Book: Дама с камелиями (сборник)



Дама с камелиями (сборник)

Александр Дюма-сын

Дама с камелиями


Дама с камелиями (сборник)

Дама с камелиями (сборник)

рис

Александр Дюма-сын

Дама с камелиями

Предисловие

Мари Дюплесси

В тысяча восемьсот сорок пятом году, в эпоху благоденствия и мира, когда молодая Франция была осыпана всеми дарами ума, таланта, красоты и богатства, в Париже проживала молодая, замечательно красивая и привлекательная особа; где бы она ни появлялась, все, кто видел ее в первый раз и не знал ни имени, ни профессии, обращали на нее почтительное внимание. И действительно: у нее было самое безыскусственное, наивное выражение лица, обманчивые манеры, смелая и вместе с тем скромная походка женщины из самого высшего общества, лицо у нее было серьезное, улыбка значительная, и при виде ее можно было повторить слова Эллевью об одной придворной даме: не то это кокотка, не то герцогиня.

Увы, она не была герцогиней и родилась на самом низу общественной лестницы; нужно было иметь ее красоту и привлекательность, чтобы в восемнадцать лет так легко перешагнуть через первые ступени. Помню, я встретил ее в первый раз в отвратительном фойе одного бульварного театра, плохо освещенного и переполненного шумной публикой, которая обыкновенно относится к мелодраме как к серьезной пьесе. В толпе было больше блузок, чем платьев, больше чепцов, чем шляп с перьями, и больше потрепанных пальто, чем свежих костюмов; болтали обо всем: о драматическом искусстве и о жареном картофеле; о репертуаре театра Жимназ и о сухарях в театре Жимназ; но когда в этой странной обстановке появилась та женщина, казалось, что взглядом своих прекрасных глаз она осветила все эти смешные и ужасные вещи. Она так легко прикасалась ногами к неровному паркету, как будто в дождливый день переходила бульвар; она инстинктивно приподнимала платье, чтобы не коснуться засохшей грязи, вовсе не думая показывать нам свою стройную, красиво обутую ножку в шелковом ажурном чулке. Весь ее туалет гармонировал с ее гибкой и юной фигуркой; прелестный овал слегка бледного лица придавал ему обаяние, которое она распространяла вокруг себя, словно какой-то необыкновенно тонкий аромат.

Она вошла, прошла с высоко поднятой головой через удивленную толпу, и – представьте себе наше удивление, Листа и мое, – фамильярно села на нашу скамейку, хотя ни Лист, ни я не были с ней знакомы; она была умная женщина, со вкусом и здравым смыслом, и первая заговорила с великим артистом; она сказала ему, что слышала его недавно и что он очаровал ее. Он, подобный звучным инструментам, которые отвечают на первое дуновение майского ветерка, слушал со сдержанным вниманием ее слова, полные содержания, звучные, красноречивые и мечтательные по форме. Со свойственным ему поразительным тактом и привычкой вращаться как среди официального мира, так и среди артистического, он задавал себе вопрос, кто эта женщина, такая фамильярная и вместе с тем такая благородная, которая первая с ним заговорила, но после первых же слов обращалась с ним несколько высокомерно, как будто он был ей представлен в Лондоне, при дворе королевы или герцогини Сутерландской?

Однако в зале уже прозвучали три торжественных удара режиссера, и в фойе не осталось никого из публики и критиков. Только незнакомая дама оставалась со своей спутницей и с нами – она подсела даже поближе к огню и поставила свои замерзшие ножки так близко к поленьям, что мы свободно могли рассмотреть ее всю, начиная с вышивки ее юбки и кончая локонами прически; ее рука в перчатке была похожа на картинку, ее носовой платок был искусно обшит королевскими кружевами; в ушах у нее были две жемчужины, которым могла бы позавидовать любая королева. Она так носила все эти вещи, как будто родилась в шелку и бархате, под золоченой кровлей, где-нибудь в великолепном предместье, с короной на голове, с толпой льстецов у ног. Ее манеры гармонировали с разговором, мысль – с улыбкой, туалет – с внешностью, и трудно было бы отыскать на самых верхах общества личность, так гармонировавшую со своими украшениями, костюмами и речами.

Лист был очень удивлен таким чудесным явлением в подобном месте, таким приятным антрактом в этой ужасной мелодраме и разошелся. Он был не только величайший артист, но и очень красноречивый собеседник. Он умел разговаривать с женщинами и, как они, переходил от одной идеи к другой, прямо противоположной. Он обожал парадоксы и то касался серьезных материй, то смешных; я не сумею вам описать, с каким искусством, с каким тактом, с каким безграничным вкусом он вел с этой незнакомкой обычный, немного вульгарный и в то же время чрезвычайно изящный разговор.

Они разговаривали так в продолжение всего третьего акта мелодрамы, а ко мне обращались только раза два из вежливости; я находился как раз в это время в том скверном настроении, когда человеческая душа не поддается никакому восторгу, и был уверен, что незнакомая дама считает меня очень скучным и глупым, в чем она была совершенно права.

Зима прошла, прошло лето, а осенью на блестящем бенефисном спектакле в опере мы вдруг увидели, как шумно открылась большая ложа в бельэтаже и там появилась с букетом в руках та самая красавица, которую я видел в бульварном театре. Это была она! Но на этот раз – в роскошном туалете модной женщины, сверкая блеском победы. Она была восхитительно причесана, ее прекрасные волосы были переплетены бриллиантами и цветами и так грациозно зачесаны, что казались словно живыми; у нее были голые руки и грудь, и на них сверкали ожерелья, браслеты, изумруды. В руках у нее был букет, не сумею сказать какого цвета; нужно иметь глаза молодого человека и воображение ребенка, чтобы различить окраску букета, над которым склоняется красивое лицо. В нашем возрасте замечают только щечки и глаза и мало интересуются всем остальным, а если стремятся сделать какие-нибудь выводы, то их черпают в самом человеке, и это доставляет немало труда.

В этот вечер Дюпрэ начал борьбу со своим непокорным голосом, окончательный бунт которого он уже предчувствовал; но он один это предчувствовал, большая публика этого и не подозревала. Только немногие любители угадывали усталость, скрытую под искусными приемами, и истощение артиста от колоссальных усилий лгать перед самим собой. По-видимому, прекрасная дама, о которой я говорю, была такой ценительницей: послушав несколько минут очень внимательно и не поддавшись обычному очарованию, она энергично отодвинулась в глубину ложи, перестала слушать и начала с лорнетом в руках изучать публику.

Вероятно, она многих знала среди избранной публики этого спектакля. По движению ее лорнета легко было заключить, что молодая женщина могла рассказать многое о молодых людях с самыми громкими именами; она смотрела то на одного, то на другого, без разбора, не выделяя никого своим вниманием, равнодушная ко всем, – и каждый отвечал ей на оказанное внимание улыбкой, или быстрым поклоном, или мимолетным взглядом. Из глубины темных лож и мест оркестра к прекрасной женщине летели другие взоры, пламенные, как вулкан, но их она не замечала. Но когда ее лорнет случайно попадал на дам из настоящего общества, она внезапно принимала такой покорный и жалкий вид, что было больно на нее смотреть. И, наоборот, она с горечью отворачивалась, если по несчастной случайности ее взор падал на красавиц, пользующихся сомнительной известностью и занимающих самые лучшие места в театре в большие дни. Ее спутник (на этот раз у нее был кавалер) был очень красивый молодой человек, наполовину парижанин, сохранивший еще некоторые остатки отцовского состояния, которые он съедал день за днем в этом погибельном городе. Этот начинавший жить молодой человек гордился своей спутницей, достигшей апогея красоты, с удовольствием афишировал свое право собственности на нее и надоедал ей всевозможными знаками внимания, которые так приятны молодой женщине, когда они исходят от милого сердцу любовника, и так неприятны, когда не встречают взаимности… Она его слушала, не слыша, и смотрела на него, не видя… Что он говорил? Она не знала; но она старалась отвечать, и эти бессмысленные слова утомляли ее.

Таким образом, сами того не подозревая, они были не одни в ложе, стоимость которой равнялась полугодичному пропитанию целой семьи. Между ней и ним возник обычный спутник больных душ, уязвленных сердец, изможденных умов: скука, этот Мефистофель заблудших Маргарит, павших Кларисс, всех этих богинь, детей случая, которые бросаются в жизнь без руля и без ветрил.

Она, эта грешница, окруженная обожанием и поклонением молодости, скучала, и эта скука служила ей оправданием, как искупление за скоро преходящее благоденствие. Скука была несчастьем ее жизни. При виде разбитых привязанностей, сознавая необходимость заключать мимолетные связи и переходить от одной любви к другой, – увы! – сама не зная почему, заглушая зарождающееся чувство и расцветающую нежность, она стала равнодушной ко всему, забывала вчерашнюю любовь и думала о сегодняшней любви столько же, сколько и о завтрашней страсти.

Дама с камелиями (сборник)

Несчастная, она нуждалась в уединении… и всегда была окружена людьми. Она нуждалась в тишине… и воспринимала своим усталым ухом беспрерывно и бесконечно все одни и те же слова. Она хотела спокойствия… ее увлекали на празднества и в толпу. Ей хотелось быть любимой… ей говорили, что она хороша! Так она отдавалась без сопротивления этому беспощадному водовороту! Какая молодость!.. Как понятны становятся слова мадемуазель де Ланкло, которые она произнесла с глубоким вздохом сожаления, достигнув сказочного благополучия, будучи подругой принца Кондэ и мадам Ментенон: «Если бы кто-нибудь предложил мне такую жизнь, я бы умерла от страха и горя».

Опера кончилась, прелестная женщина встала, хотя вечер был еще в полном разгаре. Ждали Буффэ, мадемуазель Дежазе и актеров из Пале-Рояля, не говоря уже о балете, в котором должна была выступать Карлотта, прелестное и грациозное создание, переживающее первые дни восторга и поэзии… Она не хотела дожидаться водевиля; ей хотелось сейчас же уехать домой, хотя остальную публику ожидали еще несколько часов удовольствия под звуки музыки и при свете ярких люстр.

Я видел, как она вышла из ложи и сама накинула на себя пальто на горностаевом меху. Молодой человек, который ее сопровождал в театр, казалось, был недоволен, и так как теперь ему не перед кем было хвастаться этой женщиной, то он и не беспокоился больше о ней. Помню, что я помог ей укутать ее белые плечи, и она посмотрела на меня, не узнавая, с горькой улыбкой, которую перевела потом на молодого человека, расплачивавшегося в это время с портьершей, требуя у нее пять франков сдачи.

– Сдачу оставьте себе, – сказала она портьерше, приветливо кивнув ей головой. Я видел, как она спустилась по большой лестнице с правой стороны, ее белое платье резко выделялось под красным пальто, а шарф, покрывавший голову, был завязан под подбородком, ревнивое кружево падало ей на глаза, но кого это трогало! Эта женщина уже сыграла свою роль, ее рабочий день был окончен, и ей не к чему было думать больше о своей красоте. Наверное, в эту ночь молодой человек не переступил порог ее комнаты…

Должен отметить одну очень похвальную вещь: эта молодая женщина пригоршнями разбрасывала золото и серебро, увлекаемая как своими капризами, так и своей добротой и мало ценя эти печальные деньги, которые ей доставались так тяжело; но вместе с тем она не была виновницей ни разорений, ни карточной игры, ни долгов, не была героиней скандальных историй и дуэлей, которые, наверное, встретились бы на пути других женщин в ее положении. Наоборот, вокруг нее говорили только о ее красоте, о ее победах, о ее хорошем вкусе, о модах, которые она выдумывала и устанавливала. Говоря о ней, никогда не рассказывали об исчезнувших состояниях, тюремных заключениях за долги и изменах, неизбежных спутниках потемок любви. По-видимому, вокруг этой женщины, так рано умершей, создалось какое-то тяготение к сдержанности, к приличию. Она жила особой жизнью даже в том обособленном обществе, к которому она принадлежала, в более чистой и спокойной атмосфере, хотя, конечно, атмосфера, в которой она жила, все губила.

В третий раз я ее встретил на освящении Северной железной дороги, на празднествах, которые Брюссель устраивал Франции, ставшей его соседкой и сотрапезницей. Бельгия собрала на вокзале, этом центральном пункте всех северных железных дорог, все свои богатства: растения из своих оранжерей, цветы из своих садов, бриллианты своих корон. Невероятная смесь всевозможных мундиров и лент, бриллиантов и газовых платьев заполняла место небывалого празднества. Французское пэрство и немецкое дворянство, испанская Бельгия, Фландрия и Голландия, разукрашенные старинными драгоценностями, современными Людовику XIV, представители больших, солидных промышленных фирм, масса изящных парижанок, похожих на бабочек в пчелином улье, слетелись на этот праздник промышленности и путей сообщения, покоренного железа и огня. Здесь беспорядочно были представлены все силы и красоты творения, от дуба до цветка, от каменного угля до аметиста. Среди толпы различных народностей, королей, принцев, артистов, кузнецов и европейских кокоток мы увидели, или, вернее, я увидел эту прелестную женщину, еще более побледневшую, чем раньше, уже сраженную невидимым злом, которое влекло ее к могиле.

Она попала на этот бал, несмотря на свое имя, благодаря своей ослепительной красоте. Она привлекала всеобщее внимание, ей выражали восторг. Льстивый шепот провожал ее на всем пути, и даже те, кто ее знал, склонялись перед ней; как всегда, спокойная и презрительно замкнутая, она принимала эти восторги как нечто должное. Она спокойно ступала по коврам, по которым ступала сама королева. Не один принц останавливался перед ней, и его взгляды легко могла понять любая женщина: я преклоняюсь перед вашей красотой и удаляюсь с сожалением. В этот вечер ее вел под руку новый незнакомец, белокурый, как немец, бесстрастный, как англичанин, изысканно одетый, очень корректный, очень замкнутый; по-видимому, он считал свой поступок проявлением большой смелости, в которой мужчины упрекают себя потом до самой смерти.

Вероятно, поведение этого человека было неприятно впечатлительной особе, которую он вел под руку; она угадывала его своим шестым чувством и удваивала свою надменность; ее чудесный инстинкт подсказывал ей, что чем больше этот человек удивляется своему поступку, тем сильнее должна возрастать ее дерзость и презрение к угрызениям совести этого жалкого парня. Немногие понимали страдания, которые переживала в этот момент она, женщина без имени, которую вел под руку человек без имени; казалось, он подавал сигнал общему неодобрению и всем своим угрожающим поведением ясно выказывал свою беспокойную душу, нерешительное сердце и смущенный ум. Но этот англонемец был жестоко наказан за свою скрытую тревогу; на повороте аллеи, залитой светом, наша парижанка встретила своего друга, непритязательного друга, который получал время от времени кончики ее пальцев для поцелуя и улыбку на ее губах.

– Вы здесь! – воскликнула она. – Дайте мне руку и пойдем танцевать!

И, бросив руку своего официального кавалера, она начала танцевать вальс в два па, полный соблазна, когда его танцуют под музыку Штрауса, так, как его танцуют на берегах немецкого Рейна, его настоящей родины. Она танцевала очаровательно, не особенно быстро, не особенно наклонялась, послушная внутреннему ритму и внешнему темпу, едва касаясь легкой ножкой гладкого пола, мерно подскакивая, не сводя глаз со своего кавалера.

Около них образовался круг, и то одного, то другого касались прелестные волосы, развевавшиеся в такт быстрому вальсу, и легкое платье, пропитанное нежными духами: мало-помалу круг становился все теснее и теснее, другие танцоры останавливались, чтобы посмотреть на них, и само собой случилось, что высокий молодой человек, который привел ее на бал, потерял ее в толпе и тщетно искал ту, которой он с таким отвращением предложил свою руку… Нельзя было найти ни этой женщины, ни ее кавалера.

На другой день после этого праздника она приехала из Брюсселя в Спа прекрасным утром, когда горы, поросшие зеленью, пропускают солнце. В этот час сюда стекаются все счастливые больные, которые стремятся отдохнуть от развлечений прошлой зимы, чтобы лучше подготовиться к развлечениям будущей. В Спа знают только одну лихорадку – бальную, только одну тоску – разлуки, только одно лекарство – болтовню, танцы и музыку и волнения игры вечером, когда укрепления сверкают всеми огнями, когда горное эхо повторяет на тысячи ладов чарующие звуки оркестра. В Спа парижанку приняли с редким вниманием для этой немного дикой деревни, которая охотно уступает Бадену – своему сопернику – красавиц без имени, без мужа и без положения. Все были чрезвычайно удивлены в Спа, когда узнали, что эта молодая женщина серьезно больна, и опечаленные врачи признались, что они редко встречали больше покорности, соединенной с большим мужеством.



Ее очень внимательно, старательно выслушали и после серьезного совещания предписали покой, отдых, сон, тишину, одним словом – все, о чем она мечтала для себя. Услышав эти советы, она улыбнулась, недоверчиво покачав головой, – она знала, что все было возможно, кроме этих счастливых часов, удела только некоторых избранных женщин. Она обещала, однако, слушаться в течение нескольких дней и подчиниться этому спокойному режиму. Но тщетные усилия! Через некоторое время ее видели пьяной и безумно веселой деланым весельем, верхом на лошади, на самых опасных дорожках, удивляющей своим весельем ту самую аллею «Семи часов», которая так недавно ее видела мечтательно читающей в тени деревьев.

Скоро она стала львицей этих прекрасных мест. Она царила на всех празднествах; оживляла балы; она предписывала программу оркестру, а ночью, когда сон принес бы ей так много пользы, она пугала самых бесстрашных игроков грудами золота, которые вырастали перед ней и которые она сразу теряла, равнодушная к выигрышу, как и к проигрышу. Она считала игру придатком своей профессии, средством убивать часы, которые убивали ее жизнь. Несмотря ни на что, у нее оставался еще большой козырь в жестокой жизненной игре, у нее были друзья, хотя обычно эти мрачные связи оставляют после обожания только прах и пыль, суету и ничтожество! И как часто любовник проходит мимо своей возлюбленной, не узнавая ее, и как часто любовница тщетно призывает на помощь!.. Как часто рука, привыкшая к цветам, тщетно просит милостыни и черствого хлеба!..

С нашей героиней этого не было, она пала, не жалуясь, и, упав, нашла помощь, поддержку и покровительство среди страстных обожателей ее лучших дней. Эти люди, которые были соперниками и, может быть, врагами, соединились у изголовья больной, чтобы искупить безумные ночи добродетельными ночами, когда приблизится смерть, разорвется завеса и жертва, лежащая на одре, и ее соучастники поймут наконец правдивость слов: Vae ridentibus! Горе смеющимся! Горе! Иначе говоря, горе пустым радостям, горе несерьезным привязанностям, горе непостоянным страстям, горе юности, заблудившейся на дурных дорогах, ибо придет время, когда придется вернуться обратно и пасть в бездну, неизбежную в двадцать лет.

Она умерла, нежно убаюканная и утешенная бесконечно трогательными словами, бесконечными братскими заботами, у нее не было больше любовников… Никогда у нее не было столько друзей, и вместе с тем она без сожаления расставалась с жизнью. Она знала, что ее ждет, если к ней вернется здоровье, и что придется снова поднести к своим бескровным губам чашу наслаждения, гущи которой она слишком рано вкусила; она умерла молча, еще более сдержанная в смерти, чем была в жизни; после всей роскоши и скандалов хороший вкус подсказал ей желание быть погребенной на рассвете, в уединенном, неизвестном месте, без шума, без хлопот, как честная мать семейства, которая соединяется на этом кладбище со своим мужем, своим отцом, своей матерью и своими детьми, со всем, что она любила.

Однако, помимо ее воли, ее смерть была как бы событием! О ней говорили в течение трех дней – а это много в этом городе пылких страстей и беспрерывных праздников. Через три дня открыли запертую дверь ее дома. Окна, выходившие на бульвар, как раз напротив церкви Св. Магдалины, ее покровительницы, снова впустили воздух и свет в эти стены, где она умерла. Казалось, что молодая женщина снова появится в этом жилище. Не осталось никаких следов смерти ни в складках шелковых занавесей, ни в длинных драпировках необыкновенного оттенка, ни на вышитых коврах, где цветок, казалось, рождался под легкой ногой ребенка.

Все в этих роскошных покоях стояло еще на своих местах. У изголовья скамеечка сохранила отпечаток колен человека, закрывшего ей глаза. Старинные часы, показывавшие время мадам Помпадур и мадам дю Барри, показывали время и теперь; в серебряных канделябрах были вставлены свечи, оправленные для последней беседы; в жардиньерках боролись со смертью розы и выносливый вереск. Они умирали без воды… Их госпожа умерла без счастья и надежды.

Увы! На стенах висели картины Диаца, которого она признала одна из первых как истинного художника весны.

Все еще говорило о ней! Птицы распевали в золоченой клетке; в шкафах Буль, за стеклами виднелись поразительные коллекции: редкие шедевры Севрской фабрики, самые лучшие саксонские рисунки эмали Петито, работы Буше, безделушки. Она любила грациозное, кокетливое, изящное искусство, где порок не лишен ума, где невинность показывает свою наготу; она любила флорентийскую бронзу, эмаль, терракоту, все изощрения вкуса и роскоши упадочного времени. В них она видела эмблему своей красоты и своей жизни. Увы! Она тоже была бесполезным украшением, фантазией, легкомысленной игрушкой, которая ломается при первом ударе, блестящим продуктом умирающего общества, перелетной птицей, быстротечной звездой.

Она так хорошо изучила искусство ухода за самой собой, что ничто не могло сравниться с ее платьями, с ее бельем, с мелкими принадлежностями ее туалета; уход за красотой был, по-видимому, самым ценным и самым приятным занятием ее юности.

Я слышал, как самые знатные дамы и самые искусные кокотки удивлялись изощренности и изысканности всех ее туалетных принадлежностей. Ее гребень был продан за сумасшедшую цену; ее головная щетка была продана чуть ли не на вес золота. Продавались даже ее поношенные перчатки, настолько была хороша ее рука. Продавались ее поношенные ботинки, и порядочные женщины спорили между собой, кому носить этот башмачок Золушки. Все было продано, даже ее старая шаль, которой было три года; даже ее пестрый попугай, напевавший довольно печальную мелодию, которой научила его госпожа; продали ее портреты, продали ее любовные записочки, продали ее лошадей – все было продано, и ее родственники, которые отворачивались от нее, когда она проезжала в своей карете с гербами, на прекрасных английских скакунах, с торжеством завладели всем золотом, которое очистилось от этой продажи. Целомудренные люди! Они себе ничего не оставили из вещей, принадлежавших ей.

Такова была эта исключительная женщина даже по парижским нравам, и вы поймете мое удивление, когда появилась эта интересная книга, полная такой жизненной правды: «Дама с камелиями». О ней заговорили сначала, как говорят обычно о страницах, запечатленных искренним чувством молодости, и все с удовольствием отмечали, что сын Александра Дюма, едва окончивший коллеж, шел уже верным шагом по блестящим следам своего отца. У него были отцовская живость и впечатлительность; у него был отцовский живой стиль, быстрый и не лишенный естественного диалога, легкого и разнообразного, придающего романам этого великого мастера прелесть, вкус и характер комедии.

Итак, эта книга имела большой успех; читатели вскоре поняли, что «Дама с камелиями» не висела в воздухе, что эта женщина должна была жить и жила недавно, что эта драма не была выдумана из головы, что это была интимная трагедия, сочащаяся живой кровью. Все заинтересовались именем героини, ее положением в обществе, успехом и шумом ее любовных приключений. Публика, которая хочет все знать и в конце концов все узнает, узнала мало-помалу все эти подробности, и кто прочел книгу, тот перечитывал ее снова, и, конечно, знание истины отразилось на интересе рассказа.

Так, по счастливой случайности, книга, отпечатанная с бесцеремонностью пустого романа, едва ли предназначенного прожить один день, теперь перепечатывается со всем почетом всеми признанной книги! Прочтите ее, и вы узнаете во всех подробностях трогательную историю, из которой богато одаренный молодой человек сделал элегию и драму с такими слезами, успехом и счастьем.

Жюль Жанен

I

По моему мнению, можно создавать типы только после долгого изучения людей, так же, как можно говорить на каком-нибудь языке, лишь изучив его серьезно.

Я еще не в том возрасте, когда выдумывают из головы, и поэтому ограничусь пересказом.

Я прошу читателя верить в истинность событий, все действующие лица которых, за исключением героини, еще живы.

Кроме того, в Париже найдутся свидетели большинства происшествий, рассказанных здесь, и сумеют их подтвердить, если моего слова окажется мало. Благодаря особому случаю я один мог их описать, ибо я один знал многие подробности, без которых рассказ был бы неинтересен и неполон.

Вот как эти подробности стали мне известны. 12 марта 1847 года я прочел на улице Лаффит большое желтое объявление о предстоящей распродаже мебели и предметов роскоши. Распродажа была назначена ввиду смерти владельца. В объявлении не была названа фамилия покойного, но был указан точный адрес и время: улица д’Антэн, дом № 9, 16-го числа с двенадцати до пяти.

Кроме того, в объявлении было сказано, что 13-го и 14-го желающие могут предварительно осматривать мебель и квартиру.

Я всегда был любителем редкостей и решил не пропустить этого случая, и если не купить, то, по крайней мере, посмотреть вещи.

На следующий день я отправился на улицу д’Антэн, в дом № 9.

Несмотря на ранний час, в квартире было уже много посетителей и даже посетительниц; дамы, одетые в бархат, закутанные в шали и приехавшие в элегантных экипажах, рассматривали, однако, с удивлением и даже с восхищением роскошь, представшую их глазам.

Позднее я понял это восхищение и удивление: присмотревшись к окружающей обстановке, я легко догадался, что нахожусь в квартире содержанки. Здесь были и светские дамы, а их больше всего на свете интересует домашняя обстановка тех женщин, экипажи которых каждый день забрызгивают грязью их экипажи, которые имеют, так же, как и они, и рядом с ними, абонированные ложи в Большой Опере и в Итальянской, и которые выставляют в Париже напоказ наглую роскошь своей красоты, своих драгоценностей и своих скандалов.

Та, у которой я сейчас находился, умерла, – и самые добродетельные дамы могли проникнуть в ее квартиру. Смерть очистила воздух в этой блестящей клоаке, а, кроме того, им служило извинением, если вообще нужно было извинение, то, что они пришли на аукцион, не зная, к кому они пришли. Они прочли объявление, хотели осмотреть вещи, о которых говорилось в объявлении, и заранее сделать выбор; все объяснялось очень просто; но это не мешало им разыскивать среди всей роскоши следы жизни куртизанки, о которой им, наверное, рассказывали много удивительного.

Но, к несчастью, тайны умерли вместе с богиней, и, несмотря на все их желание, дамы могли видеть только то, что продавалось за смертью владелицы, а не то, что продавалось при ее жизни.

Однако выбор был большой. Обстановка была поразительная: мебель розового дерева и Буль, севрские вазы и китайские, саксонские статуэтки, атлас, бархат и кружева – все в изобилии.

Я расхаживал по квартире и следил за знатными посетительницами, которые пришли раньше меня. Они вошли в комнату, обтянутую ситцем, и я тоже собирался войти туда; как вдруг они вышли оттуда, улыбаясь и как бы стыдясь своего любопытства. Мой интерес к этой комнате только усилился. Это была уборная, снабженная всем необходимым; в мельчайших приспособлениях сказалась особенно ярко расточительность покойной.

На большом столе у стены, столе в три фута ширины и шесть длины, сверкали все сокровища д’Окока и д’Одио. Это был великолепный подбор, и все эти бесчисленные предметы, необходимые при туалете такой женщины, были из серебра и золота. И собрана была эта коллекция, по-видимому, не сразу, но постепенно, как дань любви различных людей.

Я не приходил в смущение при виде уборной содержанки, и мне нравилось рассматривать все мелочи; я обратил внимание, что на всех этих прекрасных чеканных инструментах были различные инициалы и различные гербы.

Я рассматривал эти вещи, из которых каждая мне рассказывала о новом проституировании бедной девушки, и приходил к выводу, что бог был милостив к ней, не дал ей дожить до обычного конца, позволил ей умереть среди роскоши и красоты, не дожидаясь старости, этой первой смерти куртизанок.

И действительно, как грустно видеть старость порока, особенно у женщины! В нем нет никакого достоинства, и он не вызывает никакого сочувствия. Отвратительно слышать это вечное сожаление не о дурно прожитой жизни, а о неверных расчетах и легкомысленно растраченных деньгах. Я знал одну старую проститутку, у которой от прошлого оставалась только дочь, почти такая же красивая, как она сама, по словам ее современников. Эту бедную девушку звали Луизой. Мать постоянно напоминала ей, что она обязана заботиться о матери в старости, так же, как мать заботилась о ней в детстве; и исполняя приказание своей матери, она отдавалась без всякой страсти, без удовольствия, как исполняла бы всякое другое ремесло, которому ее научили бы.

Постоянная жизнь среди разврата, разврата преждевременного, и постоянное болезненное состояние заглушили в этой девушке сознание добра и зла, которое, может быть, и было заложено в ней богом, но развивать которое никому не приходило в голову.

Я никогда не забуду этой девушки, которая появлялась на бульварах почти каждый день, в одно и то же время. Ее мать сопровождала ее всегда, так же аккуратно, как всякая другая мать сопровождает свою любимую дочь. Я был тогда очень молод и готов был примириться с легкой моралью нашего времени. Но отлично помню, что этот отвратительный надзор вызывал во мне презрение и негодование.

К тому же ни у одной порядочной девушки не было такого выражения невинности и тихого страдания в лице. Это была как бы олицетворенная покорность.

Однажды лицо девушки просветлело. Среди разврата, которым руководила ее мать, грешнице показалось, что Бог явил ей милость. И почему бы Бог, который создал ее бессильной, не дал ей утешения в ее тяжелой и мрачной жизни? Однажды она почувствовала, что беременна, и все, что у нее оставалось целомудренного, затрепетало от радости. В каждой душе есть свои противоречия. Луиза поспешила сообщить матери эту радостную новость. Стыдно сказать, но ведь мы делаем это не из любви к пороку, мы рассказываем истинное происшествие; и, наверное, промолчали бы о нем, если бы не думали, что нужно время от времени раскрывать мучения этих созданий, которых осуждают, не выслушав, и презирают, не подвергнув суду; стыдно сказать, но мать ответила дочери, что им обеим только-только хватает на жизнь и что на троих не хватит, что такие дети всегда лишние, а беременность – потерянное время.

На следующий день акушерка, подруга ее матери, пришла к Луизе; Луиза пролежала несколько дней в постели и встала еще более слабая и бледная, чем раньше.

Три месяца спустя какой-то господин проникся к ней жалостью и занялся ее моральным и физическим оздоровлением; но последнее потрясение было слишком сильно, и Луиза умерла от последствий искусственного выкидыша.

Мать еще жива: как она живет, один Бог знает.

Я вспомнил эту историю в то время, как рассматривал серебряные несессеры, и, по-видимому, сильно задумался; в комнате не осталось больше никого, кроме меня и сторожа, который, стоя у двери, внимательно наблюдал за мной.

Я подошел к сторожу, которому внушал недоверие.

– Не можете ли вы мне сказать, – спросил я у него, – кто жил здесь?

– Маргарита Готье.

Я знал эту девушку, по имени и по внешности.

– Как! – воскликнул я. – Маргарита Готье умерла?

– Да, сударь.

– Когда же?

– Кажется, недели три тому назад.

– А почему разрешили публике осматривать помещение?

– Кредиторы думают, что это только повысит цены. Можно заранее осмотреть мебель и обивку и выбрать по вкусу.

– У нее были долги?

– Очень много.

– Но аукцион покроет их?

– С излишком.

– А кому же достанется излишек?

– Ее семье.

– У нее есть родные?

– Кажется.

– Благодарю вас.

Сторож, разубедившись в моих намерениях, поклонился мне. Я ушел.

«Бедная девушка, – подумал я, возвращаясь домой, – невесело было ей умирать. В ее кругу имеют друзей только тогда, когда все идет хорошо». И невольно мне стало жаль Маргариту Готье.

Многим покажется, может быть, смешным, но я питаю чрезмерную снисходительность к проституткам и даже не намерен в этом оправдываться.

Однажды я шел в полицию за паспортом и видел, как двое жандармов вели по улице девушку. Я не знаю, что сделала эта девушка, знаю только, что она обливалась горючими слезами, целуя маленького грудного ребенка, от которого ее отрывали. С тех пор я не могу презирать женщину с первого взгляда.

II

Аукцион был назначен на 16-е. Был оставлен свободный день между осмотром и аукционом, чтобы дать время обойщикам снять занавеси, обивку и т. д.

Я недавно вернулся из путешествия. Вполне естественно, что мне не сообщили о смерти Маргариты как о такой новости, которую друзья обычно сообщают возвращающемуся домой, в столицу. Маргарита была красива, но насколько шумна жизнь этих женщин, настолько тиха их смерть. Эти светила восходят и заходят без блеска. Когда они умирают молодыми, об их смерти узнают все их любовники одновременно, потому что в Париже почти все любовники известной кокотки живут одной жизнью. Они обмениваются воспоминаниями и продолжают свою жизнь дальше, не пролив ни единой слезы.



В наше время двадцатипятилетние молодые люди редко проливают слезы и не могут оплакивать первую встречную. Оплакивают только родителей, которые платят за слезы, и в зависимости от суммы, которую они уплачивают.

Что касается меня, то хотя моих букв и не было на туалетных принадлежностях Маргариты, инстинктивная снисходительность, естественная жалость, в которой я только что признался, заставляли меня думать о ее смерти дольше, чем она этого, может быть, заслуживала.

Я вспомнил, что часто встречал Маргариту в Елисейских полях, куда она ездила аккуратно каждый день в маленькой синей карете, запряженной парой великолепных гнедых лошадей; я отметил в ней тогда одну черту, несвойственную ей подобным, черту, которая как бы подчеркивала ее действительно исключительную красоту.

Эти несчастные создания, появляясь на улице, бывают всегда окружены всяким сбродом.

Ни один мужчина не согласится афишировать подругу своих ночных наслаждений; но так как проститутки боятся одиночества, то они и берут с собой на прогулку или менее счастливых подруг, не имеющих собственных выездов, или старых кокоток, все еще заботящихся о своей внешности, к которым свободно можно обратиться за справками относительно их спутницы.

Маргарита держалась иначе. Она приезжала в Елисейские поля всегда одна, в своем экипаже, и при этом старалась не вызывать внимания, зимой куталась в большую шаль, летом носила простые платья; и хотя по дороге она встречала много знакомых, ее улыбку видели только они одни, и только герцогиня могла бы так улыбаться.

Она не гуляла по кругу в начале Елисейских полей, как это делают и делали все ее товарки. Лошади быстро уносили ее в лес. Там она выходила из экипажа, гуляла в продолжение часа, вновь садилась в экипаж и возвращалась домой.

Я вспоминал все эти мелочи, очевидцем которых иногда бывал, и оплакивал смерть этой девушки, как оплакивают гибель прекрасного произведения искусства.

Вряд ли можно было встретить более приятную красоту, чем красота Маргариты.

Она была высокого роста и очень худощава; но свой физический недостаток она чрезвычайно искусно скрывала под складками платья. Ее длинная шаль, концы которой спускались до земли, с обеих сторон лежала на широких оборках шелкового платья, а пушистая муфта, в которую она прятала руки, прижимая ее к груди, так искусно была окружена воланами, что самый требовательный критик не сумел бы ничего возразить против красоты линий.

Ее чудесная головка была предметом особого кокетства. Она была очень маленькая, и ее мать, как сказал бы Мюссэ, позаботилась, создавая ее.

Представьте себе на чудном овале лица черные глаза и над ними такой чистый изгиб бровей, как будто нарисованный; окаймите глаза длинными ресницами, которые бросают тень на розовые щеки; нарисуйте тонкий прямой нос со слегка чувственными раскрытыми ноздрями; набросайте правильный ротик, прелестные губки которого прикрывают молочно-белые зубы; покройте кожу бархатистым пушком – и вы получите полный портрет этой очаровательной головки.

Волосы, черные как смоль, спускались двумя естественными или искусственными бандо на лоб и развевались на затылке, оставляя открытыми кончики ушей, на которых сверкали два бриллианта ценою каждый в четыре-пять тысяч франков.

Мы можем только констатировать факт, совершенно его не понимая, что чувственная жизнь не отняла у лица Маргариты девственного и даже детского выражения.

У Маргариты был ее портрет, написанный Видалем, единственным человеком, чей карандаш мог ее передать. После ее смерти этот портрет был несколько дней в моем распоряжении, и он был так удивительно похож, что помог мне восстановить детали, которых моя память не удержала.

Некоторые мелочи, о которых я говорю в этой главе, стали мне известны много позднее, но я пишу о них сейчас, чтобы не возвращаться к ним позднее, когда начнется история жизни этой женщины.

Маргарита бывала на всех первых представлениях и все вечера проводила в театрах и на балах. Каждый раз, когда давалась новая пьеса, ее наверняка можно было встретить в театре с тремя вещами, с которыми она никогда не расставалась и которые лежали всегда на барьере ее ложи бенуара: с лорнетом, коробкой конфет и букетом камелий.

В течение двадцати пяти дней каждого месяца камелии были белые, а остальные пять дней они были красные, никому не известна была причина, почему цветы менялись, и я говорю об этом, не пытаясь найти объяснения, но завсегдатаи тех театров, где она часто бывала, и ее друзья заметили это так же, как и я.

Маргарита никогда не появлялась с другими цветами. В цветочном магазине мадам Баржон, где она всегда брала цветы, ее прозвали в конце концов «дамой с камелиями», и это прозвище осталось за ней.

Я знал, конечно, как и все, кто вращается в известных кругах Парижа, что Маргарита была любовницей самых изящных молодых людей, что она открыто об этом говорила и что они сами этим хвастались; это доказывало, что и любовники, и любовница были довольны друг другом.

Однако последние три года, после путешествия в Баньер, по слухам, она жила только с одним старым иностранцем герцогом, необыкновенно богатым, который старался оторвать ее от прошлого, на что она, по-видимому, довольно охотно соглашалась.

Вот что мне рассказывали по этому поводу.

Весной 1842 года Маргарита была так слаба, так больна, что врачи послали ее на воды, и она поехала в Баньер.

Там, среди больных, была и дочь герцога, у которой была не только та же болезнь, но и та же внешность, что и у Маргариты, так что их можно было принять за сестер. Только молодая герцогиня была в последней стадии чахотки и через несколько дней после приезда Маргариты умерла.

Однажды утром герцог, который оставался в Баньере, как на кладбище, где была похоронена часть его сердца, встретил Маргариту на повороте аллеи.

Ему показалось, что это тень его дочери. Подойдя к ней, он взял ее за руки, обнял, рыдая, и, не спросив, кто она, просил у нее позволения встречаться с ней и любить в ней живой образ своей покойной дочери.

Маргарита была в Баньере одна со своей горничной и, не боясь совершенно себя скомпрометировать, разрешила герцогу все, что он просил…

В Баньере, однако, нашлись люди, которые знали ее и официально предупредили герцога о социальном положении мадемуазель Готье. Это было ударом для старика, потому что тут кончалось сходство с его дочерью, но было уже поздно. Молодая женщина стала потребностью его сердца и единственной целью, единственным оправданием его жизни.

Он не сделал ей упрека, да и не имел на то права; но он спросил у нее, способна ли она изменить свою жизнь, предложив ей взамен этой жертвы какое угодно вознаграждение. Она обещала.

Нужно сказать, что в это время Маргарита, натура увлекающаяся, была больна. Прошлое казалось ей главной причиной ее болезни, и какое-то суеверное чувство заставляло ее надеяться, что Бог оставит ей красоту и здоровье в награду за раскаяние и исправление.

И действительно, воды, прогулки, естественная усталость и сон к концу лета мало-помалу восстановили ее силы.

Герцог сопровождал Маргариту в Париж, где он продолжал навещать ее, как и в Баньере.

Эта связь, о которой никто не знал ни ее действительного происхождения, ни ее действительного содержания, произвела большое впечатление, потому что герцог был известен своим богатством, а теперь стал известен своей расточительностью.

Это сближение старого герцога с молодой женщиной объясняли распущенностью, свойственной богатым старикам. Строили различные догадки, кроме единственно правильной.

А меж тем чувства этого отца к Маргарите носили такой целомудренный характер, что всякое другое отношение к ней для него было бы кровосмешением, и ни разу он не сказал ей ничего такого, что не могла бы слышать его дочь.

Нам чужды намерения придавать нашей героине несвойственный ей облик. Мы должны отметить, что, пока она была в Баньере, обещание, данное герцогу, ей не трудно было сдержать, и она его сдержала; но по возвращении в Париж этой девушке, привыкшей к рассеянной жизни, к балам, даже к оргиям, казалось, что одиночество, нарушаемое только периодическими визитами герцога, заставит ее умереть от скуки, и жгучее дыхание прошлой жизни ударило ей в голову и в сердце.

Прибавьте к этому, что Маргарита вернулась из своего путешествия еще более красивой, чем раньше, что ей было двадцать лет и что болезнь, усыпленная, но не сломленная окончательно, по-прежнему рождала в ней лихорадочные желания, которыми почти всегда сопровождаются легочные заболевания.

Герцогу было очень тяжело в тот день, когда его друзья, неустанно выслеживавшие скандала со стороны молодой женщины, связь с которой, по их словам, его компрометировала, донесли ему, что в тот час, когда она уверена в своей безопасности, она принимает посетителей и что эти посещения продолжаются часто до следующего утра.

Герцог спросил Маргариту, она созналась и без всякой задней мысли посоветовала ему перестать интересоваться ею, так как у нее нет сил сдерживать свое обещание и ей не хочется больше принимать благодеяния от человека, которого она обманывает.

Герцог не показывался в течение недели, и это было все, что он мог сделать, а на восьмой день он умолял Маргариту впустить его, обещая ей принять ее такой, какова она есть, лишь бы ему позволено было ее видеть, и клянясь, что до самой смерти он ей не сделает ни одного упрека.

Вот как обстояло дело через три месяца после возвращения Маргариты, другими словами, в ноябре или декабре 1842 года.

III

16-го, в час дня, я отправился на улицу д’Антэн.

Уже у входной двери были слышны голоса.

Квартира была полна любопытных.

Там были все звезды пышного порока, с любопытством изучаемые несколькими светскими дамами, которые снова воспользовались аукционом, чтобы присмотреться вблизи к женщинам, с которыми они никогда не имели бы случая встретиться и легким радостям которых они, может быть, втайне завидовали.

Герцогиня Ф… стояла бок о бок с мадемуазель А…, одним из печальнейших явлений в среде наших куртизанок; маркиза Т… колебалась, купить или не купить ей вещь, на которую надбавляла цену мадам Д…, самая роскошная и самая известная кокотка; герцог И…, о котором в Мадриде говорили, что он разоряется в Париже, а в Париже, что он разоряется в Мадриде, и который все-таки не мог даже истратить своего годового дохода, разговаривал с мадам М…, одной из наших самых умных рассказчиц, которая время от времени печатала рассказы за своей подписью, и обменивался дружескими взглядами с мадам N…, прекрасной завсегдатайкой Елисейских полей, почти всегда одетой в розовое или голубое; ее карета запряжена парой рослых черных лошадей, которых Тони продал ей за десять тысяч франков и… которые она ему заплатила; наконец мадемуазель Р…, которая при помощи только своего таланта достигала вдвойне против того, чего достигают светские женщины при помощи своего приданого, и втройне против того, что другие достигают при помощи любви, – пришла, несмотря на холод, сделать несколько покупок, и на нее было устремлено немало взоров.

Мы могли бы назвать инициалы еще многих людей, собравшихся в этих гостиных и очень удивленных этой общей встречей; но мы боимся утомить читателя.

Скажем только, что всем было безумно весело и среди тех, кто находился здесь, многие знали покойную, но, по-видимому, не вспоминали ее.

Смеялись громко; оценщики кричали до потери голоса; торговцы, которые заполнили все скамьи перед главным столом, тщетно старались восстановить тишину, чтобы в тишине обделать свои дела. Никогда не было такого шумного и пестрого собрания.

Дама с камелиями (сборник)

Я медленно шел среди этого неуместного шума, помня, что рядом, в соседней комнате, испустила дух несчастная женщина, мебель которой продавали за долги.

Целью моего прихода были не столько покупки, сколько наблюдение, и поэтому я наблюдал физиономии поставщиков, которые устроили аукцион; каждый раз, когда какой-нибудь предмет неожиданно повышался в цене, их лица расплывались в улыбке.

«Честные» люди, которые строили свои расчеты на проституировании этой женщины, которые заработали на ней сто на сто, которые преследовали своими векселями последние минуты ее жизни и которые после ее смерти пришли пожать плоды своих «честных» расчетов и получить проценты за свой постыдный кредит.

Насколько правы были древние, установив одного общего бога для торговцев и для воров!

Платья, шали, драгоценности продавались с неслыханной быстротой. Эти вещи мне были ни к чему, и я ждал.

Вдруг я услышал крик:

– Книга в прекрасном переплете, с золотым обрезом, под заглавием: «Манон Леско». На первой странице есть надпись. Десять франков.

– Двенадцать, – сказал кто-то после продолжительного молчания.

– Пятнадцать, – сказал я. Почему? Не знаю. Вероятно, из-за надписи.

– Пятнадцать, – повторил оценщик.

– Тридцать, – повторил первый покупатель таким голосом, как будто он не допустит надбавки.

Дело принимало характер борьбы.

– Тридцать пять! – крикнул я в тон.

– Сорок.

– Пятьдесят.

– Шестьдесят.

– Сто.

Признаюсь, если бы я хотел произвести сильное впечатление, я вполне достиг этого; кругом воцарилось глубокое молчание, и все смотрели на меня, желая разглядеть, кто так добивается этой книги.

По-видимому, тон, которым я произнес последнее слово, подействовал на моего противника: он предпочел прекратить этот торг, в результате которого я должен был заплатить за книжку в десять раз дороже ее стоимости, и, поклонившись, сказал очень любезно, но, к сожалению, немного поздно:

– Я уступаю.

Возражений не последовало, и книга осталась за мной.

Опасаясь, что самолюбие снова заведет меня далеко и нанесет ущерб моему кошельку, я записал свое имя и ушел. Должно быть, свидетелям этой сцены я подал повод к бесконечным догадкам; их интересовало, вероятно, почему я заплатил сто франков за книгу, которую я мог повсюду купить за десять, самое большое за пятнадцать.

Через час я послал за своей покупкой. На первой странице было написано чернилами, красивым почерком, несколько слов от того, кто подарил эту книгу. Надпись была коротенькая:

Маргарите

Смиренная Манон

А внизу подпись: Арман Дюваль.

Что значило это слово: смиренная?

В чем признавала Манон, по мнению Армана Дюваля, превосходство Маргариты: в разврате или в благородстве души?

Второе толкование казалось более правдоподобным; первое было бы только наглой откровенностью, которую не приняла бы Маргарита, несмотря на свое мнение о себе.

Я вышел из дому и вернулся к этой книге только вечером перед сном.

Я знаю очень хорошо трогательную историю Манон Леско; но всякий раз, когда мне попадается в руки эта книга, меня влечет к ней, я открываю ее и в сотый раз переживаю жизнь героини аббата Прево. Эта героиня так правдоподобна, что мне кажется, будто я ее знаю. На этот раз постоянная параллель между Маргаритой и Манон придавала чтению неожиданную привлекательность, и к моей снисходительности присоединялась жалость, почти любовь к бедной девушке, по наследству от которой я получил этот томик. Манон умерла в пустыне, это верно, но на руках человека, который любил ее всеми силами души, который вырыл для мертвой могилу, оросил ее своими слезами и схоронил в ней свое сердце; а Маргарита, такая же грешница, как Манон, может быть, так же раскаявшаяся, как и та, умерла среди пышной роскоши, если верить тому, что я видел, на ложе своего прошлого, но и среди пустыни сердца, более бесплодной, более необъятной, более безжалостной, чем та, в которой была погребена Манон.

И действительно, как я узнал от своих друзей, осведомленных о последних днях ее жизни, Маргарита не слышала у своего изголовья искреннего утешения в продолжение двух месяцев, пока тянулась ее медленная и мучительная агония.

Потом от Манон и Маргариты моя мысль перенеслась к тем, которых я знал и которые с песнями шли по дороге к смерти, почти всегда одинаково печальной.

Бедные создания! Если нельзя их любить, то можно пожалеть. Вы жалеете слепого, который никогда не видел дневного света, глухого, который никогда не слышал голосов природы, немого, который никогда не мог передать голос своей души, и из чувства стыда не хотите пожалеть слепоту сердца, глухоту души и немоту совести, которые делают безумной несчастную страдалицу и, помимо ее воли, неспособной видеть хорошее, слышать Господа Бога и говорить на чистом языке любви и веры.

Гюго написал Марион Делорм, Мюссе – Бернеретту, Александр Дюма – Фернанду, мыслители и поэты всех времен приносили куртизанкам дары своего сострадания, а иногда какой-нибудь великий человек реабилитировал их своей любовью и даже своим именем… Я так настаиваю на этом потому, что среди тех, кто будет меня читать, многие, может быть, уже готовы бросить мою книгу, так как боятся найти в ней апологию порока и проституции, а возраст автора только усиливает это опасение. Пусть те, кто так думает, сознают свою ошибку, и пусть они продолжают чтение, если их удерживал только этот страх.

Я убежден в одном: для женщины, которую не научили добру, Бог открывает два пути, которые приводят ее к нему: это – путь страдания и путь любви. Они трудны; те, кто на него вступает, натирают себе до крови ноги, раздирают руки, но в то же время оставляют украшения порока на придорожных колючках и подходят к цели в той наготе, которой не стыдятся перед Создателем.

Те, кто встречает этих путниц, должны их поддержать и сказать всем, что они их встретили, ибо, сказав об этом, они другим указывают путь.

Речь идет не просто о том, чтобы поставить при входе в жизнь два столба с надписью на одном: «Путь к добру» и с предупреждением на другом: «Путь ко злу», и сказать тем, кто является: «Выбирайте!»

Нужно указывать тем, кто уклонился в сторону дорог, которые ведут со второго пути на первый, и нужно постараться, чтобы начало этого пути не было очень тяжелым и не казалось непреодолимым.

Зачем нам быть такими строгими? Зачем нам упорно держаться взглядов того общества, которое представляется жестоким, чтобы его считали сильным, и отталкивать души, истекающие кровью от ран, через которые, как дурная кровь, испаряется зло их прошлого, и ожидающие дружеской руки, которая их перевяжет и даст их сердцу исцеление?

Я обращаюсь к моему поколению, к тем, которые, подобно мне, понимают, что человечество за последние пятнадцать лет сделало один из наиболее смелых скачков. Вера вновь возрождается, к нам возвращается уважение к справедливости, и если мир не стал совершенным, то он стал, по крайней мере, лучше. Усилия всех умных людей клонятся к одной цели, и все сильные воли заражены одним желанием: будем добры, будем молоды, будем правдивы! Зло есть суета, будем гордиться добром, а главное, не будем приходить в отчаяние. Не будем презирать женщину, которая не называется ни матерью, ни сестрой, ни дочерью, ни женой. Не будем ограничивать уважение семьей, снисхождение эгоизмом. Небо больше радуется одному раскаявшемуся грешнику, чем ста праведникам, которые никогда не согрешили; постараемся же порадовать небо. Оно воздаст нам сторицей. Будем раздавать на своем пути милостыню нашего прощения тем, которых погубили земные страсти, и как говорят добрые старые женщины, когда они предлагают лекарство собственного изобретения, если это и не поможет, то, во всяком случае, не повредит.

Конечно, может показаться очень смелым с моей стороны ожидать таких великих результатов от моего труда; но я принадлежу к тем, кто верит, что все в малом. Малый ребенок заключает в себе большого человека; мозг тесен, но в нем сокрыта мысль; глаз – одна точка, но он обнимает пространства.

IV

Через два дня аукцион был совершенно закончен. Он дал сто пятьдесят тысяч франков.

Кредиторы разделили между собой две трети, а семья, состоявшая из сестры и племянника, унаследовала остальное.

Сестра сделала большие глаза, когда нотариус известил ее, что ей досталось наследство в пятьдесят тысяч франков.

Шесть-семь лет эта девушка не видела сестры, которая однажды исчезла и с тех пор не давала о себе знать.

Она поспешно приехала в Париж, и велико было удивление тех, кто знал Маргариту, когда они увидели в лице ее единственной наследницы толстую и красивую деревенскую девушку, ни разу до тех пор не выезжавшую из деревни.

Ее будущее было обеспечено одним взмахом пера, и она даже не знала, из какого источника пришло к ней это неожиданное благополучие.

Она снова вернулась, как мне рассказывали, к себе в деревню, очень опечаленная смертью сестры, однако компенсированная помещением своих денег на проценты.

Все эти подробности живо интересовали Париж – очаг скандалов, но мало-помалу стали забываться; и я тоже начал было забывать свою долю участия в этих событиях, как вдруг новое происшествие раскрыло передо мной всю жизнь Маргариты и показало мне такие трогательные подробности, что у меня явилось желание написать этот рассказ, и я его написал.

Уже три или четыре дня, как квартира была освобождена от проданной мебели и сдавалась внаем, когда однажды утром ко мне пришел посетитель.

Мой слуга, или, вернее, мой швейцар, который мне прислуживал, вышел на звонок, принес мне карточку и сказал, что господин желает меня видеть.

Я взглянул на карточку и прочел там два слова: Арман Дюваль.

Я старался вспомнить, где я уже видел это имя, и вспомнил первый листок в книге «Манон Леско».

Что нужно от меня человеку, который подарил эту книгу Маргарите? Я велел немедленно просить посетителя.

Я увидел белокурого молодого человека, высокого роста, бледного, одетого в дорожный костюм, который он, по-видимому, не снимал в течение нескольких дней и даже не почистил по приезде в Париж, хотя он и был в пыли.

Господин Дюваль был очень взволнован и не старался даже скрыть свое волнение; он обратился ко мне со слезами на глазах и с дрожью в голосе:

– Пожалуйста, простите мой визит и мой костюм; но ведь молодые люди могут не стесняться друг перед другом; а мне так хотелось повидать вас сегодня, что я даже не заезжал в гостиницу, куда отправил свои сундуки, и прибежал, боясь в другое время не застать вас дома.

Я попросил господина Дюваля сесть около огня, что он и сделал; вынул из кармана носовой платок и закрыл им на мгновение лицо.

– Вам трудно понять, – начал он с печальным вздохом, – что хочет незнакомый посетитель в такой час, в таком виде и вдобавок плачущий. Я пришел вас просить об очень большом одолжении.

– Говорите, я весь к вашим услугам.

– Вы присутствовали на аукционе у Маргариты Готье?

При этих словах волнение молодого человека, которое он сумел немного подавить, снова прорвалось и он принужден был закрыть лицо руками.

– Вам смешно смотреть на меня, – добавил он, – еще раз прошу у вас прощения; будьте уверены, что я никогда не забуду терпения, с которым вы меня слушаете.

– Если та услуга, которую вы потребуете от меня, – возразил я, – может хоть немного успокоить ваше горе, скажите мне скорее, чем я могу быть вам полезен, и я буду счастлив помочь вам.

Горе господина Дюваля было мне симпатично, и я хотел быть ему приятным.

Тогда он сказал:

– Вы купили какую-то вещь на аукционе у Маргариты?

– Да, книгу.

– «Манон Леско»?

– Да.

– Эта книга у вас?

– Она у меня в спальне.

Арман Дюваль при этом сообщении, казалось, успокоился и поблагодарил меня, как будто я оказал ему услугу тем, что сохранил эту книгу.

Я поднялся, прошел в свою комнату, взял книгу и передал ему.

– Да, это та самая, – сказал он, посмотрев на надпись на первой странице и перелистав книгу, – да, это она.

И две больших слезы скатились по его щекам.

– Скажите, пожалуйста, – спросил он, подняв на меня глаза и даже не стараясь скрывать своих слез, – вы очень дорожите этой книгой?

– Почему вы так думаете?

– Потому, что я хочу вас просить уступить ее мне.

– Простите мне, пожалуйста, мое любопытство, – сказал я, – это вы подарили эту книгу Маргарите Готье?

– Да, я.

– Эта книга принадлежит вам, возьмите ее, я счастлив, что могу вернуть ее вам.

– Но, – возразил господин Дюваль со смущением, – я верну вам, по крайней мере, то, что вы за нее заплатили.

– Позвольте мне подарить вам ее. Цена одной книжки на подобном аукционе пустяшная, и я уж не помню, сколько заплатил за нее.

– Вы заплатили за нее сто франков.

– Да, верно, – сказал я в свою очередь со смущением. – Но откуда вы это знаете?

– Это очень просто; я надеялся приехать в Париж вовремя, чтобы поспеть к аукциону у Маргариты, а приехал только сегодня утром. Я хотел обязательно иметь какую-нибудь вещь после нее и побежал к оценщику, чтобы получить разрешение посмотреть список проданных вещей и имена покупателей. Я увидел, что эту книжку купили вы, и решил просить вас уступить ее мне, хотя сумма, которую вы заплатили за нее, заставила меня опасаться, что у вас самого связано какое-нибудь воспоминание с этой книгой.

Чувствовалось в этих словах Армана опасение, что я знал Маргариту так же, как и он.

Я поспешил его разуверить.

– Я знал мадемуазель Готье только по виду, – сказал я. – Ее смерть произвела на меня такое впечатление, какое производит на всякого молодого человека смерть красивой женщины, которую он имел удовольствие встречать. Я хотел купить что-нибудь у нее на аукционе и почему-то погнался за этой книжкой, сам не знаю почему, может быть, из желания позлить одного господина, который хотел ее приобрести во что бы то ни стало и боролся со мной за ее обладание. Повторяю вам, книга эта к вашим услугам, и я очень вас прошу взять ее у меня, но не на тех условиях, на каких я ее получил от оценщика; пускай она будет залогом нашего дальнейшего знакомства и дружеских отношений.

– Хорошо, – сказал Арман, протянув мне руку, пожав мою, – я принимаю и буду вам признателен всю мою жизнь.

Мне очень хотелось расспросить Армана о Маргарите, потому что надпись на книге, путешествие молодого человека, его желание обладать этой книгой подстрекали мое любопытство; но я боялся своими расспросами навести его на мысль, что я отказался от денег, чтобы иметь право вмешиваться в его личную жизнь.

Казалось, он угадал мое желание и сказал мне:

– Вы читали эту книгу?

– Да, всю.

– Что вы подумали о моей надписи?

– Я решил, что бедная девушка, которой вы подарили эту книгу, по вашему мнению, выделялась из общего уровня; мне не хотелось видеть в этих строках пошлого комплимента.

– Вы были правы. Эта девушка была ангел. Вот прочтите это письмо.

Он протянул мне листок бумаги, который, по-видимому, не раз побывал у него в руках.

Я развернул его и вот что прочел:

«Милый Арман, я получила ваше письмо и благодарю Создателя за вашу доброту. Да, мой друг, я больна, больна такой болезнью, которая не прощает; но ваше участие очень облегчает мои страдания. Я не проживу так долго, чтобы испытать счастье от пожатия руки, которая написала полученное мною хорошее письмо, слова которого должны были бы меня исцелить, если бы что-нибудь могло еще меня исцелить. Я вас не увижу, так как смерть близка, а сотни верст отделяют вас от меня. Бедный друг! Ваша прежняя Маргарита очень изменилась, и, пожалуй, лучше не видеть ее больше совсем, чем увидеть ее такой, какой она стала. Вы спрашиваете меня, прощаю ли я вас; ах, от всего сердца, друг мой, так как зло, которое вы мне причинили, было только доказательством вашей любви ко мне. Вот уже месяц, как я лежу в постели, и так ценю ваше уважение, что веду дневник с того момента, как мы расстались, и буду вести его до того момента, когда силы мне изменят.

Если я вам действительно дорога, Арман, сходите по возвращении к Жюли Дюпре. Она вам передаст этот дневник. Вы там найдете объяснение и оправдание всему, что произошло между нами. Жюли очень хорошо ко мне относится; мы часто с ней говорили о вас. Она была у меня, когда пришло ваше письмо, и мы плакали, читая его.

Еще раньше, когда я не имела от вас никаких известий, я просила ее передать вам эти бумаги по вашем возвращении во Францию. Не благодарите меня за это. Эти постоянные воспоминания о единственных радостных моментах моей жизни мне доставляют большую радость, и если вы должны найти в этих листках прощение прошлому, то я в них нахожу постоянное успокоение.

Мне хотелось бы оставить вам что-нибудь на память обо мне, но все мои вещи опечатаны, и у меня ничего нет.

Вы представляете себе, мой друг? Я умираю, и из своей спальни слышу в соседней комнате шаги сторожа, которого мои кредиторы поставили у меня, чтобы мои друзья ничего не унесли и чтобы у меня ничего не осталось в том случае, если я не умру. Нужно надеяться, что они дождутся конца и тогда уж назначат аукцион.

Ах, как безжалостны люди! Или нет, я ошибаюсь, это Бог справедлив и непреклонен.

Итак, мой друг, вы явитесь на аукцион и купите что-нибудь; если же я спрячу для вас какую-нибудь безделушку и они узнают об этом, они способны привлечь вас к ответственности за присвоение чужой собственности.

Я покидаю печальную жизнь.

Велика была бы милость Божья, если бы мне позволено было увидеть вас перед смертью! Но по всему видно, что я должна вам сказать: прости, мой друг! Простите, что я кончаю письмо, но мои исцелители истощают меня кровопусканиями, и рука моя отказывается служить.

Маргарита Готье».

И действительно, последние строчки с трудом можно было прочесть.

Я вернул письмо Арману, который, наверное, повторял его на память, в то время как я читал по бумаге; взяв его у меня, он сказал:

– Кто бы мог подумать, что это писала содержанка!

И, растроганный своими воспоминаниями, он рассматривал некоторое время почерк письма, а потом поднес его к губам.

– Как вспомню, – снова начал он, – что она умерла, не повидавшись со мной, и что я ее не увижу больше никогда; как вспомню, что она сделала для меня то, чего не сделала бы сестра, – я не могу себе простить, что дал ей умереть так, как она умерла. Умерла! Умерла, думая обо мне, произнося мое имя, бедная милая Маргарита!

И Арман, дав волю своим воспоминаниям и слезам, протянул мне руку и продолжал:

– Наверное, всякий посмеялся бы надо мной, увидев мои горькие слезы о такой покойной; ведь никто не знает, как я заставил страдать эту женщину, как я был жесток, как она была добра и покорна. Я думал, что имею право ее прощать, а теперь я считаю себя недостойным ее прощения. Ах, я отдал бы десять лет жизни, чтобы поплакать один час у ее ног.

Очень тяжело утешать в горе, которого не знаешь, а меж тем я испытывал такое горячее участие к этому молодому человеку, он с такой откровенностью сделал меня поверенным своего горя, что я решил, что мои слова не будут для него безразличны, и сказал ему:

– Разве у вас нет родных, друзей? Попытайтесь повидаться с ними, и они утешат вас, а я могу вам только сочувствовать.

– Да, это верно, – сказал он, поднявшись и сделав несколько шагов по комнате, – я вам надоел. Простите, я не подумал, что мое горе вас очень мало трогает и что я пристаю к вам с тем, что вас не может и не должно ничуть интересовать.

– Вы неверно меня поняли, я весь к вашим услугам, мне только жаль, что я не в состоянии успокоить вас. Если мое общество и общество моих друзей могут вас развлечь, если я хоть чем-нибудь могу быть вам полезен, пожалуйста, не сомневайтесь в моей полной готовности.

– Пожалуйста, простите меня, – сказал он, – горе преувеличивает все ощущения. Позвольте мне остаться у вас еще несколько минут, чтобы вытереть глаза; я не хочу, чтобы уличные зеваки рассматривали с любопытством большого парня, который плачет. Вы меня осчастливили этой книгой; я никогда не сумею вас отблагодарить за нее.

– Считайте меня вашим другом, – сказал я Арману, – и откройте мне причины вашего горя. Большое утешение – рассказать о своих страданиях.

– Вы правы; но сегодня мне слишком хочется плакать, и я не сумею вам связно рассказать. Как-нибудь на днях я вам расскажу все подробно, и вы сами увидите, должен ли я оплакивать бедную девушку. А теперь, – добавил он, в последний раз вытерев глаза и посмотрев на себя в зеркало, – скажите, вы не очень на меня сердитесь и позволите мне снова навестить вас?

У него было очень милое и приятное выражение лица, а я с трудом удержался, чтобы не обнять его.

Что касается Армана, то глаза его опять подернулись слезами; он увидел, что я это заметил, и отвернулся от меня.

– Мужайтесь, – сказал я.

– Прощайте, – сказал он.

И, сделав над собой неимоверное усилие, чтобы не заплакать, он выбежал от меня.

Я отодвинул занавес у окна и видел, как он садился в экипаж, который ждал его у дверей; и, усевшись, он сейчас же залился слезами и закрыл лицо платком.

V

Прошло долгое время, и я ничего не слышал об Армане, но зато мне часто приходилось слышать о Маргарите.

Я не знаю, замечали ли вы, что достаточно, чтобы кто-нибудь раз назвал перед вами имя особы, которая должна была бы остаться для вас неизвестной или, по крайней мере, безразличной, для того, чтобы вокруг этого имени начали собираться различные детали и чтобы все ваши друзья начали вам говорить о том, о чем они никогда раньше с вами не разговаривали. Вы вдруг открываете, что эта особа даже интересовала вас, вы замечаете, что она много раз появлялась в вашей жизни, но только вы на это не обращали внимания; вы находите в том, что вам рассказывают, сходство, тождество с некоторыми явлениями вашей собственной жизни. По отношению к Маргарите дело не обстояло буквально так: я ее и раньше видел, встречал и знал по виду; однако со времени аукциона мне так часто приходилось слышать это имя, а в описанном происшествии оно было связано с таким глубоким страданием, что мое удивление только возросло, а мое любопытство усилилось.

В результате я обращался ко всем моим друзьям, с которыми я раньше никогда не разговаривал о Маргарите, с вопросом:

– Вы знали Маргариту Готье?

– Даму с камелиями?

– Да.

– Конечно!

Эти «конечно!» сопровождались иногда улыбками, довольно-таки недвусмысленными.

– А что она представляла собой? – продолжал я.

Дама с камелиями (сборник)

– Хорошая была девушка.

– И это все?

– Ну да, пожалуй, она была умнее и добрее других.

– И вы ничего особенного о ней не знаете?

– Она разорила барона Г…

– И только?

– Она была любовницей старого герцога…

– Она действительно была его любовницей?

– Говорят, во всяком случае, он ей давал много денег.

И всегда – одни и те же сведения.

А мне хотелось узнать что-нибудь о связи Маргариты с Арманом.

Я встретил как-то одного человека, который дружил со всеми известными женщинами. Я спросил его:

– Вы знали Маргариту Готье?

Ответом мне было все то же «конечно».

– Что это была за девушка?

– Красивая и добрая. Ее смерть причинила мне большое горе.

– У нее был любовник Арман Дюваль?

– Высокого роста, блондин?

– Да.

– Был.

– А что собой представляет Арман?

– Молодой человек, который прожил с ней то немногое, что у него было, и, по-видимому, был вынужден ее бросить. Говорят, он был от нее без ума.

– А она?

– Она тоже его очень любила, как говорят, но по-своему. От этих женщин нельзя требовать больше, чем они могут дать.

– Что сталось с Арманом?

– Не знаю. Мы его мало знали. Он жил с Маргаритой пять-шесть месяцев, но в деревне. Когда она вернулась, он уехал.

– И вы его не видели с тех пор?

– Ни разу.

Я тоже не видел больше Армана. Я подумывал, что, может быть, в момент его визита ко мне его любовь к Маргарите была преувеличена, а следовательно, и его страдания из-за недавно полученного известия о ее смерти; и что, может быть, он уже забыл и покойную, и свое обещание прийти ко мне.

Это предположение было бы весьма правдоподобно по отношению ко всякому другому человеку, но в отчаянии Армана звучали искренние ноты; и, переходя от одной крайности к другой, я решил, что печаль повела за собой болезнь и что я не получаю известий потому, что он болен и даже, может быть, умер.

Я невольно заинтересовался этим молодым человеком. Может быть, в этой заинтересованности был своего рода эгоизм; может быть, я угадывал под этим страданием трогательную повесть души, может быть, даже мое желание узнать ее сыграло главную роль в заботах об Армане.

Но так как господин Дюваль не приходил ко мне, я решил пойти к нему. Предлог не трудно было найти; к несчастью, я не знал его адреса и к кому ни обращался, никто не мог мне его указать.

Я отправился на улицу д’Антэн. Может быть, швейцар Маргариты сказал, где живет Арман. Но там был новый швейцар. И он ничего не знал, так же, как и я. Я спросил тогда, на каком кладбище была похоронена мадемуазель Готье. Оказалось, что на Монмартрском.

Стоял апрель, погода была прекрасная, могилы не имели уже того печального и унылого вида, какой им придает зима; было уже довольно тепло, так что живые могли вспомнить о мертвых и их навестить. Я отправился на кладбище, решив про себя, что при первом взгляде на могилу Маргариты я увижу, жива ли еще печаль Армана, и узнаю, может быть, куда он девался.

Я зашел в сторожку и спросил у сторожа, не была ли похоронена на Монмартрском кладбище 22 февраля женщина по имени Маргарита Готье.

Сторож перелистал толстую книгу, в которой записаны и занумерованы все, кто является в это последнее убежище, и ответил мне, что действительно 22 февраля, в полдень, была похоронена женщина, носившая такое имя.

Я просил его проводить меня на ее могилу, так как трудно ориентироваться без проводника в этом городе мертвых, который имеет свои улицы, как и город живых. Сторож позвал садовника и дал ему необходимые указания, но тот прервал его словами:

– Знаю, знаю… Эту могилу очень легко узнать, – продолжал он, обращаясь ко мне.

– Почему? – спросил я.

– Потому что на ней совершенно особенные цветы.

– Вы за ними ухаживаете?

– Да, я бы очень хотел, чтобы все родные так же заботились о покойниках, как заботится тот молодой человек, который мне поручил эту могилу.

После нескольких поворотов садовник остановился и сказал:

– Вот мы и пришли.

И действительно, передо мной была клумба цветов, которую никак нельзя было бы принять за могилу, если бы не белая мраморная плита.

Мрамор был поставлен вертикально, и железная решетка отгораживала могилу, всю покрытую белыми камелиями.

– Как вам это нравится? – спросил садовник.

– Очень, очень.

– И я получил приказание менять камелии, как только они завянут.

– Кто же вам дал это приказание?

– Молодой человек, который очень плакал, когда пришел в первый раз; прежний приятель покойной, должно быть; ведь она была, по-видимому, веселого поведения. Говорят, она была очень красива. Вы ее знали?

– Да.

– Как и тот молодой человек, – сказал садовник, хитро улыбаясь.

– Нет, я ни разу с ней не разговаривал.

– И вы все-таки пришли сюда ее навестить; это очень мило с вашей стороны, у нее никто не бывает.

