Book: Время банкетов. Политика и символика одного поколения (1818—1848)



Время банкетов. Политика и символика одного поколения (1818—1848)



VINCENT ROBERT




LE TEMPS DES BANQUETS


POLITIQUE ET SYMBOLIQUE D’UNE GÉNÉRATION (1818–1848)





PUBLICATIONS DE LA SORBONNE

2010


Культура повседневности



Венсан Робер



Время банкетов


Политика и символика одного поколения (1818—1848)





Новое литературное обозрение

Москва

2019


УДК 930.85(44)«1818/1848»

ББК 63.3(4Фра)52-75

Р58

Редактор серии Л. Оборин


Перевод с французского и вступительная заметка В.  Мильчиной

Венсан Робер

Время банкетов: Политика и символика одного поколения (1818—1848) / Венсан Робер. — М.: Новое литературное обозрение, 2019. — (Серия «Культура повседневности»).

Увидев на обложке книги, переведенной с французского, слово «банкет», читатель может подумать, что это очередной рассказ о французской гастрономии. Но книга Венсана Робера обращена вовсе не к любителям вкусно поесть, а к людям, которые интересуются политической историей и ищут ответа на вопрос, когда и почему в обществе, казалось бы, вполне стабильном и упорядоченном происходят революции. Предмет книги — банкеты, которые устраивали в честь оппозиционных депутатов их сторонники. Автор не только подробно излагает историю таких трапез и описывает их устройство, но и показывает место банкета, или пира, в политической метафорике XIX века. Для этого он привлекает богатейший материал, от сочинений Александра Дюма и Эжена Сю до экономических теорий Мальтуса. Главное же, он показывает, как правительства, упрямо не желающие пойти навстречу даже самым умеренным требованиям народа, ведут себя к гибели. Не случайно последняя глава книги носит название «Запретить банкет — значит развязать революцию». Книгу перевела Вера Мильчина, ведущий научный сотрудник ИВГИ РГГУ и ШАГИ РАНХиГС.

В оформлении обложки использована гравюра Уильяма Хита «Патриотический ужин» (1823). Рейксмузеум, Амстердам.


ISBN 978-5-4448-1327-0


© 2016, Publications de la Sorbonne — Paris, France

© В. Мильчина, перевод с французского, 2019

© OOO «Новое литературное обозрение», 2019


ОТ ПЕРЕВОДЧИКА

БЛАГОДАРНОСТИ

ВВЕДЕНИЕ

Банкет государя (1818–1831)

Глава 1 ЗНАМЕНИТЫЙ БАНКЕТ В «БУРГУНДСКОМ ВИНОГРАДНИКЕ»

Глава 2 ВРЕМЯ МОЛЧАНИЯ (1818–1820)

Обед в «Радуге» и его отзвуки в провинции

Депутат и его избиратели

Интерпретация молчания

Чествование депутата

Выбор даты

Выбор меню

Обрести голос

Глава 3 ФИЗИОЛОГИЯ БАНКЕТА ЭПОХИ РЕСТАВРАЦИИ

Банкет и обыденная общежительность

Банкет — это праздник

Время праздника

Приготовления к пиру

Тосты и песни

Глава 4 ОБОРОТНАЯ СТОРОНА КАРБОНАРИЗМА (1818–1824)

Терпимость поневоле

Цели банкетов

Банкет как матрица политической ассоциации

Ассоциация пунктиром

Ценности либеральной общежительности

Смысл либеральных манифестаций

Эльзасское чествование генерала Фуа

Лион и воспоминания

Эпилог: дерзости Жака Лаффита

Глава 5 МОБИЛИЗАЦИЯ ОБЩЕСТВЕННОГО МНЕНИЯ (1827–1830)

Рост числа банкетов

Первая кампания банкетов

Возвращаемся в предместье Тампля

Ораторы: Одилон Барро и Матье Дюма

Глава 6 СИМВОЛИКА И ДРАМАТУРГИЯ БАНКЕТА

Символика оформления

Король-Христос и отец-кормилец

«Большой стол»

Церемония омовения ног

Иконоборчество и провокации

Разбить стаканы

Разбить бюсты

Тост Эвариста Галуа за короля

Банкет реформистов (1832–1848)

Глава 7 ФУНКЦИИ ПОЛИТИЧЕСКОГО БАНКЕТА ПРИ ИЮЛЬСКОЙ МОНАРХИИ

Единение и примирение

Штатские и военные

Еще о примирении

Привычное и неожиданное

Рождение демократического банкета (Лион, 1832–1833)

Последствия лионского эксперимента

Оратор и нация

Банкеты в Лизьё

Банкеты в Маконе

Глава 8 ПРИЧАСТИЕ РАВНЫХ

Предвидение Мишле: «причастность к божественному дару»

Пьер Леру: Причастие равных

Реформа и черная похлебка (1840)

Глава 9 НА ВЕЛИКОМ ПИРУ ПРИРОДЫ

Мальтус и великий пир природы

Лакордер, Пьер Леру, Франсуа Видаль

Эжен Сю и евангелие графа Дюриво

Брошюра Прудона «Мальтузианцы»

Глава 10 КАМПАНИЯ БАНКЕТОВ 1847 ГОДА

Кампания: масштабы и трудности

Династическая оппозиция и радикалы: две параллельные стратегии

Стратегия демократов

Глава 11 МЕТАМОРФОЗЫ ЛЕГЕНДЫ: ПОСЛЕДНИЙ БАНКЕТ ЖИРОНДИСТОВ

Дюма

Ламартин и Мишле

Деларош

Гранье де Кассаньяк

Тьер, Дю Шателье, Бартелеми

Нодье

Глава 12 ЗАПРЕТИТЬ БАНКЕТ — ЗНАЧИТ РАЗВЯЗАТЬ РЕВОЛЮЦИЮ (ПАРИЖ, ФЕВРАЛЬ 1848)

Неразрешимая юридическая коллизия

Голос национальных гвардейцев

Народная мобилизация

Как начинается революция?

Социалисты и будущее

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Исчезновение банкета

Политические метафоры


ОТ ПЕРЕВОДЧИКА

Увидев на обложке книги, переведенной с французского, слово «банкет», читатель может подумать, что это очередной рассказ о французской гастрономии. Но книга современного французского историка Венсана Робера обращена вовсе не к любителям вкусно поесть, а к людям, которые интересуются политической историей и ищут ответа на вопрос, когда и почему в обществе, казалось бы, вполне стабильном и упорядоченном происходят революции. Можно было бы пошутить, что все-таки не случайно у французов, любителей вкусно поесть, становление гражданского общества происходило не где-нибудь, а именно за обеденным словом, однако Венсан Робер показывает гораздо более глубокие и серьезные корни этого явления.

Предмет книги — банкеты, которые устраивали в честь оппозиционных депутатов их сторонники. Почему именно банкеты? Издавна главным распределителем, главным подателем пищи считался государь. Это представление было запечатлено в специфической придворной церемонии, именуемой «большим столом»: начиная с Людовика XIV французские короли устраивали торжественную трапезу на глазах у зрителей-подданных. Либеральная буржуазия, организуя банкеты и порой допуская на них зрителей, ставила себя наравне с королевской властью, иначе говоря, банкеты становились формой утверждения суверенитета народа в противовес суверенитету короля. Традицию устройства политических банкетов Робер связывает также с религиозными представлениями (совместное вкушение пищи как своеобразная форма светского причастия) и с экономическими учениями (инициаторы банкетов яростно оспаривали формулу Мальтуса, согласно которой «на пиру природы места для всех не хватит», и отстаивали идею пира равных, пира для всех).

Эта политическая метафорика, или образный фонд эпохи, исследуется автором на самых разных примерах. Тема банкета, или пира, обнаруживается в самых разных областях жизни, литературы и философии: в сочинениях социалистического мыслителя Пьера Леру и в проповедях доминиканца Лакордера, в притче английского пастора Мальтуса и в романе Эжена Сю; в пьесе Александра Дюма и в диалоге Шарля Нодье. Реальный банкет, или пир, превращается в политическую метафору.

Робер неоднократно критикует «ограниченность традиционной позитивистской истории, для которой достаточно установить факты и подробно о них рассказать (притом что рассказ этот в любом случае останется неполным)». Сам он, правда, вовсе не чуждается сбора фактов, тем более существенного, что его предшественники, за очень редкими исключениями, исследовали более или менее подробно только кампанию банкетов 1847 года, а о предшествующих банкетах, ничуть не менее важных, не писали почти ничего. Однако фиксацией фактов Робер не ограничивается и тщательно расшифровывает непонятную в наши дни, но очевидную для людей XIX века символику банкетов. Ведь значимо было всё: выбор персон, в честь которых устраивается банкет (как правило, либеральных депутатов); сумма, которую собирали по подписке с каждого участника (чем меньше сумма, тем более демократичен банкет); порядок и содержание тостов (например, присутствует среди них тост за короля или нет) или, напротив, их подчеркнутое, почти скандальное отсутствие; выбор и оформление помещения для трапезы и даже меню (о котором, впрочем, источники сообщают особенно скупо). Все это благодаря интерпретациям Робера оказывается «говорящим».

Перечисленные подробности — лишь малая часть всего того увлекательного, что содержит исторический пласт книги. Но не менее важен и ее политический пласт.

О том, как после Белого террора и господства ультраконсерваторов в правительстве гражданское общество эпохи Реставрации делало первые робкие шаги с помощью банкетов, красноречиво свидетельствует описание первого политического банкета этого времени, состоявшегося в заведении под названием «Радуга» 5 мая 1818 года. Еще двумя годами раньше, по свидетельству либеральной газеты «Минерва», «встреча трех человек считалась скоплением народа, а встреча с глазу на глаз казалась подозрительной», а тут четыре сотни человек сошлись на обеде и «говорили друг с другом без боязни». Более же всего потряс собравшихся, по большей части не знакомых друг с другом, тот факт, что их так много — целых четыре сотни (притом что общее население Парижа составляло в это время чуть более 700 000 человек). В дальнейшем политические декларации организаторов того или иного банкета содержались именно в тостах, но на банкете в «Радуге» никто тостов не произносил: этим людям было достаточно молча взглянуть друг на друга и убедиться, что они не одиноки.

Робер показывает, как постепенно банкеты становились важной формой политической жизни и влияния на власти, причем влияния исключительно мирного. Организаторы последней кампании банкетов в 1847 году вовсе не были оголтелыми революционерами, недаром они в основном принадлежали к «династической оппозиции», или «династической левой», то есть поддерживали правящую Орлеанскую династию, но выступали за реформирование ее политики. Представители этой оппозиции боролись за политическую реформу, чтобы избежать социальной революции, они старались уберечь режим от гибели с помощью расширения его электоральной базы — но правительство оставалось глухо и само вело себя к гибели. Вело и привело, потому что покусилось на то, с чем французы 1848 года расстаться не желали, — свободу граждан «собираться мирно и без оружия».

В одном из очерков сборника «Сцены частной и общественной жизни животных» (1842) описан наступивший после того, как звери совершили революцию, «великий момент: дело дошло до тостов»:

К несчастью, не только порядок произнесения тостов, но даже их число были определены заранее. Это едва не вызвало недовольства. «Положим, поголодать даже полезно, но подавиться тостом — это верная смерть», — роптали ораторы. <…> Нечего и сомневаться в том, что первый тост был произнесен за свободу. Это дело обычное, и если бедная свобода до сих пор так слаба, то не пирующие тому виной. <…> К концу вечера публика так разгулялась, что сломала фонтан, и это позволило всем напиться не только вдоволь, но и допьяна. <…> Условились никому не подчиняться, говорить что взбредет в голову и вовсе ни о чем не думать. Никому уже не было дела ни до будущего звериной нации, ни до будущей политики <…>; все желали только петь и плясать1.

Автор этого очерка, издатель Пьер-Жюль Этцель, писавший под псевдонимом П.-Ж. Сталь, явно не принимает обычай произнесения политических тостов всерьез и отзывается о нем с иронией, если не с пренебрежением. Но книга Робера показывает: так относились к политическим банкетам далеко не все. Находились и такие французы, для которых банкет становился важнейшим событием повседневной жизни, поскольку они были уверены: от банкетов зависит будущее Франции.

* * *

В книге Робера очень много имен политических и государственных деятелей, которые мало что говорят не только современному русскому, но, подозреваю, и современному французскому читателю, если он, конечно, не профессиональный историк. Но мне как переводчику очень хочется призвать тех, кто возьмет в руки эту книгу и начнет ее читать, не бояться этих подробностей, а следить за мыслью автора и за увлекательным историческим и политическим сюжетом. Уверяю, дело того стоит.

Для того чтобы облегчить читателю знакомство с русским переводом, следует сделать несколько пояснений.

Начну с короткой исторической справки. С 4 июня 1814 года, когда король Людовик XVIII, вернувшийся на престол после падения Наполеона, даровал французам Конституционную хартию, и до 24 февраля 1848 года, когда произошла Февральская революция, Франция была конституционной монархией. Законодательная власть принадлежала двухпалатному парламенту, в котором низшую палату (палату депутатов) выбирали, а членов верхней (палаты пэров) назначал король. Он же назначал представителей исполнительной власти, то есть кабинет министров. Конституционная монархия во Франции была цензовой: и право избирать, и тем более право быть избранными принадлежало лишь людям определенного достатка. В эпоху Реставрации (1814–1830), согласно Хартии, депутатом мог стать лишь человек, достигший сорокалетнего возраста и платящий в год не меньше тысячи франков прямых налогов (их было четыре: торгово-промышленный, поземельный, подомовой и налог на окна и двери). Право избирать депутатов имели только люди старше тридцати лет, платящие не меньше трехсот франков прямых налогов. До 1824 года депутатов выбирали на пять лет, причем за счет частичных выборов палата ежегодно обновлялась на одну пятую часть. С 1824 по 1830 год выборы проводились раз в семь лет без частичных выборов. После революции 1830 года французы вернулись к пятилетнему сроку без ежегодного обновления.

Число цензитарных избирателей было невелико (в 1815 году 72 000 из 30 миллионов, в 1817 году — 100 000), вдобавок не все из тех, кто мог избирать, спешили воспользоваться своим правом (в 1815 году таковых нашлось всего две трети от общего числа).

Понятно, что избиратели составляли разряд граждан, которые пользовались уважением и в которых власти желали видеть свою опору. Поэтому правительство ревниво следило за участием избирателей, не говоря уже о депутатах, в оппозиционных политических банкетах и последовательно выступало против расширения электоральной базы.

Отчасти такое расширение произошло после Июльской революции, когда король Карл Х, представитель старшей ветви династии Бурбонов, был свергнут с престола и королем стал Луи-Филипп, герцог Орлеанский, представитель младшей ветви той же династии, призванный на престол палатой депутатов. Была принята новая редакция Хартии, согласно которой и возрастной, и имущественный ценз как для избирателей, так и для избираемых уменьшился: отныне депутат должен был достигнуть тридцатилетнего возраста и платить в год не меньше пятисот франков прямых налогов, а избирателям полагалось быть не моложе двадцати пяти лет и платить не меньше двухсот франков прямых налогов. В 1831 году из 32 с половиной миллионов французов право быть избирателями имели 166 000 человек (а воспользовались этим правом 125 000).

Та часть политической элиты, что при Реставрации была в оппозиции, а после 1830 года пришла к власти, считала, что дальнейшее расширение избирательного корпуса не только не нужно, но даже вредно, поскольку правоспособность напрямую связана с имущественным положением и лишь наличие зажиточных избирателей может гарантировать режиму стабильность и порядок. Напротив, другие политические деятели, в принципе поддерживавшие режим, считали, что только расширение избирательного корпуса может позволить правительству остаться у власти, а стране — развиваться эволюционным путем. За это и боролись те «реформисты», которые устраивали кампанию банкетов в 1840 и 1847 годах.

Если в эпоху Реставрации политическая жизнь определялась прежде всего противостоянием ультрароялистов, конституционалистов и независимых (или либералов), то при Июльской монархии политический спектр стал более разнообразным. Правящая партия с легкой руки короля Луи-Филиппа, сказавшего в одной из речей вскоре после своего прихода к власти, что он стремится вести «политику золотой середины», далекую и от анархии, и от деспотизма, именовалась (зачастую иронически) партией золотой середины, или партией сопротивления (имелось в виду сопротивление попыткам дальнейшей либерализации режима)2. Члены этой партии, самым видным представителем которой был Франсуа Гизо, до 1830 года отстаивали либеральные взгляды, но после революции перешли на консервативные позиции. Партии сопротивления противостояла партия движения, представленная левым центром и уже упоминавшейся династической оппозицией, наиболее видным деятелем которой был Одилон Барро. Еще левее были радикалы-республиканцы (такие, как многократно упоминающиеся в книге Ледрю-Роллен и Гарнье-Пажес), а на самом левом фланге, уже вне парламента, находились социалисты-фурьеристы и коммунисты-«икарийцы» (последователи Этьенна Кабе). Все эти люди по-разному представляли себе политическое будущее Франции: сторонники династической оппозиции желали лишь расширения электоральной базы, а радикалы мечтали о всеобщем избирательном праве. Возможно, все они никогда не объединились бы, если бы не непредусмотрительная политика июльских властей, которые через восемнадцать лет в других условиях повторили ошибку своего предшественника Карла Х и вознамерились отнять у народа то, чем он дорожил более всего; в данном случае этой драгоценностью стало право собираться мирно и без оружия. Именно поэтому последняя, 12-я глава книги Робера носит выразительное название — «Запретить банкет — значит развязать революцию».



* * *

Несколько замечаний о переводе терминов. Наибольшая сложность связана с самим французским словом banquet, стоящим на обложке книги Робера и обозначающим ее главный предмет. В русской традиции применительно к кампании 1847 года, приведшей к Февральской революции 1848 года, установилось употребление слова «банкеты». Однако по-французски и «Пир» Платона — это тоже banquet. Поскольку у Робера речь идет в основном про трапезы политические, то я, в соответствии с упомянутой традицией, называю их банкетами и лишь в некоторых случаях, когда по-русски решительно невозможно вести речь о банкете (например, невозможен «банкет праведников»), употребляю слово «пир» или, для ясности, сохраняю оба синонима (пир, или банкет).

Пояснения заслуживают два французских термина, сложных для передачи на русском языке: l’imaginaire и la sociabilité. Первый чаще всего переводят как «воображаемое», но это субстантивированное причастие по-русски громоздко и невнятно, поэтому я в данной книге предпочитаю — исходя из смысла текста — говорить об «образном фонде» или «образной системе»3.

Второй термин в книгах по социологии передают как «социабельность», но я, продолжая линию, избранную двадцать лет назад при переводе книги Анны Мартен-Фюжье «Элегантная жизнь, или Как возник „весь Париж“. 1815–1848» (1998), на которую Робер, кстати, по другому поводу ссылается в своем тексте, предпочитаю употреблять старинное русское слово «общежительность», означающее как раз совместное существование, жизнь в обществе.

Наконец, в книге упоминается огромное количество периодических изданий, причем названия их по большей части значимы, поэтому, чтобы избежать уродливых транслитераций вроде «Курье де Байон э де ла пененсюль» или «Журналь де коннессанс ютиль», все названия я даю в переводе, а для любознательного читателя, знающего французский язык, ниже приведен список этих изданий с французскими оригиналами.

«Альпийский патриот» — Le Patriote des Alpes

«Апостолическая газета» — L’ Apostolique

«Белое знамя» — Le Drapeau blanc

«Бретонский монитёр» — Le Moniteur breton

«Британская библиотека» — Bibliothèque britannique

«Британское обозрение» — Revue britannique

«Будущее нации» — L’ Avenir national

«Булонский комментатор» — L’ Annotateur boulonnais

«Век» — Le Siècle

«Вестник Байонны и полуострова» — Le Courrier de Bayonne et de la péninsule

«Время» — Le Temps

«Гаврская газета» — Le Journal du Havre

«Газета народа» — Le Journal du peuple

«Газета полезных знаний» — Journal des connaissances utiles

«Газета прений» — Journal des Débats

«Газета Соны и Луары» — Le Journal de Saône-et-Loire

«Гастроном» — Le Gastronome

«Друг короля» — L’ Ami du Roi

«Друг религии» — L’ Ami de la religion

«Друг Хартии» — L’ Ami de la Charte

«Европейский цензор» — Le Censeur européen

«Ежедневная» — La Quotidienne

«Западная национальная» — Le National de l’Ouest

«Земной шар» — Le Globe

«Иллюстрация» — L’ Illustration

«Интернациональный журнал тайных обществ» — Revue internationale des sociétés secrètes

«Историческая библиотека» — La Bibliothèque historique

«Коммерческая газета» — Le Journal du commerce

«Консерватор Реставрации» — Le Conservateur de la Restauration

«Конституционная» — Le Constitutionnel

«Курьер Соны и Луары» — Le Courrier de Saône-et-Loire

«Лионский курьер» — Le Courrier de Lyon

«Мастерская» — L’ Atelier

«Мирная демократия» — La Démocratie pacifique

«Мозельский курьер» — Le Courrier de la Moselle

«Молва» — La Renommée

«Монитёр» — Le Moniteur universel

«Народ-учредитель» — Le Peuple constituant

«Народная» — Le Populaire

«Национальная» — Le National

«Независимая» — L’ Indépendant

«Независимое обозрение» — Revue indépendante

«Нормандские письма» — Lettres normandes

«Обозрение двух миров» — Revue des Deux Mondes

«Общественная польза» — Le Bien public

«Освобождение» — L’ Émancipation

«Парижская газета» — Journal de Paris

«Парижское обозрение» — Revue de Paris

«Патриот Соны и Луары» — Le Patriote de Saône-et-Loire

«Представитель народа» — Le Représentant du peuple

«Пресса» — La Presse

«Провозвестник» — Le Précurseur

«Прогресс Соны и Луары» — Le Progrès de Saône-et-Loire

«Пропагандист Па-де-Кале» — Le Propagateur du Pas-de-Calais

«Религиозный мир» — L’ Univers religieux

«Реформа» — La Réforme

«Сборщица колосьев» — La Glaneuse

«Социальное обозрение» — Revue sociale

«Социальный прогресс» — Le Progrès social

«Суверенный народ» — Le Peuple souverain

«Трибуна департаментов» — La Tribune des départements

«Тулузский мемориал» — Le Mémorial de Toulouse

«Универсальная» — L’ Universel

«Французская газета» — La Gazette de France

«Французская Минерва» — La Minerve française

«Французский курьер» — Le Courrier français

«Художник» — L’ Artiste

«Часовой департамента Дё-Севр» — La sentinelle des Deux-Sèvres

«Шарантская газета» — Le Journal de la Charente

«Эльзасский патриот» — Le Patriote alsacien

«Эндрский разведчик» — L’ Éclaireur de l’Indre

«Эпоха» — L’ Époque

«Эхо Везона» — L’ Écho de Vésone

«Эхо фабрики» — L’ Écho de la fabrique

Вера Мильчина

БЛАГОДАРНОСТИ

Именно тогда, когда заканчиваешь книгу, лучше всего сознаешь, скольким людям ты обязан сказать спасибо.

Прежде всего это, конечно, сотрудники библиотек и архивов, которые стараются, порой в довольно трудных условиях, сделать все возможное, чтобы облегчить исследователю доступ к источникам.

Затем я хочу поблагодарить многих историков — коллег и друзей. Это друзья-медиевисты, которые не сочли странным, что специалист по истории Нового времени интересуется их предметом и методами исследования, — Лоран Феллер и Катрин Венсан. Это коллеги из Центра истории Французской революции (Университет Париж-1), с которыми я вел длинные и чрезвычайно полезные разговоры, прежде всего Франсуаза Брюнель, Жозиана Бурге-Рувер и Жан-Клеман Мартен, который был руководителем моей диссертации. Кроме того, это сотрудники Центра истории XIX века (Университеты Париж-1 и Париж-4), в первую очередь его руководители Ален Корбен и Доминик Калифа, а также Сильвен Венер, Эрик Ансо, Роземунда Сансон и Кристоф Шарль: все они меня поддерживали и подбадривали. Особого упоминания заслуживает моя коллега Майте Буисси, превосходно знающая этот период: ее советы принесли мне очень много пользы, а ее неистощимая способность фантазировать на исторические темы служила для меня постоянным источником вдохновения. Не стоит и говорить, что за все возможные неточности и несовершенства этой работы отвечаю только я сам.

Наконец, я безмерно благодарен моим родным, которым понадобилось огромное терпение, чтобы вынести мужа, отца и сына, жившего не только в настоящем времени и часто и надолго покидавшего их ради призраков времени ушедшего, каким бы увлекательным оно ни было. Им, моим родным, я посвящаю эту книгу.

Прети, январь 2009

ВВЕДЕНИЕ

Насколько мне известно, нет ни более знаменитого, ни более ядовитого свидетельства о том, что представлял собой политический банкет XIX века, чем письмо, которое в самом конце декабря 1847 года написал своей любовнице Луизе Коле двадцатишестилетний житель Руана по имени Гюстав Флобер, в ту пору еще никому не известный:

Я еще теперь под впечатлением этого зрелища, одновременно и гротескного, и жалкого. Я присутствовал на банкете реформистов! Какой вкус! Какая кухня! Какие вина! И какие речи! Ничто не могло бы внушить мне более глубокого презрения к успеху, чем эта картина, свидетельствующая о том, какой ценой его достигают. Я оставался холоден, и меня тошнило от патриотического энтузиазма, который вызывали «кормило государства», «бездна, в которую мы низвергаемся», «честь нашего знамени», «сень наших стягов», «братство народов» и прочие пошлости в том же роде. Прекраснейшие творения мастеров никогда не удостоятся и четверти этих рукоплесканий. Никогда Франк Альфреда де Мюссе не вызовет тех кликов восторга, которые доносились со всех концов зала в ответ на добродетельные завывания г-на Одилона Барро и сетования почтенного Кремьё на состояние наших финансов. И после этого девятичасового заседания, проведенного за холодной индейкой и молочным поросенком и в обществе моего слесаря, в особо удачных местах хлопавшего меня по плечу, я воротился домой, промерзнув до мозга костей. Как низко ни цени людей, сердце наполняется горечью, когда перед тобой выставляют напоказ такой нелепый бред, такое беспардонное тупоумие4.

Руанский банкет, куда Флобер со своими друзьями Луи Буйе и Максимом Дюканом отправился из любопытства, этот банкет, который он осудил так строго, стал кульминацией кампании, начатой полугодом раньше борцами за избирательную и парламентскую реформу и против иммобилизма, отличавшего правительство Гизо. В это время почти никто не мог вообразить, что режим падет через два месяца и что погубят его уличные демонстрации, вызванные запрещением реформистского банкета в двенадцатом округе. «Мы не постигали, — писал Максим Дюкан четверть века спустя, — что правительство может быть встревожено этим замысловатым красноречием, и были убеждены, что люди, изъясняющиеся языком столь претенциозным, столь убогим, столь бедным, обречены сделаться посмешищем в глазах людей здравомыслящих. Мы рассуждали как дети; ведь именно это грубое сладкое вино пьянит слабые умы, иначе говоря, большинство населения»5. Объяснение, конечно, чересчур простое. А проблема остается: нам еще и сегодня трудно понять, каким образом эта кампания банкетов, осмеянная отнюдь не только Флобером и Максимом Дюканом6, могла послужить причиной такого большого политического потрясения и в конце концов революционным путем привести к введению всеобщего голосования (правда, только для мужской части населения) — этой основы демократического устройства современной Франции.

Между тем события, происшедшие за те два месяца, которые отделяют руанский банкет от провозглашения Республики в Париже 24 февраля 1848 года, хорошо известны, и уже давно. Незадолго до Первой мировой войны историк Альбер Кремьё на основании источников, доступных в то время (впрочем, с тех пор их число существенно не увеличилось), восстановил эту цепь событий. Сначала — королевская речь на открытии парламентской сессии, бессмысленно провокационная, поскольку в ней реформистская активность названа разгулом «страстей враждебных или слепых». Затем дебаты в палате депутатов о том, как ответить на эту речь, и яркое выступление Токвиля7, который проницательно указывает на грозящие Франции опасности, однако никто к нему не прислушивается. Между тем в Париже в это время ведутся по инициативе национальных гвардейцев двенадцатого округа приготовления к последнему большому реформистскому банкету; власти твердо решают его запретить, а депутаты оппозиции, напротив, намереваются принять в нем участие; в последнюю минуту власти идут на попятную, но это происходит слишком поздно и не может помешать народу выйти на улицу, а национальная гвардия не спешит разгонять манифестантов; король, видя, как его предают те, кого он считал самыми верными слугами режима, в панике отправляет в отставку Гизо; на бульварах толпа выражает бурную радость; перед Министерством иностранных дел, на бульваре Капуцинок, происходит перестрелка, ночью по улицам возят трупы, а на следующий день дело кончается падением режима. Все это широко известно, многократно описано, и сейчас споры ведутся лишь о том, что послужило причиной того первого выстрела, после которого началась стрельба и произошел раскол между правящим режимом и парижской улицей, — случайность (что вполне вероятно) или провокация? По правде говоря, для нас это не имеет большого значения, поскольку мы, в отличие от современников тогдашних событий, стремимся понять, что произошло, а не отыскать ответственных за то, что консерваторы уже через два года именовали «февральской катастрофой».

Большинство историков пользовались для описания этой череды событий знаменитой формулой Эрнеста Лабрусса: «Революции происходит помимо воли революционеров. Событие свершается, но правительства в него не верят. А „средний революционер“ его не желает»8. Революция 1848 года произошла внезапно, и утверждать, что ее спровоцировали революционеры, было бы сильным преувеличением9. Поскольку падение Луи-Филиппа не было ни первой, ни единственной революцией, свершившейся в течение этой «весны народов», следует предположить, что здесь действовали иные, более глобальные причины. Этими причинами историки сочли исключительно глубокий экономический кризис, который поразил Западную Европу после неурожаев 1845 и 1846 годов; особенно страшен был голод в Ирландии, унесший миллион жизней. Французские историки, в особенности те, которые, следом за Эрнестом Лабруссом, черпали вдохновение в марксизме, в течение двух-трех десятков лет, последовавших за столетием революции 1848 года, старательно изучали экономические и социальные аспекты кризиса середины века то на общенациональном, то на региональном или локальном уровне — в департаментах Эр или Луар и Шер (Жан Видаленк, Жорж Дюпё), в Бургундии (Пьер Левек), в альпийском регионе (Филипп Вижье), в Провансе (Морис Агюлон) и в Лимузене (Ален Корбен). Список этот не исчерпывающий, а поле для разысканий по-прежнему очень богатое, о чем свидетельствует, например, недавняя работа Никола Бургинá о хлебных бунтах. Как бы там ни было, благодаря всем этим работам мы знаем французское общество этого периода XIX века несравненно лучше, чем общество любой другой эпохи (напомню, например, о таких важных периодах, как конец Империи и начало эпохи Реставрации или конец Второй империи), — в особенности потому, что мы можем оценить остроту социальной напряженности как в перенаселенных деревнях, так и в городах, плохо подготовленных к наплыву мигрантов, и получить представление о чрезвычайном региональном разнообразии тогдашней Франции. Мы понимаем, какой глубины кризис разразился после Революции, тем более что нам хорошо известно и состояние правящих слоев, нотаблей, ставших героями монументальной диссертации Андре-Жана Тюдеска, опубликованной четыре десятка лет назад10. Но хотя Пьер Розанваллон восстановил политическую философию Гизо во всем ее богатстве и всей ее сложности, нам не удается осмыслить собственно политический характер кризиса: каким образом понять переход от социального кризиса к кризису политическому, если исходить только из скандалов, о которых писали оппозиционные газеты летом 1847 года, или из рассуждений о шовинизме мелких буржуа, раздраженных англофильской политикой Гизо? Пресса сама по себе революций не совершает, а международная политика правительства может вызывать несогласие, но не может разжечь восстание: иначе говоря, никто до сих пор не объяснил, отчего буржуазия перешла в открытую оппозицию к режиму, не испугавшись даже возможных беспорядков и начала революции. Значит, нужно вернуться к политическим факторам или, вернее сказать, к взаимодействию факторов социальных и политических, а конкретнее — к многократно осме­янной кампании банкетов.

Выборы в палату депутатов в августе 1846 года принесли правительству несомненную победу. Хотя предвыборная кампания проходила очень бурно и при активном участии французов, оппозиция потеряла немало мест в палате; Гизо отныне мог рассчитывать на поддержку консервативного большинства, более многочисленного и более сплоченного, чем когда бы то ни было: 291 депутат из 459 был готов покорно голосовать за правительство, ведь префекты ради их избрания не скупились на обещания и не чуждались прямого давления на избирателей. Среди избранных депутатов было немало чиновников, в частности тех должностных лиц, чья карьера напрямую зависела от властей: от них трудно было ожидать несогласия с правительственной линией. Понятно, что в этих условиях правительство не желало слушать никаких предложений о расширении корпуса избирателей и отвергло все соображения династической оппозиции относительно необходимости оздоровить нравственный климат в парламенте, то есть объявить некоторые чиновничьи посты несовместимыми с мандатом депутата. Министр внутренних дел Дюшатель провозгласил, что выборы доказали: страна не желает избирательной реформы, а Гизо напомнил, что в любом случае всеобщее избирательное право (которого, впрочем, династическая оппозиция и не требовала) введено не будет. Отказавшись признать, что результаты выборов нельзя полностью принимать на веру, поскольку на некоторых депутатов оказывали давление, а другим сулили доходные места, Гизо отверг возможность какой бы то ни было парламентской реформы, хотя самые молодые и проницательные представители большинства, поддерживающего правительство, такие как Морни, проявляли к ней интерес.

Но несмотря на экономические трудности, положение Гизо было бы вполне прочным, если бы целая череда финансовых и прочих скандалов не вынудила его расстаться с некоторыми из министров. Тем самым он дал новые поводы для нападок оппозиционной прессе, которая еще безжалостнее атаковала правительство с тех пор, как ряды оппозиционных газет, и без того уже существенно превосходивших правительственные по тиражам, пополнила «Пресса» Эмиля де Жирардена, занимавшая третье место по числу подписчиков среди парижских ежедневных газет. Поэтому не подлежит сомнению, что депутаты оппозиции, выступавшие за реформу, будь то радикалы или политики династической ориентации, были уверены, что, невзирая на результаты последних выборов, именно они выражают реальное мнение страны. А поскольку парламентское большинство оставалось глухо и непреклонно, после окончания сессии у этих депутатов не было иного выхода, кроме как «заговорить с балкона», обратиться напрямую к нации в целом. Отчего обращение к стране приняло форму кампании банкетов? Вопрос этот редко ставится отчетливо, настолько очевидным подобное положение дел представляется для нас — историков, занимающихся первой половиной XIX века. Объяснение же, которое приходится давать на невысказанные вопросы читателей или на высказанные вслух вопросы студентов, всегда примерно одно и то же: в ту эпоху было невозможно собирать митинги (отметим распространенность английского термина, чаще всего предпочитаемого французскому «публичному собранию») для мобилизации общественного мнения, поскольку правительство этого бы не разрешило. В самом деле, при конституционной монархии свобода собраний не была узаконена, тем более что тогдашние юристы, насколько можно судить, не видели большого различия между ней и свободой ассоциаций, а эта последняя, как хорошо известно, была ограничена очень жесткими рамками, особенно после 1834 года: ассоциации свыше двадцати человек и их периодические собрания нуждались в предварительном разрешении правительства, а деятельность их проходила под неусыпным надзором властей11. Таким образом, банкеты оставались единственным способом — безобид­ным, но юридически безупречным — обойти закон. Что плохого в том, что друзья или просто знакомые после совместного обеда произнесут один или несколько тостов за приглашенную выдающуюся особу или за осуществление заветных желаний всех собравшихся? Как помешать гостю ответить на лестные речи, восхвалявшие его в течение нескольких минут или даже нескольких десятков минут? Как помешать людям, произносящим тосты, сделать их более или менее развернутыми? Итак, банкет был поводом, и единственное, что представляет интерес для политической истории, это содержание тостов (а следовательно, требований, выраженных ораторами) и речей: если вернуться к руанскому банкету 1847 года, очевидно, что сварливая реакция Флобера не может удовлетворить историка-позитивиста, изучающего кампанию банкетов, но о гораздо более подробном рассказе Максима Дюкана мы этого сказать не можем. Спустя двадцать пять лет он дополняет собственные воспоминания сведениями, почерпнутыми из брошюры, опубликованной сразу после банкета, приводит имена ораторов, как тех, кто уже пользовался известностью (Одилон Барро, Дювержье де Оран, Кремьё, Друэн де Люис, Гюстав де Бомон), так и тех, кто прославился несколькими месяцами позже (генеральный прокурор Сенар, вскоре ставший министром внутренних дел в правительстве генерала Кавеньяка, а впоследствии защищавший Флобера на процессе «Госпожи Бовари»12), и даже тех, кто не прославился вовсе. Мы узнаем от него, что среди ораторов был некто Жюстен, советник Королевского суда, который произнес тост: «За бедные и трудолюбивые классы!», меж тем как другие превозносили «избирательную и парламентскую реформу», «финансовую реформу, экономию и разумное расходование общественных средств», «союз народов», а также независимую прессу и депутатов, выступающих за реформу. Что же касается информации о том, был или не был прежде всех прочих речей поднят тост за короля или за июльские установления (удобный способ отличить обыкновенные реформистские банкеты от других, открыто радикальных), ее историки считают простой данью исторической экзотике.



Итак, с современной точки зрения организация банкета была не более чем уловкой, которую люди 1847 года использовали в отсутствие закона, гарантировавшего им право публичных собраний. Эта свобода собраний была провозглашена в 1848 году, отменена после переворота 2 декабря и лишь частично возвращена в самом конце Второй империи — законом от 6 июня 1868 года. В конце концов Республика торжественно признала ее, приняв великий закон от 30 июня 1881 года: с этого времени все публичные собрания, даже проводимые на открытом воздухе, на ничем не ограниченной территории, признавались законными при условии, что о них будет предварительно объявлено и что они не будут проходить на проезжей части. Таким образом, в конце Второй империи, а затем при Третьей республике постоянным фоном для свободных парламентских дебатов служили общественные собрания, позволявшие простым гражданам время от времени брать слово, а чаще — выслушивать политических или профсоюзных деятелей, кандидатов в депутаты, народных избранников, а порой даже министров или главу правительства. С нашей точки зрения, в этом нет ничего особенного, хотя, к сожалению, французские историки, даже те, кто стремится обновить методы исследования политической истории, чаще всего не обращают внимания на эту живучую и основополагающую форму демократической политической жизни.

Итак, лишь только была провозглашена и гарантирована свобода собраний, свободу эту сочли чем-то само собой разуме­ющимся, и потому мало кто заметил, что политические банкеты не только продолжали существовать, но, более того, определенное число великих речей, чрезвычайно важных для политической жизни страны после 1870 года, было произнесено именно в ходе этих банкетов. Вспомним, например, речь Леона Гамбетты 26 сентября 1872 года в Гренобле, в которой он предсказывал приход в политику нового поколения и новых республиканских элит; вспомним речь генерала Буланже в Туре 17 мая 1889 года, которая стала плодом невероятного союза между его сторонником Альфредом Наке и монсеньором Фреппелем и, обнажив тайную сделку между «ревизионистами» и «клерикалами», привела к политическому краху буланжизма и бегству оратора в Бельгию несколькими днями позже13; вспомним, наконец, программную речь Аристида Бриана в Перигё 10 октября 1909 года, в которой после десятилетней беспощадной борьбы он выступил сторонником политики примирения. Банкетам, которые вольнодумцы-«колбасники» устраивали в «так называемую Страстную пятницу», или банкетам радикалов в самые первые годы Третьей республики посвящено в разных исследованиях от силы несколько строк или несколько страниц, иронических и насмешливых14. Только знаменитые банкеты для мэров, на которых дважды, под эгидой президентов Республики Сади Карно и Эмиля Лубе, собирались около двадцати тысяч муниципальных руководителей, были описаны и исследованы с должной подробностью. Жослина Жорж показала значение и влияние этих гигантских, поистине пантагрюэлических демонстраций верности Республике со стороны республиканских нотаблей; поводом для этих банкетов служили Всемирные выставки 1889 и 1900 годов, причина же оба раза коренилась в сложных политических обстоятельствах: в первом случае это был выход из буланжистского кризиса, а во втором — дело Дрейфуса15. Впрочем, эти собрания, носившие в большой степени гастрономический характер, трудно воспринимать совершенно серьезно, тем более что уже современники высказывались о них весьма критически: язвительные комментарии раздавались как из буланжистского и националистического лагеря, так и со стороны крайне левых рабочих.

Подведем итоги. Не подлежит сомнению, что, если нужно было бы выбрать из форм политической активности, доступных простым гражданам Третьей республики, ту, которая навлекла на себя больше всего насмешек, добродушных или злобных, банкет легко опередил бы шествия, демонстрации, общественные собрания, митинги, местные выборы, они же местные дрязги, а также приезды министров или главы государства. Поэтому нам трудно взглянуть на кампанию банкетов 1847 года иначе, чем смотрели на нее Флобер и Максим Дюкан. Между тем мне представляется, что такой взгляд ошибочен и существенно искажает историческую перспективу, причем дело здесь не только в недостаточном внимании и даже снисходительном пренебрежении, с которым специалисты по политической истории Франции после 1789 года обычно смотрят на этнографический аспект политической жизни. Я убежден, что во Франции при конституционной монархии политические банкеты не были малозначащими эпизодами, простыми уловками и предлогами для красноречивых и напыщенных излияний. Во-первых, банкет, даже политический, существенно отличается от общественного собрания или митинга; во-вторых, у этой исчезнувшей формы политической жизни имеется собственная история, без знания которой, по всей вероятности, невозможно понять кризис, приведший к падению Июльской монархии, о чем Рене Ремон предупреждал еще четыре десятка лет назад16. Я надеюсь показать в своей книге, что банкет сыграл в культуре и политической истории первой половины XIX века важнейшую роль. Но для доказательства первого из этих положений я считаю полезным в самом начале сослаться на некоторые работы по истории и антропологии, а затем привести для затравки один малоизвестный эпизод, происшедший во время последней парламентской сессии царствования Луи-Филиппа.

С точки зрения специалистов по истории Франции после 1789 года, границы политической сферы очерчены достаточно ясно, и мало у кого возникает потребность уточнить их или задуматься о том, где именно они проходят. Для более древних эпох или для обществ, считаемых экзотическими, критерии не так отчетливы. Между тем совершенно очевидно, что в обществах, которые по-прежнему живут под страхом голода, войн и эпидемий, роль политической власти — и организация ее институтов — не сводятся ни к военной сфере, ни к распоряжению денежными средствами, ни к управлению людьми в ходе вооруженных столкновений с другими группами или обществами, ни к поддержанию добрых отношений с духовными лицами. Устройство всего человеческого сообщества было связано с производством и потреблением еды и напитков: достаточно напомнить опубликованные уже довольно давно работы британского антрополога Джека Гуди, посвященные африканским обществам доколониальной эпохи17. Историк Тамара Кондратьева, специалист по Советской России, со своей стороны показала основополагающую роль, которую играло в Московской Руси распределение (или, точнее, перераспределение) царем пищи и напитков18; придворные пиры давали государю возможность не только поражать подданных и иностранных гостей великолепием своего стола, как это происходило в Версале и при других европейских дворах той же эпохи, но и — в первую очередь — распределять между сотрапезниками еду и питье в строгом соответствии со званием одаряемого. Если какой-нибудь из родовитых подданных царя не мог присутствовать на пиру, длинная процессия придворных служителей отправлялась к нему по улицам Москвы с причитающимися ему блюдами. Царь был прежде всего кормильцем; это проявлялось, в частности, в том, что до царствования Петра Великого и переноса столицы в Санкт-Петербург государственным служащим платили жалованье едой и питьем, если же в виде исключения оно выплачивалось звонкой монетой, выплаченные суммы назывались «денежным кормом». Однако Тамара Кондратьева показала также, что, переведя правительство в Москву вскоре после Октябрьского переворота, большевики восстановили эту традицию и что советское правительство тоже пожелало сделаться властью кормящей, распределяющей еду и напитки в строгом соответствии с местом того или иного чиновника в иерархии. Доступ в кремлевскую столовую (Кремлевку) означал, что допущенный достиг высших степеней в иерархии советской номенклатуры, что он никогда не будет испытывать недостатка ни в чем и что на его столе всегда будут деликатесы, о которых безуспешно мечтают десятки миллионов обычных советских граждан. Напротив, внезапное лишение всех этих благ было дурным знаком: оно сулило немилость, а в сталинскую эпоху и нечто куда более страшное.

Мне могут возразить, что сравнение не работает, поскольку эти политические традиции очень далеки от наших; что священная власть монарха для нас — очень далекое воспоминание; что наши западные общества не поддались влиянию советского коммунизма. Наши традиции совсем иные — рациональные, либеральные, демократические; они опираются на наследие Древней Греции и эпохи Просвещения. Надо ли, однако, напоминать, вслед за Полиной Шмитт-Пантель, что пир (банкет) граждан был в течение всей Античности и во всем греческом мире, начиная с самых архаических времен и вплоть до эпохи эллинизма и римского владычества, на Крите, в Спарте, в Афинах, в любом безвестном городе Пелопоннеса и Малой Азии основополагающим элементом жизни полиса, политической жизни? В противоположность тому, что можно вынести из беглого прочтения одноименного диалога Платона, греческий пир был ценен не только произносимыми там речами о любви или о каких-либо иных материях. Пожалуй, ничто так четко не обозначало политический статус индивидов, их включение в полис или исключение из него, как допущение или недопущение на публичные пиры, в ходе которых поедали среди прочего части жертвенных животных19. Надо ли, наконец, напоминать о других грандиозных пиршествах граждан, точно засвидетельствованных и гораздо более близких к нашему времени, — тех, какие устраивались во время Французской революции и в особенности летом 1794 года? Они до сегодняшнего дня довольно плохо известны, потому что очень мало изучены, но их символическая и даже политическая важность не подлежит сомнению. Во всяком случае, следует заметить, что ни Мишле, заканчивавший при Второй империи работу над своей «Историей Французской революции», ни Пьер Ларусс, сочинявший несколькими годами позже соответствующий том своего «Большого универсального словаря XIX века», о них не забыли: они, возможно, не обладали подходящими концептуальными инструментами для всесторонней оценки этого явления, но очевидно, что для них оно не сводилось к анекдотам20. С современной точки зрения, не стану спорить, банкет представляет собой довольно странную форму политической деятельности; но когда речь идет о Франции начала XIX века, не избавившейся, как я уже сказал, от опасности неурожая и голода, у нас нет никаких оснований утверждать априори, что он был совершенно чужд политике.

Он был ей тем менее чужд, что у него имелась собственная история. Из последних парламентских дебатов Июльской монархии все обычно помнят только высокомерие Гизо, его решимость не делать никаких уступок находившейся в меньшинстве парламентской оппозиции, его уверенность в собственной правоте и в поддержке стареющего монарха. Помнят также великолепную предостерегающую речь Алексиса де Токвиля21, которую автор «Демократии в Америке» произнес 29 января 1848 года и в которой он, с большой проницательностью указав на тревожное состояние общества, повторил знаменитую реплику Сальванди, брошенную в мае 1830 года: «Я полагаю, что мы нынче засыпаем на вулкане; я в этом глубоко убежден»22. Напротив, дебаты 8 и 9 февраля, посвященные решению правительства запретить банкеты, в особенности банкет в двенадцатом округе, почти полностью забыты. Конечно, их основные участники не могли сравняться в интеллектуальной мощи с Гизо и Токвилем. В ответ на яростные нападки Дювержье де Орана, одного из вождей реформистской оппозиции, граф Дюшатель, министр внутренних дел, отвечал, что правительство «исполнит свой долг» и не пойдет на поводу «у каких бы то ни было манифестантов». А министр юстиции Эбер поспешил прибавить, что правительство имеет полное право запретить банкет оппозиции; из его речи следовало, что у общества есть только те свободы, которые прописаны в Хартии, меж тем свобода собраний там не упомянута. Это заявление было встречено ропотом депутатов, а Одилон Барро выкрикнул со своего места: «Такого не говорили даже господа де Полиньяк и де Перонне!» Когда же выведенный из себя Эбер, к великому негодованию легитимистов, потребовал от Барро извинения за этот выкрик, который он счел оскорбительным, тот развил свою мысль:

Да! Вы, министры правительства, приведенного к власти вследствие народной июльской революции, вы, чья власть оплачена кровью мучеников, отдавших свою жизнь за свободу, вы оспариваете у народа то право, которое признавали и уважали министры эпохи Реставрации накануне своего падения! Вот о чем я говорю, и это факт, факт неопровержимый. Вы покусились на то, что уважал господин де Полиньяк!23

Не стоит видеть во всем этом проходной эпизод парламентской сессии, хотя такой вывод и напрашивается, если судить по последующим покаянным речам депутатов-реформистов и самого Барро, который накануне банкета в двенадцатом округе повел себя не очень красиво и пошел на сделку с властями. Все присутствовавшие на заседании палаты прекрасно знали, кто подал эту реплику и на что в точности он намекал. Одилон Барро, политик чуть моложе Гизо, был одним из самых активных и решительных противников режима Реставрации, во всяком случае гораздо более активным, чем Дюшатель, не говоря уже об Эбере. Но он никогда не принадлежал к числу республиканцев. Напротив, он был одним из тех, кто в июле 1830 года употребил все свое влияние на Лафайета и уговорил его появиться рядом с Луи-Филиппом на балконе парижской Ратуши перед толпой и представить нового короля как воплощение наилучшей из Республик. До начала 1848 года Барро ни разу не пожалел об этом, хотя меньше чем через год после Июльской революции был, как и другие сторонники партии «движения», отстранен от участия в деятельности правительства. В палате депутатов он в течение семнадцати лет был величайшим оратором и вождем левого крыла династической партии, а во время кампании банкетов никогда не обходился, вопреки желаниям своих союзников-республиканцев, без традиционного тоста за правящего государя. Таким образом, никто не мог усомниться в его верности Орлеанской династии и июльским установлениям, хотя он и желал, чтобы они медленно эволюционировали в сторону большего демократизма. Если он сравнил кабинет Гизо с последним министерством эпохи Реставрации, причем не в пользу первого, это позволяет судить о глубине кризиса, вызванного запрещением банкета в двенадцатом округе: ведь князь де Полиньяк был символом аристократа-реакционера, узколобого и ограниченного, мечтающего о возрождении Старого порядка. Имя графа де Перонне вызывало еще более мрачные ассоциации: последний министр внутренних дел Карла Х, составитель четырех ордонансов в июле 1830 года, он еще задолго до этого, занимая пост министра юстиции в правительстве Виллеля, сначала ввел в юриспруденцию печально знаменитое «преступное направление умов», призванное заставить замолчать оппозиционную прессу (1822), а затем стал инициатором двух самых скандальных законов эпохи Реставрации. Закон о святотатстве грозил смертной казнью осквернителям дарохранительниц, второй же закон, который был призван полностью заткнуть рот прессе и которому Перонне дал совершенно нелепое название «закон справедливости и любви», не был принят весной 1827 года только благодаря сопротивлению палаты пэров, которую единодушно поддерживало общественное мнение. Понятно, почему Эбер счел слова Барро личным оскорблением. Ведь все присутствующие депутаты знали совершенно точно, на что именно намекнул оратор, из сопоставления с каким конкретным эпизодом выводит он столь серьезные обвинения, ибо все присутствующие помнили о событии весны 1830 года, в котором многие из них приняли участие, а то и были его организаторами. Все они помнили, что после голосования за адрес двухсот двадцати одного24 ни Полиньяк, ни его министр внутренних дел25 не сочли ни желательным, ни возможным запретить «знаменитый банкет в „Бургундском винограднике“». А вот мы об этом банкете забыли.

Банкет государя (1818–1831)

Среди нас так же не было председателя, как не бывает законного короля на банкетах (пиршествах), которые устраивают в день Богоявления.

Каде де Гассикур. Процесс Общества так называемых Друзей свободы печати (1819) 26

Глава 1


ЗНАМЕНИТЫЙ БАНКЕТ В «БУРГУНДСКОМ ВИНОГРАДНИКЕ»

Порядок не был нарушен на проезжей части в окрестностях ресторана «Бургундский виноградник», где вчера вечером состоялся объявленный в газетах большой банкет. Многочисленные патрули, отправленные в этот квартал, не заметили скопления народа вокруг дома. Из рапортов следует, что число любопытствующих, наблюдавших за происходящим снаружи, ни разу не превысило восьми десятков. Трапеза, судя по всему, закончилась в половине девятого вечера, а в десять ресторан уже опустел. Из заведения доносились звуки рукоплесканий, одобряющих то ли тосты, то ли куплеты, но разобрать слова было невозможно. Любопытствующие, кажется, остались равнодушны к цели этого собрания. Правда, при прибытии первых экипажей кое-кто закричал: «Да здравствуют депутаты, да здравствует Хартия!», но большинство любопытствующих хранили молчание. Сколько можно судить, они не были осведомлены о причине этого собрания; одни говорили, что сюда приехали депутаты, чтобы посовещаться, другие — что здесь собрались на обед 200 депутатов и 500 избирателей. Можно предположить, что любопытствующих было немного из‐за плохой погоды.

Одним словом, с точки зрения полицейского комиссара, в четверг 1 апреля 1830 года в ресторане «Бургундский виноградник» не произошло ничего исключительного и ничего тревожного: ни мятежных возгласов, ни нарушения порядка в публичном пространстве27. Чтобы узнать больше, нам следует проникнуть внутрь, а для этого обратиться к описаниям банкета, которые в ближайшие дни напечатали на своих страницах либеральные газеты: «Конституционная», «Национальная», «Земной шар», «Французский курьер», «Парижская газета», «Время» — органы печати, представители которых, по всей вероятности, входили в число участников банкета. К счастью, их оказалось довольно много и описания их хотя и не противоречат одно другому, но и не во всем совпадают: итак, можно с довольно большой точностью восстановить, как проходил этот патриотический праздник, призванный, по словам либералов, «запомниться надолго». Следует познакомиться также с недоброжелательным отзывом, опубликованным ультрароялистской еженедневной газетой «Белое знамя», сотрудники которой, насколько можно судить, были очень хорошо информированы: ибо, если два крупнейших органа правых монархистов, «Ежедневная», считавшаяся очень близкой к правительству князя де Полиньяка, и «Французская газета», не скрывавшая симпатий к его предшественнику Виллелю, ограничились комментарием к отчетам, опубликованным в либеральных газетах, «Белое знамя» наверняка пользовалось сведениями от очевидца, возможно, полицейского агента.

Ресторан «Бургундский виноградник», расположенный на улице Предместья Тампля, был выбран организаторами собрания потому, что ресторатор Шарлье, по-видимому, сочувствовал их идеям, а главное, потому, что на тот момент это было самое просторное из парижских заведений такого рода: натянув тент над соседним садом, чтобы уберечь гостей от солнечного зноя или, напротив, от дождя, вполне вероятного в это время года, можно было поместить на свежем воздухе столько же человек, сколько в главной зале, или, как тогда говорили, салоне, и принять одновременно семь сотен гостей: депутатов, избирателей, а быть может, и будущих избирателей. В противоположность тому, что утверждала в последующие дни роялистская пресса, «Бургундский виноградник» вовсе не принадлежал к числу «кабаков за заставой»28: никто бы не решился пригласить представителей парижской политической элиты в заведение, посещаемое чернью. Впрочем, «Бургундский виноградник» в самом деле не славился отменной кухней, а цены здесь были очень умеренными (не то что в «Трех провансальских братьях», у Вери и у Вефура — этой гастрономической троице Пале-Руаяля) — иначе и не могло быть в заведении, располагавшемся в двух шагах от «бульвара преступлений», где действовало большинство столичных театров, рассчитанных на простолюдинов и мелких буржуа29. Иными словами, в этом ресторане редко бывали представители высшего общества, привыкшие посещать большие кафе на самом модном, Гентском бульваре, зато почтенные буржуа охотно устраивали здесь свадебные или, как тогда говорили, «корпоративные» обеды30. Например, несколькими неделями раньше здесь состоялся ежегодный банкет выпускников Поли­технической школы.

Первые гости прибыли к пяти часам, многие, должно быть, в омнибусе, кое-кто в экипажах, как и депутаты немного позже. Кто были эти гости? Если верить либеральным журналистам, «лучшие представители парижского населения»; если же верить газетам, верным правительству, «лучшие представители» в это время собрались во Французском институте, на другом конце Парижа, чтобы послушать господ Кювье и Ламартина… так что из тех семи сотен, которые явились на этот «либеральный пикник», от силы сотня значилась в списках избирателей, «остальную же массу составляли приказчики, подмастерья и несколько политических писак». В данный момент мы не будем анализировать состав собравшихся, но уже сейчас заметим, что на банкет в «Бургундском винограднике» получили доступ лишь те граждане, которые предварительно внесли по подписке огромную сумму в 20 франков: между тем большая часть парижан не зарабатывала столько и за неделю, а на обед тратила меньше 1 франка в день; иными словами, так называемым «лавочникам», как справедливо говорилось в другой ультрароялистской газете, пришлось бы пойти ради этого банкета на серьезные жертвы. Все сказанное позволяет предположить, что подписчики были люди зажиточные, принадлежавшие к состоятельной парижской буржуазии, пусть даже некоторые из них еще не достигли тридцатилетнего возраста и потому, согласно тогдашнему законодательству, не имели права голосовать. «Гости могли дождаться начала трапезы в нарочно для того приготовленных залах, но большинство из них предпочли выстроиться по бокам широкой лестницы и в вестибюле, чтобы приветствовать господ депутатов. О прибытии каждого из них возвещали во весь голос, а его проход сопровождался криками „виват!“»31.

За стол уселись около шести вечера, как было принято в Париже в то время; шестьдесят комиссаров банкета, с синей ленточкой в петлице, проводили каждого гостя к его месту, где его ждала брошюра с регламентом. Деревья в саду, украшенные цветами и зеленью, исполняли роль колонн, а зала была тщательно декорирована гирляндами и гражданскими коронами числом двести двадцать одна. «Над креслом председателя помещался девиз „Слава нашим депутатам“; под девизом располагался текст Хартии. Большой оркестр приветствовал появление каждого депутата фанфарой». За десертом председатель, г-н Руссо, бывший мэр третьего округа столицы, произнес единственный тост: «За единение трех властей: конституционного короля, палаты пэров и палаты депутатов!» Зал отвечал рукоплесканиями и возгласом: «Да здравствует Хартия! Да здравствует конституционный король!» Затем молодой либеральный адвокат Одилон Барро поднялся и обратился к депутатам департамента Сена, а равно и к их собратьям, присутствующим в зале, от имени парижских избирателей и всего населения Парижа. Перечислив все завоевания либерального большинства после победы на выборах осенью 1827 года, он поблагодарил депутатов за твердость, проявленную ими во время кризиса, начавшегося летом 1829 года, когда Карл Х сразу после окончания парламентской сессии уволил председателя правительства Мартиньяка и назначил на его место своего друга князя Жюля де Полиньяка, а тот возглавил новое «плачевное министерство», куда включил ультрароялиста Лабурдонне, в 1815 году в «бесподобной палате» ратовавшего за «кандалы, палачей, казни»32, и бывшего шуана Бурмона, изменившего Наполеону накануне Ватерлоо. Кризис этот перешел в острую фазу в ходе голосования за адрес королю: в ответ на тронную речь, традиционно открывавшую парламентскую сессию, группа депутатов в составе двухсот двадцати одного человека (все они присутствовали в «Бургундском винограднике») со всем почтением известила государя, что они не могут сотрудничать с таким министерством, политическая религия которого, сказал Одилон Барро, «заключается в том, что мы живем, дышим, обладаем человеческим достоинством только потому, что нам сделали уступку, и которое прежде всего заявило: никаких уступок!» Барро также похвалил за мужество независимую прессу, а затем заверил депутатов в том, что в случае, если палата будет распущена и король назначит новые выборы, поддержка избирателей им обеспечена. Оратора несколько раз прерывали одобрительные крики, но настоящий гром аплодисментов последовал за его финальным восклицанием: «Слава избирателям, слава мужеству граждан, слава законным ассоциациям!», а его самую последнюю фразу: «Да хранит Господь Францию!» — хором повторила вся зала.

После этого от имени своих собратьев из департамента Сена генерал Матье Дюма поблагодарил собравшихся и оратора и призвал их, ни в коем случае не выходя за рамки законного порядка, означенного в Хартии, сохранять верность своим убеждениям и сознавать, насколько важна преследуемая ими цель для Франции и всей Европы. Его тоже наградили бурными рукоплесканиями, а затем ему, так же как и Одилону Барро, пришлось выйти в сад и там повторить свою речь, которую часть собравшихся расслышала плохо. Наконец, «вскоре после восьми г-н председатель объявил банкет оконченным, и гости разошлись, почтительно давая дорогу уходящим депутатам и провожая их приветственными возгласами. Господам Лафайету, Дюпону из Эра, Казимиру Перье, Жаку Лаффиту, де Шонену, Сальверту, генералу Ламарку и проч., и проч. избиратели и граждане засвидетельствовали живейшее сочувствие…»33. Одним словом, этот «истинно патриотический праздник», несмотря на дождь, который не пощадил гостей, находившихся в саду («Белое знамя» утверждает даже, что «гости, спасаясь от дождя, прикрывали головы салфетками и тем придавали себе вид весьма комичный»), прошел совершенно гладко, и либеральные газеты даже хвалили полицию и жандармерию за негласную поддержку.

Как же следует в конечном счете относиться к этому недолгому — длившемуся меньше трех часов — собранию нотаблей, которое протекало так мирно и во время которого не было произнесено никаких подстрекательских речей? Можно ли не разделить оценку писателя Жана-Луи Бори, высказавшегося об этом эпизоде три десятка лет назад? Бори, писавший свою книгу вскоре после мая 1968 года, счел, что Одилон Барро «упивался морализаторской риторикой» и что во всем мероприятии «не было ничего угрожающего. Эпитет законный повторялся слишком часто, чтобы власти могли испугаться всерьез»34. Хотя мы и знаем, что кризис, начавшийся с адреса двухсот двадцати одного депутата, привел четыре месяца спустя к неуклюжей попытке государственного переворота, а затем к восстанию парижского населения, баррикадной борьбе и установлению нового режима — Июльской монархии, при первом чтении нам трудно объяснить, отчего этот банкет, осмеянный роялистскими газетами и кажущийся нам довольно безобидным, в течение всего XIX века упоминался исключительно с прибавлением эпитетов «знаменитый» или «прославленный». Зато мы прекрасно понимаем, отчего этот эпизод обойден молчанием во всех историях эпохи Реставрации и революции 1830 года, появившихся за последние полвека, за исключением двух коротких упоминаний35. О банкете в «Бургундском винограднике» не говорится ни слова в недавнем превосходном исследовании Эмманюэля де Варескьеля и Бенуа Ивера36; не упомянут он и в труде более старом, но до сих пор считающемся авторитетным, — «Реставрации» Гийома Бертье де Совиньи. То же самое относится и к тóму, который посвятил революции 1830 года американский историк Дэвид Пинкни…

Ничего удивительного во всем этом нет: прежде всего нужно напомнить, что политическая история того периода, который располагается между великой эпохой Революции и Империи и введением всеобщего избирательного права для мужчин после революции 1848 года, долгое время мало интересовала историков. События были давным-давно описаны, институции изучены, политика кабинетов и парламентская борьба исследованы, биографии главных действующих лиц опубликованы. Вдобавок, нужно сказать откровенно, консервативные цензовые режимы Франции не казались особенно увлекательными большинству историков, которые видели в них лишь интермедию — олигархическую, если говорить о правительстве, или архаическую, если говорить о народном протесте — между эпохами с гораздо бóльшим демократическим или революционным потенциалом. Если Июльский режим все-таки вызывал какой-то интерес, поскольку именно тогда начали возникать социальные проблемы, порожденные индустриальной революцией, и именно тогда родились первые социалистические доктрины (утопические, как их именовали снисходительно и свысока), то эпоха Реставрации не интересовала вообще никого. Что же касается Июльской революции, значение которой для многих французских историков сводилось к тому, что она «привела к власти крупную буржуазию», с ней связан любопытный историографический казус: это единственная революция во Франции XIX века, лучшие исследования которой все без исключения написаны по-английски…

Таким образом, редким французским историкам, занимавшимся этим периодом, приходилось с трудом отыскивать аргументы, оправдывающие их интерес к эпохе Реставрации — эпохе безнадежно устаревшей, плохо известной публике, за исключением нескольких обветшавших лубочных картинок патриотической и республиканской направленности: казнь маршала Нея и четырех сержантов из Ла-Рошели, исключение Манюэля из палаты депутатов, похороны генерала Фуа37 и, выражаясь словами Беранже, «коронование Карла Простака»; наконец, июльские баррикады, положившие конец трухлявому режиму. Немногие исследователи эпохи Реставрации утверждали, вослед Гийому Бертье де Совиньи, что их цель — лучше изучить и лучше понять реставрированную монархию и напомнить, что в конечном счете после десятилетия имперского деспотизма она сыграла большую роль в обучении французов парламентаризму. От этого до перехода к апологии режима Реставрации оставался всего один шаг, и многие историки этот шаг делали; они стремились показать, что конфликт между законной монархией и новым обществом, порожденным революцией, не был неизбежен. Предположение вполне разумное, но исключающее интерес к противникам этого умеренно реакционного режима. Напомню, что единственный обобщающий труд, посвященный либеральной партии в эпоху Реставрации, — работа Поля Тюро-Данжена, выпущенная в 1876 году, а французский читатель, желающий составить четкое представление о карбонариях, до сих пор дожидается перевода книги Алана Шпитцера, вышедшей более тридцати лет назад38. Наконец, как бы снисходительно ни относились историки эпохи Реставрации к графу д’Артуа, ставшему королем Карлом Х, но и они, дойдя до лета 1829 года и назначения Полиньяка главой кабинета, опускают руки перед подобным политическим тупоумием, коротко упоминают об адресе двухсот двадцати одного депутата, объясняют его цель и cмысл, а затем забывают о внутренней политике и переходят к политике внешней, а именно приготовлениям к военной экспедиции в Алжир, успех которой (следует подчеркнуть, совершенно неожиданный) в конечном счете оказался наиболее значительным вкладом эпохи Реставрации в историю Франции. Законная монархия «покончила с собой» самостоятельно, без помощи своих политических противников. Ввиду всех этих обстоятельств неудивительно, что банкет в «Бургундском винограднике» оказался полностью забыт.

