, возможно и другое. Уголино и дети услышали, что дверь их тюрьмы заколотили наглухо. Призрак ужасной смерти носится в голове Уголино — он засыпает и видит вещий сон: дети с плачем просят хлеба, а ему нечего дать им. Едва он проснулся, как слышит ту же просьбу наяву. Лицо Уголино исказилось страданием и ужасом, и вдруг он замечает, что выражение его лица отразилось на лицах его малюток.

Jo scorsi / Per quattro visi il mio aspetto stesso.

Вполне естественно, что страдание отца отобразилось на лицах детей; но не исключено и другое: дети могли почувствовать страшное побуждение, тайно шевельнувшееся, быть может, в душе отца, — побуждение утолить голод мясом своих детей!

Лаконизм и интенсивность дантовского стиля предполагают пытливое и пристальное изучение натуры; метод суггестивных деталей есть естественное следствие сознательного выбора из неограниченно большого запаса впечатлений. И для нас не являются неожиданностью сведения о том, что Данте был превосходным наблюдателем и знатоком реальной жизни. Абстрактное мышление и возвышенные этические представления не оторвали его от живой жизни. Это заставляет припомнить драгоценные слова Сент-Бёва, указавшего на одно знаменательное свойство подлинной и глубокой поэзии: «Существует степень поэзии, удаляющая от истории и действительности, и такая высокая степень поэзии, которая к ним приводит и с ними сливается».

Б. КРЖЕВСКИЙ

НОВАЯ ЖИЗНЬ

ПЕРЕВОД А. ЭФРОСА


В том месте книги памяти моей,[1] до которого лишь немногое можно было бы прочесть, стоит заглавие, которое гласит:

Incipit vita nova.[2]

Под этим заглавием я нахожу записанными слова,[3] которые я намереваюсь передать в этой книжице, если и не все, то, по крайней мере, смысл их.[4]

I

Девять раз уже,[5] после моего рождения, обернулось небо света[6] почти до исходного места, как бы в собственном своем вращении,[7] когда моим очам явилась впервые преславная госпожа моей души, которую называли Беатриче многие, не знавшие, что так и должно звать ее.[8]

Она пребывала уже в этой жизни столько, что за это время звездное небо передвинулось в сторону востока на одну из двенадцати частей градуса:[9] так что она явилась мне в начале девятого года своей жизни, я же увидел ее в конце девятого года жизни моей. Она явилась мне одетой в благороднейший алый цвет,[10] скромный и пристойный, опоясанная и убранная так, как то подобало ее весьма юному возрасту. Тут истинно говорю, что Дух Жизни,[11] который пребывает в сокровеннейшей светлице моего сердца,[12] стал трепетать так сильно, что неистово обнаружил себя и в малейших жилах, и, трепеща, произнес такие слова: «Ессе deus fortior me, qui veniens dominabitur mihi)».[13] Тут Дух Животный, который пребывает в верхней светлице, куда духи чувственные несут свои восприятия, стал весьма удивляться и, обратившись особливо к Духам Зрения,[14] произнес такие слова: «Apparuit iam beatitudo vestra».[15] Тут Дух Природный, который пребывает в той части, где происходит наше питание, стал плакать и, плача, произнес такие слова: «Heu miser, quia frequenter impeditus его deinceps!»[16] Отныне и впредь, говорю, Любовь воцарилась над моей душой, которая тотчас же была обручена ей, и обрела надо мной такую власть и такое могущество ради достоинств, которыми наделило ее мое воображение, что я принужден был исполнять все ее желания вполне. И много раз она приказывала мне, чтобы я искал встречи с этим юным ангелом: поэтому в детстве моем я часто ходил в поисках ее, и я замечал, что и вид ее и осанка исполнены достойного хвалы благородства, так что воистину о ней можно было бы сказать слова стихотворца Гомера: «Она казалась дочерью не смертного человека, но бога».[17] И хотя ее образ, постоянно пребывавший со мной, давал Любви силу, чтобы властвовать надо мной, однако таковы были его благородные достоинства, что не единожды он не позволил Любви править мною без надежного совета разума в тех случаях, когда подобные советы было бы полезно выслушать. Но если задержусь я долго на чувствах и поступках столь юного возраста, то покажется мой рассказ вымышленным, потому я оставляю это, и, миновав многое, что можно было бы извлечь оттуда же, откуда явилось на свет и это, я перейду к тем словам, которые записаны в дальнейших главах моей памяти.

II

После того как прошло столько дней, что исполнилось ровно девять лет со времени описанного ранее появления Благороднейшей, в последний из этих дней случилось, что эта дивная Донна явилась мне облаченной в белоснежный цвет,[18] среди двух благородных донн, которые были старше ее возрастом; и, проходя по улице, она обратила очи в ту сторону, где я стоял, весьма оробев; и, по неизреченной учтивости своей, которая ныне вознаграждена в вечной жизни, она поклонилась мне столь благостно, что мне показалось тогда, будто вижу я предел блаженства.[19] Час, в который сладчайший ее поклон достался мне, был в точности девятым часом того дня; и так как в первый раз тогда излетели ее слова, дабы достичь моего слуха, то я испытал такую сладость, что словно опьяненный покинул людей[20] и уединился в своей комнате и стал размышлять об Учтивейшей.

III

И в размышлении о ней охватил меня сладкий сон, в котором явилось мне дивное видение: казалось мне, будто вижу я в своей комнате облако огненного цвета, за которым я различил облик некоего мужа,[21] видом своим страшного тому, кто смотрит на него; сам же он словно бы пребывал в таком веселии, что казалось это удивительным; и в речах своих он говорил многое, из чего лишь немногое я понял, а среди прочего понял такие слова: «Ego dominus tuus».[22] На руках его словно бы спало нагое существо, лишь легко прикрытое, казалось, алой тканью; и, вглядевшись весьма пристально, я узнал Донну поклона, которая за день до того удостоила меня этого приветствия. А в одной из ладоней словно бы держал он некую вещь, которая вся пылала; и мне показалось, будто он сказал следующие слова: «Vide cor tuum».[23] И после того как он постоял немного, словно бы разбудил он ту, что спала, и проявил такую силу доводов, что понудил ее съесть тот предмет, который пылал в его руке,[24] и она вкушала боязливо. Спустя немного времени веселье его обратилось в горький плач; и, плача так, вновь поднял он Донну на руки и вместе с ней стал словно бы возноситься к небу; я же испытал столь большой страх, что слабый сон мой не мог его выдержать и прервался, — и я проснулся. И тотчас же стал я размышлять; и оказалось, что час, в который явилось мне это видение, был четвертым часом той ночи, из чего ясно видно, что то был первый час последних девяти часов ночи.[25]

Поразмыслив о том, что явилось мне, я решил оповестить о нем многих из тех, которые были знаменитыми трубадурами того времени; а так как я уже стал замечать в себе искусство слагать слова в стих, то и решил я сочинить сонет, в котором приветствовал бы всех верных Любви и, прося их истолковать мое видение,[26] изложил бы им то, что видел в моем сне. И тогда я начал сонет, начинающийся словами «Чей дух пленен…».[27]



Чей дух пленен, чье сердце полно светом,

Всем тем, пред кем сонет предстанет мой,

Кто мне раскроет смысл его глухой,

Во имя Госпожи Любви, — привет им!

Уж треть часов, когда дано планетам

Сиять сильнее, путь свершили свой,

Когда Любовь предстала предо мной

Такой, что страшно вспомнить мне об этом:

В веселье шла Любовь; и на ладони

Мое держала сердце; а в руках

Несла мадонну, спящую смиренно;

И, пробудив, дала вкусить мадонне

От сердца, — и вкушала та смятенно.

Потом Любовь исчезла, вся в слезах.

Этот сонет делится на две части:[28] в первой я приветствую и прошу ответа; во второй — указываю, на что надлежит ответить. Вторая часть начинается так: «Уж треть часов…» На этот сонет ответили многие и по-разному, а среди прочих ответ дал и тот, кого я именую первым из моих друзей; он сочинил тогда сонет, который начинается: «Ты видел, мнится мне, все совершенство…» И то было как бы началом дружбы между ним и мною, когда он узнал, что это я послал ему сонет. Истинный смысл описанного сна не был разгадан тогда никем,[29] ныне же он ясен и простодушнейшим.

IV

Со времени этого видения Природному Духу моему стало весьма затруднительно вершить свое дело, ибо душа вся предалась размышлению о Благороднейшей; поэтому в короткий срок я сделался столь слаб и немощен, что многих друзей удручал мой вид, многие же, исполнившись зависти, старались узнать от меня то, что я хотел совершенно утаить от всякого. Я же, заметив коварный умысел в вопросах, которые они задавали мне, волею Любви, правившей мною согласно совету разума, отвечал им, что Любовь так властвует надо мною; назвал же я Любовь потому, что носил на своем лице так много ее знаков, что этого нельзя было утаить. Когда же меня спрашивали: «По ком заставляет тебя так страдать Любовь?..» — я, улыбаясь, смотрел на них и ничего не отвечал им.

V

Однажды случилось, что Благороднейшая сидела там, где раздаются слова о Царице славы,[30] а я был на таком месте, откуда мог видеть мое блаженство; посредине же, между мной и ею, по прямой линии, сидела некая благородная донна очень приятного вида, которая часто взглядывала на меня, изумляясь моим взорам, имевшим, казалось, ее своей целью; и потому люди заметили ее взгляды. И столь многие обратили на это внимание, что, покидая то место, я слышал, как говорили сзади меня: «Взгляни, как та донна заставляет страдать этого человека». И когда они назвали ее, я услыхал, что речь идет о той, которая находилась на средине прямой черты, начинавшейся от благороднейшей Беатриче и кончавшейся в моих глазах. Тогда я вполне успокоился, уверившись, что моя тайна не была выдана в этот день моим видом. И тотчас же задумал я сделать эту благородную донну прикрытием истине; и за малое время я так успел в этом, что моя тайна казалась известной большинству тех, кто говорил обо мне. Этой донной прикрывался я несколько лет и месяцев; и, дабы еще более внушить другим веры, я сочинил для нее несколько стихотворных безделиц; но коль скоро я намереваюсь передать здесь свои слова лишь постольку, поскольку в них повествуется о благороднейшей Беатриче, то пренебрегу всеми ими, за исключением некоторых, которые передам, ибо они будут, верно, во славу ей.

VI

Я говорю, что в то время, когда эта донна служила прикрытием столь сильной любви, какова была моя, явилось у меня желание помянуть имя Благороднейшей, сопроводив его многими именами донн, особливо же именем этой благородной донны; и я взял имена шестидесяти наипрекраснейших донн того города, где явилась она на свет волею всевышнего Господа, и сочинил послание в форме сервентезы,[31] которого я не передам; я и вовсе не упомянул бы о нем, если бы не надобно было сказать, что во время его сочинения чудесным образом случилось так, что среди прочих имен этих донн ни под каким иным числом не пожелало стать имя моей Донны, как именно под девятью.

VII

Случилось, что донна, которой я столь долгое время прикрывал свое влечение, вынуждена была уехать из помянутого города и отправиться в весьма далекую страну; поэтому я, устрашенный тем, что лишился столь прекрасной защиты, испытывал немалую печаль, даже более сильную, нежели сам я мог полагать ранее. И, думая, что если не стану я говорить об ее отъезде достаточно скорбно, то люди скорее узнают о моем притворстве, решил я сочинить сонет пожалобнее; его я передам, потому что моя Донна была прямой причиной некоторых слов в этом сонете, как то явствует каждому, кто разумеет его. И тогда сочинил я сонет, который начинается «О вы, что жизнь…».[32]

О вы, что жизнь путем любви стремите,

Познайте и скажите,

Чья, чья печаль равна моей печали?

Я лишь молю: к словам моим склоните

Ваш слух, — а там судите,

Приют и ключ всем горестям не я ли?

Дары любви чредой благих событий

— Пристрастью их простите! —

Меня в те дни столь щедро осыпали,

Что молвь, бывало, слышал я: «Взгляните,

За что фортуны нити

Ему в удел всю радость жизни дали?»

А ныне где обласканность моя?

Кто мне вернет любви благодеянья?

Тревожны ожиданья,

Грядущего сокрыта колея;

И вот как тот, кто, голод затая,

Из-за стыда не просит подаянья, —

Лицом беспечен я,

А на сердце — печаль и воздыханья.

В этом сонете две главных части; а именно, в первой я взываю к верным Любви словами пророка Иеремии, гласящими: «О vos omnes qui transitis per viam, attendite et videte, si est dolor sicut dolor meus»[33] и прошу их, чтобы они соблаговолили выслушать меня; во второй — рассказываю о том, куда вознесла меня любовь, но с иным смыслом, нежели тот, который явствует из двух крайних частей сонета, и говорю о том, что я утратил. Вторая часть начинается так: «Дары любви…».

VIII

После отъезда этой благородной донны угодно было владыке ангелов призвать ко славе своей некую донну,[34] молодую и весьма благородного облика, которая была очень любима в упомянутом городе; я видел тело ее, лежавшее бездыханным в кругу многих донн, которые очень горестно плакали. И вот, вспомнив, что однажды я видел ее спутницей Благороднейшей, не мог я удержать слез; и, плача так, решил я сказать несколько слов о ее смерти в память того, что видел ее однажды с моею Донной. Именно этого, как то очевидно каждому, кто разумеет, коснулся я в последней части тех слов, которые сказал тогда; и сочинил я два сонета, из которых первый начинается «Любовь в слезах…», а второй — «Смерть лютая…».

Любовь в слезах; кто любит — плачьте с нею!

Ее печаль безмерно тяжела, —

Она средь донн рыдающих была,

И ей вослед я плач их разумею:

Смерть лютая, жестокостью своею

Младое сердце тленью предала,

У нежной донны прелесть отняла

И только чести молвила: «Не смею!..»

Теперь Любовь ей почесть воздает;

Я вижу: воплощенная, рыдает

Она, склонясь над прахом красоты,

И часто взоры к небу обращает,

Где та душа блаженно почиет,

Что на земле в веселье видел ты.

Этот первый сонет делится на три части: в первой — я зову и побуждаю плакать всех верных Любви, говоря, что Владычица их плачет; равно говорю и о том, что, услыхав о причине ее плача, они должны выказать больше расположения выслушать меня; во второй — я излагаю эту причину; в третьей — я говорю о почести, которую Любовь оказала этой донне. Вторая часть начинается так: «Она средь донн рыдающих…»; третья так: «Теперь Любовь…».

Смерть лютая, врагиня состраданья,[35]

Мать слез и воздыханья,

Неистовый, нещадный судия, —

Ты сердце жжешь тоской воспоминанья!

В раздумиях скитанья

Тебя клеймить не перестану я.

Вот почему хочу, чтоб, не тая,

Сказала песнь моя,

Что ты виной всех зол и гореванья!

Пусть миру ведомы сии признанья,

Они — остереганья

Тем, кто Любви не ведал бытия.

Ты ласковость из мира увела, —

Прекраснейшее в донне безупречной;

У юности беспечной

Любовное веселье отняла.

Я не открою, кто она была;

Ее черты — в сей песне быстротечной.

Отступник жизни вечной

Не распознает дивного чела.

Этот сонет делится на четыре части: в первой я называю смерть подобающими ей именами; во второй, — обращаясь к ней, говорю о причине, которая побуждает меня хулить ее; в третьей — поношу ее; в четвертой — обращаюсь с речью к некой неведомой особе, которая, однако, мне вполне ведома. Вторая часть начинается так: «Ты сердце жжешь…»; третья так: «Вот почему хочу…»; четвертая так: «Отступник жизни вечной…».

IX

Спустя несколько дней после смерти этой донны случилось нечто побудившее меня уехать из названного города и направиться в ту сторону, где находилась благородная донна, которая служила мне защитой, хотя цель моего пути была не так далека, как то место, где находилась она. И, несмотря на то что я, хотя бы по видимости, находился в обществе многих людей, путешествие было мне так не по нраву, что вздохи мои едва могли рассеять смятение, которое испытывало сердце из-за того, что отдалялось от своего блаженства. И вот сладчайшая властительница, которая правила мной ради достоинств благороднейшей Донны, явилась моему воображению в виде путника, легко одетого, в плохих тканях. Он казался мне удрученным и смотрел в землю, лишь иногда его взоры словно бы обращались к той прекрасной, и быстрой, и прозрачной речке, которая протекала вдоль дороги, где я был. И мне показалось, что путник-Любовь окликнул меня и промолвил мне следующие слова: «Я иду от той донны, которая столь долго была тебе защитой, и мне ведомо, что спустя недолгий срок она воротится; и все же это сердце, которое я заставил тебя отдать ей, несу я теперь с собой для той донны, которая будет тебе защитой, как была эта». И он назвал мне ее по имени, так что я хорошо узнал ее. «Однако, если бы ты вздумал передать что-либо из тех слов, что я сказал тебе, передавай так, чтобы не разоблачилась мнимая любовь, которую ты выказывал к той донне и которую тебе придется выказывать к этой». И, произнеся эти слова, мое видение вдруг исчезло, — из-за того, показалось мне, что большую долю самой себя Любовь отдала мне. И вот, изменившись в лице, я верхом пустился в путь и ехал в тот день задумчивый и часто вздыхая. Спустя день я начал об этом сонет, который и начинается: «Вечор верхом…».

Вечор верхом влачась одной тропой

И тягостью пути томясь в тревоге,

Я повстречал Любовь на полдороге,

И странника на ней был плащ простой.

Как у того, кто сведался с нуждой,

Казалось мне, был вид ее убогий:

Вздыхая, шла, и не спешили ноги,

И перед встречным никла головой.

Меня узрев, сказала: «Покидаю

Я навсегда далекие края,

Где службу сердца нес ты столь примерно.

Теперь другой послужишь благоверно…»

И этим словом так смутился я,

Что как она исчезла, — я не знаю.

В этом сонете три части: в первой части я говорю о том, как я встретил Любовь и какой она мне показалась; во второй передано то, что она мне сказала, хотя и не все, из страха раскрыть свою тайну; в третьей говорю, как она исчезла от меня. Вторая начинается так: «Меня узрев…»; третья: «И этим словом…».

X

По возвращении я стал искать ту донну, которую владычица моя назвала мне на дороге вздохов; но для того чтобы мой рассказ был короче, я скажу лишь, что за малое время я настолько сделал ее своей защитой, что много людей толковало об этом вне границ благоприличия, — о чем не раз я думал с сокрушением. По этой-то причине, то есть из-за этих клевещущих слухов, которые обвиняли меня в порочности, Благороднейшая, что была разрушительницей всех пороков и царицей добродетелей, проходя по городу, отказала мне в сладчайшем своем поклоне, в котором заключалось все мое блаженство.[36] И, несколько отклонившись от того, о чем я ныне повествую, хочу я объяснить, какое благостное действие оказывал на меня ее поклон.

XI

Говорю я: когда она появлялась с какой-нибудь стороны, то одна надежда на дивный ее поклон изгоняла все злое во мне и возжигала пламя милосердия, которое заставляло меня прощать всякому обидевшему меня. И если бы спросили меня тогда о чем-нибудь, то ответ мой был бы лишь один: «Любовь…» — и лицо мое исполнено было смирения. А когда приближалось уже мгновение поклона, Дух Любви,[37] уничтожив всех других чувственных духов, гнал наружу слабых Духов Зрения и говорил им: «Ступайте воздать честь Госпоже вашей», — а сам становился на их место. И если бы кто-нибудь захотел познать Любовь, тот мог бы сделать это, созерцая трепет моих очей. Когда же Благороднейшая отдавала поклон, Любовь не только не была препятствием, заслоняющим от меня невыносимое блаженство, но сама как бы от избытка сладости становилась такой, что тело мое, находившееся вполне в ее власти, не раз двигалось тогда словно тяжелый и безжизненный предмет. Из этого явствует, что в ее поклоне заключалось мое блаженство, которое во много раз превышало и превосходило мои силы.

XII

Теперь, возвращаясь к предмету моего повествования, скажу, что, после того как мне было отказано в моем блаженстве, охватила меня столь великая скорбь, что, убегая от людей, удалился я в уединенное место орошать землю горькими слезами; а потом, когда эти слезы немного поутихли, я пошел в свое жилище, туда, где я мог печалиться, не боясь быть услышанным. И здесь, взывая к милосердию Госпожи учтивости и произнеся: «Любовь, помоги верному твоему!» — я уснул в слезах, точно прибитое дитя. И случилось в середине моего сна, что мне показалось, будто вижу я в моем жилище отрока, сидящего возле меня и одетого в белоснежные одежды; он же глядел с весьма задумчивым видом туда, где неподвижно лежал я; и после того как некоторое время он так глядел на меня, почудилось мне, будто он окликнул меня и сказал такие слова: «Fili mi, tempus est ut praetermittantur simulacra nostra».[38] Тогда показалось мне, будто я его узнал, ибо он окликнул меня так, как много раз в снах моих уже окликал меня; и, взглянув на него, я будто бы увидел, что он жалобно плачет и словно бы ждет от меня ответа; и вот, осмелев, я стал так говорить с ним: «Властитель благородства, отчего плачешь ты?» Он же ответил мне такими словами: «Ego tamquam centrum circuli, cui simili modo se habent circumferentiae partes; tu autem non sic».[39] Когда я поразмыслил о его словах, показалось мне, что он ответил мне весьма темно, поэтому я понудил себя заговорить и сказал ему такие слова: «О чем это, Господин мой, ты говоришь мне столь темно?» — на что он ответил мне простонародной речью: «Не спрашивай более того, нежели тебе полезно знать». И вот стал я с ним рассуждать о том поклоне, в котором мне было отказано, и спросил его о причине; на это он ответил мне вот каким образом: «Наша Беатриче слыхала от неких людей, говоривших о тебе, что та донна, которую я назвал тебе на дороге вздохов, испытала из-за тебя обиду; и потому Благороднейшая, которая есть недруг всяких обид, не удостоила поклоном твоей особы, боясь и сама подвергнуться обиде. А так как ей, быть может, отчасти известна твоя тайна, ибо давно она знает тебя, то я желаю, чтобы ты сложил несколько стихов, в которых рассказал бы о власти, какую я обрел над тобой ради нее, и о том, что ты принадлежал ей от раннего младенчества. В свидетели же этому призови того, кто об этом знает, и скажи, что ты просишь его поведать ей об этом; я же — ибо я сам и есть тот свидетель — охотно растолкую это ей, и так она узнает о твоем влечении, а узнав, оценит и речи хулителей. Слова же ты расположи так, чтобы они были как бы посредниками, но не обращайся прямо к ней, ибо это не пристало, и остерегись посылать их без меня куда-нибудь, где она могла бы их услышать, но изукрась сладостными созвучиями, в которых я пребуду всякий раз, как в том будет надобность». И, произнеся эти слова, он исчез, — и сон мой прервался. Я же, пораздумав, нашел, что это видение явилось мне в девятый час дня; и я решил, прежде чем покину свое жилище, сочинить балладу[40] и в ней исполнить то, что повелел мне мой господин; и вот я сочинил следующую балладу, которая и начинается «Баллада, ты…».

Баллада, ты должна найти Любовь

И вместе с ней предстать перед мадонной,

Чтоб слух ее, к мольбе моей склоненный,

Владычица наполнила бы вновь.

Ты убрана, баллада, так красно,

Что без сопровожденья

Могла б везде радушие найти;

Но если сердце страхом смущено,

Зови без промедленья

С собой Любовь, — вдвоем верней идти:

Ведь та, кому должна ты весть нести,

Ко мне враждой, я знаю, воспылала,

И если б ты одна пред ней предстала,

Она могла б не внять твоим словам.

И ты придешь и, сладостно звеня,

Промолвишь так пред нею,

О жалости стараясь умолить:

«Мадонна, тот, кто к вам послал меня,

Взывает, да посмею

Его защитницей пред вами быть:

Ведь то Любовь стремится изменить

Его черты пред вашей красотою,

Любовь велит склониться пред другою, —

Прост умысел, и сердце верно вам».

Скажи: «Мадонна, крепости такой

Исполнена в нем верность,

Что только вами мысль его полна,

Затем, что ваш он — и ничей другой».

Что то — не лицемерность,

Пусть у Любви разведает она.

Но если, недоверьем смущена,

Она в прощенье все же мне откажет,

Пусть чрез гонца мне умереть прикажет,

И, верный раб, я тотчас жизнь отдам.

Проси и ту, кто — жалости приют,

Да медлит возвращеньем,

Пока не сдержит слова своего:

«Во имя строф, что сладостно поют,

Не отступай моленьем

И вызволи холопа своего».

И ежели она простит его,

Пусть поспешит к нему его отрада.

Ступай же в путь, любезная баллада, —

Лети навстречу благостным вестям!

Эта баллада делится на три части; в первой я говорю, куда ей идти, и ободряю ее, дабы она шла уверенно, и говорю, кого надлежит ей взять спутником, ежели она хочет идти уверенно и безо всякой опасности; во второй — говорю о том, что надлежит ей передать; в третьей — позволяю ей пуститься в дорогу, когда захочет, отдавая ее путь в руки судьбы. Вторая часть начинается так: «И ты придешь и, сладостно звеня…»; третья так: «Ступай же в путь, любезная баллада…». Иной может упрекнуть меня и сказать, что непонятно, к кому обращена моя речь во втором лице, поскольку сама баллада есть не что иное, как те слова, которые я говорю; на это отвечу, что эту неясность я намереваюсь устранить и разъяснить в еще более неясной части этой книжки;[41] и тогда это поймет всякий, кто адесь усомнился и кто хотел бы упрекнуть меня.

XIII

После этого описанного выше видения, когда были уже сказаны слова, которые Любовь повелела мне сказать, стали во мне бороться и испытывать меня много разных дум, каждая почти неодолимо. Среди этих дум четыре, казалось мне, особенно сильно нарушали покой моей жизни. Одна из них была такова: «Благостно господство Любви, ибо оно отклоняет стремление верных ей от всего дурного». Другая была такова: «Нет, не благостно господство Любви, ибо чем более доверия ей оказывает верный ей, тем более тягостные и горькие мгновения вынужден он испытать». Еще одна была такова: «Имя Любви сладостно слышать, — поэтому невозможно, кажется мне, чтобы и действие ее не было по большей части сладостным, при том, что названия соответствуют названным вещам, как написано о том: «Nomina sunt consequentia rerum».[42] Четвертая была такова: «Донна, ради которой Любовь так утесняет тебя, не такова, как другие донны, и не легко тронуть ее сердце». И каждая из этих дум так одолевала меня, что принуждала останавливаться, подобно путнику, который не знает, какой дорогой направить свой шаг, или тому, кто хочет идти, но не знает куда. Когда же приходило мне на ум отыскать общий им путь, такой, где они все могли бы согласоваться между собою, то путь этот оказывался еще более враждебным мне, принуждая призывать Жалость и отдать себя в ее руки. И вот, пребывая в таком состоянии, я почувствовал желание написать стихи, и я сочинил тогда сонет, который начинается «Все помыслы…».

Все помыслы мне о Любви твердят,

Но как они несхожи меж собою:

Одни влекут своею добротою,

Другие мне неистово грозят;

Одни надеждой сладостной дарят,

Другие взор не раз темнят слезою;

Лишь к Жалости согласною тропою

Стремит их страх, которым я объят.

За кем идти, увы, не знаю я.

Хочу сказать, но что сказать, не знаю.

Так средь Любви мне суждено блуждать.

Когда ж со всеми мир я заключаю,

То вынужден я недруга призвать,

Мадонну-Жалость, защитить меня.

Этот сонет делится на четыре части: в первой я говорю и показываю, что все мои мысли — о Любви; во второй — говорю, что они различны меж собой, и обнаруживаю их разность; в третьей — говорю, в чем они согласны друг с другом; в четвертой — говорю, что, желая сказать о Любви, я не знаю, с какой стороны сделать приступ. Когда же я пытаюсь приступить со всех сторон, то приходится мне призывать недруга моего, мадонну-Жалость; называя же ее «мадонной», прибегаю я к этому слову как бы презрительно. Вторая часть начинается так: «Но как они несхожи…»; третья — так: «Лишь к Жалости…»; четвертая так: «За кем идти, увы…».

XIV

После этой битвы противоположных мыслей случилось, что Благороднейшая явилась в некое место, где собрались многие благородные донны; в то место был приведен и я дружественной мне особой, думавшей, что доставит мне великое удовольствие, приведя туда, где так много донн являли свою красоту. Я же, не догадываясь, куда ведут меня, и доверившись особе, которая проводила своего друга до пределов жизни, сказал: «Зачем пришли мы к этим доннам?» На это был мне ответ: «Чтобы было кому достойно служить им». А на самом деле они собрались сюда как подруги некой благородной донны, которая в тот день венчалась; и поэтому, согласно обыкновению названного города, им надлежало разделить с ней первую трапезу, которую она вкушала в доме своего молодого супруга. И вот я, думая доставить удовольствие этому другу, решил прислуживать донне и подругам ее. И только лишь принял я решение, как почувствовал, что дивный трепет начался в моей груди, с левой ее стороны, и тотчас же распространился по всему моему телу. И вот, говорю, словно бы нечаянно прислонился я к картине, украшавшей кругом стены этого дома; и, боясь, как бы другие не заметили моего трепета, поднял я глаза и, взглянув на донн, увидел между ними благороднейшую Беатриче. Тогда Духи мои были настолько уничтожены силой, которую обрела Любовь, видя себя в такой близости к благороднейшей Донне, что в живых остались лишь Духи Зрения; но и эти были далеко от орудий своих, ибо Любовь пожелала занять их почетнейшее место, дабы лицезреть дивную Донну; и, хотя сам я стал уже не таким, как прежде, все же мне было жалко этих маленьких Духов, которые сильно плакали и говорили: «Если бы она не согнала нас с нашего места, мы могли бы лицезреть, какое диво являет собой эта Донна, — как то делают другие, такие же, как мы». Я говорю, что многие из этих донн, заметив перемену во мне, стали дивиться и, толкуя, смеялись надо мной вместе с Благороднейшей; тогда, заметив это, мой обманутый друг, соболезнуя мне, взял меня за руку и, уведя прочь от этих донн, спросил, что со мной. Когда же я немного отдохнул и мертвые духи мои воскресли, а изгнанные вернулись на свои места, я сказал моему другу такие слова: «Я сделал шаг в ту часть жизни, где нельзя уже идти далее, ежели хочешь воротиться».[43] И, покинув его, я вернулся в убежище слез, где, плача и стыдясь, сказал самому себе: «Если бы Донна знала о моем положении, она, думается, не смеялась бы так надо мной, но, верно, прониклась бы великой жалостью». И, не переставая плакать, я вознамерился сказать слова и в них, обращаясь к ней, объяснить причину моей перемены и поведать, что хорошо знаю, что она не знала ее, а ежели бы знала, то, думается, всех охватила бы жалость. Вознамерился же я сказать эти слова потому, что хотел, чтобы они как-нибудь дошли до ее слуха. И вот я сочинил сонет, который начинается «Вы меж подруг…».

Вы меж подруг смеялись надо мною,

Но знали ль вы, мадонна, отчего

Нельзя узнать обличья моего,

Когда стою пред вашей красотою?

Ах, знали б вы — с привычной добротою

Вы не сдержали б чувства своего:

Ведь то Любовь, пленив меня всего,

Тиранствует с жестокостью такою,

Что, воцарясь средь робких чувств моих,

Иных казнив, других услав в изгнанье,

Она одна на вас свой взор стремит.

Вот отчего мой необычен вид!

Но и тогда изгнанников своих

Так явственно я слышу гореванье.

Этот сонет я не делю на части, ибо деление совершается лишь для того, чтобы раскрыть смысл подразделяемого сочинения: вот отчего, поскольку повод к нему истолкован ранее, сонет весьма ясен и нет нужды в делении. Правда, среди слов, разъясняющих повод этого сонета, имеются и темные слова, а именно там, где я говорю, что Любовь убивает всех моих Духов и лишь Духи Зрения остаются в живых, но только вдали от своих орудий. Но эту темноту невозможно прояснить для тех, кто не был в подобной же мере приобщен Любви. Для тех же, которые приобщены ей, явно то, что может прояснить темноту этих слов; поэтому-то не пристало мне толковать подобные темноты, ибо истолкование сделало бы слова мои напрасными или излишними.

XV

После новой моей перемены мной овладела неотвязная мысль, которая ни на миг не покидала меня, но возникала во мне все снова; и так рассуждал я с самим собою: «Если вид твой столь смехотворен, когда ты находишься близ Донны, то для чего же ищешь ты увидеть ее? А вдруг она обратилась бы к тебе с вопросом, — что мог бы ты ответить, даже если бы свободно владел всеми своими способностями для ответа ей?» Ответ на это давала другая, смиренная мысль, говоря: «Если бы я не терял моих сил и владел бы собою настолько, что мог бы держать ответ, я сказал бы ей, что едва только я представлю себе дивную ее красоту, как тотчас же овладевает мной желание увидеть ее, и столь оно сильно, что убивает и уничтожает в моей памяти все, что могло бы восстать против него: вот почему не удерживают меня былые страдания от стремления увидеть ее». И вот, побуждаемый подобными мыслями, я решил сказать несколько слов, в которых, принося ей повинную за тот упрек, я поведал бы также и о том, что происходит со мной близ нее. И я сочинил сонет, который начинается «Все, что мятежно…».

Все, что мятежно в мыслях, умирает

При виде вас, о чудо красоты.

Стою близ вас, — Любовь остерегает:

«Беги ее иль смерть познаешь ты».

И вот лицо цвет сердца отражает,

Опоры ищут бледные черты,

И даже камень словно бы взывает[44]

В великом страхе: «Гибнешь, гибнешь ты!..»

Да будет грех тому, кто в то мгновенье

Смятенных чувств моих не оживит,

Кто не подаст мне знака ободренья,

Кто от насмешки злой не защитит,

Которой вы, мадонна, отвечали

Моим очам, что смерти возжелали.

Этот сонет делится на две части: в первой я говорю о причине, по какой не могу удержаться и не приблизиться к Донне; во второй — говорю о том, что происходит со мною при приближении к ней; начинается она так: «Стою близ вас…». В свою очередь, эта вторая часть подразделяется на пять, соответственно пяти различным предметам, о коих я повествую, а именно: в первой я говорю о том, что говорит мне Любовь, направляемая разумом, когда я нахожусь близ Донны; во второй, — описывая лицо, даю понять, что творится с сердцем; в третьей — говорю, что вся бодрость покидает меня; в четвертой — говорю, что грешит тот, кто не выказывает жалости ко мне, дабы дать мне ободрение; в последней — говорю, почему другие должны были бы испытывать жалость, а именно — из-за того, что взыскующим жалости становится взгляд моих глаз; однако этот взыскующий жалости взгляд уничтожается, то есть не достигает других, из-за насмешек Донны, увлекающей к подобным же действиям тех, которые, может быть, и приметили бы, что я прошу о жалости. Вторая часть начинается так: «И вот лицо…»; третья так: «И даже камень…»; четвертая: «Да будет грех тому…»; пятая: «Кто от насмешки злой…».

XVI

После того как сочинил я этот сонет, явилось у меня желание сказать новые слова, в которых я поведал бы еще четыре вещи о моем состоянии, ибо они, думалось мне, не были еще изъяснены мною. Первая из них — та, что я много раз печалился, когда моя память побуждала воображение представить себе, чем сделала меня Любовь. Вторая — та, что часто Любовь внезапно шла на меня приступом с такой силой, что живой оставалась во мне лишь мысль, говорившая о Донне. Третья — та, что, когда Любовь шла в бой на меня, я искал, побледнев, лицезреть Донну, надеясь, что ее вид защитит меня от этого нападения, и забывая о том, что происходит со мною при приближении к такой благодати. Четвертая — та, что подобное лицезрение не только не давало мне защиты, но и вконец уничтожало во мне малый остаток жизни. И вот сочинил я сонет, который и начинается «Не раз теперь…».

Не раз теперь средь дум моих встает

То тяжкое, чем мне Любовь бывает,

И горько мне становится — и вот

Я говорю: увы! кто так страдает?

Едва Любовь осаду поведет,

Смятенно жизнь из тела убегает;

Один лишь дух крепится, но и тот

Со мной затем, что мысль о вас спасает.

В тот миг борюсь, хочу себе помочь

И, мертвенный, бессильный от страданья,

Чтоб исцелиться, с вами встреч ищу;

Но лишь добьюсь желанного свиданья,

Завидя вас, вновь сердцем трепещу,

И жизнь из жил опять уходит прочь.

Этот сонет делится на четыре части, соответственно четырем вещам, которые изложены в нем; а так как разъяснение им дано прежде, я лишь разграничу части, соответственно их началу, поэтому я скажу, что вторая часть начинается так: «Едва Любовь…»; третья так: «В тот миг борюсь…», четвертая: «Но лишь добьюсь…».

XVII

После того как я сочинил эти три сонета, в которых обращался к Донне, я принял решение, ввиду того что они рассказали почти все о моем состоянии, умолкнуть и не сочинять больше, ибо мне казалось, что я достаточно рассказал о себе; однако, хотя с тех пор я и молчал о ней, приходится мне начать повествование о предмете новом и более благородном, нежели прежде. И хоть о поводе к этому новому предмету приятно услышать, я скажу о нем настолько кратко, насколько смогу.

XVIII

Так вот, из-за того что по моему виду много лиц поняли тайну моего сердца, некие донны, которые собрались, дабы развлечься в обществе друг друга, знали хорошо мое сердце, ибо каждая из них присутствовала при многих моих потрясениях. И когда я, точно ведомый судьбою, проходил мимо них, меня окликнула одна из этих благородных донн. Донна, что окликнула меня, была весьма изящна и искусна в речах. И вот когда я приблизился и ясно увидел, что благороднейшей моей Донны не было среди них, то, приободрившись, я поклонился и спросил, что им угодно. Донн было много; одни из них смеялись между собой, другие глядели на меня, ожидая, что могу я сказать им, иные же вели друг с другом беседу. Одна из них, обратив на меня взоры и назвав меня по имени, произнесла такие слова: «Из-за чего любишь ты эту свою Донну, если ты не в силах вынести ее присутствие? Поведай нам об этом, ибо, несомненно, цель подобной любви должна быть весьма необычной». И после того как она сказала мне эти слова, не только она, но и все прочие стали, по видимости, ожидать моего ответа. Тогда я сказал им такие слова: «Госпожи мои, целью моей Любви некогда был поклон той Донны, о которой, видимо, вы говорите, и в этом заключалось блаженство, которое и есть цель всех моих желаний. Но после того как ей было угодно отказать мне в нем, моя властительница, Любовь, по милости своей, заключила все мое блаженство в нечто такое, чего меня уже нельзя лишить». Тогда эти донны стали переговариваться между собой; и подобно тому как мы видим, что дождь падает, порой смешавшись со снегом, так и мне казалось, будто я слышу, как исходят их слова, смешавшись со вздохами. И после того как они немного поговорили между собой, та донна, которая первая со мной заговорила, обратилась ко мне опять с такими словами: «Мы просим тебя сказать нам, в чем заключается это твое блаженство». Я же, отвечая ей, сказал так: «В тех словах, что славят мою Донну». Тогда ответила та, что со мной беседовала: «Если бы ты говорил правду, тогда те слова, которые ты сложил, изъясняя свое состояние, были бы употреблены тобой с каким-то иным смыслом».[45] Тут я, поразмыслив об этих словах, удалился от тех донн, точно бы устыдясь, и пошел, говоря самому себе: «Если такое блаженство заключается в тех словах, что славят мою Донну, то отчего же иными были мои речи?» И вот я решил избрать предметом моих слов отныне только хвалу Благороднейшей;[46] и, много поразмыслив об этом, я подумал, что избрал для себя слишком высокий предмет, и поэтому не осмеливался приступить; так и провел я несколько дней, желая сочинять и боясь приступить.

XIX

Спустя недолгое время случилось, что, проезжая дорогой, вдоль которой бежала прозрачная речка, был я объят столь сильным желанием сочинять, что стал думать о том, как бы мне приступить к этому; и я подумал, что не пристало мне говорить о ней иначе, как обращаясь к доннам во втором лице,[47] и притом лишь к тем доннам, что благородны, а не просто ко всем женщинам. И вот что скажу я: язык мой заговорил как бы сам собой и молвил: «О донны, вам, что смысл Любви познали…» Эти слова я закрепил в памяти с великой радостью, думая взять их началом, и потом, возвратясь в названный город и поразмыслив несколько дней, я начал этим приступом канцону,[48] сложенную так, как это будет видно ниже, в ее разделении. Канцона начинается так: «О донны, вам…».

О донны, вам, что смысл Любви познали,[49]

Я стану о мадонне говорить, —

Не для того чтоб ей хвалу избыть,

Но дабы утишить мое томленье.

Скажу: Любовь дала моей печали

Столь сладостное чувство ощутить,

Что, если б я дерзнул его открыть,

Познал бы мир любовное волненье.

Но не предам благое откровенье,

Не столь мое развратно бытие:

Я расскажу о доблестях Ее

Намеками, как мне велит почтенье,

О донны и девицы, — вам одним,

Зане о том невместно знать другим.

Взывает ангел к божью разуменью

И говорит: «Владыка, на земле

Есть существо, что светит и во мгле, —

Душа, чей луч достиг небесной грани.

Не склонен Рай к иному вожделенью,

Как сочетать ее своей судьбе.[50]

Сонм праведных зовет ее к себе,

И только Жалость вяжет наши длани».

И рек Господь, судья всех упований:

«Нет, милые, вам должно подождать,

Еще не мыслю я ее призвать,

Но да пребудет средь земных созданий

С тем, кто расскажет аду: «Племя злых,

Я видел упование благих».[51]

Мадонну ждут у горнего престола.

Я изъясню, как благостна она, —

О донны, та, что чести ждет, должна

Идти за нею, где она ступает;

Любовь сердца морозом прополола,

И мерзость в них навек изведена;

Пред кем пройдет, красой озарена,

Тот делается благ иль умирает;

Кого она достойным почитает

Приблизиться, тот счастьем потрясен,

Кому отдаст приветливо поклон,

Тот с кротостью обиды забывает.

И бо́льшую ей власть Господь дает:

Кто раз ей внял, в злодействах не умрет.

Любовь гласит: «Дочь праха не бывает

Так разом и прекрасна и чиста…»

Но глянула — и уж твердят уста,

Что в ней Господь нездешний мир являет.

Ее чело как жемчуг, где мерцает

Прозрачно разлитая бледнота;

Себя в ней доказует красота,

А естество — всю благость воплощает.

Из глаз ее, когда она взирает,

Несутся духи в пламени любви

И мечут встречным молнии свои,

И сердце в них биение теряет.

Ее улыбку вывела Любовь:

Кто раз взглянул, тот не дерзает вновь.

Канцона, знаю, ты полна стремленья

Явиться к доннам, — не перечу я!

Но памятуй: я воспитал тебя

Как дщерь Любви, таящейся под спудом.

Так будь везде исполнена смиренья,

Проси: «Наставьте, где стезя моя?

Ищу я ту, кому подобна я».

Не подавай предлога к пересудам,

Не заводи знакомства с подлым людом,

Но почитай достойным там присесть,

Где знатный муж или где донна есть, —

И путь тебе откроется как чудом,

И вскорости Любовь ты различишь

И ей уже меня препоручишь.

Эту канцону, дабы лучше ее понять, я разделяю более искусно, нежели другие прежде приведенные вещи. Поэтому, для начала, я разобью ее на три части. Первая часть есть приступ к последующим словам. Вторая есть изложение содержания. Третья есть как бы служанка предыдущих слов. Вторая начинается так: «Взывает ангел…»; третья так: «Канцона, знаю…». Первая часть делится на четыре: в первой — говорю о том, кому хочу я поведать о моей Донне и почему хочу поведать; во второй — говорю о том, что мыслится мне самому, когда я размышляю о ее достоинствах, и что сказал бы я о них, если бы не терял смелости; в третьей — говорю о том, как полагаю я поведать о ней, чтобы ничто низменное не препятствовало мне; в четвертой — обращаюсь вновь к тем, кому намереваюсь все поведать, я излагаю причину, по которой я обращаюсь к ним. Вторая начинается так: «Скажу: Любовь дала…»; третья так: «Но не предам…»; четвертая: «О донны и девицы…». Потом, когда говорю: «Взывает ангел…» — и я начинаю повествование о Донне. Делится же эта часть на две: в первой — говорю о том, что знают о ней на небе; во второй — говорю о том, что знают о ней на земле, а именно: «Мадонну ждут…». Эта вторая часть делится на две, причем в первой я беру одну лишь сторону и говорю о благородстве ее души, повествуя нечто о благотворных свойствах, от души ее проистекающих; во второй беру я другую сторону и говорю о благородстве ее тела, повествуя нечто о его красоте, а именно: «Любовь гласит…». Эта вторая часть делится на две, причем в первой — говорю нечто о красоте всего ее облика; во второй — говорю нечто о красоте отдельных частей ее облика, а именно: «Из глаз ее…». Эта вторая часть делится на две, причем в одной я говорю о глазах, в которых начало Любви; во второй же говорю об устах, в которых предел Любви. А чтобы изгнать отсюда всякую низменную мысль, должно читающему вспомнить сказанное прежде, а именно, что приветствие Донны, которое есть деяние уст ее, было пределом моих желаний, пока я мог еще обрести его. Затем, когда я говорю: «Канцона, знаю…», я добавляю, как бы служанкою прочих, еще одну строфу, в которой говорю о том, чего хочу я от этой канцоны. А так как эту последнюю часть легко понять, то я и не тружусь над дальнейшим разделением. Правда, для лучшего разумения этой канцоны надлежало бы дать еще меньшие подразделения, однако, во всяком случае, у кого нет достаточно разумения, чтобы понять ее с помощью уже сделанных, — на того я не посетую, ежели он и пренебрежет ею, ибо истинно боюсь, как бы не раскрыл я слишком многим ее смысл тем разделением, которое сделано, если окажется, что многие сумеют постичь его.

XX

После того как эта канцона получила некоторое распространение среди людей и потому случилось, что один из друзей моих услыхал ее, — пожелал он меня попросить, чтобы я ему изъяснил, что есть Любовь: видно, слышанные им слова внушили ему более высокое обо мне мнение, нежели я заслужил. Поэтому я, думая, что по окончании того сочинения хорошо было бы сочинить кое-что о Любви, и полагая, что другу следует услужить, решил сказать слова, в которых говорилось бы о Любви. И вот я сочинил сонет, который и начинается «Благое сердце и Любовь…».

Благое сердце и Любовь — одно,[52]

Вещает нам мудрец в своем творенье:

В разладе быть им так же не дано,

Как разуму с душой разумной в пренье.

Когда Любовью сердце зажжено,

Она царит, а сердце — в подчиненье,

И верный кров Любви дает оно

На долгий срок иль краткое мгновенье.

Прекрасной донны дивные черты

Едва предстанут взору, — и томленье

Влюбленное по сердцу пробежит.

Приходит срок — и вот уж чуешь ты

Любви нежданной новое рожденье;

И так же донну гордый муж пленит.

Этот сонет делится на две части: в первой я говорю о могуществе любви; во второй — говорю о том, как это могущество проявляется в действии. Вторая начинается так: «Прекрасной донны…». Первая часть делится на две: в первой я говорю, что есть предмет, который вмещает это могущество; во второй — говорю, как предмет этот и это могущество возникают к существованию и что они относятся друг к другу, как форма к материи. Вторая начинается так: «Когда Любовью…». Потом, говоря: «Прекрасной донны…», я говорю, как это могущество проявляется в действии: сначала — как оно проявляется в мужчине, потом — как оно проявляется в женщине, — со слов «И так же донну…».

XXI

После того что я поведал о Любви в вышенаписанных стихах, явилось у меня желание сказать еще слова во славу Благороднейшей, дабы в них я показал, как она пробуждает эту Любовь и как не только пробуждает она ее там, где та дремлет, но как и туда, где нет власти Любви, она чудодейственно призывает ее. И вот я сочинил сонет, который начинается «В своих очах…».

В своих очах Любовь она хранит;[53]

Блаженно все, на что она взирает;

Идет она — к ней всякий поспешает;

Приветит ли — в нем сердце задрожит.

Так, смутен весь, он долу лик склонит

И о своей греховности вздыхает.

Надмение и гнев пред нею тает.

О донны, кто ее не восхвалит?

Всю сладостность и все смиренье дум

Познает тот, кто слышит ее слово.

Блажен, кому с ней встреча суждена.

Того ж, как улыбается она,

Не молвит речь и не упомнит ум:

Так это чудо благостно и ново.

В этом сонете три части: в первой я говорю, как Донна проявляет это могущество в действии, повествуя о ее очах, прекраснейших в ней; и то же говорю я в третьей, повествуя о ее устах, прекраснейших в ней; а между этими двумя частями есть небольшая частичка, словно бы взывающая о помощи к предшествующей части и к последующей и начинающаяся так: «О донны, кто…». Третья начинается так: «Всю сладостность…». Первая часть делится на три: в первой я говорю о том, как благостно наделяет она благородством все, на что она взирает, — а это значит сказать, что она приводит Любовь ко власти там, где ее нет; во второй я говорю, как она пробуждает действие Любви в сердцах всех, на кого она взирает; в третьей — говорю о том, что творит она благостью своей в их сердцах. Вторая начинается так: «Идет она…»; третья так: «Приветит ли…». Потом, когда говорю: «О донны, кто…» — поясняю, кого имел я в виду, взывая к доннам, дабы они помогли восхвалить ее. Потом, когда говорю: «Всю сладостность…» — я говорю то же самое, что сказано в первой части, повествуя о том, что двояко действие ее уст; одно из них — ее сладчайшая речь, а другое — ее дивный смех; я не говорю лишь о том, что производит в сердцах ее смех, потому что память не в силах удержать ни его, ни его действия.