– Никто?

– Никто, за исключением этого молодого человека, который приходил один раз.

– Только один раз?

– Да, один.

– И с тех пор больше не приходил?

– Нет, но он придет, когда вернется.

– Он уехал?

– Да.

– А вы знаете, куда он поехал?

– Он поехал, кажется, к сестре мадемуазель Готье.

– А зачем?

– Он поехал к ней за разрешением выкопать покойницу и похоронить ее в другом месте.

– Почему он не хочет оставить ее здесь?

– Знаете, сударь, с мертвыми тоже свои церемонии. Мы это видим каждый день. Эти участки покупаются только на пять лет, а молодой человек хочет иметь в вечное владение и большой участок; тогда лучше перебраться на новое кладбище.

– Что вы называете новым кладбищем?

– Новые участки, которые продаются теперь на левой стороне. Если бы кладбище всегда так содержали, как теперь, не было бы другого такого на всем свете; но нужно еще многое переделать для того, чтобы все было как следует. А кроме того, у людей такие странные причуды!

– Что вы хотите этим сказать?

– Я хочу сказать, что некоторые остаются спесивыми даже здесь. Говорят, мадемуазель Готье жила довольно-таки легкомысленно, простите меня за выражение. Теперь барышня умерла; и от нее осталось столько же, сколько от тех, которых ни в чем нельзя упрекнуть и могилы которых мы поливаем каждый день; ну, и когда родные тех, кто лежит рядом с ней, узнали, кто она такая, они вообразили, что должны восстать против этого и что должны быть особые кладбища для таких особ, так же как для бедных. Слыхано ли это? Я их отлично знаю, толстые капиталисты, они не приходят и четырех раз в год навестить своих покойников, сами приносят им цветы, и посмотрите, какие цветы! Жадничают для тех, кого они, по их словам, оплакивают, пишут на памятниках о своих слезах, которых они никогда не проливали, и делают соседям разные неприятности. Хотите верьте, хотите нет: я не знал этой барышни, я не знаю, что она сделала, и все-таки я люблю эту бедняжку и забочусь о ней, приношу ей камелии по самой сходной цене. Это моя любимая покойница. Мы вынуждены любить мертвых, так как мы слишком заняты и у нас не остается времени любить что-нибудь другое.

Я смотрел на этого человека, и некоторые мои читатели поймут, какое волнение я испытывал.

Он заметил это, должно быть, и продолжал:

– Говорят, многие разорились из-за нее и у нее были любовники, которые ее обожали, но как подумаешь, что никто ей не принес ни одного цветочка, испытываешь грусть и тревогу. И ей еще нечего жаловаться, у нее есть своя могила, и хоть один человек помнит о ней и заботится за всех остальных. Но у нас здесь лежат бедные девушки такого же звания и такого же возраста, их бросают в общую могилу, и у меня сердце болит, когда я слышу, как падают их тела в землю. И никто ими не интересуется с момента их смерти! Невеселое наше ремесло, особенно если у нас есть хоть немного сердца. Что поделаешь? Это сильнее меня. У меня есть дочь двадцати лет, и, когда к нам приносят покойницу в этом возрасте, я думаю о ней, и будь это знатная дама или бродяжка, я испытываю волнение. Но вам надоели мои рассказы, и вы не за этим пришли сюда. Мне велели провести вас на могилу мадемуазель Готье, вот она; вам нужно еще что-нибудь от меня?

– Не знаете ли вы адрес господина Дюваля? – спросил я его.

– Знаю, он живет на улице N. Туда, по крайней мере, я ходил получать за цветы, которые вы здесь видите.

– Спасибо, мой друг.

Я бросил последний взгляд на цветущую могилу, которую мне невольно хотелось пронзить своим взглядом насквозь, чтобы посмотреть, что сделала земля с прекрасным созданием, которое ей бросили, и ушел, опечаленный.

– Вы хотите навестить господина Дюваля? – спросил садовник, идя рядом со мной.

– Да.

– Я уверен, что он еще не вернулся в Париж, иначе он, наверное, пришел бы сюда.

– Вы уверены, что он не забыл Маргариту?

– Я не только уверен, я готов биться об заклад, что он хочет переменить ей могилу только затем, чтобы ее снова увидеть.

– Как так?

– Первое, что он мне сказал, придя на кладбище, это: «Что нужно сделать, чтобы увидеть ее еще раз?» Это можно сделать, только если переменить могилу. И я ему объяснил все формальности, связанные с этим; ведь для того, чтобы перенести покойников из одной могилы в другую, нужно их признать, и только родные могут дать разрешение на этот акт, при котором присутствует чиновник из полиции. Вот за этим разрешением господин Дюваль и поехал к сестре мадемуазель Готье, и его первый визит будет, конечно, к нам.

Мы подошли к воротам кладбища; я снова поблагодарил садовника, сунув ему в руку несколько монет, и отправился по указанному адресу.

Арман не возвращался.

Я оставил ему записку, в которой просил заехать ко мне по возвращении или же известить меня, где я могу его видеть.

На следующий день утром я получил от Дюваля письмо, извещавшее меня о его приезде и с просьбой навестить его, так как он изнемогает от усталости и не может выйти.

VI

Я застал Армана в постели.

Он протянул мне горячую руку.

– У вас жар! – сказал я.

– Пустяки, просто усталость от слишком быстрого путешествия.

– Вы были у сестры Маргариты?

– Да. Кто вам это сказал?

– Так, один человек; а вы получили то, что вам нужно было?

– Да; но кто вам сказал о моем путешествии и о цели его?

– Садовник на кладбище.

– Вы видели могилу?

Я не знал, отвечать ему или нет; тон его вопроса показал мне, что он все еще был взволнован и что всякий раз, как его мысли или чьи-нибудь слова будут возвращаться к этому тяжелому вопросу, он еще долго не в силах будет победить свое волнение.

И я ответил ему кивком головы.

– Он смотрит за могилой? – продолжал Арман.

Две больших слезы скатились по щекам больного, и он отвернулся, чтобы скрыть их от меня. Я сделал вид, что не заметил, и пытался переменить разговор.

– Вот уже три недели, как вы уехали, – сказал я.

Арман провел рукой по глазам и ответил:

– Да, три недели.

– Вы долго путешествовали?

– Нет, я не все время путешествовал, я был болен две недели, иначе я давно бы вернулся; едва я приехал туда, как схватил лихорадку, и она продержала меня в постели.

– И вы уехали, не дождавшись полного выздоровления?

– Если бы я остался там еще неделю, я бы, наверное, умер.

– Но теперь вам нужно поберечь себя; ваши друзья будут вас навещать. И я первый, если вы мне позволите.

– Через два часа я встану.

– Какое неблагоразумие!

– Мне необходимо.

– Какое у вас неотложное дело?

– Мне нужно пойти в полицию.

– Почему вы не передадите кому-нибудь этого поручения, ведь вы можете серьезно заболеть?

– Это может меня исцелить. Я должен ее еще раз увидеть. Я не могу спать с тех пор, как узнал о ее смерти, и особенно с тех пор, как увидел ее могилу. Я не могу себе представить, что эта женщина, которую я оставил такой молодой и красивой, умерла. Нужно, чтобы я сам в этом убедился. Мне нужно самому увидеть, что Бог сделал с той, которую я так любил, и, может быть, отвращение от этого зрелища вытеснит отчаяние от воспоминания; вы пойдете со мной, не правда ли?.. Это вам не очень неприятно?

– Что вам сказала ее сестра?

– Ничего. Ее, казалось, очень удивило, что какой-то чужой человек хочет купить землю, чтобы похоронить Маргариту, и она сейчас же дала мне на это разрешение.

– Поверьте мне, нужно с этим подождать до вашего полного выздоровления.

– Ничего, у меня хватит сил, будьте покойны. Кроме того, я с ума сойду, если не покончу с этим как можно скорее, ведь это стало для меня совершенно необходимо. Клянусь вам, я не успокоюсь, пока не увижу Маргариту. Может быть, меня сжигает лихорадочный жар, греза бессонных ночей, плод бреда; но я увижу ее, хотя бы мне пришлось после этого вступить в орден траппистов, как господину де Рансе.

– Я понимаю вас, – сказал я Арману, – и готов вас сопровождать; вы видели Жюли Дюпре?

– Да. Я ее видел в первый же день по возвращении.

– Она вам передала бумаги, которые Маргарита у нее оставила для вас?

– Вот они.

Арман вытащил из-под подушки связку бумаг и снова положил ее туда.

– Я знаю наизусть то, что там написано, – сказал он. – Все эти три недели я перечитывал их по десять раз в день. Вы тоже их прочтете, но позднее, когда я успокоюсь и сумею вам пояснить, насколько эта исповедь полна нежности и любви. Теперь я попрошу вас об одной услуге.

– Какой?

– Вас ждет внизу экипаж?

– Да.

– Пожалуйста, возьмите мой паспорт и поезжайте с ним на почту, там нужно получить для меня письма до востребования. Отец и сестра должны были написать мне в Париж, а я уехал так поспешно, что не мог справиться о письмах. Когда вы вернетесь, мы вместе поедем в полицию, чтобы предупредить о завтрашней церемонии.

Арман передал мне свой паспорт, и я отправился на улицу Жан-Жака Руссо. Там было два письма на имя Дюваля. Я взял их и вернулся.

К моему возвращению Арман был уже совершенно готов.

– Спасибо, – сказал он, беря у меня письма. – Да, это от отца и сестры, – добавил он, посмотрев на адрес. – Они, наверное, были очень удивлены моим молчанием.

Он распечатал письма и скорее угадал, чем прочел, их содержание, так как каждое было по четыре страницы, и через секунду он снова их сложил.

– Едем, – сказал он, – я отвечу завтра.

Мы отправились в полицию, и Арман передал чиновнику разрешение сестры Маргариты.

Чиновник дал ему пропускной лист к кладбищенскому сторожу; мы условились, что перенесение тела состоится на следующий день, в десять часов утра; я заеду за ним за час до этого, и мы вместе отправимся на кладбище.

Меня очень занимала мысль присутствовать при этом зрелище, и, признаюсь, я не спал всю ночь.

Судя по тому, какие мысли одолевали меня, для Армана это была долгая ночь.

Когда на следующий день в девять часов утра я пришел к нему, он был страшно бледен, но казался спокойным.

Он мне улыбнулся и протянул руку.

Свечи у него догорели до конца, и перед уходом он взял толстое письмо, адресованное отцу и заключавшее, по-видимому, его ночные впечатления.

Через полчаса мы были на кладбище.

Чиновник уже ждал нас.

Мы медленно пошли по направлению к могиле Маргариты. Чиновник шел впереди. Арман и я следовали за ним на некотором расстоянии.

Время от времени я чувствовал, как конвульсивно вздрагивала рука моего спутника, точно судорога пробегала внезапно по его телу. Тогда я взглядывал на него; он понимал мой взгляд и улыбался мне. Но с того момента, как мы вышли от него, мы оба не проронили ни одного слова.

Неподалеку от могилы Арман остановился, чтобы вытереть лицо, покрытое крупными каплями пота.

Я воспользовался этой остановкой, чтобы передохнуть, ибо мое сердце тоже было сжато, как в тисках.

Откуда появляется это болезненное удовольствие от подобного зрелища! Когда мы подошли к могиле, цветы уже были сняты, железная решетка убрана, и два человека копали землю.

Арман прислонился к дереву и смотрел.

Казалось, перед его глазами прошла вся его жизнь.

Вдруг один из заступов ударился о камень…

При этом ударе Арман пошатнулся, глубоко потрясенный, и так сильно сжал мою руку, что я почувствовал боль.

Один из могильщиков взял широкую лопату и начал выбрасывать землю; и когда там остались одни камни, которыми покрывают гроб, он начал их выбрасывать один за другим.

Я наблюдал за Арманом; я боялся каждое мгновение, что он не вынесет тяжести подавляемых им чувств; но он продолжал смотреть безумными, широко раскрытыми глазами, и только легкое дрожание щек и губ выдавало его ужасно нервное состояние.

Про себя могу сказать, что я очень жалел о том, что пришел.

Когда гроб был совсем отрыт, чиновник сказал могильщикам:

– Откройте.

Люди послушались, как будто это была самая простая вещь на свете.

Гроб был дубовый, и они начали отвинчивать верхнюю крышку. От сырости винты заржавели, и им с трудом удалось открыть гроб. Страшное зловоние пахнуло оттуда, несмотря на ароматические травы, которыми гроб был выложен.

– Боже, боже! – прошептал Арман.

И еще больше побледнел.

Даже могильщики отшатнулись.

Большой белый саван покрывал труп, обрисовывая его линии. Саван был почти совершенно изъеден в одном конце и обнажал ногу покойницы.

Мне едва не стало дурно, и теперь, когда я пишу эти строки, воспоминание об этой сцене представляется мне во всей своей ужасающей реальности.

– Нужно поспешить, – сказал чиновник.

Тогда один из могильщиков, протянув руку, начал развертывать саван и, взяв его за конец, внезапно открыл лицо Маргариты.

Было ужасно смотреть, но ужасно и рассказывать.

Вместо глаз были две впадины, губы провалились, и белые зубы тесно сжались. Длинные сухие черные волосы прилипли к вискам и немного прикрывали зеленые впадины щек, а между тем я узнавал в этом лице белое, розовое, веселое лицо, которое я так часто видел.

Арман не мог оторвать своего взора от этого лица; он поднес платок ко рту и кусал его.

Что касается меня, то железный обруч сдавил мне голову, завеса опустилась перед глазами, шум стоял в ушах, и единственное, что я мог сделать, это открыть флакон, который захватил на всякий случай, и понюхать соль, которая там была.

В это время чиновник спрашивал у господина Дюваля:

– Вы узнаете?

– Да, – ответил глухо молодой человек.

– Тогда закройте и несите, – сказал чиновник. Могильщики набросили саван на лицо покойницы, закрыли гроб, взяли его за оба конца и направились в указанное место.

Арман не двигался с места. Его взор был прикован к пустой яме; он был бледен, как труп, который мы только что видели… Он как бы окаменел.

Я почувствовал, что должно будет произойти, когда зрелище закончится: страдание уменьшится и не будет его больше поддерживать.

Я подошел к чиновнику.

– Присутствие этого господина, – сказал я, указывая на Армана, – необходимо в дальнейшем?

– Нет, – сказал он. – Я даже вам посоветую увести его, потому что он, по-видимому, болен.

– Пойдемте, – сказал я Арману, взяв его под руку.

– Что? – спросил он, смотря на меня непонимающим взглядом.

– Уже все кончено, – добавил я, – нужно уходить, мой друг, вы бледны, вам холодно, вы убьете себя этими волнениями.

– Вы правы, пойдемте, – ответил он многозначительно, но не сделал ни шага.

Я подхватил его под руку и потащил за собой. Он дал себя увести, как маленького ребенка, бормоча только время от времени:

– Вы видели глаза?

И оборачивался, как будто этот призрак преследовал его.

Походка его стала неровной, он подвигался какими-то толчками: зубы его стучали, руки были холодны, сильнейшая нервная дрожь пробегала по всему его телу.

Я обратился к нему с вопросом, он мне не ответил.

Он позволил только тащить себя.

У выхода мы нашли извозчика. И пора уже было ехать.

Как только он сел в экипаж, дрожь усилилась, и с ним начался сильнейший нервный припадок, во время которого, не желая меня пугать, он бормотал, сжимая мне руки:

– Это ничего, это ничего, мне хочется плакать.

И я видел, как его грудь вздымалась, глаза наливались кровью, но слезы не показывались.

Я дал ему понюхать флакон, который раньше пригодился мне. Когда мы приехали к нему, его нервное состояние все еще не прекращалось.

С помощью слуги я уложил его в постель, велел затопить печку и побежал за своим доктором, которому рассказал все, что произошло.

Он приехал.

Арман лежал в сильнейшем жару, у него был бред, и он бормотал бессвязные слова, среди которых ясно слышалось имя Маргариты.

– Ну что? – спросил я доктора, когда он исследовал больного.

– Ни больше ни меньше, как воспаление мозга, и это счастье для него. Бог да простит мне, иначе он сошел бы с ума. Физическая болезнь убьет нравственную боль, и через месяц он будет спасен.

VII

Болезни, подобные той, которая сломила Армана, или убивают сейчас же, или поддаются быстрому излечению.

Через две недели после тех событий, о которых я только что рассказывал, Арман уже был на пути к выздоровлению, и между нами завязалась тесная дружба. Я почти не выходил из его комнаты все время, пока тянулась его болезнь.

Весна принесла обилие цветов, трав, птиц, песен; окно моего друга было весело раскрыто в сад, из которого доносилось до него здоровое благоухание.

Доктор разрешил ему встать, и мы часто беседовали, сидя у раскрытого окна в те часы, когда солнце светило особенно ярко, между двенадцатью и двумя.

Я старался не заговаривать о Маргарите, опасаясь, как бы это имя не воскресило печальных воспоминаний у больного, внешне спокойного, но Арман, наоборот, казалось, находил удовольствие в разговоре о ней, и говорил он уже не так, как раньше, со слезами на глазах, а с такой улыбкой, которая вселяла во мне утешение насчет его душевного состояния.

Я заметил, что со времени его последнего посещения кладбища, с того момента, когда печальное зрелище привело его к ужасному кризису, мера нравственного страдания, казалось, переполнилась болезнью, и смерть Маргариты не представлялась ему более в прежнем виде. Казалось, он нашел некоторое утешение в уверенности; и чтобы прогнать мрачный образ, который часто его посещал, он погрузился в счастливые воспоминания о своей связи с Маргаритой.

Тело было слишком изнурено болезнью и выздоровлением, чтобы допускать сильные душевные волнения; а весенняя радость природы, которая окружала Армана, невольно направляла его мысли к веселым образам.

Он все время упорно отказывался известить своих родных об опасности, которой подвергался; и когда он уже был спасен, его отец не знал еще о его болезни.

Однажды вечером мы засиделись у окна позднее, чем обыкновенно; погода была чудесная, и солнце заходило в ярком багрянце. Хотя мы и находились в Париже, но окружающая нас зелень отделяла нас от всего мира, и только время от времени шум экипажа прерывал наш разговор.

– Приблизительно в это время года и в такой вечер я познакомился с Маргаритой, – сказал Арман, прислушиваясь к своим собственным мыслям, а не к тому, что я ему говорил.

Я ничего не ответил.

Тогда он обернулся ко мне и сказал:

– Я вам должен рассказать все; вы напишите книгу, которой, может быть, не поверят, но все-таки вам интересно будет ее написать.

– Вы мне расскажете позднее, мой друг, – сказал я, – вы еще не совсем поправились.

– Вечер теплый, и я съел крылышко цыпленка, – сказал он, улыбаясь, – у меня нет жара, нам нечего делать, я вам расскажу все.

– Если вы так хотите, я вас слушаю.

– Это очень простая история, – добавил он, – и я вам все расскажу по порядку. Если вы захотите ею воспользоваться, можете ее пересказать, как вам угодно.

Вот что он поведал мне, и я почти ничего не изменил в этом трогательном рассказе.

– Да, – продолжал Арман, откинув голову на спинку своего кресла, – это случилось в такой же вечер, как сегодняшний! Я провел утро за городом, с моим другом Гастоном Р… Вечером мы вернулись в Париж и, не зная, что нам предпринять, зашли в театр Варьете.

Во время антракта мы вышли и в коридоре встретили высокую даму, с которой мой друг раскланялся.

– Кому вы поклонились? – спросил я.

– Маргарите Готье, – ответил он.

– Она очень изменилась, я даже не узнал ее, – сказал я с волнением, причину которого вы сейчас поймете.

– Она была больна; несчастной недолго осталось жить.

Я вспоминаю эти слова, как будто они вчера были произнесены.

Нужно заметить, мой друг, что эта девушка уже два года при встрече производила на меня странное впечатление.

Не знаю сам почему, но я бледнел, и сердце начинало усиленно биться. Один из моих друзей занимается оккультными науками, и он назвал бы то, что я испытывал, сродством флюидов; я же верю просто в то, что мне предназначено было полюбить Маргариту и что я это предчувствовал.

Она всегда производила на меня сильное впечатление; мои друзья были тому свидетелями и от души смеялись, узнав, кто производил на меня такое впечатление.

Первый раз я ее увидел на Биржевой площади у дверей магазина, где остановилась открытая коляска. Из нее вышла дама в белом платье. Шепот восторга встретил ее появление в магазине. Что касается меня, то я стоял как пригвожденный. Я видел через окно, как она выбирала что-то на прилавке. Я мог бы войти, но не решался. Я не знал, кто эта женщина, и боялся, что она догадается о причине моего появления в магазине и обидится. Я не думал, что снова увижу ее.

Она была изящно одета: муслиновое платье, все в оборках, клетчатая кашемировая шаль с каймой, вышитой золотом и шелком, шляпа итальянской соломки; на руке браслет в виде толстой золотой цепи, только что вошедшей в моду.

Она села в коляску и уехала.

Один из приказчиков магазина стоял на пороге, следя глазами за экипажем изящной покупательницы. Я подошел к нему и спросил имя этой дамы.

– Это Маргарита Готье, – ответил он.

Я не решился спросить у него ее адрес и ушел.

Воспоминание об этом видении, я не могу его назвать иначе, не исчезало у меня из головы, как и другие, прежние видения; и я повсюду искал эту белую женщину, царственно прекрасную.

Дама с камелиями (сборник)

Через несколько дней после этого было большое представление в I’Opéra Comique. Я отправился туда. И прежде всего я увидел в ложе бельэтажа Маргариту Готье.

Мой приятель, с которым я был вместе, тоже ее узнал и указал мне на нее:

– Посмотрите, какая хорошенькая женщина!

В это время Маргарита взглянула в нашу сторону, заметила моего друга, улыбнулась ему и сделала ему знак зайти к ней.

– Я пойду поздороваюсь с ней, – сказал он, – и сейчас же вернусь.

Я не мог удержаться и сказал ему:

– Какой вы счастливец!

– Почему?

– Вы пойдете к этой женщине.

– Вы влюблены в нее?

– Нет, – сказал я, краснея, так как сам не знал, как определить свое чувство, – но мне бы очень хотелось с ней познакомиться.

– Пойдемте со мной, я вас представлю ей.

– Попросите сначала у нее позволения.

– Ну что вы, с ней нечего церемониться, идемте.

Мне было неприятно слушать то, что он говорил. Я боялся убедиться в том, что Маргарита не заслуживала того чувства, которое я к ней испытывал.

В романе Альфонса Карра,[1] под заглавием «Am Rauchen», говорится о человеке, который преследовал однажды вечером изящную даму, в которую влюбился с первого взгляда, – так она была хороша. Желание поцеловать руку этой дамы придавало ему мужество. Однако он не решалcя даже посмотреть на кончик кокетливой ножки, который выглядывал из-под приподнятого платья. В то время как он мечтал о том, что он сделает, чтобы обладать этой женщиной, она остановила его на углу улицы и предложила пойти к ней.

Он отворачивается, переходит улицу и печальный возвращается домой.

Я вспомнил эту сценку и испугался, что Маргарита меня примет слишком скоро и слишком скоро подарит мне любовь, за которую я хотел заплатить долгим ожиданием и большими жертвами. Таковы мы, мужчины, счастье наше, что воображение делает поэтичными наши чувства и что физические потребности делают эту уступку нежным мечтам.

Если бы мне сказали: «Сегодня вы будете обладать этой женщиной, но завтра будете убиты», я бы согласился. Если бы мне сказали: «Дайте десять луидоров – и вы будете ее любовником», я бы отказался и заплакал, как ребенок, который поутру видит, как исчезает замок ночных сновидений.

Однако мне хотелось с ней познакомиться, а тут представлялась возможность, и, может быть, единственная, узнать, как мне держаться по отношению к ней.

Я еще раз испросил своего друга представить меня ей с ее согласия и стал бродить по коридорам, думая, что сейчас увижу ее и не буду знать, как себя держать в ее присутствии.

Я хотел подготовить заранее то, что скажу ей.

Любовь делает смешным.

Вскоре мой приятель вернулся.

– Она ждет нас, – сказал он.

– Она одна? – спросил я.

– С ней еще одна женщина.

– Мужчин нет?

– Нет.

– Идем.

Мой приятель направился к выходу.

– Вы не туда идете, – сказал я.

– Нужно сначала купить конфеты. Она просила меня.

Мы зашли в кондитерскую в Пассаже.

Мне хотелось купить всю лавочку, и я выискивал, чем бы наполнить коробку, когда мой приятель спросил:

– Фунт засахаренного винограда.

– Она любит его?

– Она ест только эти конфеты. Послушайте, – продолжал он, когда мы вышли, – вы знаете, с кем я вас познакомлю? Не думайте, пожалуйста, что это герцогиня, это просто содержанка, самая настоящая содержанка; итак, не стесняйтесь и говорите все, что вам взбредет в голову.

– Хорошо, хорошо, – пробормотал я.

И я шел за ним, уверяя себя, что теперь я исцелюсь от своей страсти.

Когда я входил в ложу, Маргарита громко смеялась.

Мне бы хотелось, чтобы она была грустной.

Мой друг меня представил. Маргарита слегка кивнула головой и спросила:

– А мои конфеты?

– Вот они.

Взяв их, она посмотрела на меня. Я опустил глаза и покраснел.

Она наклонилась к соседке, сказала ей несколько слов на ухо, и обе начали безудержно смеяться.

По-видимому, я был причиной их веселья, и мое смущение от этого усилилось.

У меня была в это время любовница, очень нежная и очень сентиментальная; ее сентиментальность и меланхолические письма заставляли меня смеяться. Теперь только я понял, какую боль я причинял ей этим, и в продолжение пяти минут я любил ее так, как никто никогда не любил ни одной женщины.

Маргарита уничтожала свой виноград, не обращая на меня внимания.

Мой приятель хотел меня вывести из этого смешного положения.

– Маргарита, – начал он, – вы не должны удивляться, что господин Дюваль не произносит ни слова: вы так его ошеломили, что он не находит их.

– А мне кажется, что ваш друг пошел с вами сюда потому, что вам скучно было идти одному.

– Если бы это было так, – возразил я, – я не просил бы Эрнеста получить ваше согласие, прежде чем представить меня вам.

– Вероятно, это был лишь только предлог, чтобы отсрочить неизбежную минуту.

Всякий знает по опыту, что такие девушки, как Маргарита, любят насмешничать и дразнить людей, которых они видят в первый раз. Это, вероятно, в отместку за унижения, которые они часто претерпевают со стороны тех, кого видят каждый день.

Чтобы им отвечать, нужно иметь навык, а его-то я не имел; к тому же то представление, которое я себе составил о Маргарите, еще усиливало впечатление от ее шуток; все в этой женщине волновало меня. Я встал и произнес с дрожью в голосе, которую я никак не мог скрыть:

– Если вы так думаете обо мне, сударыня, мне остается только попросить у вас извинения за свою нескромность и откланяться; можете быть уверены, что в другой раз я не осмелюсь на это.

Затем поклонился и вышел.

Не успел я еще закрыть за собой двери, как услышал новый взрыв смеха. Мне очень хотелось, чтобы кто-нибудь задел меня в этот момент локтем.

Я вернулся на свое место.

Раздался третий звонок.

Эрнест пришел и сел рядом со мной.

– Как вы себя вели! – сказал он, садясь. – Они вас приняли за сумасшедшего.

– Что сказала Маргарита, когда я ушел?

– Она смеялась и уверяла меня, что никогда в жизни не видела такого чудака. Но не нужно придавать серьезного значения этому происшествию; не оказывайте этим женщинам слишком большой чести – не относитесь к ним серьезно. Им совершенно незнакома вежливость. Знаете, когда собак обливают духами, они начинают кататься по лужам, чтобы заглушить этот запах.

– Что мне за дело до этого? – сказал я, стараясь выдержать безразличный тон. – Я никогда больше не встречусь с этой женщиной, и если она мне нравилась раньше, чем я ее узнал, то мое отношение совершенно изменилось теперь, когда я с ней познакомился.

– Ну, я не сомневаюсь, что увижу вас когда-нибудь в ее ложе и услышу, что вы просаживаете на нее все состояние. Конечно, вы правы, она дурно воспитана, но это завидная любовница.

К счастью, подняли занавес, и мой друг замолчал. Не смею вам сказать, что играли. Помню только, что время от времени я поднимал глаза на ложу, из которой так внезапно ушел, и что все новые и новые посетители сменялись там каждую минуту.

Однако я был далек от того, чтобы не думать больше о Маргарите. Новое чувство овладевало мной. Мне казалось, что я должен заставить позабыть ее оскорбление и свой позор; я говорил себе, что потеряю все свое состояние, но буду обладать этой женщиной и по праву займу место, которое я так быстро оставил.

Еще до окончания спектакля Маргарита с подругой покинули ложу.

Невольно и я поднялся со своего места.

– Вы уходите? – спросил Эрнест.

– Да.

– Почему?

В это время он заметил, что ложа опустела.

– Идите, идите, – сказал он, – желаю вам успеха, или, вернее, большого успеха.

Я вышел.

Я услышал на лестнице шелест платьев и шум голосов. Я стал в сторонке и увидел обеих женщин в сопровождении двоих молодых людей.

У выхода к ним подошел маленький грум.

– Скажи кучеру, чтобы он нас ждал около cafe Anglais, – сказала Маргарита, – мы пойдем туда пешком.

Через несколько минут, бродя по бульвару, я увидел в окне большого ресторана Маргариту; она опиралась рукой о подоконник и ощипывала одну камелию за другой.

Один из молодых людей наклонился к ней и говорил ей что-то шепотом.

Я сел в ресторане напротив, в зале первого этажа, и не терял из виду интересовавшего меня окна.

В час ночи Маргарита села в коляску вместе со всеми.

Я взял извозчика и следом поехал за ними.

Коляска остановилась у дома № 9.

Маргарита вышла и одна поднялась наверх.

По всей вероятности, это было случайностью, но эта случайность меня сделала счастливым.

Начиная с этого дня, я часто встречал Маргариту в театре, на Елисейских полях. Она всегда была весела, я – всегда взволнован.

Прошло две недели, и я ее нигде не встречал. Я увиделся с Гастоном и спросил о ней.

– Она очень больна, – ответил он.

– Что с ней?

– У нее больные легкие, и, так как ее образ жизни не может способствовать выздоровлению, она слегла и близка к смерти.

Сердце наше странно устроено; я как будто обрадовался ее болезни.

Я каждый день ходил справляться о ее здоровье, но не расписывался в книге и не посылал карточки. Я узнал таким образом о ее выздоровлении и об отъезде в Баньер.

Так прошло много времени; в моей памяти мало-помалу сглаживалось непосредственное впечатление, но воспоминание оставалось. Я путешествовал; связи, привычки, занятия вытеснили эту думу, и когда я вспоминал об этом происшествии, я видел в нем только страсть очень молодого человека – страсть, над которой позже смеются.

В конце концов не трудно было одержать победу над этим воспоминанием; я потерял Маргариту из виду со времени ее отъезда, и, как я вам уже рассказывал, когда она прошла мимо меня по коридору Варьете, я не узнал ее.

Правда, она была под вуалью, но раньше, два года тому назад, мне не нужно было бы ее видеть, чтобы узнать, я бы почувствовал ее.

Мое сердце все-таки забилось, когда я узнал, что это она; и двух лет, проведенных в разлуке, словно и не было.

VIII

– Однако, поняв, что я по-прежнему влюблен, – продолжал Арман после небольшой паузы, – я вместе с тем почувствовал себя более сильным, чем раньше, и у меня было желание встретиться с Маргаритой, чтобы показать ей, что я перерос ее.

Какими доводами, какими уловками пользуется сердце, чтобы добиться желаемых результатов.

Я не мог дольше оставаться в коридоре, вернулся на свое место в партере и окинул быстрым взглядом всю залу, чтобы найти ее ложу.

Она была в бенуаре, совсем одна. Она сильно изменилась, как я вам говорил, и на ее губах я уже не находил больше безразличной улыбки. Она много выстрадала и, видимо, не переставала страдать.

Уже наступил апрель, а она была одета по-зимнему – вся в бархате.

Я смотрел на нее так упорно, что мой взгляд привлек ее внимание.

Она посмотрела на меня несколько секунд, взяла свой лорнет, чтобы лучше разглядеть, и, должно быть, узнала, но не могла точно вспомнить, кто я; когда она отложила лорнет, по ее губам скользнула улыбка, приветливая улыбка женщины в ответ на поклон, которого она как бы ждала от меня; но я не ответил на ее улыбку, чтобы иметь над ней перевес и забыть в тот момент, когда она вспомнила.

Ей показалось, что она ошиблась, и она отвернулась.

Подняли занавес.

Я часто видел Маргариту в театре, и никогда она не интересовалась тем, что играли.

Что касается меня, то спектакль меня тоже очень мало занимал, и я следил все время за ней, стараясь, чтобы она этого не замечала.

Я видел, что она обменялась взглядами с женщиной, занимавшей ложу напротив нее; я посмотрел на эту ложу и узнал в ней мою хорошую знакомую.

Раньше она была на содержании, потом поступила на сцену, но не имела там успеха; теперь, рассчитывая на свои связи с парижскими кокотками, занялась коммерцией и открыла модную мастерскую.

В ней я увидел средство встретиться с Маргаритой; воспользовавшись моментом, когда она посмотрела в мою сторону, я послал ей привет рукой и глазами.

То, чего я ожидал, случилось: она меня позвала в свою ложу.

Прюданс Дювернуа была толстая сорокалетняя женщина; с ней не нужно проявлять много дипломатии, чтобы узнать от нее все, что захочешь, тем более если это так же просто, как то, что мне нужно было знать.

Я дождался, когда она снова стала переглядываться с Маргаритой, и спросил ее:

– На кого это вы так смотрите?

– На Маргариту Готье.

– Вы ее знаете?

– Да, я делаю ей шляпы, и она живет рядом со мной.

– Вы живете на улице д’Антэн?

– В седьмом номере. Окно ее уборной находится напротив моего.

– Говорят, она мила.

– Вы с ней незнакомы?

– Нет, но мне бы очень хотелось с ней познакомиться.

– Хотите, я позову ее к нам в ложу?

– Нет, я предпочитаю, чтобы вы меня представили ей.

– У нее?

– Да.

– Это труднее.

– Почему?

– Потому, что ей покровительствует очень ревнивый старый герцог.

– Покровительствует! Это мило.

– Да, покровительствует, – возразила Прюданс. – Бедный старик, должно быть, не сумел быть ее любовником.

Прюданс мне рассказала, как Маргарита познакомилась с герцогом в Баньере.

– Поэтому она одна здесь? – продолжал я.

– Конечно.

– Но кто ее проводит?

– Он.

Дама с камелиями (сборник)

– Он приедет за ней?

– Сию минуту.

– А кто вac проводит?

– Никто.

– Предлагаю вам свои услуги.

– Но вы не одни.

– Располагайте нами обоими.

– Кто такой ваш друг?

– Очень милый и умный малый, он будет очень рад познакомиться с вами.

– Хорошо, я согласна, по окончании этой пьесы мы все вместе уедем.

– Отлично, я предупрежу только своего приятеля.

– Идите. Посмотрите, – сказала Прюданс, когда я выходил из ложи, – вот герцог входит в ложу Маргариты.

Я взглянул.

Действительно, позади молодой женщины уселся семидесятилетний старик и подал ей мешочек с конфетами, которые она сейчас же начала с улыбкой доставать; потом она положила его на барьер ложи и сделала Прюданс знак глазами, казалось, говорившими:

– Не хотите ли?

– Нет, – ответила Прюданс.

Маргарита опять взяла мешочек, повернулась к герцогу и начала с ним болтать.

Смешно рассказывать все эти подробности, но все, что касается этой женщины, так свежо в моей памяти, что я не могу не рассказать об этом.

Я пошел предупредить Гастона о том, что решил за него и за себя. Он согласился.

Мы оставили свои места и отправились в ложу мадам Дювернуа.

Едва мы открыли дверь из партера, как должны были остановиться и пропустить Маргариту и герцога, которые уходили.

Я отдал бы десять лет своей жизни за то, чтобы быть на месте этого старика.

На бульваре он усадил ее в фаэтон, которым сам правил, и они исчезли из виду на великолепных лошадях.

Мы вошли в ложу к Прюданс.

Когда пьеса была окончена, мы сели на простого извозчика и поехали на улицу д’Антэн. У дверей своего дома Прюданс предложила нам зайти к ней посмотреть ее мастерскую, которую мы не видели и которой она очень гордилась. Вы поймете, с каким восторгом я согласился.

Мне казалось, что я мало-помалу приближаюсь к Маргарите, и вскоре навел разговор на нее.

– Старый герцог у вашей соседки? – спросил я Прюданс.

– Нет; она, вероятно, одна дома.

– Но ей, должно быть, ужасно скучно, – сказал Гастон.

– Мы почти всегда проводим вечера вместе, и когда она возвращается, то зовет к себе меня. Она никогда не ложится раньше двух часов ночи. Она не может уснуть раньше.

– Почему?

– Потому что у нее больные легкие и почти всегда повышенная температура.

– У нее нет любовников? – спросил я.

– У нее никто не остается, когда я ухожу; но не ручаюсь, что кто-нибудь не приходит, когда меня нет; я часто встречаю у нее вечером некоего графа N… Он хочет продвинуть свое дело тем, что приходит в одиннадцать часов и посылает ей массу драгоценностей; но она его презирает. Она не права, он очень богат. Я часто говорю ей: дорогая моя, вам такого человека и нужно! В других случаях она меня слушает, но тут упрямится и отвечает мне, что он слишком глуп. Пускай он глуп, не спорю; но ведь он дал бы ей положение, тогда как этот старый герцог может умереть со дня на день. Старики – эгоисты; семья всегда упрекает его за привязанность к Маргарите: вот две причины, по которым он ей ничего не оставит. Я разъясняю ей все это, а она отвечает, что никогда не опоздает забрать графа после смерти герцога. Вовсе не весело, – продолжала Прюданс, – жить так, как она живет. Я отлично знаю, что мне бы это не подошло и что я бы скоро прогнала прочь этого старикашку. Он несносен; зовет ее своей дочкой и постоянно следит за ней. Я уверена, что сейчас кто-нибудь из его слуг стоит на улице и следит, кто выходит и особенно кто входит к ней.

– Ах, бедная Маргарита, – сказал Гастон, садясь за пианино и наигрывая вальс, – я не знал этого. Недаром мне казалось, что у нее не такое веселое лицо последнее время.

– Шш! – сказала Прюданс, прислушиваясь.

Гастон остановился.

– Мне показалось, она зовет меня.

Мы прислушались.

И действительно, какой-то голос звал Прюданс.

– Ну, господа, уходите, – сказала нам мадам Дювернуа.

– Ах, вы так понимаете гостеприимство, – сказал Гастон со смехом. – Мы уйдем, когда мы сами захотим.

– Зачем нам уходить?

– Я иду к Маргарите.

– Мы подождем здесь.

– Этого нельзя.

– Тогда мы пойдем с вами.

– Этого тоже нельзя.

– Я знаком с Маргаритой, – сказал Гастон, – и вполне могу нанести ей визит.

– Но Арман незнаком с ней.

– Я его представлю.

– Это невозможно.

Мы снова услышали голос Маргариты, звавшей Прюданс.

Прюданс побежала в свою уборную. Мы за ней. Она открыла окно.

Мы спрятались, чтобы нас не было видно снаружи.

– Я зову вас целых десять минут, – сказала Маргарита из своего окна сердитым голосом.

– Что вам нужно?

– Приходите сию минуту.

– Зачем?

– Граф N… сидит у меня и до смерти мне надоел.

– Я не могу сейчас прийти.

– Почему?

– У меня сидят двое молодых людей и не хотят уйти.

– Скажите им, что вам необходимо выйти.

– Я им уже говорила.

– Ну так бросьте их; когда они увидят, что вы ушли, они тоже уйдут.

– Они все перевернут вверх дном.

– Но что им надо?

– Они хотят видеть вас.

– Как их зовут?

– Одного вы знаете, Гастон Р…

– Да, я его знаю; а другой?

– Арман Дюваль. Вы его не знаете?

– Нет; ну приведите их обоих с собой, все же лучше, чем граф. Я жду вас, поторопитесь.

Маргарита закрыла окно, Прюданс тоже.

Маргарита раньше вспоминала мое лицо, но не припоминала теперь моего имени. Я предпочел бы неприятное воспоминание этому полному забвению.

– Я знал, – сказал Гастон, – что она с восторгом нас примет.

– Ну восторг тут ни при чем, – ответила Прюданс, надевая шаль и шляпу. – Она вас принимает только затем, чтобы прогнать графа. Постарайтесь произвести на нее более приятнее впечатление, не то она со мной поссорится: я знаю Маргариту.

Мы спустились вниз.

Я дрожал; мне казалось, что этот визит будет иметь решающее значение в моей жизни.

Я был еще больше взволнован, чем в тот вечер, когда впервые был ей представлен в оперетте.

Когда я подходил к дверям знакомой вам квартиры, сердце у меня билось так сильно, что мысли мои путались.

До нас донеслись звуки рояля.

Прюданс позвонила.

Звуки рояля умолкли.

Нам открыла дверь женщина, которая была больше похожа на компаньонку, чем на горничную.

Мы прошли в гостиную, а из гостиной в будуар, который имел такой же самый вид, как и после, когда вы его видели.

Какой-то молодой человек стоял, прислонившись к камину.

Маргарита сидела у пианино, пальцы ее бегали по клавишам; она начинала какую-нибудь вещь и не кончала.

Вся эта картина производила впечатление скуки; молодого человека тяготило его собственное ничтожество, женщину – присутствие этой мрачной особы.

Услышав голос Прюданс, Маргарита поднялась и пошла нам навстречу, обменявшись с мадам Дювернуа взглядом благодарности.

– Входите, господа, милости просим.

IX

– Здравствуйте, Гастон, – сказала Маргарита моему приятелю, – я очень рада вас видеть. Почему вы не заходили ко мне в ложу в Варьете?

– Я боялся быть некстати.

– Друзья, – Маргарита сделала ударение на этом слове, чтобы дать понять всем присутствующим, что, несмотря на ее фамильярное обращение с Гастоном, он был всегда только ее другом, – друзья никогда не бывают некстати.

– Позвольте мне в таком случае представить вам моего друга Армана Дюваля.

– Я уже дала свое согласие Прюданс.

– Я уже имел раз честь быть вам представленным, – сказал я, поклонившись, едва внятным голосом.

Маргарита всматривалась в меня и старалась припомнить, но не могла или делала вид, что не может.

– Сударыня, – продолжал я, – я вам очень благодарен, что вы забыли об этом первом знакомстве, потому что я был очень смешон и показался вам, вероятно, очень скучным. Это было два года тему назад в оперетте, я был с Эрнестом.

– Да, я вспоминаю! – сказала Маргарита с улыбкой. – Нет, не вы были смешны, а я была смешлива; впрочем, я и теперь легко смеюсь, но не так, как раньше. Вы простили меня?

Она мне протянула руку, и я поцеловал ее.

– Знаете, – продолжала она, – у меня есть такая дурная привычка сбивать с толку людей, которых я вижу в первый раз. Это очень глупо. Мой доктор говорит, что это оттого, что я очень нервная и всегда больна: вы должны поверить моему доктору.

– Но у вас цветущий вид.

– Ах, я была очень больна.

– Я знаю.

– Кто вам сказал?

– Все это знали; я часто приходил справляться о вашем здоровье и обрадовался, узнав о вашем выздоровлении.

– Мне никогда не подавали вашей карточки.

– Я никогда не оставлял ее.

– Так это вы приходили каждый день справляться о моем здоровье во время моей болезни и ни разу не хотели назвать свое имя?

– Да, я.

– Значит, вы не только снисходительны, вы великодушны. Вы, граф, не сделали бы этого, – прибавила она, обращаясь к графу N…, и бросила на меня один из тех взглядов, которыми женщины дополняют свои слова.

– Я с вами знаком только два месяца.

– А этот господин знал меня только пять минут. Вы всегда отвечаете невпопад.

Женщины безжалостны с людьми, которых они не любят.

Граф покраснел и начал кусать себе губы.

Мне стало жаль его, потому что он был, по-видимому, влюблен так же, как и я, и жестокая откровенность Маргариты, особенно в присутствии двух посторонних, делала его очень несчастным.

– Вы играли, когда мы вошли, – сказал я, чтобы переменить разговор. – Пожалуйста, смотрите на меня как на старого знакомого и продолжайте.

– Ах, – сказала она, бросаясь на диван и делая нам знак, чтобы мы тоже сели, – Гастон знает мою музыку. Она может сойти наедине с графом, но вас я не хочу подвергнуть такой пытке.

– В этом вы мне оказываете предпочтение? – спросил граф, стараясь придать своей улыбке ироническое и проницательное выражение.

– Напрасно вы меня укоряете в этом единственном предпочтении.

По-видимому, несчастный малый не мог сказать ни слова. Он бросил на молодую женщину умоляющий взгляд.

– Прюданс, – продолжала она, – вы сделали то, о чем я вас просила?

– Да.

– Отлично, после вы расскажете мне об этом. Мне нужно с вами поговорить, не уходите, пока я не поговорю.

– Мы, может быть, мешаем, – сказал я. – Теперь, когда состоялось вторичное знакомство и забыто первое, мы можем уйти.

Дама с камелиями (сборник)

– Зачем? Мои слова не к вам относятся. Напротив, я хочу, чтобы вы остались.

Граф вытащил роскошные часы и посмотрел, сколько времени.

– Мне пора в клуб.

Маргарита ничего не ответила.

Граф отошел от камина и подошел к ней:

– До свидания, сударыня.

Маргарита поднялась.

– До свидания, милейший граф, вы уже уходите?

– Да, я боюсь, что вам скучно со мной.

– Не больше, чем всегда. Когда мы вас опять увидим?

– Когда вы позволите.

– Так прощайте.

Согласитесь, что это было жестоко.

Граф, к счастью, был очень хорошо воспитан и миролюбив по характеру. Он поцеловал небрежно протянутую руку Маргариты и вышел, поклонившись нам. Переступая порог, он оглянулся на Прюданс. Та пожала плечами, и жест ее, казалось, говорил: «Я сделала все, что могла».

– Нанина, – крикнула Маргарита, – посвети господину графу.

Мы слышали, как открылась и закрылась дверь.

– Наконец-то! – воскликнула Маргарита, появляясь в будуаре. – Он уехал; этот малый ужасно действует мне на нервы.

– Дорогая моя, – сказала Прюданс, – вы слишком суровы с ним; он так хорошо, так внимательно относится к вам. Посмотрите, на камине лежат часы, которые он вам подарил; они стоят, по крайней мере, тысячу экю.

Мадам Дювернуа подошла к камину и поиграла драгоценностью, о которой говорила, бросая на нее жадные взгляды.

– Дорогая, – сказала Маргарита, садясь к пианино, – когда я взвешиваю на одной чашке весов то, что он мне дает, а на другой – то, что он мне говорит, мне кажется, что я очень дешево считаю ему его визиты.

– Бедный малый влюблен в вас.

– Если бы я захотела выслушивать всех, кто в меня влюблен, у меня не хватало бы времени на обед.

И пальцы ее забегали по клавишам; но тут же она обернулась к нам и сказала:

– Не хотите ли закусить? Мне очень хочется пуншу.

– А я с удовольствием съем кусочек цыпленка, – сказала Прюданс. – Не поужинать ли нам?

– Отличная идея, пойдемте ужинать, – сказал Гастон.

– Нет, мы поужинаем здесь.

Она позвонила. Явилась Нанина.

– Пошли за ужином.

– Что взять?

– Что хочешь, но поскорей, поскорей.

Нанина ушла.

– Ах, как хорошо, – сказала Маргарита, подпрыгивая, как ребенок, – мы поужинаем. Господи, какой несносный этот граф.

Чем дольше я видел эту женщину, тем больше она меня восхищала. Она была дивно хороша. Даже ее худоба была прелестна.

Я не переставал ею любоваться.

Мне трудно объяснить, что во мне происходило. Я был полон снисходительности к ее образу жизни, я был полон восторга перед ее красотой. То бескорыстие, с которым она относилась к молодому человеку, изящному и богатому, готовому разориться для нее, извиняло в моих глазах все ее былые ошибки.

В этой женщине была какая-то чистота.

Видно было, что порок не развратил ее. Ее уверенная походка, гибкая талия, розовые, открытые ноздри, большие глаза, слегка оттененные синевой, выдавали одну из тех пламенных натур, которые распространяют вокруг себя сладострастие.

К тому же как результат болезни или от природы, но в глазах этой женщины мелькали время от времени огоньки желания, сулившие неземные радости тому, кого она полюбит. Но тем, кто любил Маргариту, не было конца, она же не любила никого.

Словом, в ней была видна непорочная девушка, которую ничтожный случай сделал куртизанкой, и куртизанка, которую ничтожный случай мог превратить в самую любящую, самую чистую женщину. У Маргариты, кроме того, было чувство гордости и независимости: эти оба чувства, если задеть их, могли сделать то же, что и целомудрие. Я ничего не говорил, моя душа вся как бы сжалась в сердце, а сердце отражалось в глазах.

– Так, значит, это вы, – начала она вдруг, – приходили узнавать о моем здоровье, когда я была больна.

– Да.

– Знаете, вы поступили прекрасно. Чем я могу вас отблагодарить?

– Позвольте мне время от времени приходить к вам.

– Сколько угодно, от пяти до шести, от одиннадцати до двенадцати. Послушайте, Гастон, сыграйте мне L’invitation á la valse.[2]

– Зачем?

– Чтобы доставить мне удовольствие; к тому же я никак не могу сыграть его сама.

– В чем же вы затрудняетесь?

– В третьей части, пассаж с диезами.

Гастон поднялся, сел к пианино и начал играть эту чудесную вещь Вебера по нотам, которые лежали на пюпитре.

Маргарита, опершись одной рукой о пианино, напряженно смотрела, следила глазами за каждой нотой и подпевала вполголоса, а когда Гастон подошел к указанному пассажу, она продолжала напевать, ударяя пальцами по крышке пианино:

– Ре, ми, ре, до, ре, фа, ми, ре – этого я никак не могу сыграть. Начните сначала.

Гастон начал сначала, потом Маргарита ему сказала:

– Теперь дайте и мне попробовать.

Она села на его место и сыграла в свою очередь; но ее непокорные пальцы все время ошибались в этом месте.

– Прямо непостижимо, – сказала она с ребяческой интонацией, – я никак не могу разучить этого пассажа! Вы не поверите, я сижу иногда до двух часов ночи над ним! А как вспомню, что этот несносный граф восхитительно играет его наизусть, так и начинаю злиться на него, право.

И она опять начала сначала, и все с теми же результатами.

– Ну его к черту, вашего Вебера, музыку и пианино! – сказала она, забросив ноты на другой конец комнаты. – Ведь не могу же я брать восемь диезов подряд!

И она скрестила руки на груди, окинула нас всех взглядом и топнула ногой.

Щеки ее покраснели, и легкий кашель вырвался из груди.

– Ну-ну, – сказала Прюданс, которая уже сняла шляпу и оправляла прическу перед зеркалом, – вы еще рассердитесь, вам станет худо, пойдемте лучше ужинать. Я умираю от голода.

Маргарита опять позвонила, потом села к пианино и начала петь вполголоса какую-то шансонетку, аккомпанемент к которой ей давался без ошибок.

Гастон знал эту песенку, и они пели как бы дуэтом.

– Не пойте эту гадость, – сказал я Маргарите просящим голосом.

– О, как вы стыдливы! – сказала она с улыбкой, протянув мне руку.

– Я не за себя прошу, за вас.

Маргарита сделала жест, который должен был означать: о, я уже давно покончила со стыдливостью.

В это время пришла Нанина.

– Ужин готов? – спросила Маргарита.

– Да, сейчас будет готов.

– Кстати, – обратилась ко мне Прюданс, – вы не видели квартиры, пойдемте я вам покажу.

Вы знаете, гостиная была очень красива. Маргарита проводила нас немного, потом позвала Гастона и пошла с ним в столовую, чтобы посмотреть, готов ли ужин.

– Послушайте, – громко сказала Прюданс, посмотрев на этажерку и взяв там саксонскую статуэтку, – я не видела у вас этой фигурки!

– Какой?

– Маленького пастуха, который держит клетку с птицей.

– Возьмите, если он вам нравится.

– Ах, зачем!

– Я хотела его подарить горничной, мне он не нравится; но раз он вам нравится, возьмите его.

Прюданс обрадовалась подарку и не обратила внимания на форму, в какой он был предложен. Она отложила статуэтку в сторону и повела меня в уборную; там она показала мне две одинаковые миниатюры и сказала:

– Вот граф Г… Он был страшно влюблен в Маргариту. Он ее оставил. Вы знаете его?

– Нет. А это кто? – спросил я, указав на вторую миниатюру.

– Это маленький виконт Л… Он должен был уехать.

– Почему?

– Потому, что он был почти разорен. Как он любил Маргариту!

– И она его тоже сильно любила?

– Она странная девушка, с ней никогда не знаешь, что и подумать. Вечером в тот день, как он уехал, она была, по обыкновению, в театре, а между тем в час разлуки она плакала.

В это время пришла Нанина и доложила, что ужин подан.

Когда мы вошли в столовую, Маргарита стояла у стены, а Гастон держал ее руки в своих и что-то тихо говорил ей.

– Вы с ума сошли, – ответила ему Маргарита. – Вы отлично знаете, что я не хочу вас. Нельзя только после двухлетнего знакомства с такой женщиной, как я, пожелать стать ее любовником. Мы отдаемся сейчас же или никогда. Ну, господа, к столу.

И, вырвавшись из рук Гастона, Маргарита усадила его по правую руку, меня по левую, потом сказала Нанине:

– Прежде чем сесть, скажи кухарке, чтобы она не открывала, если позвонят.

Это предупреждение было сделано в час ночи.

Мы много смеялись, пили и ели. Очень скоро веселье перешло всякие границы; время от времени раздавались словечки, которые в известных кругах общества считаются веселыми и которые всегда пачкают уста, их произносящие; они вызывали бурю восторга со стороны Нанины, Прюданс и Маргариты. Гастон от души радовался; он был добрый малый, но ум его был ложно направлен. Была минута, когда я хотел забыться, не задумываться над тем, что происходит на моих глазах, и принять участие в общем веселье, которое, казалось, входило в меню ужина; но мало-помалу я как-то изолировался, мой стакан оставался полным, и мне было грустно видеть, как это прелестное двадцатилетнее существо пьет, говорит языком носильщиков и смеется всем гадостям.

Меж тем как это веселье, эта манера разговаривать и пить у других, казалось, происходили от распущенности, привычки и избытка сил, у Маргариты оно производило впечатление потребности забыться, лихорадочного состояния, нервной возбудимости. При каждом бокале шампанского ее щеки покрывались нездоровым румянцем, и кашель, легкий в начале ужина, усилился в конце и заставлял ее закидывать голову на спинку стула и прижимать руки к груди всякий раз во время приступа. Мне было больно подумать, какие страдания причиняли этому хрупкому созданию постоянные излишества.

В конце концов произошло то, что я предвидел и чего я так боялся. К концу ужина у Маргариты случился более сильный припадок кашля, чем за весь вечер. Мне казалось, что грудь ее раздирается изнутри. Бедная девушка побагровела, закрыла от боли глаза и поднесла к губам платок, который окрасился каплей крови. Тогда она встала и побежала в уборную.

– Что с Маргаритой? – спросил Гастон.

– Она слишком много смеялась, и теперь у нее показалась кровь горлом, – ответила Прюданс. – Но это пустяк, это у нее каждый день бывает. Она сейчас вернется. Не нужно ей мешать, так ей лучше.

Я не мог этого вынести и, несмотря на все протесты Прюданс и Нанины, которые хотели меня вернуть, пошел к Маргарите.

X

Комната, в которой она уединилась, была освещена только одной свечой, стоявшей на столе. Она лежала на диване в небрежной позе, одну руку прижимала к груди. Другая бессильно повисла сбоку. На столе стоял серебряный тазик, наполовину наполненный водой; вода была слегка окрашена кровью.

Маргарита лежала бледная, с полуоткрытым ртом и тяжело дышала. Временами из груди у нее вырывался долгий вздох, который как бы облегчал ей дыхание и давал покой на несколько секунд.

Я приблизился к ней, но она не обратила на это никакого внимания; я сел и взял ее руку, лежавшую на диване.

– Ах, это вы? – сказала она с улыбкой.

Должно быть, у меня было очень расстроенное лицо, потому что она добавила:

– Вы тоже себя плохо чувствуете?

– Нет; но как вы себя чувствуете?

– Ничего. – И она вытерла платком слезы, которые выступили у нее на глазах от кашля. – Я к этому теперь привыкла.

– Вы убиваете себя, – сказал я ей взволнованным голосом. – Мне хотелось бы быть вашим другом, чтобы помешать вам так поступать.

– Я не понимаю, почему вы волнуетесь? – возразила она немного горьким тоном. – Посмотрите, ведь никто мной не интересуется; все они отлично знают, что горю ничем помочь нельзя.

Она встала, взяла свечу, поставила ее на камин и посмотрела в зеркало.

– Какая я бледная! – сказала она, оправляя платье и растрепавшуюся прическу. – Ну, что там, вернемся в столовую. Идемте!

Но я сидел и не трогался с места. Она поняла, насколько меня взволновала эта сцена, подошла ко мне, протянула руку и сказала:

– Ну, пойдемте.

Я взял ее руку, поднес к губам и невольно уронил на нее две долго сдерживаемые слезинки.

– Ну, какой вы ребенок! – сказала она, садясь рядом со мной. – Вот вы плачете! Что с вами?

– Я вам кажусь очень несносным, но мне так больно было все это видеть.

– Вы очень добрый! Но что мне делать? Я не могу заснуть, и мне приходится развлекаться. А потом, не все ли равно, одной кокоткой больше или меньше? Врачи мне говорят, что кровь, которую я отхаркиваю, идет из бронхов; я делаю вид, что верю им, больше я ничего ведь не могу для них сделать.

– Послушайте, Маргарита, – сказал я, не в силах больше сдерживаться, – я не знаю, какую роль вы будете играть в моей жизни, но одно я знаю твердо, что в данный момент мне никто, даже моя сестра, так не близка, как вы. И это продолжается с тех пор, как я вас увидел. Прошу вас, ради бога, заботьтесь о себе и не живите так, как вы жили до сих пор.

– Если я буду заботиться о себе, я умру. Меня поддерживает та лихорадочная жизнь, которую я веду. Кроме того, заботиться о себе хорошо светским женщинам, у которых есть семья и друзья; а мы, как только мы перестаем служить тщеславию или удовольствию наших любовников, – нас бросают, и долгие вечера сменяют долгие дни. Я хорошо это знаю, я два месяца пролежала в постели; через три недели никто не приходил меня навещать.

– Я знаю, что я ничто для вас, – возразил я, – но, если вы только захотите, я буду о вас заботиться, как брат, я не покину вас и поставлю вас на ноги. Когда у вас будут силы, вы вернетесь к вашему образу жизни, если захотите; но я уверен, вы предпочтете спокойное существование, которое вам даст больше счастья и сохранит вам вашу красоту.

– Так вы думаете сегодня вечером, потому что вино нагнало на вас тоску, но у вас не хватит надолго терпения, которым теперь хвастаетесь.

– Позвольте вам напомнить, Маргарита, что вы были больны в продолжение двух месяцев и что в продолжение этих двух месяцев я приходил каждый день узнавать о вашем здоровье.

Дама с камелиями (сборник)

– Это верно, но почему вы не заходили ко мне?

– Потому, что я не знал вас тогда.

– Разве стесняются с такой женщиной, как я?

– С женщиной всегда нужно стесняться, таково мое убеждение, по крайней мере.

– Итак, вы берете на себя заботу обо мне?

– Да.

– Вы будете проводить со мной целые дни?

– Да.

– И целые ночи?

– Все время, если я вам не надоем.

– Как вы это называете?

– Преданностью.

– И откуда проистекает эта преданность?

– Из непобедимой симпатии, которую я питаю к вам.

– Значит, вы влюблены в меня? Признайтесь в этом поскорее, это проще.

– Возможно, но сегодня я нам не могу этого сказать, когда-нибудь в другой раз.

– Лучше будет, если вы мне этого никогда не скажете.

– Почему?

– Потому что в результате могут быть две вещи.

– Какие?

– Или я оттолкну вас, и тогда вы на меня рассердитесь, или я сойдусь с вами, и тогда у вас будет печальная любовница: женщина нервная, больная, грустная; если веселая, то веселость ее хуже печали, женщина, харкающая кровью и тратящая сто тысяч франков в год; это хорошо для богатого старика, как герцог, но очень скучно для такого молодого человека, как вы. Вот вам подтверждение: все молодые любовники, которые у меня были, очень скоро меня покинули.

Я ничего не отвечал: я слушал. Эта откровенность, очень похожая на исповедь, эта грустная жизнь, которую я угадывал под золотой дымкой, окутывавшей ее, и от которой бедная девушка убегала в распутство, пьянство и бессонные ночи, – все это производило на меня такое сильное впечатление, что я не находил слов.

– Однако, – продолжала Маргарита, – мы говорим глупости. Дайте мне руку, и пройдем в столовую. Никто не должен знать о причине нашей задержки.

– Идите, если вам хочется, но мне разрешите остаться.

– Почему?

– Потому что мне больно видеть ваше веселье.

– Ну так я буду печальной.

– Послушайте, Маргарита, позвольте мне сказать вам то, что вам, наверное, не раз говорили; привычка слышать это помешает вам, может быть, поверить моим словам; но это сущая правда, и никогда больше я вам этого не повторю.

– Ну!.. – сказала она с улыбкой молодой матери, выслушивающей глупый лепет своего ребенка.

– С того момента, как я вас увидел, не знаю почему и зачем, но вы заняли место в моей жизни. Я изгонял ваш образ из своей памяти, но он снова и снова возвращался ко мне. Сегодня, когда я снова встретил вас после двух лет разлуки, я почувствовал к вам еще большее влечение, и, наконец, теперь, когда вы меня приняли, когда я с вами познакомился, когда я узнал вашу странную натуру, вы стали мне необходимы, и я сойду с ума не только в том случае, если вы меня не полюбите, но и в том случае, если вы мне не позволите вас любить.

– Несчастный, я вам повторю то, что говорила мадам Д… Значит, вы очень богаты! Вы, должно быть, не знаете, что я трачу шесть-семь тысяч франков в месяц и что иначе не могу существовать; вы не знаете, должно быть, мой бедный друг, что я вас очень скоро разорю и что ваша семья возьмет вас под опеку, чтобы не дать вам жить с такой особой, как я. Любите меня, как друга, но не иначе. Приходите ко мне, мы будем смеяться, болтать, но не переоценивайте меня, право же, мне грош цена. У вас доброе сердце, у вас есть потребность любить, вы слишком молоды и слишком чувствительны, чтобы жить в нашем кругу. Возьмите замужнюю женщину. Вы видите, я не злой человек и говорю с вами вполне откровенно.

– Какого черта вы здесь пропали? – закричала Прюданс, которая вошла незаметно и стояла на пороге комнаты с растрепанной прической и в расстегнутом платье.

В этом беспорядке я узнавал руку Гастона.

– Мы обсуждаем важное дело, – сказала Маргарита, – оставьте нас в покое, мы скоро вернемся к вам.

– Хорошо, хорошо, разговаривайте, милые детки, – сказала Прюданс, уходя и закрывая за собой дверь, как бы подчеркивая этим то, что она сказала.

– Итак, решено, – продолжала Маргарита, когда мы остались одни, – вы меня разлюбите.

– Я уеду.

– Неужели дело зашло так далеко?

Я слишком далеко зашел, чтобы отступать, к тому же эта женщина действовала на меня потрясающим образом. Смесь веселости и печали, стыдливости и распутства, болезнь, которая должна была в ней развивать восприимчивость к впечатлениям и нервную возбудимость, – все мне говорило, что если я с первого раза не одержу верх над этой забывчивой и легкомысленной натурой, она будет потеряна для меня навсегда.

– Так, значит, вы говорили серьезно? – продолжала она.

– Вполне серьезно.

– Но почему вы раньше мне этого не говорили?

– Когда я мог вам сказать?

– На следующий день после того, как вы были мне представлены á l’Opéra Comique.

– Вы бы меня очень плохо приняли, если бы я пришел к вам.

– Почему?

– Потому что я глупо вел себя накануне.

– Да, это верно. Но ведь вы меня уже и тогда любили?

– Да.

– Но это вам не помешало пойти домой и проспать всю ночь после спектакля. Знаем мы такую любовь.

– Ну, так вы ошибаетесь. Знаете, что я делал в тот вечер?

– Нет.

– Я ждал вас у дверей café Anglais. Я следил за экипажем, в котором ехали вы с вашими друзьями, и, когда я увидел, что вы одна вышли из экипажа и поднялись к себе, я был очень счастлив.

Маргарита начала смеяться.

– Чему вы смеетесь?

– Ничему.

– Умоляю вас, скажите, иначе я подумаю, что вы опять насмехаетесь надо мной.

Дама с камелиями (сборник)

– Вы не рассердитесь?

– Какое я имею право сердиться?

– Ну так знайте, была основательная причина, почему я поднялась к себе одна.

– Какая причина?

– Меня ждали здесь.

Если бы она ударила меня ножом, мне не было бы больнее. Я встал и протянул ей руку:

– Прощайте.

– Я прекрасно знала, что вы рассердитесь, – сказала она. – Мужчины непременно хотят знать то, что им может причинить боль.

– Уверяю вас, – возразил я холодным тоном, как бы желая доказать, что я навсегда исцелился от своей страсти, – уверяю вас, что я не сержусь. Вполне естественно, что я ухожу в три часа ночи.

– Может быть, вас тоже кто-нибудь ждет дома?

– Нет, но мне пора домой.

– В таком случае прощайте.

– Вы меня прогоняете?

– Нисколько!

– Зачем вы меня огорчаете?

– Чем я вас огорчила?

– Вы мне сказали, что кто-то вас ждал.

– Я не могла не засмеяться при мысли, что вы были так счастливы тем, что я вернулась одна, когда на это была своя причина.

– Мы часто радуемся какому-нибудь пустяку, и жестоко разрушать эту радость; оставляя ее, мы делаем счастливым того, кто ее испытывает.

– Но за кого вы меня принимаете? Я – не целомудренная девушка и не герцогиня. Я знаю вас только один день и не обязана вам отчетом в моих поступках. Допустим, что я буду когда-нибудь вашей любовницей, но тогда вам необходимо знать, что до вас у меня были другие любовники. Если вы мне устраиваете уже теперь сцены ревности, то что же будет после, если вообще это после настанет. Я первый раз вижу такого человека, как вы.

– Никогда никто не любил вас так, как я.

– Будьте искренни, вы действительно меня очень любите?

– Мне кажется, сильнее любить нельзя.

– И это с…

– С того дня, как я увидел вас выходящей из экипажа около магазина: это было три года тому назад.

– Знаете, это прекрасно! Но что же я должна сделать, чтобы вознаградить эту великую любовь?

– Любите меня хоть немного, – сказал я, и сердце у меня забилось; мне стало трудно говорить. Мне казалось, несмотря на полунасмешливые улыбки, которыми сопровождались все ее слова, что Маргарита начинала разделять мое волнение и что я приближался к желанному моменту.

– Ну а герцог?

– Какой герцог?

– Мой старый ревнивец.

– Он ничего не будет знать.

– А если он узнает?

– Он вас простит.

– Нет, он меня бросит; что я тогда буду делать?

– Вы же идете на этот риск для других.

– Откуда вы это знаете?

– Вы ведь отдали приказание, чтобы никого не впускали сегодня ночью.

– Это верно, но это серьезный друг.

– К которому вы, по-видимому, не особенно привязаны, раз вы отказываетесь его принять в такой час.

– Вы не можете меня в этом упрекать, я отдала также приказание, чтобы принять вас и вашего друга.

Я приблизился к Маргарите, обнял ее и почувствовал ее стройную фигуру в своих руках.

– Если бы вы знали, как я вас люблю! – сказал я тихо.

– Правда?

– Клянусь вам.

– Если вы мне обещаете исполнять беспрекословно все мои желания, не спрашивая меня ни о чем, не делая мне никаких замечаний, может быть, я буду вас немного любить.

– Все, что хотите.

– Но предупреждаю вас, я хочу быть свободной в своих действиях и не буду вам давать отчета в своей жизни. Я уже давно ищу любовника молодого, покорного, беззаветно влюбленного, не требующего ничего, кроме моей любви. Я никогда не могла найти такого. Мужчины, вместо того чтобы быть удовлетворенными тем, что им дают и на что они едва ли могли надеяться, требуют от своей любовницы отчета в настоящем, прошлом и даже в будущем. Чем больше они привыкают к ней, тем больше они хотят владычествовать над ней, и чем больше им дают, тем шире становятся их требования. Я решаюсь взять нового любовника при условии, чтобы он обладал тремя редкими качествами: доверчивостью, покорностью и скромностью.

– Я буду всем, чем вы захотите.

– Увидим.

– А когда мы увидим?

– Позднее.

– Почему?

– Потому что, – сказала Маргарита, выскользнув из моих объятий. Выбрав в большом букете красных камелий, принесенных утром, один цветок, она приколола его к моему сюртуку и продолжала: – Потому что не всегда можно договор приводить в исполнение в тот самый день, как он подписан. Это вполне понятно.

– А когда мы опять увидимся? – спросил я, сжимая ее в своих объятиях.

– Когда камелия станет другого цвета.

– А когда она станет другого цвета?

– Завтра, от одиннадцати до двенадцати ночи. Вы довольны?

– Вы еще спрашиваете?

– Ни слова обо всем этом ни вашему другу, ни Прюданс, ни кому бы то ни было.

– Обещаю вам.

– Теперь поцелуйте меня, и вернемся в столовую.

Она протянула мне свои губки, оправила волосы, и мы вышли из этой комнаты, она – напевая, я – вне себя от счастья.

В гостиной она мне сказала тихо:

– Вам может показаться странным, что я так скоро согласилась; знаете – почему?.. Потому что, – продолжала она, взяв мою руку и прижав ее к сердцу, сильные и частые удары которого я чувствовал, – потому что мне осталось меньше жить, чем другим, и я решила жить быстрее.

– Умоляю вас, не говорите так.

– Утешьтесь, – продолжала она, смеясь. – Сколько бы я ни жила, я проживу дольше, чем вы меня будете любить.

И она с пением вошла в столовую.

– Где Нанина? – спросила она, увидев Гастона и Прюданс одних.

– Она спит у вас в комнате в ожидании вас, – ответила Прюданс.

– Несчастная! Я ее убиваю! Ну, господа, расходитесь, уже пора.

Через десять минут Гастон и я вышли. Маргарита пожала мне на прощание руку и осталась с Прюданс.

– Ну, – спросил Гастон, когда мы вышли, – что вы скажете о Маргарите?

– Это ангел, и я от нее без ума.

– Я так и думал; вы сказали ей это?

