Book: Библейские истории для взрослых



Библейские истории для взрослых

Джеймс Морроу

Библейские истории для взрослых

ПРЕДИСЛОВИЕ

На свете существует два вида людей: те, кто считает Библию антологией, и те, кто считает ее собранием сочинений. Восходит ли Священное Писание ко многим умам или его диктовал единственный Автор? С приближением 2001 года это противоречие становится все острее и острее. Может отложиться Второе пришествие, Иисус может пренебречь своими обещаниями и не сойти в мир, Судный день может не состояться, но единственное, что мы знаем, — наступление нового тысячелетия несет с собой милленаризм. Несет пророчества, предсказания и игры с властью тем, для кого Библия — это «слово Божие». В то же время те, кто предпочитает считать Библию антологией, возможно, испытают сильное желание спрятаться в кусты. Лично я, однако, намерен закатать рукава, включить компьютер и продолжить переписывать Священное Писание так губительно, как только могу.

Четыре рассказа, представленные в настоящем издании, являются открытым критическим анализом известных библейских историй: деконструкция легенды о Потопе, продолжение басни о Вавилонской башне, альтернативная кульминация теофании Моисея на Синае и дальнейшие напасти Иова. Иудеохристианское мировоззрение также передается в «Дочери Земля», где изложена история беспрецедентного рождения; Бога не из тех кубиков» — это моя попытка перевернуть с ног на голову так называемый креационизм; «Дневник безумного божества» содержит объяснение, почему Яхве обладает авторитарной индивидуальностью, которую он так часто проявляет в Торе.

Монотеизм — всего лишь один из мифов, среди которых мы живем, а Яхве — всего лишь одно из божеств, населяющих эти истории. Движущая сила сюжета «Известен лишь Богу и Уилбуру Хайнсу» — темный бог национализма. В «Признаниях Эбенезера Скруджа» использована диккенсовская притча, и с ее помощью задается вопрос: может лишь милосердие изгнать демонов, правящих монополистическим капитализмом? «Война и женщина» рассматривает «Илиаду» как трактат, воспевающий культ организованной войны.

Впрочем, меня занимают не только эсхатологические темы. «Сборка Кристины» использует приемы, свойственные историям о привидениях, направляя их на тайны сознания; в рассказе «Эйб Линкольн в „Макдоналдсе“» высказано мнение, что современная Америка «среднего класса» приспособилась бы к рабам как к движимому имуществу с гораздо меньшим трудом, чем это обычно предполагают; на страницах всех этих произведений встречаются мотивы рождения, воспитания, феминизма и эпистемологии. Однако религия остается навязчивой идеей, которую я чаще всего вынужден защищать. Каждый раз, когда в журнале появляется моя пародия на священный текст, мне следует ожидать письма от прихожанина, где меня информируют, что я пропустил что-либо в том библейском пассаже, который я беспощадно критиковал. Тем временем мои друзья из лагеря неоязычников обвиняют меня в странности: раз библейские пугала фальшивы, так о чем беспокоиться? (В этом смысле мои усилия сводятся к тому, что П. Дж. О’Рурк называет «охотой на молочных коров с мощной винтовкой с оптическим прицелом».) Я отвечаю, что эти пугала, с рвением предаваемые огню, могут быть весьма опасны и что пропасть между ньюэйджистским иррационализмом и христианским фундаментализмом совсем не так широка, как нам хотелось бы верить.

К моей огромной радости, Харкурт Брэйс принял решение выпустить в свет «Библейские истории для взрослых» в тандеме с переизданием моего романа 1990 года «Единородная дочь» — исследования неизвестной ветви генеалогического древа Иисуса. Оба эти тома, вместе взятые, можно считать научно-фантастическим ответом сатирика Ветхому и Новому Заветам соответственно. В то время как трактовки рассказов и «Единородной дочери» могут быть неоднозначными, их источник — насколько я могу судить — нет. Насколько мне известно, все дело в том же одиноком изумленном паломнике с одурманенными мозгами.

Джеймс Морроу

Колледж штата Пенсильвания 11 сентября 1995 г.

Библейский рассказ для взрослых № 17: Потоп

Зачерпните воды из Каспийского моря и попробуйте. Не всегда она была соленой. Устроенное Яхве массовое утопление, быть может, и очистило землю, но изрядно подпортило моря, превратив их в мерзкий на вкус насыщенный раствор из соленой крови язычников и горьких слез грешных сирот.

Шейла и ее соплеменники прекрасно знают про надвигающийся потоп. Яхве говорит к ним их грехами. Вор прорезает кошелек, и позвякивающие шекели взывают к покаянию. Священник преклоняет колена перед идолом Дагона, и кумир раздвигает мраморные челюсти, изрекая не собственные оракулы, а предостережения Яхве. Блудница пронзает себя колючей лозой, соскребая нежеланную плоть, и разодранный зародыш вопиет божественным голосом. «Растленное племя, омерзительное в глазах моих, — говорит Яхве. — Мои дожди очистят от вас землю».

Яхве держит слово. Разражается гроза. Ручьи разливаются реками, реки обрушиваются водопадами. Озера вскипают гневными морскими волнами.

О да! Шейла совершенно погрязла в беспутстве — красивый, но гнилой плод, а свиток грехов ее длиною в Араке. Чревоугодница и неряха, она торгует своим телом. Сделала одиннадцать абортов. «Надо было сделать и двенадцатый», — понимает она в день, когда начался потоп. Но слишком поздно, сделанного не воротишь, все давным-давно позади — между прочим, роды оказались намного мучительнее любого аборта, и еще после них грудь утратила форму и обмякла, — мальчику вот-вот исполнилось бы семь, был он умен, хорошо сложен и белолиц, но сегодня проворные ноги запутались в корнях оливкового дерева, умелые руки стали неподвижны, светлое лицо погрузилось в воду.

Все вокруг твердили, что мать должна стать челноком для своего ребенка, держать его на плаву в неудержимом потоке, пронести сквозь бури и грозы, но все наоборот — не она спасает Самуила, а он ее. Когда она приподнимает мертвое тело ребенка в надежде, что смерть вытечет из его легких, мимо вдруг проплывает небольшая лодка. Выдолбленное бревно — любимая Самуилова игрушка. Ему нравилось плавать в нем по Араксу и ловить черепах в болоте.

Шейла влезает в лодку, оставляя Самуила на поживу акулам.


Судовой журнал

10 июня 1057 [1] года от Сотворения мира

Твари слишком много едят. При таком прожорстве провизия закончится уже через пятнадцать недель.

Для травоядных: 4540 фунтов овса в день, 6780 фунтов сена, 2460 фунтов овощей и 3250 фунтов фруктов.

Для плотоядных: 17 620 фунтов мяса яков и карибу в день. И мы можем потерять весь запас еды, если не найдем способа заморозить ее.

Недовольство Яхве изливается бесконечными потоками воды и водоворотами, словно планета уже утонула в этих водопадах. Шейла гребет машинально, не видя ни цели, ни причины жить дальше. Неистовые ветры взбивают море в белую пену. Молнии сотрясают небо. Воды потопа набухают телами разлагающихся грешников, плывущих на спинах с выпученными глазами, в которых застыла мольба, словно просили они Бога дать им еще один шанс.

Вокруг смрад. От смрада ядовитых испарений Шейла давится неукротимой рвотой. Неужели гниющие нечестивцы зловоннее разлагающихся праведников? Когда придет ее час, неужто трупная вонь ее тела отпугнет даже мух и стервятников?

Шейла хочет смерти, но плоть противится, заставляя вздымать голову к небесам и судорожно глотать открытым ртом спасительную влагу. Забыть о голоде труднее, мучают рези в животе, словно там поселился жалящий скорпион; они настолько болезненны, что Шейла решает добавить к списку своих грехов еще и каннибализм. Но вдруг, на дне лодки, она замечает двух прижавшихся друг к другу черепах, напуганных и растерянных. И одну из них она съедает живьем, начав с головы, долго пережевывает кожистые ткани и запивает их солоноватой кровью.

Размытое пятно впереди оборачивается темной горой. Морское чудовище, решает она, злобное, с острыми зубами, ненасытное… воплощение самого Яхве, жаждущего избавить землю от Шейлы. Отлично. Ладно. Аминь. Она с трудом поднимает весло, тяжелое, как жернов, и гребет, продираясь через трупы утопленных князей и раздувшихся от воды лошадей, прямо на неповоротливое божество.

И вот он, Бог. Лобовое столкновение разносит лодку в щепки, словно крокодил разбивает хвостом скорлупу. Вода накрывает Шейлу с головой, холодная тьма поглощает ее, и с последним вздохом она выплевывает комок слизи в угрюмый и бесстрастный лик Яхве.


Судовой журнал

20 июня 1057 года от Сотворения мира

Яхве ничего не говорил о спасшихся. И все же сегодня утром мы наткнулись на двоих.

С Testudo marginata никаких проблем. Черепах у нас много, целых двести двадцать пять видов, Testudinidae, Chelydridae, Platysternidae, Chelonidae, и это еще не все. Нечистые твари, несъедобные, бесполезные. Бросили ее назад в воду. Скоро доплавается до смерти.

Homo sapiens же — совсем другое дело. Напуганная, обезумевшая, она цеплялась за разбитую лодку, словно обнимающий дерево ленивец.

— Яхве выразился недвусмысленно, — выкрикнул Хам, перегнувшись через поручни «Эдема II» в бушующий шторм. — Все, кто не принадлежит к нашей семье, заслуживают смерти.

— Она из запятнанного рода, — добавила его жена. — Проститутка. Оставь ее.

— Нет, — возразил Иафет, — мы должны бросить ей линь, как поступили бы все добродетельные люди.

У его юной невесты своего мнения нет. Что касается Сима и Фамари, появление блудницы стало очередным поводом для перебранки.

— Иафет прав, — настаивал Сим, — возьми ее к нам, отец.

— Пусть Яхве сам с ней разбирается, — огрызнулась Фамарь, — и пусть наводнение выполнит свое предназначение.

— А ты как думаешь? — спросил я у Реумы.

С легкой улыбкой жена моя указала на шлюпку.

Я велел спустить небольшую шлюпку. Иафет и Сим поплыли к блуднице по вздымающимся волнам, оторвали ее от лодки, перетащили через транец. С небольшим трудом мы подняли ее на борт «Эдема II» и положили бесчувственное тело на палубе. Похотливая моржиха, тучная и распутная. С короткой толстой шеи свисала низка крысиных черепов. Когда Иафет надавил ей на грудь, изо рта фонтаном хлынула вода, и она исторгла стон и кашель, похожий на рев яка.

— Кто ты? — вопросил я.

Она вперила в меня изумленный взгляд и снова лишилась чувств. Мы снесли ее вниз, к свиньям, таким же нечистым тварям, как и она. Реума сняла напитавшиеся водой одежды гостьи и поморщилась при виде изрытой язвами и трещинами кожи.

— Грешница или нет, но Яхве счел нужным пощадить ее, — заметила моя жена, заворачивая блудницу в сухую плащаницу. — Мы — орудие его амнистии.

— Возможно, — бросил я, хлестнув словом, словно кнутом.

Окончательное решение, разумеется, за мной, а не за моими сыновьями или их женами. Не очередное ли испытание мне эта блудница? Потопил бы истинный приверженец Бога этот плавающий человеческий обломок без всяких колебаний ?

Даже спящая наша гостья — воплощение греха: волосы ее — рассадник вшей, дыхание ее — скверна.

Шейла просыпается под тихое похрюкиванье свиней. Огромный темный шатер окружает ее, влажный и сочащийся каплями воды, словно погруженная в болото корзина. Ноздри обжигает смесь зловонных запахов. И думает она, что Яхве проглотил ее и заточена она в утробе его.

Глаза постепенно различают свет. Скрипит деревянная ляда, поворачиваясь на кожаных ремнях. Приближается молодой мужчина, протягивает ей бурдюк с вином и вареную баранью ногу.

— Мы во чреве Бога? — спрашивает Шейла, приподнимая на локтях свой массивный торс. Кто-то переодел ее в сухое. Усилия, затраченные на вопрос, утомляют, и она валится на солому, провонявшую свиньями. — Это Яхве?

— Последнее из его творений, — отвечает молодой мужчина. — Мои родители, братья, наши жены, птицы, звери — и сам я. Вот. Ешь. — Иафет, а это он, подносит баранину к ее губам. — По семь всех чистых животных, столько нам было позволено. Через месяц у нас ничего не останется. Наслаждайся, пока есть что есть.

— Я хочу умереть.

И вновь обильная плоть Шейлы иного мнения: она пожирает баранину и жадно глотает вино.

— Если бы хотела умереть, — возразил Иафет, — то не цеплялась бы так за лодку. Добро пожаловать на борт.

— На борт? — переспросила Шейла. Иафет весьма привлекателен. Вьющаяся черная бородка возбуждает в ней желание. — Мы в лодке?

Иафет кивает:

— «Эдем II». Из дерева гофер [2], от носа до кормы. Теперь это весь мир, больше ничего не осталось. Яхве хочет, чтобы ты была с нами.

— Сомневаюсь.

Шейла знает, что ее появление здесь — случайность. Просто недосмотр. Никому она здесь не нужна, тем более Богу.