Между тем современники не считали этот эпизод незначительным; так думал не один Одилон Барро, который, если учесть сыгранную им роль, был лично заинтересован в том, чтобы о банкете помнили. Нужно подчеркнуть, что весной 1830 года о банкете писала вся пресса, причем не только парижская; между тем это совсем не разумелось само собой, поскольку тогдашние ежедневные газеты вовсе не гонялись, в отличие от нынешних, за самыми свежими новостями. В ту эпоху новости распространялись медленно; типографский набор, а во многих случаях и печать осуществлялись вручную и, следственно, тоже очень медленно, и потому газеты отводили свои полосы в основном доктринальным рассуждениям и политической полемике. Они сообщали о постановлениях министров и комментировали их; воспроизводили речи, произнесенные в обеих палатах, потому что этого требовали институциональные и культурные рамки политической жизни; однако подробным описанием событий, свершившихся вне этих рамок, таких как банкеты, журналисты занимались довольно редко и обычно ограничивались несколькими строками, самое большее — несколькими десятками строк. Впоследствии к ним не возвращались вовсе, разве что намекали на них в рассуждениях на более общие темы. С учетом всего этого не следует недооценивать то место, какое отвели банкету в «Бургундском винограднике» апрельские газеты 1830 года. «Конституционная», безусловно самая крупная французская газета того времени (более двадцати тысяч экземпляров ежедневно), первой рассказала о банкете в номере от 2 апреля 1830 года, причем отвела этому рассказу целую полосу, а затем коротко возвращалась к нему и в следующих номерах. Ее примеру последовали все другие столичные либеральные газеты, а равно и газеты провинциальные. Роялистские ежедневные газеты: «Белое знамя», «Французская газета» и «Ежедневная», — поначалу делавшие вид, что не принимают случившееся всерьез (подумать только! Банкет первого апреля, как смешно!), нехотя также заговорили о происшедшем. А «Консерватор Реставрации», менее известный ультрароялистский орган, который выходил с меньшей периодичностью и потому мог себе позволить сформулировать некоторые общие соображения, посвятил банкету довольно пространное рассуждение.

Можно, конечно, предположить, что современники проявили близорукость и раздули из мухи слона. В самом деле, среди событий весны 1830 года, о которых писали газеты и которые волновали тогдашнее общественное мнение, немало таких, которые нам представляются совершенно незначительными: например, два месяца спустя в Анжé префект вывел на улицу войска, чтобы воспрепятствовать подготовленной либералами торжественной встрече двух из двухсот двадцати одного депутата, и дело едва не окончилось кровавым бунтом. Но этот случай был немедленно забыт, и ныне о нем знают только историки города Анже. С банкетом в «Бургундском винограднике» все обстоит совсем иначе: насколько мне известно, он упомянут во всех историях эпохи Реставрации и Июльской монархии, опубликованных в XIX веке, когда бы они ни были написаны: по свежим следам или же через двадцать, тридцать, пятьдесят лет, и каковы бы ни были политические симпатии их авторов. Это тем более любопытно, что мемуары современников касаются рассматриваемого эпизода лишь вскользь: разумеется, сказанное не относится к Одилону Барро, который во всех красках расписывает свое участие в банкете, тем более что в тот день он произнес свою первую большую политическую речь. Но Гизо, например, об этом банкете вовсе не упоминает, Рамбюто тоже не говорит о нем ни слова, герцог де Брой ограничивается несколькими строками, Ремюза высказывается очень лаконично и уточняет, что с тех пор не принимал участия ни в одном политическом банкете, Дюпен-старший сообщает, что 1 апреля уже выехал из Парижа, а если бы не уехал, на банкет бы все равно ни за что не пошел39.

Июльская революция 1830 года стала для всех ее участников и современников потрясением такой силы, что многие из них испытали потребность кто просто запечатлеть свое свидетельство, кто восстановить последовательность событий — славных или прискорбных, смотря с какой точки зрения на них смотреть — и их проанализировать. Лучшие из этих историй, написанных по свежим следам, — выпущенная в 1832 году «Хроника 1830 года» Луи Розе, который, судя по всему, вращался в либеральных кругах еще до Июльской революции, а в 1832 году продолжал сочувствовать партии «движения», и вышедшая в 1833 году «История Реставрации и причин, приведших к падению старшей ветви Бурбонов» Жана-Батиста Капефига, сочинение убежденного легитимиста, впрочем весьма сурово отзывающегося об упорстве Карла Х и слепоте Полиньяка. Так вот, несмотря на разницу в политических симпатиях, оба считают банкет в «Бургундском винограднике» существенным этапом мобилизации общественного мнения накануне избирательной кампании весной 1830 года. В банкете, так же как в состоявшемся чуть раньше, сразу после создания кабинета Полиньяка, триумфальном путешествии Лафайета в Овернь, Дофине и Лион, оба видят предзнаменование огромной важности — доказательство того факта, что политика короля не находила никакой поддержки в обществе, за какие бы доводы ни цеплялись члены кабинета, стремясь доказать обратное.

До выхода больших историй эпохи Реставрации было еще далеко. Только через полтора — три десятка лет вышли такие основополагающие труды, как «История двух Реставраций вплоть до воцарения Луи-Филиппа» Ашиля Тенайя де Волабеля, затем «История парламентского правления во Франции» Проспера Дювержье де Орана. Первый из них, родившийся в 1799 году, в 1830 году принадлежал к тем молодым прогрессивным либералам, которые входили в общество «Помоги себе сам, и Небеса тебе помогут», а затем сделались республиканцами. Он печатался в газете «Национальная», но, судя по всему, сторонился активной политической деятельности и посвятил все свои силы своему главному произведению — истории Реставрации, первый том которой появился в 1844 году, а последние — в конце Второй республики. В промежутке, осенью 1848 года, он в течение нескольких месяцев занимал пост министра народного просвещения в кабинете генерала Кавеньяка. Второй из этих историков, чье имя уже прозвучало в связи с руанским банкетом (он единственный заслужил снисхождение Максима Дюкана), родился в Руане в 1798 году; до июля 1830 года он печатался в газете «Земной шар» и опубликовал там целый ряд очень интересных статей о британской политической жизни. При Июльской монархии он стал депутатом и долгое время был ближе к Гизо, чем к Одилону Барро, возглавлявшему династическую оппозицию. Сделавшись затем сторонником избирательной и парламентской реформы, он не присоединился к республиканцам, но оставался убежденным, несгибаемым либералом. Его история Реставрации была написана и опубликована при Второй империи, после того как он поневоле прекратил всякую политическую деятельность; по названию его труда видно, что вначале он хотел довести свой рассказ до 1848 года и что, живя в государстве, которое так же мало уважало общественные свободы, как и прерогативы парламента, он с ностальгией вспоминал парламентское правление и дух июльских установлений. Оба умные, оба прекрасно информированные, Волабель и Дювержье де Оран имели возможность перечесть газеты и брошюры описываемой эпохи, собрать многочисленные свидетельства (тот и другой, разумеется, имели немало знакомых среди политиков и журналистов) и не только подробно рассказать о событиях своей юности, но и осмыслить их. В их трудах, которые легли в основу либеральной историографии эпохи Реставрации, несколько страниц посвящены банкету в «Бургундском винограднике»40. Но еще примечательнее вот что: истории легитимистской направленности, а именно «История Реставрации» Альфреда Неттмана, появившаяся при Второй империи, и монументальный труд Луи де Вьель-Кастеля, завершенный в самом начале Третьей республике, также не обходят молчанием этот банкет… Конечно, их описания достаточно стереотипны и чаще всего воспроизводят отчеты, опубликованные в газетах 1830 года; верно и другое: масштабы сочинения графа де Вьель-Кастеля (двадцать томов, более одиннадцати тысяч страниц…) позволяли ему вести подробный рассказ о событиях, ничего не опуская (он один не обошел своим вниманием даже то происшествие в Анже, о котором я упомянул чуть выше). Но для нас существенно то, что все эти авторы, принадлежавшие к одному и тому же поколению41, были уверены: речь идет о событии по-настоящему важном, достойном чего-то большего, чем мимолетное упоминание.

Из всех современников не уделил достаточного внимания банкету в «Бургундском винограднике» только Луи Блан в своей «Истории десяти лет»42, первое издание которой появилось в 1841 году. Но из этих историков он единственный обосновался в Париже и начал свое приобщение к политической деятельности уже после Июльской революции. Луи Блан родился в 1811 году в Мадриде; детство и юность его прошли в Родезе, в католической роялистской семье; среднее образование они с братом смогли получить только благодаря стипендии правительства. Итак, когда юноша прибыл в столицу, он не был не только республиканцем, но даже и либералом; он сделался таковым позже, после того как поступил воспитателем в семью аррасского промышленника и воочию увидел, в каких нищенских условиях живут рабочие, а также познакомился с республиканцем, сотрудником газеты «Пропагандист Па-де-Кале» Фредериком Дежоржем43. Поэтому он мог живо и достоверно рассказывать об эпохе, последовавшей за Июльской революцией, но был вовсе не готов понимать и оценивать по справедливости то, что произошло накануне этой революции. А его республиканские информаторы стремились прежде всего указать на трусость буржуа, которые, по их мнению, не осмелились даже открыто бросить вызов монархии и произнесли тост за короля44. Июльское восстание народа, а затем присвоение плодов революции Орлеанской династией постфактум подтверждали проницательность и решимость юных республиканцев, возглавляемых Годфруа Кавеньяком. Тот факт, что Луи Блан недооценил значение банкета в «Бургундском винограднике», оказал немалое воздействие на последующую историографию; историки Третьей республики, находившиеся под его влиянием и нередко сочувствовавшие социализму, например Жорж Вейль и Себастьен Шарлети, упоминали этот банкет или, скорее, претензии к единственному произнесенному там тосту лишь как символическое рождение республиканской партии, группировавшейся вокруг Годфруа Кавеньяка, который участвовать в банкете отказался. Но это ничуть не уменьшает значения банкета самого по себе. Все данные, которыми мы располагаем, включая стремление республиканцев преуменьшить роль банкета в «Бургундском винограднике», заставляют считать, что весной 1830 года наблюдатели политической жизни воспринимали его как событие первостепенной важности.

Какое у нас право полагать, что люди XIX века ошибались? Конечно, историкам, осведомленным о дальнейшем ходе событий, легко демонстрировать ретроспективную проницательность и подчеркивать значение детали, ускользнувшей от внимания современников, но содержавшей в себе предвестие будущего. Например, мы имеем полное право назвать первостепенным историческим фактором основание весной 1828 года, по инициативе безвестного лионского ткача Пьера Шарнье, ассоциации взаимопомощи, которая в ближайшие несколько лет сделалась первой массовой организацией рабочих в континентальной Европе и положила начало движению мютюэлизма. Но у нас нет никаких оснований распространять на всех людей первой трети XIX века те, мягко говоря, скептические оценки, какие мы даем способности к политическому анализу Карла Х или Жюля де Полиньяка45. Очевидно, что и Капефиг и Неттман с легитимистской стороны, и Волабель, Дювержье де Оран или Ремюза со стороны либералов 1830 года слов на ветер не бросали. И если они придавали некоему событию первостепенное значение, мы обязаны к ним прислушаться. Раз они так поступали, значит, у них наверняка были для этого резоны, сформулированные открыто или только подразумеваемые. Осталось понять, что это за резоны. Для этого, как мне представляется, необходимо совместить несколько подходов: прежде всего, разумеется, восстановить политический контекст весны 1830 года, сегодня почти полностью забытый, дабы объяснить присутствие или отсутствие на банкете тех или иных лиц; разгадать намеки, скрытые в речах, с тем чтобы уяснить, какой стратегии или каких стратегий придерживались организаторы, понять, насколько верно угадали эту стратегию их противники, и, наконец, оценить, какую роль сыграло это мероприятие в мобилизации общественного мнения против министерства Полиньяка — мобилизации, которую в то время проводили либеральные круги. Однако мне кажется, что необходимо взглянуть более широко, перечесть истории, архивы и газеты эпохи Реставрации, чтобы увидеть в банкете в «Бургундском винограднике» не только самоценный эпизод или предвестие июльских баррикад (последнее не подлежит сомнению), но и завершение длительного процесса: банкет 1 апреля 1830 года был далеко не первым, который либералы устроили в эпоху Реставрации. До него и в Париже, и в департаментах люди участвовали во многих других банкетах. Выявить их, описать, создать их историю — все это, надеюсь, поможет лучше понять, что же произошло весной 1830 года.

Глава 2


ВРЕМЯ МОЛЧАНИЯ (1818–1820)

В старых либеральных историях эпохи Реставрации, в частности тех, что написаны Волабелем и Дювержье де Ораном, встречаются мимолетные упоминания кое-каких политических банкетов в департаментах. Но более или менее подробного описания, сопровождающегося некоторыми комментариями, удостоились только два банкета, устроенные в Париже. Первый состоялся на двенадцать лет раньше банкета в «Бургундском винограднике», во вторник 5 мая 1818 года: это был обед (или собрание, или банкет; тогдашние тексты употребляют все эти термины в одном и том же значении) в заведении «Радуга» на Больничном бульваре. Второй, так называемый банкет на улице Горы Фавор, прошел чуть менее чем через два года, 5 февраля 1820 года. Оба имели одну и ту же особенность, которая шокировала часть современников, но на которую не обратил внимания ни один из историков эпохи Реставрации: за столом не было произнесено ни одного тоста, ни одной речи; гости вели только частные разговоры между собой. Это молчание, которое тогдашние роялистские газеты считали «нелепым», — любопытное начало для политической формы, которая впоследствии неизменно сопровождалась бурными потоками красноречия. Оно нуждается в комментариях, а для этого нам придется выяснить, при каких обстоятельствах весной 1820 года либералы наконец прервали свое молчание, но сначала придется ответить на другие вопросы, и прежде всего вот на какой: зачем собираться, чтобы ничего не сказать? Какой смысл имели эти политические собрания без речей?

Обед в «Радуге» и его отзвуки в провинции

Вот что писала на следующий день «Коммерческая газета», одна из двух ежедневных парижских газет, которая развивала идеи так называемых независимых — тогдашних крайне левых либералов:

Поскольку сессия 1817 года близка к закрытию, три сотни парижских граждан, почти все принадлежащие к числу избирателей, собрались сегодня, чтобы дать прощальный обед в честь некоторых депутатов, выказавших на национальной трибуне свой талант и патриотизм. Банкет состоялся в «Радуге» на Больничном бульваре. Среди приглашенных были замечены господа Граммон, Трею де Монтьерри, Шовлен, Дюпон (из Эра), Биньон, д’Аржансон, Мартен (из Грэ), Савуа-Роллен, Сонье, Троншон, Казимир и Огюстен Перье.

Это представительное собрание состояло из четырех сотен гостей, сидевших за одним столом; трапеза проходила в безупречном порядке и в обстановке самого искреннего веселья. По подписке, открытой по случаю этого патриотического праздника, была собрана сумма для выкупа трех заключенных из долговой тюрьмы.

Все расходились, желая процветания отечеству, конституционному монарху и свободе.

Многие депутаты уже покинули Париж, в том числе господа Белле, Неель, Комартен, Эрну, Жобез, Понсар, Паккар, Рюперу и Ревуар.

В этой невинной заметке наводит на размышления только одно — место, отведенное ей в газете. Она помещена в самом конце четвертой полосы; следует, однако, уточнить, что остальные материалы этого ежедневного листка — как и все прочие, с весны 1818 года подлежавшего цензуре, — посвящены одной-единственной теме — заседанию в Альби апелляционного суда по делу убийц судьи Фюальдеса; этот эпизод судебной хроники живо интересовал современников из‐за своей предполагаемой политической подоплеки46. Итак, для либеральной ежедневной газеты обед, которому она отвела процитированные нами пятнадцать строк, представлял единственную новость дня, достойную внимания; отсюда нетрудно сделать вывод, что она выходила за рамки привычного. Правда, отчет, появившийся несколько дней спустя во «Французской Минерве», крупном либеральном полупериодическом издании первых лет эпохи Реставрации47, которое цензуре не подвергалось, выглядит почти таким же невинным. Он сообщает, что гостей было четыре сотни, и прибавляет к списку депутатов, не сумевших присутствовать на обеде, еще несколько имен; отметим полемическую шпильку, призванную, по-видимому, оправдать организацию банкета. Этьенн пишет, что «господа парижские мэры и заместители мэров»48 устроили несколько дней назад «большой обед в честь министров, префектов, председателей судов, генеральных прокуроров и большого числа государственных служащих», тогда как — иронически замечает журналист — депутатам-патриотам принесли дань уважения одни лишь простые «предприниматели, негоцианты, юристы и литераторы».

Отчего же это мирное собрание четырех сотен граждан могло представляться либералам событием важным, а их противникам — скандальным? Если верить следующему выпуску «Минервы», этот обед, устроенный в честь нескольких депутатов, «в последние несколько дней служил темой всех разговоров». Конечно, мы не обязаны верить «Минерве», но полемика разгорелась и на страницах газет. Две недели спустя, 19 мая, «Коммерческая газета» сочла своим долгом защитить «гражданский банкет» от нападок роялистских газет, прежде всего «Газеты прений» и «Ежедневной», и с этой целью поместила на первой странице в качестве передовицы большую статью о банкете, а рядом письмо одного из читателей, входивших в число организаторов собрания. В общей сложности обсуждение длилось около двух месяцев: Леон Тьессе, сотрудник «Нормандских писем», другого листка, близкого к независимым, 25 июня выражал надежду, что кладет ей конец49. Восстановить ход дискуссии не так просто, поскольку из‐за цензуры журналисты ежедневных газет использовали для выражения своих мыслей весьма причудливые формы: у представителей каждой точки зрения имелись свои посредники в британской прессе, которая поступала в Париж и активно там читалась50. Ультрароялисты высказывали то, чего не могли напечатать на родине, на страницах The Morning Chronicle, сторонники министерства — в The Courier, The Times или The Star, а либералы — в The Sun51. Тем не менее можно утверждать, что в центре дискуссии были два вопроса. Первый, к которому мы вернемся позже, касался того, что было сказано на обеде или, парадоксальным образом, того, что там сказано не было; второй был связан с самим собранием, с тем фактом, что оно состоялось.

В самом деле, обед в «Радуге» был новинкой. После нескольких лет Белого террора впервые случилось так, что несколько сотен людей, симпатизирующих либеральной оппозиции, собрались в публичном месте, чтобы отдать дань почтения «независимым» депутатам, тем, кого «Минерва» называет защитниками Хартии, а точнее сказать, тем, кто почти не скрывал, что питает очень мало уважения к династии Бурбонов. Те два десятка имен, которые приводят «Коммерческая газета», Этьенн в «Минерве» или Тьессе в «Нормандских письмах», сегодня совершенно забыты, многие неизвестны даже специалистам по этому периоду, между тем читатели 1818 года знали их очень хорошо. В этом перечне недоставало только банкира Лаффита — быть может потому, что его прошлогодняя речь в палате, восхваляющая английскую революцию 1688 года, снискала ему репутацию экстремиста52. Устраивая в честь этих депутатов обед по подписке, либеральные избиратели желали прежде всего выразить им благодарность за их поведение на подходившей к концу сессии парламента, поздравить их с тем, как они выступали и как голосовали, в частности, отстаивая свободу печати, и попросить действовать таким же образом и в дальнейшем. Но не менее важным было и влияние, оказанное этим собранием на самих его участников. Ибо, как напоминала «Минерва», еще двумя годами раньше «друг едва осмеливался <…> довериться другу, встреча трех человек считалась скоплением народа, а встреча с глазу на глаз казалась подозрительной, сегодня же четыре сотни человек сходятся на обеде и говорят друг с другом без боязни». Что же касается Волабеля, он, рассказывая об этом банкете тридцать лет спустя, подчеркивает удивительное впечатление, которое произвело на либеральных избирателей сознание, что их так много: «Хотя гости по большей части не были знакомы друг с другом, они знали, что имеют одни и те же убеждения; воодушевленные общением, ободренные своей многочисленностью, уверенные в своей мощи, они легко согласились с необходимостью объединить усилия ради общей цели — сопротивления тем, кто желает возродить старый порядок»53. Итак, этот гражданский и патриотический праздник был чрезвычайно важен сам по себе.

Именно поэтому роялисты так сильно стремились развенчать его в глазах общества. Собрание в «Радуге» не могло и не должно было восприниматься наравне с официальными банкетами, вроде того, который парижские мэры и их заместители, все сплошь верноподданные роялисты, устроили для высокопоставленных государственных служащих, дабы заручиться их поддержкой, на что иронически намекал в своей заметке Этьенн. Роялисты стремились показать, что это собрание родственно либо анархии революционных времен, когда граждане регулярно собирались без какого бы то ни было контроля властей, либо самым тревожным проявлениям современного британского радикализма — большим, шумным народным демонстрациям в парке Спа-Филдс, в которых полутора годами раньше приняли участие десятки тысяч лондонских ремесленников и рабочих, матросов и солдат и которые едва не вылились в восстание. В ответ либералы иронизировали над претензиями к банкету в «Радуге»: конечно, если среди участников «было немало миллионеров, а чернь прибывала туда в экипажах», такое собрание нельзя не назвать скопищем мятежников. Среди гостей, кроме нескольких пэров Франции, фигурировали «большинство людей, являющих собою украшение искусств и литературы, торговли и юриспруденции, банковского дела и армии», «множество выдающихся литераторов и молодых писателей, обещающих принять активное участие в борьбе за независимость». Не только высокое положение участников, но также их внешний вид и безупречный порядок, в каком проходило собрание, доказали, что можно быть «другом свободы и равенства, не греша той грубостью нравов, тем дикарским поведением, какие слишком часто встречались в эпоху, когда революция выродилась в анархию гражданскую и нравственную».

Эта полемика о составе участников банкета впоследствии повторялась не однажды в течение эпохи Реставрации, да и позже — при Июльской монархии и даже при Второй республике, что доказывает, что она затрагивала нечто очень важное. Но главным для либералов, собравшихся в «Радуге», было то обстоятельство, что здесь впервые встретились несколько сотен человек, по большей части видевшие друг друга впервые в жизни и не знавшие прежде об общности своих убеждений — тех убеждений, которые в палате, единственном в ту пору публичном месте, где царила ничем не ограниченная свобода слова, высказывали редкие независимые депутаты. В первый раз сообщество до той поры невидимых парижских подписчиков, абонированных на полупериодические или ежедневные либеральные издания, в частности «Минерву», «Историческую библиотеку», «Нормандские письма», «Коммерческую газету», показывало себя на публике. Поэтому необходимо было, чтобы все прошло в полном порядке, чтобы — ввиду осенних частичных выборов — не был скомпрометирован политический образ «независимых» (одной из целей собрания было, как говорится в «Нормандских письмах», «выразить признательность депутатам и пожелать им успеха на ближайших выборах»54). Но поскольку гости до этого дня не были знакомы друг с другом, нельзя было гарантировать, что в число приглашенных не проникнут провокаторы: «Знаете ли вы, что ультраминистерские писатели ставят в вину либералам? Их спокойствие, их мудрость! Они ожидали беспорядков, они, возможно, и сами пытались их разжечь», — пишет Этьенн. Итак, молчание на банкете оказалось для его организаторов единственной гарантией успеха: «Мы предпочли молчать <…> и таким образом обезоружить всех профессиональных провокаторов, всех платных истолкователей чужих мыслей».

По какой причине мог разгореться скандал? После банкета наемные роялистские публицисты, те, кого либералы называли «платными истолкователями чужих мыслей», наверняка нашли бы в любом тосте, к чему придраться.

Как же так? — говорят они. — Ни одного тоста, ни одного куплета; значит, у этих людей нет никаких желаний? Есть желания, которые таятся в сердцах всех друзей конституционной монархии и представительной системы, а если нам приходится их сдерживать, то лишь оттого, что вы горазды отыскать в их выражении преступные задние мысли. <…> Если бы, например, мы произнесли тост за армию, вы бы закричали, что мы имеем в виду старую армию, а за новую на самом деле пить не хотим; если бы мы произнесли тост за соратника Вашингтона, вы бы немедленно обвинили нас в подстрекательстве к установлению республики; если бы мы помянули возвращение изгнанников55 — о, тогда мы бы тотчас были причислены к мятежникам, мы бы косвенно выступили против меры, одобренной монархом, и на такой тост следовало бы по меньшей мере обратить внимание исправительной полиции56.

Совершенно очевидно, что ни один тост, произнесенный участниками банкета в «Радуге», не вызвал бы единодушного одобрения прессы. Но мне кажется, что Этьенн скрывает проблему еще более важную: даже среди участников банкета ни одному тосту не было гарантировано единодушное одобрение — во-первых, потому, что в число участников могли затесаться предатели, а во-вторых, потому, что гармонию грозил нарушить тот тост, который, по тогдашней традиции, должен был произноситься первым, — тост за короля. Независимые прекрасно знали, чего не хотят ни за что на свете, — возвращения Белого террора или Старого порядка, но относительно мер, которые нужно предпринять в ближайшем будущем, у них единодушия не было. Одни полагали, что можно поддерживать восстановленную династию, при условии что она выразит готовность уважать Хартию и волю нации; так писала — поскольку об этом можно было говорить, не боясь цензуры, — «Коммерческая газета». Другие, знавшие, что граф д’Артуа вот-вот может взойти на престол, не верили в осуществимость этого варианта и выступали за иные решения: за возведение на престол либо принца Оранского, либо герцога Орлеанского, на чей конституционный патриотизм они полагались; за умеренную республику под председательством Лафайета; за восстановление Империи на пока еще не определенных условиях. Можно ли было рассчитывать, что в такой многочисленной аудитории все пройдет без сучка без задоринки? Поэтому тосты отменили вовсе — в том числе и тост за короля. Впрочем, многие заметили, что отчет в «Коммерческой газете» пытается скрыть отсутствие тоста за здоровье короля, ведь все понимали, что это «нелепое молчание» само по себе выглядит крайне вызывающе. Роялистская пресса громко протестовала, но «независимые» считали, что эти протесты — наименьшее зло.

Важное последствие собрания в «Радуге» — из старых историков Реставрации на это обратил внимание только Дювержье де Оран — заключалось в продолжениях, которые оно очень быстро получило в провинции57. 3 июня письмо из полиции или из префектуры департамента Кот-д’Ор предупреждало полицейского комиссара города Бон: «У вас 10 числа сего месяца повторится обед в „Радуге“. Наши депутаты, которым здесь устраивают серенады, должны присутствовать на этом собрании, в котором, как говорят, примут участие восемьдесят человек, а пройдет оно у Буле»58. Затем, узнав, что депутат Вуайе д’Аржансон прибыл в собственное поместье «Вязы», неподалеку от Пуатье, «самые видные жители Пуатье» в воскресенье 21 июня устроили обед в его честь; в следующее воскресенье их примеру последовали восемьдесят нотаблей города Шательро. Назавтра в Ренне состоялся банкет на сто сорок персон в честь Шарля Дюнуайе, одного из сотрудников «Европейского цензора», другого крайне левого полупериодического издания; реннский суд накануне оправдал Дюнуайе от обвинений в клевете на одного дворянина из Витре. Прежде чем возвратиться в столицу, он, судя по всему, стал героем чествования в этом небольшом городе. Гренобльские либералы 6 июля собрались в пригородном трактире «Райское местечко», и этот банкет, кажется, доставил немало тревог местным властям; мы к нему еще вернемся. Затем в начале сентября, пока Вуайе д’Аржансона чествовали в Верхнем Эльзасе, нормандские депутаты Виньон и Дюпон из Эра стали героями двух банкетов; один, на сто персон, состоялся в Лез-Андели 10 сентября; второй, на триста персон, — неделю спустя в Руане. Наконец, 18 ноября «большое число избирателей дижонского округа, к которым присоединились многие жители города, собрались устроить банкет в честь господ депутатов из Кот-д’Ора перед их отъездом на сессию, и господа депутаты приняли приглашение». По такому случаю двести тридцать человек собрались в трактире «Красная шапочка». По словам сотрудника местного либерального листка, хотя трактир выбрали очень просторный, некоторым подписчикам, также желавшим выразить свое почтение трем независимым депутатам департамента — Комартену, Эрну´ и Шовлену, — пришлось отказать59.

Депутат и его избиратели

К этой полудюжине провинциальных банкетов можно было бы, вероятно, с помощью более тщательных разысканий добавить и еще несколько отдельных мероприятий сходного типа. Хотя, по правде говоря, мне это не кажется очень правдоподобным, так как география банкетов в точности совпадает с тем, что нам известно о распространении очагов либерализма в первые годы эпохи Реставрации. В общей сложности «патриотических», или «гражданских», банкетов насчитывается около десятка. Какую информацию мы можем из них извлечь, в каком отношении они могут считаться основанием традиции, пусть даже в следующем году их число, по-видимому, не слишком увеличилось?

Либеральным банкетам 1818 года присущи три главные характеристики политического банкета — характеристики, изучением которых обычно занимается не столько политическая наука, сколько антропология. Банкет — это прежде всего праздник, который устраивают нотабли того или иного города, чаще всего в честь одного или нескольких человек, как правило их депутата или депутатов, но нередко также для того, чтобы отметить какое-либо событие или его юбилей. К этому мы вернемся в следующей главе. Но — и второй критерий в данном случае следует признать решающим — такой праздник организуется по подписке. Определенное число граждан (несколько десятков или даже сотен в эпоху Реставрации) сдают заранее определенную сумму, одну и ту же для всех, нескольким участникам, обычно именуемым «комиссарами» банкета, которые берут на себя материальную организацию празднества. Напротив, те люди, в честь которых устраивается банкет, как правило, не принимают никакого участия в подготовке: банкет — дар, знак благодарности. Наконец, поскольку большая часть политических банкетов или по крайней мере те, что повторяются более или менее регулярно, устраиваются в честь парламентариев, их календарь очень тесно связан с парламентской сессией: банкеты в очень большой мере — предприятие сезонное. С этого последнего пункта и начнем.

При конституционной монархии, то есть до 1848 года, парламентская сессия длилась обычно от четырех до семи месяцев. Открывалась она в конце осени или в начале зимы с обсуждения адреса государю и голосования за него, а заканчивалась в начале лета после голосования за бюджет. Этот ритм более или менее совпадал с расписанием светской жизни: известно, что парижские нотабли покидали город и уезжали в свои замки, поместья или просто дома в провинции в конце весны, а возвращались только к осени60. Студенты из провинции, учившиеся в Париже, на лето возвращались к родителям. Поскольку город пустел, большие театры делали перерыв в представлениях, интеллектуальная и политическая жизнь затухала, и даже журналы с трудом отыскивали подписчиков и авторов. Поэтому совершенно логично, что избиратели и, как тогда говорили, простые граждане из департаментов выбирали этот период для того, чтобы устроить празднество в честь своего депутата, чаще всего сразу после его возращения домой или накануне его отъезда в Париж. Напротив, в Париже в этот парламентский мертвый сезон устраивать банкеты не имело смысла, разве что парижский депутат и его самые влиятельные избиратели остались бы на лето в столице, но такой случай был крайне маловероятен. По правде говоря, график парижских банкетов был еще более жестким, чем расписание банкетов провинциальных, так как считалось, что представитель нации должен действовать в парламенте свободно, полагаясь только на собственное разумение, и любой банкет, устроенный в его честь во время парламентской сессии, рисковал показаться косвенным давлением на его позицию, а следовательно, поставить под подозрение его порядочность. Пока сессия не подошла к концу, пока в палате еще обсуждались важные вопросы, не могло идти речи о том, чтобы чествовать депутатов: ведь они еще не полностью доказали верность своему мандату, да и не смогли бы принять приглашение на банкет в свою честь; именно поэтому банкет на улице Горы Фавор 5 февраля 1820 года прошел практически без участия либеральных депутатов. А между тем поводом для него послужила годовщина принятия закона Лене о выборах61, который эти депутаты старались защитить в палате от министерства, решившегося его ограничить; тем не менее они сочли бы, что порочат свое членство в палате, если бы приняли приглашение на банкет, устроенный простыми гражданами62. А по окончании сессии времени для банкетов оставалось очень мало: Лафайет стремился как можно скорее вернуться в свое поместье Лагранж (в департаменте Сена и Марна), Казимир Перье — в свои земли в департаменте Об, Вуайе д’Аржансон — в свое поместье «Вязы» в департаменте Вьенна или на свой металлургический завод Обербрюк в Эльзасе… Поэтому нужно было торопиться, тем более что устроители банкета хотели чествовать не только столичных либеральных депутатов, но и некоторых представителей департаментов, испытывавших вполне законное желание поскорее возвратиться к своим семьям, друзьям и избирателям.

Банкеты в честь либеральных депутатов после сессии следовало считать выражением признательности. «Мы с вами трудимся безвозмездно. Единственной наградой нам служит выражение общественного мнения; но мы должны вести себя в этом отношении особенно щепетильно»63, — утверждал Вуайе д’Аржансон в ответном письме к мэру Шательро, стремившемуся изобразить как нечто совершенно незначительное банкет, который жители подведомственного ему города, к его великому неудовольствию, устроили в честь либерального депутата. Так же как и мэр, но в гораздо большей степени, чем он, депутат бесплатно тратил силы, время, состояние; напомним, что до 1848 года парламентарии не получали никакого вознаграждения, а мандат обходился довольно дорого, поскольку депутату приходилось от пяти до семи месяцев проживать в Париже. Приличное жилье в столице стоило больших денег, а работа в палате практически полностью отнимала у депутата, особенно провинциала, возможность заниматься собственным делом. Это обстоятельство, между прочим, было одним из аргументов в пользу введения достаточно высокого ценза для избираемых, что в эпоху Реставрации сводило число потенциальных депутатов примерно до двадцати тысяч. Депутаты Вуайе д’Аржансон, Шовлен, Эрну, Биньон, Дюпон из Эра много сделали для королевской власти, но, будучи «независимыми», скорее всего, очень мало от нее получили: следовательно, вознаградить их своей признательностью предстояло избирателям. Между тем если люди первой половины XIX века это только предчувствовали, то мы, изучающие эти явления почти два века спустя, знаем это точно со времен Марселя Мосса: всякий дар обязывает и требует ответного дара.

Но и ответный дар обязывает в свой черед, и люди, которые его принимают, тоже превосходно это чувствуют. По этой причине в конце молчаливых банкетов в Руане и Лез-Андели в сентябре 1818 года почтенные депутаты Биньон и Дюпон из Эра все-таки ненадолго взяли слово, чтобы поблагодарить собравшихся и «уверить их в готовности ревностно защищать интересы отечества и требовать полного исполнения Конституционной хартии». Нетрудно вообразить продолжение: в следующем году в конце сессии Биньон и Дюпон, а также Эрну, Комартен и Шовлен, исполнившие пожелания нормандских или бургундских избирателей, получили право на новый праздник в свою честь, что в самом деле и произошло64. В конечном счете по окончании мандата депутаты, ревностно защищавшие интересы своих избирателей, были вправе ожидать от них награды в виде переизбрания. Напротив, члены верхней палаты, поскольку они назначались королем и от избирателей не зависели, почти никогда не становились адресатами банкетов; это касалось даже откровенно либеральных пэров, таких как герцог де Брой65.

Поскольку Вуайе д’Аржансон был несравненно более богат, чем граждане, которые его чествовали, устроенный ими банкет мог восприниматься только как выражение признательности, а не как попытка подкупа. Но не все депутаты могли похвастать таким же состоянием и таким же бескорыстием, да и убеждения не у всех отличались той же твердостью. Если бы устройство банкетов в честь либеральных депутатов сделалось общераспространенным, они рисковали бы навлечь на себя обвинение — очень мало обоснованное, но губительное для их репутации — в том, что все они подкуплены своими избирателями. Риск был тем более велик, что за годы обучения парламентской политической жизни умножились случаи пиров, против которых либералы, вначале смотревшие на это безучастно66, очень скоро начали решительно протестовать, ибо поняли, какой опасностью они грозят. Дело в том, что министры, и прежде всего глава кабинета Деказ, задавали обеды депутатам большинства, по преимуществу тем, кому политические убеждения отнюдь не мешали пользоваться щедротами власти; к таковым относились в первую очередь депутаты левого центра, чьи голоса могли оказаться решающими в этот период, когда каждые новые выборы усиливали лагерь «независимых», хотя и не слишком ослабляли лагерь ультрароялистов. Поэтому Деказ широко практиковал эту меру — не слишком элегантную, но безусловно эффективную, на что «Конституционная» жаловалась еще в феврале 1820 года: «Министры знают, как безгранична власть хорошей кухни»67. Обеды эти были роскошны, а гото­вивший их повар, служивший в доме сотрудника Деказа, принадлежал к числу лучших в Париже.

Именно этой ситуации мы обязаны одной из самых прославленных политических песен эпохи Реставрации, сочиненной Беранже. Она называется «Пузан, или Отчет г-на М*** о сессии 1818 года перед избирателями департамента…»:

Избирателям — почтенье!

Вот правдивый мой рассказ,

Как трудился, полон рвенья,

Я для родины, для вас.

Я вернулся толст, румян…

Разве то — стране изъян?

У министров я бывал,

Пировал,

Пировал,

С ними вина я пивал…68

Исследователь творчества Беранже истолковал эту песню как «яркий вклад в антологию примитивного антипарламентаризма», поскольку портрет, нарисованный поэтом, «мог относиться к любому депутату, независимо от его политических взглядов»69. С этим утверждением невозможно согласиться. Речь идет вовсе не обо всех депутатах, но об определенных депутатах с зыбкими убеждениями, поддерживавших кабинет министров во время сессий 1818 и 1819 годов, о тех людях, которые располагались в палате в самом центре, далеко от крайне правых ультрароялистов, но еще дальше от крайне левых либералов. Существует по крайней мере еще одна песня, вышедшая из другого лагеря и упрекающая этих депутатов в тех же прегрешениях. Сочинил ее некто Казенов; под названием «Оптимизм, министерская песня» она напечатана в феврале 1819 года в «Белом знамени»:

Кухня старая иль новая,

Для меня различий нет.

Тот министр всех толковее,

Что устроит нам обед.

Голодают пусть другие,

Мне до них и дела нет.

Я наелся и напился,

До других мне дела нет70.

Что эти песни впоследствии могли быть поняты как выражение примитивного антипарламентаризма и использованы в этом смысле, не подлежит сомнению. Но первоначально они значили совсем иное; «пузан», который в другой песне Беранже («Пузан на выборах 1819 года») объясняет своим избирателям:

Как депутат — в том нет секрета —

Я ел прекрасно целый год.

Стол накрывают… Жду ответа:

Быть иль не быть мне им вперед?71 —

полная противоположность «верному депутату», любимцу независимых избирателей (и нет никаких оснований полагать, что Беранже, близкий друг Манюэля, думал иначе), который в палате произносит грозные речи против министерства и не боится давать отчет в своих действиях перед теми, кто его избрал. Или, вернее, ему незачем объяснять свои действия, потому что его избиратели уже читали в газетах его речи, произнесенные в течение сессии, одобрили его позицию и желают выразить ему свою признательность, давая в честь него банкет. Впрочем, ясно, что это не отменяло путаницы. В последние годы эпохи Реставрации, когда, как мы увидим, практика банкетов, устроенных в честь либеральных депутатов в департаментах, сделалась всеобщей, роялистские листки охотно намекали на то, что часть чествуемых депутатов — не землевладельцы, а адвокаты или публицисты — стремились таким образом получать стол и кров от провинциальных избирателей72. Некоторые либералы, хорошо знающие британские обычаи, кажется, почувствовали, чем все это грозит, и начали высказывать нешуточные опасения73. В самом деле, в Великобритании политические банкеты накануне выборов устраивались очень часто и представляли собой скрытую форму подкупа избирателей кандидатами, а поскольку порой могло случиться и так, что обед, напротив, давали избиратели в честь своего кандидата, отсюда было недалеко до полного смешения банкетов обоего типа и отождествления политического банкета с коррупцией. Любопытное — и гораздо более позднее — свидетельство этой настороженности по отношению к банкетам находим в одном из доводов, который выдвигал Альфонс де Ламартин в 1847 году, объясняя своим близким, почему после исключительно успешного банкета в Маконе он отказывался принять бесчисленные приглашения от организаторов реформистских банкетов: его, говорил он, вовсе не прельщает перспектива прослыть паразитом, питающимся от щедрот нации; возможно также, что он боялся ограничить свою свободу74. Однако нападки, судя по всему, не достигли цели, а опасения остались невысказанными: с одной стороны, в эпоху Реставрации во Франции коррумпированность политиков очень сильно уступала британской. Хотя отсутствие поименного голосования в палате депутатов (голосовали в ту пору белыми и черными шарами) позволяло министрам в сложных случаях тайно покупать голоса, голосование избирателей в округах тоже не было публичным, и легко могло оказаться, что деньги на подкуп потрачены впустую. С другой стороны, если еще можно вообразить подкуп министром одного или нескольких депутатов, то подкуп депутата избирателями представляется совершенно невероятным: ведь его роль в том и состоит, чтобы представлять в палате и защищать их интересы, которые, согласно политическим понятиям того времени, отождествлялись с интересами нации!

Таким образом, сравнение с британской политической жизнью не нанесло вреда практике банкетов — слишком уж разным был контекст в обеих странах, и проницательным наблюдателям это было хорошо известно75. Конечно, префекты и министерские кандидаты могли в преддверии выборов держать открытый стол, на что справедливо сетовала «Минерва»76; обеды у министров могли подкупать депутатов в течение сессии; но трудно понять, каким образом подписчики, цвет нации, могли подкупить своих «честных и порядочных» представителей, когда по окончании сессии устраивали обед в их честь. В противоположность тому, что утверждали в 1830 году то ли по неведению, то ли по злому умыслу сторонники Полиньяка, дело было не в том, за столом или не за столом делается политика; не в том, что «роялизм сохранил свои нравы, а демагогия — свои»; не в том, что «эта последняя всегда шумела, пела, а главное, пила»77: дело было в том, кто задумывал пир и кто его оплачивал — власть или граждане.

Интерпретация молчания

Вернемся к «нелепому молчанию», царившему на либеральных банкетах, начиная с того, который состоялся в «Радуге» 5 мая 1818 года, и кончая тем, который прошел на улице Горы Фавор 5 февраля 1820 года. Что могли значить эти мероприятия, смысл которых не был разъяснен в тостах, произносимых сотрапезниками? Не претендуя на раскрытие всех нюансов, я полагаю, однако, что могу утверждать: смысл у этого мероприятия имелся и по крайней мере части современников он был совершенно понятен, а искать его нужно в отчетах об этих банкетах, как бы поверхностны они ни были. Когда свободе грозят многочисленные опасности, все самые незначительные элементы банкета оказываются значащими. Мне могут возразить, что, действуя таким образом, историк рискует поддаться соблазну гиперинтерпретации. Я иду на это сознательно, потому что, на мой взгляд, лучше зайти слишком далеко в интерпретации, чем считать, что все эти детали несущественны, что споры между либералами и ультрароялистами шли по пустякам, и, таким образом, полностью пренебречь особенностями политической культуры прошлого. Вот, например, «Молва» описывает банкет на улице Горы Фавор, призванный отпраздновать «день, когда был принят закон о выборах» и прошедший в обстановке «самой открытой сердечности, самой безупречной учтивости, самой безукоризненной благопристойности», и замечает: «Поэтому всякий раз, когда оркестр переходил от мелодий малозначительных к ставшему национальным мотиву „Где лучше, чем в кругу семьи?“, единодушные рукоплескания показывали, насколько все присутствующие проникнуты одними и теми же чувствами, воодушевлены одними и теми же принципами». Как нам понять эту фразу? Мелодия, о которой идет речь и которая в ту пору пользовалась огромной известностью, — это квартет из одноактной и уже довольно давней (1769) комедии Гретри на слова Мармонтеля. Если верить Пьеру Ларуссу, этот трогательный квартет один обеспечил пьесе успех. Но для людей 1820 года он имел четкий политический смысл. В самом деле, начиная с 1814 года он играл роль национального гимна, потому что в нем видели своего рода перевод на язык музыки фразы, якобы сказанной графом д’Артуа при въезде в Париж: «Во Франции ничего не изменилось, в ней лишь стало одним французом больше». В ту пору эта мелодия символизировала возвращение эмигрантов, и прежде всего королевского семейства, на родину и всеобщее примирение. Спеть или сыграть этот квартет на банкете ультрароялистов или на официальной церемонии в 1816 году означало, что, невзирая на все трудности и даже несмотря на интермедию Ста дней, вынудившую Бурбонов снова покинуть отечество, страна возвратилась к нормальной жизни и законный государь вновь пребывает в кругу своей семьи и в окружении своих подданных (которых властям приятно было считать верноподданными). Однако в 1820 году на либеральном банкете этот мотив, встречаемый рукоплесканиями, обретал совсем иной смысл: аплодировавшие ожидали возвращения отнюдь не Бурбонов, а политических изгнанников, в частности цареубийц — членов Конвента, голосовавших некогда за казнь короля; это возвращение было одним из главных требований либералов. Теперь, когда территория Франции была полностью свободна от иностранных оккупантов, можно ли было не желать, чтобы национальное примирение довершилось и на родину, в большую французскую семью, вернулись те, кого осудили на изгнание после Ватерлоо по так называемому закону об амнистии? Единодушные рукоплескания восьми сотен или тысячи сотрапезников, присутствовавших на банкете на улице Горы Фавор, обретали в точности тот же смысл, какой имел бы скандальный тост «За возвращение изгнанников!», который, однако, произнесен не был. А роялисты не могли ни к чему придраться, потому что мелодию эту они тоже считали своим неофициальным гимном…

Итак, смысл банкета мог скрываться в исполненной на нем музыке; этому можно привести немало других доказательств. Но то был далеко не единственный способ передавать информацию, минуя тосты. Конечно, очень значимо было украшение залов, однако на этот счет относительно ранних банкетов у нас очень мало информации; зато мы можем присмотреться к другим вещам: к личности чествуемого депутата, к дате банкета и даже к блюдам, подаваемым гостям; все это может быть исполнено смысла и подлежать более или менее правдоподобной интерпретации.

Чествование депутата

Первым депутатом, который удостоился восторженного приема и банкета в свою честь, стал весьма своеобразный персонаж, потомок древнего и знатного рода Марк-Рене-Мари де Вуайе, маркиз д’Аржансон. Ему, точно так же как и Лафайету, по причине благородного происхождения и аристократических родственных связей (он был приемным отцом молодого герцога де Броя, одного из двух пэров Франции, участвовавших в банкете в «Радуге») был гарантирован со стороны местных властей уважительный прием, граничивший с безнаказанностью. Итак, те, кто чествовал Вуайе д’Аржансона — граждане Пуатье и Шательро в июне 1818 года, а затем, в сентябре, жители Верхнего Эльзаса, имели все основания ожидать, что его покровительство обеспечит им защиту от префектов, и те в самом худшем случае в грубой форме выскажут свое неудовольствие, но не пойдут на более жесткие меры. В то же время в лице Аржансона участники банкетов чествовали, разумеется, не великого оратора, каковым тот никогда не был, но человека абсолютной личной порядочности, администратора, который, занимая несколько лет назад пост префекта департамента Устье Эско, принял сторону своих подопечных, рискуя навлечь на себя гнев императора, а главное, был единственным, кто осенью 1815 года имел мужество с трибуны «бесподобной палаты» осудить резню протестантов на юге Франции; резню эту совершали фанатичные банды под руководством Трестайона при полном бездействии местных властей и при полном же молчании цензурируемой прессы. Во Франции не было ни одного либерала и ни одного протестанта, которые бы об этом не знали. Аржансон был живым символом неприятия Белого террора и религиозной нетерпимости ультрароялистов78.

Узнав о приезде Аржансона в его поместье «Вязы», «самые достойные жители Пуатье» решили в воскресенье 21 июня дать в его честь обед, о котором нам ничего не известно, кроме того факта, что он сопровождался «щедрыми изъявлениями самых достойных чувств, самого чистого патриотизма и самого полного единения» и что не были забыты и бедные, которым назавтра раздали четыре тысячи фунтов хлеба. В следующее воскресенье восемьдесят нотаблей Шательро последовали примеру жителей Пуатье. Об этом банкете нам известно чуть больше благодаря реакции мэра города: он, протестант, назначенный префектом, разумеется, стремился в первую очередь доказать, что не имеет никакого отношения к этому нелепому и неуместному чествованию депутата от оппозиции. В письме в «Газету прений» он подчеркивает, что отказал устроителям банкета в предоставлении муниципального помещения и сделал все возможное, чтобы уменьшить число избирателей-протестантов, входящих в число гостей (ему трудно было повлиять на общее число участников, если учесть, что в конце концов обед был устроен на территории публичного гулянья). Наконец, сообщал он, «не наблюдалось ни иллюминации, ни энтузиазма со стороны народа, порядочные представители которого смотрели на это собрание с живейшим неодобрением». Выражение он подобрал бесспорно неудачное, на что и указал в своей реплике, исполненной сокрушительной иронии, Вуайе д’Аржансон79.

Либеральная пресса 1818 года описывает и два других больших банкета: они были устроены в честь двух нормандских депутатов, Биньона и Дюпона из Эра, в Лез-Андели 10 сентября и в Руане неделей позже80. За несколько месяцев до этого Биньон взял слово в палате, чтобы потребовать возвращения тех, кто был отправлен в изгнание во время Белого террора: накануне отбытия из Франции последних иностранных оккупационных войск это было одним из главных требований «независимых». Со своей стороны, Дюпон из Эра потребовал отмены цензуры и восстановления свободы печати. В ту пору об их выступлениях знали все; точно так же, как в Пуатье и Шательро, не было никакой необходимости упоминать об этом в тостах. Все же в самом конце трапезы почтенные депутаты ненадолго брали слово, чтобы поблагодарить собравшихся и заверить избирателей «в своей готовности неустанно защищать интересы страны и добиваться точного следования Конституционной хартии».

Выбор даты

Совершенно очевидно, что дата, на которую назначен банкет, не может считаться незначащей. В самом деле, люди первой трети XIX века отличались обостренной чувствительностью к датам и юбилеям, причем это касалось всех слоев населения. В своем исследовании народных протестов во Франции в 1789–1820 годах Ричард Кобб замечает между прочим, что во время Революции бунты и резня совершались не в любой момент, а в строго определенное время: таким образом, всякому добросовестному полицейскому достаточно было ознакомиться с общенациональным и местным политическим календарем, чтобы заранее быть готовым противостоять тем, кто станет мстить за кровь, пролитую прежде81. Впрочем, и образованные люди придавали датам ничуть не меньшее значение: так, Бордо был для всех современников «городом 12 марта» (подразумевалось 12 марта 1814 года, когда герцог Ангулемский торжественно въехал в порт, жители которого не могли простить Наполеону континентальную блокаду). Следует также напомнить, что по меньшей мере до Второй республики в отсутствие четко определенного главы правительства разные кабинеты обозначались не именами главного министра, но датой назначения того или иного кабинета: кабинет Полиньяка именовался министерством 8 августа (1829 года), кабинет Казимира Перье — министерством 13 марта (1831 года). Что же касается двух последних правительств Июльской монархии, кабинетов Тьера и Гизо, публицисты и историки середины XIX века говорили о них только как о кабинетах 1 марта (1840 года) и 29 октября (того же года).

Поскольку гости, приглашенные на банкет, в эпоху Реставрации были, как мы покажем ниже, сплошь более или менее состоятельные нотабли, то есть люди, в полной мере располагавшие своим временем, собрать их в количестве сотни или полутора сотен человек в любой, не обязательно воскресный день не составляло никакой проблемы. Быть может, тот факт, что 5 февраля 1820 года, годовщина принятия закона Лене, приходилось на субботу, позволил еще нескольким провинциалам прибыть в столицу, чтобы присоединиться к либералам, требующим сохранения этого закона, но состоявшееся на 21 месяц раньше собрание в «Радуге» было, судя по всему, ничуть не менее многочисленным, хотя 4 мая 1818 года пришлось на вторник. Во всяком случае, если верить либеральным газетам, устроителям всех больших банкетов приходилось отказывать многим желающим из‐за недостатка места. Таким образом, как мы надеемся показать на двух примерах, выбор определенной даты зависел не столько от публики, на которую можно было рассчитывать в этот день, сколько от смысла, который вкладывался в эту конкретную дату.

Для начала вернемся к банкету в «Радуге». Почему он состоялся именно 5 мая? Либеральные газеты не говорят об этом ни слова; «Минерва», как мы уже видели, ограничивается тем, что представляет этот банкет как своеобразный ответ на банкет официальный, который несколькими днями раньше муниципальные деятели столицы устроили в честь высокопоставленных роялистских должностных лиц. Между тем этот банкет в самом деле был ответом, но на совсем другую церемонию: как подчеркнул тридцать лет спустя Волабель82, собрание состоялось «в тот час, когда Людовик XVIII в Тюильри принимал поздравления от всех сословий по случаю четвертой годовщины своего въезда в Париж». С точки зрения организаторов банкета, между Тюильри и «Радугой», между Двором и Городом, между изъявлением почтения королю, который, по мнению «независимых», был обязан восшествием на престол исключительно поддержке иностранных армий, и чествованием депутатов, верных Нации, примирения быть не могло; требовалось сделать выбор.

На примере первого банкета в Гренобле, состоявшегося 6 июля 1818 года, можно еще отчетливее показать, как велики были мобилизационные возможности годовщины и как важно, прежде чем говорить о незначительности даты, изучить местную хронику. Она известна нам из переписки Министерства внутренних дел с властями департамента Изер, в частности с префектом Шоппеном д’Арнувилем83. Префект явно находился в затруднительном положении: ставленник Деказа, он был назначен специально, чтобы изгладить из памяти местных жителей жестокость, с которой двумя годами раньше был подавлен гренобльский заговор, вследствие чего ему приходилось щадить либеральное общественное мнение84. Поэтому в первом своем письме от 1 июля 1818 года он объясняет, что, в противоположность утверждениям ультрароялистов из Дофине, молодые люди, которые взялись за устройство банкета, вовсе не собираются «копировать банкет в „Радуге“» и желают просто-напросто отметить годовщину события сугубо местного: героического сопротивления, оказанного национальной гвардией Гренобля сардинским войскам 6 июля 1815 года. Но, продолжает он, «тем не менее я с сожалением предвижу, что этот сугубо местный праздник даст пищу для толкований тем более прискорбных, что 8 июля — годовщина возвращения Его Королевского Величества в столицу своего королевства, и дух партий, который отравляет все без исключения, не преминет заметить, что либералы торжественно празднуют годовщину сопротивления союзникам короля и тем доказывают, что они вовсе не желали их возвращения». Поэтому он заключает, что, «коль скоро он не имеет ни права, ни возможности» запретить это собрание, а «употребить силу для его разгона значило бы без всякого толку оскорбить его участников», он постарался, впрочем без всякого успеха, оказать давление на устроителей и подписчиков, с тем чтобы, осознав неуместность подобного празднества, они согласились либо вовсе его отменить, либо (что было бы предпочтительнее) перенести его… например, на 8 июля. Пятью днями позже префект Изера счел необходимым проинформировать Париж о дальнейшем развитии дела. Молодые комиссары банкета отказались его отменить; они ответили, что отступить было бы позорно и что это означало бы подтвердить правоту «неумеренных роялистов». «Если мы отменим банкет, говорят эти молодые люди, противники непременно скажут, что власти раскрыли наши намерения и на этом основании принудили нас к отмене; в результате мы предстанем в глазах публики в совершенно ложном свете; мы же хотим умеренностью своего поведения доказать, что намерения наши вовсе не таковы, как утверждают антагонисты». Рассуждение очень тонкое; но префект обходит молчанием (и понятно почему) причину, по которой организаторы так держатся за дату 6 июля и не хотят перенести банкет на 8-е. Не подлежит сомнению, что молодые либералы в самом деле хотели отметить годовщину событий 1815 года, когда гренобльцы под трехцветным знаменем оказали сопротивление сардинцам, на стороне которых выступали также некоторые местные роялисты под белым королевским знаменем. Что же могли предпринять власти? Запретить банкет означало бы подтвердить идею, что роялисты-конституционалисты, так же как и ультрароялисты, желали победы противника. Приходилось смириться, а потому префекту оставалось лишь преуменьшать значение события, утверждать, что это будет совсем не банкет; что его уверили: на обеде «не произойдет ровно ничего, на нем не будет сказано ни одного предосудительного слова», да и тосты не прозвучат, как не прозвучали они в «Радуге» и в Боне. Все же, пишет префект, он счел своим долгом оказать давление на основных подписчиков, с тем чтобы они отказались от участия в обеде, и многие «здравомыслящие люди» так и поступили; некоторые другие отвечали, что не станут требовать назад денег, внесенных по подписке, но на собрание не пойдут: таким образом, можно надеяться, что в банкете примут участие всего несколько десятков человек и никакого резонанса он не вызовет. По правде говоря, и эти надежды тоже не оправдались: конечно, по уверению префекта, банкет прошел «в весьма унылом молчании», но за столом собралось ни много ни мало сто сорок человек85. Чтобы не испугать самых робких, утверждали либералы, «никто не стал поднимать тостов за отмену чрезвычайных судов и отдачи под полицейский надзор; тем не менее согласие умов, поддерживающих конституционные принципы, не было ни менее полным, ни менее трогательным, чем три года назад, когда дело шло о защите территории. Этот большой семейный праздник прошел так безукоризненно, что в следующем году мы надеемся собрать общество более многочисленное и воспеть славу и свободу Франции». Что в самом деле и произошло: годовщину 6 июля отмечали в Гренобле каждый год со все возрастающим успехом, и поскольку, несмотря на происки местных властей, этот «банкет федератов»86 в последние годы царствования Людовика XVIII разросся до масштабов настоящего народного празднества, его в конце концов все-таки запретили87.

Выбор меню

Этот мемориальный банкет скандализировал власти начиная с 1818 года. В том же архивном деле мы находим отчеты куда более тревожные, чем доклады префекта департамента Изер, в частности письмо полковника 18-го легиона королевской жандармерии, датированное 19 июля:

Письма, адресованные в разные населенные пункты департамента и прежде всего семьям тех, что 4 мая 1816 года атаковали Гренобль, поскольку за их счет устроители рассчитывают увеличить число гостей, подсказывают, что речь идет не просто о банкете, но скорее о проекте федерации; намеки столь же грубые, сколь и неприличные на все самое святое и самое почтенное были сделаны во время трапезы посредством нарочно подаваемых блюд, и это было замечено всеми без исключения.

Видно, что гнев помешал автору письма высказать свою мысль более ясно; по правде говоря, понять, что привело его в такое негодование, затруднительно. Выходит, что за обедом подавали (нарочно!) такие блюда, которые дали повод к насмешкам над королевским величеством («все самое святое и самое почтенное» — особа короля). Итак, скандальным было само меню банкета, о котором мы ничего не знаем и скорее всего не узнаем.

Что же там могло произойти? Я полагаю, что понять это нам помогут две малозаметные детали одного эпизода из региональной истории, происшедшего незадолго до интересующего нас банкета; речь идет об истории лионской, но патриоты Гренобля находились в тесном контакте с лионскими, точно так же, как и полицейские департаментов Рона и Изер. Белый террор в Лионе начался, как известно, с суда над генералом Мутоном-Дюверне и вынесения ему смертного приговора. Приговора несправедливого, поскольку в вину ему могли быть поставлены лишь действия, совершенные после 31 марта 1815 года, то есть подпадающие под королевскую амнистию, но дело не в этом. Как бы то ни было, сразу после вынесения приговора, 19 июля 1816 года, все площади Лиона покрылись печатными и рукописными афишками со следующим текстом: «Если убьют Мутона, мы выпотрошим свинью»88. Через четыре дня генерала расстреляли. После этого прошел слух, что ультрароялисты отметили это «избавление» банкетом с участием дам из высшего общества, и там «гости, для довершения этой пародии на обычные пиры, потребовали, чтобы им подали баранью печень, и тотчас вонзили в нее ножи»89. Проверить подлинность этого анекдота невозможно, но, судя по нему, народные умонастроения не слишком сильно изменились со времен Революции, когда, как показал Ричард Кобб, фантазм политического каннибализма в той или иной степени присутствовал во всех головах, а в некоторых крайних случаях мог и воплощаться в более или менее ритуальных действиях. Так вот, реакция жандармского полковника, равно как и присутствие ужасной истории про баранью печень на страницах «Минервы», доказывают, что подобный язык понимали и даже использовали не только простолюдины, а это позволяет нам выдвинуть гипотезу по поводу тех намеков, «столь же грубых, сколь и неприличных», какие были сделаны на гренобльском банкете. Чтобы поставить в вину либералам политический каннибализм, пусть даже чисто символический, роялистам было достаточно, например, иметь сведения, что на банкете были поданы свиное жаркое и картофель90. Ибо свинья, которую многие лионцы хотели бы выпотрошить в отместку за смерть Мутона, а равно и человек, который, как считалось, во время своего вынужденного пребывания в Англии пристрастился к картошке, отвратительной пище с точки зрения многих французов, — это был, конечно, король Людовик XVIII.

Обрести голос

Тысяча тех мятежников, которые населяют землю Франции и плетут заговоры ради сохранения основополагающих государственных установлений, тех революционеров, которые мечтают лишь о том, чтобы Франция наконец зажила спокойно под сенью законов, мира и свободы, собрались сегодня, 5 февраля, дабы отпраздновать на патриотическом банкете годовщину закона о выборах91.

До банкета в «Бургундском винограднике» следы в историографии оставили два банкета; первый — уже описанный банкет в «Радуге»; что же касается второго, он прошел в заведении на улице Горы Фавор и, несмотря на общее сходство с той моделью политического банкета по подписке, которая наметилась в 1818 году в Париже и в департаментах, отличался от нее некоторыми весьма существенными чертами92.

Этот банкет, состоявшийся за неделю до убийства герцога Беррийского, стал последним из больших молчаливых банкетов эпохи Реставрации. «Частные разговоры велись негромко, а публично не было произнесено ни слова». Поэтому полиция сделала вид, что не принимает это мероприятие всерьез: «Замечательным на этом банкете был только сам банкет, его мотив и умеренность, которую при таком многолюдстве можно считать показной». А также: «Пренебрежение по отношению к этим людям, которые лезут из кожи вон, чтобы показаться важными персонами и чтобы на них обратили внимание, было самым мудрым, что могла предпринять власть»93. Однако, хотя полиция отказалась предоставить в распоряжение организаторов банкета хотя бы нескольких полицейских, тайно были приняты все меры, чтобы «подавить любой беспорядок в случае, если участники этого собрания выйдут за рамки умеренности».

Между тем политический смысл собрания был совершенно ясен. Мы не знаем в точности, кто и как организовал этот банкет, но либеральные газеты объявили о нем заранее, да и выбранная дата говорила сама за себя. 5 февраля была третья годовщина принятия палатой закона Лене о выборах, и собраться в этот день означало публично и персонально высказаться в поддержку этого закона, в котором либералы видели гарантию просвещенного национального представительства, независимого от давления власти, о чем свидетельствовали повторяющиеся успехи либералов на выборах. С осени 1819 года, когда произошло «скандальное» избрание в Гренобле «цареубийцы» Грегуара, власти не скрывали своего желания изменить этот закон, который казался излишне демократичным и предоставлял слишком большие полномочия разбогатевшим коммерсантам и промышленникам. Чтобы сохранить закон в неприкосновенности, либералы начали обширную кампанию петиций во всех департаментах и за несколько недель собрали десятки тысяч подписей больше чем в половине из них; подписи под петицией ставили не только избиратели, но и те, кто не имел права голоса. Однако вождям либералов, по-видимому, показалось необходимым сопроводить эти петиции (о которых всегда можно было сказать, что они подписаны в той или иной мере под давлением общественного мнения) публичными демонстрациями приверженности общества к закону Лене. Несколько банкетов такого рода состоялось в Эльзасе94, но главным должен был, конечно, стать банкет в Париже.