– Да.

– И она вам обещала что-нибудь?

– Нет.

– Она не похожа на Прюданс.

– Прюданс вам обещала?

– Нет, она лучше сделала, мой друг! Трудно поверить, но эта толстая Дювернуа хорошо сохранилась!

XI

На этом месте своего рассказа Арман остановился.

– Пожалуйста, закройте окно! – сказал он. – Мне становится холодно. Я пока лягу.

Я закрыл окно. Арман, все еще слабый, разделся и лег в постель; его голова несколько минут покоилась на подушке, как у человека, уставшего от продолжительной прогулки или удрученного тяжелыми воспоминаниями.

– Вы, может быть, слишком много говорите, – сказал я, – может быть, мне лучше уйти и дать вам покой? Вы расскажете в другой раз остальное.

– Вам надоело слушать?

– Напротив.

– Тогда я буду продолжать; если я останусь один, я не смогу заснуть.

Когда я вернулся домой, – продолжал он, не задумываясь, настолько все эти детали были еще живы в его памяти, – я не лег спать; я начал вспоминать все события этого дня. Встреча, знакомство, обещание Маргариты – все произошло так быстро, так неожиданно, что временами мне казалось, будто все это сон. Меж тем такие девушки, как Маргарита, нередко тотчас соглашаются на предложение мужчины.

Я мог сколько угодно приводить себе этот довод, но первое впечатление, произведенное на меня моей будущей любовницей, было так сильно, что оно брало верх. Я никак не мог в ней видеть такую же содержанку, как и все прочие, и с тщеславием, свойственным всем мужчинам, был склонен думать, что она вполне разделяла мое чувство к ней.

Между тем мне были известны совершенно противоположные примеры и я не раз слышал, что любовь Маргариты стала товаром, более или менее дорогим, смотря по сезону.

Но как же примирить, с другой стороны, эту репутацию с упорными отказами молодому графу, которого мы видели у нее? Вы скажете, что он ей не нравился, что ее великолепно содержал герцог и что в любовники она брала, конечно, человека, который ей нравился. Но почему она не хотела в таком случае Гастона, милого, умного, богатого, и, казалось, хотела меня, хотя и нашла меня очень смешным в первый раз?

Правда, бывают случаи, когда минута делает больше, нежели целый год ухаживаний.

Из тех, кто был за ужином, я один забеспокоился ее отсутствием. Я пошел за ней, был настолько взволнован, что не мог этого скрыть, и заплакал, целуя ее руку. Это обстоятельство в связи с ежедневными посещениями в продолжение двух месяцев ее болезни показало ей меня другим человеком, чем те, кого она знала до тех пор; весьма возможно, что она решила для любви, так сильно себя проявившей, сделать то, что она делала много раз и что не было уже для нее трудно.

Все эти рассуждения, как видите, были весьма правдоподобны; но какова бы ни была причина, побудившая ее согласиться, одно было вполне достоверно: это то, что она согласилась.

Я был влюблен в Маргариту, должен был скоро ею обладать и не мог больше ничего от нее требовать. Но, повторяю вам, несмотря на то, что это была кокотка, мне эта любовь представлялась всегда такой безнадежной, может быть, из желания опоэтизировать ее, что чем ближе был момент, когда мне уже не нужно будет больше надеяться, тем больше я сомневался. Я всю ночь не сомкнул глаз.

Я сам себя не узнавал. Я сходил с ума. То мне казалось, что я недостаточно красив, богат, элегантен, чтобы обладать такой женщиной, то я страшно гордился при мысли, что буду ею обладать; потом я начинал бояться, что у Маргариты это – каприз на несколько дней, страшился быстрого разрыва и подумывал, не лучше ли совсем не пойти к ней вечером и уехать, написав ей о своих опасениях. Но тут же переходил к безграничным надеждам, к беспредельному доверию. Я строил самые невероятные планы на будущее. Решал, что эта девушка будет мне обязана своим физическим и нравственным возрождением, что я проведу всю свою жизнь с ней и что ее любовь сделает меня более счастливым, чем любовь всякой неиспорченной девушки.

Впрочем, я не могу вам передать всех бесчисленных мыслей, которые бродили у меня в голове, пока я не заснул уже под утро.

Когда я проснулся, было два часа. Погода была прекрасная. Не могу припомнить, чтобы когда-нибудь жизнь мне казалась такой прекрасной и такой полной. Недавние впечатления ожили в памяти, безоблачные, достижимые, сулившие радостные надежды. Я быстро оделся. Я был доволен и склонен к хорошим поступкам. Время от времени сердце радостно билось у меня в груди. Приятное возбуждение не покидало меня. У меня уже не было тех тревог, которые меня осаждали перед тем, как я заснул. Я помнил только результат, думал только о том часе, когда снова увижусь с Маргаритой.

Я не мог оставаться у себя. Моя комната казалась мне слишком маленькой, чтобы вмещать мое счастье; мне нужна была вся природа, чтобы слиться с ней.

Я вышел.

Я зашел на улицу д’Антэн. Коляска Маргариты ждала ее у дверей; я пошел по направлению к Елисейским полям.

Я любил всех, кого встречал на улице.

Как любовь делает добрым!

Я прохаживался уже в продолжение целого часа от лошадей Марли до круглой площадки и от круглой площадки до лошадей Марли, когда увидел вдалеке экипаж Маргариты; я не узнал его, я его почувствовал.

Она остановилась у поворота, и к ней подошел высокий молодой человек, отделившись от группы людей, с которыми он разговаривал.

Они поговорили несколько минут; молодой человек вернулся к своим друзьям, лошади тронулись; приблизившись к этой группе, я узнал в том, кто разговаривал с Маргаритой, графа Г…, портрет которого я видел и о котором Прюданс мне говорила, что ему Маргарита обязана своим положением.

Это его она не велела вчера пускать; мне казалось, что она остановила свой экипаж, чтобы объяснить ему причину, и я надеялся, что в то же время она нашла какой-нибудь новый предлог, чтобы не принять его и на следующую ночь.

Не помню, как я провел остальной день; я гулял, курил, разговаривал, но в десять часов вечера я уже не помнил, что я говорил, с кем я встречался.

Помню только, что я вернулся домой, провел, как мне казалось, три часа за своим туалетом и сто раз смотрел на стенные и на карманные часы, которые, к несчастью, шли совершенно одинаково.

Когда пробило пол-одиннадцатого, я решил, что пора идти.

Я жил в это время на улице Прованс; я пошел по улице Мон-Блан, пересек бульвар, пошел по улицам Людовика Великого, Порт-Магон, д’Антэн. Я посмотрел на окна Маргариты.

Они были освещены.

Я позвонил.

Я спросил у швейцара, дома ли мадемуазель Готье.

Он мне ответил, что она никогда не возвращается раньше одиннадцати – четверти двенадцатого.

Я посмотрел на часы.

Мне казалось, что я шел медленно, но все мое путешествие продолжалось всего пять минут.

Тогда я начал прогуливаться по пустынной улице, где не было лавок.

Через полчаса Маргарита приехала. Она вышла из коляски и осмотрелась кругом, как бы ища кого-то.

Коляска медленно отъехала, так как конюшни были в другом месте.

Когда Маргарита позвонила, я подошел к ней и сказал:

– Здравствуйте.

– Ах, это вы? – сказала она не особенно довольным тоном.

– Ведь вы мне позволили прийти к вам в одиннадцать часов?

– Да, верно; я забыла.

Эти слова разрушили все мои утренние размышления, все мои сегодняшние надежды. Однако я уже немного освоился с ее манерами и не ушел, как, наверно, поступил бы раньше.

Мы вошли.

Нанина поджидала нас, стоя в открытых дверях.

– Прюданс вернулась? – спросила Маргарита.

– Нет еще.

– Пойди скажи, чтобы она пришла, как только вернется. Сначала потуши лампу в гостиной, и, если кто-нибудь придет, скажи, что я не вернулась и не вернусь.

Чувствовалось, что она чем-то озабочена и даже, может быть, ждет какого-нибудь неприятного посетителя. Я не знал, как себя держать и что говорить. Маргарита направилась в спальню, я не трогался с места.

– Идемте, – сказала она.

Она сняла шляпу, бархатное манто и бросила их на постель, потом опустилась на большое кресло, около камина, который топили до начала лета, и сказала мне, играя цепочкой своих часов:

– Ну, что вы расскажете новенького?

– Ничего; пожалуй, только то, что мне не следовало приходить сегодня вечером.

– Почему?

– Потому что вы, по-видимому, недовольны тем, что я пришел.

– Нет, это не так; я больна, мне было нехорошо весь день, я не спала ночь, и у меня теперь ужасная мигрень.

– Хотите, я уйду, и вы тогда ляжете в постель?

– О, вы можете остаться: если я захочу лечь, я лягу при вас.

В это время позвонили.

– Кто еще там? – сказала она с жестом нетерпения.

Через несколько минут опять раздался звонок.

– Некому открыть, нужно мне самой пойти.

И она встала, сказав мне:

– Подождите здесь.

Она прошла в переднюю, и я слышал, как открылась входная дверь. Я прислушался.

Тот, кому она открыла, остановился в столовой. С первых же слов я узнал голос молодого графа N…

– Как вы себя чувствуете сегодня? – спросил он.

– Плохо, – ответила сухо Маргарита.

– Я вам помешал?

– Может быть.

– Как вы меня принимаете? Что я вам сделал дурного, милая Маргарита?

– Мой милый друг, вы мне ничего не сделали дурного. Я больна, мне нужно лечь в постель, и вы мне сделаете большое удовольствие, если уйдете. Мне это надоело: не успею я вернуться домой, как через пять минут вы появляетесь. Что вам нужно? Чтобы я стала вашей любовницей? Но ведь я вам уже сотни раз говорила, что я не хочу, что вы меня выводите из себя и чтобы вы обратились в другое место. Сегодня повторяю вам это в последний раз; я вполне определенно не хочу вас; прощайте. Вот Нанина вернулась; она вам посветит. Прощайте.

И не прибавив больше ни слова, не выслушав того, что бормотал молодой человек, Маргарита вернулась в свою комнату и сильно хлопнула дверью. Вскоре вошла Нанина.

– Послушай, – сказала ей Маргарита, – всегда отвечай этому несносному человеку, что меня нет дома или что я не хочу его принять. Я устала, в конце концов, видеть постоянно людей, которые хотят от меня того же самого, платят мне и считают, что они со мной квиты. Если бы те, кто впервые приступает к нашему постыдному ремеслу, знали, в чем оно заключается, они скорее пошли бы в горничные. Но нет; нам хочется иметь платья, экипажи, бриллианты; мы верим тому, что нам говорят, потому что проститутки тоже умеют верить; и мало-помалу изнашивается наша душа, наше тело, наша красота, нас боятся, как диких зверей, нас презирают, как каких-то париев, нас всегда окружают люди, которые берут от нас всегда больше, чем они нам дают, и в конце концов мы подыхаем, как собаки, погубив и себя и других.

– Успокойтесь, барыня, – сказала Нанина, – вы расстроены сегодня.

– Мне тяжело в платье, – сказала Маргарита, отстегивая застежки у своего лифа, – дай мне пеньюар. А где Прюданс?

– Она еще не вернулась, но, как только вернется, ее пришлют сюда.

– Вот тоже человек, – продолжала Маргарита, снимая платье и надевая белый пеньюар, – когда я ей нужна, она всегда может меня найти, но я никогда не могу допроситься от нее услуги. Она знает, что я жду сегодня ответа, что он мне нужен, что я беспокоюсь, и я уверена, что она совсем об этом забыла.

– Может быть, ее задержали?

– Вели нам подать пуншу.

– Вам опять будет худо, – сказала Нанина.

– Тем лучше. Принеси и фрукты, пирог или кусочек цыпленка, но поскорее, я голодна.

Я думаю, вам не нужно говорить, какое впечатление произвела на меня эта сцена; вы сами можете это себе представить.

– Вы поужинаете со мной, – сказала она мне. – А пока возьмите книгу, я пойду переоденусь.

Она зажгла свечи в канделябре, открыла дверь около кровати и исчезла.

Я задумался над жизнью этой девушки, и моя любовь была преисполнена жалостью.

Я расхаживал, задумавшись, большими шагами по комнате, как вдруг появилась Прюданс.

– Как, вы здесь? – сказала она. – Где Маргарита?

– Переодевается.

– Я подожду ее. Знаете, вы ей очень понравились.

– Нет, не знаю.

– Она вам этого не говорила?

– Нет, не говорила.

– Как вы сюда попали?

– Я пришел с визитом.

– Ночью?

– Почему же нет?

– Хвастун.

– Она меня приняла очень нелюбезно.

– Она примет вас любезнее.

– Вы думаете?

– Я принесла ей приятные известия.

– Недурно, так она говорила с вами обо мне?

– Вчера вечером, или, вернее, сегодня ночью, когда вы ушли с вашим другом… Между прочим, как поживает ваш друг? Гастон Р…, так ведь его зовут.

– Да, – сказал я, не удержавшись от улыбки, вспомнив о признании Гастона и сопоставив это с тем, что Прюданс плохо знала его имя.

– Он очень мил; чем он занимается?

– У него двадцать пять тысяч годового дохода.

– Да? Правда? Вернемся к вам, Маргарита меня много о вас расспрашивала: она интересовалась, кто вы, чем занимаетесь, какие у вас были любовницы; словом, все, что можно спросить о человеке вашего возраста. Я рассказала ей все, что знала, добавив к тому же, что вы прекрасный молодой человек.

– Большое вам спасибо; а теперь скажите, какое она дала поручение вчера?

– Никакого, это был просто предлог прогнать графа. Но она мне дала поручение сегодня, и сейчас я принесла ей ответ.

В это время Маргарита вышла из уборной, в кокетливом ночном чепчике, украшенном пучками желтых лент, так называемыми шу.

Она была восхитительно хороша в этом наряде.

На босых ногах у нее были атласные туфли, и она доканчивала чистку ногтей.

– Ну, – спросила она при виде Прюданс, – видели вы герцога?

– Конечно!

– Что он вам сказал?

– Он мне дал.

– Сколько?

– Шесть тысяч.

– Они при вас?

– Да.

– Он был недоволен?

– Нет.

– Несчастный человек!

Трудно передать тон, которым были произнесены последние слова. Маргарита взяла шесть тысячных бумажек.

– Пора было. Прюданс, вам нужны деньги?

– Вы ведь знаете, дорогая, через два дня пятнадцатое число, вы мне окажете большую услугу, если одолжите триста-четыреста франков.

– Пришлите завтра утром, теперь уже поздно менять.

– Не забудьте.

– Будьте спокойны. Вы поужинаете с нами?

– Нет, Шарль меня ждет дома.

– Вы все еще без ума от него?

– Да, без ума! До завтра. Прощайте, Арман.

Мадам Дювернуа вышла.

Маргарита открыла столик и бросила бумажки в ящик.

– Вы позволите мне лечь? – сказала она с улыбкой и направилась к постели.

– Я не только вам позволяю, я прошу вас.

Она сбросила с постели покрывало и легла.

– А теперь садитесь около меня и давайте болтать.

Прюданс была права: ответ, который она принесла Маргарите, ее обрадовал.

– Вы мне прощаете мое дурное настроение? – сказала она, взяв меня за руку.

– Я всегда готов все вам прощать.

– Вы меня любите?

– Безумно.

– Несмотря на мой дурной характер?

– Несмотря ни на что.

– Вы мне клянетесь в этом?

– Да, – сказал я тихо.

Нанина вошла, принесла две тарелки, холодного цыпленка, бутылку бордо,[3] землянику и два прибора.

– Я вам не приготовила пунша, – сказала Нанина, – бордо для вас лучше. Не правда ли, сударь?

– Конечно, – ответил я, все еще растроганный последними словами Маргариты и устремив на нее пламенный взор.

– Хорошо, – сказала она, – поставь все на маленький столик и подвинь его к кровати; мы сами справимся. Вот уж три ночи, как ты на ногах, наверно, хочешь спать, иди ложись, ты мне больше не нужна.

– Запереть дверь на два оборота?

– Конечно, и скажи непременно, чтобы завтра никого не пускали раньше полудня.

XII

В пять часов утра, когда занялся день, Маргарита сказала мне:

– Прости, что я тебя гоню, но это необходимо! Герцог приходит каждое утро; ему скажут, что я сплю, когда он придет, и он, наверно, будет ждать, пока я проснусь.

Я обнял обеими руками голову Маргариты, вокруг которой рассыпались ее волосы, и поцеловал ее в последний раз, сказав:

– Когда я тебя увижу?

– Послушай, – перебила она, – возьми маленький золотой ключик, который лежит на камине, и открой эту дверь; положи ключик на место и уходи. Днем ты получишь письмо с моими приказаниями, ведь ты помнишь, что обещал мне слепо повиноваться?

– Да, а что, если я попрошу об одной вещи?

– О чем?

Дама с камелиями (сборник)

– Чтобы ты оставила у меня этот ключик.

– Я никому не разрешала то, о чем ты просишь.

– Ну так разреши это мне, клянусь тебе, я люблю тебя не так, как другие тебя любили.

– Ну хорошо, пускай он останется у тебя; но предупреждаю тебя, что от меня зависит сделать этот ключ бесполезным.

– Как?

– У двери есть засовы.

– Злая!

– Я велю их снять.

– Так, значит, ты меня любишь немного?

– Не знаю, как это случилось, но мне кажется, что да. Теперь уходи; я совсем сплю.

Мы оставались несколько секунд обнявшись, а потом я ушел.

Улицы были безлюдны, громадный город спал, еще приятная прохлада царила на улицах, которые через несколько часов наполнятся человеческим шумом.

Мне казалось, что этот спящий город принадлежит мне; я искал в своей памяти имена тех, счастью которых я раньше завидовал, и не мог вспомнить ни одного, кого бы я считал теперь счастливее меня.

Быть любимым чистой молодой девушкой, открыть ей впервые чудесную тайну любви, конечно, большое блаженство, но это самая простая вещь на свете. Овладеть сердцем, которое не привыкло к атакам, это все равно что занять отпертый город без гарнизона. Воспитание, сознание долга и семья – очень верные стражи, но нет таких бдительных часовых, которых не могла бы обмануть девушка шестнадцати лет, которой, через посредство любимого человека, сама природа дает первые любовные советы, и чем эти советы чище, тем они пламеннее.

Чем больше молодая девушка верит в добро, тем легче она отдается, если и не любовнику, то любви, если у нее нет недоверия, она безоружна, и заставить ее полюбить – это такая победа, которую может одержать всякий молодой человек в двадцать пять лет. И это так верно, что молодых девушек окружают надзором и затворами! Но у монастырей нет таких высоких стен, у матерей – таких крепких замков, у религии – таких строгих предписаний, чтобы запереть этих прелестных птичек в клетке, в которую даже не бросают цветов. Они должны мечтать о наслаждениях, которые от них скрывают, они должны верить в их соблазнительность, они должны послушаться первого голоса, который через решетки будет им рассказывать о таинственном, и благословить ту руку, которая впервые приподнимает уголок завесы.

Но быть искренне любимым куртизанкой – это более трудная победа. У них тело иссушило душу, похоть сожгла сердце, разврат сделал чувства непроницаемыми. Они уже давно знают те слова, которые им говорят, им знакомы те средства, которые употребляют; даже любовь, которую они внушают, они раньше продавали. Они любят из обязанности, а не по увлечению. Их лучше охраняют расчеты, чем какую-нибудь девственницу ее мать и монастырь; поэтому-то они и придумали слово «каприз», чтобы определить любовь бескорыстную, которую они себе позволяют время от времени для отдыха или для утешения; они похожи на ростовщиков, которые пускают по миру тысячи людей и в искупление дают какому-нибудь бедняку, умирающему с голоду, двадцать франков, не требуя ни процентов, ни возврата. К тому же если куртизанке и случится полюбить, то эта любовь, которая вначале является как бы прошением, почти всегда становится для нее наказанием. Нет прощения без искупления. Когда подобная женщина с порочным прошлым испытывает настоящую любовь, искреннюю, сильную, на которую она никогда не считала себя способной, когда она призналась в этой любви, – любимый человек всецело подчиняет ее себе! Он себя чувствует сильным благодаря своему жестокому праву сказать ей: ты делаешь для любви то же самое, что ты делала для денег.

Они не знают, какие им дать доказательства. В одной басне рассказывается, что какой-то мальчик долгое время забавлялся тем, что кричал в поле: «Помогите!», чтобы пугать крестьян, и однажды его съел медведь, так как те, кого он так часто обманывал, не поверили на этот раз его неложным крикам. Так же бывает с этими несчастными девушками, когда они серьезно полюбят. Они столько раз лгали, что им не хотят больше верить, и их губит их любовь и раскаяние.

Отсюда та великая преданность, то строгое затворничество, примеры которого они являют.

Но когда человек, внушивший эту безмерную любовь, обладает настолько великодушным сердцем, чтобы принять ее и не вспоминать о прошлом, когда он отдается ей весь целиком, словом, когда он любит так же, как его любят, этот человек переживает в таком случае все земные чувства, и после этой любви его сердце будет закрыто для всякой другой.

У меня не было этих мыслей в то утро, когда я возвращался домой. Я мог только смутно почувствовать то, что со мной случится, и, несмотря на мою любовь к Маргарите, не делал подобных выводов; теперь я их делаю. Теперь, когда все безвозвратно погибло, они сами собой напрашиваются как итог прошлого.

Но вернемся к первому дню этой связи. Когда я вернулся, я был безумно счастлив. Вспоминая, что исчезли преграды, воздвигнутые моим воображением между мной и Маргаритой, что я обладал ею, что я занимал место в ее мыслях, что у меня в кармане был ключик от ее двери и право им воспользоваться; вспоминая все это, я был доволен жизнью, горд собой.

Однажды молодой человек проходит по улице, встречает женщину, смотрит на нее, оборачивается, идет дальше. Он не знает этой женщины, у нее есть свои радости, горести, любовь, в которых он не принимает никакого участия. Он не существует для нее, и, может быть, если бы он с ней заговорил, она бы посмеялась над ним так же, как Маргарита посмеялась надо мной. Проходят недели, месяцы, годы, и вдруг неожиданно, идя каждый по предназначенному им особому пути, по странной логике событий они сталкиваются лицом к лицу. Эта женщина становится любовницей этого молодого человека и любит его. Как? Почему? Их раздельные жизни сливаются; едва только возникла их близость, как им уже кажется, что она существовала всегда, и все прошлое стирается из памяти обоих любовников. Мы должны признаться, что это странно.

Что касается меня, то я никак не мог себе представить, как я жил раньше, до вчерашнего вечера. Необыкновенная радость наполняла всего меня при воспоминании о словах, звучавших в эту первую ночь. Или Маргарита привыкла обманывать, или она питала ко мне внезапно вспыхнувшую страсть, которая открывается с первым поцелуем и умирает иногда так же, как зародилась.

Чем больше я об этом думал, тем чаще я себя уверял, что Маргарита не имела никаких оснований притворяться, что она меня любит; я говорил самому себе, что у женщин есть две манеры любить, которые могут вытекать одна из другой: они любят душой или телом. Часто женщина берет любовника, повинуясь только своей чувственности, неожиданно познает тайну духовной любви и с этого момента живет только ею; часто молодая девушка ищет в браке слияния двух чистых привязанностей и неожиданно постигает тайну физической любви, этого самого сильного завершения самых чистых душевных переживаний.

Я заснул с этими мыслями. Меня разбудило письмо Маргариты:

«Вот мои приказания: сегодня вечером в „Водевиле“. Приходите во время третьего акта.

М. Г.».

Я положил записку в ящик, чтобы всегда иметь под рукой доказательство в минуты сомнения, что со мной иногда случалось.

Она меня не звала днем, и я не решался прийти без ее позволения; но у меня было такое сильное желание увидеть ее раньше вечера, что я пошел в Елисейские поля, где, как и накануне, я видел, как она проехала.

В семь часов я был в «Водевиле».

Ни разу еще я не приходил в театр так рано.

Ложи заполнялись одна за другой. Оставалась пустой одна ложа бенуара.

В начале третьего акта я слышал, как открылась дверь ложи, с которой я все время не спускал глаз, и появилась Маргарита.

Она сейчас же прошла вперед, посмотрела в партер, увидела меня и поблагодарила глазами.

В этот вечер она была необыкновенно хороша. Был ли я причиной этого кокетства? Любила ли она меня настолько, чтобы думать, что чем она будет красивее, тем сильнее я буду ее любить? Я еще не знал этого; но, если таковы были ее намерения, то она добилась своего: когда она появилась, все зрители начали перешептываться, и актер, бывший на сцене, посмотрел на ту, чье появление привлекло внимание всей залы.

А у меня был ключ от квартиры этой женщины, и через три или четыре часа она снова будет моей.

Свет осуждает тех, кто разоряется для актрис и кокоток; а меня удивляет, что они не делают безумств в двадцать раз больше.

Нужно было пожить так, как я, этой жизнью, чтобы знать, как они заставляют любовника любить их – у нас нет другого выражения, – удовлетворяя то тем, то другим его тщеславие.

Прюданс тоже вошла в ложу, а в глубине сел граф Г… При виде его холодок пробежал у меня в сердце. Наверное, Маргарита заметила впечатление, произведенное на меня появлением этого человека в ее ложе, потому что она снова улыбнулась мне и, повернувшись спиной к графу, начала внимательно следить за пьесой. В третьем антракте она сказала графу несколько слов; он вышел из ложи, и Маргарита сделала мне знак, чтобы я зашел.

– Здравствуйте, – сказала она, когда я вошел, и протянула мне руку.

– Здравствуйте, – ответил я, обращаясь к Маргарите и Прюданс.

– Садитесь.

– Но я занимаю чужое место. Граф Г… не вернется больше?

– Нет, он вернется; я его послала за конфетами, чтобы мы могли поболтать немного одни. Мадам Дювернуа посвящена в нашу тайну.

– Будьте спокойны, голубчики, я ничего не скажу.

– Что с вами сегодня? – сказала Маргарита, встав и проходя в глубину ложи, чтобы поцеловать меня.

– Мне немного нездоровится.

– Нужно пойти лечь в постель, – возразила она с ироническим выражением лица, которое так шло к ее умненькой, лукавой головке.

– Куда?

– Домой.

– Вы отлично знаете, что я там не засну.

– Но нельзя же строить такую кислую физиономию только потому, что вы увидели мужчину у меня в ложе.

– Нет, не поэтому.

– Нет поэтому, я знаю, и вы не правы; не будем больше говорить об этом. Вы придете после спектакля к Прюданс и будете там ждать, пока я вас позову. Поняли?

– Да.

Мог ли я ослушаться?

– Вы меня еще любите?

– Вы спрашиваете?

– Вы думали обо мне?

– Весь день.

– Знаете, я, право, боюсь влюбиться в вас. Спросите Прюданс.

– Ах, – ответила та, – это несносно.

– Теперь возвращайтесь на ваше место, граф сейчас вернется, и не нужно, чтобы он вас встретил здесь.

– Почему?

– Потому что вы его не любите.

– Нет; но почему вы мне не сказали, что хотите пойти в «Водевиль» сегодня вечером? Я так же, как и он, мог бы прислать вам ложу.

– К несчастью, он мне ее принес без всякой просьбы с моей стороны и предложил меня сопровождать. Вы отлично знаете, я не могла отказаться. Все, что я могла сделать, это написать вам, куда я иду, чтобы вы могли меня видеть, да и мне самой хотелось вас поскорее увидеть; но если такова ваша благодарность, это послужит мне уроком.

– Виноват, простите меня.

– В добрый час, возвращайтесь смирнехонько на ваше место и постарайтесь больше не ревновать.

Она снова поцеловала меня, и я ушел.

В коридоре я встретил графа, который возвращался.

Я вернулся на свое место.

В конце концов, присутствие графа Г… в ложе Маргариты было вполне естественно. Он был ее любовником, он принес ей билет, он сопровождал ее на спектакль, все это было вполне естественно, и с того момента, как Маргарита стала моей любовницей, я должен был примириться со всеми ее привычками.

Но все-таки я чувствовал себя весь вечер несчастным и, опечаленный, ушел после того, как Прюданс, Маргарита и граф сели в коляску, ожидавшую их у дверей.

Через четверть часа я был уже у Прюданс. Она только что вернулась.

XIII

– Вы пришли почти в одно время с нами, – сказала Прюданс.

– Да, – ответил я машинально. – Где Маргарита?

– У себя.

– Одна?

– Нет, с графом Г…

Я расхаживал большими шагами по гостиной.

– Что с вами?

– Неужели, по-вашему, мне приятно ждать здесь, пока граф Г… уйдет от Маргариты?

– Вы тоже безрассудны. Поймите же, ведь не может Маргарита выставить графа за дверь. Граф Г… долго жил с ней, он всегда ей давал много денег; и теперь еще дает. Маргарита тратит в год больше ста тысяч франков; у нее много долгов. Герцог ей охотно дает столько, сколько она просит, но она не решается всегда у него просить. Ей нельзя ссориться с графом, который ей дает, по крайней мере, тысяч двенадцать в год. Маргарита вас очень любит, мой друг; но в ваших и в ее интересах, чтобы ваша связь не носила слишком серьезного характера. Вы не можете вашими семью или восемью тысячами франков поддержать роскошь этой девушки; их мало на содержание ее выезда. Берите Маргариту такой, какая она есть – умная и красивая девушка; будьте ее любовником один-два месяца; преподносите ей букеты, конфеты и ложи; но не забирайте себе больше ничего в голову и не устраивайте ей смешных сцен ревности. Вы отлично знаете, с кем вы имеете дело. Маргарита – не ходячая добродетель. Вы ей нравитесь, вы ее любите и не думайте об остальном. Вы очень милы с вашей чувствительностью! У вас самая прелестная любовница в Париже! Она вас принимает в прекрасной квартире, она осыпана бриллиантами, она не будет вам стоить ни гроша, если вы захотите, а вы еще недовольны! Черт возьми, чего вам еще нужно?

– Вы правы, но я не в силах совладать с собой, мне делается дурно при мысли, что этот человек ее любовник.

– Прежде всего нужно установить, любовник ли он еще? Этот человек ей нужен, и это все. Вот уже два дня, как она запирает перед ним двери; он пришел сегодня утром, она должна была принять его ложу и позволить ему сопровождать ее. Он проводил ее домой, зашел к ней на минуту, он не останется у нее, потому что вы ждете здесь. Все это вполне естественно, по-моему. Ведь вы же примирились с герцогом?

– Да, но герцог старик, и я уверен, что Маргарита не любовница его. К тому же можно признавать одну связь и не признавать двух. Такая терпимость слишком похожа на расчет и сближает человека, который на это соглашается даже из любви, с теми, кто этажом ниже создают себе ремесло из этого согласия и извлекают выгоду из этого ремесла.

– Ах, мой друг, как вы отстали! Я видела стольких людей, самых благородных, самых великолепных, самых богатых в таком же положении, которые на это соглашались без всякого усилия, без стыда, без угрызений совести! Но ведь мы каждый день это видим. Да и как же иначе парижским кокоткам вести такой образ жизни, если им не иметь трех или четырех любовников сразу? Никакое состояние, как бы оно ни было значительно, не может нести всех расходов такой женщины, как Маргарита. Состояние, приносящее пятьсот тысяч франков годового дохода, считается во Франции громадным; ну, так я вам скажу, мой друг, такое состояние не могло бы справиться с этой задачей, и вот почему. Человек, получающий такой доход, имеет: свой дом, лошадей, слуг, экипажи, охоту, друзей; часто он бывает женат, имеет детей, участвует на скачках, играет, путешествует и так далее! Все эти привычки так въелись, что, если он их бросит, скажут, что он разорился. Как там ни считай, а он не может, имея в год пятьсот тысяч франков, дать женщине больше сорока, пятидесяти тысяч, и это еще много. Ну, и другие любовники дополняют годовой бюджет женщины. Для Маргариты обстоятельства сложились как нельзя лучше; каким-то чудом ей попался богатый старик с десятью миллионами; жена и дочь его умерли, у него остались только богатые племянники; он ей дает все, что она хочет, не требуя ничего взамен, но она не может у него брать больше семидесяти тысяч франков в год, и я уверена, попроси она у него больше, он не дал бы ей, несмотря на свое состояние и на свою любовь к ней.

Все эти молодые люди, имеющие двадцать, тридцать тысяч ливров в год, то есть столько, что едва можно существовать в обществе, отлично знают, когда они бывают любовниками такой женщины, как Маргарита, что тем, что они ей дают, она не может оплатить даже своей квартиры и слуг. Они ей не говорят, что знают это, они делают вид, что ничего не видят, а когда им надоест, они уходят. Если же им хочется взять на себя все, они разоряются, как дураки, и идут умирать в Африку, сделав в Париже сто тысяч франков долгу. Вы думаете, что женщина им признательна за это? Ничуть. Наоборот, она говорит, что она для него пожертвовала своим положением и что в то время, когда она жила с ними, она теряла свои деньги. Ах, вам кажется все это ужасным, не так ли? Но ведь все это сущая правда. Вы очень милый молодой человек, я люблю вас от всего сердца, я живу уже двадцать лет среди содержанок, я знаю, кто они и чего они стоят, и мне не хочется, чтобы вы принимали всерьез каприз хорошенькой девушки.

Кроме того, допустим, что Маргарита любит вас настолько, что откажется и от графа, и от герцога, в том случае, если он узнает о вашей связи и предложит ей выбирать между ним и вами; бесспорно, жертва, которую она вам принесет, будет огромна. Какую же жертву вы ей сумеете принести? Когда наступит у вас пресыщение, когда она будет вам уже больше не нужна, что вы сделаете, чтобы вознаградить ее за то, что она потеряла? Ничего. Вы ее вытащите из круга, с которым связаны ее благосостояние и будущее, она вам отдаст свои лучшие годы и в результате будет забыта. Если вы будете самым обыкновенным человеком, вы бросите ей в лицо ее прошлое и скажете, что вы поступаете так же, как ее прежние любовники, и покинете ее на верную нищету; если же вы будете честным человеком и будете считать своей обязанностью не бросать ее, тогда вы сами неизбежно будете несчастны, потому что такая связь простительна молодому человеку и совершенно непростительна человеку зрелому. Она становится препятствием во всем, она не дает ему ни жениться, ни двигаться по службе, словом, удовлетворять этим вторичным и последним потребностям человека. Поверьте, мой друг, не переоценивайте вещей, не переоценивайте женщин и не давайте вашей содержанке права считать себя вашим кредитором в чем бы то ни было.

Это было мудрое рассуждение, и я не считал Прюданс способной на такую логичность. Я ничего не мог ей возразить и должен был признать, что она права; я протянул ей руку и поблагодарил за советы.

– Прогоните, – сказала она, – поскорее эти вредные теории и развеселитесь, жизнь восхитительная штука, мой друг, все зависит только от того, сквозь какие очки на нее смотреть. Посоветуйтесь с вашим другом Гастоном, мне кажется, он понимает любовь так же, как и я. Вы должны твердо помнить, иначе вы будете несносны. Тут рядом находится красивая девушка, которая с нетерпением ждет, чтобы ушел человек, который у нее сидит, думает о вас, бережет для вас свою ночь и вас любит, я в этом уверена. Теперь станьте рядом со мной у окна; мы увидим, как граф уедет и уступит нам место.

Прюданс открыла окно, и мы облокотились рядом о подоконник.

Она смотрела на редких прохожих, я мечтал.

Все, что она мне сказала, бродило у меня в голове, и я не мог не признать, что она права; но та любовь, которую я питал к Маргарите, с трудом мирилась с этими доводами. Поэтому время от времени я так тяжко вздыхал, что Прюданс оборачивалась, пожимала плечами, как доктор, который отчаивается в больном.

«Невольно начинаешь думать, что жизнь коротка, – говорил я самому себе, – раз так мимолетны наши переживания! Я знаю Маргариту только два дня, она моя любовница только со вчерашнего дня и она уже настолько заполнила мою душу, мой ум и мою жизнь, что посещение графа Г… большое несчастье для меня».

Наконец граф вышел, сел в коляску и исчез. Прюданс закрыла окно.

Одновременно с этим Маргарита нас позвала.

– Идите скорее, накрывают на стол, – говорила она, – будем ужинать.

Когда я вошел к ней, Маргарита побежала мне навстречу, бросилась на шею и крепко поцеловала.

– Вы все еще хмуритесь? – сказала она.

– Нет, теперь прошло, – ответила Прюданс. – Я прочла ему несколько нравоучений, и он обещал быть паинькой.

– В добрый час!

Невольно я бросил взгляд на постель, она не была разобрана; что касается Маргариты, то она уже была в белом пеньюаре.

Мы сели за стол.

Маргарита была полна прелести, кротости, отзывчивости, и временами я должен был признавать, что не имею права ничего больше от нее требовать; сколько людей были бы счастливы на моем месте; как вергилиевский пастух, я должен был только наслаждаться радостями, которые Бог или, вернее, богини мне давали.

Я старался следовать теориям, которые Прюданс передо мной развивала, и не уступать в веселости моим двум собеседницам; но то, что у них было естественно, у меня было искусственно, и мой первый смех, который их обманывал, был очень близок к слезам.

Наконец ужин кончился, и я остался один с Маргаритой. Она села, по обыкновению, на ковер перед камином и печально смотрела на огонь.

Она задумалась. О чем? Не знаю, я смотрел на нее с любовью и как бы с ужасом, думая о том, что я должен выстрадать ради нее.

– Знаешь, о чем я думаю?

– Нет.

– Я нашла хороший выход.

– Какой выход?

– Я не могу этого открыть тебе, я могу только сказать, какой получается результат. Через месяц я буду свободна, у меня не будет больше долгов, и мы вместе проведем лето.

– И вы не можете мне сказать, как вы этого достигнете?

– Нет, ты должен только любить меня так, как я тебя люблю, и тогда все удастся.

– Вы одна нашли этот выход?

– Да.

– И вы одна приведете его в исполнение?

– На мне одной будет лежать его неприятная сторона, – сказала Маргарита с улыбкой, которой я никогда не забуду, – но мы вместе воспользуемся результатами.

Я невольно покраснел при слове «результаты», я вспомнил о Манон Леско, проживавшей с Дегрие деньги господина Б…

Я встал и ответил немного сухим тоном:

– Позвольте мне, Маргарита, пользоваться результатами только такого дела, которое я предпринимаю и выполняю сам.

– Что это значит?

– Это значит, что я считаю графа Г… участником вашего удачного предприятия, ни обязанностей, ни результатов которого я не принимаю.

– Вы ребенок. Я думала, что вы меня любите, – вижу, что ошиблась.

И она тоже встала, открыла пианино и начала играть L’invitation á la valse вплоть до злополучного мажорного пассажа, на котором всегда останавливалась.

Не знаю, сделала ли она это по привычке или чтобы напомнить мне о первом дне нашего знакомства. Одно только знаю: эта мелодия напомнила мне все, я подошел к ней, обнял ее голову и поцеловал.

– Простите меня, – сказал я.

– Охотно, – ответила она, – но обратите внимание: наша связь длится только два дня, и я уже должна вас прощать. Вы плохо держите ваше обещание быть слепо послушным.

– Не сердитесь, Маргарита, я вас слишком люблю и ревную вас ко всем вашим мыслям. То, что вы мне предлагали только что, меня безумно обрадовало, но тайна, которая окружает это дело, сжимает мне сердце.

– Ну будьте же хоть немного рассудительны, – возразила она, взяв мои руки в свои и посмотрев на меня с очаровательной улыбкой, против которой я не мог устоять. – Вы меня любите, не правда ли, и мы с удовольствием проведем три-четыре месяца в уединении, и оно мне не только улыбается, оно мне необходимо для поправления моего здоровья. Я не могу уехать из Парижа на такое долгое время, не устроив своих дел, а дела такой женщины, как я, всегда очень запутанны; ну, и я нашла способ все примирить, и мои деловые отношения, и мою любовь к вам, да, к вам, не смейтесь: я имею эту глупость – любить вас! А вы делаете серьезное лицо и произносите серьезные слова. Какое же вы дитя, малое, неразумное дитя; помните только, что я вас люблю, и не беспокойтесь ни о чем. Согласны?

– Вы отлично знаете, что я на все согласен.

– В таком случае раньше чем через месяц мы будем где-нибудь в деревне, гулять по берегу реки и пить молоко. Вы удивляетесь, что я так говорю, я, Маргарита Готье; когда парижская жизнь, которая, по-видимому, дает мне столько счастья, не захватывает меня всю, тогда я начинаю скучать и мечтаю о более спокойной жизни, напоминающей мне мое детство. У всякого человека бывает детство, что бы потом из него ни вышло. О, будьте спокойны, я не буду вас уверять, что я дочь полковника в отставке и воспитывалась в монастыре. Я бедная деревенская девушка, и шесть лет тому назад я не умела написать своего имени. Вы успокоились, не правда ли? Почему я к вам первому обратилась, чтобы поделиться своим настроением? Наверное, потому, что вы меня любите для меня, а не для себя, а другие меня всегда любили для себя.

Дама с камелиями (сборник)

Я часто бывала в деревне, но всегда не по-настоящему. Теперь я на вас надеюсь, чтобы достигнуть этого счастья; будьте же добрым и дайте мне его. Скажите самому себе: она не проживет до старости, и мне будет стыдно когда-нибудь, что я не исполнил ее первого желания, которое так легко было исполнить.

Что можно было ответить на эти слова, особенно помня первую ночь любви и в ожидании второй?

Через час Маргарита была в моих объятиях, и если бы она меня попросила совершить преступление, я бы послушался.

В шесть часов утра я ушел и перед уходом спросил у нее:

– До вечера?

Она поцеловала меня еще крепче и ничего не ответила.

Днем я получил следующее письмо:

«Дорогой мой, я немного нездорова, и врач предписал мне покой. Я лягу сегодня рано спать и не увижу вас. Но в награду жду вас завтра в полдень. Люблю вас».

Мои первые слова были: она меня обманывает!

Холодный пот выступил у меня на лбу, я уже слишком любил эту женщину, и это подозрение потрясло меня.

А меж тем с Маргаритой я всегда должен был быть готов к этому; с другими любовницами это часто у меня случалось, и я не особенно об этом беспокоился. Почему же она так покорила меня?

Тогда мне пришло в голову воспользоваться своим ключом и пойти к ней в обычное время. Так я быстро узнаю правду, и, если найду у нее кого-нибудь, я его выгоню.

Чтобы убить время, я направился в Елисейские поля. Я пробыл там четыре часа. Она не появлялась. Вечером я заходил во все театры, где она бывала. Ее нигде не было.

В одиннадцать я отправился на улицу д’Антэн.

В окнах Маргариты не было света. Я все-таки позвонил.

Швейцар меня спросил, куда я иду.

– К мадемуазель Готье, – ответил я.

– Она еще не вернулась.

– Я подожду ее.

– Никого нет дома.

Это препятствие я мог обойти, потому что у меня был ключ, но я побоялся скандала и ушел.

Однако я не вернулся домой, я не мог уйти оттуда и все время следил за домом Маргариты. Мне казалось, что нужно что-то узнать или, по крайней мере, подтвердить свои подозрения.

Около полуночи знакомая мне карета остановилась около 9-го номера.

Вышел граф Г…, отпустил экипаж и вошел в дом.

Одно мгновение мне казалось, что ему, как и мне, ответят, что Маргариты нет дома, и что он уйдет, но я тщетно ждал до четырех часов утра.

Я много страдал за последние три недели, но все это ничто в сравнении с тем, что я выстрадал за ту ночь.

XIV

Вернувшись домой, я плакал, как ребенок. Нет такого человека, которого не обманули бы, по крайней мере, раз в жизни и который не знал бы, как при этом страдают.

Я говорил самому себе с лихорадочной решимостью, которая, мне казалось, не покинет меня, что нужно немедленно порвать эту связь, и с нетерпением ждал утра, чтобы запастись местом и вернуться к отцу и сестре, в любви которых я был уверен.

Однако мне не хотелось уехать, не известив Маргариту о причине своего отъезда. Только мужчина, который не любит больше свою любовницу, не пишет ей перед разлукой.

Я сочинил в голове писем двадцать.

Я имел дело с самой обыкновенной содержанкой и слишком поэтизировал ее; она поступила со мной как со школьником: чтобы обмануть меня, она воспользовалась самой простой уловкой, это ясно. Мое самолюбие взяло верх. Нужно было расстаться с этой женщиной и не сказать ей о своих страданиях; и вот что я ей написал самым изящным почерком, со слезами горя и возмущения на глазах:

«Милая Маргарита!

Надеюсь, что ваше вчерашнее нездоровье окончилось пустяками. Я заходил в одиннадцать часов вечера узнать о вашем здоровье, и мне сказали, что вы еще не вернулись. Господин Г… был счастливее меня, он приехал несколько позднее и в четыре часа утра был еще у вас…

Простите, пожалуйста, что я заставил вас проскучать несколько часов в моем обществе, и поверьте, что я никогда не забуду тех счастливых моментов, которыми я вам обязан.

Я, наверное, зашел бы справиться о вашем здоровье и сегодня, но думаю уехать к отцу.

Прощайте, милая Маргарита, я не настолько богат, чтобы любить вас так, как бы я этого хотел, и не настолько беден, чтобы любить вас так, как вы этого хотели. Забудьте же мое имя, которое вам почти безразлично, а я забуду счастье, которое стало для меня недостижимым.

Посылаю вам ваш ключ, которым я ни разу не воспользовался; он может вам пригодиться, если вы часто болеете так, как вчера».

Вы видите, я не мог закончить этого письма без злой иронии, и это доказывало, что я все еще был влюблен.

Я раз десять перечитывал свое письмо, и меня немного успокоила мысль, что оно заставит Маргариту страдать. Я старался проникнуть в ее чувства, и когда в восемь часов слуга вошел ко мне, я отдал ему письмо и велел сейчас же отнести.

– Ответа нужно подождать? – спросил Жозеф (моего слугу звали Жозефом, как всех слуг).

– Если вас спросят, нужен ли ответ, вы скажете, что не знаете, и будете ждать.

Я надеялся, что она мне ответит.

Какие мы жалкие и слабые люди!

Пока мой слуга ходил, я все время ужасно волновался. То я вспоминал, как Маргарита мне отдалась, и спрашивал себя, по какому праву я ей написал дерзкое письмо; она могла мне ответить, что не господин Г… меня обманывал, а я обманывал господина Г…, – такое рассуждение дает возможность многим женщинам иметь по нескольку любовников. То я вспоминал клятвы Маргариты и хотел себя убедить, что мое письмо было еще слишком мягко; что нет достаточно сильных выражений, чтобы бичевать женщину, которая посмеялась над такой искренней любовью, как моя. Потом мне казалось, что лучше было не писать ей, а пойти к ней днем, и тогда бы я мог полюбоваться слезами, которые я заставил бы ее пролить.

В конце концов я задавал себе вопрос, что она мне ответит, и готов уже был поверить ее оправданиям.

Жозеф вернулся.

– Ну? – спросил я.

– Барыня еще спит, – ответил он, – но как только она позвонит, ей передадут письмо, и, если будет ответ, его пришлют.

Она спала!

Несколько раз у меня являлась мысль послать за письмом, но я возражал самому себе: может быть, ей уже передали письмо, и она подумает, что я раскаиваюсь.

Чем ближе подходил час, когда я мог ждать ответ, тем больше я жалел, что послал письмо.

Пробило десять, одиннадцать, двенадцать.

В двенадцать я хотел пойти на свидание, как будто ничего не произошло. Теперь я не знал, что придумать, чтобы выйти из заколдованного круга.

У меня мелькнула суеверная мысль, что, если я выйду, по возвращении я найду ответ. Ответ, которого ждешь с нетерпением, всегда приходит, когда тебя нет дома.

Я вышел под предлогом позавтракать.

Вместо того чтобы завтракать в café Foy, на бульваре, как обыкновенно, я пошел завтракать в Пале-Рояль, на улице д’Антэн. Каждый раз, как я издали видел женщину, мне казалось, что это Нанина несет мне ответ. Но я прошел всю улицу д’Антэн и не встретил ни одного посыльного. Я пришел в Пале-Рояль, зашел к Вери. Лакей мне подавал блюдо за блюдом, я ничего не ел.

Невольно мои глаза были все время устремлены на часы.

Я вернулся домой, убежденный, что застану письмо от Маргариты. У швейцара ничего не было. Я надеялся на своего лакея, но и он ничего не видел с тех пор, как я ушел.

Если бы Маргарита мне ответила, я бы уже давно получил ответ.

Тогда я начал раскаиваться в некоторых выражениях своего письма; я должен был лучше не подавать о себе вестей, и это дало бы ей повод беспокоиться; если бы я не пришел на свидание, она бы спросила у меня о причинах моего отсутствия, и тогда только я должен был ей все объяснить. Таким образом, ей пришлось бы оправдываться, а больше всего на свете мне хотелось, чтобы она оправдалась. Я чувствовал, что какие бы доводы она мне ни приводила, я бы им поверил и что я все бы отдал, только бы ее увидеть.

Я начал надеяться, что она сама приедет ко мне, но проходили часы за часами, а она не являлась.

Положительно, Маргарита не была похожа на других женщин; редкая женщина не ответит, получив такое письмо, как мое.

В пять часов я направился в Елисейские поля.

«Если я ее встречу, – думал я, – я сделаю безразличное выражение лица, и она будет убеждена, что я не думаю больше о ней».

На повороте Королевской улицы она проехала мимо меня; встреча была так неожиданна, что я побледнел. Не знаю, заметила ли она мое волнение; я был так смущен, что видел только ее экипаж.

Я не продолжал своей прогулки. Я начал рассматривать театральные афиши, потому что мог еще встретить ее в театре.

Было первое представление в Пале-Рояле, Маргарита, наверное, будет там.

Я пришел в театр в семь часов. Все ложи заполнились, но Маргариты не было. Тогда я ушел из Пале-Рояля и заходил во все театры, где она чаще всего бывала, – в «Водевиль», в Варьете, в I’Opera Comique.

Ее нигде не было.

Или ее очень огорчило мое письмо и она не смогла пойти в театр, или она боялась встретиться со мной и хотела избежать объяснения.

Вот что мне подсказывало мое тщеславие на бульваре, когда я встретил Гастона и он меня спросил, откуда я.

– Из Пале-Рояля.

– А я из Оперы, – сказал он, – я и вас думал там встретить.

– Почему?

– Потому что Маргарита была там.

– Ах, она была там?

– Да.

– Одна?

– Нет, с приятельницей.

– И только?

– На минутку к ней заходил в ложу граф Г…, но уехала она с герцогом. Я каждую минуту ждал вас. Рядом со мной был пустой стул, и я был убежден, что это ваше место.

– Но почему же я должен бывать там, где Маргарита?

– Потому, черт возьми, что вы ее любовник.

– А кто вам это сказал?

– Прюданс, я встретил ее вчера. Поздравляю вас, мой друг; у вас очень красивая любовница, и не всякий ее может иметь. Берегите ее, она вас прославит.

Этот простой взгляд Гастона мне показал, насколько смешна моя щепетильность.

Если бы я его встретил накануне и он поговорил со мной на эту тему, я, наверное, не написал бы сегодня утром этого глупого письма.

Я был уже готов пойти к Прюданс, чтобы послать ее к Маргарите, но боялся, что она из мести не захочет меня принять, и вернулся домой по улице д’Антэн.

Я снова спросил у швейцара, нет ли письма для меня.

Ничего!

«Она ждет, вероятно, нового шага с моей стороны, и не возьму ли я своего письма обратно, – думал я, ложась спать, – но, увидев, что от меня нет больше письма, она мне напишет завтра».

В этот вечер я особенно раскаивался в том, что сделал. Я был один, не мог заснуть, страдал от неизвестности и ревности; предоставив вещи их естественному течению, я должен был быть около Маргариты и слушать ее чарующий голос, который я слышал только два раза и воспоминание о котором мучило меня в моем одиночестве.

Самое ужасное было то, что я сознавал свою вину; все говорило за то, что Маргарита меня любила. Во-первых, этот план провести лето со мной в деревне; во-вторых, ничто не заставляло ее стать моей любовницей, ведь моего состояния было мало не только для ее жизни, но даже для ее прихотей. Значит, в ней говорила только надежда найти во мне искреннюю привязанность, которая могла бы ей дать отдых от продажной любви, среди которой она жила; а я со второго дня знакомства разрушил эту надежду и заплатил дерзкой иронией за любовь, которой пользовался в течение двух ночей. То, что я делал, было более чем смешно, это было неделикатно. Ведь я даже не платил этой женщине, чтобы иметь право ее поносить, ведь, удрав на второй день, я был похож на паразита любви, который боится, что ему подадут счет. Как? Я был с ней знаком всего тридцать шесть часов; был ее любовником двадцать четыре часа и еще разыгрывал недотрогу; вместо того чтобы не находить себе места от счастья, что она принадлежала мне, я хотел иметь ее всю и принудить ее порвать сразу все старые отношения, которые обеспечивали ее будущее. В чем я мог ее упрекнуть? Ни в чем. Она мне написала, что она нездорова, тогда как она могла мне сказать совершенно просто, с отвратительной откровенностью некоторых женщин, что к ней должен прийти любовник; и вместо того чтобы поверить ее письму, вместо того чтобы отправиться погулять в совершенно противоположную сторону, вместо того чтобы провести вечер с друзьями и прийти на следующий день в назначенный ею час, я разыгрывал из себя Отелло, шпионил за ней и хотел ее наказать тем, что не явился к ней. Но она, напротив, вероятно, была в восторге от этого разрыва; она, должно быть, считала меня ужасно глупым, и ее молчание было выражением даже не укора, а только презрения.

Я должен был в таком случае сделать Маргарите подарок, и это доказало бы ей мое великодушие и щедрость, позволило бы мне обращаться с ней как с содержанкой и считать, что мы поквитались; но я боялся оскорбить одной тенью продажности если не ее любовь ко мне, то, по крайней мере, мою любовь к ней; эта любовь была так чиста, что она не допускала разделения и не могла в то же время оплатить самым прекрасным подарком счастье, которое она испытала, как ни коротко было это счастье.

Вот что я передумал в ту ночь, и я был готов пойти рассказать это Маргарите.

Наступил день, а я все еще не спал, у меня был жар; я не мог ни о чем думать, кроме Маргариты.

Вы понимаете, что я должен был принять какое-нибудь решение и покончить или с женщиной, или со своими сомнениями, если только она захочет меня принять.

Но вы сами знаете, как трудно принять окончательное решение; я не мог оставаться дома и, не решаясь отправиться к Маргарите, выбрал иной способ приблизиться к ней; в случае удачи я мог все объяснить случайностью.

Было девять часов; я побежал к Прюданс и очень удивил ее своим ранним визитом.

Я не решился сказать ей откровенно о цели своего прихода.

Я ответил ей, что вышел из дому рано, чтобы получить место в дилижансе, который ходит в С…, где живет мой отец.

– Счастливец же вы, – сказала она, – можете уехать из Парижа в такую хорошую погоду.

Я посмотрел на Прюданс с недоумением, не смеется ли она надо мной.

Но лицо ее оставалось серьезным.

– Вы зайдете проститься с Маргаритой? – спросила она по-прежнему серьезно.

– Нет.

– И хорошо сделаете.

– Вы находите?

– Конечно. Раз вы с ней порвали, зачем опять видеться?

– Вы знаете о нашем разрыве?

– Она мне показывала ваше письмо.

– А что она вам сказала?

– Она сказала: «Прюданс, ваш протеже не особенно вежлив; такие вещи можно думать, но нельзя писать».

– А каким тоном она это сказала?

– Смеясь, и при этом добавила: «Он два раза ужинал у меня и даже не зашел облегчить свой желудок».

Вот какое впечатление произвели мое письмо и ревность. Мое самолюбие было страшно унижено.

– А что она делала вчера вечером?

– Она была в Опере.

– Я знаю, а потом?

– Ужинала дома.

– Одна?

– Нет, кажется, с графом Г…

Итак, разрыв со мной ничего не изменил в привычках Маргариты.

Некоторые люди в подобных случаях дают совет: «Не думать о женщине, которая вас не любит».

– Я очень рад, что не доставил Маргарите огорчения, – возразил я с деланой улыбкой.

– И она вполне права. Вы поступили так, как должны были поступить, вы были рассудительнее; она вас любила, постоянно о вас говорила и была способна выкинуть какую-нибудь глупость.

– Почему же она мне не ответила, раз она меня любит?

– Она поняла, что не должна была вас любить. Кроме того, женщины позволяют иногда обманывать их любовь, но никогда не позволяют оскорблять их самолюбие; а нельзя же оскорбить самолюбие женщины, бросая ее после двух дней связи, каковы бы ни были причины разрыва. Я знаю Маргариту, она умерла бы скорее, чем вам ответила.

– Что же мне делать?

– Ничего. Она вас забудет, вы ее забудете, и вам не в чем будет упрекнуть друг друга.

– Но если я ей напишу и попрошу прощения?

– Лучше не делать этого, она вас простит.

Я чуть-чуть не бросился на шею Прюданс.

Через четверть часа я был уже дома и писал Маргарите: «Человек, который раскаивается в письме, написанном вчера, и собирается уехать завтра, если вы его не простите, хочет знать, когда он может у ваших ног излить свое раскаяние. Когда он найдет вас одну? Ведь вы знаете, признания делаются без свидетелей».

Я сложил этот мадригал в прозе и послал его с Жозефом, который передал письмо самой Маргарите; Маргарита сказала ему, что ответит после.

Я вышел только на минутку пообедать, а в одиннадцать часов вечера у меня еще не было ответа.

Я решил больше не ждать и уехать завтра. Приняв это решение, уверенный, что не засну, если и лягу, я начал укладывать свой чемодан.

XV

Мы были уже с час заняты нашими приготовлениями к отъезду, когда раздался сильный звонок у моих дверей.

– Открыть? – спросил Жозеф.

– Откройте, – сказал я, недоумевая, кто мог явиться ко мне в подобный час, не решаясь подумать, что это Маргарита.

– Барин, – сказал Жозеф, входя, – там две дамы.

– Это мы, Арман, – крикнул кто-то, и я узнал голос Прюданс.

Я вышел из своей комнаты.

Прюданс стояла и рассматривала вещи в моем кабинете; Маргарита сидела на диване, задумавшись.

Когда я вошел, я прямо подошел к ней, стал на колени, взял ее обе руки и взволнованным голосом сказал:

– Простите.

Она поцеловала меня в лоб и сказала:

– Вот уже третий раз я вас прощаю.

– Я собирался завтра уехать.

– Разве мой визит может изменить ваше намерение? Я не собиралась вам помешать уехать из Парижа. Я пришла, потому что днем мне было некогда вам ответить и я не хотела, чтобы вы думали, что я сержусь на вас. Прюданс не хотела, чтобы я шла, она говорила, что я могу вам помешать.

– Вы можете мне помешать, вы, Маргарита, но в чем?

– Ну, у вас могла быть женщина, – ответила Прюданс, – и ей не было бы особенно приятно увидеть eще двух.

При этих словах Маргарита внимательно посмотрела на меня.

– Милая Прюданс, вы сами не знаете, что говорите.

– Вы очень мило устроились, – ответила Прюданс. – Можно посмотреть вашу спальню?

– Можно.

Прюданс прошла в мою комнату не столько затем, чтобы ее посмотреть, сколько затем, чтобы сгладить неловкость, которую она только что сделала, и оставить нас одних, Маргариту и меня.

– Зачем вы привели Прюданс? – сказал я ей.

– Потому что она была со мной на спектакле, и затем, кто же меня проводит отсюда?

– Ведь я здесь.

– Да; но я не хотела вам помешать, а кроме того, я была уверена, что, проводив меня до моих дверей, вы захотели бы зайти ко мне; а я не могу вам этого разрешить и не хочу, чтобы вы уехали с правом меня обвинять в отказе.

– А почему вы не можете меня принять?

– Потому что за мной очень следят, и самое ничтожное подозрение может меня погубить.

– И это единственная причина?

– Если бы была другая, я бы вам сказала! Нам нечего скрывать друг от друга.

– Послушайте, Маргарита, я не хочу идти окольными путями к моей цели. Скажите откровенно, вы меня любите?

– Очень.

– Ну так зачем же вы меня обманули?

– Мой друг, если бы я была какая-нибудь знатная герцогиня, если бы у меня было двести тысяч ливров годового дохода, если бы я была вашей любовницей и взяла бы другого любовника, тогда вы имели бы право спрашивать меня, почему я вас обманываю; но я Маргарита Готье, у меня сорок тысяч франков долгу, ни гроша состояния, я трачу сто тысяч франков в год, в этом случае ваш вопрос становится праздным и мой ответ бесполезным.

– Это верно, – ответил я, уронив голову на колени Маргариты, – но я вас безумно люблю.

– Ну, мой друг, нужно было или меня меньше любить, или меня лучше понимать. Ваше письмо меня очень огорчило. Если бы я была свободна, я не приняла бы графа третьего дня или, приняв его, я пришла бы к вам просить прощения, как вы у меня просили только что, и впредь у меня был бы только один любовник – вы. Мне казалось одно мгновение, что я могу себе доставить это счастье на полгода; вы не захотели этого: вы хотели знать, как я этого достигну; ах, мой бог, это так легко было угадать. Я могла бы вам сказать: мне нужны двадцать тысяч франков; вы влюблены в меня, вы бы их нашли и после стали бы меня ими попрекать. Я предпочла не быть вам ничем обязанной; вы не поняли моей деликатности. Пока у нас не очерствело окончательно сердце, мы придаем словам и вещам такое значение, которое недоступно другим женщинам; повторяю вам, средство, которое нашла Маргарита Готье, чтобы уплатить свои долги, не требуя от вас на это денег, было деликатностью с ее стороны, которою вы должны были молча воспользоваться. Если бы вы познакомились со мной сегодня, вы были бы страшно счастливы тем, что я вам пообещала бы, и вы бы не спросили у меня, что я делала третьего дня. Мы бываем иногда вынуждены покупать душевное удовлетворение ценою телесного страдания, и мы страдаем гораздо сильнее, когда впоследствии это удовлетворение ускользает от нас.

Я слушал Маргариту и смотрел на нее с восхищением. Когда я думал, что это чудесное создание, ножки которого раньше я безумно мечтал поцеловать, думало обо мне, уделяло мне место в своей жизни, а я не довольствовался тем, что она мне давала, я спрашивал самого себя: имеет ли границы человеческое желание, если, получив так быстро удовлетворение, оно идет все дальше и дальше.

– Да, это верно, – продолжала она, – мы дети случая, у нас и желания фантастические, и любовь непостижимая. То мы отдаемся одной вещи, то другой. Есть люди, которые разоряются ради нас и ничего не получают, другие нас получают за букет цветов. У нашего сердца бывают капризы; это его единственное развлечение и единственное оправдание. Я отдалась тебе скорее, чем другим, клянусь тебе в этом; почему? Потому что ты взял меня за руку, когда я харкнула кровью, потому что ты заплакал, потому что ты один меня пожалел. Я скажу сейчас глупость: у меня давно была собачка, которая печально на меня смотрела, когда я кашляла; я никого не любила, кроме нее.

Когда она подохла, я сильнее плакала, чем после смерти моей матери, потому что она меня била до двенадцати лет. Ну вот, тебя я полюбила так же, как мою собачку. Если бы мужчины знали, чего можно добиться единственной слезой, они были бы больше любимы, а мы бы не так их разоряли.

Твое письмо тебя выдало, оно мне открыло, что у тебя не хватает душевной тонкости, оно принесло тебе гораздо больше вреда в моих глазах, чем все, что ты мог мне сделать. Оно было вызвано ревностью, это верно, но ревностью злой и дерзкой. Я была грустно настроена, когда получила твое письмо, рассчитывала тебя увидеть в полдень, позавтракать с тобой, одним твоим присутствием прогнать надоедливую мысль, которая меня мучила и с которой до знакомства с тобой я легко примирялась.

К тому же, – продолжала Маргарита, – мне казалось, что только перед тобой я могу думать и говорить свободно. Все, кто окружает нас, подмечают каждое наше слово, делают выводы из наших самых незначительных поступков. У нас, конечно, нет друзей. У нас есть эгоистичные любовники, которые тратят свое состояние не на нас, как они это говорят, а в угоду своему тщеславию. Для них мы должны быть веселы, когда они веселы, здоровы, когда они хотят ужинать, такими же скептиками, как они сами. Нам запрещено иметь душу под страхом позора и потери кредита.

Мы не принадлежим себе. Мы перестаем быть людьми и становимся вещами. Мы занимаем первое место в их тщеславии и последнее в их уважении. У нас есть подруги, но такие, как Прюданс. Это бывшие содержанки, которые не потеряли еще вкуса к широкой жизни, но их возраст не позволяет им этого. Тогда они становятся нашими подругами, или, скорее, собутыльниками. Их дружба доходит до рабской угодливости, но никогда не бывает бескорыстной. Их советы всегда выгодны для них. Им совершенно безразлично, будет ли у нас на десять любовников больше, лишь бы они получили платье или браслет и могли бы время от времени кататься в нашем экипаже и появляться в театре в нашей ложе. Они получают наши старые букеты и берут взаймы наши шали. Они никогда не оказывают нам самой маленькой услуги, не заставив за нее заплатить вдвойне. Ты сам видел это в тот вечер, когда Прюданс принесла мне шесть тысяч франков, за которыми я просила ее сходить к герцогу; она заняла у меня пятьсот франков и никогда мне их не вернет или вернет в форме шляп, которые вечно будут лежать в картонках.

У нас или, вернее, у меня была только одна надежда на счастье: найти себе, печальной и больной, человека, стоящего настолько выше всего этого, что он не требовал бы у меня отчета в моих поступках и был бы моим любовником больше духом, чем плотью. Такого человека я нашла в герцоге, но герцог стар, а старость ни покрывает, ни утешает. Мне казалось, что я могу принять жизнь, которую он мне создавал; но, знаешь, я умирала с тоски, а чтобы умереть, не все ли равно, броситься ли в огонь или отравиться углеродом.

Тогда я встретила тебя, молодого, пылкого, счастливого, и пыталась создать из тебя человека, которого я призывала в своем мучительном одиночестве. Я любила в тебе не то, что в тебе было, а то, что должно было быть. Ты не принимаешь этой роли, отбрасываешь ее как недостойную тебя, ты оказался самым обыкновенным любовником; ну так и поступай, как остальные, плати мне, и не будем об этом говорить.

Маргариту утомила эта долгая исповедь, она откинулась на спинку дивана и, чтобы заглушить легкий приступ кашля, поднесла платок к лицу.

– Прости, прости, – шептал я, – я все понял; но я хотел это услышать от тебя, моя несравненная Маргарита. Забудем все и будем помнить только об одном: мы принадлежим друг другу, мы молоды и любим друг друга.

Маргарита, делай со мной что хочешь, я твой раб, твоя собака, но, ради всего святого, разорви письмо, которое я тебе написал, и позволь мне не уезжать завтра: я не перенесу этого.

Маргарита вытащила мое письмо из-за лифа и, подавая его мне, сказала с очаровательной улыбкой:

– Вот оно, я тебе его принесла.

В это время вернулась Прюданс.

– Знаете, Прюданс, что он просит? – спросила Маргарита.

– Он просит прощения?

– Да.

– А вы простили?

– Пришлось, а что еще он просит?

– Не знаю.

– Поужинать с нами.

– И вы на это соглашаетесь?

– А вы как думаете?

– Я думаю, что вы оба неразумные дети. Но, кроме того, я думаю, что мне очень хочется есть, и чем скорее вы согласитесь, тем скорее мы поужинаем.

– Едемте, – сказала Маргарита. – Мы поместимся втроем в моей карете. Послушайте, – добавила она, обращаясь ко мне, – Нанина будет уже спать, вы откроете дверь, возьмете ключ; постарайтесь больше не терять его.

Я горячо поцеловал Маргариту.

В это время вошел Жозеф.

– Барин, – сказал он с самодовольным видом, – чемоданы готовы.

– Совершенно?

– Да, барин.

– Ну так развяжите их: я не поеду.

XVI

– Я мог бы в нескольких словах рассказать вам о начале этой связи, – продолжал Арман, – но я хотел, чтобы вы знали, как мы к этому пришли, как я согласился на все требования Маргариты, как Маргарита решила жить только со мной.

На следующий день после ее визита ко мне я ей послал «Манон Леско».

С этого момента мне пришлось изменить свою жизнь, так как я не мог изменить образа жизни моей любовницы. Прежде всего я не хотел оставить себе возможности раздумывать над той ролью, которую я на себя принял, так как это не могло мне принести много радости. Поэтому моя спокойная жизнь приняла шумный, беспорядочный характер. Не думайте, что самая бескорыстная любовь кокотки ничего не стоит. Ужасно дорого стоят тысячи различных прихотей вроде цветов, лож, ужинов, поездок за город, в которых никогда нельзя отказать своей любовнице.

Как я вам уже говорил, у меня нет состояния. Мой отец служил и служит главным податным инспектором в С… Он славится там своей честностью, благодаря которой нашел залог, необходимый для вступления в должность. Эта должность дает ему сорок тысяч франков в год, и за десять лет службы он выплатил свой залог и начал откладывать приданое для сестры. Мой отец очень почтенный человек. Моя мать, умирая, оставила ренту в шесть тысяч франков, которую он разделил между сестрой и мной в тот день, когда получил место; потом, когда мне минул двадцать один год, он добавил к этой маленькой ренте еще по пяти тысяч ежегодно, убеждая меня, что с восемью тысячами франков я могу очень хорошо прожить в Париже, если постараюсь к тому же создать себе положение в адвокатуре или медицине. Я приехал в Париж, окончил юридический факультет, стал адвокатом и, как большинство молодых людей, положил диплом в карман и увлекся легкомысленной парижской жизнью. Расходы мои были очень скромны; но все-таки я тратил за восемь месяцев весь мой годовой доход, а четыре летних месяца проводил у отца, что в общем составляло двенадцать тысяч франков годового дохода и создавало мне репутацию хорошего сына. Долгов у меня не было.

Вот как обстояли мои дела, когда я познакомился с Маргаритой.

Вы понимаете, что невольно мои расходы увеличились. Маргарита была очень капризна по натуре и принадлежала к той категории женщин, которые никогда не смотрят как на серьезный расход на бесчисленные развлечения, из которых состоит их жизнь. И поэтому, желая провести со мной как можно больше времени, она мне писала с утра, что будет обедать со мной, но не дома, а где-нибудь в ресторане, в городе или за городом. Я заезжал за нею, мы обедали, отправлялись в театр, после спектакля часто ужинали, и я тратил за один вечер четыре или пять луидоров, что составляло в месяц две с половиной – три тысячи франков, и, таким образом, моего годового дохода хватило бы на три с половиной месяца, и мне пришлось бы делать долги или бросить Маргариту.

Я согласен был на все, только не на этот последний выход.

Простите меня, что я заставляю вас выслушать все эти подробности, но вы увидите, что они послужили причиной дальнейших событий. Я вам рассказываю простую правдивую историю со всеми ее наивными подробностями и во всей простоте ее развития.