— Это построил мой отец, — объясняет молодой человек. — Ему шестьсот лет.

— Впечатляет, — скривилась Шейла.

Ей знаком этот типаж, высушенный патриарх с причудами, спотыкающийся о свою бороду. Последние пятьсот лет не прибавляют мужчине ничего, лишь превращают кожу в пергамент, а мужскую гордость в обвисшую тряпку.

— Ты проститутка? — спрашивает Иафет.

От качки внутри у Шейлы все трясется. Она подносит бурдюк к губам, и щеки раздуваются мешками.

— А еще пьяница, воровка, детоубийца, — ее губы растягиваются почти до ушей, — и извращенка.

Она сует ладонь за пазуху и вываливает левую грудь. Ахнув, Иафет пятится.

В другой раз, возможно, они возлягут. А сейчас у Шейлы нет никаких сил, да и вино ударило в голову. Она валится на солому и засыпает.


Судовой журнал

25 июня 1057 года от Сотворения мира

Раскололи льдину, внесли тридцать тонн льда на борт. Еще какое-то время мясо не протухнет: тигры, волки и плотоядные ящеры наедятся вволю.

Однажды я видел, как идолопоклонники обошлись с изгоем. Привязали за ноги к одному быку, а за руки — к другому. Одно животное погнали на север, другое — на юг.

Одна моя половина верит, что мы должны принять эту женщину. Ведь если убьем ее, разве не превратимся мы в тех, кого Яхве счел необходимым извести ? Если так согрешим, разве не запятнаем род человеческий, родоначальниками которого нам предназначено стать ? В лоне сынов моих пребудет вся будущность. Мы — хранители нашего племени. Яхве избрал нас за чистоту семени нашего, а не за непогрешимость нашего разума. Не нам судить.

Моя другая половина умоляет меня сбросить ее в воды. Блудница, заверяет Иафет. Алкоголичка, грабительница, лесбиянка и детоубийца. Ей следовало умереть со всеми остальными. Мы не должны позволить ее дегенеративной матке вернуться в мир живых, дабы не понесла плода она.

И снова Шейла просыпается под хрюканье свиней, посвежевшая и умиротворенная. И ей больше не хочется умирать.

В этот день в загон для свиней входит другой брат. Называет себя Симом, он даже красивее Иафета. В руке у него стакан чая, в нем плавают три прозрачных камешка.

— Лед, — поясняет он. — Сгустившаяся вода.

Шейла пьет. Холодный чай смывает налет грязи с языка и гортани. Замечательная штука этот лед, решает она. Эти люди умеют жить.

— У вас есть ночная ваза? — жеманно спрашивает Шейла, и Сим ведет ее к крошечному закутку, отгороженному камышовыми стенами.

После того как она облегчилась, Сим устраивает ей экскурсию, водя вверх-вниз по лестницам, соединяющим внутренние палубы. «Эдем II» протекает, как рваный шатер, — монотонное, тревожное кап-кап.

Настоящий зоопарк. Млекопитающие, рептилии, птицы, всех по паре. Шейла видит крохотных черных зверьков, у которых слишком много лап, и длинных цилиндрических созданий, у которых лап слишком мало. Хрюканье, рычание, вой, рев, ржание и карканье сотрясают мокрые доски ковчега.

Шейле нравится Сим, но она ненавидит этот плавучий зверинец, это безумное плавание. Ее бесит все это сборище.

Тут даже кобры. Осы нацеливают жала, готовые выбросить яд. Молодые тираннозавры и малютки аллозавры жадно поглядывают на газелей, расположившихся палубой выше. Тарантулы, крысы, крабы, ласки, броненосцы, кусачие черепахи, вепри, бактерии, вирусы — Яхве всех пощадил.

«Мои друзья были не хуже тарантулов, — думает Шейла. — Мои соседи были не менее важны, чем эти хорьки. Мой ребенок значил больше, чем бацилла сибирской язвы».


Судовой журнал

14 июля 1057 года от Сотворения мира

Дожди прекратились. Дрейфуем. У Реумы морская болезнь. Даже со льдом наша провизия катастрофически быстро портится. Мы скоро не сможем прокормить себя, не говоря уже о различных видах животных.

Сегодня вечером спорили о спасенной нами женщине. Как можно догадаться, Иафет и Сим высказываются в ее защиту, тогда как Хам твердит, что проститутку надо умертвить.

— Необходимое зло ? — спрашиваю Хама.

— Никакое не зло, — огрызается он. — Бешеную собаку убивают, чтобы не распространилась болезнь, отец. В теле этой женщины яйцеклетки будущих воров, извращенцев и идолопоклонников. Мы не должны позволить ей заразить новый мир. Мы обязаны искоренить эту чуму, пока не утрачена такая возможность.



— У нас нет права, — возражает Иафет.

— Если Бог вынес суровый приговор миллионам грешников, — не унимается Хам, — то я уж точно могу поступить так с одной.

— Ты не Бог, — напоминает Иафет.

Как и я, впрочем, но я капитан этого корабля, вождь этого небольшого племени. Повернувшись к Хаму, я заявляю:

— Знаю, что ты говоришь правду. Мы должны предпочесть высшее благо сиюминутному милосердию.

Хам согласился стать ее палачом. Скоро он избавится от проститутки с помощью того же обсидианового ножа, которым, как только завидим землю, мы должны будем перерезать горло и пустить кровь оставшимся в живых агнцам, совершив жертвоприношение в благодарность Богу.

Шейлу поставили работать. Она и Хам должны ухаживать за рептилиями. Питоны едят лишь то, что убьют сами. Шейла весь день соревнуется с котами, отлавливая корабельных крыс и швыряя их в клетки питонов.

Хам — самый красивый из сынов Ноя, но Шейле он не мил. В Хаме есть что-то подлое и скользкое. Ему подходит ухаживать за гадами.

— Что ты думаешь о Яхве? — спрашивает она.

Вместо ответа Хам смотрит на нее с вожделением.

— Когда жесток отец, — настаивает Шейла, — ребенок обычно не только отрицает саму жестокость, но и удваивает свои старания, стремясь стать любимым сыном.

Хам молчит. Ласкает ее глазами. Шейла не сдается.

— Когда я уничтожала в утробе своих нежеланных детей, это было убийство. Когда то же делает Яхве — это евгеника. Ты одобряешь устройство Вселенной, Хам?

Хам бросает крысу самке питона.


Судовой журнал

17 июля 1057 года от Сотворения мира

Наткнулись на землю. Сим назвал место нашего спасения Араратом. Сегодня утром мы послали ворона, Corvus сокаx, но тот не вернулся. Сомневаюсь, что когда-нибудь увидим его снова. Остаются еще два, но я отказываюсь разбивать пару. Следующий раз попробуем голубей, Columbidae.

Через час блудница умрет. Хам вспорет ей брюхо, прольет грязную кровь, выпотрошит мерзкие органы. Вместе мы сбросим ее труп в море.

Почему Яхве ничего не сказал о выживших?

Хам тихо заползает в клеть для свиней, приседает над Шейлой, подобно инкубу, и прикладывает холодное лезвие к ее горлу.

Шейла готова. Иафет рассказал ей весь заговор. Внезапное движение, и вселенная Хама перевернулась. Теперь Шейла наверху, а он внизу, она — вооружена, а он — беззащитен. Наваливаясь, она вжимает Хама в солому. Всклокоченные волосы щекочут ему щеки.

Требуется изнасилование. Шейла знает в этом толк; некоторые из ее лучших клиентов ни на что другое и не согласились бы. Она проворно орудует ножом в одежде Хама, вспарывая швы, очищает его, как дольки апельсина.

— Твердей, — командует она, поглаживая мошонку, массируя натренированной рукой член. — Твердей, или умрешь.

Хам дрожит и покрывается испариной. Губы искривляет ужас, но прежде чем он успевает вскрикнуть, Шейла легонько проводит ножом по его горлу, словно смычком по струнам скрипки, аккуратно рассекает кожу, крошечные капельки крови выступают на коже.

Шейла — профессионалка. С ножом у яремной вены она способна добиться эрекции у евнухов, гомосексуалистов, импотентов. Задрав плащаницу, она опускается на твердый член Хама, наслаждаясь его безрадостной страстью, упиваясь пронзающей твердостью. Несколько томительных минут, наполненных почти грациозными волнообразными движениями, и член взрывается, наполняя ее совершенным и правильным семенем Хама.

— Хочу видеть твоих братьев, — говорит она.

— Зачем? — Хам прикасается к горлу, вновь кровоточит крохотная, едва различимая ранка.

— У Сима и Иафета тоже свои роли.


Судовой журнал

24 июля 1057 года после Сотворения мира

Пропала наша шлюпка. Быть может, ее обрезала перед казнью проститутка. Не важно. Сегодня я пустил голубя, и тот вернулся с какой-то веточкой в клюве. Скоро наши сандалии ощутят под подошвами твердь.

Сыновья мои решили избавить меня от страдания видеть труп проститутки. Прекрасно. За шесть веков я повидал достаточно мертвых грешников.

Сегодня ночью мы будем петь, плясать и возносить хвалу Яхве. Сегодня мы отдадим на заклание наших самых жирных агнцев.

Жизнь восстанавливается. Прохладные спокойные ветры теребят волосы Шейлы, лучи солнца ласкают лицо. Прямо впереди по ясному небу плывут белые кудрявые облака.

Вдали замаячила точка, и Шейла, плывя по безбрежному океану, устремляет на нее взгляд. Что ж, весьма кстати. Запасов с «Эдема II» не хватило бы до конца недели, особенно после того, как у Шейлы проснулся ну просто волчий аппетит.

Она уже пять недель в шлюпке, а месячные не начинаются.

— И ребенок Хама — это только начало, — бормочет она, криво усмехаясь в сторону глиняного горшка. Пока что никаких признаков таяния льда; добродетельное семя Сима и Иафета, сцеженное сладострастными уговорами и под угрозой смерти, остается замороженным. Шейла украла достаточно спермы, чтобы заполнить младенцами всю Вселенную. Если все пойдет по плану, Яхве придется устраивать еще один потоп.

Точка вырастает и принимает формы птицы. Corvus соrах, как назвал бы ее старик.

Шейла признает, что ее замыслы грандиозны и даже помпезны. Но разве они невозможны? Она намерена стать родоначальницей гордого и дерзкого племени, народа, способного разгадать строение льда и загадку солнца, и у них не будет тяги к послушанию, как и у нее самой. Они будут плавать по размокшему миру до тех пор, пока не найдут идеальный континент, страну вечного света и шелковой травы, и она назовет ее так, как любой народ должен называть свой дом, — «Формоза», что значит «прекрасная».

Ворон слетает вниз и садится на горшок со спермой, и Шейла ощущает внезапный прилив радости, когда, протянув руку, берет из его острого, рыжевато-коричневого клюва оливковую ветвь.

Дочь Земля

Более трех лет мы пытались завести второго ребенка, вели себя так, как пара в одном из тех фильмов, которые можно взять напрокат, заглянув за шторку в видеосалоне Джейка, но ничего не получалось. Конечно, логика подсказывает, что второе зачатие должно быть не труднее первого. Ха! Мать-природа может быть коварной старой стервой, мы узнали это за двадцать с лишним лет фермерства в Центральной Пенсильвании.

Может, вы проезжали мимо нашего дома, фермы «Гарбер», что в двух милях от Ваалсбурга по шоссе 322? Клубника летом, яблоки осенью, рождественские елки зимой, спаржа весной — все это мы. Щенки таксы — круглый год. Продадим вам одного за три сотни долларов, с гарантией, что он или она будут любить детей, гонять кроликов с овощных грядок, и всегда с таким видом, словно обременены проблемами, которые гораздо серьезнее ваших.

Но тут доктор Бореалис заявил, что сможет, как он выразился, сделать матку Полли «более восприимчивой для репродукции», и мы воспрянули духом. Он прописал вагинальные суппозитории, капсулы прогестерона в оболочке масла какао. Вы храните их в холодильнике, но вот вы готовы использовать одну из них, и она тает во влагалище вашей жены, как драже «ММ» во рту. В тот же месяц мы забеременели.

И вот от радости мы не чуем земли под ногами. Все вспоминаем первый год жизни нашего сынишки, первые минуты после его рождения, то ощущение восторга от того, что просто решились, задумали и сделали, черт возьми.

Пришло время исследования околоплодной жидкости. Началось с того, что техник УЗИ показал живот Полли на мониторе, чтобы доктор Бореалис мог вести свой шприц прицельно и быть уверенным, что не проткнул плод. Мне нравился Бореалис. Он напоминал мне то полотно Нормана Рокуэлла, на котором внимательный пожилой деревенский доктор, этакий толстый коротышка, выслушивает стетоскопом куклу маленькой девочки.

Мы с Полли ждали девочку.

Как ни странно, плод никак не попадал в фокус. Или, если это он был в фокусе, то на плод он похож не был, это уж точно. Я был ужасно рад, что Полли не видела изображения на экране.

— Сбой в аппаратуре? — предположил техник УЗИ, напряженный и неулыбчивый юноша по имени Лео.

— Не думаю, — растерянно пробормотал Бореалис.