Для петиций (а право подавать таковые Хартия предоставляла всем французским гражданам) очень важным считалось число подписей: ведь чем больше людей присоединились к петиции, тем больше оснований считать, что она отвечает чаяниям большинства, а в данном случае — всей нации. Понятно, что устроители парижского банкета мечтали собрать большое число граждан. Главная проблема заключалась в том, как найти достаточно просторное помещение; это было нелегко, особенно в феврале. Если верить «Газете прений», впрочем откровенно враждебной по отношению к участникам банкета, организаторы сначала хотели снять новый конный цирк Франкони, который мог вместить полторы тысячи человек, но «поскольку господа Франкони отказались уступить свою конюшню, пришлось искать другое помещение и уменьшить число друзей с полутора тысяч до восьми сотен». В конце концов остановились на бывшем здании цирка на улице Горы Фавор; оно было чуть менее просторным, но собрание все равно вышло очень многолюдным. По разным данным, гостей было от восьми сотен до тысячи, и даже полиция называла цифру в 960 участников: так много народу на банкете не собиралось никогда, и до Июльской революции это число не удалось превзойти никому95.

Кто были эти участники? «Тысяча голодранцев», по словам ультрароялистской прессы. На что «Конституционная» возражала, что, по подсчетам организаторов, у этой тысячи человек имелось собственности в общей сложности на двести с лишним миллионов! У нас чересчур мало данных, чтобы утверж­дать что-то наверняка, но можно предположить, что нет особого противоречия между наблюдениями полицейских, которые отметили, что помимо нескольких знаменитостей («господа Лафайет, д’Аржансон, Шовлен и Комартен») на банкете присутствовало «множество молодых людей, в особенности из Школы правоведения», и отзывами либералов, которые сообщали о нескольких почтенных старцах, присоединившихся к участникам банкета, невзирая на груз прожитых лет, а также утверждали, как это сделала газета «Молва», что «на этом банкете собрался цвет парижского общества, но не того общества, что состоит из легкомысленных салонных завсегдатаев, а общества, составленного из людей полезных, предприимчивых, просвещенных». На том же тридцать пять лет спустя настаивал и Дювержье де Оран: «Множество негоциантов, промышленников, банкиров, юрисконсультов без всяких беспорядков выразили свою твердую готовность выступать против каких бы то ни было изменений в Хартии и в законе о выборах». Впрочем, не все так просто: подобно тогдашним либеральным газетам, которые старались нарисовать — надо признать, не слишком греша против истины, — примирительную и конституционалистскую картину банкета на улице Горы Фавор, историк и политический деятель, писавший через много лет после события, обходит молчанием — по-видимому, не случайно — некоторые немаловажные детали. Он ничего не говорит об отсутствии (отмеченном роялистами) большинства независимых депутатов; не сообщает он и о том, что горстка депутатов, которые все-таки пришли на банкет, принадлежали к крайне левому флангу тогдашней либеральной партии. Это были именно те члены парламента, которые несколько месяцев спустя в ответ на политическую реакцию, последовавшую за убийством герцога Беррийского, приняли активное участие в августовском заговоре 1820 года, а в последующие годы примкнули к карбонариям. Дювержье де Оран не сообщает также, что журналист «Конституционной» заметил в зале «помимо большого числа парижан или провинциалов, имеющих право избирать или быть избранными, а также негоциантов, банкиров, художников, литераторов и адвокатов <…> толпу генералов и офицеров старой французской армии».

То был последний молчаливый банкет. Спустя неделю шорник Лувель зарезал герцога Беррийского у дверей Оперы. Вся пресса и все политики испустили вопль ужаса. Ультрароялисты и роялисты-конституционалисты — все были уверены, что династии нанесен смертельный удар; все, и Лувель в том числе, прекрасно знали, что только герцог Беррийский мог подарить наследника старшей ветви династии Бурбонов, поскольку брак его старшего брата герцога Ангулемского с «тампльской сиротой» Марией-Терезой остался бесплодным. Что же касается либералов, они не все поголовно оплакивали участь династии, но все поддерживали законное конституционное правление, между тем подобное убийство грозило вернуть Францию в те кровавые времена, с которыми, как им хотелось думать, страна простилась навсегда.

Лувель не имел сообщников, а его расчеты опровергло известие о беременности герцогини Беррийской и рождение в сентябре «посмертного ребенка» — герцога Бордоского. Однако политические последствия убийства оказались весьма значительными. Людовик XVIII не смог или не пожелал противостоять давлению ультрароялистов и королевского семейства, которые требовали от него отставки Деказа и окончательного отказа от терпимости по отношению к «независимым», а затем и голосования за исключительное законодательство и в конечном счете добились своего. В палате либеральные депутаты боролись яростно, но безуспешно против закона об индивидуальной безопасности, который означал для них возвращение к произволу времен Белого террора, затем против восстановления цензуры для прессы и, наконец, против так называемого закона о двойном голосовании, который министерство вынашивало с предыдущих осенних выборов, чрезвычайно удачных для либералов, и который был принят в самом конце сессии96. На улице возле Бурбонского дворца обстановка была такой накаленной, что столкновения между молодыми дворянами и королевскими гвардейцами, с одной стороны, и либералами, с другой, привели к смерти студента-правоведа Лаллемана 3 июня и двух рабочих несколько дней спустя. Но не следует думать, что провинция взирала на парижские события равнодушно: бурные манифестации состоялись, в частности, в Гренобле, Нанте и Ренне97. А самое главное, умножилось число банкетов в честь либеральных депутатов, особенно в Бретани, где, можно сказать, началась настоящая кампания банкетов. «Вскоре мне недостанет времени, чтобы описать вашему сиятельству все либеральные приемы, устроенные в честь бретонских депутатов», — писал 9 августа генеральный прокурор Ренна. Неделей раньше он счел необходимым уточнить, что «эти триумфы в департаментах выражают не столько интерес народа к чествуемым депутатам, сколько оппозиционные настроения и противостояние правительству». Как бы там ни было, если жители Сен-Бриё ограничились простой серенадой в честь депутата Карре, в Лорьяне почтили банкетом Вильмена, в Фужере — Трею де Монтьерри, в Динане — Бесле, в Морле готовились устроить банкет в честь Деборда-Борньи, в Ренне — Леграверана, а в Бресте, следом за Кемпером — Гийема. Так вот, на всех этих банкетах, насколько нам известно, произносились тосты и речи; прежде всего это относится к банкету в Бресте, бесспорно самому скандальному из всех, поскольку ему предшествовал «кошачий концерт», устроенный министерскому депутату, и триумфальный въезд в город депутата либерального. А генеральный прокурор и одновременно ультрароялистский депутат Бурдо был вынужден признать, что в зале, где проходил банкет, на почетном месте стоял бюст Его Величества, что первый тост был произнесен за короля и августейшее семейство и что Гийем, которого тот же Бурдо гневно именовал «брестским князем», произнес «очень чувствительную речь о Хартии и о короле».

Летом 1820 года молчать сделалось уже невозможно; недостаточно было просто выразить почтение либеральным депутатам, которых стало гораздо больше, чем два года назад, и которые не все успевали взять слово в палате. Требовалось мобилизовать общественное мнение, чтобы обеспечить переизбрание этих депутатов и постараться, чтобы выборы департаментских коллегий, предусмотренные законом о двойном голосовании, не закончились чересчур благоприятно для ультрароялистов. Для этого мало было пустить в ход условленные аллюзии, понятные только посвященным, тем более что толпы, собиравшиеся на улице, чтобы приветствовать депутата, и окружавшие дом, где проходил банкет, были гораздо менее управляемыми и оттуда в самом деле вполне могли раздаться какие-либо мятежные призывы. Итак, чтобы не прослыть сообщниками Лувеля, революционерами и террористами, либералам пришлось произносить внятные речи. Можно ли полагать, вослед разгневанным представителям властей, что либералы вели себя лицемерно? По отношению к некоторым гостям такой вывод вполне правдоподобен. Более чем вероятно, что юный Арман Мофра Дю Шателье, который, судя по всему, в Кемпере произнес тост за «храбрецов из луарской армии» (и который, между прочим, из‐за этого пострадал), не питал горячей любви к старшей ветви Бурбонов98; на улицах Ренна и Нанта в июне студенты громко кричали: «Да здравствует Республика!», а этот возглас, вне всякого сомнения, звучал мятежно. Однако говорить о лицемерии было бы неверно применительно к самим депутатам и к большей части гостей на банкетах, мирных буржуа, не желавших новой революции. Они выступали за короля и за Хартию, прежде всего, вероятно, за Хартию, и прекрасно знали, что ни один здравомыслящий человек, даже среди самых больших радикалов, не рискнет в создавшейся ситуации устроить скандал во время тоста за короля. Все слишком дорожили единством общественного мнения и не стали бы подвергать его опасности: именно поэтому до 13 февраля 1820 года все пировали молча, но теперь, после убийства герцога Беррийского, предпочитали заблаговременно принять меры и публично произнести тост за здоровье царствующего монарха. С другой стороны, видя, как власти лишают общество одной конституционной гарантии за другой, и опасаясь возвращения к Белому террору, некоторые радикалы уже подумывали о создании тайных организаций.

Глава 3


ФИЗИОЛОГИЯ БАНКЕТА ЭПОХИ РЕСТАВРАЦИИ

Следует признать, что либеральные банкеты первых лет эпохи Реставрации никогда не вызывали в ультрароялистской прессе взрывов негодования, сравнимых с теми, какие вызвал десяток лет спустя большой банкет в «Бургундском винограднике». В официальных корреспонденциях о некоторых их чертах говорилось с осуждением; в глубине души противники либералов подозревали, что на банкетах творится что-то политически неблагонадежное. Но ультрароялистская пресса расправлялась с «либеральными агапами»99 лишь с помощью насмешек (в связи с банкетом на улице Горы Фавор ультрароялисты издевались над «конюшнями», над «кормушками Франкони») и, главное, пренебрежения. Больше того, никто не возмущался терпимостью властей по отношению к лицам, явно питающим антимонархические настроения: все понимали, что те, кто устраивает столь унылые празднества, никакой опасности не представляют. «Унылый, как обед в „Радуге“», — писало «Белое знамя» еще в марте 1820 года по поводу одного из либеральных мероприятий, а ведь оно состоялось во время карнавала100. Этот пренебрежительный тон невозможно объяснить только потребностями ежедневной полемики; ведь тогдашние журналисты были люди острого ума, они умели язвить и находили в этом удовольствие. Значит, пренебрежение показалось ультрароялистам самой эффективной тактикой; значит, они сочли, что либеральные банкеты не опасны, потому что смешны. Но если эти банкеты казались роялистам смешными, причина в том, что они нарушали негласные нормы тогдашней общежительности. Между тем эти нормы, именно в силу своей негласности, могут остаться для нас совсем непонятными, если мы не попытаемся реконструировать обстановку банкета той эпохи. Мы не сможем вынести суждение о важности этих банкетов, об их потенциальном влиянии на общественное мнение и в конечном счете об их собственном политическом значении, если не сумеем оценить, насколько они отклонялись от культурных норм своего времени.

Как это сделать? Современники тут нам не помощники, потому что, прекрасно зная, что они делают и какой смысл вкладывают в свои действия, не испытывали потребности это объяснять. Здесь требуется внешний наблюдатель, этнолог до рождения этнологии, который бы старательно описал обыкновения французов того времени или по крайней мере определенных французов, потому что они показались ему странными и завораживающими. Ведь ощущение экзотики — это главная пружина этнографического описания; однако, по-видимому оттого, что банкеты в ту пору устраивались повсюду в Западной Европе и во всех слоях французского общества, экзотическими они не казались ровно никому. Поэтому нам придется прибегнуть к косвенным методам. Для начала попытаемся выделить основные характеристики того, что современники называли банкетами «корпораций»: под корпорациями подра­зумевались не только старинные ремесленные организации в их старой или новой форме, но и другие более или менее определенные социальные группы: преподаватели и студенты одного и того же учебного заведения, национальные гвардейцы… Опираться мы будем на редкие свидетельства, касающиеся народной и ремесленнической общежительности эпохи Реставрации, а затем сопоставим их с крохами информации о других собраниях, проходивших в менее простонародной среде.

Что касается политических банкетов, совершенно ясно, что их описаний, сделанных наблюдателем беспристрастным или по крайней мере неангажированным, не существует, и это вполне предсказуемо. Нет и единого источника, который позволил бы составить список всех политических банкетов 1820‐х годов, как общенациональных, так и местных. Чтобы создать представление о том, что люди того времени назвали бы «физиологией» банкета эпохи Реставрации, нам придется опираться на фрагментарные указания, рассыпанные в нескольких десятках описаний политических банкетов; эти описания почерпнуты из административных архивов, из ежедневных газет и даже из литературы; с их помощью мы постараемся создать некое подобие этнологической модели банкета в период с 1818 по 1830 год. Благодаря этому легче будет объяснить некоторые уже отмеченные нами особенности либеральных агап, а затем и понять как вынужденную терпимость властей, так и надежды, которые возлагали либералы на эти своеобразные политические манифестации.

Банкет и обыденная общежительность

По каким поводам люди первой половины XIX века собирались на банкеты? Банкет, как нетрудно догадаться, не просто совместная трапеза; это прекрасно знали ученики лицеев и коллежей эпохи Реставрации, с огромным нетерпением ожидавшие банкета в День святого Карла Великого (на который, кстати, допускали далеко не всех), поскольку он разительно отличался от унылых будничных трапез. Банкет требовал некоторой торжественности, некоторой парадности, а значит, изысканности как в нарядах гостей, так и в оформлении залы, в выборе блюд и напитков. Банкет — трапеза праздничная. Что же могли праздновать посредством таких трапез?

Испокон веков с их помощью отмечали прежде всего — при наличии возможности и средств — значительные события в жизни индивида или семьи. Такие банкеты были самыми многочисленными, но описания их встречаются реже всего; вдобавок большая часть этих пиров, на которых собирались родственники и друзья по случаю какого-нибудь радостного события, чаще всего свадьбы или крестин, не связаны напрямую с нашей темой. Все эти праздники носят частный характер; семейные радости остаются делом сугубо личным и не затрагивают всего общества. Впрочем, можно назвать некоторые исключения: известно, например, что в конце сентября 1820 года рождение «посмертного ребенка» герцога Бордоского активно отмечали повсюду во Франции и, в частности, банкетами; эти празднества возобновились весной 1821 года в связи с его крестинами. Но поскольку король воспринимался всем обществом как отец большого семейства — французской нации, это считалось совершенно нормальным. Частные события из жизни королевского семейства становились по определению событиями публичными. Можно заметить, однако, что и некоторые частные лица, обладавшие очень большим богатством и влиянием в родном городе или департаменте, устраивали семейные празднества с таким размахом, что привлекали внимание властей: наиболее характерный пример — праздник, устроенный семейством Перье в замке Визиль в июле 1825 года. Правда, отмечали в этот день свадьбу племянницы Казимира Перье и молодого многообещающего либерала, чье имя еще не раз будет возникать на страницах этой книги, — Шарля де Ремюза; именно по этому случаю Казимир Перье вернулся в родное гнездо, где ему устроили триумфальную встречу101. Таким образом, на празднестве присутствовал весь цвет либерализма. Столы были накрыты не только в замке, но и в окружающем его парке; здесь разместились 1800 человек — не только жители города Визиль, но также и гренобльские рабочие… Для префекта департамента Изер, который докладывал об этом событии министру внутренних дел, было очевидно, что это празднество мыслилось как замена того «банкета федератов», который гренобльцы устраивали 6 июля с 1818 года и который уже два года как был запрещен102.

Банкеты по случаю свадьбы и крестин и даже по случаю похорон представляли собой события, разумеется, важные, но по определению нерегулярные: их хронологию диктовали случайности существования индивидуального или семейного. Гораздо большей регулярностью отличались празднества религиозные, вписанные в традиционный календарь, повторявшиеся ежегодно в определенные дни и также порой сопровождавшиеся банкетами. У каждого городского или сельского прихода имелся свой покровитель, и его праздник отмечался колокольным звоном и стрельбой из мортирок, религиозной службой, раздачей милостыни бедным, играми во второй половине дня, вечерней иллюминацией и балом. Понятно, что между всеми этими эпизодами праздника люди успевали поесть, и, по всей вероятности, чуть лучше, чем обычно; однако нет сведений о том, что эти трапезы непременно совершались сообща. Но был праздник, который полагалось отмечать всем жителям королевства; это именины царствующего государя, которые играли роль национального торжества. При Империи праздновали тезоименитство в День святого Наполеона, отмечавшийся по воле императора 15 августа. После восстановления на французском престоле династии Бурбонов национальным праздником сделался День святого Людовика (25 августа); его отмечали с 1814 по 1824 год, а в следующие шесть лет вместо него праздновали День святого Карла (4 ноября). В эти дни помимо народных развлечений, игр, фейерверков и бесплатных театральных представлений происходила раздача еды бедным, а также устраивались официальные банкеты; на пир в честь государя получали приглашение и представители некоторых профессиональных корпораций, в чьей благонадежности можно было не сомневаться (в Париже таковыми считались угольщики и рыночные торговки). Ревностные роялисты стремились отпраздновать именины короля дружескими обедами. Вот, например, что писал ультрароялистский «Консерватор Реставрации» осенью 1829 года в статье под названием «Праздник короля»: «В день, когда празднуют именины отца семейства, все стороны забывают о разногласиях. Никто не показывает ни дурного расположения духа, ни недовольства, чтобы не омрачить всеобщую радость. <…> Либералы не любят короля, и им нет дела до Дня святого Карла. <…> Они все равно что бессердечный ребенок, который не любит своего родителя и злится оттого, что тот его любит»103. В самом деле, либералы в этот день были очень сдержанны в изъявлении своей радости, а порой даже не скрывали дурного настроения: «Вчера, 27 августа, четыре десятка роялистов собрались в дружеском литературном кругу, чтобы отпраздновать День святого Людовика, тезоименитство короля. Около восьми вечера в ответ на тосты за короля и возгласы „Да здравствует король!“ несколько молодых людей, собравшихся под окнами, принялись кричать „Да здравствует Хартия! Долой ультрароялистов!“, чем, кажется, вызвали великое негодование реннского населения еще прежде, чем их наконец разогнал полицейский патруль»104. Таким образом, сомнительно, что День святого Людовика или святого Карла имел для большинства жителей королевства такое же значение, как и праздник святого покровителя их деревни или прихода; но зато не подлежит сомнению, что он значил меньше, гораздо меньше, чем праздник той корпорации, членами которой они себя считали, — праздник, который они часто устраивали своими силами. Мы уже упоминали День святого Карла Великого; но нужно отдавать себе отчет, что помимо школьников почти все корпорации, а также и народные ассоциации — законные, как общества взаимопомощи, или полуподпольные, как общества «компаньонов»105, — отмечали день своего святого покровителя совместной трапезой.

Свидетельства, которые позволили бы нам составить представление о проведении и значении банкетов в народной среде в первой половине XIX века, довольно редки, особенно если ограничиться эпохой Реставрации. В сущности, у нас есть два основных информатора, которые удачно дополняют один другого: столяр Агриколь Пердигье, 1805 года рождения, который обошел всю Францию в 1824–1828 годах, оставил свидетельство о сложном, жестко ритуализированном и полуподпольном мире компаньонажа, а парижский токарь Жак-Этьенн Беде, 1775 года рождения, в своих мемуарах, опубликованных только два десятка лет назад, описывает создание в 1819 году Общества взаимопомощи токарей по дереву и пильщиков города Парижа и их конфликт с мастерами, в котором он сам сыграл одну из главных ролей. По тексту Пердигье разбросаны отдельные замечания, справедливые для всей Франции и, возможно, для всех ремесел, представители которых объединялись в организации компаньонов; напротив, Беде пускается в очень пространные описания, и издатель его текста даже выражает опасение, что они могут утомить читателей. В самом деле, описание трех банкетов корпорации токарей 8 мая 1820, 1821 и 1822 годов занимает два десятка страниц из примерно двух сотен, посвященных достопамятным деяниям парижских токарей и пильщиков106. Беде, конечно, неловок и часто слишком словоохотлив, но его многословие — верный знак того, что эти банкеты представляли собой нечто важное, во всяком случае для него лично. Его свидетельство особенно ценно оттого, что, в отличие от Пердигье, которые создал свои «Записки компаньона» после переворота 2 декабря, когда оказался в изгнании в Швейцарии, Беде писал по свежим следам (Реми Госсе, издатель его записок, считает, что начаты они в 1821 году, когда автор сидел в тюрьме Сент-Пелажи, а закончены между 1826 и 1830 годами). Другое отличие Беде от Пердигье: если второй в своих мемуарах и в своей «Книге компаньонажа» описывает народные обычаи в расчете на более широкую и более образованную публику, первый пишет для таких же рабочих, как он сам. Описания его не критические, а наивно-апологетические; он не общался с интеллектуалами, не устанавливал никакой этнологической границы между собой и описываемым материалом и не стремился изменить рабочие обычаи — в отличие от Пердигье, который мечтал реформировать компаньонаж. Однако историк Уильям Сюэл, лучший знаток рабочих ассоциаций конца XVIII — первой половины XIX века, советует не преувеличивать различия, на первый взгляд столь значительные, между полуподпольным компаньонажем и обществами взаимопомощи, как правило не вызывавшими подозрений у властей107; поэтому основные сведения о том, как проходил банкет в народной среде в эпоху Реставрации, мы будем черпать из записок Беде.

Внимательное их чтение доказывает тесную связь между основанной Беде рабочей ассоциацией под названием «Общество взаимопомощи токарей по дереву и пильщиков города Парижа» и ее ежегодным банкетом. «Банкет проходил в „Радуге“ у Бельвильской заставы, в очень просторной зале; он не должен был состояться, потому что, если верить господам мастерам с улицы Клери, все рабочие должны были покинуть и праздник, и общество», — пишет Беде. После ареста Беде, обвиненного в создании рабочей коалиции, мастера надеялись покончить с рабочим сопротивлением; однако незадолго перед праздником власти помиловали Беде, а сам праздник состоялся и вышел блестящим, хотя и был подготовлен наспех. Неуспех праздника означал бы поражение общества, а тот факт, что он прошел успешно, свидетельствовал о добром согласии между членами общества и другими гостями, тоже токарями.

Это тем более замечательно, что в подробнейшем уставе общества, который Беде вместе с несколькими друзьями сочинили в 1819 году и после долгих споров между уполномоченным токарей и полицейским комиссаром его квартала представили наконец на одобрение властей, о подобном празднестве не говорилось ни слова. Это молчание может быть объяснено тем, что о таких вещах ничего не говорилось в том документе, который токари взяли за образец, — уставе Филантропического общества, патронируемого племянником короля герцогом Ангулемским: для благотворителей, которые ставили своей главной целью улучшение нравственности рабочего класса, организация корпоративного праздника была безусловно задачей не первостепенной. Что же касается рабочих, они, по всей вероятности, умолчали о празднике ради того, чтобы рассеять подозрения властей: во всяком случае, лишь только устав получил официальное одобрение, члены общества первым делом озаботились выбором даты для корпоративного праздника и устройством этого мероприятия. Было решено 8 мая, в праздник явления святого Михаила, устроить мессу и банкет. Однако эти два события оценивались не одинаково. Хотя у общества имелся капеллан (имя его до нас не дошло), религиозность токарей и их пожизненного уполномоченного носила, сколько можно судить, довольно поверхностный характер и во всяком случае не отличалась никакими сугубо католическими чертами: объясняя товарищам необходимость отслужить мессу, Беде говорит, что следует изъявить благодарность божеству примерно так, как делали греки и римляне108. Обществу взаимопомощи, в которое входили рабочие одной профессии, требовался свой престольный праздник, потому что такое общество, в сущности, представляло собой не что иное, как секуляризированное профессиональное товарищество, а закон Ле Шапелье по-прежнему оставался в силе109. Дата и личность святого покровителя выбирались исключительно по традиции. Из книги Пердигье мы знаем, что подмастерья плотников праздновали День святого Иосифа, плотники — День святой Анны, слесари — День святого Петра, кузнецы — День святого Элигия летнего, каретники — День святого Элигия зимнего… а токари по дереву — День явления архангела Михаила. Поэтому необходимо отслужить мессу, и общество должно во что бы то ни стало об этом позаботиться, даже если его уполномоченный сидит в тюрьме, однако очевидно, что успех банкета гораздо важнее. Описывая праздник архангела Михаила в 1820 году, Беде уделяет религиозной церемонии четыре строки; в следующем году он делает все необходимое для того, чтобы она состоялась, но о том, как она прошла, не говорит ни слова; в 1822 году он вообще не касается этой темы…

Зато банкету он посвящает много страниц! В 1821 году Беде очень тронуло желание товарищей отменить торжество в том случае, если его, Беде, к этому времени не освободят; тем не менее он настаивал на том, чтобы даже в его отсутствие праздник состоялся в положенный день110. Так и произошло; праздник, как и в предыдущем году, стал триумфом Беде, и он останавливается на нем очень подробно. Песни, сочиненные по этому поводу («приличествующие случаю», как выражались в ту эпоху) и исполненные в конце трапезы либо самими авторами, либо другими членами общества или даже их супругами, Беде переписывает полностью и сопровождает лаконичными комментариями, а между тем 8 мая 1821 года их исполнялось целых пять, причем некоторые были довольно длинные. Известно, что сочинение и исполнение песен — одна из важных особенностей народной общежительности той эпохи: в Париже эпохи Реставрации песенные собрания, погребки, кабачки и прочие сообщества пользовались чрезвычайной популярностью в рабочих кругах. Точно так же обстояло дело на праздниках компаньонов: ни один из них не проходил без песен, прославляющих сообщество подмастерьев, к которому принадлежали собравшиеся, и поносящих сообщества соперников. Кстати, именно это стало отправным пунктом реформы компаньонажа, задуманной Пердигье: шокированный музыкальными призывами к убийству, которые он слышал во время своих странствий, он сочинил свою первую песню, исключительно мирную, в отместку тем, кто утверждал, что ему не удастся их превзойти. На этом Пердигье не остановился: две брошюры для компаньонов, которые он выпустил прежде своей «Книги компаньонажа», и само это издание содержат большое число песен, сочиненных им самим или его друзьями в том же мирном духе; песни эти были призваны популяризировать предлагаемую Пердигье реформу компаньонажа; нет ничего удивительного в том, что одна из них носит название «Банкет». Она представляет такой большой интерес, что мы к ней еще вернемся; но уже сейчас можно с уверенностью сказать, что песню, сочиненную прежде или специально по случаю, в конце банкета исполняли представители всех социальных слоев: банкеты нотаблей также заканчивались такой песней. Беранже, которого обожали и Ремюза, и Пердигье, был обязан всеобщей известностью, удивляющей современных исследователей, не только темам своих песен, но и их укорененности в общих культурных практиках: ни компаньоны, ни ремесленники, ни буржуа, ни аристократы не обходились на банкетах без песен. Этот факт не может быть опровергнут ссылкой на разнородность песенной продукции, хотя, конечно, богачам, как правило окончившим коллеж и хорошо знакомым с классическим наследием, а возможно, и вообще более чувствительным к поэзии, требовались песни с иными аллюзиями.

После банкета начинались танцы, во всяком случае, так это происходило у столичных токарей по дереву. Ясно, однако, что если бал ничему не может помешать, даже наоборот, он все-таки вторичен по отношению к пиршеству. Беде уточняет, что бал был включен в программу празднества не сразу: «После получения писем [в которых общество сообщало всем столичным токарям об учреждении корпоративного праздника с мессой и банкетом] <…> молодые люди высказали нам пожелание устроить следом за банкетом бал. Пожелание это было исполнено, и приглашены музыканты, составившие оркестр»111. Вообще говоря, бал создает для общества, желающего устроить праздник, немало трудностей. Первая из них — не что иное, как необходимость пригласить женщин и девиц; ведь в ту пору членами любого сообщества были только мужчины. В зажиточных слоях это правило не знало исключений; в слоях более простонародных исключения допускались: в сообществах бывших солдат непременной участницей праздника считалась повариха, у компаньонов — Мать112; и та и другая — подательницы пищи113. Однако одной женщины для бала недостаточно. Компаньоны — как правило, молодые холостяки, которые, женившись или заведя собственное дело, покидают общество; следовательно, единственный способ устроить бал — пригласить мастеров с женами, сыновьями и, главное, дочерями. Часто так и делалось; порой бал устраивали назавтра, после второго банкета, куда мастера в свою очередь приглашали подмастерьев-компаньонов. Для общества взаимопомощи ситуация была несколько проще, поскольку состоявшие в нем наемные рабочие вполне могли быть женаты. Тем не менее приходилось посылать супругам подписчиков отдельные приглашения на праздник (общество токарей именно так и поступило), а затем вести себя с повышенной сдержанностью. «Поскольку дамы суть прекраснейшее украшение общества, мы сделали все возможное для того, чтобы праздник доставил всем удовольствие и чтобы каждый вел себя прилично и уважительно по отношению к прекрасному полу», — напоминает Беде по окончании трапезы, после тостов114.

Итак, главное — сам банкет. Требуется найти залу, что, разумеется, не так трудно, когда гости не отличаются утонченным вкусом; рабочие могут удовлетвориться обычным кабаком за заставой. Заметим, однако, что если в первый раз токари Беде выбрали «Гранатовый остров» в Пре-Сен-Жерве115, то в 1821 году они собрались уже в «Радуге». Выбранную залу надо украсить, гостей рассадить в определенном порядке: Беде сообщает, что с помощью особых ярлычков каждому было отведено место в соответствии с его симпатиями и антипатиями116. Комиссары банкета, избранные из числа рабочих, следят за соблюдением этого порядка, а также за тем, чтобы ни за одним столом никто ни в чем не испытывал недостатка. Однако все эти детали, впрочем необходимые для гармонии праздника, подчинены его идее, выражающейся в общей композиции.

В назначенный час гостей известили, что пора заканчивать танцы [поскольку музыканты уже пришли, танцы начались еще до еды, «чтобы гости могли с большей приятностью дожидаться трапезы»] и отправиться в залу для банкета; она была превосходно украшена; стол в форме подковы занимал три четверти залы, другой стол помещался внутри подковы; на каждой тарелке лежал ярлычок с именем гостя.

Я помещался в центре подковы, а рядом со мной сидели основатели и администраторы общества; вдоль двух сторон подковы располагались вперемешку члены общества и гости, в нем не состоящие, центральный же стол был занят Советом общества и друзьями советников, в общество не входящими.

Как видим, здесь соблюдена иерархия: Беде как основатель общества и его пожизненный уполномоченный председательствует в собрании, другие администраторы (заместитель уполномоченного, казначей и его помощник, секретарь и его помощник) помещаются по обе стороны от него. Места за центральным столом тоже почетные: их занимают девять членов Совета, избранных генеральной ассамблеей, а также их друзья, не состоящие в обществе (возможно, впрочем, что это почетные члены, предусмотренные уставом; в любом случае на них падают отблески славы советников). Но никакой другой иерархии здесь не существует: общество пригласило на банкет токарей, не состоящих его членами (и все, кто сдал деньги по подписке, смогли принять участие в трапезе); более того, между членами общества и теми, кто в нем не состоит, не проводится никакой границы; все сидят вперемешку. Между тем это вовсе не само собой разумеется: правила компаньонажа не позволяют простым сочленам сидеть во время престольного праздника за одним столом с компаньонами, достигшими высших степеней; а в некоторых особенно консервативных и элитистских обществах кандидатов вообще отправляют в отдельную залу. Члены более открытых обществ, каковыми, по свидетельству Пердигье, были столяры из Общества свободы, исходили, однако, из того, что во время праздника внутренние иерархии следует упразднить и угощать подмастерьев всех степеней на равных условиях. Об этом мы располагаем лишь крохами информации, поскольку свидетельства из первых рук о формах народной общежительности XIX века, как уже было сказано, крайне редки. Но то немногое, что мы знаем, позволяет думать, что порядок банкета был вещью вовсе не бессмысленной и что он с очень большой точностью отражал иерархии и ценности каждого народного общества, равно как и его взаимоотношения с профессиональной средой. Как бы Беде это ни опровергал, совершенно ясно, что созданное им Общество взаимопомощи не стояло в стороне от социального конфликта с мастерами-токарями с улицы Клери, начавшегося сразу после первого праздника архангела Михаила, на который они не соблаговолили явиться: быть может, общество и не возглавляло борьбу с мастерами, но очевидно, что оно ее вдохновляло. Помилование Беде, объявленное накануне 8 мая 1821 года и отпразднованное на ежегодном банкете общества, стало частичной победой в этом противостоянии.

Таким образом, в низших слоях общества связь между формальной или неформальной группой и ежегодным устройством банкета в престольный праздник была очень прочной. Еще более прочной она, по всей вероятности, была в гораздо более современных обществах взаимопомощи: в отличие от компаньонов, эти общества имели мало других поводов продемонстрировать свое единство, а члены их были разобщены. Компаньоны, странствующие по Франции, на каждом этапе своего пути поселялись у Матери; они делили не только кров, но и стол и еженедельно вносили за себя плату. Таким образом, они общались между собой ежедневно, но это не мешало им регулярно демонстрировать единство своей группы во время таких церемоний, как прощание с уходящими (проводы), во время стычек с корпорациями соперников («ложные проводы») и во время похорон. Кроме того, они периодически торжественно отмечали это единство с помощью празднеств, включающих шествие по улицам города, мессу и банкет (на Рождество и в День святой Анны для столяров; впрочем, Пердигье сообщает, что в прежние времена ежегодных праздников было четыре); на это они тратили большие суммы. Самые радикальные реформаторы компаньонажа, Пьер Моро и Общество Союза, резко критиковали эти траты; им казалось, что это просто бросание денег на ветер. Пердигье возражал на это, что цена в самом деле завышена (порой она достигала десяти франков: половина шла на банкет, остальное — на прочие траты, прежде всего на мессу и бал), но не следует проявлять излишний ригоризм, а вдобавок у компаньонов, молодых квалифицированных работников, нет семей на иждивении, а у них самих потребности очень скромные117. Напротив, члены Общества взаимопомощи не общаются ежедневно; случается, что они проживают в одном квартале, но ничто их к этому не обязывает, а в таких больших городах, как Париж, это вообще большая редкость. Многие женаты; со своими работодателями они имеют дело помимо общества, которое вольны в любой момент покинуть, точно так же как вольны были в него не вступать. Понятно, что в такой ситуации есть только два случая публично продемонстрировать единство общества: похороны, которые имели огромное значение, но на которых мы здесь останавливаться не будем, и престольный праздник. А в центре этого последнего, как мы видели, оказывается банкет.

Существовала и другая разновидность формальной общежительности, в которой периодически устраиваемые банкеты играли важную роль. Когда в феврале 1820 года агенты парижской полиции сочиняли свой отчет о банкете на улице Горы Фавор, они без всяких оговорок назвали его банкетом «франкмасонов», и это не единственный подобный случай. В следующие годы смешение усугублялось тем фактом, что карбонарии не преминули воспользоваться прикрытием, которое опрометчиво предоставила некоторым их вентам, вообще-то не отличавшимся строгой религиозностью, ложа Великий Восток. Как бы там ни было, всем было известно, что франкмасоны регулярно собираются на совместные трапезы, на которые доступ открыт только самим братьям; известно было также, что при этом они используют живописный и, по всей вероятности, очень неудобный условный язык, на котором ложка именовалась мастерком, вилка — киркой, тарелка — черепицей, стакан — пушкой, вода — мелким порохом, алкогольные напитки — порохом гремучим и проч. Поскольку историки франкмасонства ограничиваются очень лаконичными упоминаниями об этой стороне дела, точные описания можно найти лишь в старых публикациях, впрочем в свое время весьма многочисленных и написанных самими масонами: у Базо, писавшего в конце Империи и в начале Реставрации, у Бега-Клавеля при Июльской монархии, а также у Пьера Ларусса, чья статья «Масонский банкет» в Большом универсальном словаре XIX века остается лучшим сводом материалов по вопросу118.

Хотя масоны Второй империи выглядят гораздо более серьезными и степенными, чем их предшественники, чей безмятежный эпикуреизм в очередной раз напоминает о Беранже, их церемонии мало чем отличаются от тех, что были приняты у предыдущего поколения119. Масоны непременно устраивают в год два банкета: один в день летнего солнцестояния или около того, другой — в день солнцестояния зимнего; происходят они в одном и том же помещении и допускаются на них — во всяком случае, в середине века — даже ученики. Зала для банкета выбирается всегда прямоугольная; в ней стоит один-единственный стол в форме подковы. Во главе стола, на «востоке», сидит Досточтимый (Vénérable), или председатель; рядом с ним помещаются оратор, секретарь и другие офицеры. Впрочем, порой Досточтимый приглашает и помещает справа и слева от себя «братьев, не входящих в данную ложу, председателей или высших офицеров, которые вносят в атмосферу этого семейного собрания свою симпатическую ноту». Внутри круга сидят только церемониймейстер и главный эксперт; на западе концы стола заняты первым и вторым стражами, другие гости занимают места по собственному желанию. В начале трапезы присутствующие пускают кубок по кругу. В конце произносят тосты; шесть из них обязательные: первый за главу государства и его семейство (в эпоху Реставрации это тост «за короля и его августейшую фамилию»), остальные — за различных офицеров ордена, а последний, перед которым масоны образуют братскую цепь, — за всех масонов, рассеянных по лицу земли. Именно в этот момент гостям сообщают «слово полугодия», которое высшие масонские власти передают всем признаваемым ими ложам и знание которого есть знак принадлежности к масонству.

Экзотичность ритуала, на который современники смотрели кто с недоумением, кто с издевкой, а кто и с подозрением в сатанинских практиках120, не должна заслонять того факта, что многие из характеристик, описанных Пьером Ларуссом, присущи также и обществам, лишенным какого бы то ни было мистического ореола, таким как Общество взаимопомощи, основанное Беде. Они также выбирают для банкета строго определенные даты, также не допускают на свои трапезы первых встречных, также рассаживают гостей (во всяком случае, некоторых из них) в зависимости от мест, занимаемых ими во внутренней иерархии общества; они также пьют вначале за здоровье государя, а в конце — за всех членов данной корпорации; наконец, братская цепь и сообщение «слова полугодия» всего лишь формализуют то, что характерно для всех корпоративных банкетов: с одной стороны, объявить о единстве группы, а с другой — отграничить ее от остального мира. Не случайно те лица, которые были знакомы с обыкновениями обоих миров — мира компаньонажа и народных обществ, наследовавших старинным братствам, и мира франкмасонства, решительно настаивали на их сходстве, и Пердигье, например, уверенно утверждает, что прообразом масонских ритуалов было не что иное, как ритуалы компаньонов, о чем свидетельствуют также многие их символы, в частности самые известные — компас и треугольник. Однако очень маловероятно, что в эпоху Реставрации многие люди это сознавали, поскольку пополнение масонских лож происходило только за счет лиц достаточно высокого социального уровня, во всяком случае тех, кто окончил коллеж. В ложи входили дворяне и буржуа, должностные лица, офицеры на действительной службе или отставные, служащие и домовладельцы, банкиры, негоцианты, порой врачи и капитаны судов; но мелкая буржуазия была там представлена очень скупо, а ремесленники и лавочники не вступали в ложи почти никогда.

Итак, хотя на первый взгляд это не вполне очевидно, сравнение между масонскими трапезами и банкетами компаньонов или народных обществ показывает, что между ними существовало глубокое сходство, которое невозможно объяснить ни сознательными заимствованиями, ни присутствием на этих банкетах одних и тех же лиц. А если обычаи и внешние признаки банкетов были схожи в социальных группах не только различных, но и, можно сказать, герметически закрытых, из этого можно вывести предположение, что инвариантом в данном случае выступала сама форма банкета, ее структурные особенности. Банкеты в различных социальных группах были не идентичны, но сходны в основном. При изучении либеральных банкетов эпохи Реставрации это следует иметь в виду.

Банкет — это праздник

C политическими банкетами дело обстоит так же, как и со всеми прочими. В эпоху Реставрации участники этих либеральных агап всегда определяли их не как обычные вечеринки или политические собрания, но прежде всего и в основном как праздники121. Это слово повторяется во всех отчетах: «патриотический праздник», «гражданский праздник», и редкое описание не заканчивается фразой: «Банкет прошел как настоящий семейный праздник». Противники либералов, префекты или роялистские публицисты, охотно объявлявшие эти банкеты собраниями заговорщиков, с трудом могли приискать для них другие определения: в 1818 году префект департамента Изер Шоппен д’Арнувиль, упоминая о церемонии в честь годовщины отпора, данного жителями Гренобля пьемонтским армиям, говорит о «своего рода празднестве». Что же касается ультрароялистских газет, которые все-таки не могли именовать все банкеты оргиями и гнусными сборищами, они часто шли по другому пути и подчеркивали, что так называемые либеральные празднества проходят весьма уныло и что, поскольку в этом году гости на них умирали от скуки, в следующем их туда уже не заманят… Итак, банкет — это праздник, и проходит он в атмосфере веселости и «самого искреннего согласия»; признаемся, что здесь мы не можем в очередной раз не вспомнить Флобера, внимательного читателя газет и великого разоблачителя прописных истин. Но необходимо пойти дальше и не доверяться первому впечатлению. Конечно, отчеты, публиковавшиеся в либеральной прессе или в брошюрах, которые организаторы распространяли в публике после праздника, зачастую твердят одно и то же; противники либералов в своих реакциях также не отличаются разнообразием. И та, и другая сторона оперируют стереотипами, однако стереотипы эти принадлежат обществу, которое значительно отличается от нашего, и если внимательно прочесть все дошедшие до нас отчеты и сопоставить разные точки зрения, можно выявить варианты, возможно исполненные немалого смысла. Наконец, какими бы одинаковыми банкеты нотаблей ни казались постороннему наблюдателю, участники вовсе не воспринимали их как мероприятия рутинные; они видели в банкетах события — конечно, события местного значения, но тем не менее вносящие немалое разнообразие в привычную повседневность.

Время праздника

Итак, праздники, которые с легкостью выходят за рамки частной жизни, — те, которые нарушают личный, традиционный жизненный ритм, те, которые прославляют некое событие. Мы уже видели, какое большое значение имеют годовщины: 12 марта в Бордо, 6 июля в Гренобле. Прибавим сюда и сами события, в тех случаях, когда их можно предвидеть и к ним можно подготовиться: так, полное освобождение французской территории от иностранных войск, последние части которых покинули пограничные департаменты 30 ноября 1818 года, было отмечено патриотическими праздниками, причем либералы в эту пору тем более охотно изъявляли свой энтузиазм, что хорошо знали о тревогах ультрароялистов, опасавшихся ухода союзников из Франции. Самый блистательный из этих праздников был устроен герцогом де Ларошфуко-Лианкуром, а Беранже по этому случаю сочинил одну из самых знаменитых своих песен, «Священный союз народов». Однако это торжество было не единственным: Бенжамен Констан упоминает состоявшийся в Париже «патриотический обед, в котором сотня избирателей 18‐й секции торжественно отметили <…> уход чужестранцев и освобождение Франции»122. В Осонне, как и во многих других городах департамента Кот-д’Ор, было создано общество для «чествования с помощью банкетов освобождения родины», и к этому празднованию привлекли местный гарнизон. «Залу, предназначенную для танцев, драпировали с большим вкусом; бюст короля поместился между флагами разных воинских подразделений и знаменами национальной гвардии, а девизы на стенах прославляли союз между осонцами и гарнизоном и подтверждали общность их чувств»123. В Экс-ан-Провансе «день, когда родная земля получила свободу» был отпразднован гражданским банкетом, который «в течение нескольких дней считалось хорошим тоном чернить», на котором «произнесли тосты за родину, чей праздник собравшиеся отмечали, за короля и Хартию, которые для нас связаны неразрывно, за единство детей Франции»124. Другое событие, легко прогнозируемое и способное вызвать всеобщее ликование, — приезд в город человека королевской фамилии. Людовик XVIII, грузный подагрик, давно отвыкший ездить верхом, никогда не покидал столицу. Однако его брат граф д’Артуа, его племянники и племянницы (прежде всего герцог и герцогиня Ангулемская, но также герцог Беррийский и его молодая супруга) путешествовали очень много. Во всех городах, где они останавливались, начальство считало своим долгом устроить в их честь банкет — разумеется, за счет местных налогоплательщиков; предполагалось, что ответом на теплый прием станет благосклонное отношение королевской власти к муниципальным элитам и даже ко всему городу. Когда граф д’Артуа приехал в Марсель в октябре 1814 года, большая часть тамошнего населения встретила его с энтузиазмом, и он был роскошно принят муниципалитетом, устроившим в его честь целых два банкета. Задние мысли марсельской элиты, надеявшейся возвратить себе те таможенные привилегии, которыми город пользовался при Старом порядке, выразились по такому случае в форме, с нашей точки зрения довольно странной: местный поэт, выказав чудеса ловкости, ухитрился вставить во все куплеты песни, исполнявшейся на банкете, слово «вольность», имея в виду, конечно, освобождение от уплаты таможенных пошлин125

Однако для поколения, рожденного уже после Революции, приезд члена королевской фамилии был не единственным источником энтузиазма. Начиная с века Просвещения французы взяли за правило прославлять великих людей при жизни в академических речах, а после смерти в надгробных речах и похвальных словах; в первые годы эпохи Реставрации бурные споры вызывало намерение возводить знаменитым людям памятники на городских площадях: в прошлом веке таких почестей удостаивался только монарх. Ничего удивительного, что этот культ великих людей начал выражаться в публичных манифестациях; одни роялисты взирали на них с грустью, а другие пытались высмеивать, потому что все ощущали в нем подспудную десакрализацию монархии. Мы проиллюстрируем это двумя примерами; один исторический — банкет, устроенный в честь Россини после его приезда в Париж, второй романный, но известный более широко — тот, которым город Ангулем чествует поэта Люсьена де Рюбампре в бальзаковских «Утраченных иллюзиях».

В 1823 году, когда Россини приехал в Париж, он уже успел завоевать европейскую славу: многие любители музыкального театра считали его величайшим из тогдашних композиторов126. Поскольку его главные произведения с большим успехом исполнялись во всех столицах, он решил уехать из Неаполя и вообще из Италии и вел переговоры как с парижским Итальянским театром, так и с лондонским Королевским театром, куда на один сезон была приглашена его жена, певица Изабелла Кольбран. Вообще говоря, в Париже композитор просто-напросто сделал остановку на пути в британскую столицу. Но остановка эта продлилась целый месяц, и Россини, по всей вероятности, использовал это время для того, чтобы поднять ставки в переговорах с Министерством двора, от которого зависел его композиторский ангажемент; что же касается сторонников новой музыки, дилетантов, как их тогда называли, они, конечно, были готовы на все, чтобы удержать маэстро127. О его приезде было заранее объявлено в прессе, особенно в прессе либеральной: газета «Пандора» не скупилась на похвалы и во всех подробностях описывала празднества в честь великого человека, тогда как газеты ультрароялистские, «Французская газета» и «Газета прений», отвечали скептическими комментариями. Россини был узнан в театре и встречен овациями, ему устроили серенаду и наконец в воскресенье 16 ноября в большой зале ресторана «Теленок-сосунок» состоялся торжественный обед по подписке, подготовленный меньше чем за неделю; заведение на площади Шатле располагалось не в самом роскошном квартале, но зато в нем единственном нашлась удобная и элегантная зала, где могли разместиться около двух сотен гостей. «Этот праздник, — пишет «Пандора», — навсегда войдет в историю искусства и прославит французское гостеприимство». Зала для банкета была «украшена с большим вкусом одним из самых искусных наших декораторов. Медальоны, окруженные гирляндами цветов, располагались на небольшом расстоянии один от другого, и в каждом из них золотыми буквами было написано название одного из творений героя этого праздника. <…> Над креслом, предназначенным для композитора, повесили его шифр». Чтобы запечатлеть память об этом событии, юный художник выгравировал медаль с изображением Россини, которую раздавали участникам банкета.

Банкет, которым в «Утраченных иллюзиях» город Ангулем чествует славнейшего из своих сыновей, юного поэта, романиста и журналиста Люсьена Шардона, он же де Рюбампре, в романе происходит осенью 1822 года, то есть на год раньше исторического триумфа Россини в столице. Разумеется, тщетно было бы искать здесь следы реальных происшествий; этот банкет, равно как и все остальные события, описанные в романе, нельзя считать историческим свидетельством из первых рук. Последняя часть «Утраченных иллюзий» была написана двумя десятилетиями позже, в 1843 году. Вымышленная хронология романа не совпадает с хронологией исторической, и нет ничего удивительного, что празднику в честь Люсьена де Рюбампре приданы черты, заимствованные из несколько иной политической ситуации: по правде говоря, романный банкет, собирающий за одним столом юных либералов, бывших соучеников Люсьена, и представителей администрации, скорее мог бы состояться в 1828–1829 годах, при Мартиньяке, чем в году 1822‐м, в первые месяцы правления Виллеля. Но в данном случае это не важно, ведь сейчас нас интересует не точность фактов, а описание модели. А поскольку Бальзак в юности, в начале 1820‐х годов, вращался в кругу мелких парижских журналистов и хорошо знал жизнь в провинции — по крайней мере в маленьких городах Парижского бассейна и западной Франции, в которых происходит действие его романов, — описание его можно считать правдоподобным. Что же касается его понимания основ тогдашней общежительности, оно представляется совершенно исключительным: не случайно он вкладывает в уста матери и сестры Люсьена реплики, свидетельствующие об их сдержанном отношении к овации, устроенной Люсьену; обе удивлены этим новшеством, вторгнувшимся в «неподвижные провинциальные нравы»128. Не случайно также, что организатором банкета выступает стряпчий Пти-Кло, достойный сын Умо, промышленного и торгового предместья Ангулема — города, где главенствует аристократия; Бальзак представляет его «зачинщиком, душой и тайным советником оппозиции нижнего города, уничижаемого аристократией верхнего города». Действие происходит в ту пору, когда либеральная партия «отказалась от столь опасного средства, как заговор» и вознамерилась «одержать верх на выборах»129. Устроить банкет в честь частного лица — действие не нейтральное; это новшество, характерное для либералов, которые охотно нарушают традицию, предписывающую чествовать только монархов, и чествуют великих людей.

Эпизод, о котором идет речь, располагается в самом конце романа. Разорившийся, отчаявшийся после смерти своей любовницы, потерявший лицо как журналист после перехода из мелких либеральных газет в правительственные издания, Люсьен возвращается тайком, почти в лохмотьях, в родной город, который покинул два года назад ради того, чтобы собственным пером завоевать в Париже славу и богатство. В довершение всего в то же самое время в Ангулем возвращается его бывшая покровительница госпожа де Баржетон, ныне графиня дю Шатле и супруга нового префекта Шаранты. Поскольку злоключения Люсьена в Ангулеме еще никому не известны, приезд «провинциальной знаменитости» становится сенсацией. О нем — случай неслыханный — объявляют в местной прессе, следующим вечером ангулемская молодежь устраивает в честь Люсьена серенаду с участием городских музыкантов и музыкантов гарнизонных, по такому поводу соединивших свои усилия. Наконец, на следующий день делегация, возглавляемая стряпчим Пти-Кло, является в дом, где временно проживает поэт, и просит его пожаловать на банкет по подписке, который бывшие соученики «великого человека, вышедшего из их рядов» намерены устроить в его честь. Пти-Кло добавляет, что на банкете будут присутствовать директор и преподаватели, а если все пойдет хорошо, явятся и «власть имущие». Разумеется, Люсьен принимает приглашение, при том условии, что торжество будет отложено дней на десять (за это время он надеется получить от парижских приятелей модный туалет, чтобы поразить земляков).

Одним словом, все происходит примерно так же, как и в случае с Россини. Объявление в прессе, овации и серенада, затем подписка на банкет — кульминационный пункт торжеств, апофеоз, для Люсьена, разумеется, не имеющий никаких шансов на продолжение. Банкет — провинциальное празднество; гости собираются в лучшем ресторане города, в зале, декорированной как можно более роскошно (хозяин «разукрасил свою огромную залу сукнами, на фоне которых лавровые венки в сочетании с цветами создавали превосходное впечатление»); «начальник местного гарнизона предоставил военный оркестр». В число сорока гостей в парадном платье входят «префект, главный управляющий сборами, начальник гарнизона, директор порохового завода, наш депутат, мэр, директор коллежа, директор Рюэльского литейного завода, председатель суда, прокурор»: все власть имущие, все нотабли. «В восемь часов подали десерт (фрукты и сласти шестидесяти пяти сортов), примечательный сахарным Олимпом, который увенчивала шоколадная Франция; это послужило сигналом к тостам». Префект поднимает бокал «за короля», директор коллежа — «за юного поэта», начальник гарнизона — «за роялиста» («Ибо герой настоящего торжества имел мужество защищать добрые старые принципы!»), Пти-Кло — «за директора коллежа», и под конец Люсьен, которому старый директор только что возложил на голову лавровый венок, произносит тост за «прекрасную графиню Сикст дю Шатле и славный город Ангулем!». «В десять часов вечера участники банкета начали расходиться. <…> В полночь Пти-Кло проводил Люсьена до площади Мюрье. Тут Люсьен сказал стряпчему: „Дорогой мой, мы с тобой друзья до гроба“». Вся сцена приобретает дополнительный жестокий смысл из‐за контраста между парадной видимостью и реальными целями банкета, устроенного исключительно ради того, чтобы заставить Люсьена поскорее убраться из города и, главное, чтобы схватить его зятя, единственного человека, который искренне радовался бы происходящему на банкете, если бы мог на нем присутствовать. И, поскольку Тарпейская скала соседствует с Капитолием, все именно так и происходит, а Пти-Кло тем временем плетет интриги, благодаря которым он должен сделаться прокурором и верным слугой законной власти.

Выражать свое ликование с помощью праздников и банкетов было, конечно, деянием законным. Но праздновать следовало с соблюдением определенных предосторожностей, проявляя хотя бы минимальную тактичность: ваше ликование не должно оскорблять других французов, пребывающих в трауре и печали, не должно оскорблять и людей, живущих в нищете. В начале эпохи Реставрации либералы были возмущены поведением многих роялистов в первые месяцы и годы, последовавшие за Ватерлоо. В самом деле, во время Белого террора местные власти охотно устраивали праздники и банкеты, призванные как можно громче выразить чувства французов, радующихся восстановлению законной монархии130. Сказать, что это выглядело оскорбительно, значит ничего не сказать, ведь для всех истинных патриотов это время было временем общенационального траура. Об этом свидетельствует удивительная песня Беранже под названием «Белая кокарда», за которую он, между прочим, после ее публикации в 1821 году поплатился штрафом и тюремным заключением. Сам автор так характеризует свой сатирический шедевр: «Куплеты, сочиненные по случаю обеда, на котором роялисты торжественно праздновали годовщину первого вступления русских, австрийцев и пруссаков в Париж (30 марта 1816 года)». Не важно, в самом ли деле такой обед имел место; ультрароялисты радовались поражениям французской армии, и либералы ненавидели их среди прочего именно за это:

День мира, день освобожденья, —

О, счастье! мы побеждены!..

С кокардой белой, нет сомненья,

К нам возвратилась честь страны.

О, воспоём тот день счастливый,

Когда успех врагов у нас —

Для злых был карой справедливой

И роялистов добрых спас.

Со знатью, полной героизма,

По минованье стольких бед,

Мы на пиру патриотизма

Пьём за триумф чужих побед131.

Другой эпизод, происшедший на несколько лет позже, показывает, до какой степени раздробленным было общественное мнение, до какой степени болезненно ощущался конфликт между представителями разных взглядов, а также, пожалуй, до какой степени несдержанность политиков и неуклюжие или провокационные действия местных властей служили питательной почвой для политических столкновений. Капитан Валле, арестованный в Тулоне в январе 1822 года, был заподозрен — между прочим, совершенно справедливо — в причастности к заговору, имевшему целью поднять в гарнизоне восстание против королевской власти; капитана арестовали, судили и казнили. Его отважное поведение на суде и несомненное мужество, с которым он пошел на смерть, сделали его героем и мучеником в глазах всех патриотов Тулона и, шире, всего юга Франции. Так вот, согласно некоторым источникам, негодование их дошло до предела из‐за позиции «членов суда присяжных и королевского суда», в общей сложности двух десятков человек, которые вечером того дня, когда был вынесен приговор, отпраздновали счастливое (с их точки зрения) окончание процесса банкетом, на который отправились все вместе и «шествовали по улицам Тулона во французских кафтанах, вызывая негодование и отвращение у всех, у кого осталось малейшее чувство чести»132. В эпоху Реставрации, как ни в какую другую, в некоторых политических обстоятельствах и в некоторых местах публичные изъявления радости были равносильны провокации. Мы еще увидим и другие примеры такого рода.

Политические столкновения происходили от случая к случаю, зато евангельские слова «нищих всегда имеете с собою» неизменно соответствовали тогдашней реальности. Поэтому устроители всякого праздника, всякого банкета были обязаны помнить о тех, кто не может разделить всеобщее веселье. Обычай требовал, чтобы гости протянули руку помощи бедным и обездоленным. Эта благотворительность могла принимать разные формы, причем выбор их был сам по себе не нейтрален. Так, по поводу банкета на улице Горы Фавор «Конституционная» сообщает, что «устроители поставили в углу кружку для бедных, которую большинство гостей даже не заметили, а сбора пожертвований не проводили, хотя крупные торговцы этого желали. Любовь к порядку, доведенная, пожалуй, до чрезмерных степеней, не позволила комиссарам удовлетворить желание, исполнение которого могло бы произвести в зале легкую сумятицу». Другими словами, в этом конкретном случае судьба бедняков данного округа, которым предназначалась собранная сумма, волновала организаторов меньше, чем успех празднества — основная политическая цель. Впрочем, это касалось и других банкетов, поэтому чаще всего дело происходило следующим образом: устроители с самого начала, в момент открытия подписки, уговаривались либо о том, что отдадут бедным определенную часть собранной суммы (так, например, поступили в Бресте и Морлé летом 1820 года), либо о том, что, если собранная сумма окажется больше, чем требуется на банкет, излишек отойдет бедным. Адресаты этого акта великодушия менялись, а формы распределения подлежали обсуждению: в провинции помощь всегда предназначалась городским беднякам, так что раздавать ее поручали либо кюре, либо муниципальным конторам общественного призрения: в этом случае выбор также был не лишен политических подтекстов133. Но излишек средств мог предназначаться для конкретных лиц, таких как люди, отбывающие заключение за долги, «семь особ, пребывающих в весьма плачевном положении, причем почти во всех случаях по причине политического преследования»134, люди, «отбывающие заключение за политические преступления»135, или же итальянские, испанские, португальские и южноамериканские беженцы (им помощь была оказана после банкета в «Бургундском винограднике»). Наконец, щедрость участников банкета могла принимать сугубо филантропические формы, разумеется, не утрачивая при этом и политического значения, — например, в Руане в сентябре 1818 года собранная сумма предназначалась для основания или поддержки школы взаимного обучения.

Приготовления к пиру

Коль скоро устраивается праздник, организаторы, или, как тогда говорили, комиссары банкета, должны выбрать для него удобное помещение, а затем его украсить. Это не всегда легко: в маленьком городке выбирать зачастую не из чего. Самое просторное из наличных помещений — это, как правило, театральная зала, а для ее использования требуется разрешение муниципалитета. В эпоху Реставрации мэры, напрямую назначавшиеся властями, как правило, давали такое разрешение очень неохотно. Более того, даже если сначала ответ был положительным, ничто не могло гарантировать, что в последний момент под давлением префекта и его администрации или просто угрозы отстранения от должности городские власти не переменят своего решения. Именно это случилось в Бресте в 1820 году: здесь мэр сначала согласился предоставить для банкета театральную залу и обещал, что сам — не как мэр, а как частное лицо — примет в нем участие, но затем свое согласие отозвал, так что банкет в результате состоялся в саду на окраине города136. В таких условиях организаторам нередко приходилось импровизировать. Так, например, поступили граждане Шательро, когда захотели устроить 28 июня 1818 года празднество в честь Вуайе д’Аржансона: «Трапеза состоялась на свежем воздухе, в саду возле променада; тамошний садовник, фермер и хозяин трактира, сдал на этот предмет свои аллеи. Господа устроители были вынуждены избрать это решение, поскольку не смогли добиться от властей разрешения на использование публичной залы»137. Бывало и так, что использовались случайно подвернувшиеся возможности: в 1827 году новоизбранный депутат Андре Дюпен был вынужден пировать со своими избирателями из департамента Сарта (которым, между прочим, должен был объявить, что будет представлять в палате не их, а другой департамент — Ньевр, где он также получил большинство голосов) сначала в Ла-Ферте-Бернар, «в просторном помещении недавно построенной и еще не занятой мануфактуры», а через день — на рыночной площади в маленьком городке Френе, частично иллюминированной138. Что же до жителей Ле-Сабль-д’Олон, им так не терпелось отпраздновать приезд в их город нового депутата от Вандеи, Кератри, что когда через год после избрания он наконец посетил их, у них уже около двух месяцев был приготовлен шатер для пиршества; но усердие местных либералов подверглось жестокому испытанию, поскольку накануне банкета осенняя буря опрокинула шаткое сооружение и его пришлось срочно восстанавливать139.

В городах более крупных комиссарам банкетов предоставлялся более широкий выбор: они могли устраивать пиры в гостиницах, если, конечно, те пользовались хорошей репутацией. Главное было не подставиться критике и не выбрать заведение, которое недоброжелатели могли назвать кабаком или трактиром140. Такие гостиницы, как лионский «Север», мюлузский «Красный лев», дижонская «Красная шапочка», кольмарские «Два ключа», служили пристанищем для проезжавших через эти города нотаблей, если они не могли остановиться у кого-то из местных жителей; чаще всего при таких гостиницах имелся сад или по крайней мере просторный двор. Порой комиссары останавливали свой выбор не на гостинице, а на поместье в пригороде; в этом случае нужно было предварительно уговорить владельца согласиться предоставить свой дом для банкета. Так, в Анже в 1821 году «комиссары не нашли более достойного места, чем великолепная оранжерея „Сороконожка“, что на дороге в Сомюр неподалеку от города». Наконец, если требовалось принять очень большое число подписчиков, более двух сотен, приходилось нанимать большие залы. А в ту эпоху во французских городах, если там не было больших танцевальных залов или развлекательных садов (таких, как сад Божона в Париже), эту роль обычно играли манежи, действующие или бывшие: мы уже видели, что парижский банкет на улице Горы Фавор состоялся в бывшем помещении конного цирка (отсюда насмешки ультрароялистской прессы о «яслях Франкони»); в аналогичных условиях проходили банкеты в Руане в сентябре 1818 года и в Нанте в августе 1829-го. В этих случаях было особенно важно, чтобы убранство заставляло забыть о первоначальном предназначении здания.

«Зала для банкета, несмотря на ее просторность, была элегантно декорирована всего за несколько дней прекраснейшими тканями из всех, какие изготовляются в департаменте. Благодаря усердию и хлопотам господ комиссаров она имела вид поистине волшебный». Зала требовалась не только большая, но и элегантная. Чаще всего, как в Анже, о котором идет речь в приведенной цитате, стены были обиты тканями141; в крайнем случае подновляли покраску стен, что специально отмечает автор отчета о банкете в Дижоне. Авторы описаний особо останавливаются на девизах и надписях, бюстах и портретах, гербах и гирляндах, даже на гражданских коронах, украшающих банкетную залу; и это понятно, ведь из перечисленных элементов складывалось политическое прочтение праздника. Зато о том, насколько роскошной была трапеза, отчеты умалчивают: ни в одном из них не описаны ни приборы и блюда, ни меню и напитки; мы ничего не знаем также об освещении залы, упоминания настенных зеркал встречаются исключительно редко, столь же редко и походя упоминаются украшающие залу цветы. Все дело в том, что, как тонко заметил в 1830 году саркастический корреспондент ультрароялистской «Ежедневной» газеты, на этих гражданских банкетах следовало накрывать столы «элегантно, но без роскоши и изысканности. Либерализм всегда обязан изображать простоту и воздержанность <…> это придает ему некоторое сходство с римской республикой»142. В ту пору роскошь считалась уделом аристократии, а формула Мандевиля, согласно которой из частных пороков рождаются общественные добродетели, все еще считалась скандальным парадоксом. Буржуазные добродетели скромны, тем более что злые языки не дремлют.