Я знал, что никакая сила на свете не может меня заставить забыть любовницу, следовательно, я должен был найти способ покрыть расходы, которые она меня заставляла делать. К тому же эта любовь настолько меня захватила, что время, которое я проводил вдали от Маргариты, казалось мне годами, и у меня была потребность прожигать это время каким-нибудь способом, чтобы не чувствовать его.

Я начал с того, что позаимствовал пять или шесть тысяч из капитала и пристрастился к игре. С тех пор как уничтожили игорные дома, игра идет повсюду, раньше у Фраскати можно было найти свое счастье: играли на деньги, и если проигрывали, то могли утешиться возможностью выигрыша; а теперь, за исключением клубов, где до некоторой степени следят за расплатой, повсюду можешь быть уверенным, что не получишь выигрыша. Легко понять, почему это происходит.

Игра ведется молодыми людьми с большими потребностями и малыми средствами; они играют, и результат получается вполне естественный: если они выигрывают, проигравшие оплачивают лошадей и любовниц этих господ, что очень неприятно. Делаются долги, отношения, завязавшиеся вокруг зеленого стола, кончаются ссорами, в которых страдает честь и жизнь; честные люди разоряются другими честными молодыми людьми, имеющими только один недостаток – отсутствие двухсот тысяч ливров годового дохода.

Я уже не говорю о тех, которые жульничают во время игры, которые в один прекрасный день бывают вынуждены скрыться, чтобы избежать суда.

Я окунулся в эту шумную, лихорадочную, тревожную жизнь, которая раньше меня пугала, а теперь стала необходимым дополнением моей любви к Маргарите. Что мне было делать?

Если бы те ночи, которые я не проводил у Маргариты, я провел у себя дома, я не сумел бы заснуть. Ревность не дала бы мне спать и сжигала бы мой ум и мою кровь; игра отклоняла в другую сторону лихорадку, которая во мне сидела, направляла ее на другую страсть, которая невольно меня захватывала, пока не наступал час, в который я должен был явиться к своей любовнице. Но когда наступал этот час, все равно, выигрывал я или проигрывал, – я равнодушно уходил от стола, сожалея тех, которых там оставлял и которых не ждет такое счастье, как меня, когда они уйдут отсюда.

Для большинства игра была необходимостью, для меня это было лекарство.

Исцелившись от любви к Маргарите, я исцелился от пристрастия к игре.

Среди всей этой сутолоки я сохранял довольно большое хладнокровие; я терял столько, сколько мог заплатить, и выигрывал столько же, сколько мог потерять.

В общем, мне везло. У меня не было долгов, а тратил я втрое больше, чем тогда, когда не играл. Нелегко было отказаться от жизни, которая давала мне возможность, не стесняясь, удовлетворять все прихоти Маргариты. Что касается ее, то она меня любила все так же, если не сильнее.

Как я вам уже говорил, вначале она меня принимала с полуночи до шести утра, потом время от времени она меня пускала к себе в ложу и ездила со мной обедать. Однажды я ушел в восемь часов, а один раз даже в полдень.

Раньше нравственного переворота у Маргариты произошел переворот физический. Я начал ее лечение, и несчастная, угадав мои намерения, из благодарности слушалась меня. Мне удалось без всяких усилий и трений заставить ее бросить свои привычки. Мой доктор, с которым я советовался, сказал мне, что только тишина и спокойствие могут сохранить ее здоровье, и поэтому вместо ужинов и бессонных ночей я установил правильный режим и правильный сон. Маргарита невольно освоилась с этим новым образом жизни, благотворные результаты которого испытывала на себе. Иные вечера она проводила дома или, если была хорошая погода, закутывалась в шаль, покрывалась шарфом, и мы шли пешком, как дети, в темные аллеи Елисейских полей. Она возвращалась усталая, слегка закусывала, немного музицировала или читала и ложилась в постель, чего раньше с ней никогда не бывало. Ее кашель, который каждый раз раздирал мне душу, почти совсем прекратился.

Через полтора месяца о графе уже не было и разговора, им она окончательно пожертвовала; только из-за герцога я должен был скрывать свою связь с Маргаритой; но и ему часто приходилось уходить ни с чем, когда я бывал у нее, под предлогом, что барыня спит и не велела будить.

Благодаря привычке и даже потребности, выработавшейся у Маргариты, видеть меня мне пришлось бросить игру как раз в тот момент, когда всякий ловкий игрок бросил бы ее. Расплатившись со всеми, я имел в общем итоге тысяч двенадцать, и мне казалось, что это неисчерпаемый капитал.

Наступил тот момент, когда я обычно уезжал к отцу и сестре, а я не уезжал; я часто получал от них письма, в которых они меня просили приехать.

Я отвечал на эти приглашения как умел, повторял постоянно, что чувствую себя хорошо, что мне не нужно денег, и думал, что эти оба обстоятельства немного утешат их в моем запоздании.

Однажды утром Маргарита проснулась от яркого солнца, вскочила с постели и спросила меня, не хочу ли я поехать с ней на целый день за город.

Мы послали за Прюданс и отправились все втроем; Маргарита велела Нанине передать герцогу, что она воспользовалась хорошей погодой и поехала с мадам Дювернуа за город.

Присутствие Прюданс было необходимо, чтобы успокоить ревность старого герцога, а кроме того, она как бы была создана для загородных прогулок. Она была бесконечно весела и имела хороший аппетит; в ее присутствии никто не мог соскучиться, и она отлично умела заказывать яйца, вишни, молоко, жареного кролика, словом – обычный завтрак в окрестностях Парижа.

Нам нужно было только установить, куда мы поедем.

И тут Прюданс пришла нам на помощь.

– Вы хотите поехать в настоящую деревню?

– Да.

– Ну, тогда поедем в Буживаль, к вдове Арну. Арман, отправляйтесь за коляской.

Через полтора часа мы были уже у вдовы Арну.

Вы знаете, может быть, эту гостиницу? В будние дни здесь пансион, в праздники – кабачок. Из сада, который расположен на небольшой возвышенности, открывается чудесный вид. Налево Марлийский водоем скрывает горизонт, направо тянется бесконечная линия холмов; тихая река, как широкая муаровая лента, легла между долиной Габийон и островом Круасси, убаюкиваемая шелестом высоких тополей.

Вдали в ярких лучах солнца возвышаются маленькие беленькие домики с красными крышами и фабрики. Еще дальше выступают смутные очертания Парижа.

Как и обещала Прюданс, это была настоящая деревня, и должен признаться, завтрак здесь был тоже настоящий.

Во мне говорит не только благодарность за счастье, которым я обязан этой местности, но вообще Буживаль – самое красивое место на свете, несмотря на его ужасное имя. Я много путешествовал, видел много красот природы, но не видел ничего лучше этой маленькой веселой деревушки, расположенной у подножия холма.

Мадам Арну предложила нам покататься на лодке, на что Маргарита и Прюданс с радостью согласились.

Любовь и природа всегда сочетались лучше всего, и это вполне понятно: самая лучшая рамка для любимой женщины – синее небо, благоухание цветов, ветерок, сверкающее уединение полей и лесов. Как сильно вы ни любите женщину, как ни доверяете ей, как ни верите в будущее, все же вы более или менее ревнуете. Если вы когда-нибудь были влюблены, серьезно влюблены, вы должны были испытывать потребность удалить от света то существо, с которым вы хотели бы слиться. Как бы ни была она равнодушна к обстановке, ее окружающей, любимая женщина теряет часть своего благоухания, своей цельности в соприкосновении с людьми и вещами. Я это чувствовал больше, чем кто-либо другой. Моя любовь не была самой обыкновенной любовью; я был безмерно влюблен. Но я был влюблен в Маргариту Готье. Это значит, что в Париже я мог на каждом шагу встретиться с человеком, который был любовником этой женщины или будет им завтра, тогда как в деревне, среди людей, которых мы никогда не видели и которые не интересовались нами, на лоне природы, празднующей свой весенний праздник, далекой от городского шума, я мог скрыть свою любовь и любить без стыда и опасения.

Мало-помалу в ней исчезала куртизанка. Около меня была молодая красивая женщина, которую я любил, которая меня любила и которую звали Маргаритой. Прошлое стало бесформенно, будущее безоблачно. Солнце светило моей любовнице, как оно светило бы самой целомудренной невесте. Мы оба прогуливались в этих очаровательных местах, которые казались нарочно созданными, чтобы здесь перечитывать стихи Ламартина или петь романсы Скудо. На Маргарите было белое платье, она склонялась ко мне на плечо, вечером при свете звезд повторяла мне то, что говорила и накануне, а жизнь проходила где-то вдали, не набрасывая тени на радостные дни нашей молодости и любви.

Я предавался мечтам среди зелени в этот яркий солнечный день, когда я лежал на траве, на острове, где мы пристали; мысли мои, свободные от всех человеческих пут, наложенных на них раньше, бежали одна за другой и отдавались надеждам.

К тому же я видел на берегу очаровательный маленький двухэтажный домик, с полукруглой решеткой; за решеткой виднелась перед домом зеленая, как бы бархатная, лужайка, а позади строения – маленький лесок с таинственными уголками, поросший мхом, который наутро сглаживает все тропинки, проложенные накануне.

Вьющиеся растения оплетали крыльцо этого необитаемого дома и поднимались по стенам до окон.

Я так долго смотрел на этот домик, что мне казалось, будто он принадлежит мне, так он подходил к моим грезам. Я видел там Маргариту и себя, днем – в лесочке, покрывающем холм, вечером – на лужайке, и задавал самому себе вопрос: бывают ли земные создания так счастливы, как мы?

– Какой красивый домик! – сказала Маргарита, которая видела, куда устремлены мои глаза, а может быть, и мысли.

– Где? – спросила Прюданс.

– Там.

И Маргарита указала пальцем на домик.

– Ах, какой прелестный! – сказала Прюданс. – Он вам нравится?

– Очень.

– Ну, так попросите герцога снять его, я уверена, он согласится на это. Если хотите, я возьму это на себя.

Маргарита посмотрела на меня, как бы спрашивая, что я об этом думаю.

Дама с камелиями (сборник)

Мои грезы рассеялись при последних словах Прюданс, и я так жестоко соприкоснулся с действительностью, что был совершенно оглушен этим падением.

– Да, это чудесная идея, – пробормотал я, сам не зная, что говорю.

– Ну, так я устрою это, – сказала Маргарита, сжимая мою руку и по-своему понимая мои слова. – Пойдемте посмотрим, сдается ли он.

Домик был свободен и сдавался за две тысячи франков.

– Вы будете счастливы здесь? – спросила она меня.

– Вы меня пустите сюда?

– А для кого же я хочу закопаться в эту дыру, если не для вас?

– Ну, так позвольте мне, Маргарита, снять этот дом.

– Вы с ума сошли! Это не только бесполезно, это даже опасно; вы отлично знаете, что я не имею права принимать что-нибудь от другого человека; предоставьте мне действовать, дорогой мой, и не вмешивайтесь в мои дела.

– А когда у меня будет два свободных дня, – сказала Прюданс, – я буду приезжать к вам.

Мы вышли из домика и отправились в Париж, всю дорогу болтая об этом решении. Я обнимал Маргариту, и, когда мы выходили из экипажа, я уже менее недружелюбно относился к проекту своей возлюбленной.

XVII

На следующий день Маргарита рассталась со мной рано, так как герцог должен был прийти утром; она обещала написать мне, как только он уйдет, и назначить место свидания на вечер.

И действительно, я получил днем следующую записку: «Я еду с герцогом в Буживаль, будьте вечером в восемь часов у Прюданс».

В назначенный час Маргарита вернулась и тоже пришла к мадам Дювернуа.

– Теперь все устроено, – сказала она, входя.

– Домик снят? – спросила Прюданс.

– Да, он сейчас же согласился.

Я не знал герцога, но мне было стыдно так его обманывать.

– Но это еще не все, – продолжала Маргарита.

– Что еще?

– Я приискала помещение для Армана.

– В том же доме? – спросила Прюданс, смеясь.

– Нет, рядом, там, где мы с герцогом завтракали, В то время как он любовался видом, я спросила у мадам Арну – так, ведь, кажется, ее зовут? – найдется ли у нее приличное помещение. У нее оказалось очень подходящее: гостиная, прихожая и спальня, за шестьдесят франков в месяц. Обстановка такая, что любой ипохондрик почувствует себя хорошо. Я оставила за собой это помещение. Хорошо я поступила?

Я бросился на шею Маргарите.

– Все устроится очаровательно, – продолжала она, – у вас будет ключ от маленькой калитки, герцогу я обещала ключ от главных ворот, но он не возьмет его, потому что он будет приезжать днем, если вообще будет приезжать. Между нами говоря, мне кажется, что он очень доволен этим капризом, благодаря которому я на некоторое время уеду из Парижа и зажму рот его семье. Однако он меня спросил, как это я при моей любви к Парижу решилась поселиться в деревне; я ему ответила, что больна и что там отдохну. По-видимому, он не совсем мне поверил. Этот несчастный старик всегда настороже. Нам нужно быть очень осторожными, милый Арман; он будет за мной следить и там, ведь он не только снял мне дом – он еще должен заплатить долги, которых у меня накопилось немало. Вы согласны со всем?

– Да, – ответил я, заглушая все сомнения, которые порой зарождались во мне от этого образа жизни.

– Мы осмотрели весь дом, мы отлично там устроимся. Герцог всем интересовался. Ах, мой друг, – добавила безумная, целуя меня, – вы неплохо устроились, о вашем ложе позаботится миллионер.

– А когда вы переезжаете? – спросила Прюданс.

– Очень скоро.

– Вы возьмете с собой экипаж и лошадей?

– Я возьму с собой все. На вас останется надзор за моей квартирой на время моего отсутствия.

Через неделю Маргарита переселилась в Буживаль, а я поселился в гостинице.

Тут началась жизнь, которую трудно мне вам описать.

В начале деревенской жизни Маргарита не могла отказаться от своих городских привычек; все время праздновалось новоселье, все ее подруги приезжали погостить, и в течение целого месяца каждый день за столом было по восемь, по десять человек. Прюданс, со своей стороны, привозила своих знакомых и так хозяйничала в доме, как будто он ей принадлежал.

Деньги герцога оплачивали, конечно, все счета, но время от времени Прюданс брала у меня тысячу франков, как будто от имени Маргариты. Вы помните, я был в выигрыше и с удовольствием давал Прюданс то, что Маргарита у меня просила через нее; и в страхе, что ей понадобится больше, чем у меня есть, я занял в Париже такую же сумму, какую я уже раз занимал и вернул.

Итак, у меня опять было двенадцать тысяч франков, не считая ренты. Однако удовольствие принимать подруг у Маргариты немного уменьшилось, потому что это вело к большим расходам и, главное, заставляло ее иногда обращаться ко мне за деньгами. Герцог снял этот домик, желая, чтобы Маргарита отдохнула, и не появлялся там больше совсем, опасаясь все-таки встретиться с большой шумной компанией. Приехав однажды пообедать с Маргаритой, он попал в разгар завтрака; пятнадцать человек сидели за столом, и завтрак не был окончен к тому времени, когда он рассчитывал обедать. Не подозревая ничего, он открыл дверь в столовую; его появление было встречено единодушным смехом, и он должен был поспешно отступить перед непринужденной веселостью женщин, находившихся в столовой.

Маргарита встала из-за стола, догнала герцога в соседней комнате и старалась, насколько возможно, сгладить это происшествие; но старик, уязвленный в своем самолюбии, не мог забыть обиды; он сказал довольно сурово Маргарите, что ему надоело оплачивать глупые затеи женщины, которая не сумела даже заставить уважать его в своем доме, и уехал взбешенный.

С этого дня о нем ничего не было слышно. Маргарита прогнала гостей, изменила свои привычки, но герцог больше не появлялся. Я от этого только выиграл, моя возлюбленная принадлежала теперь только мне, и мои мечты в конце концов осуществились, Маргарита не могла больше жить без меня. Она смело открывала перед всеми нашу связь, и в конце концов я расположился у нее совсем. Слуги меня звали барином и смотрели на меня как на хозяина.

Прюданс очень порицала Маргариту за эти перемены; но Маргарита отвечала, что любит меня, не может без меня жить и, что бы там ни случилось, она не откажется от счастья видеть меня постоянно около себя; а кому это не нравится, тот может не приходить.

Я это сам слышал однажды, когда Прюданс и Маргарита заперлись в комнате для важных разговоров, а я подслушивал у дверей.

Через некоторое время Прюданс опять появилась. Я был в саду, когда она вошла в дом; она меня не видела. Я понял по тому, как ее встретила Маргарита, что снова произойдет такой же разговор, и опять решил его подслушать.

Обе женщины заперлись в будуаре, и я насторожился.

– Ну? – спросила Маргарита.

– Ну я видела герцога.

– Что он вам сказал?

– Он готов вам простить ту сцену, но он узнал, что вы открыто живете с Арманом Дювалем, и этого вам не прощает. Пускай Маргарита бросит этого человека, сказал он мне, и, как прежде, я ей буду давать все, что нужно; в противном случае пускай она ничего от меня не ждет.

– И что вы ответили?

– Что я вам передам его решение и постараюсь вас уговорить. Подумайте только, дорогая, какое положение вы теряете, ведь Арман никогда не сумеет создать вам его. Он любит вас всей душой, но у него мало денег, и настанет день, когда он должен будет вас покинуть, но тогда уже будет слишком поздно, и герцог не захочет ничего сделать для вас. Хотите, я поговорю с Арманом?

Маргарита, казалось, раздумывала и ничего не отвечала. Сердце у меня билось ужасно в ожидании ответа.

– Нет, – сказала она, – я не покину Армана и не буду прятаться. Может быть, это безумие, но я люблю его, и ничего с этим не поделаешь! К тому же теперь он привык меня любить беспрепятственно; ему будет слишком тяжело оставлять меня хотя бы на час в день. А мне так мало осталось жить, что я не могу заставлять себя страдать, исполняя волю какого-то старика, самый вид которого меня старит. Пускай его деньги останутся при нем; я обойдусь без них.

– Но как вы это сделаете?

– Не знаю.

Прюданс собиралась что-то ответить, но я быстро вошел и бросился к ногам Маргариты, покрывая ее руки слезами, которые я проливал от радости, что так любим.

– Моя жизнь принадлежит тебе, Маргарита, тебе не нужен этот человек, ведь я с тобой! Я никогда тебя не покину, какой бы ценой я ни покупал счастье, которое ты мне даешь! Не нужно больше стеснений, Маргарита, мы любим друг друга! Что нам до всего остального!

– Да, я люблю тебя, Арман! – шептала она, обвивая мою шею руками. – Я тебя люблю так, как не считала себя способной любить. Мы будем счастливы, мы будем жить тихо, и я навеки прощусь с той жизнью, воспоминание о которой заставляет меня теперь краснеть. Ты никогда не будешь укорять меня прошлым?

Слезы заглушали мой голос. В ответ я мог только прижать Маргариту к сердцу.

– Ну, – сказала она, обращаясь к Прюданс растроганным голосом, – передайте эту сцену герцогу и скажите ему, что мы в нем не нуждаемся.

С этого дня о герцоге не было больше разговора. Маргарита совершенно изменилась. Она избегала всего, что могло мне напомнить жизнь, среди которой я ее встретил. Ни одна жена, ни одна сестра в мире не заботилась и не любила так своего мужа, своего брата, как она любила меня. Эта болезненная натура чутко отзывалась на все настроения, была доступна всем чувствам. Она порвала со своими друзьями и привычками, со своим прежним языком и расходами. Если бы кто-нибудь видел нас, когда мы выходим из домика, отправляясь кататься на лодке, купленной мной, то никогда бы не поверил, что эта дама в белом платье, в большой соломенной шляпе, с шелковой накидкой в руках – та самая Маргарита Готье, которая четыре месяца тому назад гремела своей роскошью.

Увы, мы слишком поторопились с нашим счастьем, как будто предчувствовали, что оно будет недолговечно.

За два месяца мы ни разу не были в Париже. Никто к нам не приезжал, за исключением Прюданс и Жюли Дюпре, о которой я вам говорил и которой Маргарита впоследствии передала трогательную повесть, находящуюся сейчас у меня под подушкой.

Целые дни я проводил у ног своей возлюбленной. Мы открывали окна в сад и любовались, как лето дает жизнь цветам под сенью деревьев. Тесно прижавшись друг к другу, наслаждались этой действительной жизнью, которой ни Маргарита, ни я раньше не понимали.

Эта женщина, как ребенок, радовалась всякому пустяку. Бывали дни, когда она бегала по саду, как десятилетняя девочка, за бабочкой или стрекозой. Эта куртизанка, которая заставляла тратить на букеты больше денег, чем это нужно для беззаботной жизни целой семьи, сидела иногда на лужайке целый час, рассматривая простой цветочек, носящий ее имя.

Именно в это время она читала «Манон Леско». Я часто ее заставал за этой книгой, и она всегда мне говорила, что женщина, которая любит, не может делать то, что делала Манон.

Два или три раза ей писал герцог. Она узнавала почерк и, не читая, отдавала мне письма.

Некоторые выражения в письме вызывали у меня слезы.

Закрыв свой кошелек для Маргариты, он рассчитывал вернуть ее себе; но, увидев бесполезность этой меры, он перестал на ней настаивать; он снова просил у нее позволения вернуться, каковы бы ни были условия этого возвращения.

Я читал эти настойчивые и однообразные письма и рвал, не говоря Маргарите об их содержании, не советуя ей видеться со стариком, хотя чувство жалости к несчастному и побуждало меня к тому; я боялся, что она увидит в этом совете желание переложить снова на герцога все заботы о доме; больше всего я боялся, что она может меня считать способным сложить с себя заботу о ее жизни.

В конце концов герцог, не получая ответа, перестал писать, а мы с Маргаритой продолжали жить вместе, не думая о будущем.

XVIII

Мне трудно нарисовать вам картину нашей новой жизни. Она состояла из целого ряда детских забав, очаровательных для нас, но совершенно бессмысленных для тех, кому я расскажу о них. Вы знаете любовь к женщине, вы знаете, как незаметно проходит один день и наступает в любовной истоме следующий. Вам знакомо это полное забвение всего окружающего, которое порождает сильная, доверчивая и разделенная любовь. Все, кроме любимой женщины, кажется лишним. Начинаешь жалеть о том, что растратил частицы своего сердца на других женщин, и думаешь, что всю жизнь будешь сжимать только ту руку, которую держишь в своих руках. Мозг не хочет ни работы, ни воспоминаний – словом, ничего, что может его отвлечь от единственной мысли, которой он занят. Каждый день мы открываем в нашей любовнице новые прелести, новые наслаждения.

Жизнь становится сплошным исполнением желания, душа – весталкой, обязанной поддерживать священный пламень любви.

Часто с наступлением ночи мы отправлялись в маленький лесок позади дома. Там мы прислушивались к веселой гармонии вечера, думая оба о том часе, когда будем находиться в объятиях друг друга. В другие дни мы все утро проводили в постели, не пропуская даже солнца к нам в комнату. Занавеси были низко спущены, и на время внешняя жизнь для нас не существовала. Одна только Нанина имела право открывать нашу дверь, но только чтобы принести нашу трапезу; мы ели, не поднимаясь, и все время прерывали еду смехом и шутками. Затем засыпали на несколько минут, потому что, отдаваясь любви, мы были похожи на двух упрямых пловцов, которые появляются на поверхности воды только затем, чтобы перевести дыхание.

Однако я подмечал иногда у Маргариты грустную задумчивость и даже слезы; я спрашивал ее, откуда эта внезапная грусть, и она мне отвечала:

– Наша любовь, Арман, не похожа на обыкновенную любовь. Ты меня любишь так, как будто я никому до тебя не принадлежала, и я боюсь, что впоследствии, раскаявшись в своей любви и начав меня упрекать за мое прошлое, ты вынудишь меня вести ту же жизнь, из которой ты меня вывел. Ведь, испробовав новой жизни, я не перенесу теперь той, другой. Скажи мне, что ты меня никогда не покинешь.

– Клянусь тебе!

При этих словах она взглянула на меня, как бы желая прочесть в моих глазах, насколько моя клятва чистосердечна, потом бросилась в мои объятия и, спрятав голову на моей груди, сказала:

– Ты не знаешь, как я люблю тебя!

Однажды вечером мы сидели, облокотившись о подоконник, смотрели на луну, с трудом поднимавшуюся с облачного ложа, и прислушивались к ветерку, шумевшему в ветвях деревьев; мы сидели, обнявшись и не разговаривая. Вдруг Маргарита сказала мне:

– Вот и зима наступила, хочешь поехать куда-нибудь?

– Но куда?

– В Италию.

– Тебе скучно здесь?

– Я боюсь зимы, особенно нашего возвращения в Париж.

– Почему?

– По многим причинам.

И она продолжала дальше, не давая мне объяснения своих опасений:

– Хочешь уехать? Я продам все, что у меня есть, мы поселимся там, я стану совсем другой, никто не будет знать, кто я такая. Хочешь?

– Поедем, если тебе этого хочется, Маргарита; поедем путешествовать, – сказал я, – но зачем продавать твои вещи, которым ты очень обрадуешься по возвращении? Я не так богат, чтобы принять такую жертву, но я достаточно богат, чтобы мы могли с комфортом путешествовать в продолжение пяти-шести месяцев.

– Нет, не стоит, – продолжала она, отходя от окна и садясь на диван в темном углу комнаты. – Зачем ехать так далеко, тратить деньги? Я и так тебе много стою.

– Ты меня упрекаешь в этом, Маргарита, это неблагородно с твоей стороны.

– Прости, мой друг, – сказала она, протянув мне руку, – грозовая погода расстраивает мне нервы; я говорю совсем не то, что хочу сказать.

Дама с камелиями (сборник)

И, поцеловав меня, она задумалась.

Такие сцены происходили нередко, я не знал их причины, но подмечал у Маргариты какую-то тревогу о будущем. Она не могла сомневаться в моей любви, так как с каждым днем моя любовь все возрастала, а меж тем я часто заставал ее печальной, и в объяснение своей печали она всегда выдвигала физическое недомогание.

Боясь, что ее утомляет слишком однообразная жизнь, я предлагал ей вернуться в Пapиж, но она всегда отклоняла это предложение и уверяла меня, что может быть счастлива только в деревне.

Прюданс появлялась редко, но вместо этого она писала письма; я никогда не просил Маргариту показать мне их, хотя они всегда поднимали в ней большую тревогу. Я не знал, что и подумать.

Однажды Маргарита была у себя в комнате. Я вошел. Она писала.

– Кому ты пишешь? – спросил я.

– Прюданс; хочешь, я тебе прочту то, что написала?

Я боялся высказать какое-нибудь недоверие и ответил Маргарите, что не хочу знать, что она пишет; а меж тем я был уверен, что это письмо мне откроет истинную причину ее грусти.

На следующий день была прекрасная погода. Маргарита предложила мне покататься на лодке и заехать на остров Круасси. Она была очень весела все время; мы вернулись в пять часов.

– Мадам Дювернуа приезжала, – сказала Нанина, увидав нас.

– Она уже уехала? – спросила Маргарита.

– Да, в нашей коляске, она сказала, что барыня так приказали.

– Отлично, – сказала Маргарита весело, – пускай подают на стол.

Через два дня было получено письмо от Прюданс, и в продолжение двух недель у Маргариты не было припадков необъяснимой меланхолии, за которые она все время передо мной извинялась.

Между тем коляска не возвращалась.

– Почему Прюданс не присылает тебе твоего экипажа? – спросил я однажды.

– Одна из лошадей заболела, а экипаж нужно починить. Лучше пускай это будет сделано, пока мы здесь, ведь экипаж нам не нужен, пока мы не вернемся в Париж.

Прюданс приехала через несколько дней и подтвердила слова Маргариты.

Обе женщины прогуливались вдвоем по саду, и когда я подошел к ним, они переменили разговор.

Вечером, перед отъездом, Прюданс жаловалась на холод и попросила у Маргариты ее шаль.

Прошел целый месяц. Маргарита была весела и мила, как никогда.

Однако экипаж не возвращался, шаль тоже, все это меня интриговало; я знал, в каком ящике Маргарита хранила письма Прюданс, воспользовался той минутой, когда она была в саду, побежал к этому ящику и пытался его открыть; но тщетно, он был заперт на ключ.

Тогда я начал рыться в тех ящиках, где лежали обыкновенно ее драгоценности. Эти ящики нетрудно было открыть, но футляры исчезли, само собой разумеется, со своим содержимым.

Острый страх сжал мне сердце.

Я хотел было потребовать у Маргариты объяснения этих исчезновений, но побоялся, что она не откроет мне истинной причины.

– Дорогая Маргарита, – сказал я, – пожалуйста, позволь мне поехать в Париж. У меня на квартире не знают, где я нахожусь, а там, наверное, есть письма от отца; он, вероятно, беспокоится, и я должен ему ответить.

– Поезжай, мой друг, но возвращайся пораньше.

Я уехал.

И сейчас же направился к Прюданс.

– Послушайте, – подошел я прямо, – скажите мне откровенно, где лошади Маргариты?

– Проданы.

– Шаль?

– Продана.

– Бриллианты?

– Заложены.

– Кто продавал и закладывал?

– Я.

– Почему вы меня не предупредили об этом?

– Потому что Маргарита мне запретила.

– А почему вы у меня не попросили денег?

– Потому что она не хотела.

– А на что пошли эти деньги?

– На уплату долгов.

– У нее много долгов?

– Около тридцати тысяч франков. Ах, мой друг, разве я вам этого не предсказывала? Вы не хотели мне поверить; ну, вот, теперь вы сами убедились. Обойщик, которому герцог поручился, был выгнан, когда он явился к герцогу, и получил на следующий день письмо, что герцог ничего не намерен делать для мадемуазель Готье. Этот человек потребовал денег, и ему дали в счет долга те несколько тысяч франков, которые я брала у вас; потом «добрые» люди уведомили его, что его должница брошена герцогом и живет с бедняком; другие кредиторы также были предупреждены об этом, потребовали денег и наложили арест. Маргарита хотела все продать, но было уже поздно, да к тому же и я восстала против этого. Нужно было все-таки платить, и, чтобы не просить у вас денег, она продала своих лошадей, шали, заложила драгоценности. Хотите расписки покупателей и квитанции из ломбарда?

И Прюданс открыла ящик и показала мне бумаги.

– Вы видите, – продолжала она с настойчивостью женщины, которая может сказать: «Я была права!» – Вы думали, что нужно только любить друг друга и жить в деревне идиллической жизнью? Нет, мой друг, нет. Рядом с идеальной жизнью есть другая, материальная, и самые чистые решения несвободны от железных пут необходимости. Маргарита не изменяла вам ни разу только потому, что она исключительная натура. Я ей давала хорошие советы, мне было больно видеть, как она лишается всего. Она не захотела! Ответила мне, что любит вас и ни за что на свете вас не обманет! Все это очень мило, очень поэтично, но этим не удовлетворишь кредиторов, а теперь ей необходимо, по крайней мере, тридцать тысяч франков, чтобы выпутаться, повторяю вам это.

– Хорошо, я дам эту сумму.

– Вы займете?

– Да, конечно.

– Нечего сказать, придумали: вы поссоритесь с отцом, запутаете свои дела, да и не так-то легко найти тридцать тысяч франков. Поверьте мне, милый Арман, я лучше знаю женщин, чем вы; не делайте этой глупости, в которой вы когда-нибудь раскаетесь. Я не говорю вам, бросьте Маргариту, но живите с ней так, как вы жили в начале лета. Предоставьте ей найти выход из создавшегося положения. Герцог со временем вернется к ней. Граф N… говорил мне еще вчера, что, если она согласна, он заплатит все ее долги и будет ей давать пять-шесть тысяч франков каждый месяц. У него двести тысяч годового дохода.

Это будет известное положение для нее, тогда как вы все-таки будете вынуждены бросить ее. Не нужно ждать, пока вы разоритесь, тем более что граф N… дурак и ничто вам не помешает быть любовником Маргариты. Она поплачет немного вначале, но в конце концов привыкнет и поблагодарит вас за то, что вы сделали. Представьте себе, что Маргарита замужем и обманывает мужа, вот и все. Я все это уже говорила вам; но тогда это был только совет, а теперь это вызывается необходимостью.

Прюданс была совершенно права.

– Вот в этом все горе, – продолжала она, запирая бумаги, которые мне показывала, – кокотки всегда могут ждать, что их полюбят, но никогда не предчувствуют, что они сами полюбят, иначе они откладывали бы деньги, и в тридцать лет они могли бы себе позволить роскошь иметь бесплатного любовника. Ах, если бы я знала раньше то, что я знаю теперь! Не говорите ничего Маргарите и привезите ее в Париж. Вы прожили с ней четыре или пять месяцев в полном одиночестве; это ведь нужно ценить; а теперь закройте глаза, и больше от вас ничего не потребуется. Через две недели она возьмет графа N… Зимой будет бережлива, а летом вы опять начинайте сначала. Вот как нужно жить, мой друг!

Прюданс была очень довольна своим советом. Я его отверг с негодованием.

Мне не позволяли так поступить не только моя любовь и чувства собственного достоинства, но я был уверен, что в теперешнем своем настроении Маргарита скорее умрет, чем допустит это разделение.

– Перестаньте шутить, – сказал я Прюданс, – скажите мне окончательно, сколько денег нужно Маргарите?

– Я вам уже сказала, тридцать тысяч франков.

– А когда нужна эта сумма?

– Не позднее, чем через два месяца.

– Она ее получит.

Прюданс пожала плечами.

– Я вам дам эти деньги, – продолжал я, – но вы мне поклянетесь, что не скажете Маргарите, что я вам их дал.

– Будьте спокойны.

– А если она вам даст еще что-нибудь заложить или продать, предупредите меня.

– Этого нечего бояться, у нее больше ничего нет.

Я зашел к себе на квартиру, чтобы посмотреть, нет ли писем от отца.

И нашел четыре письма.

XIX

В трех первых письмах отец беспокоился и спрашивал о причинах моего молчания; в последнем он намекал мне, что ему известна перемена в моей жизни, и писал, что скоро приедет.

Я всегда питал большое уважение и искреннюю привязанность к отцу. Я ему ответил, что причиной моего молчания было небольшое путешествие, и просил предупредить меня о дне его приезда, чтобы я мог его встретить.

Я дал слуге свой деревенский адрес и велел доставить мне письмо, помеченное штемпелем С…; потом я уехал в Буживаль.

Маргарита меня ждала у калитки сада.

Ее взгляд выражал беспокойство. Она бросилась мне на шею и не могла удержаться от вопроса:

– Ты видел Прюданс?

– Нет.

– Ты долго пробыл в Париже?

– Я получил письма от отца и должен был на них ответить.

Через несколько минут Нанина вошла, запыхавшись. Маргарита встала и отвела ее в сторону.

Когда Нанина ушла, Маргарита сказала, садясь рядом со мной и беря меня за руку:

– Зачем ты меня обманул? Ты был у Прюданс.

– Кто это тебе сказал?

– Нанина.

– А откуда она знает?

– Она следила за тобой.

– Ты ей велела следить за мной?

– Да. Я подумала, что только очень важная причина могла тебя заставить поехать в Париж, после того как ты не расставался со мной в течение четырех месяцев. Я боялась, что с тобой случилось какое-нибудь большое несчастье или что ты поехал на свидание с другой женщиной.

– Дитя!

– Теперь я успокоилась, я знаю, что ты делал, но я еще не знаю, что ты узнал там.

Я показал Маргарите письма отца.

– Я не об этом тебя спрашиваю; мне интересно знать, зачем ты был у Прюданс.

– Чтобы повидаться с ней.

– Ты лжешь, мой друг.

– Ну, так я был у нее, чтобы узнать, что слышно с лошадью и нужны ли ей твои драгоценности и шали.

Маргарита покраснела, но ничего не ответила.

– И я узнал, – продолжал я, – что ты сделала с твоими лошадьми, бриллиантами и шалями.

– Ты сердишься на меня?

Дама с камелиями (сборник)

– Я сержусь на тебя за то, что ты не попросила у меня то, что тебе было нужно.

– При таких отношениях, как наши, если женщина имеет хоть немного чувства собственного достоинства, она должна приложить все свои усилия к тому, чтобы не требовать денег у своего любовника и не придавать корыстный характер своей любви. Ты меня любишь, я в этом уверена, но ты не знаешь, как непрочна любовь к таким женщинам, как я. Кто знает? Может быть, в тот день, когда тебе станет не по себе или скучно, ты начнешь искать какого-нибудь особого расчета в основе нашей связи. Прюданс – болтушка! Зачем мне нужны были лошади?! Я поступила очень разумно, продав их! Я отлично могу обойтись без них и ничего не должна тратить на их содержание; только бы ты меня любил, больше мне ничего не надо, а ты меня будешь любить и без лошадей, без шалей и без бриллиантов.

Все это было сказано так просто, что слезы выступили у меня на глазах, когда я ее слушал.

– Дорогая моя, – ответил я, горячо сжимая руки моей возлюбленной, – ты отлично знала, что в один прекрасный день я узнаю о твоей жертве и что в тот самый день приму меры.

– Почему?

– Потому, дорогая моя, что я не хочу, чтобы твоя любовь ко мне лишила тебя какой-нибудь драгоценности. Я тоже не хочу, чтобы в тот день, когда тебе станет не по себе или скучно, ты могла подумать, что, если бы ты жила с кем-нибудь другим, этих минут не было бы, и чтобы ты хоть на одну секунду в этом раскаялась. Через несколько дней твои лошади, бриллианты и шали будут у тебя. Они тебе так же необходимы, как воздух, и, может быть, это смешно, но я больше люблю тебя пышно одетой, чем простенько.

– Значит, ты меня не любишь больше.

– Глупенькая!

– Если бы ты меня любил, ты не мешал бы мне любить тебя по-своему; но ты видишь во мне только женщину, которой необходима вся эта роскошь, и считаешь себя обязанным оплачивать эту роскошь. Ты стыдишься принять доказательства моей любви. Невольно ты все время думаешь о том моменте, когда меня бросишь, и стараешься быть вне всяких подозрений. Ты прав, мой друг, но я ждала не этого.

И Маргарита хотела встать, но я удержал ее и сказал:

– Я хочу, чтобы ты была счастлива и чтобы тебе не в чем было меня упрекать, вот и все.

– И мы расстанемся!

– Почему, Маргарита? Кто может нас разлучить? – воскликнул я.

– Ты, раз ты не позволяешь мне войти в твое положение и считаешь своим долгом охранять мое; ты, раз ты хочешь мне сохранить роскошь, среди которой я жила, а следовательно, и моральную пропасть, которая нас разделяет; ты, раз ты не веришь моей бескорыстной любви и не хочешь счастливо прожить со мной на те средства, которые у тебя есть, и предпочитаешь разориться, как раб смешного предрассудка. Неужели ты думаешь, что экипаж и драгоценности и твоя любовь для меня равноценны? Неужели ты думаешь, что я не могу жить без этой мишуры, которая радует, когда никого не любишь, и делается противной, когда полюбишь? Ты заплатишь мои долги, истратишь свои деньги и будешь меня содержать! Но сколько времени может это протянуться? Два, три месяца, а тогда уже поздно будет начать новую жизнь, тогда ты должен будешь все брать у меня, а этого не может сделать уважающий себя мужчина. Теперь у тебя есть восемь-десять тысяч ливров в год, на которые мы можем жить. Я продам лишние вещи, и одна эта продажа даст мне две тысячи ливров годового дохода. Мы наймем хорошенькую квартирку и будем жить вместе. Лето мы будем проводить в деревне, не так, как в этом году, а в маленьком домике, на двух человек. Ты самостоятелен, я свободна, оба мы молоды, умоляю тебя всем святым, Арман, не заставляй меня вести жизнь, которую я должна была вести раньше.

Я ничего не мог ответить. Слезы благодарности и любви застилали мне глаза, и я бросился в объятия Маргариты.

– Я хотела, – продолжала она, – все устроить без тебя, заплатить все свои долги и подыскать новую квартиру. В октябре мы вернулись бы в Париж, и тогда ты узнал бы все; но раз Прюданс тебе все рассказала, ты должен дать свое согласие теперь, а не после. Достаточно ли ты меня любишь для этого?

Я не в силах был противиться такой привязанности; с жаром поцеловал Маргарите руки и сказал:

– Я сделаю все, что ты хочешь.

Итак, ее план был принят.

Она сразу повеселела: танцевала, пела, радовалась новой простой квартире и советовалась со мной, где ее искать.

Она была счастлива и горда этим решением, которое окончательно должно было нас сблизить.

Я тоже не хотел от нее отставать.

Одним взмахом пера я решил свою судьбу и передал Маргарите ренту, которую унаследовал от матери и которая была в моих глазах слишком незначительна, чтобы возместить приносимую мне жертву.

У меня оставались еще пять тысяч годового дохода, который я имел от отца, и, как бы ни сложились обстоятельства, мне всегда хватило бы этих денег.

Я не сообщил Маргарите о своем решении, убежденный, что она откажется от этого дара.

Эту ренту я получал с закладной в шестьдесят тысяч на дом, которого я никогда не видел. Я знал только, что каждые три месяца нотариус моего отца, старый друг нашей семьи, передавал в мое распоряжение семьсот пятьдесят франков.

В тот день, когда мы с Маргаритой поехали в Париж искать квартиру, я отправился к нотариусу и спросил, что нужно сделать для того, чтобы передать другому человеку свою ренту.

Он подумал, что я разорился, и спросил о причине этого решения. И так как все равно рано или поздно я должен был сказать ему, кому я делаю этот дар, то я и предпочел сразу сказать ему всю правду.

Он мне ничего не возразил, хотя звание нотариуса и друга семьи давали ему на это право, и сказал мне, что постарается устроить все как можно лучше.

Я просил его, конечно, о соблюдении строжайшей тайны перед отцом, и пошел за Маргаритой, которая меня ждала у Жюли Дюпре; она предпочла зайти к ней, чем пойти выслушивать нравоучения Прюданс.

Мы принялись за поиски квартиры. Все те, которые мы видели, Маргарита находила слишком дорогими, а я – слишком простыми. Наконец мы нашли подходящую: в самой тихой части Парижа, маленький флигелек, отделенный от главного дома.

Позади этого флигелька был прилегающий к нему и окруженный высоким забором прелестный сад, который отделял нас от соседей, но вместе с тем не закрывал от нас вид на окрестности.

Лучшего мы и желать не могли.

Я отправился к себе, чтобы отказаться от квартиры, а Маргарита пошла к поверенному, который уже делал как-то раз для ее знакомой то, что теперь нужно было сделать для нее.

Мы встретились у Прюданс; Маргарита была в восторге. Этот поверенный обещал ей уплатить все долги, выдать ей в этом расписку и передать ей еще двадцать тысяч франков от продажи ее обстановки.

Вы видели по тем ценам, которые были на аукционе, что он еще заработал бы на своей клиентке тысяч тридцать.

Мы уехали веселые в Буживаль и продолжали обмениваться планами на будущее, которое нам рисовалось в самых радужных красках благодаря нашей беззаботности и особенно – нашей любви.

Неделю спустя мы сидели за завтраком, когда Нанина доложила, что меня ждет мой слуга.

Я велел его позвать.

– Барин, – сказал он, – ваш батюшка приехал в Париж и просит вас сейчас же пожаловать на вашу квартиру.

В этом сообщении не было ничего удивительного, но мы с Маргаритой переглянулись.

Нам почудилось в нем несчастье.

Она мне ничего не сказала о своем впечатлении, но я ее понял и ответил пожатием руки.

– Не бойся ничего, – сказал я.

– Возвращайся поскорее, – шептала Маргарита, целуя меня, – я буду тебя ждать у окна.

Я послал Жозефа вперед сказать отцу, что я сейчас приеду.

И действительно, через два часа я был на улице Прованс.

XX

Отец в халате сидел в моей гостиной и писал.

По тому, как он посмотрел на меня при моем появлении, я понял, что мне предстоит серьезный разговор.

Однако я поздоровался с ним так, как будто ничего не прочел у него в глазах.

– Когда вы приехали, батюшка?

– Вчера вечером.

– Вы остановились, как и всегда, у меня?

– Да.

– Мне очень жаль, что я не мог вас встретить.

Я ждал сейчас же после этих слов нравоучение, которое я читал на холодном лице отца; но он ничего мне не ответил, запечатал свое письмо и велел Жозефу отправить его на почту.

Когда мы остались одни, отец встал и сказал мне, прислонившись к камину:

– Нам предстоит, милый Арман, очень серьезный разговор.

– Я слушаю вас, батюшка.

– Ты мне обещаешь быть откровенным?

– Как всегда.

– Правда ли, что ты живешь с Маргаритой Готье?

– Да.

– Ты знаешь, кто эта женщина?

– Кокотка.

– Из-за нее ты не приехал погостить к нам с сестрой?

– Да, батюшка.

– Ты очень любишь эту женщину?

– Вы сами видите, батюшка, раз я мог не исполнить своей священной обязанности, в чем я теперь прошу у вас смиренно прощения.

Отец, по-видимому, не ждал от меня таких категорических ответов; он подумал немного и сказал:

– Надеюсь, что ты понял, что нельзя всю жизнь так жить.

– Я боюсь этого, батюшка, но не согласен с этим.

– Но вы должны были подумать, – продолжал отец более сухим голосом, – что я этого не допущу.

– Я полагал, что, пока я не делаю ничего такого, чем могу бросить тень на ваше имя и фамильную честь, до тех пор я могу жить так, как я живу, и это меня немного успокаивало.

Страсть закаляет. Я был готов на какую угодно борьбу, даже с отцом, только чтобы сохранить Маргариту.

– Ну, теперь пора положить этому конец.

– Почему, батюшка?

– Потому что ваше теперешнее поведение оскорбляет фамильную честь, которой вы дорожите, по вашим словам.

– Я не понимаю ваших слов.

– Я объяснюсь. Я ничего не имею против того, что у вас есть любовница и что вы ей платите; всякий порядочный человек обязан оплачивать любовь подобной женщины; но вы забываете для нее все святые чувства, вы допускаете, чтобы слухи о вашей распутной жизни доходили до моего дома и бросали тень на честное имя, которое я вам дал; этого не должно быть, и этого я не допущу.

– Позвольте вам заметить, батюшка, что те, кто вам дал подобные сведения на мой счет, сами плохо осведомлены. Я – любовник мадемуазель Готье, живу с ней, и в этом нет ничего предосудительного. Я не даю мадемуазель Готье имени, которое я получил от вас, трачу на нее столько, сколько позволяют мои средства, я не сделал ни одного долга и, наконец, не попадал ни разу в такое положение, которое могло бы дать отцу право сказать своему сыну то, что вы мне говорите.

– Отец всегда имеет право указать своему сыну, что он стоит на дурной дороге. Вы еще не сделали ничего дурного, но вы можете сделать.

– Батюшка!

– Сударь, я лучше вас знаю жизнь. Чистые чувства бывают только у безупречно чистых женщин. Всякая Манон может создать Дегрие, а времена и нравы переменились. Мы не должны повторять старых ошибок. Я требую, чтобы вы бросили вашу любовницу.

Дама с камелиями (сборник)

– Мне очень жаль, что я не могу вас послушаться, батюшка, это невозможно.

– Я вас заставлю.

– К несчастью, батюшка, не существует больше островов Св. Маргариты, куда можно было ссылать куртизанок, а если бы такой остров существовал, я бы поехал туда за мадемуазель Готье, если бы вам удалось ее туда сослать. Ничего не поделаешь: может быть, я и не прав, но я могу быть счастлив только с этой женщиной.

– Послушайте, Арман, откройте глаза, ведь перед вами ваш отец, который вас всегда любил и всегда вам желал счастья. Неужели вы можете жить, как с женой, с женщиной, которая принадлежала всем?

– Ну так что ж, батюшка? Теперь она никому больше не будет принадлежать; теперь она меня любит, ее переродила ее любовь ко мне и моя любовь к ней. Да, это обращение свершилось.

– Неужели вы думаете, что обращение куртизанок есть задача порядочного человека? Неужели вы думаете, что Бог поставил такую нелепую задачу перед вами и что ваше сердце не должно иметь других влечений? Какой будет конец этого чудесного обращения и как вы будете относиться к вашим теперешним словам в сорок лет? Вы посмеетесь над вашей любовью, если сумеете посмеяться, если она не оставит слишком глубоких следов в вашем прошлом. Что было бы теперь с вами, если бы ваш отец держался таких же взглядов, как вы, и отдавался любовным приключениям, вместо того чтобы строить свою жизнь прочно, на основе порядочности и приличия. Подумайте, Арман, и не говорите больше глупостей. Умоляю вас, бросьте эту женщину.

Я ничего не ответил.

– Арман, – продолжал отец, – заклинаю вас именем вашей святой матери, бросьте эту жизнь, которую вы забудете скорее, чем думаете, и с которой вас связывает необычная теория. Вам двадцать четыре года, подумайте о будущем. Вы не всегда будете любить эту женщину, и она тоже не всегда будет вас любить. Вы оба преувеличиваете вашу любовь. Вы губите свою карьеру. Еще один шаг, и вы навеки останетесь на этом пути и всю свою жизнь вы будете мучиться. Уезжайте, проведите месяц-два с вашей сестрой. Отдых и семейная обстановка скоро излечат вас от этой лихорадки, иначе это нельзя назвать. Тем временем ваша любовница утешится, возьмет другого любовника, и, когда вы увидите, ради кого вы собирались порвать с вашим отцом и потерять его любовь, вы сами скажете, что я должен был за вами приехать, и благословите меня. Не правда ли, Арман, ты поедешь?

Я чувствовал, что мой отец был прав по отношению ко всем женщинам, но я был убежден, что он был не прав по отношению к Маргарите. Однако его последние слова были сказаны так кротко, так умоляюще, что я ничего не мог ему ответить.

– Ну? – сказал он растроганным голосом.

– Нет, батюшка, я ничего не могу вам обещать, – сказал я наконец, – я не в силах выполнить вашей просьбы. Поверьте, – продолжал я, видя, что он делает нетерпеливое движение, – вы преувеличиваете последствия этой связи. Маргарита – не такая девушка, как вы думаете. Эта любовь не только не толкает меня на дурную дорогу, но, напротив, она порождает во мне самые благородные чувства. Истинная любовь всегда делает человека лучше, какая бы женщина ни внушала эту любовь. Если бы вы знали Маргариту, вы бы поняли, что я не подвергаюсь никакой опасности. Она самая благородная женщина на свете. Насколько другие женщины корыстны, настолько она бескорыстна.

– Однако это не мешает ей принять все ваше состояние, ибо шестьдесят тысяч франков, полученные вами от вашей матери и которые вы ей отдаете, запомните это хорошенько, составляют все ваше состояние.

Отец сохранил под конец это обвинение и эту угрозу, чтобы нанести мне последний удар.

Но перед его угрозами я чувствовал себя более сильным, чем перед его просьбами.

– Кто вам сказал, что я намерен передать ей эти деньги?

– Мой нотариус. Он честный человек и не мог совершить этот акт, не предупредив меня. Я приехал в Париж, чтобы не дать вам разориться по милости распутной девчонки. Ваша мать, умирая, оставила вам деньги на честную жизнь, а не на подарки вашим любовницам.

– Клянусь вам, батюшка, Маргарита ничего не знала об этом!

– Зачем же вы это делали?

– Потому что та женщина, которую вы так обвиняете и бросить которую вы меня просите, пожертвовала всем, чтобы жить со мной.

– И вы приняли эту жертву? Какое вы имеете право позволить мадемуазель Готье пожертвовать вам чем-нибудь? Теперь конец. Вы бросите эту женщину. Только что я просил вас об этом, теперь я вам приказываю. Я не потерплю такой грязи у себя в семье. Укладывайтесь и готовьтесь к отъезду.

– Простите, отец, – сказал я, – но я не поеду.

– Почему?

– Потому что я уже вышел из возраста, когда слушаются приказаний.

Отец побледнел при этом ответе.

– Отлично, – возразил он, – теперь я знаю, как мне быть.

Он позвонил.

Жозеф вошел.

– Перевезите мои вещи в гостиницу «Париж», – сказал он моему слуге.

И прошел в свою комнату, где переоделся. Когда он вышел, я подошел к нему.

– Обещайте мне, отец, – сказал я, – не делать никакой неприятности Маргарите.

Отец остановился, посмотрел на меня с презрением и сказал:

– Вы, кажется, с ума сошли.

Затем он вышел, сильно хлопнув дверью.

Я тоже вышел, взял экипаж и отправился в Буживаль.

Маргарита ждала меня у окна.

XXI

– Наконец-то, – воскликнула она, бросаясь мне на шею, – ты пришел! Как ты бледен!

Тогда я ей рассказал о разговоре с отцом.

– Ах, боже, я так и думала, – сказала она. – Когда Жозеф появился с известием о приезде твоего отца, я задрожала, как будто узнала о каком-нибудь несчастье.

Бедный друг, это я причинила тебе такую неприятность. Может быть, для тебя будет лучше бросить меня и не порывать с отцом. Но ведь я ему ничего не сделала. Мы живем очень тихо, а будем жить еще тише. Он сам знает, что тебе нужна любовница, и он должен быть счастлив, что ты встретил меня, ведь я тебя люблю и не предъявляю к тебе чрезмерных требований. Ты ему открыл наши дальнейшие планы?

– Да, и это его больше всего сердит, потому что в нашем решении он видит доказательство нашей взаимной любви.

– Что же теперь делать?

– Оставаться вместе, дорогая моя, и дать пройти грозе.

– Пройдет ли она?

– Наверное.

– Но твой отец не остановится на этом!

– Что же он будет делать?

– Откуда мне знать? Все, что может сделать отец, чтобы заставить сына послушаться. Он тебе напомнит мое прошлое, и весьма возможно, что придумает какую-нибудь новую историю, чтобы ты меня бросил.

– Ты отлично знаешь, что я тебя люблю.

– Да, но я знаю также, что рано или поздно тебе придется послушаться отца и в конце концов он тебя сумеет убедить.

– Нет, Маргарита, я его сумею убедить. Вероятно, происки его друзей вызвали у него такой гнев; но он добр, справедлив; он откажется от своего первоначального мнения. К тому же что мне за дело до всего этого!

– Не говори этого, Арман; я не хочу тебя ссорить с семьей; возвращайся завтра в Париж. Твой отец обдумает положение вещей, ты со своей стороны тоже подумаешь, и, может быть, вы придете к какому-нибудь соглашению. Не спорь с ним, сделай вид, что согласен на некоторые уступки; не настаивай так на привязанности ко мне, и он оставит все по-старому. Не теряй надежды, мой друг, и в одном будь уверен: что бы там ни случилось, твоя Маргарита тебе не изменит.

– Ты клянешься мне в этом?

– Тебе нужна моя клятва?

Как приятно дать себя успокоить любимому человеку! Весь остальной день мы провели в разговорах о наших планах, как будто поняли необходимость поскорее их привести в исполнение. Каждое мгновение мы ждали нового происшествия, но, по счастью, день закончился благополучно.

На следующий день я уехал утром в десять часов, а около двенадцати был в гостинице.

Отца не было дома.

Я пошел на свою квартиру, надеясь там его застать. Но никто не приходил. Я пошел к нотариусу. Никого!

Я вернулся в гостиницу и ждал до шести часов. Господин Дюваль не возвращался.

Я отправился в Буживаль.

Маргариту я застал уже не у окна, как вчера, но перед камином.

Она так задумалась, что не заметила моего прихода. Когда я поцеловал ее в лоб, она вздрогнула, как будто этот поцелуй ошеломил ее.

– Ты испугал меня, – сказала она, – ну, что твой отец?

– Я его не видел. Я не знаю, что это значит. Я не застал его ни в гостинице, ни в других местах, где он мог быть.

– Ну, так завтра ты должен будешь снова его поискать.

– Мне хочется, чтобы он послал за мной. Мне кажется, я сделал все, что мог.

– Нет, мой друг, этого мало, завтра тебе нужно обязательно поехать к отцу.

– Почему завтра, а не в другой день?

– Потому что, – сказала Маргарита, как будто немного покраснев при этом вопросе, – потому что твоя настойчивость проявится сильнее, и от нее будет зависеть скорость нашего прощения.

Весь остальной день Маргарита была очень озабочена, рассеянна, печальна. Я должен был по два раза повторять ей вопрос, чтобы получить ответ. Она объясняла эту озабоченность опасениями за будущее, которые ей внушали последние события.

Всю ночь я старался ее успокоить; на следующее утро она так настойчиво заставляла меня уехать, что я никак не мог понять причины.

Как и накануне, отца не было дома; но, уходя, он оставил мне записку:

«Если вы приедете сегодня со мной повидаться, подождите меня до четырех часов; если я не вернусь к четырем часам, приходите завтра ко мне обедать: мне необходимо с вами поговорить».

Я подождал до назначенного часа. Отца не было. Я уехал.

Накануне Маргарита была печальна, в этот день она была лихорадочно возбуждена. Увидев меня, она бросилась мне на шею и долго плакала в моих объятиях.

Я спросил ее о причине этого неожиданного горя, взрыв которого меня испугал. Она мне не назвала никакой определенной причины и придумывала всевозможные отговорки, которые только может привести женщина, чтобы скрыть правду.

Когда она немного успокоилась, я рассказал ей о результатах моей поездки; потом показал письмо отца, обратив внимание на то, что мы могли его благоприятно истолковать.

Увидав это письмо и услышав мое толкование, она снова зарыдала; я подозвал Нанину. Опасаясь нервного припадка, мы уложили в постель бедняжку, которая не переставая плакала и, крепко сжав мои руки, поминутно их целовала.

Я спросил Нанину, не получала ли Маргарита в мое отсутствие писем и не приходил ли кто-нибудь к ней, чтобы как-нибудь объяснить ее состояние; но Нанина ответила мне, что никто не приходил и ничего не приносили. Для меня было ясно, что со вчерашнего дня произошло что-то важное, что Маргарита скрывала от меня.

Вечером она была немного спокойнее и, усадив меня в ногах своей постели, снова начала меня уверять в своей любви. Потом она улыбнулась мне, но с усилием, потому что, помимо ее воли, слезы все время застилали ей глаза.

Я употребил все средства, чтобы заставить ее открыть истинную причину ее печали, но она все время давала уклончивые объяснения, о которых я вам уже говорил.

В конце концов она заснула на моих руках, но тяжелым сном, который разбивает все тело и не дает успокоения; время от времени она вскрикивала, внезапно просыпалась и, убедившись, что я около нее, заставляла меня клясться в любви.

Я ничего не понимал в этих взрывах отчаяния, которые продолжались до утра. Под утро она забылась сном.

Но этот отдых был непродолжителен.

Часов в одиннадцать Маргарита проснулась и, увидев меня на ногах, оглянулась кругом и воскликнула:

– Ты уже уходишь?

– Нет, – сказал я, взяв ее руку, – я хотел дать тебе поспать. Еще рано.

– Ты когда поедешь в Париж?

– В четыре часа.

– Так рано? А до тех пор ты останешься со мной?

– Конечно, как всегда.

– Какое счастье! Будем завтракать? – продолжала она с рассеянным видом.

– Как хочешь.

– А потом ты будешь меня целовать до самого отъезда.

– Да, и я постараюсь вернуться как можно раньше.

– Ты вернешься? – спросила она, странно посмотрев на меня.

– Конечно.

– Да, да, ты вернешься вечером, я буду тебя дожидаться, как всегда, и ты меня не разлюбишь, и мы будем все так же счастливы.

Все это она говорила прерывающимся голосом, ее угнетала все время какая-то тяжелая мысль, и я каждую минуту боялся, что она потеряет сознание.

– Послушай, – сказал я, – ты больна, я не могу тебя оставить в таком состоянии. Я напишу отцу, чтобы он меня не ждал.

– Нет, нет! – воскликнула она внезапно. – Не делай этого. Твой отец скажет, что я помешала тебе пойти к нему, когда он вызвал тебя; нет, нет, ты должен пойти, ты должен! Я вовсе не больна, я чувствую себя прекрасно. Мне приснился дурной сон, и поэтому я проснулась в дурном настроении.

С этой минуты Маргарита старалась казаться веселой. Она не плакала.

Когда наступил час моего отъезда, я поцеловал ее и спросил, не хочет ли она проводить меня до станции: я надеялся, что прогулка ее рассеет и пребывание на воздухе будет ей полезно.

Да, кроме того, мне хотелось подольше побыть с ней.

Она согласилась, взяла пальто и пошла вместе с Haниной, чтобы не возвращаться одной.

Я несколько раз хотел вернуться с ней вместе домой. Но я надеялся скоро вернуться, боялся снова рассердить отца и сел в поезд.

– До вечера, – сказал я Маргарите, прощаясь с ней. Она ничего не ответила.

Уже раньше она один раз мне ничего не ответила на подобную фразу, и, вы помните, граф Г… провел у нее ночь. Но это время было так далеко в прошлом, что оно как бы стерлось в моей памяти, и теперь я меньше всего боялся, что Маргарита меня обманет.

Приехав в Париж, я побежал к Прюданс и хотел ее попросить поехать к Маргарите, надеясь на ее болтливость и живость характера.

Я вошел без доклада и застал Прюданс за туалетом.

– Ах, – сказала она озабоченным голосом, – Маргарита тоже с вами?

– Нет.

– Как она себя чувствует?

– Она нездорова.

– Она не приедет?!

– Разве она должна была приехать?

Мадам Дювернуа покраснела и ответила мне несколько смущенно:

– Я хотела знать, не приедет ли и она, раз вы приехали в Париж?

– Нет.

Я смотрел на Прюданс: она опустила глаза, и на ее лице я читал опасение, что мой визит затянется слишком долго.

– Я хотел вас попросить, Прюданс, если вы свободны, поехать сегодня вечером к Маргарите: вы поболтаете с ней и можете там переночевать. Я ее никогда не видел в таком состоянии, как сегодня, и боюсь, что она заболеет.

– Я должна обедать в городе, – ответила Прюданс, – и не сумею вечером повидаться с Маргаритой, но завтра я ее повидаю.

Я простился с мадам Дювернуа, которая, на мой взгляд, была почти так же озабочена, как и Маргарита, и отправился к отцу, который внимательно на меня посмотрел.

Он протянул мне руку.

– Ваши два визита, Арман, меня обрадовали, – сказал он, – они мне позволяют надеяться, что вы так же одумались, как и я.

– Могу я узнать, батюшка, к каким результатам вы пришли?

– Я слишком преувеличивал значение полученных мною сведений и решил быть менее строгим с тобой.

– Что вы говорите, батюшка? – воскликнул я радостно.

– Я говорю, мой дорогой сын, что каждый молодой человек должен иметь любовницу и что, по полученным мною новым сведениям, я очень доволен, что ты любовник мадемуазель Готье.

– Батюшка, как я счастлив!

Мы поговорили еще несколько минут, а потом сели за стол. За обедом отец все время был очень мил.

Я торопился вернуться в Буживаль, чтобы рассказать Маргарите об этой счастливой перемене. Каждую минуту я смотрел на часы.

– Ты смотришь на часы, – сказал отец, – торопишься меня покинуть. Ах, молодые люди, молодые люди! Вы всегда жертвуете искренними привязанностями привязанностям сомнительным!

– Не говорите так, батюшка, Маргарита меня любит, я в этом уверен.

Отец не ответил; неизвестно было, верит он или не верит.

Он очень настаивал, чтобы я провел вечер с ним и остался у него ночевать; но я ему сказал, что Маргарита нездорова, и просил позволения пораньше поехать к ней, обещав ему вернуться на другой день.

Была хорошая погода, и он хотел меня проводить до вокзала. Никогда еще я не был так счастлив. Будущее представлялось мне таким, о каком я давно уже мечтал. Я любил отца больше, чем раньше. Когда я совсем собрался уходить, он в последний раз просил меня остаться; я отказался.

– Так ты ее очень любишь? – спросил он.

– Безумно.

– Ну, так иди!

И провел рукой по лбу, как бы прогоняя надоедливую мысль, потом открыл рот и хотел мне что-то сказать, но вместо этого пожал мне руку и быстро ушел со словами:

– Итак, до завтра.

XXII

Мне казалось, что поезд еле-еле двигается. Я был в Буживале в одиннадцать часов. Весь дом был погружен в темноту, и я звонил безрезультатно.

Это случилось в первый раз. Наконец вышел садовник. Я вошел.

Нанина меня встретила со свечой. Я прошел в комнату к Маргарите.

– Где барыня?

– Барыня уехала в Париж, – ответила Нанина.

– В Париж?

– Да, барин.

– Когда?

– Через час после вас.

– Она вам ничего не оставила для меня?

– Ничего.

Нанина вышла.

«Она способна поехать в Париж, чтобы посмотреть, пошел ли я действительно к отцу или только воспользовался этим предлогом, чтобы иметь свободный денек. Может быть, ее вызвала Прюданс по какому-нибудь важному делу, – рассуждал я наедине с самим собой, – но я видел Прюданс сейчас же по приезде в Париж, и она мне ничего не сказала такого, из чего можно было бы заключить, что она писала Маргарите».

Но вдруг я вспомнил о вопросе, который мне задала мадам Дювернуа: «Так, значит, она не приедет сегодня?», когда я ей сказал, что Маргарита больна. Я вспомнил и о смущенном виде Прюданс, когда я посмотрел на нее после этого вопроса, как бы намекавшего на свидание. Я вспомнил и о слезах Маргариты в течение целого дня, о которых я немного забыл у отца.

С этой минуты я начал собирать вокруг своего первого подозрения все последние происшествия и так утвердился в нем, что все им объяснял, даже снисходительность отца.

Маргарита почти требовала, чтобы я поехал в Париж, она притворилась здоровой, когда я ей предложил остаться дома. Неужели я попался в ловушку? Неужели Маргарита меня обманывала? Может быть, она рассчитывала вернуться домой рано, чтобы я не заметил ее отсутствия, но только случайность ее задержала? Почему она ничего не сказала Нанине и ничего не написала мне? Как объяснить ее слезы, отсутствие, молчание?

Я со страхом задавал себе все эти вопросы в пустой комнате, устремив глаза на часы, которые показывали полночь и, казалось, говорили мне, что теперь уже поздно ждать возвращения моей любовницы.

Неужели после выработанного нами сообща решения, после предложенной и принятой жертвы возможно было допустить, что она меня обманывала? Нет, и я постарался отбросить первое подозрение.

Бедняжка нашла покупателя на свою обстановку и поехала в Париж, чтобы заключить сделку. Она не хотела меня предупредить об этом, потому что знала, что хотя я и согласился на эту продажу, необходимую для нашего будущего счастья, но все-таки мне она неприятна; она боялась оскорбить мое самолюбие, говоря мне об этом. Она решила приехать, когда все будет кончено. По-видимому, Прюданс ее ждала по этому делу и сама себя выдала своим вопросом; Маргарита, вероятно, не окончила сделки сегодня и осталась ночевать у нее или, может быть, приедет сейчас, она ведь знает о моем беспокойстве и не захочет долго мучить.

Но тогда о чем были слезы? Вероятно, несмотря на любовь ко мне, бедняжка не могла без слез расстаться с роскошью, среди которой жила до сих пор, которая делала ее счастливой и вызывала зависть у других.

Я охотно прощал Маргарите эти слезы. Я ждал ее с нетерпением, чтобы сказать, покрывая ее поцелуями, что угадал причину ее таинственного отсутствия.

Однако время шло вперед, а Маргариты все не было.

Беспокойство мое все возрастало и не давало ни о чем думать. Может быть, с ней случилось что-нибудь? Может быть, она ранена, больна, умерла? Вдруг придет посыльный и сообщит о несчастном случае? Но может наступить утро, а я по-прежнему буду пребывать в неведении!

Мысль, что Маргарита меня обманывает в тот самый час, когда я ее жду, обеспокоенный ее отсутствием, не приходила мне больше на ум. Только какая-нибудь посторонняя сила могла задержать ее, и чем больше я об этом думал, тем больше убеждался, что этой силой могло быть только несчастье. О, мужское тщеславие! Ты проявляешься во всевозможных формах.

Пробило час ночи. Я решил, что подожду еще час, но что в два часа, если Маргарита не вернется, я поеду в Париж.

В ожидании я взял книгу, чтобы заставить себя не думать.

«Манон Леско» лежала на столе. Мне казалось, что местами страницы были орошены слезами. Перелистав ее, я закрыл книгу, так как через завесу моих сомнений слова казались лишенными смысла.

Время подвигалось медленно. Небо было обложено. Осенний дождь хлестал в окна. Раскрытая постель казалась мне иногда могилой. На церковных часах печально пробило половину.

Теперь я уже боялся, что кто-нибудь войдет. Мне казалось, что только несчастье может меня разыскать в этот час и в этой тьме.

Пробило два часа. Я подождал еще немного. Только часы нарушали молчание своим монотонным, размеренным тиканьем.

Я ушел наконец из этой комнаты, где все предметы приняли печальный облик, который передается окружающей обстановке печальным одиночеством души.

В соседней комнате я застал Нанину, уснувшую над работой. Когда я открыл дверь, она проснулась и спросила, вернулась ли барыня.

– Нет, но, если она вернется, скажите ей, что я не мог справиться со своим беспокойством и отправился в Париж.

– Так поздно?

– Да.

– Но как? Ведь вы не найдете извозчика.

– Я пойду пешком.

– Дождь идет.

– Ну так что же?

– Барыня вернется, а если не вернется, можно утром поехать справиться, что ее задержало. Вас убьют на дороге.

– Нет никакой опасности, Нанина; прощайте.

Девушка принесла пальто, подала мне его и предложила пойти разбудить вдову Арну и узнать у нее, нельзя ли достать экипаж; но я отказался, убежденный, что потеряю на эту маловероятную попытку больше времени, чем мне нужно, чтобы пройти половину пути.

К тому же мне необходим был свежий воздух и физическое утомление, чтобы пересилить нервное возбуждение, которое меня охватило.

Я взял ключ от квартиры на улице д’Антэн и, попрощавшись с Наниной, которая меня проводила до ограды, ушел.

Сначала я побежал, но земля была вязкая, и я скоро устал. Через полчаса такой ходьбы я должен был остановиться, я весь был в испарине. Я перевел дыхание и продолжал идти. Ночь была такая темная, что каждую минуту я боялся наткнуться на деревья, которые вдруг вырастали передо мной и производили впечатление больших призраков, бегущих на меня.

Я встретил одного или двух ломовых извозчиков, которых быстро оставлял за собой.

Коляска проехала по направлению в Буживаль. Когда она миновала меня, у меня появилась надежда, что Маргарита сидит в ней.

Я остановился и крикнул:

– Маргарита! Маргарита!

Никто мне не ответил, коляска удалилась. Я продолжал свой путь.

Мне понадобилось два часа, чтобы дойти до заставы.

Вид Парижа вернул мне силы, и я бегом побежал по длинной аллее, по которой я столько раз проходил раньше. В эту ночь там никого не было.

Как будто я путешествовал по мертвому городу.

Начало светать.

Когда я пришел на улицу д’Антэн, город начал уже понемногу просыпаться.

В церкви пробило пять часов в тот момент, когда я входил в дом номер девять.