В баскетбольной команде «Ниттанийские львы» Пенсильванского колледжа я был центровым, и, черт меня возьми, наш ребенок сильно напоминал баскетбольный мяч.

Или, возможно, футбольный.

— Как она? — поинтересовалась Полли.

— Вроде круглая, — ответил я.

— Круглая, Бен? Что ты имеешь в виду?

— Круглая, — повторил я.

Лоб Бореалиса наморщился, покрылся такими глубокими бороздами, что хоть кукурузу сажай.

— Не нервничай, Полли. И ты тоже, Бен. Если это опухоль, она, вероятно, доброкачественная.

— Круглая? — переспросила Полли.

— Круглая, — подтвердил я.

— Так или иначе, будем брать пробу, — обратился доктор к технику Лео. — Возможно, в лаборатории смогут найти объяснение.

Ну вот, Бореалис сделал Полли местную анестезию, затем ввел шприц, и на телевизоре появилась игла, тыкавшаяся вокруг нашего плода, подобно щупу, который пытаются всунуть в движок «шевроле». Словно это было самое обычное исследование околоплодной жидкости, доктор осторожно проколол плодный пузырь, хотя чувствовалось, что он не примирился с ситуацией, да и я выглядел довольно жалко.

— Круглый? — снова переспросила Полли.

— Верно, — подтвердил я.

Чуть позже, когда я собирал в саду джонатан — бывшему баскетбольному центровому не нужна стремянка, — Аса, наш одиннадцатилетний рыжеволосый викинг, подбежал ко мне и сказал, что звонит Бореалис.

— Мама спит, — объяснил сынишка. — От лекарств всегда такой усталый, да?

До кухни я летел пулей. Схватив трубку, я засыпал доктора вопросами: «Все ли в порядке с Полли?», «Что это, беременность?», «Планируется ли операция in utero [3], чтобы исправить положение?»

— Во-первых, — прервал меня Бореалис, — СА-125 [4] у Полли всего девять, так что это, вероятно, не злокачественное.

— Слава богу.

— И хромосомный показатель в норме — сорок шесть, насколько помню. Удивительно, что у нее вообще есть хромосомы.

— У нее? Это она?

— Мы хотели бы еще раз посмотреть на УЗИ.

— Это она?

— Конечно, Бен. Две Х-хромосомы.

— Зенобия.

— Если у нас будет девочка, мы дадим ей имя «Зенобия».

Так что мы снова отправились в гинекологическое отделение Ваалсбурга. Бореалис вызвал троих друзей из университета: Гордона Хашигана, бодрого старикашку, заведовавшего кафедрой медицинской антропологии в университете Раймонда Дарта; Сюзан Крофт, шепелявую специалистку по генетике с суровым лицом, и Абнера Логоса, худощавого эпидемиолога с бородкой а-ля Мефистофель, который каким-то образом находил время работать еще председателем совета по общественному здравоохранению Центрального округа. Полли и я вспомнили, что голосовали против него.

Техник Лео уложил Полли на кушетку, подключил свой аппарат и нащелкал больше снимков, чем делает многодетная японская семья при посещении Диснейленда, а затем все три профессора с серьезным видом склонились над распечатками, что-то тихонько бормоча друг другу, почти не разжимая тонких, плотно сжатых губ. Через десять минут они позвали Бореалиса.

Доктор скатал распечатки, сунул их под мышку и провел Полли и меня в свой кабинет — вполне симпатичный и хорошо пахнущий, не то что офис, который мы устроили в собачнике собственного дома. Бореалис выглядел взвинченным и будто виноватым. На висках выступил обильный пот, словно роса на мухоморе.

Доктор развернул снимки, и мы увидели, что нашребенок совершенно не похож на других детей. И дело было не только в несомненной сферичности — нет, настоящей неожиданностью был цвет кожи.

— Похоже на один из снимков Земли, сделанных астронавтом с лунной орбиты, — заметила Полли.

Бореалис кивнул.

— Здесь у нас, например, что-то вроде океана. А эта штуковина похожа на континент.

— А это что? — поинтересовался я, показывая на белую массу в нижней части сферы.

— Ледяная шапка на Южном полюсе, — ответил Бореалис. — Мы можем сделать процедуру в следующий вторник.

— Процедуру? — переспросила Полли.

Похоже, доктор ожидал этого неприятного разговора.

— Полли, Бен, все дело в том, что я бы не рекомендовал вам донашивать этот плод. И профессора в соседней комнате того же мнения.

В моем желудке забурлило.

— А я думала, результаты исследования нормальны, — изумилась Полли.

— Постарайтесь понять, — сказал Бореалис, — этот плод вряд ли можно назвать ребенком.

— Тогда как же вы называете ее? — спросила Полли.

Доктор скорчил гримасу.

— В настоящий момент… биосферой.

— Как?

— Биосферой.

Когда Полли сердится, она раздувает щеки, словно резиновая игрушка, или кобра, или древесная лягушка в брачный период.

— Вы намекаете на то, что мы не сможем о ней позаботиться, вы это хотите сказать? Разве мы плохо справились с другим нашим ребенком? Нашему мальчику присудили второй приз за проект на научно-технической выставке Центрального округа.

— «Организованный контроль над размножением непарного шелкопряда», — пояснил я.

На лице Бореалиса появилось совершенно откровенное неодобрение.

— Неужели вы действительно собираетесь рожать это образование?

— Угу, — подтвердила Полли.

— Но это же биосфера.

— Ну и что?

Лицо доктора, напоминавшее ангельский лик с картины Нормана Рокуэлла, сморщилось.

— Не выйдет. Она не сможет родиться естественным путем, — отрезал он, словно привел решающий аргумент.

— Тогда мы готовимся к кесареву, да? — не сдавалась Полли.

Бореалис всплеснул руками, словно имел дело с парочкой тупоголовых простаков. Люди думают, что если ты фермер — значит, деревенщина, хотя я, вероятно, взял в прокате больше видеокассет с фильмами Ингмара Бергмана, чем Бореалис, причем с субтитрами, а не дублированных, и информационный бюллетень «Назад к Земле», который мы издаем, намного интереснее и грамотнее, чем брошюры «Памятка беременным», которые нам постоянно совал доктор.

— Вот мой домашний телефон, — сказал он, нацарапав цифры на рецептурном бланке. — Если что-нибудь случится, сразу же звоните.

Тянулись дни. Полли все больше разносило, она становилась все круглее и круглее, и к декабрю стала такой огромной и круглой, что не могла уже ничего делать, разве что с трудом набирать на нашем «Макинтоше» рождественский выпуск бюллетеня «Назад к Земле», ходила по ферме вразвалку, как огромный дирижабль «Гинденбург» в поисках Нью-Джерси. И разумеется, мы не могли, как все будущие родители, радоваться, представляя новорожденного малыша в нашем доме. Всякий раз, когда я входил в комнату Зенобии и видел кроватку и столик для пеленания, картинку Коржика на стене, сердце мое стискивал железный обруч тоски. Мы часто плакали, Полли и я. Забирались в кровать, крепко обнимали друг друга и плакали.

И когда морозным мартовским утром начались родовые схватки, мы почувствовали даже что-то вроде облегчения. Голос у Бореалиса, снявшего трубку, был довольно очумелый — было три часа ночи, — но он мгновенно проснулся, явно обрадовавшись перспективе покончить наконец-то с этим вопиющим безобразием. Думаю, его устроил бы вариант мертворожденного младенца.

— Схватки — как часто?

— Через каждые пять минут, — сообщил я.

— Боже правый, так часто? Эта штуковина действительно уже продвигается.

— Мы не называем ее «штуковиной», — вежливо, но твердо поправил я.

К тому времени как я отвез Аса к моим родителям, схватки повторялись каждые четыре минуты. Полли уже начала дышать по Ламазу. Если не считать того, что на этот раз должно было быть кесарево и речь шла о биосфере, все происходило точно так же, как и тогда, когда у нас родился мальчик. Мы примчались в Мемориальную клинику Ваалсбурга; стояли в холле, где Полли, пока компьютер проверял номер нашей страховки, тяжело дышала, словно перегревшийся колли; поднимались на лифте в родильное отделение: Полли — в кресле-каталке, я, нервно переминаясь с ноги на ногу, сбоку от нее; переоделись в больничную одежду — белый халат для Полли, зеленый хирургический с такой же шапочкой — для меня. Пока все шло нормально.

Бореалис уже был в операционной, а с ним бригада в минимальном составе. Ассистент резкими чертами лица напоминал хищную птицу, на этом лице выделялся нос, такой острый и тонкий, что им можно было бы вскрывать письма. Анестезиолог был смуглым, смазливым латиносом, такие лица можно увидеть на упаковках презервативов. Операционная сестра оказалась нескладной молодой женщиной, усыпанной веснушками, с совиными глазами и с рыжими волосами, заплетенными в косички.

— Я предупредил всех, что мы ожидаем аномальный плод, — сказал Бореалис, кивая в сторону бригады.

— Мы не называем ее аномалией, — жестко поправил я доктора.

Меня поставили у изголовья Полли — она была в сознании, потому что анестезию сделали местную, обезболив все, что ниже диафрагмы — как раз то, что находилось за белой шторкой, а шторку используют, чтобы матери, которым делают кесарево сечение, не видели того, что с ними делают. Бореалис и его напарник приступили к работе. В сущности, это напоминало прокручивание назад записи процесса фарширования индейки: доктор сделал разрез и начал копаться внутри, а спустя несколько минут извлек предмет, напоминавший глобус компании «Ранд Макнелли», покрытый ванилиновой глазурью и оливковым маслом.



— Есть! — крикнул я Полли. Несмотря на то, что Зенобия не была обычным ребенком, во мне шевельнулось что-то вроде отцовского чувства, и я ощутил покалывание по всему телу. — Наш ребенок появился на свет! — воскликнул с придыханием я, и слезы покатились из глаз.

— Черт возьми! — воскликнул ассистирующий хирург.

— Господи! — вторил ему анестезиолог. — Господи Иисусе, Царю Небесный!

— Что за черт? — изумилась сестра. — Да это же мяч!

— Биосфера, — поправил Бореалис.

Громкий, хлюпающий, пронзительный крик наполнил комнату: наша маленькая Зенобия истошно вопила, совсем как любой обычный ребенок.

— Это она? — хотела знать Полли. — Это ее плач?

— Конечно, милая, — подтвердил я. Бореалис передал Зенобию сестре:

— Оботрите ее, Пэм. Взвесьте. Все как обычно.

— Вы шутите, черт возьми, док! — возмутилась та.

— Оботрите, — приказал доктор.

Пэм схватила губку, погрузила ее в самый глубокий океан Зенобии и начала протирать ее северное полушарие. Наш ребенок ворковал и гукал от удовольствия — и это продолжалось даже тогда, когда сестра понесла его в другой конец комнаты, чтобы положить на весы.

— Девять фунтов и шесть унций, — объявила Пэм.

— Ого, большая, — произнес Бореалис каким-то надтреснутым голосом.

Зенобия, как я понял, поразила его до глубины души. Глаза доктора увлажнились, и в слезах его замерцали операционные светильники.

— Вы слышали, какой у нее сильный голос?

Теперь он занялся плацентой, осторожно извлекая влажный кровавый сгусток, напоминающий реквизит одного из тех фильмов о каннибалах-зомби, которые Аса брал в видеосалоне Джейка, — док внимательно изучал его, словно этот комок плоти мог заключать в себе какую-нибудь подсказку к разгадке особенностей анатомии Зенобии.

— Уже измерили ее окружность? — спросил он. Сестра бросила на него умоляющий взгляд и приложила измерительную ленту по экватору ребенка.

— Двадцать три с половиной дюйма, — объявила она.

Меня удивило то, что океаны Зенобии удерживались на ее поверхности, не проливаясь на пол. Неужели у такого крохотного существа столь большая сила притяжения?

Наступил главный момент. Пэм завернула нашего ребенка в розовую простынку и поднесла к нам, и мы впервые смогли ее как следует разглядеть. Зенобия светилась. И благоухала озоном. Она была окутана атмосферой — клочковатой пеленой облаков и туманов. А какие прелестные горы мы увидели сквозь просветы в облаках, какие пышные зеленые долины, удивительные пустыни, великолепные плато, блестящие озера.

— Она прекрасна, — прошептала Полли.

— Прекрасна, — вторил ей Бореалис.

— Ужасно синяя, — всполошился я. — Достаточно ли ей кислорода?

— Подозреваю, что это нормально, — заметил доктор. — Все эти океаны…

Полли инстинктивно распахнула халат и, взяв Зенобию за два противоположных архипелага, прижала Северный полюс к себе.

— Ух, холодно, — взвизгнула она, когда ледяная шапка присосалась к ней. Она отняла биосферу от груди, из соска закапало молозиво, а на лице Полли застыло что-то среднее между улыбкой счастья и гримасой боли. — Х-холодно, — повторила она, возвращая Зенобию к груди. — Бр-р-р…

— Сосет? — взволнованно спросил Бореалис. — Она действительно берет грудь?

Никогда не видел Полли счастливее.

— Конечно же, берет. Сиськи у меня — что надо. Бр-р-р…

— Ну и денек, — заметил ассистирующий хирург.