Что же ели на этих банкетах? По правде говоря, известно об этом немного. Я не нашел в прессе ни одного отчета, где перечислялись бы блюда, поданные участникам, что, как мы видели, будоражило фантазию тогдашних полемистов143. Но вполне возможно, что еда была вкусной и обильной. С одной стороны, мы уже сказали, что в провинции рестораны, где проходили банкеты, или те, где заказывали еду, если пиршество переносилось в другое место, считались лучшими в данном краю. В Париже дело обстояло немного иначе, но в любом случае никто не стал бы оскорблять чествуемого депутата, подавая ему второсортные кушания. Мы знаем об этом хотя бы потому, что, хотя префекты, супрефекты, комиссары полиции или жандармские офицеры очень часто пытались убедить министра в том, что депутат или гости остались недовольны банкетом, дурная еда никогда не упоминается в качестве причины этого недовольства. Более того, если верить наблюдателям скорее недоброжелательным, чем проницательным, единственной причиной, побуждавшей ряд гостей принимать участие в этих жалких мероприятиях, было желание насладиться вкусной едой. Кроме того, если позже, при Июльской монархии, в рассказе о таких совместных трапезах нередко поминалась черная похлебка спартанцев, в эпоху Реставрации политические противники никогда не употребляли этот образ. Ультрароялистские журналисты этой эпохи никогда не выражали сочувствия желудкам гостей, напротив: посмеявшись над претензиями либералов на простоту убранства, они делали вид, что оплакивают наивность, чтобы не сказать полную глупость добрых провинциальных буржуа-либералов, которые не жалеют денег на роскошные трапезы для адвокатов и журналистов — злобных, но не страдающих отсутствием аппетита. Важно было опорочить либералов, особенно незнатного происхождения, представив их паразитами в античном смысле этого слова, дармоедами, приживалами. «Кто сказал, что либералы не должны обедать, и обедать хорошо, пусть и за счет глупцов тех же взглядов?» — восклицает «Консерватор Реставрации», а затем пишет о «предвыборных обедах», которые не могут обойтись без перигорских трюфелей144.

Наконец, в ту пору ни один праздник нельзя было считать удавшимся без музыки. Понятно, что музыка не умолкала на банкете в «Теленке-сосунке», устроенном в честь Россини: в ту минуту, когда он вошел в залу и направился к своему почетному месту, «восхитительный оркестр под водительством г-на Гамбаро заиграл пленительную увертюру к „Сороке-воровке“», а во время самого пиршества «время от времени звучали фрагменты опер, которые, даром что всем памятные, были выслушаны с вниманием, в подобных обстоятельствах беспримерным. То была дань, достойная их автора». Затем, за десертом, настала пора тостов; сначала выпили за героя праздника, затем за покойных великих композиторов: Глюка, Гретри, Моцарта, Меюля, Паизиелло, Чимарозу. После каждого из этих тостов, сообщает «Пандора», «оркестр исполнял фрагмент музыки того композитора, за кого он был произнесен». Так обстояло дело на банкете в честь великого Россини. Но описанный Бальзаком вымышленный банкет в честь Люсьена де Рюбампре, поэта и романиста, славы Ангулема, также не обошелся без музыки. Полковник, командующий местным гарнизоном, предоставил для праздника военный оркестр. Музыка привлекла во двор гостиницы множество зевак, и их примеру едва не последовал Давид Сешар, зять Люсьена, скрывавшийся от кредиторов; именно на это и рассчитывал Пти-Кло, устроитель празднества. Банкеты, таким образом, нуждались в музыке, и те, какие устраивались в честь депутатов, не составляли исключения. Нантский «Друг Хартии» отмечает, что «во время банкета [устроенного в честь господ де Сент-Эньян] раздавались гармонические звуки; мелодии были выбраны со вкусом, и эта пленительная музыка смолкла, лишь когда гости начали расходиться». «Булонский комментатор», описав убранство залы в цирке Искусств, где чествовали депутата Луи Фонтена, уточняет: «Музыканты, помещенные в укромном месте, при появлении г-на де Фонтена заиграли „Да здравствует Генрих IV!“, а во время трапезы беспрестанно исполняли фрагменты, избранные в соответствии с предметом собрания»145. Оркестр или по крайней мере несколько музыкантов требовались, чтобы приветствовать появление в зале наиболее уважаемых гостей, а затем, во время самого пиршества, исполнять фрагменты, приуроченные к обстоятельствам и к подразумеваемому смыслу мероприятия. Задача тоже не из легких: в провинции, за неимением профессиональных музыкантов, таких как оркестр г-на Коллине, который сопровождал банкет в «Бургундском винограднике» и о котором, впрочем, правительственные газеты отзывались с немалым пренебрежением, приходилось использовать подручные средства: в лучшем случае оркестрантов местного театра, в худшем — музыкантов из числа национальных гвардейцев или пожарных, а то и просто просвещенных любителей. Это нередко становилось предметом бесчисленных мелочных войн между властями, с одной стороны, и организаторами либеральных празднеств, а подчас и самими музыкантами, с другой.

Подведем итоги. Нанять залу, украсить ее; затем накрыть стол, выбрать меню, заказать блюда лучшим поварам города (вспомним банкет в честь Люсьена де Рюбампре, устройство которого взял на себя «знаменитый ресторатор из Умо, чьи индейки, начиненные трюфелями, известны даже в Китае и рассылаются в великолепной фарфоровой посуде»); наконец, пригласить музыкантов. Все это стоит денег, даже очень больших денег. Организаторы банкета обычно предпочитали не распространяться об этой стороне дела, потому что простым горожанам такие удовольствия были не по карману; вдобавок в разглашении финансовых подробностей никто не нуждался; о подписке редко объявляли в прессе, а подписчиков ставили в известность о цене в тот момент, когда предлагали им подписной лист146. Поэтому у нас мало непосредственных сведений на этот счет. Зато полиция и администрация придавали финансовой стороне банкетов большое значение, и сообщаемые ими данные по большей части не противоречат одно другому. Как мы помним, участники банкета в «Бургундском винограднике» платили каждый по 20 франков. В такую же цену обошлось подписчикам участие в лионском банкете в честь Корселя в августе 1820 года или участие в банкете в Мо в честь Лафайета в сентябре 1828 года147; руанские подписчики в сентябре 1818 года заплатили по 25 франков; та же сумма потребовалась от участников банкета в честь герцога де Броя, Биньона и Дюпона (из Эра) в Берне девять лет спустя и в честь депутата Жиро из Эна в Шиноне в октябре 1829 года148; что же касается либералов из департамента Об, они в ноябре 1829 года внесли по 30 франков на чествование своего депутата Казимира Перье и двух его коллег, Паве де Вандёвра и Евсевия Сальверта149. Участники бретонских банкетов летом 1820 года, которые мы уже упоминали, истратили, насколько можно судить, немного меньше: в Морлé и в Бресте по 15 франков, из которых треть пошла бедным, сообщает генеральный прокурор Бурдо150. Тот же тариф действовал в Лионе в октябре 1821 года (банкет в честь Корселя)151 и в Труа в июле 1826 года (банкет в честь Казимира Перье)152. Таким образом, участие в политическом банкете в эпоху Реставрации обычно обходилось сотрапезникам в сумму от 15 до 25 франков. Следует напомнить, что в ту эпоху ремесленник зарабатывал столько за неделю, а поденщик в провинции — за две; эта сумма равнялась примерно четверти годовой подписки на парижскую ежедневную газету (цена которой колебалась между 72 и 80 франками); между тем такая подписка была доступна только людям с достатком, а большинство городских жителей, интересовавшихся политикой, не могли себе позволить такой роскоши (поэтому горожане либо подписывались на газету в складчину, либо читали прессу в кафе или кабинетах для чтения, а в простонародной среде даже практиковался поднаем газеты на час или на полдня). Потратить подобную сумму на один-единственный праздник, одну-единственную трапезу могли либо люди очень состоятельные, либо те, кому недостаток средств частично компенсировала истинная преданность политическим идеалам: мелкие буржуа, мастера-ремесленники, возможно также клерки из нотариальных контор, приказчики и студенты. Многозначительная деталь: если во время самой трапезы проводился сбор денег на бедных или если где-то в углу стояла кружка для пожертвований, участникам банкета приходилось раскошелиться еще раз, но в этом случае они тратили очень мало: от силы один франк, а то и меньше153. Было ли тут дело в скупости? Возможно. Но возможно и другое: плата за участие в банкете была так велика для части гостей, что они просто не имели возможности потратить еще хоть что-нибудь на бедных.

Отсюда нетрудно сделать вывод, что в эпоху Реставрации политический банкет никогда не был общенародной практикой — потому что не мог быть таковой. Празднества компаньонов, как мы видели, обходились их участникам очень дорого, так дорого, что для некоторых из них это становилось аргументом против самого института компаньонажа; но у компаньонов не было семьи, а на один банкет они, сколько можно судить, никогда не тратили больше пяти франков. Единственный известный мне политический банкет, доступный для публики сравнительно скромного достатка, — тот, что состоялся в саду Божона 27 июня 1822 года и был устроен в честь двух новоизбранных столичных депутатов-либералов; в тот раз — возможно потому, что требовалось заполнить огромную залу, — гости, которых насчитывалось около тысячи, заплатили всего по шесть франков154. Поэтому не следует принимать на веру сообщения префектов, генеральных прокуроров, не говоря уже о полицейских комиссарах: все они, конечно, утверждали, что за столом на банкетах собирались только люди никому не известные, ничем не примечательные, но это очевидная ложь. Конечно, не все гости принадлежали к числу избирателей, по той причине, что не достигли требуемого возраста или не обладали необходимым имущественным цензом (тридцать лет и триста франков прямых налогов в эпоху Реставрации). Но в банкетах никогда не участвовали люди ничтожные; все участники были нотаблями, крупными или мелкими.

Представители простого народа доступа на банкеты не имели; банкеты почти так же, как и право избирать, хотя и в чуть меньшей степени, представляли собой форму участия в политической жизни, зависящую от ценза, имущественного состояния. Просто-напросто ценз в данном случае был чуть менее высоким, а следование условиям — сугубо добровольным. Что же оставалось в таком случае тем, у кого не хватало средств для участия в празднике, или тем, которые спохватились слишком поздно? Присутствовать поблизости. Префекты могут сколько угодно уверять, что «собрание не сделало ни малейшего впечатления на публику, которая его едва заметила»155 или что «это, с позволения сказать, празднество не породило здесь ни в одном классе общества ни малейшего возбуждения»156. Но время от времени в каком-нибудь донесении, меньше связанном с политикой, например в жандармском рапорте, можно прочесть о «множестве любопытных из всех классов общества, которые стремились увидеть и услышать, что происходит на банкете»157; еще выразительнее сообщение о том, что в коммуне Сен-Мартен-ле-Винь, пригороде Труа, вокруг дома, где остановился Казимир Перье, и того дома, где прошел банкет в его честь, «деревья были украшены коронами и иллюминированы цветными стеклышками. <…> Многие местные жители пришли посмотреть на иллюминацию, а затем мирно разошлись по домам»158. А в сохранившемся в архиве анонимном письме в Министерство внутренних дел по поводу этого же самого вечера храбрый юрист пишет о «целой толпе» и «очень большом скоплении народа», чреватом «некоторыми опасностями»159. Итак, банкеты вполне могли привлекать внимание любопытных — частью простых зевак, ибо празднества эти, даже если они имели частный характер, вносили разнообразие в сонную повседневную жизнь провинциальных городов, но частью и тех, кто сочувствовал политическим убеждениям устроителей. Риск, что эти собрания завершатся беспорядками, был, по всей вероятности, очень мал, а поскольку все кончалось мирно, местные власти в донесениях министру легко могли задним числом приуменьшать приток граждан к месту проведения банкета. Тем не менее нет никаких оснований утверждать, что празднества эти оставляли население совершенно равнодушным; более того, присутствие любопытных становилось одним из свидетельств успеха мероприятия. Перечитаем Бальзака: «К пяти часам вечера в зале собралось человек сорок, все во фраках. Во дворе толпа обывателей, в сто с лишком человек, привлеченная главным образом духовым оркестром, представляла сограждан»160.

Тосты и песни

Отчеты, опубликованные в прессе, особо подчеркивают сердечное согласие, царившее среди гостей; эта деталь заслуживает специального внимания, поскольку она всегда выдает скрытую тревогу и облегчение от того, что все прошло гладко. Со своей стороны, власти упорствуют в нежелании исполнить волю некоторых организаторов, которые хотели бы получить в свое распоряжение несколько полицейских агентов или пожарных, на тот случай, если потребуется удалить с банкета каких-нибудь смутьянов. Поддерживать мир и покой в зале, где собраны несколько десятков, а то и сотен персон, — дело не такое легкое. Конечно, принято считать, что во время праздника, в атмосфере всеобщего веселья, мелкие разногласия забываются и наступает всеобщее братание, но можно предположить и другой исход: хмель ударит в голову кому-то из гостей и они перестанут себя контролировать, начнутся непотребные выходки, а то и потасовки, а политические противники не преминут этим воспользоваться. Над праздником нависает призрак оргии161.

На банкете следует пить и есть, но умеренно; кроме того, нужно уметь себя вести. Либералы были тем более заинтересованы в том, чтобы их не обвинили в обжорстве, что сами они охотно предъявляли аналогичное обвинение своим политическим противникам, министерским депутатам, которых Беранже заклеймил прозвищем «пузаны». Что же касается обвинения в пьянстве, к первым либеральным банкетам оно было вовсе не применимо, поскольку там не произносили никаких тостов, а значит, не пили шампанского. Из некоторых отрывочных данных можно сделать вывод, что число бутылок на одну персону вполне соответствовало тогдашним нормам: одна бутылка, не больше. Когда устроители, ввиду особой политической важности события, хотели быть абсолютно уверены, что все приглашенные сохранят достоинство и самообладание, они решали ограничиться одним-единственным сортом вина; так, например, сделали организаторы лионского банкета 1822 года. Кроме того, пришедшие должны были следить за своим внешним видом; нам удалось найти гневное протестующее письмо депутата от Монтобана, графа де Прессака, в честь которого избиратели устроили банкет весной 1830 года. Дело в том, что одна ультрароялистская тулузская газета осмелилась утверждать, что оратор и часть гостей к концу праздника остались в одних рубашках и, по-видимому, собирались пуститься во все тяжкие. Наконец, не могло быть и речи о присутствии женщин на банкете.

Банкет в честь Россини 16 ноября 1823 года, в котором приняли участие сто семьдесят подписчиков, представляет собой исключение только по видимости. В большой зале «Теленка-сосунка» «г-н Россини сидел между мадемуазель Марс и госпожой Паста. Напротив героя праздника помещался г-н Лесюёр; справа от него сидела г-жа Россини, а слева — мадемуазель Жорж. Затем располагались г-жи Грассини, Чинти и Демери». Иначе говоря, все присутствовавшие дамы были либо певицы, либо актрисы, то есть женщины, которые постоянно выступали на публике и которых никому бы не пришло в голову причислять к женщинам порядочным. Во Франции в это время, как показала Анна Мартен-Фюжье, Церковь по-прежнему считала актрис грешницами, не сильно отличающимися от публичных женщин, и отказывала им в церковном погребении. Какой бы славой они ни пользовались и какими бы талантами ни блистали, в хорошем обществе они приняты не были и общаться с порядочными женщинами права не имели. Таким образом, их присутствие на банкете в честь Россини не доказывает ничего иного, кроме исключительности артистического мира, где границы между мужским и женским были несколько смазаны. В обычной жизни женщины на банкет не допускались, поскольку и буржуазия, и аристократия ограничивали сферу действия женщин исключительно домашним кругом; публичное же пространство и публичные дебаты считались делом сугубо мужским. Впрочем, и сами трапезы после Революции приобрели по преимуществу мужской характер; известно, например, что Гримо де Ла Реньер не поощрял присутствия женщин на устраиваемых им гастрономических обедах162. Я нашел лишь одно исключение, да и то предположительное: в отчете о банкете в Труа в честь Казимира Перье говорится, что в конце трапезы супруги главных местных нотаблей получили возможность выразить свое почтение госпоже Перье, из чего, по-видимому, можно сделать вывод, что эта последняя, сопровождавшая мужа, была допущена к пиршественному столу; однако ее статус как супруги героя дня был совершенно исключительным163. Зато нередко случалось, что дам и девиц приглашали взглянуть на пиршественную залу уже после десерта и произнесения тостов. Как правило, именно они занимались сбором пожертвований, что соответствует одной из их традиционных социальных ролей — роли благотворительницы164. Однако, судя по документам, некоторые дамы и девицы питали нескрываемый интерес именно к политической стороне праздника, в котором участвовали их супруги или братья (невозможно вообразить, чтобы они были допущены туда, где не присутствовали их родные165); можно также предположить, что некоторые из гостей желали получить свидетельство о благонравном поведении и развеять подозрения, которые неминуемо возникли бы в маленьких городках и замкнутых обществах, если бы никто не мог удостоверить, что на этих собраниях в самом деле царит тот идеальный порядок, о каком сообщают местные газеты.

В конце трапезы, за десертом, наступало время тостов, когда сотрапезники поднимали бокалы, как правило наполненные шампанским, сначала за здоровье короля, затем за королевскую фамилию, а затем за героя или героев праздника. Но случалось, что тосты произносились также за Хартию, за палату пэров или депутатов, за национальную гвардию и даже за Торговлю, за Земледелие или за процветание города Ангулема. Тосты были призваны выразить цель, объединяющую гостей, их общие чаяния. По этой причине либералы, сочиняя пародию на банкет своих противников-клерикалов, могли вложить в их уста «тосты за пересмотр конституции, за взятие Франции в опеку, за презрение к шарам, за право двух ветвей власти навязывать свою волю третьей и за истребление всех тех, кто не принадлежит к числу иезуитов»166. По той же причине первый тост, как и на масонских банкетах, всегда произносился за здоровье короля; он мог оказаться и последним, однако обойтись без него было невозможно. «Французская газета», которая забыла или притворилась, что забыла в 1830 году о банкетах в «Радуге» и на улице Горы Фавор, возмущалась тостом, произнесенным в «Бургундском винограднике»:

До сих пор народ полагал, что на подобном собрании, посвященном разом политике и удовольствию, первым делом следует поднять бокал за здоровье короля. <…> В Англии если три гражданина собираются для совместной трапезы, они непременно обращают свои мысли и чувства к тому, кто восседает на престоле; это нечто вроде поклонения, объединяющего людей всех званий. Так вот! Наши исключительные конституционалисты даже не соблаговолили вспомнить, что во Франции есть король. <…> Иностранцы и то были бы к нему более предупредительны167.

Старинный и почти повсеместно распространенный обычай требовал, чтобы тосты произносились только за десертом168: древние греки сначала ели, а уж потом начинали пить. Одно из возможных объяснений этому обычаю дал Гримо де Ла Реньер при Империи, двадцатью годами раньше той эпохи, о которой говорим мы: во время десерта веселость гостей достигает верхней точки, все расслабляются и радуются, а поскольку все кушания уже съедены, можно наконец отослать слуг (которые могли бы оскорбиться слишком вольными речами или стали бы их пересказывать приятелям, а в самом худшем случае отправились бы с доносом в полицию)169. В этом контексте становится более понятно, почему такое шокирующее впечатление производили бессловесные либеральные банкеты 1818–1820 годов: вставал вопрос, может ли банкет без тостов считаться настоящим банкетом? Становится также понятно, почему роялисты не принимали эти банкеты всерьез: как получать удовольствие на праздниках, где гости так мало доверяют друг другу, что даже не произносят тостов? Как не соскучиться на них до смерти и как решиться поприсутствовать на них вторично? Что же касается обычных банкетов, на них тосты, а равно и речи, толкующие их смысл и отвечающие на них, были обычно достаточно многочисленны, но, хотя и готовились заранее, сравнительно коротки: поскольку самые подробные отчеты — в специально изданных брошюрах — посвящали тостам всего несколько строк, можно предположить, что в ту пору банкет не был поводом для речей. Единственными ораторами, которым порой приходилось импровизировать, становились герои праздника; они, как Люсьен де Рюбампре, были обязаны разом и поблагодарить за оказанную им честь, и произнести ответный тост.

Но обычно тостами дело не ограничивалось: праздник считался неудавшимся без нескольких стихов, а главное, без каких-нибудь куплетов «на случай», как выражались в ту пору. Местный поэт декламирует несколько строф своего сочинения в честь героя банкета или исполняет песню на злобу дня. Стихотворения и песни чаще всего не отличаются большим мастерством, но пренебрегать ими было бы серьезной ошибкой: во-первых, потому, что в ту пору в стихах можно было высказать то, чего нельзя сказать в прозе (или по крайней мере высказать иначе, чем в прозе)170, а во-вторых, потому, что современники придавали этим стихам огромное значение: брошюры, о которых мы только что упомянули, воспроизводили эти сочинения полностью, какими бы пространными они ни были. Мы ничего не поймем в популярности Беранже в среде либеральной буржуазии, если забудем о значительном месте, которое песня занимала в ту пору в общественной жизни, даже в жизни элит: публика слушала песни внимательно и знала их очень хорошо. В число гостей всегда входило какое-то количество стихотворцев или сочинителей песен; конечно, все они занимались поэзией как любители, но сегодня перечень их изумляет. Действительно, поскольку обыкновение петь в конце парадного обеда в течение XIX века вышло из моды в хорошем обществе, мы склонны полагать, что обыкновение это всегда носило исключительно простонародный характер. Поэтому Жан Тушар с некоторым недоумением сообщает, впрочем не настаивая на этом, что в эпоху Реставрации самые известные политические деятели «не гнушались» сочинением куплетов на случай171. Мастером этого дела был, например, юный Шарль де Ремюза, лидер либеральной молодежи, получивший от природы самые разные дары (он, например, сочинил для своего свадебного банкета прелестную песенку под названием «Привидение» — намек на возвращение Казимира Перье в замок Визиль после нескольких лет отсутствия)172; но гораздо удивительнее другое: и Лене, министр внутренних дел в 1816–1817 годах, и Мартиньяк, председатель Совета министров в 1828–1829 годах, тоже не чуждались этого занятия! Во Франции, говорили тогда, «все кончается песнями». Это, конечно, неверно применительно к нашему времени, это, к великому сожалению баронессы Стафф, было неверно уже в конце XIX века, но это было вне всякого сомнения верно в эпоху Реставрации: сочинить песню и исполнить ее на большом банкете, как это сделал Беранже со «Священным союзом народов» в Лианкуре во время праздника, устроенного в честь освобождения французских земель, означало высказать свою политическую позицию, а для начинающего поэта или честолюбивого юноши — еще и привлечь внимание к собственной персоне или собственному таланту173. А если герой праздника был в состоянии немедленно или спустя недолгое время ответить в стихах на адресованные ему куплеты, как, например, сделал в Эдене в сентябре 1828 года депутат от Па-де-Кале Дегув де Нунк, это лишь умножало его славу.

Зная, какую важную роль играли тосты и песни на любом банкете, мы лучше поймем, какое шокирующее впечатление производили бессловесные банкеты первых лет Реставрации. Мог ли праздник считаться удавшимся без тостов и песен? Либералы отвечали на этот вопрос положительно, и у них были на то свои резоны, однако, как мы видели, уже весной 1820 года они очень охотно возвратились к старой системе: можно предположить, что их аргументация не вполне убеждала их самих, а главное, бессловесные банкеты мало годились для мобилизации общественного мнения, потому что информация, транслируемая датами, музыкой, убранством залы, была лишь подразумеваемой, а значит, нуждалась в дешифровке. За редчайшими исключениями, либеральные банкеты следующего периода сопровождались тостами, как правило весьма многочисленными, хотя обязательный первый тост за короля звучал на них не всегда. Чаще всего к тостам прибавлялись и песни. Таким образом, банкеты протекали как «настоящие семейные празднества»: респектабельность гостей, благопристойность их поведения позволяли всем забыть о разногласиях, слиться в едином порыве, проникнуться доверием друг к другу. Однако очевидно, что семью, как и общество в целом, либералы понимали не совсем так, как их противники-роялисты.

Глава 4


ОБОРОТНАЯ СТОРОНА КАРБОНАРИЗМА (1818–1824)

Старые истории Реставрации, написанные с либеральных или республиканских позиций, рассматривают начало 1820‐х годов под знаком карбонаризма. Это очевидно для всякого, кто читал рассказы о заговорах в Бельфоре и Сомюре или страницы, которые историки XIX века посвятили аресту, процессу и казни капитана Валле в Тулоне или судьбе четырех молодых сержантов из Ла-Рошели, не предавших своих товарищей и гильотинированных на Гревской площади. Рассказы эти полны потрясающих сцен, достойных внимания драматургов и кинематографистов: всадники, скачущие навстречу Лафайету, чтобы предупредить его о разоблачении бельфорского заговора и в последний момент направить его экипаж в другую сторону; позорный столб в Меце, усыпанный цветами и лавровыми ветками сразу после того, как палач привязал к нему карбонария, приговоренного к этому унизительному наказанию; народное поклонение капитану Валле: его тайно похоронили за кладбищенской оградой, но в 1830 году могилу удалось обнаружить, потому что во время погребения кто-то бросил в нее персиковую косточку и за восемь лет на этом месте выросло персиковое дерево… В романтичности и романичности карбонаризму не откажешь174.

Вдобавок карбонаризм вызывает интерес, потому что окружен тайной. Его ритуалы, секретные собрания, устрашающий церемониал принятия в члены общества, характер даваемых клятв; его происхождение из Неаполя и, в более дальней перспективе, из Франш-Конте; его возможные связи с другими европейскими либеральными тайными обществами; его наследники, от реформированных карбонариев Буонарроти175 до тайных обществ Бланки, — все это возбуждало романические умы и подпитывало фантазмы тех, кто свято верит в тайные пружины политической жизни, в зреющие под покровом ночи (а то и под покровительством Сатаны) заговоры, участники которых подают сигнал к революциям или даже стремятся затянуть в свои дьявольские сети все общество целиком. Понятно, какую выгоду может извлечь из этого видения мира историческая паралитература, продолжающая традиции давно прекратившего свое существование «Международного журнала тайных обществ». В недавнее время гораздо более серьезные исследователи осознали, какой огромный интерес представляет карбонаризм для исторической и политической науки: до Второй мировой войны и Сопротивления в истории Франции не существовало тайного движения подобного размаха, в котором, по всей вероятности, участвовали около пятидесяти тысяч человек, в том числе многие будущие видные государственные деятели Июльской монархии и большинство республиканских и социалистических политиков этого поколения. Так вот, глобальный переход к тайной деятельности, принятие иерархического тайного общества как главной (хотя и переходной) формы политической ассоциации ставят перед политологом множество вопросов об использовании тайны в политике. Одним словом, со всех точек зрения карбонаризм представляется явлением крайне увлекательным176.

Тем не менее мне кажется, что увлекаться этой романической заговорщической стороной карбонаризма не стоит. Не стоит также издеваться над неловкостью заговорщиков, над лидерами карбонариев, якобы проявлявшими трусость или цинизм, над прискорбной неудачей всего движения, как уже давно поступали неумеренные поклонники эпохи Реставрации. Все это проанализировано, пересмотрено и объяснено в фундаментальном исследовании Алана Шпитцера. Нужно продолжать его исследования и рассматривать карбонаризм как тайную либеральную партию или как деятельное и не боящееся риска крыло либеральной партии, которая, что ни говори, в ту пору в самом деле представляла нацию. В противном случае невозможно будет понять, каким образом эта партия смогла так быстро оправиться после разгрома карбонаризма и как ее организация смогла пережить репрессии, внутренние раздоры, опалу, которой подверглись некоторые ее руководители. Заговорщики существовали не в изоляции, не в окружении враждебном или равнодушном, но скорее, как столетие спустя участники Сопротивления, чувствовали себя среди современников как рыба в воде. Чтобы понять, какие узы связывали либеральную партию с французским обществом, по каким причинами тысячи студентов, судебных приставов, негоциантов и адвокатов вступали в общества карбонариев, нам придется вернуться к изучению либеральной общежительности, и в частности к политическим банкетам и другим публичным манифестациям либеральной направленности, которые возникли раньше заговоров и не прекратили своего существования в то время, когда заговоры плелись, поскольку формы эти, хотя и не нравились властям, все-таки считались совершенно законными.

Терпимость поневоле

Префект Шоппен д’Арнувиль, который объяснял министру Деказу тот совершенно очевидный для него факт, что он не может запретить празднества, задуманные гренобльскими либералами летом 1818 года, был администратор умеренных взглядов, назначенный на должность конституционным роялистским правительством и не заинтересованный в том, чтобы идти наперекор господствующему в его департаменте общественному мнению. Но он не только убеждал министра, что запрещать банкет было бы непредусмотрительно, он говорил, что не имеет на это права. И то была не просто его личная точка зрения; в ту пору все, от министров и администраторов до нотаблей, взявших на себя устройство банкета, решали этот вопрос точно так же. Ни в Париже, ни в провинции запретить банкет, каков бы он ни был, не представлялось возможным: ни обед в «Радуге», ни банкет на улице Горы Фавор, политическая направленность которых не оставляла ни малейших сомнений, запрещены не были. И даже 1 апреля 1830 года самое реакционное (хотя отнюдь не самое ловкое) правительство эпохи Реставрации, то, от которого, как опасались либералы, больше чем от какого-либо другого можно было ожидать возвращения к актам насилия 1815 года и к законам Старого порядка, не запретило готовящийся банкет и, судя по всему, не обдумывало такой запрет. Почему же?

В законодательстве объяснения этому мы не найдем, поэтому следует искать другие причины. Первая заключается в том, что факт собрания известного числа людей на банкете сам по себе не может считаться потенциальным источником нарушения общественного порядка. Поскольку банкеты, как правило, проводятся в четырех стенах, то происходящее там не касается администрации. Ален Корбен прекрасно показал, анализируя волнения в провинциальных театрах в эпоху Реставрации, что префекты, супрефекты и комиссары полиции чрезвычайно снисходительно смотрели на все инциденты, которые там случались, если только смута не выплескивалась наружу, на улицу и на площади177. Они непременно желали знать, что там произошло на самом деле, но никаких последствий для участников тамошних столкновений это не имело. С банкетами дело обстояло примерно так же. Власти внимательно следили за тем, как участники банкета целой процессией направляются к месту, где он должен состояться; еще более внимательно они наблюдали, как участники банкета расходятся, не шумят ли при этом, покидают ли залу поодиночке, маленькими группами или, что тоже иногда случалось, целой процессией (так, граждане Гательро с факелами проводили Вуайе д’Аржансона до выезда из города, где ему предстояло сесть на лошадь или в экипаж, чтобы возвратиться в свое поместье «Вязы»; участники реннского банкета долгой молчаливой процессией сопровождали Дюнуайе до его гостиницы). Однако поскольку, в отличие от театральной залы, помещение, где происходит банкет, как правило, не принадлежит к числу публичных мест, а двери и зачастую даже окна там остаются закрытыми, представители местных властей не имеют никакого права проникнуть туда официально. Нет сомнения, что и в этом случае администрация желает получить информацию о том, какие речи звучат на банкете, но по закону ее представители там присутствовать не вправе. В противном случае их бы обвинили в покушении на неприкосновенность частного жилища, в возвращении к худшим дням полицейского произвола Фуше, к имперской тирании… или к временам Белого террора, о котором все предпочитали забыть.

Вторая причина снисходительного отношения власти к банкетам связана с концепцией общества, господствовавшей среди политической и административной элиты эпохи Реставрации. Концепция эта носила сугубо иерархический характер: есть люди, к которым следует прислушиваться, общество в собственном смысле слова, и есть народ, который рассматривался то как «добрый народ», то как чернь, но его мнение в любом случае не представляет никакого интереса. Все зависело от границ: аристократы, остававшиеся приверженцами Старого порядка, проводили их очень высоко и в глубине души отказывались брать в расчет даже разночинцев, но администраторы и префекты нередко считали иначе. Люди, возвысившиеся при Империи, особенно те из них, кто сочувствовал либеральным идеям, были гораздо более открыты, вне зависимости от своего собственного происхождения: они причисляли к нотаблям всех, кому Хартия предоставила право избирать депутатов, то есть всех, кто платил триста франков прямых налогов. Возможно, они даже считали, что многих провинциальных буржуа, образованных и достаточно состоятельных, также следует принимать в расчет, поскольку на местном уровне они могут сыграть немалую политическую роль; вспомним, например, «страшного господина Гойе», который наводил ужас на всех префектов Сарты, поскольку, сам не входя в число избирателей, оказывал влияние на результаты выборов в своем департаменте, причем неизменно поддерживал либералов. Но как бы там ни было, отношение к этим двум классам граждан не могло и не должно было быть одинаковым. С народом административные элиты обращались либо — в спокойные времена — с добродушным патернализмом, либо — при малейших беспорядках — с чрезвычайной жестокостью. Чуть ниже мы увидим проявления этого добродушия, которые многие историки Реставрации противопоставляют холодному бездушию элит Июльской монархии. Однако следует иметь в виду, что если люди из народа осмеливались предъявлять властям какие-либо требования или высказывать политические убеждения, этим дерзким смельчакам затыкали рот без всякой жалости.

Мы уже упоминали кровавое подавление восстания в Дофинé в мае 1816 года. Во время голода 1816–1817 годов чрезвычайные суды все чаще выносили смертные приговоры, чтобы восстановить порядок и запугать чернь: вспомним четыре казни в Сáнсе, о которых правительство Деказа объявляло повсеместно. Следует напомнить также о десятках приговоров, которые выносились бедным людям, в сущности, за их политические взгляды. Приведем два примера из тысячи: крестьянин из департамента Манш, укрывавший в своем доме бывшего члена Конвента «цареубийцу» Ле Карпантье, который тайно вернулся во Францию, был приговорен в 1819 году к восемнадцати годам тюремного заключения (тогда как сам Ле Карпантье получил срок на восемь лет меньший)178; в департаменте Эндр и Луара девица Кутюрье, двадцатиоднолетняя прачка, была приговорена за крамольные речи к шести месяцам тюрьмы и штрафу в 50 франков; между тем, чтобы заработать такую сумму, ей пришлось бы трудиться целых полтора месяца179. Зимой 1815–1816 годов несчастная имела неосторожность сказать: «Весной фиалки расцветут вновь». Еще в 1829–1830 годах людей из народа регулярно приговаривали к нескольким месяцам тюрьмы только за то, что в подпитии они начинали кричать: «Да здравствует император!» В результате режим не столько запугал население, сколько его озлобил.

Напротив, отношение к нотаблям, крупным или мелким, после окончания Белого террора существенно смягчилось. Стало невозможно проводить у них обыск без мандата, бросать их в тюрьму из‐за простых подозрений. За этим строго следили адвокаты и либеральная пресса, и обычные суды становились на их сторону. Исследователи, анализировавшие разные эпизоды истории карбонаризма, не раз удивлялись этой чрезвычайной снисходительности властей по отношению к людям, входившим в верховную Венту, таким как Лафайет, Вуайе д’Аржансон, Корсель, Манюэль, Жак Кёклен… Между тем, хотя обвиняемые, как, например, четыре сержанта из Ла-Рошели, даже под страхом смерти, невзирая на давление и посулы, их не выдавали, самые разнообразные признаки и свидетельства указывали на их причастность к деятельности карбонариев; однако, к великому негодованию некоторых ультрароялистов, власти не считали возможным отдать вождей карбонаризма под суд, даже если их участие в заговорах, имевших своей целью свержение монархии, было очевидным, а в случае Лафайета еще и подтверждалось его собственным признанием. Времена Ришелье и Сен-Мара остались в прошлом.

Как же можно было в этих условиях запретить банкет, устраиваемый в честь Лафайета и его единомышленников? Как можно было запретить почтенным гражданам, в большинстве своем избирателям, одним словом, нотаблям, выразить этим людям свою признательность? Если администрация и вздумала бы запретить банкет или по крайней мере проявила снисходительность по отношению к тем людям, которые хотели силой помешать его проведению, тогда правительство могло навлечь на себя обвинения в попрании священнейшего права, гарантированного Хартией, а именно личной свободы. Правительство, осмелившееся запретить банкет нотаблей, — правительство тиранов, нарушившее основополагающий общественный договор; против такого правительства подданные имеют право восстать.

Одно происшествие, описанное, в частности, в «Истории двух Реставраций» Волабеля, в этом отношении крайне показательно180. Мы уже упоминали выше, что в связи с карбонаризмом следует вести речь не об эзотерическом тайном обществе, включающем в себя несколько сотен фанатичных заговорщиков, а о «подпольной либеральной партии», насчитывающей, по всей вероятности, десятки тысяч членов. Известно также, и это прекрасно сознавали современники, что карбонаризм никогда не был движением народным, но пополнялся в основном за счет буржуазии, юристов и адвокатов, негоциантов и приказчиков, студентов и мелких чиновников, а также низших чинов армии (четыре сержанта из Ла-Рошели). Это правило знало лишь одно исключение — мощное тайное общество под названием «Рыцари Свободы», которое возникло независимо от парижских карбонариев и действовало в среднем и нижнем течении Луары. В него входили представители местной мелкой и средней буржуазии (зачастую те, кто приобрел во время и после Революции конфискованную собственность эмигрантов), а также отставные солдаты, виноделы и луарские лодочники — публика по-настоящему народная. Поскольку некоторые из их лидеров постоянно сносились с парижскими эмиссарами, желавшими насадить в здешних краях карбонаризм, «Рыцари Свободы» все вместе присоединились к общенациональной организации и оказались причастны к самым серьезным заговорам весны 1822 года, в частности к неудавшемуся походу генерала Бертона на Сомюр. Так вот, эта революционная организация возникла из‐за запрещения банкета, а точнее, из‐за попытки его запретить осенью 1820 года. Лафайет и Бенжамен Констан, депутаты от Сарты, приехали повидать своих избирателей, а те устроили в их честь банкет. Затем Лафайет вернулся в столицу, а Бенжамен Констан принял приглашение посетить Сомюр. Как и в большинстве городов региона, буржуазия и простой народ в Сомюре были душою «патриоты»; они свято чтили наследие Революции и тревожились за его сохранность в регионе. Вдобавок именно в этот район после Ватерлоо и вступления во Францию иностранных войск отступили последние отряды французской армии (роялисты любезно именовали их «луарскими бандитами»). Белый террор сопровождался здесь особенно жестокими карами: вспомним хотя бы беззаконные аресты и приговоры в Люине, городе в полусотне километров от Сомюра вверх по течению Луары, — те самые, которые отважно разоблачил Поль-Луи Курье. Но Сомюр отличался от других маленьких городков «синего» Запада тем, что в нем располагалась знаменитая Кавалерийская школа, а в 1820 году в ней учились специально отобранные молодые люди роялистских убеждений. «Шумные, вздорные, пылкие сторонники Бурбонов, учащиеся школы по первому же сигналу, при первой же стычке выступали единым фронтом против местного населения». В течение всего лета здесь, почти как в столице, постоянно случались какие-то происшествия. Вот что пишет Волабель:

7 октября будущие кавалеристы узнали, что в город приехал Бенжамен Констан. <…> Вечером того же дня целая группа учащихся отправилась к дому, где он остановился, принялась швырять камни в окна, угрожать гостю и требовать, чтобы он немедленно покинул город. Разогнанные национальной гвардией (набранной из рядов буржуазии), учащиеся назавтра возвращаются толпой еще более многочисленной и пытаются помешать банкету; немедленно является национальная гвардия, которая считает своим долгом защищать участников банкета; учащиеся возобновляют крики и угрозы; начинается что-то вроде столкновения; учащиеся пускают в ход ружья, военные берутся за сабли; звучат выстрелы, сыплются удары, и вскоре в обоих лагерях появляются раненые. Лишь с огромным трудом генералу, командующему Школой, мэру и супрефекту, явившимся на поле боя, удалось разнять дерущихся. На следующий день, 9 октября, Бенжамен Констан покинул город и продолжил свой путь под охраной мощного отряда жандармерии.

Волабель заключает:

Банкет, послуживший причиной вышеописанных беспорядков, ускорил возникновение в тамошних краях тайного политического общества, к созданию которого давно призывал самых видных участников банкета полковой подлекарь Гранмениль, также один из его участников. Поговаривали, что у истоков этого общества стоял Бенжамен Констан — слух, совершенно ни на чем не основанный.

Бенжамен Констан в самом деле никогда не входил ни в какие тайные общества и, покидая город, выразил надежду, что страсти здесь утихнут, но тем не менее оставил за собой право сделать случившееся достоянием гласности. Между тем местные либералы были разочарованы: хотя некоторые из них смогли отобедать в обществе своего кумира, им пришлось отказаться от задуманного крупного мероприятия — обеда по подписке на 120 персон. В этом случае, с их точки зрения, городское начальство перешло предел дозволенного. Власть, которая весной того же года ограничила свободу печати и гарантии личной свободы граждан; власть, чьи адепты вознамерились помешать проведению банкета в честь такой почтенной особы, как Бенжамен Констан, — подобная власть сегодня безусловно неспособна защитить священнейшие права личности, а завтра, возможно, сделается деспотической. Легальных средств ей противостоять или по крайней мере выразить свое мнение больше не осталось; отныне переход к тайной и неузаконенной деятельности полностью оправдан.

Таким образом, ни один администратор не возьмет на себя смелость запретить банкет, если его задумали устроить нотабли любого города, большого или маленького. Он может лишь надеяться на то, что некоторые депутаты от оппозиции последуют примеру аббата де Прадта. Он, будучи в 1820 году проездом в Клермоне и выслушав серенаду, исполненную в его честь, «имел довольно ума, чтобы отказаться от банкета, который некая секта [самые пылкие либералы] желала устроить в его честь, и выехал в свое поместье близ Иссуара»181. Однако, как признавал в своем ответе префекту Изера министр внутренних дел: «Противиться устройству подобных банкетов значило бы навлечь на себя обвинения в произволе, а это, пожалуй, нежелательно; мудрая же политика состоит в следующем: отстранять от банкетов людей здравомыслящих и равнодушных, надзирать без шума, но пристально за ходом этих сборищ, узнавать в точности имена главных зачинщиков и пребывать в готовности ответить на происшествия более серьезные, которые могут напрямую нарушить общественное равновесие»182. Администратор может, а зачастую полагает даже, что обязан воздвигать как можно больше препятствий перед организаторами того, что рассматривается «как деяние если не враждебное государству, то во всяком случае оппозиционное по отношению к нему». Префект может помешать сдаче внаем театральной залы, если она находится в собственности города; если же она принадлежит частному лицу, можно намекнуть этому собственнику на все, чем тот рискует, сдав ее: многие влиятельные особы из местной элиты могут в отместку порвать с ним или выказать ему свое нерасположение. Префект может оказать давление на гостей, указав им на неприличие их поведения или на риск, которому они себя подвергают: ведь они попадут в весьма смешанное общество, окажутся рядом с особами куда более низкого состояния. Префект может также отказаться дать в распоряжение организаторов банкета нескольких жандармов или пожарных и предоставить комиссарам самостоятельно справляться со всеми проблемами. Наконец, он может рискнуть и, назначив прием в префектуре на тот же день, что и банкет, поставить нотаблей перед выбором: кто не с правительством, тот против него… Именно так поступил префект департамента Об осенью 1829 года; он пригласил гостей в префектуру в тот же вечер, когда местные либералы чествовали своего депутата Казимира Перье. Сколько можно судить, он был доволен успехом своей уловки, поскольку таким образом сумел отвратить от банкета оппозиции всех чиновников и даже, на что он поначалу не рассчитывал, основных членов суда и торговой палаты. Тем не менее банкет, как и в предыдущие годы, состоялся, причем в нем участвовали более ста шестидесяти подписчиков183. Как бы там ни было, очевидно, что если банкет, так же, например, как и серенаду, можно было запретить в публичном пространстве, то в случае, когда для банкета отводилось пространство частное, администрация не могла противиться его проведению; главное, чтобы нашлись нотабли независимые и решительные, готовые взять на себя инициативу и выполнить намеченное. Власти тем более не могли выступать против банкетов, что, напомним, и их участники, и их противники видели в банкетах прежде всего праздник. Но отнюдь не только праздник.

Цели банкетов

В предыдущей главе, где речь шла о банкетах компаньонов, представителей одного и того же ремесла или даже франкмасонов, мы показали связь, которая существовала в XIX веке между трапезой и формальными сообществами, подчиняющимися правилам порой гласным, но чаще всего негласным, сложившимся от века. В общем виде можно сказать, что ни одна ассоциация, ни одна корпорация не обходилась без своего ежегодного банкета. Остается выяснить, нельзя ли пойти дальше и исследовать природу отношений между таким точечным мероприятием, как банкет, и постоянно действующими политическими организациями — избирательными комитетами или либеральными ассоциациями, которые, возможно, также функционировали в этот плохо изученный период эпохи Реставрации.

Банкет как матрица политической ассоциации

В конце 1819 года королевское правительство, тем более встревоженное электоральными успехами независимых, что успехи вовсе не сопровождались отступлением ультрароялистов, и шокированное избранием в палату депутатов от департамента Изер аббата-расстриги Грегуара, бывшего члена Конвента и «цареубийцы», решило обратить внимание на ассоциацию, которая в ту пору считалась главным рассадником либерализма, а именно Общество друзей свободы печати. Довольно поздно обнаружив, что в него входит гораздо больше разрешенных двадцати человек и что члены его с большой регулярностью собираются в парижских квартирах кого-нибудь из его руководителей, министерство Деказа возбудило дело против двух таких гостеприимных хозяев, полковника Симона-Лоррьера и г-на Жеводана, за нарушение статьи 291 Уголовного кодекса. Разумеется, высокопоставленных участников никто трогать не стал: ни герцог де Брой (который, правда, за некоторое время до того отдалился от ассоциации), ни граф де Тиар, ни Лафайет, ни даже Манюэль, у которого общество собиралось с такой же регулярностью, привлечены к суду не были. 18 декабря 1819 года исправительный суд департамента Сена приговорил каждого из двух обвиняемых к штрафу в 200 франков и объявил общество распущенным184.

Нетрудно догадаться, что газеты, близкие к «независимым», выразили протест сразу после объявления о начале судебного преследования и принялись искать юридические аргументы в защиту обвиняемых. Они стремились доказать, с одной стороны, что статья наполеоновского Уголовного кодекса была направлена прежде всего против религиозных сект (таких, например, как Малая Церковь185), а с другой — что переход от имперского деспотизма к конституционному режиму подразумевал непременную выработку нового, либерального закона об ассоциациях, подобно тому, как это было уже сделано в отношении прессы. Журналисты исходили из того, что молчаливая терпимость, с какой министерство в течение полутора лет взирало на практическое пользование свободой собраний, была равносильна негласному признанию его законности. Но особенно поразительно выглядит аргумент, выдвинутый одним из корреспондентов «Минервы». Почему, спрашивал он, королевский прокурор из Лувье не предъявляет обвинений также и организаторам банкета в честь трех независимых депутатов, только что, 31 октября 1819 года, состоявшегося в Ле-Нёбуре: разве не очевидно, что гостей, «которые все до единого принадлежали к числу местных нотаблей», было больше двадцати (в общей сложности сто семьдесят) и что собрались они в день, назначенный заблаговременно, чтобы обсудить предметы политические или иные? Другими словами, если можно устроить банкет, отчего же преследовать ассоциацию?186

Чтобы понять эту теснейшую, по всей видимости, связь между банкетом и политической ассоциацией, возвратимся на полтора года назад, на банкет в «Радуге». Вспомним тот пассаж, где Волабель кратко описывает этот банкет, а затем перейдем к описанию его контекста, каковым оказываются усилия либералов для создания собственной организации187:

В тот период Второй реставрации в Париже еще не устраивали заговоров в абсолютном смысле слова; там, правда, существовали два политических общества, одно тайное, другое публичное; второе не замедлило, во всяком случае в Париже, поглотить первое; однако члены его помышляли не столько о том, чтобы вступить в борьбу с Бурбонами, сколько о том, чтобы противостоять ретроградным устремлениям представителей этой династии и произволу их служителей.

Тайное общество «Союз» было основано в Гренобле в 1816 году адвокатом Жозефом Ре; когда Ре переехал в Париж, у общества появились адепты и в столице, однако они «по большей части искали таинственности лишь из осторожности и робости», а «осмотрительность и робость тормозили развитие общества; члены его оставались немногочисленны, а их старания, носившие, можно сказать, индивидуальный характер, не приносили никаких серьезных результатов; между тем публичная ассоциация, созданная в Париже приблизительно на год позже, чем „Союз“ в Гренобле, внезапно сделалась так влиятельна, что смогла оказать значительное воздействие на политическое движение двух следующих лет». Речь идет об обществе, основанном осенью 1817 года группой из двух десятков человек (включая, разумеется, Лафайета и Бенжамена Констана, но также и двух пэров Франции, де Броя и Дестюта де Траси, и двух депутатов, Вуайе д’Аржансона и Лаффита), чтобы, во-первых, добиться отмены законов о печати, а во-вторых, предоставлять денежную помощь журналистам, находящимся под следствием или осужденным. Но своего полного развития общество это достигло лишь после того, как устроило обед в «Радуге» в честь депутатов, «которые в течение прошедшей сессии наиболее пылко отстаивали свободу печати»: как пишет Волабель, «после этого первоначального толчка ассоциация сделалась весьма многочисленной и стала действовать регулярно под именем Общества друзей свободы печати. В нее не побоялись вступить не только члены парижского „Союза“, но даже люди самые пугливые, пэры, депутаты, должностные лица».

Теперь мы можем лучше понять, отчего для либералов тосты имели лишь относительную важность: главным для них была возможность под прикрытием банкета, этого дозволенного проявления либеральной общежительности, заложить фундамент регулярной политической организации. Обед в «Радуге» стал для Общества друзей свободы печати эквивалентом того, чем для современной политической партии становится учредительный съезд. В течение примерно полутора лет правительство позволяло обществу существовать беспрепятственно, и в этот период у «друзей свободы печати» не было необходимости устраивать банкет, поскольку они в определенные заранее дни собирались в доме одного из членов общества, куда являлись по письменному приглашению. Министерство, которое прекрасно знало о существовании общества и более того, как изящно выражается Волабель, «отправляло на эти собрания своих агентов и даже стенографов», не решалось подвергнуть его преследованию и распустить до тех пор, пока не порвало с «независимыми». Семь недель спустя состоялся, как мы знаем, второй большой политический парижский банкет — тот, что прошел в бывшем цирке на улице Горы Фавор. Итак, хотя известно, что 5 февраля 1820 года гости собрались для того, чтобы отпраздновать годовщину принятия закона Лене и выразить протест против нависших над ним угроз, можно предположить, что цели их этим не ограничивались. Организаторы, собравшие около тысячи подписчиков, желали, по всей вероятности, также выразить молчаливый протест против роспуска Общества друзей свободы печати и в каком-то смысле заново учредить либеральную партию на более широкой основе: если в распущенном обществе состояло не более четырех сотен членов, скорее всего исключительно парижан, то в число тысячи гостей, собравшихся на банкет, входили, по свидетельству «Конституционной», «многие избиратели или имеющие право быть избранными из Парижа, его окрестностей и различных городов Франции»188. Ибо хотя ассоциация запрещена, банкет все равно может состояться, а между тем банкет этот, в сущности, — не что иное, как квазиассоциация.

Ассоциация пунктиром

В самом деле, я полагаю, что в общем виде можно утверждать: если в эту эпоху не существовало корпорации и ассоциации без банкета, верно и обратное утверждение: не бывало банкета без ассоциации. Как действовали комиссары — организаторы банкета? Во-первых, они определяли сумму подписки, что, как мы видели, очень точно указывало на социальный уровень гостей, которых они желали видеть на банкете, но не исключало и участия единомышленников более молодых или чуть менее состоятельных. Затем они распространяли подписные листы среди своих друзей и знакомых, а также среди тех, кого им назвали — справедливо или нет — в качестве возможных единомышленников. Имена тех, кто согласился принять участие в банкете, значились в официальных списках; впрочем, можно предположить, что устроители сохраняли и списки тех, кто в более или менее учтивой форме отказался участвовать. Что же до подписчиков, уже давших свое согласие, их имена организаторы банкета, скорее всего, демонстрировали колеблющимся, чтобы убедить их в респектабельности и законности готовящегося мероприятия. Таким образом, имена подписчиков не сохранялись в глубокой тайне, но, с другой стороны, и не подлежали публичной огласке. Их никогда не печатали в газетах, а когда в 1821 году некий хозяин кафе в Шароле вывесил такой список в своем заведении, либералы отреагировали на это весьма неодобрительно189. Поэтому власти за редчайшими исключениями не получали доступа к этим спискам, и их копии невозможно обнаружить в архивах, что, разумеется, крайне досадно, ибо в противном случае наши представления о социологии либерализма в эпоху Реставрации были бы гораздо более точны190. Как бы там ни было, списки эти существовали, причем отражали они не только круг знакомств каждого из комиссаров по отдельности, но и более широкую сеть людей, на которых можно положиться в крайнем случае. Подписчики не связывали себя неотменяемыми обязательствами; зато, поскольку они внесли определенную сумму денег, они имели право потребовать у комиссаров отчета в использовании средств. Более того: придя на банкет, подписчики сделали шаг, сблизивший их с другими гостями; они чокнулись друг с другом, выпили и таким образом публично подтвердили, что разделяют одни и те же ценности, а значит, связали себя узами взаимного доверия. Отсюда, заметим в скобках, отчаянные усилия организаторов предотвратить переход от ссоры подвыпивших гостей (а в конце трапезы такие ссоры вполне могли случиться) к дуэли; организаторы шли на все, лишь бы примирить противников, — разумеется, потому, что боялись скандала, но еще и потому, что если бы вдобавок разошлись во мнениях также и секунданты дерущихся, это бы свело на нет политическую эффективность ассоциации191.

Однако та квазиассоциация, которую представляют собой подписчики, обладала многими другими достоинствами: она не только, как мы покажем ниже, сама по себе выступала носительницей сугубо либеральных ценностей, но и была совершенно законной и чрезвычайно гибкой. Совершенно законной, поскольку никто не посмел бы запретить банкет, тогда как ассоциации находились под строгим надзором; совершенно законной и в своих целях, поскольку на банкете в эпоху Реставрации было бы так же невозможно готовить заговор, как и на митинге в тогдашней Англии или на публичном собрании во Франции времен Третьей республики или сегодняшней192. Как на собственном плачевном примере убедилиcь некоторые неосмотрительные карбонарии, банкет никоим образом не может служить прикрытием для тайной деятельности, потому что власти без всякого труда могут узнать, что там затевается и о чем там ведутся разговоры. Достаточно расспросить болтунов, а их всегда находится немало, или подкупить слуг того заведения, где прошел банкет, что тоже вовсе не сложно. Люди, которые собираются за столом в заведении, открытом для публики, пусть даже не стремясь привлечь внимание целой толпы зевак, таким образом публично объявляют о своей приверженности к деятельности строго законной и о своем желании вписаться в рамки существующих институций. Разумеется, самые пылкие роялисты никогда полностью с этим не соглашались и рассуждали, например, о «пире заговорщиков», а в связи с банкетом в «Бургундском винограднике» вспоминали о Мазаньелло и восстании в Неаполе. Однако то были чистые фантазмы людей, которые, по словам «Европейского цензора», издавна привыкли «видеть в сотрапезниках, которые вместе обедают, заговорщиков, а в ящике шампанского — зародыши революции»193. На банкете заговоры не готовят; конечно, там завязываются полезные связи, там рядовые члены либеральной партии могут оказаться бок о бок со знаменитостями левого лагеря, но это вовсе не означает, что там вербуют заговорщиков.

Такое предположение тем более абсурдно, что большое преимущество банкета как формы политической деятельности и политической ассоциации состоит как раз в его крайней гибкости: ведь у участников банкета, в отличие от заговорщиков, никто не требует клятв верности и абсолютной преданности общему делу. Подписчик может предоставить свою подпись и свои деньги, но не появиться на банкете; чаще всего, конечно, он там появляется, но в этом случае может сохранить инкогнито или, напротив, подчеркнуть свое участие; наконец, он может пойти на настоящий риск, произнеся тост или публично взяв слово, и тем самым выказать ту добродетель, которую тогдашние либералы, очень высоко ее ценившие, именовали «гражданским мужеством».

Каким образом прибыть на банкет? Всегда возможно это сделать весьма скрытно. Так, префект Па-де-Кале сообщает министру в январе 1830 года, что «большинство [подписчиков банкета в Аррасе в честь депутата Дегува де Нунка] закутались в плащи и, кажется, старались не попасться на глаза прохожим»194. Сообщение звучит язвительно, но нет оснований думать, что оно полностью вымышлено: естественно, среди гостей были такие, которые не стремились слишком афишировать свои политические убеждения. Напротив, когда Жиро из Эна прибыл в свой избирательный округ в департаменте Эндра и Луара, на следующий день после его приезда в маленький «синий» городок Лош часть подписчиков выказали куда большее мужество. Согласно живописному докладу командующего местной жандармерией, «когда настало время отправиться на обед, они построились в две колонны и двинулись за г-ном Жиро из Эна, а когда вышли на Рыночную площадь, народ как раз выходил из церквей после вечерни, но публика, кажется, на процессию не обратила никакого внимания, разве что полюбопытствовала, как всегда, когда происходит что-то необычное». Префект куда более жестóк; он сообщает, что в то воскресенье «г-н Жиро отправился в залу для банкета во главе целой процессии, а часть гостей следовала за ним парами, точно гости на деревенской свадьбе, причем шляпу он держал в руке и кланялся тем, кто не кланялся ему»195. Перед нами настоящая демонстрация — случай нечастый, ибо ее участники явно рассчитывают на доброжелательное отношение публики или по крайней мере не ждут от нее враждебного приема; однако если участники банкета не договорились заранее о подобном коллективном шествии, они, конечно, могли направляться на банкет поодиночке или маленькими группами, не слишком скрываясь, но и не выставляя себя напоказ.

Заурядные участники банкета почти ничем не рисковали; максимум, чего они могли опасаться, — это недоброжелательство местных роялистов; от этого торговец или подрядчик мог потерять одних клиентов, но зато приобрести других. В некоторых городах и департаментах, где господствовали левые убеждения, требовалось, пожалуй, больше храбрости для того, чтобы отказаться от подписки, чем для того, чтобы, пусть даже рискуя прогневить префекта, поставить свою подпись. Если речь шла о людях, недавно поселившихся в департаменте, вхождение в круг местных либералов могло даже считаться привилегией, признаком интегрированности в новую среду196. Со своей стороны, префекты очень ревниво относились к присутствию среди гостей государственных служащих и должностных лиц. Как правило, предварительно они старались их отговорить от участия в банкете; но если те все-таки не послушались, что можно сделать? Преследовать по закону крайне сложно, потому что участие в таком собрании не является преступлением, а также потому, что даже самые крамольные речи, произнесенные на частной территории, не могут быть засвидетельствованы в судебном заседании197: вечно оказывается, что остальные гости не помнят, что именно было сказано, или вообще ничего не слышали, а слишком настойчиво расспрашивать не подобает, поскольку это может показаться поощрением доносительства. На слуг заведения, где прошел банкет, рассчитывать тоже не стоит: они, даже если подкуплены полицией, на суде ничего говорить не станут. Сделай они это, хозяин заведения лишится большой части посетителей, а на это никто не хочет идти даже в Париже198. Судебное преследование возможно в одном-единственном случае: если местная либеральная газета опубликует отчет о банкете, содержащий речи, которые возбуждают ненависть или презрение к правительству, а то и оскорбляют персону короля или государственную религию199… Но для этого должна найтись такая газета, между тем до конца 1820‐х годов либеральные листки в департаментах весьма немногочисленны и выходят только в крупных городах. Преследовать по суду можно также типографов или тех, кто составляет брошюры с отчетами о банкетах, но суд может отказать в иске, и власти справедливо опасаются идти по этому пути. Так что же им остается делать? Выбор невелик: наказать чиновников, принявших участие в крамольном банкете, либо отправить в отставку мэра, поскольку в этот период мэры не избирались, а назначались правительством200. Но и тут особенно свирепствовать не удается: конечно, такого мелкого таможенного служащего, как Арман Мофра Дю Шателье, можно временно перевести из родного Финистера далеко в Арденны, но это скорее причинение неудобства, чем настоящее наказание201. А в некоторых случаях гонения на мэра, присутствовавшего на банкете, отстранение его от должности чреваты большими рисками: тем самым повышается его престиж в глазах населения, поскольку подчеркивается независимость его характера; вдобавок далеко не всегда легко отыскать человека, который сумеет и согласится его заменить202.

Одним словом, префект или супрефект, который станет преследовать участников банкета, одержит победу отнюдь не наверняка, но зато непременно прослывет местным тираном и будет опозорен либеральной прессой. Понятно, что префекты колебались, особенно в последний год Реставрации. Напротив, участники банкета, прежде всего те, что держали речи или исполняли куплеты собственного сочинения, представали перед земляками в наилучшем свете и потому в некоторых случаях вели себя почти вызывающе. Презирая возможный гнев местного начальства, показывая, что убеждения для них дороже карьеры или доброго отношения властей, во всяком случае при этом режиме, они подавали пример того самого гражданского мужества, которое либералы эпохи Реставрации считали верховной добродетелью.

Ценности либеральной общежительности

Но дело этим не ограничивалось; было еще одно обстоятельство, благодаря которому, по-видимому, одни лишь либералы в эпоху Реставрации смогли с успехом использовать банкеты для основания более или менее значительных политических ассоциаций. Что же до ультрароялистских администраторов и полемистов, они представляли общество как сугубо иерархическую систему и в большинстве своем не могли понять одной простой вещи: банкет собирает равных, более того, банкет делает людей равными.

«С нашей точки зрения, эти так называемые патриотические собрания, во время которых дух партий (самая пылкая и самая слепая из страстей) смешивает все сословия и сближает людей, вовсе не привыкших брататься друг с другом, суть настоящие оргии, на которых депутат и чиновник порочат свое достоинство. С точки же зрения либералов, собрания эти суть триумфы»203.

Разумеется, ультрароялисты считали либеральные банкеты оргиями, потому что банкеты эти смешивали сословия, помещали рядом людей разных званий и разного круга, а это, с точки зрения ультрароялистов, не могло не привести к разного рода эксцессам. Понятно, почему либералы, со своей стороны, так настаивали на том, что все участники банкетов — люди достойные, что на их «истинно семейных празднествах» царит превосходный дух. Но главное заключалось не в этом. В глазах участников либеральных банкетов наибольшее преимущество составляло именно то, в чем их упрекали противники, — смешение социальных уровней, равенство в действии, пусть и на короткое время.

Нетрудно догадаться, что, за редкими исключениями, префекты, супрефекты и комиссары эпохи Реставрации описывали эти банкеты без всякого снисхождения. «В банкете приняли участие 54 гостя из города и деревни. Многие подписчики на банкет не явились. Избирателей пришло меньше двадцати». «Гостей было не больше девяноста, и притом многие — простого звания»204. В Монтобане из 130 или 135 ожидаемых гостей «избирателей набралось не больше трех десятков, а все прочие либо юнцы, либо люди без политического веса». «Участвовали, как и прежде и как во всех других местах, наряду с несколькими домовладельцами и несколькими зажиточными негоциантами, сделавшимися корифеями партии, судейские, студенты, клерки нотариусов и стряпчих, мелкие фабриканты и ремесленники, почти все из Труа»205. Разумеется, внимание властей к числу избирателей, участвующих в банкете, связано со вполне объяснимыми предвыборными расчетами. Но не следует сбрасывать со счетов и то нескрываемое презрение, с которым они относятся ко всем прочим участникам. Так, посылая министру список из сотни подписчиков, пожелавших участвовать в банкете в честь Бенжамена Констана в Страсбурге в октябре 1829 года, — список, в котором значатся среди прочих два фельдшера, три пивовара, четыре колбасника и один мясник, два фабриканта свечей, два каменщика, один булавочник, один шляпник, один маслобой, префект заключает: «Ваше сиятельство может судить о природе этого собрания по званиям людей, в нем участвовавших»206. Местные власти — кто с презрением, а кто с негодованием — делают из этого вывод, что либералы идут на все, лишь бы созвать на свои банкеты побольше народу, и с видимым удовольствием докладывают, что организаторы вначале собирались открыть подписку только для тех, кто числится в списках избирателей, но затем, чтобы зала не пустовала, были вынуждены допустить туда совсем молодых юношей или людей из простонародья207. В таких условиях депутат вряд ли может по-настоящему гордиться устроенным в его честь банкетом: «Депутат [Ларибуазьер, избранный от Витре], кажется, чувствовал, что попал в общество, для него не слишком почетное»208. Нет ничего невероятного в том, что в подобной компании депутату было не по себе и он поспешил удалиться209.