Я сказал свое имя швейцару; он получил от меня достаточно денег и знал, что я имею право приходить в пять часов к мадемуазель Готье.

Я прошел без затруднения.

Я мог у него спросить, дома ли Маргарита, но он мог мне ответить отрицательно, а я предпочитал сомневаться еще две лишние минуты, так как, сомневаясь, не переставал надеяться.

Я прислушался у двери, стараясь уловить какой-нибудь шум, движение.

Ничего, буживальское молчание, казалось, переселилось сюда.

Я открыл дверь и вошел.

Все занавеси были плотно закрыты.

Я открыл их в столовой и направился в спальню.

Я бросился к шторам и сильно потянул за шнурок.

Шторы поднялись, слабый свет проник в комнату, я подбежал к постели.

Она была пуста!

Я открывал все двери одну за другой и заходил во все комнаты.

Нигде – никого.

С ума можно было сойти!

Я прошел в уборную, открыл окно и несколько раз позвал Прюданс.

Окно мадам Дювернуа не открывалось.

Тогда я спустился к швейцару и спросил, приходила ли мадемуазель Готье сюда днем.

– Да, – ответил он, – с мадам Дювернуа.

– Она ничего не велела мне передать?

– Ничего.

– А куда они потом отправились?

– Они сели в экипаж.

– В какой экипаж?

– Собственный.

Что все это значило?

Я позвонил у соседнего подъезда.

– Вам к кому, барин? – спросил швейцар, отворив дверь.

– К мадам Дювернуа.

– Ее нет дома.

– Вы наверное знаете?

– Да, барин, вот письмо для нее: оно лежит со вчерашнего вечера, и я еще его не передавал.

И швейцар показал мне письмо, на которое я машинально посмотрел.

Я узнал почерк Маргариты.

Я взял письмо.

На конверте было сказано:

«Мадам Дювернуа для передачи господину Дювалю».

– Это для меня письмо, – сказал я швейцару и показал ему на адрес.

– Ах, вы господин Дюваль? – спросил швейцар.

– Да.

– Теперь я вас узнаю, вы часто бываете у мадам Дювернуа.

На улице я тотчас разорвал конверт.

Если бы молния упала к моим ногам, я не так бы испугался, как прочтя это письмо.

«Когда вы будете читать это письмо, Арман, я буду уже любовницей другого. Между нами все кончено.

Возвращайтесь к отцу, мой друг, поезжайте к вашей сестре, чистой девушке, которая не знает о нашей грязи, и около нее вы забудете скоро те страдания, которые вам причинила погибшая девушка Маргарита Готье; вы любили ее, и вам она обязана единственными счастливыми моментами своей жизни, которая, по счастью, недолго протянется».

Когда я прочел последние слова, мне казалось, что я сошел с ума.

Одно мгновение я боялся упасть на мостовую. Облако застилало мне глаза, и кровь стучала в висках.

Однако я оправился, оглянулся кругом, удивленный, что жизнь по-прежнему идет дальше, независимо от моего несчастья.

Я не был достаточно силен, чтобы перенести в одиночестве удар, который мне нанесла Маргарита.

Тогда я вспомнил, что отец тут, в городе, что через десять минут я могу быть около него и что он всегда разделит мою печаль.

Я побежал, как сумасшедший, как вор, в гостиницу «Париж»: ключ был в дверях комнаты отца. Я вошел.

Он читал.

Судя по тому, что он почти не удивился моему приходу, можно было подумать, что он меня ждал.

Я бросился к нему в объятия, не сказав ему ни слова, протянув ему письмо Маргариты и, упав перед его постелью, залился слезами.

XXIII

Когда жизнь приняла свое обычное течение, я никак не мог освоиться с мыслью, что начинающийся день не будет для меня похож на предыдущие. Временами мне казалось, что только какие-то обстоятельства, случайно забытые мною, заставили меня провести ночь не с Маргаритой; но когда я вернусь в Буживаль, я найду ее в таком же беспокойстве, в каком был я сам, и она спросит меня, почему я так долго не возвращался.

Когда жизнь создает такие отношения, как наши, эти отношения не могут порваться без того, чтобы не нарушить все другие жизненные отправления.

Я должен был время от времени перечитывать письмо Маргариты, чтобы убедиться, что все это – не сон.

Изможденный нравственным потрясением, я не в силах был двигаться. Беспокойство, ночная прогулка, неожиданная новость подкосили мои силы. Отец воспользовался этой полной расслабленностью и получил мое формальное согласие поехать с ним.

Я обещал все, что он хотел. Я был не в силах спорить и нуждался в сильной поддержке, чтобы продолжать жить после того, что случилось.

Я был счастлив уже тем, что отец хочет меня поддержать в таком горе.

Помню только, что в тот же день, часов в пять, он усадил меня в почтовую карету. Не сказав мне ни слова, он велел уложить мои вещи, привязать сундуки сзади кареты и уехал вместе со мной.

Я понял, что сделал, только тогда, когда город исчез из моих глаз и пустынная дорога напомнила мне о моей сердечной пустоте.

Слезы снова полились у меня из глаз.

Отец понял, что даже его слова не могут меня утешить, и дал мне выплакаться; он не произносил ни слова, только изредка пожимал мне руку, как бы напоминая, что рядом сидит друг.

Ночью я спал. Мне снилась Маргарита.

Я внезапно проснулся, не понимая, почему я в карете.

Потом я вспомнил все и уронил голову на грудь.

Я не решался заговорить с отцом, боялся, что он мне скажет:

«Ты видишь, я был прав, когда не верил в любовь этой женщины».

Но он не воспользовался своим положением и за всю дорогу до С… ни разу не заговаривал о том событии, которое меня заставило уехать.

Когда я здоровался с сестрой, я вспомнил слова из письма Маргариты, относившиеся к ней; но мне было ясно, что как ни хороша была моя сестра, она не могла меня заставить забыть любовницу.

Сезон охоты начался, отец думал, что это может меня развлечь. Он устраивал охотничьи экскурсии с соседями и знакомыми. Я участвовал в них без отвращения, но и без увлечения, с тем равнодушием, которое было так характерно для меня со времени моего отъезда.

Мы загоняли дичь в сеть. Меня ставили на мой пост; рядом со мной лежало незаряженное ружье, и я мечтал.

Я смотрел на плывущие мимо облака и давал полную свободу мыслям; время от времени какой-нибудь охотник окликал меня и показывал зайца в десяти шагах.

Все эти подробности не ускользали от внимания отца, и его не обманывало мое внешнее спокойствие. Он отлично понимал, что, несмотря на мое подавленное состояние, у меня должен наступить сильный, может быть, даже опасный перелом; стараясь не давать мне этого заметить, он прилагал все усилия, чтобы меня развлечь.

Моя сестра, конечно, не была посвящена во все эти события и не понимала, почему, такой веселый прежде, я стал теперь задумчив и печален.

Иногда, застигнутый врасплох в своей печали беспокойным взором отца, я брал его руку и пожимал ее, как бы безмолвно прося прощения за неприятность, которую я, помимо своей воли, ему причинял.

Так прошел месяц, но больше я не мог этого выносить.

Воспоминание о Маргарите меня постоянно преследовало. Я слишком любил эту женщину, чтобы вдруг она стала для меня безразлична. Мне нужно было или любить, или ненавидеть ее. Но прежде всего, какое бы чувство я к ней ни питал, мне нужно было сейчас же, немедленно ее увидеть.

Это желание родилось во мне и утвердилось со всей силой, на которую способен долго бездействовавший организм.

Я должен был видеть Маргариту не когда-нибудь в будущем, не через месяц, не через неделю, а на следующий день после того, как у меня явилось желание; и я сказал отцу, что поеду по делам в Париж, но скоро вернусь.

Без сомнения, он угадал причину, побудившую меня уехать, потому что настоятельно просил меня не ездить; но, увидев, что неисполнение этого желания при моем тогдашнем состоянии могло иметь для меня роковые последствия, поцеловал меня и просил почти со слезами на глазах вернуться поскорей.

Я не спал всю ночь в дороге.

Что я буду делать по приезде? Я не знал; но прежде всего мне нужно было отыскать Маргариту.

Я пошел к себе на квартиру переодеться, и так как стояла прекрасная погода и еще не было поздно, то я отправился в Елисейские поля.

Через час я увидел еще издалека экипаж Маргариты.

Она выкупила своих лошадей, и выезд был все тот же; но самой ее в карете не было.

Едва только я это заметил, как оглянулся кругом и увидел Маргариту, шедшую пешком в сопровождении незнакомой мне женщины.

Проходя мимо меня, она побледнела, и нервная улыбка исказила ее лицо. Что касается меня, ужасное сердцебиение потрясало мне грудь; но мне удалось придать лицу холодное выражение, и я сухо поклонился своей прежней любовнице, которая вскоре догнала свой экипаж и села в него с подругой.

Я знал Маргариту. Неожиданная встреча со мной должна была ее потрясти. Наверное, она узнала о моем отъезде и успокоилась относительно последствий нашего разрыва; но, увидев меня, встретившись со мной лицом к лицу, увидев мою бледность, она поняла, что мое возвращение преследовало определенную цель, и должна была задаться вопросом, что произойдет дальше.

Если бы я нашел Маргариту несчастной, если бы, из мести к ней, я мог прийти к ней на помощь, я, наверное, простил бы ее и не подумал причинить ей какую-нибудь неприятность; но я встретил ее счастливой, по крайней мере, по внешности; другой вернул ей роскошь, которой я не мог ей дать; наш разрыв, начатый ею, принимал характер самого низкого расчета; я был унижен в своем самолюбии, как и в своей любви, она должна была поплатиться за мои страдания.

Я не мог оставаться равнодушным к жизни этой женщины; но ее больше всего могло обидеть мое равнодушие; итак, нужно было притвориться равнодушным не только в ее глазах, но и в глазах других.

Я придал лицу веселое выражение и отправился к Прюданс.

Горничная пошла доложить обо мне и просила меня подождать немного в гостиной.

Мадам Дювернуа появилась наконец и провела меня в будуар; когда я садился, я слышал, как открылась дверь в гостиной, легкие шаги скользнули по паркету, и дверь с шумом захлопнулась.

– Я вам помешал? – спросил я Прюданс.

– Ничуть. Маргарита была здесь, когда она узнала, что вы пришли, она убежала. Это она только что вышла.

– Она меня боится теперь?

– Нет, но она боится, что вам неприятно ее видеть.

– Почему? – сказал я, делая усилие вздохнуть свободно; от волнения у меня сжималось горло. – Бедняжка меня бросила, чтобы вернуть свой выезд, обстановку, бриллианты, она хорошо поступила, и я не могу ничего иметь против нее. Я встретил ее сегодня, – продолжал я небрежно.

– Где? – спросила Прюданс, которая смотрела на меня и, вероятно, спрашивала себя: «Неужели это тот самый человек, который был так влюблен?»

– В Елисейских полях, она была с другой женщиной, очень красивой. Кто это?

– Как она выглядит?

– Блондинка, стройная, с буклями; синие глаза, очень изящная.

– Ах, это Олимпия; действительно, она очень красива.

– С кем она живет?

– Ни с кем и со всеми.

– А где она живет?

– Улица Тронше… Вы собираетесь за ней поухаживать?

– Возможно.

– А Маргарита?

– Я солгу, если скажу, что не думаю о ней совсем; но я принадлежу к тем людям, которые обращают большое внимание на то, как с ними порвали. Ну а Маргарита так легкомысленно со мной рассталась, что я считаю себя большим дураком за то, что был так влюблен в нее; а я был очень влюблен в эту женщину.

Вы понимаете, каким тоном я старался говорить; пот выступил у меня на лбу.

– Она вас тоже очень любила и теперь еще любит, вот вам доказательство: встретив вас сегодня, она сейчас же пришла ко мне и рассказала об этом. Когда она пришла, она вся дрожала и была близка к обмороку.

– Ну, и что она вам сказала?

– Она мне сказала: «Он, наверное, придет к вам», и просила меня молить вас о прощении для нее.

– Я ей простил, вы можете ей это передать. Она добрая девушка, но погибшая; я должен был предвидеть то, что она со мной сделала. Я ей даже благодарен за ее решение; теперь я сам задаю себе вопрос, к чему нас мог привести мой план жить исключительно с ней. Это было безумие.

– Она будет очень довольна, что вы признали неизбежность ее поступка. Ей пора было расстаться с вами, мой друг. Жалкий поверенный, которому она предложила продать ее обстановку, спросил у ее кредиторов, сколько она им должна; те испугались, и через несколько дней должен был быть аукцион.

– А теперь все уплачено?

– Почти.

– Кем?

– Графом N… Ах, мой друг, есть люди, специально для этого созданные. Он дал двадцать тысяч франков и таким образом достиг своей цели. Он отлично знает, что Маргарита не любит его, но это ему ничуть не мешает быть очень милым по отношению к ней. Вы видели, он выкупил ее лошадей, драгоценности и дает ей столько же денег, сколько давал герцог; если она захочет жить спокойно, этот человек долго останется с ней.

– А что она делает? Живет в Париже?

– Она ни за что не хотела возвращаться в Буживаль с тех пор, как вы уехали оттуда. Я сама отправилась туда за ее вещами, да и за вашими: вы можете их получить у меня, за исключением вашего маленького портфеля с монограммой. Маргарита оставила его у себя. Если хотите, я могу его потребовать у нее обратно.

– Пускай он останется у нее, – пробормотал я, чувствуя, что слезы выступают у меня на глазах при воспоминании об этой деревне, где я был так счастлив, и при мысли, что Маргарита хотела сохранить у себя мою вещь.

Если бы она вошла в эту минуту, моя решимость мстить ей испарилась бы и я упал бы к ее ногам.

– Должна признаться, – продолжала Прюданс, – Маргарита никогда не была такой, как теперь: она почти совсем не спит, разъезжает по балам, поздно ужинает и даже напивается. Недавно, после одного ужина, она провела неделю в постели; а когда доктор позволил ей встать, она снова принялась за то же, рискуя умереть. Вы зайдете к ней?

– Зачем? Я зашел к вам, потому что вы всегда ко мне хорошо относились и потому что я знал вас раньше, чем Маргариту. Благодаря вам я стал ее любовником, и вам также я обязан тем, что перестал им быть.

– Ах, бог мой, я сделала все, что могла, чтобы она бросила вас, и уверена, что в будущем вы не будете на меня сердиться за это.

– Я вдвойне вам благодарен, – сказал я, поднимаясь. Мне было неприятно, что Прюданс слишком серьезно принимает все мои слова.

– Вы уходите? – спросила она.

– Да.

Я узнал все, что мне было нужно.

– Когда мы опять увидимся?

– Скоро. Прощайте.

– Прощайте.

Прюданс проводила меня до дверей, я вернулся домой, со злыми слезами на глазах и с жаждой мести в сердце.

Итак, Маргарита была такая же продажная женщина, как все другие; итак, та глубокая любовь, которую она питала ко мне, не могла побороть желания вернуться к прежней жизни.

Вот что я говорил себе в бессонные ночи; но если бы я обдумал все хладнокровно, я разглядел бы за этой шумной жизнью Маргариты желание прогнать назойливые мысли, неотвязчивые воспоминания.

К несчастью, дурные страсти брали верх, и я придумывал способы помучить бедняжку.

Да, человек становится очень жалким и гадким, когда затронута какая-нибудь его страсть.

Олимпия, с которой я встретил Маргариту, была ее близкой знакомой. Она очень часто посещала ее с тех пор, как вернулась в Париж. Олимпия собиралась дать бал, и так как я рассчитывал, что Маргарита будет там, то постарался получить на этот бал приглашение.

Я приехал туда очень грустно настроенный и застал бал в полном разгаре. Много танцевали, много кричали, и во время кадрили я увидел Маргариту, танцевавшую с графом N… Весь его вид был исполнен тщеславия и, казалось, говорил: «Эта женщина принадлежит мне!»

Я стал около печки, как раз напротив Маргариты, и смотрел, как она танцует. Как только она меня увидела, она сейчас же заволновалась. Я сделал вид, что только сейчас ее заметил, и небрежно приветствовал ее глазами и рукой.

Когда я вспомнил, что после бала она уедет не со мной, а с этим богатым дураком, когда я представлял себе то, что, по всей вероятности, будет, когда они приедут к ней, кровь приливала у меня к голове и являлось желание смутить их любовь.

После кадрили я пошел поздороваться с хозяйкой дома, которая выставляла всем напоказ великолепные плечи и ослепительную грудь.

Эта женщина была красива, по совершенству форм даже красивее Маргариты. Я понял это особенно хорошо, когда подметил взгляды, которые бросала Маргарита на Олимпию во время нашего разговора. Человек, который станет любовником этой женщины, может гордиться не меньше графа N…; она была так красива, что могла внушить такую же страсть, как и Маргарита.

В то время у нее не было любовника. Нетрудно было стать им. Нужно было только показать достаточно золота, чтобы обратить на себя внимание.

Я решился. Эта женщина должна была стать моей любовницей.

Я начал добиваться своей цели и пригласил Олимпию.

Через полчаса Маргарита, бледная как смерть, надела шубу и уехала с бала.

XXIV

И это уже меня обрадовало, но этого было мало. Я понял, какую власть имею над этой женщиной, и начал ею злоупотреблять.

Когда я вспоминаю, что она умерла, я задаю себе вопрос: простит ли мне Создатель когда-нибудь зло, содеянное мною?

После ужина, очень шумного, начали играть. Я сел рядом с Олимпией и так рискованно играл, что она невольно обратила на это внимание. В одно мгновение я выиграл полтораста или двести луидоров, выложил их перед собой, и она не сводила с них глаз. Вместе с тем одного лишь меня не захватывала игра всецело, и я мог уделять внимание Олимпии. И дальше все время я выигрывал, дал и ей денег на игру, потому что она проиграла все, что у нее было раньше, и, по всей вероятности, все, что у нее было вообще. В пять часов все разъехались. Я выиграл триста луидоров.

Все игроки уже ушли, я один задержался незаметным образом, так как не принадлежал к их кружку.

Олимпия освещала мне дорогу, но перед тем, как спуститься вниз, я подошел к ней и сказал:

– Мне нужно с вами поговорить.

– Завтра, – сказала она.

– Heт, сейчас.

– Что вам нужно?

– Узнаете.

И я вернулся в комнату.

– Вы проиграли, – сказал я.

– Да.

– Все, что у вас было?

Она колебалась.

– Будьте откровенны.

– Да, все.

– Я выиграл триста луидоров: вот они, если вы позволите мне остаться у вас.

И я бросил золото на стол.

– Почему вы мне предлагаете это?

– Потому что я вас люблю, черт возьми!

– Нет, потому, что вы влюблены в Маргариту и хотите ей отомстить, став моим любовником. Такую женщину, как я, нельзя обмануть, мой друг; к несчастью, я слишком молода и слишком красива, чтобы взять на себя ту роль, которую вы мне предлагаете.

– Так вы отказываетесь?

– Да.

– Вы предпочитаете меня любить даром? Но на это я не согласен. Подумайте, дорогая Олимпия: если бы я вам прислал через кого-нибудь эти триста луидоров на тех же условиях, вы бы приняли их. Я предпочел лично вести переговоры. Берите деньги и не доискивайтесь причины, которая меня заставляет так поступать, ведь вы сами говорите, что вы красивы и что нет ничего удивительного в моей любви к вам.

Маргарита тоже была содержанка, но я никогда не решился бы сказать ей в первый же день знакомства то, что я сказал этой женщине. Маргариту я любил, а в ней я угадал инстинкты, которых не было у Маргариты; и в ту самую минуту, когда я предлагал эту сделку Олимпии, она мне не нравилась, несмотря на свою выдающуюся красоту.

Конечно, она согласилась, и в полдень я ушел от нее ее любовником; но я оставил ее постель, не унося с собой воспоминаний о ласках и словах любви, которыми она считала себя обязанной меня осыпать за шесть тысяч франков, полученных от меня.

А между тем из-за нее многие разорялись.

Начиная с этого дня, начались муки Маргариты. Олимпия и она перестали видеться, само собой понятно почему. Я дал своей новой любовнице экипаж, драгоценности, я играл, словом, проделывал все глупости, свойственные человеку, влюбленному в такую женщину, как Олимпия. Слух о моей новой страсти сейчас же распространился.

Даже Прюданс поддалась на эту удочку и поверила, что я совершенно забыл Маргариту. Маргарита не то угадала причины, побуждавшие меня так поступать, не то поверила, как и остальные, но, во всяком случае, она с достоинством сносила обиды, которые я наносил ей каждый день. Однако она очень страдала и с каждым днем становилась все бледнее и бледнее, все печальнее и печальнее. Моя любовь к ней, перешедшая уже как бы в ненависть, наслаждалась видом этой бесконечной печали. Часто, когда я доходил до постыдной жестокости, Маргарита смотрела на меня таким умоляющим взглядом, что я краснел за свое поведение и был готов просить у нее прощения.

Но это раскаяние длилось не дольше секунды; Олимпия отбросила в сторону всякое самолюбие, она поняла, что, нанося обиды Маргарите, она добьется от меня всего, и постоянно меня подстрекала против нее, пользовалась всяким случаем, чтобы надругаться над ней, с неуклонной подлостью женщины, находящейся под защитой мужчины.

Маргарита перестала бывать на балах, в театрах из опасения встретиться с нами – с Олимпией и со мной. Тогда на смену непосредственной грубости пришли анонимные письма; не было такой гадости, которую я не заставлял бы мою любовницу рассказывать о Маргарите или сам не рассказывал бы.

Нужно было сойти с ума, чтобы дойти до этого. Я был похож на человека, опьяненного плохим вином: он выходит из себя и способен на преступления, сам того не сознавая. И все-таки я считал себя жертвой. Спокойствие без тени презрения, чувство собственного достоинства без оттенка негодования – вот чем Маргарита отвечала на все мои нападения, и это ставило ее в моих глазах гораздо выше и восстанавливало меня еще больше против нее.

Дама с камелиями (сборник)

Однажды вечером Олимпия где-то была и встретилась с Маргаритой; на этот раз она не пощадила глупую девушку, которая ее оскорбляла, и та должна была ретироваться. Олимпия вернулась взбешенная, а Маргариту унесли в обмороке.

Вернувшись, Олимпия сказала мне, что Маргарита, увидев ее одну, решила ей отомстить за то, что она моя любовница; я должен был потребовать от Маргариты, чтобы она относилась с уважением, как в моем присутствии, так и в моем отсутствии, к женщине, которую я люблю.

Конечно, я согласился на это, и все жестокое, все отвратительное и гадкое, что я мог придумать, я вложил в письмо и отправил его в тот же день.

На этот раз удар оказался слишком сильный, и бедняжка не могла снести безмолвно.

Я не сомневался, что ответ будет, и решил весь день просидеть дома.

Около двух часов позвонили, и вошла Прюданс.

Я пытался придать своему лицу безразличное выражение и спросил у нее, чему я обязан ее посещением, но на этот раз мадам Дювернуа не была весело настроена, она ответила мне серьезным тоном, что со времени моего приезда, то есть уже три недели, я пользовался всяким случаем, чтобы обидеть Маргариту; это ее расстраивает, а вчерашняя сцена и мое сегодняшнее письмо уложили ее в постель.

Словом, Маргарита просила у меня пощады, не упрекая меня ни в чем, и признавалась, что у нее нет больше ни физических, ни моральных сил переносить мои оскорбления.

– Мадемуазель Готье, – сказал я Прюданс, – имела право меня прогнать, но я никогда ей не позволю оскорблять женщину, которую я люблю, под предлогом, что эта женщина моя любовница.

– Мой друг, – сказала Прюданс, – вы находитесь под влиянием глупой и бессердечной девушки; правда, вы в нее влюблены, но ведь нельзя же вследствие этого мучить женщину, которая не может защищаться.

– Пускай мадемуазель Готье пришлет своего графа N…, и наши силы будут равны.

– Вы отлично знаете, что она этого не сделает. Итак, милый Арман, оставьте ее в покое; если бы вы ее видели, вам стало бы стыдно за ваше поведение. Она бледна, кашляет и недолго проживет.

И, протянув мне руку, Прюданс добавила:

– Зайдите к ней, она будет рада.

– У меня нет охоты встречаться с графом N…

– Граф N… никогда не бывает у нее. Она не выносит его.

– Если Маргарита хочет меня видеть, она знает, где я живу, пускай она придет, а я носу не покажу на улицу д’Антэн.

– А вы хорошо ее примете?

– Прекрасно.

– Отлично, я уверена, что она придет.

– Пускай приходит.

– Вы выйдете сегодня?

– Я буду дома весь вечер.

– Я передам ей.

Прюданс уехала.

Я даже не написал Олимпии, что не приду к ней. Я с ней не стеснялся. Я проводил с ней не больше одной ночи в неделю. Мне кажется, она развлекалась с каким-то актером из бульварного театра.

Я пошел обедать и сейчас же вернулся. Я велел затопить все печи и отослал Жозефа.

Не могу вам передать, какие противоположные чувства во мне боролись во время ожидания, но когда около девяти часов я услышал звонок, все эти чувства вылились в такое сильное волнение, что я должен был прислониться к стене, чтобы не упасть, прежде чем отворить дверь. К счастью, передняя была полуосвещена, и перемена в моем лице была не так заметна.

Маргарита вошла.

Она была вся в черном и под вуалью. Я едва угадывал ее черты под кружевом.

Она прошла в гостиную и подняла вуаль.

Она была бледна, как мрамор.

– Я пришла, Арман, – сказала она, – вы хотели меня видеть, и я пришла.

И, уронив голову на руки, она разразилась слезами.

Я подошел к ней.

– Что с вами? – сказал я изменившимся голосом.

Она пожала мою руку и ничего не ответила; слезы не давали ей говорить. Но через минуту, успокоившись немного, она сказала:

– Вы меня очень обидели, Арман, а я вам ничего не сделала.

– Ничего? – спросил я, горько усмехнувшись.

– Только то, что обстоятельства вынуждали меня сделать.

Не знаю, приходилось ли вам когда-нибудь в жизни испытывать то, что я испытал, увидев Маргариту.

В последний раз, когда она была у меня, она сидела на том же самом месте, где она сидела теперь; только за это время она стала любовницей другого; другие, не мои поцелуи касались ее губ, которых невольно жаждали мои губы; и все-таки я чувствовал, что люблю эту женщину так же, а может быть, и сильнее, чем раньше.

Между тем мне было трудно начать разговор. Маргарита поняла это, без сомнения, и сказала:

– Я пришла вас побеспокоить, Арман. У меня к вам две просьбы: простите меня за то, что я вчера наговорила мадемуазель Олимпии, и пощадите меня в будущем. Сознательно или бессознательно с тех пор, как вы вернулись, вы все время так меня обижаете, что теперь я была бы не в силах вынести и четверти тех волнений, которые я вынесла до сегодняшнего утра. Вы сжалитесь надо мной, не правда ли, и поймете, что для благородного человека существуют более почетные задачи, чем месть такой больной и несчастной женщине, как я. Возьмите мою руку: у меня жар, и я встала с постели только затем, чтобы просить у вас не вашей дружбы, а вашего равнодушия.

Я взял руку Маргариты, и действительно, она была горячая, – а бедная женщина дрожала под своим пальто.

Я подкатил к печке кресло, в котором она сидела.

– Неужели вы думаете, что я не страдал, – сказал я, – в ту ночь, когда, прождав вас напрасно в деревне, я отправился в Париж вас искать и нашел только письмо, которое чуть не свело меня с ума? Как вы могли меня обмануть, Маргарита? Ведь я вас так любил!

– Не будем говорить об этом, Арман, я не за тем пришла. Мне только не хочется видеть в вас врага, вот и все, и хотелось еще раз пожать вам руку. У вас есть любовница, молодая, красивая, которую вы любите, говорят; будьте с ней счастливы и забудьте меня.

– И вы тоже счастливы, конечно?

– Разве у меня вид счастливой женщины, Арман? Не смейтесь над моим горем, вы ведь лучше всех знаете причины и беспредельность его.

– От вас зависело не быть несчастной, если только вы действительно несчастны, как вы говорите.

– Нет, мой друг, обстоятельства были сильнее. Я была покорна не своим инстинктам кокотки, как вы, по-видимому, думаете, а суровой необходимости и доводам, которые вы когда-нибудь узнаете и которые вас заставят меня простить.

– Почему вы не говорите мне этих доводов сегодня?

– Потому что они не в силах восстановить наших отношений, а вместе с тем могут поссорить вас с людьми, с которыми вы не должны ссориться.

– Кто эти люди?

– Я не могу вам сказать.

– Тогда вы лжете.

Маргарита встала и направилась к двери.

При виде этого немого и вместе с тем выразительного горя я почувствовал себя растроганным; я мысленно сравнивал эту бледную, плачущую женщину с той сумасшедшей женщиной, которая насмехалась надо мной в оперетте.

– Вы не уйдете, – сказал я, встав перед дверью.

– Почему?

– Потому что я люблю тебя, несмотря на то что ты мне сделала, я не переставал тебя любить и не пущу тебя.

– А завтра прогоните меня, не правда ли? Нет, это невозможно! Наши дороги разошлись в разные стороны, не будем пытаться их соединять; вы начнете, может быть, меня презирать, а теперь вы меня только ненавидите.

– Нет, Маргарита! – воскликнул я, чувствуя снова, что во мне проснулись любовь и желание при виде этой женщины. – Нет, я забуду все, и мы будем счастливы, как мы этого хотели.

Маргарита с сомнением покачала головой и сказала:

– Я ваша раба, ваша собака! Вы можете делать со мной что угодно, возьмите меня, я ваша.

Сняв пальто и шляпу, она бросила их на диван и начала быстро расстегивать лиф: у нее снова начинался припадок, кровь прилила к голове и душила ее.

Раздался хриплый й сухой кашель.

– Велите кучеру, – попросила она, – ехать домой.

Я сам спустился вниз.

Когда я вернулся, Маргарита лежала перед огнем и дрожала от холода.

Я взял ее на руки, раздел и отнес холодную, как лед, на свою постель.

Затем я сел около нее и старался согреть ее своими ласками. Она ничего не говорила, только улыбалась.

Ах, это была удивительная ночь. Казалось, Маргарита вкладывала всю свою жизнь в поцелуи, которыми она меня осыпала, и я так ее любил, что в разгар ее лихорадочной страсти задавал самому себе вопрос, не убить ли ее, чтобы она никому больше не принадлежала.

Месяц такой любви и тело и душу обратили бы в труп.

День застал нас бодрствующими. У Маргариты было мертвенно-бледное лицо. Она ничего не говорила. Большие слезы время от времени катились у нее из глаз и останавливались как блестящие бриллианты на щеках. Ее усталые руки иногда поднимались, чтобы обнять меня, и бессильно падали на постель.

Один момент мне казалось, что я сумею забыть то, что произошло со времени моего отъезда из Буживаля, и я сказал Маргарите:

– Хочешь, уедем, бросим Париж?

– Нет, нет, – ответила она, как бы испуганная, – мы будем слишком несчастны, я не могу больше давать тебе счастье, но до последнего издыхания буду покорна твоим прихотям. В какой бы час дня или ночи ты меня ни пожелал, приходи и бери меня; но не связывай своего будущего с моим, ты сам будешь несчастен и меня сделаешь несчастной. Я буду еще в течение некоторого времени красива, пользуйся этим, но не проси у меня другого.

Когда она уехала, я испугался одиночества, в котором остался. После ее отъезда я просидел два часа на постели, на которой она лежала, смотрел на подушку, на которой оставалось еще углубление от ее головы, и спрашивал самого себя, где мне найти выход между любовью и ревностью.

В пять часов, сам не зная зачем, я отправился на улицу д’Антэн.

Нанина открыла мне дверь.

– Барыня не может вас принять, – сказала она смущенно.

– Почему?

– Граф N… у нее. Он приказал никого не пускать.

– Верно, – пробормотал я, – я забыл.

Я вернулся домой как пьяный, и знаете, что я сделал в минутном припадке ревности, которого как раз хватило на постыдный поступок, знаете, что я сделал? Я решил, что эта женщина посмеялась надо мной, представил ее себе в строго охраняемом уединении с графом N…, повторяющую те же слова, которые она мне говорила ночью, взял бумажку в пятьсот франков и послал ей со следующей запиской:

Дама с камелиями (сборник)

«Вы так поспешно уехали сегодня, что я забыл вам заплатить. Вот плата за вашу ночь».

После, когда письмо было отправлено, я вышел из дому, чтобы не чувствовать раскаяния за свою грубость.

Я пошел к Олимпии и застал ее за примеркой платьев; когда мы остались одни, она начала мне петь скабрезные романсы для моего развлечения.

Олимпия представляла собой настоящий тип куртизанки, бесстыдной, бессердечной и глупой, по крайней мере, в моих глазах; может быть, какой-нибудь другой мужчина питал по отношению к ней такие же чувства, как я по отношению к Маргарите.

Она попросила у меня денег, я дал ей и вернулся домой.

Маргарита мне не ответила.

К чему вам описывать мое состояние за весь день. В половине седьмого посыльный принес конверт, в котором было мое письмо и деньги, и ничего больше.

– Кто вам это передал? – спросил я у посыльного.

– Дама; она уезжала с горничной в почтовой карете в Булонь и велела мне отнести письмо только тогда, когда карета выедет.

Я побежал к Маргарите.

– Барыня уехала в Англию сегодня в шесть часов, – сказал мне швейцар.

Ничто меня не удерживало больше в Париже: ни ненависть, ни любовь. Я был измучен всеми волнениями. Один из моих друзей предпринимал путешествие на Восток; я сказал отцу о своем желании сопровождать его; отец дал мне деньги, рекомендательные письма, и через восемь-десять дней я сел на пароход в Марселе.

В Александрии я узнал через атташе посольства, которого я встречал несколько раз у Маргариты, о ее болезни.

Я написал ей письмо, на которое она мне ответила уже в Тулон: вы видели ее ответ.

Я сейчас же поспешил вернуться, остальное вы знаете.

Теперь вы должны прочесть несколько листков, которые мне передала Жюли Дюпре и которые поcлужaт необходимым дополнением к тому, что я вам рассказал.

XXV

Утомленный этим долгим рассказом, часто прерываемым слезами, Арман сжал руками лоб и закрыл глаза, не то задумавшись, не то пытаясь заснуть; мне он передал листочки, исписанные рукой Маргариты.

Через несколько минут Арман начал дышать быстрее, и я решил, что он заснул, но так чутко, что мог проснуться от всякого шума.

Вот что я прочел и переписал без всякого изменения:

«Сегодня пятнадцатое декабря. Я больна уже три или четыре дня. Сегодня утром я слегла в постель; на дворе пасмурно, на душе печально; около меня нет никого, я думаю о вас, Арман. Где вы теперь, когда я пишу эти строки? Далеко от Парижа, очень далеко, как мне говорили, и, может быть, уже забыли Маргариту. Будьте счастливы, вам я обязана единственными счастливыми моментами своей жизни.

Я должна была вам дать объяснение своего поведения и написала письмо; но письмо, написанное такой девушкой, как я, могло показаться ложью; только смерть может освятить его своим авторитетом, оно перестанет быть простым письмом и станет исповедью.

Я больна и могу умереть от этой болезни; у меня всегда было предчувствие, что я умру молодой. Моя мать умерла от чахотки, мой образ жизни мог только усилить эту болезнь, единственное наследство, которое я получила от матери; но я не хочу умереть, прежде чем вы не узнаете, как вам относиться ко мне в том случае, если вы по возвращении будете еще интересоваться бедной девушкой, которую любили перед отъездом.

Вот что было в том письме, которое я с наслаждением повторяю, чтобы снова оправдаться в своих собственных глазах. Вы помните, Арман, как приезд вашего отца встревожил нас в Буживиле; вы помните невольный ужас, который мне причинил этот приезд, объяснение, которое произошло у вас с ним и о котором вы мне рассказывали вечером. На следующий день, когда вы были в Париже и ждали отца, ко мне пришел какой-то человек и передал письмо от господина Дюваля.

В этом письме, которое я прилагаю здесь, заключалась серьезная просьба под каким-нибудь предлогом удалить вас на завтра из дому и принять вашего отца; он должен был со мной поговорить и убедительно просил меня ничего вам не рассказывать о его письме.

Вы помните, как настойчиво я вам советовала снова поехать в Париж на следующий день.

Через час после вашего отъезда приехал ваш отец. Не буду вам рассказывать, какое впечатление произвел на меня его суровый вид. Ваш отец пропитан старыми теориями, согласно которым все куртизанки бессердечны и глупы, нечто вроде автоматов для получения денег, всегда готовые, как железные машины, раздавить руку, которая им протягивает что-нибудь, и безжалостно, бессердечно растерзать того, кто их поддерживает.

Ваш отец очень вежливо просил меня в письме принять его; на самом деле он не был таким, как в письме. В его первых словах была надменность, гордость и даже угроза, и я должна была ему напомнить, что я у себя дома, что только искренняя привязанность к его сыну заставляет меня давать ему отчет в своих действиях.

Господин Дюваль немного успокоился, но, однако, заявил мне, что он не может больше терпеть, чтобы его сын разорялся из-за меня; я красива, это правда, но, как бы я ни была красива, я не должна своей красотой губить будущее молодого человека, вводя его в громадные издержки.

На это я могла дать только один ответ, не правда ли? Представить ему доказательства, что с тех пор, как я стала вашей любовницей, никакая жертва меня не устрашала, лишь бы остаться вам верной и не брать у вас больше денег, чем вы могли дать. Я показала квитанции из ломбарда, расписки тех людей, которым я продала вещи, не принятые в заклад, рассказала вашему отцу о своем решении продать всю свою обстановку, чтобы заплатить долги и жить с вами, не будучи вам в тягость. Я рассказала ему о нашем счастье, о том, что вы мне открыли жизнь спокойную и счастливую, и в конце концов он поверил очевидности, протянул мне руку и попросил у меня извинения за свое поведение.

Потом он сказал:

– Теперь, сударыня, я попытаюсь не упреками и угрозами, а просьбами добиться от вас жертвы, превышающей все другие жертвы, которые вы до сих пор приносили моему сыну.

Я задрожала при этом предисловии. Ваш отец приблизился ко мне, взял обе мои руки и продолжал серьезным голосом:

– Дитя мое, пожалуйста, не истолкуйте в дурную сторону то, что я вам скажу; поймите только, что жизнь ставит иногда нашему сердцу суровые задачи, но их нужно выполнять. Вы добрая, и ваше сердце способно на великодушие, незнакомое многим другим женщинам, которые, может быть, и презирают вас, но недостойны сравняться с вами. Но подумайте только, кроме любовницы, есть еще семья; кроме любви, есть обязанность; после того возраста, когда господствуют страсти, наступает возраст, когда человек должен занимать серьезное положение, чтобы заслужить уважение. У моего сына нет состояния, а он хочет вам пожертвовать наследством матери. Если он примет от вас жертву, которую вы хотите ему принести, честь и достоинство обязывают его обеспечить вас на случай несчастья. Но он не может принять вашей жертвы, потому что свет, которого вы не знаете, истолкует превратно его согласие и запятнает наше имя. Никто не поинтересуется спросить себя, любит ли вас Арман и любите ли вы его, является ли эта взаимная любовь счастьем для него и спасением для вас; все отметят только то, что Арман Дюваль позволил своей содержанке, – простите, дитя мое, за все, что я вам должен сказать, – продать для него все, что у нее было. Наступит когда-нибудь день упреков и сожаления, будьте уверены, что и для вас этот день настанет, и вы оба будете влачить цепь, которую не сумеете порвать. Что вы будете тогда делать? Ваша молодость будет потеряна, будущее моего сына разрушено, а я, его отец, получу благодарность только от одного из своих детей, а ждал от обоих.

Вы молоды, красивы, жизнь вас утешит; у вас благое сердце, и воспоминание о хорошем поступке искупит для вас многое в прошлом. За те полгода, что Арман знаком с вами, он забыл меня. Я писал ему четыре раза, а он и не подумал мне ответить. Я мог умереть, и он не узнал бы этого!

Какое бы решение вы ни приняли жить иначе, чем вы жили до сих пор, Арман, с его любовью к вам, не допустит затворничества, на которое вас обрекают его скромные средства и для которого не создана ваша красота. Неизвестно, что он предпримет! Он играл, я знаю; он ничего вам об этом не говорил, я это тоже знаю; и в момент опьянения он мог потерять часть того, что я собирал долгие годы в приданое моей дочери, для него и на свою старость. То, что могло случиться раньше, может случиться в будущем. А уверены ли вы в том, что жизнь, которую вы покинете для него, не прельстит вас снова?

Уверены ли вы в том, что, полюбив его, вы не полюбите никого другого? А может быть, вы будете страдать от оков, которые ваша связь наложит на жизнь вашего любовника, и не сумеете его утешить, если с течением лет грезы любви сменятся честолюбием? Подумайте обо всем этом, сударыня: вы любите Армана, докажите это ему единственным способом, который вам остается: пожертвуйте его будущему вашей любовью. Никакого несчастья еще не произошло, но оно произойдет, и, может быть, даже еще большее, чем я предвижу. Арман может приревновать человека, который вас любил; он может его оскорбить, вызвать на дуэль, быть убитым, и подумайте, как вы ответите отцу за жизнь сына.

В конце концов, дитя мое, не скрою от вас последней причины моего приезда в Париж. У меня есть дочь, я вам уже говорил, молодая, красивая, чистая, как ангел. Она любит, и ее любовь для нее тоже весь смысл жизни. Я писал все это Арману, но, занятый вами, он мне не ответил. Моя дочь собирается замуж. Она выходит за любимого человека, вступает в достойную семью, которая требует, чтобы все было так же достойно и в моей семье. Родные моего будущего зятя узнали о том, как Арман живет в Париже, и объявили мне, что возьмут свое слово обратно, если Арман будет продолжать эту жизнь. Будущее ребенка, который вам ничего не сделал, в ваших руках.

Чувствуете ли вы право и силу сломать его? Умоляю вас во имя вашей любви и вашего раскаяния, Маргарита, не нарушайте счастья моей дочери…

Я молча плакала, мой друг, перед всеми этими доводами, которые я сама себе часто приводила и которые в устах вашего отца получали еще большую определенность. Я говорила себе все то, что ваш отец не решался мне сказать и что часто просилось у него на язык: что я все-таки содержанка и что, как бы я ни оправдывала нашу связь, она всегда будет носить характер расчета, что моя прошлая жизнь не дает мне никакого права мечтать о подобном счастье и что я брала на себя ответственность, которая шла вразрез с моими привычками и моей репутацией. Я любила вас, Арман. Отеческая манера говорить со мной господина Дюваля, чистые чувства, которые он пробуждал во мне, уважение этого старика, которое я заслужила, ваше уважение, в котором я была уверена, – все это вызывало в моем сердце благородные чувства; они возвышали меня в моих собственных глазах и рождали незнакомые до тех пор святые стремления. Когда я думала, что этот старик, который вымаливал у меня будущее своего сына, велит когда-нибудь своей дочери упоминать мое имя в своих молитвах как имя неизвестного друга, я вся преображалась и гордилась сама собой.

Острота момента, может быть, усиливала мои подлинные чувства; но я это действительно испытывала, мой друг; и эти новые чувства заставляли умолкнуть советы, которые мне навевались воспоминанием о счастливых днях, проведенных с вами.

– Хорошо, – сказала я вашему отцу, вытирая слезы. – Вы верите, что я люблю вашего сына?

– Да, – сказал господин Дюваль.

– Бескорыстной любовью?

– Да.

– Верите вы, что в этой любви заключались для меня все надежды, мечты и оправдание моей жизни?

– Твердо верю.

– Ну, так поцелуйте меня, как вы поцеловали бы вашу дочь, и клянусь вам, что этот поцелуй, единственный чистый поцелуй за всю мою жизнь, даст мне силы бороться с моей любовью и что раньше чем через неделю ваш сын вернется к вам; он будет страдать некоторое время, но будет исцелен на всю жизнь.

– У вас благородное сердце, – сказал ваш отец, целуя меня в лоб. – Бог вас вознаградит за ваше намерение; но я боюсь, что вы не справитесь с моим сыном.

– О, будьте спокойны, он будет меня ненавидеть.

Нужно было создать между нами какую-нибудь непроходимую преграду, как для одного, так и для другого.

Я написала Прюданс, что принимаю предложение графа N…, и просила ему передать, что буду ужинать с ним и с ней.

Я запечатала письмо и просила вашего отца, не говоря ему о его содержании, передать его по назначению по приезде в Париж.

Он спросил меня о содержании.

– Дело идет о счастье вашего сына, – ответила я.

Дама с камелиями (сборник)

Ваш отец поцеловал меня в последний раз. Я почувствовала на своем лбу слезы благодарности, которые как бы искупали ошибки моего прошлого; и в тот момент, когда я согласилась отдаться другому человеку, я сияла от гордости, думая о том, что я покупала этой дорогой ценой.

И это было вполне понятно, Арман; вы говорили мне, что ваш отец – самый честный человек на свете.

Господин Дюваль сел в экипаж и уехал.

Но я – женщина, и, когда вас увидела, я не могла удержаться от слез; но не забыла все-таки своего решения.

Хорошо ли я сделала? – вот какой вопрос я задаю теперь, когда лежу больная в постели, из которой не поднимусь до конца.

Вы были свидетелем, что я испытывала по мере приближения часа нашей неизбежной разлуки; вашего отца не было тут, и он не мог меня поддержать; была минута, когда я была готова во всем вам признаться, так я боялась, что вы меня будете ненавидеть и презирать.

Вы не поверите, может быть, Арман, но я просила у Бога сил. Он принял мою жертву и дал силы.

За ужином мне тоже нужна была помощь; я не хотела думать о том, что мне предстоит, – так я боялась, что мужество мне изменит!

Кто бы мог подумать, что я, Маргарита Готье, буду так страдать при одной мысли о новом любовнике?

Я напилась, чтобы забыть, а на другой день проснулась в постели графа.

Вот вам вся правда, мой друг, судите и простите, как я вам простила все зло, которое вы мне причиняли с тех пор.

XXVI

То, что было после этой роковой ночи, вы знаете не хуже меня; но вы не знаете, вы не можете знать, что я выстрадала за все время после нашей разлуки.

Я узнала, что ваш отец увез вас, но я не сомневалась, что вы не сумеете долго прожить вдали от меня; в тот день, когда я вас встретила в Елисейских полях, я была взволнована, но не удивлена.

Тогда начался целый ряд дней, из которых каждый приносил мне новое оскорбление от вас; оскорбление, которое я принимала почти с радостью, так как оно являлось доказательством вашей любви ко мне; и, кроме того, мне казалось, что чем больше вы меня преследуете, тем больше я вырасту в ваших глазах в тот день, когда вы узнаете правду.

Не удивляйтесь этому радостному мученичеству, Арман. Ваша любовь ко мне открыла мое сердце благородному восторгу.

Однако я не сразу окрепла.

Между моментом принесения жертвы и вашим приездом прошло довольно долгое время, в течение которого мне необходимо было напрягать все свои силы, чтобы не сойти с ума и не замечать жизни, в которую я бросилась. Прюданс вам рассказывала, не правда ли, что я бывала на всех празднествах, на всех балах, на всех оргиях?

Я как бы надеялась поскорее убить себя этими изливами, и, по-видимому, эта надежда скоро оправдается. Мое здоровье все ухудшалось и ухудшалось, и в тот день, когда я послала к вам мадам Дювернуа просить пощады, и душа и тело мои были совершенно измучены.

Я не буду вам напоминать, Арман, как вы вознаградили последнее доказательство любви, которое я вам дала; каким оскорблением вы выгнали из Парижа умирающую женщину, которая не могла противостоять вашему желанию провести с ней ночь любви: как безумная, поверила она на минуту, что можно спаять прошлое и настоящее. Вы имели право, Арман, поступать так, как вы поступали: мне не всегда платили так дорого за мои ночи.

Я все бросила тогда. Олимпия меня заменила у графа N… и, как говорят, объяснила ему причину моего отъезда. Граф Г… был в это время в Лондоне. Он принадлежит к тем людям, которые смотрят на любовь к таким женщинам, как я, как на приятное времяпрепровождение, остаются друзьями тех женщин, которыми обладали, и никогда не испытывали ненависти, потому что никогда не знали ревности; он принадлежит, наконец, к тем вельможам, которые раскрывают нам наполовину свое сердце, но весь свой кошелек. И о нем я прежде всего подумала и отправилась к нему. Он принял меня прекрасно, но он был в это время любовником светской женщины и боялся себя скомпрометировать близким знакомством со мной. Он меня познакомил со своими друзьями, они мне устроили ужин, после которого один из них меня увез.

Что мне было делать, мой друг?

Покончить с собой? Но это наложило бы бесполезное бремя на вашу жизнь, которая должна быть счастливой; к тому же зачем кончать с собой, когда и без того смерть близка.

Я стала бездушным телом, бессмысленной вещью; я прожила некоторое время такой жизнью автомата, потом вернулась в Париж и спросила о вас; мне сказали, что вы уехали в далекое путешествие. У меня не было больше никакой поддержки. Моя жизнь стала снова такой, какой она была за два года перед нашим знакомством. Я пыталась вернуть герцога, но я слишком жестоко оскорбила этого человека, а старики не отличаются терпением, вероятно, потому, что не сознают свою недолговечность. Моя болезнь с каждым днем все усиливалась, я была бледна, печальна, еще больше похудела. Мужчины, которые покупают любовь, исследуют товар, прежде чем взять его. В Париже нашлись более здоровые женщины; меня немного забыли. Вот вам мое прошлое до вчерашнего дня.

Теперь я совершенно больна. Я написала герцогу и просила у него денег, потому что у меня ничего нет, а кредиторы вернулись и с ожесточением подают мне свои счета. Не знаю, ответит ли мне герцог. Почему вас нет в Париже, Арман? Вы бы приходили ко мне, и ваши посещения приносили бы мне утешение.


20 декабря


Ужасная погода, идет снег, я одна дома. У меня была такая сильная лихорадка три дня, что я не могла вам написать ни слова. Ничего нового, мой друг; каждый день я бессознательно жду письма от вас, но его нет и, наверное, не будет. Только мужчины имеют силу не прощать. Герцог мне не ответил.

Прюданс снова начала ходить по ломбардам.

Я не перестаю харкать кровью. Вам было бы больно меня видеть. Вы – счастливец: находитесь под жарким небом, а мне предстоит ледяная зима, которая давит мне грудь. Сегодня я немного вставала и через занавески на окнах видела парижскую жизнь, с которой я уж совсем покончила. Прошло несколько знакомых, быстро, весело, беззаботно. Никто не поднял глаз на мои окна. Правда, несколько молодых людей заходили справляться о моем здоровье. Я была уже раз больна, и вы, не зная меня, выслушав от меня только дерзости в день нашего первого знакомства, вы приходили каждый день узнавать о моем здоровье. Теперь я снова больна. Мы провели вместе полгода. Я питала к вам такую любовь, какую только может вместить и дать сердце женщины, а вы все-таки далеко, проклинаете меня и не шлете мне ни слова утешения. Но я уверена, что эта заброшенность только дело случая; если бы вы были в Париже, вы бы не отходили от моего изголовья и от моей комнаты.


28 декабря


Доктор не позволяет мне писать каждый день. И действительно, воспоминания только усиливают у меня жар; но вчера я получила письмо, которое мне было приятно – не столько благодаря тем чувствам, которые в нем выражены, сколько благодаря той материальной помощи, которое оно мне принесло.

«Сударыня!

Я узнал только что о вашей болезни. Если бы я был в Париже, я сам зашел бы вас навестить. Если бы мой сын был здесь, я бы его послал к вам; но я не могу уехать из С…, а Арман в шестистах-семистах милях отсюда; позвольте же мне написать вам, как меня удручает ваша болезнь, и поверьте моим искренним молитвам о вашем скором выздоровлении.

Один из моих ближайших друзей, господин X…, зайдет к вам. Пожалуйста, примите его. Я ему дал поручение и горю нетерпением узнать результаты.

Примите, сударыня, уверения в моих самых искренних чувствах».

Вот какое письмо я получила. У вашего отца благородное сердце, мой друг, любите его; мало таких достойных людей на свете. Эта бумажка с его подписью принесла мне больше облегчения, чем все рецепты нашего великого доктора.

Сегодня утром приходил господин X… По-видимому, он был очень смущен деликатным поручением, которое ему дал господин Дюваль. Он принес мне тысячу экю от вашего отца. Я хотела сначала отказаться; но господин X… сказал мне, что этот отказ оскорбит господина Дюваля, который ему поручил передать мне эту сумму и доставлять мне все по мере надобности. Я приняла эту услугу, которая от вашего отца не была милостыней. Если я умру, прежде чем вы вернетесь, покажите вашему отцу, что я написала о нем; скажите ему, что, набрасывая эти строки, бедняжка, которую он удостоил своим письмом, проливала слезы благодарности и молилась за него Богу.


4 января


У меня было несколько очень тяжелых дней. Я не знала, что тело может доставлять такие страдания. О, мое прошлое! Теперь я вдвойне его оплачиваю.

Около меня дежурили целые ночи напролет. Я не могла дышать. Бред и кашель раздирали на части остаток моей прежней жизни.

Моя столовая переполнена конфетами, всякими подарками, которые мне принесли мои друзья. Наверное, среди них есть такие, которые надеются, что я буду их любовницей. Если бы они видели, что болезнь сделала со мной, они бы бежали испуганные. Прюданс делает новогодние подарки теми вещами, которые я получила. На дворе подморозило, и доктор сказал мне, что я сумею выйти через несколько дней, если хорошая погода продержится.


8 января


Вчера я выезжала в экипаже. Была чудесная погода. В Елисейских полях была масса народа. Можно было подумать, что это первая улыбка весны. Все было празднично вокруг меня. Я никогда не подозревала, что в одном солнечном луче можно найти столько радости, кротости, утешения.

Я встретила почти всех своих знакомых, веселых, занятых своими удовольствиями. Сколько счастливцев, которые даже не сознают своего счастья! Олимпия проехала в красивом экипаже, который ей подарил граф N… Она хотела меня оскорбить взглядом. Она не знает, насколько я далека от всей этой суеты. Один молодой человек, мой давнишний знакомый, спросил меня, не хочу ли я поужинать с ним и с его приятелем, который жаждет, по его словам, со мной познакомиться.

Я печально улыбнулась и протянула ему горячую руку. Никогда я не видела более удивленного лица. Я вернулась в четыре и пообедала с аппетитом.

Эта прогулка на меня хорошо подействовала.

Неужели я выздоровлю!

Окружающая жизнь и чужое счастье заставляют жаждать жизни тех, которые накануне, в глубине души, в тиши комнаты больного, желали смерти.


10 января


Надежда на выздоровление оказалась только мечтой. Я снова в постели, вся в компрессах, которые жгут мне тело. Попробуй-ка предложить теперь свое тело, за которое так дорого платили раньше, и посмотри, что тебе дадут за него сегодня!

Должно быть, мы сильно согрешили до нашего рождения или испытаем большое блаженство после нашей смерти, раз Господь Бог заставляет нас в этой жизни претерпеть все муки искупления и все горести испытания!


12 января


Я все еще больна.

Вчера граф N… прислал мне денег, я не приняла. Я ничего не хочу от этого человека. Он виноват в том, что вас нет около меня.

Ах, счастливые дни нашей жизни в Буживале! Где вы?

Если я выйду живая из этой комнаты, я предприму паломничество в дом, где мы жили вместе, и уйду оттуда уже мертвая.

Не знаю, сумею ли я вам завтра написать.


25 января


Я не спала одиннадцать ночей, задыхалась все время и каждую минуту ждала смерти. Доктор не позволил мне прикасаться к перу. Жюли Дюпре, которая за мной ухаживает, позволила мне написать вам эти несколько строк.

Неужели вы не вернетесь раньше, чем я умру? Неужели навеки все кончено между нами? Мне кажется, если бы вы приехали, я бы выздоровела. Зачем выздоравливать?


28 января


Сегодня утром я проснулась от большого шума. Жюли, спавшая у меня в комнате, бросилась в столовую. Я слышала мужские голоса. Жюли никак не могла их переспорить. Она вернулась в слезах.

На все вещи были наложены печати. Я сказала ей, чтобы она не мешала им совершать правосудие. Пристав вошел в мою комнату в шляпе. Открыл все ящики, переписал все вещи и, казалось, не замечал, что умирающая лежит в постели, которую милосердный закон, к счастью, не вытаскивает из-под нее.

Он подошел и сказал мне, что я могу опротестовать это решение в течение девяти дней, и оставил сторожа. Что со мной будет, бог мой! Эта сцена еще усилила мою болезнь. Прюданс хотела просить денег у друга вашего отца, но я воспротивилась этому.

Сегодня утром я получила ваше письмо. Мне оно было необходимо. Получите ли вы вовремя мой ответ? Увидимся ли мы? Сегодняшний счастливый день заставляет меня забыть последние шесть недель. Мне кажется, что я поздоровела, несмотря на печальное настроение, под впечатлением которого я вам отвечала.

Все-таки нельзя вечно быть несчастной.

Подумать только, что я, может быть, не умру, вы вернетесь, я снова увижу весну, вы опять меня будете любить, и снова повторится наша прошлогодняя жизнь.

Какая я глупая! Я с трудом могу держать перо, которым пишу вам этот безумный бред моего сердца.

Что бы там ни случилось, я вас очень любила, Арман, и я давно уже умерла бы, если бы меня не поддержали воспоминания об этой любви и какая-то смутная надежда увидеть вас около меня.


4 февраля


Граф Г… вернулся. Любовница обманула его. Он очень грустен, он очень любил ее. Он все мне рассказал. Обстоятельства его довольно плохи, но все-таки он заплатил приставу и прогнал сторожа.

Я говорила ему о вас, он обещал поговорить с вами обо мне. В эти минуты я забывала, что была его любовницей, и он старался дать мне возможность забыть! У него хорошее сердце.

Герцог присылал узнать о моем здоровье, а сегодня приходил сам. Я не знаю, как живет этот старик. Он пробыл у меня три часа и не сказал со мной и двадцати слов. Когда он увидел мое бледное лицо, две больших слезы скатились у него по щекам. Вероятно, он плакал, вспомнив о своей дочери. Он во второй раз переживал ее смерть. Спина его согнулась, голова клонится к земле, губа отвисла, взгляд потух. Возраст и горе давят двойным бременем на его изможденное тело. Он не сделал мне ни одного упрека. Казалось, что он втайне наслаждался разрушением, которое во мне совершила болезнь. Он как бы гордится тем, что держится на ногах, тогда как я, молодая, в когтях у болезни.

Вернулись плохие времена. Никто ко мне не приходит. Жюли проводит около меня все свое свободное время. Прюданс, которой я не могу теперь давать столько денег, сколько раньше давала, выдумывает всякие предлоги, чтобы не приходить.

Теперь, когда я близка к смерти, что бы там ни говорили доктора, которых у меня много, что доказывает усиление болезни, – теперь я почти жалею, что послушалась вашего отца; если бы я знала, что отниму у вас только год вашей будущей карьеры, я не могла бы устоять против желания провести этот год с вами, и тогда бы я умерла, держа руку друга в своих руках. Но, конечно, если бы мы прожили этот год вместе, я бы не умерла так скоро.

Да будет воля Господня.


5 февраля


Арман, где вы? Я страдаю ужасно, я умираю, о боже! Я была так печальна вчера, что не хотела дома провести вечер, который обещал быть таким же долгим, как все предыдущие. Утром приходил герцог. Вид этого старика, забытого смертью, как бы ускоряет мою смерть.

Несмотря на жар, сжигавший меня, я решила одеться и поехала в «Водевиль». Жюли одела меня в красное платье, иначе я была бы похожа на труп. Я пошла в ту ложу, где вам назначила наше первое свидание; все время я не сводила глаз с того места, которое вы занимали в тот вечер и на котором вчера сидело какое-то чудовище, которое шумно смеялось на все глупые шутки актеров. Я вернулась домой полумертвая. Всю ночь я кашляла и харкала кровью. Сегодня я уж не могу говорить и с трудом поднимаю руки. Боже, боже, я умираю. Я ждала этого, но не думала, что можно еще больше страдать, чем я страдаю, и если…»

Дальше ничего нельзя было разобрать из того, что писала Маргарита, и продолжала уже Жюли Дюпре.


18 февраля


«Господин Арман!

С того дня, как Маргарита пожелала пойти в театр, ей становилось все хуже и хуже. Она совершенно потеряла голос и возможность двигаться. Нельзя передать страдания, которые она претерпевает. Я не привыкла к таким переживаниям и боюсь их.

Мне бы очень хотелось, чтобы вы были около нее! Она почти все время бредит, но и в бреду, и в сознании она все время произносит ваше имя, как только может что-нибудь произнести.

Доктор мне сказал, что она недолго протянет. С тех пор как она так больна, старый герцог больше не приходит.

Он сказал доктору, что это зрелище его расстраивает.

Мадам Дювернуа плохо ведет себя. Эта женщина надеялась получить от Маргариты, на средства которой она жила, больше денег, сделала долги, которых она не может уплатить, и, поняв, что соседка не может ей больше помочь, перестала совсем к ней приходить. Все ее покинули. Господин Г… одолеваемый кредиторами, вынужден был уехать в Лондон. Уезжая, он прислал нам немного денег; он сделал все, что мог, но вещи снова опечатаны, и кредиторы ждут только конца, чтобы пустить все с молотка.

Я хотела употребить свои последние средства, чтобы снять эти печати; но пристав сказал, что это бесполезно, что у него есть и другие иски. Раз она умирает, лучше все бросить, чем спасать для семьи, которую она не хотела видеть и которая ее никогда не видела. Вы не можете себе представить, среди какой раззолоченной нищеты умирает бедняжка. Вчера у нас совсем не было денег. Сepeбpo, драгоценности, шали – все заложено, остальное или продано, или опечатано. Маргарита еще сознает то, что происходит вокруг нее, и страдает душой, телом и разумом. Крупные слезы катятся у нее по щекам, таким худым и бледным, что вы не узнали бы той, которую вы так любили, если бы вы ее увидели. Она взяла с меня обещание писать вам вместо нее, когда она будет не в силах, и я пишу около нее. Она смотрит в мою сторону, но не видит меня, ее взгляд уже обволакивает близкая смерть; однако она улыбается, и все ее мысли, вся ее душа устремлены к вам, я это знаю. Каждый раз, как открывают двери, глаза ее проясняются и она думает, что вы войдете; потом, когда она видит, что это не вы, ее лицо принимает прежнее страдальческое выражение, покрывается холодным потом, а к вискам приливает кровь.


19 февраля, полночь


Какой печальный день сегодня, бедный господин Арман! Утром Маргарита задыхалась, доктор пустил ей кровь, и ее голос немного вернулся. Доктор советовал ей послать за священником. Она согласилась, и он сам пошел за аббатом из Saint-Roch.

В это время Маргарита меня подозвала к себе, попросила открыть шкаф, показала чепчик и длинную рубашку, обшитую кружевами, и сказала ослабевшим голосом:

– Я умру после исповеди, надень мне тогда эти вещи: это кокетство умирающей.

Потом она меня поцеловала с плачем и добавила:

– Я могу говорить, но я слишком задыхаюсь, когда говорю. Я задыхаюсь! Воздуха!

Я разразилась слезами, открыла окно, и через несколько минут вошел аббат.

Я пошла ему навстречу.

Когда он узнал, где находится, он немного испугался дурного приема.

– Входите смелее, мой отец, – сказала я.

Он не долго оставался в комнате у больной и вышел оттуда со словами:

– Она жила как грешница, но умрет как христианка.

Через несколько минут он вернулся в сопровождении мальчика, который нес распятие, и причетника, который шел впереди и звонил, возвещая, что Господь грядет к умирающей.

Они вошли все трое в эту спальню, которая слышала некогда совсем другие слова, а теперь стала святым местом.

Я упала на колени. Не знаю, как долго останется у меня в памяти впечатление, которое произвела на меня эта сцена, но не думаю, чтобы что-нибудь земное могло меня так потрясти.

Аббат помазал ноги, руки и лоб умирающей, прочел коротенькую молитву, и Маргарита была готова, чтобы вознестись на небо, куда она, наверное, вознесется, если Бог видел испытания ее жизни и святость ее смерти.

С этого момента она не произнесла ни слова и не сделала ни одного движения. Только дыхание ее говорило о том, что она жива.

Дама с камелиями (сборник)

20 февраля, 5 часов вечера


Все кончено.

Сегодня ночью, часа в два, началась агония. Ни один мученик не претерпевал таких мучений, если судить по ее крикам. Два-три раза она вставала на постели, как будто цепляясь за жизнь, которая уходила к Богу.

Два-три раза называла ваше имя, потом все смолкло, и она в изнеможении упала на постель. Безмолвные слезы полились у нее из глаз, и она умерла.

Я подошла к ней, позвала ее, она не отвечала; тогда я закрыла ей глаза и поцеловала в лоб.

Бедная, дорогая Маргарита, как бы мне хотелось быть святой, чтобы этот поцелуй тебя вернул Богу.

Потом я ее одела, как она просила, пошла за священником в Saint-Roch, поставила две свечки и молилась два часа в церкви.

Я раздала бедным ее деньги.

Я плохо знакома с религией, но думаю, что Господь Бог признает мои слезы искренними, мою молитву – пламенной, мою милостыню – чистосердечной и сжалится над той, которая умерла молодой и красивой, не имея никого, кроме меня, чтобы закрыть ей глаза и похоронить ее.


22 февраля


Сегодня были похороны. В церкви было много подруг Маргариты. Некоторые искренне плакали. Когда погребальная процессия шла по направлению к Монмартру, в ней было всего двое мужчин, граф Г…, который специально по этому случаю приехал из Лондона, и герцог, которого вели под руки два лакея.

Я записываю все эти подробности у нее в квартире; слезы застилают мне глаза; передо мной печально горит лампа и стоит обед, к которому я не притронулась, конечно, но который Нанина заказала для меня, потому что я уже больше суток ничего не ела.

В моей памяти не долго удержатся эти печальные впечатления, потому что моя жизнь так же мало принадлежит мне, как жизнь Маргариты принадлежала ей; поэтому-то я и описываю вам все подробно, из опасения, что после долгого промежутка времени между этими событиями и вашим возвращением я не сумею быть вполне точной».

XXVII

– Вы прочли? – спросил Арман, когда я окончил чтение этой рукописи.

– Теперь я понимаю ваши страдания, мой друг, если правда все то, что я прочел.

– Отец подтвердил мне это в своем письме.

Мы разговаривали еще некоторое время о печальной судьбе Маргариты, и я вернулся домой немного отдохнуть.

Арман был по-прежнему печален, но немного успокоился, рассказав мне всю историю. Он быстро поправился, и мы вместе пошли к Прюданс и к Жюли Дюпре.

Прюданс обанкротилась. Она обвиняла в этом Маргариту; во время ее болезни она ей давала взаймы много денег, которые сама брала под векселя и не сумела выплатить; Маргарита умерла, не вернув ей ничего и не выдав ей расписок, которые она могла бы представить в доказательство долга.

При помощи этой басни, которую мадам Дювернуа рассказывала повсюду, чтобы оправдать свои плохие дела, она выжала тысячу франков у Армана; он ей не поверил, но сделал вид, что верит, из уважения к памяти своей любовницы.

Потом мы пошли к Жюли Дюпре, она нам рассказала о печальных событиях, свидетельницей которых она была, и, проливая искренние слезы, вспоминала свою подругу.

Наконец мы отправились на могилу Маргариты, на которой первые весенние лучи солнца раскрыли первые почки.

Арману оставалось выполнить последнюю обязанность – отправиться к отцу. Он хотел, чтобы я поехал с ним.

Мы приехали в С…, и я увидел господина Дюваля. Таким самым я себе и представлял его по описанию сына: высокого роста, почтенный, любезный.

Он встретил Армана со слезами счастья и сердечно пожал мне руку. Я вскоре понял, что отцовские чувства преобладали у податного инспектора.

У его дочери, Бланш, был такой ясный взгляд, такие чистые очертания рта, что только святые мысли рождались у нее и благочестивые слова произносились ее устами.

Она улыбалась брату, не зная в своей невинности, что далеко отсюда какая-то куртизанка пожертвовала своим счастьем при одном упоминании ее имени.

Я пробыл некоторое время в этой счастливой семье, всецело отдавшейся тому, кто принес сюда свое выздоравливающее сердце.

Я вернулся в Париж и записал эту историю так, как она была мне рассказана. У нее есть только одно достоинство, которое тоже, может быть, будут оспаривать, это – правдивость.

Я не делаю из этой истории вывода, что все девушки, как Маргарита, способны сделать то, что она сделала. Я далек от этого. Но я убедился, что одна из них испытала в своей жизни серьезную любовь, она страдала от этой любви и умерла от нее. Я рассказал читателю то, что узнал. Это был мой долг.

Я – не апостол порока, но я всегда и всюду буду отмечать благородное страдание.

История Маргариты является исключением, повторяю это; но если бы она была общим явлением, о ней не стоило бы и говорить.

Александр Дюма-пахан

Женская война

Часть I

Нанона де Лартиг

I

Недалеко от Либурна, веселого города на быстрой Дордони, между Фронсаком и Сен-Мишелем, находилось прежде порядочное село; его домики с белыми и красными крышами скрывались под высокими липами и дубами. Дорога из Либурна в Кюбзак шла между домами, симметрично вытянутыми в линию; из них ничего нельзя было видеть, кроме этой дороги. За линиею домов, шагах в ста, извивалась река, ширина и быстрота ее в этом месте уже показывали, что море близко.

Но по этим местам пронеслась междоусобная война; она погубила деревья, опустошила дома, которые, подвергаясь ее прихотливому бешенству, не могли бежать вместе с жителями и развалились, протестуя как могли, по-своему, против варварства внутренних раздоров. Мало-помалу земля прикрыла трупы развалившихся домов, где прежде люди веселились и пировали; наконец трава выросла на этой искусственной почве, и в наше время путешественник, проходя по уединенной дороге и видя на неровных холмах многочисленные стада, не думает, что пастух и овцы разгуливают по кладбищу, на котором спит целое селение.

Но в то время, о котором мы говорим, то есть в мае 1650 года, это селение красовалось по обеим сторонам большой дороги и получало от нее свое богатство. Путешественник, проходя по селу, с удовольствием взглянул бы на поселян, запрягавших и отпрягавших лошадей, на рыбаков, вытягивавших на берег сети, в которых билась серебряная и золотая рыба Дордони, и на кузнецов, которые бойко ударяли молотами по наковальням: каждый их удар освещал кузницу блестящими искрами.

Но если бы путь придал аппетит путешественнику, то ему всего более понравился бы дом, низенький и длинный, стоявший в пятистах шагах от села. Дом состоял из двух этажей, подвального и первого; распространявшийся из него запах лучше «Золотого Тельца», изображенного на красной железной вывеске, показывал, что путник достиг наконец одного из тех гостеприимных хозяев, которые за известное вознаграждение готовы подкрепить силы путешественников.

Почему, спросят у меня, гостиница «Золотого Тельца» находилась в пятистах шагах от селения, а не в одной из линий домов, стоявших по обеим сторонам дороги?