— Кажется, меня сейчас стошнит, — объявил анестезиолог.

Обдумывая прошедшее, я ужасно рад, что взял напрокат детское сиденье для автомобиля и забрал ребенка домой из Мемориальной клиники Ваалсбурга в тот же вечер. Оставить Зенобию в отделении для новорожденных было бы полной катастрофой, потому что все сплетники и искатели сенсаций в Центральном округе слетелись бы, как мухи на мед, словно она была двухголовым теленком на сельскохозяйственной ярмарке. И я убежден в том, что те пять дней, которые я провел с ней наедине, пока Полли зализывала раны в больнице, стали самыми важными для отца и дочери. Какие светлые воспоминания остались у меня о том, как я сидел в гостиной с Зенобией, уютно устроившейся у меня на руках, весь завернутый в желто-зеленый брезент, чтобы ее океаны не промочили рубашку; с томительной нежностью я вспоминаю, как вставлял пластмассовую соску в воронкообразное углубление на ее Северном полюсе и наблюдал, как «симилак» стекает в шахту вдоль ее оси.

Тяжело было вести хозяйство на ферме без Полли, но подключились мои родители, и даже Аса перестал бесконечно слушать группу «Апостольская благодать» и помогал нам выпускать апрельский номер «Назад к Земле», номер, в котором мы призывали жителей штата приезжать к нам на ферму и самим собирать для себя спаржу. («И помните, что мы добавляем «ротенон» в почву только после сбора урожая, так что на самих побегах не остается пестицидов».) В нижнем правом углу мы поместили объявление в яркой розовой рамке: «РАДЫ СООБЩИТЬ ВАМ О РОЖДЕНИИ НАШЕЙ ДОЧЕРИ, ЗЕНОБИИ, БИОСФЕРЫ, 10 МАРТА… 9 ФУНТОВ 6 УНЦИЙ… 23,5 ДЮЙМА».

Мои родители, да благословит их Бог, притворялись, что не замечают, насколько Зенобия необычный ребенок. У меня до сих пор сохранился лоскутный шарф, рукоделие моей мамы, на каждом кусочке которого изображено экзотическое животное, представляющее различные буквы алфавита: А — аллигатор, Б — бизон, З — зебу. Что же касается папы, он все время твердил, что, когда его внучка немного повзрослеет, он будет возить ее на рыбалку на пруд Парсонов, привязывая леску к вершине ее самой высокой горы.

В соответствии с книгами по педагогике Аса был уже слишком зрелым для таких жестоких и нецивилизованных вещей, как детская ревность; ведь, в конце концов, его и Зенобию разделяло более чем десятилетие — одиннадцать лет, два месяца и восемь дней, если быть точным. Куда там! Мне, например, вспоминается такой случай: Аса отколупал обувным рожком один из ледников Зенобии и использовал его для охлаждения бутылки кока-колы. А еще был случай, когда он загрязнил ее Ледовитый океан банкой смазочного масла «Три-в-одном». Но самое ужасное, что он сбрил самую красивую сосновую рощу одноразовой бритвой «Бик».

— Что ты себе позволяешь? — бурно возмущался я, чего категорически не рекомендует доктор Лайонел Дабнер в своей книге «Самодостаточный родитель».

— Я ненавижу ее! — крикнул в ответ Аса, прямо как ребенок из главы книги д-ра Дабнера о синдроме Каина и Авеля. — Ненавижу ее, ненавижу!

Даже когда брат над ней не издевался, от Зенобии все равно было много шума — резкие, истеричные вопли, словно из ее разломов извергались вулканы. Часто она становилась настолько неуправляемой, что приходилось оставлять Аса на моих родителей и везти ее по шоссе 322 на вершину горы Небесный крюк, открытое всем ветрам плато, на одном конце которого располагался видеосалон Джейка, кабинет иглотерапии и педикюрный салон, а на другом — Млечный Путь.

«В тот самый миг, когда наш «лендровер» останавливался в том месте, откуда видны звезды, — писал я в «Назад к Земле», — Зенобия успокаивалась. Мы отстегивали ее от сиденья, — сообщал я читателям, — и сажали на утес, она тут же начинала вращаться вокруг своей оси и тихонько клокотала от удовольствия — словно каким-то образом знала, там — звезды, словно осязала их своей темной глинистой кожей».

Через много лет, к своему великому изумлению, я узнал, что практически все, кому мы рассылали газету, относились к рассказам о Зенобии в «Назад к Земле» как к явным выдумкам. Наши подписчики никогда не верили тому, что мы писали о нашем ребенке, не верили ни единому слову.

Самый запомнившийся наш визит на гору Небесный крюк начался с метеоритного дождя. Снова и снова яркие капли проносились по небу, словно Большой Пес только что искупался и теперь встряхивается, чтобы обсушиться.

— Фантастика! — воскликнул я.

— Изысканно, — заметила Полли.

— Вот это да, — произнесла Зенобия.

Мы с женой ахнули в унисон.

— Конечно же, это не просто мусор, не так ли, мама? — продолжал наш ребенок, вереща пронзительным голосом, голосом заговорившего вдруг енота. — Хлам планет, сгорающий в атмосфере?

— Ты умеешь говорить! — захлебываясь от восторга, пропела Полли.

— Умею, — подтвердила Зенобия.

— Почему же ты нам не сказала! — удивился я. Наш ребенок повернулся вокруг оси, показав нам восточную поверхность северного полушария.

— Когда начинаются разговоры, все так… ну, усложняется, что ли? Я предпочитаю простоту.

Слова Зенобии звучали так, словно она произносила их сквозь электрический вентилятор.

— Эх, но мне здесь нравится. Видишь те звезды, папа? Они притягивают меня. Понимаешь, о чем я? Зовут меня.

И в этот момент я заметил, что моя дочь была уже в воздухе, парила в двух футах над землей, словно воздушный шарик с гелием.

— Осторожно, — всполошился я. — А то…

— А то что?

— Упадешь в небо.

— Конечно, папа. Буду осторожнее.

Омытые лунным светом облака Зенобии светились ровным золотым сиянием. Ее голос стал тихим и мечтательным.

— Во Вселенной такое одиночество. Она наполнена сиротами. Только некоторые, кому очень повезет, находят свой дом.

Наш ребенок плавно опустился на камни.

— Мне повезло.

— Это нам повезло, — заявила Полли.

— Твоя мама и я, мы тебя обожаем, — добавил я.

С Северного полюса нашего ребенка слетел едва слышный вздох, поднялся легкий туман, словно пар из носика чайника.

— Иногда мне становится так страшно.

— Не бойся, — прошептал я, сталкивая носком ботинка камешек в долину.

Зенобия повернула свой эквивалент Африки в сторону Венеры.

— Я все время думаю о… истории, так это называется, водителях Моисея, Амраме и Иохаведе. Как они взяли своего ребенка и пустили его плыть по реке в корзинке.

Она перестала вращаться, и ее ледники заискрились в лунном свете.

— Я все время об этом думаю и о том, что это было необходимо.

— Мы никогда не бросим тебя в реку, — сказала Юлли.

— Никогда, — твердо повторил я.

— Это было так необходимо, — повторила Зенобия высоким печальным голосом.

В день рождения Асы, когда ему исполнилось двенадцать, позвонил Бореалис — справиться о нашем ребенке. Я сообщил ему, что в окружности она уже тридцать один дюйм, что она прелесть, но вскоре стало очевидно, что он позвонил не просто поболтать. Он хотел заехать к нам с Хашиганом, Крофт и Логосом.

— Что они хотят от нее? — поинтересовался я.

— Просто посмотрят.

— Что еще?

— Просто посмотрят, и все.

— Вы как раз успеете на праздничный торт, — фыркнул я, хотя на самом деле вовсе не хотел, чтобы кто-то из этих «светил» пялился на нашу крошку хотя бы минутку.

Впрочем, торт Асы попробовал только Бореалис. Его два дружка и подружка были уж слишком серьезными типами, и их приводила в ужас сама мысль о том, чтобы есть с картонных тарелок с изображением группы «Апостольская благодать». Они явились в дом, ощетинившись инструментами — стетоскопами и осциллографами, термометрами и спектрометрами, счетчиками Гейгера, электроэнцефалографами, шприцами, пинцетами и скальпелями. Едва завидев Зенобию, мирно спящую в своей кроватке, все четыре доктора ахнули в четырех разных регистрах, подобно квартету клиентов парикмахерской, которым одновременно вылили на голову нестерпимо горячую воду.

Хашиган заявил, что Зенобия есть, «возможно, самая важная находка со времен Тунгусского метеорита». Крофт похвалила нас за то, что мы не сообщили о Зенобии «Нэшнл инквайрер» и другим средствам массовой информации. Логос изрек, что, согласно какой-то там теории трансцендентальных мутаций, «рано или поздно должна была появиться биосфера, рожденная человеком». Он даже привел соответствующую формулу.

Они щупали нашего ребенка, тыкали в него пальцами и инструментами, обследовали со всех сторон, взяли биопсию ее коры. Затем — пробы воды, образцы нефти, состригли несколько пучков джунглей и прихватили полдюжины щепоток песков пустынь, запечатывая каждый трофей в герметичную коробочку.

— Нам нужно убедиться, что в ней нет смертельных патогенных микроорганизмов, — пояснил Логос.

— У нее никогда не было даже краснухи, — возмутилась Полли. — Даже аллергической сыпи.

— Да что вы! — воскликнул Логос, запирая экссудаты моего ребенка в свой кейс.

«В течение этого разбойничьего налета, — писал я в ноябрьском номере «Назад к Земле», — Зенобия даже не пикнула. Я подозреваю, ей хотелось, чтобы все думали, будто она — это просто большой глупый камень».

Теперь, после того как столь важные персоны продемонстрировали интерес к нашей биосфере, и Аса изменил свое отношение к сестре. Зенобия в его глазах перестала быть «страшненькой сестренкой». И даже докучливой глупышкой. Она стала самым большим его хобби, конечно, после бейсбольных карточек.

Аса захотел получить на Рождество учебный биологический набор с микроскопом и несколько софитов, и вскоре мы узнали зачем. Он подвесил софиты над кроваткой Зенобии, установил микроскоп и приступил к работе, тщательно исследуя сестренку с дотошностью Луи Пастера, напавшего на след возбудителей бешенства. Он вел подробный журнал, в котором регистрировал наблюдаемые изменения: буйное цветение тропических лесов Зенобии, медленный танец континентальных громад, рост и сдвиги шельфовых ледников — и, что самое удивительное, внезапное появление в морях фосфоресцирующих рыб и странных водяных ящериц.

— У нее рыбы! — завопил Аса, несясь по дому. — Мам! Пап! У Зенобии ящерицы и рыбы!

«Возникли ли жизненные формы на нашем ребенке спонтанно, — сообщали мы читателям «Назад к Земле», — или благодаря какому-то внешнему влиянию, это вопрос, на который мы еще не готовы ответить».

Через месяц наш сын, пользуясь научной терминологией, выдвинул гипотезу, объяснявшую перемены облика Зенобии. По мнению Асы, происходящее на его сестре было прямо связано с атмосферными изменениями на ферме «Гарбер».

И он был прав. Как только одна из наших с Полли ссор заканчивалась холодным молчанием, рыбы Зенобии переставали светиться, а ее ледники надвигались на экватор. Если пошатнувшиеся финансы омрачали наше настроение, Зенобию на долгие часы окутывала пелена мокрого серого тумана. От сердитых слов, которыми мы понукали Асу убрать у себя в комнате, океаны нашей крошки пузырились и бурно закипали, словно забытый на плите суп.

«Ради Зенобии мы решили, что в семье должны быть спокойные, доброжелательные отношения, — писали мы в «Назад к Земле». — Мы пообещали себе быть вежливыми друг с другом. Почему-то нам показалось аморальным связывать благополучие биосферы с чем-то столь рискованным, как эмоциональные подъемы и спады в простой американской семье».

Хотя нам и следовало бы истолковать появление рыб и ящериц на нашей дочери как предвестников неких будущих событий, появление динозавров застало нас врасплох. Но вот же они, настоящие юрские динозавры, тысячами вышагивающие по Зенобии с гордым видом, словно она была декорацией для римейка какого-нибудь «Кинг-Конга». Как нам нравилось наблюдать в окуляр микроскопа сына за разворачивающейся там доисторической драмой: за свирепыми тираннозаврами, набрасывающимися на свою добычу, стаями птеродактилей, парящих в тропосфере, как ожившие «Боинги-727» (хотя они и не были настоящими динозаврами, как объяснил впоследствии Аса), стадами добродушных утконосов, лениво слоняющихся по болотам нашей малютки. Это был величайший научный проект, доведенная до совершенства игрушечная электрическая железная дорога, представление блошиного цирка режиссуры великого Сесила Б. Де Милля.

— Она меня беспокоит, — признался мне Аса через месяц после появления динозавров, — рН ее осадков 4,2, тогда как должен быть 5,6.

— А?

— Должен быть 5,6.

— Ты о чем?

— Я о кислотных дождях, папа. О том, что озера Зенобии становятся такими же мертвыми, как Луна.

— Кислотные дожди? — изумился я. — Да как такое возможно? На ней ведь даже нет людей.