Так в самом деле бывало: некоторые депутаты чувствовали себя неловко в обществе своих самых пылких сторонников — по причинам социальным, но также, подчеркнем, и политическим210. Однако главное, как мне кажется, вовсе не в этом. Приняв решение об устройстве банкета и очертив круг участников обозначением суммы взноса, либералы брали на себя обязательство затем принимать в число подписчиков практически всех желающих: либеральная общежительность по определению носит открытый характер, поскольку либералы претендуют на представительство за всю нацию в целом, за все поколения, от стариков до юношей, а также за любую социальную среду, за людей любого происхождения. К величайшему негодованию префектов и всех ультрароялистских публицистов, среди гостей в самом деле оказывались люди, которые вообще-то не должны сидеть за одним столом, поскольку принадлежат к разным кругам. В банкетах — на этом либералы настаивали всегда, начиная с банкета в «Радуге», — принимали участие одновременно люди знатные и разночинцы:

В наших рядах мы насчитываем несколько почтенных представителей Франции: это банкиры, чьи дома оказывают значительное влияние на общественный кредит, выдающиеся литераторы, уже сегодня делающие честь нашим академическим корпорациям, и другие, те, что однажды сделают честь свободе, на защиту которой они ныне встают. Пускай газеты, охраняющие привилегии, обращают внимание на смешение плебеев и знати, людей низшего сословия и людей, занимающих высокие должности, людей скромного достатка и людей состоятельных: в наших рядах имеют значение только познания, патриотические намерения и способность принести пользу211.

Поэтому за одним столом на банкете сидят бок о бок протестанты и католики. В списке, отправленном министру, префект Нижнего Рейна обозначил вероисповедание подписчиков, принявших участие в банкете в честь Бенжамена Констана. Протестанты составляют подавляющее большинство, но из ста семи подписчиков семнадцать — католики (а в списке адвокатов из десяти присутствующих католиков шесть). Префекта удивляет наличие в списке депутата Сагльо, поскольку он не только католик, но и связан узами свойства с Юманном, который, судя по всему, ненавидит Констана. Отчеты о банкете в «Бургундском винограднике» называют в числе гостей банкира Бенуа (Бенедикта) Фульда, чье иудейское происхождение ни для кого не составляло тайны. Наконец, нужно напомнить, что роялистская пресса была особенно скандализирована присутствием на знаменитом парижском банкете двух «цветных» гостей. «Белое знамя» в связи с этим клеймит позором не только тех депутатов, которые приняли участие в «кабацкой оргии», но и тех, которые в ней не участвовали, а потому «не смогли чокнуться с мулатами Фабьеном и Биссетом и высказали комиссарам либерального пикника свои подлые сожаления по этому поводу»212.

Смысл либеральных манифестаций

Мы видели, что начиная с весны 1820 года перед лицом власти, которая совершила явственный крен вправо, столичным и провинциальным либералам пришлось отказаться от тех форм политической деятельности, какими они пользовались прежде, и искать новые. Парламентский путь был, судя по всему, закрыт из‐за роялистского большинства, которое благодаря закону о двойном голосовании должно было еще усилиться ближайшей осенью и в котором число ультрароялистов постоянно увеличивалось. Пресса, по крайней мере на время, вновь подпала под власть цензуры. По этим причинам часть либеральной парижской молодежи решила заняться тайной деятельностью и в союзе с крайне левыми депутатами Лафайетом, Манюэлем и д’Аржансоном готовить государственный переворот. Первой попыткой стал заговор 18 августа 1820 года, раскрытый в последний момент. Тогда для большей надежности несколько юношей основали под покровом не слишком ортодоксальных масонских лож разветвленную тайную организацию по образцу итальянских, а точнее, неаполитанских карбонариев.

Но на подготовку государственного переворота могло отважиться только ограниченное меньшинство решительных борцов: студентов, приказчиков, отставных офицеров и унтер-офицеров, тоскующих по наполеоновской армии; что же касается большинства городского населения, оно для выражения своего отрицательного отношения к реакционной политике правящего режима нуждалось в формах публичных. Поэтому с лета 1820 года начались поиски таких форм — открытых, мирных и по возможности законных, в которых свои политические чувства могли бы выплескивать не только немногочисленные представители цензитарной элиты, но и простые патриоты. Если прибегнуть к словарю социологии общественных движений и использовать понятие, введенное в обиход Чарльзом Тилли, либералы 1820 года изобрели специфический репертуар политического действия, в который входили формы различного происхождения, и одной из них, занимавшей особое место, как раз и был банкет213.

Матрицей этого репертуара следует, я думаю, считать события, развернувшиеся в Бретани, а особенно в Бресте, летом 1820 года. Там были пущены в ход все способы привлечения общественного внимания, которые позже, как мы увидим, были использованы на всей территории Франции. Первым из них стало использование в политических целях «кошачьих концертов», устраиваемых под окнами нежелательного приезжего; концерты эти повторялись несколько вечеров подряд до тех пор, пока толпу не удавалось разогнать, а это порой оказывалось делом нелегким: брестская национальная гвардия, судя по всему, проявляла на редкость мало усердия и настойчивости. Брестские либералы опробовали этот прием предыдущей осенью, когда в город прибыла религиозная миссия; под напором местной молодежи священникам пришлось убраться восвояси, а власти даже не вмешались, что произвело некоторый шум214. Во время приезда в Брест депутата и генерального прокурора Бурдо хорошо одетые молодые люди устроили «кошачий концерт» и ему215; однако в дальнейшем эта форма применялась довольно редко. Дело в том, что такие «концерты» легко опускались до грубостей и жертвы воспринимали их как глубоко оскорбительные. Поэтому либералы, даже весьма продвинутые, относились к ним весьма прохладно (в июне 1830 года «Трибуна департаментов» объясняла, что это не что иное, как варварский обычай, распространенный в Центральной и Южной Франции216); либералы стремились оставить о себе и своих сторонниках лестное впечатление, а «кошачьи концерты» ничуть не соответствовали этому светлому образу. Зато серенада — положительный двойник «кошачьего концерта» — пускалась в ход довольно часто.

Серенада — дань почтения выдающейся особе, зачастую местному либеральному депутату или администратору, оставившему по себе добрую память; ее исполняют перед гостиницей или домом, где он остановился, либо перед его собственным жилищем. Для этого довольно всего нескольких музыкантов, часто любителей; порой для этой цели используется оркестр местной национальной гвардии. Очевидно, что те — вполне возможно, совсем немногочисленные — люди, которые берут на себя подготовку серенады, желают превратить приезд депутата в событие, сделать так, чтобы о нем узнали все, а не только избиратели. Звучит музыка, раздаются крики «Виват!», порой виновник торжества обращается с балкона к толпе любопытствующих и сочувствующих, порой на соседних улицах устраивается иллюминация: все в городе должны узнать, что здесь что-то происходит. Завтра, послезавтра на рынке или ярмарке пойдут разговоры и просветят всех тех, кто не читает газет и не в курсе политических новостей. Важно не только мобилизовать избирателей, но также обратиться к общественному мнению, доказать, что депутат пользуется поддержкой всего населения, и тем самым накануне голосования косвенно оказать давление на самых робких, самых нерешительных избирателей, а быть может, даже повлиять на местные власти. Устроители серенады, как правило, не нарушают общественного порядка, а значит, не рискуют подвергнуться судебным преследованиям. А если бы власти попробовали силой прекратить серенаду, это вызвало бы всеобщее возмущение.

Событием совсем иного масштаба стало то, что впервые произошло в Бресте 6 августа 1820 года; казалось, весь город целиком защищает дело оппозиции. Депутату Гийему была устроена торжественная встреча, какой до того удостаивали только членов королевской фамилии. Описывая въезд Гийема — «брестского князя, как его следует отныне величать», генеральный прокурор Бурдо задыхается от гнева: «Воздержусь от любых размышлений по поводу сцен, о которых я только что поведал вашему сиятельству, но полагаю, что в государстве должна существовать только одна власть, а Брест не стал еще независимой республикой». Гийем, депутат с 1818 года, брестский негоциант и судовладелец, бывший председатель торгового суда, однажды уже представлял департамент Финистер, но в период Ста дней, — за что его также ненавидели местные ультрароялисты и уважали патриоты. Поэтому в одном или двух льё от городских ворот его встретил почетный эскорт, составленный из молодых всадников в одинаковых костюмах и нотаблей более зрелого возраста, прибывших в экипажах217. Дальнейшая цепочка действий многократно повторялась в последующие годы: сначала приветственная речь, затем кортеж — кавалькада — направляется в город и неминуемо привлекает внимание жителей предместий. Затем вся процессия вступает в город (порой проходя под импровизированной триумфальной аркой), провожаемая одобрительными возгласами толпы и взглядами дам с балконов. Как и при встрече монарха, прием не может считаться полным без большого банкета, который устраивают, как правило, назавтра или через день; однако организацию его затрудняет противодействие властей, которые не соглашаются предоставить для этой цели залу ратуши или городского театра. В таком случае приходится искать залу где-нибудь в предместье. Если энтузиазм охватывает все население города, за банкетом следуют большой бал, фейерверк или другие народные развлечения. Наконец, в день отъезда депутата почетный эскорт может вновь собраться, чтобы проводить депутата и проститься с ним на некотором расстоянии от города.

Эти кавалькады, или триумфальные въезды в город, представляют собой форму мирной демонстрации общественного мнения, тем менее известную, что все это происходило не в столице, гораздо более обширной и находящейся под более строгим надзором, а исключительно в провинциальных городах и притом в течение очень короткого отрезка времени: насколько мне известно, не более двенадцати лет218. Остается понять, какую роль играл среди всех этих празднеств банкет и какой именно политический смысл он позволял сообщить восторженному приему депутата от оппозиции. Можно, конечно, ограничиться тем диагнозом, который поставил Бурдо, писавший, что «если это не способ оскорбить правительство самым наглым образом, тогда, признаюсь, я совсем не разбираюсь в жизни», но я полагаю, что анализ нескольких конкретных ситуаций позволит уточнить, каковы были отношения либеральной партии с городскими элитами и населением определенных городов Франции в эту эпоху, которую мы привыкли считать эпохой неудавшихся заговоров.

Эльзасское чествование генерала Фуа219

Генерал Фуа был один из новых независимых депутатов, избранных осенью 1819 года; депутаты эти, возможно, участвовали в банкете в «Радуге» и бесспорно состояли членами Общества друзей свободы печати, но членства этого не афишировали. Фуа, напротив, произвел сенсацию уже своей первой речью в палате; выступая в поддержку некоего отставного капитана, подавшего петицию, он сказал: «Когда здесь произносят слова честь и родина, эхо разносится по всей Франции». Красноречие генерала Фуа отличалось от манеры его коллег немалой резкостью, почти военным тоном, непримиримым патриотизмом, а поскольку вдобавок он во весь голос защищал революционную и имперскую армию, все это принесло ему исключительную популярность в стране. Весной 1820 года он неустанно выступал против пересмотра закона о выборах, а в течение следующей сессии вместе с Манюэлем, представлявшим в палате Вандею, вел ожесточенную войну против роялистов. Однако, в отличие от депутата из Вандеи220, он, сколько можно судить, никогда не участвовал ни в одном заговоре и не принадлежал к числу карбонариев.

Нетрудно догадаться, что при известии о приезде в Эльзас после завершения парламентской сессии 1821 года генерала Фуа эльзасские либералы не покладая рук принялись готовить ему восторженный прием, резко отличавшийся от той прохладцы, с какой встретили его в Лотарингии, во всяком случае в Меце и Нанси, где он был проездом. Эльзас в ту пору считался оплотом либерализма: большинство депутатов от этого края разделяли либеральные убеждения, между тем в новой палате либералы (в общей сложности около восьми десятков) составляли меньшинство — меньше одной пятой части. Регион значительно пострадал от двойного прохода по его территории армии коалиции, а затем от трехлетнего пребывания оккупационных войск, поначалу сильно отягощавшего местных жителей. Местная буржуазия и по крайней мере часть городских жителей сожалели об ушедшем имперском величии, о тех возможностях, которые Империя предоставляла региональной промышленности, прежде всего мюлузским хлопкопрядильным мануфактурам, и об утраченных административных и военных карьерах.

В Страсбурге в честь генерала Фуа два вечера подряд исполняли серенаду, а третью мэр запретил, ссылаясь на крики «Долой косвенные налоги!», которые якобы слышались из толпы. Это не помешало полутора-двум сотням нотаблей почтить генерала большим банкетом 29 августа, накануне его отъезда в Кольмар. Более двух сотен либералов из департамента Верхний Рейн встретили его в половине льё от городских ворот и торжественно проводили до гостиницы. Но большего они сделать не сумели, среди прочего потому, что лишь только процессия вошла в город, в ответ на восторженные возгласы молодых людей из кортежа раздались крики нескольких сотен ремесленников, которых кюре Мембур собрал на роялистскую контрманифестацию. Наконец, 5 сентября, когда генерал Фуа прибыл в Мюлуз, который роялисты называли «республиканским», появление его превратилось в настоящий триумф221: он въехал туда еще более торжественно, чем Вуайе д’Аржансон год назад222, и его, так же как и предшественника, почтили большим банкетом с последующим балом. «Дабы, — сообщает нам восторженная реляция, опубликованная вскоре, — к удовольствиям этого дня смогли присоединиться и мюлузские дамы, у которых прочие добродетели и прелести, присущие их полу, облагорожены патриотизмом, за банкетом последовал блестящий и многолюдный бал, на котором генерал присутствовал до самого конца. Иллюминированный фасад особняка той гостиницы, где проходил бал, привлек внимание всего местного населения, но вечер, равно как и день, закончился без малейшего беспорядка».

Мы уже упоминали приемы такого типа, в частности беспримерную встречу, устроенную депутату Гийему в Бресте, о которой, впрочем, «Конституционная» отозвалась весьма немногословно. Но жители Мюлуза сделали еще один шаг вперед, поскольку устроить такую встречу депутату, который не представляет в палате данную местность и не имеет никакого отношения к Эльзасу, было поступком неслыханным. Мюлузские либералы с Жаком Кёкленом во главе понимали это так хорошо, что уточняли в своей брошюре: «Тот факт, что он является депутатом от другого департамента, не мог послужить препятствием, напротив, горожанам Мюлуза, как и прочим жителям департамента, это позволило доказать, что в депутате они видят представителя всей Франции, что они не делают различия между французом из Пиренеев и французом с берегов Рейна». Таким образом, банкеты, устроенные в честь генерала Фуа, как и те, какие в то же самое время были организованы в честь Манюэля, служат знаком возникновения общенациональной политической жизни, становления общенациональных партий или по крайней мере общенациональных политических тенденций. На улицах начинают слышаться крики «Да здравствуют депутаты левой!», «Да здравствуют левые!», на что участники кольмарской контрдемонстрации отвечают: «Да здравствуют правые!» На страсбургский банкет не пригласили депутата-монархиста Ренуара де Бюссьера, в результате чего на банкет не пришли и те его собратья, которые приглашение получили.

Что же до политических идей и требований страсбургских и мюлузских граждан, о них совершенно ясное представление дают произнесенные тосты. Ни одного тоста ни за короля, ни за августейшую фамилию, как и следовало ожидать. Но не было и прямых упоминаний Хартии: участники банкета явно полагали, что нация отныне свободна сама определять свои права. В Страсбурге тосты произносят «за генерала Фуа, защитника наших прав, наших конституционных свобод! За левых, за людей неподкупных, за защитников наших свобод!» В Мюлузе первый тост поднимают за генерала Фуа, второй — за отсутствующего Вуайе д’Аржансона, третий — за отсутствующего господина Биньона, четвертый — за господина Кёклена, пятый — за всех депутатов, защищающих общественные свободы, шестой — за граждан департамента, которые украшают празднество своим присутствием, седьмой — за избирателей Верхнего Рейна, восьмой — за армию, и наконец, девятый и последний — за союз наций, наслаждающихся представительным правлением (в тот период к таковым относятся Объединенное королевство, Испания и, как надеются участники банкета, Франция… противостоящие Священному Союзу). Сто пятьдесят сотрапезников в Страсбурге, две сотни сотрапезников в Мюлузе, разумеется, не были все поголовно карбонариями, но если бы бельфорский pronunciamiento223 хотя бы на первых порах увенчался успехом, они присоединились бы к нему без колебаний.

Лион и воспоминания

Гораздо сильнее должен был встревожить правительство банкет, состоявшийся месяцем позже, во вторник 9 марта 1821 года, в Лионе. Между тем, если верить префекту, мероприятие было ничуть не опасным:

Скандальная сцена, случившаяся 9-го числа, имела лишь одно-единственное последствие: особа, ставшая ее предметом, а равно и актеры, опустившиеся до участия в ней, были опозорены и подняты на смех. Право, нельзя было придумать ничего лучшего, чтобы выставить себя на посмешище и окончательно замараться. В этом отношении власти могут поистине поздравить себя с этой резкой выходкой, которая сделала их настолько же более сильными, насколько более смехотворной она сделала партию [разумеется, либеральную]224.

В таком случае непонятно, отчего же местная администрация — судя по ее переписке с Парижем — так сильно встревожилась. Непонятно также, отчего годом раньше местные власти предприняли значительные — и, между прочим, увенчавшиеся успехом — усилия, чтобы вынудить лионских либералов отказаться от организации подобного приема. А поскольку сами либералы, со своей стороны, были весьма удовлетворены тем, как прошел банкет, и даже увековечили его в брошюре («Праздник, устроенный лионцами в честь г-на Корселя») и литографии, следует присмотреться к этому мероприятию повнимательнее225.

В самом деле, в августе предыдущего года префект, граф де Лезе-Марнезия, и начальник лионской полиции выбивались из сил, стремясь отговорить главных лионских либералов от устройства большого приема в честь депутата Корселя.

Кто был этот герой праздника? Клод Тиркюи де Корсель, депутат от департамента Рона, представлял собой политическую фигуру довольно оригинальную, но в эпоху Реставрации не уникальную среди либералов благородного происхождения. Родился он в Глезé, во время Революции эмигрировал и даже сражался в рядах армии Конде; но, вернувшись во Францию в 1799 году, отошел от политики и во время Империи вел жизнь сугубо частную. Из тени он вышел в 1814 году и, по-видимому движимый патриотическим чувством, предложил Ожеро свою помощь в деле защиты Лиона от врагов. Во время Ста дней Корсель сделался полковником лионской национальной гвардии, а затем поплатился за этот нелепый жест двумя годами изгнания. Этих двух лет он Бурбонам так и не простил, а когда в 1819 году его избрали депутатом от департамента Рона, в первой же парламентской речи потребовал возвращения изгнанников, а в 1820 году публично выступил против ограничений индивидуальной свободы, за которые палата проголосовала после убийства герцога Беррийского, и против цензуры. Близкий к Лафайету, Корсель принял участие в заговоре 19 августа 1820 года; осенью 1821 года он и его сын Франсуа были тесно связаны с карбонариями, замышлявшими восстание. Об этом знали не все лионские либералы, но никто из них не сомневался в том, что перед ними непримиримый противник режима.

Лионцы хотели устроить своему депутату прием, который бы ни в чем не уступал приему, устроенному в Мюлузе генералу Фуа. Было решено, что почетный гость въедет в город в коляске через Везские ворота и следом за многочисленной группой всадников, в окружении толпы — как предполагалось, также очень многочисленной — направится к ратуше на площади Терро, в самом сердце города. Именно здесь, в большой зале гостиницы «Север», в его честь будет устроен банкет. А после банкета весь кортеж двинется в сад «Французские горы», расположенный на другом берегу Роны, в квартале Бротто. Там будет пущен фейерверк. Организаторы праздника приняли все возможные предосторожности ради того, чтобы банкет прошел без происшествий и не дал ни малейшего повода для злословия. Банкет был посвящен не только Корселю, человеку вспыльчивому, от которого можно было ждать любой выходки, но и памяти скончавшегося в прошлом году Камиля Жордана, депутата от департамента Эн. Жордан, один из величайших ораторов левой, как выражались в ту пору, был таким же убежденным роялистом, как и последовательным либералом. Отдавая дань его памяти, организаторы банкета рассчитывали привлечь на свою сторону умеренных избирателей и избежать каких бы то ни было крайностей. Место для банкета избрали самое респектабельное и открытое:

Большой обед <…> должен был состояться в коммуне Ла-Гийотьер, но по размышлении сотрапезники сочли, что удаленность этого места может подать повод к несправедливым подозрениям и даже снабдить оружием клеветников. Дабы избежать подобных неприятностей, устроители решили, напротив, переместиться под крыло властей и сделать свой праздник открытым для самого придирчивого надзора. <…> Подписчики, движимые уважением к порядку, начертали некоторые предварительные установления. Вот главные из них <…>: обед будет длиться не более двух часов. Вино будет подаваться одного-единственного сорта. Через каждые двадцать человек будет помещаться комиссар, избранный из старейшин собрания. Тотчас после обеда все отправятся во «Французские горы», где будут устроены обычные забавы и сожжен фейерверк. Если же недоброжелатели захотят воспользоваться этим событием для нарушения порядка, если поблизости раздадутся крики, намеки или оскорбления, участники собрания поспешат предать виновного в руки властей226.

Никаких серьезных происшествий не стряслось ни перед, ни после, ни, главное, во время обеда, за исключением того, что, несмотря на конфиденциальные, но настоятельные рекомендации властей, никто не произнес тоста за здоровье короля; бокалы были подняты в память Камиля Жордана, а также за некоего либерального адвоката и за «отважного депутата Корселя». Но мероприятие собрало толпу. Быть может, она была не так велика на въезде в Лион, где почтенного депутата встретила блистательная депутация лионских коммерсантов, а один из горожан увенчал его дубовым венком, но зато вечером в квартале Бротто, где возвели специально по такому случаю триумфальную арку, украшенную транспарантом, прославляющим «верного депутата», людей собралось множество. Несколько тысяч человек теснились на Моранском мосту и в саду «Французские горы», где много раз стреляли из мортирок и был сожжен обещанный фейерверк. Из толпы раздавались крики «Да здравствует независимость, да здравствует свобода, да здравствуют либералы!», а также «Долой знать, долой духовенство!» Часть собравшихся проводила Корселя назад в город, и разошлась толпа лишь к одиннадцати вечера; власти не находили себе места от страха, опасались худшего, едва ли не захвата ратуши.

Впрочем, в конечном счете ничего особенного не произошло, и, как только страх рассеялся, настало время извлекать политические уроки. Однако власти департамента Рона, судя по всему, проявили мудрость и сочли за лучшее ничего не предпринимать. Вначале они подумывали о судебном преследовании брошюры, опубликованной либералами, но затем благоразумно от своего намерения отказались и ограничились гневными речами. Политическая подоплека случившегося могла ускользнуть от министра внутренних дел, если он не знал досконально историю города и не присматривался с особым вниманием к недавним событиям. Во-первых, в отличие от предыдущего года, администрация не смогла отговорить видных лионских либералов от устройства праздника, который неминуемо, точно так же, как мюлузский праздник в честь генерала Фуа, состоявшийся месяцем раньше, или въезд Гийема в Брест два года назад, напоминал почести, воздаваемые монарху или по крайней мере принцу из королевской фамилии. А не преуспела администрация в своих намерениях потому, что лионские либералы и Корсель хотели сообщить своему городу в глазах общественного мнения совсем не тот облик, какой навязал ему месяцем раньше префект: дело в том, что 29 сентября 1821 года власти с большой помпой перенесли в надгробную пирамиду в квартале Бротто, возведенную на месте резни 1793 года, останки г-на де Преси. Официальные почести, воздаваемые роялисту, возглавлявшему военное сопротивление лионцев войскам Конвента, были призваны пробудить в памяти местного населения воспоминания о страшных событиях и настроить в пользу правящей династии; таким образом власти рассчитывали вернуть себе доверие потомков тех буржуа, которые тридцатью годами раньше были гораздо ближе к жирондистам, чем к роялистам.

Однако уловка оказалась очень грубой и вызвала в качестве ответной контрманифестации торжественный прием Корселя. А чтобы ни у кого не осталось сомнений в том, какое решение примет либеральная лионская буржуазия, если нужно будет сделать окончательный выбор между Старым порядком и Революцией, даже в ее террористической фазе, для банкета в честь либерального депутата и памяти Камиля Жордана была выбрана, как в ярости сообщал министру внутренних дел молодой лионский аристократ, предусмотрительно не назвавший своего имени, дата 7 октября, то есть годовщина вступления в Лион войск Конвента, возглавляемых Дюбуа-Крансе. Лучше тирания Парижа, лучше Республика, чем возвращение к Старому порядку: если в том, что касается «черни», такой выбор был вполне предсказуемым, то подобный же выбор, сделанный крупными лионскими торговцами, тревожил власти куда сильнее.

Эпилог: дерзости Жака Лаффита

Город Байонна, подобно Бресту, Мюлузу, Греноблю и Лиону, считался в ту пору цитаделью либерализма227. В 1814 году он почти два месяца сопротивлялся англо-испанской армии и перешел на сторону Бурбонов только в мае, позже Бордо и без всякого энтузиазма. Нет ничего удивительного в том, что главным городом департамента власти сделали не Байонну, а гораздо более консервативный По, где больший вес имели землевладельцы. Ничего удивительного нет и в том, что этот город, который развивался очень динамично в демографическом и экономическом смысле и в котором властям трудно было отыскать человека на должность мэра, среди прочего потому, что негоцианты были слишком заняты делами, в 1818 году избрал депутатом независимого политика, банкира Бастерреша. Если верить сохранившимся рапортам, местная либеральная молодежь действовала на редкость активно228. В сентябре 1820 года байонцы задумали встретить своего депутата кавалькадой и серенадой; на следующий год в конце лета устроили серенаду перед его гостиницей, чем встревожили властей (из толпы слышались крики «Да здравствует либеральный депутат! Да здравствуют левые! Да здравствуют король и Хартия!»), а затем обед на шестьдесят персон, о котором префект бесстрастно сообщал: «Праздник прошел с соблюдением порядка и благопристойности». Наконец, в марте 1824 года «большое число молодых людей, по преимуществу приказчиков в торговых домах» устроили в отсутствие самого депутата банкет на 84 персоны в честь его сына; в благодарность тот уверил, что «его отец сознает свой долг и будет выполнять обязанности депутата с самой большой пользой для своих сограждан». Уточнение было нелишним, поскольку недавние выборы в палату депутатов кончились для либералов полным разгромом229. «Эти выборы, — писал генерал Ламарк, — истинное Ватерлоо»: их проиграл девяносто один либеральный депутат, в том числе Лафайет, Лаффит, Шовлен, Вуайе д’Аржансон, Манюэль, Этьенн, Кератри, генералы Тарер и Демарсе… Бастерреш вместе с Казимиром Перье, генералом Фуа, Бенжаменом Констаном и Дюпоном из Эра оказались среди горстки прошедших в палату. Поскольку в этой «возвращенной палате»230 либеральных депутатов осталось совсем немного, было важно, чтобы будущие избиратели засвидетельствовали Бастеррешу свое доверие и побудили его стараться и в будущем быть достойным почестей, причитающихся «верным депутатам».

Именно в этих условиях полгода спустя, 19 сентября 1824 года, либеральная молодежь Байонны устроила банкет в честь банкира Жака Лаффита. Хотя он не представлял в палате их департамент, да и вообще в этот момент не входил в число депутатов, он был местным уроженцем, сыном портового плотника, и видным деятелем либерального лагеря. Лаффит собирался посетить родной город по дороге на Баньерские воды; упустить такую возможность байонцы не могли. Поскольку местом для обеда они избрали находящийся неподалеку Биарриц, утром у ворот Байонны собрались полсотни молодых людей верхами, чтобы приветствовать Лаффита, а потом сопроводить его карету до соседнего города. Со своей стороны, щедрый банкир оплатил трапезу. На банкете прозвучали три тоста: первый — за Карла Х, второй — за «собравшихся на банкете», третий — за Хартию и свободу. Получается, что приличия были соблюдены. Конечно, если судить только по третьему тосту, собрание носило либеральный характер, а участники решили его увековечить, основав в ближайшие недели «общество Лаффита», или «либеральное общество Лаффита», причем с благословения банкира, который пообещал прислать им свой бюст «для украшения главной залы, где они будут собираться». С другой стороны, поскольку тост за короля прозвучал, верноподданность участников банкета, казалось бы, не могла ставиться под сомнение231.

Местные власти задыхались от негодования, а сделать не могли ровно ничего. Этот обед, эти громкие крики «Да здравствует Лаффит!», с которыми конный эскорт возвращался в город на глазах у немалой толпы, а в ответ послышалось лишь несколько восклицаний «Да здравствует король!», — все это возмутило администрацию департамента. Участники манифестации, пишет генеральный прокурор города По, «достойны всяческого порицания, поскольку их шумная веселость противоречила всеобщей печали. <…> Ведь в это время все французы оплакивали понесенную потерю, и из одного лишь чувства приличия следовало бы перенести праздник на другой день». В самом деле, в тот день все французы скорбели или были обязаны скорбеть, поскольку в Байонне официально объявили о кончине того, кого французам следовать почитать как отца, — короля Людовика XVIII. Не думаю, чтобы кто-нибудь стал всерьез утверждать, что имело место чистое совпадение, особенно учитывая, что героем праздника был такой персонаж, как Лаффит. Банкир, по роду занятий обязанный быть в курсе последних политических и финансовых новостей, даже в путешествии оставался одним из самых информированных людей во Франции; он наверняка получил известие о смерти короля в то же время, что и супрефект Байонны, если не раньше. А тремя годами раньше в Париже именно он «имел дерзость выбрать для бала, в котором участвовали две тысячи персон, дату 21 января»232. У Лаффита танцевали в тот самый день, когда официальная Франция отмечала годовщину казни «короля-мученика» Людовика XVI; Лаффит угостил обедом молодых торговцев Байонны в тот день, когда всей Франции полагалось погрузиться в траур и предаться печали… Мог ли он более ясно выразить свое отношение к Бурбонам? И что могли предпринять власти против этой безмолвной дерзости?

Глава 5


МОБИЛИЗАЦИЯ ОБЩЕСТВЕННОГО МНЕНИЯ (1827–1830)

Разве не обилие нераскаявшихся грешников призывает гнев Господень на головы духовенства и монахов, королей и народов? Разве не грехи наши придают силы варварам, как говорит святой Иероним? Разве не гордыня, тщеславие, чревоугодие, любовь к роскоши, распутство суть причины всех наших бедствий?

Накануне всемирного потопа все плясали и задавали пиры, все потешались над Ноем, строившим ковчег. <…> Когда английского короля Карла I вели на эшафот, все кругом плясали и задавали пиры. <…> Когда вели на эшафот Людовика XVI, все тоже плясали, тоже пировали. <…> А когда епископов и священников, принцев и принцесс, королевских министров, герцогов и герцогинь, графов и графинь, членов парламентов и их жен, богачей и бедняков, женщин и стариков, и детей, и всех журналистов, ибо Господь справедлив, вели на эшафот, другие люди отправлялись в Оперу, и плясали, и пировали, и занимались филантропией и теофилантропией, галликанизмом и магнетизмом.

«Великие бедствия грядут неотвратимо» — название процитированного удивительного текста кажется вполне естественным233. Нетрудно и нарисовать портрет автора этой пророческой, заклинательной прозы, который прорицает вслух и выделяет голосом те слова, которые в печатном тексте выделены курсивом. Современники хорошо знали имя этого пророка, которого либеральные газеты время от времени с удовольствием цитировали, — отец Мерсье, редактор малотиражного ежеквартальника под названием «Апостолическая газета», выходившего с подзаголовком «Газета религиозная, церковная» и, как уточняла виньетка, «под эгидой католической ассоциации Сердца Христова». Иными словами, то был орган ультраправых католиков-ультрамонтанов, враждебных как Хартии, так и галликанству и готовых подписаться под фразой аббата Розана: всякая Конституция есть цареубийство. Единственное, что может поразить в приведенном образце пламенного красноречия, это дата его публикации, которая постфактум в самом деле сообщает ему пророческий характер: дело происходит в конце февраля 1830 года, за месяц до банкета в «Бургундском винограднике», через двенадцать дней после большого благотворительного бала в Опере в пользу неимущих, пострадавших от чрезвычайно суровой зимы, — бала, в котором принял участие «весь Париж» во главе с молодыми принцами Орлеанскими, но который благочестивый двор Карла Х намеренно проигнорировал234.

В эпоху Реставрации раздающееся из уст или выходящее из-под пера проповедника осуждение танцев и оперы не выглядит неожиданным. Известно, что для миссионеров и части молодых священников, которые, подобно кюре из Ара235, всерьез надеялись возвратить французов к католической вере, борьба с врагом рода человеческого предусматривала запрет танцев, занятия безнравственного, и осуждение театра — искусства, использующего дьявольскую иллюзию, — вкупе с театральными актерами. Известно также, что, поскольку жители и городов, и деревень страстно любили танцы и театр — главные коллективные развлечения той эпохи, пользу из этого весьма нерасчетливого ригоризма извлекала прежде всего антиклерикальная пропаганда; вспомним хотя бы «Челобитную за деревенских жителей, которым запрещают танцевать» Поля-Луи Курье, «Миссионеров» Беранже и огромный успех, с каким представляли в эпоху Реставрации мольеровского «Тартюфа». Более удивительным кажется осуждение пиров; чревоугодие испокон веков считалось смертным грехом, но введение пиршеств в число предвестий революционной катастрофы вызывает недоумение.

Все дело в том, что хотя слово «банкеты» наш пророк не употребляет, речь идет именно о них (и о политическом использовании банкетов либералами). Литтре замечает походя, что святоши XVII века не любили употреблять слово «банкет» (banquet) в профанном смысле; они прибегали к нему, только когда говорили о «духовном пире», «Святом Причастии», «пире избранных», «небесном блаженстве»; возможно, что сотрудники «Апостолической» исходили из тех же ограничений. Несколькими месяцами раньше та же газета писала: «Господин генерал де Лафайет, ветеран Революции, бывший командующий национальной гвардией, разъезжает по Дофине и Оверни, дабы показаться своему народу среди танцев и банкетов»236.

Упомянутый генерал Лафайет в своих письмах подтверждает, что так называемые гражданские банкеты были для него повседневной рутиной: «Я отправился в Мо на собрание избирателей. Эти приемы с участием депутатов-конституционалистов входят в моду; это вещь хорошая, особенно если бы все избиратели умели, как люди из Мо, ясно и четко выражать свои патриотические пожелания. „Коммерческая газета“ привела все тосты и короткую речь, в которой я постарался подвести им итог в назидание всем»237. Поскольку до сих пор этот феномен остался почти незамеченным, стоит остановиться на нем поподробнее. Ведь то были, как очень точно почувствовали представители крайне правого духовенства, если не предвестия революции, то, во всяком случае, систематически повторяющиеся акции по мобилизации общественного мнения. «Знаменитый банкет в „Бургундском винограднике“» не только не представлял собой явление исключительное, но, напротив, прекрасно вписывался в то, что можно назвать первой кампанией банкетов.

Рост числа банкетов

Город Мулен не мог избежать тех гражданских банкетов, что с некоторых пор следуют один за другим на всей территории королевства; но банкет, который состоялся вчера не в честь всей депутации, но лишь в честь господ де Траси и де Ришмона, не только поразил царившим там порядком, но и доказал, что население питает самые добрые намерения.

Общество в большинстве своем отказалось в нем участвовать, а многие нотабли, принадлежащие к левому центру и к левой, последовали этому примеру, руководствуясь тем убеждением, что подобное собрание может лишь внести раздор в умы, которые люди благонамеренные стремятся сблизить238.

Итак, какие бы должности ни занимали наблюдатели, какие бы убеждения ни исповедовали, к какому бы лагерю ни принадлежали, все они отмечали увеличение числа банкетов после падения «плачевного министерства» Виллеля, которое Карл Х был вынужден отправить в отставку после сокрушительного поражения министерских кандидатов на выборах осенью 1827 года. Мы не можем привести полный список этих банкетов, но сам факт не подлежит сомнению: летом 1829 года, незадолго до назначения министерства Полиньяка, молодые республиканцы из «Трибуны департаментов» отмечали, что «по крайней мере в этом году наши почтенные депутаты — и мы их с этим поздравляем — смогут не отвлекаться от сельского отдохновения ради оваций и банкетов. Надежды 1829 года не вдохновляют Францию так сильно, как обещания года 1828-го»239. Несколько месяцев спустя, ликуя по поводу спасительного ужаса, который новое министерство якобы наводит на либералов, ультрароялистское периодическое издание утверждало, что этим летом резко уменьшилось число «тех конституционных банкетов, которые шли густой чередой в прошлом году»240. Отчего же «в прошлом году» этих банкетов было так много?

Первые либеральные банкеты эпохи Реставрации были, как мы видели, устроены избирателями в честь их верных депутатов, их добрых и честных представителей. Происходили эти банкеты довольно редко, прежде всего, конечно, потому, что обычай этот еще не привился повсеместно, а также потому, что их считали оппозиционными, да и депутатов, достойных подобной чести, было немного. После поражения Виллеля на выборах в октябре 1827 года ситуация переменилась коренным образом. Если в «возвращенной палате» 1824 года от левых депутатов уцелела лишь горстка, то теперь их в парламенте заседало около ста семидесяти человек. Все «звезды» партии вернули себе мандаты, а к ним присоединилась когорта бойких новичков, стремящихся проявить себя на парламентской трибуне. Многие французские города обзавелись собственными депутатами, достойными банкетов, и жители этих городов, которые зачастую впервые сумели выбрать в палату депутата-либерала, с особой охотой такие банкеты устраивали: например, весной 1829 года, вскоре после марсельских частичных выборов, марсельцы почтили банкетом своего нового депутата Томá; незадолго до этого избиратели-патриоты из Нижней Луары, стараниями которых их департамент впервые начиная с 1820 года получил двух депутатов-либералов, братьев Сент-Эньян, собрались устроить банкет в их честь241. Многие из этих банкетов служили прежде всего выражением радости, облегчения от того, что «плачевное министерство» и его местные ставленники утратили власть; кроме того, они выражали и надежду на будущее.

В самом деле, в тот момент можно было надеяться, что будущее не обманет этой надежды. Карл Х расстался с Виллелем скрепя сердце, но все-таки сделал этот шаг, а во главе нового кабинета поставил почтенного бордоского адвоката Мартиньяка, который опирался в палате на большинство, включающее в себя депутатов правого центра, роялистов-конституционалистов, левых и даже крайне левых. Ультрароялисты оказались в оппозиции; впрочем, положение нового кабинета оставалось весьма непрочным. Самым слабым местом министерства было, конечно, весьма недоверчивое отношение к нему самого монарха, но не улучшала дела и пестрота поддерживающего его большинства: в нем депутаты правого центра, пылкие роялисты, многие из которых поддерживали предыдущий кабинет, соседствовали с людьми, преданными правящей династии, может быть, и искренне, но в любом случае с весьма недавних пор и, скорее всего, на определенных условиях; а иные из тех, кто входил в это большинство, вообще в прошлом принадлежали к числу карбонариев.

Так же обстояло дело во всей стране. Либералам стало гораздо легче устраивать банкеты начиная с лета 1828 года, потому что отныне участие в них не означало открытой враждебности правительству и даже династии. Большинство префектов уже не возражали против того, чтобы избиратели чествовали своих депутатов; участие должностных лиц, чиновников, мэров в этих празднествах само по себе не могло уже вызвать недоверие, порицание, отставку; власти начали предоставлять для банкетов муниципальные залы и даже здания государственных учреждений. Некоторые префекты довольствовались строгим нейтралитетом; например, именно так, строго нейтрально, префект Арденн, департамента прежде очень спокойного, докладывает о банкете, устроенном 16 августа 1828 года в честь Кюнена-Гридена нотаблями Седана242. Подчас, когда депутаты проявляли слишком откровенную приверженность либерализму, к отзывам префектов примешивалась нотка неодобрения: мы уже цитировали доклад префекта департамента Алье, посвященный банкету, который жители Мулена устроили в честь депутатов Траси и Ришмона; на этом банкете отсутствовали некоторые другие депутаты от Алье, зато в числе чествуемых фигурировал г-н де Шонен, владевший землями здесь же в Алье, но в парламенте представлявший департамент Сена и вдобавок принадлежавший к крайне левой. Зато некоторые служащие проявляли исключительную терпимость; например, префект Ардеша Обер, назначенный новым правительством на место благонамеренного ультрароялиста, писал министру в феврале 1829 года: «Политические обеды состоялись в Прива, Турноне и Анноннé. Я счел своим долгом принять приглашение, сделанное мне избирателями Прива, и рад, что принял такое решение. Моему взору предстало зрелище порядка и взаимного доверия, а до ушей моих доносились исключительно речи, благоприятствующие общественному спокойствию и лестные для правительства и его главных служителей»243. В течение тех полутора лет, когда у власти находился кабинет Мартиньяка, подобное приглашение, адресованное местным администраторам, вовсе не было чем-то исключительным: точно так же поступили либералы из Рошфора или из Эльбёфа244. Сходным образом избиратели Шаранты, устроившие 15 декабря 1828 года банкет в честь всех депутатов своего департамента и их коллеги Мартелля, депутата от Либурна, пожелали, чтобы префект председательствовал на этом празднике. Поскольку префект остался в Бордо из‐за болезни жены, приглашение принял советник префектуры, временно исполнявший его обязанности; впрочем, сначала он пожелал ознакомиться с текстом тостов и убедиться, что в них не содержится ничего враждебного государству245. Дело в том, что инициаторы этого собрания, как и большинство присутствовавших на нем, были либералами, но поскольку приглашение получили все депутаты, вне зависимости от их убеждений, банкет утратил характер политического высказывания. Чтобы уверить в этом министра, советник префектуры с удовлетворением отмечал, что «некоторые чиновники постарались ответить согласием, дабы разбавить характер этого собрания, имевшего совершенно определенную окраску» (быть может, он даже негласно их к этому подталкивал)246. Банкет прошел очень удачно, а когда «почтенный старец» барон Дюлембер произнес последний тост, заранее не предусмотренный, «За отсутствующих депутатов!», восторгу собравшихся не было предела. Этот тост, который прозвучал как призыв ко всеобщему согласию, был встречен громом аплодисментов и криками «Да здравствует король, да здравствует королевская фамилия!» Пожалуй, комментировал советник префектуры, «зачинщикам этого собрания не хватило такта, рождаемого опытностью, а между тем без него невозможно объединить под одним знаменем людей, чьи политические убеждения совпадают не полностью». В этой фразе смысл операции и сопутствующие ей трудности обозначены вполне ясно; можно предположить, что, подобно ангулемцам, устроители большей части банкетов 1828 года призывали к примирению и поддержке всех без исключения депутатов департамента и правительства короля. Либералы, поверившие в возможность компромисса, принимали сторону династии безоговорочно, банкет в Ангулеме начался с тоста за короля, затем последовал тост за здоровье дофина, королевской фамилии и герцога Бордоского, и только после этого прозвучали тосты за живые силы нации, иначе говоря за должностных лиц, за армии сухопутную и морскую, за сельское хозяйство, торговлю и промышленность247. Участники подобных банкетов надеялись, что в стране сохранится единодушие нотаблей и она будет мирно совершенствоваться, идя по конституционному пути. Как известно, надежды эти не сбылись.

Рост числа банкетов в этот период свидетельствует также о том, как динамично развивались cообщества провинциальных либералов. Впервые это стало очевидным предыдущим летом благодаря неутомимой и в конце концов увенчавшейся успехом деятельности абсолютно новой политической ассоциации, ядром которой стали молодые сотрудники влиятельного интеллектуального издания конца эпохи Реставрации, газеты «Земной шар». Весьма необычным названием, под которым она и вошла в историю («Помоги себе сам, и Небеса тебе помогут»), эта ассоциация, судя по всему, была обязана Гизо, который ей покровительствовал. Все историки французских политических партий сходятся на том, что и по целям, абсолютно законным, и по методам она стала первой крупной политической ассоциацией современного типа. Цель состояла в том, чтобы влиять на выборы, помогая вносить в списки избирателей имена тех граждан, которые платили налог, достаточный для участия в выборах, но которых префекты более или менее сознательно в эти списки включить забывали. Между тем сами эти люди, даже если желали отдать свой голос за того или иного либерального кандидата, не знали толком ни что предпринять, ни когда именно. Поэтому ассоциация учредила парижское бюро из двух десятков человек, которые не собирались в заранее определенные дни, чтобы не нарушать закон; они вооружились старыми списками, оставшимися, вероятно, еще со времен карбонаризма, и разослали своим местным корреспондентам необходимые материалы, прежде всего учебник избирателя, отпечатанный тиражом в сто тысяч экземпляров, по числу избирателей248. По всей стране распространялось также огромное количество книжечек и брошюр, призванных укрепить молодое поколение либералов, которые еще не имели права голосовать, в их убеждениях; одно из самых знаменитых таких сочинений называлось «Письмо юного пэра Франции к французам-сверстникам»; написал его будущий министр Луи-Филиппа, причем министр более чем заметный, Монталиве249. Насколько мне известно, ни в одной из этих брошюр, равно как и в тех, которые ассоциация опубликовала в течение последующих полутора лет, не содержится прямого призыва устраивать банкеты в честь достойных представителей нации. Но уже в сентябре 1827 года подозрительный префект департамента Мёрт обличает в письме к министру пламенные восхваления подписки на банкеты как способ обойти закон об ассоциациях250. А чуть позже мы увидим, что двум молодым сотрудникам «Земного шара», Просперу Дювержье де Орану и Танги Дюшателю, основателям «Помоги себе сам», по-видимому, принадлежала инициатива организации банкетов в честь их отцов-депутатов251.

По правде говоря, организацией политических банкетов в департаментах активно занимались, по-видимому, отнюдь не только различные сторонники левых. Быть может, самые молодые и самые динамичные предавались этому занятию с наибольшим пылом, однако, наученные горьким опытом выборов 1824 года, даже такие политические деятели, как Казимир Перье, свято верившие в собственную значимость и наделенные в высшей степени авторитарным темпераментом, тоже регулярно принимали участие в банкетах. Зимой 1827 года Дюпен, депутат весьма умеренный, согласился присутствовать на банкете, устроенном в его честь избирателями Сарты; впрочем, уже дав согласие, он известил их, что решил представлять в парламенте не их, а Ньевр… Дело в том, что совершенно определенные политические цели организаторов этих банкетов совпадали с целями их либеральных избранников; об этом свидетельствует отрывок из брошюры с описанием банкета, устроенного в честь депутата Дегува де Нунка в Эдене (Па-де-Кале) в сентябре 1828 года:

Банкеты, устроенные в честь депутатов их избирателями, куда более полезны, чем может показаться на первый взгляд. Эти своего рода гражданские праздники суть дань почтения независимости, неподкупности, таланту и отваге; они еще прочнее связывают депутата с интересами сограждан, поскольку доказывают ему, что избиратели умеют ценить его услуги; они напрямую сводят депутата с избирателями; они помогают избраннику увидеть тех, кого он представляет, узнать их нужды. Тосты, песни, речи, звучащие на этих собраниях, электризуют все души; они еще сильнее разжигают священную любовь к родине и делают невозможными отступничество и измену252.

Иными словами, избиратели из числа роялистов-конституционалистов, как они себя определяли, пользуются возможностью сообщить своему депутату свои чаяния в перерыве между двумя сессиями. Это тем более желательно, что политическая ситуация по сравнению с предыдущим годом изменилась и возникает нужда определить свое отношение к новым проблемам. Между тем закон о семилетнем сроке выборов остается по-прежнему в силе, а частичные выборы слишком редки, чтобы дать властям или депутатам ясное понятие о состоянии общественного мнения. Так вот, для избирателей банкеты становятся еще одним средством уравновесить развращающее действие власти, поскольку министерство, распоряжающееся назначениями на должности и другими средствами влияния, не внушает либералам полного доверия: Мартиньяк, бывший министр Виллеля, мог быть заподозрен в том, что создает собственную клиентелу, дабы при молчаливом согласии монарха переменить политический расклад. Со своей стороны, депутат с помощью банкета может составить себе впечатление об эволюции общественного мнения, во всяком случае мнения нотаблей в его избирательном округе. Он заинтересован в том, чтобы ничем их не оскорбить, если рассчитывает на переизбрание; это хорошо понял Казимир Перье, когда принял приглашение на банкет в свою честь от избирателей департамента Об в 1826 году, а затем, судя по всему, принимал его и все следующие годы, по крайней мере вплоть до 1829 года, причем всякий раз банкеты эти становились все более многолюдными.

Последние годы эпохи Реставрации отмечены еще одним феноменом, на сей раз парижским. В эту пору поколение ветеранов великой Революции с тревогой чувствует, что уступает пальму первенства новым поколениям, а все вообще политики тревожатся о колебаниях электората, выявленных в великой книге Шарля Дюпена «Производительные и торговые силы Франции», которая вышла в свет летом 1827 года и основные выводы которой сделались всеобщим достоянием благодаря газете «Земной шар»253: этим объясняется увеличение числа банкетов, которые проходят в столице с участием провинциалов, с очевидной целью постепенного укрепления полезных связей столичных либералов с единомышленниками из департаментов. Уже много лет в Париже проходили банкеты, на которых весной или в начале лета собирались несколько десятков студентов, приехавших из одного и того же региона254. Один из них с самого начала царствования Карла Х приобрел особенно большое значение. Поначалу ежегодный банкет пяти бретонских департаментов продолжал собрания масонской ложи «Друзья Арморики». В героическую эпоху карбонаризма эта ложа в самом деле представляла собой священный батальон, в который входили молодые бретонские студенты, выпускники лицеев Ренна и Нанта, сыновья, братья и кузены бретонских федератов 1815 года и участников манифестаций лета 1820-го. Некоторые из них впоследствии прославились, и мы еще не раз встретимся с ними в нашем повествовании; это прежде всего сооснователи «Земного шара» университетский профессор Поль-Франсуа Дюбуа255 и фактор256 в типографии Лашевардьера Пьер Леру, примкнувший к бретонцам, а также доктор Гепен, один из главных деятелей левой направленности в Нанте в XIX веке, и лидер студентов Робен Морери…

На заре движения бретонский банкет представлял собой своего рода точку пересечения, «где каждый год подле Лафайета, который утверждал, что принадлежит к бретонцам по матери или бабушке, собирались все наши политические, литературные и художественные знаменитости. Старый Гойе, братья Дюваль, Кератри и другие левые депутаты, Бруссе, Эллевью, да мало ли кто еще, одним словом все, кто так или иначе поклонялся революции». «Зала масонской ложи» (согласно полицейскому определению) на улице Гренельской-Сент-Оноре, где устраивался бретонский банкет, была достаточно просторной, и начиная с 1827 года сюда приходили две сотни сотрапезников. Очень рано, возможно в том же самом 1827 году, параллельно с бретонским банкетом стал проходить под предводительством Манюэля банкет вандейский, о котором сохранилось свидетельство Огюста Шамболя, другого «синего» с запада Франции, будущего журналиста и депутата династической левой при Июльской монархии257. Затем настал черед других банкетов: Лафайета мы, естественно, встречаем на овернском банкете, описанном в заметке префектуры полиции в марте 1827 года; в банкете этом, который повторялся и в следующие годы, участвовала целая сотня подписчиков. В июле 1827 года состоялся лимузенский банкет, на который собралась сотня уроженцев департаментов Крез и Верхняя Вьенна, дабы воздать должное депутату Бурдо, окончательно отрекшемуся от своих ультраправых взглядов 1820 года. С благословения братьев Перье 21 июля 1828 года на банкете уроженцев Дофинé была отпразднована сороковая годовщина Визильской ассамблеи258; в следующем году банкет повторился259. Банкет уроженцев Франш-Конте состоялся впервые в 1829 году под председательством де Граммона, свойственника Лафайета260; несколько недель спустя на банкет под председательством адвоката и депутата по фамилии Дево собрались молодые люди из Берри. В том же году Бенжамену Констану, депутату от Нижнего Рейна, устроили банкет эльзасские студенты, а в «Конституционной» мы находим упоминание о банкете, устроенном уроженцами Вогезов261. Еще несколько банкетов такого рода повторятся весной 1830 года.

Для всех этих банкетов характерно, во-первых, то, что в них участвуют не только студенты, но также и «торговые» (если употребить тогдашнее выражение) молодые люди, некоторые их товарищи чуть постарше, а главное, люди зрелого возраста, нотабли местного или национального значения. В ту пору в Париже еще не существовало тех ассоциаций земляков, которые во множестве появились здесь во второй половине XIX века262. Самое первое благотворительное общество для помощи уроженцам одной местности было, по-видимому, основано в 1825 году трагической актрисой Дюшенуа при участии великого трагика Тальма и поэтессы Марселины Деборд-Вальмор; входили в него, вероятно, в основном театральные деятели, а целью была помощь детям из северных департаментов. В течение двух следующих десятилетий в подобных обществах, по-видимому, нуждались только мигранты-савояры. Таким образом, провинциальные банкеты конца эпохи Реставрации, судя по всему, устраивались не столько ради взаимопомощи, сколько для общения — однако общение это носило откровенно либеральный характер. Сказанное относится к бретонскому банкету, где в 1827 году первый тост был произнесен за национальную гвардию (распущенную за противостояние правительству), и Кератри потребовалось употребить весь свой авторитет, чтобы следом все-таки прозвучал тост за короля, а уж затем сотрапезники поднимали бы бокалы за падение министерства и изгнание иезуитов… Относится это и к банкетам вандейцев или овернцев, да и к банкету уроженцов Дофинé, которые в июле 1829 года объявили подписку на приобретение бюстов Барнава и Мунье для гренобльской библиотеки263. Что же до банкета уроженцев Франш-Конте, если, с нашей точки зрения, его главным украшением был Виктор Гюго, который, впрочем, произнес там тост довольно бесцветный, современников гораздо больше интересовала его политическая окраска, на которую указывала личность председателя, старого либерала, имевшего репутацию крайне левого, а также тосты памяти Жобеза — его собрата из департамента Юра, и присутствие Бенжамена Констана (отец которого некоторое время жил в Доле), а также других видных либералов, Греа, Лаббе де Помпьера, Баву и даже молодого адвоката Даллоза, прежде защищавшего карбонариев. Банкет уроженцев провинции Берри был устроен в честь депутатов-конституционалистов, от самых радикальных, Дево и Дюри-Дюфрена, до самых умеренных, Гаэтана де Ларошфуко (сына недавно скончавшегося Ларошфуко-Лианкура, память которого почтили тостом) и де Бонди. Там присутствовали также отец и сын Лафайеты, генерал Ламарк, Бенжамен Констан, Кератри, Дюпон из Эра, Евсевий Сальверт, Лаббе де Помпьер, Корсель… — одним словом, вся либеральная элита. А о духе этих собраний самое точное представление дает тост, произнесенный Бенжаменом Констаном на банкете уроженцев Франш-Конте и вызвавший, как нетрудно догадаться, восторг собравшихся:

За наши надежды! За французское юношество! За поколение, которое пожнет плоды всех наших усилий, которое будет лучше нас и которое, упрочив наши установления, вознесет на небывалую высоту славу и благосостояние свободной конституционной Франции!264

Первая кампания банкетов

6 августа 1829 года, через неделю после окончания парламентской сессии и голосования за бюджет, Карл Х распустил кабинет Мартиньяка, который он с трудом терпел на протяжении полутора лет, и наконец обзавелся министерством своей мечты. 8 августа «Монитёр» известил французов, что министром иностранных дел назначен Жюль де Полиньяк, личный друг государя, несколькими неделями раньше призванный в Париж из Лондона, где он занимал должность французского посла; что военным министром сделан граф де Бурмон, а министром внутренних дел — граф де Лабурдонне. Страна была потрясена: если недавно воскрешенная газета «Белое знамя» ликовала, если остальная ультрароялистская пресса восприняла эти известия с удовлетворением, как знак того, что с уступками покончено, остальные газеты осыпали новый кабинет сарказмами. «Кобленц, Ватерлоо, 1815 год» — формула, которой суждено было войти в историю и которая выразила отношение общества к новому кабинету, увидела свет не в газетах «Конституционная» или «Французский курьер», но в крайне умеренной и неизменно законопослушной «Газете прений». Назначение такого кабинета явно выглядело как объявление войны. Однако в течение полугода ничего ужасного он не предпринял.

Сторонники нового министерства, безусловно, были готовы к гневной реакции прессы на его назначение, и она их ничуть не удивила. По правде говоря, хотя некоторые из статей, появившихся в оппозиционных газетах, послужили основанием для судебных процессов — впрочем, малоудачных (поскольку суды не горели желанием выносить по таким делам обвинительные приговоры)265, власти не обращали на них почти никакого внимания; они полагали, что все это не более чем искусственная шумиха и что полемики такого рода интересуют только маленький мирок парижских журналистов, а всей стране до них дела нет266. Роялистская пресса утверждала, что Франция любит своего короля, а он, назначив министерство по своему собственному выбору, полностью возвратил себе престиж и власть. Однако начиная с августа появились признаки, указывающие, что все обстоит противоположным образом; либералы прекрасно их уловили и сумели использовать для того, чтобы приуготовить общественное мнение к конфликту отложенному, но, как понимали все без исключения, неизбежному.

Как во времена карбонаризма, неприятие обществом нового министерства выразилось прежде всего в изменении отношения к принцессам из королевской фамилии: герцогиням Ангулемской и Беррийской, которые в то время путешествовали по стране, а главное, в овациях, которыми французы встречали тех, кого считали самыми непримиримыми оппозиционерами, Лафайета и Бенжамена Констана.

Все истории Реставрации уделяют особое внимание триумфальной поездке Лафайета по Оверни, Дофинé и Лионнé летом 1829 года. «Генерал Лафайет выехал из Парижа и узнал о назначении кабинета 8 августа, находясь в Пюи. Тотчас вожди либеральной оппозиции сообща устроили в его честь банкет: вечером город был иллюминован, а путешествие его с этих пор приобрело политический характер», — пишет старый историк Реставрации267. На самом деле «герой двух миров», пожелавший после двенадцатилетнего отсутствия посетить родную Овернь, двинулся в путь в середине июля, задолго до назначения нового министерства, и ему уже был оказан восторженный прием в Клермон-Ферране 18 июля, а в Иссуаре 29-го. В обоих этих городах патриотическая буржуазия устроила в его честь банкет, в Клермоне с участием полутора сотен, а в Иссуаре — сотни подписчиков. Но старый историк прав в том, что продолжение Лафайетова путешествия было совершенно триумфальным: даже в самых маленьких городках, через которые он проезжал, его встречали почетными эскортами и приветственными криками, в его честь возводили триумфальные арки, а именитые горожане считали своим долгом устроить в его честь банкет. Из Пюи, расположенного неподалеку от его родового имения, он отправился в Иссенго и Аннонне, потом посетил Вьенну, Вуарон и наконец добрался до Гренобля, у ворот которого ветеран революционных событий, первый выборный чиновник города, увенчал его серебряной короной с дубовыми листьями. Остановился он в доме Огюстена Перье, депутата от Изера, и под окнами в его честь исполнили серенаду; затем настал черед «банкета, на котором присутствовали две сотни нотаблей, среди которых господа Мерийю и Созе, в ту пору лионский адвокат268; в зале были также замечены господа Фор и Огюстен Перье, депутаты от Изера. На этом банкете г-н Камиль Тессер произнес тост за генерала Лафайета, а тот в своем ответе напомнил, что именно в Дофинé раздались первые голоса в защиту здравого смысла и были сделаны шаги в сторону политического равенства. «Здесь развевалось, сказал он в заключение, первое знамя свободы, здесь показались первые признаки политического равенства, здесь отыщется при необходимости якорь спасения». Наконец, когда 5 сентября Лафайет приехал в Лион, восторги населения достигли совершенно невообразимого размаха. Десятки тысяч человек высыпали на улицу, чтобы увидеть Лафайета и составить ему почетный эскорт; назавтра в великолепной зале Гайе в его честь устроили банкет на пятьсот персон, на котором присутствовали самые видные представители лионской торговли и адвокатуры. До этого времени власти наблюдали за триумфами генерала без удовольствия, но им не препятствовали; но тут чаша терпения переполнилась и, судя по всему, администрация начала подумывать о том, чтобы положить подобным манифестациям конец. Парижские крайне правые журналисты, кстати, удивлялись тому, что это не было сделано раньше269. Лафайет мудро сослался на необходимость повидаться с родственниками, чтобы уклониться от приемов, которые собирались устроить ему либералы из долины Соны и из Дижона и которые придали бы его возвращению в Иль-де-Франс нежелательное сходство с возвращением Наполеона с Эльбы четырнадцатью годами раньше. Поэтому в конце сентября он без всякой огласки вернулся в свое поместье Лагранж в департаменте Сена и Марна270.

Это триумфальное путешествие — достойный ответ на то, которое король совершил в прошлом году по востоку Франции, — было щедро использовано либеральной пропагандой: брошюры, отпечатанные десятками тысяч экземпляров, повествовали о приеме, оказанном «человеку, который служит самым верным и самым чистым воплощением всего самого славного, что есть в нашей революции», как выспренно восклицал клермонский «Друг Хартии». Прием этот воспринимался также как протест против контрреволюционных планов, приписываемых министерству. Конечно, можно сослаться на то, что Лафайет объехал лишь области, которые были известны своими патриотическими и «неблагонадежными» настроениями, от Оверни, где антидворянские предрассудки были на редкость сильны, до таких старых очагов непокорности, как Виварé, Дофинé и Лионнé. Но важно подчеркнуть, что в большей части Франции банкеты и другие либеральные выступления, начавшиеся в конце июля, не прекратились ни осенью, ни зимой. Прервавшись на время очень короткой парламентской сессии, во время которой депутаты проголосовали за адрес двухсот двадцати одного, они вновь возобновились после роспуска палаты и продолжались до начала избирательной кампании, то есть до середины мая. Наконец, в начале лета последовали один за другим банкеты в честь избранных или переизбранных депутатов. Таким образом, и до, и после банкета в «Бургундском винограднике» во Франции развернулась настоящая общенациональная кампания банкетов, во многих отношениях сравнимая с кампанией 1847 года, однако историки не обратили на нее никакого внимания, и вот уже более столетия никто о ней не вспоминает271.

Либеральные избиратели Люневиля 2 августа 1829 года отметили обедом проезд через их город Бенжамена Констана, которого они хотели чествовать еще годом раньше. 13 и 20 августа избиратели Пембёфа и Нанта устроили обеды в честь братьев Сент-Эньян272. Как и в предыдущем году, банкет на сто персон был дан в честь депутата от Арденн Кюнена-Гридена в Седане 25 августа273; в тот же день пятьдесят пять избирателей чествовали в Гавре Дювержье де Орана-старшего274; Маршаля ждала восторженная встреча в Нанси, за которой 27 августа, естественно, последовал банкет275. Граф Дюшатель впервые согласился участвовать в банкете в свою честь, который состоялся 7 сентября стараниями его избирателей из Сен-Жени (департамент Нижняя Шаранта)276; Дюпен-старший стал героем двух банкетов в департаменте Ньевр: в Коне 8 сентября и в Кламси несколькими днями позже277; Буасси д’Англа чествовали избиратели Верну (Ардеш) 18 сентября, а де Ласкура — избиратели Нима примерно в то же время278; Жиро из Эна, впервые приехавшего в округ, от которого он был избран двумя годами раньше, почтили двумя банкетами, в Лоше и Шиноне 30 сентября и 4 октября279; депутаты от департамента Дё-Севр, к великому возмущению роялистов, приняли приглашение участвовать в банкете в Ниоре 6 октября; а депутатов от Вьенны чествовали в Пуатье280. Затем последовали банкеты в честь Бенжамена Констана в Страсбурге 10 октября281, в честь Ларибуазьера в Витре 24-го282, в честь Казимира Перье в Жуаньи 27 октября и, конечно, в Труа 30 ноября283, в честь Лафайета и его коллег из департамента Сена и Марна в Провене 31 октября284, в честь генерала Тиара 21 ноября в Сен-Пьере (департамент Сона и Луара)285, в честь Дегува де Нунка, по всей вероятности, в Лилле и наверняка в Кале 23 декабря и в Аррасе 5 января286… а также в честь мэров Визиля и Диня, уволенных новым министром внутренних дел287.

В общей сложности, с учетом тех банкетов, которые были устроены в честь Лафайета, — около тридцати празднеств (карта 1). Пусть даже мы не смогли собрать сведения о количестве участников каждого из этих мероприятий, понятно, что в целом подписчиков набралось несколько тысяч: на приличном банкете не могло быть меньше сорока гостей (впрочем, если верить префекту Ардеша, банкет в Верну, совсем маленьком городке, собрал всего тридцать семь человек; а на банкет в Па-де-Кале гостей пришло тридцать восемь). Это минимум, а максимум — это, конечно, пять сотен лионцев, явившихся чествовать Лафайета. «Герой двух миров» легко собрал две сотни человек в Гренобле, от ста до ста пятидесяти в Клермоне, Пюи и Иссуаре; отдать дань Казимиру Перье и Бенжамену Констану в их избирательных округах пришли по полторы сотни человек, зато братьев Сент-Эньян на банкете в Нанте ожидали три сотни сотрапезников, депутатов от Вьенны на банкете в Пуатье — две сотни, а депутатов от департамента Дё-Севр на банкете в Ниоре — сто семьдесят человек. В остальных банкетах участвовало примерно по сотне человек. Итак, можно считать, что таково и было среднее число гостей. Мы располагаем точными цифрами для двух десятков банкетов (из тридцати); общее число их участников приближается к трем тысячам. Предположив, что в десятке оставшихся банкетов принимали участие примерно по сотне человек (в основном дело происходило в маленьких городках, но, например, банкеты в Лилле и Бордо наверняка собрали больше народу288), мы можем сделать вывод, что осенняя кампания банкетов прошла при участии примерно четырех тысяч человек.