Во-первых, хозяин гостиницы был отличнейший мастер своего дела, хотя жил в этом пустынном уголке земли. Если б он занял место посередине или на конце одной из двух линий домов, составлявших селение, его легко могли бы смешать с деревенскими харчевниками, которых он поневоле считал своими товарищами, но не равными себе. Напротив, удаляясь от села, он привлекал на себя внимание знатоков; один раз попробовав его кухню, они говорили друг другу:

– Когда вы поедете из Либурна в Кюбзак или из Кюбзака в Либурн, не забудьте остановиться для завтрака, обеда или ужина в гостинице «Золотого Тельца», в пятистах шагах от сельца Матифу.

Знатоки останавливались в гостинице, уезжали довольные, присылали других знатоков; умный трактирщик мало-помалу ковал денежки, что не мешало ему, против принятого обычая, поддерживать гастрономическое достоинство своего заведения. Это доказывало, что господин Бискарро был действительно артист в своем роде, как мы уже и сказали.

В один из прекрасных майских вечеров, когда природа, проснувшаяся на юге, начинает пробуждаться на севере, густой дым вылетал из труб и приятный запах разливался из окон гостиницы «Золотого Тельца». Бискарро на пороге дома, весь в белом, по обычаю жертвоприносителей всех веков и народов, своими августейшими руками щипал куропаток и перепелов, назначенных для отличного обеда, для одного из тех обедов, которые он готовил так мастерски и отделывал в малейших подробностях из любви к своему искусству.

Вечерело. Дордонь, извивавшаяся довольно далеко, белела под густою зеленью деревьев, тишина и меланхолия спускались на деревню вместе с вечерним ветерком, земледельцы покоились возле распряженных лошадей, а рыбаки – у развешенных сетей. Сельский шум затихал, и за последним ударом молота, окончившим трудолюбивый день, раздалась в соседней роще первая песнь соловья.

При первых трелях пернатого певца Бискарро тоже принялся петь; из-за этого музыкального соперничества и из-за внимания, с которым трактирщик доканчивал свою работу, вышло то, что он вовсе не заметил отряда из шести всадников, показавшегося на конце селения Матифу и направлявшегося к его гостинице.

Но восклицание, вылетевшее из окна первого этажа гостиницы в ту минуту, как быстро и шумно закрыли это окно, заставило почтенного трактирщика поднять глаза; он увидел, что предводитель отряда ехал прямо к нему.

То есть не совсем прямо, и мы спешим поправить нашу ошибку. Всадник часто останавливался, пристально смотрел направо и налево и, казалось, рылся взглядом в тропинках, деревьях и кустарниках; он держал на колене мушкетон, приготовляясь и к нападению и к защите, и подавал по временам товарищам своим, во всем ему подражавшим, знак двигаться вперед.

Бискарро так внимательно следил за странною ездою всадника, что забыл оторвать от куропатки перья, которые держал между большим и указательным пальцами.

«Этот вельможа ищет мое заведение, – подумал Бискарро. – Но достойный дворянин, верно, слеп; мой „Золотой Телец“ недавно подновлен, и вывеска довольно заметна. Выступим-ка и мы вперед».

Бискарро вышел на середину дороги и продолжал ощипывать куропатку ловко и величественно.

Движение трактирщика вполне соответствовало его цели; едва всадник заметил его, как пришпорил лошадь, подъехал к нему, учтиво поклонился и сказал:

– Извините, господин Бискарро… Не видали ли вы здесь отряда всадников, моих друзей, которые, вероятно, ищут меня? Они не то что военные люди, а так… Просто вооруженные… Да, вооруженные… Это слово вполне передает мою мысль. Не видали ли вы отряда вооруженных людей?

Бискарро чрезвычайно понравилось, что его называют по имени: он отвечал самым ласковым поклоном. Трактирщик не заметил, что гость, бросив быстрый взгляд на вывеску, прочел на ней имя и звание хозяина гостиницы.

– Милостивый государь, – отвечал Бискарро, подумав, – я видел только двух вооруженных людей, одного дворянина с конюхом, они остановились у меня с час тому назад.

– Ага! – сказал незнакомец, гладя подбородок, на котором не было еще бороды. – Ага! У вас в гостинице остановились дворянин и его конюх? И оба они вооружены?

– Точно так, сударь; прикажете, я доложу ему, что вам угодно переговорить с ним?

– Но это, кажется, не очень прилично, – продолжал незнакомец. – Беспокоить неизвестного человека нехорошо, особенно если он вельможа. Нет, нет, господин Бискарро, лучше опишите мне его или, еще лучше, покажите мне его так, чтобы он не видал меня.

– Трудно показать его, сударь, потому что он, кажется, прячется: он захлопнул окно в ту самую минуту, как вы и ваши товарищи показались на дороге. Гораздо легче описать его: он молод, белокур, тщедушен, ему лет шестнадцать; он, кажется, ничего не может носить, кроме маленькой модной шпажонки, которая висит у него на перевязи.

По лицу незнакомца пробежала тень неприятного воспоминания.

– Хорошо, – сказал он, – понимаю: молодой человек, белокурый, женоподобный, с лакеем неповоротливым, как пиковый валет… Я ищу не его…

– А! Вы не его ищете! – повторил Бискарро.

– Нет.

– В ожидании того вельможи, которого вы ищете и который непременно проедет здесь, потому что нет другой дороги, вы можете войти ко мне и подкрепить силы, это нужно и вам, и вашим товарищам.

– Не нужно… Мне остается поблагодарить вас и спросить, который теперь час.

– Бьет шесть часов на нашей колокольне… Извольте слышать колокол!

– Хорошо. Еще одну услугу, господин Бискарро?

– Все, что вам угодно.

– Скажите, где могу я достать лодку и лодочника?

– Хотите переехать через реку?

– Нет, хочу прокатиться по реке.

– Нет ничего легче; рыбак, который поставляет мне рыбу… Любите ли вы рыбу, сударь? – спросил Бискарро, возвращаясь к своему желанию заставить незнакомца ужинать.

– Ну, рыба плохое кушанье, – отвечал незнакомец, – однако же если она хорошо приготовлена, так я не совсем презираю ее.

– У меня всегда удивительная рыба.

– Поздравляю вас, господин Бискарро, но вернемся к тому, кто поставляет вам ее.

– Извольте. Теперь он кончил работу и, вероятно, отдыхает. Вы отсюда можете видеть его лодку, она привязана там, у ив, недалеко от дуба. А вот здесь его дом. Вы, верно, застанете его за обедом.

– Благодарю, господин Бискарро, – сказал незнакомец, – благодарю. – Он подал знак товарищам, поскакал к роще и постучался в дверь хижины. Жена рыбака отперла дверь.

Согласно с предсказанием Бискарро, рыбак сидел за обедом.

– Бери весла, – сказал ему всадник, – ступай за мною, получишь золотую монету.

Рыбак встал с поспешностью, которая показывала, что хозяин «Золотого Тельца» был не очень щедр.

– Вам угодно спуститься в Вер? – спросил он.

– Нет, отвези меня на середину реки и побудь там со мною несколько минут.

Рыбак изумился, услышав это странное желание; но, имея в виду золотую монету и товарищей незнакомца, он подумал, что в случае сопротивления его принудят силою исполнить это странное желание и он лишится обещанной награды.

Поэтому он поспешил объявить незнакомцу, что весь к его услугам, с лодкой и с веслами.

Тотчас весь отряд отправился к реке, незнакомец спустился на самый берег, а товарищи его остановились на возвышении и расположились так, что могли смотреть во все стороны: они чего-то опасались. С возвышения они могли видеть равнину, которая расстилалась за ними, и прикрывать высадку, которая производилась перед их глазами.

Незнакомец, высокий молодой человек, белокурый, сильный, хотя и худой, с умным лицом, хотя темный круг обвивал его голубые глаза и самый грубый цинизм выражался в его улыбке, – незнакомец, говорим мы, тщательно осмотрел свои пистолеты, повесил на плечо мушкетон, попробовал длинную шпагу и уставил глаза на противоположный берег, огромный луг, на котором тянулась тропинка, от берега прямо до селения Изон: черная колокольня и беловатый дым из домов Изона виднелись при золотистых лучах заходившего солнца.

На другой стороне, не далее четверти мили, поднимался небольшой форт Вер.

– Что же? – спросил незнакомец, начинавший сердиться от нетерпения, у товарищей, которые стояли на карауле. – Едет ли он? Видите ли вы его где-нибудь направо или налево, спереди или сзади?

– Кажется, – сказал один из всадников, – я вижу отряд на Изонской дороге; но я в этом не уверен: солнце мешает мне смотреть. Позвольте… Да, точно… Один, два, три, четыре, пять человек. Впереди синий плащ, и он в шляпе с галунами. Его-то именно мы и ждем; он для большей верности взял конвой.

– И имел полное право на это, – хладнокровно отвечал незнакомец. – Возьми мою лошадь, Фергюзон.

Тот, кому было дано это приказание полуласковым, полуповелительным голосом, поспешно повиновался и спустился к самой реке; между тем незнакомец сошел с лошади, бросил поводья товарищу и приготовился сесть в лодку.

– Послушайте, Ковиньяк, – сказал Фергюзон, положив руку на его плечо, – не нужно здесь бесполезной отваги! Если вы увидите малейшее подозрительное движение, тотчас влепите пулю в лоб приятелю. Видите, хитрец привел с собою целый отряд.

– Да, но не больше нашего. Кроме преимущества храбрости, на нашей стороне и превосходство силы: стало быть, нечего бояться. Ага! Вот показываются их головы.

– Но что они будут делать? – спросил Фергюзон. – Они нигде не найдут лодки… Ах, нет! Вот там стоит лодка.

– Она принадлежит моему двоюродному брату, изонскому перевозчику, – сказал рыбак.

Все эти приготовления сильно заинтересовали рыбака: он боялся только, чтобы не завязалось морское сражение на его лодке и на лодке его двоюродного брата.

– Хорошо, вот синий плащ садится в лодку, – сказал Фергюзон, – садится один… Браво! Именно так было сказано в условии.

– Так не заставим его ждать, – прибавил незнакомец.

Он соскочил в лодку и подал рыбаку знак.

– Смотрите, Ролан, будьте осторожны, – продолжал Фергюзон, – река широка, не подходите к тому берегу, чтобы в вас не направили залпа выстрелов, на которые мы не можем отвечать отсюда; держитесь, если можно, поближе к нашей стороне.

Тот, кого Фергюзон называл то Ковиньяком, то Роланом, то есть по имени его и по фамилии, кивнул головой в знак согласия.

– Не бойся, – сказал он, – я и сам об этом думал: неосторожны могут быть те, которые ничем не рискуют, но дело наше так хорошо, что я не решусь глупо потерять его. Если кто-нибудь поступит неосторожно в этом случае, так уж, верно, не я. Ну, лодочник, пошел!

Рыбак отвязал веревку, уставил длинный багор на траву, и лодка начала удаляться от берега в ту самую минуту, как на противоположной стороне отчаливала лодка изонского перевозчика.

Посередине реки находился маяк с белым флагом, он показывал судам, спускавшимся до Дордони, что в этом месте есть опасные подводные камни. Во время мелководья даже можно было видеть сквозь воду черные и гладкие верхушки этих камней, но теперь, при полной воде, только флаг и плеск воды показывали, что это место опасно.

Оба лодочника, вероятно, поняли, что на этом месте могут встретиться незнакомцы, и подъехали к нему. Прежде причалил изонский перевозчик и по приказанию своего пассажира привязал лодку к кольцу маяка.

В эту минуту другой рыбак повернулся к своему путешественнику и хотел просить его приказаний, но чрезвычайно удивился, увидев в лодке своей замаскированного человека, закутанного в плащ.

Страх рыбака усилился, с трепетом просил он приказаний у странного своего пассажира.

– Причаливай сюда, – отвечал Ковиньяк, указывая на флаг, – как можно ближе к той лодке.

И рука его с флага указала на господина, привезенного изонским перевозчиком.

Лодочник повиновался, и обе лодки, соединенные сильным течением реки, дали возможность незнакомцам открыть следующие переговоры.

II

– Как! Вы замаскированы, милостивый государь? – спросил с удивлением и досадой новый гость, толстяк лет пятидесяти пяти, с глазами строгими и неподвижными, какие бывают у хищных птиц, с седыми усами и бородкою. Он не надел маски, но прятал, сколько мог, волосы и лицо под широкой шляпой с галунами, а стан и платье свое под широким синим плащом.

Ковиньяк, попристальнее всмотревшись в этого человека, не мог скрыть удивления и невольно изменил себе быстрым движением.

– Что с вами? – спросил синий плащ.

– Так, ничего… Я чуть-чуть не потерял равновесия. Но, кажется, вы изволили предложить мне вопрос? Что угодно вам знать?

– Я спрашивал, зачем вы надели маску.

– Вопрос откровенен, – сказал Ковиньяк, – и я отвечу на него так же откровенно. Я надел маску, чтобы вы не могли видеть моего лица.

– Так я вас знаю?

– Не думаю; но если вы увидите мое лицо, то можете узнать его впоследствии, что, по моему мнению, совершенно бесполезно.

– Вы очень откровенны!

– Да, когда моя откровенность не может повредить мне.

– И откровенность ваша открывает даже чужие тайны?

– Да, когда подобные открытия могут доставить мне выгоду.

– Странным ремеслом занимаетесь вы!

– Делаешь, что можешь, милостивый государь. Я был адвокатом, лекарем, солдатом и партизаном; видите, что я все перепробовал.

– А что вы теперь?

– Ваш покорнейший слуга, – отвечал юноша, кланяясь с натянутым уважением.

– У вас ли известное письмо?

– У вас ли обещанный бланк?

– Вот он.

– Извольте, обменяемся.

– Позвольте еще минуту, милостивый государь, – сказал синий плащ. – Ваш разговор нравится мне, и я не хочу терять удовольствия беседовать с вами.

– Помилуйте! И разговор мой, и сам я, оба мы – ваши. Будем говорить, если вам приятно.

– Не угодно ли перейти в мою лодку или я перейду в вашу? Таким образом, в другую лодку мы высадим лодочников и прикажем им удалиться.

– Это бесполезно. Вы, верно, знаете какой-нибудь иностранный язык?

– Говорю по-испански.

– И я тоже. Будем говорить по-испански, если вам угодно.

– Извольте!

Синий плащ спросил по-испански:

– Какая причина заставила вас открыть герцогу д’Эпернону, что ему изменяет известная дама?

– Я хотел оказать услугу достойному вельможе и попасть к нему в милость.

– Вы сердиты на госпожу Лартиг?

– Я сердит! Напротив, я должен сознаться, что многим обязан ей и был бы в отчаянии, если б с нею случилось несчастье.

– Так вы враг барону Канолю?

– Я никогда не видал его и знаю его только понаслышке. И признаюсь, я всегда слышал, что он славный малый и храбрый вельможа.

– Так вы действуете не по ненависти?

– Помилуйте! Если б я сердился на барона Каноля, то пригласил бы его стреляться или резаться, а он такой добрый малый, что никогда не отказывается от подобных предложений.

– Значит, я должен верить той причине, которую вы мне сказали?

– По моему мнению, лучше вы ничего не можете сделать.

– Хорошо! У вас письмо, которым доказывается неверность госпожи Лартиг?

– Вот оно. Позвольте без упрека заметить, что я показываю его вам во второй раз.

Старый дворянин издалека бросил печальный взгляд на тонкую бумагу, сквозь которую можно было видеть черные буквы.

Юноша медленно развернул письмо.

– Вы узнаете почерк?

– Да.

– Так пожалуйте мне бланк, я отдам письмо.

– Сейчас. Еще один вопрос.

– Говорите.

Юноша спокойно сложил письмо и положил в карман.

– Как вы достали эту записку?

– Извольте, скажу.

– Я слушаю.

– Вы, вероятно, знаете, что расточительное управление герцога д’Эпернона наделало ему много хлопот в Гиенне!

– Знаю. Дальше.

– Вы также знаете, что страшно скаредное управление кардинала Мазарини наделало ему много хлопот в столице, в Париже!

– Но какое нам дело до кардинала Мазарини и до герцога д’Эпернона?

– Погодите. Из этих противоположных управлений вышло что-то, очень похожее на общую войну, в которой каждый принимает участие. Теперь Мазарини воюет за королеву, герцог д’Эпернон за короля, коадъютор за Бофора, Бофор за госпожу Монбазон, Ларошфуко за герцогиню де Лонгвиль, герцог Орлеанский за девицу Сойон, парламент за народ, наконец, принца Конде, воевавшего за Францию, посадили в тюрьму. А я ничего не выиграл бы, если б сражался за королеву, короля, коадъютора, Бофора, или за госпожу Монбазон, Лонгвиль и Сойон, или за народ и за Францию, поэтому мне пришло в голову не примыкать ни к одной из этих партий, а следовать за той, к которой почувствую минутное влечение. Стало быть, моя задача все делать кстати. Что скажете вы об этой моей идее?

– Она замысловата.

– Поэтому я собрал армию. Извольте взглянуть, она стоит на берегах Дордони.

– Пять человек!.. Не худо!

– У меня одним человеком больше, чем у вас, стало быть, вам неприлично презирать мою армию.

– Уж очень плохо одета она, – сказал синий плащ, бывший в дурном расположении духа и потому готовый все бранить.

– Правда, – продолжал юноша, – они очень похожи на товарищей Фальстафа… Фальстаф, английский джентльмен, мой приятель… Но сегодня вечером я одену их в новое платье, и если вы встретите их завтра, то увидите, что они действительно красавцы.

– Мне нет дела до ваших людей, вернемся к вам.

– Извольте. Ведя войну собственно для себя, мы встретили сборщика податей, который переезжал из села в село для наполнения кошелька его королевского величества; пока ему следовало еще собирать деньги, мы верно охраняли его; и признаюсь, видя его толстейший кошель, я хотел пристать к партии короля. Но события чертовски запутали дело: общая ненависть к кардиналу Мазарини, жалобы со всех сторон на герцога д’Эпернона заставили нас одуматься. Мы подумали, что много, очень много хорошего в партии принцев, и прилепились к ней всей душой. Сборщик кончал поручение, ему данное, в этом маленьком уединенном домике, который вы видите вон там между тополями и дубами.

– В доме Наноны! – прошептал синий плащ. – Да, вижу.

– Мы дождались его выхода, пошли за ним, как в первые пять дней, переправились вместе с ним через Дордонь недалеко от Сен-Мишели, и когда мы выехали на середину реки, я сообщил о перемене наших политических мнений и просил его, с возможною учтивостью, отдать нам собранные им деньги. Поверите ли, милостивый государь, он отказал нам. Товарищи мои принялись обыскивать его, он кричал, как сумасшедший. Помощник мой, человек чрезвычайно находчивый, – вот он там, в красном плаще, держит мою лошадь, – заметил, что вода, не пропуская воздуха, не пропускает также и звуков. Эту физическую аксиому я понял, потому что я медик, и похвалил ее. Тогда тот, кто подал нам благой совет, опустил голову сборщика в воду не более как на один фут. Действительно, сборщик перестал кричать, или, лучше сказать, мы уже не слыхали его криков. Мы могли именем принцев взять у него все деньги и всю его переписку. Я отдал деньги моим солдатам, которые, как вы справедливо заметили, крайне нуждались в новых мундирах, а себе оставил письма, между прочими и это. Кажется, почтенный сборщик служил любовным послом у госпожи Лартиг.

– Правда, – прошептал синий плащ, – если не ошибаюсь, он был предан Наноне. А что же случилось с подлецом?

– Вы увидите, что мы прекрасно сделали, погрузив его в воду, этого подлеца, как вы его называете. Иначе он поднял бы на нас весь мир. Представьте себе, когда мы вытащили его из реки, он уже умер от злости, хотя лежал в воде не более четверти часа.

– И вы опять опустили его туда же?

– Именно так.

– Но если вы его утопили, то…

– Я не говорил, что мы его утопили.

– Не станем спорить о словах… Если посол умер…

– Это другое дело: он точно умер…

– Значит, Каноль ничего не знает и, само собою разумеется, не придет на свидание.

– Позвольте, я веду войну с державами, а не с частными людьми. Каноль получил копию записки, которая к нему следовала. Я только подумал, что автограф может иметь цену, и потому приберег его.

– Что подумает он, когда увидит незнакомую руку?

– Что особа, приглашающая его на свидание, для предосторожности поручила кому-нибудь другому написать эту записку.

Незнакомец с удивлением взглянул на Ковиньяка. Он удивлялся его бесстыдству и находчивости.

Он пытался напугать бесстрашного рыцаря:

– Стало быть, вы никогда не думаете о местном правительстве, о следствии?

– О следствии? – повторил юноша с хохотом. – О! Герцогу д’Эпернону некогда заниматься следствиями, притом я уже сказал вам, что сделал все это с намерением угодить ему. Он был бы очень неблагодарен, если бы вздумал идти против меня.

– Тут не все для меня ясно, – сказал синий плащ с иронией. – Как! Вы сами сознаетесь, что перешли на сторону принцев, а вам пришла в голову странная мысль угождать герцогу д’Эпернону.

– Это, однако ж, очень просто: бумаги, захваченные мною у сборщика податей, показали мне всю чистоту намерений королевской партии, король совершенно оправдан в глазах моих, и герцог д’Эпернон тысячу раз правее всех своих подчиненных. На стороне королевской партии справедливость. Я тотчас перешел на правую сторону.

– Вот разбойник! Я велю повесить его, если он попадется в мои руки! – прошептал старик, крутя седые усы.

– Что вы говорите? – спросил Ковиньяк, мигая под маскою.

– Ничего… Еще один вопрос. Что вы сделаете из бланка, который требуете?

– Я и сам еще не знаю. Я прошу бланк потому, что это вещь самая удобная, самая поместительная, самая эластичная; может быть, сберегу его для важнейшего случая; может быть, истрачу его для какой-нибудь прихоти. Может быть, я сам представлю вам его в конце этой недели. Может быть, он дойдет до вас через три или четыре месяца с дюжиною передаточных надписей, как вексель, пущенный в оборот. Во всяком случае, будьте спокойны, я не употреблю его на дела, от которых мы, вы или я, могли бы покраснеть. Ведь я все-таки дворянин.

– Вы дворянин?

– Да, сударь, и даже из старинных.

– Так я велю колесовать его, – прошептал синий плащ, – вот к чему послужит его бланк.

– Что же? Угодно ли вам дать мне бланк? – спросил Ковиньяк.

– Надобно дать.

– Я вас не принуждаю, извольте понять хорошенько. Я только предлагаю вам обмен. Оставьте, если угодно, вашу бумагу у себя, так я не отдам вам письма.

– Где письмо?

– А где же бланк?

Одною рукою он подал письмо, а другою взвел курок у пистолета.

– Оставьте пистолет, – сказал незнакомец, раскрывая плащ, – видите, у меня тоже пистолеты наготове. Будем вести дело начистоту: вот бланк.

– Вот вам письмо.

Они честно поменялись бумагами. Молча и внимательно каждый рассмотрел полученный документ.

– Куда вы теперь поедете? – спросил Ковиньяк.

– Мне нужно на правый берег.

– А мне на левый, – отвечал Ковиньяк.

– Как же нам быть? Мои люди на том берегу, куда вы едете, а ваши на том, куда я отправляюсь.

– Что ж? Дело очень просто: пришлите мне моих людей в вашей лодке, а я пришлю вам ваших людей в моей.

– У вас быстрый и изобретательный ум.

– Я родился полководцем, – сказал Ковиньяк.

– Вы уже полководец.

– Да, правда, я и забыл о своей армии.

Незнакомец приказал изонскому перевозчику направляться к противоположному берегу, к рощице, которая тянулась до самой дороги.

Ковиньяк, ждавший, может быть, измены, приподнялся и следил за стариком глазами, держа пистолет в руке и готовясь выстрелить при малейшем подозрительном движении синего плаща. Но старик не удостоил даже заметить эту недоверчивость, с настоящею или притворною беспечностью повернулся к юноше спиною, начал читать письмо и скоро совершенно предался чтению.

– Не забудьте часа свидания! – закричал Ковиньяк. – Сегодня вечером, в восемь часов.

Незнакомец не отвечал, казалось, даже не слыхал слов Ковиньяка.

– Ах, – сказал Ковиньяк вполголоса, поглаживая дуло пистолета, – если бы я хотел, то мог бы освободить наследство Гиеннского Губернатора и прекратить междоусобную войну! Но если герцог д’Эпернон погибнет, к чему послужит мне его бланк? Если прекратятся междоусобицы, чем стану я жить? Ах! Иногда мне кажется, что я схожу с ума! Да здравствует герцог д’Эпернон и междоусобная война! Ну, лодочник, за весла и греби хорошенько: не надобно заставлять вельможу ждать его свиты.

Через минуту Ковиньяк пристал к левому берегу Дордони, в то время как синий плащ отправлял Фергюзона и его товарищей в лодке изонского перевозчика. Ковиньяк не хотел показаться неаккуратным и приказал своему лодочнику перевезти свиту незнакомца на правый берег. Оба отряда встретились на середине реки и учтиво обменялись поклонами, потом приехали к тем пунктам, где их ждали. Тут синий плащ отправился в рощу, которая тянулась от берега к большой дороге, а Ковиньяк, предводительствуя своему отряду, поехал к Изону.

III

Через полчаса после этой сцены то же окно гостиницы, которое прежде захлопнулось так шумно, осторожно отворилось. Из него выглянул молодой человек, посмотрел направо и налево. Ему было лет шестнадцать или восемнадцать, он был одет в черное платье с широкими манжетками по тогдашней моде. Его маленькая и пухленькая рука нетерпеливо сжимала замшевые перчатки, шитые по швам, светло-серая шляпа с длинным голубым пером прикрывала его длинные золотистые волосы, красиво обвивавшие овальное лицо, чрезвычайно белое, с розовыми губками и черными бровями. Но вся эта прелесть, по которой юношу можно было считать первым красавцем, теперь исчезла под тенью дурного расположения духа. Оно происходило, вероятно, от бесполезного ожидания, потому что юноша жадными глазами осматривал дорогу, уже покрывавшуюся вечерним сумраком.

От нетерпения он бил перчатками по левой руке. Услышав этот шум, Бискарро, все еще щипавший куропаток, поднял голову, снял фуражку и спросил:

– В котором часу угодно вам ужинать? Все готово, жду только вашего приказания.

– Вы знаете, что я один не стану ужинать и жду товарища. Когда увидите его, можете подавать кушанье.

– Ах, милостивый государь, – сказал Бискарро, – не хочу порицать вашего товарища, он может приехать и не приехать, как ему угодно, но все-таки заставлять ждать себя – предурная привычка.

– Но у него нет этой привычки, и я удивляюсь, что он так долго не едет.

– А я более нежели удивляюсь, я огорчаюсь его промедлением: жаркое пережарится.

– Так снимите его с вертела.

– Тогда оно остынет.

– Изжарьте новую куропатку.

– Она не дожарится.

– В таком случае, друг мой, делайте, что вам угодно, – сказал молодой человек, невольно улыбаясь при виде отчаяния трактирщика. – Предоставляю решение вопроса вашей опытности и мудрости.

– Никакая мудрость в свете, – ответил трактирщик, – не может придать вкуса подогретому обеду.

Высказав эту великую и неоспоримую истину, которую лет двадцать спустя Буало переложил в стихи, Бискарро вошел в дом, печально покачивая головою.

И молодой человек, стараясь обмануть свое нетерпение, начал ходить по комнате, но, услышав вдалеке топот лошадей, живо подбежал к окну.

– Наконец, вот он! – закричал юноша.

Действительно, за рощицей, где пел соловей, которого вовсе не слушал юноша, занятый своими мыслями, показалась голова всадника, но, к величайшему удивлению молодого человека, всадник не выехал на большую дорогу, а поворотил направо, въехал в рощу, и скоро шляпа его исчезла. Это показывало, что он сошел с лошади. Через минуту наблюдатель заметил сквозь ветви, осторожно раздвинутые, серый кафтан и отблеск лучей заходящего солнца на дуле ружья.

Юноша стоял у окна в раздумье. Всадник, спрятавшийся в роще, очевидно, не его товарищ; нетерпение, выражавшееся на лице его, заменилось любопытством.

Скоро другая шляпа показалась на повороте дороги. Молодой человек спрятался за окно.

Второй гость, тоже в сером кафтане и с мушкетом, сказал первому несколько слов, которых не мог расслышать наш юноша. Получив какие-то сведения, он поехал в рощу, на другую сторону дороги, спрятался за утес и ждал.

С высоты, из окна, юноша мог видеть шляпу через утес. Возле шляпы блистала светлая точка: то был конец дула мушкета.

Неопределенное чувство страха овладело юношей, он смотрел на эту сцену, стараясь все более и более спрятаться.

– Ах, – сказал он, – уж не против ли меня и моих тысячи луидоров составился этот заговор? Нет! Не может быть! Если Ришон приедет и мне можно будет отправиться в дорогу сегодня вечером, то я поеду в Либурн, а не в Кюбзак и, стало быть, не в ту сторону, где прячутся эти люди. Если бы здесь был мой старый и верный Помпей, он мог бы дать мне совет. Но вот еще два человека, они едут к двум первым. Ой! Да это настоящая засада!

Юноша еще отодвинулся на шаг от окна.

Действительно, в эту минуту на дороге показались еще два всадника, на этот раз только один из них был в сером кафтане. Другой ехал на богатом черном коне, завернувшись в плащ, в шляпе, обшитой галуном и украшенной белым пером. Из-под плаща его, развеваемого вечерним ветром, блестело богатое шитье на камзоле.

Солнце как будто нарочно не заходило и освещало эту сцену. Лучи его, вырвавшись из черных туч, вдруг осветили окна домика, стоявшего шагах в ста от реки. Без этого юноша не заметил бы его, потому что домик был прикрыт густыми ветвями деревьев. Усиление света показало, что взгляды шпионов постоянно обращались или ко въезду в селение, или к домику с блестящими стеклами. Серые кафтаны оказывали особенное уважение белому перу и, разговаривая с ним, снимали шляпы. Одно из освещенных окон растворилось, показалась дама, выглянула, как бы сама ожидала кого-то, и тотчас исчезла, боясь, чтобы ее не заметили.

Когда она скрылась, солнце опустилось за гору, и нижний этаж гостиницы погрузился в темноту.

Для умного человека во всей этой сцене было много указаний, а на этих указаниях можно было построить много догадок, весьма вероятных.

Вероятно, что эти вооруженные люди присматривают за домиком, в котором показывалась дама. Еще вероятнее, что дама и эти люди ждут одного и того же человека, но с разными намерениями. Также вероятно, что ожидаемый гость должен проехать через село и, стало быть, мимо гостиницы, которая стоит на самой дороге. Наконец, вероятно, что человек с белым пером – начальник серых кафтанов. По усердию, с которым он приподнимался на стременах, можно было догадаться, что он ревнив и сторожит добычу собственно для себя.

В ту минуту, как наш юноша думал об этом, дверь отворилась и вошел Бискарро.

– Любезный хозяин, – сказал юноша, не дав времени трактирщику выговорить слова, – пожалуйте сюда и скажите мне, если только можете отвечать на вопрос: кому принадлежит домик, который белеет там, между тополями?

Трактирщик посмотрел по направлению указательного пальца юноши и почесал затылок.

– Эх, он принадлежит то одному, то другому, – сказал он с улыбкою, стараясь придать ей как можно больше выразительности. – Он может принадлежать даже вам, если вы ищете уединения по какой-нибудь причине, если захотите спрятаться там сами или если просто захотите спрятать там кого-нибудь.

Юноша покраснел.

– Но теперь, – спросил он, – кто живет там?

– Молодая дама. Она называется вдовою, но тень ее первого мужа, а иногда тень второго мужа приходит навещать ее. Только надобно сообщить вам одно замечание: должно быть, обе тени сговариваются о днях посещения, потому что никогда не сталкиваются.

– А давно ли, – спросил юноша с улыбкой, – прелестная вдова живет в домике, в котором могут являться привидения?

– Да уж два месяца. Впрочем, она живет очень скромно, и никто в продолжение этих двух месяцев не может похвастать, что видел ее: она выходит очень редко, а когда выходит, так закрывается вуалем. Хорошенькая горничная – да, прехорошенькая – приходит ко мне всякий день и заказывает обед. Кушанье относят к ним, она принимает его в передней, платит щедро и тотчас запирает дверь за мальчиком. Вот и сегодня там пир, и для нее приготавливал я куропаток и перепелок, которые щипал… Вы изволите видеть?

– А кого угощает она ужином?

– Которую-нибудь из тех двух теней, о которых я вам говорил.

– А видали вы их?

– Да, но мимоходом, вечером после солнечного заката или утром до рассвета.

– Однако ж я уверен, что вы заметили их, господин Бискарро, потому что из ваших слов видно, что вы тонкий наблюдатель. Скажите, заметили вы что-нибудь особенное в этих двух тенях?

– Одна принадлежит человеку лет шестидесяти или шестидесяти пяти; мне кажется, это тень первого мужа, потому что она приходит как тень, уверенная в законности прав своих. Другая – тень молодого человека лет двадцати шести или двадцати восьми; она, надобно признаться, гораздо робче и похожа на страждущую душу. Поэтому я готов поклясться, что это тень второго мужа.

– А в котором часу приказано прислать сегодня ужин?

– В восемь.

– Теперь половина восьмого, – сказал юноша, вынимая из кармана часы, на которые он смотрел уже несколько раз, – и вам никак нельзя терять времени.

– О! Ужин непременно поспеет, не беспокойтесь. Я пришел только поговорить с вами о вашем ужине и доложить вам, что я начал готовить его снова. Потрудитесь постараться, чтобы ваш товарищ, который так опоздал, приехал через час.

– Послушайте, любезный хозяин, – сказал юноша с видом важного человека, вовсе не заботящегося о еде, – не заботьтесь об ужине, если даже гость мой приедет, потому что мне нужно переговорить с ним. Если ужин не будет готов, мы переговорим перед ужином, если же, напротив, он будет готов, мы потолкуем после.

– Ах, милостивый государь, – отвечал трактирщик, – вы самый сговорчивый вельможа, и если вам угодно положиться на меня, вы будете совершенно довольны.

При этом Бискарро пренизко поклонился и вышел. Юноша кивнул ему головою.

«Теперь, – подумал юноша, становясь опять к окну, – я все понимаю. Дама ждет гостя, который должен приехать из Либурна, а вооруженные люди хотят встретить его прежде, чем он успеет постучаться в двери».

В эту минуту, как бы для оправдания догадливости нашего умного наблюдателя, конский топот раздался налево от гостиницы. Быстро, как молния, глаза юноши оборотились на рощу, к вооруженным серым кафтанам. Хотя сумерки мешали видеть хорошо, однако же ему показалось, что одни из этих людей осторожно отводили ветви деревьев, а другие приподнимались и смотрели из-за утесов. И те и другие готовились к движению, очень похожему на нападение. В то же время отрывистый стук, похожий на взвод курка, три раза послышался юноше и заставил его вздрогнуть. Тут он повернулся к Либурну и старался увидеть того, кому грозил этот убийственный стук. Он увидел на красивой лошади красивого молодого человека, который ехал беспечно, с торжествующим видом, упершись рукою на колено. С правого его плеча грациозно спускался маленький плащ, подбитый белым атласом. Издалека молодой человек казался ловким, полным счастья и радостной гордости. Вблизи наш юноша увидал тонкое лицо с ярким румянцем, огненными глазами, с полураскрытым ртом от привычки улыбаться, с черными и красивыми усами, с тоненькими и белыми зубами. Вообще всадник казался отменнейшим франтом тогдашнего времени.

Шагах в пятидесяти сзади ехал лакей и управлял лошадью, соображаясь с движениями своего хозяина. Лакей, важный и великолепный, который, казалось, занимает между лакеями такое же почетное место, какое господин его – между господами.

Красивый юноша, смотревший из окна гостиницы, не мог по молодости лет хладнокровно смотреть на приготовлявшуюся сцену и невольно вздрогнул, подумав, что оба франта, подъезжавшие к гостинице с такою беспечностью и самоуверенностью, будут, вероятно, расстреляны, когда доедут до засады, приготовленной против них.

В юноше началась сильная борьба между его детской застенчивостью и любовью к ближнему. Наконец великодушное чувство одержало победу. Когда всадник проезжал мимо гостиницы, не удостоив даже взглянуть на нее, юноша покорился внезапному увлечению, выглянул в окно и сказал прекрасному путешественнику:

– Милостивый государь! Остановитесь! Я должен сообщить вам весьма важное известие.

Услышав голос и слова эти, всадник поднял голову, увидел юношу в окне и остановил лошадь так мастерски, как сделал бы только отличный берейтор.

– Не останавливайте лошади, милостивый государь, – продолжал юноша. – Напротив, подъезжайте ко мне, как к старому знакомому, как можно спокойнее.

Сначала путешественник не решался, но, рассмотрев юношу и видя в нем молодого и ловкого, красивого дворянина, он снял шляпу и подъехал к нему с приветливою улыбкой.

– Что вам угодно? – спросил он. – Готов служить вам.

– Подъезжайте еще ближе, милостивый государь, – отвечал юноша из окна. – Нельзя громко сказать того, что я должен сообщить вам. Наденьте шляпу: пусть думают, что мы давно знакомы и что вы приехали в гостиницу для свидания со мною – это необходимо.

– Но, милостивый государь, – возразил путешественник, – я ничего не понимаю.

– Вы сейчас все поймете. Теперь только наденьте шляпу. Хорошо! Подъезжайте еще ближе, подайте мне руку… Очень рад видеть вас!.. Теперь извольте остановиться в гостинице, или вы погибли.

– Что такое? Право, вы пугаете меня, – сказал путешественник с улыбкой.

– Слушайте. Вы едете в этот домик, где блестит огонек?

Всадник вздрогнул.

– На дороге к этому домику, там, в роще, сидят четыре человека и ждут вас.

– Ого! – пробормотал путешественник, поглядывая на бледного юношу. – И вы уверены в этом?

– Я видел, как они приехали один за другим, как сходили с лошадей, как прятались – иные за деревья, другие за утесы. Наконец, в ту самую минуту, когда вы появились на дороге, я слышал, как они зарядили мушкеты.

– Хорошо! – сказал путешественник, начинавший беспокоиться в свою очередь.

– Да, милостивый государь, все это сущая правда, – продолжал юноша в серой шляпе, – если б было посветлее, вы, может быть, могли бы видеть и узнать их.

– О! Мне даже не нужно видеть их, – отвечал всадник. – Я очень хорошо знаю, что это за люди. Но вам, милостивый государь, вам кто сказал, что я еду в этот домик, что меня стерегут на дороге?

– Я угадал…

– Вы премилый Эдип. Благодарю от всей души. Так меня хотят расстрелять? А сколько их?

– Четверо, в том числе и их начальник.

– Начальник постарше всех, не так ли?

– Да, насколько я мог видеть отсюда.

– Сутуловат?

– Да, немножко, с белым пером, в шитом камзоле, в темном плаще…

– Точно так. Это герцог д’Эпернон.

– Герцог д’Эпернон! – повторил юноша.

– Ах! Вот я и начал рассказывать вам мои тайны! – сказал всадник с улыбкой. – Это случается только со мною, но все равно, вы оказали мне такую важную услугу, что я не могу скрываться от вас. А товарищи его как одеты?

– В серых кафтанах.

– Именно так. Это его оруженосцы.

– Которые сегодня именно носят оружие.

– Мне в честь. Покорно благодарю. Теперь знаете ли, что вы должны бы сделать?

– Не знаю, но скажите ваше мнение, – отвечал юноша, – и если могу быть вам полезным, так готов делать все, что вам угодно.

– У вас есть оружие?

– Да… шпага.

– Есть и лакей?

– Разумеется, но он уехал. Я послал его встречать гостя, которого жду.

– Ну, вы должны помочь мне…

– Каким образом?

– Помочь мне напасть на этих мерзавцев и заставить их просить пощады, их и их начальника.

– Вы с ума сошли! – закричал юноша голосом, который показывал, что он нимало не расположен принимать участие в таком деле.

– Ах, извините меня, – сказал путешественник, – совсем забыл, что это дело не касается вас.

Потом он повернулся к своему лакею, который стоял позади его, и сказал:

– Касторин! Сюда!

И в то же время он ощупывал седло, как бы желая убедиться, что его пистолеты целы.

– Ах! – вскричал юноша, протягивая руки как бы с намерением остановить его. – Ради неба, не рискуйте жизнью в таком деле. Лучше войти в гостиницу, чтобы не дать подозрения тем, кто вас поджидает. Вспомните, что дело идет о чести женщины.

– Вы правы, – сказал всадник, – хотя в этом случае дело идет собственно не о чести, а о денежных выгодах. Касторки, – прибавил он, оборачиваясь к лакею, – в эту минуту мы не поедем далее.

– Помилуйте! – вскричал удивленный лакей. – Что вы изволите говорить?

– Говорю, что Франсинетта сегодня вечером лишится удовольствия видеть тебя, потому что мы проведем ночь здесь, в гостинице «Золотого Тельца». Ступай, закажи мне ужин и вели приготовить мне постель.

Всадник заметил, что Касторин намерен возражать, и потому к последним своим словам прибавил движение головою, которое не допускало возражений. Касторин исчез в воротах, повесив голову и не посмев сказать даже слова.

Путешественник следил за Касторином глазами, потом, немного подумав, решился, сошел с лошади, вошел в ворота вслед за своим лакеем, отдал ему поводья лошади и тотчас взбежал в комнату юноши.

Юноша, услыхав, что дверь отворяется, невольно вздрогнул. Но гость не мог заметить этого движения в темноте.

– Милостивый государь, – сказал путешественник, весело подходя к юноше и сжимая руку, которую тот не хотел подать ему, – я обязан вам жизнью.

– О, вы слишком преувеличиваете цену моей услуги, – отвечал юноша, отступая на шаг.

– К чему такая скромность? Вы точно спасли мне жизнь. Я знаю герцога: он чертовски жесток. Что же касается вас, то вы образец догадливости, феникс христианского милосердия. Но вы, такой милый, такой любезный, неужели вы не послали известия туда?

– Куда?

– Туда, куда я ехал. Туда, где меня ждут.

– Нет, – отвечал юноша, – я об этом не подумал, признаюсь вам. Да если бы и подумал, то не мог бы исполнить моей мысли по недостатку средств. Я сам здесь только часа два и не знаю никого в гостинице.

– Черт возьми! – прошептал путешественник с заметным беспокойством. – Бедная Нанона! Дай бог, чтобы с ней не случилось какой беды!

– Какая Нанона? Нанона Лартиг? – закричал юноша с изумлением.

– Ба! Вы, верно, колдун? – спросил путешественник. – Вы видите вооруженных людей в засаде и тотчас догадываетесь, против кого они хотят действовать. Я говорю вам имя, а вы тотчас угадываете фамилию. Объясните мне все это поскорее, или я донесу на вас, и Бордоский парламент приговорит вас к костру.

– Ну, на этот раз немного было нужно ума, чтобы догадаться, в чем дело. Ведь вы уже сказали, что герцог д’Эпернон ваш соперник, потом начали говорить о Наноне. Стало быть, это та самая Нанона Лартиг, прелестная, богатая, умная, в которую до безумия влюблен герцог д’Эпернон и которая управляет его провинцией, за что ее ненавидят так же, как и самого герцога, во всей Гиенне… И вы ехали к этой женщине? – прибавил юноша с упреком.

– Да, признаюсь… Когда уж я сказал ее имя, так нельзя отговариваться. Притом же Наноны не знают, клевещут на нее. Она – очаровательная женщина, верна своим обещаниям, пока они доставляют ей удовольствие, вся предана тому, кого любит, пока любит его. Я должен был ужинать с нею сегодня вечером, но герцог опрокинул приборы. Хотите, я завтра представлю вас ей? Черт возьми! Ведь, наконец, герцог уедет же в Ажан!

– Благодарю, – сухо отвечал юноша. – Я знаю госпожу Лартиг только по имени и не желаю знать ее иначе.

– Напрасно, черт возьми, напрасно! Нанона прелестная женщина, не мешает быть знакомым с нею во всех отношениях.

Юноша нахмурил брови.

– Ах, извините, – сказал удивленный путешественник. – Я думал, что в наши лета…

– Разумеется, в мои лета обыкновенно принимают подобные предложения, – отвечал юноша, заметив, что его строгость производит дурное впечатление. – И я принял бы его охотно, если бы не был обязан уехать отсюда в эту же ночь.

– О! Вы не уедете, пока я не узнаю, кто так великодушно спас мне жизнь.

Юноша с минуту не решался, потом отвечал:

– Я виконт де Канб.

– Ага! – сказал путешественник. – Я много слыхал о хорошенькой виконтессе де Канб, у которой много владений около Бордо и которая очень дружна с принцессой.

– Она моя родственница, – живо отвечал юноша.

– Так поздравляю вас, виконт. Говорят, она удивительно хороша. Надеюсь, что при удобном случае вы представите меня ей. Я барон де Каноль, капитан в Навайльском полку, и теперь пользуюсь отпуском, который дан мне герцогом д’Эперноном по просьбе госпожи Лартиг.

– Барон де Каноль! – вскричал виконт, пристально вглядываясь в барона с особенным любопытством, которое было возбуждено именем, знаменитым в тогдашних любовных похождениях.

– Так вы знаете меня?

– Только по репутации, – отвечал виконт.

– И по дурной репутации, не так ли? Что делать? Каждый покоряется своему характеру. Я люблю бурную жизнь.

– Вы имеете полное право жить, как вам угодно, милостивый государь. Однако же позвольте мне сделать вам одно замечание.

– Извольте.

– Вот, например, женщина пострадает за вас, герцог выместит на ней свою неудачу с вами.

– Неужели?

– Разумеется. Хотя госпожа Лартиг несколько… ветрена, однако же она все-таки женщина, и вы ввели ее в беду. Вы должны позаботиться о ее безопасности.

– Вы правы, совершенно правы, мой юный Нестор. Занявшись вашим милым разговором, я совершенно забыл о моих обязанностях. Нам изменили, и герцог, вероятно, знает все. Если бы можно было предупредить Нанону… Она так ловка. Она, верно, выпросила бы мне прощение у герцога. Ну, молодой человек, знаете ли вы войну?

– Нет еще, – отвечал виконт с улыбкой, – но думаю, что научусь ей там, куда еду.

– Хорошо, вот вам первый урок. Когда сила бесполезна, надобно употреблять хитрость. Помогите же мне похитрить.

– Готов. Говорите!

– В гостинице двое ворот.

– Не знаю.

– А я знаю. Одни выходят на большую дорогу, другие ведут в поле. Выйду через ворота в поле, обойду кругом и постучусь у домика Наноны. В нем тоже двое ворот.

– Хорошо, а если вас захватят в этом домике? – вскричал виконт. – Нечего сказать! Славный вы тактик!

– Как захватят?

– Да, разумеется, герцог, соскучившись ждать вас на дороге, отправится в домик.

– Но я только войду и тотчас убегу.

– Коли войдете… так уже не выйдете.

– Решительно, – сказал Каноль, – вы колдун.

– Вас захватят, может быть, убьют на ее глазах.

– Ба, – отвечал Каноль, – ведь у нее есть шкафы!

– О! – прошептал виконт.

Это «о!» было произнесено так красноречиво, содержало столько скрытых упреков, столько чистой стыдливости, столько непритворной деликатности, что Каноль тотчас остановился и в темноте пристально принялся рассматривать юношу.

Виконт почувствовал всю тяжесть этого взгляда и весело продолжал:

– Впрочем, вы правы, барон, ступайте! Только спрячьтесь хорошенько, чтобы вас не узнали.

– Нет, я виноват, а вы правы, – отвечал Каноль. – Но как предупредить ее?

– Письмом.

– А кто доставит?

– Кажется, с вами ехал лакей. В подобных случаях лакеи почти ничем не рискуют. Разве несколькими палочными ударами. А дворянин рискует жизнью.

– Право, я схожу с ума, – сказал Каноль. – Касторин превосходно исполнит поручение, я подозреваю даже, что у него есть там интрижка.

– Вы видите, что все может устроиться, – прибавил виконт.

– Да. Есть у вас бумага, чернила, перо?

– У меня нет, а все есть внизу.

– Извините, – сказал Каноль, – сам не знаю, что со мной сделалось сегодня: я беспрестанно делаю глупости, но все равно. Благодарю вас за добрые советы, виконт, и теперь же исполню их.

Каноль, не спуская глаз с юноши, которого уже несколько минут рассматривал очень пристально, вышел в дверь и спустился по лестнице. Между тем виконт в смущении и беспокойстве шептал сам себе:

– Как он смотрит!.. Неужели он узнал меня?

Каноль сошел вниз и чрезвычайно печально посмотрел на перепелок, куропаток и прочие кушанья, которые сам Бискарро укладывал в корзину. Не Каноль, а другой кто-нибудь скушает все эти прекрасные вещи, хотя они назначены именно для барона.

Он спросил, где комната, приготовленная Касторином, велел принести бумаги, перьев и чернил и написал к Наноне следующее письмо:

«Несравненная моя!

Если природа одарила прелестные ваши глаза способностью видеть во тьме, вы можете заметить шагах в ста от ваших ворот, в роще, герцога д’Эпернона. Он поджидает меня, хочет меня расстрелять и потом жестоко разделаться с вами. Я вовсе не хочу ни лишаться жизни, ни лишать вас спокойствия. В этом отношении не беспокойтесь. Я воспользуюсь отпуском, который вы мне выпросили, желая доставить мне возможность видеться с вами. Куда я поеду, сам не знаю, даже не знаю, поеду ли я куда-нибудь. Что бы ни было, призовите изгнанника, когда буря пройдет. В гостинице «Золотого Тельца» скажут вам, по какой дороге я поеду. Надеюсь, вы будете мне благодарны за такую жертву, но ваши выгоды для меня дороже моих удовольствий. Говорю: моих удовольствий, потому что мне было бы очень приятно поколотить герцога д’Эпернона и его людей. Верьте, моя бесценная, что я ваш преданнейший и особенно самый верный друг».

Каноль подписал эту записку, написанную с гасконским фанфаронством. Он знал, какое впечатление она произведет на гасконку Нанону. Потом, позвав лакея, сказал ему:

– Скажи откровенно, Касторин, далеко ли ты зашел с Франсинеттой?

– Помилуйте, сударь, – отвечал лакей, удивленный вопросом, – не знаю, должен ли я…

– Успокойся, волокита, я не имею никаких видов на нее, и ты не удостоишься чести быть моим соперником. Вопрос мой только справка.

– А! Это совсем другое дело. Франсинетта так умна, что умела оценить мои достоинства.

– Так ты с ней очень хорош, не так ли? Похвально! В таком случае возьми эту записку, обойди лугом…

– Я знаю дорогу, сударь, – отвечал Касторин с самодовольным видом.

– Хорошо. Постучись в задние ворота. Ты, вероятно, знаешь и эти ворота?

– Знаю.

– Еще лучше. Стало быть, ступай через луг, постучись в ворота и отдай это письмо Франсинетте.

– Так я могу… – начал Касторин с радостью.

– Можешь идти сию минуту. Тебе дается десять минут на все путешествие, туда и обратно. Надобно доставить письмо госпоже Лартиг теперь же.

– Но, сударь, – возразил Касторин, догадавшийся, что дело идет не совсем хорошо, – если мне не отопрут?

– Так ты будешь дурак. Верно, у тебя есть какой-нибудь особый способ стучаться. Употреби его, и тебя не оставят за воротами. Если этого нет, то я жалкий вельможа, потому что у меня в услужении такой неуч.

– Да, у нас есть условный знак, – отвечал Касторин с торжествующим видом. – Я стучусь два раза, а потом, через несколько времени, прибавляю третий удар.

– Я не спрашиваю, как ты стучишься, это мне все равно. Главное, чтобы тебя впустили. Ступай же, если тебя поймают, проглоти записку. Знай, что я обрублю тебе уши, если ты не съешь ее.

Касторин полетел, как молния, но, спустившись с лестницы, остановился и против всех приличий всунул записку в сапог. Потом вышел через задние ворота, обежал весь луг, пробираясь сквозь кусты, как лисица, перепрыгивая через рвы, как гончая собака, и постучался в ворота домика тем особенным образом, который он старался объяснить своему господину. Стук подействовал так, что тотчас отперли калитку.

Через десять минут Касторин воротился без всяких особенных приключений и уведомил барона, что записка уже находится в прелестных ручках Наноны.

Каноль в эти десять минут разобрал свой чемоданчик, приготовил себе халат и велел принести ужин. С видимым удовольствием выслушал он донесение Касторина, вышел в кухню, громко отдал приказания на всю ночь и беспощадно зевал, как человек, с нетерпением ожидающий минуты, когда ему можно будет лечь спать. Весь этот маневр имел целью показать герцогу (если герцог станет наблюдать за ним), что барон не намеревался ехать далее гостиницы, где он хотел, как простой и скромный путешественник, попросить ужина и ночлега. Действительно, маневр этот произвел именно то, чего желал барон. Какой-то поселянин, сидевший за бутылкою вина в самом темном углу залы, позвал слугу, расплатился, встал и вышел тихо, напевая песню. Каноль пошел за ним до ворот и видел, как он вошел в рощу. Минут через десять послышался конский топот. Серые кафтаны уехали.

Барон воротился в комнаты и, успокоившись насчет Наноны, начал думать, как бы повеселее провести вечер. Он приказал Касторину приготовить карты и кости и, все приготовив, идти к виконту и спросить, может ли виконт принять его.

Касторин повиновался и на пороге комнаты виконта встретил старого седого конюха, который, полурастворив дверь, отвечал на его приветствие и просьбу грубым голосом:

– Теперь никак нельзя. Виконт занят делами.

– Очень хорошо, – сказал Каноль, услыхав этот ответ, – я подожду.

В кухне послышался страшный шум. С целью убить время барон пошел посмотреть, что происходит в этом важном отделении гостиницы.

Шум наделал поваренок, носивший ужин к Наноне. На повороте дороги его остановили четыре человека и спрашивали о цели его ночной прогулки. Узнав, что он несет ужин к хозяйке уединенного домика, они сняли с него фуражку, белую куртку и фартук. Самый молодой из этих четырех человек надел платье поваренка, поставил корзину на голову и вместо посланного пошел к домику. Через несколько минут он воротился и начал толковать потихоньку с тем, кто казался начальником шайки. Потом поваренку отдали фуражку, белую куртку и фартук, поставили ему на голову корзину и толкнули ногою, чтобы он знал, куда идти. Мальчику только этого и хотелось. Он бросился бежать и от страха почти без чувств упал на пороге гостиницы, где и подняли его.

Это приключение казалось непонятно всем, кроме Каноля. Но барону не было выгоды объяснять его, и он предоставил трактирщику, слугам и служанкам теряться в догадках и, пока они догадывались, отправился к виконту. Думая, что первая просьба, уже посланная через Касторина, избавляет его от второй, барон без церемоний отворил дверь и вошел.

Посредине комнаты стоял стол со свечами и двумя приборами, недоставало только кушанья.

Каноль заметил число приборов и вывел из него благоприятное для себя заключение.

Однако же, увидав его, виконт вскочил: ясно было, что не для барона поставлен второй прибор.

Все разрешилось первыми словами виконта.

– Могу ли узнать, барон, – спросил юноша очень церемонно, – чему я обязан новым вашим посещением?

– Самому простому случаю, – отвечал Каноль, несколько пораженный неласковым приемом виконта. – Мне захотелось есть. Я подумал, что и вы, вероятно, тоже хотите кушать. Вы одни, и я один, и я хотел предложить вам поужинать со мною.

Виконт взглянул на Каноля с заметною недоверчивостью и, казалось, затруднялся с ответом.

– Клянусь честью, – продолжал Каноль с улыбкою, – вы как будто боитесь меня. Уж не мальтийский ли вы кавалер? Не идете ли вы в монахи, или, может быть, почтенные ваши родители воспитали вас в отвращении к баронам де Каноль? Помилуйте, я не погублю вас, если мы просидим час за одним столом.

– Не могу идти к вам, барон.

– Так и не сходите ко мне. Но я поднялся к вам!..

– Это еще невозможнее. Я жду гостя.

На этот раз Каноль растерялся.

– А, вы ждете гостя.

– Да, жду.

– Послушайте, – сказал Каноль, помолчав немного, – уж лучше бы вы не останавливали меня, пусть бы со мною что-нибудь случилось… А то теперь вы портите вашу услугу вашим отвращением ко мне… Услугу, за которую я не успел еще довольно благодарить вас.

Юноша покраснел и подошел к Канолю.

– Простите меня, барон, – сказал он дрожащим голосом, – вижу, что я очень неучтив. Если бы не важные дела, дела семейные, о которых я должен переговорить с гостем, то я за счастье и за удовольствие почел бы ужинать с вами, хотя…

– Договаривайте, – сказал Каноль, – я решился не сердиться на вас, что бы вы ни сказали мне.

– Хотя, – продолжал юноша, – знакомство наше – дело случая, нечаянная встреча, минутная.

– А почему так? – спросил Каноль. – Напротив, именно на таких случаях основывается самая прочная и откровенная дружба. Особенно когда сам рок…

– Сам рок, – отвечал виконт с улыбкой, – хочет, чтобы я уехал отсюда через два часа, и не по той дороге, по которой вы поедете. Примите мое сожаление в том, что я не могу воспользоваться дружбой, которую вы предлагаете мне так мило и которой я знаю цену.

– Ну, – сказал Каноль, – вы решительно престранный человек, – и первый порыв вашего великодушия внушил мне сначала совсем другие мысли о вашем характере. Но пусть будет по-вашему, я не имею права быть взыскательным, потому что я вам обязан, и вы сделали для меня гораздо больше того, на что я мог надеяться от незнакомого человека. Пойду и поужинаю один, но признаюсь вам, виконт, это мне очень прискорбно: я не очень привык к монологам.

И в самом деле, несмотря на свое обещание и на свою решимость уйти, Каноль не уходил. Что-то удерживало его на месте, хотя он и не мог дать себе отчета в этой притягательной силе, что-то неотразимо влекло его к виконту.

Юноша взял свечу, подошел к Канолю, с прелестною улыбкою пожал ему руку и сказал:

– Милостивый государь, хотя наше знакомство совсем не короткое, я чрезвычайно рад, что мог быть вам полезным.

Каноль в этих словах понял только комплимент. Он схватил руку, ему предложенную, но виконт, не отвечая на его сильное пожатие, отдернул свою горячую и дрожащую руку. Тут барон понял, что юноша просит его выйти вон самым учтивым образом, раскланялся и вышел с досадой и задумавшись.

В дверях он встретил беззубую улыбку старого лакея, который взял свечу из рук виконта, церемонно довел Каноля до его комнаты и тотчас воротился к своему господину.

– Что? – спросил виконт потихоньку.

– Кажется, он решился ужинать один, – ответил Помпей.

– Так он уж не придет?

– Кажется, не придет.

– Вели приготовить лошадей, Помпей. Таким образом мы все-таки выиграем время. Но, – прибавил виконт, прислушиваясь, – что это за шум? Кажется, голос Ришона.

– И голос Каноля.

– Они ссорятся.

– Нет, узнают друг друга, извольте слушать.

– Ах! Что, если Ришон проговорится!

– Помилуйте, нечего бояться, он человек очень осторожный.

– Тише!

Оба замолчали, и послышался голос Каноля.

– Давайте два прибора, Бискарро, – кричал барон, – скорее два прибора! Господин Ришон ужинает со мною.

– Нет, позвольте, – отвечал Ришон, – никак нельзя.

– Что такое? Вы хотите ужинать одни, как тот господин?

– Какой господин?

– Там, наверху.

– Кто он?

– Виконт де Канб.

– Так вы знаете виконта?

– Как же! Он спас мне жизнь.

– Он спас?

– Да, он!

– Каким образом?

– Ужинайте со мною, тогда я все расскажу вам за ужином.

– Не могу, я ужинаю у него.

– Правда, он кого-то ждет.

– Он ждет, а я уже опоздал, и потому вы позволите мне, барон, пожелать вам доброй ночи?

– Нет, черт возьми! Не позволяю, не позволяю! – кричал Каноль. – Я задумал ужинать в веселой компании, поэтому вы отужинаете со мною, или я буду ужинать с вами. Бискарро, два прибора.

Но пока Каноль отвернулся и наблюдал за исполнением этого приказания, Ришон побежал по лестнице. На последней ступеньке его встретила мягкая ручка виконта, втянула в комнату, затворила дверь и задвинула, к величайшему его удивлению, обе задвижки.

– Черт возьми! – шептал Каноль, отыскивая глазами исчезнувшего Ришона и один садясь за стол. – Не знаю, почему все против меня в этом проклятом месте. Одни гоняются за мною и хотят убить меня, другие бегут от меня, как будто я зачумлен. Черт возьми! Аппетит проходит, чувствую, что становлюсь скучным, я готов сегодня напиться допьяна, как лакей. Гей, Касторин! Поди сюда, я поколочу тебя! Они заперлись там наверху как для заговора. Ах! Какой я глупец! Они в самом деле сочиняют заговор, точно так, этим все объясняется. Но вот вопрос, в чью пользу они составляют заговор? В пользу коадъютора? Или принцев? Или парламентов? Или короля? Королевы? А может быть, в пользу кардинала Мазарини? Бог с ними, пусть себе замышляют против кого им угодно, это мне совершенно безразлично, аппетит мой воротился. Касторин, вели давать ужин. Я тебя прощаю.

Каноль философски принялся за первый ужин, приготовленный для виконта Канба. За неимением свежей провизии Бискарро подал барону по необходимости подогретый ужин.

Пока барон Каноль тщетно ищет товарища для ужина и после бесплодных попыток решается ужинать один, посмотрим, что делается у Наноны.

IV

Нанона, несмотря на все, что говорили и писали против нее враги, а в числе ее врагов надобно считать всех историков, занимавшихся ею, была в то время прелестная женщина лет двадцати пяти или шести, невелика ростом, смугла, но величественна и грациозна, с живым и свежим цветом лица, с черными как ночь глазами, которые блистали всеми возможными отблесками и огнями. По-видимому, Нанона казалась веселою и охотницею посмеяться, но на самом деле она редко предавалась прихотям и пустякам, которые обыкновенно наполняют жизнь женщины, живущей для любви. Напротив того, самые важные рассуждения, обдуманные в ее голове, становились увлекательными и ясными, когда их произносил ее голос, показывавший, что она гасконка. Никто не мог подозревать под розовой маской с тонкими и веселыми чертами непоколебимую твердость и глубину мыслей государственного человека. Таковы были достоинства или недостатки Наноны, смотря по тому, как кто станет судить о них. Таков был расчетливый ее ум, таково было ее человеколюбивое сердце, которым ее прелестное тело служило оболочкою.

Нанона родилась в Ажане. Герцог д’Эпернон, сын друга Генриха IV, того самого, который сидел с королем в карете в минуту, когда Равальяк совершил гнусное преступление, герцог д’Эпернон, назначенный губернатором Гиенны, где его ненавидели за его гордость, грубость и несправедливость, отличил эту незначительную девочку, дочь простого адвоката. Он волочился за нею и с величайшим трудом победил ее после защиты, поддержанной мастерски, с целью дать почувствовать победителю всю цену его победы. Взамен за свою потерянную репутацию Нанона отняла у него его свободу и всемогущество. Через полгода после начала дружбы ее с губернатором Гиенны Нанона решительно управляла этою прекрасною провинциею, платя с процентами всем, кто прежде ее оскорбил или унизил, за прошедшие оскорбления и унижения. Став случайно королевою, она по расчету превратилась в тирана, предчувствуя, что надобно злоупотреблениями заменить непродолжительность царствования.

Поэтому она завладела всем, захватив все – сокровища, влияние, почести. Она разбогатела, раздавала места, принимала кардинала Мазарини и первейших придворных вельмож. С удивительною ловкостью распоряжаясь своим могуществом, она с пользою употребляла его для своего возвышения и для составления себе состояния. За каждую услугу Нанона брала назначенную цену. Чин в армии, место в суде продавались по известному тарифу. Нанона непременно выпрашивала чин или место, но ей платили за них чистыми деньгами или богатым и королевским подарком. Таким образом, выпуская из рук часть своего могущества, она тотчас возвращала его в другой форме. Отдавая власть, она удерживала деньги, потому что деньги – сильнейший рычаг власти.

Этим объясняется продолжительность ее царствования. Люди в припадке ненависти не любят ниспровергать врага, когда ему остается какое-нибудь утешение. Мщение желает совершенного разорения, полной гибели. Неохотно прогоняют человека, который уносит золото и смеется. У Наноны было два миллиона.

Дама с камелиями (сборник)

Зато она почти спокойно жила на вулкане, который беспрестанно дымился около нее. Она видела, что народная ненависть поднимается, как море во время прилива, и волнами своими разбивает власть герцога д’Эпернона. Когда его выгнали из Бордо, он утащил с собою Нанону, как корабль увлекает лодку. Нанона покорилась буре, обещав себе отомстить за все, когда буря пройдет. Она взяла кардинала Мазарини за образец и, как скромная ученица, подражала политике хитрого и ловкого итальянца. Кардинал заметил эту женщину, которая возвысилась и разбогатела теми же средствами, какие возвели его на степень первого министра и владельца пятидесяти миллионов, он удивился маленькой гасконке, он сделал даже больше – оставил ее в покое, позволил ей действовать. Может быть, после узнаем мы причину его снисхождения.

Несмотря на все это и на уверения некоторых, будто Нанона прямо переписывается с кардиналом Мазарини, мало говорили о политических интригах прелестной гасконки. Даже сам Каноль, по молодости, красоте и богатству своему не понимавший, зачем человек может сделаться интриганом, не знал, что думать о Наноне в этом отношении. Что же касается ее любовных интриг, то даже враги ничего не говорили о них. Может быть, потому, что она, занявшись важными делами, отложила любовные похождения до некоторого времени, или потому, что все любители сплетней сосредоточили внимание на одной интриге ее с герцогом д’Эперноном. Каноль по праву мог думать, что до его появления Нанона была непобедима. Нанона и Каноль познакомились очень просто. Каноль служил поручиком в Навайльском полку. Ему захотелось получить чин капитана. Для этого он должен был написать письмо к герцогу д’Эпернону, главному начальнику пехоты. Нанона прочла письмо, подумала, что дело может быть выгодно в денежном отношении, и назначила Канолю свидание. Каноль выбрал из старинных фамильных драгоценностей превосходный перстень, стоивший, по крайней мере, пятьсот пистолей (это было все-таки дешевле, чем купить роту), и поехал на свидание, нo на этот раз победитель Каноль, уже прославившийся счастьем в любви, расстроил все расчеты и денежные надежды госпожи Лартиг. Он в первый раз видел Нанону, она в первый раз видела его, оба были молоды, хороши и умны. Свидание прошло во взаимных комплиментах, о чине не было сказано ни слова, однако же дело устроилось. На другое утро Каноль получил патент на капитанский чин, а драгоценный перстень перешел с руки Каноля на палец Наноны не в виде награды за удовлетворенное честолюбие, а как залог счастливой любви.

V

История достаточно объясняет нам, почему Нанона Лартиг поселилась возле селения Матифу. Мы уже сказали, что в Гиенне ненавидели герцога д’Эпернона. Ненавидели также Нанону, удостоив произвести ее в злые гении. Бунт выгнал их из Бордо и заставил бежать в Ажан, но и в Ажане тоже начались беспорядки. Один раз на мосту опрокинули золоченую карету, в которой Нанона ехала к герцогу. Нанона неизвестно каким образом упала в реку. Каноль спас ее. Другой раз ночью загорелся дом Наноны. Каноль вовремя пробрался в спальню Наноны и спас ее. Нанона подумала, что третья попытка, может быть, удастся жителям Ажана. Хотя Каноль удалялся от нее как можно реже, однако же не всегда мог быть при ней в минуту опасности. Она воспользовалась отъездом герцога и его конвоя в тысячу двести человек (между ними были и солдаты Навайльского полка) и выехала из Ажана вместе с герцогом. Из кареты она смеялась над народом, который охотно раздробил бы экипаж, но не смел.

Тогда герцог и Нанона выбрали, или, лучше сказать, Каноль тайно выбрал за них домик, и решили, что Нанона поживет в нем, пока отделают для нее дом в Либурне. Каноль получил отпуск, по-видимому, для окончания семейных дел, а в действительности для того, чтобы иметь право уехать из полка, стоявшего в Ажане, и не слишком удаляться от селения Матифу, в котором его спасительное присутствие было теперь нужнее, чем когда-нибудь. В самом деле, события начинали принимать грозный вид: принцы Конде, Конти и Лонгвиль, арестованные 17 января и заключенные в Венсенский замок, могли дать нескольким партиям, раздиравшим тогда Францио, повод к междоусобной войне. Ненависть к герцогу д’Эпернону (все знали, что он совершенно предан двору) беспрестанно увеличивалась, хотя можно было подумать, что она уже не может увеличиться. Все партии, сами не знавшие, что они делают в эту странную эпоху, ждали развязки, которая становилась необходимою. Нанона, как птичка, предчувствующая бурю, исчезла с горизонта и скрылась в своем зеленом гнездышке, ожидая там, безмолвно и в неизвестности, развязки событий.

Она выдавала себя за вдову, ищущую уединения. Так называл ее и сам Бискарро.

Накануне герцог д’Эпернон виделся с прелестною затворницею и объявил ей, что уедет на неделю ревизовать провинцию. Тотчас после его отъезда Нанона послала через сборщика податей письмо к Канолю, который, пользуясь отпуском, жил в окрестностях Матифу. Только, как мы уже рассказывали, подлинная записка исчезла, и Ковиньяк вместо нее послал копию. На это приглашение и ехал беспечный капитан, когда виконт де Канб остановил его шагах в четырехстах от цели.

Остальное мы знаем.

Канона ждала Каноля, как ждет влюбленная женщина, то есть десять раз в минуту смотрела на часы, беспрестанно подходила к окну, прислушивалась ко всякому стуку, посматривала на красное и великолепное солнце, которое скрывалось за горою и уступало место сумраку. Сначала постучались в парадную дверь. Нанона выслала Франсинетту. Но то был мнимый поваренок, который принес ужин. Нанона выглянула в переднюю и увидела фальшивого посланного, а тот заглянул в спальню и увидел там накрытый столик с двумя приборами. Нанона приказала Франсинетте разогревать ужин, печально притворила дверь и воротилась к окну, из которого даже при темноте ночной она могла видеть, что на дороге никого нет.

Другие удары, не похожие на первый, раздались у задних ворот домика. Нанона вскрикнула: «Вот он!» Но боясь, что и это не он, она молча и неподвижно стояла в своей комнате. Через минуту дверь отворилась и на пороге появилась Франсинетта, печальная, смущенная, с запиской в руках. Нанона увидела бумагу, бросилась, вырвала ее из рук служанки, распечатала и прочла со страхом.