— Я знаю, папа, но они есть у нас.

«Печальные новости», — написал я в «Назад к Земле». Возможно, если бы Аса не уехал в компьютерный лагерь, все бы сложилось совсем по-другому.

Было четвертое июля. Мы пригласили нескольких друзей к себе на импровизированный обед с волейбольным турниром, который всегда проводили на северном выгоне, и вскоре по ферме слонялись толпы скучающих детей, у которых так и чесались руки. Подозреваю, что один из них забрел в комнату нашей малютки и, ошибочно приняв ее за какую-то игрушку, вынес во двор. В этот момент, очевидно, у детей родилась идея. Глупая, извращенная, злобная.

Они решили отнести Зенобию на псарню.

Ужасный шум — смесь детского смеха, собачьего лая и криков биосферы — заставил Полли и меня бежать во весь дух. Мое первое впечатление — словно происходило какое-то причудливое и невообразимое спортивное соревнование, игра в аду, фантазия курильщика опия. Затем жестокая реальность открылась мне: нашу дочку схватили собаки. Да, да, пять сук и дюжина щенков, неуклюже тычась мордами, гоняли ее по сараю, пытаясь подмять под себя лапами. Они сцарапывали ее ледяные шапки, вгрызались в острова, лакали океаны.

— Папа, убери их от меня! — рыдала Зенобия, катаясь в облаках пыли и соломы. — Отгони!

— Помоги ей! — закричала Полли.

— Мамочка! Папочка!

Прыгнув в исходящую слюной и злобой свору псов, я стал бить их кулаками в нос, отпихивать коленями в стороны. Каким-то образом мне наконец удалось обхватить свою крошку вокруг экватора, и, резко потянув, я высвободил ее из массы взмокшей шерсти, слюнявых языков и острых клыков. Прижимая ее к груди, я выскочил из псарни, ничего вокруг не замечая.

Следы от зубов испещрили сушу Зенобии, подобно метеоритным кратерам. Самый большой ее континент раскололся в пяти местах. Из коры сочилась сырая нефть, а горы блевали лавой.

Но хуже всего было непоколебимое убеждение нашей дочери в том, что случилась какая-то невосполнимая потеря.

— Где мои динозаврики? — завопила она. — Я не чувствую своих динозавров.

— Ну-ну, Зенобия, детка, — попытался я успокоить ее.

— С ними все будет в порядке, — добавила Полли.

— Они и-и-исчезли, — выла Зенобия. — О-е-ей, мамочка, они исчезли!

Я побежал с нашей малышкой в детскую и поместил ее под микроскоп Асы. Вымирание: верно, все до ужаса верно. Болота Зенобии были пусты; саванна лишена доисторической жизни; в лесах не осталось ни одного позвоночного.

Она была безутешна.

— Мои апатозаврики! — причитала она. — Где мои апатозаврики? Где?

Затоптаны в прах, развеяны в пространстве.

— Ну-ну, дорогая, — утешала ее Полли. — Не плачь.

— Верните мне их.

— Ну-ну, — все повторяла Полли.

— Я скучаю по ним.

— Ну-ну.

— Пусть они вернутся.

В тот вечер, когда Аса вернулся из лагеря, к нам заглянули Бореалис и его дружок Логос, поспев на кусочек знаменитого малинового пирога, фирменного блюда фермы «Гарбер». Вид у Бореалиса был раздраженно-сконфуженный.

— Мой друг должен вам кое-что сообщить, — сказал он. — Речь идет о некоем предложении.

Проглотив целую банку смешанного с буковыми орешками пюре из батата и высосав две бутылки «симилака», малышка уже спала. Ее посапывание, похожее на звуки флейты, иногда доносилось до кухни, где Полли и Аса обслуживали наших гостей.

Логос сел, положив длинные тонкие ручки на клеенку в красно-белую клетку, словно пытаясь поднять стол в воздух усилием воли.

— Бен, Полли, начну с того, что я человек нерелигиозный. Не из тех, кто склонен верить в Бога. Но…

— Да? — прервала его Полли, поднимая брови с неподдельным изумлением.

— Но я не могу отделаться от мысли, что ваша Зенобия была… ну, ниспослана. Мне кажется, что само Провидение опустило ее нам на колени.

— Мне на колени, — поправила его Полли. — Мне и Бену.

— Мне кажется, все дело в этих прогестеронных суппозиториях, — вставил я.

— Вы когда-нибудь слышали о том, как в старину шахтеры брали с собой в забои канареек? — поинтересовался Логос, отправляя вилкой в рот липкий ком малинового джема. — Когда канарейка начинала пронзительно кричать, или, наоборот, переставала петь, или падала замертво на дно клетки, люди знали — в шахту просачиваются ядовитые газы.

Глава общественного совета по здравоохранению расправился со своим куском пирога.

— Так вот, Бен и Полли, мне кажется, что ваша Зенобия — нечто в этом роде. Мне кажется, что Бог дал нам канарейку.

— Она — биосфера, — заметил Аса.

Ни у кого не спрашивая, Логос вонзил нож в оставшуюся часть пирога и отрезал себе большой кусок.

— Я всю неделю звонил в Вашингтон, и, должен сознаться, новости очень, очень хорошие. Готов, Бен, готова, Полли? — Председатель весело подмигнул нашему мальчику: — Готов, сынок? Вот.

И он сделал рукой жест, словно разворачивал пачку денег.

— Министерство внутренних дел готово заплатить вам триста тысяч долларов — то есть триста тысяч наличными — за Зенобию.

— О чем вы? — недоуменно спросил я.

— О том, чтобы купить эту вашу канареечку за триста тысяч баксов.

— Купить? — переспросила Полли, раздувая щеки. Полли — кобра, крикливая древесная лягушка.

— Она — живое подобие окружающей среды, о чем мы всегда мечтали, — вмешался Логос. — На Зенобии мы сможем убедительно смоделировать долгосрочные последствия воздействия фтороуглеродов, окиси азота, ртути, метана, хлора и свинца. Впервые, даже не покидая лаборатории, мы сможем изучать влияние вырубки лесов и истощения озонового слоя.

Полли и я пристально смотрели друг на друга, мы клялись друг другу, мы обещали друг другу взглядами. Мы были патриотами Америки, я и моя жена, но никто не лишит озона наше чадо, даже сам президент Соединенных Штатов.

— Взгляните на все это с государственной точки зрения, — продолжил Бореалис.

В одной руке он держал кофейную чашку, другой нервно теребил кухонную штору.

— Если ученые смогут наконец предложить неопровержимый сценарий экологической катастрофы, тогда правительства всего мира, возможно, по-настоящему прислушаются, и Аса будет расти на безопасной и чистой планете. Все останутся в выигрыше.

— Зенобия ничего не выиграет, — возразила Полли.

Бореалис шумно отхлебнул из своей чашки.

— Да, но всеобщее благо перевешивает, верно, друзья мои?

— Она ведь просто шар, бог ты мой, — возмутился Логос.

— Она — наш шар, — заметил я.

— Наш ребенок, — добавила Полли.

— Моя сестра, — сказал Аса.

Логос принялся поглаживать бородку.

— Послушайте, мне бы очень не хотелось изображать «крутого» с такими милыми людьми, как вы, но у вас действительно нет выбора. Мы получили результаты тестов, и дело в том, что в вашей биосфере обнаружен нераспознанный обезьяний Т-лимфотропный ретровирус. Как глава общественного совета по здравоохранению нашего округа я наделен полномочиями немедленно удалить это создание с подведомственной мне территории и поместить его в карантин.

— Дело в том, — фыркнул я, подражая Логосу. — Дело в том — дело в том, что от нашей малышки не смогла бы схватить насморк даже моя двоюродная бабушка Дженнифер. — Я стрельнул глазами в Бореалиса. — Я прав?

— Ну… — замялся доктор.

Логос хрюкнул, как одна из свиней, которых мы выращивали еще до того, как цены на свинину упали.

— Думаю, вам лучше уйти, господа, — холодно кивнула на дверь моя жена.

— У нас целая псарня собак, — сообщил Аса тоном, одновременно веселым и угрожающим. — Злющих-презлющих, — добавил он, резко мотнув головой.

— Я вернусь, — сказал председатель, поднимаясь. — Завтра. И не один.

— Ублюдок! — крикнула ему вслед Полли.

Впервые я услышал от нее это слово.

* * *

Так что мы сделали то, что должны были сделать; подобно Амраму и Иохаведе, сделали то, что было необходимо. Машину вела Полли. Я предавался тягостным раздумьям. Всю дорогу по шоссе 322 Зенобия, надежно пристегнутая ремнем, неподвижно сидела на заднем сиденье, постанывала и похныкивала. Время от времени Аса наклонялся и нежно проводил щеткой для волос по джунглям ее южного полушария.

— Роскошное ночное небо, — заметил я, отстегивая нашу малышку и вынося ее в прохладную сентябрьскую темноту.

— Я вижу. — Зенобия попыталась скрыть дрожь в голосе.

— Не нравится мне это, — молвил я, шагая к обрыву. Внутри у меня все сковало льдом, словно один из ледников Зенобии каким-то образом оказался у меня под сердцем. — Не нравится, не нравится…

— Это необходимо, — сказала она.

Следующие двадцать минут мы выбирали для дочки подходящее созвездие. Храбрый Орион; верная Кассиопея; старая ворчунья Малая Медведица; мохнатая Большая Медведица с галактической проседью звездной пыли. Аса остался у «лендровера»: он стоял, ковыряя носком землю, и отказывался подойти к нам, хотя в сто раз лучше нас знал астрономию.

— Давайте поскорее покончим с этим, предложила наша девочка.

— Нет, — возразила Полли, — у нас вся ночь впереди.

— Через час легче не станет.

— Дайте мне ее подержать, — вдруг попросил Аса, подойдя к обрыву.

Он взял сестру на руки и поднял ее к мерцающему небу. Затем зашептал ей какие-то бессвязные обрывки фраз, показавшиеся мне совершенно лишенными смысла, — голос морских глубин, говор ионов водорода и инфракрасного солнечного излучения. Я ждал, глядя на видеосалон Джейка, витрины которого были заклеены афишами переснятой Джо Данте «Войны миров».

— На, — захлебываясь слезами, выдавил из себя наш мальчик, — сделай это сам.

Я осторожно принял биосферу из рук сына. Крепко стиснув Зенобию в объятиях, я поцеловал ее в самую сухую пустыню, пока Полли нежно гладила ее по экватору. Зенобия рыдала, и слезы ее заполнили все пересохшие русла, обмелевшие озера, залили поймы рек. Максимально вытянув руки, я поднял нашу дочь высоко над головой.

Один раз, всего один только раз на баскетбольной площадке мне удался трехочковый бросок.

— Мы будем скучать по тебе, дорогая, — сказал я Зенобии.

Она показалась мне невесомой и воздушной, словно елочный стеклянный шарик, из тех, что мы вешали в Рождество на елку на ферме «Гарбер». Все было так, как она предрекла: «ее звали звезды». Они притягивали ее кровь.

— Мы тебя любим, — тяжело всхлипнула Полли.

— Папочка! — позвала Зенобия со своего высокого пьедестала. И слезы моей девочки брызнули мне на лицо каплями дождя. — Мамочка! — зарыдала она. — Аса!

Резко и мгновенно сжавшись, я сделал бросок. Неплохой — сильный и прямой. И Зенобия беззвучно слетела с кончиков моих пальцев.

— До свидания! — закричали мы хором, когда она воспарила в яркое манящее небо. И неистово, как безумные, замахали руками, словно надеясь создать такие воздушные завихрения, которые притянули бы ее обратно в Центральную Пенсильванию. — До свидания, Зенобия!

— До свидания! — отозвалась наша малышка из звездной темноты и исчезла.

Одна весна сменила другую, каждый год опадали листья, и каждый год приходила зима. Клубника, яблоки, рождественские елки, спаржа, щенки таксы — все это требовало внимания, работа не давала сойти с ума.

Однажды утром, в самый разгар сезона клубники, я стоял за прилавком нашего фруктового придорожного лотка, болтая с одной из постоянных клиенток, Люси Беренс, которая в третьем классе учила Асу, когда вдруг к нам подбежала Полли. Глаза ее буквально вылезли из орбит, как пузыри жвачки, которые так мастерски выдувал Аса.

Она выпалила, что как раз сейчас пыталась распечатать гранки «Назад к Земле», только программа выдала совсем не то.

— Вот. — И сунула мне в лицо листок компьютерной распечатки с ажурными от перфорации краями.

Дорогие мама и папа!

Это передается по сверхсветовой волне, генерируемой нелокальной квантовой корреляцией. И вы не сможете мне ответить.

Я наконец нашла для себя подходящее место, в десяти световых годах от фермы «Гарбер». Когда у меня наступает зима, я могу видеть вашу звезду. Ваша система входит в созвездие, которое напоминает мне зебу. Помните, «З» — зебу? Я счастлива.

Отличная новость. Год назад из тех немногочисленных хилых организмов, переживших катастрофу четвертого июля, развились различные виды млекопитающих — в основном тупайи. А затем, в прошлый месяц, я произвела на свет — вы готовы? — людей. Вот именно, людей. Человеческих существ, наделенных способностью чувствовать, приматов, существ, совсем таких же, как вы. Боже, какие же они умные: автомобили, дезодоранты, поливинилхлориды, все такое. Они мне нравятся. Смышленее динозавров, и у них есть определенная духовность. Короче, они почти заслуживают быть тем, кем они есть: вашими внуками.