Время банкетов. Политика и символика одного поколения (1818—1848)

Карта 1. Банкеты при министерстве Полиньяка (август 1829 — июнь 1830 года).

Белые кружки — банкеты в честь Лафайета (август — сентябрь 1829 года).

Серые кружки — банкеты в честь других либеральных депутатов до открытия сессии.

Черные кружки — банкеты в честь двухсот двадцати одного депутата.

К этой цифре нужно прибавить весенних подписчиков: мы уже упоминали, что в «Бургундском винограднике» стол был накрыт на шесть-семь сотен гостей. К ним следует приплюсовать восемьдесят нотаблей из Булони-сюр-Мер, триста из Реймса, двести двадцать одного из Кольмара и Бернé, примерно стольких же из Мюлуза, сто восемьдесят из Нарбонны, двести пятьдесят из Мелена, сто сорок из Монтобана, сто двадцать из Макона, сотню из Нантюа, примерно столько же из Бар-ле-Дюка, полсотни из Бельфора и, по всей вероятности, столько же из Вильнев-д’Ажана и Турнона и, наконец, три сотни собравшихся в воскресенье 13 июня в Анже289. Всего, если не считать нового банкета в Ниоре, о котором парижские либеральные газеты отзывались с исключительной сдержанностью290, и банкетов, на которые собирались провинциалы, проживающие в столице, два десятка весенних банкетов собрали по самым скромным оценкам три тысячи человек: поскольку почти все они прошли между концом марта и серединой мая, очевидно, что мобилизация ни в малейшей мере не шла на спад.

Понятно, что подсчеты наши весьма приблизительны; относительно некоторых банкетов у нас точных сведений нет («Друг Хартии» в своем восторженном отчете о банкете в Пембёфе сообщает только, что число гостей оказалось больше ожидавшегося, несмотря на спешные приготовления и не­урочное время года291). Мы не можем утверждать наверняка, что весной 1830 года в Валансе на банкет в самом деле собралась сотня либеральных избирателей, как можно понять из доноса, сохранившегося в архиве292. Но, несмотря ни на что, к нашим подсчетам, как кажется, имеет смысл прислушаться: ведь сведения, которыми мы располагаем, по большей части заслуживают доверия. Газета «Ежедневная», настроенная враждебно, сообщает, что в Анже на банкете было двести пятьдесят сотрапезников; либеральные листки называют цифру в три сотни; ввиду существования подписных листов, заказов поварам или рестораторам, обманывать здесь было затруднительно. Единственный способ небольшой подтасовки — называть общее число подписчиков, не учитывая, что некоторые из них ограничивались сдачей денег, но на сам банкет не приходили; впрочем, главным предметом споров было не общее число участников, а процент избирателей среди них: префекты и роялистские листки явно старались его приуменьшить. Как бы там ни было, более точный подсчет вряд ли внес бы существенные изменения в полученный нами результат: три-четыре тысячи участников с августа до середины января, еще три тысячи весной; в общей сложности семь тысяч участников — это если не считать банкеты парижских уроженцев, о которых мы не знаем почти ничего, кроме того, что там, по-видимому, собирались совсем молодые люди, априори не принадлежащие к числу избирателей. Много это или мало?

Совершенно очевидно, что вовсе не мало. Это общее число участников банкетов не следует сравнивать ни с населением Франции, ни с населением того города, где происходили те или иные банкеты. Дело в том, что крестьяне, расcредоточенные по территории страны, вообще не шли в счет; а простые горожане, хотя их приветственные возгласы и ласкали слух представителям либеральных элит, не могли принимать участие в дорогостоящих празднествах. Чтобы понять, насколько эффективной была либеральная мобилизация с помощью банкетов, нужно сравнить полученные нами цифры с общим числом тогдашних избирателей, которое равнялось примерно ста тысячам человек, и с числом граждан, которые получили право быть избирателями уже в следующем году после смены режима, а их стало почти в два раза больше. На этом фоне семь тысяч подписчиков на всю страну — число вполне значительное, а полторы сотни участников банкета в округе, где насчитывается в общей сложности пять сотен избирателей, — более чем значительное. Ибо нужно иметь в виду, что если устройство банкета для нотаблей — самый зрелищный способ продемонстрировать свое мнение, есть и другие. Мы не говорим здесь ни о серенадах, которые весной 1830 года были столь многочисленны, ни о приветственных возгласах, которыми простые граждане встречали въезжающих в город «прославленных жертв министерского произвола»; мы имеем в виду манифестации, в которых участвовали избиратели или почтенные представители средних классов. По возвращении в свой округ депутат, проголосовавший за адрес двухсот двадцати одного, принимал делегацию избирателей, которые являлись поздравить его с совершенным поступком293. Возглавлял эту делегацию и выступал от ее имени другой местный либерал, старейшина избирательной коллегии, бывший мэр или депутат; он произносил похвальное слово приехавшему, сулил ему поддержку, а затем высказывал пожелание, чтобы политический кризис разрешился без особых потерь. В своем ответе депутат разъяснял, как следует понимать позицию, избранную им при голосовании, и, разумеется, настаивал на своей верности монархии. Никаких происшествий здесь стрястись не могло: каково бы ни было число участников, вся церемония происходила в гостиной или в саду частного особняка, куда допускали только почтенных граждан во фраках. Отклониться от норм поведения, отличающих аристократическую общежительность, было практически невозможно и, точно так же как на банкете, общественному порядку ничто не угрожало294. Такие торжественные встречи сосчитать труднее, чем банкеты, но хотя они проходили гораздо более скромно, ясно, что весной 1830 года их было немало. Задним числом, три года спустя, историк Жан-Батист Капефиг, умеренный легитимист, оплакивавший ослепление властей, сделал выводы из случившегося: «Это проявление общественного мнения было поддержано избирательными комитетами и прессой. Повсюду депутатов встречали патриотическими банкетами, и это позволяло заранее предсказать результат выборов»295.

Дело в том, что противоположный лагерь был абсолютно неспособен к подобной мобилизации. Расписать в ярких красках, как это делает «Французская газета» в номере от 15 апреля 1830 года, блестящий прием, устроенный в салонах супрефекта Треву тремя днями раньше, в честь «радостной годовщины вступления в Париж графа д’Артуа», — этого было недостаточно, ибо совершенно очевидно, что торжество представляло собой скорее исключение, чем правило. Конечно, оставалась возможность утешать себя, философически констатируя, как это делал «Друг короля», что «просто-напросто роялизм сохранил свои нравы, а демагогия — свои: эта последняя всегда любила шуметь, петь, а главное, пить»296. Однако «Французская газета», близкая к Полиньяку, но не столь прямолинейная, сокрушалась о подобном положении дел и в тревоге взывала к правительству:

У либералов есть свои банкеты, свои оргии, свои тосты, свои республиканские короны, свои безумства всех сортов. Это, если угодно, умопомешательство, но такое умопомешательство, которое обладает огромным числом деятельных сторонников. Ни один из них не манкирует голосованием. Другое дело мы, роялисты, народ ленивый, подозрительный и недоверчивый: нас постоянно нужно вдохновлять и поддерживать297.

Итак, роялисты предчувствовали, что грядущие выборы добром не кончатся: картография тех банкетов, которые состоялись в период между августом 1829 года и выборами следующего года, показывает, до какой степени справедливы были опасения роялистов, различавших повсюду присутствие «руководящего комитета». Историки минимизировали это влияние исходя из докладов префектов, которые убеждали министерство, что ассоциации борцов за отказ от уплаты налогов никакого успеха не имели и к ним примкнули жалкие горстки людей. Между тем префекты безусловно старались сообщать правительству то, что оно хотело услышать. Но дело даже не в этом; нет ничего удивительного в том, что, хотя парламент не проголосовал за налог, крупные и мелкие нотабли не захотели открыто объявлять о своем намерении отказаться от его уплаты; ведь такое объявление в письменном виде раз и навсегда компрометировало бы каждого из них. А вот принять участие в оппозиционном банкете значило также публично объявить о своей позиции, также поставить на карту свою честь, но при этом не опасаться судебных преследований. Комиссары, самые активные и убежденные либералы, организацией такого банкета показывали, что в их городе существует либеральная ячейка, на которую могут рассчитывать в Париже, потому что она способна мобилизовать местных нотаблей. Итак, изучить все те банкеты, которые состоялись в провинции в то время, когда во главе кабинета стоял Полиньяк, — значит совершить своего рода путешествие по оппозиционной либеральной Франции и дополнить картину, нарисованную Шерманом Кентом, который исследовал комитеты, связанные с обществом «Помоги себе сам», основанным в 1827 году. В самом деле, нетрудно заметить, что большая часть этих банкетов происходила в департаментах, где, как утверждает этот американский историк, еще два года назад не существовало либеральных комитетов, связанных с парижской организацией. Сюда следует добавить еще полтора десятка департаментов, таких как Нижний Рейн, Мёрт, Мёз, Об, Арденны, Па-де-Кале, конечно же Нор, Эр, Иль и Вилен, Нижняя Луара, Мен и Луара, Дё-Севр, Вьенна, Ло и Гаронна, Тарн и Гаронна, Ардеш, Верхняя Луара… В конечном счете не будет большой ошибкой утверждать, что к концу эпохи Реставрации активные либеральные организации имелись больше чем в половине департаментов. Элиты будущего Июльского режима уже сформировались, и это ни для кого не было тайной. Итак, если нельзя говорить о существовании централизованной общенациональной политической организации, получающей приказы или задания из Парижа, нет никакого сомнения, что в стране существовала либеральная партия в старинном смысле слова — объединение чрезвычайно гибкое, но действующее не только в момент выборов.

Кто участвовал в тогдашних банкетах? Разумеется, списков у нас нет, но мы знаем, что люди это были не бедные. «Две сотни избирателей из среднего класса», — пишет генеральный прокурор Пуатье, рассказывая о «гражданской трапезе», устроенной в честь депутатов Вьенны. «Приятно было наблюдать в этом собрании смесь всех классов общества, за исключением, пожалуй, одного, который не прощает старому маркизу его приверженности политическому равенству», — пишет «Друг Хартии» по поводу банкета, устроенного в Клермоне в честь «героя двух миров» — Лафайета. Среди тех, кто произносил тосты, мы находим много адвокатов, причем не из самых молодых, поскольку авторы отчетов то и дело с удовольствием отмечают присутствие на банкетах старейшин адвокатского сословия; разумеется, множество нотариусов и стряпчих; офицеров старой армии, ставших домовладельцами, и некоторое число врачей; но поражает другое: массивное присутствие местных деловых людей: промышленников, коммерсантов, банкиров, судовладельцев в портовых городах298; довольно часто к ним присоединялись выборные представители этих слоев общества: судьи или председатели коммерческих судов. Именно эти люди несколько месяцев спустя займут те муниципальные должности, которые после июльских событий покинут местные аристократы. Довольно будет, полагаю, привести лишь несколько примеров: на банкете, устроенном в Лионе в честь Лафайета, самыми видными особами, помимо депутатов, были врачи Прюнель и Терм. Первый стал при Июльской монархии депутатом и мэром Лиона, второй — его заместителем, а затем сменил его на посту главы муниципальной администрации. На банкете в Булони-сюр-Мер 4 апреля 1830 года, устроенном в честь депутата Луи Фонтена, банкира и мэра города во время Ста дней, председательствовал Александр Адан, негоциант и банкир, в ту пору сорокалетний; тост за судейское сословие произнес некто Мартине, адвокат. Так вот, первый через несколько месяцев сделался мэром города и оставался на этом посту до самого конца Июльской монархии и еще шесть лет при Второй империи; а одним из его заместителей, причем, если верить местным историкам, чрезвычайно успешным, был не кто иной, как Мартине299. Адвокат Тондю, председательствовавший 16 апреля на банкете в Маконе в честь депутата Рамбюто, в начале августа 1830 года возглавил департаментскую комиссию, которая сменила префекта Пюимегра, а несколькими неделями позже был назначен префектом соседнего департамента Эн… Редактор газеты «Часовой департамента Дё-Севр», Клер-Лассаль, которого за банкет, состоявшийся осенью 1829 года, судили и даже приговорили к нескольким месяцам тюремного заключения, после выхода на свободу весной 1830 года был вознагражден в Ниоре овацией и банкетом; прошло несколько месяцев, и он сделался генеральным секретарем префектуры своего департамента, а в следующем году — депутатом300. Почти повсюду во Франции, во всяком случае в городах, люди, способные занять места во власти, были не только уже готовы к этой миссии, но и всем известны, потому что объявили о своей позиции во всеуслышание, выказав то, что тогдашние либералы называли «гражданским мужеством». В августе 1830 года, за очень редкими исключениями, передача власти произошла без происшествий; новому правительству понадобилось всего лишь заменить префектов301.

Какой политический смысл имели многочисленные банкеты в департаментах? Чтобы это понять, нужно вернуться к тостам, всякий раз обновлявшимся, и песням, которые порой тоже обновлялись. Так вот, и те и другие совершенно однозначны: они оппозиционны по отношению к министерству, но практически во всех случаях первым звучит тост за короля, а порой за ним следует тост за здоровье августейшей фамилии или наследника престола302. Ведь этот король — король конституционный, а при восшествии на престол он упразднил цензуру303: Хартию в тостах часто поминают вместе с королем («За короля! Он поклялся быть верным Хартии!») или саму по себе. Затем пьют здоровье присутствующих оппозиционных депутатов; затем, как правило, следуют тосты за общественные свободы, за судейское сословие, за свободу печати, за торговлю и промышленность. Осенью несколько раз предметом тоста становилась ассоциация за отказ от уплаты налога, или, что то же самое, память Хемпдена304; случалось даже, что ненависть к министерству проявлялась почти открыто, но скорее в песнях, чем в тостах (в Ниоре в куплетах упоминали «антифранцузский кабинет», а припев призывал: «Министров сих прогоним вон!»). Весной практически на всех банкетах непременно звучал тост за двести двадцать одного депутата или за сотрудничество трех властей. Никто не покушался ни на династию, ни тем более на личность монарха, но поддержка либеральному большинству палаты высказывалась совершенно недвусмысленно.

Если судить по тостам, умеренность провинциальных банкетов не оставляет ни малейшего сомнения. Это не помешало правительственной прессе сначала возмутиться, а затем встревожиться. Конечно, не все банкеты удостоились с ее стороны одинакового внимания, и в «Белом знамени» или «Французской газете» мы находим гораздо более подробные рассказы о трудностях, с которыми столкнулись орлеанские либералы, собиравшиеся устроить банкет, но в конечном счете от этого намерения отказавшиеся, чем о тех банкетах, которые состоялись на самом деле. Исключение составляет осенью банкет в Ниоре, а весной следующего года — банкет в Монтобане, о которых мы поговорим подробнее чуть ниже. 24 октября 1829 года «Белое знамя» публикует корреспонденцию из Ниора, претендующую на то, чтобы восстановить истину, искаженную в отчетах газет «революционных»:

В банкете приняли участие 172 человека, в том числе 80 избирателей; среди других гостей большинство составляли молодые люди из числа самых либеральных, а также бывшие революционеры. Среди последних был замечен г-н Б***, женатый священник, чьи чудовищные советы побудили мадемуазель*** донести на собственного отца, скрывшего свое дворянское происхождение; вследствие этого доноса старец был прикован к позорному столбу, а затем сослан на каторгу в Рошфор, где и умер. Еще более удивительным было присутствие на банкете г-на П***, другого женатого священника, который до Революции был приговорен к тюремному заключению за похищение человека, в 1793 году командовал революционным трибуналом в Пуатье и повинен во всех кровопролитиях, свершившихся в этом городе в эпоху Террора.

Можно ли сомневаться, что при таком составе «все население города Ниора взирало на это собрание с ужасом и смятением, и на всех рынках назавтра твердили, что вот-вот начнется революция»? В самом деле, скандал получился двойной: появление на публике бывших деятелей революции (после окончания Террора прошло тридцать пять лет, но у контрреволюционеров была хорошая память) выглядело особенно тревожно потому, что другим гостям, и в частности главным героям празднества, ни в коем случае не следовало бы терпеть их присутствие. «Председательствовал на банкете г-н граф де Сент-Эрмин; с ним соседствовали господа Ажье и Трибер, зять и племянник цареубийц, Моген, Галло, Одри де Пюираво». То, что рядом с бывшими террористами на банкете, где пели: «Министров мы прогоним вон!», находились Моген или Одри де Пюираво, отъявленные либералы, было в порядке вещей. Но присутствие Ажье и графа де Сен-Эрмина, людей, близких к Шатобриану, которые были выбраны в палату как убежденные роялисты, но перебежали в другой лагерь, бесконечно возмущало представителей правительства: получалось, что в ниорском банкете участвуют предатели, и притом нимало этого не стыдящиеся. Так же как адрес двухсот двадцать одного, который в марте 1830 года не набрал бы большинства, если бы не два десятка депутатов, тоже перешедших с роялистских позиций на оппозиционные; так же как присутствие на банкете в «Бургундском винограднике» бывшего вандейского генерала Дюшаффо, ниорский банкет стал одним из первых тревожных сигналов, предвещавших полный политический крах министерства Полиньяка. Чтобы получить большинство голосов в палате и поддержку в стране, недостаточно было воскресить старые несогласия и старые распри; далеко не всех честных роялистов легитимистских убеждений испугали ультрароялистские инвективы. Эти роялисты были искренне преданы династии, но, подобно либералам, желали, чтобы королевская власть оставалась ограниченной; они мечтали о короле и Хартии, но не о короле без Хартии. По сути, они недалеко ушли от тех, кто в 1791 году выступал за представительную монархию, а вдобавок многие из них были галликанцами: две причины, по которым они отказывались от возврата к прошлому и вызывали ненависть ультрароялистов.

Что же до крайне левых республиканцев, они сумели остаться довольно незаметными. Люди, более радикальные, чем Лафайет, в особенности молодые, были готовы поддержать свержение монархии и даже тайно его готовить. Конечно, в провинции их было немного: на банкетах в департаментах их голоса почти не слышались, но в Париже весной 1830 года их заметить можно. Не столько на первом из банкетов земляков, где собрались молодые люди из департаментов Нор и Па-де-Кале (он состоялся за несколько дней до банкета в «Бургундском винограднике» и отличался умеренностью, способной рассеять тревогу наблюдателей)305, сколько на тех, которые за ним последовали: там под эгидой Бенжамена Констана, Лафайета и других покровителей крайне левой сотрапезники почти открыто говорили о революции. 17 апреля на банкет собрались молодые люди из департамента Алье; двумя днями позже состоялся лотарингский банкет; 24 апреля — традиционный бретонский банкет под председательством депутата Гийема, который попросил всех присутствующих вместе с ним «произнести главный тост нашего конституционного порядка: „За Хартию, за три составные ветви власти!“». Затем комиссары от каждого из пяти бретонских департаментов, в том числе Дюбуа из газеты «Земной шар», предложили поднять бокалы последовательно за бретонскую ассоциацию (объединяющую тех, кто выступает за отказ от уплаты налога), за депутатов, которые поддержали адрес, за твердость избирателей, за писателей-патриотов и, наконец, за «гражданскую, политическую, религиозную и торговую свободу в обоих полушариях!» Слово «король» произнесено не было, и это заметили все306. Банкет закончился энергичной речью Лафайета, который напомнил о своих современниках 1789 года, «этих отважных парижских избирателях, которые в самый критический момент отважно подхватили знамя нашей нарождающейся свободы, а при виде полного и стремительного крушения Старого порядка противопоставили ужасам анархии усердие ревностного патриотизма», призвал к восстановлению национальной гвардии и гневно возразил тем, кто именует неумеренной демократией «такую организацию общества, при которой менее чем сотая часть французского народа имеет право посылать депутатов в палату, составляющую всего-навсего третью часть законодательной власти»307. Затем, в воскресенье 10 мая, состоялся банкет овернцев, на котором Лафайет и Бенжамен Констан призвали к мобилизации ввиду новых выборов308. Быть может, нечто подобное происходило также и на других подобных банкетах, например на банкете в Берри, где, по-видимому, звучали тосты за Учредительное собрание и даже за Конвент309, но либеральная пресса перестала о них писать и, любопытным образом, правительство и ультрароялистская пресса также не обращали на них внимания. В конечном счете банкет, о котором не было рассказано в газетах, существовал только для тех, кто в нем участвовал; роялистская пресса видела в этих банкетах смешные демонстрации, которые не заслуживают детального описания; вдобавок предание гласности самых скандальных пиршеств могло поставить под сомнение твердость и решимость правительства, которое их допустило310. Что же касается либеральных листков, они старались не испугать умеренных избирателей накануне выборов и потому хранили величайшую сдержанность; не подлежит сомнению, что они исключали из публикаций чересчур смелые высказывания, которые наверняка звучали на банкетах. Известно, например, что газетный вариант речи Бенжамена Констана на овернском банкете 1830 года был сочинен через несколько дней после произнесения. Что ничуть не удивительно, если учесть, что Констан и парламентские речи произносил не по-писаному, хотя тщательно их готовил. Но уже после банкета он позволил Барро исправить пассажи, которые могли насторожить полемистов из «Французской газеты», а собственную неосторожность объяснил торопливостью311.

Возвращаемся в предместье Тампля

Нынче утром собрались вместе многие избиратели и нотабли. Целью собрания было высказать одобрение честному и открытому поведению большинства палаты депутатов. На сей предмет были приняты две резолюции: обе отвечают конституционным нравам Англии и начинают повсеместно распространяться также и во Франции.

Во-первых, решили устроить банкет в самом просторном помещении, какое только можно будет отыскать. Число подписчиков уже значительно. Чтобы навеки запечатлеть их согласие с мнениями двухсот двадцати одного депутата и память о благородном поведении этих членов палаты, проголосовавших за адрес королю, будет в самое ближайшее время выбита медаль.

Таким образом корреспонденция из Парижа, датированная 22 марта, информировала читателей лионской ежедневной газеты «Провозвестник» о приготовлениях к собранию, которому суждено было войти в историю под названием «знаменитый банкет в „Бургундском винограднике“». Отметим старательно подчеркнутую ориентацию на британский пример — возможно, устроители желали успокоить главу правительства, князя де Полиньяка, который после своего пребывания в Лондоне на посту французского посла выказывал большое почтение к британским политическим установлениям и мечтал прослыть французским Веллингтоном. В более же общем смысле устроители хотели сделать вид, что ничего необычного не происходит, хотя готовящееся мероприятие могло показаться таким же беспрецедентным и революционным, как и адрес двухсот двадцати одного депутата, выражавший недоверие министерству.

Между тем прецеденты, как мы видели, имелись. Возможно, однако, что для новых поколений банкет в «Радуге» и в бывшем цирке на улице Горы Фавор стали уже частью старинной истории, фактами полузабытыми312. Столичные депутаты сделались в большинстве своем либералами только начиная с 1827 года, а весьма многочисленные избиратели, сколько можно судить, не баловали их банкетами; в огромном городе никто не обращал внимания на их передвижения, тогда как у депутатов из департаментов все обстояло иначе: и приезд в родные края, и отъезд оттуда становились событием местного масштаба и поводом для празднества. Что же касается парижского банкета 1830 года, он, судя по процитированной заметке, был не плодом стихийной инициативы нескольких избирателей, а результатом предварительной организационной деятельности «многих избирателей и нотаблей». Роялистские журналисты, хотя и делали вид, что не принимают все это всерьез, не замедлили определить зачинщиков, членов того, что они называют руководящим комитетом, а мы — обществом «Помоги себе сам»; больше того, роялисты были так хорошо информированы, что сообщали даже подробности о разногласиях среди организаторов, в частности по поводу тоста за короля313.

Итак, ничего стихийного, напротив, тщательно продуманное политическое мероприятие. Необходимо было опровергнуть утверждения ультрароялистской прессы и доказать, что авторы адреса королю выразили не мнение нескольких газетных писак, а волю всей нации. Поэтому такое большое значение имело присутствие на готовящемся собрании большой группы депутатов, избранных не от столицы. Что же касается избирателей, им предстояло не только выразить почтение своим депутатам, как это делалось в департаментах, но и показать, что они одобряют поведение всех депутатов, проголосовавших за адрес. Итак, теперь речь шла не только о том, чтобы чествовать отдельных людей, отдавать должное их достоинствам, их самоотверженности, честности и долгой преданности монархии или их заслугам, за которые король даровал им звание пэра; речь шла о том, чтобы одобрить политический выбор, а именно решение воспротивиться воле короля, и таким образом составить нечто вроде партии (группу мятежников, как говорили роялисты). Присутствие сразу нескольких десятков депутатов в этом «пригородном кабаке» вызвало ярость ультрароялистов, потому что они — как, впрочем, и самые суровые доктринеры314 вроде Руайе-Коллара — были убеждены, что депутаты могут считаться депутатами только на заседаниях палаты, а голосование их носит исключительно индивидуальный характер315. Если же они собираются за пределами Бурбонского дворца, да еще и в «притоне», они унижают собственное звание и — вещь совершенно непостижимая для редакторов «Ежедневной», «Французской газеты» или «Белого знамени» — публично подтверждают свою решимость и свое несогласие с волей монарха316. Наконец — и это не менее серьезно — ни один из них не возразил против оскорбительно лицемерного тоста, вначале осмеянного как «политическая отвлеченность, задуманная на доктринерском диване»317, а в конце концов, по мнению ультрароялистов, вызвавшего одно лишь отвращение: «За союз трех властей — конституционного короля, палаты депутатов и палаты пэров!» Вот как комментировала это «Французская газета»: «Наши ревностные конституционалисты не соблаговолили вспомнить, что во Франции есть король, трон, государь, который, являясь перед своими подданными, неизменно получает от них неопровержимые свидетельства почтения и любви»318. А вот мнение «Ежедневной»: «Это собрание столь национальное, столь французское, столь верноподданное не произнесло тоста ни за здоровье короля, ни за его семейство, ни за наследника престола, ни за будущее монархии. Банкет 1 апреля в этом отношении более красноречив, чем все годы революции вместе взятые»319. Совершенно очевидно, что ультрароялисты не могли понять позицию своих противников, даже когда вроде бы пытались это сделать. Напомнив, что тост за короля — это «дань, которую отдают повсюду величию нации, почитающей свой символ в особе монарха», «Французская газета» продолжает: «Люди истинно либеральные видят в нем [государе] живой образ той королевской власти, которая является источником и гарантией Конституции, и потому в его лице приветствуют саму Конституцию». В устах журналиста из «Французской газеты» урок либерализма звучит весьма неуместно, но дело не только в этом; за вопросом о тосте за короля вставал другой, основополагающий: в чем главный источник суверенитета, в королевской воле или в воле нации? Между тем отнюдь не только отпетые либералы, подозреваемые в заговорах и подготовке мятежей, выбирали второй вариант. По прошествии сорока лет после Революции многие умеренные французы, искренне преданные династии Бурбонов, предпочли бы, конечно, вовсе не стоять перед выбором, но если уж такая необходимость возникала, они не колеблясь также выбирали волю нации.

Кто же были в действительности эти самоуверенные и даже мятежные депутаты? Их насчитывалось шесть десятков, однако полного списка не приведено, насколько мне известно, ни в одном отчете. Наверняка мы можем сказать только, что на банкете присутствовали все депутаты от департамента Сена, сплошь либералы. Тут же находились и их собратья, которые вначале были избраны от департамента Сена, но затем предпочли какой-то другой департамент. Зато имен всех остальных депутатов, проголосовавших за адрес и принявших приглашение, мы не знаем: газеты, разумеется, называли самых знаменитых, самых востребованных, но их информация порой нуждается в уточнениях320 и относительно некоторых имен остаются сомнения, так что затруднительно сделать окончательные выводы о политическом значении этого собрания или о департаментах, представленных в тот вечер своими депутатами.

Тем не менее кое-что известно абсолютно точно. Упомянем прежде всего значительное количество присутствующих: конечно, шесть или семь десятков депутатов — это всего треть тех, кто проголосовал за адрес, но следует иметь в виду, что многие сразу после того, как был объявлен перерыв в заседаниях, разъехались по своим отдаленным провинциям, а некоторые другие, приглашенные в тот вечер к председателю палаты депутатов Руайе-Коллару, предпочли отправиться туда321. В первую очередь надо подчеркнуть тот факт, что никогда прежде депутаты не собирались в таком совершенно не парламентском антураже: то, что депутаты могут объединиться вне здания парламента, в публичном месте, пусть даже место это, как утверждала роялистская пресса, было загородным кабаком, само по себе являлось удивительным новшеством. Конечно, депутатов нельзя уподобить древнеримским плебеям, удаляющимся на Авентинский холм, но тем не менее депутаты, присутствовавшие на банкете, продемонстрировали личную политическую позицию и личное мужество: ведь имена всех депутатов, подписавших адрес королю, напомню, в точности известны не были. Понятно, почему зеваки вели те речи, которые мы процитировали в начале этой части: «Одни говорили, что сюда приехали депутаты, чтобы посовещаться, другие — что здесь собрались на обед 200 депутатов и 500 избирателей». Риск был тем более велик, что присутствие на собрании приравнивалось к согласию с теми речами, которые будут там произнесены, чем оправдывал позже Дюпен свое отсутствие: понятно, почему депутаты хотели узнать точное название готовящегося тоста и пожелали накануне познакомиться с речью Одилона Барро, чтобы, если потребуется, внести в нее исправления.

Второе, что важно подчеркнуть, — это относительная политическая разнородность присутствовавших на банкете депутатов, во всяком случае тех шести десятков, чьи имена нам известны из газет «Конституционная», «Земной шар», «Национальная» или «Провозвестник», а также из сарказмов роялистской «Ежедневной». Не входя в подробности политических симпатий, зачастую довольно переменчивых, можно взять за отправную точку список двухсот двадцати одного, опубликованный 11 апреля в «Белом знамени»; здесь предполагаемые сторонники адреса распределены между крайне левыми (52 депутата), левыми (66 депутатов), левым центром (82 депутата) и роялистами-перебежчиками (19 депутатов, к которым нужно прибавить двух депутатов, считавшихся крайне правыми). Как и следовало ожидать, на банкете были богато представлены крайне левые — двадцать семь человек (из тех семи десятков, которые упоминались в прессе). Разумеется, в число гостей входили завсегдатаи провинциальных банкетов или банкетов, в которых участвовали выходцы из определенной провинции, такие люди, как Лафайет, Бенжамен Констан, Одри де Пюираво, Лаббе де Помпьер, Моген, генерал Ламарк и даже Казимир Перье, никогда не выказывавшие особой привязанности к старшей ветви Бурбонов. В этом не было ничего удивительного, как не было ничего удивительного и в отсутствии депутатов-перебежчиков, близких к Шатобриану и Иду де Невилю, которые хранили верность законному королю, хотя и полагали, что он слушает дурных советчиков и что Хартию нужно толковать так, как предлагает парламент. Зато достоин особого внимания тот факт, что депутаты, которых в то время принято было причислять к левым и даже к левому центру и которые вовсе не были враждебны династии, также фигурировали среди участников банкета, о чем сообщает, например, «Парижская газета». Присутствовали там два десятка депутатов, которых, хотя «Белое знамя» и причисляет их к левым, что ни говори, никак нельзя назвать экстремистами, в частности Этьенн, Дювержье де Оран-старший, Камиль Перье или барон де Поденá, а также полтора десятка депутатов левого центра: помимо барона Луи, депутата от Парижа, Гаэтан де Ларошфуко, Дегув де Нунк, Лене де Виллевек, Бериньи, барон Паве де Вандёвр, граф де Буасси д’Англа, возможно Рамбюто — люди, чья умеренность не подлежит сомнению322. Между тем их присутствие подразумевало молчаливое согласие не только с тостом, но и со всем, что будет сказано на этом собрании. Поэтому особенную важность приобретали выбор ораторов и содержание их речей.

Ораторы: Одилон Барро и Матье Дюма

«А этот ритор, который, взобравшись на стул, произнес речь, достойную английских и американских радикалов, по какому праву узурпирует он право говорить от имени населения Парижа?» — восклицала «Французская газета». Большая часть участников банкета и почти все присутствовавшие там депутаты знали ответ на этот вопрос. Одилон Барро вовсе не был ни экстремистом, ни демагогом-популистом, на что намекала любимая газета Карла Х. Более того, во время Ста дней он неопровержимо доказал свою верность Бурбонам323. Имя его ни разу не звучало в связи с заговорами карбонариев, пусть даже он защищал некоторых из них. Все это весной 1830 года делало его самой подходящей кандидатурой на роль выразителя мнений парижских избирателей, столичной буржуазии, которая столько же дорожила общественным порядком, сколько и либеральными завоеваниями Революции; именно поэтому его назначили вице-председателем банкета наряду с почтенным Жаном-Жозефом Руссо, старейшиной столичных мэров, чей роялизм не вызывал никаких сомнений.

Одилон Барро, родившийся в Лозере в 1791 году, но с юных лет живший в Париже, был сыном члена Конвента, который в 1793 году не голосовал за казнь короля, а позднее, в бытность свою членом Законодательного корпуса, имел мужество не голосовать за превращение Франции в империю. Еще до крушения наполеоновского режима Барро-старший был горячим сторонником установления во Франции конституционной монархии, поэтому, когда его мечта сбылась, Барро-младший, с блеском закончивший учебу в Школе правоведения, в очень молодом возрасте смог получить место адвоката при Королевском совете и Кассационном суде. Весной 1815 года он в числе других волонтеров из национальной гвардии оборонял дворец Тюильри вплоть до отъезда Людовика XVIII в Бельгию, а затем отказался от какого бы то ни было сотрудничества с властями во время Ста дней. Однако на него, как и на многих других, произвела гнетущее впечатление роялистская реакция 1815 года, и как адвокат он составил себе имя, защищая жертв Белого террора; он, в частности, добился оправдания протестантов из южных провинций, которые отказались украсить фасады своих домов во время процессии в честь праздника Тела и Крови Христовых. На объединенном заседании всех палат Кассационного суда он не побоялся утверждать, к великому негодованию аббата де Ламенне, что закон не только вне религии, но и обязан быть таким. Понятно, что у адептов закона о святотатстве не могло найтись более решительного противника.

Барро был слишком большим легалистом и слишком малым любителем заговоров, для того чтобы примкнуть к карбонариям, но тем не менее он защищал подполковника Карона, жертву полицейской провокации, и имел знакомых и даже свойственников среди самых знаменитых представителей либеральной оппозиции. Сам он принадлежал к элите адвокатского сословия, и его юридическая компетенция никогда не подвергалась сомнению. В 1824 году Барро женился на внучке Лаббе де Помпьера; после возвращения Лафайета из Соединенных Штатов он постоянно бывал у него в доме. Хотя Барро и не числился среди основателей общества «Помоги себе сам, и Небеса тебе помогут», он сделался в нем одной из главных фигур после ухода оттуда молодых сотрудников «Земного шара». Именно Барро подписал несколькими месяцами раньше циркулярное письмо, в котором общество призывало всех своих провинциальных корреспондентов как можно быстрее подготовить либеральных кандидатов на случай скорого роспуска палаты и досрочных выборов. Барро был воплощением умеренной оппозиции, близкой к Гизо, которая в обществе «Помоги себе сам» противостояла молодым республиканцам. На этом основании именно его мнение взяло верх при решении вопроса о тосте за короля. Но он представлял также и парижских избирателей, и выборных членов бюро избирательных коллегий, которые собрались у него в доме сразу после объявления о том, что Карл Х приостановил заседания палаты после голосования за адрес двухсот двадцати одного.

Барро, которому еще не исполнилось сорока, не был депутатом, но его знали как хорошего оратора, которому безусловно суждено прекрасное политическое будущее; вдобавок он занимал позицию в самом центре политического спектра: с одной стороны, он был знаком с пылкими студентами, которые видели в обществе «Помоги себе сам» матрицу нового карбонаризма, с другой — мог высказываться от имени парижского избирательного корпуса — людей более зрелых и более осторожных, но в 1827 году в большинстве своем проголосовавших за либеральных кандидатов; перед тем как приступить к сочинению своей речи, он не преминул посоветоваться с самыми прославленными либералами, прежде всего с Бенжаменом Констаном, а когда речь была готова, представил ее на рассмотрение всех депутатов, принявших приглашение324. То была его первая политическая речь и, как коварно замечает Ремюза, «его дебют в роли банкетного оратора». Еще несколько месяцев, и он мог бы дебютировать в палате, как это только что сделали Гизо и Берье во время обсуждения адреса.

Что же сказал Барро? Сорок лет спустя в своих «Мемуарах» он утверждал, что предсказал Июльскую революцию: «Я объявил, что отныне никто не властен воспрепятствовать движению Франции к свободе и что если кто-то попытается сделать это с помощью грубой силы, ответ будет не менее сильным». Как заметил его биограф Шарль Альмерас, это весьма сомнительно325: Ремюза вспоминает о выступлении «степенном и умеренном». Тот текст, который был сообщен газетам и который бесспорно был идентичен тексту, представленному депутатам, призывает не к мятежу, а в крайнем случае к сопротивлению. Хотя со времени назначения кабинета Полиньяка либералы постоянно ожидали, что правительство устроит государственный переворот, возможность эта поминается в речи только как нечто невероятное, несбыточное. Барро, конечно, осторожничал; но следует подчеркнуть, что он говорит о гражданском мужестве французов, а не просто об их отваге или жертвенности. А последняя фраза гласит: «Да здравствуют легальные ассоциации!»: Барро, конечно, имеет в виду в первую очередь общество «Помоги себе сам», которое возглавляет, но также и ассоциации за отказ от уплаты налога, возникшие предыдущей осенью в Бретани и некоторых других департаментах. Однако эти ассоциации ограничивались тем, что, ссылаясь на пример Хемпдена, выступали за индивидуальный и коллективный отказ от уплаты незаконных налогов (тех, за которые не проголосовал парламент), то есть, выражаясь современным языком, проповедовали гражданское неповиновение, но ни в коем случае не призывали к вооруженному восстанию. Комментарий, который сделал Лафайет в письме, написанном на следующий день, доказывает, что в либеральных кругах в тот момент шла речь о том, как именно развернуть эту форму сопротивления, и не больше326. Урок 1820 года пошел впрок, и только некоторые молодые люди, на самом банкете не присутствовавшие, пытались вновь раздуть пламя карбонаризма. Разумеется, Барро, как и большинство его слушателей, понимал, что ситуация может очень скоро обостриться и что существует опасность государственного переворота. Следовательно, так же как Тьер или Лафайет, он полагал, что нужно быть готовым ко всему: насколько можно судить, он говорил об этом несколько недель спустя на подготовительном собрании перед выборами327. Но даже если предположить, что «Белое знамя» расслышало его мысли, все-таки вслух он этого в «Бургундском винограднике» не произнес. Он не призывал к восстанию даже в завуалированной форме. Законное сопротивление — другое дело, тем более что в тот момент оно было и гораздо более уместным.

На этом банкете, где ни одна деталь не была пущена на самотек, не случайной была, по всей вероятности, и личность того оратора, на которого возложили обязанность ответить на торжественную речь Одилона Барро, хотя, по всеобщему признанию современников, красноречие он обнаружил более чем посредственное; между тем знаем мы про него очень мало. Кто же такой этот Матье Дюма, депутат от Парижа с 1827 года? Он родился в Монпелье в 1757 году и был на тридцать четыре года старше того оратора, которому отвечал, так что участники банкета, состоявшегося весной 1830 года, вполне могли воспринимать его как старца. Дюма происходил из семьи мелких дворян, связанных со сферой финансов, а сам смолоду избрал военную карьеру; в 19 лет он уже капитан егерей. В 1780 году он адъютант Рошамбо, командующего экспедиционным корпусом, отправленным на помощь инсургентам; вместе с Рошамбо он воюет в Америке и отличается в сражениях. В 1789 году Дюма принимает сторону Революции и становится адъютантом Лафайета, своего старого товарища по оружию, когда тот берет на себя командование парижской национальной гвардией. В этом качестве он сопровождал похоронную процессию монархии — возвращение Людовика XVI из Варенна. Избранный депутатом Законодательного собрания от департамента Сена и Уаза, он присоединяется к фельянам и очень скоро делается противником Бриссо и жирондистов. В апреле 1792 года он входит в число тех семи депутатов, которые имели мужество проголосовать против объявления войны Австрии. Эмигрировал он лишь весной 1793 года, а вернулся сразу после 9 термидора. При Директории Дюма был избран депутатом в Совет старейшин и считался там сторонником восстановления умеренной монархии, к которому призывали члены общества Клиши, что привело к его изгнанию после государственного переворота 18 фрюктидора V года328. После 18 брюмера он принял сторону Бонапарта, а тот сделал его членом Государственного совета, дивизионным генералом, затем военным министром своего брата Жозефа, сначала в Неаполе, а после в Испании. Дюма, судя по всему, был крупным военным администратором; он дослужился до должности генерального интенданта Великой армии и в 1813 году попал в плен. Вернувшись во Францию в следующем году, встал на сторону Бурбонов, но во время Ста дней согласился, хотя и без большой охоты, с возложенной на него Наполеоном обязанностью реорганизовывать национальную гвардию. После этого он впал в немилость у Бурбонов, но когда министерство возглавил герцог де Ришелье, все-таки вновь был включен в состав Государственного совета; впрочем, в 1822 году, при Виллеле, его оттуда опять исключили.

Какой вывод можно сделать из этого сложного жизненного пути, пройденного в сложные времена? Кого видели в Матье Дюма сотрапезники, собравшиеся в «Бургундском винограднике»? Разумеется, бывшего генерала Империи, и это имело значение329, но вовсе не заклятого врага монархического принципа при условии, что конституционные гарантии, наследие 1789 года, будут обеспечены. Дюма был бесспорно сторонник порядка, не смутьян: насколько мне известно, имя его никогда не связывалось ни прямо, ни косвенно с заговорами карбонариев. Все это важно, но главным фактом биографии Дюма, тем, который объясняет восторженный прием, оказанный ему участниками банкета, мне кажется его близость к Лафайету. Дюма был один из его старых соратников, один из немногих оставшихся в живых участников американских сражений; подобно Лафайету, он мог рассчитывать на поддержку старых друзей из числа парижских буржуа, состоявших некогда в национальной гвардии — этом гражданском ополчении, которое Карл Х так неосторожно распустил в 1827 году и восстановления которого так упорно требовали либералы. Именно поэтому я склонен верить «Белому знамени», вообще очень недоброжелательному и пристрастному, которое — единственная из газет — сообщает, что сразу после тоста, произнесенного председателем банкета, а также после ответа старейшего из представителей департамента Сена в палате депутатов, раздались крики «Да здравствует Лафайет, да здравствует Свобода!» Приветствуя Матье Дюма, альтер-эго Лафайета, парижские буржуа или во всяком случае те из них, кто пришел в «Бургунский виноградник», воздавали Лафайету такие же публичные почести, как и жители Гренобля и Лиона прошедшим летом.

Кто же были сотрапезники, пришедшие в «Бургундский виноградник»? Вначале познакомимся с тем, что сообщают об этом роялистские газеты, близкие к власти. Если верить «Белому знамени», в этой «свалке», среди семи сотен участников этого «либерального пикника» избирателей насчитывалось очень мало, не больше сотни, «остальные же были все сплошь приказчики из лавок, бригадиры из мастерских и несколько политических писак». Со своей стороны, «Французская газета» тоже не могла сдержать возмущения: «Эти господа полагают, что если они собрали в кабаке две или три сотни торговцев, стряпчих и людей прочих профессий, это дает им право выступать от лица населения в восемьсот тысяч душ, не принимая в расчет всех достойных и добропорядочных людей, всех возвышенных чувств, почтенных существований, мудрых мнений и великих деяний, какими это население славится»; действительно, «чиновники, военные, находящиеся на действительной службе, главы судейского корпуса и вообще люди известные и почтенные, предпочли держаться от этого пира подальше». Дело в том, что в этот же самый день и час «избранное парижское общество» стекалось в Институт, чтобы услышать речи Кювье и Ламартина. В тот день поэта принимали во Французскую академию, и это было главным событием светской жизни.

Итак, с точки зрения ультрароялистских журналистов, участники банкета не могли претендовать на то, чтобы представительствовать за все парижское население. С одной стороны, они были слишком малочисленны и слишком состоятельны, чтобы выступать от имени столичного народа: «Неужели только тот может считаться гражданином, считаться французом, у кого есть в кармане двадцать франков, которые позволяют ему услышать, как адвокат-демагог, взобравшись на стул, между шамбертеном и шампанским разглагольствует о свободе и благе страны? Лицемеры! А сколько французских граждан не могут принять участие в ваших оргиях, потому что не имеют двадцати франков или потому что эти двадцать франков нужны им, чтобы накормить семью!» С другой стороны, никто не уполномочил участников банкета высказывать политические суждения. «Белое знамя» намекает, что участники эти — личности зависимые, нанятые, а значит, подкупленные: если приказчики, мастера и наемные писаки (журналисты) присутствовали на пиру, то лишь оттого, что им за это заплатили. А если среди них и затесались какие-то избиратели, то это избиратели «контрабандные»: безвестные люди, занимающиеся довольно подлыми ремеслами, суконщики, бакалейщики, обойщики и фармацевты, которым Хартия, к несчастью, позволила исполнять некоторые политические обязанности. Отсюда насмешки над комиссарами банкета или по крайней мере над теми, кому можно было сдать деньги по подписке в предыдущие дни: «Когда бы не увлекательные сражения в выборной палате, г-да Далиньи и Дюмон спокойно продолжали бы разрезать свои сукна, а г-н Какелар — свои холсты; г-н Бовизаж, красильщик, занимался бы исключительно своими красками и тревога не искажала бы его черты; г-н Поселье, бакалейщик, следил бы за ходом своей торговли, а не за течением прекрасной речи; наконец, г-н Буассель, фармацевт, справедливо расчел бы, что если уж прибегать к снадобьям, от его изделий больше толку, чем от тех, какие подают в скверном ресторане „Бургундский виноградник“». Одним словом, по словам ультрароялистских журналистов, не стоило удивляться ни тому, что ресторан через несколько дней пришлось отмывать и окуривать, ни тому, что собрание кончилось потасовками, потому что расходившиеся гости не досчитались двух сотен шляп.

Либералы, разумеется, смотрели на дело совсем иначе. Согласно «Мемуарам» Одилона Барро, написанным, правда, тремя десятками лет позже:

Их [депутатов] окружали самые именитые представители парижской буржуазии. Здесь были не только люди, постоянно занимающиеся политикой; здесь были и те, кто испокон веков интересовался только собственными делами, но на сей раз поддался общему движению умов; то же волнение, какое уже давно царило в мире политическом, охватило обычно мирный и равнодушный деловой мир, и люди, привычные к публичным собраниям такого рода, без труда могли это заметить330.

Вероятно, мы никогда не узнаем имен всех этих шести сотен подписчиков, поскольку подписные листы не сохранились; спасибо газетчикам уже за то, что они опубликовали имена депутатов, участвовавших в банкете, об остальных же они высказывались примерно так же, как лионский «Провозвестник»: «В собрании приняли также участие многие почтенные граждане и писатели». Тем не менее очевидно, что никаких приказчиков и мастеров, никаких малоимущих и малозначащих людей в этом собрании оказаться не могло: хотя места стоили дорого и в прямом, и в переносном смысле, деньги по подписке были собраны очень быстро331. «Коммерческая газета», со своей стороны, уточняет: «Среди гостей были многие выдающиеся адвокаты, многочисленные коммерсанты, в том числе г-да Фульд, Доминик Андре, Буватье, Бессон, Жиске; а также большая часть избирателей, которые исполняли обязанности секретарей и поверщиков на последних выборах». Имена адвокатов, упоминаемых в других отчетах, вполне предсказуемы: Барт и Мерийю, бывшие карбонарии, присяжные защитники либеральной прессы, а также Изамбер, блестящий адвокат при Государственном совете и Кассационном суде. Изамберу составляли компанию два самых знаменитых его клиента, уроженцы Мартиники Фабьен и Биссет, которых преследовали на родине за распространение крамольной литературы, а точнее говоря, за призывы к отмене рабства, и которые избежали каторги лишь благодаря умелой защите. Следует подчеркнуть также, что среди «коммерсантов» упомянуты два банкира, которых ждало большое будущее: Жиске, сделавшийся при Июльской монархии префектом парижской полиции, и Фульд. Так вот, оба они, так же как и упомянутый выше Буватье, были выборными членами парижского коммерческого суда. Что же касается Вассаля, депутата от департамента Сена, которого «Белое знамя» обвиняет в том, что он вышел на балкон ресторана и призывал толпу кричать: «Да здравствует Хартия!», он в то время возглавлял этот самый коммерческий суд. Как и в провинции того времени, участие в банкете этих нотаблей, пользующихся уважением своих собратьев и славящихся порядочностью и независимостью, есть знак окончательного расхождения между деловыми кругами и властью, которая видит надежную опору только в земельной аристократии и, быть может, еще в народных массах.

Какой политический урок можно извлечь из успеха парижского собрания? Успеха очевидного, не в обиду будь сказано роялистским газетам: иначе как объяснить обилие брани, которой они осы´пали участников банкета, — брани, особенно заметной на фоне презрительного равнодушия предшествующих дней? До банкета роялисты полагали, что достаточно будет высмеять мероприятие, назначенное на 1 апреля. На следующий день оскорблениями разразились только ультраправые газеты с «Белым знаменем» во главе. «Французская газета» и «Ежедневная» опубликовали большие статьи лишь в начале следующей недели — запоздалая контратака. Куда более интересны два комментария, сделанных либеральными газетами по свежим следам, но с некой критической отстраненностью. Газета «Время» писала 3 апреля 1830 года: «Банкет, устроенный в честь депутатов от Парижа и департаментов, достоин, по нашему мнению, особого внимания. Многочисленность уз, связующих Париж со всеми частями королевства, многочисленность жителей департаментов, которые проживают в столице, приносят сюда впечатления и пожелания провинциальных жителей и обладают здесь немалым весом, сообщают, по всей вероятности, мнениям, изъявляемым в Париже, характер достаточно общий, чтобы по ним можно было судить о мнении всей Франции»; другими словами, успех этого банкета должен ободрить провинциальных либералов, имеющих в Париже друзей и корреспондентов, и убедить их без колебаний последовать примеру парижан. Более политичный «Земной шар» объявлял в тот же день, по всей вероятности устами Ремюза или Дювержье де Орана:

Идеальный порядок царил среди этого множества граждан, объединенных живым и подлинным сознанием собственных прав, но также и почтением к королевской власти, свободной и неприкосновенной в тех пределах, какие начертала ей Хартия. Ничто лучше не доказывает совершенствования наших политических нравов, чем эти большие собрания, где ораторы касаются самых серьезных вопросов со спокойствием, достоинством, умеренностью, способными послужить примером нашим заморским соседям. Отдавая должное этой благонамеренности граждан, мы должны признать также и мудрую заботливость властей. Все меры, необходимые для того, чтобы охранять спокойствие и безопасность собравшихся, ни в чем не стесняя их свободу, были взяты с тем беспристрастием, за которое мы всегда хотели бы быть благодарны правительственным чиновникам. Если спасительные предупреждения могут быть доведены до сведения властей, то лишь с помощью манифестаций такого рода — мирного, но твердого, искреннего и почтительного выражения воли всей Франции.

Анализ, как почти всегда в «Земном шаре», выполнен превосходно. Все условия, которые сделали бы возможным компромисс между королем и нацией на английский манер, изложены здесь твердо, но бесстрастно, с отказом от оскорблений и полемики, с желанием подчеркнуть прогресс политических нравов, который позволяет надеяться, что открытых столкновений можно будет избежать, призраки прошлого — изгнать. Проблема, на что намекает сам журналист, заключалась в том, что при дворе никто не мог не только согласиться с этим анализом, но даже уделить ему хоть какое-нибудь внимание. Разумный политический наблюдатель смог бы это сделать; такой человек, как Мартиньяк, без сомнения, прекрасно бы это понял; серьезность положения сознавал и Виллель. Но Карл Х, насколько можно судить, читал только «Французскую газету», а о тонкости ее умозаключений и умении различать детали, по крайней мере в том, что касается этого случая, читатель уже мог составить представление; мистическая камарилья, окружавшая короля, была ослеплена воспоминаниями о Революции. Произнесенный на банкете тост показался оскорбительным, да и другие особенности этой мирной манифестации сделали ее в глазах роялистов нестерпимо дерзкой, чтобы не сказать совершенно мятежной.

Глава 6


СИМВОЛИКА И ДРАМАТУРГИЯ БАНКЕТА

Как ни странно, банкет в «Бургундском винограднике» сохранился в памяти следующих поколений благодаря спору, который в конечном счете остался без последствий. Во время подготовительного собрания произошла размолвка между руководителями общества «Помоги себе сам». Республиканское меньшинство с Годфруа Кавеньяком во главе с негодованием отвергло предложенный тост. «Чтобы мы отдавали дань почтения королевской власти! Никогда в жизни! Если мы не сумеем воспротивиться подобной низости, то встанем и разобьем свои стаканы в знак протеста; это решено». Одилон Барро, председательствовавший на собрании, сумел посредством рациональных политических аргументов, смешанных с внятными угрозами, спасти банкет и единство либеральной оппозиции в противостоянии с министерством. Кавеньяк и несколько его друзей обиделись, но скандал устраивать не стали. Все прошло спокойно332. Тем не менее эпизод этот очень скоро сделался легендой среди республиканцев, которые даже стали считать его символическим рождением своей партии. И вслед за Луи Бланом все историки республиканского направления вплоть до Жоржа Вейля и Себастьена Шарлети рассказывают о нем, недооценивая при этом, как мне кажется, истинное значение банкета в честь двухсот двадцати одного депутата333.

Вспоминать только об этой размолвке и настаивать на том, что тост за короля в самом деле был произнесен и это якобы свидетельствовало о трусости организаторов, — значит не придавать никакого значения ярости монархических журналистов, которые, как и все их современники, были чрезвычайно чувствительны к символам или к их отсутствию. Сам по себе банкет в «Бургундском винограднике» в той форме, в какой он в конце концов состоялся, выглядел не менее скандально, чем торжественная встреча Лафайета в Пюи, Гренобле и Лионе. Но чтобы это понять, нужно восстановить цепочки под­разумеваемых значений, систему символических оппозиций, которые могут ускользнуть от невнимательного истолкователя, потому что современники, из осторожности или из сдержанности, не распространялись на эти темы, а через несколько месяцев после Июльской революции вообще перестали о них говорить. И если мы понимаем, какое сильное впечатление произвели бы республиканцы, разбивающие стаканы во время тоста за короля, если мы догадываемся, каким досадным оказался бы этот жест для организаторов этого гражданского праздника и какую радость доставил защитникам Трона и Алтаря, нужно еще уметь вообразить, что это пиршество могло повлечь за собой последствия куда худшие, короче говоря, нужно осознать все политические риски, какими весной 1830 года грозил сам факт организации банкета в честь двухсот двадцати одного депутата.

Символика оформления

Предоставим слово безымянному монархическому журналисту, который вскоре после банкета в «Бургундском винограднике» опубликовал его сатирическое описание, причем изобразил банкет в виде жалкого театрального представления, «гастрономической трилогии в одном действии и трех подачах», под названием «Цена адреса (слова господ Одилона Барро, Дюма и Руссо; музыка любителя, соратника г-на Жакото; постановка господ Какелара, Бовизажа, Буасселя и Поселье; декорации и аксессуары господ Шарлье и Ко334.

Я вхожу, поднимаюсь по лестнице, украшенной цветами, и наконец попадаю в благословенные чертоги. Там в двух залах накрыты столы на семь сотен персон. В глубине помещается оркестр; от одной колонны до другой протянуты гирлянды с двумястами двадцатью одной короной. Кресло во главе первого стола, кажется, предназначено для какого-то досточтимого гостя. Я окидываю залу глазами в поисках бюста или портрета, но ничего подобного не замечаю. Над креслом видится большая рама. Что там внутри — программа праздника или его меню? Устав театра или благородной игры в бильярд? Я осведомляюсь об этом у одного из моих соседей; он отвечает, что это Хартия… Хартия в театре, Хартия в кабаке… Мне стало обидно за нее, и я тихонько вздохнул.

Итак, в зале чего-то недоставало, и все читатели того времени прекрасно знали, чего именно. Там не было ни бюста, ни портрета короля. Его место за спиной председателя занимала Хартия, одна только Хартия; и по той бесцеремонности, с какой отзывается о ней ультрароялистский публицист, ясно, что она для него значит очень мало. Отныне необходимо было выбирать между верностью королевской династии и верностью Хартии; и либералы, точно так же как и их противники, сделали свой выбор.

Однако в детальных описаниях либеральных банкетов, проводившихся в царствование Карла Х, как правило, всегда фигурирует изображение короля. Оно было почти обязательным дополнением к тосту за короля, «который поклялся в верности Хартии». Вот, например, с чего начинается отчет о банкете в Пембёфе, который 15 августа 1829 года (через неделю после назначения кабинета Полиньяка) опубликовала нантская газета «Друг Хартии»: «Зала, украшенная с изысканным вкусом, была драпирована белыми и алыми сукнами; первым в глаза бросался портрет короля — того августейшего монарха, к которому смятенная Франция простирает ныне руки с мольбой»335. На банкете в Ниоре, который вызвал ярость «Белого знамени», в зале стояли «бюсты бессмертного автора Хартии и того, кто поклялся ее соблюдать»336. Префекты, наименее доброжелательные по отношению к гостям, отмечали как самое криминальное проявление заранее обдуманной дерзости тот факт, что председатель и почетные гости сидели спиной к бюсту или портрету монарха; однако, по правде говоря, могли ли они поступить иначе? Ведь не помещать же изображение государя среди музыкантов или на противоположном краю стола? Еще весной 1830 года тост за короля сопровождает ссылку на Хартию во время большей части провинциальных банкетов, а присутствие бюста Карла Х на булонском банкете в апреле удостаивается специального упоминания: «Бюст короля был поставлен во главе стола, на возвышении»337. Так же обстояло дело в Сен-Кантене в конце июня во время банкета в честь Лаббе де Помпьера, который был вновь избран депутатом от департамента Эна, а вдобавок приходился дедом жене Одилона Барро338. Если же в каких-то исключительных случаях оказывалось, что бюста короля в ресторане нет, в прошлые годы либералы считали своим долгом запросить его у властей: генеральный секретарь вандейской префектуры в октябре 1828 года объяснял своим начальникам в министерстве, что не счел возможным отказать комиссарам банкета в честь либерального депутата Керати, устроенного в Бурбон-Вандее, в их просьбе предоставить на вечер бюст Его Величества339.

Разумеется, мы не можем утверждать наверняка, что в главной зале «Бургундского виноградника» бюст короля отсутствовал, ибо роялисты, описывавшие праздник, пристрастны, а возможно, и плохо информированы, либеральные же листки, даже самые радикальные, никогда не стали бы подчеркивать отсутствие такого бюста. Подобные вещи не ускользают от внимания гостей, все их замечают, но никто о них не говорит, потому что в политике подразумеваемое имеет свою цену. Зато почетное место, какое отвели на банкете тексту Хартии, было отмечено газетчиками всех направлений, равно как и двести двадцать одна гражданская корона, хотя в первых отчетах либеральной прессы эта тема освещена

очень слабо340; например, статья в «Земном шаре», появившаяся на следующий день после банкета и сочиненная, по-видимому, Шарлем де Ремюза, не говорит об этом ни слова. Факт тем более удивительный, что это одна из редких деталей, касающихся знаменитого собрания, о которой Ремюза вспомнил тридцать лет спустя, когда сочинял свои «Мемуары». «Парижская газета» от 3 апреля 1830 года дополняет статью, опубликованную накануне, следующей фразой: «Среди прочих украшений в зале были заметны висевшие над головой председателя лавровые венки, общим числом двести двадцать один, а еще выше — герб с надписью „Слава двумстам двадцати одному“. Ниже виднелась эмблема Хартии». Подчеркнем, что если в описаниях роялистских памфлетистов вышеупомянутые венки, или короны, качаются на сквозняке между колоннами, либеральный печатный орган отводит им место почетное и надежное.

В этом случае символ также имеет огромное значение. Гражданская корона была главным элементом украшения, который использовали либералы во время своих собраний в эпоху Реставрации, и его политическое значение было для всех абсолютно понятно: роялистская пресса именовала эти короны «республиканскими венками»341. Мы помним, что на банкете в Страсбурге и Мюлузе во времена карбонаризма места, отведенные генералу Фуа и его либеральным единомышленникам, были отмечены гражданскими коронами. В 1823 году представители Гренобля и Лиона преподнесли такие короны Манюэлю после его изгнания из палаты депутатов; гражданская корона фигурировала и на его похоронах342. Волабель сообщает также о фармацевте из Меца, который в тот день, когда сообщники подполковника Карона подверглись гражданской казни, сумел взобраться на эшафот и увенчать голову одного из приговоренных, прикованного железным ошейником к позорному столбу, короной из дубовых листьев343. Весной 1829 года на банкете в честь только что избранного адвоката Томá, первого либерального депутата от Марселя за долгий период, «лавровые венки были развешаны по стенам залы и в центре каждого из них помещалось имя депутата от оппозиции. Впрочем, два венка остались пустыми; в одном должно было находиться имя Лафайета, но марсельские либералы не осмелились на такой шаг; другой предназначался депутату Тома, но вместо имени там значилась фраза „он ждет тебя“» — так вспоминал очевидец десяток лет спустя344. Наконец, во время триумфального въезда Лафайета в Гренобль в сентябре 1829 года его встретил «г-н Россе-Брессон, старец семидесяти четырех лет от роду, первый избранный мэр города, и при большом стечении народа преподнес ему серебряную корону, увитую дубовыми листьями»345. Лафайет был чрезвычайно тронут этой честью, и гренобльская корона хранилась в замке Лагранж на почетном месте.

Корона перестала быть священной, она больше не атрибут королевской власти, ею венчают тех, кто, как объявил Карл Х в ответе на адрес двухсот двадцати одного, не пожелал понять намерения монарха и пошел против королевской воли, выраженной между тем совершенно ясно346. Королевская власть в тосте, произнесенном в «Бургундском винограднике», упомянута, но наравне с двумя другими конституционными органами власти: палатой депутатов и палатой пэров; тост за здоровье царствующего монарха не прозвучал, не пили также ни за здоровье его августейшей фамилии, ни за наследника престола347. Бюст короля больше не царит в зале. Итак, политический смысл происходящего совершенно ясен: для парижских избирателей, собравшихся в зале ресторана в предместье Тампля, особа короля более не священна, если когда-нибудь таковой и была. Об этом можно было догадаться уже после похорон генерала Фуа — парижского ответа на коронование в Реймсе (что очень точно почувствовал Луи Блан348), в ходе которого Нация короновала сама себя: достойные сыны Революции, либералы отрицали сакральность королевской власти и либо выворачивали наизнанку ее эмблемы, либо вовсе ими пренебрегали. И если многих роялистов охватывала при виде этого бессильная злоба, причина в том, что банкет в «Бургундском винограднике» не просто покусился на эмблемы королевской власти, но поставил под вопрос самую сущность реставрированной монархии, во всяком случае в том смысле, в каком понимали ее в своей мистической экзальтации Карл Х, Полиньяк и немалая часть ультрароялистской знати.

Король-Христос и отец-кормилец

Герой праздника удалился в десять вечера; он ушел так же, как пришел, без малейшего шума. Толковали, что в половине десятого народу будет позволено обойти вокруг стола, но желающих не нашлось.

«Герой праздника», которого комиссар полиции города Мо в своем докладе супрефекту обозначает только инициалом Л., — это, разумеется, Лафайет. Накануне, в субботу 27 сентября 1828 года, избиратели устроили в его честь банкет в большой зале «Гостиницы великого монарха». В нескольких километрах от города Лафайета встретил конный почетный эскорт, и, следовательно, его въезд в Мо был весьма зрелищным или должен был оказаться таковым, однако, если верить комиссару, народ не выказал к появлению героя ни малейшего интереса. Мы уже знакомы с этой практикой кавалькад, встречающих и провожающих депутата, и понимаем, почему полицейский комиссар стремится доказать, что публика была равнодушна к приезжему и все участники этого мероприятия выглядели смешно. Остается объяснить странную деталь этого доклада, каким его привел ученый биограф Лафайета в конце XIX века349. Отчего слова «обойти вокруг стола» в докладе подчеркнуты?