XXII

После этого, по прошествии немногих дней, согласно воле преславного Господа, который не отклонил смерти и от себя, тот, кто был родителем столь великого чуда, каким была благороднейшая Беатриче (то видели все), уходя из этой жизни, истинно отошел к вечной славе.[54] А так как подобная разлука горестна для всех, кто остается и кто был другом ушедшего; и так как нет более тесной привязанности, нежели у доброго отца к доброму дитяти и у доброго дитяти к доброму отцу; и так как Донна обладала высочайшей степенью доброты, а отец ее, согласно мнению многих и согласно с истиной, был добр в высокой степени, — то и очевидно, что Донна была преисполнена самой горькой скорби. А так как, по обычаю названного города, донны с доннами и мужчины с мужчинами собираются в подобных горестных случаях, то много донн собралось там, где Беатриче жалостно плакала, и вот, видя, как возвращаются от нее некоторые донны, я слышал их речи о Благороднейшей, о том, как печалилась она; и в числе прочих речей слышал я, как они говорили: «Истинно она плачет так, что любой, кто взглянет на нее, непременно умрет от жалости». Затем прошли эти донны мимо; я же остался в такой печали, что порою слеза орошала мое лицо, почему я прикрывал его, поднося часто руки к глазам; и, если бы я не ожидал вновь услыхать о ней — ибо находился на таком месте, где проходило большинство донн, которые возвращались от нее, — я скрылся бы тотчас же, как только слезы овладели мной. Так я остался на том же месте, и мимо меня проходили донны, которые шли, говоря друг другу такие слова: «Кто из нас мог бы вновь стать веселым, услышав, как горько жалуется эта донна?» Вслед за ними проходили другие донны, которые шли, говоря: «Этот, стоящий здесь, плачет так, словно он видел ее, как видели мы». Другие, далее, говорили обо мне: «Поглядите, этот на себя не похож — так изменился он!» Так проходили эти донны мимо, и я слышал речи о ней и обо мне того рода, как мною передано. И вот, поразмыслив об этом после, я решил сказать слова, — для чего у меня был достойный повод, — в которых было бы все то, что я слышал о Донне; а так как я охотно расспросил бы их, если бы меня не удерживало приличие, то я и решил представить дело так, как будто я задавал им вопросы, а они держали ответ. И сочинил я два сонета; причем в первом я задаю вопросы так, как у меня было желание расспросить их; во втором — привожу их ответ, принимая то, что я услыхал от них, за сказанное в ответ мне. И я начал первый сонет: «Вы, что проходите с главой склоненной…», а второй — «Не ты ли тот, чей стих, не умолкая…».

Вы, что проходите с главой склоненной,

Чей дольный взор о скорби говорит, —

Откуда вы? И почему ваш вид

Мне кажется печалью воплощенной?

Не с благостной ли были вы мадонной?

Любовь слезами лик ее кропит?

Скажите, правду ль сердце мне твердит? —

Ведь нет у вас черты непросветленной.

И если вы оттуда путь стремите,

Тогда молю: побудьте здесь со мной

И, что б с ней ни было, — не утаите!

Я вижу очи, полные слезой,

В таком смятенье, вижу, вы спешите,

Что в сердце трепет, словно пред бедой.

Этот сонет делится на две части: в первой я окликаю и спрашиваю этих донн, не от нее ли они идут, говоря им, что я думаю так потому, что они возвращаются, словно обретя еще больше благородства; во второй — прошу их, чтобы они рассказали мне о ней. Вторая начинается так: «И если вы оттуда…». И вот другой сонет, как то рассказали мы выше:

Не ты ли тот, чей стих, не умолкая,

Мадонну пел, взывая к нам одним?

Ты схож с ним, правда, голосом своим,

Но у тебя как будто стать иная.

О чем скорбишь, так тягостно рыдая,

Что жаль тебя становится другим?

Ты горе ль зрел ее? — и перед ним

Унынья ты не можешь несть, скрывая?

Оставь нас плакать и идти в печали,

И грех тому, кто радость будет знать, —

Не мы ли ей, рыдающей, внимали?

В ее лице такой тоски печать,

Что тот, чьи очи взор к ней устремляли.

Рыдая, смерти должен ожидать.

В этом сонете четыре части, согласно тому, что четыре рода ответов дали те донны, за которых я говорил; а так как выше все четыре достаточно разъяснены, то я и не стану излагать смысл частей, но лишь подразделю их. Вторая часть начинается так: «О чем скорбишь…»; третья: «Оставь нас плакать…»; четвертая: «В ее лице…».

XXIII

После этого спустя немного дней[55] случилось, что одну из частей моего тела охватила мучительная болезнь, так что я непрерывно терпел в течение девяти дней горчайшую муку; и она довела меня до такой немощи, что мне пришлось лежать подобно тем, которые не могут двигаться. И вот, говорю я, на девятый день,[56] когда я почувствовал боль, почти непереносимую, пришла мне некая мысль, и была та мысль о моей Донне. И когда я немного пораздумал о ней, то вернулся к размышлению об ослабевшей моей жизни. И, видя, как она слаба и не прочна, даже когда здорова, стал я оплакивать про себя такое злосчастие. И вот, сильно вздыхая, я сказал себе: «Со всей неизбежностью следует, что и благороднейшая Беатриче когда-нибудь умрет». И тогда меня охватило столь сильное помрачение, что я закрыл глаза и стал мучиться, как человек безумный, и бредить так: в начале блуждания, которое совершило мое воображение, привиделись мне некие облики простоволосых донн, говоривших мне: «И ты тоже умрешь!» Затем, после этих донн, явились мне разные привидения, страшные на вид, которые сказали мне: «Ты мертв». И вот так стало блуждать мое воображение, и я дошел до того, что не знал, где нахожусь; и казалось мне, будто вижу я донн, идущих, распустив волосы и плача, по дороге, дивно грустных; и казалось мне, будто вижу я, что солнце потухло, а звезды были такого цвета, что мог я счесть, будто они плачут, и казалось мне, что птицы, пролетавшие по воздуху, падали мертвыми и что происходили величайшие землетрясения.[57] И в то время как я дивился подобному видению и очень боялся, привиделось мне, что некий друг пришел мне сказать: «Ужели ты не знаешь? Дивная твоя Донна отошла от мира сего!» Тогда я стал горестно плакать и плакал не только в воображении: плакали очи, орошаясь настоящими слезами. И привиделось мне, будто я смотрю на небо, и показалось, что я вижу множество ангелов,[58] которые возвращались в высь, а перед ними было белейшее облачко. Мне показалось, что ангелы эти торжественно пели, и слова их песни были точно бы слышны мне, и были они таковы: «Osanna in excelsis»,[59] других же словно бы не слыхал я. И вот мне показалось, что сердце, в котором было столько любви, молвило мне: «Это правда, что бездыханной лежит наша Донна!» И тогда будто бы пошел я, чтобы увидеть тело, в котором пребывала эта благороднейшая и блаженная душа. И столь сильно было ложное мое видение, что оно показало мне Донну мертвой: мне привиделось, будто донны прикрыли ее, то есть ее голову, белой тканью; и мне показалось, будто ее лицо носило такую печать смирения, что словно бы говорило: «Вот вижу я источник мира». В этом бреду меня объяло такое смирение от созерцания ее,[60] что я призывал Смерть и говорил: «Сладчайшая Смерть, приди ко мне[61] и не будь ко мне жестока, ибо ты должна была исполниться благородства: ведь в таком месте пребывала ты! Ныне приди ко мне, столь жаждущему тебя, — ведь ты видишь это, ибо я уже ношу твои цвета». И когда я увидел, что исполнены все печальные обряды, которые обычно совершаются над телом усопших, то показалось мне, будто я вернулся в свое жилище и стал словно бы смотреть на небо; и так силен был мой бред, что, плача, я принялся говорить настоящим голосом: «О прекраснейшая душа, как блажен тот, кто видит тебя!» И когда я произносил эти слова в горестном порыве рыданий и взывал к Смерти, дабы пришла она ко мне, некая донна, юная и благородная, которая сидела возле моего ложа, думая, что мои рыдания и мои слова проистекали только от страданий моей болезни, принялась в великом страхе плакать. И тогда другие донны, что были в комнате, увидев ее слезы, заметили, что и я рыдал; и вот, удалив ее от меня, — ту, что была связана со мной теснейшим родством, — они обратились ко мне, чтобы меня разбудить, думая, что я брежу, и сказали мне: «Не надо спать больше…» и «Не печалься же!» И когда они так сказали мне, сила бреда утихла в то самое мгновенье, когда я хотел сказать: «О Беатриче, да будешь благословенна ты!» И я сказал уже: «О Беатриче…» — когда, очнувшись, открыл глаза и увидел, что бредил. И, несмотря на то что я назвал это имя, мой голос прервался в порыве рыданий, и эти донны не могли меня понять, как показалось мне. И хотя я очень устыдился, все же по некоему приказанию Любви я повернулся к ним. И когда они увидели меня, то стали говорить: «Он кажется мертвым», — и говорили между собой: «Попытаемся утешить его», — и вот они сказали мне много слов, дабы утешить меня, а потом спросили, что меня испугало. Тогда я, будучи несколько утешен и поняв лживость бреда, ответил им: «Я вам расскажу, что со мной было». И вот, от начала и до конца, я поведал им о том, что мне привиделось, умолчав об имени Благороднейшей. Впоследствии же, исцелившись от этой болезни, я решил сказать слова о том, что случилось со мной, ибо мне казалось, что слушать об этом весьма приятно, и поэтому я сочинил канцону «Младая донна…», сложенную так, как то показывает написанное далее подразделение:

Младая донна, в блеске состраданья,[62]

В сиянии всех доблестей земных,

Сидела там, где Смерть я звал всечасно;

И, глядя в очи, полные терзанья,

И внемля звукам буйных слов моих,

Сама, в смятенье, зарыдала страстно.

Другие донны, поспешив участно

На плач ее в покой, где я лежал,

Узрев, как я страдал, —

Ее услав, ко мне склонились строго.

Одна рекла: «Пободрствуй же немного»,

А та: «Не плачь напрасно».

Когда ж мой бред рассеиваться стал,

Мадонну я по имени назвал.

Мой голос был исполнен так страданья,

Так преломлен неистовостью слез,

Что я один мог распознать то слово;

Но, устыдясь невольного деянья,

Бесчестия, что я Любви нанес,

Я, помертвев, упал на ложе снова.

Раскаяние грызло так сурово,

Что, устрашившись вида моего:

«Спешим спасти его!» —

Друг другу донны тихо говорили

И, наклонясь, твердили:

«Как бледен ты! Что видел ты такого?»

И вот чрез силу взял я слово сам

И молвил: «Донны, я откроюсь вам!

Я размышлял над жизнью моей бренной

И познавал, как непрочна она,

Когда Любовь на сердце потаенно

Заплакала, шепнув душе смятенной,

Унынием и страхом сражена:

«Наступит день, когда умрет мадонна!»

И отшатнулся я изнеможенно

И в дурноте глаза свои смежил,

И кровь ушла из жил,

И чувства понеслись в коловращенье,

И вот воображенье,

Презрев рассудком, в дреме многосонной,

Явило мне безумных донн черты,

Взывающих: «Умрешь, умрешь и ты!..»

И я узнал еще о дивном многом

В том буйном сне, который влек меня:

Я пребывал в стране неизъясненной,

Я видел донн, бегущих по дорогам,

Простоволосых, плача и стеня,

И мечущих какой-то огнь нетленный.

Потом я увидал, как постепенно

Свет солнца мерк, а звезд — сиял сильней;

Шел плач из их очей,

И на лету пернатых смерть сражала,

И вся земля дрожала,

И муж предстал мне, бледный и согбенный,

И рек: «Что медлишь? Весть ли не дошла?

Так знай же: днесь мадонна умерла!»

Подняв глаза, омытые слезами,

Я увидал, как улетает в высь

Рой ангелов, белея словно манна;

И облачко пред ними шло как знамя,

И голоса вокруг него неслись,

Поющие торжественно: «Осанна!»

Любовь рекла: «Приблизься невозбранно, —

То наша Донна в упокойном сне».

И бред позволил мне

Узреть мадонны лик преображенный;

И видел я, как донны

Его фатой покрыли белотканой;

И подлинно был кроток вид ея,

Как бы вещавший: «Мир вкусила я!»

И я обрел смирение в страданье,

Когда узрел те кроткие черты, —

И рек: «О смерть! Как сладостна ты стала!

Я вижу лик твой в благостном сиянье,

Зане, пребыв с моею Донной, ты

Не лютость в ней, но милость почерпала.

И вот душа теперь тебя взалкала;

Да сопричтусь к слугам твоим и я, —

Приди ж, зову тебя!»

Так с горестным обрядом я расстался.

Когда ж один остался,

То молвил, глядя, как вся высь сияла: —

Душа благая, счастлив, кто с тобой! —

Тут вы, спасибо, бред прервали мой».

В этой канцоне две части: в первой я говорю, обращаясь к некоему лицу, о том, как я был избавлен от безумного видения некими доннами и как я обещал им поведать о нем; во второй — говорю, как я поведал им. Вторая начинается так: «Я размышлял над жизнью моей бренной…». Первая часть делится на две: в первой — говорю о том, что некие донны, и особенно одна из них, говорили и делали по причине моего бреда, до того как я вернулся к действительности; во второй — говорю о том, что эти донны сказали мне, после того как я перестал бредить; начинается же эта часть так: «Мой голос был…». Потом, говоря: «Я размышлял…» — я повествую, как рассказал им о моем видении: об этом есть тоже две части; в первой — излагаю это видение по порядку, во второй, сказав о том, когда они окликнули меня, благодарю их в заключение; эта часть начинается так: «Тут вы, спасибо…».

XXIV

После этого безумного бреда случилось однажды, что, сидя в задумчивости в одном месте, я почувствовал, как поднимается в сердце трепет, словно бы я находился в присутствии Донны. И вот, говорю я, мне явилась в воображении Любовь,[63] и показалось мне, будто я вижу ее идущей оттуда, где была моя Донна, и будто бы она радостно сказала мне в сердце моем: «Помысли благословить тот день, когда я овладела тобою, ибо тебе пристало сделать это». И в самом деле, мне показалось, будто сердце исполнено такой радости, что словно бы и не мое было то сердце: в столь необычайном состоянии оно пребывало. И немного спустя после этих слов, которые сказало мне сердце языком Любви, я увидел, что приближается ко мне одна благородная донна, которая была знаменита красотой и некогда была донной первого моего друга.[64] Имя же этой донны было Джованна, но, по причине ее красоты, как думают иные, ей дано было имя Примаверы;[65] так и звали ее.[66] А следом за ней, увидел я, шла дивная Беатриче. Так прошли близ меня эти донны, одна за другой, и казалось, Любовь заговорила со мной в сердце моем и молвила: «Та, первая, именуется Примаверой только по причине этого сегодняшнего появления; ибо я побудила давшего имя назвать ее Примавера, ибо первая пройдет она в тот день, когда Беатриче явится служителю своему после его видения. А если хочешь также разобрать и первое имя, то оно говорит то же, что имя «Примавера», ибо названа она Джованна по тому Иоанну, который предшествовал истинному свету,[67] говоря: «Ego vox clamantis in deserto: parate viam Domini».[68] И еще показалось мне, будто она сказала мне затем такие слова: «А если бы кто захотел рассудить тонко, тот назвал бы Беатриче Любовью, ибо велико ее сходство со мной». И вот, поразмыслив потом об этом, я решил написать стихи первому моему другу, умолчав о некоторых словах, о которых, казалось мне, надо было умолчать, ибо я думал, что еще дивилось его сердце красоте благородной Примаверы. И вот я сочинил сонет, который и начинается «Я услыхал…».

Я услыхал, как в сердце пробудился

Любовный дух, который там дремал;

Потом вдали Любовь я увидал

Столь радостной, что в ней я усомнился.

Она ж сказала: «Время, чтоб склонился

Ты предо мной…» — и в речи смех звучал.

Но только лишь владычице я внял,

Ее дорогой взор мой устремился,

И монну Ванну с монной Биче я

Узрел идущими[69] в сии края —

За чудом дивным чудо без примера;

И, как хранится в памяти моей,

Любовь сказала: «Эта — Примавера,

А та — Любовь, так сходственны мы с ней».

В этом сонете много частей: первая из них говорит о том, как я почувствовал, что в сердце поднимается привычный трепет, и как мне показалось, будто Любовь явилась мне издалека радостной; вторая говорит о том, как показалось мне, будто Любовь говорит со мной в сердце моем, и какой явилась она мне; третья говорит, что, после того как она побыла со мной некоторое время, я увидал и услыхал кое-какие вещи. Вторая часть начинается так: «Она ж сказала…»; третья так: «Но только лишь…». Третья часть делится на две: в первой я говорю о том, что я увидел; во второй говорю о том, что я услышал. Вторая начинается так: «Любовь сказала…».

XXV

Может случиться, что усомнится человек, достойный того, чтобы ему разъяснили любое сомнение, и усомнится он, может быть, в том, почему я говорю о Любви так, словно она существует сама по себе[70] не только как мыслимая субстанция, но как субстанция телесная; а это, согласно истинному учению,[71] ложно, ибо Любовь не есть субстанция, но состояние субстанции. А то, что я говорю о ней как о теле — даже как о человеке, — явствует из трех вещей, которые я говорю о ней. Я говорю, что видел, как она идет ко мне; а так как слово «идет» говорит о пространственном движении, в пространстве же движется, согласно Философу, лишь тело,[72] то и явствует, что я полагаю, будто Любовь есть тело. Я говорю еще о ней, что она смеялась, и еще, что она говорила; эти же вещи, кажется, свойственны лишь человеку, особливо же смех; отсюда явствует, что я полагаю, будто она человек. Дабы разъяснить эту вещь, поскольку это будет теперь уместно, — надлежит прежде всего вспомнить, что в старину не было воспевателей любви на языке народном;[73] но воспевали любовь некоторые поэты на языке латинском: я говорю, что у нас, как, может быть, и у других народов случалось и еще случается, произошло то же самое, что было в Греции:[74] не народные, но ученые поэты занимались этими вещами. И прошло лишь немного лет с тех пор, как впервые появились эти народные поэты,[75] ибо говорить рифмами на языке народном — это почти то же, что сочинять стихи по-латыни. И вот доказательство тому, что прошло немного времени: если бы мы захотели поискать на языке «ос» или на языке «si»,[76] то мы не нашли бы вещей, сочиненных за сто пятьдесят лет до нашего времени. Причина же тому, что некоторые невежды снискали славу умеющих сочинять,[77] — в том, что они были как бы первыми, которые сочиняли на языке «si». Первый же, кто начал сочинять как народный поэт, был побужден тем, что хотел сделать свои слова понятными донне, которой было бы затруднительно слушать стихи латинские. И это — в осуждение тем, которые слагают рифмы о чем-либо другом, кроме любви,[78] ибо такой способ сочинять был изобретен с самого начала ради того, чтобы говорить о любви. И вот, так как поэтам дозволена большая вольность речи, нежели сочинителям прозаическим, а слагатели рифм суть не иное что, как поэты, говорящие на языке народном, то достойно и разумно, чтобы им была дозволена большая вольность речи, чем другим сочинителям на народном языке: поэтому ежели какая-либо риторическая фигура или украшение дозволены поэтам, то они дозволены и слагателям рифм.[79] Таким образом, если мы видим, что поэты обращались к неодушевленным вещам так, словно в них есть чувство и разум, и наделяли их речью и делали это не только с вещами существующими, но и вещами несуществующими, и рассказывали о вещах, которых нет, будто те говорят, и рассказывали, что многие состояния владеют речью, как если бы они были субстанциями и людьми, то пристало и слагателям рифм делать то же, но не безо всякого разума, а настолько разумно, чтобы можно было потом разъяснить все в прозе. Что поэты говорили именно так, как было сказано, явствует из Вергилия, который говорит, что Юнона, то есть богиня, враждебная троянцам, говорит Эолу, повелителю ветров, в первой книге «Энеиды» так:[80] «Aeole namque tibi…»[81] и что этот повелитель отвечает ей так: «Tuus, о regina, quid optes explorare labor; mihi jussa capessere fas est».[82] У этого же самого поэта вещь неодушевленная говорит вещам одушевленным в третьей книге «Энеиды» так:[83] «Dardanidae duri».[84] У Лукана[85] вещь одушевленная говорит вещам неодушевленным так: «Multum, Roma, tamen debes civilibus armis».[86] У Горация человек обращается к собственному своему знанию, словно к другому лицу; и это не только слова Горация, ибо он говорит их вслед за добрым Гомером, в этом месте своего «Поэтического искусства»: «Die mihi, Musa, virum…».[87] У Овидия любовь говорит, как если бы она была человеческой личностью, в начале книги, которая носит заглавие «Книга о средствах от любви», так: «Bella mihi, video, bella parantur, ait».[88] Это и может послужить разъяснением тому, кто сомневался в какой-либо части этой моей книжки. А для того чтобы не набрался отсюда дерзости человек невежественный, я говорю, что ни поэты не сочиняют, ни те, что слагают рифмы, не должны сочинять, не зная разумного оправдания тому, что они сочиняют; ибо было бы великим стыдом тому, который сочинил бы вещь в одеянии риторических фигур и украшений, а затем, будучи спрошен, не мог бы снять со своих слов это одеяние так, чтобы в них был настоящий смысл. Мы же — первый мой друг и я — хорошо знаем тех, которые слагают стихи так бессмысленно.

XXVI

Благороднейшая Донна, о которой здесь повествовалось, снискала себе такое благоволение у народа, что, когда она проходила по улице, люди сбегались, чтобы увидеть ее, вследствие чего дивная радость охватывала меня. И когда она находилась вблизи от кого-нибудь, то столь великое почтение нисходило в его сердце, что он не дерзал ни поднять глаза, ни ответить на ее поклон; и многие, который испытали это, смогли бы служить мне в том свидетелями перед всяким, кто не поверит этому. Так, венчанная и облаченная смирением, проходила она, ничуть не кичась тем, что она видела и слышала. Говорили многие, после того как она проходила: «Это не женщина, но один из прекраснейших ангелов неба». Другие же говорили: «Она — чудо, да будет благословен Господь, имеющий власть творить столь дивно». И казалась она, говорю я, столь благородной и исполненной столь великой прелести, что те, которые видели ее, ощущали в себе сладость такую чистую и нежную, что и выразить ее не могли; и не было никого, кто, видя ее, не вздохнул бы тотчас же поневоле. Такие и еще более дивные вещи происходили под ее благостным действием. И вот, поразмыслив об этом и желая вновь взяться за стиль, дабы хвалить ее, я решил сказать слова, в которых изъяснил бы ее дивное и превосходное действие, чтобы не только те, которые могли воочию видеть ее, но и другие узнали бы о ней то, что можно изъяснить словами. И вот я сочинил сонет, который начинается «Столь благородна…».

Столь благородна, столь скромна бывает

Мадонна, отвечая на поклон,

Что близ нее язык молчит, смущен,

И око к ней подняться не дерзает.

Она идет, восторгам не внимает,

И стан ее смиреньем облачен,

И кажется: от неба низведен

Сей призрак к нам, да чудо здесь являет.

Такой восторг очам она несет,

Что, встретясь с ней, ты обретаешь радость,

Которой непознавший не поймет,

И словно бы от уст ее идет

Любовный дух, лиющий в сердце сладость,

Твердя душе: «Вздохни…» — и воздохнет.

Этот сонет столь легко понять благодаря рассказанному прежде, что нет нужды в каких-либо подразделениях, и поэтому, оставляя его, я говорю, что моя Донна снискала столь великое благоволение, что не только она была чтима и прославлена, но ради нее чтимы и прославлены были многие. И вот я, видя это и желая показать тем, кто этого не видал, решил сказать еще слова, в которых было бы это выражено; и тогда я сочинил этот второй сонет, который рассказывает, как ее благость действовала в других, — как то явствует из его разделения:

Взирает на достойнейшее тот,

Кто на мадонну среди донн взирает, —

В веселии за нею он течет

И Господа за милость восхваляет.

Такую благость взгляд ее лиет,

Что зависти никто из донн не знает,

Но всех она в согласии ведет

И верой и любовью оделяет.

Все перед ней смиренно клонит лик,

Но не себе она тем славу множит,

А каждому награду воздает;

И свет ее деяний столь велик,

Что лишь кому на мысль она придет,

Тот о любви не воздохнуть не может.

В этом сонете три части; в первой я говорю о том, среди каких людей Донна казалась наиболее дивной; во второй — говорю о том, как благотворно было ее общество; в третьей — говорю о тех вещах, которые благостно производила она в других. Вторая часть начинается так: «В веселии за нею…»; третья так: «Такую благость…». Эта последняя часть делится на три: в первой я говорю о том, как под ее действием менялись сами донны; во второй — говорю о том, как под ее действием менялись донны на взгляд других; в третьей — говорю о том, что благостно производила она не только в доннах, но и во всех людях, и не только своим присутствием, но и памятью о себе. Вторая начинается так: «Все перед ней…»; третья так: «И свет ее деяний…».

XXVII

После этого стал я однажды размышлять о том, что сказал я о моей Донне — то есть об этих двух написанных выше сонетах; и когда я увидел в моем размышлении, что не я сказал о том, как под ее действием меняюсь я сам, то подумал я, что сказано мною слишком мало. И поэтому я решил сказать слова, в которых поведал бы, как я приуготовлен к действиям ее, а равно о том, как действует на меня ее благость. И, не надеясь, что сумею изложить это с краткостью сонета, я начал тогда канцону, которая начинается «Так длительно…».

Так длительно Любовь меня томила

И подчиняла властности своей,

Что как в былом я трепетал пред ней,

Так ныне сердце сладость полонила.

Пусть гордый дух во мне она сломила,

Пусть стали чувства робче и слабей, —

Все ж на душе так сладостно моей,

Что даже бледность мне чело покрыла.

Поистине любовь так правит мной,

Что вздохи повсеместно бьют тревогу

И кличут на помогу

Мою мадонну, щит и панцирь мой:

Она спешит, и с ней — мое спасенье,

И подлино чудесно то явленье.

«Quomodo sedet sola civitas plena populo! Facta est quasi vidua domina gentium».[89] Я был еще за сочинением этой канцоны[90] и окончил написанную выше строфу ее, когда Господь справедливости призвал Благороднейшую славить его под хоругвь благословенной царицы, девы Марии, чье имя было в величайшем почитании в словах блаженной Беатриче. И хотя, быть может, было бы желательно ныне рассказать нечто об ее уходе от нас, однако нет у меня намерения рассказывать здесь об этом по трем причинам: первая — та, что это не относится к настоящему сочинению, — стоит лишь заглянуть во вступление, которое предшествует этой книжице;[91] вторая — та, что, даже если оно и относилось бы к настоящему сочинению, все же язык мой не сумел бы рассказать об этом, как надлежало бы; третья — та, что, даже если бы и было налицо то и другое, не пристало мне рассказывать об этом, потому что, рассказывая, пришлось бы мне восхвалять самого себя,[92] каковая вещь до крайности позорна для того, кто делает ее; и поэтому я оставляю рассказ об этом другому повествователю. Однако так как число девять много раз занимало место среди предшествующих слов (откуда явствует, что то было не без разумного повода) и в уходе ее число это занимает как будто тоже большое место, то следует сказать здесь нечто такое, что, думается, имеет отношение к предмету. Поэтому я и скажу сначала, какое занимало оно место в ее уходе, а затем присоединю к этому некоторые размышления о том, почему это число было ей столь дружественно.

XXIX

Я говорю, что по счислению Аравийскому[93] благодатная ее душа отошла в первом часу девятого дня месяца; по счислению же Сирийскому она отошла в девятом месяце года; ибо первый месяц там — Тисрин первый, который у нас соответствует Октябрю; а по нашему счислению она отошла в том году нашего летосчисления, то есть лет господних, когда совершеннейшее число[94] девять раз повторилось в том столетии, в котором явилась она в этот мир; была же она из христиан тринадцатого столетия.[95] Причиной же тому, что это число было ей столь дружественно, могло бы быть вот что: ввиду того что, согласно с Птолемеем и согласно с христианской истиной, девять существует небес, которые пребывают в движении, и, согласно со всеобщим астрологическим мнением, упомянутые небеса действуют сюда, на землю, по обыкновению своему, в единстве, — то и это число было дружественно ей для того, чтобы показать, что при ее рождении все девять движущихся небес были в совершеннейшем единстве. Такова одна причина этого. Но если рассуждать более тонко и согласно с непреложной истиной, то это число было ею самой;[96] я заключаю по сходству и понимаю это так: число три есть корень девяти, ибо без любого другого числа, само собой, оно становится девятью, как то воочию видим мы; трижды три суть девять. Итак, если три само собой дает девять, а творец чудес сам по себе есть троица, то есть: отец, сын и дух святый, которые суть три и один — то и Донну число девять сопровождало для того, дабы показать, что она была девятью, то есть чудом, которого корень находится лишь в дивной троице. Быть может, для более тонкого человека тут будут видны и еще более тонкие причины, но это есть то, что вижу я и что мне нравится больше.

XXX

После того как благороднейшая Госпожа отошла от века сего, остался названный город весь словно бы вдовым[97] и лишенным всего достоинства; и вот я, все еще плача в осиротевшем этом городе, написал старейшинам страны[98] нечто о состоянии его, взяв началом слова пророка Иеремии, которые гласят: «Quomodo sedet sola civitas…»[99] Говорю же я это к тому, чтобы иные не удивлялись, отчего привел я его выше как вступление к новому предмету, идущему затем. Если же кто-нибудь захотел бы упрекнуть меня в том, что я не пишу здесь слов, которые следуют за теми, уже приведенными, то оправданием мне служит то, что с самого начала моим замыслом было писать не иначе, как языком народным; вот и вышло бы, что если бы я написал слова, следующие за теми, что приведены, — все латинские, — то было бы это чуждо замыслу моему; подобного же мнения, знаю, держится и мой первый друг, которому я пишу это, то есть что писать это я должен не иначе, как на языке народном.

XXI

После того как глаза мои несколько выплакались и были так истомлены, что не могли уже дать исход грусти моей, я задумал попытаться дать ей исход в нескольких горестных словах; и поэтому я решил сочинить канцону, в которой, печалясь, размышлял бы о Той, из-за кого стала губительницей моей души столь великая скорбь; и я начал тогда канцону, которая начинается: «Устали очи, сердцу сострадая…». А для того чтобы эта канцона, когда дочтут ее до конца, казалась одинокой, словно вдова,[100] я дам ей подразделенья прежде, нежели напишу ее самое;[101] и так же отныне буду делать и впредь. Я говорю, что в этой злосчастной канцоне три части: первая есть вступление; во второй я размышляю о Ней; в третьей — я нежно обращаюсь к канцоне. Вторая часть начинается так: «Сияет Беатриче…»; третья так: «Канцона моя горькая…». Первая часть делится на три: в первой — говорю о том, что влечет меня говорить; во второй — говорю, кому хочу я говорить; в третьей — говорю, о ком хочу говорить. Вторая начинается так: «Но помню я…»; третья так: «Хочу в слезах…». Потом, когда говорю: «Сияет Беатриче…» — я размышляю о ней; и этому отдаю я две части: сначала говорю о причине, по которой была она взята; затем говорю, как другие оплакивают ее уход; начинается же эта часть так: «Прекрасную покинув плоть…». Эта часть делится на три: в первой — говорю, кто не оплакивает ее; во второй — говорю, кто оплакивает ее; в третьей — говорю о моем состоянии. Вторая начинается так: «Но скорбь, и воздыханья…»; третья так: «Меня страшат…». Потом, когда говорю: «Канцона моя горькая…» — обращаюсь к этой канцоне, указывая ей, к каким доннам надлежит ей идти и пребывать с ними.

Устали очи, сердцу сострадая,

Влачить тоски непоборимый гнет,

Напечатлевший знак на них сурово.

И, тяготу свою избыть желая,

Что к смерти с каждым днем меня влечет,

Хочу я вздохам предоставить слово.

Но помню я, что надлежит мне снова,

Как в дни, когда мадонна между нас

Жила, о донны, — к вам мой стих направить,

Его лишь вам представить,

Чтоб низкий слух не восприял мой глас;

Хочу в слезах пред вами Ту восславить

Что на небе укрыла облик свой,

Любовь в тоске оставивши со мной.

Сияет Беатриче в небе горнем,

Где ангелы вкушают сладость дней;

Она для них покинула вас, донны, —

Унесена не холодом тлетворным,

Не зноем, умерщвляющим людей,

Но благостью своей непревзойденной.

Ее души, смиреньем напоенной,

Вознесся свет к высоким небесам,

И возымел желание Зиждитель

Призвать в свою обитель

Ту, на кого возрадовался сам.

И помысел исполнил Повелитель,

Зане он видел, что юдоль сия

Не постигает благости ея.

Прекрасную покинув плоть, благая

Ее душа, всемилости полна,[102]

В пресветлом месте славно пребывает.

Кто слез не льет, о Дивной размышляя,

Тот сердцем камень, в том душа грязна.

Тот благостыни никогда не знает,

Тот помыслов высоких не вмещает,

Пред тем сокрыт навеки лик ея.

Вот отчего не ведал он рыданья!

Но скорбь, и воздыханья,

И смерти зов, и тягость бытия

Изведал тот, навек влача терзанья,

Кому душа вещала в некий час,

Кем Та была и как ушла от нас.

Меня страшат жестокие томленья,

Когда приводит мысль на тяжкий ум

Ту, по которой сердце так страдает:

И я прошу у смерти избавленья

И чувствую такую сладость дум,

Что тотчас цвет лицо мое меняет.

Но лишь мечта желанное являет,

Ко мне беда со всех сторон спешит,

И я в смятенье мужество теряю

И облик вновь меняю,

И с глаз людских меня уводит стыд;

Но только лишь в сиротстве возрыдаю

Пред Беатриче: «Вот тебя уж нет!»

Как слышу с выси ласковый ответ.

Унынье слез, неистовство смятенья

Так неотступно следуют за мной,

Что каждый взор судьбу мою жалеет.

Какой мне стала жизнь с того мгновенья,

Как отошла мадонна в мир иной,

Людской язык поведать не сумеет.

Вот отчего, о донны, речь немеет,

Когда ищу сказать, как стражду я.

Так горько жизнь меня отяготила,

Так радости лишила,

Что встречные сторонятся меня,

Приметив бледность, что мне лик покрыла.

Одна мадонна с неба клонит взор,

И верю: благ мне будет приговор.

Канцона моя горькая, иди же

В слезах туда, где донны и девицы,

Кому твои сестрицы

Веселие привыкли приносить.

Ты ж, чей удел — дитятей скорби быть,

Тщись, сирая, в чужой семье ужиться.

XXXII

После того как сочинена была эта канцона, пришел ко мне некто, кто, соответственно степеням дружбы, приходился мне другом тотчас же следом за первым; и он был столь связан родством с Преславной, что никого ближе у нее не было. И после того как он побеседовал со мной, попросил он меня сочинить ему что-либо для одной донны, которая умерла; при этом он притворствовал в своих словах, чтобы казалось, будто он говорит о другой, которая действительно недавно умерла; я же, заметив, что говорит он только о Благословенной, обещал сделать то, чего хотела от меня его просьба. И вот, пораздумав об этом после, решил я сочинить сонет, в котором я выразил бы некоторую печаль, и отдать его этому моему другу, дабы показалось, что именно для него я его сочинил. И тогда я сочинил сонет, который начинается: «Придите внять стенаниям моим…». В нем две части: в первой — зову верных Любви, дабы они вняли мне; во второй — повествую о моем злосчастном положении. Вторая начинается так: «Когда б они в груди моей…».

Придите внять стенаниям моим,

Сердца благие, на призыв печали;

Когда б они в груди моей молчали,

Я б был убит терзанием своим.

Не исцелить целением иным

Моих очей, что скорби сожигали;

Они от слез отчаянья устали,

Питаемого сердцем молодым.

Он к вам дойдет не раз, мой зов, летящий

К мадонне, опочившей в вечной доле,

Достойной добродетели ее;

Затем, что одинок я в сей юдоли,

Отвергнутой душой моей скорбящей,

Утратившей спасение свое.

XXXIII

Сочинив этот сонет, пораздумал я о том друге, кому намеревался отдать его, словно бы он был сочинен именно для него, и увидел, что бедной кажется мне услуга и ничтожной для человека, столь близкого Преславной. И потому, прежде чем отдать ему этот написанный выше сонет, я сочинил две строфы канцоны: одну действительно для него, другую же — для себя, хотя написанными для одного лица покажутся и первая и вторая тому, кто не смотрит тонко. Но кто в тонкости рассмотрит их, тот ясно увидит, что говорят разные лица, а именно: один не именует ее своей Донной, другой же именует так, как это с очевидностью явствует. Эту канцону и этот вышенаписанный сонет я отдал ему, говоря, что сочинил их для него одного. Канцона начинается так: «Не раз, увы, когда я вспоминаю…», и в ней две части: в одной, то есть в первой строфе, печалуется дорогой мне друг, близкий ей; во второй — печалуюсь я сам, то есть в другой строфе, которая начинается: «В единый глас сливает все стенанья…». И таким образом, явствует, что в этой канцоне печалуются два лица, одно из которых печалуется как брат, другое — как служитель.

Не раз, увы, когда я вспоминаю,

Что ввек уж не видать

Мне больше той, по ком душа томится, —

Такую скорбь я в сердце ощущаю,

Так горько ум стеснится,

Что говорю: «Душа! еще ли ждать? —

Страдания, что ты должна приять

В юдоли сей, тебе неблагосклонной,

Столь тягостны, что в страхе я живу…»

И вот я смерть зову;

В ней, сладостной, мой отдых заслуженный,

И я молю: «Приди», — и страсть кипит,

И зависть к мертвым в сердце говорит.

В единый глас сливает все стенанья

Моей печали звук,

И кличет Смерть и ищет неуклонно.

К ней, к ней одной летят мои желанья

Со дня, когда мадонна

Была взята из этой жизни вдруг.

Затем, что, кинувши земной наш круг,

Ее черты столь дивно озарились

Великою, нездешней красотой,

Разлившей в небе свой

Любовный свет, — что ангелы склонились

Все перед ней, и ум высокий их

Дивится благородству сил таких.

XXXIV

В тот день, когда свершился год с той поры, как Донна стала гражданкой вечной жизни, сидел я в одном месте, где, вспоминая о ней, рисовал я ангела на неких листах; и в то время как я рисовал его, поднял я глаза и увидел возле себя людей из числа тех, кому надлежит воздавать почтение. Они же смотрели на то, что я делаю, и, как потом было сказано мне, они стояли уже некоторое время, я же не замечал этого. Когда я увидал их, я встал и, поклонившись, сказал: «Некто был только что со мной, поэтому я и задумался». И вот после их ухода вернулся я к своей работе, то есть к рисованию обликов ангела, и, когда я совершил это, пришла мне мысль сказать слова, как бы в память годовщины, и написать тем, которые пришли ко мне. И тогда сочинил я следующий сонет, который начинается: «Она предстала памяти моей…» — и в котором два начала;[103] поэтому я подразделяю его согласно с одним и согласно с другим.[104] Я говорю, что согласно с первым — в этом сонете три части: в первой — говорю, что Донна пребывала уже в моей памяти; во второй — говорю о том, что сделала в силу этого со мной Любовь; в третьей — говорю о действиях Любви. Вторая начинается так: «Заслышав зов…»; третья так: «Они неслись…». Эта часть делится на две: в первой я говорю, что все мои вздохи исходили, беседуя друг с другом; в другой — говорю, как иные из них говорили некие слова, отличные от других; вторая часть начинается так: «И у кого всех горестней…». Таким же образом делится он согласно со вторым началом, с той лишь разницей, что в одной первой части я говорю о том, когда Донна пришла мне так на память, в другой же об этом не говорю.

ПЕРВОЕ НАЧАЛО

Она предстала памяти моей,

Благая Донна, призванная ныне

Господней волей к вечной благостыне

На небеса, где Приснодева с ней.

ВТОРОЕ НАЧАЛО

Она предстала памяти моей,

Та Донна, по которой плачет ныне

Любовь, — в тот миг, когда во благостыне

Смотрели вы на лик, что дал я ей.

Заслышав зов среди дремы своей,

Любовь в сердечной ожила пустыне,

Промолвив вздохам: «Поспешим к святыне!»

И, возрыдав, те понеслись быстрей.

Они неслись и жаловались вслух

Словами, исторгавшими не раз

Ток слез из глаз, что скорбию объяты.

И у кого всех горестней был глас,

Те шли, твердя: «О благородный дух,

Сегодня год, как в небо поднялся ты!»

Спустя некоторое время, когда находился я в некоем месте, где вспоминал о былом времени, я пребывал в большой задумчивости и в столь горестных размышлениях, что они издалека придавали мне вид ужасной горести. И вот, заметив, сколь я угнетен, поднял я глаза, чтобы поглядеть, не видят ли меня другие; и тогда увидел одну благородную донну,[105] молодую и весьма прекрасную, которая из окна глядела на меня, как это заметно было, столь жалостливо, что казалось, вся скорбь была собрана в ней. И вот вследствие того, что несчастные, когда видят в других сострадание к себе, еще более влекутся к слезам, словно испытывая к самим себе жалость, — я почувствовал тогда, что в моих глазах возникает желание плакать, и поэтому, боясь обнаружить злосчастную жизнь мою, я удалился от взоров этой благородной; и потом я сказал себе: «Не может быть, чтобы с этой сострадательной донной не было благороднейшей Любви». И поэтому решил я сочинить сонет, в котором обратился бы к ней и заключил все то, что рассказано в этом повествовании. И так как это повествование сделало его вполне ясным, то я и не подразделяю его. Сонет начинается «Видали очи…».

Видали очи, сколько состраданья

Явили вы в лице своем в тот миг,

Когда увидели мой горький лик

И скорбию рожденные деянья.

И понял я, что ваши воздыханья

О том, что мрак судьбу мою постиг;

И трепет, вставший в сердце, был велик,

Да не предам всей тяжести терзанья.

И я сокрылся прочь от вас, почуя,

Как на сердце рыданий всходит новь,

Исторгнутая взоров ваших силой;

И молвил я душе моей унылой:

Конечно, с этой донной — та Любовь,

Из-за которой в горе жизнь влачу я.

Случилось потом, что, где бы ни видела меня эта донна, ее лицо становилось страждущим и цвет его бледным, словно от любви; почему много раз она напоминала мне мою благороднейшую Донну, которая всегда казалась столь же бледной. И действительно, много раз, будучи не в силах ни плакать, ни излить своей печали, я шел, чтобы увидеть сострадательную эту донну, которая, казалось, своим видом удаляла слезы от моих глаз. И поэтому появилось у меня желание сказать еще слова, обращаясь к ней, и я сочинил следующий сонет, который начинается: «Ни цвет любви…»; он ясен и без разделов, вследствие предшествующего изложения.

Ни цвет любви, ни знаки состраданья

На лике донны никогда с такой

Не отражались дивной полнотой,

Завидя очи, полные рыданья, —

Как на лице у вас, когда признанья

Не удержал язык печальный мой,

И мнилось мне со страхом и тоской,

Что сердце разорвется от терзанья.

Измученных, полупотухших глаз

Уже не властен я отвлечь от вас,

Затем что скорбь излить они желают;

Вы дали им частицу сил своих,

И жажда слез испепеляет их,

Но плакать перед вами не дерзают.

XXXVII

Вид этой донны довел меня до того, что мои глаза стали слишком радоваться при виде ее; я не раз мучился этим в сердце моем и почитал себя весьма подлым. И много раз хулил я суету моих глаз и говорил им в мысли своей: «Некогда понуждали вы плакать тех, кто видел горестное состояние ваше; ныне же кажется, что вы хотите забыть об этом ради той донны, что смотрит на вас; но смотрит она на вас лишь потому, что печалит ее преславная Донна, о которой обычно плакали вы; но что можете, то делайте, ибо весьма часто стану я напоминать вам о ней, проклятые глаза: ведь никогда — разве лишь по смерти — не должны были бы прекратиться слезы ваши!» И когда я так говорил про себя глазам моим, объяли меня вздохи, весьма долгие и боязливые. И для того чтобы эта битва, которая была у меня с самим собой, стала ведома не одному лишь несчастному, который испытал ее, я решил сочинить сонет и заключить в нем утаенное это состояние. И вот сочинил я следующий сонет, который начинается: «Потоки слез…»; в нем две части: в первой — обращаюсь к моим глазам так, как если бы обращалось сердце мое во мне самом; во второй — устраняю некоторое сомнение, обнаруживая, кто так говорит; начинается же эта часть так: «Так говорит…». Легко можно было бы получить и больше разделов, но они излишни, ибо сонет ясен благодаря предшествующему изложению. И вот этот сонет, который и начинается:

«Потоки слез, что горько проливали

Вы, мои очи, столько долгих дней,

К рыданиям влекли других людей,

Что вашими печалями страдали.

Но мнится мне: давно бы вы изгнали

Ту память прочь, будь я неверен ей

И не яви вам твердости своей,

Восславя Ту, по ком вы горевали.

В раздумии над вашей суетой

Печалюсь я, — и страшно мне за вас

Пред ликом Донны, что сюда взирает.

Ведь никогда — в посмертный разве час —

Вы не должны забыть Усопшей той!» —

Так говорит им сердце — и вздыхает.

XXXVIII

Вид этой донны привел меня в столь новое состояние, что много раз думал я о ней как об особе, которая слишком нравилась мне; и думал я о ней так: «Вот — донна, благородная, прекрасная, юная и мудрая, и явлена она, быть может, волею Любви для того, чтобы моя жизнь обрела спокойствие». И много раз думал я о ней еще более любовно, настолько, что сердце соглашалось с этим в глубине своей, то есть в своих размышлениях. Но едва было уже соглашался я, как раскаивался, словно бы побуждаемый разумом, и говорил самому себе: «Увы! что это за мысль, которая столь низким образом хочет утешить меня и не дает мне думать об ином?» Потом поднималась другая мысль и говорила мне: «Теперь, когда ты пребываешь в таком смятении, почему не хочешь ты выйти из подобной горести? Ты видишь, что это — дуновение Любви, которое несет к нам любовные желания и исходит от столь благородной части, то есть из глаз донны, показавшей нам себя столь сострадательной». И вот, не раз борясь так с самим собой, я захотел сказать также и об этом несколько слов; а так как в битве мыслей победили те, что говорили за нее, то и казалось мне, что надлежит обратиться к ней; и я сочинил следующий сонет, который начинается: «Мысль милая…»; говорю же я: «милая…» — поскольку рассуждаю о достойной донне, ибо в остальном мысль была весьма низкой. В этом сонете различаю я две части самого себя согласно с тем, что мои мысли разделились. Одну часть я именую сердцем — это вожделение; другую именую душой — это разум; и я говорю то, что одна говорит другой. А что пристало именовать вожделение сердцем, а разум душой, это вполне очевидно тем, для кого, как я желал бы, это должно быть ясно. Правда, в предшествующем сонете я держу сторону сердца против стороны глаз, и это кажется противоречием тому, что я говорю ныне; вот почему я говорю, что и там понимаю сердце как вожделение, ибо у меня было больше желания вспоминать еще о благороднейшей Донне моей, нежели видеть эту, и хотя некоторое вожделение к тому было уже, но оно казалось легким: отсюда явствует, что одно сказанное не противоречит другому. В этом сонете три части; в первой — начинаю говорить этой донне, что все мои желания стремятся к ней; во второй — говорю, что душа, то есть разум, говорит сердцу, то есть вожделению; в третьей — говорю, что оно отвечает. Вторая часть начинается так: «Душа же сердцу…»; третья так: «Оно ж в ответ…».

Мысль милая, что мне твердит о вас,

Как частый гость, досуг мой разделяет

И о любви так сладко рассуждает,

Что сердце ей покорствует подчас.

Душа же сердцу: «Чей здесь слышен глас?

Кто это нас в печали утешает?

И вправду ли он силой обладает,

Чтоб отогнать чужую мысль от нас?»

Оно ж в ответ: «О смутная душа,

То новый дух Любви сюда стремится,

Мне повеленья принести спеша;

Он естеством и властию такой

Обязан взорам жалостливой той,

Что нашими мученьями томится».

XXXIX

Против этого врага разума поднялось во мне однажды, часов около девяти, могущественное видение: мне казалось, будто увидел я преславную Беатриче в тех алых одеждах, в которых впервые явилась она моим глазам; показалась она мне юной, почти того же возраста, в котором впервые я увидел ее.[106] И тогда стал я размышлять о ней; и когда я вспоминал по порядку о былом времени, сердце мое стало горестно раскаиваться в том желании, которому так низко дало оно владеть собой на несколько дней, вопреки постоянству разума; и когда было изгнано это столь дурное желание — все мои помыслы обратились к своей благороднейшей Беатриче. И говорю, что отныне я стал так размышлять о ней всем устыженным моим сердцем, что вздохи много раз свидетельствовали об этом, ибо все они, исходя, как бы выговаривали то, о чем думало сердце, то есть имя Благороднейшей, и как ушла она от нас. И много раз случалось, что такую боль заключала в себе иная мысль, что я забывал и ее и то, где находился. Вследствие этого возобновления вздохов возобновились и утихнувшие слезы, так что глаза мои казались двумя существами, у которых лишь одно желание — плакать, и часто бывало, что из-за долгого и продолжительного плача вокруг них появлялась пурпурная краска, которая обычно бывает после какого-нибудь страдания, которому подвергаешься. Таким образом, явствует, что за суетность свою они получили заслуженное и потому отныне и впредь не могли уже глядеть ни на кого, кто взглядом своим мог бы увлечь их к подобному же намерению. И вот, желая, чтобы столь дурное влечение и суетная попытка казались уничтоженными и чтобы никаких сомнений не могли бы возбудить стихи, которые я сочинил ранее, — я решил написать сонет, в котором заключил бы смысл изложенного. И тогда сочинил я: «Увы! пред силой долгого вздыханья»; говорю же я «увы», потому что устыдился я того, что глаза мои оказались столь суетными. Сонета этого я не делю, ибо его содержание достаточно ясно.

Увы! пред силой долгого вздыханья,

Что думой в сердце вскормлено моем,

Смирились очи, мысля об одном:

Сокрыться от людского созерцанья.

И кажется: они — лишь два желанья

Печалиться и плакать о былом;

Их слезы так обильны, что кругом

Их увила Любовь венцом страданья.

Уныньем дум и вздохами своими

Они так тяжко сердце полонят,

Что в нем Любовь тоскою сражена,

Затем что, безутешные, хранят

Они мадонны сладостное имя

И весть о том, как отошла она.