Каждый день мои люди засматриваются на небеса, и их взгляды неизменно останавливаются на Земле. Благодаря Асу, я могу объяснить им, что они видят: всю глупость и саморазрушение, то, как вся ваша планета превращается в выгребную яму. Так что передайте брату, он спас мне жизнь. И скажите, чтобы хорошо учился — он станет великим ученым, когда вырастет.

Мама и папа, я думаю о вас каждый день. Надеюсь, все у вас хорошо и ферма «Гарбер» процветает. Поцелуйте за меня Асу.

С любовью, Зенобия.

— Письмо от нашей дочки, — объяснил я Люси Беренс.

— Не знала, что у вас есть дочь, — молвила Люси, хватая алюминиевое ведерко, чтобы пойти собрать себе клубники.

— Она очень далеко, — сказала Полли.

— И она счастлива, — добавил я.

В тот вечер мы вошли в комнату Асы, когда тот упражнялся на ударных, подыгрывая «Апостольской благодати». Он выключил проигрыватель, отложил в сторону палочки и прочитал письмо Зенобии — медленно, серьезно. Затем, зевнув, сунул письмо в учебник математики. Сказал, что пойдет спать. Четырнадцать — тот возраст, когда настроение меняется каждую минуту.

— Ты спас ей жизнь? — поинтересовался я. — Что она имеет в виду?

— А ты не понимаешь?

— Не-а.

Наш сын забарабанил пальцами по учебнику математики.

— Помнишь, что рассказывал Логос о шахтерах? Помнишь, как он сказал, что Зенобия была вроде канарейки? Ну так он перепутал. Канарейка — не моя сестра, а мы. Земля.

— Как это? — изумилась Полли.

— Мы — это канарейка Зенобии, — сказал Аса.

Мы поцеловали сына и вышли из комнаты, закрыв за собой дверь. Коридор был оклеен его сокровищами — плакатами «Мисс Свинс в президенты», портретами рок-звезд и рекламными листками со сценками из апокалиптических фильмов, которые мы регулярно брали напрокат в видеосалоне Джейка: «Бег в молчании», «Зеленое безмолвие», «Лягушки»…

— Мы — канарейка Зенобии, — задумчиво произнесла Полли.

— Неужели уже слишком поздно? — спросил я.

Моя жена ничего не ответила.

Остальное вы слышали. Как доктор Бореалис познакомился с кем-то, кто знал еще кого-то там, и вдруг мы увидели сенатора Каракалла по каналу, демонстрирующему заседания конгресса, и он зачитывает последние двенадцать номеров «Назад к Земле», всю историю того года, который Зенобия провела с нами.

Помните, что сказал президент Тейт газетчикам в тот день, когда подписал законопроект о сохранении окружающей среды, сделав его законом?

— Иногда все, что нужно, так это притча к месту, — заявил он.

«Иногда все, что нужно, это правильная метафора», — сообщила нам верховная исполнительная власть. Земля — это не наша мать. Совсем наоборот.

Однако в ту особенную ночь, стоя у комнаты Асы, Полли и я не думали о метафорах. Просто нам очень хотелось, чтобы Зенобия вернулась. Мы ведь совсем неплохие родители, я и Полли. Взгляните на наших детишек.

Подмигнув друг другу, мы на цыпочках прокрались по коридору и забрались в кровать. Прижавшись друг к другу, мы громко рассмеялись. Мне всегда нравился запах моей жены; она пахла как большой роскошный гриб, на который натыкаешься в лесу лет в шесть, такой сладкий на вид, но сырой и запретный. Мы прижимались друг к другу все крепче и крепче, и нам становилось все жарче и слаще. Мы надеялись, что у нас родится еще одна девочка.

Известен лишь Богу и Уилбуру Хайнсу

Мой страж обращен лицом на восток, его взгляд скользит над верхушками деревьев и через Арлингтонское национальное кладбище обращается к зеркальной поверхности Потомака. А штык вздымается в утреннее небо, чтобы проткнуть солнце, не иначе. В уме он отсчитывает секунды, по одной на каждую выброшенную гильзу в салюте из двадцати одного винтовочного выстрела.

В том, чтобы быть мертвым, есть свои преимущества. Верно, моя забальзамированная плоть заперта в этом холодном мраморном ящике, но мои чувства свободно парят, словно спутники на орбите, посылающие на Землю ее собственные снимки. Я вижу город, изобилующий черными гражданами и белым мрамором. Ощущаю запах виргинского воздуха, сочной травы, морской пены. Слышу звуки сапог моего стража, когда тот разворачивается на юг, эхо его каблуков, щелкающих друг о друга: два щелчка, всегда два, словно телеграфист, вечно выстукивающий букву «и».

Мой страж притворяется, что не замечает толпу — пятиклассников, ротарианцев, садоводов-любителей, неорганизованных туристов. Время от времени ему в глаза бросается ярко-желтый шейный платок бойскаута младшей группы или розовый гребень панка. «Известен лишь Богу» — гласит надпись на моей могиле. Неправда, потому что известен я и самому себе. Я отлично помню Уилбура Симптона Хайнса.

Тук-тук-тук, это «спрингфилд» моего стража, перекладываемый с левого плеча на правое. Тот останавливается, еще раз двадцать одна секунда, затем чеканит двадцать один шаг на юг по узкой черной дорожке, защищая меня от общества «Золотой возраст» из Бетесды и клуба «Глен Эко Лайонс».

В армию я пошел, чтобы узнать, как убить своего отца. По иронии судьбы в глазах старика искорка удовлетворения блеснула единственный раз, когда я объявил, что бросаю колледж и поступаю на военную службу. Он думал, что я жажду защищать демократию во всем мире, хотя на самом деле я хотел избавить мир именно от него. Я намеревался записаться под вымышленным именем. Научиться обращаться с винтовкой. Затем однажды ночью, когда отец будет мирно спать, я ускользнул бы с самоподготовки, приставил дуло к его башке — голове Гарри Хайнса, вспыльчивого пенсильванского фермера, бившего меня своей суковатой палкой, пока спина моя не чернела от заноз, — вышиб бы ему мозги и отправил его прямо в преисподнюю. Видите, сколь неразумен я был в те годы? Могила меня исправила. Нет лучшего лекарства, чем этот ящик, лучшего лечения, чем смерть.

Цок-цок, мой постовой поворачивается на восток. Останавливается на двадцать одну секунду, глядя на плывущий над рекой туман.

— Хочу в пехоту, — заявил я на призывном пункте в Ваалсбурге.

И меня записали. Имя: Билл Джонсон. Адрес: ИМКА [5], Бельфонте. Белый. Цвет глаз: голубые. Волосы: рыжие.

— Становись на весы, — велели мне.

Меня измерили, и на какое-то короткое мгновение я испугался, что из-за низкого роста и худобы — мой отец-всегда презирал меня за то, что я не был такой гориллой, как он сам, — меня отбракуют, но сержант мне подмигнул: «Встань на цыпочки, Билл».

Что я и сделал, дотянувшись-таки до минимально допустимого роста.

— Ты, наверное, сегодня не завтракал, верно? — заключил сержант. — И снова подмигнул. — Завтрак помогает набрать несколько фунтов.

— Так точно, сэр.

Мой страж поворачивается: цок-цок, нале-е-во. Тук-тук-тук, он перекладывает винтовку с правого плеча на левое. На двадцать секунд застывает, затем чеканит шаг на север по черной дорожке. Цок-цок, поворот на месте, к Потомаку, и ждет.

Трудно теперь уже сказать с точностью, почему я изменил свои планы. В Кэмп-Синклере на меня надели хрустящую форму защитного цвета, выдали гигиенические принадлежности, флягу и винтовку «ремингтон», и неожиданно я стал рядовым Американского экспедиционного корпуса Биллом Джонсоном, рота «Д», восемнадцатый пехотный полк США, первая дивизия. И конечно, все только и говорили о том, как будет здорово топить фрицев в Балтике и гулять по развеселому Парижу. «Янки идут», и мне хотелось быть одним из них — Билл Джонсон, урожденный Уилбур Хайнс, вовсе не хотел рисковать, быть обвиненным в самоволке и сидеть на гауптвахте, пока дружки гостят в belle France [6] и развлекаются с ее красотками. После победы времени будет достаточно, чтобы показать Гарри Хайнсу, чему его сынок научился в армии.

Смена караула. Следующие полчаса меня будет охранять афроамериканец, рядовой первого класса. Конечно, раньше мы называли их цветными. Ниггерами, если начистоту. А сегодня этому афроамериканцу выпала почетная миссия стоять в карауле у моей могилы, но когда меня укладывали в нее в 1921 году, таких, как он, даже не брали в регулярную армию. Только в Триста шестьдесят пятую, таков был номер дивизии ниггеров, а когда они наконец попали во Францию, знаете, что приказал им Першинг? Рыть окопы, разгружать корабли и хоронить белых пехотинцев.

Но моя дивизия — мы хлебнули настоящей славы, о да. Нас переправили в британском корыте «Магнолия» и выбросили у самой линии фронта, в миле к западу от деревушки лягушатников, передав под командование генерала Роберта Булларда. Не уверен, что я этого ожидал от Франции. Мой дружок, Алвин Платт, говорил, что там наши фляги будут каждое утро наполнять красным вином. Как бы не так. Почему-то мне казалось, что я хоть и попаду на войну, но на самом деле вовсе не буду воевать, но внезапно мы оказались в самой ее гуще, в четырехфутовом окопе, кишащем миллионами вшей, и нам пришлось увертываться от свистящих Mieniewaffers [7], как каким-нибудь идиотам, которые только и ждут истошного вопля: «Газы!» и приказа наступать, из киножурнала, что крутят в «Зигфельде» перед фильмами с участием Фэрбенкса или Чарли Чаплина. К апрелю 1918-го мы все уже достаточно навидались жертв «бошевской [8] горчицы [9]» — харкающих кровью, извергающих вместе с кровавым поносом собственные кишки, плачущих ослепшими глазами, — они хватались за противогазы, как детишки за плюшевых медвежат.

Мой часовой марширует на юг, рассекая штыком густой летний воздух. Интересно, пользовался ли он когда-нибудь штыком? Едва ли. А я довольно часто, в восемнадцатом. «Если фриц пойдет на тебя с поднятыми руками, крича «камарад», не попадайся на удочку, — наставлял нас сержант Фискеджон в Кэмп-Синклере. — У него наверняка в одной руке граната. Встречай снизу, и легко его остановишь. Делай раз — широкий выпад — и в пузо, делай два — еще один, покороче, туда же, делай три — прикладом в челюсть, если тот еще на ногах, что маловероятно».

28 мая пришел приказ, и мы вылезли из окопов сражаться. Теперь это называется битвой при Кантиньи, только на самом-то деле это была никакая не битва, а марш-бросок на немецкий клин, в котором порубили на куски сотни человек с обеих сторон, словно это были говяжьи туши, висящие в сараях у нас дома. Очевидно, бошам пришлось круче, потому что через сорок пять минут городок был наш, и мы вальсировали по липким от крови улочкам, напевая свою любимую песенку:

Мадемуазель из веселый Пари, парле-ву?

Мадемуазель из веселый Пари, парле-ву?

Ах, мадемуазель из веселый Пари!

У нее трипак, и она наградила меня,

Джиги-джаги, парле-ву?

Никогда не забуду, как впервые взял на мушку фрица, сержанта с закрученными вверх усами; они топорщились над верхней губой, словно оленьи рога. Прицелился, нажал на курок и убил; как все просто: вот он стоит, а вот уже лежит — человек, которого я даже не знал. И я подумал, как легко будет стрелять в Гарри Хайнса, которого я ненавидел.

Следующие три дня боши контратаковали, и я научился их ненавидеть. Когда кому-нибудь из наших отрывало руку или ногу гранатой, они звали маму, в основном по-английски, но иногда по-испански, иногда на идиш, и, достаточно раз это увидеть, тебе хочется убить каждого фрица в Европе, вплоть до кайзера. Я поступал, как учил Фискеджон. Мальчишка шел, спотыкаясь, на меня с поднятыми руками — «камарад! камарад!» — и я встретил его штыком. Есть что-то в том, чтобы сжимать в руках «ремингтон» с этим прелестным кусочком стали, навинченным на дуло. Тогда я распорол парня слева направо, точно подчеркивал ногтем строчку в наставлениях снайперу, и кишки с кровью выплеснули наружу, словно пролитый суп. Было интересно и абсолютно законно. Однажды я даже видел непереваренный завтрак фрица. Впрочем, в целом Фискеджон был не прав. У дюжины парней, которых я вспорол, не было не то что гранаты, вообще ничего.

Я сменил тактику. Стал брать пленных. «Камарад!» — сначала пять. «Камарад!» — шестой. «Камарад!» — седьмой. Только у этого седьмого действительно нашлась граната, и он сразу же неуклюже ткнул мне ее в грудь.

К счастью, я успел отскочить.