Чтобы это понять, необходимо вспомнить, что, в противоположность мнению либералов, реставрация монархии в 1814 и 1815 годах заключалась не просто в смене особы, стоящей во главе исполнительной власти, и замене императорской пчелы как эмблемы власти на королевские лилии. Чудесное возвращение на французский престол законной династии в лице брата последнего короля подразумевало, что тем самым вновь подтверждается сакральность королевской власти. Этот факт мог пройти незамеченным, потому что Людовик XVIII никогда не выказывал особой религиозности и никогда не был коронован. Но он намеревался устроить коронацию: в 1819 году к этому всерьез готовились, и только очень плохое самочувствие государя не позволило состояться намеченной церемонии в Сен-Дени350. Коронация была бесспорно самым древним, самым важным и самым зрелищным из монархических ритуалов, и понятно, что Карл Х придавал такое большое значение своему коронованию, состоявшемуся в Реймсе на следующий год после его вступления на престол. Но существовали и другие ритуалы. Заседание парламента в присутствии короля, практиковавшееся при Старом порядке, конечно, противоречило новым установлениям; но торжественный въезд короля в город был вполне возможен. Конечно, Людовик XVIII по состоянию здоровья путешествовал неохотно и с трудом; зато будущий Карл Х объехал всю Францию еще в бытность свою графом д’Артуа. Взойдя на престол, он посетил северные департаменты летом 1827 года, а восточные — в следующем году; вернулся он оттуда в восторге, убежденный в безмерной любви подданных, а накануне назначения кабинета Полиньяка шла речь о королевском путешествии в Нормандию. Так вот, эти путешествия в пограничные районы страны непременно предполагали, сколько можно судить, церемонию большой символической мощи, публичную трапезу государя, именуемую «большим столом».

«Большой стол»

Церемония эта, относительно камерная, проходила обычно, если король находился в столице, два раза в год, 1 января и в день тезоименитства монарха (то есть с 1814 по 1823 год в День святого Людовика 25 августа, а с 1824 по 1829 год в День святого Карла 4 ноября). Современники знали о ее существовании; тогдашние газеты, даже либеральные, и официальные реляции о королевских путешествиях упоминают о ней походя; но после 1830 года о «большом столе» очень быстро забыли, потому что отмена его была произведена без шума, как простая и незаметная модернизация, а новые рационалистические элиты июльской Франции не могли понять смысла этой церемонии. Между тем ее можно назвать основополагающей, особенно если соотнести с другой, забытой еще более прочно и исчезнувшей в то же самое время; эта вторая церемония проходила в одном и том же месте ежегодно в Страстной четверг.

О «большом столе» напомнила в своей книге Анна Мартен-Фюжье, у которой мы заимствуем его описание351. Когда король обедал на публике в галерее Дианы, там ставили стол в виде подковы и король сидел в его центре, причем занимал он свое место последним, когда все остальные приглашенные, включая принцев и принцесс королевской фамилии, уже ждали его в зале. Итак, король сидел в центре и старался есть очень медленно; справа от него сидели дофин, герцог Ангулемский, и его невестка, юная герцогиня Беррийская; слева — дочь Людовика XVI и супруга дофина, герцогиня Ангулемская. За столом, таким образом, не было никого, кроме короля и его «августейшей фамилии», в частности наследника престола. Семейство Орлеанов отсутствовало. В центре галереи Дианы, вокруг королевского стола, сидели на табуретах придворные дамы. С обеих сторон залы располагались почетные гости, допущенные по специальным билетам: дамы сидели с одной стороны, мужчины стояли с другой, а за их спиной помещался оркестр, не перестававший играть до самого конца церемонии. Все смотрели на то, как король вкушает пищу; однако эти дамы и господа были не единственными зрителями; многие другие счастливцы также получали право насладиться этой картиной. Достаточно было записаться заранее; это давало право пройти по возвышению за балюстрадой и при этом смотреть, как Его Величество вкушает пищу. Многие сотни, а порой и тысячи человек изъявляли желание побывать на этом представлении, причем следовало постараться не прийти последними, ведь как только король заканчивал трапезу, доступ посетителей в галерею прекращался: церемония была окончена.

Теперь понятно, чем объяснялось негодование полицейского комиссара из Мо: тот факт, что народу было позволено обойти вокруг стола, за которым чествовали генерала Лафайета, воспринимался как оскорбление особы короля, оскорбление даже более страшное, чем кавалькада, сопровождавшая генерала при въезде в город, или корона, которою жители Гренобля увенчали его у городских ворот в августе 1829 года. Ибо огромное символическое значение, какое этот ритуал, с нашей точки зрения довольно странный, имел для реставрированной монархии, доказывается еще двумя показательными фактами: во-первых, как замечает Анна Мартен-Фюжье, «большой стол» стал первым публичным жестом Людовика XVIII, вернувшегося во Францию после двадцатитрехлетнего отсутствия. 24 апреля 1814 года, лишь только сойдя с корабля, привезшего его из Англии, он отобедал на публике в Кале; если учесть, какое большое значение придавал этот государь этикету и как тщательно заботился об утверждении королевского величия, трудно допустить, что он принял участие в «большом столе» случайно. Еще труднее это допустить, если вспомнить, в каких исключительных случаях обедал на публике его брат, когда взошел на престол под именем Карла Х: он участвовал в «большом столе» во время двух своих длительных поездок по Франции, в Лилле в 1827 году, в Меце и Страсбурге в 1828‐м; все эти три приграничных города — военные крепости, расположенные в департаментах, где в 1815–1818 годах стояли оккупационные войска. Перечитаем описания: 7 сентября 1827 года, «по возвращении из дворца [особняка префектуры департамента Нор, где государь остановился], король отобедал в половине седьмого: около четырех тысяч человек были допущены в залу, где проходила королевская трапеза, и смогли прочесть на челе Его Величества удовлетворение происходящим. В самом деле, ничто не могло так сильно порадовать сердце монарха, как это всеобщее рвение и счастье, каким лицезрение короля преисполняло сердца его верных подданных»352. Впрочем, у этих церемоний была особенность, отличавшая их от того, что происходило в Тюильри; за королевским столом присутствовали некоторые приглашенные по-соседски государи: в Лилле наследный принц Нидерландов Вильгельм Оранский, а в Эльзасе мелкие германские князья. В этом случае с помощью ритуала «большого стола» король утверждал свой суверенитет в приграничных областях и адресатами здесь выступали не только его собственные подданные, но и иностранные государи. Если вспомнить о том, как cильно было в 1815 году желание отобрать у Франции эти провинции, прежде всего Эльзас, то политический смысл церемонии окончательно прояснится.

Но почему же еда на публике занимала в ту пору такое важное место среди символов верховной власти — настолько важное, что, кажется, и «узурпатор» тоже стремился устроить подобную церемонию? Здесь мы касаемся главенствующего и, возможно, решающего аспекта политики в традиционных обществах; однако если церемонии, в которых он воплощается, а также стоящая за ним идеология достаточно хорошо изучены применительно к Средневековью и Новому времени, для периода, интересующего нас, подробных исследований не проводилось, и мы можем предложить только общий очерк проблемы. Прежде всего следует напомнить, что в основе народных представлений о власти и суверенитете всегда лежала идея об основополагающем общественном договоре, касающемся пропитания. Король был кормильцем; он и его слуги были обязаны обеспечивать населению городов и деревень если не постоянное изобилие, то по крайней мере разумное и справедливое распределение продовольствия в критические периоды, с тем чтобы помешать беднякам в прямом смысле слова умирать от голода, в то время как разные спекуляторы и кровопийцы возмутительно богатеют. Известно, что первый резкий конфликт народа и монархии произошел в пору «мучной войны», в которой общественное мнение увидело плод стремления уморить людей голодом, хотя реформа Тюрго, с которой все началось, имела своей целью всего-навсего либерализовать и упорядочить рынок зерна. Урок не прошел даром, и когда разразился зерновой кризис 1811–1812 годов, Наполеон не колеблясь принял временный закон о твердых ценах на зерно. Напротив, в пору неурожая 1816–1817 годов, самого страшного кризиса, который поразил Западную Европу в XIX веке после грабежей и реквизиций, произведенных оккупационными войсками, просвещенное и либеральное (в том, что касается экономики) правительство Деказа отказалось прибегнуть к этой мере, которую посчитало «наследием наших анархических времен». Несмотря на скрытое давление некоторых местных администраторов, префектов, супрефектов и мэров, в ту пору зачастую исповедовавших ультрароялистские взгляды и потому разделявших концепцию более традиционную и, возможно, политически более разумную, королевское правительство избрало путь экономической ортодоксии и репрессий353.

Восшествие на престол графа д’Артуа, ставшего Карлом Х, напротив, возродило в умах французов мечты. Мечты о монархии-кормилице, о которых поведал своей пастве архиепископ Санский монсеньор де Ла Фар, весьма близкий к новому государю. По его словам, «подобно благодетельному светилу, которое освещает и животворит природу, король дарит жизнь всем своим подданным и позволяет расцветать и благоденствовать всему, что его окружает»354. Несколькими годами позже в статье под названием «О влиянии государственного правления на народы» некто аббат де Бельмон стремился убедить своих читателей, что во Франции вот-вот наступит золотой век: «Всякий разумный человек, который не захочет подчинить свои прихоти и страсти верно понятым интересам, сделается покорным по расчету, а вернее сказать, повинуясь естественным образом этому благодетельному влиянию, он сможет пожинать самые превосходные плоды; так наши тела укрепляются и процветают, как бы невзначай, под влиянием благодетельного солнца и благоприятного климата»355. Так вот, то, что может показаться маргинальными разглагольствованиями экзальтированных теологов, на самом деле отвечало весьма конкретной политической реальности, ибо король еще вполне мог выступать — во всяком случае по отношению к бедным — в качестве распределителя продовольствия, отца-кормильца. Возьмем, например, официальный отчет о въезде короля Карла Х в Лилль.

Огромная толпа, собравшаяся перед стенами города, оглашала воздух криками «Да здравствует король!», с которыми смешивались артиллерийские залпы и колокольный звон всех городских церквей. За спиной народа, изголодавшегося по встрече со своим королем, зеленели вершины различных фортификационных сооружений.

Замечу, что выражение «изголодавшегося по встрече со своим королем» подчеркнуто не мной; так в оригинале. В самом деле, муниципалитет предусмотрел в связи с приездом короля раздать двадцати тысячам неимущих жителей города 30 000 килограммов хлеба, 6000 литров вина, 18 000 литров пива и 5000 франков серебром356. Теперь становится понятно, что если в царствование Людовика XVIII администраторы смотрели довольно равнодушно на раздачу хлеба по окончании либеральных банкетов, то в царствование его преемника власти сделались куда более бдительны: во время приезда Жиро из Эна в Шинон местная полиция разрешила шести комиссарам банкета раздать хлеб бедным только на дому, а не в публичном месте, как предусматривалось первоначально. В Родезе в июле 1830 года организаторы либерального банкета собирались раздать бедным мясо и вино, но власти этому воспротивились357. Король не мог уступить либералам и филантропам право раздачи благодеяний; заниматься этим пристало только ему одному.

Церемония омовения ног

Король был в этом тем более заинтересован, что его статус посредника между подданными и Всевышним, «второго величества после величества Божьего», как говорили прелаты, свято чтившие традиции Старого порядка, не должен был подвергаться ни малейшему сомнению. Очевидно, что именно с этой целью была устроена коронация в Реймсе; как показано в недавнем исследовании, речь шла не просто о том, чтобы возродить церемонии Старого порядка, модернизировав их в микроскопических дозах, но о том, чтобы восстановить мистическую связь между короной и Небом358. Эта сторона дела не выходила на передний план, потому что Карл Х сам не верил в собственную целительную силу, о чем свидетельствует, по мнению Марка Блока, произведенная им модернизация древней формы. Вместо ритуального «Король руки на тебя возлагает, Господь от недуга тебя исцеляет» он произнес самую обыкновенную фразу: «Господа, я от всего сердца желаю, чтобы вы поправились». Однако пылкая набожность короля и его любовь к церемониям находили выход в другом действе, гораздо менее известном, но имевшем сходные теологические и политические подтексты: с 1816 года оно совершалось ежегодно в Страстной четверг в галереи Дианы; это так называемое «омовение ног»359.

Что же там, собственно, происходило? Вот что пишет «Французская газета» 9 апреля 1830 года:

Король и Их Королевские Высочества выслушали мессу в дворцовой часовне. В десять часов в галерее Дианы состоялась церемония омовения ног. Король омыл ноги тринадцати апостолам. Его Величество поднес каждому из них тринадцать блюд по заведенному обычаю. В этом благочестивом действе королю споспешествовали Его Королевское Высочество господин дофин и высшие придворные чины.

Из либеральной «Парижской газеты» мы знаем, что на церемонии присутствовали госпожа супруга дофина и герцогиня Беррийская, а апостолов изображали дети, и каждому из них после омовения ног король вручил «тринадцать монет по двадцать франков в мешочке, расшитом королевскими лилиями», а затем подносил каждому из них тринадцать блюд, фунт хлеба и кувшин вина. Описание, сделанное герцогиней де Майе, хотя и относится к чуть более раннему периоду, совпадает с процитированным нами полностью, за исключением мелких деталей360. Смысл этой архаической церемонии был совершенно ясен для всех: с одной стороны, точно так же как причащение под обоими видами, она указывала на сакральный статус государя, поскольку он был единственной мирской особой в королевстве, имеющей право участвовать в подобном ритуале, который уравнивал его с папой и епископами, слугами Иисуса Христа361. Церемония эта неопровержимо свидетельствовала о том, что источник королевского могущества заключается в божественном благословении, ведь король в этот день отождествлял себя с Христом, омывшим ноги апостолам. Реставрированная монархия зиждилась на божественном праве, и описанная церемония доказывала это гораздо убедительнее, чем лечение золотушных возложением рук, с которым она была исторически связана; Марк Блок показал, что в Новое время французские и английские короли возлагали руки на золотушных в Страстной четверг, а перед этим омывали ноги бедным. В Англии обе церемонии прекратились почти одновременно, в период между восшествием на престол Вильгельма Оранского и воцарением первого короля Ганноверской династии362.

В то же время сам факт, что король кормит своими руками тринадцать бедняков, что он подает им, в придачу к тринадцати блюдам из рыбы, хлеб и кувшин вина (очевидная отсылка к Евхаристии), а также вручает каждому весьма значительную сумму (260 франков, то есть трехмесячный заработок парижского рабочего, поэтому неудивительно, что, как заключает герцогиня де Майе, «они удалились весьма довольные»363), — все это еще раз обнажает архаическую сторону королевской власти, столь любезную приближенным Карла Х; король, наместник Господа в своем королевстве, выступает для всех своих подданных в роли отца-кормильца, ибо в конечном счете только он один распределяет между ними богатства королевства, вверенного ему Небом. Одним словом, нельзя не согласиться с Лафайетом, воскликнувшим в разговоре о приближенных Карла Х и самом короле: «Ничего не поделаешь, эти люди отстали от нас на три столетия!»

Что говорили обо всех этих церемониях либералы? Официально — совсем немного. Левые газеты просто сообщали в разделе придворных новостей, что Его Величество отобедал в присутствии стольких-то персон, удостоенных права лицезреть его трапезу, или что церемония омовения ног состоялась, как в предыдущие годы, в галерее Дианы. Редактору, дорожившему существованием своей газеты, следовало на этом остановиться; Беранже мог позволить себе сочинить песню про «Коронование Карла-простака», потому что при этом ставил под удар — впрочем, не очень страшный — только самого себя. Что же касается подлинного отношения либералов, наследников просветительской философии, к подобным ритуалам, оно не подлежит сомнению: достаточно было перечесть статью «Церемонии» в «Энциклопедии» д’Аламбера и Дидро, чтобы проникнуться таким же недоверием к политическим церемониям (о которых, впрочем, авторы статьи считают за лучшее говорить лишь намеками), с каким описаны здесь церемонии религиозные, «нагромождение странностей, нелепостей и вздоров без причины, без связи и без силы»364. В первые годы эпохи Реставрации «Французская Минерва» посвятила большую статью выходу из печати французского перевода одного из главных антимонархических произведений первой половины XIX века — эпической поэмы в 26 песнях «Говорящие животные»365. В статье этой, подписанной буквой Э. (по всей вероятности, Эньян), изображен разговор императора Иосифа II, который служил либералам образцом просвещенного деспота, не идущего на поводу у церкви, и аббата Касти, одно время пребывавшего при венском дворе в качестве официального поэта. «Нет, — говорит монарх, — сила и достоинство королей заключаются не в тех жалких прелестях, какие приписывает им льстивая молва. Чем они проще, доступнее, народнее, тем больше достойны звания королей». На что аббат отвечает: «Я поднимаю их на смех в третьей, четвертой, пятой и шестой песнях моей поэмы, где описываю двор короля Льва, королевы Львицы, его царственной супруги, коронование обоих, церемонию облизания лапы и публичный банкет. Хотел бы найти время, чтобы рассказать о создании звериной знати, включающей в себя все породы хищные, кровожадные, плотоядные»366. Вообще-то Эньян слегка искажает смысл поэмы Касти, который, описывая придворные нравы под видом нравов звериных, издевался не столько над ритуалом публичного банкета, или «большого стола», сколько вообще над придворным церемониалом, а религиозной стороны этого церемониала почти не касался, во всяком случае в этих песнях. Но это искажение представляется мне весьма значимым: либералы уже не жаловали ни дворы, ни придворных, и восстановление Наполеоном придворного церемониала вызвало у них немалое недовольство. Когда Луи-Филипп, монарх, в котором желали видеть настоящего главу конституционной монархии, взошел на престол после Июльской революции, поначалу публицисты всячески подчеркивали открытость и народность нового короля французов, но затем пришлось скрепя сердце обеспечить ему солидный цивильный лист и позволить главе исполнительной власти создать собственный двор (состоящий из людей весьма дурного тона и дурных манер, злословили легитимисты). Однако все церемонии, которые либералы считали архаическими и которые зиждились на вере в божественную природу королевской власти, исчезли: как известно, Луи-Филипп принес клятву на Хартии, но не был коронован и ни в Париже, ни во время путешествий по Франции никогда не устраивал ни «омовения ног», ни даже «большого стола»367.

Иконоборчество и провокации

Я не принял участия в этом банкете по уважительной причине: я находился в семидесяти льё от Парижа; но будь я даже в столице, я бы все равно туда не пошел. Мне всегда была глубоко отвратительна подобная возня. Устроители банкетов всегда знают что-то, чего не знают гости; за столом говорятся непредвиденные вещи, и те, кто менее всего разделяет эти мнения, тем не менее вынуждены их выслушивать, так что потом всякий может им сказать: вы ведь тоже при сем присутствовали368.

Его современники это уже знали или узнали позже: г‐н Дюпен-старший был политиком чрезвычайно осторожным и очень, очень не любил рисковать369. Но если он не принял участия в банкете в «Бургундском винограднике», то, вероятнее всего, не из‐за того, что там могло быть сказано (ведь, как мы знаем, и тост, и речи были во всех подробностях обговорены заранее), а из‐за того, что там могло произойти. Ведь подобные мероприятия неизбежно носили театральный характер, а значит, кто-то всегда мог начать импровизировать.

Разбить стаканы

Чтобы в полной мере понять значение банкета в «Бургундском винограднике», нужно оценить риск, на который шли организаторы, и вернуться к спору между Годфруа Кавеньяком и Одилоном Барро по поводу тоста за монархию. Что в реальности означала эта угроза — встать и разбить стаканы? Каков был политический смысл этого жеста? Поскольку для гражданского празднества первостепенно важна гармония, понятно, что подобный жест — серьезнейшее нарушение порядка. Но, по всей вероятности, дело было не только в этом: ведь Барро намекнул, что если ему не удастся договориться с Кавеньяком, он вызовет его на дуэль.

Я думаю, что понять этот эпизод можно с помощью одного пассажа из романа Жорж Санд «Странствующий подмастерье». Правда, он вышел десятком лет позже банкета в «Бургундском винограднике», но действие его происходит как раз в эпоху Реставрации. Контекст довольно схожий; в кабаке неподалеку от Блуа идет спор между будущими карбонариями, «патриотами», которых сближает ненависть к режиму, но разделяет все остальное: с одной стороны, офицер, оплакивающий падение Империи, буржуа-белоручки, адвокат, врачи, коммивояжер, поддерживающие кто Орлеанов, кто Лафайета, а с другой — четверо рабочих, и среди них герой романа, столяр Пьер Гюгенен:

— Ах вот оно что! Он Хартией недоволен! — со смехом воскликнул адвокат.

— Может быть, и так, — несколько лукаво ответил Пьер. — Ну а если бы это же заявила вам большая часть нации, что бы вы ей ответили?

— Черт возьми, что может быть проще! — бодрым тоном сказал коммивояжер. — Тем, кто недоволен Хартией, мы сказали бы: вносите в нее поправки!

— А если бы мы заявили вам, что считаем ее вообще никуда не годной и хотим другую, новую, что тогда? — вмешался старый слесарь, до сих пор молча слушавший эту перепалку с враждебной настороженностью старого якобинца.

— На это мы ответили бы вам: сочиняйте-ка себе новую, и да здравствует Марсельеза! — воскликнул Ашиль Лефор.

— И что же, все вы тут такого мнения? — вскричал старик громовым голосом и, поднявшись во весь рост, мрачным взглядом обвел притихших от изумления гостей. — Если это так, я готов вскрыть себе жилу, дабы кровью своей скрепить наш договор. Если ж нет, — я разобью стакан, из которого пил за вас370.

Вопрос не в том, чтобы понять, правдоподобна ли эта сцена, навеяна ли она реальными фактами и персонажами (хотя я не понимаю, отчего старый солдат Гоглá, выведенный Бальзаком в «Сельском враче» и неизменно поминаемый всеми историками наполеоновской легенды, должен априорно считаться более достоверным, чем старый якобинец, изображенный Жорж Санд); более того, легко можно допустить, что, сочиняя этот пассаж, писательница вспоминала не о чем ином, как о споре между Кавеньяком и Барро. Важно другое: роман помогает лучше понять внутренний смысл жеста. Даже если скандал вспыхивает без свидетелей, не на публике, разбить стакан — акт, символически ничуть не менее значительный, чем подписание договора кровью. Но значение его совершенно противоположное: разбитый стакан не скрепляет братство, а объявляет о вражде, даже об открытой войне, ведь разбивают именно тот сосуд, который прежде поднимали, чтобы выпить за здоровье и процветание всех остальных гостей. Разбивание стакана — жест, означающий недоверие, обиду, чрезвычайно серьезное оскорбление. Угроза, которой Одилон Барро ответил Кавеньяку, объясняется именно этим в гораздо большей мере, чем политическими страстями: найдется немало людей, которые заставят вас в этом раскаяться, все решится поединком, дуэлью, потому что к политическим разногласиям прибавится в данном случае попытка нанести личное оскорбление. Разбить стакан и отказаться пить вместе с сотрапезниками — значит не просто выразить несогласие с их политическими убеждениями и придать этому несогласию необратимый характер (разбитый стакан ведь не склеишь!), но публично объявить, что их общество вам не подходит, а это уже вопрос чести. Кавеньяк, напомню, говорил, что пить за монархию — это низость.

Разбить бюсты

Какой еще политический скандал мог произойти на банкете? Чтобы нас не обвинили в беспочвенных гипотезах, а проще говоря, в выдумках, нам придется обратиться к нескольким эпизодам, о которых известно довольно мало, а два вообще изложены в одном-единственном источнике, а также расширить хронологические рамки до весны 1831 года.

В начале мая 1830 года либеральные газеты опубликовали возмущенное письмо, которое один депутат из двухсот двадцати одного, граф де Прессак, прислал в ультрароялистский листок соседнего города, «Тулузский мемориал»371. Дело в том, что 1 мая эта газета напечатала письмо одного своего подписчика из Монтобана с рассказом о банкете, устроенном в честь этого депутата несколькими днями раньше, а парижская «Французская газета» не отказала себе в удовольствии воспроизвести основную суть этого рассказа. Если верить монтобанскому подписчику, банкет кончился следующим образом:

Толпа гостей сопроводила героя праздника в салон Пюлиньё. Тут оргия разыгралась во всей красе; тут участники банкета отбросили всякое стеснение. Г-н де Прессак и несколько других ораторов в одних рубашках взобрались на столы; начались исповедания веры, протесты, увещевания, беспорядок и ужасные вопли; были разбиты стулья и зеркала, и наконец в этом чудовищном хаосе на пол свалился и разбился на мелкие кусочки один из бюстов… то был бюст короля.

Депутат решительно отрицал все эти инсинуации. В самом деле, большая часть сообщенных в статье пикантных подробностей, скорее всего, основывается исключительно на слухах; вдобавок мы уже видели, что редакторы «Тулузского мемориала» имели весьма специфическое представление о том, что следует называть оргией, а де Прессак вызывал у роялистов особенную ненависть: во-первых, он считался перебежчиком из правого монархического лагеря, во-вторых, на апрельском банкете поднимал бокалы — о ужас! — вместе с бывшими «федератами 1815 года» и, наконец, был протестантом. Но ситуация осложняется тем, что бюст короля после этого банкета в самом деле разбили, хотя скорее всего и не в присутствии депутата. В конце недели очень либеральная «Коммерческая газета» признала этот факт, впрочем обвинив в скандальном жесте нескольких подвыпивших молодых людей:

Г-н Дельмагроссен-младший, один из молодых людей, присутствовавших на банкете, сообщает в «Южной Франции», что после трапезы несколько его сверстников отправились вместе с ним в кабачок, где стояли бюсты Людовика XVIII и Карла Х, и там вольно предались забавам, свойственным их летам. Разгоряченный, как и подобает юношам после отменной трапезы, г-н Дельмагроссен, желая пошутить, схватил стул и запустил его наугад; к несчастью, стул попал в один из вышеназванных бюстов. Поскольку этот неловкий поступок вызвал пересуды людей благонамеренных, виновный отправился к г-ну префекту, и тот выслушал его чистосердечное признание372.

Читатель волен сам дать оценку пресловутой неловкости и простодушию юного метателя стульев, что же до меня, я считаю нужным сопоставить описанный эпизод с другим, имевшим место той же весной, на сей раз в Париже; рассказ об этом втором эпизоде сохранился, насколько мне известно, в одном-единственном источнике — пристрастной, респуб­ликанской и гораздо более поздней «Политической истории школ и школяров» Антонио Ватрипона:

Банкеты эти устраивались уроженцами тех или иных департаментов; но чтобы в каждом участвовало больше народу, несколько департаментов объединялись под именем старинной провинции. Самым выразительным стал банкет выходцев из Берри; он состоялся в «Бургундском винограднике». Рядом с бюстом Карла Х поместили бюст Лафайета; граф Жобер, впоследствии пэр Франции, торжественно взял бюст короля и вышвырнул его в окно, и тот разбился вдребезги под аплодисменты толпы…373.

Политический смысл эпизода кажется мне совершенно ясным, а жест — столь же демонстративным, что и зрелище, о котором в июле 1830 года поведал герцогине де Майе один из ее гостей, монархист, с болью душевной наблюдавший за уличными столкновениями: «Повсюду на улицах, рассказал г-н де Лабурдонне, заметно сильное раздражение против самой особы короля; его бюст повесили прямо над трупами»374.

Тост Эвариста Галуа за короля

Могло ли произойти что-то еще более страшное? В эпоху Реставрации — нет. Но после июля 1830 года эволюция умонастроений, ослабление авторитета полиции и экзальтация молодых парижских республиканцев позволили участникам банкетов пойти гораздо дальше. Вот речь королевского прокурора, произнесенная весной следующего года на заседании суда присяжных департамента Сена, перед которым через месяц после скандального происшествия предстал его виновник, юный математический гений по имени Эварист Галуа:

9 мая сего года компания из двух сотен человек собралась в ресторане «Бургундский виноградник», что в предместье Тампля, дабы отпраздновать оправдание г-д Трелá, Кавеньяка и Гинара. Столы были накрыты в зале первого этажа, выходившей в сад. Прозвучали многочисленные тосты, в которых высказывались мнения самые враждебные по отношению к нынешнему правлению, как то: «За революцию 1793 года!», «За Гору!», «За Робеспьера!» Тосты за революцию 1789 и 1830 годов были отвергнуты. Некто в артиллерийском мундире парижской национальной гвардии воскликнул: «За солнце июля 1831 года! Да будет оно таким же жарким, как в июле 1830 года, но не ослепит нас!» Личность этого человека установить не удалось. Каждый тост сопровождался криками «Да здравствует республика! Да здравствует Гора! Да здравствует Конвент!». Крики раздавались из сада, где первоначально находились гости. Слышен был также крик «Долой Луи-Филиппа!».

Именно посреди этого собрания Эварист Галуа поднялся и произнес, по его собственному признанию, громким голосом: «За Луи-Филиппа!» — и при этом взмахнул кинжалом. Свое восклицание он повторил дважды. Многие присутствовавшие последовали его примеру и тоже закричали: «За Луи-Филиппа!», вздымая вверх руки. Тут раздался свист, то ли потому, что гости желали выразить несогласие с этим ужасным намерением, то ли, как утверждает Галуа, потому, что его восклицание спутали с тостом за короля французов; между тем достоверно установлено, что многие гости громко порицали происшедшее. Нож-кинжал был заказан Эваристом Галуа 6 мая у ножовщика Анри. Галуа очень торопился получить заказ, лживо ссылаясь на скорый отъезд375.

Ко всеобщему удивлению, процесс не имел для юного республиканца никаких неприятных последствий. Несмотря на дерзость его ответов и уверенность, с которой он отстаивал свой поступок, суд после десятиминутного совещания оправдал его: «Галуа был тотчас же отпущен из-под стражи. Он немедля отправился к столу, на котором лежал в качестве вещественного доказательства его нож в открытом виде, взял его, закрыл, положил в карман, поклонился суду и вышел»376.

Случай этот наделал много шума и, сколько можно судить, довольно сильно смутил республиканцев, даже самых радикальных. Что весь банкет имел республиканскую направленность, было совершенно очевидно: две сотни гостей праздновали оправдание девятнадцати артиллеристов национальной гвардии, которые обвинялись в подготовке восстания в декабре прошлого года, во время суда над министрами Карла Х. Артиллеристы национальной гвардии были элитарным подразделением, в которое внедрились молодые республиканцы; в число обвиняемых входили руководитель студент Самбюк, а также юный врач Улисс Трела, Жозеф Гинар и, главное, Годфруа Кавеньяк, который воспользовался трибуной, предоставленной ему властями, для того чтобы во всеуслышание провозгласить свои республиканские и демократические убеждения. После того как суд оправдал обвиняемых, их встретила на улице восторженная толпа. Как пишет Дюма, присутствовавший на банкете вместе со своим приятелем, актером Французского театра, и оставивший об этом великолепное свидетельство в «Мемуарах»: «Нас было две сотни подписчиков. Трудно было бы отыскать во всем Париже две сотни гостей, более враждебных правительству». Часть гостей была одета в мундиры национальной гвардии. «Марраст собрал официальные тосты, которые надлежало произнести, причем все сговорились заранее, что никаких тостов, кроме тех, какие одобрил председатель, не прозвучит»377. К несчастью, за десертом, «при звуках вылетающих пробок от шампанского, которые напоминали довольно громкую артиллерийскую пальбу, гости разгорячились <…> и между официальными тостами начали проскальзывать другие, ни с кем не согласованные». Первый из них был за Распая, соседа Дюма, который только что отказался от июльского креста, поскольку его вручало правительство; затем, после бесконечно длинной речи Фонтана, собравшиеся потребовали тоста от Дюма, и тот покорился, хотя и без особого энтузиазма378; затем настал черед Этьенна Араго, затем братьев Кавеньяк…

Внезапно, когда я вел частный разговор с моим соседом слева, слух мой поразило имя Луи-Филиппа, за которым раздалось пять или шесть свистков. Я оглянулся. Самая оживленная сцена разыгралась в двух десятков приборов от меня.

Юноша, державший в одной и той же руке и поднятый стакан, и нож-кинжал, пытался привлечь к себе внимание. То был Эварист Галуа. <…>

Я понял одно: что в тоне звучала угроза; что было произнесено имя Луи-Филиппа, а открытый нож достаточно ясно обличал намерения говорящего.

Мои республиканские убеждения так далеко не заходили: я поддался уговорам моего соседа слева, который служил в королевском театре и не желал себя компрометировать; мы взобрались на подоконник и выскочили в сад.

Домой я вернулся в большой тревоге: было очевидно, что это дело не останется без последствий.

Не все гости были так осторожны или так предусмотрительны, как Дюма и его друг; впрочем, к великому облегчению персонала и хозяина ресторана, часть гостей покинула заведение и по бульварам отправилась к Вандомской колонне, по дороге возвещая о своих взглядах…

Какой вывод можно сделать из этого эпизода? Очевидно, что старания организаторов упорядочить ход собрания окончились полной неудачей. А ведь они готовились довольно тщательно. Эварист Галуа ответил на вопрос о том, каким образом он попал на банкет: «Газеты известили об этом собрании, а комиссарам было поручено рассмотреть кандидатуры желающих принять в нем участие. Я попросил разрешения и получил его»; тосты, как мы уже видели, были согласованы заранее379. Однако участники были гораздо моложе и экзальтированнее, чем в прошлом году; пили они умеренно, но в большинстве своем были совершенно убеждены в неизбежности новой парижской революции. Никто не донес на Этьенна Араго, автора тоста за солнце июля 1831 года, ни в ходе следствия, ни во время суда; многие, кажется, даже подхватили хором: «Раньше! Раньше!» В этом контексте было очевидно, что никакой тост за короля не был да и не мог быть предусмотрен организаторами. Гениальная провокация Галуа заключалась в том, что его тост, произнесенный несколько раз, причем очень громко, не мог не быть освистан теми, кто сумел расслышать слова, но не сразу разглядел сопровождавший их жест. Жест же этот, плод заранее обдуманного намерения, смешанного с легкой импровизацией, был совсем не шуточным.

Галуа публично призвал к цареубийству. Между тем в описываемую эпоху не было преступления более страшного; оно внушало такой ужас, что — полагали создатели Уголовного кодекса — виновных следовало судить по той же статье, что и отцеубийц. Именно поэтому во время Белого террора три несчастных парижанина, обвиненных полицией в причастности к так называемому заговору «патриотов 1816 года»380, были приговорены к смерти и палач гильотинировал их на Гревской площади, вначале отрубив каждому из них правую руку381. Несколькими годами позже цензоры могли запросто запретить театральную пьесу только за то, что в ней упоминалась возможность совершения такого злодеяния: «Пагубен уже один намек на то, что кто-то может покуситься на жизнь царственных особ». «Лоренцаччо» Мюссе избежал запрета только потому, что героя представили неуравновешенной особой, действующей в личных целях382, а если суд оправдал Галуа, то, по всей вероятности, эта снисходительность объяснялась тем, что подсудимый был очень молод (ему еще не исполнилось двадцати лет) и что математическая гениальность сочеталась в нем с неприспособленностью к жизни383. И тем не менее факт остается фактом: юноши, которые в глазах всех парижан и, более того, всех французов, интересовавшихся политикой, воплощали республиканскую партию, публично и весьма эффектно призывали к убийству монарха. Правда, на суде, пытаясь смягчить тяжесть содеянного их другом, они подчеркивали, что у его тоста имелась вторая часть: «За Луи-Филиппа, если он нарушит свои клятвы!» Однако сам Галуа от своей провокации отказываться не желал; он, согласно его речи в суде, был совершенно убежден, что Луи-Филипп предаст дело Июльской революции, и желал своим тостом связать круговой порукой всех гостей, вынудить их принести что-то вроде клятвы:

— Когда вы поднялись, сделали ли вы это, чтобы выразить ваше личное чувство или чтобы своей провокацией увлечь всех присутствующих?

— Конечно же, это была провокация; я хотел, чтобы на случай, если Луи-Филипп предаст нас и нарушит закон, мы укрепили наши узы384.

Подобный скандал, соответствующим образом раздутый правительственной прессой, мог только повредить республиканской партии, тем более что в последующие месяцы покушения на особу короля лишь участились. Понятно, что начиная с этого момента в течение нескольких лет молодые республиканцы не устраивали политических банкетов. По причине своего публичного характера эта форма политической манифестации содержала в себе слишком большие риски для наиболее политизированных участников; вдобавок, с точки зрения наиболее решительных политиков, она отвлекала революционеров от настоящей организационной работы. Вернулась эпоха тайных обществ, подпольной деятельности, приготовлений к восстанию, при этом призывы к действию публиковались в прессе; руководителям партии было легче ее контролировать, а горячим головам — труднее ею манипулировать. Когда же четыре года спустя, после покушения Фиески и принятия сентябрьских законов 1835 года385, вновь наступило время банкетов, особа короля уже до такой степени лишилась сакрального характера, а политическая символика настолько сильно изменилась, что театрализация политического банкета сделалась невозможной, во всяком случае в подобной романтической и провокационной форме.

Банкет реформистов (1832–1848)

За Францию, которая приглашает нас всех на банкет реформистов и которая, беря наши руки в свои, призывает нас всех объединить наши сердца, чтобы ее любить, и наши руки, чтобы ей служить.

Корменен. Речь на банкете в Осере (сентябрь 1840 года)

Глава 7


ФУНКЦИИ ПОЛИТИЧЕСКОГО БАНКЕТА ПРИ ИЮЛЬСКОЙ МОНАРХИИ

Два первых года после Июльской революции, — вспоминает парижский врач, — были золотым временем для рестораторов. Никогда еще французы не устраивали столько корпоративных праздников, столько патриотических банкетов. Лично я присутствовал на банкете перигорцев под председательством Мерийю, на банкете в парижском десятом округе под председательством Вильмена, на банкете врачей в том же округе, на банкете десятого легиона национальной гвардии; не стану упоминать еще многие другие банкеты, на которых я побывал, не говоря уже о тех, приглашения на которые я отверг. Нужно было видеть, как из уст подвыпивших гостей рекой текли тосты, а ответом на них служили рукоплескания, звуки оркестра и барабанный бой. «За свободу!» — «За братство!» — «За освобождение, за союз народов!» — «За наших отцов — людей 1789 года!» — «За гражданский патрон!» — «За умные штыки!» и проч. Маршал Сульт, проживавший в десятом округе, присутствовал на нашем банкете и ответил на тост за его персону речью простой и приличной386.

В самом деле, читая парижские газеты, вышедшие осенью 1830 года, поражаешься числу столичных банкетов. Как сказал Матье Дюма на банкете в «Бургундском винограднике» и как думали либералы той эпохи, деспотизм разделяет, а свобода объединяет. Итак, пиршественная общежительность после июля расцвела. Банкеты уроженцев того или иного департамента, такие же, как весной предыдущего года (наш врач упоминает банкет перигорцев, а 30 сентября, например, состоялся банкет эльзасцев387), банкеты гражданские или профессиональные, а главное, банкеты национальных гвардейцев. Парижская национальная гвардия, срочно реорганизованная после Июльской революции, насчитывала в ту пору около шестидесяти тысяч человек, то есть в нее входил каждый тринадцатый житель Парижа; возникло намерение открыть доступ в гвардию для части рабочего населения, и в начале сентября состоялся банкет, целью которого был сбор денег на вооружение и обмундирование национальных гвардейцев из числа рабочих, за которыми последовали банкеты для сбора вспомоществований бельгийцам или полякам. Национальная гвардия служила моральным оправданием режима; говорили, что Луи-Филипп так отозвался о ее первом генеральном смотре, прошедшем 29 августа: «для меня это лучше коронации в Реймсе». «Вообще национальная гвардия привлекает внимание, — пишет недавняя исследовательница этой институции. — О ней идет речь едва ли не в каждом номере „Монитёра“. Журналисты в подробностях описывают ее устройство и рассказывают даже о самых незначительных банкетах национальных гвардейцев», на которых безусловно звучал тост за короля; газеты также непременно сообщают об установке в той или иной кордегардии бюста нового монарха и о сопровождающих это событие возлияниях и празднествах388.

Следует ли считать этот рост числа банкетов в первые месяцы Июльской монархии феноменом сугубо парижским? Вряд ли, хотя исследованы эти провинциальные банкеты куда хуже, чем те бесконечные братские банкеты, которые весной 1848 года следовали за посадкой деревьев свободы. Достаточно взять пример, выбранный почти наугад, а именно департамент Сона и Луара, имевший репутацию патриотического, но обычно очень мирный и тихий, и просмотреть газеты за осень 1830 года, чтобы убедиться, какое множество праздничных церемоний происходило в это время в городах и деревнях. Между тем историки об этом почти ничего не пишут, настолько мы привыкли преуменьшать значение Июльской революции и то ощущение радости, чтобы не сказать освобождения, которое испытали французы от падения старшей ветви Бурбонов и возвращения трехцветного знамени389. После банкета в Маконе 4 августа, к которому мы еще вернемся, «Газета Соны и Луары», орган префектуры, немедленно принявший сторону новой власти, сообщает еще о банкете 27 августа на триста персон в Сен-Жангу, устроенном в честь восшествия Луи-Филиппа на престол, о другом банкете, который 3 сентября сто сорок нотаблей устроили в честь нового супрефекта Луана, и о третьем, устроенном в честь нового мэра в коммуне Сен-Лоран де л’Эн, на берегу Соны напротив Макона. Затем последовали: 27 сентября в Кюизри банкет на 72 персоны (потому что больше не вмещалось в залу); 22 октября малые банкеты каждой роты, состоявшиеся после большого смотра 1300 шалонских национальных гвардейцев; 31 октября общий банкет более шести сотен гвардейцев в парадных мундирах, проведенный по случаю вручения знамен гражданской милиции Макона; кроме того, многочисленные банкеты состоялись в мелких коммунах, а чуть позже последовал большой патриотический банкет, собравший национальных гвардейцев супрефектуры Отена 27 ноября… Июльский режим не только погиб от кампании банкетов, но, как мы уже показали, и родился из такой же кампании, и первые его месяцы также сопровождались празднествами и банкетами; если о них потом забыли, это дела не меняет.

Ясно, что в подобных условиях банкеты могли претендовать как минимум на такую же терпимость со стороны властей, какую проявляли по отношению к ним предыдущие правительства. Хотя в первые годы июльские власти столкнулись с серьезными трудностями: карлистскими мятежами на западе страны, республиканскими и рабочими восстаниями в Париже и в особенности в Лионе, многообразными волнениями во многих городах и регионах, — тем не менее они никогда не покушались всерьез на эту фундаментальную свободу. В первые годы июльское правительство было занято восстановлением порядка на улицах, для чего был принят закон о скоплениях людей (апрель 1831 года) и о публичных глашатаях (февраль 1834 года), затем потребовалось установить жесткий надзор за ассоциациями, постоянно возникавшими в рабочей среде (апрель 1834 года), и наконец после покушения Фиески настала пора прекратить публикации, посредством которых возмутители спокойствия уже четыре года с большим успехом подрывали моральные и политические основы режима (тогда и были приняты сентябрьские законы 1835 года). Однако при обсуждении закона об ассоциациях правительство совершенно четко объявило, что он не распространяется на собрания390.

Таким образом, за восемнадцать лет правления Луи-Филиппа состоялось огромное множество публичных банкетов всякого рода, и почти все они были в той или иной степени политизированными. Исчерпывающее описание и даже перечисление их всех невозможно без полного просмотра провинциальной прессы и провинциальных архивов. Поэтому мы ограничимся изучением лишь нескольких из них — тех, которые обладали особенными, подчас совсем новыми свойствами, позволяющими понять политические функции банкетов в эту эпоху. Некоторые из этих банкетов уже неплохо описаны, и на них мы не будем останавливаться подробно; однако чрезвычайная гибкость этой формы политической манифестации приводила к тому, что ею пользовались люди самых разных убеждений: республиканцы и карлисты, защитники порядка и революционеры, Ламартин и Гизо, — а потому ее изучение сулит множество сюрпризов и способно поколебать множество стереотипных представлений о политической жизни этой эпохи.

Единение и примирение

Конечно, тот, кто видел этих бравых граждан, тот, кто слышал выражение их чувств, тот, кто любовался трехцветными знаменами, украшающими залу, тот пребывает в совершенном спокойствии относительно судьбы Франции и защиты наших свобод; ибо дух, животворящий эти собрания, есть дух всех французов.

Очевидная банальность формул не должна нас смущать: осенью 1830 года главный элемент, без которого невозможен ни один праздник, — это трехцветное знамя, около которого должны собираться все французы. После 1830 года во Франции появилось мало деревьев свободы391, а те, что появились, были обязаны этим прежде всего республиканцам. Поскольку посадка такого дерева нередко происходила после разрушения креста, установленного миссионерами, и служила прологом к разграблению какой-нибудь семинарии, символом национального согласия и свободы оно служить не могло. Напротив, праздники, которые собирали все население данной местности вокруг трехцветного знамени, происходили постоянно и повсюду. Вот еще один пример, также почерпнутый из прессы департамента Сона и Луара; на сей раз дело происходит в маленькой винодельческой коммуне Лен. 21 ноября все здешние национальные гвардейцы устраивают патриотический праздник, гвоздем программы которого служит пир:

В нем приняли участие местные власти, г-н кюре и еще две сотни человек: буржуа, виноделы и землевладельцы. Все женщины, не допущенные на этот военный праздник, собрались по собственной воле и, по примеру мужчин, устроили прелестный банкет, после чего мужчины и женщины отправились на деревенскую площадь с дудками и барабанами, с одной стороны, и сельской музыкой, с другой. Тут начались хороводы и зазвучали крики «Да здравствует Луи-Филипп I!», повторяемые многократно. Посередине площади реяло трехцветное знамя и местный флаг, который женщины украсили цветами. Наконец образовались разные группы танцоров, и бал продолжился до глубокой ночи392.

Власти гражданские и религиозные, люди богатые и бедные, мужчины и женщины объединяются в прославлении нового режима. Разумеется, зачастую устроители находили способы отдавать почести разом и знамени, и королю-гражданину393. Например, в Монлюсоне, маленьком городке с пятью тысячами жителей-патриотов,

великими торжествами было встречено 30 января 1831 года прибытие знамени, присланного Его Королевским Высочеством герцогом Орлеанским национальной гвардии. Состоялся большой банкет, а за десертом, перед лицом бюста короля-гражданина и знамени «цветов Жеммапа», среди цветочных гирлянд и лампионов г-н председатель суда произнес речь, посвященную текущим событиям394.

Единодушие достигалось не повсюду (в деревнях Вандеи трехцветные знамена восторга не вызывали), а главное, продлилось оно недолго. Однако судьба символов, находившихся в центре первых гражданских банкетов, оказалась различной: бюсты нового государя сохраняли довольно большую символическую ценность в первые годы Июльской монархии, что доказывают многочисленные случаи профанации, на которые шли противники нового режима395. Однако очевидно, что десакрализация бюстов началась очень скоро; пятнадцать лет спустя, в 1847 году, когда консерваторы по-прежнему бурно обсуждали, был ли произнесен на том или ином банкете тост за короля (политическое benedicite396, как саркастически выражался Ламартин, который без этой «молитвы» прекрасно обходился), никому уже не приходило в голову увидеть тревожный симптом в отсутствии бюста короля на банкетах реформистов397. Никто не возмутился тем, что этого бюста, по-видимому, не было в сентябре 1847 года на банкете в Страсбурге: там по обеим сторонам от трибуны помещались два больших полотна, изображающих Францию и Свободу.

Напротив, в течение всего периода Июльской монархии только устроители легитимистских банкетов в День святого Генриха вывешивали белые и зеленые флаги, чтобы не отмечать праздник под сенью трехцветных знамен. Во время последней кампании банкетов осенью 1847 года трехцветные знамена виднелись повсюду, как правило, целые пучки знамен висели на стенах, порой знамена реяли по обеим сторонам трибуны, причем некоторые из этих знамен имели славную историю (например, в Дижоне — знамя волонтеров 1793 года). Нередко рядом были вывешены знамена народов, считающихся братскими: либо независимых и желательно республиканских (знамена швейцарские и Соединенных Штатов), либо угнетаемых и стремящихся обрести свободу (Италия и, конечно, в первую очередь Польша). Но не видно было ни бельгийских знамен (которые появлялись в начале 1830‐х годов), ни, разумеется, британских398. Ведь те знамена, которые появлялись рядом с трехцветным на собраниях реформистов, не должны были соперничать с ним, а главное, сеять рознь среди участников.

Штатские и военные

Продолжим рассказ о первых днях жизни при новом режиме в Маконе, как ее описывает «Газета Соны и Луары», орган префектуры, в ту пору еженедельный. В воскресенье 1 августа приходят известия из Парижа, подтверждающие падение старой власти; вечером этого дня происходит реорганизация маконской национальной гвардии; назавтра, в понедельник, в городе объявляют о создании временного правительства и о том, что над парижской ратушей реет трехцветное знамя; во вторник префект Пюимегр слагает с себя полномочия и передает власть департаментской комиссии, созданной только что из главных местных либералов. В среду происходит следующее:

Господа офицеры гарнизона, украсившие себя кокардами патрио­тических цветов, присутствовали на патриотическом банкете, устроенном в их честь членами центральной комиссии и некоторыми жителями города. В той самой зале, где недавно избиратели-конституционалисты чествовали г-на графа де Рамбюто, военные и штатские жители города, собравшись по поводу столь прекрасного торжества, наперебой высказывали самые пылкие пожелания относительно судеб отечества.

Оркестр, составленный из полковых музыкантов, исполнил различные симфонии и сыграл ту старинную национальную мелодию, что посвящена «единственному королю, о котором народ хранит воспоминания», тому королю, который «поседел в победных сражениях и, хотя мог бы властвовать бесконтрольно, без колебаний вверил надзор за своими действиями представителям нации».

Затем последовали тосты («За свободу», «За родину», «За наместника королевства», «За отважный четвертый полк легкой пехоты»…) и речи, которые произнесли, в частности, академик Лакретель и адвокат Тондю, председатель комиссии, которая управляла текущими делами департамента в течение двух недель, до прибытия из Парижа нового префекта.

В конечном счете устройство банкета, квалифицируемого, разумеется, как патриотический, становится первой мерой, которую принимают новые власти. Понятно, что такой банкет — церемония, исполненная глубокого смысла. Это демонстрация единодушной поддержки нового режима, ведь офицеры надевают трехцветную кокарду и, не имея точных сведений о решениях, принятых в столице, используют национальную песню «Да здравствует Генрих IV!», которая в то время имела наибольшее количество сторонников во всех политических лагерях, и сопровождают ее политическими комментариями, подобающими случаю, хотя исторически и спорными. Все сказанное, разумеется, справедливо, но дело не только в этом: ведь, в отличие от всех банкетов, которые мы до сих пор упоминали, этот маконский банкет объединил не отдельных людей или членов определенного общества, но две совершенно разные группы, военных и штатских, или национальных гвардейцев, — группы, у которых в обычное время отношения были весьма натянутые. Банкет становится актом примирения, умиротворения; единодушие в данном случае тем более драгоценно, что оно совсем не разумелось само собой, даже наоборот: в Нанте, например, несколькими днями раньше произошли кровавые столкновения между военными, сохранившими верность белому флагу, и гражданским населением. В Лионе, гораздо ближе к Макону, кровь не пролилась, но дело к этому шло.

Церемонии такого рода, объединяющие штатских и военных, зафиксированы уже в эпоху Реставрации, и очень возможно, что они происходили и раньше. Но после падения Империи их политическое значение усилилось и стало более внятным для всех, а потому их использовали как защитники законной власти, так и те, кто мечтал о ее свержении. Вот несколько примеров: в диссертации о Меце и департаменте Мозель в 1814–1870 годах Анри Контамин зафиксировал увеличение числа праздников, в которых при Первой реставрации в Дни святого Людовика или Богоявления принимали участие как местная роялистская знать, так и офицеры и солдаты, у которых было за плечами славное боевое прошлое, вовсе не располагавшее к поднятию бокалов за здоровье Людовика XVIII; к числу последних принадлежали, в частности, «французские гренадеры», чье новое название не могло отменить того факта, что еще недавно они именовались гренадерами императорской гвардии и что осторожности ради их удалили из столицы399. Другой автор, рассказывая о жизни департамента Эр при конституционных монархиях, описывает два банкета, устроенных городами Лувье и Эврё в честь военных, возвратившихся из Испании в декабре 1823 года. В обоих городах в честь «освободителей Испании» были возведены триумфальные арки:

В Эврё банкет на рыночной площади собрал солдат и по четыре человека из каждой роты национальной гвардии, однако эти гости явились на праздник по приказу. Отдав должное кушаньям, которые, впрочем, показались им «скромными», они имели удовольствие поднять бокалы в обществе «самых выдающихся дам города», которых злые языки немедленно прозвали «рыночными». Та же церемония прошла и в Лувье, но там офицеры, принятые в супрефектуре, насладились вдобавок куплетами на случай400.

А вот примеры мероприятий с другой политической окраской: весной 1820 года cостоялся банкет, устроенный в честь офицеров батальона Нижней Луары накануне их отъезда «молодыми людьми из Кемпера», которые возмутили заместителя генерального прокурора: ведь они пригласили «только тех офицеров, которых считали своими единомышленниками, а тех, кто открыто исповедует монархические убеждения, обошли, и это рискует внести разлад в их ряды»401. Или вспомним несколько эпизодов из трагической истории четырех сержантов Ла-Рошели, и прежде всего так называемый банкет в «Короле Хлодвиге»: в начале 1822 года,

желая поддержать пыл карбонариев, которых он вовлек в движение, и доказать им, что вента 45-го [линейного пехотного полка] входит, как он это и объявлял, в состав обширной и многочисленной политической ассоциации, Бори накануне отъезда (подразделение, уже находившееся под подозрением у властей, перевели в провинцию) захотел свести своих товарищей с некоторыми членами Центральной венты. <…> Был устроен завтрак у торговца вином на улице Декарта, позади церкви Святого Стефана на горе, под вывеской «Король Хлодвиг». На этой трапезе, которая состоялась в зале второго этажа, нанятой якобы для урока фехтования, присутствовали в качестве посланцев Центральной венты господа Барадер, адвокат, Горан, хирург в богадельне Божона, Розе, чиновник, и Энон, директор учебного заведения.

Впоследствии злосчастные карбонарии из 45-го полка приняли участие в двух обедах, устроенных в их честь либералами из Ниора и Ла-Рошели, членами местных гражданских вент402. Нельзя не заметить, что во всех перечисленных случаях одна из двух групп была составлена из военных, а другая — из штатских, цели же собраний были откровенно политические. Но эти более или менее импровизированные братания имели еще один параметр, который можно назвать антропологическим. При чтении воспоминаний графини Даш, которая в 1820‐е годы следовала за своим супругом-офицером из гарнизона в гарнизон, поражает частота столкновений на улицах и в театре между офицерами и молодыми буржуа и количество последовавших за этим дуэлей. Дело в том, что юноши из Кемпера и их собратья в других городах боролись с офицерами гарнизона за внимание местных красавиц. Две группы не просто были далеки одна от другой, они соперничали. Присутствие дам на роялистских банкетах в Эврё и Меце явно не случайно: устроители стремились показать, что дамы открыты для контактов, и таким образом свести к минимуму напряжение, всегда существующее между миром штатским и миром военным.

Это позволяет лучше понять политический смысл банкетов такого рода и отыскивать у произносимых там речей скрытый смысл. Вот другой пример, на сей раз парижский и заимствованный из ежедневной газеты, причем куда более популярной, чем «Газета Соны и Луары», а именно из «Газеты прений»: речь идет о банкете, устроенном 26 июля 1831 года офицерами третьего легиона национальной гвардии в честь офицеров первого пехотного полка, расположившихся в их казармах. Дело происходило накануне первой годовщины июльских событий, трапеза совершалась в самой сердечной атмосфере, а за десертом, разумеется, были произнесены тосты и речи: полковник национальной гвардии поднял бокал за короля, его заместитель — за королевскую фамилию, командир первого пехотного полка — за союз национальной гвардии и армии! С какой целью? Понятно, с какой: в эти смутные времена «да возродит повсюду наш честный и тесный союз взаимное доверие, сей щедрый источник всяческого процветания»:

Знайте, закоренелые анархисты, мы станем твердой скалой, о которую разобьются все ваши преступные планы; что же до вас самих, вы всего лишь жертвы заблуждения, и мы откроем вам свои объятия. <…> Итак, повторяю, выпьем за этот счастливый союз, предмет надежд всех людей благонамеренных и источник ужаса всех злоумышляющих; да, господа, за союз национальной гвардии и армии! Да будет известно повсюду [тревожиться не за что, распространение этой вести взяла на себя «Газета прений»], что они составляют единое целое.

В конце концов полковник Денизо с трудом мог сдержать охватившее его волнение, и два полковника бросились друг другу в объятия, «дабы скрепить это благородное и трогательное признание». А чтобы довершить рассказ об этой трогательной сцене, следует напомнить, что упомянутый полк использовался для подавления волнений в Париже, и банкет был призван прежде всего изгладить воспоминания о недавних столкновениях403.

Еще о примирении

Устранить возможные недоразумения между одной или несколькими формальными или неформальными группами, сгладить потенциальные конфликты: если вдуматься, это одна из задач, которую выполняют свадебные банкеты с участием родных жениха и невесты. Поэтому нет ничего удивительного в том, что немного позже, начиная с середины 1830‐х годов, банкет стал играть огромную роль в умах всех тех, кто мечтал о примирении разных сообществ компаньонов.

Как сгладить напряжение между этими разными группами, при этом не призывая, в отличие от некоторых рабочих-экстремистов, к полному их роспуску? Как заставить деворантов и гавотов побрататься вместо того, чтобы набрасываться друг на друга с кулаками, как это случалось слишком часто? Пердигье и его друзья обличали воинственные песни, рекомендовали отказаться от старинного ритуала, согласно которому компаньоны, принадлежащие к одному и тому же сообществу, встретившись на дороге, приветствуют друг друга, компаньоны же из разных сообществ бросают друг другу вызов; они уговаривали администраторов разных городов не способствовать засадам, которые одно сообщество устраивало членам другого. Так вот, в этих планах примирения совместный банкет играл едва ли не основную роль; возьмем, например, «Путешествие в мир иной», песню, опубликованную в «Книге компаньонажа». Сочинил ее близкий к Пердигье подмастерье Вандом-Ключ-к-Сердцам404. Тон ее задан припевом: «Ах, безумны на земле / Те, кто рвутся воевать, / А не братьев опекать». Между тем в ином мире, куда автор переносится мысленно, он попадает на огромный банкет компаньонов, где «каретник и кузнец / Круговую пили, / О распрях позабыли», потому что пиршество шло под председательством трех мифических вождей трех главных компаньонских ассоциаций: «Жак, Субиз и Соломон / На один запели тон». Символическая мощь совместного банкета была так велика, что много позже, при Второй империи, Агриколь Пердигье всерьез собирался довершить всеобщее примирение (не состоявшееся в 1848 году), предприняв новое путешествие по Франции в обществе одного из своих друзей, столяра из враждебного сообщества:

Путешествовать мы бы стали вместе, а на ночлег каждый бы останавливался у компаньонов из своего сообщества. Обрадованные нашим появлением, наши друзья всех возрастов, всех состояний, рабочие и хозяева, в чьем расположении мы уверены, собрались бы по этому поводу на банкет; все хором затянули бы песни, слова, излетающие из сердца, тронули бы все сердца, руки соединились бы в неразрывную цепь, и на пути к великому преобразованию компаньонажа был бы сделан огромный шаг вперед.

Осуществлению проекта помешала преждевременная кончина друга Пердигье405. Конечно, эта идея примирения во время и с помощью банкета может показаться смешной, но, прежде чем объявить ее химерой, обратимся к одному забытому эпизоду из истории социальных конфликтов середины XIХ века. В лионском регионе весна 1848 года ознаменовалась много­образными социальными волнениями; из них наиболее известны те, что происходили в Лионе, но охвачен ими был весь регион, в том числе маленький рабочий городок Рив-де-Жьер. В течение нескольких месяцев шло противоборство между местными патронами, в частности управляющими угольными компаниями и мастерами-стекольщиками, с одной стороны, и рабочими, с другой; спор шел как о надзоре над муниципальной администрацией, так и о размерах заработной платы и продолжительности рабочего дня. Спокойствие наступило летом, после очередных муниципальных выборов, которые закончились поражением рабочих и, вероятно, кое-какими уступками со стороны патронов. Поэтому, пишет новый мэр,

вот уже несколько недель, как в знак братского единодушия рабочие многих больших заведений этого города устраивают банкеты в честь своих хозяев, а хозяева отвечают им тем же; носильщики обоих портов также устроили банкет, на котором присутствовали управляющие каналом, железной дорогой и рудниками, а равно и члены муниципалитета406.

Итак, банкет становится ритуалом социального примирения.

Нетрудно предположить, что эту примирительную роль банкет исполняет не только во взаимоотношениях между военными и штатскими, между соперничающими сообществами компаньонов или между патронами и рабочими. Он играет ее также — или претендует на это — в политических столкновениях, в особенности в тех регионах, где, как в городах юга Франции, формальная мужская общежительность была очень сильно развита и очень политизирована. Очевидцы, например парижские либералы эпохи Реставрации, хорошо чувствовали эту особенность южных регионов407. В Монпелье или Марселе регулярно устраивались банкеты cообществ такого рода, причем в периоды политической напряженности случалось, что молодые люди из одного сообщества сражались с членами другого врукопашную, почти как заурядные подмастерья-компаньоны. Именно в этом контексте следует рассматривать банкет, состоявшийся в Марселе в июле 1834 года, через полтора месяца после общенациональных выборов, которые окончились победой «золотой середины», ослаблением династической оппозиции и разгромом республиканцев и легитимистов; банкет этот наделал шума даже в Париже: его упоминания обнаруживаются в некоторых старых историях Июльской монархии, а сами участники приписывали ему совершенно исключительную, истинно историческую роль (хотя многие из них, особенно принадлежавшие к респуб­ликанскому лагерю, впоследствии сделали вид, что о нем не помнят). Банкет этот был устроен в честь депутата-легитимиста Берье в замке Мутт через несколько недель после его избрания депутатом в четырех округах и его решения представлять в палате именно Марсель. По возвращении Берье в город народ встретил его настоящей овацией; в гостиницу «Док», где он остановился, явились несколько депутаций с приветствиями и поздравлениями, в том числе «члены избирательного комитета, молодые люди, компаньоны из числа портовых рабочих, рыночные торговки, различные корпорации». После короткой поездки в Тулон, чтобы поблагодарить тамошних избирателей, Берье возвратился в Марсель, где ему предстояло «присутствовать на банкете, который устроили в его честь в замке Мутт, в известном отдалении от города, сторонники избирательной реформы. За реформу выступали сообща оппозиционеры самых разных убеждений, и банкет в замке Мутт был призван стать своего рода торжественным подтверждением их союза. Банкет собрал более пяти сотен гостей из разных южных городов, причем не только среди сотрапезников, но даже в толпе зрителей, которые стремились взглянуть на оратора-роялиста, находились также „независимые“ и республиканцы»408.

Речь шла не только о том, чтобы подтвердить избирательный союз карлистов и республиканцев, который сложился в нескольких южных регионах, но о чем-то гораздо большем. Ведь и те и другие прекрасно знали, что в прошлом у них много, очень много накопившейся за последние сорок пять лет ненависти и пролитой за это же время крови. Чтобы усесться за одним столом на банкете, следовало забыть кровь жертв, убитых во время якобинского Террора и, четверть века спустя, во время Террора белого.

Впервые после 1789 года, — писала марсельская республиканская газета «Суверенный народ», — этот торжественный акт примирения свершился в таком праздничном убранстве, в такой поэтической и сердечной атмосфере, которая напоминает разом и о рыцарской элегантности, и о веселой прямоте, какими отличалось некогда французское общество. Пламенные республиканцы, испытанные легитимисты, самые почтенные землевладельцы, адвокаты, судейские и коммерсанты, представители старой и новой аристократии, духовенство, художники и ученые — все соединились в замке Мутт, отныне вошедшем в историю.

Очевидно, насколько сильно было на юге, уже несколько десятков лет раздираемом своего рода холодной гражданской войной, стремление к гармонии, примирению, гражданскому миру. Банкет, устроенный общими усилиями после солидарной избирательной кампании, прошедшей под знаменем борьбы за избирательную реформу и свободу ассоциаций409, и призванный воздать почести Берье, защитнику герцогини Беррийской, который заплатил за свое мужество несколькими неделями тюремного заключения, показал, что обе стороны разочаровались в прежних методах борьбы. Безрассудная попытка, предпринятая герцогиней410 (попытка, о которой Берье сожалел и которую роялисты юга вовсе не спешили поддержать, настолько сильно опасались они гражданской войны), потерпела крах; устроить совместный банкет после этой неудачи легитимистов и после подавления республиканских восстаний в Париже и в Лионе значило публично засвидетельствовать свое желание изменить формы политической борьбы, отказаться от создания тайных обществ и предоставить окончательный выбор между республиканцами и монархистами самой нации411. Иллюзии без будущего, но не без интереса.