XL

После этой смуты случилось, — в пору, когда много народу шло увидеть тот благословенный образ, что оставлен нам Иисусом Христом,[107] как подобие прекраснейшего лика его, который преславно созерцает моя Донна, — что несколько странников проходило по улице, которая пролегает посредине города, где родилась, жила и умерла благороднейшая Донна;[108] и шли те странники, как мне показалось, в большой задумчивости. Я же, размышляя о них, сказал самому себе: «Эти странники, представляется мне, идут из дальних мест, и я не думаю, чтобы они слышали хотя бы молву о Донне; они не знают о ней ничего; равно и мысли их — о других вещах, нежели эти, и думают они, может быть, о далеких друзьях своих, о которых мы ничего не знаем». Потом я сказал самому себе: «Я знаю, что если бы они были из близких мест, то они казались бы хоть сколько-нибудь смущенными, проходя среди скорбящего города». Потом я сказал самому себе: «Если бы я мог их ненадолго задержать, я заставил бы плакать и их, прежде чем ушли они из этого города, ибо я сказал бы им слова, которые заставили бы плакать всякого, кто слышит их». И вот когда они скрылись из виду, я решил написать сонет, в котором высказал бы то, что говорил самому себе; а для того чтобы это имело еще более жалостный вид, я решил говорить так, словно бы я обращался к ним; и вот я сочинил сонет, который начинается: «О странники, вы, что, склонясь, идете…»; говорю же я «странники» согласно с широким значением слова, ибо «странники» могут пониматься в двояком смысле, — в широком и в узком: в широком — поскольку странником является тот, кто пребывает вдали от отчизны своей; в узком же смысле странником почитается лишь тот, кто идет к дому св. Иакова[109] или же возвращается оттуда. И поэтому надлежит знать, что трояким образом именуются, собственно, люди, которые идут на служение Всевышнему: они именуются «пальмиерами», поскольку возвращаются из-за моря, откуда часто они привозят пальмы; они именуются «перегринами», поскольку идут к дому в Галисии, ибо гробница св. Иакова находится дальше от его отчизны, нежели гробница какого-либо другого апостола; они именуются «римлянами», поскольку идут в Рим, куда и шли те, которых я именую «странниками». Сонета этого я не делю, ибо его содержание достаточно ясно.

О странники, вы, что, склонясь, идете,

Скорбя о тех, кого здесь, видно, нет;

С чужбины ли ведет сюда ваш след,

Как обликом своим вы знать даете?

Поведайте, почто вы слез не льете,

Застигнувши сей город среди бед?

Иль горя вы не видите примет

И тяжести утрат не сознаете?

Когда б до вас дошли мои слова,

Вы нашей скорби поняли б величье

И здесь в слезах окончили свой век:

Она почила, наша Беатриче! —

И повесть той кончины такова,

Что зарыдает каждый человек!

XLI

Потом обратились ко мне две благородные донны с просьбой, чтобы я им прислал эти мои стихи, и я, подумав об их благородстве, решил послать им свои слова и сочинить еще новую вещь, дабы отослать ее им вместе с другими и тем самым более почтительно исполнить их просьбу. И сочинил я тогда сонет, который повествует о моем состоянии, и послал его им вместе с предыдущим сонетом и еще с другим, что начинается: «Придите внять…». Сонет, который я сочинил тогда, начинается «Над сферою…» и заключает в себе пять частей. В первой я говорю, куда идет моя мысль, называя ее именем некоего ее действия; во второй — говорю, отчего идет она в высь, то есть кто ведет ее туда. В третьей — говорю о том, что она видит, то есть какую Донну, чтимую в выси;[110] и тогда я называю ее «духом странническим», ибо он идет в высь духовно и, подобно страннику, находящемуся вдали от отчизны своей, остается там. В четвертой — говорю, какой видит он ее, то есть в таком достоинстве, что я не могу постичь его; означает же это, что моя мысль поднимается в ее достоинстве на такую ступень, что мой рассудок не может этого постичь, принимая во внимание, что рассудок наш стоит в таком же отношении к тем благословенным душам, как немощный глаз к солнцу: это именно и говорит Философ во второй книге Метафизики.[111] В пятой — говорю, что хоть я и не могу разуметь того предмета, к коему влечет меня мысль, то есть дивного ее достоинства, все же разумею я то, что все это есть размышление о моей Донне, ибо я часто слышу имя ее в моей мысли; в конце же пятой части говорю: «…о донны…», дабы пояснить, что именно к доннам я обращаюсь. Вторая часть начинается так: «То новая Разумность…»; третья так: «И вот пред ним…»; четвертая так: «Что видел он…»; пятая так: «Но явно мне…». Можно было бы еще более тонко провести подразделение и более тонко выявить смысл, но возможно обойтись и этим разделением, а потому я и не стану подразделять сонет далее.

Над сферою, что шире всех кружится,[112]

Посланник сердца, вздох проходит мой:

То новая Разумность, что с тоской

Дала ему Любовь, в нем ввысь стремится.

И вот пред ним желанная граница:

Он видит донну в почести большой,

В таком блистанье, в благости такой,

Что страннический дух не надивится.

Что видел он, то изъяснил; но я

Не мог постигнуть смысла в хитрой притче,[113]

Как ни внимала ей душа моя.

Но явно мне: он о Благой вещал,

Зане я слышал имя: «Беатриче» —

И тайну слов, о донны, постигал.

XLII

После этого сонета было мне дивное видение,[114] в котором лицезрел я вещи, понудившие меня принять решение не говорить о Благословенной до тех пор, пока я не смогу повествовать о ней более достойно. И, чтобы достигнуть этого, я тружусь, сколько могу, как о том истинно знает она. Так что если угодно будет Тому, кем жива вся тварь, чтобы моя жизнь продлилась несколько лет, я надеюсь сказать о ней то, что никогда еще не говорилось ни об одной. А потом, да будет угодно тому, кто есть Господь милосердный, чтобы душа моя могла вознестись и увидеть славу своей Донны, то есть той благословенной Беатриче, которая достославно созерцает лик Того, qui est per omnia saecula benedictus.[115]

БОЖЕСТВЕННАЯ КОМЕДИЯ

Перевод и примечания М. Лозинского.

АД

ПЕСНЬ ПЕРВАЯ

1 Земную жизнь пройдя до половины,[116]

Я очутился в сумрачном лесу,


Божественная Комедия. Новая Жизнь

Утратив правый путь во тьме долины.

4 Каков он был, о, как произнесу,

Тот дикий лес, дремучий и грозящий,

Чей давний ужас в памяти несу!

7 Так горек он, что смерть едва ль не слаще.

Но, благо в нем обретши навсегда,

Скажу про все, что видел в этой чаще.

10 Не помню сам, как я вошел туда,

Настолько сон меня опутал ложью,

Когда я сбился с верного следа.

13 Но к холмному приблизившись подножью,[117]

Которым замыкался этот дол,

Мне сжавший сердце ужасом и дрожью,

16 Я увидал, едва глаза возвел,

Что свет планеты,[118] всюду путеводной,

Уже на плечи горные сошел.

19 Тогда вздохнула более свободной

И долгий страх превозмогла душа,

Измученная ночью безысходной.

22 И словно тот, кто, тяжело дыша,

На берег выйдя из пучины пенной,

Глядит назад, где волны бьют, страша,

25 Так и мой дух, бегущий и смятенный,

Вспять обернулся, озирая путь,

Всех уводящий к смерти предреченной.

28 Когда я телу дал передохнуть,

Я вверх пошел, и мне была опора

В стопе, давившей на земную грудь.

31 И вот, внизу крутого косогора,

Проворная и вьющаяся рысь,

Вся в ярких пятнах пестрого узора.

34 Она, кружа, мне преграждала высь,

И я не раз на крутизне опасной

Возвратным следом помышлял спастись.

37 Был ранний час, и солнце в тверди ясной

Сопровождали те же звезды вновь,[119]

Что в первый раз, когда их сонм прекрасный

40 Божественная двинула Любовь.

Доверясь часу и поре счастливой,

Уже не так сжималась в сердце кровь

43 При виде зверя с шерстью прихотливой;

Но, ужасом опять его стесня,

Навстречу вышел лев с подъятой гривой.

46 Он наступал как будто на меня,

От голода рыча освирепело

И самый воздух страхом цепеня.

49 И с ним волчица, чье худое тело,

Казалось, все алчбы в себе несет;

Немало душ из-за нее скорбело.

52 Меня сковал такой тяжелый гнет,

Перед ее стремящим ужас взглядом,

Что я утратил чаянье высот.

55 И как скупец, копивший клад за кладом,

Когда приблизится пора утрат,

Скорбит и плачет по былым отрадам,

58 Так был и я смятением объят,

За шагом шаг волчицей неуемной

Туда теснимый, где лучи молчат.[120]

61 Пока к долине я свергался темной,

Какой-то муж[121] явился предо мной,

От долгого безмолвья словно томный.

64 Его узрев среди пустыни той:

«Спаси, — воззвал я голосом унылым, —

Будь призрак ты, будь человек живой!»

67 Он отвечал: «Не человек; я был им;

Я от ломбардцев низвожу мой род,

И Мантуя[122] была их краем милым.

70 Рожден sub Julio,[123] хоть в поздний год,

Я в Риме жил под Августовой сенью,[124]

Когда еще кумиры чтил народ.

73 Я был поэт и вверил песнопенью,

Как сын Анхиза[125] отплыл на закат

От гордой Трои, преданной сожженью.

76 Но что же к муке ты спешишь назад?

Что не восходишь к выси озаренной,

Началу и причине всех отрад?»

79 «Так ты Вергилий, ты родник бездонный,

Откуда песни миру потекли? —

Ответил я, склоняя лик смущенный. —

82 О честь и светоч всех певцов земли,

Уважь любовь и труд неутомимый,

Что в свиток твой мне вникнуть помогли!

85 Ты мой учитель, мой пример любимый;

Лишь ты один в наследье мне вручил

Прекрасный слог, везде превозносимый.

88 Смотри, как этот зверь меня стеснил!

О вещий муж, приди мне на подмогу,

Я трепещу до сокровенных жил!»

91 «Ты должен выбрать новую дорогу,[126]

Он отвечал мне, увидав мой страх, —

И к дикому не возвращаться логу;

94 Волчица, от которой ты в слезах,

Всех восходящих гонит, утесняя,

И убивает на своих путях;

97 Она такая лютая и злая,

Что ненасытно будет голодна,

Вслед за едой еще сильней алкая.

100 Со всяческою тварью случена,

Она премногих соблазнит, но славный

Нагрянет Пес[127], и кончится она.

103 Не прах земной и не металл двусплавный,[128]

А честь, любовь и мудрость он вкусит,

Меж войлоком и войлоком[129] державный.

106 Италии он будет верный щит,

Той, для которой умерла Камилла,

И Эвриал, и Турн, и Нис убит.[130]

109 Свой бег волчица где бы ни стремила,

Ее, нагнав, он заточит в Аду,

Откуда зависть хищницу взманила.

112 И я тебе скажу в свою чреду:

Иди за мной, и в вечные селенья

Из этих мест тебя я приведу,

115 И ты услышишь вопли исступленья

И древних духов, бедствующих там,

О новой смерти тщетные моленья;[131]

118 Потом увидишь тех, кто чужд скорбям

Среди огня, в надежде приобщиться

Когда-нибудь к блаженным племенам.

121 Но если выше ты захочешь взвиться,

Тебя душа достойнейшая[132] ждет:

С ней ты пойдешь, а мы должны проститься;

124 Царь горних высей, возбраняя вход

В свой город мне, врагу его устава,

Тех не впускает, кто со мной идет.

127 Он всюду царь, но там его держава;

Там град его, и там его престол;

Блажен, кому открыта эта слава!»

130 «О мой поэт, — ему я речь повел, —

Молю Творцом, чьей правды ты не ведал:

Чтоб я от зла и гибели ушел,

133 Яви мне путь, о коем ты поведал,

Дай врат Петровых[133] мне увидеть свет

И тех, кто душу вечной муке предал».

136 Он двинулся, и я ему вослед.

ПЕСНЬ ВТОРАЯ

1 День уходил, и неба воздух темный

Земные твари уводил ко сну

От их трудов; лишь я один, бездомный,

4 Приготовлялся выдержать войну

И с тягостным путем, и с состраданьем,

Которую неложно вспомяну.

7 О Музы, к вам я обращусь с воззваньем!

О благородный разум, гений свой

Запечатлей моим повествованьем!

10 Я начал так: «Поэт, вожатый мой,

Достаточно ли мощный я свершитель,

Чтобы меня на подвиг звать такой?

13 Ты говоришь, что Сильвиев родитель,[134]

Еще плотских не отрешась оков,

Сходил живым в бессмертную обитель.

16 Но если поборатель всех грехов

К нему был благ, то, рассудив о славе

Его судеб, и кто он, и каков,

19 Его почесть достойным всякий вправе:

Он, избран в небе света и добра,

Стал предком Риму и его державе,

22 А тот и та, когда пришла пора,

Святой престол воздвигли в мире этом

Преемнику верховного Петра.

25 Он на своем пути, тобой воспетом,[135]

Был вдохновлен свершить победный труд,

И папский посох ныне правит светом.

28 Там, вслед за ним. Избранный был Сосуд,[136]

Дабы другие укрепились в вере,

Которою к спасению идут.

31 А я? На чьем я оснуюсь примере?

Я не апостол Павел, не Эней,

Я не достоин ни в малейшей мере.

34 И если я сойду в страну теней,

Боюсь, безумен буду я, не боле.

Ты мудр; ты видишь это все ясней».

37 И словно тот, кто, чужд недавней воле

И, передумав в тайной глубине,

Бросает то, что замышлял дотоле,

40 Таков был я на темной крутизне,

И мысль, меня прельстившую сначала,

Я, поразмыслив, истребил во мне.

43 «Когда правдиво речь твоя звучала,

Ты дал смутиться духу своему, —

Возвышенная тень мне отвечала. —

46 Нельзя, чтоб страх повелевал уму;

Иначе мы отходим от свершений,

Как зверь, когда мерещится ему.

49 Чтоб разрешить тебя от опасений,

Скажу тебе, как я узнал о том,

Что ты моих достоин сожалений.

52 Из сонма тех, кто меж добром и злом,[137]

Я женщиной был призван столь прекрасной,

Что обязался ей служить во всем.

55 Был взор ее звезде подобен ясной;

Ее рассказ струился не спеша,

Как ангельские речи, сладкогласный:

58 О, мантуанца чистая душа,

Чья слава целый мир объемлет кругом

И не исчезнет, вечно в нем дыша,

61 Мой друг, который счастью не был другом,

В пустыне горной верный путь обресть

Отчаялся и оттеснен испугом.

64 Такую в небе слышала я весть;

Боюсь, не поздно ль я помочь готова,

И бедствия он мог не перенесть.

67 Иди к нему и, красотою слова

И всем, чем только можно, пособя,

Спаси его, и я утешусь снова.

70 Я Беатриче[138], та, кто шлет тебя;

Меня сюда из милого мне края[139]

Свела любовь; я говорю любя.

73 Тебя не раз, хваля и величая,

Пред господом мой голос назовет.

Я начал так, умолкшей отвечая:

76 «Единственная ты, кем смертный род

Возвышенней, чем всякое творенье,

Вмещаемое в малый небосвод,[140]

79 Тебе служить — такое утешенье,

Что я, свершив, заслуги не приму;

Мне нужно лишь узнать твое веленье.

82 Но как без страха сходишь ты во тьму

Земного недра, алча вновь подняться

К высокому простору твоему?»

85 «Когда ты хочешь в точности дознаться,

Тебе скажу я, — был ее ответ, —

Зачем сюда не страшно мне спускаться.

88 Бояться должно лишь того, в чем вред

Для ближнего таится сокровенный;

Иного, что страшило бы, и нет.

91 Меня такою создал царь вселенной,

Что вашей мукой я не смущена

И в это пламя нисхожу нетленной.

94 Есть в небе благодатная жена;[141]

Скорбя о том, кто страждет так сурово,

Судью[142] склонила к милости она.

97 Потом к Лючии[143] обратила слово

И молвила: — Твой верный — в путах зла,

Пошли ему пособника благого. —

100 Лючия, враг жестоких, подошла

Ко мне, сидевшей с древнею Рахилью,

Сказать: — Господня чистая хвала,

103 О Беатриче, помоги усилью

Того, который из любви к тебе

Возвысился над повседневной былью.

106 Или не внемлешь ты его мольбе?

Не видишь, как поток, грознее моря,

Уносит изнемогшего в борьбе? —

109 Никто поспешней не бежал от горя

И не стремился к радости быстрей,

Чем я, такому слову сердцем вторя,

112 Сошла сюда с блаженных ступеней,

Твоей вверяясь речи достохвальной,

Дарящей честь тебе и внявшим ей».

115 Так молвила, и взор ее печальный,

Вверх обратясь, сквозь слезы мне светил

И торопил меня к дороге дальней.

118 Покорный ей, к тебе я поспешил;

От зверя спас тебя, когда к вершине

Короткий путь тебе он преградил.

121 Так что ж? Зачем, зачем ты медлишь ныне?

Зачем постыдной робостью смущен?

Зачем не светел смелою гордыней, —

124 Когда у трех благословенных жен

Ты в небесах обрел слова защиты

И дивный путь тебе предвозвещен?»

127 Как дольный цвет, сомкнутый и побитый

Ночным морозом, — чуть блеснет заря,

Возносится на стебле, весь раскрытый,

130 Так я воспрянул, мужеством горя;

Решимостью был в сердце страх раздавлен.

И я ответил, смело говоря:

133 «О, милостива та, кем я избавлен!

И ты сколь благ, не пожелавший ждать,

Ее правдивой повестью наставлен!

136 Я так был рад словам твоим внимать

И так стремлюсь продолжить путь начатый,

Что прежней воли полон я опять.

139 Иди, одним желаньем мы объяты:

Ты мой учитель, вождь и господин!»

Так молвил я; и двинулся вожатый,

142 И я за ним среди глухих стремнин.

ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ

1 Я УВОЖУ К ОТВЕРЖЕННЫМ СЕЛЕНЬЯМ,

Я УВОЖУ СКВОЗЬ ВЕКОВЕЧНЫЙ СТОН,

Я УВОЖУ К ПОГИБШИМ ПОКОЛЕНЬЯМ.

4 БЫЛ ПРАВДОЮ МОЙ ЗОДЧИЙ ВДОХНОВЛЕН:

Я ВЫСШЕЙ СИЛОЙ, ПОЛНОТОЙ ВСЕЗНАНЬЯ

И ПЕРВОЮ ЛЮБОВЬЮ СОТВОРЕН.

7 ДРЕВНЕЙ МЕНЯ ЛИШЬ ВЕЧНЫЕ СОЗДАНЬЯ,

И С ВЕЧНОСТЬЮ ПРЕБУДУ НАРАВНЕ.

ВХОДЯЩИЕ, ОСТАВЬТЕ УПОВАНЬЯ.[144]

10 Я, прочитав над входом, в вышине,

Такие знаки сумрачного цвета,

Сказал: «Учитель, смысл их страшен мне».

13 Он, прозорливый, отвечал на это:

«Здесь нужно, чтоб душа была тверда;

Здесь страх не должен подавать совета.

16 Я обещал, что мы придем туда,

Где ты увидишь, как томятся тени,

Свет разума утратив навсегда».

19 Дав руку мне, чтоб я не знал сомнений,

И обернув ко мне спокойный лик,

Он ввел меня в таинственные сени.

22 Там вздохи, плач и исступленный крик

Во тьме беззвездной были так велики,

Что поначалу я в слезах поник.

25 Обрывки всех наречий, ропот дикий,

Слова, в которых боль, и гнев, и страх,

Плесканье рук, и жалобы, и всклики

28 Сливались в гул, без времени, в веках,

Кружащийся во мгле неозаренной,

Как бурным вихрем возмущенный прах.

31 И я, с главою, ужасом стесненной:

«Чей это крик? — едва спросить посмел. —

Какой толпы, страданьем побежденной?»

34 И вождь в ответ: «То горестный удел

Тех жалких душ, что прожили, не зная

Ни славы, ни позора смертных дел.

37 И с ними ангелов дурная стая,[145]

Что, не восстав, была и не верна

Всевышнему, средину соблюдая.

40 Их свергло небо, не терпя пятна;

И пропасть Ада их не принимает,

Иначе возгордилась бы вина».[146]

43 И я: «Учитель, что их так терзает

И понуждает к жалобам таким?»

А он: «Ответ недолгий подобает.

46 И смертный час для них недостижим,

И эта жизнь настолько нестерпима,

Что все другое было б легче им.

49 Их память на земле невоскресима;

От них и суд, и милость отошли.

Они не стоят слов: взгляни — и мимо!»

52 И я, взглянув, увидел стяг вдали,

Бежавший кругом, словно злая сила

Гнала его в крутящейся пыли;

55 А вслед за ним столь длинная спешила

Чреда людей, что, верилось с трудом,

Ужели смерть столь многих истребила.

58 Признав иных, я вслед за тем в одном

Узнал того, кто от великой доли

Отрекся в малодушии своем.[147]

61 И понял я, что здесь вопят от боли

Ничтожные, которых не возьмут

Ни бог, ни супостаты божьей воли.

64 Вовек не живший, этот жалкий люд

Бежал нагим, кусаемый слепнями

И осами, роившимися тут.

67 Кровь, между слез, с их лиц текла

И мерзостные скопища червей

Ее глотали тут же под ногами.

70 Взглянув подальше, я толпу людей

Увидел у широкого потока.

«Учитель, — я сказал, — тебе ясней,

73 Кто эти там и власть какого рока

Их словно гонит и теснит к волнам,

Как может показаться издалека».

76 И он ответил: «Ты увидишь сам,

Когда мы шаг приблизим к Ахерону[148]

И подойдем к печальным берегам».

79 Смущенный взор склонив к земному лону,

Боясь докучным быть, я шел вперед,

Безмолвствуя, к береговому склону.


Божественная Комедия. Новая Жизнь

82 И вот в ладье навстречу нам плывет

Старик[149], поросший древней сединою,

Крича: «О, горе вам, проклятый род!

85 Забудьте небо, встретившись со мною!

В моей ладье готовьтесь переплыть

К извечной тьме, и холоду, и зною.

88 А ты уйди, тебе нельзя тут быть,

Живой душе, средь мертвых!» И добавил,

Чтобы меня от прочих отстранить:

91 «Ты не туда свои шаги направил:

Челнок полегче должен ты найти,[150]

Чтобы тебя он к пристани доставил».

94 А вождь ему: «Харон, гнев укроти.

Того хотят — там, где исполнить властны

То, что хотят. И речи прекрати».

97 Недвижен стал шерстистый лик ужасный

У лодочника сумрачной реки,

Но вкруг очей змеился пламень красный.

100 Нагие души, слабы и легки,

Вняв приговор, не знающий изъятья,

Стуча зубами, бледны от тоски,

103 Выкрикивали господу проклятья,

Хулили род людской, и день, и час,

И край, и семя своего зачатья.

106 Потом, рыдая, двинулись зараз

К реке, чьи волны, в муках безутешных,

Увидят все, в ком божий страх угас.

109 А бес Харон сзывает стаю грешных,

Вращая взор, как уголья в золе,

И гонит их и бьет веслом неспешных.

112 Как листья сыплются в осенней мгле,

За строем строй, и ясень оголенный

Свои одежды видит на земле, —

115 Так сев Адама, на беду рожденный,

Кидался вниз, один, — за ним другой,

Подобно птице, в сети приманенной.

118 И вот плывут над темной глубиной;

Но не успели кончить переправы,

Как новый сонм собрался над рекой.

121 «Мой сын, — сказал учитель величавый,

Все те, кто умер, бога прогневив,

Спешат сюда, все страны и державы;

124 И минуть реку всякий тороплив,

Так утесненный правосудьем бога,

Что самый страх преображен в призыв.

127 Для добрых душ другая есть дорога;

И ты поймешь, что разумел Харон,

Когда с тобою говорил так строго».

130 Чуть он умолк, простор со всех сторон

Сотрясся так, что, в страхе вспоминая,

Я и поныне потом орошен.

133 Дохнула ветром глубина земная,

Пустыня скорби вспыхнула кругом,

Багровым блеском чувства ослепляя;

136 И я упал, как тот, кто схвачен сном.

ПЕСНЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1 Ворвался в глубь моей дремоты сонной

Тяжелый гул, и я очнулся вдруг,[151]

Как человек, насильно пробужденный.

4 Я отдохнувший взгляд обвел вокруг,

Встав на ноги и пристально взирая,

Чтоб осмотреться в этом царстве мук.

7 Мы были возле пропасти, у края,

И страшный срыв гудел у наших ног,

Бесчисленные крики извергая.

10 Он был так темен, смутен и глубок,

Что я над ним склонялся по-пустому

И ничего в нем различить не мог.

13 «Теперь мы к миру спустимся слепому, —

Так начал, смертно побледнев, поэт. —

Мне первому идти, тебе — второму».

16 И я сказал, заметив этот цвет:

«Как я пойду, когда вождем и другом

Владеет страх, и мне опоры нет?»

19 «Печаль о тех, кто скован ближним кругом, —

Он отвечал, — мне на лицо легла,

И состраданье ты почел испугом.

22 Пора идти, дорога не мала».

Так он сошел, и я за ним спустился,

Вниз, в первый круг, идущий вкруг жерла.[152]

25 Сквозь тьму не плач до слуха доносился,

А только вздох взлетал со всех сторон

И в вековечном воздухе струился.

28 Он был безбольной скорбью порожден,

Которою казалися объяты

Толпы младенцев, и мужей, и жен.

31 «Что ж ты не спросишь, — молвил мой вожатый,

Какие духи здесь нашли приют?

Знай, прежде чем продолжить путь начатый,

34 Что эти не грешили; не спасут

Одни заслуги, если нет крещенья,

Которым к вере истинной идут;

37 Кто жил до христианского ученья,

Тот бога чтил не так, как мы должны.

Таков и я. За эти упущенья,

40 Не за иное, мы осуждены,

И здесь, по приговору высшей воли,

Мы жаждем и надежды лишены».

43 Стеснилась грудь моя от тяжкой боли

При вести, сколь достойные мужи

Вкушают в Лимбе горечь этой доли.

46 «Учитель мой, мой господин, скажи, —

Спросил я, алча веры несомненной,

Которая превыше всякой лжи, —

49 Взошел ли кто отсюда в свет блаженный,

Своей иль чьей-то правдой искуплен?»

Поняв значенье речи сокровенной:

52 «Я был здесь внове,[153] — мне ответил он, —

Когда, при мне, сюда сошел Властитель,

Хоруговью победы осенен.

55 Им изведен был первый прародитель;[154]

И Авель, чистый сын его, и Ной,

И Моисей, уставщик и служитель;

58 И царь Давид, и Авраам седой;

Израиль, и отец его,[155] и дети;

Рахиль, великой взятая ценой;[156]

61 И много тех, кто ныне в горнем свете.

Других спасенных не было до них,

И первыми блаженны стали эти».

64 Он говорил, но шаг наш не затих,

И мы все время шли великой чащей,

Я разумею — чащей душ людских.

67 И в области, невдале отстоящей

От места сна,[157] предстал моим глазам

Огонь, под полушарьем тьмы горящий.

70 Хоть этот свет и не был близок к нам,

Я видеть мог, что некий многочестный

И высший сонм уединился там.

73 «Искусств и знаний образец всеместный,

Скажи, кто эти, не в пример другим

Почтенные среди толпы окрестной?»

76 И он ответил: «Именем своим

Они гремят земле, и слава эта

Угодна небу, благостному к ним».

79 «Почтите высочайшего поэта! —

Раздался в это время чей-то зов. —

Вот тень его подходит к месту света».

82 И я увидел после этих слов,

Что четверо к нам держат шаг державный;

Их облик был ни весел, ни суров.

85 «Взгляни, — промолвил мой учитель славный. —

С мечом в руке, величьем осиян,

Трем остальным предшествует, как главный,

88 Гомер, превысший из певцов всех стран;

Второй — Гораций, бичевавший нравы;

Овидий — третий, и за ним — Лукан.[158]

91 Нас связывает титул величавый,

Здесь прозвучавший, чуть я подошел;

Почтив его, они, конечно, правы».

94 Так я узрел славнейшую из школ,

Чьи песнопенья вознеслись над светом

И реют над другими, как орел.

97 Мой вождь их встретил, и ко мне с приветом

Семья певцов приблизилась сама;

Учитель улыбнулся мне при этом.

100 И эта честь умножилась весьма,

Когда я приобщен был к их собору

И стал шестым средь столького ума.

103 Мы шли к лучам, предавшись разговору,

Который лишний здесь и в этот миг,

Насколько там он к месту был и в пору.

106 Высокий замок предо мной возник,

Семь раз обвитый стройными стенами;

Кругом бежал приветливый родник.

109 Мы, как землей, прошли его волнами;

Сквозь семь ворот тропа вовнутрь вела;

Зеленый луг открылся перед нами.

112 Там были люди с важностью чела,

С неторопливым и спокойным взглядом;

Их речь звучна и медленна была.

115 Мы поднялись на холм, который рядом,

В открытом месте, светел, величав,

Господствовал над этим свежим садом.

118 На зеленеющей финифти трав

Предстали взорам доблестные тени,

И я ликую сердцем, их видав.

121 Я зрел Электру в сонме поколений,

Меж коих были Гектор, и Эней,

И хищноокий Цезарь, друг сражений.

124 Пентесилея и Камилла с ней

Сидели возле, и с отцом — Лавина;

Брут, первый консул, был в кругу теней;

127 Дочь Цезаря, супруга Коллатина,

И Гракхов мать, и та, чей муж Катон;

Поодаль я заметил Саладина.

130 Потом, взглянув на невысокий склон,

Я увидал: учитель тех, кто знает,

Семьей мудролюбивой окружен.

133 К нему Сократ всех ближе восседает

И с ним Платон; весь сонм всеведца чтит;

Здесь тот, кто мир случайным полагает,

136 Философ знаменитый Демокрит;

Здесь Диоген, Фалес с Анаксагором,

Зенон, и Эмпедокл, и Гераклит;

139 Диоскорид, прославленный разбором

Целебных качеств; Сенека, Орфей,

Лин, Туллий; дальше представали взорам

142 Там — геометр Эвклид, там — Птолемей,

Там — Гиппократ, Гален и Авиценна,

Аверроис, толковник новых дней.[159]

145 Я всех назвать не в силах поименно;

Мне нужно быстро молвить обо всем,

И часто речь моя несовершенна.

148 Синклит шести распался, мы вдвоем;

Из тихой, сени в воздух потрясенный

Уже иным мы движемся путем,

151 И я — во тьме, ничем не озаренной.

ПЕСНЬ ПЯТАЯ

1 Так я сошел, покинув круг начальный,

Вниз во второй; он менее, чем тот,

Но больших мук в нем слышен стон печальный.

4 Здесь ждет Минос[160], оскалив страшный рот;

Допрос и суд свершает у порога

И взмахами хвоста на муку шлет.

7 Едва душа, отпавшая от бога,

Пред ним предстанет с повестью своей,

Он, согрешенья различая строго,

10 Обитель Ада назначает ей,

Хвост обвивая столько раз вкруг тела,

На сколько ей спуститься ступеней.

13 Всегда толпа у грозного предела;

Подходят души чередой на суд:

Промолвила, вняла и вглубь слетела.

16 «О ты, пришедший в бедственный приют, —

Вскричал Минос, меня окинув взглядом

И прерывая свой жестокий труд, —

19 Зачем ты здесь, и кто с тобою рядом?

Не обольщайся, что легко войти!»

И вождь в ответ: «Тому, кто сходит Адом,

22 Не преграждай сужденного пути.

Того хотят — там, где исполнить властны

То, что хотят. И речи прекрати».

25 И вот я начал различать неясный

И дальний стон; вот я пришел туда,

Где плач в меня ударил многогласный.

28 Я там, где свет немотствует всегда

И словно воет глубина морская,

Когда двух вихрей злобствует вражда.

31 То адский ветер, отдыха не зная,

Мчит сонмы душ среди окрестной мглы

И мучит их, крутя и истязая.


Божественная Комедия. Новая Жизнь

34 Когда они стремятся вдоль скалы,[161]

Взлетают крики, жалобы и пени,

На господа ужасные хулы.

37 И я узнал, что это круг мучений

Для тех, кого земная плоть звала,

Кто предал разум власти вожделений.

40 И как скворцов уносят их крыла,

В дни холода, густым и длинным строем,

Так эта буря кружит духов зла

43 Туда, сюда, вниз, вверх, огромным роем;

Там нет надежды на смягченье мук

Или на миг, овеянный покоем.

46 Как журавлиный клин летит на юг

С унылой песнью в высоте надгорной,

Так предо мной, стеная, несся круг

49 Теней, гонимых вьюгой необорной,

И я сказал: «Учитель, кто они,

Которых так терзает воздух черный?»

52 Он отвечал: «Вот первая, взгляни:

Ее державе многие языки

В минувшие покорствовали дни.

55 Она вдалась в такой разврат великий,

Что вольность всем была разрешена,

Дабы народ не осуждал владыки.

58 То Нинова венчанная жена,

Семирамида, древняя царица;

Ее земля Султану отдана.

61 Вот нежной страсти горестная жрица,[162]

Которой прах Сихея оскорблен;

Вот Клеопатра, грешная блудница.

64 А там Елена, тягостных времен

Виновница; Ахилл, гроза сражений,

Который был любовью побежден;

67 Парис, Тристан». Бесчисленные тени

Он назвал мне и указал рукой,

Погубленные жаждой наслаждений.

70 Вняв имена прославленных молвой

Воителей и жен из уст поэта,

Я смутен стал, и дух затмился мой.

73 Я начал так: «Я бы хотел ответа

От этих двух,[163] которых вместе вьет

И так легко уносит буря эта».


Божественная Комедия. Новая Жизнь

76 И мне мой вождь: «Пусть ветер их пригнет

Поближе к нам; и пусть любовью молит

Их оклик твой; они прервут полет».

79 Увидев, что их ветер к нам неволит:

«О души скорби! — я воззвал. — Сюда!

И отзовитесь, если Тот позволит!»[164]

82 Как голуби на сладкий зов гнезда,

Поддержанные волею несущей,

Раскинув крылья, мчатся без труда,

85 Так и они, паря во мгле гнетущей,

Покинули Дидоны скорбный рой

На возглас мой, приветливо зовущий.

88 «О ласковый и благостный живой,

Ты, посетивший в тьме неизреченной

Нас, обагривших кровью мир земной;

91 Когда бы нам был другом царь вселенной,

Мы бы молились, чтоб тебя он спас,

Сочувственного к муке сокровенной.

94 И если к нам беседа есть у вас,

Мы рады говорить и слушать сами,

Пока безмолвен вихрь, как здесь сейчас.

97 Я родилась над теми берегами,

Где волны, как усталого гонца,

Встречают По с попутными реками.[165]

100 Любовь сжигает нежные сердца,

И он пленился телом несравнимым,

Погубленным так страшно в час конца.

103 Любовь, любить велящая любимым,

Меня к нему так властно привлекла,

Что этот плен ты видишь нерушимым.

106 Любовь вдвоем на гибель нас вела;

В Каине[166] будет наших дней гаситель».

Такая речь из уст у них текла.

109 Скорбящих теней сокрушенный зритель,

Я голову в тоске склонил на грудь.

«О чем ты думаешь?» — спросил учитель.

112 Я начал так: «О, знал ли кто-нибудь,

Какая нега и мечта какая

Их привела на этот горький путь!»

115 Потом, к умолкшим слово обращая,

Сказал: «Франческа, жалобе твоей

Я со слезами внемлю, сострадая.

118 Но расскажи: меж вздохов нежных дней,

Что было вам любовною наукой,

Раскрывшей слуху тайный зов страстей?»

121 И мне она: «Тот страждет высшей мукой,

Кто радостные помнит времена

В несчастии; твой вождь тому порукой.

124 Но если знать до первого зерна

Злосчастную любовь ты полон жажды,

Слова и слезы расточу сполна.

127 В досужий час читали мы однажды

О Ланчелоте сладостный рассказ;[167]

Одни мы были, был беспечен каждый.

130 Над книгой взоры встретились не раз,

И мы бледнели с тайным содроганьем;

Но дальше повесть победила нас.

133 Чуть мы прочли о том, как он лобзаньем

Прильнул к улыбке дорогого рта,

Тот, с кем навек я скована терзаньем,

136 Поцеловал, дрожа, мои уста.

И книга стала нашим Галеотом![168]

Никто из нас не дочитал листа».

139 Дух говорил, томимый страшным гнетом,

Другой рыдал, и мука их сердец

Мое чело покрыла смертным потом;

142 И я упал, как падает мертвец.

ПЕСНЬ ШЕСТАЯ

1 Едва ко мне вернулся ясный разум,

Который был не в силах устоять

Пред горестным виденьем и рассказом, —

4 Уже средь новых пыток я опять,

Средь новых жертв, куда ни обратиться,

Куда ни посмотреть, куда ни стать.

7 Я в третьем круге, там, где, дождь струится,

Проклятый, вечный, грузный, ледяной;

Всегда такой же, он все так же длится.

10 Тяжелый град, и снег, и мокрый гной

Пронизывают воздух непроглядный;

Земля смердит под жидкой пеленой.

13 Трехзевый Цербер[169], хищный и громадный,

Собачьим лаем лает на народ,

Который вязнет в этой топи смрадной.

16 Его глаза багровы, вздут живот,

Жир в черной бороде, когтисты руки;

Он мучит души, кожу с мясом рвет.

19 А те под ливнем воют, словно суки;

Прикрыть стараясь верхним нижний бок,

Ворочаются в исступленье муки.

22 Завидя нас, разинул рты, как мог,

Червь гнусный, Цербер, и спокойной части

В нем не было от головы до ног.

25 Мой вождь нагнулся, простирая пясти,

И, взяв земли два полных кулака,

Метнул ее в прожорливые пасти.

28 Как пес, который с лаем ждал куска,

Смолкает, в кость вгрызаясь с жадной силой,

И занят только тем, что жрет пока, —

31 Так смолк и демон Цербер грязнорылый,

Чей лай настолько душам омерзел,

Что глухота казалась бы им милой.

34 Меж призраков, которыми владел

Тяжелый дождь, мы шли вперед, ступая

По пустоте, имевшей облик тел.

37 Лежала плоско их гряда густая,

И лишь один, чуть нас заметил он,

Привстал и сел, глаза на нас вздымая.

40 «О ты, который в этот Ад сведен, —

Сказал он, — ты меня, наверно, знаешь;

Ты был уже, когда я выбыл вон».

43 И я: «Ты вид столь жалостный являешь,

Что кажешься чужим в глазах моих

И вряд ли мне кого напоминаешь.

46 Скажи мне, кто ты, жертва этих злых

И скорбных мест и казни ежечасной,

Не горше, но противней всех других».

49 И он: «Твой город,[170] зависти ужасной

Столь полный, что уже трещит квашня,

Был и моим когда-то в жизни ясной.

52 Прозвали Чакко[171] граждане меня.

За то, что я обжорству предавался,

Я истлеваю, под дождем стеня.

55 И, бедная душа, я оказался

Не одинок: их всех карают тут

За тот же грех». Его рассказ прервался.

58 Я молвил: «Чакко, слезы грудь мне жмут

Тоской о бедствии твоем загробном.

Но я прошу: скажи, к чему придут

61 Враждующие в городе усобном;

И кто в нем праведен; и чем раздор

Зажжен в народе этом многозлобном?»

64 И он ответил: «После долгих ссор

Прольется кровь и власть лесным доставит,

А их врагам — изгнанье и позор.

67 Когда же солнце трижды лик свой явит,

Они падут, а тем поможет встать

Рука того, кто в наши дни лукавит.

70 Они придавят их и будут знать,

Что вновь чело на долгий срок подъемлют,

Судив сраженным плакать и роптать.[172]

73 Есть двое праведных, но им не внемлют.[173]

Гордыня, зависть, алчность — вот в сердцах

Три жгучих искры, что вовек не дремлют».

76 Он смолк на этих горестных словах.

И я ему: «Из бездны злополучий

Вручи мне дар и будь щедрей в речах.

79 Теггьяйо, Фарината, дух могучий,

Все те, чей разум правдой был богат,

Арриго, Моска или Рустикуччи, —

82 Где все они, я их увидеть рад;

Мне сердце жжет узнать судьбу славнейших:

Их нежит небо или травит Ад?»

85 И он: «Они средь душ еще чернейших:

Их тянет книзу бремя грешных лет;

Ты можешь встретить их в кругах дальнейших.[174]

88 Но я прошу: вернувшись в милый свет,

Напомни людям, что я жил меж ними.

Вот мой последний сказ и мой ответ».

91 Взглянув глазами, от тоски косыми,

Он наклонился и, лицо тая,

Повергся ниц меж прочими слепыми.

94 И мне сказал вожатый: «Здесь гния,

Он до трубы архангела[175] не встанет.

Когда придет враждебный судия,

97 К своей могиле скорбной каждый прянет

И, в прежний образ снова воплотясь,

Услышит то, что вечным громом грянет».[176]

100 Мы тихо шли сквозь смешанную грязь

Теней и ливня, в разные сужденья

О вековечной жизни углубясь.

103 Я так спросил: «Учитель, их мученья,

По грозном приговоре, как — сильней

Иль меньше будут, иль без измененья?»

106 И он: «Наукой сказано твоей,

Что, чем природа совершенней в сущем,

Тем слаще нега в нем, и боль больней.

109 Хотя проклятым людям, здесь живущим,

К прямому совершенству не прийти,

Их ждет полнее бытие в грядущем».[177]

112 Мы шли кругом по этому пути;

Я всей беседы нашей не отмечу;

И там, где к бездне начал спуск вести,

115 Нам Плутос[178], враг великий, встал навстречу.

ПЕСНЬ СЕДЬМАЯ

1 «Рарè Satán, рарè Satán aleppe!»[179]

Хриплоголосый Плутос закричал.

Хотя бы он и вдвое был свирепей, —

4 Меня мудрец, все знавший, ободрял, —

Не поддавайся страху: что́ могло бы

Нам помешать спуститься с этих скал?»

7 И этой роже, вздувшейся от злобы,

Он молвил так: «Молчи, проклятый волк!

Сгинь в клокотаньи собственной утробы!

10 Мы сходим в тьму, и надо, чтоб ты смолк;

Так хочет тот, кто мщенье Михаила[180]

Обрушил в небе на мятежный полк».

13 Как падают надутые ветрила,

Свиваясь, если щегла рухнет вдруг,

Так рухнул зверь, и в нем исчезла сила.

16 И мы, спускаясь побережьем мук,

Объемлющим всю скверну мирозданья,

Из третьего сошли в четвертый круг.

19 О правосудье божье! Кто страданья,

Все те, что я увидел, перечтет?

Почто такие за вину терзанья?

22 Как над Харибдой[181] вал бежит вперед

И вспять отхлынет, прегражденный встречным,

Так люди здесь водили хоровод.

25 Их множество казалось бесконечным;

Два сонмища шагали, рать на рать,

Толкая грудью грузы, с воплем вечным;

28 Потом они сшибались и опять

С трудом брели назад, крича друг другу:

«Чего копить?» или «Чего швырять?» —

31 И, двигаясь по сумрачному кругу,

Шли к супротивной точке с двух сторон,

По-прежнему ругаясь сквозь натугу;

34 И вновь назад, едва был завершен

Их полукруг такой же дракой хмурой.

И я промолвил, сердцем сокрушен:

37 «Мой вождь, что это за народ понурый?

Ужель все это клирики, весь ряд

От нас налево,[182] эти там, с тонзурой?»

40 И он: «Все те, кого здесь видит взгляд,

Умом настолько в жизни были кривы,

Что в меру не умели делать трат.[183]

43 Об этом лает голос их сварливый,

Когда они стоят к лицу лицом,

Наперекор друг другу нечестивы.[184]

46 Те — клирики, с пробритым гуменцом;

Здесь встретишь папу, встретишь кардинала,

Не превзойденных ни одним скупцом».

49 И я: «Учитель, я бы здесь немало

Узнал из тех, кого не так давно

Подобное нечестие пятнало».

52 И он: «Тебе узнать их не дано:

На них такая грязь от жизни гадкой,

Что разуму обличье их темно.

55 Им вечно так шагать, кончая схваткой;

Они восстанут из своих могил,

Те — сжав кулак, а эти — с плешью гладкой.[185]

58 Кто недостойно тратил и копил,

Лишен блаженств и занят этой бучей;

Ее и без меня ты оценил.

61 Ты видишь, сын, какой обман летучий

Даяния Фортуны, род земной

Исполнившие ненависти жгучей:

64 Все золото, что блещет под луной

Иль было встарь, из этих теней, бедных

Не успокоило бы ни одной».

67 И я: «Учитель таин заповедных!

Что есть Фортуна, счастье всех племен

Держащая в когтях своих победных?»

70 «О глупые созданья, — молвил он, —

Какая тьма ваш разум обуяла!

Так будь же наставленьем утолен.

73 Тот, чья премудрость правит изначала,

Воздвигнув тверди, создал им вождей,

Чтоб каждой части часть своя сияла,

76 Распространяя ровный свет лучей;

Мирской же блеск он предал в полновластье

Правительнице судеб, чтобы ей

79 Перемещать, в свой час, пустое счастье

Из рода в род и из краев в края,

В том смертной воле возбранив участье.

82 Народу над народом власть дая,

Она свершает промысел свой строгий,

И он невидим, как в траве змея.

85 С ней не поспорит разум ваш убогий:

Она провидит, судит и царит,

Как в прочих царствах остальные боги.

88 Без устали свой суд она творит:

Нужда ее торопит ежечасно,

И всем она недолгий миг дарит.

91 Ее-то и поносят громогласно,

Хотя бы подобала ей хвала,

И распинают, и клянут напрасно.

94 Но ей, блаженной, не слышна хула:

Она, смеясь меж первенцев творенья,[186]

Крутит свой шар,[187] блаженна и светла.[188]

97 Но спустимся в тягчайшие мученья:

Склонились звезды,[189] те, что плыли ввысь,

Когда мы шли; запретны промедленья».

100 Мы пересекли круг и добрались

До струй ручья, которые просторной,

Изрытой ими, впадиной неслись.

103 Окраска их была багрово-черной;

И мы, в соседстве этих мрачных вод,

Сошли по диким тропам с кручи горной.

106 Угрюмый ключ стихает и растет

В Стигийское болото,[190] ниспадая

К подножью серокаменных высот.

109 И я увидел, долгий взгляд вперяя,

Людей, погрязших в омуте реки;

Была свирепа их толпа нагая.

112 Они дрались, не только в две руки,

Но головой, и грудью, и ногами,

Друг друга норовя изгрызть в клочки.

115 Учитель молвил: «Сын мой, перед нами

Ты видишь тех, кого осилил гнев;

Еще ты должен знать, что под волнами

118 Есть также люди;[191] вздохи их, взлетев,

Пузырят воду на пространстве зримом,

Как подтверждает око, посмотрев.

121 Увязнув, шепчут: «В воздухе родимом,

Который блещет, солнцу веселясь,

Мы были скучны, полны вялым дымом;

124 И вот скучаем, втиснутые в грязь».

Такую песнь у них курлычет горло,

Напрасно слово вымолвить трудясь».

127 Так, огибая илистые жерла,

Мы, гранью топи и сухой земли,

Смотря на тех, чьи глотки тиной сперло,

130 К подножью башни наконец пришли.

ПЕСНЬ ВОСЬМАЯ

1 Скажу, продолжив, что до башни этой

Мы не дошли изрядного куска,

Когда наш взгляд, к ее зубцам воздетый,

4 Приметил два зажженных огонька[192]

И где-то третий, глазу чуть заметный,

Как бы ответивший издалека.

7 Взывая к морю мудрости всесветной,

Я так спросил: «Что это за огни?

Кто и зачем дает им знак ответный?»

10 «Когда ты видишь сквозь туман, взгляни, —

Так молвил он. — Над илистым простором

Ты различишь, кого зовут они».

13 Ни перед чьим не пролетала взором

Стрела так быстро, в воздухе спеша,

Как малый челн, который, в беге скором,

16 Стремился к нам, по заводи шурша,

С одним гребцом, кричавшим громогласно:

«Ага, попалась, грешная душа!»

19 «Нет, Флегий,[193] Флегий, ты кричишь напрасно, —

Сказал мой вождь. — Твои мы лишь на миг,

И в этот челн ступаем безопасно».

22 Как тот, кто слышит, что его постиг

Большой обман, и злится, распаленный,

Так вспыхнул Флегий, искажая лик.

25 Сошел в челнок учитель благосклонный,

Я вслед за ним, и лишь тогда ладья

Впервые показалась отягченной.

28 Чуть в лодке поместились вождь и я,

Помчался древний струг, и так глубоко

Не рассекалась ни под кем струя.

31 Посередине мертвого потока

Мне встретился один;[194] весь в грязь одет,

Он молвил: «Кто ты, что пришел до срока?»

34 И я: «Пришел, но мой исчезнет след.

А сам ты кто, так гнусно безобразный?»

«Я тот, кто плачет», — был его ответ.

37 И я: «Плачь, сетуй в топи невылазной,

Проклятый дух, пей вечную волну!

Ты мне — знаком, такой вот даже грязный».

40 Тогда он руки протянул к челну;

Но вождь толкнул вцепившегося в злобе,

Сказав: «Иди к таким же псам, ко дну!»


Божественная Комедия. Новая Жизнь

43 И мне вкруг шеи, с поцелуем, обе

Обвив руки, сказал: «Суровый дух,

Блаженна несшая тебя в утробе!

46 Он в мире был гордец и сердцем сух;

Его деяний люди не прославят;

И вот он здесь от злости слеп и глух.

49 Сколь многие, которые там правят,

Как свиньи, влезут в этот мутный сток

И по себе ужасный срам оставят!»

52 И я: «Учитель, если бы я мог

Увидеть вьявь, как он в болото канет,

Пока еще на озере челнок!»

55 И он ответил: «Раньше, чем проглянет

Тот берег, утолишься до конца,

И эта радость для тебя настанет».

58 Тут так накинулся на мертвеца

Весь грязный люд в неистовстве великом,

Что я поднесь благодарю Творца.

61 «Хватай Ардженти!» — было общим криком;

И флорентийский дух, кругом тесним,

Рвал сам себя зубами в гневе диком.

64 Так сгинул он, и я покончу с ним;

Но тут мне в уши стон вонзился дальный,

И взгляд мой распахнулся, недвижим.

67 «Мой сын, — сказал учитель достохвальный, —

Вот город Дит,[195] и в нем заключены

Безрадостные люди, сонм печальный».

70 И я: «Учитель, вот из-за стены

Встают его мечети, багровея,

Как будто на огне раскалены».

73 «То вечный пламень, за оградой вея, —

Сказал он, — башни красит багрецом;

Так нижний Ад тебе открылся, рдея».

76 Челнок вошел в крутые рвы, кругом

Объемлющие мрачный гребень вала;

И стены мне казались чугуном.