Письмо поразило Нанону как громом. Она очень любила Каноля, но у ней честолюбие почти равнялось чувству любви. Лишаясь герцога д’Эпернона, она лишалась будущего своего счастья и, может быть, даже прошедшего. Однако же она была женщина умная. Она тотчас погасила свечу, которая могла изменить ей, и подбежала к окну. Она выглянула вовремя: четыре человека подходили к домику и были уже близко, не более как в двадцати шагах. Человек в плаще шел впереди, в нем Канона тотчас узнала герцога д’Эпернона. В эту минуту в комнату вошла Франсинетта со свечой. Нанона с отчаянием взглянула на приготовленный стол, на два прибора, на два кресла, наконец, на свой изысканный наряд, гармонировавший превосходно со всеми этими приготовлениями.

«Я погибла», – подумала она.

Но почти в ту же минуту ее быстрый, находчивый ум воротился к ней, она улыбнулась. С быстротою молнии она схватила простой стакан, приготовленный для Каноля, и бросила его в сад, вынула из футляра золотой бокал с гербом герцога, поставила его прибор возле своего. Потом, дрожа от страха, но с улыбкою на лице пошла по лестнице и пришла к двери в ту самую минуту, как раздался громкий и торжественный удар.

Франсинетта хотела отпереть. Нанона схватила ее за руку, оттолкнула и с быстрым взглядом, который у пойманных женщин так хорошо дополняет мысль, сказала:

– Я ждала герцога д’Эпернона, а не Каноля. Подавай ужин скорей!

Потом она сама отперла и, бросившись обнимать человека с белым пером, который старался казаться суровым, закричала:

– А, стало быть, сон не обманул меня! Пожалуйте, герцог, все готово, мы будем ужинать.

Герцог стоял в недоумении, но ласки хорошенькой женщины всегда приятны, поэтому он позволил ей поцеловать себя.

Но, вспомнив тотчас, что имеет в руках неотразимые доказательства, он отвечал:

– Позвольте, сударыня, прежде ужина нам непременно нужно объясниться.

Он рукою подал знак своим товарищам, которые почтительно отошли, однако же недалеко, сам он вошел в дом тяжелыми шагами.

– Что с вами, милый герцог? – спросила Нанона с веселостию, разумеется, притворною, но очень похожею на настоящую. – Не забыли ль вы чего-нибудь здесь, что так внимательно осматриваете комнату?

– Да, я забыл сказать вам, что я не дурак, не Жеронт, каких выставляет Бержерон в своих комедиях. Забыв сказать вам про это, я лично являюсь доказать вам, что я не дурак.

– Я вас не понимаю, герцог, – сказала Нанона очень спокойно и простодушно. – Объяснитесь, прошу вас.

Герцог поглядел на два стула, со стульев взгляд его перешел на два прибора. Тут взгляд его остановился довольно долго.

Герцог покраснел от гнева.

Нанона предвидела все это и ждала последствий осмотра с улыбкой, которая показывала ее зубы, белые, как жемчужины. Только эта улыбка отзывалась чем-то болезненным, и белые зубки ее, верно, скрежетали бы, если бы от страха не примкнули один к другому.

Герцог посмотрел на нее грозно.

– Я вас жду, – сказала Нанона с прелестным поклоном. – Что вы хотели знать?

– Я хотел знать, зачем вы приготовили ужин?

– Я уже вам сказала, что видела сон. Видела, что вы будете ко мне сегодня, хотя и приезжали вчера. А сны никогда не обманывают меня. Я приказала приготовить ужин для вас.

Герцог сделал гримасу, которую хотел выдать за насмешливую улыбку.

– А ваш очаровательный наряд, сударыня? А эти благовония, духи?

– Одета я, как и всегда, когда принимаю вас, герцог. Духи всегда и во всех моих шкафах, потому что вы сами говорили мне, что очень любите их.

– Так вы ждали меня? – спросил герцог с усмешкой, полной иронии.

– Что такое? – сказала Нанона, тоже нахмурив брови. – Кажется, вы намереваетесь осматривать мои шкафы? Уж не ревнивы ли вы, сударь?

Нанона расхохоталась.

Герцог принял величественный вид.

– Я ревнив! О нет! Слава богу, в этом отношении не могут посмеяться надо мною. Я стар и богат, стало быть, я создан для того, чтобы быть обманутым. Но тем, кто меня обманывает, я хочу, по крайней мере, доказать, что я не дурак.

– А как вы это докажете им? – спросила Нанона. – Мне любопытно знать.

– О, это совсем не трудно. Я покажу им только вот эту бумажку.

Герцог вынул из кармана письмо.

– Мне уже ничего не снится, – сказал он, – в мои лета не бывает сновидений, но я получаю письма. Прочтите вот это, оно очень любопытно.

Нанона в страхе взяла письмо и задрожала, увидав почерк, но трепета ее нельзя было заметить, и она прочла:

«Герцога д’Эпернона сим извещают, что сегодня вечером один человек, находящийся уже с полгода в коротких отношениях с госпожою Лартиг, придет к ней и останется у ней ужинать.

Желая сообщить герцогу полные сведения, уведомляют, что счастливый соперник – барон де Каноль».

Нанона побледнела: этот удар поразил ее прямо в сердце.

– Ах, Ролан, Ролан! – прошептала она. – Я думала, что навсегда от тебя избавилась!

– Что? – спросил герцог с торжеством.

– Неправда, – отвечала Нанона. – Если ваша политическая полиция не лучше любовной, то я жалею вас.

– Вы жалеете меня?

– Да, потому что здесь нет этого барона Каноля, которому вы напрасно приписываете честь быть вашим соперником. Притом же вы можете подождать и увидите, что он не придет.

– Он уже был!

– Неправда! – вскричала Канона.

На этот раз истина звучала в восклицании обвиненной красавицы.

– Я хотел сказать, что он уже был здесь в нескольких стах шагов и, к счастию своему, остановился в гостинице «Золотого Тельца».

Нанона поняла, что герцог знает не все и менее того, что она думала. Она пожала плечами, потом новая мысль, внушенная ей письмом, которое она вертела и мяла в руках, созрела в ее голове.

– Можно ли вообразить, – сказала она, – что человек гениальный, славнейший политик Франции верит безымянным письмам?

– Пожалуй, письмо безымянное, но как вы объясните его?

– О, объяснить его нетрудно: оно есть продолжение козней наших доброжелателей в Ажане. Барон де Каноль по домашним обстоятельствам просил у вас отпуск, вы отпустили его. Узнали, что он едет через Матифу, и на путешествии его построили это смешное обвинение.

Нанона заметила, что лицо герцога не только не развеселилось, но даже еще более нахмурилось.

– Объяснение было бы очень хорошо, – сказал он, – если бы в знаменитом письме, которое вы сваливаете на ваших доброжелателей, не было приписки… В смущении вы забыли прочесть ее.

Смертельная дрожь пробежала по всему телу несчастной женщины. Она чувствовала, что не в силах выдержать борьбы, если случай не поможет ей.

– Приписка! – повторила она.

– Да, прочтите ее, – сказал герцог, – письмо у вас в руках.

Нанона пыталась улыбнуться, но сама чувствовала, что лицо ее не может изобразить спокойной улыбки. Она удовольствовалась тем, что начала читать довольно твердым голосом:

«В моих руках письмо госпожи Лартиг к барону Канолю, в этом письме свидание назначено сегодня вечером. Я отдам письмо за бланк герцога, если герцогу угодно будет передать мне его посредством человека, который должен быть один, в лодке, на Дордони, против Сен-Мишеля, в шесть часов вечера».

– И вы имели неосторожность… – начала Нанона.

– Почерк руки вашей так мне дорог, что я готов все заплатить за одно письмо ваше.

– Поручать такую тайну какому-нибудь неверному наперснику!.. Ах, герцог!

– Такие тайны узнаются лично, и я так и сделал. Я сам отправился в лодке.

– Так у вас мое письмо?

– Вот оно.

Нанона собрала все усилия памяти и старалась вспомнить текст письма, но никак не могла, потому что совершенно растерялась.

Она была принуждена взять собственное свое письмо и прочесть его, в нем было только три строчки: Нанона в одну секунду прочла их глазами и с невыразимою радостью увидела, что письмо не вполне губит ее.

– Читайте вслух, – сказал герцог, – я так же, как вы, забыл содержание письма.

Нанона могла улыбнуться и по приглашению герцога прочла:

«Я ужинаю в восемь часов. Будете ли вы свободны? Я свободна. Будьте аккуратны, любезный Каноль, и не бойтесь за нашу тайну».

– Вот это довольно ясно, кажется! – закричал герцог, побледнев от бешенства.

«Это спасает меня», – подумала Нанона.

– Ага, – продолжал герцог, – у вас с Канолем есть тайны!

VI

Нанона поняла, что одна минута нерешимости может погубить ее. Притом же она успела уже обдумать весь план, всю мысль, внушенную ей безымянным письмом.

– Да, правда, – сказала она, пристально поглядывая на герцога, – у меня есть тайна с капитаном.

– Вы сами признаетесь! – закричал герцог.

– Поневоле признаешься, когда от вас ничего нельзя скрыть.

– О, – прошептал герцог сквозь зубы.

– Да, я ждала барона Каноля, – спокойно продолжала госпожа Лартиг.

– Вы ждали его?

– Ждала.

– И смеете признаться?..

– Смею. Знаете ли вы, кто такой Каноль?

– Хвастун, которого я жестоко накажу за его дерзость.

– Нет, он добрый и честный дворянин, и вы станете по-прежнему покровительствовать ему.

– Ого! Ну, этого-то не будет! Клянусь!

– Не клянитесь, герцог, по крайней мере, до тех пор, пока не выслушаете меня, – сказала Нанона с улыбкою.

– Говорите же, но скорей.

– Вы, все знающий, все замечающий, неужели вы не заметили, что я беспрестанно занималась Канолем, беспрестанно просила вас за него, выпросила ему капитанский чин, денежное пособие на поездку в Бретань с господином Мельерэ и потом еще отпуск? Неужели вы не заметили, что я беспрестанно заботилась о нем?

– Сударыня, это уж чересчур!

– Позвольте, герцог, подождите до конца.

– Чего мне еще ждать? Что вы можете еще прибавить?

– Что я принимаю в бароне Каноле самое нежное участие.

– Я знаю!

– Что я предана ему и телом и душою.

– Сударыня, вы употребляете во зло…

– Что буду служить ему до самой смерти, и все это потому…

– Потому что он ваш любовник, не трудно догадаться.

– Нет! – закричала Нанона, схватив дрожавшего герцога за руку. – Потому что Каноль брат мой!

Руки герцога д’Эпернона опустились.

– Ваш брат! – прошептал он.

Нанона кивнула головою в знак согласия и улыбнулась с радостью.

Через минуту герцог вскричал:

– Однако же это требует объяснения!

– Извольте, я все объясню вам, – сказала Нанона. – Когда умер отец мой?

– Теперь уж месяцев восемь, – отвечал герцог, рассчитав время.

– А когда подписали вы патент на капитанский чин барону Канолю?

– Да в то же время.

– Две недели спустя, – сказала Нанона.

– Очень может быть…

– Мне очень неприятно, – продолжала Нанона, – рассказывать про бесчестие другой женщины, разглашать тайну, которая становится нашею тайною, слышите ли? Но ваша странная резкость принуждает меня, ваше поведение заставляет меня говорить… Я подражаю, вам герцог: во мне нет великодушия.

– Продолжайте, продолжайте! – вскричал герцог, который начинал уж верить выдумкам прелестной гасконки.

– Извольте… Отец мой был известный адвокат, имя его славилось. Назад тому двадцать лет отец мой был еще молод, он всегда был очень хорош лицом. Он любил еще до своего брака мать барона Каноля, ее не отдали за него, потому что она дворянка, а он – выслужившийся чиновник. Любовь взяла на себя труд, как часто случается, поправить ошибку природы, и один раз, когда барон Каноль отправился в путешествие… Ну, теперь вы понимаете?

– Понимаю, но каким образом дружба ваша с Канолем началась так поздно?

– Очень просто: только по смерти отца я узнала, какие узы связывают меня с Канолем. Вся тайна хранилась в письме, которое отдал мне сам барон, называя меня сестрою.

– А где это письмо?

– А разве вы забыли, что пожар истребил у меня все самые мои драгоценные вещи и все мои бумаги?

– Правда, – прошептал герцог.

– Двадцать раз я собиралась рассказать вам эту историю, будучи уверена, что вы сделаете все, что можно, для того, кого я потихоньку называю братом. Но он всегда удерживал меня, всегда упрашивал, умолял пощадить репутацию его матери, которая еще жива. Я повиновалась ему, потому что умела ценить его доводы.

– Так вот что! – сказал тронутый герцог. – Ах, бедный Каноль.

– А ведь он отказывался от счастия! – прибавила прелестная гасконка.

– У него прекрасная душа, – заметил герцог, – это делает ему честь.

– Я даже обещала ему с клятвою, что никогда никому не скажу ни слова про эту тайну. Но ваши подозрения заставили меня проговориться. О, горе мне! Я забыла клятву! Горе мне! Я изменила тайне моего брата!

Нанона зарыдала.

Герцог бросился перед ней на колени и целовал ее прелестные ручки. Она опустила их в отчаянии и, подняв глаза к небу, казалось, вымаливала себе прощение за клятвопреступление.

– Вы твердите: горе мне! – вскричал герцог. – Напротив того, счастье всем нам! Я хочу, чтобы милый Каноль воротил потерянное время. Я не знаю его, но хочу познакомиться с ним. Вы представите его мне, и я буду любить его, как сына.

– Скажите, как брата, – подхватила она с улыбкой.

Потом перешла к другой мысли.

– Несносные доносчики! – сказала она, сжимая письмо и показывая, будто бросает его в камин, но между тем тщательно спрятала его в карман, чтобы впоследствии отыскать доносчика.

– Но, кстати, – сказал герцог, – отчего не идет он сюда? Зачем откладывать наше знакомство? Я сейчас пошлю за ним в гостиницу.

– Хорошо! Чтобы он узнал, что я ничего не могу скрывать от вас, и что, забыв данную клятву, я все рассказала вам?

– Я все скрою.

– Теперь, герцог, я должна ссориться с вами, – сказала Нанона с улыбкою, которую демоны занимают у ангелов.

– А за что, красавица моя?

– За то, что прежде вы более дорожили свиданиями со мною наедине. Послушайте, теперь поужинаем. Успеем послать за Канолем и завтра.

«До завтра я успею предупредить его», – подумала Нанона.

– Пожалуй, – отвечал герцог, – сядем за стол.

В припадке подозрений он думал: «До завтрашнего утра не расстанусь с нею, и она будет колдунья, если успеет предупредить его».

– Стало быть, – сказала Нанона, положив руку на плечо герцогу, – мне позволено будет просить моего друга в пользу моего брата?

– Разумеется, – отвечал герцог, – все, что вам угодно, начиная с денег…

– Ну, денег ему не нужно, – возразила Нанона, – он подарил мне бриллиантовый перстень, который вы заметили и который достался ему от его матери.

– Так чин.

– Да, дело в чине. Мы дадим ему чин полковника, не так ли?

– Произвести его в полковники! Ба! Как вы спешите! Ведь для этого нужно, чтобы он оказал какую-нибудь услугу королю.

– Он готов служить везде, где ему прикажут.

– О, – сказал герцог, поглядывая на Нанону. – Я мог бы дать ему тайное поручение ко двору…

– Поручение ко двору! – вскричала Нанона.

– Да, но оно разлучит вас.

Нанона поняла, что надобно уничтожить остатки недоверчивости.

– Не бойтесь этого, милый герцог. Что за дело до разлуки, если она послужит ему в пользу! Если мы будем вместе, я не могу хорошо служить ему, потому что вы ревнивы. Если он будет далеко, вы станете поддерживать его вашею могущественною рукою. Удалите его, вышлите из Франции, если нужно для его пользы, и обо мне не заботьтесь. Только бы вы любили меня, больше мне ничего не нужно.

– Хорошо, решено, – отвечал герцог. – Завтра утром я пошлю за ним и дам ему поручение. А теперь, – прибавил герцог, умильно взглянув на два кресла и на два прибора, – теперь поужинаем, несравненная красавица.

Оба сели за стол с такими веселыми лицами, что даже Франсинетта, привыкшая к обращению герцога и к характеру своей госпожи, подумала, что Нанона совершенно спокойна, а герцог совершенно убедился в ее невинности.

VII

Ришон поднялся в первый этаж гостиницы «Золотого Тельца» и сел ужинать с виконтом.

Его-то ждал с нетерпением виконт, когда сама судьба доставила ему случай видеть враждебные приготовления герцога д’Эпернона и оказать барону Канолю важную услугу, о которой мы уже рассказали.

Ришон выехал из Парижа уже с неделю. Из Бордо приехал в тот день, когда началась наша повесть. Стало быть, он привез самые свежие известия о запутанных делах, происходивших в то время между Парижем и Бордо. Когда он говорил о заключении принцев, важнейшем тогдашнем событии, или о Бордоском парламенте, который овладел всею провинциею, или о кардинале Мазарини, который был истинным королем в то время, виконт молча смотрел на его мужественное и загорелое лицо, на его проницательные и самоуверенные глаза, на его острые и белые зубы, выставлявшиеся из-под черных усов. По всем этим признакам в Ришоне можно было узнать выслужившегося офицера.

– Так вы говорите, – спросил наконец виконт, – что принцесса теперь в Шантильи?

Известно, что принцессами в то время называли герцогинь Конде, только к имени старшей из них всегда прибавляли: вдовствующая.

– Да, – отвечал Ришон, – там она ждет вас.

– А в каком она положении?

– В совершенном изгнании: за нею и за матерью ее мужа наблюдают с величайшим вниманием, потому что при дворе знают, что они не довольствуются одними просьбами парламенту и замышляют что-нибудь подейственнее в пользу принцев. К несчастию, как и всегда, денежные обстоятельства… Кстати, о деньгах, получили ли вы ту сумму, которую хотели добыть здесь? Мне особенно поручили узнать об этом.

Виконт отвечал:

– Я с трудом собрал тысяч двадцать золотом, вот оно здесь. Только!

– Только! Какие у вас понятия, виконт! Видно, что вы миллионер: говорите с таким презрением о такой сумме в такую минуту! Двадцать тысяч! Мы будем беднее кардинала Мазарини, но богаче короля.

– Так вы думаете, Ришон, что принцесса примет мое посильное приношение?

– С благодарностью: вы дадите ей средство платить жалованье целой армии.

– А разве нам она нужна?

– Армия-то? Разумеется, и мы уже занимаемся и сбором ее. Ларошфуко набрал четыреста дворян под предлогом того, что они будут присутствовать при похоронах его отца. Герцог де Бульон отправится в Гиенну с таким же отрядом, а может быть, и больше. Тюрен обещает напасть на Париж с целью захватить Венсен врасплох и вырвать оттуда принцев: у него будет тридцать тысяч человек, всю северную армию оттянет он от службы короля. О! Дела идут очень порядочно, – прибавил Ришон, – будьте спокойны. Не знаю, достигнем ли мы цели, но, наверное, много нашумим.

– Не встретили ли вы герцога д’Эпернона? – спросил виконт, глаза которого заблистали от радости при исчислении армии, обещавшей победу его партии.

– Герцога д’Эпернона? – повторил капитан в удивлении. – Да где же мог я встретиться с ним? Ведь я приехал не из Ажана, а из Бордо.

– Вы могли встретить его в нескольких шагах отсюда, – сказал виконт с улыбкой.

– Да, правда, кажется, здесь близко живет прелестная Нанона Лартиг?

– На два выстрела от нашей гостиницы.

– Хорошо! Это объясняет мне, почему я встретил здесь барона Каноля.

– Вы знаете его?

– Кого? Барона? Знаю. Я мог бы даже сказать, что я его друг, если бы он был не старинный дворянин, а я не выслужившийся офицер.

– Такие офицеры, как вы, Ришон, в настоящем положении дел стоят всяких князей. Вы, впрочем, знаете, что я спас его от палок, а может быть, и от чего-нибудь худшего?

– Да, он говорил мне об этом, но я невнимательно слушал его, мне так хотелось поскорее повидаться с вами. Вы уверены, что он не узнал вас?

– Плохо знаешь тех, кого никогда не знал.

– Да, я должен был употребить другое выражение и сказать: не угадал ли он вас?

– В самом деле, – отвечал виконт, – он рассматривал меня пристально.

Ришон улыбнулся.

– Как не смотреть пристально! – сказал он. – Не всякий день встречаются виконты вашего рода.

– Барон, кажется мне, превеселый человек, – начал виконт, помолчав несколько секунд.

– Превеселый и предобрый, очень умный и притом великодушный. Гасконцы, как вы знаете, люди, не знающие середины: они или очень хороши, или очень дурны. Барон принадлежит к числу первых. В любви и на войне он франт и бесстрашный воин, мне очень жаль, что он против нашей партии. Знаете ли… Случай свел вас с ним, так вы должны были бы постараться привлечь его на нашу сторону.

Яркая краска покрыла бледные щеки виконта и тотчас исчезла.

– Боже мой, – сказал Ришон с раздумьем, которое часто встречается в людях хорошей организации, – а мы разве серьезные и разумные, мы, решившиеся неосторожными руками зажечь пламенник междоусобной войны? Разве коадъютор – человек серьезный? А он одним словом может усмирить или поднять Париж! Разве герцог де Бофор – человек серьезный? А он имеет такое влияние в Париже, что его прозвали королем! Разве герцогиня де Шеврез – серьезная женщина? А она назначает и отставляет министров! Разве герцогиня де Лонгвиль – серьезная женщина? А она три месяца царствовала в Парижской ратуше. Разве и сама принцесса Конде – серьезная женщина, ведь она еще вчера занималась только платьями, нарядами и бриллиантами. Разве герцог Энгиенский – серьезный начальник партии, когда он посреди своих мамок играет еще в куклы? Наконец, и я, – если вы позволите мне поставить мое имя после этих знаменитых имен, – разве я важный человек, я, сын ангулемского мельника, бывший слуга герцога Ларошфуко? Один раз господин мой дал мне вместо щетки шпагу, я храбро надел ее и начал выдавать себя за воина! Однако же сын ангулемского мельника, прежний камердинер Ларошфуко, стал капитаном, составляет отряд, собирает четыреста или пятьсот человек и будет в свою очередь играть их жизнью, как будто судьба дала ему право на это. Вот он идет по пути к почестям, скоро произведут его в полковники, назначат комендантом крепости… Кто знает, может быть, и ему придется в течение десяти минут, часа или целого дня располагать судьбою Франции? Видите, все это очень похоже на сон; однако же я буду почитать его действительностью до тех пор, пока меня не разбудит какая-нибудь великая катастрофа…

– И тогда, – прибавил виконт, – горе тем, кто вас разбудит, Ришон, потому что вы будете героем…

– Героем или изменником, смотря по тому, что мы тогда будем – слабейшие или сильнейшие. При том кардинале, при Ришелье, я подумал бы об этом хорошенько, потому что жертвовал бы головою.

– Помилуйте, Ришон, неужели подобные причины могут удержать вас? Вас, которого называют храбрейшим воином во всей французской армии…

– Ах, разумеется, – сказал Ришон, выразительно пожав плечами, – я был храбр, когда король Людовик XIII, бледный, с черными блестящими глазами и голубою лентою, кричал звонким голосом, закручивая усы: «Король смотрит на вас, вперед, господа!» Но мне придется увидеть на груди сына ту же ленту, какую я видел на груди отца, и кричать солдатам: «Стреляй по королю французскому!..» Ну, виконт, – продолжал Ришон, покачивая головою, – я боюсь, что струшу в эту минуту и выстрелю мимо.

– Что с вами сегодня сделалось? Зачем вы толкуете только о том, что может быть худшего? Любезный Ришон, междоусобная война страшное зло, но иногда необходима.

– Да, как чума, как желтая лихорадка, как черная лихорадка, как лихорадки всех цветов. Например, виконт, не думаете ли вы, что мне очень нужно завтра убить Каноля, когда я так дружески и с таким удовольствием пожал ему руку сегодня… И почему? Потому что я служу принцессе Конде, которая смеется надо мною, а он служит кардиналу Мазарини, над которым сам смеется? Однако же это дело очень возможное…

Виконт вздрогнул от ужаса.

– Или, может быть, – продолжал Ришон, – я ошибаюсь, и он как-нибудь проткнет мне грудь. О, вы не понимаете войны, вы видите только море интриг и бросаетесь в него, как в свою родную стихию. Третьего дня я говорил принцессе, и она согласилась со мною, что в той высокой сфере, где вы живете, ружейные выстрелы, которые нас убивают, кажутся вам простым потешным огнем.

– Право, Ришон, – сказал виконт, – вы пугаете меня, и если бы я не был уверен, что вы должны охранять меня, так не смел бы пуститься в дорогу. Но под вашей защитой, – прибавил юноша, подавая маленькую ручку свою партизану, – я ничего не боюсь.

– Под моей защитой! – повторил Ришон. – Да, вы заставили меня вспомнить об этом. Надобно вам будет обойтись без моей защиты, виконт, предположения наши изменились.

– Разве вы не поедете со мною в Шантильи?

– Я должен был вернуться туда в том случае, если бы не был нужен здесь. Но, как я уже сказал вам, я стал таким важным человеком, что принцесса решительно запретила мне удаляться из крепости. Кажется, хотят отнять ее у нас.

Виконт вскрикнул от страха:

– Как! Я должен ехать без вас! Ехать с одним Помпеем, который в тысячу раз еще трусливее меня? Проехать пол-Франции одному или почти одному? О! Нет, я не поеду, клянусь вам, я умру от страха прежде, чем доеду.

– Ах, виконт! – вскричал Ришон с громким хохотом. – Вы, стало быть, забыли, что на вас висит шпага!

– Хохочите сколько угодно, а я все-таки не поеду. Принцесса обещала мне, что вы проводите меня, и я согласился ехать только на этом условии.

– Делайте, что вам угодно, виконт, – отвечал Ришон с притворною важностью. – Во всяком случае, в Шантильи надеются на вас. Берегитесь, у принцев немного терпения, особенно когда они ждут денег.

– И к величайшему моему несчастию, – сказал виконт, – я должен выехать ночью…

– Тем лучше, – отвечал Ришон с хохотом, – никто не увидит, что вы боитесь, и вы встретите людей еще трусливее вас и обратите их в бегство.

– Не может быть! – возразил виконт, нимало не успокоенный этим предсказанием.

– Притом есть средство уладить дело, – сказал Ришон. – Ведь вы боитесь за деньги, не так ли? Оставьте их у меня, я перешлю их с тремя или четырьмя верными солдатами. Впрочем, самое верное средство доставить деньги в целости – отвезти их вам лично…

– Вы правы, я поеду, Ришон, надобно быть вполне храбрым, и сам повезу деньги. Думаю, судя по словам вашим, что принцессе теперь гораздо нужнее золото, чем моя особа. Может быть, меня дурно примут, если я приеду без денег?

– Ведь я сказал вам, что вы похожи на героя, притом же по дороге везде королевские солдаты, и война еще не началась. Однако же не очень доверяйте им и прикажите Помпею зарядить пистолеты.

– Зачем вы говорите мне все это? Думаете успокоить меня?

– Разумеется, кто знает опасность, тот не допустит захватить себя врасплох. Так поезжайте, – сказал Ришон, вставая, – ночь будет прекрасная, и до рассвета вы приедете в Монлье.

– А наш барон не ждет ли моего отъезда?

– О, теперь он занят тем же, чем мы занимались, то есть он ужинает, и если его ужин хоть несколько похож на наш, то он, как умный обжора, не встанет из-за стола без особенно важной причины. Впрочем, я зайду к нему и удержу его.

– Так извините меня перед ним за мою неучтивость. Я не хочу, чтобы он ссорился со мною, если встретит меня в дурном расположении духа. Впрочем, ваш барон должен быть предобрый малый.

– Именно так, и он готов бежать за вами на конец света, чтобы иметь удовольствие подраться с вами на шпагах. Но будьте спокойны, я поклонюсь ему от вашего имени.

– Только подождите, дайте мне уехать.

– Разумеется.

– Нет ли каких поручений к принцессе?

– Непременно есть: вы напомнили мне о самом важном.

– Вы уже написали ей?

– Писать не надобно, нужно передать ей только два слова.

– Что такое?

– Бордо – да.

– И она поймет?

– Совершенно! Основываясь на этих двух словах, она может спокойно отправиться в дорогу. Скажите ей, что я за все отвечаю.

– Ну, Помпей, – сказал виконт старому своему слуге, который в эту минуту показался в дверях, – ну, друг мой, надобно ехать!

– Ого, ехать! – отвечал Помпей. – Помилуйте, виконт! Да ведь буря страшная!

– Что ты говоришь, Помпей? – возразил Ришон. – На небе нет ни одного облачка.

– Однако же ночью мы можем заблудиться.

– Ну, заблудиться трудно, вам надобно только не съезжать с большой дороги. Притом же теперь превосходная лунная ночь.

– Лунная ночь! Лунная ночь! – прошептал Помпей. – Вы понимаете, господин Ришон, я говорю все это не для себя.

– Разумеется, – отвечал Ришон, – ведь ты старый солдат!

– Кто сражался с испанцами и был ранен в битве при Корбии… – продолжал Помпей, приосаниваясь.

– Тот ничего не боится, не так ли? Ну это очень кстати, потому что виконт не совсем спокоен. Слышишь ли? Предупреждаю тебя…

– Ого! – пробормотал Помпей, побледнев. – Вы боитесь?

– С тобой не буду бояться, храбрый мой Помпей, – отвечал виконт. – Я знаю тебя и уверен, что ты готов умереть, защищая меня.

– Разумеется, разумеется, – отвечал Помпей, – однако же если вы очень боитесь, так лучше подождать до утра.

– Никак нельзя, добрый мой Помпей. На, спрячь это золото как-нибудь на твоей лошади, я сейчас же сойду к тебе.

– Тут много денег, и не следовало бы ночью рисковать ими, – сказал Помпей, взвешивая мешок.

– Опасности нет никакой, по крайней мере, так уверяет Ришон. Ну, все ли на месте, пистолеты, шпаги и мушкетон?

– Вы забываете, – отвечал старый слуга, выпрямляясь, – что человек осторожен, когда всю жизнь свою служил солдатом. Да, виконт, все оружие в исправности.

– Видите, – сказал Ришон, – можно ли чего-нибудь бояться с таким товарищем? Счастливого пути, виконт!

– Благодарю за пожелание, но путь далек, – сказал виконт с некоторым страхом, которого не мог прогнать воинственный вид Помпея.

– Ба, – сказал Ришон, – у всякого пути есть начало и конец. Отвезите нижайший поклон от меня принцессе, скажите ей, что я готов до последней капли крови служить ей и герцогу Ларошфуко. Особенно не забудьте этих двух слов: Бордо – да. А я пойду опять к Канолю.

– Послушайте, Ришон, – сказал виконт, останавливая капитана за руку, когда тот уже начал сходить с лестницы, – если Каноль такой храбрый офицер и честный человек, как вы говорите, почему не пытаться вам привлечь его к нашей партии? Он мог бы догнать меня на дороге или приехать к нам в Шантильи. Зная его несколько, я представил бы его принцессе.

Ришон посмотрел на виконта с такою странною улыбкою, что юноша, вероятно, по лицу его угадал все, что происходило в душе партизана, и поспешно сказал:

– Впрочем, Ришон, не обращайте внимания на мои слова и делайте, как знаете. Прощайте!

Протянув руку, он поспешно воротился в свою комнату, может быть, боясь, что Ришон заметит его смущение, или, может быть, потому, что опасался, чтобы не услышал его Каноль, громкий разговор которого долетал до первого этажа.

Партизан спустился с лестницы. За ним сошел и Помпей. Он беспечно нес мешок, чтобы не показать, что там есть деньги.

Через несколько минут виконт торопливо осмотрел себя, чтобы убедиться, что он ничего не забыл, погасил свечи, сбежал осторожно с лестницы, решился заглянуть через щелочку в нижний этаж. Потом, завернувшись в широкий плащ, поданный ему Помпеем, поставил маленькую ножку на руку слуги, легко вспрыгнул на лошадь, пожурил с улыбкою старого солдата за медлительность и исчез в сумраке.

Когда Ришон вошел в комнату Каноля, которого он должен был занимать, пока виконт будет приготовляться к отъезду, веселый хохот показал, что барон не злопамятен.

На столе между двумя прозрачными бутылками, которые были прежде полны, возвышалась толстая бутылка, покрытая камышом. В ней хранилось превосходное старое коллиурское вино, бесценное для рта, уже отведавшего много вин. Около нее лежали сухие винные ягоды, миндаль, бисквиты, сыры разных сортов, варенье из винограда и показывали, что трактирщик не ошибся в расчете. Верность его расчета подтверждалась двумя совершенно пустыми бутылками и третьею полупустою. В самом деле, кто ни прикоснулся бы к этому десерту, тот должен был бы, при всей своей умеренности, много выпить вина.

А Каноль вовсе не подумал быть воздержанным. Притом же, как гугенот (он происходил от протестантской фамилии и не расставался с религиею предков), как гугенот, говорим мы, Каноль не считал грехом много попить и хорошо поесть. Был ли он печален или даже влюблен, он всегда был неравнодушен к сладкому запаху хорошего обеда и к бутылкам особенной формы с красными, желтыми или зелеными печатями, которые держат в плену настоящее гасконское, шампанское или бургонское вино. И в настоящем случае Каноль, по обыкновению, уступил соблазну – сначала посмотрел, потом понюхал, наконец попробовал. Из пяти чувств, данных ему доброю общею матерью природой, три были совершенно довольны, поэтому два остальных сносили терпеливо и ждали своей очереди с удивительным спокойствием.

В эту минуту вошел Ришон и увидел, что Каноль качается на стуле.

– Ах, любезный Ришон, вы пришли кстати! – вскричал он. – Мне хотелось кому-нибудь похвалить трактирщика нашего Бискарро, и приходилось уже хвалить его моему дрянному Касторину, который не знает, что значит пить, и которого я никак не мог научить есть. Ну посмотрите сюда, милый друг, взгляните на этот стол, за который я прошу вас сесть. Хозяин «Золотого Тельца» истинный артист, человек, которого я хочу рекомендовать другу моему, герцогу д’Эпернону. Выслушайте, что у меня было за ужином: чудесный суп, холодное с маринованными устрицами, с анчоусами и ножками, каплун с оливками (при нем бутылка медока, которой остов вот здесь), куропатка с трюфелями, горошек сладкий и желе (при нем бутылка шамбертен, которая стоит вот тут); наконец, этот десерт и бутылочка коллиурского, которая пытается защищаться, но погибнет, как и прочие, особенно если мы вдвоем пойдем против нее. Черт возьми! Я в превосходном расположении духа, и Бискарро чудесный мастер! Сядьте сюда, Ришон, вы уже поужинали, но все равно. Я тоже поужинал, но это не беда, мы начнем снова.

– Благодарю, барон, – сказал Ришон с улыбкой, – мне уже не хочется есть.

– Согласен, можно не хотеть есть, но всегда должно хотеть пить. Попробуйте этого винца.

Ришон подставил свой стакан.

– Так вы уже поужинали, – продолжал Каноль, – поужинали с этим дрянным виконтом. Ах, извините, Ришон, я ошибаюсь. Он премилый малый, напротив, я обязан ему тем, что наслаждаюсь благами жизни, а без него я испускал бы дух двумя или тремя ранами, которые хотел нанести мне почтенный герцог д’Эпернон. Поэтому я благодарен хорошенькому виконту, прелестному Ганимеду. Ах, Ришон! Вы кажетесь мне именно тем, чем вас считают, то есть преданнейшим слугою принца Конде.

– Что вы, барон! – возразил Ришон, захохотав во все горло. – С чего вы это взяли! Вы уморите меня!

– Ну, все равно, я все-таки ненавижу вашего мальчишку виконта. Принимать участие в первом проезжем дворянине! На что это похоже?

Каноль растянулся в кресле, захохотал и принялся крутить усы с таким непритворным смехом, что и Ришон увлекся его примером.

– Итак, любезный Ришон, говоря серьезно, вы пустились в интриги? В политику?

Ришон продолжал хохотать, но уже не так весело.

– Знаете ли, мне очень хотелось арестовать вас, вас и вашего маленького виконта! Черт возьми! Это было бы очень смешно, и притом легко. Мне могли помочь оруженосцы приятеля моего, герцога д’Эпернона. Ха! Ха! Ришон под караулом вместе с этим мальчишкой! Было бы над чем похохотать!

В эту минуту послышался топот двух удалявшихся лошадей.

– Что это такое, Ришон? – спросил Каноль, прислушиваясь. – Не знаете ли, что это такое?

– Не знаю, а догадываюсь.

– Так скажите.

– Виконт уехал.

– Не простясь со мною! – закричал Каноль. – Ну, он решительно дрянь!

– О, нет, любезный барон, он просто спешит.

Каноль нахмурил брови.

– Какое странное поведение! – сказал он. – Где воспитали этого мальчика? Ришон, друг мой, уверяю, что он вредит вам. Нельзя между дворянами вести себя таким образом. Черт возьми! Если бы я мог догнать его, так пощупал бы ему уши! Черт возьми его глупого отца, который по скупости, вероятно, не дал ему учителя!

– Не сердитесь, барон, – отвечал Ришон с улыбкой, – виконт не так дурно воспитан, как вы воображаете, он, уезжая, поручил мне сказать вам, что он извиняется перед вами и низко кланяется.

– Хорошо, хорошо! – сказал Каноль. – Таким образом он превращает непростительную дерзость в маленькую неучтивость. Черт возьми! Я ужасно сердит. Поссорьтесь-ка со мною, Ришон. Что, не хотите? Позвольте… Ришон, друг мой, вы очень безобразны!

Ришон засмеялся.

– В таком расположении духа, барон, вы могли бы выиграть у меня сегодня вечером сто пистолей, если бы мы вздумали играть. Игра, как вам известно, покровительствует горю.

Ришон знал Каноля, знал, что отводит гнев барона, предлагая ему играть.

– Играть! – вскричал Каноль. – Именно так, давайте играть! Друг мой, ваше предложение мирит меня с вами. Ришон, вы человек преприятный! Ришон, вы хороши, как Адонис, и я прощаю виконту Канбу. Касторин, дай нам карты!

Явился Касторин вместе с Бискарро, они поставили стол, и два друга сели играть. Касторин, уже двадцать лет изучавший игру, и Бискарро, жадно посматривавший на деньги, стали по сторонам стола и смотрели. Менее чем в час, несмотря на свое предсказание, Ришон выиграл у Каноля восемьдесят пистолей.

У Каноля в кошельке не было больше денег, он приказал Касторину достать еще из чемодана.

– Не нужно, – сказал Ришон, слышавший это приказание, – у меня нет времени дать вам реванш.

– Как! Нет времени?

– Теперь одиннадцать часов, а в двенадцать я непременно должен быть в карауле.

– Вы, верно, шутите? – спросил Каноль.

– Барон, – серьезно отвечал Ришон, – вы сами человек военный, стало быть, знаете дисциплину.

– Так что же вы не уехали прежде, чем выиграли у меня деньги? – сказал Каноль со смехом и с досадой.

– Уж не упрекаете ли вы меня за то, что я поучил вас? – спросил Ришон.

– Помилуйте, что вы! Однако же подумаем. Мне совсем не хочется спать, и мне будет чрезвычайно скучно. Если я предложу проводить вас, Ришон?

– Отказываюсь от этой чести, барон. Поручение, которое мне дано, должно быть исполнено без свидетелей.

– Хорошо! Но в какую сторону вы поедете?

– Я только что хотел просить вас не предлагать мне этого вопроса.

– А виконт куда поехал?

– Я должен ответить вам, что не знаю.

Каноль должен был посмотреть на Ришона, чтобы убедиться, что в этих неучтивых ответах вовсе нет желания оскорбить его. Его обезоружили добрый взгляд и откровенная улыбка верского коменданта.

– Что делать? – сказал Каноль. – Вы сегодня превратились с ног до головы в тайну, любезный Ришон, но каждому дается полная свобода. Мне самому назад тому три часа было бы очень неприятно, если бы меня преследовали, хотя мой преследователь был бы, наконец, столько же удивлен и раздосадован, сколько я сам. Ну, последний стакан вина, и доброго пути вам!

Каноль налил стаканы, Ришон, чокнувшись и выпив за здоровье барона, вышел, между тем как барону даже не пришло в голову узнать, по какой дороге он поедет.

Барон остался один между полусгоревшими свечами, пустыми бутылками, разбросанными картами и почувствовал печаль, которую можно понять, только испытав ее. Вся веселость его в тот вечер основывалась на обманутой надежде, в потере которой он тщетно старался утешиться.

Он дотащился до своей спальни, посматривая сквозь окна коридора с сожалением и гневом на уединенный домик, в котором освещенное окно и тени, мелькавшие в нем, наглядно показывали, что Нанона Лартиг проводит вечер не так уединенно, как барон.

На первой ступеньке лестницы барон наступил на что-то. Он наклонился и поднял серенькую перчатку виконта, которую тот, спешно уезжая, уронил и не вздумал поднять, не считая ее драгоценностью.

Как ни были тяжелы мысли Каноля, простительные в минуту мизантропии, порожденной любовною неудачею в уединенном домике, положение Наноны было еще тяжелее.

Нанона беспокоилась и волновалась всю ночь, придумывая тысячу планов, как бы предупредить Каноля. Она употребила всю догадливость умной женщины, чтобы выпутаться из своего несносного положения. Надобно было украсть у герцога одну минуту, чтобы переговорить с Франсинеттой, или две минуты, чтобы написать Канолю одну строчку на клочке бумажки.

Но, казалось, герцог угадал ее мысли и прочел все беспокойство ее ума сквозь веселую маску, которою она прикрыла свое лицо, и поклялся не давать ей этой свободной минуты, которая, однако же, была ей так нужна.

У Наноны началась мигрень, герцог не позволил ей встать, встал сам и принес флакончик со спиртом.

Нанона уколола палец и хотела сама взять из своей шкатулки кусок розового пластыря, который начинал входить в славу уже в то время. Герцог, не устававший служить ей, встал, отрезал кусочек тафты с ловкостью, приводившею Нанону в отчаяние, и запер шкатулку ключом.

Тут Нанона притворилась, что спит крепким сном. Почти в то же время герцог захрапел. Нанона раскрыла глаза и при свете ночника, стоявшего на столике в алебастровой вазе, старалась вынуть записные таблетки герцога из его камзола, лежавшего возле постели и почти у ней под рукою. Но когда она взялась за карандаш и оторвала уже листок, герцог раскрыл глаза.

– Что ты делаешь? – спросил он.

– Я искала, нет ли календаря в ваших таблетках, – отвечала Нанона.

– А зачем?

– Мне хотелось знать, когда день ваших именин.

– Меня зовут Луи, и я именинник 24 августа, как вы знаете, стало быть, вы еще успеете приготовиться к этому дню, красавица моя.

Он взял таблетки из ее рук и положил их сам в камзол.

По крайней мере Нанона при этом удобном случае выиграла карандаш и бумагу. Она спрятала и то и другое под подушку и весьма ловко опрокинула ночник, надеясь, что можно будет писать письмо в темноте. Но герцог тотчас позвонил и громко позвал Франсинетту, уверяя, что не может спать без огня. Франсинетта прибежала прежде, чем Нанона успела написать половину фразы. Герцог, опасаясь, чтобы подобная беда не случилась во второй раз, приказал Франсинетте зажечь две свечи на камине. Тут Нанона объявила, что решительно не может спать при огне, и в лихорадочном раздражении повернулась к стене, ожидая дня с трепетом, который читатель легко поймет.

Свет, ожидаемый с таким трепетом, разлился наконец по верхушкам тополей. Герцог д’Эпернон, чванившийся тем, что живет по всем правилам военной жизни, встал, увидав первый луч солнца, оделся один, чтобы ни на минуту не расставаться с милою своею Наноною, надел халат и позвонил, желая узнать, нет ли чего нового.

Франсинетта отвечала на его вопрос кучею депеш, которые ночью привез Куртово, любимый егерь герцога.

Герцог распечатал их и принялся читать одним глазом, а другим, которому старался придать как можно более нежности, беспрестанно смотрел на прелестную Нанону.

Нанона охотно растерзала бы герцога на куски.

– Знаете ли, – сказал герцог, прочтя несколько депеш, – что вы должны бы сделать?

– Нет, ваша светлость, – отвечала Нанона, – но если вы прикажете, так все будет исполнено.

– Вы послали бы за вашим братом, – продолжал герцог. – Я, кстати, получил из Бордо важные известия, и он мог бы тотчас же отправиться с депешею в Париж. После возвращения я мог бы дать ему чин, о котором вы просите.

Лицо герцога выражало самую непритворную, искреннюю нежность.

«Ну, надобно не бояться! – подумала Канона. – Может быть, Каноль по глазам моим догадается или поймет мои намеки».

Потом сказала громко:

– Пошлите за ним сами, любезный герцог.

Она понимала, что если она сама вздумает исполнить это поручение, то герцог не допустит ее послать письмо к Канолю.

Д’Эпернон позвал Франсинетту и послал ее в гостиницу «Золотого Тельца», сказав ей только:

– Скажи барону Канолю, что Нанона Лартиг ждет его к завтраку.

Нанона пристально посмотрела на служанку, но, хотя взгляд ее был очень красноречив, однако же Франсинетта не могла прочесть в нем целой фразы: «Скажи Канолю, что я сестра его».

Франсинетта вышла, поняв, что тут есть что-то неладное, даже очень опасное.

Между тем Нанона стала за стулом герцога так, что первым взглядом могла показать Канолю, что надобно остерегаться, и занялась приготовлением хитрой фразы, которая могла бы высказать вдруг барону все, что ему нужно знать, чтобы не испортить предстоящего семейного трио.

Она могла видеть всю дорогу до того угла, где накануне герцог прятался со своими людьми.

– А, – сказал вдруг герцог, – вот возвращается наша Франсинетта.

И уставил глаза на Нанону. Она принуждена была отвернуться от окна и отвечать на вопросительный взгляд герцога.

Сердце Наноны билось так сильно, что грудь у ней заболела, она видела только Франсинетту, а ей хотелось видеть Каноля и прочесть на лице его что-нибудь успокоительное.

Раздались шаги на лестнице: герцог приготовил улыбку гордую и вместе с тем дружескую. Нанона старалась не покраснеть и приготовилась к битве.

Франсинетта постучала в дверь.

– Войдите! – сказал герцог.

Нанона приготовила знаменитую фразу, которою хотела приветствовать Каноля.

Дверь отворилась, Франсинетта вошла одна. Нанона заглядывала в переднюю жадными взорами, в передней никого не было.

– Сударыня, – сказала Франсинетта с непоколебимою ловкостью сценической субретки, – барона Каноля уже нет в «Золотом Тельце».

Герцог нахмурил брови.

Нанона подняла голову и вздохнула.

– Как, – сказал он, – барона Каноля уже нет в гостинице «Золотого Тельца»?

– Ты, верно, ошибаешься, – прибавила Нанона.

– Сударыня, – отвечала Франсинетта, – я повторяю вам слова самого Бискарро.

– Он, верно, все угадал, милый Каноль! – прошептала Нанона. – Он так же умен, так же ловок, как храбр и красив лицом.

– Сейчас же позвать сюда этого Бискарро! – закричал герцог с досадой.

– Я думаю, – поспешно прибавила Нанона, – он узнал, что вы здесь, и не хотел беспокоить вас. Он так скромен, бедный Каноль.

– Он скромен! – возразил герцог. – Но, кажется, ему создали не такую репутацию.

– Нет, сударыня, – осмелилась прибавить служанка, – барон действительно уехал.

– Но позвольте спросить, – сказал д’Эпернон, – каким образом барон мог испугаться меня, когда Франсинетте поручено было пригласить его от вашего имени? Ты, стало быть, сказала ему, что я здесь? Да отвечай же, Франсинетта!

– Я ничего не могла сказать ему, ваша светлость, потому что его там не было.

Несмотря на этот ответ Франсинетты, высказанный с быстротою откровенности и истины, герцог, по-видимому, стал подозревать еще более. Нанона не могла уже говорить от радости.

– Прикажите мне идти за Бискарро? – спросила служанка.

– Разумеется, непременно, – отвечал герцог грубым голосом. – Или нет, погоди. Ты останешься здесь, потому что, может статься, понадобишься своей госпоже, а я пошлю туда Куртово.

Франсинетта вышла. Через пять минут Куртово постучался в дверь.

– Ступай к хозяину «Золотого Тельца», – сказал герцог, – и приведи его сюда, мне нужно переговорить с ним. Скажи, чтобы он захватил с собою карту завтрака. Дай ему эти десять луи, чтобы завтрак был получше. Ступай!

Куртово подставил полу платья, получил деньги и тотчас вышел для исполнения полученного приказания.

Он был лакей, всегда живший в хороших домах и знавший свое ремесло превосходно. Он пошел к Бискарро и сказал ему:

– Я уговорил герцога заказать вам лучший завтрак, он дал мне восемь луидоров. Естественно, я оставлю два себе за комиссию, а вот вам остальные шесть. Пойдемте поскорее.

Бискарро, дрожа от радости, перепоясал чистый фартук, положил шесть луидоров в карман и, пожав руку Куртово, отправился вслед за егерем, который повел его скорым маршем к уединенному домику.

На этот раз Нанона перестала трусить: уверенность Франсинетты совершенно успокоила ее, ей даже очень хотелось потолковать с Бискарро.

Его ввели в комнату тотчас, как он пришел.

Бискарро вошел, франтовски засунув фартук за пояс, с колпаком в руке.

– У вас вчера остановился молодой дворянин, барон де Каноль, – спросила Нанона. – Где он?

– Да, где он? – прибавил герцог.

Бискарро начал беспокоиться, потому что шесть луидоров, данные ему егерем, заставляли его догадываться, что он имеет дело с важным вельможею. Поэтому он сначала отвечал с замешательством:

– Он уехал.

– Уехал? – повторил герцог. – В самом деле уехал?

– Точно уехал.

– А куда? – спросила Нанона.

– Этого я не могу сказать вам, сударыня, потому что, право, сам не знаю.

– Вы, по крайней мере, знаете, по какой дороге он поехал?

– По Парижской.

– А в котором часу выехал он? – спросил герцог.

– В полночь.

– И ничего не приказывал? – боязливо спросила Нанона.

– Ничего, он только оставил письмо, поручив мне отдать его Франсинетте.

– А отчего не отдал ты этого письма, дурак? Так-то ты уважаешь приказание дворянина.

– Я уже отдал, давно отдал.

– Фраксинетта! – закричал герцог с гневом. Франсинетта, слушавшая у дверей, одним прыжком перелетела из передней в спальню.

– Почему ты не отдала госпоже своей письмо, которое оставил ей барон Каноль?

– Я думала… ваша светлость… – шептала горничная в страхе.

«Ваша светлость! – подумал испуганный Бискарро, скрываясь в угол спальни. – Ваша светлость… Это, верно, какой-нибудь переодетый принц».

– Да я у ней не успела спросить его, – возразила Нанона, побледнев.

– Дай! – закричал герцог, протягивая руку.

Бедная Франсинетта медленно подала письмо, обращаясь к госпоже своей со взглядом, который хотел сказать: «Вы сами видите, я ни в чем не виновата, дурак Бискарро все испортил».

Молнии заблистали в глазах Наноны и полетели к Бискарро.

Несчастный потел страшно и отдал бы все шесть луидоров за то, чтобы стоять у своей печи и держать в руках какую-нибудь кастрюлю.

Между тем герцог взял письмо, развернул и прочитал его. Пока он читал, Нанона стояла бледная и холодная, как мрамор, она чувствовала, что в ней живо только одно сердце.

– Что значит это маранье? – спросил герцог.

Из этих слов Нанона поняла, что письмо не может повредить ей.

– Прочтите вслух. Может быть, я могу объяснить вам его, – сказала она.

Герцог прочел:

«Милая Нанона!»

Тут он повернулся к ней, она оправилась от испуга и могла вынести его взгляд с удивительною храбростию.

Герцог продолжал:

«Милая Нанона!

Пользуясь отпуском, которым обязан вам, я для развлечения поскачу в Париж. До свидания, прошу не забыть похлопотать о моем счастии».

– Да он сумасшедший, этот Каноль!

– Почему же? – спросила Нанона.

– Разве можно уезжать так, в полночь, без всякой причины? – сказал герцог.

«Да, правда», – подумала Нанона.

– Ну, объясните же мне его отъезд!

– Ах, боже мой, – отвечала Нанона с очаровательною улыбкою, – нет ничего легче, ваша светлость.

– И она называет его светлостью! – прошептал Бискарро. – Решительно, он принц.

– Что же? Говорите!

– Вы сами не догадываетесь?

– Нет, нимало!

– Ведь Канолю только двадцать семь лет, он молод, хорош и беспечен. Какой глупости дает он предпочтение? Разумеется, любви. Он, верно, видел у Бискарро какую-нибудь хорошенькую путешественницу и тотчас поскакал за нею.

– Влюблен! Вы так думаете? – вскричал герцог в восторге от мысли, что если Каноль влюблен в другую, так, верно, не влюблен в Нанону.

– Да, разумеется, он влюблен. Не так ли, Бискарро? – сказала Нанона, радуясь, что герцог соглашается с ее мыслью. – Ну, отвечайте откровенно: не так ли, я угадала правду?

Бискарро вообразил, что настала благоприятная минута подслужиться молодой даме, поддакивая ей. Он улыбнулся, разинув огромный рот, и сказал:

– Действительно, вы, может быть, правы.

Нанона подвинулась на шаг к трактирщику и невольно вздрогнула.

– Не так ли? – сказала она.

– Кажется, сударыня, что именно так. Да, сударыня, вы раскрыли мне глаза.

– Ах, расскажите нам все это, господин Бискарро! – вскричала Нанона, предаваясь первым подозрениям ревности, – говорите, какие путешественницы останавливались вчера в вашей гостинице?

– Рассказывайте, – прибавил герцог, разваливаясь в кресле и протягивая ноги.

– Путешественниц не было, – сказал Бискарро.

Нанона вздохнула.

– Останавливался, – продолжал трактирщик, не подозревая, что каждое его слово падало, как свинец, на сердце Наноны, – останавливался только молодой дворянин, белокурый, хорошенький, полный, который не ел, не пил и боялся ехать ночью… Дворянин боялся ехать ночью, – прибавил Бискарро, лукаво покачивая головою, – вы изволите понимать…

– Ха! Ха! Ха! Прекрасно! – закричал герцог.

Нанона отвечала на его хохот скрежетом зубов.

– Продолжайте, – сказала она трактирщику. – Вероятно, дворянчик ждал Каноля?

– Нет, он ждал к ужину высокого господина с усами и даже довольно грубо обошелся с бароном Канолем, когда этот хотел ужинать с ним, но храбрый барон не струсил от такой малости. Он, кажется, отчаянный человек, после отъезда высокого господина, поехавшего направо, он поскакал за маленьким, уехавшим налево.

При этом странном заключении Бискарро, видя веселое лицо герцога, позволил себе начать такой громкий смех, что стекла в окнах задрожали.

Герцог, совершенно успокоенный, верно, поцеловал бы почтенного Бискарро, если бы трактирщик был из дворян. Между тем бледная Нанона с судорожною и холодною улыбкою слушала каждое слово Бискарро с тем страшным вниманием, которое заставляет ревнивых выпить чашу яда до дня.

Наконец она спросила:

– Что заставляет вас думать, что этот дворянин – переодетая женщина, что барон Каноль влюблен в нее и что он поехал в Париж не для одного развлечения, не от одной скуки?

– Что заставляет меня думать? – повторил Бискарро, непременно хотевший передать свое убеждение слушателям. – Позвольте, сейчас скажу.

– Говорите, говорите, любезный друг, – сказал герцог, – вы в самом деле очень забавны.

– Ваша светлость слишком добры, – отвечал Бискарро. – Извольте послушать.

Герцог превратился в слух.

Нанона сжала кулаки.

– Я ничего не подозревал и просто принял белокурого дворянина за мужчину, как вдруг встретил барона Каноля на лестнице. Левою рукою он держал свечу, а правою – перчатку и смотрел, и нюхал ее с любовью.

– Ха! Ха! Ха! Чудо, чудо! – закричал герцог, становившийся все веселее по мере того, как переставал бояться за себя.

– Перчатку! – повторила Нанона, стараясь вспомнить, не оставила ли она подобного залога любви в руках своего друга. – Какая перчатка? Не такая ли?

– Нет, – отвечал Бискарро, – перчатка была мужская.

– Мужская! Станет барон Каноль с любовью рассматривать мужскую перчатку! Ах, Бискарро, вы сошли с ума!

– Нет, перчатка принадлежала белокурому господину, который не ел, не пил и боялся ехать ночью, премаленькая перчатка, куда едва ли вошла бы ваша ручка, сударыня, хотя ручка у вас крошечная.

Нанона простонала, как будто ей нанесли невидимую рану.

– Надеюсь, – сказала она с чрезвычайным усилием, – что теперь вы довольны, и ваша светлость знает все, что хотел знать.

Стиснув зубы, с дрожащими губами, она указала пальцем на дверь, но изумленный Бискарро, заметив гнев на лице молодой женщины, ничего не понимал и оставался на одном месте, раскрыв глаза и рот.

Он подумал:

«Если отсутствие барона доставляет им такое неудовольствие, то возвращение его покажется счастием. Польщу этому благородному вельможе сладкой надеждой, чтобы у него аппетит был лучше».

Вследствие такого соображения Бискарро принял самый грациозный вид и, ловко выставив правую ногу вперед, сказал:

– Барон уехал, но ежеминутно может воротиться.

Герцог улыбнулся при этом открытии.

– Правда, – сказал он, – точно правда? Может быть, он даже воротился. Подите-ка посмотрите, господин Бискарро, и дайте мне ответ.

– А завтрак-то, – сказала Нанона. – Мне очень хочется есть, я голодна.

– Дело, – отвечал герцог, – я пошлю туда Куртово. Гей, Куртово, ступай в гостиницу господина Бискарро и осведомься, не воротился ли барон де Каноль. Если его там нет, так разузнай и поищи в окрестностях. Мне очень хочется завтракать с ним, ступай!

Куртово ушел, а Бискарро, заметив беспокойное молчание обоих хозяев дома, хотел было опять начать говорить.

– Разве вы не видите, что госпожа моя дает вам знак уйти? – сказала ему Франсинетта.

– Позвольте, позвольте! – вскричал герцог. – Вот и вы, Нанона, теряетесь в свою очередь! А где же завтрак? Мне так же хочется есть, как и вам, меня мучит голод. Подойдите, господин Бискарро, прибавьте вот эти шесть луи к прежним: они даются вам за приятную историю, которую вы нам рассказали.

Потом он приказал историку превратиться в повара. Поспешим сказать, что Бискарро столько же отличился во второй должности, сколько и в первой.

Между тем Нанона обдумала и рассмотрела положение, в которое ее поставило известие почтенного Бискарро. Во-первых, верно ли это известие? А во-вторых, если оно даже верно, не следует ли извинить Каноля? В самом деле, какая жестокая обида ему, храброму дворянину, это несостоявшееся свидание! Какая ему обида – шпионство герцога д’Эпернона и необходимость присутствовать при торжестве соперника! Нанона была так влюблена, что приписывала его бегство припадку ревности и не только извиняла Каноля, но даже жалела о нем; она даже радовалась, что он любит ее так сильно, что решился на маленькое мщение. Но, однако же, надо вырвать зло с корнем, остановить эту любовь в самом ее начале.

Но тут страшная мысль поразила Нанону, как громом.

Что, если встреча Каноля и переодетой дамы просто свидание!

Но нет, она тотчас успокоилась: переодетая дама ждала высокого мужчину с усами, грубо обошлась с Канолем, да и сам Каноль узнал, какого пола незнакомец, только по маленькой перчатке, найденной случайно.

Все равно, все-таки надобно остановить Каноля.

Тут, вооружась всем своим мужеством, она воротилась к герцогу, который только что отпустил Бискарро, осыпав его похвалами и наделив приказаниями.

– Как жаль, – сказала она, – что ветреность несносного Каноля помешает ему воспользоваться честью, которой вы хотели удостоить его! Если бы он был здесь, вся его будущность устроилась бы, но его нет, и он может потерять всю карьеру.

– Но, – возразил герцог, – если мы его отыщем…

– О, этого не может быть, ведь дело идет о женщине. Он не вернется.

– Что же прикажете мне делать? Как помочь горю? – отвечал герцог. – Молодые люди ищут веселья, он молод и веселится.

– Но я постарше его и порассудительнее и полагаю, что следовало бы оторвать его от этого несвоевременного веселья.

– Какая сердитая сестрица!

– В первую минуту он может сетовать на меня, – продолжала Нанона, – но впоследствии, уж верно, будет благодарить.

– Ну так говорите, что вы хотите делать? Если у вас есть какой-нибудь план, так я готов исполнить его, говорите!

– Разумеется, есть.

– Так говорите.

– Вы хотели послать его к королеве с важным известием?

– Хотел, но ведь его нет.

– Пошлите за ним вдогонку, он едет по Парижской дороге, тут уж половина дела сделана.

– Вы совершенно правы.

– Поручите все дело мне, и Каноль получит ваши приказания сегодня вечером или завтра утром, не позже. Отвечаю вам за успех.

– Но кого послать?

– Вам нужен Куртово?

– Нисколько.

– Так отдайте мне его, и я его отправлю к Канолю с моим поручением.

– Какая дипломатическая голова! Вы далеко пойдете, Нанона! – сказал герцог.

– Только бы вечно учиться у такого превосходного учителя, больше я ничего не желаю.

Она обняла старого герцога, а тот вздрогнул от радости.

– Какую чудесную шутку сыграем мы с нашим селадоном! – сказала она.

– И рассказывать будет весело!

– Я сама хотела бы поехать за ним, чтобы видеть, как он примет посланного.

– К несчастию, или, лучше сказать, к счастию, это невозможно, и вам надобно остаться со мною.

– Пожалуй, но не будем терять времени. Извольте писать вашу депешу, герцог, и отдавайте Куртово в мое распоряжение.

Герцог взял перо и на листочке бумаги написал только эти два слова:

«Бордо – нет».

Потом подписал свое имя.

На конверте этой лаконической депеши он надписал:

«Ее величеству королеве Анне Австрийской, правительнице Франции».

В то же время Нанона написала две строчки и показала их герцогу.

Вот они:

«Любезный барон!

Вы видите здесь депешу к королеве. Отдайте немедленно, дело идет о спасении отечества.

Ваша преданная сестра Нанона».

Нанона складывала записку, когда на лестнице послышались быстрые шаги. Куртово отворил дверь с веселым лицом человека, который принес нетерпеливо ожидаемое известие.

– Вот барон Каноль, я встретил его очень близко отсюда, – сказал егерь.

Герцог вскрикнул от приятного изумления.

Нанона побледнела, бросилась в дверь и прошептала:

– Верно, такова уж моя судьба!

В эту минуту в дверях показалось новое лицо, одетое в великолепный костюм, со шляпою в руках и улыбавшееся с самодовольным видом.

VIII

Если бы гром разразился над Наноною, это не столько бы поразило ее, сколько удивило это неожиданное появление. Она невольно с глубокою горестью вскрикнула в испуге:

– Опять он!

– Да, я, милая моя сестрица, – отвечал гость нежным голосом. – Но извините, – прибавил он, увидав герцога, – может быть, я беспокою вас.

И он до земли поклонился гиеннскому губернатору, который отблагодарил его ласковым жестом.

– Ковиньяк! – прошептала Нанона так тихо, что слово это, казалось, вылетело из ее сердца, а не из уст.

– Добро пожаловать, барон де Каноль, – сказал герцог с веселою улыбкою, – ваша сестра и я говорим только о вас со вчерашнего вечера и со вчерашнего вечера желаем видеть вас.

– А, вы желали видеть меня! В самом деле? – сказал Ковиньяк, обращая на Нанону взгляд, в котором выражались ирония и сомнение.

– Да, – отвечала Нанона, – герцогу захотелось, чтобы я представила вас ему.

– Только из опасения обеспокоить вас не добивался я этой чести раньше, – сказал Ковиньяк, низко кланяясь герцогу.

– Да, барон, – отвечал герцог, – я удивлялся вашей деликатности, но все-таки упрекаю вас за нее.

– Меня, герцог, меня хотите упрекать за деликатность!

– Да, если бы ваша добрая сестра не занялась вашими делами…

– А… – сказал Ковиньяк, с красноречивым упреком взглянув на сестру. – А, сестра моя занялась делами…

– Да, делами брата, – подхватила Нанона, – что же тут особенно удивительного?

– И сегодня кому обязан я удовольствием видеть вас? – спросил герцог.

– Да, – подхватил Ковиньяк, – кому ваша светлость обязаны удовольствием видеть меня?

– Кому? Разумеется, одному случаю, только случаю, который воротил вас.

«Ага, – подумал Ковиньяк, – я, должно быть, уезжал».

– Да, вы уехали, несносный брат, – сказала Нанона, – и написали мне две строчки, они еще более увеличили мое беспокойство.

– Что же делать, милая Нанона? – сказал герцог. – Надобно прощать влюбленных.

«Ого, дело запутывается! – подумал Ковиньяк. – Я, должно быть, влюблен».

– Ну, – сказала Нанона, – признавайтесь, что вы влюблены.

– Пожалуй, не отказываюсь, – отвечал Ковиньяк с глупой улыбкой и стараясь узнать сколько-нибудь правды, чтобы сказать потом большую ложь.

– Хорошо, хорошо, – прервал герцог, – однако же пора завтракать. Вы расскажете нам, барон, про ваши интриги за завтраком. Франсинетта, подай прибор барону Канолю. Вы еще не завтракали, капитан, надеюсь?

– Нет еще, ваша светлость, и должен даже признаться, что утренний воздух придал мне удивительный аппетит.

– Скажите лучше, ночной воздух, потому что вы всю ночь провели на большой дороге.

«Черт возьми! – подумал Ковиньяк. – Мой зять на этот раз угадал чудесно».

Потом прибавил вслух:

– Пожалуй, извольте, соглашусь, воздух ночной…

– Пойдемте же, – сказал герцог, подавая руку Наноне и переходя в столовую с Ковиньяком. – Вот тут довольно работы для вашего желудка, как бы он ни был взыскателен.

Действительно, Бискарро превзошел самого себя: блюд было немного, но все они были отборные и приготовлены превосходно. Белое гиеннское вино и красное бургонское выливалось из бутылок, как жемчуг и как рубин.

Ковиньяк ел за четверых.

– Брат ваш ест чудесно! – сказал герцог. – А вы не кушаете, Нанона?

– Мне уже не хочется есть.

– Милая сестрица! – вскричал Ковиньяк. – Ведь удовольствие видеть меня отняло у ней аппетит. Право, мне досадно, что она так любит меня!

– Возьмите кусочек рябчика, Нанона, – сказал герцог.

– Отдайте его моему брату, герцог, – отвечала Нанона. Она заметила, что тарелка Ковиньяка быстро пустеет, и боялась, что он опять начнет смеяться, когда кушанье исчезнет.

Ковиньяк подставил тарелку и улыбнулся самым благодарным образом. Герцог положил ему на тарелку кусок рябчика, а Ковиньяк поставил перед собою тарелку.

– Ну, что же вы поделываете, Каноль? – спросил герцог с такою милостивою кроткостью, которая показалась Ковиньяку чудесным предзнаменованием. – Разумеется, я говорю не о любовных делах.

– Напротив того, говорите о них, ваша светлость, говорите, сколько вам угодно, не церемоньтесь, – отвечал Ковиньяк, которому частые приемы медока и шамбертена развязали язык. Впрочем, он не боялся появления барона Каноля, что редко случается с теми, кто принимает на себя чужое имя.

– Ах, герцог, – сказала Нанона, – он очень хорошо понимает шутку!

– Так мы можем потолковать с ним об этом молоденьком дворянине, – сказал герцог.

– Да, о том мальчике, которого вы встретили вчера, братец, – прибавила Нанона.

– Да, на дороге, – сказал Ковиньяк.

– И потом в гостинице Бискарро, – прибавил герцог д’Эпернон.

– Да, потом в гостинице Бискарро, – сказал Ковиньяк, – это сущая правда.

– Так вы в самом деле с ним встретились? – спросила Нанона.

– С мальчиком?

– Да.

– Каков он был? Ну, говорите откровенно, – сказал герцог.

– По правде сказать вам, – отвечал Ковиньяк, – он был премилый малый: белокурый, стройный, прелестный, ехал с каким-то конюхом.

– Именно так, – сказала Нанона, кусая губы.

– И вы влюблены в него?

– В кого?

– В этого премилого малого, белокурого, стройного и прелестного?

– Что это значит, ваша светлость? – спросил Ковиньяк, готовясь рассердиться. – Что хотите вы сказать?

– Что? У вас до сих пор хранится на сердце серенькая перчатка? – спросил герцог, лукаво улыбаясь.

– Серенькая перчатка?

– Да, та самая, которую вы так страстно нюхали и целовали вчера вечером.

Ковиньяк уже ничего не понимал.

– Та перчатка, которая заставила вас догадаться, понять пре-вра-ще-ние… – продолжал герцог, останавливаясь на каждом слоге.

Ковиньяк по одному этому слову понял все.

– А, этот мальчик был дама? – вскричал он. – Ну, даю вам честное слово, что я угадал эту шутку!

– Теперь уже нет сомнения, – прошептала Нанона.

– Налейте мне вина, сестрица, – сказал Ковиньяк. – Не знаю, кто опустошил бутылку, которая стояла возле меня, но в ней уже нет ничего.

– Хорошо, хорошо! – сказал герцог. – Есть еще возможность вылечить его, если любовь не мешает ему ни есть, ни пить. Государственные дела не пострадают от такой любви.

– Как! Чтобы от любви моей пострадали дела короля? Никогда! Дела короля прежде всего! Дела короля – вещь священная! Не угодно ли за здоровье короля, ваша светлость!

– Можно надеяться на вашу преданность, барон?

– На мою преданность?

– Да.

– Разумеется, можно. Иногда я готов позволить изрезать себя на куски…

– И это очень просто, – перебила Нанона, боясь, что в восторге от медока и шамбертена Ковиньяк забудет свою роль и воротится к своей личности. – И это очень просто. Разве вы не капитан войск его королевского величества по милости герцога?

– И никогда этого не забуду, – отвечал Ковиньяк с изумительным душевным волнением, положив руку на сердце.

– Мы и не то сделаем после, – сказал герцог, – а что-нибудь побольше.

– Покорнейше благодарю!

– И мы уже начали.

– В самом деле?

– Да. Вы слишком скромны, друг мой, – возразил герцог д’Эпернон. – Когда вам нужна будет протекция, надобно обратиться ко мне. Теперь, когда вам не нужно ходить окольною дорогою, когда вам уже не нужно скрываться, когда я знаю, что вы брат Наноны…

– Теперь, – вскричал Ковиньяк, – я всегда буду относиться прямо к вашей светлости!

– Вы обещаете?

– Даю слово.