Привычное и неожиданное

В самые первые годы Июльской монархии республиканцы, как мы уже сказали, не придавали банкетам большого значения. Они поняли, с какими политическими рисками связано устройство таких празднеств, а главное, полагали, что держат правительство на мушке: у них имелись дела поважнее организации братских пиров. Банкет еще не стал для республиканцев тем, чем сделался после поражения восстаний 1832 и 1834 годов и принятия сентябрьских законов, — «превосходным способом агитации, как говорят в Англии, или пропаганды, как говорим мы во Франции», согласно определению, данному Альтарошем в настольной книге политиков-республиканцев — «Политическом словаре» Паньера и Дюклера (1842). Если республиканцы и устраивали банкеты, то без огласки, наполовину частным образом, примерно так, как общества взаимопомощи рабочих или сообщества компаньонов, когда праздновали день своего святого покровителя, и точно так же, как легитимисты, когда отмечали День святого Генриха 15 июля, сразу после праздника республиканского: поскольку республиканцы не имели возможности отпраздновать 14 июля публично, на площади, они устраивали небольшие банкеты, в которых принимали участие как активисты, так и сочувствующие. Упоминания о них встречаются там и сям в архивных документах и газетах, особенно когда дело касается университетских городов; префекты уверяют, что добрый народ не обратил никакого внимания на эти трапезы, смысла которых он, пишут префекты, вовсе не понимает. Но в данном случае публичность не так необходима; важнее другое: память о взятии Бастилии (а порой о взятии Тюильри 10 августа или об установлении Республики после победы при Вальми 20 сентября) сплачивает республиканцев той или иной местности. Порой такую сплачивающую роль играет другая дата: в Меце с 1832 по 1848 год польские эмигранты, весьма многочисленные в этом городе, вместе с некоторыми местными либералами отмечают годовщины польского восстания412.

Поэтому нет ничего удивительного в том, что сразу после 1830 года из всех оппозиционеров самого большого числа банкетов удостоился не духовный наследник карбонариев, а тот, кто подсказал Лафайету слова о наилучшей из республик413, один из самых деятельных сторонников возведения на престол герцога Орлеанского, политик, который в течение всей Июльской монархии служил воплощением династической оппозиции, — Одилон Барро. По правде говоря, в дальнейшем он этим не слишком гордился: в своих «Мемуарах», сочиненных при Второй империи, Барро очень лаконичен в рассказе о периоде с 1832 по 1837 год. Он подчеркивает свой протест против объявления в Париже военного положения в июне 1832 года, после республиканского восстания, — протест, юридически вполне оправданный и оказавшийся весьма эффективным; затем, пятью годами позже, свою роль в создании «коалиции» — недолговечного союза либералов, сторонников свободного парламентаризма, объединившихся в борьбе против навязанного королем правительства Моле. Но ни свою поездку в патриотически настроенные восточные департаменты в 1832 году, ни банкет в Ториньи в 1835 году он даже не упоминает. Напомним коротко, что это были за события, тем более что в свое время они получили немалую известность.

15 августа 1832 года, в день, который эльзасские патриоты выбрали потому, что на него приходился праздник святого Наполеона, Одилону Барро был оказан в Страсбурге триумфальный прием. По правде говоря, триумф этот оказался одним из последних в ряду народных празднеств, которые были так распространены в эпоху Реставрации. Национальная гвардия, в большинстве своем оппозиционная, не жалела сил для чествования депутата, который в прошлом году был избран в четырех департаментах, но решил представлять в палате Нижний Рейн: на некотором расстоянии от города его встретил эскорт; в город великий человек вошел пешком в сопровождении банкира Гудшо, а перед ними двигались конные национальные гвардейцы и пешие саперы, а также депутаты от департамента Нижний Рейн и несколько сотен офицеров и унтер-офицеров национальной гвардии… Затем последовали фейерверк, банкет на двести шестьдесят персон, неоднократно повторенная серенада… Нет оснований утверждать, что Барро дал свое согласие на эти взрывы энтузиазма, тем более что ему никак не могли понравиться комментарии некоторых современников, припоминавших в этой связи поездку Лафайета в Овернь, Дофинé и Лионнé тремя годами раньше; во всяком случае, страсбуржцам он посоветовал быть более сдержанными414. Судя по всему, он не принял приглашение, которое адресовали ему и его эльзасскому коллеге и другу Кульману лотарингские патриоты: они желали, чтобы Барро и Кульман почтили своим присутствием банкет в Нанси 26 августа415. Комиссары уже пригласили на это празднество местных депутатов-патриотов, Маршаля, Тувенеля, де Людра и Тардьё, и надеялись, что присутствие Барро поможет скрепить «союз пяти или шести департаментов, столь славящихся своим патриотизмом». Одилон Барро ответил им, что в назначенный день его ждут в Лионе: в самом деле, ему предстояло защищать газету «Провозвестник», которая перешла от династической оппозиции к республиканизму и против которой министерство затеяло процесс в суде присяжных департамента Рона из‐за статей, опубликованных после восстания 1832 года. Между тем после своей защитительной речи, приведшей к оправданию обвиняемых, он охотно согласился принять участие в банкете на пять сотен персон, который начали готовить в его честь примерно десятью днями раньше; не отказался он и от участия в масонском банкете, устроенном в его честь лионскими ложами: во время этого банкета он выслушал суровое напутствие Досточтимого, призывавшего его хранить верность своим убеждениям416; впрочем, в этом случае Барро выступал в роли духовного наследника Лафайета, каким он и стремился стать, а не вождем левой партии, решившей покончить с режимом, каким он представал в восточных департаментах.

Что же касается банкета в Ториньи, в департаменте Манш, который 20 сентября 1835 года устроили в честь Одилона Барро три здешних депутата-патриота, Бриквиль, Ле Маруа и Авен, он прославился потому, что мог показаться публичным и официальным протестом против сентябрьских законов, исходившим если не от всей нации, то по крайней мере от избирателей департамента, соседствующего с тем, от которого был избран депутатом Гизо; если же подписчиков набралось всего три сотни, то, по-видимому, «только потому, что не хватило времени предупредить избирателей-патриотов из сельских кантонов». В этот день — годовщину сражения при Вальми — участники банкета подняли бокалы за короля-гражданина, Хартию, за Июльскую революцию и конституционную монархию, а сам Барро окончил свою речь тостом за гражданское мужество, однако нашелся среди присутствовавших и командир национальной гвардии, который почтил память императора. Как видим, в банкете участвовали «представители разных патриотических убеждений»417. Впрочем, никакого ощутимого результата все это не принесло.

Рождение демократического банкета (Лион, 1832–1833)

Именно в Лионе, городе, который в первые годы Июльской монархии стал поистине беспримерной политической лабораторий, состоялся через несколько недель после приезда Барро банкет, оказавший огромное влияние на эволюцию этой политической формы. Он был устроен в честь Гарнье-Пажеса, республиканского депутата от департамента Изер, 30 сентября 1832 года и сделался широко известен; достаточно сказать, что это первый послереволюционный банкет, который упомянут в «Политическом словаре» Паньера и Дюклера; с тех пор его не раз упоминали местные историки и англосаксонские исследователи, однако мне кажется, что значение его до сих пор не оценено в достаточной мере; его изображают просто как свидетельство влияния, которое приобрела в Лионе республиканская партия, или как доказательство мощи радикальной лионской прессы, а не как рождение чего-то, чего вовсе не предвидели правители Лиона и что впервые столкнуло их с теми противоречиями, какие в конце концов и погубили конституционную монархию418. На первый взгляд, речь идет просто-напросто о банкете, который лионские республиканцы устроили в честь выдающегося политического деятеля, основного выразителя интересов их партии в парламенте и ее наилучшего оратора. Согласившись принять участие в этом чествовании, Этьенн Гарнье-Пажес, направлявшийся из Парижа в свой избирательный округ в Изере, а затем на свой родной юг, в Тулон и Монпелье, поступил примерно так же, как Лафайет в 1829 году, как Барро несколькими днями раньше или как Араго восемью годами позже, после своей речи 16 мая 1840 года в защиту всеобщего избирательного права. Именно поэтому префект Адриен де Гаспарен, сын члена Конвента из Воклюза и сподвижник Гизо, после ноябрьского восстания 1831 года переведенный правительством из Изера в департамент Рона, не слишком обеспокоился предстоящим банкетом и не стал чинить ему препятствий, несмотря на давление военного командования, которое полагало, что собрание стольких мятежников в одном месте таит в себе немалую опасность и создает нежелательный прецедент, — мнение, как показали дальнейшие события, весьма дальновидное. Но Гаспарен, посоветовавшись с мэром Лиона Прюнелем, счел, что, во-первых, законность постановления, которое запретило бы проводить банкет в частном помещении, весьма сомнительна, а во-вторых, в городе, который ровно три года назад триумфально встретил Лафайета, запрет был бы воспринят как произвол, и это сблизило бы патриотическую буржуазию, например те пять сотен сотрапезников, которые в конце августа чествовали Барро, с республиканцами, отчего ситуация в городе сделалась бы взрывоопасной, тогда как от собрания, которое пройдет не в публичном месте и не будет содержать в себе ничего необычного (иначе говоря, такого, к которому нельзя применить закон о скоплениях), опасаться в принципе нечего419. Напротив, снисходительность по отношению к готовящемуся мероприятию могла принести реальную выгоду: ведь на банкете в честь Гарнье-Пажеса собирались появиться всего несколько участников банкета в честь Барро; итак, можно было надеяться, что «буржуазия, сочувствующая движению, но осуждающая беспорядок, окончательно разочаруется в оппозиции, увидев состав участников нового банкета».

В самом деле, состав участников представлял собой нечто совсем новое: во-первых, их было 1833 (это число назвали организаторы, а власти ее не опровергли), а во-вторых, цена подписки равнялась 3 франкам. До этого ни один банкет не собирал больше тысячи человек420, и никогда еще с них не брали такую скромную сумму. Для такого количества гостей требовалось, разумеется, очень просторное помещение; его отыскали в квартале Бротто, на левом берегу Роны, в коммуне Гийотьер. Но самое главное, пришлось полностью изменить процедуру поиска подписчиков. Разумеется, часть подписок была получена в ответ на прямые приглашения комиссаров (среди которых, замечает — справедливо или нет — префект, «большинство составляют рабочие карлистских убеждений»); однако в остальном, как в смятении пишет Гаспарен, «ни отбора, ни предосторожностей: они хотят созвать толпу и для этого разбросали приглашения на банкет в разных публичных местах: кафе, кабаках, трактирах, и всякий, у кого найдется три франка, может такое приглашение получить». Одним словом, от круга нотаблей, связанных узами знакомства, организаторы банкета перешли к широкой публике, и республиканские газеты, не имея возможности похвастать качеством сотрапезников, всячески подчеркивали их количество. Вдобавок, если верить префекту, организаторы шли на всё ради его увеличения: они якобы пустили слух, что на банкет прибудут Лафайет, Корменен и Кабе, а в самый последний момент раздали некоторое число билетов бесплатно, так что ради того, чтобы прокормить этих дополнительных гостей (которые ели стоя), пришлось заказать ресторатору 1800 обедов всего по два франка. Разумеется, за такие деньги «еда не могла быть утонченной»421, а о какой бы то ни было роскоши, в частности о серебряной посуде, пришлось забыть.

Итак, в банкете участвовали от 1800 до 2000 сотрапезников. Число огромное, как бы Гаспарен ни старался минимизировать его величину, соотнося его с общим населением города c пригородами (160 000) и уверяя, что основная масса народа находилась в то воскресенье на другом конце города, на празднике в квартале Перраш422:

Состав участников банкета отвратительный, среди них множество людей с дурной репутацией, и они бранят банкет в разговорах с простыми ремесленниками. Это сборище банкротов, мятежников, авантюристов, среди которых, к вящему позору, значатся такие люди, как Шез или Бон, председатель банкета и преподаватель в пансионе Гранперре, или Жюль Сегье, строитель мостов, и некоторые другие, не считая Ансельма Пететена и нескольких редакторов «Провозвестника» и «Сборщицы колосьев»; никому из них это не делает чести.

Своими делегациями были представлены и некоторые соседние города. Несмотря на «весьма неумеренные» убеждения многочисленных гостей (относительно которых префект Роны заранее предположил, что они явятся на банкет с пистолетами и кинжалами!), в зале поддерживался определенный порядок. Тост Жюля Сегье «За прекращение бунтов, за более чем энергическое выражение республиканских убеждений!» был встречен рукоплесканиями, а речь Гарнье-Пажеса наэлектризовала собравшихся. В конце банкета для помощи «Трибуне департаментов», парижскому органу крайних республиканцев, который постоянно приговаривали к штрафам, было собрано более шестисот франков423.

Какой вывод сделал из всего этого префект департамента Рона? В своем докладе министру внутренних дел он прежде всего с облегчением констатирует, что все прошло без происшествий. Расходящиеся гости ни разу не столкнулись с силами порядка; кое-кто распевал песни в кафе; вспыхнула лишь одна незначительная ссора — из‐за женщины, принявшейся бранить кого-то из гостей… Затем префект пытается подвести политический итог: «Банкет в честь Одилона Барро прошел достаточно неудачно, чтобы отвратить большое число почтенных людей от церемоний такого рода, а банкет в честь Гарнье-Пажеса довершит дело. Партия раскололась надвое. Большинство соратников Одилона Барро сражались в ноябре в рядах национальной гвардии. Они не захотели сидеть бок о бок со своими врагами». Вдобавок депутат Кудер, который согласился председательствовать на предыдущем банкете, на сей раз решительно отказался. Ни один почтенный сторонник оппозиции, убежден Гаспарен, отныне не сочтет для себя возможным посещать банкеты, в которых участвуют «подонки общества»; не стоит удивляться, пишет он, что в конце трапезы «иные люди более тонкого вкуса, без сомнения устрашенные компанией, в которой оказались, поспешили удалиться потаенными тропами». В довершение всего зловещие фигуры, представшие воскресным вечером перед мирными горожанами, прогуливающимися в квартале Бротто, были способны пробудить в умах лионцев воспоминания о страшных днях Террора. Гаспарен выражал надежду, что «этот поучительный урок не пройдет даром для всех жителей Лиона» и что в конечном счете его стратегия оказалась успешной424.

Однако, заключал он,

опасности, которыми чреваты подобные собрания, совершенно очевидны. Страсти в это время накаляются до крайности и заражают тех, кто на собрании не присутствовал. Убежден, что правительство предложит палатам принять закон, который защитит общественный порядок и помешает заговорщикам взять верх. Основная статья этого закона должна гласить, что собрания более ста человек дозволены лишь с разрешения властей. В противном случае вне всякого сомнения будет использован любой повод для создания настоящих клубов, оказывающих весьма опасное влияние, за поводами же дело не станет.

Разумеется, свои уроки извлекли и республиканцы. Вовсе не считая, в отличие от жандармерии, что «банкет прошел весьма уныло, несмотря на тосты за свободу, за нацию, за Гарнье-Пажеса и проч.», они, напротив, полагали, что банкет имел оглушительный успех, и республиканские газеты объявили об этом во всеуслышание. Как и предвидел префект, такое огромное скопление народа позволило утверждать, что династическая оппозиция и пять сотен гостей на банкете в честь Барро — пустяк в сравнении с толпой патриотов, явившихся чествовать Гарнье-Пажеса. А смешанный характер публики, присутствие ткачей и других рабочих были предметом гордости: и в Лионе, где в ноябре 1831 года восстание с участием одних лишь рабочих потерпело неудачу, и в Париже, где в июне 1832 года восставшие также не сумели привлечь на свою сторону все население, республиканцы понимали, что будущее — за союзом рабочего класса и Республики, и столь многочисленный банкет мог подтвердить это публично. Вероятно, немедленно устраивать в Лионе еще один такой же банкет не стоило; зато стоило приберечь столь ценное оружие на будущее.

Лионские республиканцы решили пустить его в ход следующей весной, но на сей раз встретили решительное сопротивление властей. 21 апреля 1833 года «Сборщица колосьев», орган самых радикальных республиканцев департамента Рона и предмет сильнейшей ненависти властей, опубликовала приглашение на банкет, организованный Лионской ассоциацией борцов за свободу печати. Приглашение было адресовано всем патриотам из Лиона и прилегающих областей. Газета писала:

Безупречное стремление к порядку, одушевляющее патриотические массы, доказало, что, кто бы ни стремился этому помешать, на всех собраниях патриотов всегда будет соблюдаться спокойствие. Банкет состоится в лионском «Элизиуме», что в квартале Бротто. На нем будут представлены все лионские корпорации. Две сотни комиссаров, выбранных из всех сословий, возьмут на себя распределение билетов, которое закончится за несколько дней до банкета. Исполнительная комиссия не покладая рук занимается подготовкой этого празднества, которое обещает быть совершенно блистательным.

Циркулярное письмо, отправленное сочувствующим в соседних городах и департаментах, приглашало их прислать свои депутации либо адреса с выражением поддержки425. Дата объявлена не была, но предполагалось устроить банкет в начале мая и посвятить его чествованию Гарнье-Пажеса и некоторых других адвокатов, сочувствующих крайне левым; они намеревались прибыть в Лион ради защиты республиканских газет, которым, по мнению Лионской ассоциации борцов за свободу печати, угрожало окончательное уничтожение: против ежедневной газеты «Провозвестник» было возбуждено одно дело, а против «Сборщицы колосьев» — целых пять. Следовало поддержать их большой протестной манифестацией, в которой, как надеялись организаторы, примет участие Шарль Филиппон, директор знаменитого сатирического листка «Шаривари», также постоянно подвергавшегося судебным преследованиям.

Каких конкретных результатов ждали республиканцы от этого «торжественного смотра демократических сил»426, от этой мобилизации всех, кто разделяет патриотические убеждения? Уже в первом письме на эту тему, написанном 21 апреля, Гаспарен, прекрасно информированный, сообщает об амбициозных целях организаторов: собрать шесть тысяч человек427. Число для того времени неслыханное, и это заставляет Гаспарена задаться вопросом: «Следует ли нам допускать устройство на наших глазах подобной федерации, даже если знать наверное, что при этом не произойдет никаких беспорядков?» 25 апреля он извещает, что «немалое количество билетов уже роздано в Лионе, а тысяча отправлена в Гренобль, где они также будут розданы стараниями братьев и друзей». Десятью днями позже он констатирует: «Устроители обратились к рабочим всех сортов; повсюду ловкие агенты распределяют билеты. Ради того чтобы сбыть этот товар, употребляются невиданные усилия». Он прибавляет также, что если бы не запрещение и не отступничество Гарнье-Пажеса, число подписчиков могло бы достигнуть десяти и даже двенадцати тысяч. Подобная толпа должна была произвести впечатление, показать властям и населению мощь и дисциплинированность республиканской партии, а также, в ближайшей перспективе, ради спасения лионской республиканской прессы оказать давление на присяжных428.

Гаспарен принял решение немедленно запретить манифестацию собственным постановлением, даже не дожидаясь мнения министра. Он прекрасно знал, что действует почти незаконно, что местные сторонники оппозиции ему на это укажут, и сознавал необходимость привести своему начальнику, которому, возможно, придется оправдывать эту меру в палате депутатов, аргументы в пользу своего решения: отчего он запретил весной то, что разрешил осенью? Руководители Лионской ассоциации борцов за свободу печати напомнили префекту, что в сентябре он заверил их: они в своем праве. Префект не без административного лукавства возразил, что в сентябре речь не шла о банкете откровенно республиканском, а такой банкет он, как защитник монархии и существующих установлений, допустить не может. В самом деле, объясняет он министру, обстоятельства переменились полностью; в сентябре

ассоциации не разрастались, республиканизм не обнажил свое истинное лицо, он не шествовал с высоко поднятой головой, он не объединил вокруг себя всех недовольных. Толпа честных граждан могла обмануться, оскорбиться суровыми мерами, принятыми против того, что в ту пору казалось всего-навсего невинной забавой нескольких возбужденных умов, и эта суровость могла увеличить ряды оппозиции, могла подтолкнуть низшие классы к защите людей, ставших жертвами преследованиями. <…> Нам не следовало первыми объявлять войну, следовало дождаться такого объявления от противника и привлечь на нашу сторону всех людей мирных.

Между тем зимой наметилось явление, наводившее ужас на префектов департамента Рона и правительство, — сближение республиканской партии с возрожденным и усилившимся движением рабочей взаимопомощи, у которого имелись собственные органы печати (самым мощным из них было знаменитое «Эхо фабрики»). В ноябре 1831 года рабочее восстание было без труда подавлено, поскольку оно оставалось выступлением сугубо социальным, а не политическим: вожди Ассоциации взаимопомощи ткачей-шелковиков отказывались придавать движению политический характер и не стали слушать ни эмиссаров карлизма, ни республиканцев, мечтавших о подобной политизации. С другой стороны, немало республиканцев сражались в рядах буржуазной национальной гвардии. С тех пор многие позиции прояснились, что и позволило Гаспарену поставить диагноз: «дерзость [республиканской] партии не знает пределов, она проповедует развратительные теории и действует совершенно открыто». Дело в том, что рабочие корпорации и в особенности сторонники возрожденного движения взаимопомощи обладали грозной мощью и впечатляющей способностью к мобилизации, и республиканцы могли на это рассчитывать. Гаспарен замечает между прочим в письме от 24 апреля, что на похороны ткача-шелковика, участника движения взаимопомощи, пришли тысяча шестьсот человек.

По всем этим причинам префект полагал, что на сей раз следует употребить власть и запретить собрание. Он сознавал, что таким образом спровоцирует народные волнения, но считал, что поскольку их в любом случае не избежать, лучше показать, что власти их не боятся, и самим выбрать время и место схватки. Его решение в самом деле вызвало ярость республиканцев, и они принялись обсуждать, не следует ли немедленно взяться за оружие. В ожидании 5 мая — дня, на который был предварительно назначен банкет, — напряжение на улицах Лиона росло на глазах; несколько вечеров подряд на площади Целестинцев собирались люди и слышались революционные песни, причем республиканцы — справедливо или нет — обвиняли в этих сборищах правительственных провокаторов. В конце концов победило благоразумие, чему немало способствовала позиция столичных вождей партии: было решено, что Гарнье-Пажес не приедет. Однако нужно было сохранить лицо, и потому устроители продолжали вести себя так, как будто банкет состоится. Они собирали предложения относительно тостов и пытались — впрочем, тщетно — прибегнуть ко всем возможным на местном уровне мерам юридического сопротивления; затем банкет отложили на неделю (по всей вероятности, ради того, чтобы продолжать продажу билетов), затем 10 мая после совещания с Дюпоном из Эра, специально прибывшим в Лион, редакторы «Сборщицы колосьев» решили окончательно отказаться от проведения банкета, ссылаясь на то, что в противном случае участники попадутся в западню, подстроенную городскими властями, которые только и ждут бунта, чтобы обрушиться на республиканскую партию и ее очернить. Торжествующий возглас префекта («Огромный результат достигнут, и достигнут мирным путем!»), радость правительственной прессы, прежде всего «Газеты прений», не должны заслонять того факта, что хотя республиканцы и отступили, в их руках остались деньги, собранные по подписке429, — сумма достаточно значительная, чтобы позволить республиканским газетам выжить, несмотря на все штрафы430.

Последствия лионского эксперимента

Стоит ли уделять такое внимание этим лионским эпизодам, столь малозаметным на фоне двух восстаний, между которыми они располагаются? Полагаю, что стоит, потому что именно при этих обстоятельствах была выработана в высших правительственных сферах неписаная доктрина, практическое руководство по реагированию на демократические банкеты. Правительство, где должность министра внутренних дел занимал Тьер, не прислушалось к предложению Гаспарена, высказанному после первого банкета, и не ввело никаких законодательных ограничений. Да и зачем бы оно стало это делать? В конце концов, большие демократические банкеты были чисто лионским явлением, и второй из них местная администрация смогла запретить собственной властью, не вызвав особых протестов со стороны оппозиции. «Крайности» демократической прессы и ее растущее распространение представляли собой феномен куда более тревожный, потому что эти публикации грозили подорвать веру в правительство по всей стране, от Парижа до маленьких городков. Именно поэтому были приняты меры против публичных глашатаев (февраль 1834 года), а в сентябре следующего года — против выражения в прессе взглядов, враждебных правящему режиму. Правительство «золотой середины» прекрасно поняло, что сила республиканской партии и нарождающегося рабочего движения заключается в ассоциациях; запрещать следовало именно их, что и было сделано в апреле 1834 года. Совсем иначе обстояло дело с собраниями, проходящими нерегулярно и трудноотличимыми от других, неизбежных при правлении истинно либеральном, таких, например, как собрание избирателей накануне голосования, или не представляющих большой опасности, таких как банкеты в честь депутата, отстаивающего интересы министерства или династической оппозиции; запрещать или законодательно ограничивать подобные банкеты не было никакой необходимости; в этом случае игра явно не стоила свеч; вдобавок для бывших оппозиционеров-либералов, прежде всего доктринеров, это означало бы слишком открыто отречься от недавнего прошлого, которым они в конечном счете очень гордились. Итак, на законодательном уровне вопрос о банкетах остался открытым; местным властям предоставлялась полная свобода действий, и это не сулило особых затруднений, потому что сложные случаи возникали редко, а во главе тех департаментов, где можно было ожидать больших народных собраний, стояли префекты с достаточным опытом за плечами431.

Когда в 1840 году разразилась настоящая кампания демократических банкетов (к ней мы вернемся в следующей главе), пост министра внутренних дел занимал друг Тьера, бывший сотрудник газеты «Земной шар» и член общества «Помоги себе сам, и Небеса тебе помогут» Шарль де Ремюза. Он сменил Танги Дюшателя, занимавшего к тому времени чуть более консервативные позиции, но вообще-то прошедшего в эпоху Реставрации примерно тот же путь. Добавим, что первые шаги в Министерстве внутренних дел Ремюза сделал несколькими годами раньше под началом не кого иного, как Гаспарена, занимавшего пост министра с 6 сентября 1836-го по апрель 1837 года. Поэтому он отнесся к реформистскому движению лета 1840 года с большой терпимостью:

По закону, как я выяснил, запретить эти банкеты было невозможно. У меня сохранялись на сей счет большие сомнения, но ввиду позиции, занятой кабинетом, мне не подобало — во всяком случае, на первых порах — действовать более сурово, чем Дюшатель. Вдобавок на первом собрании такого рода председательствовать должны были два депутата: Лаффит и Араго, а следовательно, я мог ожидать, что все останется в рамках приличий432.

Чтобы попытаться все-таки затормозить движение, по крайней мере в Париже, Ремюза приказал префекту Габриэлю Делессеру запретить банкет, который национальные гвардейцы восьмого и девятого легионов собирались устроить в публичном месте в честь годовщины 14 июля. Таким образом Ремюза рассчитывал успокоить самую консервативную часть общества, не слишком раздражив национальных гвардейцев, которым рекомендовал отыскать для своего собрания частное помещение. Однако до намеченной даты 10 августа они в Париже такое помещение найти не смогли; «для нас, — пишет Ремюза, — это был уже успех, поскольку манифестация, проведенная за городом, в амбаре или в саду, теряла какое бы то ни было значение и не могла произвести никакого впечатления». В конце концов большой банкет состоялся 31 августа в Шатийоне, там собралось много народу, гости, если верить Ремюза, толкались и шумели, ни один депутат не приехал, неопытные ораторы произносили бессвязные речи, но никаких серьезных беспорядков не произошло, за исключением некоторых происшествий при возвращении в Париж, потому что никому не пришло в голову направить возвращающихся к разным заставам. «Тем не менее я счел, что этого достаточно, чтобы при первой же следующей попытке я взял свои меры. Но зачинщики, судя по всему, остались недовольны первой пробой и никому не захотелось ее повторить».

При Второй империи, когда Ремюза сочинял свои «Мемуары», он был явно заинтересован в том, чтобы оправдать свой либерализм в описанных обстоятельствах, снять с себя всякую ответственность за события 1847–1848 годов и задним число внести определенную упорядоченность в свое отношение к банкетам433. Однако можно предположить, что это отношение разделяли все, кто занимал высокие государственные посты; суть его заключалась, по словам Ремюза, в том, что в свободных странах «манифестации такого рода разрешены по обычаю, и тому есть множество примеров», а потому было бы бесполезно и неосторожно требовать от устроителей, чтобы они испрашивали разрешение на организацию банкетов. Но, добавляет он, «полиция может обязать владельцев гостиниц, ресторанов, кабаков, публичных садов сообщать ей о банкетах, которые должны состояться в их заведениях» и при необходимости запрещать их заранее, «если есть опасность, что они могут нарушить общественный порядок». На этот счет в 1840 году все придерживались единого мнения. Напротив, последний пункт, на который указывает Ремюза, — якобы всегда признававшееся им право министра запрещать собрание в непубличном месте, но с условием, что он может обосновать эту меру перед обеими палатами, — кажется мне позднейшей реконструкцией. Дело в том, что прежде чем запретить собрание в частном помещении, разумно было заручиться поддержкой общественного мнения, а при необходимости даже и суда, поскольку юридические основания у такого запрета были весьма шаткие. Только смута, вносимая в умы скандальными манифестациями, могла заставить суд приравнять к публичному собранию «частное собрание неопределенного числа лиц, незнакомых друг с другом и объединенных только подпиской» (прекрасное определение, заметим в скобках, разницы между демократическим банкетом и банкетом нотаблей!). А что касается поддержки общественного мнения, его еще нужно было завоевать и быть в нем уверенным. Ремюза явно предпочел не рисковать; Дюшатель восемь лет спустя оказался менее осторожен.

Оратор и нация

Нужно признать, что среди ведущих политических деятелей рассматриваемой эпохи трудно найти людей более далеких друг от друга и по характеру, и по жизненному пути, чем Франсуа Гизо и Альфонс де Ламартин, причем это было ясно задолго до февраля 1848 года, когда первый был вынужден уйти в отставку и с ним пала сама монархия, а второй поднялся на самую вершину власти, правда, всего на несколько месяцев434. Гизо и Ламартин родились соответственно в 1787 и 1790 годах, то есть принадлежали к одному поколению, которое достигло зрелого возраста при Империи, но это, пожалуй, едва ли не единственное, что у них есть общего. В самой ранней юности они по-разному пережили последствия революционного потрясения. Отец Гизо, адвокат, принадлежал, как известно, к протестантской буржуазии Нима, а в этой среде события 1789 года восприняли с энтузиазмом, поскольку они сулили протестантам конец дискриминаций и доступ ко всем государственным постам. Однако отца этого гильотинировали в 1794 году, и детство Франсуа Гизо, воспитанного матерью в верности суровому кальвинизму, прошло под знаком воспоминаний о монтаньярском Терроре. Напротив, мелкое маконское дворянство католического вероисповедания, к которому принадлежала семья Ламаратина, скорее всего, восприняло Революцию с тревогой, поскольку она нарушила общественный порядок, который был этой семье вполне удобен, а главное, потому, что она отменила все привычные семейные стратегии сохранения имени и собственности (в конечном счете, заметим в скобках, к выгоде отца юного Альфонса, который был младшим сыном). Впрочем, состояние семьи Ламартин пострадало не слишком сильно, потому что никто из них не счел правильным надолго эмигрировать, а во время Террора родственники поэта отделались несколькими месяцами тюремного заключения. Также различно и образование, полученное двумя нашими героями: юный Гизо окончил среднюю школу в Женеве, в гимназии, а затем в Академии города разом либерального и благочестивого; на философских курсах, которые он посещал, лекторы были в курсе новых течений в интеллектуальной жизни всей Европы, включая Великобританию. Затем в 1805 году он переехал в Париж и поступил в Школу правоведения, поскольку мать хотела видеть его адвокатом; деньги на жизнь и учебу он зарабатывал, служа домашним учителем в семье бывшего швейцарского посла в Париже. Затем он познакомился с писательницей Полиной де Мелан, на которой вскоре женился, и в двадцать пять лет получил место профессора новой истории в Сорбонне. Тем временем Ламартин, проведя нескольких приятных лет в коллеже городка Белле, начинал сочинять стихи и вел праздную жизнь молодого аристократа, посвященную карточной игре, женщинам, путешествиям и чтению: круг чтения у него был не менее обширный, чем у Гизо, но более литературный и гораздо менее систематизированный.

Оба, и Гизо, и Ламартин, с облегчением восприняли крушение Империи и Первую реставрацию, а во время Ста дней не меняли свою позицию. Но Гизо, покровительствуемый Руайе-Колларом, очень быстро проник за кулисы власти и стал генеральным секретарем в Министерстве иностранных дел, затем в Министерстве юстиции, затем членом Государственного совета, генеральным директором Управления департаментов и коммун в Министерстве внутренних дел, но был оттуда удален в 1820 году, когда наступило время ультрароялистской реакции. Он участвовал в выработке главных либеральных законов и сочинял речи для министров, которые защищали их с парламентской трибуны. Узнав изнутри реальность государственного управления и парламентских игр, он очень быстро включился в активную политическую деятельность, причем никогда не оставался в одиночестве. Над группой «доктринеров», в которой он играл центральную роль, часто насмехались из‐за ее малочисленности; говорили, что все ее члены могут уместиться на одном диване; но политическим друзьям Гизо, с которыми он свел знакомство в первые годы Реставрации: Брою, Ремюза, Монталиве, а также молодым сотрудникам «Земного шара», которые присоединились к ним несколько позже, таким как Дювержье де Оран, Дюшатель или Жобер, — было суждено большое будущее. А если вспомнить роль Гизо в обществе «Помоги себе сам, и Небеса тебе помогут» и его избрание в палату депутатов в избирательном округе Лизьё в январе 1830 года, не покажется удивительным то, что уже летом 1830 года он занял пост министра внутренних дел и сделался одной из главных опор нового режима. Ламартин, напротив, вращался в ультрароялистских и католических парижских салонах и внезапно прославился летом 1820 года, когда опубликовал свои «Поэтические размышления». Выходец из хорошей семьи, поэт мог рассчитывать на дипломатическую карьеру и в самом деле получил для начала пост секретаря посольства в Неаполе; но в качестве фундамента политической деятельности стремительно завоеванная литературная слава уступала в глазах современников даже репутации историка, которую принесли Гизо его работы 1820‐х годов. Ламартин с конца эпохи Реставрации был столько же разочарован слепотой правительства Карла Х, сколько убежден в собственной политической гениальности («я нюхом чую массы», — писал он своему другу Вирьё еще в 1828 году), но он был одинок и остался одиноким в последующие годы, несмотря на ораторский дар, проявленный на посту депутата. В легитимистских кругах его недолюбливали из‐за того, что он принял сторону орлеанистской монархии, и потому Ламартин заседал в палате среди консерваторов, но у тех имелись свои политические глашатаи, которые говорили на более понятном языке. Он не мог полностью включиться в политическую игру, потому что не умел собрать вокруг себя группу приверженцев: известность самых надежных его политических друзей, Гига де Шамвана и Шапюи-Монлавиля, надо признать, не выходила за пределы департаментов Сона и Луара и Эн. Вдобавок Ламартин никогда не соглашался занимать второстепенные посты и не шел ни на какие компромиссы с кабинетами министров, пребывая в ожидании того дня, когда обстоятельства сделают его единственным, от кого зависят судьбы страны. Понятно, насколько все это непохоже на Гизо, министра народного просвещения с 1832 по 1837 год (с небольшими перерывами), посла в Лондоне (1840) и наконец министра иностранных дел в кабинете 29 октября 1840 года.

Все или почти все разделяло этих людей. Тем не менее и тот и другой, против ожиданий, не только не презирали банкеты, но в 1840‐е годы использовали их весьма замечательным и, как ни удивительно, довольно похожим образом. Они не снисходили до того, чтобы «охотиться за популярностью», странствуя из города в город и выступая перед разной публикой, как делали Араго или Корменен, но ухирялись произносить перед своими избирателями, один в Лизьё, другой в Маконе, такие речи, которые становились событиями общенационального масштаба435.

Банкеты в Лизьё

Гизо, по-видимому, не участвовал в банкете в «Бургундском винограднике»: судя по всему, он входил в число тех депутатов, которые в тот вечер были приглашены к председателю палаты депутатов Руайе-Коллару. Но, хотя в «Мемуарах» (написанных при Второй империи) Гизо чрезвычайно немногословен на этот счет, очень маловероятно, чтобы он остался совсем непричастен к первой кампании банкетов, направленной против министерства Полиньяка; ведь он был одним из основателей общества «Помоги себе сам, и Небеса тебе помогут» и членом его управляющего комитета. Молодые сотрудники газеты «Земной шар», которые, как мы видели, устраивали банкеты в провинции, в частности Дюшатель и Дювержье де Оран, были его соратниками. Депутатом от Лизьё, где он, кстати сказать, ни разу не бывал, Гизо избрали только в январе 1830 года, и потому весной, когда депутаты сочиняли адрес двухсот двадцати одного, избиратели не успели почтить его банкетом. В июне его переизбрали, и избиратели намеревались устроить банкет в его честь 1 августа, но тут события пошли по совсем иному сценарию, и Гизо, как раз возвратившийся из Нима, разумеется, остался в столице436. Зато в мае следующего года он впервые посетил округ, от которого был избран, и его приезд торжественно отметили избиратели из Онфлёра, устроившие в его честь обед на сорок персон, и избиратели из Лизьё, которые действовали с куда большим размахом: шесть сотен персон, из которых две трети — избиратели. Такие церемонии были в новинку. «Подобное собрание, подобное публичное обсуждение, все эти вещи, возможные лишь при свободном правлении, в ту пору казались еще немного удивительными, — писал Гизо десятью годами позже, а затем заключал: — Нынче они кажутся совершенно естественными. Вот великое доказательство мощи и прогресса наших установлений»437. Празднество прошло, сколько можно судить, довольно бурно: некий адвокат, несмотря на протестующие крики собравшихся, выразил несогласие с героем дня, но тот призвал публику позволить бунтарю высказаться, а затем в ответ изложил собственные политические идеи и намерения438. По всей вероятности, в последующие годы он еще несколько раз принимал от нотаблей из Лизьё приглашение на совместный обед в промежутках между концом парламентской сессии и началом сессии Генерального совета департамента439. Как мы уже знаем, во всем этом не было ничего необычного, организаторы банкетов всего лишь продолжали практику, начатую избирателями самых передовых регионов в эпоху Реставрации, и это не могло никого шокировать: даже осторожнейший Дюпен-старший не нашел к чему придраться, поскольку знал, что в своем округе Гизо полностью владеет ситуацией, ровно ничем не рискует и никак не может себя скомпрометировать. Ламартин, хотя и не имел за плечами, в отличие от Гизо и Дюпена, либерального прошлого, также принял приглашение на банкет в свою честь от избирателей округа Берг440: при Июльской монархии то была нормальная практика взаимоотношений между депутатом и теми, кого он представлял в парламенте, и пресса, за исключением местной, уделяла ей очень мало внимания. Впрочем, и сами речи героев празднества были, как правило, малоинтересны.

Однако в 1841 году ситуация изменилась, и банкет в Лизьё приобрел общенациональное значение. Отныне Гизо уже не был обыкновенным политическим деятелем или, как это продолжалось много лет подряд, главой министерства важного, но не определяющего общую стратегию государства — Министерства народного образования; теперь он, как всем было известно, фактически возглавил кабинет министров, хотя номинально его председателем 29 октября 1840 года был назначен маршал Сульт, «славный полководец», по тогдашнему определению. Между тем в течение всей парламентской сессии Гизо, как замечали его противники, вел себя на редкость незаметно; в то же время если внешнеполитическая ситуация, крайне напряженная предшествующей осенью, когда король расстался с Тьером, стала спокойнее, фискальные нововведения министра финансов Юманна возбудили во всей Франции ненависть к инквизиторскому усердию сборщиков налогов, и жители десятков маленьких населенных пунктов и даже нескольких крупных городов резко выразили свое несогласие с действиями правительства441. Жители Тулузы восстали и с оружием в руках прогнали из города своего префекта, в Лилле шли крупные манифестации, грозившие перейти в бунт, а несколько недель спустя серьезные волнения начались в Клермон-Ферране. Банкет, устроенный в честь Гизо его избирателями из Лизьё, позволял взять ситуацию в свои руки и, как замечал Эмиль де Жирарден, который хорошо разбирался в таких делах, создать событие: «Газеты, уставшие твердить одно и то же, с нетерпением ждали, чтобы кто-то подбросил дров в затухающий огонь их полемики. Поэтому речь в Лизьё явилась очень кстати: для авторов передовиц то была манна небесная». Урок не прошел даром; все следующие годы, за исключением 1843-го, когда у Гизо имелась, с его точки зрения, уважительная причина для перерыва (восстание в Испании и приезд во Францию королевы Виктории442), он всякий раз брал слово летом «в этом прекрасном краю, перед этим умным и доброжелательным населением».

Что представляло собой его выступление? Прежде всего нечто вроде общего обзора политической ситуации, подведение итогов его собственной деятельности и изложение принципов, лежащих в ее основе. Принципы эти, разумеется, подразумевали в первую очередь верность монархии: местный нотабль, председательствующий на банкете, неизменно поднимал бокал за государя, и лишь потом мэр Лизьё предлагал тост за «его сиятельство господина министра иностранных дел», который, со своей стороны, никогда не обходился без того, чтобы обстоятельно воздать почести королю. Кроме того, Гизо хранил верность принципу консервативному: он обязательно подчеркивал важность возвращения к порядку — великого результата, достигнутого с трудом, несмотря на развернувшееся в 1830 году революционное движение и благодаря свободным установлениям, появившимся в стране; он говорил о том, что отныне стране гарантирован мир, что благосостояние ее жителей постоянно растет, и даже в 1846 году (правда, эта речь была предвыборной и завершала избирательную кампанию) сулил грядущее движение вперед: «Консервативная политика вовсе не отрицает прогресса, она его желает, она готова принять его во всех формах», при том, однако, условии, «чтобы прогресс этот был истинный, серьезный, согласный с основополагающими принципами и главными потребностями нашего общества»; долг консерваторов — бороться именно за такой прогресс443. Однако речи Гизо преследовали и более далекие цели, потому что он обращал их не только к избирателям, но также и к гражданам, не имевшим права участвовать в выборах, а таковых, если судить по общему числу участников (более трех сотен в 1841 году и вдвое больше четыре и пять лет спустя), среди сотрапезников было немало, что же касается четырех-пятитысячной толпы слушателей, которые в 1846 году прогуливались по публичному саду вблизи банкетного шатра, в ней эти граждане составляли большинство. Гизо постоянно повторял, что его политика нуждается в поддержке всей страны, всех граждан, разделяющих консервативные принципы и интересы. Так, в 1841 году он настаивает: «говорят, что представительное правление не дает лениться министрам, но оно также не позволяет бездействовать добрым гражданам. Это не постель под балдахином, это путь, открытый перед всеми, а следовательно, всем надлежит идти по нему и совершать поступки». Пять лет спустя он вновь обращается к друзьям из консервативной партии, той партии, укрепление которой равнозначно для него истинному политическому прогрессу: «В свободной стране нет людей безразличных или бесполезных, всякий гражданин приносит свой камень для постройки общего здания». Слова, быть может, не совсем искренние, потому что в глубине души Гизо оценивал толпу слушателей куда менее восторженно444, однако произнесенные публично и затем разлетевшиеся по всей стране: они показывают, на какое множество трудностей наталкивалась при переходе от теории к практике милая сердцу Гизо социологическая теория, согласно которой рационально выбирать представителей нации может только человек, платящий двести франков прямого налога в год: ибо как убедить подписчиков, не являющихся избирателями, — а к ним необходимо обращаться, чтобы обеспечить многочисленную аудиторию, — что их исключение из списков избирателей оправданно? Можно ли, глядя из сегодняшнего дня, принять всерьез антитезу, выдвигаемую Гизо, — противопоставление консервативного духа большинства подрывному (как имплицитно предполагалось) духу оппозиции? Неужели Одилона Барро, Дювержье де Орана, выступавших за умеренное расширение избирательного корпуса и ссылавшихся при этом на пример британских вигов, в самом деле следовало считать воплощением «злого духа», «разрушительных интересов и принципов», подрывающих общественные установления?

Банкеты в Маконе

Банкет, устроенный городом Маконом «бессмертному автору „Жирондистов“» 18 июля 1847 года, остается, по-видимому, самым знаменитым и во всяком случае самым известным из всех банкетов, состоявшихся при Июльской монархии. Каждый биограф поэта и государственного деятеля непременно посвящает этому событию несколько страниц и задается вопросом об отношении героя праздника к осенней кампании банкетов; все современники были потрясены фигурой оратора перед лицом толпы, который, невзирая на грозу, продолжает великую речь и предвещает революцию в общественном сознании, «революцию презрения». Кто хочет узнать, как готовилась эта манифестация, как она прошла и какое впечатление произвела, может обратиться к замечательным трудам Антуана Кура, основанным прежде всего на архивах замка Сен-Пуэн; проделанная ученым работа избавляет нас от подробного описания этого празднества445. Напротив, первый большой банкет, устроенный депутату от Макона его избирателями из Соны и Луары 4 июня 1843 года, до сих пор не привлекал большого внимания. Поэтому имеет смысл присмотреться к нему, чтобы, сравнив два маконских банкета между собой и с банкетами в Лизьё, понять, как намеревался Ламартин использовать энтузиазм своих соотечественников и собственное появление перед ними.

Начиная со своей речи в палате депутатов 27 января 1843 года, произнесенной в ходе обсуждения адреса королю, Ламартин окончательно перешел в ряды оппозиции. Но его «социальная партия» оставалась весьма малочисленной, и в политическом отношении он был очень одинок; вдобавок он знал, что, окончательно порвав с режимом, не имеет никакого шанса быть выслушанным и услышанным в палате. Да он практически и не брал слова на заседаниях в последующие годы, поскольку посвящал все свое время работе над большим трудом «История жирондистов», который задумал как раз летом 1843 года. Он ждал от этой книги очень многого: она должна была разом обогатить своего автора, рассказать самой широкой публике о Революции, стать политической декларацией и воззванием, обращенным ко всей стране.

Ламартин делал вид, что вовсе не интересуется организацией первого большого банкета (как не интересовался и устройством следующего), и это выглядело тем более правдоподобно, что в Макон он приехал всего за несколько дней до события. Но совершенно очевидно, что если он и не сам придумал устроить такую церемонию, вся подготовка шла под его контролем и он твердо знал, где, когда и как пройдет банкет. Как и четырьмя годами позже, инициатива без сомнения исходила от доктора Ординера, редактора маконской оппозиционной газеты. Инициатива эта немедленно встретила сочувственный отклик:

Предстоящий приезд г-на де Ламартина в родной город, где его ожидает население, восхищающееся его благородным характером и прекрасным политическим поведением, дал нам случай выразить депутату от Макона всеобщую признательность. Было предложено устроить банкет, и за несколько часов более 200 подписчиков поставили на подписных листах свои имена. — Число подписчиков так велико, что придется отказаться от мысли провести банкет в закрытом помещении. Двадцать комиссаров собирают деньги по подписке, из расчета 3 франка с человека, дабы люди всех состояний смогли принять участие в народном банкете446.

Пять дней спустя число подписчиков банкета, дата которого еще не была определена, выросло до трех с лишним сотен; были опубликованы имена двадцати комиссаров, которые будут действовать в самом Маконе, и пятнадцати, которые будут собирать подписи в окрестных городках. Сразу после приезда Ламартина к нему явилась депутация с просьбой согласиться присутствовать на банкете, назначенном на воскресенье 4 июня (день праздника Пятидесятницы), за несколько дней до муниципальных выборов. По всей вероятности, во время этой встречи были обговорены условия проведения банкета. 1 июня их опубликовала газета «Прогресс Соны и Луары»:

Программа банкета

Доступ к месту проведения банкета откроется в три часа.

Председательствовать на банкете будет врач г-н Бушар, первый заместитель мэра.

В четыре часа свое место займет г-н де Ламартин.

С трех до четырех и с четырех до того часа, когда председатель произнесет тост, господа профессиональные музыканты и любители будут исполнять различные музыкальные пьесы.

Тосты произнесут только двое: председатель и г-н де Ламартин.

Не будут дозволены ни песни, ни возгласы.

Все замечания и просьбы надлежит адресовать господам комиссарам, которым поручен надзор за банкетом.

На церемонии надлежит соблюдать образцовый порядок, дабы она могла дать обильные всходы.

Видно, что здесь ничто не пущено на самотек. Собралась тысяча подписчиков, из которых две трети проживали в самом Маконе, — и это несмотря на неучастие чиновников и «всех особ, связанных с властями»: они отказались сами «из боязни не угодить», но им никто не отказывал. Ведь в противном случае организаторы «навлекли бы на себя серьезный упрек в том, что они изменяют самому возвышенному принципу политики г-на де Ламартина — всех вовлекать и никого не исключать». Подобное обилие народу не должно тревожить: «Все подписчики известны; все они люди независимые и уважающие порядок; это самые почтенные граждане Макона и окрестностей»447.

Четыре года спустя все происходило примерно по тому же сценарию, с той лишь разницей, что теперь Ламартин, кажется, гораздо более пристально наблюдал за подготовкой. Правда, подписные листы на сей раз распространялись гораздо более широко, поскольку на банкет в честь автора «Жирондистов» прибыли делегации из сорока городов, включая Шалон, Роанн, Лион, Вьенну, а число участников выросло в несколько раз: за столами, сходившимися возле поставленного на небольшом возвышении стола Ламартина, сидело от двух тысяч ста до двух тысяч пятисот гостей, но помимо непосредственных участников на церемонии присутствовали еще тысячи зрителей. Наконец, чуть выросла — до 5 франков — и цена подписки. Следует, однако, заметить, что цена эта была все равно гораздо меньше, чем на банкетах консерваторов, а главное, что некоторые билеты были рассчитаны на целую семью: особые трибуны с отдельным входом предназначались для супруг, сестер и дочерей подписчиков, причем пресса подчеркивала не столько новизну такого подхода, сколько блеск, который придавали манифестации дамские туалеты448. Сходным образом, если в 1843 году только супруга Ламартина смогла принять участие в церемонии, да и то весьма скромное (она появилась на балконе дома, принадлежавшего организатору банкета, и была встречена приветственными возгласами), в 1847 году жены комиссаров, занимавшихся организацией торжества, занимали почетное место за спиной поэта. Много раз отмечалось, что «История жирондистов» стала первой историей Революции, которую читали не только мужчины, но и женщины, и консерваторы негласно упрекали в этом автора; так вот, Ламартин явно хотел, чтобы дамы присутствовали при его триумфе, сделались украшением праздника, а также, по всей вероятности, чтобы их присутствие вытеснило из памяти французов воспоминания о других женских собраниях: можно ли понять его слова о женщинах, которые служат «живым украшением и играют прекраснейшую роль в истории революций: воплощают милосердие и жалость», если не помнить о «вязальщицах Робеспьера», о которых контрреволюционные авторы отзывались с ужасом и отвращением?

Что сказал Ламартин на первом маконском банкете?449 Он очень гордился этой своей речью — гораздо больше, чем впоследствии речью на банкете в честь выхода «Жирондистов», которой помешала гроза и которая казалась ему недостаточно отделанной. Разумеется, все великие формулы в этой второй речи присутствовали, а план ее был тщательно продуман, как и всегда у Ламартина450. Но для того чтобы предоставить газетам официальную версию, речь эту явно пришлось сильно почистить и сделать менее резкой. Зато четырьмя годами раньше все было безупречно: аудитория полностью подчинилась голосу оратора, никому не пришла на ум неуместная идея затянуть прямо во время банкета «Марсельезу» или «Походную песню» (потому что герой дня специально это запретил), и в течение двух часов Ламартин мог беспрепятственно развивать «свои мысли о единстве народа и о демократии». Он изложил те принципы, вокруг которых все присутствующие и все население страны могли бы объединиться: равенство прав между классами граждан; свобода, регламентированная Конституцией, которая отвечает воле нации и может быть изменена в соответствии с этой волей; братство и гармония в отношениях между нациями, иначе говоря, европейский мир, который он, Ламартин, защищал три года назад, вопреки всеобщему мнению («Да, я дерзнул вам противоречить…»). Он еще не утверждал, что эти принципы несовместимы с конституционной монархией, и отказывался произносить роковое слово «революция»; он отказывался также от мысли бунтовать народ, как в то время, рискуя вызвать «разгул страстей», поступал в Ирландии О’Коннел. Ламартин делал ставку на силу общественного духа и говорил, что верит в нее. Четыре года спустя основные идеи не изменились и убежденность оратора в том, что он выражает глубинную волю народа, осталась прежней, но теперь содержание речи гораздо больше походило на настоящую программу внутренней и внешней политики: всеобщее избирательное право, выплата жалованья членам парламента, гарантия свободы печати, ограничение прав монарха, отделение Церкви от государства… Историческая перспектива стала более широкой, тон — более пылким, и ни слово «республика», пусть пока это всего лишь республика умов, ни слово «революция» больше не находятся под запретом. Известно, что Ламартин предсказывал «революцию презрения», которая произойдет в том случае, если развращенный режим не изменит своей политики; менее известно, что он оправдывал своим моральным авторитетом все грядущие волнения, в частности кампанию реформистских банкетов, готовившуюся в это время; собравшихся и, главное, всю нацию он призывал: «Воля! Проявите волю! В свободных государствах революции могут совершаться в рамках Конституции!»

Политическая польза, которую Ламартин извлек из двух маконских банкетов, не так уж мала. Несмотря на его несомненный ораторский талант, коллеги по палате депутатов к нему не прислушивались; поэтому у него не было лучшей возможности довести до сведения всей страны, которую он, как ему казалось, чувствовал как никто, свое понимание нынешней политической ситуации и свои виды на будущее. С какой стати тому, кто объявлял себя сторонником всеобщего избирательного права и демократии, отказываться от изложения своих взглядов перед аудиторией, разом и очень многочисленной, и очень смешанной, в которой, как он надеялся, землевладельцы и фермеры из окрестностей Макона и области Бресс соседствовали с крупными и мелкими городскими нотаблями, ремесленниками и даже рабочими? Гораздо более удивительным кажется на первый взгляд случай Гизо, который имел на парламентской трибуне такой успех, что давал повод говорить о «правлении словом», и вдобавок был убежденным противником всеобщего избирательного права и крайне скептически относился к возможному понижению избирательного ценза. Если не принимать в расчет сиюминутной политической конъюнктуры, зачем было ему обращаться если не к толпе, то во всяком случае к аудитории явно более широкой и более неоднородной социально, чем участники либеральных банкетов эпохи Реставрации? Разумеется, ответа на эти вопросы мы не найдем в его «Мемуарах к истории моего времени». Биограф Гизо Габриэль де Брой отмечает, что его герой очень мало говорит о своих ораторских успехах в парламенте, и это не позволяет понять, в какой степени парламентское красноречие помогало ему в ведении дел и привлечении большинства на свою сторону. А о банкетах в Лизьё Гизо не упоминает вообще ни разу, за исключением одной пикантной фразы в параграфе, посвященном кампании банкетов 1847 года; здесь он походя бросает, что оппозиция, отстаивавшая законность своих банкетов, могла сослаться на «несколько предшествующих банкетов, собиравшихся при других обстоятельствах под консервативным флагом»451. Понятно, что глава правительства, которое пришло к власти осенью 1840 года, дабы предотвратить угрозу европейской войны и положить конец волнениям в стране, а свергнуто было в 1848 году в результате кампании оппозиционных банкетов, не стал в своих мемуарах, написанных десять лет спустя, каяться и объяснять, какую пользу он рассчитывал извлечь из банкетов в Лизьё. Поэтому нам следует в очередной раз возвратиться назад и внимательно присмотреться к тому, как отзывались об этих банкетах официальные круги. «Газета прений» 26 августа 1841 года утверждала, что великолепная речь, воспроизведенная накануне на ее страницах, не нуждается в толкованиях, поскольку невозможно высказаться ни более красноречиво, ни более понятно:

Мы лишь похвалим г-на Гизо за то, что он воспользовался столь естественным случаем представить перед столь многочисленной аудиторией точку зрения правительства. Это хорошая демократия — та, что обращается лишь к общественному разуму, что стремится просвещать умы, укреплять их любовь к порядку, миру, истинной свободе. У дурной демократии тоже есть свои банкеты и собрания; как известно, у нее нет недостатка в поводах взывать к самым разным предрассудкам, к самым разным разрушительным инстинктам, к самым разным грязным страстям, которые зреют в недрах общества. Справедливость требует, чтобы хоть иногда разум и истинный патриотизм также могли взять слово.

На следующих банкетах воодушевление консерваторов стало еще более пылким, как напоминает Дювержье де Оран:

В ту пору все были преисполнены восхищения великим государственным мужем, который, черпая силы в своем таланте и в ободрении публики, приучал Францию к энергическому использованию больших политических собраний; все были преисполнены презрения к конституционной оппозиции, которая пала так низко во мнении соотечественников, что не способна была ответить на консервативный банкет банкетом либеральным452.

Итак, речи Гизо были призваны просвещать общественное мнение, указывать на уже одержанные победы правительства и на его грядущие успехи, наконец, продемонстрировать всей стране силу кабинета и авторитет его главного министра453.

Но мне кажется, что была еще одна причина, существенная как для Гизо, так и для Ламартина; некоторое представление о ней можно получить из в высшей степени нескромного письма, адресованного поэтом его другу Эме-Мартену 5 июня 1843 года:

Я провел здесь ночь после достопамятного департаментского банкета, героем которого я был вчера. 1500 гостей, 4 или 5 тысяч слушателей. Огромное множество людей, среди которых было 200 рабочих и мелких торговцев, и притом порядок, собранность, благопристойность, как в храме. Моя двухчасовая речь, из которой вы прочтете фрагменты, а я пошлю вам ее целиком. Развитие моих идей о единстве народа и о демократии, прерываемое страстными рукоплесканиями сотню раз в течение двух часов. Сцена, достойная святого Бернарда, говорящего с толпами. Вечером ни одного крика, ни одного слова, ни одной ноты «Марсельезы», которую я запретил. Вот мой день. <…> Сейчас я без сил. Говорил в чистом поле, не нашлось достаточно просторного помещения. Голос мой разносился в невероятную даль. Я был у реки, а слышали меня наверху в городе454.

Святой Бернард, говорящий с толпами. Как ни странно, Шарль де Ремюза, рассказывая о парламентских дебатах, применяет то же сравнение не к кому иному, как к Гизо:

Он говорил, словно раскрывал божественный замысел, словно был посвящен в волю Провидения. То был святой Бернард, призывающий отправиться в крестовый поход и заставляющий тех, с кем он говорил, кричать: Так хочет Господь! Гизо не считал ниже своего достоинства производить такие эффекты и производил их постольку, поскольку позволяли насущные вопросы и состояние умов. Согласно своей ораторской теории, он стремился не столько убедить слушателей в определенной истине, сколько привести в определенное расположение духа, которое побудило бы их признать своим вожатым того, кто их в это расположение привел. Он искал не столько убежденности, сколько доверия. Он выступал не столько как оратор, сколько как оракул455.

Ссылка на святого Бернарда не должна удивлять, поскольку все культурные люди того времени читали «Историю крестовых походов» Мишо: «Ни один проповедник не сравнялся со святым Бернардом, который покорил свой век одной лишь мощью своего слова и которого Европа считала вдохновляемым неведомыми оракулами»456. Но это не единственное имя, возникающее под пером наблюдателей-современников, когда они рассказывают о выступлениях ораторов на открытом воздухе перед очень широкой публикой — выступлениях, которые особенно хорошо удавались Ламартину и Гизо. Современники немедленно вспоминали о человеке, относительно которого было совершенно очевидно, что он творит историю одной лишь мощью своего слова, — о Даниеле О’Коннеле, освободителе Ирландии, ее некоронованном короле. Непосредственно накануне первого банкета в Маконе «Газета Соны и Луары» рассказывает на первой полосе о двух недавних собраниях в Шарлевиле (Ро-Луирке) и Корке, на которых О’Коннел говорил перед толпами из нескольких сотен тысяч людей. Вскоре после смерти ирландского трибуна «Британское обозрение» в своей «Литературной хронике» так комментировало недавний банкет в честь автора «Жирондистов»:

Триумф г-на де Ламартина был подлинным воскрешением того галльского Геркулеса, чьи слова впитывали целые народы457, или другого трибуна, который еще вчера смирял своим словом восемь миллионов человек, охваченных энтузиазмом. Г-н де Ламартин, кажется, примерил на себя роль О’Коннела, чьи бренные останки, пересекавшие Францию в гробу, должно быть, трепетали от сочувствия458. Мы не раз думали, что этому гению, который, согласно описаниям банкета в Маконе, заглушил своим голосом раскаты грома, слишком тесно в стенах палаты депутатов. Этому человеку, как некогда ирландскому освободителю, потребна огромная публика и простор Тары459. Да избавит его Господь от любых гроз, кроме той, которая едва не помешала проведению празднества совершенно мирного460.

Чем объяснялась эта завороженность фигурой О’Коннела?461 Чтобы ответить на этот вопрос, достаточно перечитать хотя бы одно из популярнейших публицистических произведений Июльской монархии, «Книгу ораторов» виконта Луи де Корменена, он же Тимон, которая выдержала подряд по меньшей вере восемнадцать переизданий. Книга состоит из двух частей. Первая, «Предписания», освещает теоретическую сторону вопроса; в ней речь идет сначала о парламентском красноречии, а затем о красноречии газетном, церковном, адвокатском. Вторая часть, «Примеры», построена как портретная галерея великих ораторов, начиная с Революции и кончая эпохой Реставрации и Июльской монархией. Здесь представлены только французы: Мирабо, Дантон, Манюэль, генерал Фуа, Бенжамен Констан, Руайе-Коллар, Одилон Барро, Ламартин, Гизо и Тьер. Тем не менее трижды Корменен посвящает пространные отступления ныне живущему иностранному оратору — и это, естественно, Даниел О’Коннел. Во введении он назван «величайшим, быть может единственным оратором Нового времени»; затем автор «Книги ораторов» возвращается к нему в конце первой части и еще раз — на самых последних страницах, при подведении итогов. Этот последний портрет дает достаточное представление о престиже великого сына Ирландии. Но еще интереснее некоторые размышления, помещенные Тимоном в предпоследней главе первой части («Красноречие под открытым небом, или Сравнение трибуна с академиком, клубным оратором и оратором парламентским»)462. Сравнение, разумеется, делается не в пользу прочих видов красноречия, в частности клубного. «Как правило, в клубах душно, жарко и полутемно, — пишет безжалостный Корменен, — что же касается порядка в мыслях, это последнее, что заботит клубного оратора, потому что здесь редко у кого рождается больше одной мысли». Итак, клубное красноречие «очень беспорядочное, очень нетерпимое, очень напыщенное и совсем не красноречивое»; «у него, вероятно, есть достоинства, но полагаю, что оно их скрывает; возможно, оно подражает каким-то образцам, но мне они неизвестны». После чего заключает: «Да здравствует красноречие под открытым небом, красноречие О’Коннела; поговорим же о нем!»

Красноречие под открытым небом, признает Тимон, подходит не всякому месту (народы Севера явно расположены к нему больше, чем народы Юга) и не всякому времени года; у него есть свои изъяны: «Порой оратор взбирается на бочку, порой вскакивает на запятки фиакра… <…> он взбирается на трибуну британского митинга под градом ключей, капустных кочерыжек и печеных яблок. <…> Но если у красноречия под открытым небом бывают свои сатурналии, бывают у него и великие, прекрасные праздники», а от оратора такое красноречие требует способностей исключительных.

Итак, народному оратору почти непременно необходимы высокий рост, громкий голос, мужественный вид, горящие глаза. Ему необходимо сблизиться с теми, кто его слушает, так тесно, словно он связан с ними навеки; необходимо возвышаться над толпой, поднимать ее одним жестом и смирять одним взглядом; необходимо приобрести господство, абсолютное господство над всеми этими душами, пусть даже на первый взгляд он может показаться не их господином, а их слугой; необходимо окликать своих слушателей, теснить их, заковывать в золотые цепи своего красноречия и не оставлять им времени ни на раздумья, ни на отдых, ни на развлечения; необходимо извлекать из их утробы все великие чувства свободы, равенства, человеколюбия, жалости, добродетели, которые дремлют в сердце любого человека; необходимо рисовать перед всеми этими разинутыми ртами, перед всеми этими горящими пристальными взорами, перед всеми этими восхищенными лицами великие картины славы, религии и отечества; необходимо быть поочередно поэтичным и живописным, жизнерадостным и саркастичным, необходимо доносить до слушателей громкий шум города или завывания бури; необходимо уводить их в зеленые луга, пьянить далеким пением деревенской флейты или угощать крупной солью своих шуток, необходимо забрасывать их вопросами и ожидать ответа!

Нашелся человек, обладающий всеми этими дарами; имя этого человека О’Коннел.

Специалисты по истории первой трети XIX века — эпохи, которую мы привыкли видеть такой, какой хотела видеть себя она сама: если не рассудительной и рацио