79 Немалый круг мы сделали сначала

И стали там, где кормчий мглистых вод:

«Сходите! — крикнул нам. — Мы у причала».

82 Я видел на воротах много сот

Дождем ниспавших с неба,[196] стражу входа,

Твердивших: «Кто он, что сюда идет,

85 Не мертвый, в царство мертвого народа?»

Вождь подал вид, что он бы им хотел

Поведать тайну нашего прихода.

88 И те, кладя свирепости предел:

«Сам подойди, но отошли второго,

Раз в это царство он вступить посмел.

91 Безумный путь пускай свершает снова,

Но без тебя; а ты у нас побудь,

Его вожак средь сумрака ночного».

94 Помысли, чтец, в какую впал я жуть,

Услышав этой речи звук проклятый;

Я знал, что не найду обратный путь.

97 И я сказал: «О милый мой вожатый,

Меня спасавший семь и больше раз,

Когда мой дух робел, тоской объятый,

100 Не покидай меня в столь грозный час!

Когда запретен город, нам представший,

Вернемся вспять стезей, приведшей нас».

103 И властный муж, меня сопровождавший,

Сказал: «Не бойся; нашего пути

Отнять нельзя; таков его нам давший.

106 Здесь жди меня; и дух обогати

Надеждой доброй; в этой тьме глубокой

Тебя и дальше буду я блюсти».

109 Ушел благой отец, и одинокий

Остался я, и в голове моей

И «да», и «нет» творили спор жестокий.

112 Расслышать я не мог его речей;

Но с ним враги беседовали мало,

И каждый внутрь укрылся поскорей,

115 Железо их ворот загрохотало

Пред самой грудью мудреца, и он,

Оставшись вне, назад побрел устало.

118 Потупя взор и бодрости лишен,

Он шел вздыхая, и уста шептали:

«Кем в скорбный город путь мне возбранен!»

121 И мне он молвил: «Ты, хоть я в печали,

Не бойся; я превозмогу и здесь,

Какой бы тут отпор ни замышляли.

124 Не новость их воинственная спесь;

Так было и пред внешними вратами,[197]

Которые распахнуты поднесь.

127 Ты видел надпись с мертвыми словами;

Уже оттуда, нисходя с высот,

Без спутников, идет сюда кругами

130 Тот, чья рука нам город отомкнет».

ПЕСНЬ ДЕВЯТАЯ

1 Цвет, робостью на мне запечатленный,

Когда мой спутник повернул назад, —

Согнал с его лица налет мгновенный.[198]

4 Он слушал, тщетно напрягая взгляд,

Затем что вдаль глаза не уводили

Сквозь черный воздух и болотный чад.

7 «И все ж мы победим, — сказал он, — или…

Такая нам защитница[199] дана!

О, где же тот, кто выше их усилий!»

10 Я видел, речь его рассечена,

Начатую спешит покрыть иная,

И с первою несходственна она.

13 Но я внимал ей, мужество теряя,

Мрачней, быть может, чем она была,

Оборванную мысль воспринимая.

16 «Туда, на дно печального жерла,

Спускаются ли с первой той ступени,[200]

Где лишь надежда в душах умерла?»

19 Так я спросил; и он: «Из нашей сени

По этим, мною пройденным, тропам

Лишь редкие досель сходили тени.

22 Но некогда я здесь прошел и сам,

Злой Эрихто[201] заклятый, что умела

Обратно души призывать к телам.

25 Едва лишь плоть во мне осиротела,

Сквозь эти стены был я снаряжен

За пленником Иудина предела.[202]

28 Всех ниже, всех темней, всех дальше он

От горней сферы, связь миров кружащей;[203]

Я знаю путь; напрасно ты смущен.

31 Низина эта заводью смердящей

Повсюду облегает скорбный вал,

Разгневанным отпором нам грозящий».

34 Не помню я, что он еще сказал:

Всего меня мой глаз, в тоске раскрытый,

К вершине рдяной башни приковал,

37 Где вдруг взвились, для бешеной защиты,

Три Фурии, кровавы и бледны

И гидрами зелеными обвиты;

40 Они как жены были сложены;

Но, вместо кос, клубами змей пустыни

Свирепые виски оплетены

43 И тот, кто ведал, каковы рабыни

Властительницы вечных слез ночных,

Сказал: «Взгляни на яростных Эриний.

46 Вот Тисифона, средняя из них;

Левей — Мегера: справа олютело

Рыдает Алекто́».[204] И он затих.

49 А те себе терзали грудь и тело

Руками били; крик их так звенел,

Что я к учителю приник несмело.

52 «Медуза[205] где? Чтоб он окаменел! —

Они вопили, глядя вниз. — Напрасно

Тезеевых мы не отмстили дел».[206]

55 «Закрой глаза и отвернись; ужасно

Увидеть лик Горгоны; к свету дня

Тебя ничто вернуть не будет властно».

58 Так молвил мой учитель и меня

Поворотил, своими же руками,

Поверх моих, глаза мне заслоня.

61 О вы, разумные, взгляните сами,

И всякий наставленье да поймет,

Сокрытое под странными стихами!

64 И вот уже по глади мутных вод

Ужасным звуком грохот шел ревущий,

Колебля оба брега, наш и тот, —

67 Такой, как если ветер всемогущий,

Враждующими воздухами взвит,

Преград не зная, сокрушает пущи,

70 Ломает ветви, рушит их и мчит;

Вздымая прах, идет неудержимо,

И зверь и пастырь от него бежит.

73 Открыв мне очи: «Улови, что зримо

Там, — он промолвил, — где всего черней

Над этой древней пеной горечь дыма».

76 Как от змеи, противницы своей,

Спешат лягушки, расплываясь кругом,

Чтоб на земле упрятаться верней,

79 Так, видел я, гонимые испугом,

Станицы душ бежали пред одним,

Который Стиксом шел, как твердым лугом.

82 Он отстранял от взоров липкий дым,

Перед собою левой помавая,

И, видимо, лишь этим был томим.

85 Посла небес[207] в идущем признавая,

Я на вождя взглянул; и понял знак

Пред ним склониться, уст не размыкая.

88 О, как он гневно шел сквозь этот мрак!

Он стал у врат и тростию подъятой

Их отворил, — и не боролся враг.

91 «О свергнутые с неба, род проклятый, —

Возвысил он с порога грозный глас, —

Что ты замыслил, слепотой объятый?

94 К чему бороться с волей выше вас,

Которая идет стопою твердой

И ваши беды множила не раз?

97 Что на судьбу кидаться в злобе гордой?

Ваш Цербер, если помните о том,

И до сих пор с потертой ходит мордой».[208]

100 И вспять нечистым двинулся путем,

Нам не сказав ни слова, точно кто-то,

Кого теснит и гложет об ином,

103 Но не о том, кто перед ним, забота;

И мы, ободрясь от священных слов,

Свои шаги направили в ворота.

106 Мы внутрь вошли, не повстречав врагов,

И я, чтоб ведать образ муки грешной,

Замкнутой между крепостных зубцов,

109 Ступив вовнутрь, кидаю взгляд поспешный

И вижу лишь пустынные места,

Исполненные скорби безутешной.

112 Как в Арле[209], там, где Рона разлита,

Как в Поле, где Карнаро многоводный[210]

Смыкает Италийские врата,

115 Гробницами исхолмлен дол бесплодный, —

Так здесь повсюду высились они,

Но горечь этих мест была несходной;

118 Затем что здесь меж ям ползли огни,

Так их каля, как в пламени горнила

Железо не калилось искони.

121 Была раскрыта каждая могила,

И горестный свидетельствовал стон,

Каких она отверженцев таила

124 И я: «Учитель, кто похоронен

В гробницах этих скорбных, что такими

Стенаниями воздух оглашен?»

127 «Ересиархи, — молвил он, — и с ними

Их присные, всех толков; глубь земли

Они устлали толпами густыми.

130 Подобные с подобными легли,

И зной в гробах где злей, где меньше страшен».

Потом он вправо взял, и мы пошли

133 Меж полем мук и выступами башен.

ПЕСНЬ ДЕСЯТАЯ

1 И вот идет, тропинкою, по краю,

Между стеной кремля и местом мук,

Учитель мой, и я вослед ступаю.

4 «О высший ум, из круга в горший круг, —

Так начал я, — послушного стремящий,

Ответь и к просьбе снизойди как друг.

7 Тех, кто положен здесь в земле горящей,

Нельзя ль увидеть? Плиты у могил

Откинуты, и стражи нет хранящей».

10 «Все будут замкнуты, — ответ мне был, —

Когда вернутся из Иосафата[211]

В той плоти вновь, какую кто носил.

13 Здесь кладбище для веривших когда-то,

Как Эпикур[212] и все, кто вместе с ним,

Что души с плотью гибнут без возврата

16 Здесь ты найдешь ответ речам твоим

И утоленье помысла другого,[213]

Который в сердце у тебя таим».

19 И я: «Мой добрый вождь, иное слово

Я берегу, в душе его храня,

Чтоб заповедь твою[214] блюсти сурово».

22 «Тосканец, ты, что городом огня

Идешь, живой, и скромен столь примерно,

Прошу тебя, побудь вблизи меня.

25 Ты, судя по наречию, наверно

Сын благородной родины моей,

Быть может, мной измученной чрезмерно,

28 Нежданно грянул звук таких речей

Из некоей могилы; оробело

Я к моему вождю прильнул тесней.

31 И он мне: «Что ты смотришь так несмело?

Взгляни, ты видишь: Фарината встал.

Вот: все от чресл и выше видно тело».

34 Уже я взгляд в лицо ему вперял;

А он, чело и грудь вздымая властно,

Казалось, Ад с презреньем озирал.

37 Меня мой вождь продвинул безопасно

Среди огней, лизавших нам пяты,

И так промолвил: «Говори с ним ясно».

40 Когда я стал у поднятой плиты,

В ногах могилы, мертвый, глянув строго,

Спросил надменно: «Чей потомок ты?»


Божественная Комедия. Новая Жизнь

43 Я, повинуясь, не укрыл ни слога,

Но в точности поведал обо всем;

Тогда он брови изогнул немного,

46 Потом сказал: «То был враждебный дом

Мне, всем моим сокровным и клевретам;

Он от меня два раза нес разгром».

49 «Хоть изгнаны, — не медлил я ответом, —

Они вернулись вновь со всех сторон;

А вашим счастья нет в искусстве этом».[215]

52 Тут новый призрак, в яме, где и он,

Приподнял подбородок выше края;

Казалось, он коленопреклонен.

55 Он посмотрел окрест, как бы желая

Увидеть, нет ли спутника со мной;

Но умерла надежда, и, рыдая,

58 Он молвил: «Если в этот склеп слепой

Тебя привел твой величавый гений,

Где сын мой? Почему он не с тобой?»

61 «Я не своею волей в царстве теней, —

Ответил я, — и здесь мой вождь стоит;

А Гвидо ваш не чтил его творений».

64 Его слова и казни самый вид

Мне явственно прочли, кого я встретил;

И отзыв мой был ясен и открыт.

67 Вдруг он вскочил, крича: «Как ты ответил?

Он их не чтил? Его уж нет средь вас?

Отрадный свет его очам не светел?»

70 И так как мой ответ на этот раз

Недолгое молчанье предваряло,

Он рухнул навзничь и исчез из глаз.[216]

73 А тот гордец, чья речь меня призвала

Стать около, недвижен был и тих

И облик свой не изменил нимало.

76 «То, — продолжал он снова, — что для них

Искусство это трудным остается,

Больнее мне, чем ложе мук моих.

79 Но раньше, чем в полсотый раз зажжется

Лик госпожи, чью волю здесь творят,[217]

Ты сам поймешь, легко ль оно дается.

82 Но в милый мир да обретешь возврат! —

Поведай мне: зачем без снисхожденья

Законы ваши всех моих клеймят?»

85 И я на это: «В память истребленья,

Окрасившего Арбию[218] в багрец,

У нас во храме так творят моленья».

88 Вздохнув в сердцах, он молвил наконец:

«Там был не только я, и в бой едва ли

Шел беспричинно хоть один боец.

91 Зато я был один,[219] когда решали

Флоренцию стереть с лица земли;

Я спас ее, при поднятом забрале».

94 «О, если б ваши внуки мир нашли! —

Ответил я. — Но разрешите путы,

Которые мой ум обволокли.

97 Как я сужу, пред вами разомкнуты

Сокрытые в грядущем времена,

А в настоящем взор ваш полон смуты».[220]

100 «Нам только даль отчетливо видна, —

Он отвечал, — как дальнозорким людям;

Лишь эта ясность нам Вождем дана.

103 Что близится, что есть, мы этим трудим

Наш ум напрасно; по чужим вестям

О вашем смертном бытии мы судим.

106 Поэтому, — как ты поймешь и сам, —

Едва замкнется дверь времен грядущих,[221]

Умрет все знанье, свойственное нам».

109 И я, в скорбях, меня укором жгущих:

«Поведайте упавшему тому,

Что сын его еще среди живущих;

112 Я лишь затем не отвечал ему,

Что размышлял, сомнением объятый,

Над тем, что ныне явственно уму».

115 Уже меня окликнул мой вожатый;

Я молвил духу, что я речь прерву,

Но знать хочу, кто с ним в земле проклятой.

118 И он: «Здесь больше тысячи во рву;

И Федерик Второй[222] лег в яму эту,

И кардинал[223]; лишь этих назову».

121 Тут он исчез; и к древнему поэту

Я двинул шаг, в тревоге от угроз,[224]

Ища разгадку темному ответу.

124 Мы вдаль пошли; учитель произнес:

«Чем ты смущен? Я это сердцем чую».

И я ему ответил на вопрос.

127 «Храни, как слышал, правду роковую

Твоей судьбы», — мне повелел поэт.

Потом он поднял перст: «Но знай другую:

130 Когда ты вступишь в благодатный свет

Прекрасных глаз, все видящих правдиво,

Постигнешь путь твоих грядущих лет».[225]

133 Затем левей он взял неторопливо,

И нас от стен повел пологий скат

К средине круга, в сторону обрыва,

136 Откуда тяжкий доносился смрад.

ПЕСНЬ ОДИННАДЦАТАЯ

1 Мы подошли к окраине обвала,

Где груда скал под нашею пятой

Еще страшней пучину открывала.

4 И тут от вони едкой и густой,

Навстречу нам из пропасти валившей,

Мой вождь и я укрылись за плитой

7 Большой гробницы, с надписью, гласившей:

«Здесь папа Анастасий заточен,

Вослед Фотину правый путь забывший».[226]

10 «Не торопись ступать на этот склон,

Чтоб к запаху привыкло обонянье;

Потом мешать уже не будет он».

13 Так спутник мой. «Заполни ожиданье,

Чтоб не пропало время», — я сказал.

И он в ответ: «То и мое желанье».

16 «Мой сын, посередине этих скал, —

Так начал он, — лежат, как три ступени,

Три круга, меньше тех, что ты видал.

19 Во всех толпятся проклятые тени;

Чтобы потом лишь посмотреть на них,

Узнай их грех и образ их мучений.

22 В неправде, вредоносной для других,

Цель всякой злобы, небу неугодной;

Обман и сила — вот орудья злых.

25 Обман, порок, лишь человеку сродный,

Гнусней Творцу; он заполняет дно

И пыткою казнится безысходной.

28 Насилье в первый круг заключено,

Который на три пояса дробится,

Затем что видом тройственно оно,

31 Творцу, себе и ближнему чинится

Насилье, им самим и их вещам,

Как ты, внимая, можешь убедиться.

34 Насилье ближний терпит или сам,

Чрез смерть и раны, или подвергаясь

Пожарам, притесненьям, грабежам.

37 Убийцы, те, кто ранит, озлобляясь,

Громилы и разбойники идут

Во внешний пояс, в нем распределяясь.

40 Иные сами смерть себе несут

И своему добру; зато так больно

Себя же в среднем поясе клянут

43 Те, кто ваш мир отринул своевольно,

Кто возлюбил игру и мотовство

И плакал там, где мог бы жить привольно.

46 Насильем оскорбляют божество,

Хуля его и сердцем отрицая,

Презрев любовь Творца и естество.

49 За это пояс, вьющийся вдоль края,

Клеймит огнем Каорсу и Содом[227]

И тех, кто ропщет, бога отвергая.

52 Обман, который всем сердцам знаком,

Приносит вред и тем, кто доверяет,

И тем, кто не доверился ни в чем.

55 Последний способ связь любви ломает,

Но только лишь естественную связь;

И казнь второго круга тех терзает,

58 Кто лицемерит, льстит, берет таясь,

Волшбу, подлог, торг должностью церковной,

Мздоимцев, своден и другую грязь.

61 А первый способ, разрушая кровный

Союз любви, вдобавок не щадит

Союз доверья, высший и духовный.

64 И самый малый круг, в котором Дит[228]

Воздвиг престол и где ядро вселенной,

Предавшего навеки поглотит».[229]

67 И я: «Учитель, в речи совершенной

Ты образ бездны предо мной явил

И рассказал, кто в ней томится пленный.

70 Но молви: те, кого объемлет ил,

И хлещет дождь, и мечет вихрь ненастный,

И те, что спорят из последних сил,

73 Зачем они не в этот город красный

Заключены, когда их проклял бог?

А если нет, зачем они несчастны?»

76 И он сказал на это: «Как ты мог

Так отступить от здравого сужденья?

И где твой ум блуждает без дорог?

79 Ужели ты не помнишь изреченья

Из Этики, что пагубней всего

Три ненавистных небесам влеченья:

82 Несдержность, злоба, буйное скотство?

И что несдержность — меньший грех пред богом

И он не так карает за него?

85 Обдумав это в размышленьи строгом

И вспомнив тех, чье место вне стены

И кто наказан за ее порогом,

88 Поймешь, зачем они отделены

От этих злых и почему их муки

Божественным судом облегчены».[230]

91 «О свет, которым зорок близорукий,

Ты учишь так, что я готов любить

Неведенье не менее науки.

94 Вернись, — сказал я, — чтобы разъяснить,

В чем ростовщик чернит своим пороком

Любовь Творца; распутай эту нить».

97 И он: «Для тех, кто дорожит уроком,

Не раз философ[231] повторил слова,

Что естеству являются истоком

100 Премудрость и искусство божества.

И в Физике прочтешь,[232] и не в исходе,

А только лишь перелистав едва:

103 Искусство смертных следует природе,

Как ученик ее, за пядью пядь;

Оно есть божий внук, в известном роде.

106 Им и природой, как ты должен знать

Из книги Бытия, господне слово

Велело людям жить и процветать.

109 А ростовщик, сойдя с пути благого,

И самою природой пренебрег,

И спутником ее,[233] ища другого.

112 Но нам пора; прошел немалый срок;

Блеснули Рыбы над чертой востока,

И Воз уже совсем над Кавром лег,[234]

115 А к спуску нам идти еще далеко».

ПЕСНЬ ДВЕНАДЦАТАЯ

1 Был грозен срыв, откуда надо было

Спускаться вниз, и зрелище являл,

Которое любого бы смутило.

4 Как ниже Тренто видится обвал,

Обрушенный на Адиче когда-то

Землетрясеньем иль паденьем скал,[235]

7 И каменная круча так щербата,

Что для идущих сверху поселян

Как бы тропинкой служат глыбы ската,

10 Таков был облик этих мрачных стран;

А на краю, над сходом к бездне новой,

Раскинувшись, лежал позор критян,

13 Зачатый древле мнимою коровой.[236]

Завидев нас, он сам себя терзать

Зубами начал в злобе бестолковой.

16 Мудрец ему: «Ты бесишься опять?

Ты думаешь, я здесь с Афинским дуком,

Который приходил тебя заклать?

19 Посторонись, скот! Хитростным наукам

Твоей сестрой мой спутник не учен;

Он только соглядатай вашим мукам».[237]

22 Как бык, секирой насмерть поражен,

Рвет свой аркан, но к бегу неспособен

И только скачет, болью оглушен,

25 Так Минотавр метался, дик и злобен;

И зоркий вождь мне крикнул: «Вниз беги!

Пока он в гневе, миг как раз удобен».

28 Мы под уклон направили шаги,

И часто камень угрожал обвалом

Под новой тяжестью моей ноги.

31 Я шел в раздумье. «Ты дивишься скалам,

Где этот лютый зверь не тронул нас? —

Промолвил вождь по размышленье малом. —

34 Так знай же, что, когда я прошлый раз[238]

Шел нижним Адом в сумрак сокровенный,

Здесь не лежали глыбы, как сейчас.

37 Но перед тем, как в первый круг геенны

Явился тот, кто стольких в небо взял,

Которые у Дита были пленны,

40 Так мощно дрогнул пасмурный провал,[239]

Что я подумал — мир любовь объяла,

Которая, как некто полагал,

43 Его и прежде в хаос обращала;[240]

Тогда и этот рушился утес,

И не одна кой-где скала упала.

46 Но посмотри: вот, окаймив откос,

Течет поток кровавый,[241] сожигая

Тех, кто насилье ближнему нанес».

49 О гнев безумный, о корысть слепая,

Вы мучите наш краткий век земной

И в вечности томите, истязая!

52 Я видел ров, изогнутый дугой

И всю равнину обходящий кругом,

Как это мне поведал спутник мой;

55 Меж ним и кручей мчались друг за другом

Кентавры, как, бывало, на земле,

Гоняя зверя, мчались вольным лугом.

58 Все стали, нас приметив на скале,

А трое подскакали ближе к краю,

Готовя лук и выбрав по стреле.

61 Один из них, опередивший стаю,

Кричал: «Кто вас послал на этот след?

Скажите с места, или я стреляю».

64 Учитель мой промолвил: «Мы ответ

Дадим Хирону[242], под его защитой.

Ты был всегда горяч, себе во вред».

67 И, тронув плащ мой: «Это Несс, убитый

За Деяниру, гнев предсмертный свой

Запечатлевший местью знаменитой.[243]

70 Тот, средний, со склоненной головой, —

Хирон, Ахиллов пестун величавый;

А третий — Фол[244], с душою грозовой.

73 Их толпы вдоль реки снуют облавой,

Стреляя в тех, кто, по своим грехам,

Всплывет не в меру из волны кровавой».

76 Мы подошли к проворным скакунам;

Хирон, браздой стрелы раздвинув клубы

Густых усов, пригладил их к щекам

79 И, опростав свои большие губы,

Сказал другим: «Вон тот, второй, пришлец,

Когда идет, шевелит камень грубый;

82 Так не ступает ни один мертвец».

Мой добрый вождь, к его приблизясь груди,

Где две природы[245] сочетал стрелец,

85 Сказал: «Он жив, как все живые люди;

Я — вождь его сквозь сумрачный простор;

Он следует нужде, а не причуде.

88 А та, чей я свершаю приговор,

Сходя ко мне, прервала аллилуйя;[246]

Я сам не грешный дух, и он не вор.

91 Верховной волей в страшный путь иду я.

Так пусть же с нами двинется в поход

Один из вас, дорогу указуя,

94 И этого на круп к себе возьмет

И переправит в месте неглубоком;

Ведь он не тень, что в воздухе плывет».

97 Хирон направо обратился боком

И молвил Нессу: «Будь проводником;

Других гони, коль встретишь ненароком».

100 Вдоль берега, над алым кипятком,

Вожатый нас повел без прекословий.

Был страшен крик варившихся живьем.

103 Я видел погрузившихся по брови.

Кентавр сказал: «Здесь не один тиран,

Который жаждал золота и крови:

106 Все, кто насильем осквернил свой сан.

Здесь Александр[247] и Дионисий лютый,

Сицилии нанесший много ран;

109 Вот этот, с черной шерстью, — пресловутый

Граф Адзолино;[248] светлый, рядом с ним, —

Обиццо д'Эсте, тот, что в мире смуты

112 Родимым сыном истреблен своим».[249]

Поняв мой взгляд, вождь молвил, благосклонный:

«Здесь он да будет первым, я — вторым».[250]

115 Потом мы подошли к неотдаленной

Толпе людей, где каждый был покрыт

По горло этой влагой раскаленной.

118 Мы видели — один вдали стоит.

Несс молвил: «Он пронзил под божьей сенью

То сердце, что над Темзой кровь точит».[251]

121 Потом я видел, ниже по теченью,

Других, являвших плечи, грудь, живот;

Иной из них мне был знакомой тенью.

124 За пядью пядь, спадал волноворот,

И под конец он обжигал лишь ноги;

И здесь мы реку пересекли вброд.

127 «Как до сих пор, всю эту часть дороги, —

Сказал кентавр, — мелеет кипяток,

Так, дальше, снова под уклон отлогий

130 Уходит дно, и пучится поток,

И, полный круг смыкая там, где стонет

Толпа тиранов, он опять глубок.

133 Там под небесным гневом выю клонит

И Аттила[252], когда-то бич земли,

И Пирр, и Секст;[253] там мука слезы гонит,

136 И вечным плачем лица обожгли

Риньер де'Пацци и Риньер Корнето,[254]

Которые такой разбой вели».

139 Тут он помчался вспять и скрылся где-то.

ПЕСНЬ ТРИНАДЦАТАЯ

1 Еще кентавр не пересек потока,

Как мы вступили в одичалый лес,

Где ни тропы не находило око.

4 Там бурых листьев сумрачен навес,

Там вьется в узел каждый сук ползущий,

Там нет плодов, и яд в шипах древес.

7 Такой унылой и дремучей пущи

От Чечины и до Корнето[255] нет,

Приют зверью пустынному дающей.

10 Там гнезда гарпий, их поганый след,


Божественная Комедия. Новая Жизнь

Тех, что троян, закинутых кочевьем,

Прогнали со Строфад предвестьем бед.[256]

13 С широкими крылами, с ликом девьим,

Когтистые, с пернатым животом,

Они тоскливо кличут по деревьям.

16 «Пред тем, как дальше мы с тобой пойдем, —

Так начал мой учитель, наставляя, —

Знай, что сейчас мы в поясе втором,

19 А там, за ним, пустыня огневая.

Здесь ты увидишь то, — добавил он, —

Чему бы не поверил, мне внимая».

22 Я отовсюду слышал громкий стон,

Но никого окрест не появлялось;

И я остановился, изумлен.

25 Учителю, мне кажется, казалось,

Что мне казалось, будто это крик

Толпы какой-то, что в кустах скрывалась.

28 И мне сказал мой мудрый проводник:

«Тебе любую ветвь сломать довольно,

Чтоб домысел твой рухнул в тот же миг».

31 Тогда я руку протянул невольно

К терновнику и отломил сучок;

И ствол воскликнул: «Не ломай, мне больно!»

34 В надломе кровью потемнел росток

И снова крикнул: «Прекрати мученья!

Ужели дух твой до того жесток?

37 Мы были люди, а теперь растенья.

И к душам гадов было бы грешно

Выказывать так мало сожаленья».

40 И как с конца палимое бревно

От тока ветра и его накала

В другом конце трещит и слез полно,

43 Так раненое древо источало

Слова и кровь; я в ужасе затих,

И наземь ветвь из рук моих упала.

46 «Когда б он знал, что на путях своих, —

Ответил вождь мой жалобному звуку, —

Он встретит то, о чем вещал мой стих,[257]

49 О бедный дух, он не простер бы руку.

Но чтоб он мог чудесное познать,

Тебя со скорбью я обрек на муку.

52 Скажи ему, кто ты; дабы воздать

Тебе добром, он о тебе вспомянет

В земном краю, куда взойдет опять».

55 И древо: «Твой призыв меня так манит,

Что не могу внимать ему, молча;

И пусть не в тягость вам рассказ мой станет.

58 Я тот,[258] кто оба сберегал ключа[259]

От сердца Федерика и вращал их

К затвору и к отвору, не звуча,

61 Хранитель тайн его, больших и малых.

Неся мой долг, который мне был свят,

Я не щадил ни сна, ни сил усталых.

64 Развратница[260], от кесарских палат

Не отводящая очей тлетворных,

Чума народов и дворцовый яд,

67 Так воспалила на меня придворных,

Что Август[261], их пыланьем воспылав,

Низверг мой блеск в пучину бедствий черных

70 Смятенный дух мой, вознегодовав,

Замыслил смертью помешать злословью,

И правый стал перед собой неправ.[262]

73 Моих корней клянусь ужасной кровью,

Я жил и умер, свой обет храня,

И господину я служил любовью!

76 И тот из вас, кто выйдет к свету дня,

Пусть честь мою излечит от извета,

Которым зависть ранила меня!»

79 «Он смолк, — услышал я из уст поэта. —

Заговори с ним, — время не ушло, —

Когда ты ждешь на что-нибудь ответа».

82 «Спроси его что хочешь, что б могло

Быть мне полезным, — молвил я, смущенный. —

Я не решусь; мне слишком тяжело».

85 «Вот этот, — начал спутник благосклонный, —

Готов свершить тобой просимый труд.

А ты, о дух, в темницу заточенный,

88 Поведай нам, как душу в плен берут

Узлы ветвей; поведай, если можно,

Выходят ли когда из этих пут».

91 Тут ствол дохнул огромно и тревожно,

И в этом вздохе слову был исход:

«Ответ вам будет дан немногосложно.

94 Когда душа, ожесточась, порвет

Самоуправно оболочку тела,

Минос[263] ее в седьмую бездну шлет.

97 Ей не дается точного предела;

Упав в лесу, как малое зерно,

Она растет, где ей судьба велела.

100 Зерно в побег и в ствол превращено;

И гарпии, кормясь его листами,

Боль создают и боли той окно.[264]

103 Пойдем и мы за нашими телами,[265]

Но их мы не наденем в Судный день:

Не наше то, что сбросили мы сами.[266]

106 Мы их притащим в сумрачную сень,

И плоть повиснет на кусте колючем,

Где спит ее безжалостная тень».

109 Мы думали, что ствол, тоскою мучим,

Еще и дальше говорить готов,

Но услыхали шум в лесу дремучем,

112 Как на облаве внемлет зверолов,

Что мчится вепрь и вслед за ним борзые,

И слышит хруст растоптанных кустов.

115 И вот бегут,[267] левее нас, нагие,

Истерзанные двое, меж ветвей,

Ломая грудью заросли тугие.

118 Передний[268]: «Смерть, ко мне, ко мне скорей!»

Другой[269], который не отстать старался,

Кричал: «Сегодня, Лано, ты быстрей,

121 Чем был, когда у Топпо подвизался!»

Он, задыхаясь, посмотрел вокруг,

Свалился в куст и в груду с ним смешался.

124 А сзади лес был полон черных сук,

Голодных и бегущих без оглядки,

Как гончие, когда их спустят вдруг.

127 В упавшего, всей силой жадной хватки,

Они впились зубами на лету

И растащили бедные остатки.

130 Мой проводник повел меня к кусту;

А тот, в крови, оплакивал, стеная,

Своих поломов горькую тщету:

133 «О Джакомо да Сант-Андреа! Злая

Была затея защищаться мной!

Я ль виноват, что жизнь твоя дурная?»

136 Остановясь над ним, наставник мой

Промолвил: «Кем ты был, сквозь эти раны

Струящий с кровью скорбный голос свой?»

139 И он в ответ: «О души, в эти страны

Пришедшие сквозь вековую тьму,

Чтоб видеть в прахе мой покров раздранный,

142 Сгребите листья к терну моему!

Мой город — тот, где ради Иоанна

Забыт былой заступник; потому

145 Его искусство мстит нам неустанно;[270]

И если бы поднесь у Арнских вод

Его частица не была сохранна,

148 То строившие сызнова оплот

На Аттиловом грозном пепелище —

Напрасно утруждали бы народ.[271]

151 Я сам себя казнил в моем жилище».[272]

ПЕСНЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

1 Объят печалью о местах, мне милых,

Я подобрал опавшие листы

И обессиленному возвратил их.

4 Пройдя сквозь лес, мы вышли у черты,

Где третий пояс лег внутри второго

И гневный суд вершится с высоты.

7 Дабы явить, что взору было ново,

Скажу, что нам, огромной пеленой,

Открылась степь, где нет ростка живого.

10 Злосчастный лес ее обвил[273] каймой,

Как он и сам обвит рекой горючей;

Мы стали с краю, я и спутник мой.

13 Вся даль была сплошной песок сыпучий,

Как тот, который попирал Катон[274],

Из края в край пройдя равниной жгучей.

16 О божья месть, как тяжко устрашен

Быть должен тот, кто прочитает ныне,

На что мой взгляд был въяве устремлен!

19 Я видел толпы голых душ в пустыне:

Все плакали, в терзанье вековом,

Но разной обреченные судьбине.

22 Кто был повержен навзничь, вверх лицом,

Кто, съежившись, сидел на почве пыльной,

А кто сновал без устали кругом.[275]

25 Разряд шагавших самый был обильный;

Лежавших я всех меньше насчитал,

Но вопль их скорбных уст был самый сильный.

28 А над пустыней медленно спадал

Дождь пламени, широкими платками,

Как снег в безветрии нагорных скал.

31 Как Александр, под знойными лучами

Сквозь Индию ведя свои полки,

Настигнут был падучими огнями

34 И приказал, чтобы его стрелки

Усерднее топтали землю, зная,

Что порознь легче гаснут языки,[276]

37 Так опускалась вьюга огневая;

И прах пылал, как под огнивом трут,

Мучения казнимых удвояя.

40 И я смотрел, как вечный пляс ведут

Худые руки, стряхивая с тела

То здесь, то там огнепалящий зуд.

43 Я начал: «Ты, чья сила одолела

Все, кроме бесов, коими закрыт

Нам доступ был у грозного предела,[277]

46 Кто это, рослый, хмуро так лежит,[278]

Презрев пожар, палящий отовсюду?

Его и дождь, я вижу, не мягчит».

49 А тот, поняв, что я дивлюсь, как чуду,

Его гордыне, отвечал, крича:

«Каким я жил, таким и в смерти буду!

52 Пускай Зевес замучит ковача,[279]

Из чьей руки он взял перун железный,

Чтоб в смертный день меня сразить сплеча,

55 Или пускай работой бесполезной

Всех в Монджибельской кузне[280] надорвет,

Вопя: «Спасай, спасай, Вулкан любезный!»,

58 Как он над Флегрой[281] возглашал с высот,

И пусть меня громит грозой всечасной, —

Веселой мести он не обретет!»

61 Тогда мой вождь воскликнул с силой страстной,

Какой я в нем не слышал никогда:

«О Капаней, в гордыне неугасной —

64 Твоя наитягчайшая беда:

Ты сам себя, в неистовстве великом,

Казнишь жесточе всякого суда».

67 И молвил мне, с уже спокойным ликом:

«Он был один из тех семи царей,

Что осаждали Фивы; в буйстве диком,

70 Гнушался богом — и не стал смирней;

Как я ему сказал, он по заслугам

Украшен славой дерзостных речей.

73 Теперь идем, как прежде, друг за другом;

Но не касайся жгучего песка,

А обходи, держась опушки, кругом».

76 В безмолвье мы дошли до ручейка,

Спешащего из леса быстрым током,

Чья алость мне и до сих пор жутка.

79 Как Буликаме убегает стоком,

В котором воду грешницы берут,

Так нистекал и он в песке глубоком.[282]

82 Закраины, что по бокам идут,

И дно его, и склоны — камнем стали;

Я понял, что дорога наша — тут.

85 «Среди всего, что мы с тобой видали

С тех самых пор, как перешли порог,

Открытый всем входящим, ты едва ли

88 Чудеснее что-либо встретить мог,

Чем эта речка, силой испаренья

Смиряющая всякий огонек».

91 Так молвил вождь; взыскуя поученья,

Я попросил, чтоб, голоду вослед,

Он мне и пищу дал для утоленья.

94 «В средине моря, — молвил он в ответ, —

Есть ветхий край, носящий имя Крита,

Под чьим владыкой был безгрешен свет.[283]

97 Меж прочих гор там Ида знаменита;

Когда-то влагой и листвой блестя,

Теперь она пустынна и забыта.

100 Ей Рея вверила свое дитя,

Ища ему приюта и опеки

И плачущего шумом защитя.[284]

103 В горе стоит великий старец некий;

Он к Дамиате обращен спиной

И к Риму, как к зерцалу, поднял веки.

106 Он золотой сияет головой,

А грудь и руки — серебро литое,

И дальше — медь, дотуда, где раздвой;

109 Затем — железо донизу простое,

Но глиняная правая плюсна,

И он на ней почил, как на устое.[285]

112 Вся плоть, от шеи вниз, рассечена,

И капли слез сквозь трещины струятся,

И дно пещеры гложет их волна.

115 В подземной глубине из них родятся

И Ахерон, и Стикс, и Флегетон;

Потом они сквозь этот сток стремятся,

118 Чтоб там, внизу, последний минув склон,

Создать Коцит; но умолчу про это;

Ты вскоре сам увидишь тот затон».[286]

121 Я молвил: «Если из земного света

Досюда эта речка дотекла,

Зачем она от нас таилась где-то?»

124 И он: «Вся эта впадина кругла;

Хотя и шел ты многими тропами

Все влево, опускаясь в глубь жерла,

127 Но полный круг еще не пройден нами;[287]

И если случай новое принес,

То не дивись смущенными очами».

130 «А Лета где? — вновь задал я вопрос. —

Где Флегетон? Ее ты не отметил,

А тот, ты говоришь, возник из слез».

133 «Ты правильно спросил, — мой вождь ответил.

Но в клокотаньи этих алых вод

Одну разгадку ты воочью встретил.[288]

136 Придешь и к Лете, но она течет

Там, где душа восходит к омовенью,

Когда вина избытая спадет».

139 Потом сказал: «Теперь мы с этой сенью[289]

Простимся; следуй мне и след храни:

Тропа идет вдоль русла, по теченью,

142 Где влажный воздух гасит все огни».

ПЕСНЬ ПЯТНАДЦАТАЯ

1 Вот мы идем вдоль каменного края;

А над ручьем обильный пар встает,

От пламени плотину избавляя.

4 Как у фламандцев выстроен оплот

Меж Бруджей и Гвидзантом, чтоб заране

Предотвратить напор могучих вод,

7 И как вдоль Бренты строят падуане,

Чтоб замок и посад был защищен,

Пока не дышит зной на Кьярентане,[290]

10 Так сделаны и эти,[291] с двух сторон,

Хоть и не столь высоко и широко

Их создал мастер, кто бы ни был он.

13 Уже от рощи были мы далеко,

И сколько б я ни обращался раз,

Я к ней напрасно устремлял бы око.

16 Навстречу нам шли тени и на нас

Смотрели снизу, глаз сощуря в щелку,

Как в новолунье люди, в поздний час,

19 Друг друга озирают втихомолку;

И каждый бровью пристально повел,

Как старый швец, вдевая нить в иголку.

22 Одним из тех, кто, так взирая, шел,

Я был опознан. Вскрикнув: «Что за диво!»

Он ухватил меня за мой подол.

25 Я в опаленный лик взглянул пытливо,

Когда рукой он взялся за кайму,

И темный образ явственно и живо

28 Себя открыл рассудку моему;

Склонясь к лицу, где пламень выжег пятна:

«Вы, сэр Брунетто[292]?» — молвил я ему.

31 И он: «Мой сын, тебе не неприятно,

Чтобы, покинув остальных, с тобой

Латино чуточку прошел обратно?»

34 Я отвечал: «Прошу вас всей душой;

А то, хотите, я присяду с вами,

Когда на то согласен спутник мой».

37 И он: «Мой сын, кто из казнимых с нами

Помедлит миг, потом лежит сто лет,

Не шевелясь, бичуемый огнями.

40 Ступай вперед; я — низом, вам вослед;

Потом вернусь к дружине, вопиющей

О вечности своих великих бед».

43 Я не посмел идти равниной жгущей

Бок о бок с ним; но головой поник,

Как человек, почтительно идущий.

46 Он начал: «Что за рок тебя подвиг

Спуститься раньше смерти в царство это?

И кто, скажи мне, этот проводник?»

49 «Там, наверху, — я молвил, — в мире света,

В долине заблудился я одной,

Не завершив мои земные лета.

52 Вчера лишь утром к ней я стал спиной,

Но отступил; тогда его я встретил,

И вот он здесь ведет меня домой».

55 «Звезде твоей доверься,[293] — он ответил, —

И в пристань славы вступит твой челнок,

Коль в милой жизни верно я приметил.

58 И если б я не умер в ранний срок,[294]

То, видя путь твой, небесам угодный,

В твоих делах тебе бы я помог.

61 Но этот злой народ неблагородный,

Пришедший древле с Фьезольских высот

И до сих пор горе и камню сродный,[295]

64 За все добро врагом тебя сочтет:

Среди худой рябины не пристало

Смоковнице растить свой нежный плод.

67 Слепыми их прозвали изначала;[296]

Завистливый, надменный, жадный люд;

Общенье с ним тебя бы запятнало.

70 В обоих станах,[297] увидав твой труд,

Тебя взалкают;[298] только по-пустому,

И клювы их травы не защипнут.

73 Пусть фьезольские твари,[299] как солому,

Пожрут себя, не трогая росток,

Коль в их навозе место есть такому,

76 Который семя чистое сберег

Тех римлян, что когда-то основались

В гнездилище неправды и тревог».[300]

79 «Когда бы все мои мольбы свершались, —

Ответил я, — ваш день бы не угас,

И вы с людьми еще бы не расстались.

82 Во мне живет, и горек мне сейчас,

Ваш отчий образ, милый и сердечный,

Того, кто наставлял меня не раз,

85 Как человек восходит к жизни вечной;[301]

И долг пред вами я, в свою чреду,

Отмечу словом в жизни быстротечной.

88 Я вашу речь запечатлел и жду,

Чтоб с ней другие записи[302] сличила

Та, кто умеет,[303] если к ней взойду.

91 Но только знайте: лишь бы не корила

Мне душу совесть, я в сужденный миг

Готов на все, что предрекли светила.

94 К таким посулам[304] я уже привык;

Так пусть Фортуна колесом вращает,

Как ей угодно, и киркой — мужик!»

97 Тут мой учитель[305] на меня взирает

Чрез правое плечо и говорит:

«Разумно слышит тот, кто примечает».

100 Меж тем и сэр Брунетто не молчит

На мой вопрос, кто из его собратий[306]

Особенно высок и знаменит.

103 Он молвил так: «Иных отметить кстати;

Об остальных похвально умолчать,

Да и не счесть такой обильной рати.

106 То люди церкви, лучшая их знать,

Ученые, известные всем странам;

Единая пятнает их печать.

109 В том скорбном сонме — вместе с Присцианом[307]

Аккурсиев Франциск;[308] и я готов

Сказать, коль хочешь, и о том поганом,

112 Который послан был рабом рабов

От Арно к Баккильоне, где и скинул

Плотской, к дурному влекшийся, покров.[309]

115 Еще других я назвал бы; но минул

Недолгий срок беседы и пути:

Песок, я вижу, новой пылью хлынул;

118 От этих встречных должен я уйти,

Храни мой Клад[310], я в нем живым остался;

Прошу тебя лишь это соблюсти».

121 Он обернулся и бегом помчался,

Как те, кто под Вероною бежит

К зеленому сукну, причем казался

124 Тем, чья победа, а не тем, чей стыд.[311]

ПЕСНЬ ШЕСТНАДЦАТАЯ

1 Уже вблизи я слышал гул тяжелый

Воды, спадавшей в следующий круг,

Как если бы гудели в ульях пчелы, —

4 Когда три тени отделились вдруг,

Метнувшись к нам, от шедшей вдоль потока

Толпы, гонимой ливнем жгучих мук.[312]

7 Спеша, они взывали издалека:

«Постой! Мы по одежде признаем,

Что ты пришел из города порока!»

10 О, сколько язв, изглоданных огнем,

Являл очам их облик несчастливый!

Мне больно даже вспоминать о нем.

13 Мой вождь сказал, услышав их призывы

И обратясь ко мне: «Повремени.

Нам нужно показать, что мы учтивы.

16 Я бы сказал, когда бы не огни,

Разящие, как стрелы, в этом зное,

Что должен ты спешить, а не они».

19 Чуть мы остановились, те былое

Возобновили пенье;[313] к нам домчась,

Они кольцом забегали[314] все трое.

22 Как голые атлеты, умастясь,

Друг против друга кружат по арене,

Чтобы потом схватиться, изловчась,

25 Так возле нас кружили эти тени,

Лицом ко мне, вращая шею вспять,

Когда вперед стремились их колени.

28 «Увидев эту взрыхленную гладь, —

Воззвал один, — и облик наш кровавый,

Ты нас, просящих, должен презирать;

31 Но преклонись, во имя нашей славы,

Сказать нам, кто ты, адскою тропой

Идущий мимо нас, живой и здравый!

34 Вот этот, чьи следы я мну стопой, —

Хоть голый он и струпьями изрытый,

Был выше, чем ты думаешь, судьбой.

37 Он внуком был Гвальдрады[315] именитой

И звался Гвидо Гверра, в мире том

Мечом и разуменьем знаменитый.

40 Тот, пыль толкущий за моим плечом, —

Теггьяйо Альдобранди, чьи заслуги

Великим должно поминать добром.

43 И я, страдалец этой жгучей вьюги,

Я, Рустикуччи, распят здесь, виня

В моих злосчастьях нрав моей супруги».[316]

46 Будь у меня защита от огня,

Я бросился бы к ним с тропы прибрежной,

И мой мудрец одобрил бы меня;

49 Но, устрашенный болью неизбежной,

Я побоялся кинуться к теням

И к сердцу их прижать с приязнью нежной.

52 Потом я начал: «Не презренье к вам,

А скорбь о вашем горестном уделе

Вошла мне в душу, чтоб остаться там,

55 Когда мой вождь, завидев вас отселе,

Сказал слова, явившие сполна,

Что вы такие, как и есть на деле.

58 Отчизна с вами у меня одна;

И я любил и почитал измлада

Ваш громкий труд и ваши имена.

61 Отвергнув желчь, взыскую яблок сада,

Обещанного мне вождем моим;

Но прежде к средоточью[317] пасть мне надо».

64 «Да будешь долго ты руководим, —

Ответил он, — душою в теле здравом;

Да светит слава по следам твоим!

67 Скажи: любовь к добру и к честным нравам

Еще живет ли в городе у нас,

Иль разбрелась давно по всем заставам?

70 Гульельмо Борсиере, здесь как раз

Теперь казнимый, — вон он там, в пустыне, —

Принес с собой нерадостный рассказ».[318]

73 «Ты предалась беспутству и гордыне,

Пришельцев и наживу обласкав,

Флоренция, тоскующая ныне!»

76 Так я вскричал, лицо мое подняв;

Они переглянулись, вняв ответу,

Подобно тем, кто слышит, что был прав.

79 «Когда все просьбы так легко, как эту,

Ты утоляешь, — отклик их гласил, —

Счастливец ты, дарящий правду свету!

82 Да узришь снова красоту светил,

Простясь с неозаренными местами!

Тогда, с отрадой вспомянув: «Я был»,

85 Скажи другим, что ты видался с нами!»

И тут они помчались вдоль пути,

И ноги их казались мне крылами.

88 Нельзя «аминь» быстрей произнести,

Чем их сокрыли дали кругозора;

И мой учитель порешил идти.

91 Я двинулся вослед за ним; и скоро

Послышался так близко грохот вод,

Что заглушил бы звуки разговора.

94 Как та река, которая свой ход

От Монте-Везо в сторону рассвета

По Апеннинам первая ведет,

97 Зовясь в своем верховье Аквакета,

Чтоб устремиться к низменной стране

И у Форли утратить имя это,

100 И громыхает вниз по крутизне,

К Сан-Бенедетто Горному спадая,[319]

Где тысяча вместилась бы вполне,[320]

103 Так, рушась вглубь с обрывистого края,

Мы слышали, багровый вал гремит,

Мгновенной болью ухо поражая.

106 Стан у меня веревкой был обвит;

Я думал ею рысь поймать когда-то,

Которой мех так весело блестит.

109 Я снял ее и, повинуясь свято,

Вручил ее поэту моему,

Смотав плотней для лучшего обхвата.

112 Он, боком став и так, чтобы ему

Не зацепить за выступы обрыва,

Швырнул ее в зияющую тьму.[321]

115 «На странный знак не странное ли диво, —

Сказал я втайне, — явит глубина,

Раз и учитель смотрит так пытливо?»

118 Увы, какая сдержанность нужна

Близ тех, кто судит не одни деянья,

Но видит самый разум наш до дна!

121 «Сейчас всплывет, — сказал наставник знанья, —

То, что я жду и сам ты смутно ждешь;

Сейчас твой взор достигнет созерцанья».

124 Мы истину, похожую на ложь,

Должны хранить сомкнутыми устами,

Иначе срам безвинно наживешь;

127 Но здесь молчать я не могу; стихами

Моей Комедии[322] клянусь, о чтец, —

И милость к ней да не прейдет с годами, —

130 Я видел — к нам из бездны, как пловец,

Взмывал какой-то образ возраставший,

Чудесный и для дерзостных сердец;

133 Так снизу возвращается нырявший,

Который якорь выпростать помог,

В камнях иль в чем-нибудь другом застрявший,

136 И правит станом и толчками ног.

ПЕСНЬ СЕМНАДЦАТАЯ

1 Вот острохвостый зверь, сверлящий горы,

Пред кем ничтожны и стена, и меч;

Вот, кто земные отравил просторы».

4 Такую мой вожатый начал речь,

Рукою подзывая великана

Близ пройденного мрамора[323] возлечь.

7 И образ омерзительный обмана,

Подплыв, но хвост к себе не подобрав,

Припал на берег всей громадой стана.

10 Он ясен был лицом и величав

Спокойством черт приветливых и чистых,

Но остальной змеиным был состав.

13 Две лапы, волосатых и когтистых;

Спина его, и брюхо, и бока —

В узоре пятен и узлов цветистых.

16 Пестрей основы и пестрей утка

Ни турок, ни татарин не сплетает;

Хитрей Арахна[324] не ткала платка.

19 Как лодка на причале отдыхает,

Наполовину погрузясь в волну;

Как там, где алчный немец обитает,

22 Садится бобр вести свою войну,[325]

Так лег и гад на камень оголенный,

Сжимающий песчаную страну.

25 Хвост шевелился в пустоте бездонной,

Крутя торчком отравленный развил,

Как жало скорпиона заостренный.[326]

28 «Теперь нам нужно, — вождь проговорил, —

Свернуть с дороги, поступь отклоняя

Туда, где гнусный зверь на камни всплыл».

31 Так мы спустились вправо[327] и, вдоль края,

Пространство десяти шагов прошли,

Песка и жгучих хлопьев избегая.

34 Приблизясь, я увидел невдали

Толпу людей,[328] которая сидела

Близ пропасти в сжигающей пыли.