Фриц хорошо прикололся — ему оторвало полбашки, а я лишь угодил на койку полевого госпиталя. Сначала я даже не понял, что ранен. Просто вытаращился на того парня, у которого не было ни носа, ни нижней челюсти, и думал: «А может, лучше Гарри Хайнса прикончить гранатой?»

Цок-цок, мой страж поворачивается налево. Тук-тук-тук, переставляет винтовку, ждет. Старая гвардия — третья пехотная дивизия США — никогда не сдается. Двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю: можете себе представить? Скажем, три часа ночи перед Рождеством, валит снег, и ни души, кроме кучи мертвых ветеранов, а тут этот мрачный, молчаливый часовой, важно расхаживающий мимо моей могилы? Мурашки по коже. Жуть.

Дивизионные хирурги сшили меня как могли, но я-то знал, что несколько осколков остались внутри, потому что грудь болела ужасно. Через неделю после того, как меня перевели из палаты безнадежных, мне выдали месячное содержание и отправили в Бар-ле-Дюк чуток отдохнуть и расслабиться, что, как всем было известно, означало немереное количество коньяка и проституток.

Целая деревня стала сплошным районом красных фонарей, и если у тебя водились франки, любовь можно было покупать хоть круглые сутки, хотя не мешало бы сначала изучить обстановку и приглядеться, у какой из дамочек зуд, что появляется вместе с трипаком. Вот так случилось, что первого июля, когда жаркие французские сумерки накрыли завшивленный бордель на Вандомской площади, Уилбур Хайнс после девятнадцати лет плавания в море девственности бросил наконец «якорь» в гавани разврата. Как и под Кантиньи, все произошло быстро и сумбурно и закончилось прежде, чем я успел опомниться. Впрочем, в запасе у меня оставалось шесть дней, и я подумал, что все еще наладится.

Мой страж направляется на север, двадцать один шаг. Солнце палит нещадно. Внутренняя лента фуражки пропиталась зловонным потом. Цок-цок: направо. Глаза прикованы к реке.

Мне нравился Бар-ле-Дюк. Жители обращались со мной, словно я был героем, салютовали везде, где бы я ни появлялся. Даже представить себе невозможно, каких почестей можно удостоиться в этом мире, если ты готов вспарывать животы неуклюжим немцам-подросткам.

Кроме «пуалю» [10] и проституток, в кафе кишмя кишели большевики, и, должен признаться, в их идеях мне виделся какой-то смысл — по крайней мере после третьего стакана «Шато д’Икем». После Кантиньи, где среди расплавленного металла Алвин Платт бестолково размахивал культей и истошно вопил «мамочка!», я начал задаваться теми же вопросами, что и большевики, например: «Зачем нам эта война?» Когда я сказал им, что родился в бедной семье, они все так ужасно оживились; я не чувствовал себя такой важной шишкой с тех самых пор, как меня взяли в армию. Я даже сунул этим ребятам несколько франков, а они немедленно записали меня в свою организацию, обозвав унтер-офицером. Так что теперь у меня было два звания: рядовой Американского экспедиционного корпуса и младший капрал Международного Братства Пролетарских Ветеранов, или черт их знает как они там себя называли.

На третью ночь безостановочного кружения по дешевым публичным домам я поспорил с одной из тамошних разбитных девок. Фифи — я всегда называл их «Фифи» — решила, что во второй заход обслужила меня особенно, это было как-то связано с ее ртом, bouche [11], и теперь требовала с меня двадцать франков вместо обычных десяти. Эти дамочки видели в каждом пехотинце мешок с деньгами. В Бар-ле-Дюк только и слышно было «les Americains, beaucoup d’argent» [12].

— Dix francs [13], — сказал я.

— Vingt [14], — настаивала Фифи.

Глаза у нее были неподвижные, как две дохлые улитки. Волосы — цвета дерьма голштинской коровы.

— Dix.

— Vingt — или говорить патруль, что ты меня порвал, — пригрозила Фифи.

Она имела в виду «изнасиловал».

— Dix, — повторил я, швырнув монеты на кровать, после чего Фифи объявила с кривой усмешкой, что у нее «страшная болезнь» и она надеется, что заразила меня.

Понимаете, вас там не было. Это не ваше тело было нафаршировано кусочками острого металла, и не вас заразила трипаком Фифи, и никто не ждал, что вы будете делать большое различие между сдающимися пацанами, которых должны протыкать штыками, и девками-лягушатницами, которых не должны. В груди вспухала боль. Половина моих друзей погибла, отстаивая сраную деревеньку, улочки которой были завалены конским навозом. Все, что я понимал тогда, так это то, что мерзкие гонококки вгрызаются в мой любимый орган.

Мой «ремингтон» стоял у двери. Сумерки окрасили штык в цвет репы; такой мирный и непохожий на саму войну тесак — если забыть о его назначении. Когда я воткнул его в Фифи и услышал, как сталь скребет кости ее таза, то подумал, насколько пророческой оказалась ее обмолвка: «Говорить патруль, что ты меня порвал».

Я воспользовался пожарной лестницей. Ладони мои были влажными и теплыми. Всю дорогу назад я чувствовал грызущую боль в животе, словно снова попал под газы. Жалел, что переступил порог призывного пункта в Ваалсбурге. Помогла дурацкая песенка. После шести припевов и бутылки коньяка я наконец уснул.

Мадемуазель из Бар-ле-Дюк, парле-ву?

Мадемуазель из Бар-ле-Дюк, парле-ву?

Мадемуазель из Бар-ле-Дюк,

Она оттрахает тебя даже на курином шестке,

Джиги-джаги, парле-ву?

Шестнадцатого июля я сел на один из «увольнительных» поездов и вернулся в свой полк, окопавшийся вдоль Марны. Там однажды уже случилась великая битва, где-то в четырнадцатом, и все ожидали следующей. Я с радостью покидал Бар-ле-Дюк со всеми его чудесами и удовольствиями. Местные жандармы, как я слышал, уже занимались делом Фифи.

Цок-цок, топ-топ-топ. Мой страж останавливается, двадцать одна секунда. Затем шагает на юг по черной дорожке.

На Марне мне поручили пулемет «хотчкис», я установил его на песчаном холме, оттуда передовой окоп было легко прикрывать, а там размещался мой родной взвод. В той дыре у меня завелись два хороших дружка, так что, когда появился капитан Маллери с приказами от к general [15] — теперь нас прикомандировали к Двадцатому французскому корпусу, — где говорилось, что я должен перетащить «хотчкис» на милю вниз по реке, я пришел в ярость.

— Эти парни совершенно неприкрыты, — возмутился я. Металлолом в груди накалился докрасна. — Если пехота пойдет в атаку, мы потеряем весь взвод.

— Переносите «хотчкис», рядовой Джонсон, — рявкнул капитан.

— Это не очень хорошая мысль, — не унимался я.

— Переносите.

— Они — словно голые в бане.

— Переносите. Быстро.

Конечно, через пару-тройку войн нападение солдат на офицеров превратилось в своеобразную спортивную игру — мне все это известно, потому что я ужасно люблю читать брошенные туристами газеты, — но тогда шел 1918-й, и идея только зарождалась. Я определенно не проявил большой изобретательности, просто выхватил «кольт» и с безыскусностью первопроходца выстрелил Маллери прямо в сердце. Получилось все довольно грубо, никакого изящества.

Ну и кто, черт возьми, случайно оказался в это время рядом? Наш командир лично, раздражительный старикан, полковник Хоррокс, у которого глаза прямо полезли на лоб. Он прохрипел мне, что я арестован. Заорал, что меня повесят. Но к этому времени я был уже сыт по горло. Сыт ужасом газовых атак и оторванной руки Алвина Платта. До тошноты надоело быть рядовым американской пехоты и почетным большевиком, осточертели жадные шлюхи и гонорея и вообще вся эта тупая, кровавая, вонючая война. И я сбежал. Вот именно: сбежал, дезертировал с Западного фронта.

К несчастью, я выбрал неправильное направление. Собирался дойти до Шато-Тьерри и прятаться там в клоповниках, пока не уляжется скандал с Маллери, но вместо этого обнаружил, что направляюсь в Deutschland [16]… о да, попер прямо на вражеские окопы. Дурак дураком.

Когда я заметил свою ошибку, то быстренько вскинул вверх руки. И заорал:

— Камарад! Камарад!

Билл Джонсон, урожденный Уилбур Хайнс, так и не сразился в битве на Марне. И не помог своему полку откинуть фрицев на восемь миль, захватить четыре тысячи лучших вояк кайзера и уничтожить одному Богу известно сколько еще врагов. Рядовой Хайнс все это не успел сделать, потому что боши стреляли в него из всего, что оказалось под рукой. В него стреляли пулеметным огнем, картечью, винтовочными пулями, шрапнелью. Рядом разорвалась ручная граната. Затем взорвался снаряд с ипритом. Имя: неизвестно. Адрес: неизвестен. Цвет кожи: обугленный. Цвет глаз: без глаз. Волосы: обгорели. Через несколько недель, когда меня выскребали из пойменной грязи у Марны, стало очевидно, что я идеальнейший кандидат на Арлингтонское кладбище. К счастью для меня, полковник Хоррокс был убит у Суассона. Тот бы проголосовал против.

Как уже говорилось, я читаю газеты. Не отстаю от жизни. Так я узнал о своем отце. Через неделю после того, как меня уложили здесь в мраморный ящик, Гарри Хайнс сжульничал в «три лепестка», и его забил до смерти — молотком с шаровым бойком — проигравший. Про это газета «Демократ Центрального округа» напечатала на первой полосе.

Пошел дождь. Старики раскрыли зонтики; пятиклассники облепили свою училку; промаршировали мимо скауты младшей группы, словно взвод карликов. Жалею ли я, что так мало прожил? Много лет так и было. Жалел. Да, когда-то я был разъярен, но затем подкатили восьмидесятые, мои и века, и я понял, что все равно был бы уже давно мертв. Так что не хочу оставлять вас с горькими мыслями. Лучше с веселой песенкой.

Послушайте.

Мадемуазель из И-сюр-Тилль, парле-ву?

Мадемуазель из И-сюр-Тилль, парле-ву?

Мадемуазель из И-сюр-Тилль,

Она может тухи-тухи, как паровоз,

Джиги-джаги, парле-ву?

А мой страж здесь. Сейчас он обратил свой взгляд на восток.

Библейский рассказ для взрослых № 20: Башня

Я — Бог, Я должен тщательно подбирать слова Мои. Люди, как Я заметил, склонны принимать за постулат каждое Мое замечание. Как же раздражают это раболепие и низкопоклонство в Homo sapiens sapiens. В конце концов, есть разница между изящным обожанием и отъявленным заискиванием, но они ее просто не замечают.

Я всегда считал себя чем-то вроде родителя. Бог Отец, все такое. Но любящая мама, любящий папа или Высшее Существо, — это не обязательно снисходительные, се позволяющие мама, папа или Высшее Существо. Розги отложишь, пожалеешь мальца — целый вид испортишь. Иногда лучше быть строгим.

Был ли Я слишком пристрастен в случае с Даниилом Нимродом? Судил ли Я этого человека чересчур сурово? Ангелы Мои так не считают; они думают, что он с его безудержным тщеславием — Нимрод, несносный ребенок американской недвижимости, пришлепывающий свое имя все, от казино Атлантик-Сити до кондоминиумов Сан-Франциско, — сполна заслужил то возмездие, которое поучил. Выслушайте Мою историю. Рассудите сами. Вот то Я расскажу вам. Что касается казней, это наверняка было Моим самым творческим изобретением после саранчи, мошек, песьих мух, моровых язв, воспалений с нарывами, превращения воды в кровь, смерти первенцев, града, дождей из газов и жаб и тьмы вселенной. И весь прикол, люди, вот в чем: Я сделал это лишь с помощью слов.

Как Я уже говорил, Мне приходится тщательно подбирать Мои слова.

Мы все должны подбирать слова. Внимайте.

Как и многое, что случилось в безопасной, комфортной и бесцветной жизни Майкла Прита, все началось с телефона. «Дурацкий звонок», — сделал он естественный вывод. Не то чтобы он был атеистом или хотя бы агностиком. Регулярно посещал мессы. Голосовал за республиканцев. Но если вам звонит некто, утверждающий, что он — Всемогущий Бог, едва ли вы сразу в это поверите.

Впрочем, не все было так однозначно. Во-первых, позвонили по домашнему телефону, стоящему в спальне Майкла, а не по рабочему в офис. (Да и как бы смог какой-нибудь сумасшедший раздобыть этот строжайше засекреченный семизначный номер?) Во-вторых, звонивший заявил, что он именно тот самый анонимный чудак, который еще в восемьдесят третьем согласился платить по двенадцать тысяч долларов в месяц двенадцать раз в год за привилегию занимать роскошный пентхаус Башни Нимрода. И даже поднял сам себе арендную плату: еще тысяча в месяц при условии, что он въедет немедленно, даже несмотря на то, что атриум Башни был весь в строительных лесах и зашит фанерными панелями.

— Приходи в пентхаус, — повелел Майклу таинственный незнакомец, представившийся как Господь Бог Сил Небесных, Повелитель Вселенной, Архитектор Реальности, Высшая Сущность и так далее, и так далее. — Ровно в девять вечера.