– Прекрасно сделаете. Между тем сестра объяснит вам, о чем мы теперь хлопочем: она должна отдать вам письмо от меня. Может быть, все счастие ваше зависит от поручения, которое я даю вам по ее просьбе. Попросите совета у сестры вашей, молодой человек, попросите у нее совета: она умна, осторожна и чрезвычайно добра. Любите сестру вашу, барон, и будьте уверены, что я всегда буду к вам милостив.

– Ваша светлость, – вскричал Ковиньяк с непритворною радостью, – сестра моя знает, как я люблю ее, как я желаю видеть ее счастливою, славною и особенно… богатою!

– Ваш пыл нравится мне, – сказал герцог, – так останьтесь с Наноной, а я пойду и займусь одним мерзавцем. Но, кстати, барон, – прибавил герцог, – может статься, вы можете дать мне какие-нибудь сведения об этом бандите?

– Охотно, – отвечал Ковиньяк. – Только мне знать, о каком бандите вы говорите. В наше время их очень много и они разных сортов.

– Вы совершенно правы, этот чрезвычайно дерзок, подобного я еще не видывал.

– В самом деле!

– Представьте, этот мерзавец взамен письма, которое писала вам вчера сестра и которое он достал гнусным убийством, выманил у меня бланк.

– Бланк, в самом деле?

Потом Ковиньяк прибавил простодушно:

– Но зачем же вам было нужно это письмо, посланное сестрою к брату?

– Да я не знал родства.

– Это другое дело.

– И притом имел глупость, – простите ли меня, милая Нанона, – прибавил герцог, подавая ей руку, – имел глупость ревновать вас.

– Вы ревновали? В самом деле? Ах, ваша светлость! Как вам не стыдно!

– Так я хотел спросить у вас, не знаете ли вы, кто был доносчик в этом деле?

– Нет, право, не знаю… Но ваша светлость понимает, что подобные дела не остаются без наказания и что вы со временем узнаете преступника.

– Да, разумеется, узнаю со временем, – отвечал герцог, – и для этого я принял свои меры, но мне было бы гораздо приятнее узнать теперь.

– Так вы приняли меры? – спросил Ковиньяк, слушая обоими ушами. – Вы приняли меры?

– Да, да, – продолжал герцог, – и мерзавец будет очень счастлив, если его не повесят за его бланк.

– Ого! – сказал Ковиньяк. – А каким образом узнаете вы этот бланк от прочих бланков, которые вы даете, ваша светлость?

– На этом сделана заметка.

– Какая?

– Для всех незаметная, но я узнаю ее посредством химической операции.

– Чудесно! – сказал Ковиньяк. – Вы поступили чрезвычайно остроумно в этом случае, но смотрите, остерегитесь, он, может быть, догадается.

– О, этого нельзя опасаться. Кто может сказать ему об этой заметке?

– И то правда, – отвечал Ковиньяк, – Нанона не скажет, я тоже не скажу.

– И я тоже, – прибавил герцог.

– И вы не скажете. Вы совершенно правы: когда-нибудь вы узнаете имя человека и тогда…

– И тогда, так как я буду уже квит с ним, потому что он получит за бланк все, чего пожелает, тогда я прикажу повесить его.

– Прекрасно! – вскричал Ковиньяк.

– А теперь, – продолжал герцог, – если вы не можете дать мне сведения о нем…

– Нет, право, не могу.

– Так я оставлю вас с сестрою. Нанона, растолкуйте ему мое поручение хорошенько, особенно постарайтесь, чтобы он не терял времени.

– Будьте спокойны.

– Прощайте!

Герцог нежно простился рукою с Наноной, дружески кивнул ее брату и спустился с лестницы, обещая воротиться в тот же день.

– Черт возьми! – сказал Ковиньяк. – Добрый герцог хорошо сделал, что предупредил меня… Право, он не так глуп, как кажется. Но что буду я делать с его бланком? Попробую продать его как вексель…

Нанона воротилась и заперла дверь.

– Теперь, – сказала она брату, – потолкуем, как исполнить приказание герцога д’Эпернона.

– Да, милая сестрица, – отвечал Ковиньяк, – потолкуем, ведь я только для этого и пришел сюда. Но чтобы удобнее разговаривать, надобно сесть. Сделайте одолжение, сядьте, прошу вас.

Ковиньяк подвинул стул и показал Наноне, что стул готов для нее.

Нанона села и нахмурила брови, что не предвещало ничего хорошего.

– Во-первых, – начала Нанона, – почему вы не там, где вам следует быть?

– Ах, милая сестрица, вот это совсем не любезно с вашей стороны. Если бы я был там, где мне следует быть, то не был бы здесь, и вы не имели бы удовольствия видеть меня.

– Ведь вы хотели поступить в аббаты?

– Нет, я не хотел. Скажите лучше, что особы, принимающие участие во мне, и особенно вы, желали этого. Но я лично никогда не чувствовал особенного влечения к этому званию.

– Однако же вас так воспитывали.

– Да, и я воспользовался этим воспитанием.

– Не шутите так бессовестно!

– Я и не думаю шутить, прелестная сестрица. Я только рассказываю. Слушайте, вы отправили меня в Ангулем, в монастырь, чтобы я учился.

– И что же?

– Ну, я и выучился. Я знаю по-гречески, как Гомер, по-латыни, как Цицерон, а теологию, как Иоанн Гусс. Когда я все выучил, то перешел, все по вашему же желанию, к кармелитам в Руан.

– Вы забываете сказать, что я обещала вам ежегодную пенсию в сто пистолей и сдержала данное слово. Сто пистолей для кармелита, кажется, очень довольно.

– Совершенно согласен с вами, милая моя сестрица, но под предлогом, что я еще не кармелит, монахи постоянно получали пенсию вместо меня.

– Если это и правда, то ведь вы поклялись жить всегда в бедности?

– И поверьте мне, что я в точности исполнил клятву: трудно было найти человека беднее меня.

– Но вы ушли от кармелитов?

– О да! Наука сгубила меня, я был слишком учен, милая моя сестрица.

– Что это значит?

– Между кармелитами, которые вовсе не слывут Эразмами и Декартами, я считался чудом, разумеется, чудом учености. Когда герцог Лонгвиль приехал в Руан просить город склониться на сторону парламента, меня отправили приветствовать герцога речью. Я исполнил поручение так красноречиво и удачно, что герцог был невыразимо доволен и спросил у меня, не хочу ли я быть его секретарем. Это случилось именно в ту минуту, как я хотел постричься.

– Да, я это помню, и даже под предлогом, что хотите проститься с миром, вы просили у меня сто пистолей, и я доставила вам их прямо в собственные ваши руки.

– И только эти сто пистолей я и видел, клянусь вам честью дворянина.

– Но вы должны были отказаться от света.

– Да, я точно хотел отказаться, но судьба распорядилась иначе: она, верно, хотела определить мне другое поприще, послав мне предложение герцога Лонгвиля. Я покорился решению судеб и, признаюсь вам, до сих пор не раскаиваюсь.

– Так вы уже не кармелит?

– Нет, по крайней мере, теперь, милая сестрица. Не смею сказать вам, что никогда не ворочусь в монастырь, потому что какой человек может сказать вечером: я сделаю завтра то-то. Господин Ренсе основал орден Трапистов. Может быть, я последую его примеру и изобрету что-нибудь новенькое. Но теперь я попробовал военное ремесло. Оно сделало меня человеком светским и нечистым, но при первом удобном случае я постараюсь очиститься.

– Вы военный! – сказала Нанона, пожав плечами.

– Почему же нет? Не скажу вам, что я Дюнуа, Дюгесклен, Баяр, рыцарь без страха и упрека. Нет, я не так горд, сознаюсь, что заслуживаю кое-какие упреки, и не спрошу, как знаменитый Сфорца, что такое страх. Я человек, и как говорит Плавт: Homo sum, et nihil humanum a me alienum puto, то есть я человек, и ничто человеческое мне не чуждо. Поэтому я трус, сколько человеку позволяется быть трусом, что не мешает мне при случае быть очень храбрым. Когда меня принуждают, я довольно порядочно действую шпагой и пистолетом. Но по природе истинное мое призвание – дипломатическое поприще. Или я очень ошибаюсь, милая Нанона, или я буду великим политиком. Политическое поприще прекрасно. Посмотрите на Мазарини: он пойдет далеко, если его не повесят. Видите ли, я то же самое, что Мазарини. Зато и боюсь только одного: чтобы меня не повесили. По счастью, я могу надеяться на вас, милая Нанона, и эта мысль придает мне бодрости и отваги.

– Так вы военный?

– И кроме того, придворный в случае нужды. Ах! Мое пребывание у герцога Лонгвиля много послужило мне в пользу.

– Чему же вы там учились?

– Тому, чему можно выучиться у такого человека: выучиться воевать, интриговать, изменять.

– И к чему это привело вас?

– К самому блестящему положению.

– Которое вы не умели удержать за собою?

– Что ж делать? Ведь даже и принц Конде потерял свое место. Нельзя управлять событиями. Милая сестрица! Каков бы я ни был, я управлял Парижем!

– Вы?

– Да, я.

– Сколько времени?

– Час и три четверти, по самому верному счету.

– Вы управляли Парижем?

– Как настоящий король.

– Как это случилось?

– Очень просто. Вы знаете, что коадъютор господин Гонди, то есть аббат Гонди…

– Знаю, знаю!

– Был полным властелином столицы. В это самое время я служил герцогу д’Эльбефу. Он лотарингский принц, и нет стыда служить принцу. Ну, в то время герцог был во вражде с коадъютором. Поэтому я произвел восстание и взял в плен…

– Кого? Коадъютора?

– Нет, не его, я не знал бы, что с ним делать, и был бы в большом затруднении. Нет, я взял в плен его приятельницу герцогиню де Шеврез.

– Какой ужас! – вскричала Нанона.

– Не правда ли, какой ужас! У аббата Гонди приятельница! И я подумал то же самое. Поэтому я решился похитить ее и отвезти так далеко, чтобы он никогда не мог видеться с ней. Я сообщил ему свое намерение, но у этого человека всегда такие доводы, что против них никак не устоишь. Он предложил мне тысячу пистолей.

– Бедная женщина! За нее торговались!

– Помилуйте! Напротив, это должно быть ей очень приятно. Это доказало ей, как ее любит господин Гонди.

– Так вы богаты?

– Богат ли я?

– Да, можно разбогатеть таким грабежом.

– Ах, не говорите мне об этом, Нанона, мне как-то не везет! Служанка герцогини, которую никто не думал выкупать и которая поэтому осталась у меня, растратила все мои деньги.

– По крайней мере, надеюсь, вы сохранили дружбу тех, кому служили против коадъютора?

– Ах! Нанона, как видно, вы еще вовсе не знаете людей! Герцог д’Эльбеф помирился с аббатом Гонди. В договоре, который они заключили между собой, мною пожертвовали. Поэтому я нашел вынужденным брать жалованье от Мазарини, но Мазарини величайший скаред. Он не соразмерял наград с моими услугами, и я был принужден предпринять новое восстание в честь советника Брусселя, имевшее целью истребить канцлера Сегье. Но мои люди, неловкие дураки, истребили его только наполовину. В этой схватке я подвергался самой страшной опасности, какой не видывал во всю жизнь. Маршал Мельере выстрелил в меня из пистолета в двух шагах. По счастью, я успел наклониться, пуля просвистела над моею головою, и знаменитый маршал убил какую-то старуху.

– Какая куча подлостей!

– Нет, милая сестрица, это уже необходимая принадлежность междоусобной войны.

– Теперь все понимаю: человек, способный на такие подвиги, мог сделать то, что вы сделали вчера.

– Что же я сделал? – спросил Ковиньяк с самым невинным видом.

– Вы осмелились лично обманывать такого важного человека, как герцог д’Эпернон! Но вот чего я не понимаю, вот чего не могу представить себе: чтобы брат, осыпанный моими благодеяниями, мог хладнокровно задумать погубить сестру свою.

– Я хотел погубить сестру?.. Я хотел?.. – спросил Ковиньяк.

– Да, вы, – отвечала Нанона. – Мне не нужно было ваших рассказов, которые показывают, что вы на все способны: я и без них узнала почерк письма. Вот, смотрите: не станете ли уверять, что не вы писали эту безымянную записку?

Раздраженная Нанона показала брату донос, который герцог отдал ей накануне.

Ковиньяк прочел его, не смущаясь.

– Ну что же, – сказал он, – почему вы недовольны этим письмом? Неужели вам кажется, что оно нехорошо сочинено? В таком случае мне жаль вас, видно, что вы не занимаетесь литературою.

– Дело идет не о слоге письма, а о его содержании. Вы или не вы писали его?

– Разумеется, я. Если бы я хотел скрываться, так изменил бы свой почерк. Но это было совершенно бесполезно: я никогда не имел намерений прятаться от вас. Я даже очень желал, чтоб вы узнали, что письмо писано мною.

– О, – прошептала Нанона с видимым отвращением, – вы сознаетесь!

– Да, милая сестрица, я должен сказать вам, что меня подстрекала месть.

– Месть!

– И самая естественная.

– Мстить мне, несчастный! Да подумайте хорошенько о том, что вы говорите! Что я вам сделала, какое зло? Как мысль мстить мне могла прийти вам в голову?

– Что вы мне сделали? Ах, Нанона, поставьте себя на мое место! Я оставляю Париж, потому что у меня было там много врагов: такое несчастие случается со всеми политическими людьми. Я адресуюсь к вам, молю о помощи. Что, не помните? Вы получили три письма. Вы скажете, что не узнали моего почерка, он совершенно похож на ту руку, которою писана безымянная записка, притом же все три письма были подписаны мною. Я пишу к вам три письма и прошу в каждом сто несчастных пистолей! Только сто пистолей, а у вас миллионы! Это сущая безделица, но вы знаете, сто пистолей моя обыкновенная цифра. И что же? Сeстpa отказывает мне. Я сам лично являюсь, сестра не принимает меня. Разумеется, я стараюсь разведать, что это значит. Может быть, думаю я, она сама находится в затруднительном положении, настала минута доказать ей, что ее благодеяния пали не на бесплодную землю. Может быть даже, она не свободна, в таком случае следует простить ей. Видите, сердце мое искало средств извинить вас, и тут-то узнал я, что сестра моя свободна, счастлива, богата, миллионерша и что барон Каноль, чужой человек, пользуется моими правами и получает покровительство вместо меня. Тут зависть свела меня с ума.

– Скажите лучше, жадность к деньгам. Вы продали меня герцогу д’Эпернону, как продали герцогиню де Шеврез коадъютору. Какое вам дело, спрашиваю вас, заботиться, в каких я отношениях с бароном Канолем?

– Мне? Ровно никакого! И я не подумал бы беспокоить вас, если бы вы продолжали хоть какие-нибудь сношения со мною.

– Знаете ли, что вы погибнете, если я скажу герцогу одно слово, если поговорю с ним откровенно?

– Знаю.

– Вы сейчас сами слушали от него самого, какую участь он готовит тому, кто выманил у него этот бланк.

– Не говорите мне об этом, я весь дрожал, и мне нужно было употребить всю мою душевную силу, чтобы не показать, до какой степени я смутился.

– И вы не опасаетесь?

– Нет, ничего не опасаюсь. Откровенное признание показало бы, что барон Каноль не брат ваш, и слова вашей записки, писанные не постороннему человеку, получат не совсем чистое значение, какое вы теперь им придали, неблагодарная сестра, не смею сказать слепая, потому что хорошо знаю вас. Подумайте только, как много выгод выходит из этой минутной распри с герцогом, которая приготовлена моими трудами. Во-первых, вы находились в страшном затруднении и дрожали при мысли, что явится барон Каноль, который, не будучи предупрежден, страшно испортил бы вам семейный роман. Напротив, я явился и все спас. Теперь брат ваш не тайна. Герцог д’Эпернон усыновил его, и, надобно признаться, самым нежным образом. Теперь брату вашему уже не нужно прятаться, он принадлежит к семейству, теперь вы можете переписываться, видаться с ним вне дома и даже у себя в доме. Только смотрите, предупредите брата вашего с черными глазами и волосами, чтобы герцог д’Эпернон никогда не видал его лицо. Ведь все плащи схожи между собою, и когда герцог увидит, что от вас выходит плащ, кто скажет ему, чей это плащ, – брата или постороннего человека? Теперь вы свободны, как воздух. Только, желая услужить вам, я переменил имя. Вы должны бы поблагодарить меня!

Изумленная Нанона не знала, как возражать на этот поток слов, выражение самого страшного бесстыдства.

Зато Ковиньяк, пользуясь своею победою, продолжал не останавливаясь:

– Даже, любезная сестрица, теперь, когда мы соединились после долгой разлуки, когда после многих переворотов вы нашли настоящего брата, признайтесь, что с этой минуты вы будете спать спокойно под щитом, которым любовь прикроет вас. Вы будете спать так спокойно, как будто вся Гиенна обожает вас, когда вы знаете, напротив, что здесь вас не терпят, но здешняя провинция поневоле покорится тому, чего мы захотим. В самом деле, я буду жить у вашего порога, герцог произведет меня в полковники, вместо шести человек у меня будет их две тысячи. С этими двумя тысячами я возобновлю воспоминание о двенадцати подвигах Геркулеса. Меня назначат герцогом и пэром, герцогиня д’Эпернон умирает, герцог женится на вас.

– Но прежде всего этого – два условия, – сказала Нанона строгим голосом.

– Какие, милая сестрица? Извольте говорить, я готов слушать вас.

– Во-первых, вы возвратите герцогу бланк, потому что эта бумага может погубить вас. Вы слышали: он сам своими устами произнес приговор. Во-вторых, вы сейчас же уйдете отсюда, потому что можете погубить меня, что для вас ничего не значит, но и вы погибнете вместе со мною. Хоть это, может быть, побудит вас подумать о моей погибели.

– Даю ответ на каждый пункт: бланк принадлежит мне, как неотъемлемая собственность, и вы не можете запретить мне идти на виселицу, если мне так заблагорассудится.

– Как хотите!

– Покорно благодарю. Но будьте спокойны: этого никак не будет. Я сейчас говорил вам, какое отвращение чувствую к такому роду смерти. Стало быть, бланк останется у меня, но, может быть, вам угодно купить его, в таком случае мы можем переговорить и поторговаться.

– Он мне не нужен! Важная вещь бланк! Я сама выдаю их!

– Счастливая Нанона!

– Так вы оставляете его?

– Непременно.

– Не боясь ничего?

– Не беспокойтесь, я знаю, как сбыть его с рук. Что же касается приказания выйти отсюда, – я не решусь на такую ошибку, потому что я здесь по приказу герцога. Скажу еще, что, желая избавиться от меня поскорее, вы забываете самое важное.

– Что такое?

– То важное поручение, о котором говорил мне герцог и которое должно осчастливить меня.

Нанона побледнела.

– Несчастный, – сказала она, – ведь вы знаете, что не вы должны исполнить это поручение. Вы знаете, что употребить ваше положение во зло – значит совершить преступление, такое преступление, которое рано или поздно навлечет на вас казнь.

– Да я и не хочу употреблять его во зло, хочу только воспользоваться им.

– Притом же в депеше написано, что оно поручается барону Канолю.

– А меня разве зовут не так?

– Да, но при дворе знают не только его имя, но и его лицо. Каноль часто бывал при дворе.

– Ну, согласен, вот это замечание дельное. С тех пор как мы толкуем, в первый раз вы правы, и видите, я тотчас соглашаюсь с вами.

– Притом же вы найдете там ваших политических врагов, – прибавила Нанона. – Да, может быть, и ваше лицо там столько же известно, сколько и лицо Каноля, только в другом смысле.

– О, это бы ничего не значило, если бы поручение, как уверял герцог, действительно имело целью спасение Франции. Поручение избавило бы посланного от бед. Такая важная услуга влечет за собою помилование, и прощение за прошедшее есть всегда первое условие всякого политического превращения. Итак, поверьте мне, милая сестрица, не вы можете предлагать мне условия, а я вам.

– Что же это за условия?

– Во-первых, как я вам сейчас говорил, первое условие всякого трактата – всепрощение.

– А еще?

– Уплата по счетам.

– Так я вам еще должна?

– Вы должны мне сто пистолей, которые я просил у вас и в которых вы изволили отказать мне так бесчеловечно.

– Вот вам двести.

– Бесподобно! Теперь я узнаю вас, Нанона.

– Но с условием.

– Что такое?

– Вы поправите зло, которое сделали.

– Совершенно справедливо. Что же я должен делать?

– Сейчас садитесь на лошадь и отправляйтесь по Парижской дороге, и скачите без отдыха, пока не догоните барона Каноля.

– И тогда я расстанусь с баронским титулом?

– Возвратите его барону.

– А что сказать ему?

– Отдайте ему вот эту депешу и уверьтесь, что он поехал в Париж.

– Все тут?

– Больше ничего.

– Нужно ли ему знать, кто я?

– Напротив, очень нужно, чтобы он этого не знал.

– Ах! Нанона, неужели вам стыдно за брата?

Нанона не отвечала. Она задумалась.

– Но, – сказала она через несколько времени, – каким образом могу я увериться, что вы исполните мое поручение в точности? Если бы вы считали что-нибудь священным, так я попросила бы клятвы.

– Сделайте лучше.

– Что такое?

– Обещайте мне сто пистолей, если я в точности исполню ваше поручение.

Нанона пожала плечами.

– Согласна, – сказала она.

– Посмотрите, – отвечал Ковиньяк. – Я не требую с вас никакой клятвы, довольствуюсь одним вашим словом. Так мы условливаемся, что вы отдадите сто пистолей тому, кто доставит вам расписку Каноля, разумеется, от моего имени?

– Хорошо, но вы говорите о третьем лице: неужели вы не хотите сами воротиться?

– Как знать будущее? Важное дело призывает меня самого в окрестности Парижа.

Нанона не могла скрыть движения радости, которое вырвалось у ней невольно.

– А вот это совсем не мило, – сказал Ковиньяк, засмеявшись. – Но мне все равно, милая сестрица. Мы расстаемся друзьями?

– Друзьями. Но поезжайте скорей!

– Сейчас же отправлюсь в путь. Только позвольте выпить стакан вина на дорогу.

Ковиньяк вылил в свой стакан последнее вино из бутылки шамбертена, выпил, поклонился сестре чрезвычайно почтительно, вскочил на лошадь и через минуту исчез в облаке пыли.

IX

Луна выходила на горизонт, когда виконт в сопровождении верного своего Помпея выехал из гостиницы почтенного Бискарро и пустился скакать по Парижской дороге.

Около четверти часа виконт предавался своим мыслям. В это время проехали почти полторы мили. Наконец виконт повернулся к своему конюху, который шагах в трех сзади ехал вслед за своим господином.

– Помпей, – сказал он, – не к тебе ли как-нибудь попала моя перчатка с правой руки?

– Кажется, нет.

– Что ты делаешь там с чемоданом?

– Смотрю, крепко ли он привязан, и затягиваю ремни, чтобы золото в нем не стучало. Звуки золота не доводят до добра, сударь, и притягивают неприятные знакомства, особенно ночью.

– Ты прекрасно делаешь, Помпей. Я радуюсь, видя твое старание и благоразумие.

– Это очень простые достоинства в старом солдате, виконт, и они очень хорошо идут к храбрости. Однако же, не считая храбрость безрассудною отвагою, признаюсь, очень жалею, что господин Ришон не мог проводить нас: ведь трудно уберечь двадцать тысяч ливров, особенно в наше бурное время.

– Ты говоришь очень благоразумно, Помпей, – отвечал виконт, – и я совершенно с тобою согласен.

– Осмелюсь даже прибавить, – продолжал Помпей, видя, что виконт поощряет его трусость, – осмелюсь прибавить, что неблагоразумно так отваживаться, как мы. Позвольте мне подъехать к вам и осмотреть мой мушкетон.

– Ну, Помпей?..

– Мушкетон в порядке, и кто осмелится остановить нас, тому будет плохо. Ого, что там такое?

– Где?

– Да перед нами, шагах в ста, тут, направо…

– Что-то белое.

– Ого, – сказал Помпей, – что-то белое! Верно, перевязь! Мне очень хочется отправиться сюда налево, за забор, говоря военным термином, занять позицию. Не занять ли нам позиции, виконт?

– Если это перевязи, Помпей, так нет беды, ведь перевязи носятся только королевскими солдатами, а королевские солдаты не грабят.

– Извините, виконт, вы очень ошибаетесь. Напротив, везде рассказывают о мерзавцах, которые прикрываются мундиром королевских войск и совершают множество преступлений. Недавно еще в Бордо четвертовали двух конноегерей, которые… Мне кажется, я узнаю конноегерский мундир…

– Помилуй, помилуй, у конноегерей мундир синий, а мы видим что-то белое.

– Точно так, но часто они надевают белые блузы сверх мундира. Так сделали и разбойники, четвертованные в Бордо… Вот эти что-то сильно размахивают руками и грозят… Такая уж у них тактика, виконт: они становятся на большой дороге и издали, с карабином в руках, принуждают несчастного путешественника бросать им кошелек.

– Но, добрый мой Помпей, – возразил виконт, который сохранил еще присутствие духа, хотя сам порядочно испугался, – если они грозят издалека карабином, так и ты погрози им.

– Да, но они не видят меня, – отвечал Помпей, – стало быть, моя угроза бесполезна.

– Но если они тебя не видят, так не могут и грозить тебе. Так мне кажется.

– Вы ровно ничего не понимаете в военном деле, – сказал Помпей с заметной досадой. – Вот здесь будет со мною то же самое, что случилось в Корбии.

– Надеюсь, что нет, Помпей. Ведь кажется, при Корбии тебя ранили?

– Точно так, и ранили страшно. Я ехал тогда с господином Канбом, бесстрашным человеком. Мы пустились в ночные разъезды для рекогносцировки поля, где намеревались дать сражение. Мы издали увидели перевязи. Я прошу его не предаваться бесполезной отваге, а он ведет прямо на перевязи. С досады я повернулся спиною. В эту минуту проклятая пуля… Ах, виконт, прошу вас, будем благоразумны!

– Пожалуй, Помпей, будем благоразумны. Я вполне с тобою согласен. Однако же мне кажется, что перевязи вовсе не двигаются.

– Они чуют добычу. Подождем.

По счастью, путешественники ждали недолго. Через минуту луна вышла из-за черной тучи и великолепно осветила шагах в пятидесяти от виконта две или три рубашки, которые сушились на заборе с растянутыми рукавами.

В этом-то заключались перевязи, напоминавшие Помпею его бедствие при Корбии.

Виконт громко захохотал и пустил лошадь в галоп. Помпей поскакал за ним, приговаривая:

– Какое счастье, что я не исполнил первой моей мысли – я хотел выстрелить в эту сторону и был бы похож на Дон Кихота. Видите, виконт, как полезны благоразумие и знание войны!

После сильного волнения человек всегда успокаивается на некоторое время. Проскакав мимо рубашек, путешественники наши проехали два лье довольно спокойно. Погода была бесподобная, широкая и черная тень падала от леса на одну сторону дороги.

– Решительно я не люблю лунного света, – сказал Помпей. – Когда человек виден издалека, его легко поймать врасплох. Я всегда слыхал от старых солдат, что если два человека ищут один другого, то луна покровительствует только одному. Мы в большом, самом ярком свете, виконт, это неблагоразумно.

– Так поедем в тени.

– Да, но если воры спрятались на опушке леса, так мы сами бросимся в их пасть… Во время похода никогда не подходят к лесу, не разведав его.

– По несчастью, у нас нет передового отряда. Не так ли называют тех, кто разузнает дорогу, мой добрый и храбрый Помпей?

– Точно так, точно так, – шептал старый слуга. – Ах, зачем Ришон не поехал с нами? Мы послали бы его вместо авангарда, а сами составили бы главный корпус.

– Ну, что же, Помпей, на что мы решились? Останемся ли на лунном свете? Или переберемся в тень?

– Переедем в тень, виконт. Это кажется мне самым благоразумным.

– Пожалуй.

– Вы боитесь, виконт?

– Нет, любезный Помпей, уверяю тебя, нет.

– И напрасно бы стали вы бояться, ведь я здесь и берегу вас. Если бы я был один, вы понимаете, так ничего бы не опасался. Старый солдат и черта не боится. Но вы такой товарищ, которого уберечь еще труднее, чем сокровище, лежащее у меня за седлом. Эта двойная ответственность пугает меня. Ага! Что там за черная тень? Ну, ясно, что она движется!

– Не спорю, – сказал виконт.

– Видите ли, что значит быть в тени: мы видим врага, а он нас не видит. Не кажется ли вам, что этот злодей несет ружье?

– Да. Но этот человек один, а нас двое.

– Виконт, кто ходит один, тот еще страшнее: уединение показывает решительность характера. Знаменитый барон Дезадре ходил всегда один… Ай, смотрите, он, кажется, целится в нас… Он сейчас выстрелит, наклонитесь!

– Да, нет, Помпей, он только переложил мушкет с одного плеча на другое.

– Все равно наклонимся, выдержим выстрел, припав к луке, уж так принято.

– Но ты видишь, что он не стреляет.

– А, он не стреляет, – сказал Помней, приподнимая голову. – Хорошо! Он, верно, испугался, увидав наши решительные лица. Ага! Он боится. Так позвольте мне переговорить с ним, а потом вы начнете говорить, только густым басом.

Тень приближалась. Помпей громко закричал:

– Гей, дружище! Кто ты?

Тень остановилась в видимом испуге.

– Ну, теперь вы извольте кричать, – сказал Помпей.

– Зачем? – спросил виконт. – Разве ты не видишь, что бедняк дрожит?

– А, он боится! – вскричал Помпей и бросился вперед, приподняв карабин.

– Помилуйте, сжальтесь! – вскричал незнакомец, становясь на колени. – Сжальтесь! Я бедный деревенский разносчик. Вот уже более недели, как я не продал ни одного платка, и при мне вовсе нет денег!

Аршин, которым бедный разносчик мерил товары, показался Помпею мушкетом.

– Узнай, друг мой, – величественно сказал Помпей, – что мы не грабители, а люди военные и путешествуем ночью, потому что ничего не боимся. Ступай, ты свободен.

– Вот, друг мой, – прибавил виконт ласковым своим голосом, – вот тебе полпистоля за то, что мы напугали тебя, и желаю счастливого пути!

Виконт белою маленькою ручкою подал деньги бедняку, который ушел, благодаря небо за такую счастливую встречу.

– Вы напрасно это сделали, виконт. Да, напрасно вы это сделали, – сказал Помпей минут через двадцать.

– Да что такое?

– Зачем дали вы денег этому человеку? Ночью никогда не должно показывать, что у вас есть деньги. Помните, этот трус прежде всего закричал, что при нем вовсе нет денег?

– Правда, помню, – сказал виконт с улыбкой. – Но ведь он трус, как ты говоришь, а мы напротив того, как ты видишь, храбрые, военные люди и ничего не боимся.

– Между бояться и быть осторожным, виконт, такое же огромное расстояние, какое между трусостью и неблагоразумием. Извольте видеть, повторяю, неблагоразумно показывать незнакомому человеку, встретившемуся на большой дороге, что у вас есть деньги.

– Но когда незнакомец один и без оружия?

– Он может принадлежать к вооруженной шайке, он может быть шпионом, посланным вперед для разузнания местности, он может вернуться с целою толпою. А что могут сделать два человека, как бы они ни были храбры, против толпы?

Виконт на этот раз признал упреки Помпея справедливыми или, чтобы скорее избавиться от упреков, согласился с ним. В это время они приехали к речке Се близ Сен-Жене.

Моста не было, следовало переправиться вброд.

Помпей при этом случае мастерски изложил виконту теорию переправы через реки. Но теория не мост, и все-таки следовало переправиться вброд.

По счастью, река была неглубока, и это новое обстоятельство показало виконту, что препятствия, на которые смотришь издали и ночью, кажутся не такими страшными, когда посмотришь на них вблизи.

Виконт начинал совершенно успокаиваться, потому что дело подходило к рассвету, как вдруг наши путешественники остановились, проехав половину леса, окружающего Марзас. Они услышали за собою очень явственно топот нескольких лошадей.

В это же время их собственные лошади подняли головы и одна из них заржала.

– На этот раз, – сказал Помпей дрожащим голосом, хватая лошадь виконта за узду, – на этот раз, надеюсь, вы послушаетесь меня и вполне предоставите распоряжаться старому опытному солдату. Я слышу топот конного отряда: нас преследуют. И видите ли, это, верно, шайка вашего ложного разносчика: я говорил вам это, вам, неосторожный! Теперь не нужно излишней отваги, спасем жизнь и деньги. Бегство часто единственный путь к победе. Гораций притворился, что он бежит…

– Так обратимся в бегство скорей, – сказал виконт, дрожа всем телом.

Помпей сильно пришпорил свою лошадь, превосходного руанского коня. Конь рванулся вперед с усердием, которое увлекло лошадь виконта, копыта их гремели по мостовой и выбивали искры из камней.

Так скакали они с полчаса, но путешественникам казалось, что враги все приближаются.

Вдруг в темноте раздался голос. Соединясь со свистом вихря, производимого бегом коней наших всадников, он казался зловещею угрозою злого духа.

От этого голоса седые волосы Помпея стали дыбом.

– Они кричат: «стой»! – прошептал он. – Слышите, они кричат нам: «стой»!

– Ну что же, надобно ли останавливаться? – спросил виконт.

– Как можно! – вскричал Помпей. – Поскачем вдвое скорее, если можно. Вперед! Вперед!

– Да, да, вперед, скорей, скорей! – кричал виконт, на этот раз столько же испугавшийся, сколько и его вожатый.

– Они приближаются, приближаются! – сказал Помпей. – Что, слышите?

– Да, да!

– Их более тридцати! Чу, они опять зовут нас. Ну, мы решительно погибли!

– Замучим лошадей, если нужно, – сказал виконт, едва переводя дыхание.

– Виконт! Виконт! – кричал голос. – Остановитесь! Остановитесь! Остановись, старый дурак!

– Ах, они знают нас, они знают, что мы везем деньги к принцессе, они знают, что мы участвуем в заговоре: нас будут колесовать живых!

– Остановите! Остановите! – кричал голос.

– Они кричат, чтобы нас остановили! – продолжал Помпей. – У них впереди есть сообщники, мы окружены со всех сторон!

– А если мы бросимся в сторону, в поле, и они проскачут мимо нас?

– Превосходная мысль! – сказал Помпей. – В сторону!

Оба всадника поворотили лошадей влево. Лошадь виконта удачно перескочила через ров, но тяжелый конь Помпея стал на край рва, земля не выдержала его тяжести, и он рухнул вместе со всадником. Бедный Помпей отчаянно закричал.

Виконт, уже отскакавший шагов на пятьдесят, услышал стоны слуги и, хотя сам дрожал всем телом, поворотил лошадь и поспешил на помощь товарищу.

– Прошу пощады! – кричал Помпей. – Сдаюсь военнопленным. Я принадлежу виконту де Канбу.

Громкий хохот отвечал на эти жалобные вопли. Виконт, подъехав к Помпею в эту минуту, увидел, что храбрец целует стремя победителя, который старался успокоить несчастного голосом ласковым, сколько позволял ему хохот.

– Барон де Каноль! – закричал виконт.

– Да, разумеется, я сам. Нехорошо, виконт, заставлять так скакать людей, которые вас ищут.

– Барон де Каноль! – повторил Помпей, сомневаясь еще в своем счастии. – Барон де Каноль и господин Касторин!

– Разумеется, мы, господин Помпей, – отвечал Касторин, приподнимаясь на стременах и поглядывая через плечо своего господина, который от хохота наклонился к луке. – Да что вы делали во рву?

– Вы видите! – отвечал Помпей. – Лошадь моя упала в ту самую минуту, как я хотел укрепиться и, принимая вас за врагов, намеревался сразиться с вами отчаянно!

Встав и отряхнувшись, Помпей прибавил:

– Ведь это барон Каноль, виконт!

– Как, вы здесь, барон? – спросил виконт с радостью, которая против его воли выражалась в его голосе.

– Да, я здесь, – отвечал барон, не сводя глаз с виконта. (Это упорство объясняется найденною в гостинице перчаткою.) – Мне стало до смерти скучно в трактире, Ришон уехал от меня, выиграв мои деньги. Я знал, что вы поехали по Парижской дороге. По счастью, у меня в Париже есть дела, и я поскакал догонять вас. Я никак не воображал, что мне придется так измучиться. Черт возьми, виконт, вы удивительно ездите верхом!

Виконт улыбнулся и прошептал два-три слова.

– Касторин, – продолжал Каноль, – помоги Помпею сесть на лошадь. Ты видишь, что он никак не может сесть, несмотря на всю свою ловкость.

Касторин сошел с лошади и подал руку Помпею, который наконец попал в седло.

– Ну, теперь поедем, – сказал виконт.

– Позвольте только одну минуту, – начал Помпей с заметным смущением, – мне кажется, у меня чего-то недостает.

– Да, и мне тоже кажется, – сказал виконт, – у тебя недостает чемодана.

– Ах! Боже мой! – прошептал Помпей, притворяясь очень удивленным.

– Несчастный! – вскричал виконт. – Неужели ты потерял…

– Он недалеко, – отвечал Помпей.

– Да вот не он ли? – спросил Касторин, поднимая чемодан с трудом.

– Да, да! – вскричал виконт.

– Да, да! – повторил Помпей.

– Но он не виноват, – сказал Каноль, желая приобрести дружбу старого слуги, – во время падения ремни оборвались, и чемодан свалился.

– Ремни не оборвались, а отрезаны, – возразил Касторин. – Извольте посмотреть.

– Ага, Помпей! Что это значит? – спросил Каноль.

– Это значит, – сказал виконт строгим голосом, – что Помпей, опасаясь преследования воров, ловко отрезал ремни, чтобы избавиться от ответственности за казначейство. Каким военным термином называется такая хитрость, Помпей?

Помпей оправдывался тем, что неосторожно вынул охотничий нож. Но поскольку он не мог дать удовлетворительного объяснения, то остался в сильном подозрении, будто хотел пожертвовать чемоданом ради собственной безопасности.

Каноль показал себя не столь строгим.

– Хорошо, хорошо, – сказал он, – подобные вещи часто случаются, но привяжите-ка чемодан. Гей, Касторин, помоги Помпею. Ты был совершенно прав, Помпей, когда боялся воров, чемодан у вас полновесный, и от него никто бы не отказался.

– Не шутите, сударь, – сказал Помпей, вздрогнув, – всякая ночная шутка приносит беду.

– Ты совершенно прав, Помпей, всегда прав, поэтому-то я хочу проводить виконта и тебя: конвой из двух человек не покажется вам лишним!

– Разумеется, нет! – вскричал Помпей. – Чем больше людей, тем безопаснее.

– А вы, виконт, что думаете о моем предложении? – спросил Каноль, замечая, что виконт не так ласково, как его слуга, принимает учтивое предложение барона.

– Я вижу, – отвечал виконт, – ваше обычное благорасположение и от души благодарю вас. Но мы едем не по одной дороге, и я боюсь, что обеспокою вас, если приму предложение.

– Как? – сказал смущенный Каноль, видя, что спор, начатый в гостинице, продолжится и на большой дороге. – Как, мы едем не по одной дороге? Разве вы едете не…

– В Шантильи! – поспешно отвечал Помпей, задрожав при мысли, что ему, может быть, придется продолжать путь одному с виконтом.

Что же касается виконта, то он вздрогнул с досады, и если бы было светло, то на лице его увидели бы краску гнева.

– Очень хорошо! – сказал Каноль, притворяясь, что не замечает гневных взглядов, которые виконт бросал на бедного Помпея. – Очень хорошо, ведь и я тоже еду в Шантильи. Я еду в Париж или, лучше сказать, – прибавил он с улыбкой, обращаясь к виконту, – мне нечего делать, и я сам не знаю, куда еду. Если вы едете в Париж, так и я в Париж. Если вы едете в Лион, так и я поеду в Лион. Если вы едете в Марсель, мне очень давно хочется посмотреть Прованс, так и я поеду в Марсель. Если вы едете в Стене, где стоит армия его величества короля, поедем в Стене. Хотя я родился на юге, но всегда особенно любил север.

– Милостивый государь, – отвечал виконт с твердостью, которой, вероятно, был обязан своей досаде, – говорить ли вам откровенно? Я путешествую один, по собственным делам величайшей важности, по причинам чрезвычайно серьезным, и простите меня, если вы будете настаивать в просьбе, я буду принужден сказать вам, что вы мне мешаете.

Только воспоминание о перчатке, которую Каноль спрятал на груди между камзолом и сорочкою, могло удержать барона, вспыльчивого и пылкого, но он не показал досады.

– Милостивый государь, – возразил он серьезно, – мне никто никогда не сказывал, что большая дорога принадлежит одному человеку, а не всем. Ее называют даже, если я не ошибаюсь, королевским путем, в доказательство, что все подданные его величества равно могут ею пользоваться. Стало быть, я нахожусь на королевском пути вовсе без намерения мешать вам: я даже могу помочь вам, потому что вы молоды, слабы и почти без всякой защиты. Мне кажется, я вовсе не похож на вора. Но если вы думаете обо мне иначе, я должен пожалеть о моем несчастном лице. Простите, что я обеспокоил вас, милостивый государь. Честь имею раскланяться! Доброго пути!

Каноль, поворотив лошадь на другую сторону дороги, поклонился виконту. Касторин поехал за ним. Помпей всею душою желал быть с ними.

Каноль разыграл эту сцену с такою грациозною учтивостью, так ловко надел широкую свою шляпу на красивый лоб, окаймленный черными лоснящимися волосами, что виконт был поражен его благородным поступком и еще более его красотою.

Каноль переехал на другую сторону дороги, как мы уже сказали. Касторин отправился за ним. Помпей, оставшись наедине с виконтом, вздыхал так, что мог бы растрогать камни на дороге. Наконец виконт, много думавший, поехал в ту же сторону и, подъехав к Канолю, который притворился, что не видит и не слышит его, сказал едва слышным голосом только эти два слова:

– Барон Каноль!

Каноль вздрогнул и обернулся: радость разлилась по его жилам; ему казалось, что все гармонические звуки неземных областей соединились и дают ему концерт.

– Виконт! – сказал он в свою очередь.

– Послушайте, милостивый государь, – начал виконт ласковым и сладким голосом, – я боюсь, что был очень неучтив с таким достойным вельможею, как вы, простите мою застенчивость. Я воспитывался у родителей, которые из нежной любви ко мне боялись за меня беспрестанно. Повторяю вам, простите меня, я вовсе не имел намерения оскорбить вас, а в доказательство искреннего нашего примирения позвольте мне ехать возле вас.

– Помилуйте, – вскричал Каноль, – не только позволяю, но даже прошу… Я не злопамятен, виконт, и в доказательство…

Он подал ему руку, в которую упала мягкая, нежная ручка виконта.

Остальную часть ночи провели в веселом разговоре. Барон говорил, виконт постоянно слушал и иногда улыбался.

Лакеи ехали позади. Помпей объяснял Касторину, почему Корбийское сражение было потеряно, между тем как его можно было выиграть, если бы не забыли позвать Помпея на военный совет, который собирался в тот день утром.

– Кстати, – сказал виконт Канолю, когда показались первые лучи солнца, – каким образом кончили вы дело с герцогом д’Эперноном?

– Дело было нетрудное, – отвечал Каноль. – Судя по словам вашим, виконт, он имел дело ко мне, а я не имел к нему никакого дела. Он или соскучился ждать меня и уехал, или упорствует в своем намерении и теперь еще ждет меня.

– А Нанона Лартиг? – спросил виконт нерешительно.

– Нанона не может быть вдруг и дома с герцогом д’Эперноном, и в гостинице «Золотого Тельца» со мною. От женщин нельзя требовать невозможного.

– Это не ответ, барон. Я спрашиваю, как вы, до безумия влюбленный в госпожу Лартиг, могли расстаться с нею?

Каноль взглянул на виконта и видел его очень ясно, потому что было уже светло, но на лице молодого человека уже не было видно досады.

Тут барону очень хотелось отвечать искренно, от души, но его удержало присутствие Помпея и Касторина и важный взгляд виконта. Притом его останавливало и сомнение, он думал:

«Ну, если я ошибаюсь… если, несмотря на перчатку и маленькую ручку, это мужчина? Придется умереть со стыда в случае ошибки».

Потому он удержался и отвечал на вопрос виконта одною из тех улыбок, которые на все отвечают.

Остановились в Барбзие позавтракать и дать лошадям отдых. На этот раз Каноль завтракал с виконтом и за завтраком восхищался тою ручкою, с которой надушенная перчатка привела его в такое сильное волнение. Кроме того, садясь за стол, виконт поневоле должен был снять шляпу и показать такие гладкие волосы, что всякий человек угадал бы, кто такой виконт. Всякий человек, говорим мы, кроме человека влюбленного, потому что влюбленные слепы. Но Каноль ужасно боялся проснуться и прекратить очаровательный сон свой. Он находил что-то прелестное в переодевании виконта. Это допускало его до самой приятной короткости, которая тотчас бы прекратилась, если бы последовало искреннее признание. Поэтому он не сказал виконту даже слова, которое могло бы показать, что его тайна открыта.

После завтрака опять пустились в дорогу и не сходили с лошадей до обеда. По временам усталость, которой виконт не мог уже сносить, выводила на лицо его синеватую бледность или заставляла его дрожать всем телом. В таких случаях Каноль дружески спрашивал, что с ним делается. Виконт де Канб тотчас поправлялся, улыбался. Казалось, переставал страдать, предлагал даже ехать скорее, но Каноль на это не соглашался под предлогом, что путь далек и что необходимо беречь лошадей.

После обеда виконт едва мог встать с места. Каноль бросился и помог ему.

– Вам непременно нужно отдохнуть, молодой друг мой, – сказал Каноль. – Если мы таким образом будем продолжать, то вы умрете на третьей станции. В эту ночь мы остановимся и отдохнем. Я хочу, чтобы вы спали спокойно, лучшая комната в гостинице будет отдана вам, уверяю вас жизнью.

Виконт с таким смущением смотрел на Каноля, что барон едва не расхохотался.

– Когда предпринимается такое долгое путешествие, как наше, – сказал Помпей, – то следовало бы брать по палатке на человека.

– Или по палатке на двоих, – сказал Каноль очень просто, – этого было бы достаточно.

Виконт задрожал.

Удар поразил метко, и Каноль заметил это: мимоходом он успел подсмотреть знак, поданный виконтом Помпею.

Помпей подошел к своему господину. Виконт сказал ему несколько слов на ухо, и скоро Помпей под каким-то предлогом поскакал вперед и исчез.

Часа через полтора после этой проделки, объяснения которой Каноль не думал спрашивать, путешественники наши, въехав в богатое селение, увидели Помпея на пороге порядочной гостиницы.

– А, – сказал Каноль, – кажется, мы здесь проведем ночь?

– Да, если вам угодно, барон.

– Помилуйте! Я согласен на все, что вам угодно. Я уже сказал вам, я путешествую просто для удовольствия, а вы, напротив, как изволили говорить мне, путешествуете по важным делам. Только я боюсь, что вам будет нехорошо в этом дрянном трактире.

– О, – возразил виконт, – ночь скоро пройдет!

Остановились. Помпей предупредил Каноля и помог своему господину сойти с лошади, притом же Каноль подумал, что такая услужливость мужчины перед мужчиной может показаться смешною.

– Ну, скорей, где моя комната? – спросил виконт. Потом, повернувшись к Канолю, прибавил: – Вы совершенно правы, барон, я чрезвычайно устал.

– Вот ваша комната, сударь, – сказала трактирщица, указывая на довольно просторную комнату в нижнем этаже, выходившую окнами на двор. Окна были с решетками, а над комнатою красовались чердаки.

– А где же поместите меня? – спросил Каноль.

Он с жадностью посмотрел на дверь в соседнюю комнату, которая отделялась от комнаты виконта только тоненькою перегородкою, слабою преградою против такого сильного любопытства, какое испытывал барон Каноль.

– Ваша здесь, – отвечала трактирщица, – позвольте, я вас сейчас проведу туда.

И тотчас, не замечая неудовольствие Каноля, она повела его в конец коридора, в котором находилось множество дверей. Комната барона отделялась от комнаты виконта всем двором.

Виконт следил за ними глазами, стоя на пороге своей комнаты.

«Ну, теперь уж я не сомневаюсь в своем предположении, – подумал Каноль. – Я поступил как дурак, но если покажу неудовольствие, то погибну безвозвратно. Постараемся быть как можно учтивее».

И выйдя на конец коридора, он сказал:

– Прощайте, милый виконт, спите хорошенько, вы в самом деле нуждаетесь в покое. Угодно, я разбужу вас завтра? Не угодно, так вы разбудите меня, когда встанете. Желаю вам доброй ночи!

– Прощайте, барон! – отвечал виконт.

– Кстати, – продолжал Каноль, – не нужно ли вам чего-нибудь? Хотите, я пришлю сам Касторина, он поможет вам раздеться.

– Покорно благодарю, у меня есть Помпей, он спит возле моей комнаты, по соседству.

– Прекрасная предосторожность, я то же сделаю с Касторином. Преблагоразумная мера, не так ли, Помпей? Чем осторожнее в гостинице, тем лучше. Спокойной ночи, виконт.

Виконт отвечал таким же точно пожеланием, и дверь затворилась.

– Хорошо, хорошо, виконт, – прошептал Каноль, – завтра придет моя очередь приготовлять квартиры, и я отмщу вам. Хорошо, – продолжал он, – он задергивает даже занавески, вешает за ними какую-то простыню, чтобы даже не видно было его тени. Черт возьми! Какая изумительная скромность! Но все равно, до завтра!

Каноль в дурном расположении духа вошел в свою комнату, лег спать с досадой и видел во сне, что Нанона нашла у него в кармане серенькую перчатку виконта.

X

На другой день Каноль казался еще веселее, чем накануне. С другой стороны, и виконт де Канб предавался откровенной веселости. Даже Помпей смеялся, рассказывая свои походы Касторину. Все утро прошло как нельзя лучше.

За завтраком Каноль извинился и просил позволения расстаться на минуту с виконтом: ему нужно было написать длинное письмо одному из его друзей, жившему в окрестностях. В то же время Каноль объявил, что должен заехать к одному из своих приятелей, дом которого находится очень близко от Пуатье, почти на большой дороге.

Каноль спросил об этом доме у трактирщика. Ему отвечали, что он увидит этот дом возле селения Жоне и узнает его по двум башенкам.

В таких обстоятельствах Касторин должен был расстаться с обществом, чтобы отвезти письмо, а Каноль принужден был сам ехать вперед, поэтому виконта просили сказать наперед, где намерен он ужинать. Виконт взял дорожную карту, которую вез Помпей, и предложил селение Жоне. Каноль вовсе не противился этому предложению и был так коварен, что даже прибавил:

– Помпей, если тебя, как вчера, пошлют квартирмейстером, так постарайся, если можно, занять для меня комнату возле комнаты твоего господина, чтобы мы могли поговорить.

Хитрый Помпей взглянул на виконта и улыбнулся, решившись ни в коем случае не исполнять просьбы барона. Касторин, наперед уже принявший наставления, пришел за письмом и получил приказание быть вечером в Жоне.

Нельзя было ошибиться в гостинице: в Жоне была только одна гостиница – «Великого Карла Мартела».

Пустились в дорогу. Шагах в пятистах от Пуатье, где обедали, Касторин поехал по проселочной дороге вправо. Потом еще два часа ехали дальше, наконец, по несомненным признакам, Каноль узнал дом своего друга, показал его виконту, простился с юным другом, повторил Помпею приказание о своей комнате и поехал по проселочной дороге налево.

Виконт совершенно успокоился, о вчерашней разлуке не было сказано ни слова, и весь день прошел без малейших намеков, стало быть, виконт уже не боялся, что Каноль станет противиться его желаниям. А с той минуты, как барон становился для него просто спутником, добрым, веселым и умным, виконт очень желал доехать вместе с ним до Парижа. Поэтому он или не считал нужным принимать меры осторожности, или не хотел расстаться с Помпеем и остаться один на большой дороге, но только он послал Помпея приготовлять квартиры.

В Жоне приехали ночью, лил проливной дождь. По счастью, одну комнату топили. Виконт, желая тотчас переменить платье, занял ее и приказал Помпею занять другую комнату для барона.

– Это дело уж кончено, – сказал эгоист Помпей, очень хотевший заснуть поскорее, – хозяйка гостиницы обещала заняться.

– Хорошо. Где мой ящик?

– Вот он.

– Мои флаконы?

– Вот они.

– Где ты ляжешь, Помпей?

– В конце коридора.

– А если мне понадобится позвать тебя?

– Вот колокольчик. Трактирщица тотчас явится.

– Хорошо. Дверь запирается крепко?

– Сами изволите видеть.

– Нет задвижки!

– Есть замок.

– Хорошо. Я запру отсюда. В эту комнату нет другого входа?

– Кажется, нет.

Помпей взял свечку и осмотрел комнату.

– Посмотри, крепки ли ставки?

– Крепки, с крючками.

– Хорошо. Прощай, Помпей.

Помпей вышел.

Виконт запер комнату.

Через час Касторин, который прежде приехал в гостиницу и поместился в комнате возле Помпея (чего Помпей вовсе не подозревал), вышел на цыпочках и отворил дверь Канолю.

Каноль, дрожа от нетерпения, пробрался в гостиницу, заставив Касторина запереть дверь. Велел показать себе комнату виконта и пошел в свою.

Виконт ложился в постель, когда услышал шаги в коридоре. Виконт, как мы уже заметили, боялся всего. Поэтому он вздрогнул, услышав шаги, и начал прислушиваться внимательно.

Шаги замолкли перед дверью.

Потом кто-то постучался в дверь.

– Кто там? – спросил виконт таким испуганным голосом, что Каноль не узнал бы его, если бы не изучил его во всех его видоизменениях.

– Я, – отвечал Каноль.

– Как, вы? – отвечал голос, выражая явный ужас.

– Да, я. Представьте, виконт, что во всей гостинице нет ни одной свободной комнаты, все занято. Ваш глупый Помпей вовсе забыл обо мне. Во всем селении нет другой гостиницы, а в вашей комнате стоят две кровати…

Виконт с невыразимым ужасом взглянул на две кровати, стоявшие в его комнате рядом, их разделял только стол.

– Вы понимаете, – продолжал Каноль, – я пришел просить у вас ночлега, сделайте одолжение, отворите скорее, или я умру от холода.

Тут в комнате виконта послышался страшный стук, шорох платья и быстрые шаги.

– Хорошо, сейчас, барон, – кричал виконт совершенно изменившимся голосом, – позвольте, сейчас, через минуту отопру!

– Я подожду, но сделайте милость, друг мой, отоприте скорей, если не хотите, чтобы я замерз.

– Извините, но я ведь уже спал.

– Ба, а мне показалось, что у вас огонь…

– Нет, вы ошиблись.

Огонь тотчас погасили.

Каноль не жалел об этом.

– Я ищу, но никак не могу найти двери, – сказал виконт.

– Я в этом не сомневаюсь, – отвечал Каноль. – Так должно быть, я слышу ваш голос на другом конце комнаты… Сюда, сюда.

– Постойте, я ищу колокольчик… Хочу позвать Помпея.

– Помпей на том конце коридора и не услышит вас. Я хотел разбудить его, но никак не мог. Он спит, как убитый.

– Так я позову трактирщицу.

– Нельзя, трактирщица уступила свою постель какому-то путешественнику и отправилась спать на чердак. Стало быть, никто не придет, друг мой. Притом же зачем звать людей? Мне не нужно никого.

– Но как же быть?

– Вы отворите мне дверь, я поблагодарю вас, потом я ощупью найду кровать, лягу спать, и все будет кончено. Отворите же, прошу вас.

– Но, – возразил виконт в отчаянии, – верно, есть какие-нибудь другие комнаты, хоть бы даже без кроватей. Не может быть, чтобы не было другой комнаты. Позовем людей, поищем…

– Но, любезный виконт, пробило одиннадцать часов. Вы поднимете на ноги всю гостиницу, подумают, что у вас пожар. После этой суматохи мы не заснем всю ночь, а это будет очень жалко, потому что я едва держусь на ногах, так мне хочется спать!

Эти последние слова несколько успокоили виконта. Легкие шаги раздались у двери.

Дверь отворилась.

Каноль вошел и запер за собою дверь.

Виконт, отперев дверь, поспешил отбежать от нее.

Барон увидел себя в комнате, почти темной, потому что последние уголья в камине потухли. Атмосфера была теплая и наполнена всеми благоуханиями, которые показывают крайнюю заботливость о туалете.

– Покорно вас благодарю, виконт, – сказал Каноль, – признаюсь, здесь гораздо лучше, чем в коридоре.

– Вам хочется спать? – спросил виконт.

– Разумеется. Укажите мне мою постель, ведь вы знаете комнату, или позвольте мне зажечь свечку.

– Нет-нет, не нужно! – вскричал виконт. – Ваша постель здесь, налево.

Конечно, левая сторона виконта приходилась на правой стороне барона, барон пошел направо, наткнулся на окно, возле окна встретился со столом, а на столе ощупал колокольчик, который виконт искал так старательно. На всякий случай Каноль положил колокольчик в карман.

– Да что же вы мне говорите, виконт? – сказал он. – Мы, верно, играем в жмурки? Но чего ищете вы там впотьмах?

– Ищу колокольчик… Позвать Помпея.

– Да зачем он вам?

– Я хочу, чтобы он приготовил постель.

– Кому?

– Себе.

– Ему постель! Что вы такое рассказываете, виконт? Лакей будет спать в вашей комнате! Вы точно трусливая девочка! Фи! Ведь мы не дети и сами можем защитить себя в случае нужды. Нет, дайте мне только одну руку и доведите меня только до постели, которую я никак не мог найти… Или, лучше всего… позвольте зажечь свечку.

– Нет! Нет! Нет! – вскричал виконт.

– Если вы не хотите дать мне руку, так по крайней мере дали бы мне какую-нибудь путеводную нить, ведь я здесь точно как в лабиринте.

Барон пошел, протянув руки вперед, к тому месту, откуда раздавался голос виконта, но мимо него пролетела какая-то тень и пронеслось благоухание. Он свел руки, но, подобно виргилиевскому Орфею, обнял только воздух.

– Тут! Тут! – сказал виконт из другого угла комнаты. – Вы перед вашею постелью, барон.

– Которая из двух моя?

– Берите какую угодно, я не лягу.

– Как! Вы не хотите спать? – спросил Каноль, оборачиваясь при этом неосторожном слове. – Так что же вы намерены делать?

– Посижу на стуле.

– Что вы! – вскричал Каноль. – Разве я позволю вам так ребячиться. Извольте ложиться спать.

Каноль при последней вспышке угольев в камине увидел, что виконт стоит в углу между окном и комодом и закрывается плащом.

Свет камина блеснул на минуту, но и этого было довольно. Виконт понял, что ему нет спасения. Каноль пошел прямо к нему, и хотя в комнате стало темно по-прежнему, но бедный виконт ясно видел, что нельзя уйти от преследователя.

– Барон, барон, – шептал виконт, – остановитесь, умоляю вас! Барон, не сходите с места, стойте там, где вы теперь! Ни шагу вперед, если вы дворянин!

Каноль остановился. Виконт стоял так близко от него, что он слышал биение его сердца и чувствовал его теплое дыхание, в то же время барона обдало благоуханием невыразимым, необъяснимым, тем благоуханием, которое всегда сопровождает молодость и красоту.

Барон простоял с минуту на одном месте, простирая руки к тем рукам, которые уже отталкивали его. Он видел, что ему остается сделать один шаг, чтобы стоять возле прелестного создания, которым он столько восхищался в продолжение двух дней.

– Сжальтесь, сжальтесь! – прошептал виконт голосом, в котором нежность смешивалась с трепетом. – Сжальтесь надо мною!

Голос замер на его устах. Он стал на колени.

Барон перевел дух, в голосе слышались ему звуки, показывавшие, что победа на его стороне.

Он сделал шаг вперед, протянул руки и встретил две сложенные, умоляющие ручки. Тотчас послышался не крик, а болезненный, печальный, грустный вздох.

В ту же минуту под окном раздался конский топот, сильные удары посыпались в дверь гостиницы, за ударами послышались крики. Кто-то стучал и кричал.

– Здесь ли барон? – закричал голос за дверью.

– О, я спасен! – вскрикнул виконт.

– Черт возьми этого дурака! – пробормотал Каноль. – Не мог он прийти завтра?

– Барон Каноль! Барон Каноль! – кричал голос за дверью. – Барон Каноль! Мне непременно нужно переговорить с вами сейчас же!

– Ну что такое? – спросил барон, подходя к двери.

– Вас спрашивают, сударь, – отвечал Касторин из-за двери, – вас ищут.

– Да кто ищет?

– Курьер.

– От кого?

– От герцога д’Эпернона.

– Зачем?

– По королевским делам.

При этом магическом слове, которому нельзя было не повиноваться, Каноль с досадой отворил дверь и пошел с лестницы.

Можно было слышать, как храпел Помпей.

Курьер между тем вошел в гостиницу и ждал в зале.

Каноль вышел к нему и, бледнея, прочел письмо Наноны.

Читатель уже догадался, что курьер был Куртово, который уехал часов на десять позже Каноля и при всем своем усердии мог догнать его не прежде, как на втором этапе.

Каноль предложил курьеру несколько вопросов и убедился, что непременно нужно спешить с доставкою депеши. Он во второй раз прочел письмо Наноны, и окончание его, где она называет себя сестрою барона, заставило его понять все, что случилось, то есть что госпожа Лартиг выпуталась из дела, выдав Каноля за своего брата.

Каноль несколько раз слыхал, как Нанона говорила не в очень лестных выражениях об этом брате, место которого он теперь занимал. Это еще более увеличило досаду, с которою он принял поручение герцога д’Эпернона.

– Хорошо, – сказал он удивленному Куртово, не открывая ему кредита в гостинице и не вручая ему своего кошелька, что он непременно сделал бы во всяком другом случае. – Хорошо, скажи своему господину, что ты успел догнать меня и что я тотчас повиновался его приказаниям.

– А что прикажете сказать госпоже Лартиг?

– Скажи ей, что брат ее ценит чувство, по которому она действовала, и много обязан ей. Касторин, седлай лошадей!

И не сказав более ни слова посланному, который стоял в изумлении от такого грубого приема, Каноль пошел наверх, где нашел виконта, бледного, трепещущего и уже одетого. Молодой человек следил за его взглядом с чувством стыдливости и весь покраснел.

– Будьте довольны, виконт, – сказал Каноль. – Теперь вы избавитесь от меня на все остальное время вашего путешествия. Я сейчас еду на почтовых по королевским делам.

– Когда вы едете? – спросил виконт голосом, еще не совсем твердым.

– Сейчас, я еду в Мант, где теперь, по-видимому, находится двор.

– Прощайте! – едва мог отвечать молодой человек и опустился в кресло, не смея поднять глаз на своего товарища.

Каноль подошел к нему.

– Я уже, верно, не увижусь больше с вами! – сказал он дрожащим голосом.

– Почем знать? – отвечал виконт, стараясь улыбнуться.

– Дайте одно обещание человеку, который вечно будет помнить вас, – сказал Каноль, положив руку на сердце, таким сладким и нежным голосом, что нельзя было сомневаться в его искренности и любви.

– Какое?

– Что вы будете иногда обо мне думать.

– Обещаю.

– Без… гнева?

– Извольте!

– А где доказательство? – спросил Каноль.

Виконт подал ему руку.

Каноль взял дрожавшую ручку с намерением только пожать ее, но невольно с жаром прижал ее к губам и выбежал из комнаты как безумный, прошептав:

– Ах, Нанона! Неужели ты когда-нибудь можешь вознаградить меня за то, что я теперь теряю.

XI

Теперь, если мы последуем за принцессами Конде в место изгнания их, в Шантильи, о котором Ришон говорил барону Канолю с таким отвращением, вот что мы увидим.

На аллеях под красивыми каштановыми деревьями, усыпанными, как снегом, белыми цветами, на зеленых лугах, лежащих около синих прудов, гуляет беспрестанно толпа, смеется, разговаривает и поет. Кое-где в высокой траве являются фигуры людей, любящих чтение, фигуры, утопающие в зелени, из которой выглядывают только чистенькие книжки – «Клеопатра» Вальпренеда, «Астрея» д’Юрже или «Великий Кир» девицы Скюдери. В беседках из роз и жасминов раздаются звуки лютни и невидимых голосов. Наконец по большой аллее, которая ведет к замку, иногда несется с быстротою молнии всадник, доставляющий какое-нибудь приказание.

В это самое время на террасе три дамы, одетые в шелковые платья, с молчаливыми и почтительными шталмейстерами медленно прогуливаются с надменностью и величием.

В середине группы самая старшая дама лет пятидесяти семи важно рассуждает о государственных делах. Направо высокая молодая женщина с важным видом слушает, нахмурив брови, ученую теорию своей соседки. Налево другая старуха, менее всех знаменитая, говорит, слушает и размышляет одновременно.

В середине группы находится вдовствующая принцесса Конде, мать того Конде, который остался победителем при Локруа, Нордлингене и Лане, которого начинают с тех пор, как его гонят, называть Великим, именем, которое будет оставлено за ним потомством. Эта принцесса, в которой можно еще видеть красавицу, пленившую Генриха IV, недавно еще была поражена и как мать, и как гордая женщина, одним итальянским facchino, которого звали Мазарини, когда он был слугою у кардинала Бентивольо, и которого зовут теперь кардиналом Мазарини – с тех пор, как он подружился с Анною Австрийскою и стал первым министром Франции.

Он-то осмелился посадить великого Конде в тюрьму и сослать в Шантильи мать и жену благородного пленника.

Другая дама, помоложе, – Клара Клеменция де Малье, принцесса Конде, которую по тогдашней аристократической привычке называли просто принцессой. Она всегда была горда, но с тех пор, как ее стали преследовать, ее гордость еще возросла, и принцесса стала надменною. С тех пор как Конде в тюрьме, она стала героиней; стала жальче вдовы, а сын ее, герцог Энгиенский, которому скоро будет семь лет, возбуждает сострадание более всякого сироты. На нее все смотрят, и если бы она не боялась насмешек, то надела бы траур. С той минуты, как Анна Австрийская отправила обеих принцесс в ссылку, пронзительные крики их превратились в глухие угрозы: из угнетенных они скоро превратятся в непокорных. У принцессы, у этого Фемистокла в чепце, есть свой Мильтиад в юбке, и успехи герцогини Лонгвиль, несколько времени владевшей Парижем, мешают ей спать.

Дама с левой стороны – маркиза Турвиль, она не смеет писать романов, но сочиняет в политике. Она не сражалась лично, как храбрый Помпей, и подобно ему не получала раны в битве при Корбии, зато муж ее, довольно уважаемый полководец, был ранен при Ла-Рошели и убит при Фрибуре. Получив в наследство его родовое имение, маркиза Турвиль воображала, что в то же время получила в наследство его военный гений. С тех пор как она приехала к принцессам в Шантильи, она составила уже три плана кампании, которые поочередно возбудили восторг в придворных дамах и были не то что брошены, а, так сказать, отложены до той минуты, когда обнажат шпагу и бросят ножны. Маркиза Турвиль не смеет надеть мундир мужа, хотя ей очень хочется этого; но его меч висит в ее комнате над изголовьем ее постели, и иногда, когда маркиза бывает одна, она вынимает его из ножен с самым воинственным видом.

Шантильи, несмотря на свою внешность, может быть, в самом-то деле огромная казарма, если поискать хорошенько, то найдешь там порох в погребах и штыки в чаще деревьев.

Все три дамы во время печальной прогулки при каждом повороте подходят к главным воротам и, кажется, поджидают появления какого-то важного посланного; уже несколько раз вдовствующая принцесса сказала, покачивая головою и вздыхая:

– Нам не будет удачи, дочь моя, мы только осрамим себя.

– Надобно хоть чем-нибудь платить за великую славу, – возразила маркиза Турвиль со своим обычным неприятным выражением. – Нет победы без борьбы!

– Если нам не удастся, если мы будем побеждены, – сказала молодая принцесса, – мы отомстим за себя.

– Никто ничего не пишет нам, – продолжала вдовствующая принцесса, – ни Тюрен, ни Ларошфуко, ни Бульон! Все замолкли разом!

– Нет и денег! – прибавила маркиза Турвиль.

– И на кого надеяться, – сказала принцесса, – если даже Клара забыла нас?

– Да кто же сказал вам, дочь моя, что виконтесса де Канб забыла вас?

– Она не едет!

– Может быть, ее задержали; на всех дорогах рассеяна армия господина де Сент-Эньяна, вы сами это знаете.

– Так она могла бы написать.

– Как может доверить она бумаге такую важную тайну: переход такого большого города, как Бордо, на сторону принцев!.. Нет, не это беспокоит меня более всего.

– Притом же, – прибавила маркиза, – в одном из трех планов, которые я имела счастие представить на рассмотрение вашего высочества, предполагалось возмутить всю Гиенну.

– Да, да, и мы воспользуемся им, если будет нужно, – отвечала принцесса. – Но я соглашаюсь с мнением матушки и начинаю думать, что с Кларой что-нибудь случилось, иначе она была бы уже здесь. Может быть, ее фермеры не сдержали слова, эти дрянные люди всегда пользуются случаем не платить денег, иногда случай представляется сам собою. Притом как знать, что сделали гиеннцы, несмотря на все свои обещания?.. Ведь они гасконцы!

– Болтуны! – прибавила маркиза Турвиль. – Лично они очень храбры, это правда, но предурные солдаты, годные только на то, чтобы кричать «Да здравствует принц!», когда они боятся испанца…

– Однако же они очень ненавидели герцога д’Эпернона, – сказала вдовствующая принцесса. – Они повесили портрет его в Ажане и обещали повесить его особу в Бордо, если он туда воротится.

– А он, верно, воротился и повесил их самих, – возразила принцесса с досадой.

– И во всем этом виноват, – прибавила маркиза, – господин Лене, этот упрямый советник, которого вам непременно угодно держать при себе, а он только мешает исполнению наших намерений. Если бы он не отвергнул второго моего плана, который имел целью, как вы изволите помнить, внезапное занятие замка Вера, острова Сен-Жоржа и крепости Бле, то мы держали бы теперь Бордо в осаде и город принужден был бы сдаться.

– А по-моему, не вопреки мнению их высочеств, будет гораздо лучше, если Бордо сам отдаст себя в наше распоряжение, – сказал за маркизою Турвиль голос, в котором уважение смешивалось с иронией. – Город, сдающийся на капитуляцию, уступает мне и ничем не обязывает себя. Город, который отдается добровольно, должен поневоле быть верным до конца тому, на чью сторону перешел.

Все три дамы обернулись и увидели Пьера Лене, который подошел к ним сзади, когда они шли к главным воротам.

Слова маркизы Турвиль были отчасти справедливы. Пьер Лене, советник принца Конде, человек холодный, ученый и серьезный, получил от заключенного принца поручение наблюдать за друзьями и врагами. И надобно признаться, ему было труднее удерживать безрассудное усер