37 И мне мой вождь: «Чтоб этот круг всецело

Исследовать во всех его частях,

Ступай, взгляни, в чем разность их удела.

40 Но будь короче там в твоих речах;

А я поговорю с поганым дивом,

Чтоб нам спуститься на его плечах».

43 И я пошел еще раз над обрывом,

Каймой седьмого круга, одинок,

К толпе, сидевшей в горе молчаливом.

46 Из глаз у них стремился скорбный ток;

Они все время то огонь летучий

Руками отстраняли, то песок.

49 Так чешутся собаки в полдень жгучий,

Обороняясь лапой или ртом

От блох, слепней и мух, насевших кучей.

52 Я всматривался в лица их кругом,

В которые огонь вонзает жала;

Но вид их мне казался незнаком.

55 У каждого на грудь мошна свисала,

Имевшая особый знак и цвет,[329]

И очи им как будто услаждала.

58 Так, на одном я увидал кисет,

Где в желтом поле был рисунок синий,

Подобный льву, вздыбившему хребет.

61 А на другом из мучимых пустыней

Мешочек был, подобно крови, ал

И с белою, как молоко, гусыней.

64 Один, чей белый кошелек являл

Свинью, чреватую и голубую,

Сказал мне: «Ты зачем сюда попал?

67 Ступай себе, раз носишь плоть живую,

И знай, что Витальяно[330], мой земляк,

Придет и сядет от меня ошую.

70 Меж этих флорентийцев я чужак,

Я падуанец; мне их голос грубый

Все уши протрубил: «Где наш вожак,

73 С тремя козлами, наш герой сугубый?»[331]

Он высунул язык и скорчил рот,

Как бык, когда облизывает губы.

76 И я, боясь, не сердится ли тот,

Кто мне велел недолго оставаться,

Покинул истомившийся народ.

79 Тем временем мой вождь успел взобраться

Дурному зверю на спину — и мне

Промолвил так: «Теперь пора мужаться!

82 Вот, как отсюда сходят к глубине.

Сядь спереди, я буду сзади, рядом,

Чтоб хвост его безвреден был вполне».

85 Как человек, уже объятый хладом

Пред лихорадкой, с синевой в ногтях,

Дрожит, чуть только тень завидит взглядом, —

88 Так я смутился при его словах;

Но как слуга пред смелым господином,

Стыдом язвимый, я откинул страх.

91 Я поместился на хребте зверином;

Хотел промолвить: «Обними меня», —

Но голоса я не был властелином.

94 Тот, кто и прежде был моя броня,

И без того поняв мою тревогу,

Меня руками обхватил, храня,

97 И молвил: «Герион, теперь в дорогу!

Смотри, о новой ноше не забудь:

Ровней кружи и падай понемногу».

100 Как лодка с места трогается в путь

Вперед кормой, так он оттуда снялся

И, ощутив простор, направил грудь

103 Туда, где хвост дотоле извивался;

Потом как угорь выпрямился он

И, загребая лапами, помчался.

106 Не больше был испуган Фаэтон,

Бросая вожжи, коими задетый

Небесный свод доныне опален,[332]

109 Или Икар, почуя воск согретый,

От перьев обнажавший рамена,

И слыша зов отца: «О сын мой, где ты?»[333]

112 Чем я, увидев, что кругом одна

Пустая бездна воздуха чернеет

И только зверя высится спина.

115 А он все вглубь и вглубь неспешно реет,

Но это мне лишь потому вдогад,

Что ветер мне в лицо и снизу веет.

118 Уже я справа слышал водопад,

Грохочущий под нами, и пугливо

Склонил над бездной голову и взгляд;

121 Но пуще оробел, внизу обрыва

Увидев свет огней и слыша крик,

И отшатнулся, ежась боязливо.

124 И только тут я в первый раз постиг

Спуск и круженье, видя муку злую

Со всех сторон все ближе каждый миг.

127 Как сокол, мощь утратив боевую,

И птицу и вабило[334] тщетно ждав, —

Так что сокольник скажет: «Эх, впустую!»

130 На место взлета клонится, устав,

И, опоясав сто кругов сначала,

Вдали от всех садится, осерчав, —

133 Так Герион осел на дно провала,

Там, где крутая кверху шла скала,

И, чуть с него обуза наша спала,

136 Взмыл и исчез, как с тетивы стрела.

ПЕСНЬ ВОСЕМНАДЦАТАЯ

1 Есть место в преисподней. Злые Щели,

Сплошь каменное, цвета чугуна,

Как кручи, что вокруг отяготели.

4 Посереди зияет глубина

Широкого и темного колодца,

О коем дальше расскажу сполна.

7 А тот уступ, который остается,

Кольцом меж бездной и скалой лежит,

И десять впадин в нем распознается.

10 Каков у местности бывает вид,

Где замок, для осады укрепленный,

Снаружи стен рядами рвов обвит,

13 Таков и здесь был дол изборожденный;

И как от самых крепостных ворот

Ведут мосты на берег отдаленный,

16 Так от подножья каменных высот

Шли гребни скал чрез рвы и перекаты,

Чтоб у колодца оборвать свой ход.

19 Здесь опустился Герион хвостатый

И сбросил нас обоих со спины;[335]

И влево путь направил мой вожатый

22 Я шел, и справа были мне видны

Уже другая скорбь и казнь другая,

Какие в первом рву заключены.

25 Там в два ряда текла толпа нагая;

Ближайший ряд к нам направлял стопы,

А дальний — с нами, но крупней шагая.[336]

28 Так римляне, чтобы наплыв толпы,

В год юбилея, не привел к затору,

Разгородили мост на две тропы,

31 И по одной народ идет к собору,

Взгляд обращая к замковой стене,

А по другой идут навстречу, в гору.[337]

34 То здесь, то там в кремнистой глубине

Виднелся бес рогатый, взмахом плети

Жестоко бивший грешных по спине.

37 О, как проворно им удары эти

Вздымали пятки! Ни один не ждал,

Пока второй обрушится иль третий.

40 Пока я шел вперед, мой взор упал

На одного; и я воскликнул: «Где-то

Его лицом я взгляд уже питал».

43 Я стал, стараясь распознать, кто это,

И добрый вождь, остановясь со мной,

Нагнать его мне не чинил запрета.

46 Бичуемый, скрывая облик свой,

Склонил чело; но труд пропал впустую;

Я молвил: «Ты, с поникшей головой,

49 Когда наружность носишь не чужую, —

Венедико Каччанемико[338]. Чем

Ты заслужил приправу столь крутую?»

52 И он: «Я не ответил бы совсем,

Но мне твоя прямая речь велела

Припомнить мир старинный. Я был тем,

55 Кто постарался, чтоб Гизолабелла

Послушалась маркиза,[339] хоть и врут

Различное насчет срамного дела.

58 Не первый я болонец плачу тут;

Их понабилась здесь такая кипа,

Что столько языков не наберут

61 Меж Савеной и Рено молвить sipa;[340]

Немудрено: мы с алчностью своей

До смертного не расстаемся хрипа».

64 Тут некий бес, среди его речей,

Стегнул его хлыстом и огрызнулся:

«Ну, сводник! Здесь не бабы, поживей!»

67 Я к моему вожатому вернулся;

Пройдя немного, мы пришли туда,

Где длинный гребень от скалы тянулся.

70 Мы на него взобрались без труда

И с этим истязуемым народом,

Направо взяв, расстались навсегда.

73 И там, где гребень нависает сводом,

Чтоб дать толпе бичуемой пройти, —

Мой вождь сказал: «Постой — и мимоходом

76 Свои глаза на этих обрати,

Которых ты еще не видел лица,

Пока им было с нами по пути».

79 Под древний мост спешила вереница

Второго ряда, двигаясь на нас,

Стегаемая, как и та станица.

82 И вождь, не ждав вопроса этот раз,

Сказал: «Взгляни вот на того, большого:

Ему и боль не увлажняет глаз.

85 Как полон он величества былого!

То мудрый и отважный властелин,

Ясон, руна стяжатель золотого.

88 Приплыв на Лемнос средь морских пучин,

Где женщины, отринув все, что свято,

Предали смерти всех своих мужчин,

91 Он обманул, украсив речь богато,

Младую Гипсипилу, в свой черед

Товарок обманувшую когда-то.

94 Ее он бросил там понесшей плод;

За это он так и бичуем злобно,

И также за Медею казнь несет.[341]

97 С ним те, кто обманул ему подобно;

Про первый ров и тех, кто стиснут в нем,

Нет нужды ведать более подробно».

100 Достигнув места, где тропа крестом

Пересекает грань второго вала,

Чтоб дальше снова выгнуться мостом,

103 Мы слышали, как в ближнем рву визжала

И рылом хрюкала толпа людей

И там себя ладонями хлестала.

106 Откосы покрывал тягучий клей

От снизу подымавшегося чада,

Несносного для глаз и для ноздрей.

109 Дно скрыто глубоко внизу, и надо,

Дабы увидеть, что такое там,

Взойти на мост, где есть простор для взгляда.

112 Туда взошли мы, и моим глазам

Предстали толпы влипших в кал зловонный,[342]

Как будто взятый из отхожих ям.

115 Там был один, так густо отягченный

Дерьмом, что вряд ли кто бы отгадал,

Мирянин это или постриженный.

118 Он крикнул мне: «Ты что облюбовал

Меня из всех, кто вязнет в этой прели?»

И я в ответ: «Ведь я тебя встречал,

121 И кудри у тебя тогда блестели;

Я и смотрю, что тут невдалеке

Погряз Алессио Интерминелли[343]».

124 И он, себя темяша по башке:

«Сюда попал я из-за льстивой речи,

Которую носил на языке».

127 Потом мой вождь: «Нагни немного плечи, —

Промолвил мне, — и наклонись вперед,

И ты увидишь: тут вот, недалече

130 Себя ногтями грязными скребет

Косматая и гнусная паскуда

И то присядет, то опять вскокнет.

133 Фаида[344] эта, жившая средь блуда,

Сказала как-то на вопрос дружка:

«Ты мной довольна?» — «Нет, ты просто чудо!»

136 Но мы наш взгляд насытили пока».

ПЕСНЬ ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

1 О Симон-волхв[345], о присных сонм злосчастный,

Вы, что святыню божию, добра

Невесту чистую, в алчбе ужасной

4 Растлили ради злата и сребра,

Теперь о вас, казнимых в третьей щели,

Звенеть трубе назначена пора!

7 Уже над новым рвом мы одолели

Горбатый мост и прямо с высоты

На середину впадины смотрели.

10 О Высший Разум, как искусен ты

Горе, и долу, и в жерле проклятом,

И сколько показуешь правоты!

13 Повсюду, и вдоль русла, и по скатам,

Я увидал неисчислимый ряд

Округлых скважин в камне сероватом.

16 Они совсем такие же на взгляд,

Как те, в моем прекрасном Сан-Джованни[346],

Где таинство крещения творят.[347]

19 Я, отрока спасая от страданий,

В недавний год одну из них разбил:

И вот печать, в защиту от шептаний![348]

22 Из каждой ямы грешник шевелил

Торчащими по голени ногами,

А туловищем в камень уходил.

25 У всех огонь змеился над ступнями;

Все так брыкались, что крепчайший жгут

Порвался бы, не совладав с толчками.

28 Как если нечто маслистое жгут

И лишь поверхность пламенем задета, —

Так он от пят к ногтям скользил и тут.

31 «Учитель, — молвил я, — скажи, кто это,

Что корчится всех больше и оброс

Огнем такого пурпурного цвета?»[349]

34 И он мне: «Хочешь, чтоб тебя я снес

Вниз, той грядой, которая положе?

Он сам тебе ответит на вопрос».

37 И я: «Что хочешь ты, мне мило тоже;

Ты знаешь все, хотя бы я молчал;

Ты — господин, чья власть мне всех дороже».

40 Тогда мы вышли на четвертый вал

И, влево взяв, спустились в крутоскатый

И дырами зияющий провал.

43 Меня не раньше отстранил вожатый

От ребр своих, чем подойдя к тому,

Кто так ногами плакал, в яме сжатый.

46 «Кто б ни был ты, поверженный во тьму

Вниз головой и вкопанный, как свая,

Ответь, коль можешь», — молвил я ему.

49 Так духовник стоит, исповедая

Казнимого, который вновь зовет

Из-под земли, кончину отдаляя.[350]

52 «Как, Бонифаций[351], — отозвался тот, —

Ты здесь уже, ты здесь уже так рано?

На много лет, однако, список[352] врет.

55 Иль ты устал от роскоши и сана,

Из-за которых лучшую средь жен,[353]

На муку ей, добыл стезей обмана?»[354]

58 Я был как тот, кто словно пристыжен,

Когда ему немедля возразили,

А он не понял и стоит, смущен.

61 «Скажи ему, — промолвил мне Вергилий: —

«Нет, я не тот, не тот, кого ты ждешь».

И я ответил так, как мне внушили.

64 Тут грешника заколотила дрожь,

И вздох его и скорбный стон раздался:

«Тогда зачем же ты меня зовешь?

67 Когда, чтобы услышать, как я звался,

Ты одолеть решился этот скат,

Знай: я великой ризой облекался.

70 Воистину медведицей зачат,

Радея медвежатам, я так жадно

Копил добро, что сам в кошель зажат.[355]

73 Там, подо мной, набилось их изрядно,

Церковных торгашей, моих предтеч,

Расселинами стиснутых нещадно.

76 И мне придется в глубине залечь,

Сменившись тем, кого я по догадке

Сейчас назвал, ведя с тобою речь.

79 Но я здесь дольше обжигаю пятки,

И срок ему торчать вот так стремглав,

Сравнительно со мной, назначен краткий;

82 Затем что вслед, всех в скверне обогнав,

Придет с заката пастырь без закона,

И, нас покрыв, он будет только прав.[356]

85 Как, в Маккавейских книгах, Иасона

Лелеял царь, так и к нему щедра

Французская окажется корона».[357]

88 Хоть речь моя едва ль была мудра,

Но я слова привел к такому строю:

«Скажи: каких сокровищ от Петра

91 Ждал наш господь, прельщен ли был казною,

Когда ключи во власть ему вверял?

Он молвил лишь одно: «Иди за мною».

94 Петру и прочим платы не вручал

Матвей, когда то место опустело,

Которое отпавший потерял.[358]

97 Торчи же здесь; ты пострадал за дело;

И крепче деньги грешные храни,

С которыми на Карла шел так смело.[359]

100 И если бы я сердцем искони,

И даже здесь, не чтил ключей верховных,

Тебе врученных в радостные дни,

103 Я бы в речах излился громословных;

Вы алчностью растлили христиан,

Топча благих и вознося греховных.

106 Вас, пастырей, провидел Иоанн[360]

В той, что воссела на водах со славой

И деет блуд с царями многих стран;

109 В той, что на свет родилась семиглавой,

Десятирогой и хранила нас,

Пока ее супруг был жизни правой.[361]

112 Сребро и злато — ныне бог для вас;

И даже те, кто молится кумиру,

Чтят одного, вы чтите сто зараз.

115 О Константин, каким злосчастьем миру

Не к истине приход твой был чреват,

А этот дар твой пастырю и клиру!»[362]

118 Пока я пел ему на этот лад,

Он, совестью иль гневом уязвленный,

Не унимал лягающихся пят.

121 А вождь глядел с улыбкой благосклонной,

Как бы довольный тем, что так правдив

Звук этой речи, мной произнесенной.

124 Обеими руками подхватив,

Меня к груди прижал он и початым

Уже путем вернулся на обрыв;

127 Не утомленный бременем подъятым,

На самую дугу меня он взнес,

Четвертый вал смыкающую с пятым,

130 И бережно поставил на утес,

Тем бережней, что дикая стремнина

Была бы трудной тропкой и для коз;

133 Здесь новая открылась мне ложбина.

ПЕСНЬ ДВАДЦАТАЯ

1 О новой муке повествую ныне

В двадцатой песни первой из канцон,[363]

Которая о гибнущих в пучине.[364]

4 Уже смотреть я был расположен

В провал, раскрытый предо мной впервые,

Который скорбным плачем орошен;

7 И видел в круглом рву толпы немые,[365]

Свершавшие в слезах неспешный путь,

Как в этом мире водят литании[366].

10 Когда я взору дал по ним скользнуть,

То каждый оказался странно скручен

В том месте, где к лицу подходит грудь;

13 Челом к спине повернут и беззвучен,

Он, пятясь задом, направлял свой шаг

И видеть прямо был навек отучен.

16 Возможно, что кому-нибудь столбняк,

Как этим, и сводил все тело разом, —

Не знаю, но навряд ли это так.

19 Читатель, — и господь моим рассказом

Тебе урок да преподаст благой, —

Помысли, мог ли я невлажным глазом

22 Взирать вблизи на образ наш земной,

Так свернутый, что плач очей печальный

Меж ягодиц струился бороздой.

25 Я плакал, опершись на выступ скальный.

«Ужель твое безумье таково? —

Промолвил мне мой спутник достохвальный.

28 Здесь жив к добру тот, в ком оно мертво.[367]

Не те ли всех тяжеле виноваты,

Кто ропщет, если судит божество?

31 Взгляни, взгляни, вот он, землею взятый,

Пожранный ею на глазах фивян,

Когда они воскликнули: «Куда ты,

34 Амфиарай? Что бросил ратный стан?»,

А он все вглубь свергался без оглядки,

Пока Миносом не был обуздан.

37 Ты видишь — в грудь он превратил лопатки:

За то, что взором слишком вдаль проник,

Он смотрит взад, стремясь туда, где пятки.[368]

40 А вот Тиресий, изменивший лик,

Когда, в жену из мужа превращенный,

Всем естеством преобразился вмиг;

43 И лишь потом, змеиный клуб сплетенный

Ударив вновь, он стал таким, как был,

В мужские перья[369] снова облаченный.[370]

46 А следом Арунс надвигает тыл;

Там, где над Луни громоздятся горы

И где каррарец пажити взрыхлил,

49 Он жил в пещере мраморной[371] и взоры

Свободно и в ночные небеса,

И на морские устремлял просторы.[372]

52 А та, чья гривой падает коса,

Покров грудям незримым образуя,

Как прочие незримы волоса,

55 Была Манто[373]; из края в край кочуя,

Она пришла в родные мне места;[374]

И вот об этом рассказать хочу я.

58 Когда она осталась сирота

И принял рабство Вакхов град[375] злосчастный,

Она скиталась долгие лета.

61 Там, наверху, в Италии прекрасной,

У гор, замкнувших Манью рубежом

Вблизи Тиралли, спит Бенако[376] ясный.

64 Ключи, которых сотни мы начтем

Меж Валькам́никой и Гардой, склоны

Пеннинских Альп омыв, стихают в нем.[377]

67 Там место есть, где пастыри Вероны,

И Брешьи, и Тридента, путь свершив,

Благословить могли бы люд крещеный.[378]

70 Оплот Пескьеры, мощен и красив,

Стоит, грозя бергамцам и брешьянам,

Там, где низиной окружен залив.[379]

73 Все то, что в лоне уместить песчаном

Не мог Бенако, — устремясь сюда,

Течет рекой по травяным полянам.

76 Начав бежать из озера, вода

Зовется Минчо, чтобы у Говерно

В потоке По исчезнуть навсегда.[380]

79 Встречая падь, на полпути примерно,

Она стоит, разлившись в топкий пруд,

А летом чахнет, но и губит верно.[381]

82 Безжалостная дева, идя тут,

Среди болота сушу присмотрела,

Нагой и невозделанный приют.

85 И здесь она, чуждаясь всех, осела

Со слугами, гаданьям предана,

И здесь рассталась с оболочкой тела.

88 Рассеянные кругом племена

Потом сюда стянулись, ибо знали,

Что эта суша заводью сильна.

91 Над мертвой костью город основали

И, по избравшей древле этот дол,

Без волхвований Мантуей назвали.

94 Он многолюдней прежде был и цвел,

Пока недальновидных Касалоди

Лукавый Пинамонте не провел.[382]

97 И если ты услышал бы в народе

Не эту быль о родине моей,

Знай — это ложь и с истиной в разброде».

100 И я: «Учитель, повестью твоей

Я убежден и верю нерушимо.

Мне хладный уголь — речь других людей.

103 Но молви мне: среди идущих мимо

Есть кто-нибудь, кто взор бы твой привлек?

Во мне лишь этим сердце одержимо».

106 И он: «Вот тот, чья борода от щек

Вниз по спине легла на смуглом теле, —

В те дни, когда у греков ты бы мог

109 Найти мужчину только в колыбели

Был вещуном; в Авлиде сечь канат

Он и Калхант совместно повелели.

112 То Эврипил;[383] и про него звучат

Стихи моей трагедии высокой.[384]

Тебе ль не знать? Ты помнишь всю подряд.

115 А следующий, этот худобокой,

Звался Микеле Скотто[385] и большим

В волшебных плутнях почитался докой.

118 А вот Бонатти[386]; вот Азденте с ним;

Жалеет он о коже и о шиле,

Да опоздал с раскаяньем своим.[387]

121 Вот грешницы, которые забыли

Иглу, челнок и прялку, ворожа;

Варили травы, куколок лепили.[388]

124 Но нам пора; коснулся рубежа

Двух полусфер и за Севильей в волны

Нисходит Каин, хворост свой держа,[389]

127 А месяц был уж прошлой ночью полный:

Ты помнишь сам, как в глубине лесной

Был благотворен свет его безмолвный».[390]

130 Так, на ходу, он говорил со мной.

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

1 Так с моста на мост, говоря немало

Стороннего Комедии моей,

Мы перешли, чтоб с кручи перевала

4 Увидеть новый росщеп Злых Щелей

И новые напрасные печали;

Он вскрылся, чуден чернотой своей.

7 И как в венецианском арсенале[391]

Кипит зимой тягучая смола,

Чтоб мазать струги, те, что обветшали,

10 И все справляют зимние дела:

Тот ладит весла, этот забивает

Щель в кузове, которая текла;

13 Кто чинит нос, а кто корму клепает;

Кто трудится, чтоб сделать новый струг;

Кто снасти вьет, кто паруса платает, —

16 Так, силой не огня, но божьих рук,

Кипела подо мной смола густая,

На скосы налипавшая вокруг.

19 Я видел лишь ее, что в ней — не зная,

Когда она вздымала пузыри,

То пучась вся, то плотно оседая.

22 Я силился увидеть, что внутри,

Как вдруг мой вождь меня рукой хранящей

Привлек к себе, сказав: «Смотри, смотри!»

25 Оборотясь, как тот, кто от грозящей

Ему беды отвесть не может глаз,

И обессилен робостью томящей,

28 И убегает и глядит зараз, —

Я увидал, как некий дьявол черный

Вверх по крутой тропе бежит на нас.

31 О, что за облик он имел злотворный!

И до чего казался мне жесток,

Раскинув крылья и в ступнях проворный!

34 Он грешника накинул, как мешок,

На острое плечо и мчал на скалы,

Держа его за сухожилья ног.

37 Взбежав на мост, сказал: «Эй, Загребалы[392],

Святая Дзита[393] шлет вам старшину!

Кунайте! Выбор в городе немалый,

40 Я к ним еще разочек загляну.

Там лишь Бонтуро[394] не живет на взятки,

Там «нет» на «да» меняют за казну».

43 Швырнув его, помчался без оглядки

Вниз со скалы; и пес таким рывком

Не кинется вцепиться вору в пятки.

46 Тот канул, всплыл с измазанным лицом,

Но бесы закричали из-под моста:

«Святого Лика[395] мы не признаем!

49 И тут не Серкьо[396], плавают не просто!

Когда не хочешь нашего крюка,

Ныряй назад в смолу». И зубьев до ста

52 Вонзились тут же грешнику в бока.

«Пляши, но не показывай макушки;

А можешь, так плутуй исподтишка».

55 Так повара следят, чтобы их служки

Топили мясо вилками в котле

И не давали плавать по верхушке.

58 Учитель молвил: «Чтобы на скале

Остаться незамеченным, укройся

За выступом и припади к земле.

61 А для меня опасности не бойся:

Я здесь не первый раз, и я привык

К подобным стычкам, ты не беспокойся».

64 Покинул мост мой добрый проводник;

Когда он шел шестой надбрежной кручей,

Он должен был являть спокойный лик.

67 С такой же точно яростью кипучей,

Как псы бросаются на бедняка,

Который просит всюду, где есть случай,

70 Они рванулись прочь из-под мостка

И стали наступать, грозя крюками;

Но он вскричал: «Не будьте злы пока

73 И подождите рвать меня зубцами!

С одним из вас я речь вести хочу,

А там, как быть со мной, решайте сами».

76 Все закричали: «Выйти Хвостачу!»

Один пошел, а прочие глядели;

Он шел, ворча: «Чего я хлопочу?»

79 Мой вождь сказал: «Скажи, Хвостач, ужели,

Нетронут вашей злобой, я бы мог

Прийти сюда, когда б не так хотели

82 Господня воля и содружный рок?

Посторонись; мне небо указало

Пройти с другим сквозь этот дикий лог».

85 Тогда гордыня в бесе так упала,

Что свой багор он уронил к ногам

И молвил к тем: «С ним драться не пристало».

88 И вождь ко мне: «О ты, который там,

Среди камней, укрылся боязливо,

Сойди без страха по моим следам».

91 К нему я шаг направил торопливо,

А дьяволы подвинулись вперед,

И я боялся, что их слово лживо.

94 Так, видел я, боялся ратный взвод,

По уговору выйдя из Капроны[397]

И недругов увидев грозный счет.

97 И я всем телом, ждущим обороны,

Прильнул к вождю и пристально следил,

Как злобен облик их и взгляд каленый.

100 Нагнув багор, бес бесу говорил:

«Что, если бы его пощупать с тыла?»

Тот отвечал: «Вот, вот, да так, чтоб взвыл!»

103 Но демон, тот, который вышел было,

Чтоб разговор с вождем моим вести,

Его окликнул: «Тише, Тормошило!»

106 Потом сказал нам: «Дальше не пройти

Вам этим гребнем; и пытать бесплодно:

Шестой обрушен мост, и нет пути.

109 Чтоб выйти все же, если вам угодно,

Ступайте этим валом, там, где след,

И ближним гребнем выйдете свободно.

112 Двенадцать сот и шестьдесят шесть лет

Вчера, на пять часов поздней, успело

Протечь с тех пор, как здесь дороги нет.[398]

115 У наших в тех местах как раз есть дело —

Взглянуть, не прохлаждается ль народ;

Не бойтесь их, идите с ними смело».

118 «Эй, Косокрыл, и ты, Старик, в поход! —

Он начал говорить. — И ты, Собака;

А Борода десятником пойдет.

121 В придачу к ним Дракон и Забияка,

Клыкастый Боров и Собачий Зуд,

Да Рыжик лютый, да еще Кривляка.

124 Вы осмотрите весь кипящий пруд;

А эти до ближайшего отрога,

Который цел, пусть здравыми дойдут».

127 «Что вижу я, учитель? Ради бога,

Не нужно спутников, пойдем одни, —

Сказал я. — Ты же знаешь, где дорога.

130 Когда ты зорок, как всегда, взгляни:

Не видишь разве их кивков ужасных

И как зубами лязгают они?»

133 «Не надо страхов и тревог напрасных;

Пусть лязгают себе, — мой вождь сказал, —

Чтоб напугать варимых там несчастных».

136 Тут бесы двинулись на левый вал,

Но каждый, в тайный знак, главе отряда

Сперва язык сквозь зубы показал,

139 И тот трубу изобразил из зада.

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

1 Я конных ратей видывал движенья,

В час грозных сеч, в походах, на смотрах,

А то и в бегстве, в поисках спасенья;

4 Я видывал наезды, вам на страх,

О аретинцы[399], видел натиск бранный,

Турнирный бой на копьях и мечах, —

7 Под трубный звук, набатный, барабанный,

Или по знаку с башен, как когда,

На итальянский лад и чужестранный;

10 Но не видал, чтобы чудней дуда

Звучала конным, пешим иль ветрилам,

Когда маячит берег иль звезда.[400]

13 Мы шли с десятком бесов; вот уж в милом

Сообществе! Но в церкви, говорят,

Почет святым, а в кабачке — кутилам.

16 Лишь на смолу я обращал мой взгляд,

Чтоб видеть свойства этой котловины

И что за люди там внутри горят.

19 Как мореходам знак дают дельфины,[401]

Чтоб те успели уберечь свой струг,

И над волнами изгибают спины, —

22 Так иногда, для обегченья мук,

Иной всплывал, лопатки выставляя,

И, молнии быстрей, скрывался вдруг.

25 И как во рву, расположась вдоль края,

Торчат лягушки рыльцем из воды,

Брюшко и лапки ниже укрывая, —

28 Так грешники торчали в две гряды,

Но, увидав, что Борода крадется,

Ныряли в кипь, спасаясь от беды.

31 Один — как вспомню, сердце ужаснется —

Заждался; так одна лягушка, всплыв,

Нырнет назад, другая остается.

34 Собачий Зуд, всех ближе, зацепив

Багром за космы, слипшиеся туго,

Втащил его, как выдру, на обрыв.

37 Я помнил прозвища всего их круга:

С тех пор, как их избрали, я в пути

Следил, как бесы кликали друг друга.

40 «Эй, Рыжик, забирай его, когти, —

Наперебой проклятые кричали, —

Так, чтоб ему и шкуры не найти!»

43 И я сказал: «Учитель мой, нельзя ли

Узнать, кто этот жалкий лиходей,

Которого враги к рукам прибрали?»

46 Мой вождь к нему подвинулся плотней,

И тот сказал, в ответ на обращенье:

«Я был наваррец.[402] Матерью моей

49 Я отдан был вельможе в услуженье,

Затем что мой отец был дрянь и голь,

Себя сгубивший и свое именье.

52 Меня приблизил добрый мой король,

Тебальд[403]; я взятки брал, достигнув власти,

И вот плачусь, окунут в эту смоль».

55 Тут Боров, у которого из пасти

Торчали бивни, как у кабана,

Одним из них стал рвать его на части.

58 Увидели коты, что мышь вкусна;

Но Борода, обвив его руками,

Сказал: «Оставьте, помощь не нужна».

61 Потом, к вождю оборотясь глазами:

«Ты, если хочешь, побеседуй с ним,

Пока его не разнесли баграми».

64 И вождь: «Скажи, из тех, кто здесь казним,

Не знаешь ли каких-нибудь латинян[404],

В смоле?» И тот: «Сейчас я был с одним

67 Из мест, откуда путь до них недлинен.[405]

Мне крюк и коготь был бы нипочем,

Будь я, как он, опять в смолу заклинен».

70 Тут Забияка: «Больно долго ждем!» —

Сказал, рванул ему багром предплечье

И выхватил клок мяса целиком.

73 Тогда Дракон решил нанесть увечье

Пониже в ноги; но грозою глаз

Десятник их пресек противоречье.

76 Они смирились и на этот раз,

А тот смотрел, как плоть его разрыта;

И спутник мой спросил его тотчас:

79 «Кто это был, кому нашлась защита,

Когда, на горе, ты остался тут?»

И он ответил: «Это брат Гомита,

82 Что из Галлуры, всякой лжи сосуд,

Схватив злодеев своего владыки,

Он сделал так, что те хвалу поют.

85 Всех отпустил за деньги, скрыв улики,

Как говорит; корысти не тая,

Мздоимец был не малый, но великий.[406]

88 Он и Микеле Цанке здесь друзья;

Тот — логодорец;[407] вечно каждый хвалит

Былые дни сардинского житья.

91 Ой, посмотрите, как он зубы скалит!

Я продолжал бы, да того гляди —

Он мне крюком всю спину измочалит».

94 Начальник, увидав, что впереди

Стал Забияка, изготовясь к бою,

Сказал: «Ты, злая птица, отойди!»

97 «Угодно вам увидеть пред собою, —

Так оробевший речь повел опять, —

Тосканцев и ломбардцев, — я устрою.

100 Но Загребалам дальше нужно стать,

Чтоб нашим знать, что их никто не ранит;

А я, один тут сидя, вам достать

103 Хоть семерых берусь; их сразу взманит,

Чуть свистну, — как у нас заведено,

Лишь только кто-нибудь наружу глянет».

106 Собака вскинул морду и, чудно

Мотая головой, сказал: «Вот штуку

Ловкач затеял, чтоб нырнуть на дно!»

109 И тот, набивший на коварствах руку,

Ему ответил: «Подлинно ловкач,

Когда своим же отягчаю муку!»

112 Тут Косокрыл, который был горяч,

Сказал, не в лад другим: «Скакнешь в пучину, —

Тебе вдогонку я пущусь не вскачь,

115 А просто крылья над смолой раскину.

Мы спустимся с бугра и станем там;

Посмотрим, нашу ль проведешь дружину!»

118 Внемли, читатель, новым чудесам:

В ту сторону все повернули шеи,

И первым тот, кто больше был упрям.[408]

121 Наваррец выбрал время, половчее

Уперся в землю пятками и вмиг

Сигнул и ускользнул от их затеи.

124 И тотчас в каждом горький стыд возник;

Всех больше злился главный заправило;[409]

Он прыгнул, крикнув: «Я тебя настиг!»

127 Но понапрасну: крыльям трудно было

Поспеть за страхом; тот ко дну пошел,

И, вскинув грудь, бес кверху взмыл уныло.

130 Так селезень ныряет наукол,

Чтобы в воде от сокола укрыться,

А тот летит обратно, хмур и зол.

133 Старик, все так же продолжая злиться,

Летел вослед, желая всей душой,

Чтоб плут исчез и повод был схватиться.

136 Едва мздоимец скрылся с головой,

Он на собрата тотчас двинул ногти,

И дьяволы сцепились над смолой.

139 Но тот не хуже, чтоб нацелить когти,

Был ястреб-перемыт, и их тела

Вмиг очутились в раскаленном дегте.

142 Их сразу жгучесть пекла разняла;

Но вызволиться было невозможно,

Настолько прочно влипли их крыла.

145 Тут Борода, как все, томясь тревожно,

Велел, чтоб четверо, забрав багры,

Перелетели ров; все безотложно

148 И там и тут спустились на бугры;

Они к увязшим протянули крючья,

А те уже спеклись внутри коры;

151 И мы ушли в разгар их злополучья.

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

1 Безмолвны, одиноки и без свиты,

Мы шли путем, неведомым для нас,

Друг другу вслед, как братья минориты.[410]

4 Недавний бой припомянув не раз,

Я баснь Эзопа вспомнил поневоле,

Про мышь и про лягушку старый сказ.[411]

7 «Сейчас» и «тотчас» сходствуют не боле,

Чем тот и этот случай, если им

Уделено вниманье в равной доле.

10 И так как мысль дает исток другим,

Одно другим сменилось размышленье,

И страх мой стал вдвойне неодолим.

13 Я думал так: «Им это посрамленье

Пришло от нас; столь тяжкий претерпев

Ущерб и срам, они затеют мщенье.

16 Когда на злобный нрав накручен гнев,

Они на нас жесточе ополчатся,

Чем пес на зайца разверзает зев».

19 Я чуял — волосы на мне дыбятся

От жути, и, остановясь, затих;

Потом сказал: «Они за нами мчатся;

22 Учитель, спрячь скорее нас двоих;

Мне страшно Загребал; они предстали

Во мне так ясно, что я слышу их».

25 «Будь я стеклом свинцовым,[412] я б едва ли, —

Сказал он, — отразил твой внешний лик

Быстрей, чем восприял твои печали.

28 Твой помысел в мои помысел проник,

Ему лицом и поступью подобный,

И я их свел к решенью в тот же миг.

31 И если справа склон горы удобный,

Чтоб нам спуститься в следующий ров,

То нас они настигнуть не способны».

34 Он не успел домолвить этих слов,

Как я увидел: быстры и крылаты,

Они уж близко и спешат на лов.

37 В единый миг меня схватил вожатый,

Как мать, на шум проснувшись вдруг и дом

Увидя буйным пламенем объятый,

40 Хватает сына и бежит бегом,

Рубашки не накинув, помышляя

Не о себе, а лишь о нем одном, —

43 И тотчас вниз с обрывистого края

Скользнул спиной на каменистый скат,

Которым щель окаймлена шестая.

46 Так быстро воды стоком не спешат

Вращать у дольной мельницы колеса,

Когда струя уже вблизи лопат,

49 Как мой учитель, с высоты утеса,

Как сына, не как друга, на руках

Меня держа, стремился вдоль откоса.

52 Чуть он коснулся дна, те впопыхах

Уже достигли выступа стремнины

Как раз над нами; но прошел и страх, —

55 Затем что стражу пятой котловины

Им промысел высокий отдает,

Но прочь ступить не властен ни единый.

58 Внизу скалы повапленный народ[413]

Кружил неспешным шагом, без надежды,

В слезах, устало двигаясь вперед.

61 Все — в мантиях, и затеняет вежды

Глубокий куколь, низок и давящ;

Так шьют клунийским инокам[414] одежды.

64 Снаружи позолочен и слепящ,

Внутри так грузен их убор свинцовый,

Что был соломой Федериков плащ.[415]

67 О вековечно тяжкие покровы!

Мы вновь свернули влево, как они,

В их плач печальный вслушаться готовы.

70 Но те, устав под бременем брони,

Брели так тихо, что с другим соседом

Ровнял нас каждый новый сдвиг ступни.

73 И я вождю: «Найди, быть может ведом

Делами или именем иной;

Взгляни, шагая, на идущих следом».

76 Один, признав тосканский говор мой,

За нами крикнул: «Придержите ноги,

Вы, что спешите так под этой тьмой!

79 Ты можешь у меня спросить подмоги».

Вождь, обернувшись, молвил: «Здесь побудь;

Потом с ним в ногу двинься вдоль дороги».

82 По лицам двух я видел, что их грудь

Исполнена стремления живого;

Но им мешали груз и тесный путь.

85 Приблизясь и не говоря ни слова,

Они смотрели долго, взгляд скосив;

Потом спросили так один другого:

88 «Он, судя по работе горла, жив;

А если оба мертвы, как же это

Они блуждают, столу[416] совлачив?»

91 И мне: «Тосканец, здесь, среди совета

Унылых лицемеров, на вопрос,

Кто ты такой, не презирай ответа».

94 Я молвил: «Я родился и возрос

В великом городе на ясном Арно,

И это тело я и прежде нес.

97 А кто же вы, чью муку столь коварно

Изобличает этот слезный град?

И чем вы так казнимы лучезарно?»

100 Один ответил: «Желтый наш наряд

Навис на нас таким свинцовым сводом,

Что под напором гирь весы скрипят.

103 Мы гауденты[417], из Болоньи родом,

Я — Каталано, Лодеринго — он;

Мы были призваны твоим народом,

106 Как одиноких брали испокон,

Чтоб мир хранить; как он хранился нами,

Вокруг Гардинго видно с тех времен».[418]

109 Я начал: «Братья, вашими делами…» —

Но смолк; мой глаз внезапно увидал

Распятого в пыли тремя колами.

112 Он, увидав меня, затрепетал,

Сквозь бороду бросая вздох стесненный.

Брат Каталан на это мне сказал:

115 «Тот, на кого ты смотришь, здесь пронзенный,

Когда-то речи фарисеям[419] вел,

Что может всех спасти один казненный.[420]

118 Он брошен поперек тропы и гол,

Как видишь сам, и чувствует все время,

Насколько каждый, кто идет, тяжел.

121 И тесть его[421] здесь терпит то же бремя,

И весь собор,[422] оставивший в удел

Еврейскому народу злое семя».

124 И видел я, как чудно поглядел

Вергилий на того, кто так ничтожно,

В изгнанье вечном, распятый, коснел.

127 Потом он молвил брату: «Если можно,

То не укажете ли нам пути

Отсюда вправо, чтобы бестревожно

130 Из здешних мест мы с ним могли уйти

И черных ангелов не понуждая

Нас из ложбины этой унести».

133 И брат: «Тут есть вблизи гряда большая;

Она идет от круговой стены,

Все яростные рвы пересекая,

136 Но рухнула над этим; вы должны

Подняться по обвалу; склон обрыва

И дно лощины сплошь завалены».

139 Вождь голову понурил молчаливо.

«Тот, кто крюком, — сказал он наконец, —

Хватает грешных, говорил нам лживо».

142 «Я не один в Болонье образец

Слыхал того, как бес ко злу привержен, —

Промолвил брат. — Он всякой лжи отец».

145 Затем мой вождь пошел, слегка рассержен,

Широкой поступью и хмуря лоб;

И я от тех, кто бременем удержан,

148 Направился по следу милых стоп.

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1 Покуда год не вышел из малюток

И солнцу кудри греет Водолей[423],

А ночь все ближе к половине суток

4 И чертит иней посреди полей

Подобье своего седого брата,[424]

Хоть каждый раз его перо хилей, —

7 Крестьянин, чья кормушка небогата,

Встает и видит — побелел весь луг,

И бьет себя пониже перехвата;

10 Уходит в дом, ворчит, снует вокруг,

Не зная, бедный, что тут делать надо;

А выйдет вновь — и ободрится вдруг,

13 Увидев мир сменившим цвет наряда

В короткий миг; берет свой посошок

И гонит вон пастись овечье стадо.

16 Так вождь причиной был моих тревог,

Когда казался смутен и несветел,

И так же сразу боль мою отвлек:

19 Как только он упавший мост приметил,

Он бросил мне все тот же ясный взгляд,

Что у подножья горного[425] я встретил.

22 Он оглядел загроможденный скат,

Подумал и, кладя конец заботам,

Раскрыв объятья, взял меня в обхват.

25 И словно тот, кто трудится с расчетом,

Как бы все время глядя пред собой,

Так он, подняв меня единым взметом

28 На камень, намечал уже другой

И говорил: «Теперь вот тот потрогай,

Таков ли он, чтоб твердо стать ногой».

31 В плаще[426] бы не пройти такой дорогой;

Едва и мы, с утеса на утес,

Ползли наверх, он — легкий, я — с подмогой.

34 И если бы не то, что наш откос

Был ниже прежнего, — как мой вожатый,

Не знаю, я бы вряд ли перенес.

37 Но так как область Злых Щелей покатый

К срединному жерлу дает наклон,

То стены, меж которых рвы зажаты,

40 По высоте не равны с двух сторон.

Мы наконец взошли на верх обвала,

Где самый крайний камень прислонен.

43 Мне так дыханья в легких не хватало,

Что дальше я не в силах был идти;

Едва взойдя, я тут же сел устало.

46 «Теперь ты леность должен отмести, —

Сказал учитель. — Лежа под периной

Да сидя в мягком, славы не найти.

49 Кто без нее готов быть взят кончиной,

Такой же в мире оставляет след,

Как в ветре дым и пена над пучиной.

52 Встань! Победи томленье, нет побед,

Запретных духу, если он не вянет,

Как эта плоть, которой он одет!

55 Еще длиннее лестница предстанет;[427]

Уйти от них — не в этом твой удел;[428]

И если слышишь, пусть душа воспрянет».

58 Тогда я встал; я показать хотел,

Что я дышу свободней, чем на деле,

И молвил так: «Идем, я бодр и смел!»

61 Мы гребнем взяли путь; еще тяжеле,

Обрывистый, крутой, в обломках скал,

Он был, чем тот, каким мы шли доселе.

64 Чтоб скрыть усталость, я не умолкал;

Вдруг голос из расселины раздался,

Который даже не как речь звучал.

67 Слов я понять не мог, хотя взобрался

На горб моста, изогнутого там;

Но говоривший как бы удалялся.

70 Я наклонился, но живым глазам

Достигнуть дна мешала тьма густая;

И я: «Учитель, сделай так, чтоб нам

73 Сойти на вал, и станем возле края;

Я слушаю, но смысла не пойму,

И ничего не вижу, взор склоняя».

76 И он: «Мой отклик слову твоему —

Свершить; когда желанье справедливо,

То надо молча следовать ему».

79 Мы с моста вниз сошли неторопливо,

Где он с восьмым смыкается кольцом,

И тут весь ров открылся мне с обрыва.

82 И я внутри увидел страшный ком

Змей, и так много разных было видно,

Что стынет кровь, чуть вспомяну о нем.

85 Ливийской степи было бы завидно:

Пусть кенхр, и амфисбена, и фарей

Плодятся в ней, и якул, и ехидна, —

88 Там нет ни стольких гадов, ни лютей,[429]

Хотя бы все владенья эфиопа

И берег Чермных вод прибавить к ней.

91 Средь этого чудовищного скопа

Нагой народ,[430] мечась, ни уголка

Не ждал, чтоб скрыться, ни гелиотропа[431].

94 Скрутив им руки за спиной, бока

Хвостом и головой пронзали змеи,

Чтоб спереди связать концы клубка.

97 Вдруг к одному, — он был нам всех виднее, —

Метнулся змей и впился, как копье,

В то место, где сращенье плеч и шеи.

100 Быстрей, чем I начертишь или О,

Он[432] вспыхнул, и сгорел, и в пепел свился,

И тело, рухнув, утерял свое.

103 Когда он так упал и развалился,

Прах вновь сомкнулся воедино сам

И в прежнее обличье возвратился.

106 Так ведомо великим мудрецам,

Что гибнет Феникс, чтоб восстать, как новый,

Когда подходит к пятистам годам.

109 Не травы — корм его, не сок плодовый,

Но ладанные слезы и амом,

А нард и мирра — смертные покровы.[433]

112 Как тот, кто падает, к земле влеком,

Он сам не знает — демонскою силой

Иль запруженьем, властным над умом,

115 И, встав, кругом обводит взгляд застылый,

Еще в себя от муки не придя,

И вздох, взирая, издает унылый, —

118 Таков был грешник, вставший погодя.[434]

О божья мощь, сколь праведный ты мститель,

Когда вот так сражаешь, не щадя!

121 Кто он такой, его спросил учитель.

И тот: «Я из Тосканы в этот лог

Недавно сверзился. Я был любитель

124 Жить по-скотски, а по-людски не мог,

Да мулом был и впрямь; я — Ванни Фуччи,[435]

Зверь[436], из Пистойи, лучшей из берлог».

127 И я вождю: «Пусть подождет у кручи;

Спроси, за что он спихнут в этот ров;

Ведь он же был кровавый и кипучий».[437]

130 Тот, услыхав и отвечать готов,

Свое лицо и дух ко мне направил

И от дурного срама стал багров.

133 «Гораздо мне больнее, — он добавил, —

Что ты меня в такой беде застал,

Чем было в миг, когда я жизнь оставил.

136 Я исполняю то, что ты желал:

Я так глубоко брошен в яму эту

За то, что утварь в ризнице украл.

139 Тогда другой был привлечен к ответу.

Но чтобы ты свиданию со мной

Не радовался, если выйдешь к свету,

142 То слушай весть и шире слух открой:

Сперва в Пистойе сила Черных сгинет,[438]

Потом Фьоренца обновит свой строй.[439]

145 Марс от долины Магры пар надвинет,

Повитый мглою облачных пелен,

И на поля Пиценские низринет,

148 И будет бой жесток и разъярен;

Но он туман размечет своевольно,

И каждый Белый будет сокрушен.[440]

151 Я так сказал, чтоб ты терзался больно!»[441]

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

1 По окончаньи речи, вскинув руки

И выпятив два кукиша, злодей

Воскликнул так: «На, боже, обе штуки!»

4 С тех самых пор и стал я другом змей:

Одна из них ему гортань обвила,

Как будто говоря: «Молчи, не смей!»,

7 Другая — руки, и кругом скрутила,

Так туго затянув клубок узла,

Что всякая из них исчезла сила.

10 Сгори, Пистойя, истребись дотла!

Такой, как ты, существовать не надо!

Ты свой же корень в скверне превзошла![442]

13 Мне ни в одном из темных кругов Ада

Строптивей богу дух не представал,

Ни тот, кто в Фивах пал с вершины града.[443]

16 Он, не сказав ни слова, побежал;

И видел я, как следом осерчало

Скакал кентавр, крича: «Где, где бахвал?»

19 Так много змей в Маремме[444] не бывало,

Сколькими круп его был оплетен

Дотуда, где наш облик[445] брал начало.

22 А над затылком нависал дракон,

Ему налегший на плечи, крылатый,

Которым каждый встречный опален.

25 «Ты видишь Кака, — мне сказал вожатый. —

Немало крови от него лилось,

Где Авентин вознес крутые скаты.

28 Он с братьями теперь шагает врозь[446]

За то, что обобрал не без оглядки

Большое стадо, что вблизи паслось.

31 Но не дал Геркулес ему повадки

И палицей отстукал до ста раз,

Хоть тот был мертв на первом же десятке».[447]

34 Пока о проскакавшем шел рассказ,

Три духа[448] собрались внизу; едва ли

Заметил бы их кто-нибудь из нас,

37 Вождь или я, но снизу закричали:

«Вы кто?» Тогда наш разговор затих,

И мы пришедших молча озирали.

40 Я их не знал; но тут один из них

Спросил, и я по этому вопросу

Догадываться мог об остальных:

43 «А что же Чанфа не пришел к утесу?»

И я, чтоб вождь прислушался к нему,

От подбородка палец поднял к носу.

46 Не диво, если слову моему,

Читатель, ты поверишь неохотно:

Мне, видевшему, чудно самому.

49 Едва я оглянул их мимолетно,

Взметнулся шестиногий змей,[449] внаскок

Облапил одного и стиснул плотно.

52 Зажав ему бока меж средних ног,

Передними он в плечи уцепился

И вгрызся духу в каждую из щек;

55 А задними за ляжки ухватился

И между них ему просунул хвост,

Который кверху вдоль спины извился.

58 Плющ, дереву опутав мощный рост,

Не так его глушит, как зверь висячий

Чужое тело обмотал взахлест.

61 И оба слиплись, точно воск горячий,

И смешиваться начал цвет их тел,

Окрашенных теперь уже иначе,

64 Как если бы бумажный лист горел

И бурый цвет распространялся в зное,

Еще не черен и уже не бел.

67 «Увы, Аньель, да что с тобой такое? —

Кричали, глядя, остальные два. —

Смотри, уже ты ни один, ни двое».

70 Меж тем единой стала голова,

И смесь двух лиц явилась перед нами,

Где прежние мерещились едва.

73 Четыре отрасли[450] — двумя руками,

А бедра, ноги, и живот, и грудь

Невиданными сделались частями.

76 Все бывшее в одну смесилось муть;

И жуткий образ медленной походкой,

Ничто и двое, продолжал свой путь.

79 Как ящерица под широкой плеткой

Палящих дней, меняя тын, мелькнет

Через дорогу молнией короткой,

82 Так, двум другим кидаясь на живот,

Мелькнул змееныш лютый,[451] желто-черный,

Как шарик перца; и туда, где плод

85 Еще в утробе влагой жизнетворной

Питается, ужалил одного;[452]

Потом скользнул к его ногам, проворный.

88 Пронзенный не промолвил ничего

И лишь зевнул, как бы от сна совея

Иль словно лихорадило его.

91 Змей смотрит на него, а он — на змея;

Тот — язвой, этот — ртом пускают дым,

И дым смыкает гада и злодея.

94 Лукан да смолкнет там, где назван им

Злосчастливый Сабелл или Насидий,

И да внимает замыслам моим.[453]

97 Пусть Кадма с Аретузой пел Овидий

И этого — змеей, а ту — ручьем

Измыслил обратить, — я не в обиде:[454]

100 Два естества, вот так, к лицу лицом,

Друг в друга он не претворял телесно,

Заставив их меняться веществом.

103 У этих превращенье шло совместно:

Змееныш хвост, как вилку, расколол,

А раненый стопы содвинул тесно.

106 Он голени и бедра плотно свел,

И, самый след сращенья уничтожа,

Они сомкнулись в нераздельный ствол.

109 У змея вилка делалась похожа

На гибнущее там, и здесь мягка,

А там корява становилась кожа.

112 Суставы рук вошли до кулака

Под мышки, между тем как удлинялись

Коротенькие лапки у зверька.

115 Две задние конечности смотались

В тот член, который человек таит,

А у бедняги два образовались.

118 Покамест дымом каждый был повит

И новым цветом начал облекаться,

Тут — облысев, там — волосом покрыт, —

121 Один успел упасть, другой — подняться,

Но луч бесчестных глаз был так же прям,

И в нем их морды начали меняться.

124 Стоявший растянул лицо к вискам,

И то, что лишнего туда наплыло,

Пошло от щек на вещество ушам.

127 А то, что не сползло назад, застыло

Комком, откуда ноздри отросли

И вздулись губы, сколько надо было.

130 Лежавший рыло вытянул в пыли,

А уши, убывая еле зримо,

Как рожки у улитки, внутрь ушли.

133 Язык, когда-то росший неделимо

И бойкий, треснул надвое, а тот,

Двойной, стянулся, — и не стало дыма.

136 Душа в обличье гадины ползет

И с шипом удаляется в лощину,

А тот вдогонку, говоря, плюет.

139 Он, повернув к ней новенькую спину,

Сказал другому[455]: «Пусть теперь ничком,

Как я, Буозо оползет долину».

142 Так, видел я, менялась естеством

Седьмая свалка;[456] и притом так странно,

Что я, быть может, прегрешил пером.

145 Хотя уж видеть начали туманно

Мои глаза и самый дух блуждал,

Те не могли укрыться столь нежданно,

148 Чтоб я хромого Пуччо не узнал;

Из всех троих он был один нетронут

С тех пор, как подошел к подножью скал;

151 Другой был тот, по ком в Гавилле стонут.[457]

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

1 Гордись, Фьоренца, долей величавой!

Ты над землей и морем бьешь крылом,

И самый Ад твоей наполнен славой!

4 Я пять таких в собранье воровском

Нашел сограждан, что могу стыдиться,

Да и тебе немного чести в том.

7 Но если нам под утро правда снится,

Ты ощутишь в один из близких дней,

К чему и Прато[458], как и все, стремится;

10 Поэтому — тем лучше, чем скорей;

Раз быть должно, так пусть бы миновало!

С теченьем лет мне будет тяжелей.

13 По выступам, которые сначала

Вели нас вниз, поднялся спутник мой,

И я, влекомый им, взошел устало;

16 И дальше, одинокою тропой

Меж трещин и камней хребта крутого,

Нога не шла, не подсобясь рукой.

19 Тогда страдал я и страдаю снова,

Когда припомню то, что я видал;[459]

И взнуздываю ум сильней былого,

22 Чтоб он без добрых правил не блуждал,

И то, что мне дала звезда благая

Иль кто-то лучший, сам я не попрал.

25 Как селянин, на холме отдыхая, —

Когда сокроет ненадолго взгляд

Тот, кем страна озарена земная,

28 И комары, сменяя мух, кружат,[460]

Долину видит полной светляками

Там, где он жнет, где режет виноград,

31 Так, видел я, вся искрилась огнями

Восьмая глубь, как только с двух сторон

Расщелина открылась перед нами.

34 И как, конями поднят в небосклон,

На колеснице Илия вздымался,

А тот, кто был медведями отмщен,

37 Ему вослед глазами устремлялся

И только пламень различал едва,

Который вверх, как облачко, взвивался,[461]

40 Так движутся огни в гортани рва,

И в каждом замкнут грешник утаенный,

Хоть взор не замечает воровства.

43 С вершины моста я смотрел, склоненный,

И, не держись я за одну из плит,

Я бы упал, никем не понужденный;

46 И вождь, приметив мой усердный вид,

Сказал мне так: «Здесь каждый дух затерян

Внутри огня, которым он горит».

49 «Теперь, учитель, я вполне уверен, —

Ответил я. — Уж я и сам постиг,

И даже так спросить я был намерен:

52 Кто в том огне, что там вдали возник,

Двойной вверху, как бы с костра подъятый,

Где с братом был положен Полиник?»[462]

55 «В нем мучатся, — ответил мой вожатый, —

Улисс и Диомед,[463] и так вдвоем,

Как шли на гнев,[464] идут путем расплаты;

58 Казнятся этим стонущим огнем

И ввод коня, разверзший стены града,

Откуда римлян вышел славный дом,[465]

61 И то, что Дейдамия в сенях Ада

Зовет Ахилла, мертвая, стеня,[466]

И за Палладий[467] в нем дана награда».

64 «Когда есть речь у этого огня,

Учитель, — я сказал, — тебя молю я,

Сто раз тебя молю, утешь меня,

67 Дождись, покуда, меж других кочуя,

Рогатый пламень к нам не подойдет:

Смотри, как я склонен к нему, тоскуя».

70 «Такая просьба, — мне он в свой черед, —

Всегда к свершенью сердце расположит;

Но твой язык на время пусть замрет.

73 Спрошу их я; то, что тебя тревожит,

И сам я понял; а на твой вопрос

Они, как греки, промолчат, быть может».

76 Когда огонь пришел под наш утес

И место и мгновенье подобало,

Учитель мой, я слышал, произнес:

79 «О вы, чей пламень раздвояет жало!

Когда почтил вас я в мой краткий час,

Когда почтил вас много или мало,

82 Слагая в мире мой высокий сказ,[468]

Постойте; вы поведать мне повинны,

Где, заблудясь, погиб один из вас».[469]

85 С протяжным ропотом огонь старинный

Качнул свой больший рог; так иногда

Томится на ветру костер пустынный,

88 Туда клоня вершину и сюда,

Как если б это был язык вещавший,

Он издал голос и сказал: «Когда

91 Расстался я с Цирцеей[470], год скрывавшей

Меня вблизи Гаэты,[471] где потом

Пристал Эней, так этот край назвавший, —

94 Ни нежность к сыну, ни перед отцом

Священный страх, ни долг любви спокойный

Близ Пенелопы с радостным челом

97 Не возмогли смирить мой голод знойный

Изведать мира дальний кругозор

И все, чем дурны люди и достойны.

100 И я в морской отважился простор,

На малом судне выйдя одиноко

С моей дружиной, верной с давних пор.

103 Я видел оба берега, Моррокко,[472]

Испанию, край сардов,[473] рубежи

Всех островов, раскиданных широко.

106 Уже мы были древние мужи,

Войдя в пролив, в том дальнем месте света,

Где Геркулес воздвиг свои межи,

109 Чтобы пловец не преступал запрета;[474]

Севилья справа отошла назад,

Осталась слева, перед этим, Сетта[475].

112 «О братья, — так сказал я, — на закат

Пришедшие дорогой многотрудной!

Тот малый срок, пока еще не спят

115 Земные чувства, их остаток скудный

Отдайте постиженью новизны,

Чтоб, солнцу вслед, увидеть мир безлюдный![476]

118 Подумайте о том, чьи вы сыны:

Вы созданы не для животной доли,

Но к доблести и к знанью рождены».

121 Товарищей так живо укололи

Мои слова и ринули вперед,

Что я и сам бы не сдержал их воли.

124 Кормой к рассвету, свой шальной полет

На крыльях весел судно устремило,

Все время влево уклоняя ход.[477]

127 Уже в ночи я видел все светила

Другого остья, и морская грудь

Склонившееся наше заслонила.[478]

130 Пять раз успел внизу луны блеснуть

И столько ж раз погаснуть свет заемный,[479]

С тех пор как мы пустились в дерзкий путь,

133 Когда гора[480], далекой грудой темной,

Открылась нам; от века своего

Я не видал еще такой огромной.

136 Сменилось плачем наше торжество:

От новых стран поднялся вихрь, с налета

Ударил в судно, повернул его

139 Три раза в быстрине водоворота;

Корма взметнулась на четвертый раз,

Нос канул книзу, как назначил Кто-то,[481]

142 И море, хлынув, поглотило нас».

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

1 Уже горел прямым и ровным светом

Умолкший пламень, уходя во тьму,

Отпущенный приветливым поэтом, —

4 Когда другой, возникший вслед ему,[482]

Невнятным гулом, рвущимся из жала,

Привлек наш взор к верховью своему.

7 Как сицилийский бык, взревев сначала

От возгласов того, — и поделом, —

Чье мастерство его образовало,

10 Ревел от голоса казнимых в нем

И, хоть он был всего лишь медь литая,

Страдающим казался существом,[483]

13 Так, в пламени пути не обретая,

В его наречье, в нераздельный рык,

Слова преображались, вылетая.

16 Когда же звук их наконец проник

Сквозь острие, придав ему дрожанье,

Которое им сообщал язык,

19 К нам донеслось: «К тебе мое воззванье,

О ты, что, по-ломбардски говоря,[484]

Сказал: «Иди, я утолил желанье!»

22 Мольбу, быть может, позднюю творя,

Молю, помедли здесь, где мы страдаем:

Смотри, я медлю пред тобой, горя!

25 Когда, простясь с латинским милым краем,

Ты только что достиг слепого дна,

Где я за грех содеянный терзаем,

28 Скажи: в Романье[485] — мир или война?

От стен Урбино[486] и до горной сени,

Вскормившей Тибр, лежит моя страна».

31 Я вслушивался, полон размышлений,

Когда вожатый, тронув локоть мне,

Промолвил так: «Ответь латинской тени».

34 Уже ответ мой был готов вполне,

И я сказал, мгновенно речь построя:

«О дух, сокрытый в этой глубине,

37 Твоя Романья[487] даже в дни покоя

Без войн в сердцах тиранов не жила;

Но явного сейчас не видно боя.

40 Равенна — все такая, как была:

Орел Поленты в ней обосновался,

До самой Червьи распластав крыла.[488]

43 Оплот, который долго защищался

И где французов алый холм полег,[489]

В зеленых лапах ныне оказался.[490]

46 Барбос Верруккьо[491] и его щенок,

С Монтаньей[492] обошедшиеся скверно,

Сверлят зубами тот же все кусок.

49 В твердынях над Ламоне и Сантерно

Владычит львенок белого герба,

Друзей меняя дважды в год примерно;[493]

52 А та, где льется Савьо, той судьба

Между горой и долом находиться,

Живя меж волей и ярмом раба.[494]

55 Но кто же ты, прошу тебя открыться;

Ведь я тебе охотно отвечал, —

Пусть в мире память о тебе продлится!»

58 Сперва огонь немного помычал

По-своему, потом, качнув не сразу

Колючую вершину, прозвучал:

61 «Когда б я знал, что моему рассказу

Внимает тот, кто вновь увидит свет,

То мой огонь не дрогнул бы ни разу.

64 Но так как в мир от нас возврата нет

И я такого не слыхал примера,

Я, не страшась позора, дам ответ.

67 Я меч сменил на пояс кордильера[495]

И верил, что приемлю благодать;

И так моя исполнилась бы вера,

70 Когда бы в грех не ввел меня опять

Верховный пастырь[496] (злой ему судьбины!);

Как это было, — я хочу сказать.

73 Пока я нес, в минувшие годины,

Дар материнский мяса и костей,

Обычай мой был лисий, а не львиный.

76 Я знал все виды потайных путей

И ведал ухищренья всякой масти;

Край света слышал звук моих затей.

79 Когда я понял, что достиг той части

Моей стези, где мудрый человек,

Убрав свой парус, сматывает снасти,

82 Все, что меня пленяло, я отсек;

И, сокрушенно исповедь содеяв, —

О горе мне! — я спасся бы навек.

85 Первоначальник новых фарисеев,[497]

Воюя в тех местах, где Латеран,[498]

Не против сарацин иль иудеев,

88 Затем что в битву шел на христиан,

Не виноватых в том, что Акра взята,

Не торговавших в землях басурман,[499]

91 Свой величавый сан и все, что свято,

Презрел в себе, во мне — смиренный чин

И вервь[500], тела сушившую когда-то,

94 И, словно прокаженный Константин,

Сильвестра из Сираттских недр призвавший,[501]

Призвал меня, решив, что я один

97 Уйму надменный жар, его снедавший;

Я слушал и не знал, что возразить:

Как во хмелю казался вопрошавший.

100 «Не бойся, — продолжал он говорить, —

Ты согрешенью будешь непричастен,

Подав совет, как Пенестрино[502] срыть.

103 Рай запирать и отпирать я властен;

Я два ключа недаром получил,

К которым мой предместник[503] был бесстрастен».

106 Меня столь важный довод оттеснил

Туда, где я молчать не смел бы доле,

И я: «Отец, когда с меня ты смыл

109 Мой грех, творимый по твоей же воле, —

Да будет твой посул длиннее дел,

И возликуешь на святом престоле».

112 В мой смертный час Франциск[504] за мной слетел,

Но некий черный херувим[505] вступился,

Сказав: «Не тронь; я им давно владел.

115 Пора, чтоб он к моим рабам спустился;

С тех пор как он коварный дал урок,[506]

Ему я крепко в волосы вцепился;

118 Не каясь, он прощенным быть не мог,

А каяться, грешить желая все же,

Нельзя: в таком сужденье есть порок».

121 Как содрогнулся я, великий боже,

Когда меня он ухватил, спросив:

«А ты не думал, что я логик тоже?»

124 Он снес меня к Миносу; тот, обвив

Хвост восемь раз вокруг спины могучей,

Его от злобы даже укусив,

127 Сказал: «Ввергается в огонь крадучий!»

И вот я гибну, где ты зрел меня,

И скорбно движусь в этой ризе жгучей!»

130 Свою докончив повесть, столб огня

Покинул нас, терзанием объятый,

Колючий рог свивая и клоня.

133 И дальше, гребнем, я и мой вожатый

Прошли туда, где нависает свод

Над рвом, в котором требуют расплаты

136 От тех, кто, разделяя, копит гнет.[507]

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

1 Кто мог бы, даже вольными словами,[508]

Поведать, сколько б он ни повторял,

Всю кровь и раны, виденные нами?

4 Любой язык наверно бы сплошал:

Объем рассудка нашего и речи,

Чтобы вместить так много, слишком мал.

7 Когда бы вновь сошлись, в крови увечий,

Все, кто в Пулийской роковой стране,[509]

Страдая, изнемог на поле сечи

10 От рук троян[510] и в длительной войне,

Перстнями заплатившей дань гордыне,

Как пишет Ливий, истинный вполне;[511]

13 И те, кто тщился дать отпор дружине,

Которую привел Руберт Гвискар,[512]

И те, чьи кости отрывают ныне

16 Близ Чеперано, где нанес удар

Обман пулийцев,[513] и кого лукавый

У Тальякоццо[514] одолел Алар;

19 И кто култыгу, кто разруб кровавый

Казать бы стал, — их превзойдет в сто крат

Девятый ров чудовищной расправой.

22 Не так дыряв, утратив дно, ушат,

Как здесь нутро у одного зияло

От самых губ дотуда, где смердят:

25 Копна кишок между колен свисала,

Виднелось сердце с мерзостной мошной,

Где съеденное переходит в кало.

28 Несчастный, взглядом встретившись со мной,

Разверз руками грудь, от крови влажен,

И молвил так: «Смотри на образ мой!

31 Смотри, как Магомет[515] обезображен!

Передо мной, стеня, идет Али,

Ему весь череп надвое рассажен.[516]

34 И все, кто здесь, и рядом, и вдали, —

Виновны были в распрях и раздорах

Среди живых, и вот их рассекли.

37 Там сзади дьявол, с яростью во взорах,

Калечит нас и не дает пройти,

Кладя под лезвие все тот же ворох

40 На повороте скорбного пути;

Затем что раны, прежде чем мы снова

К нему дойдем, успеют зарасти.

43 А ты, что с гребня смотришь так сурово,

Ты кто? Иль медлишь и страшишься дна,

Где мука для повинного готова?»

46 Вождь молвил: «Он не мертв, и не вина

Ведет его подземною тропою;

Но чтоб он мог изведать все сполна,

49 Мне, мертвому, назначено судьбою

Вести его сквозь Ад из круга в круг;

И это — так, как я — перед тобою».

52 Их больше ста остановилось вдруг,

Услышав это, и с недвижным взглядом

Дивилось мне, своих не помня мук.

55 «Скажи Дольчино[517], если вслед за Адом

Увидишь солнце: пусть снабдится он,

Когда не жаждет быть со мною рядом,

58 Припасами, чтоб снеговой заслон

Не подоспел новарцам на подмогу;

Тогда нескоро будет побежден».

61 Так молвил Магомет, когда он ногу

Уже приподнял, чтоб идти; потом

Ее простер и двинулся в дорогу.

64 Другой, с насквозь пронзенным кадыком,

Без носа, отсеченного по брови,

И одноухий, на пути своем

67 Остановясь при небывалом слове,

Всех прежде растворил гортань, извне

Багровую от выступавшей крови,

70 И молвил: «Ты, безвинный, если мне

Не лжет подобьем внешняя личина,

Тебя я знал в латинской стороне;

73 И ты припомни Пьер да Медичина,[518]

Там, где от стен Верчелли вьет межи

До Маркабо отрадная равнина,[519]

76 И так мессеру Гвидо расскажи

И Анджолелло, лучшим людям Фано,

Что, если здесь в провиденье нет лжи,

79 Их с корабля наемники обмана

Столкнут вблизи Каттолики в бурун,

По вероломству злобного тирана.

82 От Кипра до Майорки, сколько лун

Ни буйствуют пираты или греки,

Черней злодейства не видал Нептун.

85 Обоих кривоглазый изверг некий,

Владетель мест, которых мой сосед

Хотел бы лучше не видать вовеки,[520]

88 К себе заманит как бы для бесед;

Но у Фокары им уже ненужны

Окажутся молитва и обет».[521]

91 И я на это: «Чтобы в мир наружный

Весть о тебе я подал тем, кто жив,

Скажи: чьи это очи так недужны?»

94 Тогда, на челюсть руку положив

Товарищу, он рот ему раздвинул,

Вскричав: «Вот он; теперь он молчалив.

97 Он, изгнанный, от Цезаря отринул

Сомнения, сказав: «Кто снаряжен,

Не должен ждать, чтоб час удобный минул».

100 О, до чего казался мне смущен,

С обрубком языка, торчащим праздно,

Столь дерзостный на речи Курион![522]

103 И тут другой, увечный безобразно,

Подняв остатки рук в окрестной мгле,

Так что лицо от крови стало грязно,

106 Вскричал: «И Моску вспомни в том числе,

Сказавшего: «Кто кончил, — дело справил».

Он злой посев принес родной земле».[523]

109 «И смерть твоим сокровным!» — я добавил.

Боль болью множа, он в тоске побрел

И словно здравый ум его оставил.

112 А я смотрел на многолюдный дол

И видел столь немыслимое дело,

Что речь о нем я вряд ли бы повел,

115 Когда бы так не совесть мне велела,

Подруга, ободряющая нас

В кольчугу правды облекаться смело.

118 Я видел, вижу словно и сейчас,

Как тело безголовое шагало

В толпе, кружащей неисчетный раз,

121 И срезанную голову держало

За космы, как фонарь, и голова

Взирала к нам и скорбно восклицала.

124 Он сам себе светил, и было два

В одном, единый в образе двойного,

Как — знает Тот, чья власть во всем права.

127 Остановясь у свода мостового,

Он кверху руку с головой простер,

Чтобы ко мне свое приблизить слово,

130 Такое вот: «Склони к мученьям взор,

Ты, что меж мертвых дышишь невозбранно!

Ты горших мук не видел до сих пор.

133 И если весть и обо мне желанна,

Знай: я Бертрам де Борн, тот, что в былом

Учил дурному короля Иоанна.

136 Я брань воздвиг меж сыном и отцом:[524]

Не так Ахитофеловым советом

Давид был ранен и Авессалом.[525]

139 Я связь родства расторг пред целым светом;

За это мозг мой отсечен навек

От корня своего в обрубке этом:

142 И я, как все, возмездья не избег».

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

1 Вид этих толп и этого терзанья

Так упоил мои глаза, что мне

Хотелось плакать, не тая страданья.

4 «Зачем твой взор прикован к глубине?

Чего ты ищешь, — мне сказал Вергилий, —

Среди калек на этом скорбном дне?

7 Другие рвы тебя не так манили;

Знай, если душам ты подводишь счет,

Что путь их — в двадцать две окружных мили.

10 Уже луна у наших ног плывет;

Недолгий срок осталось нам скитаться,

И впереди тебя другое ждет».

13 Я отвечал: «Когда б ты мог дознаться,

Что я хотел увидеть, ты и сам

Велел бы мне, быть может, задержаться».

16 Так говоря в ответ его словам,

Уже я шел, а впереди вожатый,

И я добавил: «В этой яме, там,

19 Куда я взор стремил, тоской объятый,

Один мой родич[526] должен искупать

Свою вину, платя столь тяжкой платой».

22 И вождь: «Раздумий на него не трать;

Что ты его не встретил, — нет потери,

И не о нем ты должен помышлять.

25 Я видел с моста: гневен в высшей мере,

Он на тебя указывал перстом;

Его, я слышал, кто-то назвал Джери.

28 Ты в это время думал о другом,

Готфорского приметив властелина,[527]

И не видал; а он ушел потом».

31 И я: «Мой вождь, насильная кончина,

Которой не отмстили за него

Те, кто понес бесчестье, — вот причина

34 Его негодованья; оттого

Он и ушел, со мною нелюдимый;

И мне тем больше стало жаль его».

37 Так говоря, на новый свод взошли мы,

Над следующим рвом, и, будь светлей,

Нам были бы до самой глуби зримы

40 Последняя обитель Злых Щелей[528]

И вся ее бесчисленная братья;

Когда мы стали, в вышине, над ней,

43 В меня вонзились вопли и проклятья,

Как стрелы, заостренные тоской;

От боли уши должен был зажать я.

46 Какой бы стон был, если б в летний зной

Собрать гуртом больницы Вальдикьяны,

Мареммы и Сардиньи[529] и в одной

49 Сгрудить дыре, — так этот ров поганый

Вопил внизу, и смрад над ним стоял,

Каким смердят гноящиеся раны.

52 Мой вождь и я сошли на крайний вал,

Свернув, как прежде, влево от отрога,

И здесь мой взгляд живее проникал

55 До глуби, где, служительница бога,

Суровая карает Правота

Поддельщиков, которых числит строго.

58 Едва ли горше мука разлита

Была над вымирающей Эгиной[530],

Когда зараза стала так люта,

61 Что все живые твари до единой

Побило мором, и былой народ

Воссоздан был породой муравьиной,

64 Как из певцов иной передает, —

Чем здесь, где духи вдоль по дну слепому

То кучами томились, то вразброд.

67 Кто на живот, кто на плечи другому

Упав, лежал, а кто ползком, в пыли,

По скорбному передвигался дому.

70 За шагом шаг, мы молчаливо шли,

Склоняя взор и слух к толпе болевших,

Бессильных приподняться от земли.

73 Я видел двух, спина к спине сидевших,

Как две сковороды поверх огня,

И от ступней по темя острупевших.

76 Поспешней конюх не скребет коня,

Когда он знает — господин заждался,

Иль утомившись на исходе дня,

79 Чем тот и этот сам в себя вгрызался

Ногтями, чтоб на миг унять свербеж,

Который только этим облегчался.

82 Их ногти кожу обдирали сплошь,

Как чешую с крупночешуйной рыбы

Или с леща соскабливает нож.

85 «О ты, чьи все растерзаны изгибы,

А пальцы, словно клещи, мясо рвут, —

Вождь одному промолвил, — не могли бы

88 Мы от тебя услышать, нет ли тут

Каких латинян? Да не обломаешь

Вовек ногтей, несущих этот труд!»

91 Он всхлипнул так: «Ты и сейчас взираешь

На двух латинян и на их беду.

Но кто ты сам, который вопрошаешь?»

94 И вождь сказал: «Я с ним, живым, иду

Из круга в круг по темному простору,

Чтоб он увидел все, что есть в Аду».

97 Тогда, сломав взаимную опору,

Они, дрожа, взглянули на меня,

И все, кто был свидетель разговору.

100 Учитель, ясный взор ко мне склоня,

Сказал: «Скажи им, что тебе угодно».

И я, охотно волю подчиня:

103 «Пусть память ваша не прейдет бесплодно

В том первом мире, где вы рождены,

Но много солнц продлится всенародно!

106 Скажите, кто вы, из какой страны;

Вы ваших омерзительных мучений

Передо мной стыдиться не должны».

109 «Я из Ареццо; и Альберо в Сьене, —

Ответил дух, — спалил меня, хотя

И не за то, за что я в царстве теней.

112 Я, правда, раз ему сказал, шутя:

«Я и полет по воздуху изведал»;

А он, живой и глупый, как дитя,

115 Просил его наставить; так как Дедал

Не вышел из него, то тот, кому

Он был как сын, меня сожженью предал.

118 Но я алхимик был, и потому

Минос, который ввек не ошибется,

Меня послал в десятую тюрьму».[531]

121 И я поэту: «Где еще найдется

Народ беспутней сьенцев? И самим

Французам с ними нелегко бороться!»

124 Тогда другой лишавый,[532] рядом с ним,

Откликнулся: «За исключеньем Стрикки,

Умевшего в расходах быть скупым;[533]

127 И Никколо, любителя гвоздики,

Которую он первый насадил

В саду, принесшем урожай великий;[534]

130 И дружества[535], в котором прокутил

Ашанский Качча[536] и сады, и чащи,

А Аббальято[537] разум истощил.

133 И чтоб ты знал, кто я, с тобой трунящий

Над сьенцами, всмотрись в мои черты

И убедись, что этот дух скорбящий —

136 Капоккьо, тот, что в мире суеты

Алхимией подделывал металлы;

Я, как ты помнишь, если это ты,

139 Искусник в обезьянстве был немалый».[538]

ПЕСНЬ ТРИДЦАТАЯ

1 В те дни, когда Юнона воспылала

Из-за Семелы гневом на фивян,

Как многократно это показала, —

4 На разум Афаманта пал туман,

И, на руках увидев у царицы

Своих сынов, безумством обуян,

7 Царь закричал: «Поставим сеть для львицы

Со львятами и путь им преградим!» —

И, простирая когти хищной птицы,

10 Схватил Леарха, размахнулся им

И раздробил младенца о каменья;

Мать утопилась вместе со вторым.[539]

13 И в дни, когда с вершины дерзновенья

Фортуна Трою свергла в глубину

И сгинули владетель и владенья,

16 Гекуба, в горе, в бедствиях, в плену,

Увидев Поликсену умерщвленной,

А там, где море в берег бьет волну,

19 Труп Полидора, страшно искаженный,

Залаяла, как пес, от боли взвыв:

Не устоял рассудок потрясенный.[540]

22 Но ни троянский гнев, ни ярость Фив

Свирепей не являли исступлений,

Зверям иль людям тело изъязвив,[541]

25 Чем предо мной две бледных голых тени,[542]

Которые, кусая всех кругом,

Неслись, как боров, поломавший сени.

28 Одна Капоккьо[543] в шею вгрызлась ртом

И с ним помчалась; испуская крики,

Он скреб о жесткий камень животом.

31 Дрожа всем телом: «Это Джанни Скикки[544], —

Промолвил аретинец[545]. — Всем постыл,

Он донимает всех, такой вот дикий».

34 «О, чтоб другой тебя не укусил!

Пока он здесь, дай мне ответ нетрудный,

Скажи, кто он», — его я попросил.

37 Он молвил: «Это Мирры безрассудной

Старинный дух, той, что плотских утех

С родным отцом искала в страсти блудной,

40 Она такой же с ним свершила грех,

Себя подделав и обману рада,[546]

Как тот, кто там бежит, терзая всех,

43 Который, пожелав хозяйку стада,

Подделал старого Буозо, лег

И завещанье совершил, как надо».[547]

46 Когда и тот, и этот стал далек

Свирепый дух, мой взор, опять спокоен,

К другим несчастным[548] обратиться мог.

49 Один совсем как лютня был устроен;

Ему бы лишь в паху отсечь долой

Весь низ, который у людей раздвоен.

52 Водянка порождала в нем застой

Телесных соков, всю его середку

Раздув несоразмерно с головой.

55 И он, от жажды разевая глотку,

Распялил губы, как больной в огне,

Одну наверх, другую к подбородку.

58 «Вы, почему-то здравыми вполне

Сошедшие в печальные овраги, —

Сказал он нам, — склоните взор ко мне!

61 Вот казнь Адамо, мастера-бедняги!

Я утолял все прихоти свои,

А здесь я жажду хоть бы каплю влаги.

64 Все время казентинские ручьи,

С зеленых гор свергающие в Арно

По мягким руслам свежие струи,

67 Передо мною блещут лучезарно.

И я в лице от этого иссох;

Моя болезнь, и та не так коварна.

70 Там я грешил, там схвачен был врасплох,

И вот теперь — к местам, где я лукавил,

Я осужден стремить за вздохом вздох.

73 Я там, в Ромене, примесью бесславил

Крестителем запечатленный сплав,[549]

За что и тело на костре оставил.

76 Чтоб здесь увидеть, за их гнусный нрав,

Тень Гвидо, Алессандро иль их братца,[550]

Всю Бранду[551] я отдам, возликовав.

79 Один уж прибыл,[552] если полагаться

На этих буйных, бегающих тут.

Да что мне в этом, раз нет сил подняться?

82 Когда б я был чуть-чуть поменьше вздут,

Чтоб дюйм пройти за сотню лет усилий,

Я бы давно предпринял этот труд,

85 Ища его среди всей этой гнили,

Хотя дорожных миль по кругу здесь

Одиннадцать да поперек полмили.

88 Я из-за них обезображен весь;

Для них я подбавлял неутомимо

К флоринам трехкаратную подмесь[553]».[554]

91 И я: «Кто эти двое,[555] в клубе дыма,

Как на морозе мокрая рука,

Что справа распростерты недвижимо?»

94 Он отвечал: «Я их, к щеке щека,

Так и застал, когда был втянут Адом;

Лежать им, видно, вечные века.

97 Вот лгавшая на Иосифа;[556] а рядом

Троянский грек и лжец Синон[557]; их жжет

Горячка, потому и преют чадом».

100 Сосед, решив, что не такой почет

Заслуживает знатная особа,[558]

Ткнул кулаком в его тугой живот.

103 Как барабан, откликнулась утроба;

Но мастер по лицу его огрел

Рукой, насколько позволяла злоба,

106 Сказав ему: «Хоть я отяжелел

И мне в движенье тело непокорно,

Рука еще годна для этих дел».

109 «Шагая в пламя, — молвил тот задорно, —

Ты был не так-то на руку ретив,[559]

А деньги бить она была проворна».

112 И толстопузый: «В этом ты правдив,

Куда правдивей, чем когда троянам

Давал ответ, душою покривив».

115 И грек: «Я словом лгал, а ты — чеканом!

Всего один проступок у меня,

А ты всех бесов превзошел обманом!»

118 «Клятвопреступник, вспомни про коня, —

Ответил вздутый, — и казнись позором,

Всем памятным до нынешнего дня!»

121 «А ты казнись, — сказал Синон, — напором

Гнилой водицы, жаждой иссушен

И животом заставясь, как забором!»

124 Тогда монетчик: «Искони времен

Твою гортань от скверны раздирало;

Я жажду, да, и соком наводнен,

127 А ты горишь, мозг болью изглодало,

И ты бы кинулся на первый зов

Лизнуть разок Нарциссово зерцало».[560]

130 Я вслушивался в звуки этих слов,

Но вождь сказал: «Что ты нашел за диво?

Я рассердиться на тебя готов».

133 Когда он так проговорил гневливо,

Я на него взглянул с таким стыдом,

Что до сих пор воспоминанье живо.

136 Как тот, кто, удрученный скорбным сном,

Во сне хотел бы, чтобы это снилось,

О сущем грезя, как о небылом,

139 Таков был я: мольба к устам теснилась;

Я ждал, что, вняв ей, он меня простит,

И я не знал, что мне уже простилось.

142 «Крупней вину смывает меньший стыд, —

Сказал мой вождь, — и то, о чем мы судим,

Тебя уныньем пусть не тяготит.

145 Но знай, что я с тобой, когда мы будем

Идти, быть может, так же взор склонив

К таким вот препирающимся людям:

148 Позыв их слушать — низменный позыв».

ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

1 Язык, который так меня ужалил,

Что даже изменился цвет лица,

Мне сам же и лекарством язву залил;[561]

4 Копье Ахилла и его отца

Бывало так же, слышал я, причиной

Начальных мук и доброго конца.[562]

7 Спиной к больному рву, мы шли равниной,[563]

Которую он поясом облег,

И слова не промолвил ни единый.

10 Ни ночь была, ни день, и я не мог

Проникнуть взором в дали окоема,

Но вскоре я услышал зычный рог,

13 Который громче был любого грома,

И я глаза навел на этот рев,

Как будто зренье было им влекомо.

16 В плачевной сече, где святых бойцов

Великий Карл утратил в оны лета,

Не так ужасен был Орландов зов.[564]

19 И вот возник из сумрачного света

Каких-то башен вознесенный строй;

И я: «Учитель, что за город это?»

22 «Ты мечешь взгляд, — сказал вожатый мой, —

Сквозь этот сумрак слишком издалека,

А это может обмануть порой.

25 Ты убедишься, приближая око,

Как, издали судя, ты был неправ;

Так подбодрись же и шагай широко».

28 И, ласково меня за руку взяв:

«Чтобы тебе их облик не был страшен,

Узнай сейчас, еще не увидав,

31 Что это — строй гигантов, а не башен;

Они стоят в колодце, вкруг жерла,

И низ их, от пупа, оградой скрашен».

34 Как, если тает облачная мгла,

Взгляд начинает различать немного

Все то, что муть туманная крала,

37 Так, с каждым шагом, ведшим нас полого

Сквозь этот плотный воздух под уклон,

Обман мой таял, и росла тревога:

40 Как башнями по кругу обнесен

Монтереджоне[565] на своей вершине,

Так здесь, венчая круговой заслон,

43 Маячили, подобные твердыне,

Ужасные гиганты, те, кого

Дий, в небе грохоча, страшит поныне.[566]

46 Уже я различал у одного

Лицо и грудь, живот до бедер тучных

И руки книзу вдоль боков его.

49 Спасла Природа многих злополучных,

Подобные пресекши племена,

Чтоб Марс не мог иметь таких подручных;

52 И если нераскаянна она

В слонах или китах, тут есть раскрытый

Для взора смысл, и мера здесь видна;

55 Затем что там, где властен разум, слитый

Со злобной волей и громадой сил,

Там для людей нет никакой защиты.

58 Лицом он так широк и длинен был,

Как шишка в Риме близ Петрова храма;[567]

И весь костяк размером подходил;

61 От кромки — ноги прикрывала яма —

До лба не дотянулись бы вовек

Три фриза,[568] стоя друг на друге прямо;

64 От места, где обычно человек

Скрепляет плащ, до бедер — тридцать клалось

Больших пядей. «Rafel mai amech

67 Izabi almi», — яростно раздалось

Из диких уст, которым искони

Нежнее петь псалмы не полагалось.

70 И вождь ему: «Ты лучше в рог звени,

Безумный дух! В него — избыток злобы

И всякой страсти из себя гони!

73 О смутный дух, ощупай шею, чтобы

Найти ремень; тогда бы ты постиг,

Что рог подвешен у твоей утробы».[569]

76 И мне: «Он сам явил свой истый лик;

То царь Немврод, чей замысел ужасный

Виной, что в мире не один язык.

79 Довольно с нас; беседы с ним напрасны:

Как он ничьих не понял бы речей,

Так никому слова его не ясны».[570]

82 Мы продолжали путь, свернув левей,

И, отойдя на выстрел самострела,

Нашли другого, больше и дичей.

85 Чья сила великана одолела,

Не знаю; сзади — правая рука,

А левая вдоль переда висела

88 Прикрученной, и, оплетя бока,

Цепь завивалась, по открытой части,

От шеи вниз, до пятого витка.

91 «Гордец, насильем домогаясь власти,

С верховным Дием в бой вступил, и вот, —

Сказал мой вождь, — возмездье буйной страсти.

94 То Эфиальт[571]; он был их верховод,

Когда богов гиганты устрашали;

Теперь он рук вовек не шевельнет».

97 И я сказал учителю: «Нельзя ли,

Чтобы, каков безмерный Бриарей[572],

Мои глаза на опыте узнали?»

100 И он ответил: «Здесь вблизи Антей;

Он говорит, он в пропасти порока

Опустит нас, свободный от цепей.

103 А тот, тобою названный, — далеко;

Как этот — скован, и такой, как он;

Лицо лишь разве более жестоко».

106 Так мощно башня искони времен

Не содрогалась от землетрясенья,

Как Эфиальт сотрясся, разъярен.

109 Я ждал, в испуге, смертного мгновенья,

И впрямь меня убил бы страх один,

Когда бы я не видел эти звенья.

112 Мы вновь пошли, и новый исполин,

Антей, возник из темной котловины,

От чресл до шеи ростом в пять аршин.

115 «О ты, что в дебрях роковой долины, —

Где Сципион был вознесен судьбой,

Рассеяв Ганнибаловы дружины, —

118 Не счел бы львов, растерзанных тобой,

Ты, о котором говорят: таков он,

Что, если б он вел братьев в горний бой,

121 Сынам Земли венец был уготован,[573]

Спусти нас — и не хмурь надменный взгляд —

В глубины, где Коцит морозом скован.

124 Тифей и Титий[574] далеко стоят;

Мой спутник дар тебе вручит бесценный;

Не корчи рот, нагнись; он будет рад

127 Тебя опять прославить во вселенной;

Он жив и долгий век себе сулит,

Когда не будет призван в свет блаженный».

130 Так молвил вождь; и вот гигант спешит

Принять его в простертые ладони,

Которых крепость испытал Алкид.

133 Вергилий, ощутив себя в их лоне,

Сказал: «Стань тут», — и, чтоб мой страх исчез,

Обвил меня рукой, надежней брони.

136 Как Гаризенда[575], если стать под свес,

Вершину словно клонит понемногу

Навстречу туче в высоте небес,

139 Так надо мной, взиравшим сквозь тревогу,

Навис Антей, и в этот миг я знал,

Что сам не эту выбрал бы дорогу.

142 Но он легко нас опустил в провал,


Божественная Комедия. Новая Жизнь

Где поглощен Иуда тьмой предельной

И Люцифер. И, разогнувшись, встал,

145 Взнесясь подобно мачте корабельной.

ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

1 Когда б мой стих был хриплый и скрипучий,

Как требует зловещее жерло,

Куда спадают все другие кручи,

4 Мне б это крепче выжать помогло

Сок замысла; но здесь мой слог некстати,

И речь вести мне будет тяжело;

7 Ведь вовсе не из легких предприятий —

Представить образ мирового дна;

Тут не отделаешься «мамой-тятей».

10 Но помощь Муз да будет мне дана,

Как Амфиону[576], строившему Фивы,

Чтоб в слове сущность выразить сполна.

13 Жалчайший род, чей жребий несчастливый

И молвить трудно, лучше б на земле

Ты был овечьим стадом, нечестивый!

16 Мы оказались[577] в преисподней мгле,

У ног гиганта, на равнине гладкой,

И я дивился шедшей вверх скале,

19 Как вдруг услышал крик: «Шагай с оглядкой!

Ведь ты почти что на головы нам,

Злосчастным братьям,[578] наступаешь пяткой!»

22 Я увидал, взглянув по сторонам,

Что подо мною озеро, от стужи

Подобное стеклу, а не волнам.

25 В разгар зимы не облечен снаружи

Таким покровом в Австрии Дунай,

И дальний Танаис[579] твердеет хуже;

28 Когда бы Тамбернику[580] невзначай

Иль Пьетрапане[581] дать сюда свалиться,

У озера не хрустнул бы и край.

31 И как лягушка выставить ловчится,

Чтобы поквакать, рыльце из пруда,

Когда ж ее страда и ночью снится,

34 Так, вмерзши до таилища стыда[582]

И аисту под звук стуча зубами,

Синели души грешных изо льда.

37 Свое лицо они склоняли сами,

Свидетельствуя в облике таком

О стуже — ртом, о горести — глазами.

40 Взглянув окрест, я вновь поник челом

И увидал двоих,[583] так сжатых рядом,

Что волосы их сбились в цельный ком.

43 «Вы, грудь о грудь окованные хладом, —

Сказал я, — кто вы?» Каждый шею взнес

И на меня оборотился взглядом.

46 И их глаза, набухшие от слез,

Излились влагой, и она застыла,

И веки им обледенил мороз.

49 Бревно с бревном скоба бы не скрепила

Столь прочно; и они, как два козла,

Боднулись лбами, — так их злость душила.

52 И кто-то молвил,[584] не подняв чела,

От холода безухий: «Что такое?

Зачем ты в нас глядишь, как в зеркала?

55 Когда ты хочешь знать, кто эти двое:

Им завещал Альберто, их отец,

Бизенцский дол, наследье родовое.

58 Родные братья; из конца в конец

Обшарь хотя бы всю Каину, — гаже

Не вязнет в студне ни один мертвец:

61 Ни тот, которому, на зоркой страже,

Артур пронзил копьем и грудь и тень,[585]

Ни сам Фокачча[586], ни вот этот даже,

64 Что головой мне застит скудный день

И прозывался Сассоль Маскерони;

В Тоскане слышали про эту тень.[587]

67 А я, — чтоб все явить, как на ладони, —

Был Камичон де'Пацци,[588] и я жду

Карлино[589] для затменья беззаконий».

70 Потом я видел сотни лиц[590] во льду,

Подобных песьим мордам; и доныне

Страх у меня к замерзшему пруду.

73 И вот, пока мы шли к той середине,

Где сходится всех тяжестей поток,[591]

И я дрожал в темнеющей пустыне, —

76 Была то воля,[592] случай или рок,

Не знаю, — только, меж голов ступая,

Я одному ногой ушиб висок.

79 «Ты что дерешься? — вскрикнул дух, стеная. —

Ведь не пришел же ты меня толкнуть,

За Монтаперти лишний раз отмщая?»[593]

82 И я: «Учитель, подожди чуть-чуть;

Пусть он меня избавит от сомнений;

Потом ускорим, сколько хочешь, путь».

85 Вожатый стал; и я промолвил тени,

Которая ругалась всем дурным:

«Кто ты, к другим столь злобный средь мучений?»

88 «А сам ты кто, ступающий другим

На лица в Антеноре, — он ответил, —

Больней, чем если бы ты был живым?»

91 «Я жив, и ты бы утешенье встретил, —

Был мой ответ, — когда б из рода в род

В моих созвучьях я тебя отметил».

94 И он сказал: «Хочу наоборот.

Отстань, уйди; хитрец ты плоховатый:

Нашел, чем льстить средь ледяных болот!»

97 Вцепясь ему в затылок волосатый,

Я так сказал: «Себя ты назовешь

Иль без волос останешься, проклятый!»

100 И он в ответ: «Раз ты мне космы рвешь,

Я не скажу, не обнаружу, кто я,

Хотя б меня ты изувечил сплошь».

103 Уже, рукой в его загривке роя,

Я не одну ему повыдрал прядь,

А он глядел все книзу, громко воя.

106 Вдруг кто-то крикнул: «Бокка, брось орать!

И без того уж челюстью грохочешь.

Разлаялся! Кой черт с тобой опять?»

109 «Теперь молчи, — сказал я, — если хочешь,

Предатель гнусный! В мире свой позор

Через меня навеки ты упрочишь».

112 «Ступай, — сказал он, — врать тебе простор.

Но твой рассказ пусть в точности означит

И этого, что на язык так скор.

115 Он по французским денежкам здесь плачет.

«Дуэра[594], — ты расскажешь, — водворен

Там, где в прохладце грешный люд маячит».

118 А если спросят, кто еще, то вон —

Здесь Беккерия[595], ближе братьи прочей,

Которому нашейник[596] рассечен;

121 Там Джанни Сольданьер[597] потупил очи,

И Ганеллон, и Тебальделло с ним,[598]

Тот, что Фаэнцу отомкнул средь ночи».

124 Мы отошли, и тут глазам моим

Предстали двое, в яме леденея;

Один, как шапкой, был накрыт другим.

127 Как хлеб грызет голодный, стервенея,

Так верхний зубы нижнему вонзал

Туда, где мозг смыкаются и шея.

130 И сам Тидей не яростней глодал

Лоб Меналиппа, в час перед кончиной,[599]

Чем этот призрак череп пожирал.

133 «Ты, одержимый злобою звериной

К тому, кого ты истерзал, жуя,

Скажи, — промолвил я, — что ей причиной.

136 И если праведна вражда твоя, —

Узнав, кто вы и чем ты так обижен,

Тебе на свете послужу и я,

139 Пока не станет мой язык недвижен».

ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

1 Подняв уста от мерзостного брашна,

Он вытер свой окровавленный рот

О волосы, в которых грыз так страшно,

4 Потом сказал: «Отчаянных невзгод

Ты в скорбном сердце обновляешь бремя;

Не только речь, и мысль о них гнетет.

7 Но если слово прорастет, как семя,

Хулой врагу, которого гложу,

Я рад вещать и плакать в то же время.

10 Не знаю, кто ты, как прошел межу

Печальных стран, откуда нет возврата,

Но ты тосканец, как на слух сужу.

13 Я графом Уголино был когда-то,

Архиепископом Руджери — он;[600]

Недаром здесь мы ближе, чем два брата.

16 Что я злодейски был им обойден,

Ему доверясь, заточен как пленник,

Потом убит, — известно испокон;

19 Но ни один не ведал современник

Про то, как смерть моя была страшна.

Внемли и знай, что сделал мой изменник.

22 В отверстье клетки — с той поры она

Голодной Башней называться стала,

И многим в ней неволя суждена —

25 Я новых лун перевидал немало,

Когда зловещий сон меня потряс,

Грядущего разверзши покрывало.

28 Он, с ловчими, — так снилось мне в тот час, —

Гнал волка и волчат от их стоянки

К холму, что Лукку заслонил от нас;

31 Усердных псиц задорил дух приманки,[601]

А головными впереди неслись

Гваланди, и Сисмонди, и Ланфранки.[602]

34 Отцу и детям было не спастись:

Охотникам досталась их потреба,

И в ребра зубы острые впились.

37 Очнувшись раньше, чем зарделось небо,

Я услыхал, как, мучимые сном,

Мои четыре сына[603] просят хлеба.

40 Когда без слез ты слушаешь о том,

Что этим стоном сердцу возвещалось, —

Ты плакал ли когда-нибудь о чем?

43 Они проснулись; время приближалось,

Когда тюремщик пищу подает,

И мысль у всех недавним сном терзалась.[604]

46 И вдруг я слышу — забивают вход

Ужасной башни; я глядел, застылый,

На сыновей; я чувствовал, что вот —

49 Я каменею, и стонать нет силы;

Стонали дети; Ансельмуччо мой

Спросил: «Отец, что ты так смотришь, милый?»

52 Но я не плакал; молча, как немой,

Провел весь день и ночь, пока денница

Не вышла с новым солнцем в мир земной.

55 Когда луча ничтожная частица

Проникла в скорбный склеп и я открыл,

Каков я сам, взглянув на эти лица, —

58 Себе я пальцы в муке укусил.

Им думалось, что это голод нудит

Меня кусать; и каждый, встав, просил:

61 «Отец, ешь нас, нам это легче будет;

Ты дал нам эти жалкие тела, —

Возьми их сам; так справедливость судит».

64 Но я утих, чтоб им не делать зла.

В безмолвье день, за ним другой промчался.

Зачем, земля, ты нас не пожрала!

67 Настал четвертый. Гаддо зашатался

И бросился к моим ногам, стеня:

«Отец, да помоги же!» — и скончался.

70 И я, как ты здесь смотришь на меня,

Смотрел, как трое пали друг за другом

От пятого и до шестого дня.

73 Уже слепой, я щупал их с испугом,

Два дня звал мертвых с воплями тоски;

Но злей, чем горе, голод был недугом».[605]

76 Тут он умолк и вновь, скосив зрачки,

Вцепился в жалкий череп, в кость вонзая

Как у собаки крепкие клыки.

79 О Пиза, стыд пленительного края,

Где раздается si![606] Коль медлит суд

Твоих соседей, — пусть, тебя карая,

82 Капрара и Горгона с мест сойдут

И устье Арно заградят заставой,[607]

Чтоб утонул весь твой бесчестный люд!

85 Как ни был бы ославлен темной славой

Граф Уголино, замки уступив,[608]

За что детей вести на крест неправый!

88 Невинны были, о исчадье Фив,[609]

И Угуччоне с молодым Бригатой,

И те, кого я назвал,[610] в песнь вложив.

91 Мы шли вперед[611] равниною покатой

Туда, где, лежа навзничь, грешный род

Терзается, жестоким льдом зажатый.

94 Там самый плач им плакать не дает,

И боль, прорвать не в силах покрывала,

К сугубой муке снова внутрь идет;

97 Затем что слезы с самого начала,

В подбровной накопляясь глубине,

Твердеют, как хрустальные забрала.

100 И в этот час, хоть и казалось мне,

Что все мое лицо, и лоб, и веки

От холода бесчувственны вполне,

103 Я ощутил как будто ветер некий.

«Учитель, — я спросил, — чем он рожден?

Ведь всякий пар угашен здесь навеки».[612]

106 И вождь: «Ты вскоре будешь приведен

В то место, где, узрев ответ воочью,

Постигнешь сам, чем воздух возмущен».

109 Один из тех, кто скован льдом и ночью,

Вскричал: «О души, злые до того,

Что вас послали прямо к средоточью,

112 Снимите гнет со взгляда моего,

Чтоб скорбь излилась хоть на миг слезою,

Пока мороз не затянул его».

115 И я в ответ: «Тебе я взор открою,

Но назовись; и если я солгал,

Пусть окажусь под ледяной корою!»

118 «Я — инок Альбериго, — он сказал, —

Тот, что плоды растил на злое дело[613]

И здесь на финик смокву променял».[614]

121 «Ты разве умер?»[615] — с уст моих слетело.

И он в ответ: «Мне ведать не дано,

Как здравствует мое земное тело.

124 Здесь, в Толомее, так заведено,

Что часто души, раньше, чем сразила

Их Атропос[616], уже летят на дно.

127 И чтоб тебе еще приятней было

Снять у меня стеклянный полог с глаз,

Знай, что, едва предательство свершила,

130 Как я, душа, вселяется тотчас

Ей в тело бес, и в нем он остается,

Доколе срок для плоти не угас.

133 Душа катится вниз, на дно колодца.

Еще, быть может, к мертвым не причли

И ту, что там за мной от стужи жмется.

136 Ты это должен знать, раз ты с земли:

Он звался Бранка д'Орья;[617] наша братья

С ним свыклась, годы вместе провели».

139 «Что это правда, мало вероятья, —

Сказал я. — Бранка д'Орья жив, здоров,

Он ест, и пьет, и спит, и носит платья».

142 И дух в ответ: «В смолой кипящий ров

Еще Микеле Цанке не направил,

С землею разлучась, своих шагов,

145 Как этот беса во плоти оставил

Взамен себя, с сородичем одним,

С которым вместе он себя прославил.[618]

148 Но руку протяни к глазам моим,

Открой мне их!» И я рукой не двинул,

И было доблестью быть подлым с ним.

151 О генуэзцы, вы, в чьем сердце минул

Последний стыд и все осквернено,

Зачем ваш род еще с земли не сгинул?

154 С гнуснейшим из романцев[619] заодно

Я встретил одного из вас,[620] который

Душой в Коците погружен давно,

157 А телом здесь обманывает взоры.

ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1 Vexilla regis prodeunt inferni[621]

Навстречу нам, — сказал учитель. — Вот,

Смотри, уже он виден в этой черни».

4 Когда на нашем небе ночь встает

Или в тумане меркнет ясность взгляда,

Так мельница вдали крылами бьет,

7 Как здесь во мгле встававшая громада.

Я хоронился за вождем, как мог,

Чтобы от ветра мне была пощада.

10 Мы были там, — мне страшно этих строк, —

Где тени в недрах ледяного слоя

Сквозят глубоко, как в стекле сучок.

13 Одни лежат; другие вмерзли стоя,

Кто вверх, кто книзу головой застыв;

А кто — дугой, лицо ступнями кроя.[622]

16 В безмолвии дальнейший путь свершив

И пожелав, чтобы мой взгляд окинул

Того, кто был когда-то так красив,

19 Учитель мой вперед меня подвинул,

Сказав: «Вот Дит[623], вот мы пришли туда,

Где надлежит, чтоб ты боязнь отринул».

22 Как холоден и слаб я стал тогда,

Не спрашивай, читатель; речь — убоже;

Писать о том не стоит и труда.

25 Я не был мертв, и жив я не был тоже;

А рассудить ты можешь и один:

Ни тем, ни этим быть — с чем это схоже.

28 Мучительной державы властелин

Грудь изо льда вздымал наполовину;

И мне по росту ближе исполин,

31 Чем руки Люцифера исполину;

По этой части ты бы сам расчел,

Каков он весь, ушедший телом в льдину.

34 О, если вежды он к Творцу возвел[624]

И был так дивен, как теперь ужасен,

Он, истинно, первопричина зол!

37 И я от изумленья стал безгласен,

Когда увидел три лица на нем;

Одно — над грудью; цвет его был красен;

40 А над одним и над другим плечом

Два смежных с этим в стороны грозило,

Смыкаясь на затылке под хохлом.

43 Лицо направо — бело-желтым было;

Окраска же у левого была,

Как у пришедших с водопадов Нила.[625]

46 Росло под каждым два больших крыла,

Как должно птице, столь великой в мире;

Таких ветрил и мачта не несла.

49 Без перьев, вид у них был нетопырий;

Он ими веял, движа рамена,

И гнал три ветра вдоль по темной шири,

52 Струи Коцита леденя до дна.

Шесть глаз точило слезы, и стекала

Из трех пастей кровавая слюна.

55 Они все три терзали, как трепала,

По грешнику;[626] так, с каждой стороны

По одному, в них трое изнывало.

58 Переднему не зубы так страшны,

Как ногти были, все одну и ту же

Сдирающие кожу со спины.

61 «Тот, наверху, страдающий всех хуже, —

Промолвил вождь, — Иуда Искарьот;

Внутрь головой и пятками наруже.

64 А эти — видишь — головой вперед:

Вот Брут, свисающий из черной пасти;

Он корчится — и губ не разомкнет!

67 Напротив — Кассий, телом коренастей.[627]

Но наступает ночь;[628] пора и в путь;

Ты видел все, что было в нашей власти».

70 Велев себя вкруг шеи обомкнуть

И выбрав миг и место, мой вожатый,

Как только крылья обнажили грудь,

73 Приблизился, вцепился в стан косматый

И стал спускаться вниз, с клока на клок,

Меж корок льда и грудью волосатой.

76 Когда мы пробирались там, где бок,

Загнув к бедру, дает уклон пологий,

Вождь, тяжело дыша, с усильем лег

79 Челом туда, где прежде были ноги,

И стал по шерсти подыматься ввысь,

Я думал — вспять, по той же вновь дороге.[629]

82 Учитель молвил: «Крепче ухватись, —

И он дышал, как человек усталый. —

Вот путь, чтоб нам из бездны зла спастись».

85 Он в толще скал проник сквозь отступ малый.

Помог мне сесть на край, потом ко мне

Уверенно перешагнул на скалы.[630]

88 Я ждал, глаза подъемля к Сатане,

Что он такой, как я его покинул,

А он торчал ногами к вышине.

91 И что за трепет на меня нахлынул,

Пусть судят те, кто, слыша мой рассказ,

Не угадал, какой рубеж я минул.

94 «Встань, — вождь промолвил. — Ожидает нас

Немалый путь, и нелегка дорога,

А солнце входит во второй свой час».[631]

97 Мы были с ним не посреди чертога;

То был, верней, естественный подвал,

С неровным дном, и свет мерцал убого.

100 «Учитель, — молвил я, как только встал, —

Пока мы здесь, на глубине безвестной,

Скажи, чтоб я в сомненьях не блуждал:

103 Где лед? Зачем вот этот в яме тесной

Торчит стремглав? И как уже пройден

От ночи к утру солнцем путь небесный?»

106 «Ты думал — мы, как прежде, — молвил он, —

За средоточьем, там, где я вцепился

В руно червя, которым мир пронзен?

109 Спускаясь вниз, ты там и находился;

Но я в той точке сделал поворот,

Где гнет всех грузов отовсюду слился;

112 И над тобой теперь небесный свод,

Обратный своду, что взнесен навеки

Над сушей и под сенью чьих высот

115 Угасла жизнь в безгрешном Человеке;[632]

Тебя держащий каменный настил

Есть малый круг, обратный лик Джудекки.

118 Тут — день встает, там — вечер наступил;

А этот вот, чья лестница мохната,

Все так же воткнут, как и прежде был.

121 Сюда с небес вонзился он когда-то;

Земля, что раньше наверху цвела,

Застлалась морем, ужасом объята,

124 И в наше полушарье перешла;

И здесь, быть может, вверх горой скакнула,

И он остался в пустоте дупла».[633]

127 Там место есть, вдали от Вельзевула,

Насколько стены склепа вдаль ведут;

Оно приметно только из-за гула

130 Ручья, который вытекает тут,

Пробившись через камень, им точимый;

Он вьется сверху, и наклон не крут.

133 Мой вождь и я на этот путь незримый

Ступили, чтоб вернуться в ясный свет,

И двигались все вверх, неутомимы,

136 Он — впереди, а я ему вослед,

Пока моих очей не озарила

Краса небес в зияющий просвет;[634]

139 И здесь мы вышли вновь узреть светила.[635]

ЧИСТИЛИЩЕ

ПЕСНЬ ПЕРВАЯ

1 Для лучших вод подъемля парус ныне,

Мой гений вновь стремит свою ладью,

Блуждавшую в столь яростной пучине,

4 И я второе царство[636] воспою,

Где души обретают очищенье

И к вечному восходят бытию.

7 Пусть мертвое воскреснет песнопенье,[637]

Святые Музы, — я взываю к вам;

Пусть Каллиопа, мне в сопровожденье,

10 Поднявшись вновь, ударит по струнам,

Как встарь, когда Сорок сразила лира

И нанесла им беспощадный срам.[638]

13 Отрадный цвет восточного сапфира,

Накопленный в воздушной вышине,

Прозрачной вплоть до первой тверди мира,

16 Опять мне очи упоил вполне,

Чуть я расстался с темью без рассвета,

Глаза и грудь отяготившей мне.

19 Маяк любви, прекрасная планета,

Зажгла восток улыбкою лучей,

И ближних Рыб затмила ясность эта.[639]


Божественная Комедия. Новая Жизнь

22 Я вправо, к остью,[640] поднял взгляд очей,

И он пленился четырьмя звездами,

Чей отсвет первых озарял людей.[641]

25 Казалось, твердь ликует их огнями;

О северная сирая страна,

Где их сверканье не горит над нами![642]

28 Покинув оком эти пламена,

Я обратился к остью полуночи,[643]

Где Колесница[644] не была видна;

31 И некий старец[645] мне предстал пред очи,

Исполненный почтенности такой,

Какой для сына полон облик отчий.

34 Цвет бороды был исчерна-седой,

И ей волна волос уподоблялась,

Ложась на грудь раздвоенной грядой.

37 Его лицо так ярко украшалось

Священным светом четырех светил,

Что это блещет солнце — мне казалось.

40 «Кто вы, и кто темницу вам открыл,

Чтобы к слепому выйти водопаду?[646]

Колебля оперенье[647], он спросил. —

43 Кто вывел вас? Где взяли вы лампаду,

Чтоб выбраться из глубины земли

Сквозь черноту, разлитую по Аду?

46 Вы ль над законом бездны возмогли,

Иль новое решилось в горней сени,

Что падшие к скале моей пришли?»

49 Мой вождь, внимая величавой тени,

И голосом, и взглядом, и рукой

Мне преклонил и веки, и колени.

52 Потом сказал: «Я здесь не сам собой.

Жена сошла с небес, ко мне взывая,

Чтоб я помог идущему со мной.

55 Но раз ты хочешь точно знать, какая

У нас судьба, то это мне закон,

Который я уважу, исполняя.

58 Последний вечер[648] не изведал он;

Но был к нему так близок, безрассудный,

Что срок ему недолгий был сужден.

61 Как я сказал, к нему я в этот трудный

Был послан час; и только через тьму

Мог вывести его стезею чудной.

64 Весь грешный люд я показал ему;

И души показать ему желаю,

Врученные надзору твоему.

67 Как мы блуждали, я не излагаю;

Мне сила свыше помогла, и вот

Тебя я вижу и тебе внимаю.

70 Ты благосклонно встреть его приход:

Он восхотел свободы,[649] столь бесценной,

Как знают все, кто жизнь ей отдает.

73 Ты это знал, приняв, как дар блаженный,

Смерть в Утике, где ризу бытия

Совлек, чтоб в грозный день[650] ей стать нетленной.

76 Запретов не ломал ни он, ни я:

Он — жив, меня Минос[651] нигде не тронет,

И круг мой — тот, где Марция твоя[652]

79 На дне очей мольбу к тебе хоронит,

О чистый дух, считать ее своей.[653]

Пусть мысль о ней и к нам тебя преклонит!

82 Дай нам войти в твои семь царств,[654] чтоб ей

Тебя я славил, ежели пристала

Речь о тебе средь горестных теней».

85 «Мне Марция настолько взор пленяла,

Пока я был в том мире, — он сказал, —

Что для нее я делал все, бывало.

88 Теперь меж нас бежит зловещий вал;[655]

Я, изведенный силою чудесной,[656]

Блюдя устав, к ней безучастен стал.

91 Но если ты посол жены небесной,

Достаточно и слова твоего,

Без всякой льстивой речи, здесь невместной.

94 Ступай и тростьем опояшь его[657]

И сам ему омой лицо, стирая

Всю грязь, чтоб не осталось ничего.

97 Нельзя, глазами мглистыми взирая,

Идти навстречу первому из слуг,[658]

Принадлежащих к светлым сонмам Рая.

100 Весь этот островок обвив вокруг,

Внизу, где море бьет в него волною,

Растет тростник вдоль илистых излук.

103 Растения, обильные листвою

Иль жесткие, не могут там расти,

Затем что неуступчивы прибою.

106 Вернитесь не по этому пути;

Восходит солнце и покажет ясно,

Как вам удобней на гору взойти».

109 Так он исчез; я встал с колен и, страстно

Прильнув к тому, кто был моим вождем

Его глаза я вопрошал безгласно.

112 Он начал: «Сын, ступай за мной; идем

В ту сторону; мы здесь на косогоре

И по уклону книзу повернем».

115 Уже заря одолевала в споре

Нестойкий мрак, и, устремляя взгляд,

Я различал трепещущее море.

118 Мы шли, куда нас вел безлюдный скат,

Как тот, кто вновь дорогу обретает

И, лишь по ней шагая, будет рад.

121 Дойдя дотуда, где роса вступает

В боренье с солнцем, потому что там,

На ветерке, нескоро исчезает, —

124 Раскрыв ладони, к влажным муравам

Нагнулся мой учитель знаменитый,

И я, поняв, к нему приблизил сам

127 Слезами орошенные ланиты;

И он вернул мне цвет, — уже навек,

Могло казаться, темным Адом скрытый.

130 Затем мы вышли на пустынный брег,

Не видевший, чтобы отсюда начал

Обратный путь по волнам человек.

133 Здесь пояс он мне свил, как тот назначил.

О удивленье! Чуть он выбирал

Смиренный стебель, как уже маячил

136 Сейчас же новый там, где он сорвал.

ПЕСНЬ ВТОРАЯ

1 Уже сближалось солнце, нам незримо,

С тем горизонтом, чей полдневный круг

Вершиной лег поверх Ерусалима;[659]

4 А ночь, напротив двигаясь вокруг,

Взошла из Ганга и весы держала,

Чтоб, одолев, их выронить из рук;[660]

7 И на щеках Авроры, что сияла

Там, где я был, мерк бело-алый цвет,

От времени желтея обветшало.

10 Мы ждали там, где нас застал рассвет,

Как те, что у распутья, им чужого,

Душою движутся, а телом нет.

13 И вот, как в слое воздуха густого,

На западе, над самым лоном вод,

В час перед утром Марс горит багрово,

16 Так мне сверкнул — и снова да сверкнет![661]

Свет, по волнам стремившийся так скоро,

Что не сравнится никакой полет.

19 Пока глаза от водного простора

Я отстранял, чтобы спросить вождя,

Свет ярче стал и явственней для взора.

22 По сторонам, немного погодя,

Какой-то белый блеск разросся чудно,

Другой — под ним, отвесно нисходя.

25 Мой вождь молчал, но было уж нетрудно

Узнать крыла в той первой белизне,[662]

И он, поняв, кто направляет судно,

28 «Склони, склони колена! — крикнул мне. —

Молись, вот ангел божий! Ты отныне

Их много встретишь в горней вышине.

31 Смотри, как этот, в праведной гордыне,

Ни весел не желает, ни ветрил,

И правит крыльями в морской пустыне!

34 Смотри, как он их к небу устремил,

Взвевая воздух вечным опереньем,

Не переменным, как у смертных крыл».

37 А тот, светлея с каждым мановеньем,

Господней птицей путь на нас держал;

Я, дольше не выдерживая зреньем,

40 Потупил взгляд; а он к земле пристал,

И челн его такой был маловесный,

Что даже и волну не рассекал.

43 Там на корме стоял пловец небесный,

Такой, что счастье — даже речь о нем;

Вмещал сто душ и больше струг чудесный.

46 «In exitu Israël»[663] — так, в одном

Сливаясь хоре, их звучало пенье,

И все, что дальше говорит псалом.

49 Он дал им крестное благословенье,

И все на берег кинулись гурьбой,

А он уплыл, опять в одно мгновенье.

52 Толпа дичилась, видя пред собой

Безвестный край, смущенная немного,

Как тот, кто повстречался с новизной.

55 Уже лучи во все концы отлого

Метало солнце, их стрелами сбив

С небесной середины Козерога,[664]

58 Когда отряд прибывших, устремив

На нас глаза, сказал нам: «Мы не знаем,

Каким путем подняться на обрыв».

61 Вергилий им ответил: «С этим краем

Знакомимся мы сами в первый раз;

Мы тоже здесь как странники ступаем.

64 Мы прибыли немного раньше вас,

Другим путем, где круча так сурова,

Что вверх идти — теперь игра для нас».

67 Внимавшие, которым было ново,

Что у меня дыханье на устах,

Дивясь, бледнели, увидав живого.

70 Как на гонца с оливою в руках

Бежит народ, чтобы узнать, в чем дело,

И все друг друга давят второпях,

73 Так и толпа счастливых душ глядела

В мое лицо, забыв стезю высот

И чаянье прекрасного удела.

76 Одна ко мне продвинулась вперед,

Объятия раскрыв так благодатно,

Что я ответил тем же в свой черед.

79 О призрачные тени! Троекратно

Сплетал я руки, чтоб ее обнять,

И трижды приводил к груди обратно.

82 Смущенья ли была на мне печать,

Но тень с улыбкой стала отдаляться,

И ей вослед я двинулся опять.

85 Она сказала мне не приближаться;

И тут ее узнал я[665] без труда

И попросил на миг со мной остаться.

88 «Как в смертном теле, — молвил дух тогда, —

Тебя любил я, так люблю вне тленья.

Я подожду; а ты идешь куда?»

91 «Каселла мой, я ради возвращенья

Сюда же, — я сказал, — предпринял путь.[666]

Но где ты был, чтоб так терять мгновенья?»

94 И он: «Обидой не было отнюдь,

Что он, беря, кого ему угодно,

Мне долго к прочим не давал примкнуть;

97 Его желанье с высшей правдой сходно.

Теперь уже три месяца подряд

Всех, кто ни просит, он берет свободно.

100 И вот на взморье устремляя взгляд,

Где Тибр горчает, растворясь в соленом,

Я был им тоже в этом устье взят,

103 Куда сейчас он реет водным лоном

И где всегда в ладью сажает он

Того, кто не притянут Ахероном».[667]

106 И я: «О если ты не отлучен

От дара нежных песен, что, бывало,

Мою тревогу погружали в сон,

109 Не уходи, не спев одну сначала

Моей душе, которая, в земной

Идущая личине, так устала!»

112 «Любовь, в душе беседуя со мной»,[668]

Запел он так отрадно, что отрада

И до сих пор звенит во мне струной.

115 Мой вождь, и я, и душ блаженных стадо

Так радостно ловили каждый звук,

Что лучшего, казалось, нам не надо.

118 Мы напряженно слушали, но вдруг

Величественный старец[669] крикнул строго:

«Как, мешкотные души? Вам досуг

121 Вот так стоять, когда вас ждет дорога?

Спешите в гору, чтоб очистить взор

От шелухи, для лицезренья бога».

124 Как голуби, клюя зерно иль сор,

Толпятся, молчаливые, без счета,

Прервав свой горделивый разговор,

127 Но, если вдруг их испугает что-то,

Тотчас бросают корм и прочь спешат,

Затем что поважней у них забота, —

130 Так, видел я, неопытный отряд,

Бросая песнь, спешил к пяте обрыва,

Как человек, идущий наугад;

133 Была и наша поступь тороплива.

ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ

1 В то время как внезапная тревога

Гнала их россыпью к подножью скал,

Где правда нас испытывает строго,

4 Я верного вождя не покидал:

Куда б я устремился, одинокий?

Кто путь бы мне к вершине указал?

7 Я чувствовал его самоупреки.[670]

О совесть тех, кто праведен и благ,

Тебе и малый грех — укол жестокий!

10 Когда от спешки он избавил шаг,

Которая в движеньях неприглядна,

Мой ум, который все не мог никак

13 Расшириться, опять раскрылся жадно,

И я глаза возвел перед стеной,

От моря к небу взнесшейся громадно.

16 Свет солнца, багровевшего за мной,

Ломался впереди меня, покорный

Преграде тела, для него сплошной.

19 Я оглянулся с дрожью непритворной,

Боясь, что брошен, — у моих лишь ног

Перед собою видя землю черной.

22 И пестун мой: «Ты ль это думать мог? —

Сказал, ко мне всей грудью обращенный. —

Ведь я с тобой, и ты не одинок.

25 Теперь уж вечер там, где, погребенный,

Почиет прах, мою кидавший тень,

Неаполю Брундузием врученный.[671]

28 И если я не затмеваю день,

Дивись не больше, чем кругам небесным:

Луч, не затмясь, проходит сквозь их сень.

31 Но стуже, зною и скорбям телесным

Подвержены и наши существа

Могуществом, в путях своих безвестным.

34 Поистине безумные слова —

Что постижима разумом стихия

Единого в трех лицах естества!

37 О род людской, с тебя довольно quia;[672]

Будь все открыто для очей твоих,

То не должна бы и рождать Мария.

40 Ты[673] видел жажду тщетную таких,

Которые бы жажду утолили,

Навеки мукой ставшую для них.

43 Средь них Платон и Аристотель были

И многие». И взор потупил он

И смолк, и горечь губы затаили.

46 Уже пред нами вырос горный склон,

Стеной такой обрывистой и строгой,

Что самый ловкий был бы устрашен.

49 Какой бы дикой ни идти дорогой

От Лериче к Турбии,[674] худший путь

В сравненье был бы лестницей пологой.

52 «Как знать, не ниже ль круча где-нибудь, —

Сказал, остановившись, мой вожатый, —

Чтоб мог бескрылый на нее шагнуть?»

55 Пока он медлил, думою объятый,

Не отрывая взоров от земли,

А я оглядывал крутые скаты, —

58 Я увидал левей меня, вдали,

Чреду теней,[675] к нам подвигавших ноги,

И словно тщетно, — так все тихо шли.

61 «Взгляни, учитель, и рассей тревоги, —

Сказал я. — Вот, кто нам подаст совет,

Когда ты сам не ведаешь дороги».

64 Взглянув, он молвил радостно в ответ:

«Пойдем туда, они идут так вяло.

Мой милый сын, вот путеводный свет».

67 Толпа от нас настолько отстояла

И после нашей тысячи шагов,

Что бросить камень — только бы достало,

70 Как вдруг они, всем множеством рядов

Теснясь к скале, свой ход остановили,

Как тот, кто шел и стал, дивясь без слов.

73 «Почивший в правде, — молвил им Вергилий, —

Сонм избранных, и мир да примет вас,

Который, верю, все вы заслужили,

76 Скажите, есть ли тут тропа для нас,

Чтоб мы могли подняться кручей склона;

Для умудренных ценен каждый час».

79 Как выступают овцы из загона,

Одна, две, три, и головы, и взгляд

Склоняя робко до земного лона,

82 И все гурьбой за первою спешат,

А стоит стать ей, — смирно, ряд за рядом,

Стоят, не зная, почему стоят;

85 Так шедшие перед блаженным стадом

К нам приближались с думой на челе,

С достойным видом и смиренным взглядом.

88 Но видя, что пред ними на земле

Свет разорвался и что тень сплошная

Ложится вправо от меня к скале,

91 Ближайшие смутились, отступая;

И весь шагавший позади народ

Отхлынул тоже, почему — не зная.

94 «Не спрошенный, отвечу наперед,

Что это — человеческое тело;

Поэтому и свет к земле нейдет.

97 Не удивляйтесь, но поверьте смело:

Иная воля, свыше нисходя,

Ему осилить этот склон велела».

100 На эти речи моего вождя:

«Идите с нами», — было их ответом;

И показали, руку отводя.

103 «Кто б ни был ты, — сказал один при этом, —

Вглядись в меня, пока мы так идем!

Тебе знаком я по земным приметам?»

106 И я свой взгляд остановил на нем;

Он русый был, красивый, взором светел,

Но бровь была рассечена рубцом.

109 Я искренне неведеньем ответил.

«Смотри!» — сказал он, и смертельный след

Я против сердца у него заметил.

112 И он сказал с улыбкой: «Я Манфред,

Родимый внук Костанцы величавой;[676]

Вернувшись в мир, прошу, снеси привет

115 Моей прекрасной дочери, чьей славой

Сицилия горда и Арагон,[677]

И ей скажи не верить лжи лукавой.[678]

118 Когда я дважды насмерть был пронзен,

Себя я предал, с плачем сокрушенья,

Тому, которым и злодей прощен,

121 Мои ужасны были прегрешенья;

Но милость божья рада всех обнять,

Кто обратится к ней, ища спасенья.

124 Умей страницу эту прочитать[679]

Козенцский пастырь, Климентом избранный

На то, чтобы меня, как зверя, гнать, —

127 Мои останки были бы сохранны

У моста Беневенто, как в те дни,

Когда над ними холм воздвигся бранный.

130 Теперь в изгнанье брошены они

Под дождь и ветер, там, где Верде льется,[680]

Куда он снес их, погасив огни.[681]

133 Предвечная любовь не отвернется

И с тех, кто ими проклят, снимет гнет,

Пока хоть листик у надежды бьется.

136 И все ж, кто в распре с церковью умрет,

Хотя в грехах успел бы повиниться,

Тот у подножья этой кручи ждет,

139 Доколе тридцать раз не завершится

Срок отщепенства, если этот срок

Молитвами благих не сократится.

142 Ты видишь сам, как ты бы мне помог,

Моей Костанце возвестив, какая

Моя судьба, какой на мне зарок:

145 От тех, кто там, вспомога здесь большая».

ПЕСНЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1 Когда одну из наших сил душевных[682]

Боль или радость поглотит сполна,

То, отрешась от прочих чувств вседневных,

4 Душа лишь этой силе отдана;

И тем опровержимо заблужденье,[683]

Что в нас душа пылает не одна.

7 Поэтому, как только слух иль зренье

К чему-либо всю душу обратит,

Забудется и времени теченье;

10 За ним одна из наших сил следит,

А душу привлекла к себе другая;

И эта связана, а та парит.[684]

13 Дивясь Манфреду и ему внимая,

Я в этом убедился без труда,

Затем что солнце было выше края

16 На добрых пятьдесят долей,[685] когда

Все эти души, там, где было надо,

Вскричали дружно: «Вам теперь сюда».

19 Подчас крестьянин в изгороди сада

Пошире щель заложит шипняком,

Когда темнеют гроздья винограда,

22 Чем оказался ход, куда вдвоем

Мой вождь и я за ним проникли с воли,

Оставив тех идти своим путем.

25 К Сан-Лео всходят и нисходят к Ноли,

И пеший след к Бисмантове ведет;[686]

А эту кручу крылья побороли, —

28 Я разумею окрыленный взлет

Великой жажды, вслед вождю, который

Дарил мне свет и чаянье высот.

31 Путь шел в утесе, тяжкий и нескорый;

Мы подымались между сжатых скал,

Для ног и рук ища себе опоры.

34 Когда мы вышли, как на плоский вал,

На верхний край стремнины оголенной:

«Куда идти, учитель?» — я сказал.

37 И он: «Иди стезею неуклонной

Все в гору вслед за мной, покуда нам

Не встретится водитель умудренный».

40 К вершине было не взнестись очам,

А склон был много круче полуоси,

Секущей четверть круга пополам.

43 Устав, я начал, медля на откосе:

«О мой отец, постой и оглянись,

Ведь я один останусь на утесе!»

46 А он: «Мой сын, дотуда дотянись!»

И указал мне на уступ над нами,

Который кругом опоясал высь.

49 И я, подстегнутый его словами,

Напрягся, чтобы взлезть хоть как-нибудь,

Пока на кромку не ступил ногами.

52 И здесь мы оба сели отдохнуть,

Лицом к востоку; путник ослабелый

С отрадой смотрит на пройденный путь.

55 Я глянул вниз, на берег опустелый,

Затем на небо, и не верил глаз,

Что солнце слева посылает стрелы.

58 Поэт заметил, как меня потряс

Нежданный вид, что колесница света

Загородила Аквилон[687] от нас.

61 «Будь Диоскуры, — молвил он на это, —

В соседстве с зеркалом, светящим так,

Что все кругом в его лучи одето,

64 Ты видел бы, что рдяный Зодиак

Еще тесней вблизи Медведиц кружит,

Пока он держит свой старинный шаг.[688]

67 Причину же твой разум обнаружит,

Когда себе представит, что Сион[689]

Горе, где мы, противоточьем служит;

70 И там, и здесь — отдельный небосклон,

Но горизонт один; и та дорога,

Где несчастливый правил Фаэтон,[690]

73 Должна лежать вдоль звездного чертога

Здесь — с этой стороны, а там — с другой,

Когда ты в этом разберешься строго».

76 «Впервые, — я сказал, — учитель мой,

Я вижу с ясностью столь совершенной

Казавшееся мне покрытым тьмой, —

79 Что средний круг вращателя вселенной,[691]

Или экватор, как его зовут,

Между зимой и солнцем неизменный,

82 По сказанной причине виден тут

К полночи, а еврейскому народу

Был виден к югу. Но, когда не в труд,

85 Поведай, сколько нам осталось ходу;

Так высока скалистая стена,

Что выше зренья всходит к небосводу».

88 И он: «Гора так мудро сложена,

Что поначалу подыматься трудно;

Чем дальше вверх, тем мягче крутизна.

91 Поэтому, когда легко и чудно

Твои шаги начнут тебя нести,

Как по теченью нас уносит судно,

94 Тогда ты будешь у конца пути.

Там схлынут и усталость, и забота.

Вот все, о чем я властен речь вести».

97 Чуть он умолк, вблизи промолвил кто-то:

«Пока дойдешь, не раз, да и не два,

Почувствуешь, что и присесть охота».

100 Мы, обернувшись на его слова,

Увидели левей валун огромный,

Который не заметили сперва.

103 Мы подошли; за ним в тени укромной

Расположились люди;[692] вид их был,

Как у людей, объятых ленью томной.

106 Один сидел как бы совсем без сил:

Руками он обвил свои колени

И голову меж ними уронил.

109 И я сказал при виде этой тени:

«Мой милый господин, он так ленив,

Как могут быть родные братья лени».

112 Он обернулся и, глаза скосив,

Поверх бедра взглянул на нас устало;

Потом сказал: «Лезь, если так ретив!»

115 Тут я узнал его; хотя дышала

Еще с трудом взволнованная грудь,

Мне это подойти не помешало.

118 Тогда он поднял голову чуть-чуть,

Сказав: «Ты разобрал, как мир устроен,

Что солнце влево может повернуть?»

121 Поистине улыбки был достоин

Его ленивый вид и вялый слог.

Я начал так: «Белаква,[693] я спокоен

124 За твой удел; но что тебе за прок

Сидеть вот тут? Ты ждешь еще народа

Иль просто впал в обычный свой порок?»

127 И он мне: «Брат, что толку от похода?

Меня не пустит к мытарствам сейчас

Господня птица, что сидит у входа,

130 Пока вокруг меня не меньше раз,

Чем в жизни, эта твердь свой круг опишет,

Затем что поздний вздох мне душу спас;

133 И лишь сердца, где милость божья дышит,

Могли бы мне молитвами помочь.

В других — что пользы? Небо их не слышит».

136 А между тем мой спутник, идя прочь,

Звал сверху: «Где ты? Солнце уж высоко

И тронуло меридиан, а ночь

139 У берега ступила на Моррокко».[694]

ПЕСНЬ ПЯТАЯ

1 Вослед вождю, послушливым скитальцем,

Я шел от этих теней все вперед,

Когда одна, указывая пальцем,

4 Вскричала: «Гляньте, слева луч нейдет

От нижнего, да и по всем приметам

Он словно как живой себя ведет!»

7 Я обратил глаза при слове этом

И увидал, как изумлен их взгляд

Мной, только мной и рассеченным светом.

10 «Ужель настолько, чтоб смотреть назад, —

Сказал мой вождь, — они твой дух волнуют?

Не все ль равно, что люди говорят?

13 Иди за мной, и пусть себе толкуют!

Как башня стой, которая вовек

Не дрогнет, сколько ветры ни бушуют!

16 Цель от себя отводит человек,

Сменяя мысли каждое мгновенье:

Дав ход одной, другую он пресек».

19 Что мог бы я промолвить в извиненье?

«Иду», — сказал я, краску чуя сам,

Дарующую иногда прощенье.

22 Меж тем повыше, идя накрест нам,

Толпа людей на склоне появилась

И пела «Miserere»[695], по стихам.

25 Когда их зренье точно убедилось,

Что сила света сквозь меня не шла,

Их песнь глухим и долгим «О!» сменилась.

28 И тотчас двое, как бы два посла,

Сбежали к нам спросить: «Скажите, кто вы,

И участь вас какая привела?»

31 И мой учитель: «Мы сказать готовы,

Чтоб вы могли поведать остальным,

Что этот носит смертные покровы.

34 И если их смутила тень за ним,

То все объяснено таким ответом:

Почтенный ими, он поможет им».

37 Я не видал, чтоб в сумраке нагретом

Горящий пар[696] быстрей прорезал высь

Иль облака заката поздним летом,

40 Чем те наверх обратно поднялись;

И тут на нас помчалась вся их стая,

Как взвод несется, ускоряя рысь.

43 «Сюда их к нам валит толпа густая,

Чтобы тебя просить, — сказал поэт. —

Иди все дальше, на ходу внимая».

46 «Душа, идущая в блаженный свет

В том образе, в котором в жизнь вступала,

Умерь свой шаг! — они кричали вслед. —

49 Взгляни на нас: быть может, нас ты знала

И весть прихватишь для земной страны?

О, не спеши так! Выслушай сначала!

52 Мы были все в свой час умерщвлены

И грешники до смертного мгновенья,

Когда, лучом небес озарены,

55 Покаялись, простили оскорбленья

И смерть прияли в мире с божеством,

Здесь нас томящим жаждой лицезренья».

58 И я: «Из вас никто мне не знаком;

Чему, скажите, были бы вы рады,

И я, по мере сил моих, во всем

61 Готов служить вам, ради той отрады,

К которой я, по следу этих ног,

Из мира в мир иду сквозь все преграды».

64 Один сказал: «К чему такой зарок?

В тебе мы верим доброму желанью,

И лишь бы выполнить его ты мог!

67 Я, первый здесь взывая к состраданью,

Прошу тебя: когда придешь к стране,

Разъявшей землю Карла и Романью,

70 И будешь в Фано, вспомни обо мне,

Чтоб за меня воздели к небу взоры,

Дабы я мог очиститься вполне.

73 Я сам оттуда; но удар, который

Дал выход крови, где душа жила,

Я встретил там, где властны Антеноры[697]

76 И где вовеки я не чаял зла;

То сделал Эсте, чья враждебность шире

Пределов справедливости была.

79 Когда бы я бежать пустился к Мире[698],

В засаде под Орьяко очутясь,

Я до сих пор дышал бы в вашем мире,

82 Но я подался в камыши и грязь;

Там я упал; и видел, как в трясине

Кровь жил моих затоном разлилась».[699]

85 Затем другой: «О, да взойдешь к вершине,

Надежду утоленную познав,

И да не презришь и мою отныне!

88 Я был Бонконте, Монтефельтрский граф.

Забытый всеми, даже и Джованной[700],

Я здесь иду среди склоненных глав».

91 И я: «Что значил этот случай странный,

Что с Кампальдино ты исчез тогда

И где-то спишь в могиле безымянной?»[701]

94 «О! — молвил он. — Есть горная вода,

Аркьяно;[702] ею, вниз от Камальдоли,

Изрыта Казентинская гряда.

97 Туда, где имя ей не нужно боле,[703]

Я, ранен в горло, идя напрямик,

Пришел один, окровавляя поле.

100 Мой взор погас, и замер мой язык

На имени Марии; плоть земная

Осталась там, где я к земле поник.

103 Знай и поведай людям: ангел Рая

Унес меня, и ангел адских врат

Кричал: «Небесный! Жадность-то какая!

106 Ты вечное себе присвоить рад

И, пользуясь слезинкой, поживиться;

Но прочего меня уж не лишат!»[704]

109 Ты знаешь сам, как в воздухе клубится

Пар, снова истекающий водой,

Как только он, поднявшись, охладится.

112 Ум сочетая с волей вечно злой

И свой природный дар пуская в дело,

Бес двинул дым и ветер над землей.

115 Долину он, как только солнце село,

От Пратоманьо до большой гряды[705]

Покрыл туманом; небо почернело,

118 И воздух стал тяжелым от воды;

Пролился дождь, стремя по косогорам

Все то, в чем почве не было нужды,

121 Потоками свергаясь в беге скором

К большой реке,[706] переполняя дол

И все сметая бешеным напором.

124 Мой хладный труп на берегу нашел

Аркьяно буйный; как обломок некий,

Закинул в Арно; крест из рук расплел,

127 Который я сложил, смыкая веки:

И, мутною обвив меня волной,

Своей добычей[707] придавил навеки».

130 «Когда ты возвратишься в мир земной

И тягости забудешь путевые, —

Сказала третья тень вослед второй, —

133 То вспомни также обо мне, о Пии!

Я в Сьене жизнь, в Маремме смерть нашла,

Как знает тот, кому во дни былые

136 Я, обручаясь, руку отдала».[708]

ПЕСНЬ ШЕСТАЯ

1 Когда кончается игра в три кости,

То проигравший снова их берет

И мечет их один, в унылой злости;

4 Другого провожает весь народ;

Кто спереди зайдет, кто сзади тронет,

Кто сбоку за себя словцо ввернет.

7 А тот идет и только ухо клонит;

Подаст кому, — идти уже вольней,

И так он понемногу всех разгонит.

10 Таков был я в густой толпе теней,

Чье множество казалось превелико,

И, обещая, управлялся с ней.

13 Там аретинец был, чью жизнь так дико

Похитил Гин ди Такко;[709] рядом был

В погоне утонувший;[710] Федерико

16 Новелло,[711] руки протянув, молил;

И с ним пизанец, некогда явивший

В незлобивом Марцукко столько сил;[712]

19 Граф Орсо[713] был средь них; был дух, твердивший,

Что он враждой и завистью убит,

Его безвинно с телом разлучившей, —

22 Пьер де ла Бросс; брабантка пусть спешит,

Пока жива, с молитвами своими,

Не то похуже стадо ей грозит.[714]

25 Когда я, наконец, расстался с ними,

Просившими, чтобы просил другой,

Дабы скорей им сделаться святыми,

28 Я начал так: «Я помню, светоч мой,

Ты отрицал, в стихе, тобою спетом,[715]

Что суд небес смягчается мольбой;

31 А эти люди просят лишь об этом.

Иль их надежда тщетна, или мне

Твои слова не озарились светом?»

34 Он отвечал: «Они ясны вполне,

И этих душ надежда не напрасна,

Когда мы трезво поглядим извне.

37 Вершина правосудия согласна,

Чтоб огнь любви[716] мог уничтожить вмиг

Долг, ими здесь платимый повсечасно.

40 А там, где стих мой у меня возник,[717]

Молитва не служила искупленьем,

И звук ее небес бы не достиг.

43 Но не смущайся тягостным сомненьем:

Спроси у той, которая прольет

Свет между истиной и разуменьем.

46 Ты понял ли, не знаю: речь идет

О Беатриче. Там, на выси горной,

Она с улыбкой, радостная, ждет».

49 И я: «Идем же поступью проворной;

Уже и сам я меньше утомлен,

А видишь — склон оделся тенью черной».

52 «Сегодня мы пройдем, — ответил он, —

Как можно больше; много — не придется,

И этим ты напрасно обольщен.

55 Пока взойдешь, не раз еще вернется

Тот, кто сейчас уже горой закрыт,

Так что и луч вокруг тебя не рвется.

58 Но видишь — там какой-то дух сидит,

Совсем один, взирая к нам безгласно;

Он скажет нам, где краткий путь лежит».

61 Мы шли к нему. Как гордо и бесстрастно

Ты ждал, ломбардский дух,[718] и лишь едва

Водил очами, медленно и властно!

64 Он про себя таил свои слова,

Нас, на него идущих озирая

С осанкой отдыхающего льва.

67 Вождь подошел к нему узнать, какая

Удобнее дорога к вышине;

Но он, на эту речь не отвечая —

70 Спросил о нашей жизни и стране.

Чуть «Мантуя…» успел сказать Вергилий,

Как дух, в своей замкнутый глубине,

73 Встал, и уста его проговорили:

«О мантуанец, я же твой земляк,

Сорделло!» И они объятья слили.

76 Италия, раба, скорбей очаг,

В великой буре судно без кормила,

Не госпожа народов, а кабак!

79 Здесь доблестной душе довольно было

Лишь звук услышать милой стороны,

Чтобы она сородича почтила;

82 А у тебя не могут без войны

Твои живые, и они грызутся,

Одной стеной и рвом окружены.

85 Тебе, несчастной, стоит оглянуться

На берега твои и города:

Где мирные обители найдутся?

88 К чему тебе подправил повода

Юстиниан, когда седло пустует?

Безуздой, меньше было бы стыда.[719]

91 О вы, кому молиться долженствует,

Так чтобы Кесарь не слезал с седла,

Как вам господне слово указует, —

94 Вы видите, как эта лошадь зла,

Уже не укрощаемая шпорой

С тех пор, как вы взялись за удила?[720]

97 И ты, Альберт немецкий,[721] ты, который

Был должен утвердиться в стременах,

А дал ей одичать, — да грянут скорой

100 И правой карой звезды в небесах

На кровь твою, как ни на чью доселе,

Чтоб твой преемник ведал вечный страх!

103 Затем что ты и твой отец терпели,

Чтобы пустынней стал имперский сад,[722]

А сами, сидя дома, богатели.

106 Приди, беспечный, кинуть только взгляд:

Мональди, Филиппески, Каппеллетти,

Монтекки, — те в слезах, а те дрожат!

109 Приди, взгляни на знать свою, на эти

Насилия, которые мы зрим,

На Сантафьор[723] во мраке лихолетий!

112 Приди, взгляни, как сетует твой Рим,

Вдова, в слезах зовущая супруга:

«Я Кесарем покинута моим!»

115 Приди, взгляни, как любят все друг друга!

И, если нас тебе не жаль, приди

Хоть устыдиться нашего недуга!

118 И, если смею, о верховный Дий,[724]

За род людской казненный казнью крестной,

Свой правый взор от нас не отводи!

121 Или, быть может, в глубине чудесной

Твоих судеб ты нам готовишь клад

Великой радости, для нас безвестной?

124 Ведь города Италии кишат

Тиранами, и в образе клеврета[725]

Любой мужик пролезть в Марцеллы[726] рад.

127 Флоренция моя, тебя все это

Касаться не должно, ты — вдалеке,

В твоем народе каждый — муж совета!

130 У многих правда — в сердце, в тайнике,

Но необдуманно стрельнуть — боятся;

А у твоих она на языке

133 Иные общим делом тяготятся;

А твой народ, участливый к нему,

Кричит незваный: «Я согласен взяться!»

136 Ликуй же ныне, ибо есть чему:

Ты мирна, ты разумна, ты богата!

А что я прав, то видно по всему.

139 И Спарта, и Афины, где когда-то

Гражданской правды занялась заря,

Перед тобою — малые ребята:

142 Тончайшие уставы мастеря,

Ты в октябре примеришь их, бывало,

И сносишь к середине ноября.

145 За краткий срок ты сколько раз меняла

Законы, деньги, весь уклад и чин

И собственное тело обновляла!

148 Опомнившись хотя б на миг один,

Поймешь сама, что ты — как та больная,

Которая не спит среди перин,

151 Ворочаясь и отдыха не зная.

ПЕСНЬ СЕДЬМАЯ

1 И трижды, и четырежды успело

Приветствие возникнуть на устах,

Пока не молвил, отступив, Сорделло:

4 «Вы кто?» — «Когда на этих высотах

Достойные спастись еще не жили,

Октавиан[727] похоронил мой прах.

7 Без правой веры был и я, Вергилий,

И лишь за то утратил вечный свет».

Так на вопрос слова вождя гласили.

10 Как тот, кто сам не знает — явь иль бред

То дивное, что перед ним предстало,

И, сомневаясь, говорит: «Есть… Нет…» —

13 Таков был этот; изумясь сначала,

Он взор потупил и ступил вперед

Обнять его, как низшему пристало.

16 «О свет латинян, — молвил он, — о тот,

Кто нашу речь вознес до полной власти,

Кто город мой почтил из рода в род,

19 Награда мне иль милость в этом счастье?

И если просьбы мне разрешены,

Скажи: ты был в Аду? в которой части?»

22 «Сквозь все круги отверженной страны, —

Ответил вождь мой, — я сюда явился;

От неба силы были мне даны.

25 Не делом, а неделаньем лишился[728]

Я Солнца, к чьим лучам стремишься ты;

Его я поздно ведать научился.[729]

28 Есть край внизу,[730] где скорбь — от темноты,

А не от мук, и в сумраках бездонных

Не возгласы, а вздохи разлиты.

31 Там я, — среди младенцев, уязвленных

Зубами смерти в свете их зари,

Но от людской вины не отрешенных;

34 Там я, — средь тех, кто не облекся в три

Святые добродетели и строго

Блюл остальные, их нося внутри.[731]

37 Но как дойти скорее до порога

Чистилища? Не можешь ли ты нам

Дать указанье, где лежит дорога?»

40 И он: «Скитаться здесь по всем местам,

Вверх и вокруг, я не стеснен нимало.

Насколько в силах, буду спутник вам.

43 Но видишь — время позднее настало,

А ночью вверх уже нельзя идти;

Пора наметить место для привала.

46 Здесь души есть направо по пути,

Которые тебе утешат очи,

И я готов тебя туда свести».

49 «Как так? — ответ был. — Если кто средь ночи

Пойдет наверх, ему не даст другой?

Иль просто самому не станет мочи?»

52 Сорделло по земле черкнул рукой,

Сказав: «Ты видишь? Стоит солнцу скрыться,

И ты замрешь пред этою чертой;

55 Причем тебе не даст наверх стремиться

Не что другое, как ночная тень;

Во тьме бессильем воля истребится.

58 Но книзу, со ступени на ступень,

И вкруг горы идти легко повсюду,

Пока укрыт за горизонтом день».

61 Мой вождь внимал его словам, как чуду,

И отвечал: «Веди же нас туда,

Где ты сказал, что я утешен буду».

64 Мы двинулись в дорогу, и тогда

В горе открылась выемка, такая,

Как здесь в горах бывает иногда.

67 «Войдем туда, — сказала тень благая, —

Где горный склон как бы раскрыл врата,

И там пробудем, утра ожидая».

70 Тропинка, не ровна и не крута,

Виясь, на край долины приводила,

Где меньше половины высота.[732]

73 Сребро и злато, червлень и белила,

Отколотый недавно изумруд,

Лазурь и дуб-светляк превосходило

76 Сияние произраставших тут

Трав и цветов и верх над ними брало,

Как бо́льшие над ме́ньшими берут.

79 Природа здесь не только расцвечала,

Но как бы некий непостижный сплав

Из сотен ароматов создавала.

82 «Salve, Regina,»[733] — меж цветов и трав

Толпа теней,[734] внизу сидевших, пела,

Незримое убежище избрав.


Божественная Комедия. Новая Жизнь

85 «Покуда солнце все еще не село, —

Наш мантуанский спутник нам сказал, —

Здесь обождать мы с вами можем смело.

88 Вы разглядите, став на этот вал,

Отчетливей их лица и движенья,

Чем если бы их сонм вас окружал.

91 Сидящий выше, с видом сокрушенья

О том, что он призваньем пренебрег,

И губ не раскрывающий для пенья, —

94 Был кесарем Рудольфом, и он мог

Помочь Италии воскреснуть вскоре,[735]

А ныне этот час опять далек.[736]

97 Тот, кто его ободрить хочет в горе,

Царил в земле, где воды вдоль дубрав

Молдава в Лабу льет, а Лаба в море.

100 То Оттокар; он из пелен не встав,

Был доблестней, чем бороду наживший

Его сынок, беспутный Венцеслав.[737]

103 И тот курносый, в разговор вступивший

С таким вот благодушным добряком,

Пал, как беглец, честь лилий омрачивший.

106 И как он в грудь колотит кулаком!

А этот, щеку на руке лелея,

Как на постели, вздохи шлет тайком.

109 Отец и тесть французского злодея,

Они о мерзости его скорбят,

И боль язвит их, в сердце пламенея.[738]

112 А этот кряжистый, поющий в лад

С тем носачом, смотрящим величаво,

Был опоясан, всем, что люди чтят.[739]

115 И если бы в руках была держава

У юноши[740], сидящего за ним,

Из чаши в чашу перешла бы слава,

118 Которой не хватило остальным:

Хоть воцарились Яков с Федериком,

Все то, что лучше, не досталось им.[741]

121 Не часто доблесть, данная владыкам,

Восходит в ветви; тот ее дарит,

Кто может все в могуществе великом.

124 Носач изведал так же этот стыд,

Как с ним поющий Педро знаменитый:

Прованс и Пулья стонут от обид.[742]

127 Он выше был, чем отпрыск, им отвитый,

Как и Костанца мужем пославней,

Чем были Беатриче с Маргеритой.[743]

130 А вот смиреннейший из королей,

Английский Генрих, севший одиноко;

Счастливее был рост его ветвей.[744]

133 Там, ниже всех, где дол лежит глубоко,

Маркиз Гульельмо подымает взгляд;

Алессандрия за него жестоко

136 Казнила Канавез и Монферрат».[745]

ПЕСНЬ ВОСЬМАЯ

1 В тот самый час, когда томят печали

Отплывших вдаль и нежит мысль о том,

Как милые их утром провожали,

4 А новый странник на пути своем

Пронзен любовью, дальний звон внимая,

Подобный плачу над умершим днем, —

7 Я начал, слух невольно отрешая,[746]

Следить, как средь теней встает одна,

К вниманью мановеньем приглашая.

10 Сложив и вскинув кисти рук, она

Стремила взор к востоку и, казалось,

Шептала богу: «Я одним полна».

13 «Te lucis ante»,[747] — с уст ее раздалось

Так набожно, и так был нежен звук,

Что о себе самом позабывалось.

16 И, набожно и нежно, весь их круг

С ней до конца исполнил песнопенье,

Взор воздымая до верховных дуг.[748]

19 Здесь в истину вонзи, читатель, зренье;

Покровы так прозрачны, что сквозь них

Уже совсем легко проникновенье.[749]

22 Я видел: сонм властителей земных,

С покорно вознесенными очами,

Как в ожиданье, побледнев, затих.

25 И видел я: два ангела, над нами

Спускаясь вниз, держали два клинка,

Пылающих, с неострыми концами.

28 И, зеленее свежего листка,

Одежда их, в ветру зеленых крылий,

Вилась вослед, волниста и легка.

31 Один слетел чуть выше, чем мы были,

Другой — на обращенный к нам откос,

И так они сидевших окаймили.

34 Я различал их русый цвет волос,

Но взгляд темнел, на лицах их почия,

И яркости чрезмерной я не снес.

37 «Они сошли из лона, где Мария, —

Сказал Сорделло, — чтобы дол стеречь,

Затем что близко появленье змия».

40 И я, не зная, как себя беречь,

Взглянул вокруг и поспешил укрыться,

Оледенелый, возле верных плеч.

43 И вновь Сорделло: «Нам пора спуститься

И славным теням о себе сказать;

Им будет радость с вами очутиться».

46 Я, в три шага, ступил уже на гладь;

И видел, как одна из душ взирала

Все на меня, как будто чтоб узнать.

49 Уже и воздух почернел немало,

Но для моих и для ее очей

Он все же вскрыл то, что таил сначала.

52 Она ко мне подвинулась, я — к ней.

Как я был счастлив, Нино благородный,[750]

Тебя узреть не между злых теней!

55 Приветствий дань была поочередной;

И он затем: «К прибрежью под горой

Давно ли ты приплыл пустыней водной?»

58 «О, — я сказал, — я вышел пред зарей

Из скорбных мест и жизнь влачу земную,

Хоть, идя так, забочусь о другой».

61 Из уст моих услышав речь такую,

Он и Сорделло подались назад,

Дивясь тому, о чем я повествую.

64 Один к Вергилию направил взгляд,

Другой — к сидевшим, крикнув: «Встань, Куррадо[751]!

Взгляни, как бог щедротами богат!»

67 Затем ко мне: «Ты, избранное чадо,

К которому так милостив был тот,

О чьих путях и мудрствовать не надо, —

70 Скажи в том мире, за простором вод,

Чтоб мне моя Джованна[752] пособила

Там, где невинных верный отклик ждет.

73 Должно быть, мать ее меня забыла,

Свой белый плат носив недолгий час,

А в нем бы ей, несчастной, лучше было.[753]

76 Ее пример являет напоказ,

Что пламень в женском сердце вечно хочет

Глаз и касанья, чтобы он не гас.

79 И не такое ей надгробье прочит

Ехидна, в бой ведущая Милан,

Какое создал бы галлурский кочет».[754]

82 Так вел он речь, и взор его и стан

Несли печать горячего порыва,

Которым дух пристойно обуян.

85 Мои глаза стремились в твердь пытливо,

Туда, где звезды обращают ход,

Как сердце колеса, неторопливо.

88 И вождь: «О сын мой, что твой взор влечет?»

И я ему: «Три этих ярких света,

Зажегшие вкруг остья небосвод».

91 И он: «Те, что ты видел до рассвета,

Склонились, все четыре, в должный срок;

На смену им взошло трехзвездье это».[755]

94 Сорделло вдруг его к себе привлек,

Сказав: «Вот он! Взгляни на супостата!» —

И указал, чтоб тот увидеть мог.

97 Там, где стена расселины разъята,

Была змея, похожая на ту,

Что Еве горький плод дала когда-то.

100 В цветах и травах бороздя черту,

Она порой свивалась, чтобы спину

Лизнуть, как зверь наводит красоту.

103 Не видев сам, я речь о том откину,

Как тот и этот горний ястреб взмыл;

Я их полет застал наполовину.

106 Едва заслыша взмах зеленых крыл,

Змей ускользнул, и каждый ангел снова

Взлетел туда же, где он прежде был.

109 А тот, кто подошел к нам после зова

Судьи, все это время напролет

Следил за мной и не промолвил слова.

112 «Твой путеводный светоч да найдет, —

Он начал, — нужный воск в твоей же воле,

Пока не ступишь на финифть высот!

115 Когда ты ведаешь хоть в малой доле

Про Вальдимагру и про те края,

Подай мне весть о дедовском престоле.

118 Куррадо Маласпина звался я;

Но Старый — тот другой, он был мне дедом;[756]

Любовь к родным светлеет здесь моя».

121 «О, — я сказал, — мне только по беседам

Знаком ваш край; но разве угол есть

Во всей Европе, где б он не был ведом?

124 Ваш дом стяжал заслуженную честь,

Почет владыкам и почет державе,

И даже кто там не был, слышал весть.

127 И, как стремлюсь к вершине, так я вправе

Сказать: ваш род, за что ему хвала,

Кошель и меч в старинной держит славе.

130 В нем доблесть от привычки возросла,

И, хоть с пути дурным главой[757] все сбито,

Он знает цель и сторонится зла».

133 И тот: «Иди; поведаю открыто,

Что солнце не успеет лечь семь раз

Там, где Овен расположил копыта,

136 Как это мненье лестное о нас

Тебе в средину головы вклинится

Гвоздями, крепче, чем чужой рассказ,

139 Раз приговор не может не свершиться».[758]

ПЕСНЬ ДЕВЯТАЯ

1 Наложница старинного Тифона

Взошла белеть на утренний помост,

Забыв объятья друга, и корона

4 На ней сияла из лучистых звезд,

С холодным зверем сходная чертами,

Который бьет нас, изгибая хвост;[759]

7 И ночь означила двумя шагами

В том месте, где мы были, свой подъем,

И даже третий поникал крылами,[760]

10 Когда, с Адамом в существе своем,[761]

Я на траву склонился, засыпая,

Там, где мы все сидели впятером[762].

13 В тот час, когда поет, зарю встречая,

Касатка, и напев ее тосклив,

Как будто скорбь ей памятна былая,[763]

16 И разум наш, себя освободив

От дум и сбросив тленные покровы,

Бывает как бы веще прозорлив,

19 Мне снилось — надо мной орел суровый

Навис, одетый в золотистый цвет,

Распластанный и ринуться готовый,

22 И будто бы я там, где Ганимед,

Своих покинув, дивно возвеличен,

Восхищен был в заоблачный совет.[764]

25 Мне думалось: «Быть может, он привычен

Разить лишь тут, где он настиг меня,

А иначе к добыче безразличен».

28 Меж тем, кругами землю осеня,

Он грозовым перуном опустился

И взмыл со мной до самого огня.[765]

31 И тут я вместе с ним воспламенился;

И призрачный пожар меня палил

С такою силой, что мой сон разбился.

34 Не меньше вздрогнул некогда Ахилл,

Водя окрест очнувшиеся веки

И сам не зная, где он их раскрыл,

37 Когда он от Хироновой опеки

Был матерью на Скир перенесен,

Хотя и там его настигли греки,[766]

40 Чем вздрогнул я, когда покинул сон

Мое лицо; я побледнел и хладом

Пронизан был, как тот, кто устрашен.

43 Один Вергилий был со мною рядом,

И третий час сияла солнцем высь,

И море расстилалось перед взглядом.

46 Мой господин промолвил: «Не страшись!

Оставь сомненья, мы уже у цели;

Не робостью, но силой облекись!

49 Мы, наконец, Чистилище узрели:

Вот и кругом идущая скала,

А вот и самый вход, подобный щели.

52 Когда заря была уже светла,

А ты дремал душой, в цветах почия

Среди долины, женщина пришла,

55 И так она сказала: «Я Лючия;

Чтобы тому, кто спит, помочь верней,

Его сама хочу перенести я».

58 И от Сорделло и других теней

Тебя взяла и, так как солнце встало,

Пошла наверх, и я вослед за ней.

61 И, здесь тебя оставив, указала

Прекрасными очами этот вход;

И тотчас ни ее, ни сна не стало».[767]

64 Как тот, кто от сомненья перейдет

К познанью правды и, ее оплотом

Оборонясь, решимость обретет,

67 Так ожил я; и, видя, что заботам

Моим конец, вождь на крутой откос

Пошел вперед, и я за ним — к высотам.

70 Ты усмотрел, читатель, как вознес

Я свой предмет; и поневоле надо,

Чтоб вместе с ним и я в искусстве рос.

73 Мы подошли, и, где сперва для взгляда

В скале чернела только пустота,

Как если трещину дает ограда,

76 Я увидал перед собой врата,

И три больших ступени, разных цветом,

И вратника, сомкнувшего уста.

79 Сидел он, как я различил при этом,

Над самой верхней, чтобы вход стеречь,

Таков лицом, что я был ранен светом.

82 В его руке был обнаженный меч,

Где отраженья солнца так дробились,

Что я глаза старался оберечь.

85 «Скажите с места: вы зачем явились? —

Так начал он. — Кто вам дойти помог?

Смотрите, как бы вы не поплатились!»

88 «Жена с небес, а ей знаком зарок, —

Сказал мой вождь, — явив нам эти сени,

Промолвила: «Идите, вот порог».

91 «Не презрите благих ее велений! —

Нас благосклонный вратарь пригласил. —

Придите же подняться на ступени».

94 Из этих трех уступов первый был

Столь гладкий и блестящий мрамор белый,

Что он мое подобье отразил;

97 Второй — шершавый камень обгорелый,

Растресканный и вдоль и поперек,

И цветом словно пурпур почернелый;

100 И третий, тот, который сверху лег, —

Кусок порфира, ограненный строго,

Огнисто-алый, как кровавый ток.

103 На нем стопы покоил вестник бога;

Сидел он, обращенный к ступеням,

На выступе алмазного порога.

106 Ведя меня, как я хотел и сам,

По плитам вверх, мне молвил мой вожатый:

«Проси смиренно, чтоб он отпер нам».

109 И я, благоговением объятый,

К святым стопам, моля открыть, упал,

Себя рукой ударя в грудь трикраты.

112 Семь Р[768] на лбу моем он начертал

Концом меча и: «Смой, чтобы он сгинул,

Когда войдешь, след этих ран», — сказал.

115 Как если б кто сухую землю вскинул

Иль разбросал золу, совсем такой

Был цвет его одежд. Из них он вынул

118 Ключи — серебряный и золотой;

И, белый с желтым взяв поочередно,

Он сделал с дверью чаемое мной.

121 «Как только тот иль этот ключ свободно

Не ходит в скважине и слаб нажим, —

Сказал он нам, — то и пытать бесплодно.

124 Один ценней; но чтоб владеть другим,

Умом и знаньем нужно изощриться,

И узел без него неразрешим.

127 Мне дал их Петр, веля мне ошибиться

Скорей впустив, чем отослав назад,

Тех, кто пришел у ног моих склониться».

130 Потом, толкая створ священных врат:

«Войдите, но запомните сначала,

Что изгнан тот, кто обращает взгляд».

133 В тот миг, когда святая дверь вращала

В своих глубоких гнездах стержни стрел

Из мощного и звонкого металла,

136 Не так боролся и не так гудел

Тарпей,[769] лишаясь доброго Метелла,

Которого утратив — оскудел.

139 Я поднял взор, когда она взгремела,

И услыхал, как сквозь отрадный гуд

Далекое «Те Deum»[770] долетело.

142 И точно то же получалось тут,

Что слышали мы все неоднократно,

Когда стоят и под орган поют,

145 И пение то внятно, то невнятно.

ПЕСНЬ ДЕСЯТАЯ

1 Тогда мы очутились за порогом,

Заброшенным из-за любви дурной,[771]

Ведущей души по кривым дорогам,

4 Дверь, загремев, захлопнулась за мной;

И, оглянись я на дверные своды,

Что б я сказал, подавленный виной?

7 Мы подымались в трещине породы,

Где та и эта двигалась стена,[772]

Как набегают, чтоб отхлынуть, воды.

10 Мой вождь сказал: «Здесь выучка нужна,

Чтоб угадать, какая в самом деле

Окажется надежней сторона».

13 Вперед мы подвигались еле-еле,

И скудный месяц, канув глубоко,

Улегся раньше на своей постеле,

16 Чем мы прошли игольное ушко.[773]

Мы вышли там,[774] где горный склон от края

Повсюду отступил недалеко,

19 Я — утомясь, и вождь и я — не зная,

Куда идти; тропа над бездной шла,

Безлюднее, чем колея степная.

22 От кромки, где срывается скала,

И до стены, вздымавшейся высоко,

Она в три роста шириной была.

25 Докуда крылья простирало око,

Налево и направо, — весь извив

Дороги этой шел равно широко.

28 Еще вперед и шагу не ступив,

Я, озираясь, убедился ясно,

Что весь белевший надо мной обрыв

31 Был мрамор, изваянный так прекрасно,

Что подражать не только Поликлет[775],

Но и природа стала бы напрасно.[776]

34 Тот ангел, что земле принес обет

Столь слезно чаемого примиренья

И с неба вековечный снял завет,

37 Являлся нам в правдивости движенья

Так живо, что ни в чем не походил

На молчаливые изображенья.

40 Он, я бы клялся, «Ave!»[777] говорил

Склонившейся жене благословенной,

Чей ключ любовь в высотах отворил.

43 В ее чертах ответ ее смиренный,

«Ессе ancilla Dei»,[778] был ясней,

Чем в мягком воске образ впечатленный.[779]

46 «В такой недвижности не цепеней!» —

Сказал учитель мой, ко мне стоявший

Той стороной, где сердце у людей.

49 Я, отрывая взгляд мой созерцавший,

Увидел за Марией, в стороне,

Где находился мне повелевавший,

52 Другой рассказ, иссеченный в стене;

Я стал напротив, обойдя поэта,

Чтобы глазам он был открыт вполне.

55 Изображало изваянье это,

Как на волах святой ковчег везут,

Ужасный тем, кто не блюдет запрета.

58 И на семь хоров разделенный люд

Мои два чувства вовлекал в раздоры;

Слух скажет: «Нет», а зренье: «Да, поют».

61 Как и о дыме ладанном, который

Там был изображен, глаз и ноздря

О «да» и «нет» вели друг с другом споры.

64 А впереди священного ларя

Смиренный Псалмопевец, пляс творящий,

И больше был, и меньше был царя.

67 Мелхола, изваянная смотрящей

Напротив из окна больших палат,

Имела облик гневной и скорбящей.[780]

70 Я двинулся, чтобы насытить взгляд

Другою повестью, которой вправо,

Вслед за Мелхолой, продолжался ряд.

73 Там возвещалась истинная слава

Того владыки римлян, чьи дела

Григорий обессмертил величаво.[781]

76 Вдовица, ухватясь за удила,

Молила императора Траяна

И слезы, сокрушенная, лила.

79 От всадников тесна была поляна,

И в золоте колеблемых знамен

Орлы парили, кесарю охрана.

82 Окружена людьми со всех сторон,

Несчастная звала с тоской во взоре:

«Мой сын убит, он должен быть отмщен!»

85 И кесарь ей: «Повремени, я вскоре

Вернусь». — «А вдруг, — вдовица говорит,

Как всякий тот, кого торопит горе, —

88 Ты не вернешься?» Он же ей: «Отмстит

Преемник мой». А та: «Не оправданье —

Когда другой добро за нас творит».

91 И он: «Утешься! Чтя мое призванье,

Я не уйду, не сотворив суда.

Так требуют мой долг и состраданье».[782]

94 Кто нового не видел никогда,[783]

Тот создал чудо этой речи зримой,

Немыслимой для смертного труда.

97 Пока мой взор впивал, неутомимый,

Смирение всех этих душ людских,

Все, что изваял мастер несравнимый,

100 «Оттуда к нам, но шаг их очень тих, —

Шепнул поэт, — идет толпа густая;

Путь к высоте узнаем мы у них».

103 Мои глаза, которые, взирая,

Пленялись созерцаньем новизны,

К нему метнулись, мига не теряя.

106 Читатель, да не будут смущены

Твоей души благие помышленья

Тем, как господь взымает долг с вины.

109 Подумай не о тягости мученья,

А о конце, о том, что крайний час

Для худших мук — час грозного решенья.[784]

112 Я начал так: «То, что идет на нас,

И на людей по виду непохоже,

А что идет — не различает глаз».

115 И он в ответ: «Едва ль есть кара строже,

И ею так придавлены они,

Что я и сам сперва не понял тоже.

118 Но присмотрись и зреньем расчлени,

Что движется под этими камнями:

Как бьют они самих себя, взгляни!»

121 О христиане, гордые сердцами,

Несчастные, чьи тусклые умы

Уводят вас попятными путями!

124 Вам невдомек, что только черви мы,

В которых зреет мотылек нетленный,

На божий суд взлетающий из тьмы!

127 Чего возносится ваш дух надменный,

Коль сами вы не разнитесь ничуть

От плоти червяка несовершенной?

130 Как если истукан какой-нибудь,

Чтоб крыше иль навесу дать опору,

Колени, скрючась, упирает в грудь

133 И мнимой болью причиняет взору

Прямую боль; так, наклонясь вперед,

И эти люди обходили гору.

136 Кто легче нес, а кто тяжеле гнет,

И так, согбенный, двигался по краю;

Но с виду терпеливейший и тот

139 Как бы взывал в слезах: «Изнемогаю!»

ПЕСНЬ ОДИННАДЦАТАЯ

1 И наш отец, на небесах царящий,

Не замкнутый, но первенцам своим

Благоволенье прежде всех дарящий,

4 Пред мощью и пред именем твоим

Да склонится вся тварь, как песнью славы

Мы твой сладчайший дух благодарим!

7 Да снидет к нам покой твоей державы,

Затем что сам найти дорогу к ней

Бессилен разум самый величавый!

10 Как, волею пожертвовав своей,

К тебе взывают ангелы «Осанна»[785],

Так на земле да будет у людей!

13 Да ниспошлется нам дневная манна,[786]

Без коей по суровому пути

Отходит вспять идущий неустанно!

16 Как то, что нам далось перенести,

Прощаем мы, так наши прегрешенья

И ты, не по заслугам, нам прости!

19 И нашей силы, слабой для боренья,

В борьбу с врагом исконным не вводи,

Но охрани от козней искушенья!

22 От них, великий боже, огради

Не нас, укрытых сенью безопасной,

А тех, кто там остался позади».

25 Так, о себе и нас в мольбе всечасной,

Шли тени эти и несли свой гнет,

Как сонное удушие ужасный,

28 Неравно бедствуя и все вперед

По первой кромке медленно шагая,

Пока с них тьма мирская не спадет.

31 И если там о нас печаль такая,

Что здесь должны сказать и сделать те,

В ком с добрым корнем воля есть благая,

34 Чтоб эти души, в легкой чистоте,

Смыв принесенные отсюда пятна,

Могли подняться к звездной высоте?

37 «Скажите, — и да снидут благодатно

К вам суд и милость, чтоб, раскрыв крыла,

Вы вознеслись отсюда безвозвратно, —

40 Где здесь тропа, которая бы шла

К вершине? Если же их две иль боле,

То где не так обрывиста скала?

43 Идущего со мной в немалой доле

Адамово наследие гнетет,

И он, при всходе медлен поневоле».

46 Ответ на эту речь, с которой тот,

Кто был мой спутник, обратился к теням,

Неясно было, от кого идет,

49 Но он гласил: «Есть путь к отрадным сеням;

Идите с нами вправо: там, в скале,

И человек взберется по ступеням.

52 Когда бы камень не давил к земле

Моей строптивой шеи так сурово,

Что я лицом склонился к пыльной мгле,

55 На этого безвестного живого

Я бы взглянул — узнать, кто он такой,

И вот об этой ноше молвить слово.

58 Я был латинянин; родитель мой —

Тосканский граф Гульельм Альдобрандески;

Могло к вам имя и дойти молвой.

61 Рожден от мощных предков, в древнем блеске

Из славных дел, и позабыв, что мать

У всех одна,[787] заносчивый и резкий,

64 Я стал людей так дерзко презирать,

Что сам погиб, как это Сьена знает

И знает в Кампаньятико вся чадь.[788]

67 Меня, Омберто, гордость удручает

Не одного; она моих родных

Сгубила всех, и каждый так страдает.[789]

70 И я несу мой груз, согбен и тих,

Пока угодно богу, исполняя

Средь мертвых то, что презрел средь живых».

73 Я опустил лицо мое, внимая;

Один из них, — не тот, кто речь держал, —

Извившись из-под каменного края,

76 Меня увидел и, узнав, позвал,

С натугою стремясь вглядеться ближе

В меня, который, лоб склонив, шагал.

79 И я: «Да ты же Одеризи, ты же

Честь Губбьо,[790] тот, кем горды мастера

«Иллюминур», как говорят в Париже!»[791]

82 «Нет, братец, в красках веселей игра

У Франко из Болоньи,[792] — он ответил. —

Ему и честь, моя прошла пора.

85 А будь я жив, во мне бы он не встретил

Хвалителя, наверно, и поднесь;

Быть первым я всегда усердно метил.

88 Здесь платят пеню за такую спесь;

Не воззови я к милости Владыки,

Пока грешил, — я не был бы и здесь.

91 О, тщетных сил людских обман великий,

Сколь малый срок вершина зелена,

Когда на смену век идет не дикий!

94 Кисть Чимабуэ[793] славилась одна,

А ныне Джотто[794] чествуют без лести,

И живопись того затемнена.

97 За Гвидо новый Гвидо высшей чести

Достигнул в слове; может быть, рожден

И тот, кто из гнезда спугнет их вместе.[795]

100 Мирской молвы многоголосый звон —

Как вихрь, то слева мчащийся, то справа;

Меняя путь, меняет имя он.

103 В тысячелетье так же сгинет слава

И тех, кто тело ветхое совлек,

И тех, кто смолк, сказав «ням-ням» и «вава»;

106 А перед вечным — это меньший срок,

Чем если ты сравнишь мгновенье ока

И то, как звездный кружится чертог.[796]

109 По всей Тоскане прогремел широко

Тот, кто вот там бредет, не торопясь;

Теперь о нем и в Сьене нет намека,

112 Где он был вождь, когда надорвалась

Злость флорентийцев, гордая в те лета,[797]

Потом, как шлюха, — втоптанная в грязь.

115 Цвет славы — цвет травы: лучом согрета,

Она линяет от того как раз,

Что извлекло ее к сиянью света».

118 И я ему: «Правдивый твой рассказ

Смирил мне сердце, сбив нарост желаний;

Но ты о ком упомянул сейчас?»

121 И он в ответ: «То Провенцан Сальвани;

И здесь он потому, что захотел

Держать один всю Сьену в крепкой длани.

124 Так он идет и свой несет удел,

С тех пор как умер; вот оброк смиренный,

Платимый каждым, кто был слишком смел».

127 И я: «Но если дух, в одежде тленной

Не каявшийся до исхода лет,

Обязан ждать внизу горы блаженной, —

130 Когда о нем молитвы доброй нет, —

Пока срок жизни вновь не повторился,

То как же этот — миновал запрет?»

133 «Когда он в полной славе находился, —

Ответил дух, — то он, без лишних слов,

На сьенском Кампо сесть не постыдился,

136 И там, чтоб друга вырвать из оков,

В которых тот томился, Карлом взятый,

Он каждой жилой был дрожать готов.

139 Мои слова, я знаю, темноваты;

И в том, что скоро ты поймешь их сам,

Твои соседи будут виноваты.[798]

142 За это он и не остался там».[799]

ПЕСНЬ ДВЕНАДЦАТАЯ

1 Как вол с волом идет под игом плужным,

Я шел близ этой сгорбленной души,

Пока считал мой добрый пестун нужным;

4 Но чуть он мне: «Оставь его, спеши;

Здесь, чтобы легче подвигалась лодка,

Все паруса и весла хороши»,

7 Я, как велит свободная походка,

Расправил стан и стройность вновь обрел,

Хоть мысль, смиряясь, поникала кротко.

10 Я двинулся и радостно пошел

Вослед учителю, и путь пологий

Обоим нам был явно не тяжел;

13 И он сказал мне: «Посмотри под ноги![800]

Тебе увидеть ложе стоп твоих

Полезно, чтоб не чувствовать дороги».

16 Как для того, чтоб не забыли их,

Над мертвыми в пол вделанные плиты

Являют, кто чем был среди живых,

19 Так что бывают и слезой политы,

Когда воспоминание кольнет,

Хоть от него лишь добрым нет защиты,

22 Так точно здесь, но лучше тех работ

И по искусству много превосходней,

Украшен путь, который вкруг идет.

25 Я видел — тот, кто создан благородней,

Чем все творенья, молнии быстрей

Свергался с неба в бездны преисподней.[801]

28 Я видел, как перуном Бриарей

Пронзен с небес, и хладная громада

Прижала землю тяжестью своей.[802]

31 Я видел, как Тимбрей, Марс и Паллада,

В доспехах, вкруг отца, от страшных тел

Гигантов падших не отводят взгляда.[803]

34 Я видел, как Немврод уныло сел

И посреди трудов своих напрасных

На сеннаарских гордецов глядел.[804]

37 О Ниобея, сколько мук ужасных

Таил твой облик, изваяньем став,

Меж семерых и семерых безгласных![805]

40 О царь Саул, на свой же меч упав,

Как ты, казалось, обагрял Гелвую,

Где больше нет росы, дождя и трав[806]![807]

43 О дерзкая Арахна, как живую

Тебя я видел, полупауком,

И ткань раздранной видел роковую![808]

46 О Ровоам, ты в облике таком

Уже не грозен, страхом обуянный

И в бегстве колесницею влеком![809]

49 Являл и дальше камень изваянный,

Как мать свою принудил Алкмеон

Проклясть убор, ей на погибель данный.[810]

52 Являл, как меч во храме занесен

Двумя сынами на Сеннахирима

И как, сраженный, там остался он.[811]

55 Являл, как мщенье грозное творимо

И Тамириса Киру говорит:

«Ты жаждал крови, пей ненасытимо!»[812]

58 Являл, как ассирийский стан бежит,

Узнав, что Олоферн простерт, безглавый,

А также и останков жалкий вид.[813]

61 Я видел Трою пепелищем славы;

О Илион, как страшно здесь творец

Являл разгром и смерть твоей державы!

64 Чья кисть повторит или чей свинец,

Чаруя разум самый прихотливый,

Тех черт и теней дивный образец?

67 Казался мертвый мертв, живые живы;

Увидеть явь отчетливей нельзя,

Чем то, что попирал я, молчаливый.

70 Кичись же, шествуй, веждами грозя,

Потомство Евы, не давая взору,

Склонясь, увидеть, как дурна стезя!

73 Уже мы дальше обогнули гору,

И солнце дальше унеслось в пути,

Чем мой плененный дух считал в ту пору,

76 Как вдруг привыкший надо мной блюсти

Сказал: «Вскинь голову! — ко мне взывая. —

Так отрешась, уже нельзя идти.

79 Взгляни: подходит ангел, нас встречая;

А из прислужниц дня идет назад,

Свой отслужив черед, уже шестая.[814]

82 Укрась почтеньем действия и взгляд,

Чтоб с нами речь была ему приятна.

Такого дня тебе не возвратят!»

85 Меня учил он столь неоднократно

Не тратить времени, что без труда

И это слово я воспринял внятно.

88 Прекрасный дух, представший нам тогда,

Шел в белых ризах, и глаза светили,

Как трепетная на заре звезда.

91 С широким взмахом рук и взмахом крылий,

«Идите, — он сказал, — ступени тут,

И вы теперь взойдете без усилий.

94 На этот зов немногие идут:

О род людской, чтобы взлетать рожденный,

Тебя к земле и ветерки гнетут!»

97 Он обмахнул у кручи иссеченной

Мое чело тем и другим крылом[815]

И обещал мне путь незатрудненный.

100 Как если вправо мы на холм идем,

Где церковь смотрит на юдоль порядка[816]

Над самым Рубаконтовым мостом,

103 И в склоне над площадкою площадка

Устроены еще с тех давних лет,

Когда блюлась тетрадь и чтилась кадка,[817]

106 Так здесь к другому кругу тесный след

Ведет наверх в почти отвесном скате;

Но восходящий стенами задет.[818]

109 Едва туда свернули мы: «Beati

Pauperes spiritu»,[819] — раздался вдруг

Напев неизреченной благодати.

112 О, как несходен доступ в новый круг

Здесь и в Аду! Под звуки песнопений

Вступают тут, а там — под вопли мук.

115 Я попирал священные ступени,

И мне казался легче этот всход,

Чем ровный путь, которым идут тени.

118 И я: «Скажи, учитель, что за гнет

С меня ниспал? И силы вновь берутся,

И тело от ходьбы не устает».

121 И он: «Когда все Р, что остаются

На лбу твоем, хотя тусклей и те,[820]

Совсем, как это первое, сотрутся,

124 Твои стопы, в стремленье к высоте,

Не только поспешат неутомимо,

Но будут радоваться быстроте».

127 Тогда, как тот, кому неощутимо

Что-либо прицепилось к волосам,

Заметя взгляды проходящих мимо,

130 На ощупь проверяет это сам,

И шарит, и находит, и руками

Свершает недоступное глазам, —

133 Так я, широко поводя перстами,

Из врезанных рукою ключаря

Всего шесть букв нащупал над бровями;

136 Вождь улыбнулся, на меня смотря.

ПЕСНЬ ТРИНАДЦАТАЯ

1 Мы были на последней из ступеней,

Там, где вторично срезан горный склон,

Ведущий ввысь стезею очищений;

4 Здесь точно так же кромкой обведен

Обрыв горы, и с первой сходна эта,

Но только выгиб круче закруглен.

7 Дорога здесь резьбою не одета;

Стена откоса и уступ под ней

Сплошного серокаменного цвета.

10 «Ждать для того, чтоб расспросить людей, —

Сказал Вергилий, — это путь нескорый,

А выбор надо совершить быстрей».

13 Затем, на солнце устремляя взоры,

Недвижным стержнем сделал правый бок,

А левый повернул вокруг опоры.

16 «О милый свет, средь новых мне дорог

К тебе зову, — сказал он. — Помоги нам,

Как должно, чтобы здесь ты нам помог.

19 Тепло и день ты льешь земным долинам;

И, если нас не иначе ведут,

Вождя мы видим лишь в тебе едином».

22 То, что как милю исчисляют тут,

Мы там прошли, не ощущая дали,

Настолько воля ускоряла труд.

25 А нам навстречу духи пролетали,

Хоть слышно, но невидимо для глаз,

И всех на вечерю любви сзывали.

28 Так первый голос, где-то возле нас,

«Vinum non habent!»[821] — молвил, пролетая,

И вновь за нами повторил не раз.

31 И, прежде чем он скрылся, замирая

За далью, новый голос: «Я Орест!»[822]

Опять воскликнул, мимо проплывая.

34 Я знал, что мы среди безлюдных мест,

Но чуть спросил: «Чья это речь?», как третий:

«Врагов любите!» — возгласил окрест.

37 И добрый мой наставник: «Выси эти

Бичуют грех завистливых; и вот,

Сама любовь свивает вервья плети.

40 Узда должна звучать наоборот;[823]

Быть может, на пути к стезе прощенья

Тебе до слуха этот звук дойдет.

43 Но устреми сквозь воздух силу зренья,

И ты увидишь — люди там сидят,

Спиною опираясь о каменья».

46 И я увидел, расширяя взгляд,

Людей, одетых в мантии простые;

Был цвета камня этот их наряд.

49 Приблизясь, я услышал зов к Марии:

«Моли о нас!» Так призван был с мольбой

И Михаил, и Петр, и все святые.

52 Навряд ли ходит по земле такой

Жестокосердый, кто бы не смутился

Тем, что предстало вскоре предо мной;

55 Когда я с ними рядом очутился

И видеть мог подробно их дела,

Я тяжкой скорбью сквозь глаза излился.

58 Их тело власяница облекла,

Они плечом друг друга подпирают,

А вместе подпирает всех скала.

61 Так нищие слепцы на хлеб сбирают

У церкви, в дни прощения грехов,

И друг на друга голову склоняют,

64 Чтоб всякий пожалеть их был готов,

Подвигнутый не только звуком слова,

Но видом, вопиющим громче слов.

67 И как незримо солнце для слепого,

Так и от этих душ, сидящих там,

Небесный свет себя замкнул сурово:

70 У всех железной нитью по краям

Зашиты веки, как для прирученья

Их зашивают диким ястребам.

73 Я не хотел чинить им огорченья,

Пройдя невидимым и видя их,

И оглянулся, алча наставленья.

76 Вождь понял смысл немых речей моих

И так сказал, не требуя вопроса:

«Спроси, в словах коротких и живых!»

79 Вергилий шел по выступу откоса

Тем краем, где нетрудно, оступясь,

Упасть с неогражденного утеса.

82 С другого края, к скалам прислонясь,

Сидели тени, и по лицам влага

Сквозь страшный шов у них волной лилась.

85 Я начал так, не продолжая шага:

«О вы, чей взор увидит свет высот

И кто другого не желает блага,

88 Да растворится пенистый налет,

Мрачащий вашу совесть, и сияя,

Над нею память вновь да потечет!

91 И если есть меж вами мне родная

Латинская душа, я был бы рад

И мог бы ей быть в помощь, это зная».

94 «У нас одна отчизна — вечный град.[824]

Ты разумел — душа, что обитала

Пришелицей в Италии, мой брат».

97 Немного дальше эта речь звучала,

Чем стали я и мудрый мой певец;

В ту сторону подвинувшись сначала,

100 Я меж других увидел, наконец,

Того, кто ждал. Как я его заметил?

Он поднял подбородок, как слепец.

103 «Дух, — я сказал, — чей жребий станет светел!

Откуда ты иль как зовут тебя,

Когда ты тот, кто мне сейчас ответил?»

106 И тень: «Из Сьены я и здесь, скорбя,

Как эти все, что жизнь свою пятнали,

Зову, чтоб Вечный нам явил себя.

109 Не мудрая, хотя меня и звали

Сапия,[825] меньше радовалась я

Своим удачам, чем чужой печали.

112 Сам посуди, правдива ль речь моя

И был ли кто безумен в большей доле,

Уже склонясь к закату бытия.

115 Моих сограждан враг теснил у Колле,[826]

А я молила нашего Творца

О том, что сталось по его же воле.

118 Их одолели, не было бойца,

Что б не бежал; я на разгром глядела

И радости не ведала конца;

121 Настолько, что, лицо подъемля смело,

Вскричала: «Бог теперь не страшен мне!». —

Как черный дрозд, чуть только потеплело.

124 У края дней я, в скорбной тишине,

Прибегла к богу; но мой долг ужасный

Еще на мне бы тяготел вполне,

127 Когда б не вышло так, что сердцем ясный

Пьер Петтинайо[827] мне помог, творя,

По доброте, молитвы о несчастной.[828]

130 Но кто же ты, который, нам даря

Свое вниманье, ходишь, словно зрячий,

Как я сужу, и дышишь, говоря?»

133 И я: «Мой взор замкнется не иначе,

Чем ваш, но ненадолго, ибо он

Кривился редко при чужой удаче.

136 Гораздо большим ужасом смущен

Мой дух пред мукой нижнего обрыва;

Той ношей я заране пригнетен».[829]

139 «Раз ты там не был, — словно слыша диво,

Сказала тень, — кто дал тебе взойти?»

И я: «Он здесь и внемлет молчаливо.

142 Еще я жив; лишь волю возвести,

Избранная душа, и я земные,

Тебе служа, готов топтать пути».

145 «О, — тень в ответ, — слова твои такие,

Что, несомненно, богом ты любим;

Так помолись иной раз о Сапии.

148 Прошу тебя всем, сердцу дорогим:

Быть может, ты пройдешь землей Тосканы,

Так обо мне скажи моим родным.

151 В том городе все люди обуяны

Любовью к Таламонэ, но успех

Обманет их, как поиски Дианы,

154 И адмиралам будет хуже всех».[830]

ПЕСНЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

1 Кто это кружит здесь, как странник некий,

Хоть смертью он еще не окрылен,

И подымает и смыкает веки?»

4 «Не знаю, кто; он кем-то приведен;

Спроси, ты ближе; только не сурово,

А ласково, чтобы ответил он».

7 Так, наклонясь один к плечу другого,

Шептались двое, от меня правей;

Потом, подняв лицо, чтоб молвить слово,

10 Один сказал: «Дух, во плоти своей

Идущий к небу из земного края,

Скажи нам и смущение развей:

13 Откуда ты и кто ты, что такая

Тебе награда дивная дана,

Редчайшая, чем всякая иная?»

16 И я: «В Тоскане речка есть одна;

Сбегая с Фальтероны,[831] вьется смело

И сотой милей не утолена.

19 С тех берегов принес я это тело;

Сказать мое вам имя — смысла нет,

Оно еще не много прозвенело».

22 И вопрошавший: «Если в твой ответ

Суждение мое проникнуть властно,

Ты говоришь об Арно». А сосед

25 Ему сказал: «Должно быть, не напрасно

Названья этой речки он избег,

Как будто до того оно ужасно».

28 И тот: «Что думал этот человек,

Не ведаю; но по заслугам надо,

Чтоб это имя сгинуло навек!

31 Вдоль всей реки, оттуда, где громада

Хребта, с которым разлучен Пелор,[832]

Едва ль не толще остального ряда,

34 Дотуда, где опять в морской простор

Спешит вернуться то, что небо сушит,

А реки снова устремляют с гор,

37 Все доброе, как змея, каждый душит;

Места ли эти под наитьем зла,

Или дурной обычай правду рушит,

40 Но жалкая долина привела

Людей к такой утрате их природы,

Как если бы Цирцея[833] их пасла.

43 Сперва среди дрянной свиной породы,

Что только желудей не жрет пока,

Она струит свои скупые воды;[834]

46 Затем к дворняжкам держит путь река,

Задорным без какого-либо права,

И нос от них воротит свысока.[835]

49 Спадая вниз и ширясь величаво,

Уже не псов находит, а волков

Проклятая несчастная канава.[836]

52 И, наконец, меж темных омутов,

Она к таким лисицам попадает,

Что и хитрец пред ними бестолков.[837]

55 К чему молчать? Пусть всякий мне внимает!

И этому полезно знать вперед

О том, что мне правдивый дух внушает.

58 Я вижу, как племянник твой идет

Охотой на волков и как их травит

На побережьях этих злобных вод.

61 Живое мясо на продажу ставит;

Как старый скот, ведет их на зарез;

Возглавит многих и себя бесславит.

64 Сыт кровью, покидает скорбный лес[838]

Таким, чтоб он в былой красе и силе

Еще тысячелетье не воскрес».[839]

67 Как тот, кому несчастье возвестили,

В смятении меняется с лица,

Откуда бы невзгоды ни грозили,

70 Так, выслушав пророчество слепца,

Второй, я увидал, поник в печали,

Когда слова воспринял до конца.

73 Речь этого и вид того рождали

Во мне желанье знать, как их зовут;

Мои слова как просьба прозвучали.

76 И тот же дух ответил мне и тут:

«Ты о себе мне не сказал ни звука,

А сам меня зовешь на этот труд!

79 Но раз ты взыскан богом, в чем порука

То, что ты здесь, отвечу, не тая.

Узнай: я Гвидо, прозванный Дель Дука.

82 Так завистью пылала кровь моя,

Что, если было хорошо другому,

Ты видел бы, как зеленею я.

85 И вот своих семян я жну солому.

О род людской, зачем тебя манит

Лишь то, куда нет доступа второму?

88 А вот Риньер,[840] которым знаменит

Дом Кальболи, где в нисходящем ряде

Никто его достоинств не хранит.

91 И не его лишь кровь[841] теперь в разладе, —

Меж По и Рено, морем и горой,[842]

С тем, что служило правде и отраде;

94 В пределах этих порослью густой

Теснятся ядовитые растенья,

И вырвать их нет силы никакой.

97 Где Лицио, где Гвидо ди Карпенья?

Пьер Траверсаро и Манарди где?

Увы, романцы, мерзость вырожденья!

100 Болонью Фабро не спасет в беде,

И не сыскать Фаэнце Бернардина,

Могучий ствол на скромной борозде!

103 Тосканец, слезы льет моя кручина,

Когда я Гвидо Прата вспомяну

И доблестного Д'Адзо, Уголина;

106 Тиньозо, шумной братьи старшину,

И Траверсари, живших в блеске славы,

И Анастаджи, громких в старину;[843]

109 Дам, рыцарей, и войны, и забавы,

Во имя благородства и любви,

Там, где теперь такие злые нравы!

112 О Бреттиноро, больше не живи!

Ушел твой славный род, и с ним в опале

Все, у кого пылала честь в крови.[844]

115 Нет, к счастью, сыновей в Баньякавале[845];

А Коньо — стыд, и Кастрокаро — стыд,

Плодящим графов, хуже, чем вначале.[846]

118 Когда их демон[847] будет в прах зарыт,

Не станет сыновей и у Пагани,

Но это славы их не обелит.

121 О Уголин де'Фантолин, заране

Твой дом себя от поношенья спас:

Никто не омрачит его преданий![848]

124 Но ты иди, тосканец; мне сейчас

Милей беседы — дать слезам излиться;

Так душу мне измучил мой рассказ!»

127 Мы знали — шаг наш должен доноситься

До этих душ; и, раз молчат они,

Мы на дорогу можем положиться.

130 И вдруг на нас, когда мы шли одни,

Нагрянул голос, мчавшийся вдоль кручи

Быстрей перуна в грозовые дни:

133 «Меня убьет, кто встретит!»[849] — и, летучий,

Затих вдали, как затихает гром,

Прорвавшийся сквозь оболочку тучи.

136 Едва наш слух успел забыть о нем,

Раздался новый, словно повторенный

Удар грозы, бушующей кругом:

139 «Я тень Аглавры, в камень превращенной!»[850]

И я, правей, а не вперед ступив,

К наставнику прижался, устрашенный.

142 Уже был воздух снова молчалив.

«Вот жесткая узда, — сказал Вергилий, —

Чтобы греховный сдерживать порыв.

145 Но вас влечет наживка, без усилий

На удочку вас ловит супостат,

И проку нет в поводьях и вабиле.[851]

148 Вкруг вас, взывая, небеса кружат,

Где все, что зримо, — вечно и прекрасно,

А вы на землю устремили взгляд;

151 И вас карает тот, кому все ясно».

ПЕСНЬ ПЯТНАДЦАТАЯ

1 Какую долю, дневный путь свершая,

Когда к исходу близок третий час,

Являет сфера, как дитя, живая,

4 Такую долю и теперь как раз

Осталось солнцу опуститься косо;[852]

Там вечер был, и полночь здесь у нас.[853]

7 Лучи нам били в середину носа,

Затем что мы к закатной стороне

Держали путь по выступу утеса,

10 Как вдруг я ощутил, что в очи мне

Ударил новый блеск, струясь продольно,

И удивился этой новизне.

13 Тогда ладони я поднес невольно

К моим бровям, держа их козырьком,

Чтобы от света не было так больно.

16 Как от воды иль зеркала углом

Отходит луч в противном направленье,

Причем с паденьем сходствует подъем,

19 И от отвеса, в равном отдаленье,

Уклон такой же точно он дает,

Что подтверждается при наблюденьи,

22 Так мне казалось, что в лицо мне бьет

Сиянье отражаемого света,

И взор мой сделал быстрый поворот.

25 «Скажи, отец возлюбленный, что это

Так неотступно мне в глаза разит,

Все надвигаясь?» — я спросил поэта.

28 «Не диво, что тебя еще слепит

Семья небес,[854] — сказал он. — К нам, в сиянье,

Идет посол — сказать, что путь открыт.

31 Но скоро в тяжком для тебя сверканье

Твои глаза отраду обретут,

Насколько услаждаться в состоянье».

34 Когда мы подошли: «Ступени тут, —

Сказал, ликуя, вестник благодати, —

И здесь подъем гораздо меньше крут».

37 Уже мы подымались, и «Beati

Misericordes!»[855] пелось нам вослед

И «Радуйся, громящий вражьи рати!»

40 Мы шли все выше, я и мой поэт,

Совсем одни; и я хотел, шагая,

Услышать наставительный ответ;

43 И так ему промолвил, вопрошая:

«Что тот слепой романец разумел,

О «доступе другим» упоминая?»

46 И вождь: «Познав, какой грозит удел

Позарившимся на чужие крохи,

Он вас от слез предостеречь хотел.

49 Богатства, вас влекущие, тем плохи,

Что, чем вас больше, тем скуднее часть,

И зависть мехом раздувает вздохи.

52 А если бы вы устремляли страсть

К верховной сфере,[856] беспокойство ваше

Должно бы неминуемо отпасть.

55 Ведь там — чем больше говорящих «наше»,

Тем большей долей каждый наделен,

И тем любовь горит светлей и краше».

58 «Теперь я даже меньше утолен, —

Ответил я ему, — чем был сначала,

И бо́льшими сомненьями смущен.

61 Ведь если достоянье общим стало

И совладельцев много, почему

Они богаче, чем когда их мало?»

64 И он в ответ: «Ты снова дал уму

Отвлечься в сторону земного дела

И вместо света почерпаешь тьму.

67 Как луч бежит на световое тело,[857]

Так нескончаемая благодать

Спешит к любви из горнего предела,

70 Даря ей то, что та способна взять;

И чем сильнее пыл, в душе зажженный,

Тем большей славой ей дано сиять.

73 Чем больше сонм, любовью озаренный,

Тем больше в нем благой любви горит,

Как в зеркалах взаимно отраженной.

76 Когда моим ответом ты не сыт,

То Беатриче все твои томленья,

И это и другие, утолит.

79 Стремись быстрей достигнуть исцеленья

Пяти рубцов, как истребились два,

Изглаженные силой сокрушенья».

82 «Ты мне даруешь…» — начал я едва,

Как следующий круг возник пред нами,

И жадный взор мой оттеснил слова.

85 И вдруг я словно был восхищен снами,

Как если бы восторг меня увлек,

И я увидел сборище во храме;

88 И женщина, переступив порог,

С заботой материнской говорила:

«Зачем ты это сделал нам, сынок?

91 Отцу и мне так беспокойно было

Тебя искать!» Так молвила она,

И первое видение уплыло.[858]

94 И вот другая, болью пронзена,

Которую родит негодованье,

Льет токи слез, и речь ее слышна:

97 «Раз ты властитель града, чье названье

Среди богов посеяло разлад[859]

И где блистает всяческое знанье,

100 Отмсти рукам бесстыдным, Писистрат,

Обнявшим нашу дочь!» Но был спокоен

К ней обращенный властелином взгляд,

103 И он сказал, нимало не расстроен:

«Чего ж тогда достоин наш злодей,

Раз тот, кто любит нас, суда достоин?»[860]

106 Потом я видел яростных людей,

Которые, столпившись, побивали

Камнями юношу, крича: «Бей! Бей!»


Божественная Комедия. Новая Жизнь

109 А тот, давимый гибелью, чем дале,

Тем все бессильней поникал к земле,

Но очи к небу двери отверзали,

112 И он молил, чтоб грешных в этом зле

Господь всевышний гневом не коснулся,

И зрелась кротость на его челе.[861]

115 Как только дух мой изнутри вернулся

Ко внешней правде в должную чреду,

Я от неложных грез моих очнулся.

118 Вождь, увидав, что я себя веду,

Как тот, кого внезапно разбудили,

Сказал мне: «Что с тобой? Ты как в чаду,

121 Прошел со мною больше полумили,

Прикрыв глаза и шатко семеня,

Как будто хмель иль сон тебя клонили».

124 И я: «Отец мой, выслушай меня,

И я тебе скажу, что мне предстало,

Суставы ног моих окостеня».

127 И он: «Хотя бы сто личин скрывало

Твои черты, я бы до дна проник

В рассудок твой сквозь это покрывало.

130 Тебе был сон, чтоб сердце ни на миг

Не отвращало влагу примиренья,[862]

Которую предвечный льет родник.

133 Я «Что с тобой?» спросил не от смятенья,

Как тот, чьи взоры застилает мрак,

Сказал бы рухнувшему без движенья;

136 А я спросил, чтоб укрепить твой шаг:

Ленивых надобно будить, а сами

Они не расшевелятся никак».

139 Мы шли сквозь вечер, меря даль глазами,

Насколько солнце позволяло им,

Сиявшее закатными лучами;

142 А нам навстречу — нараставший дым

Скоплялся, темный и подобный ночи,

И негде было скрыться перед ним;

145 Он чистый воздух нам затмил и очи.

ПЕСНЬ ШЕСТНАДЦАТАЯ

1 Во мраке Ада и в ночи, лишенной

Своих планет и слоем облаков

Под небом скудным плотно затемненной,

4 Мне взоров не давил такой покров,

Как этот дым, который все сгущался,

Причем и ворс нещадно был суров.

7 Глаз, не стерпев, невольно закрывался;

И спутник мой придвинулся слегка,

Чтоб я рукой его плеча касался.[863]

10 И как слепец, держась за вожака,

Идет, боясь отстать и опасаясь

Ушиба иль смертельного толчка,

13 Так, мглой густой и горькой пробираясь,

Я шел и новых не встречал помех,

А вождь твердил: «Держись, не отрываясь!»

16 И голоса я слышал, и во всех

Была мольба о мире и прощенье

Пред агнцем божьим, снявшим с мира грех.

19 Там «Agnus Dei»[864] пелось во вступленье;

И речи соблюдались, и напев

Одни и те же, в полном единенье.

22 «Учитель, это духи?» — осмелев,

Спросил я. Он в ответ: «Мы рядом с ними.

Здесь, расторгая, сбрасывают гнев».

25 «А кто же ты, идущий в нашем дыме

И вопрошающий про нас, как те,

Кто мерит год календами земными?»

28 Так чей-то голос молвил в темноте.

«Ответь, — сказал учитель, — и при этом

Дознайся, здесь ли выход к высоте».

31 И я: «О ты, что, осиянный светом,

Взойдешь к Творцу, ты будешь удивлен,

Когда пройдешь со мной, моим ответом».

34 «Пройду, насколько я идти волен;

И если дым преградой стал меж нами,

Нам связью будет слух», — ответил он.

37 Я начал так: «Повитый пеленами,

Срываемыми смертью, вверх иду,

Подземными измучен глубинами;

40 И раз угодно божьему суду,

Чтоб я увидел горние палаты,

Чему давно примера не найду,

43 Скажи мне, кем ты бы