Голос был высокий, дребезжащий и космополитический, что ли, говорил незнакомец без всякого акцента, как выпускники лучших университетов страны.

— Мы должны поговорить, ты и Я.

— О чем?

— О твоем боссе. — В голосе чувствовалось раздражение. — Ты знаешь о Данииле Нимроде больше, чем кто-либо другой на этой планете, включая ту расфуфыренную любовницу. На карту поставлено слишком много: судьба Земли, будущее человечества и тому подобное. Принеси с собой календарь деловых встреч.

— Если вы действительно тот, за кого себя выдаете, — попробовал возразить Майкл, намереваясь подловить чудака на явном отсутствии логики, — почему живете в Башне Нимрода?

— А ты считаешь, что Всемогущему Богу следует жить во вшивом клоповнике типа «Холидей инн»? Я что, по-твоему, псих какой-то? Ровно в девять вечера. Пока.

Майкл надел зеленый вельветовый костюм, недавно купленный в «Наполеоне», прихватил кейс из испанской кожи от «Леве», спустился в лифте с пятнадцатого этажа и вышел на улицу. Через несколько секунд желтое такси с горящим огоньком «свободно» загромыхало по Лексингтон-авеню, пробиваясь сквозь шквальный ветер и пелену снега. (Каждый год в это время одна и та же навязчивая идея одолевала Майкла: «Мне необходим личный водитель — я заработал хотя бы на эту малость».) Остановив такси, он залез в уютный салон, сиденья которого пахли старой кожей и краденым сексом.

— Башня Нимрода, — бросил он водителю-ямайцу в вязаной шапочке, с дредами и золотыми зубами. — Пятая авеню и…

— Да знаю, где это, шеф, — за что же еще вы, богатая публика, мне платите, как не за то, чтобы все знать? За что же еще вы кидаете мне столь щедрые чаевые?

Они пересекли Мэдисон-авеню, свернули на Пятую. Уже февраль, но город, казалось, никак не хотел расставаться с рождественским холодом: красные и зеленые огни светофоров, покрытые изморозью, переливающаяся в свете фонарей поземка. У пятьдесят шестого номера ямаец остановился.

— От двери к двери, э, шеф? — весело подмигнул он.

Майкл заплатил 9.50 по счетчику, подумав, добавил три доллара чаевых.

Охранников он узнал моментально — Мануэль и Джордж. Первый — высокий, тщедушный и суровый пуэрториканец, не говоривший по-английски, второй — самоуверенный и беспутный афроамериканец, оба одеты в ярко-малиновые френчи, которые миссис Нимрод выписала из Багдада. Днем охранники главным образом служили приманкой для туристов, прямо кусочек «Тысячи и одной ночи» в центре Манхэттена, но после восьми вечера представление заканчивалось, и деклассированный сброд, пытающийся из чистого любопытства вломиться в небоскреб, быстро обнаруживал, что эти парни — настоящие охранники с настоящим огнестрельным оружием.

— Buenas noches, сеньор Прит, — угрюмо буркнул Мануэль. Его тропический шлем поблескивал в розоватом свете, который просачивался из атриума.

— Какие новости о Пу-Ба? — поинтересовался Джордж, скорчив уморительную гримасу.

Медвежий кивер высотой в два фута выглядел на его голове как загнанный на дерево опоссум.

— Он в Японии, — ответил Майкл.

— Покупает ее? — хихикнул Джордж.

— Не совсем, — уточнил Майкл, потому что мистер ирод намеревался купить всего лишь остров Якусима.

Майкл вошел в атриум — ослепительно сияющее помещение, эпическое, гулкое и грандиозное, блистающее полированной бронзой, серебристо-серым с красными прожилками мрамором, привезенным из Брешии. Лифт проносил его мимо этажей с разноязычными магазинами. Уровень «А» — испанский «Леве»; уровень «Б» — французский «Журдан»; уровень «В» — немецкий «Бек»; уровень «Г» — итальянский «Пинейдер». Сгорбленное отражение Майкла перелетало с этажа на этаж, отскакивая от начищенных до блеска бронзовых вывесок — сутулые плечи, залысины, изможденное лицо с запавшими печальными глазами. Он вышел на уровне «Д», этаже, откуда начинал свое извечное низвержение многоскоростной каскадный водопад, в данный момент поставленный на «медленно». Проходя мимо антикварного салона Нормана Крадера, Майкл на ходу предъявил свой пропуск охраннику-вьетнамцу и шагнул в открытый лифт.

Пентхаус занимал шестьдесят третий этаж. «Заоблачный замок, — задумчиво бормотал Майкл, а барабанные перепонки вибрировали от сумасшедшей скорости подъема. — Небесный Сан-Симеон», — решил он, покидая лифт. На входной двери из цельного полированного дуба красовалось бронзовое кольцо, вставленное в ноздри бронзового же минотавра. Майкл постучал.

Дверь ему открыл Бог. В конце концов, ведь именно ак величал себя обитатель пентхауса.

— Привет, Я — Бог, — приветливо поздоровался хозяин. — В макроэволюции, квантовой механике и еврейской истории меня называют Богом.

Снова этот странный голос, только на этот раз профильтрованный давлением в ушах Майкла.

— Майкл Прит.

— Знаю, — молвил выдававший себя за Божественную Сущность. И добавил: — Все.

Смуглая кожа, стрижка а-ля «доблестный принц» и глубокие шоколадные глаза не позволяли сразу отнести его к какой-либо определенной национальности, возраст и пол тоже не поддавались определению. Несколько женственная грудь обтянута белым шелковым домашним халатом.

Они пожали друг другу руки.

— Полагаю, вам нужны доказательства, — продолжал владелец пентхауса, но уже с легким упреком.

Он повел Майкла в зал, застеленный ковровым покрытием, таким мягким и шелковистым, что гостю показалось, будто ноги его ступают по гигантскому куску сливочного масла.

— Полагаю, вы ожидаете какого-либо знамения.

Они обошли великолепный концертный «Стейнвей», оказались возле стеклянной панели размером с площадку для игры в сквош.

— Вуаля, — изрек хозяин, махнув рукой в сторону занесенного снегом города.

Раз уж я Бог, Мне легко было предоставить Майклу Приту убедительные доказательства. Сначала одним мановением руки изменил погоду. Исчезли снег, холод, февраль. Ап, и вот в Нью-Йорке знойная летняя ночь, нет ни слякоти, ни ветра. На термометре — девяносто один градус по Фаренгейту.

Это произвело на Майкла сильное впечатление, но его неверие сменилось сначала удивлением, а потом ужасом и потрясением лишь после того, когда Я заполнил небеса светящимися серафимами, поющими: «Неприступная крепость — Наш Бог», а улицы заполонили шеренги херувимов, раздающих жареных индеек бездомным алкоголикам.

Конечно, Я все вернул назад. Восстановил время года, отправил домой ангелов, стер все это из коллективного сознания. Если чрезмерно вмешиваешься в земные дела, как Я давно заметил, люди впадают в хроническое обалдение и забывают Мне поклоняться.

— Выпьешь?

— Да-а. Вы-пью. Пожалуйста.

Майкл был настолько потрясен, что выронил свой знаменитый кейс.

— Вы действительно Бог? Сам Бог?

— С тех пор, как Себя помню.

— В это трудно поверить. Вы меня понимаете, да? У Вас есть бренди, господин Бог, сэр?

Всемогущий неторопливо подошел к книжным полкам из красного дерева и взял два сверкающих коньячных бокала и хрустальный графин с медового цвета жидкостью.

— Хочу, чтобы ты Мне рассказал кое о чем, но, чур, начистоту. Исповедь, если угодно. Учитывая, что ты убежденный католик, возможно, Мне следует позвать священника…

— Зависит от прегрешения, — пробормотал Майкл, мрачно обдумывая реальность своего помешательства. — Если простительное…

— Ты ведь ненавидишь Даниила Нимрода, не так ли? — резко прервал его Бог, наполняя оба бокала бренди.

Челюсть у Майкла отвалилась, а разом оглохшие уши оттопырились.

— У меня не такая уж плохая жизнь. Нет, в самом деле. Да. Собственная квартира на Лексингтон-авеню, посудомоечная машина и телевизор с плоским экраном.

— Он заставляет тебя обращаться к нему «сэр».

— Не заставляет.

— Он полон самомнения.

Майкл отхлебнул коньяку.

— Любой, кто достиг таких высот, как мистер Нимрод, имеет право требовать к себе уважения, Вы так не думаете?

— Ты завидуешь. Я же вижу, весь позеленел от зависти. У него собственная яхта и любовница, его имя появляется в «Форчун» раз в месяц, а что у тебя, Прит? Не можешь назначить даже простого свидания. Ладно, не будем об этом. Давай сменим тему. Что ты можешь рассказать Мне о Пропасти Нимрода?

Майкл нахмурился; он покрылся испариной, словно попал в жару суррогатного лета, которое Бог недавно организовал в Манхэттене.

— Я не могу обсуждать этот проект.

— А Гора Нимрода — еще один секрет? Твой босс в восторге, когда его имя мелькает повсюду, не так ли? Он из тех, кто стремится быть замеченным.

Бог сел на вращающийся табурет у рояля и стал указательными пальцами выстукивать «Собачий вальс».

— Я хочу встретиться с ним. Лицом к лицу. Здесь.

— Он вернется из Японии лишь через две недели.

«Я сошел с ума», — решил Майкл, доставая из кейса деловой блокнот в обтянутом кожей переплете. Только конченые шизофреники записывают в свои графики даты встречи с Богом.

— День святого Патрика подойдет? — спросил он, просматривая март. — Сможем втиснуть Вас в десять утра.

— Замечательно.

В квадрате «17 марта» Майкл вписал: «10 утра — Бог».

— Я могу поинтересоваться темой?

— Скажу лишь, что, если твой босс не научится быть чуточку скромнее, его постигнет большая и страшная беда.

Никогда еще «Собачий вальс» не звучал для Майкла Прита похоронным маршем.

Бог знает, почему Майкл так легко убедил своего босса в том, что встреча со Мной необходима.

Проблем не возникло только потому, что человек, занимающий такое высокое положение, как Даниил Нимрод, никогда не исключает возможности того, что однажды с ним вступит в контакт Ваш Покорный Слуга. Ничего удивительного, что первое, о чем спросил босс Майкла, так это почему вдруг командует Бог — не лучше ли им встретиться в «Сарди»? Майкл попытался объяснить, что небоскреб как нельзя лучше подходит для подобного рандеву: Бог, возможно, распоряжается небом, твердью и обозримым космосом, но Башней-то владеет Нимрод, и только Нимрод.

Никогда не недооценивайте силу слова. Когда Я назначил Адама главным биологом в Раю — разрешил ему назвать тигра «тигром», кобру «коброй», скорпиона «скорпионом» — то тем самым предоставил ему нечто вроде суверенной власти над всеми тварями. Тогда как для тигра, кобры и скорпиона Адам и ему подобные остались совершенно непостижимыми, то есть безымянными.

Нимрод согласился с доводами своего секретаря. Итак, встреча произойдет в назначенное Мною время и в назначенном Мною месте.

* * *

«Чтоб им, этим ирландцам, — думал Майкл. — С их вшивым парадом». Куда бы они ни свернули, везде натыкались на заграждения с надписью «Полицейское управление Нью-Йорка», и шофер повел лимузин окольными путями, в результате чего они оказались на площади Объединенных Наций, за добрых десять кварталов к югу от Башни.

Мистер Нимрод, спокойный и невозмутимый мистер Нимрод, не возмущался. Когда они ехали назад в центр, он потянулся, сделал глоток «Кровавой Мэри» и начал задавать вопросы, на которые не было ответов.

— Как думаешь, Он позволит нам упоминать имя Его? — Мальчишеское лицо босса сияло восторженной улыбкой — впервые после неудачи с островом Якусима Майкл видел его счастливым. — Пойдет слух, кто проживает на шестьдесят третьем этаже, и — бац! — на следующий день мы сможем удвоить арендную плату.

— Полагаю, Он предпочтет сохранить определенную анонимность, — возразил Майкл.

— Как ты думаешь, что Он хочет мне продать?

— Не думаю, чтобы Он что-нибудь продавал. — Майкл посмотрел в глаза Нимроду. «Сколько в нем энергии, — думал секретарь. — Как же баснословное богатство способствует здоровью!» — У меня сложилось впечатление, что он считает вас, ну…

— Ну-ну?

— Излишне амбициозным.

Босс пожал плечами.

— Во Вселенной достаточно места для моих амбиций, — заметил он, смешивая себе еще одну «Кровавую Мэри». — А может, это совсем не товар — может, услуга. Как ты думаешь, Майкл, Он продает услуги!

— Что вы имеете в виду?

— Ну, знаешь, — бессмертие или еще что-нибудь в этом роде.

— Мне бы не хотелось гадать.

— Фотосинтез?

— Не спрашивайте меня, сэр.

Даже после того как они покинули лимузин и вошли в атриум, босс продолжал сводить Майкла с ума своими вопросами. Нимрод заходил в магазины, радовался удивленным ахам и выпученным глазам продавцов: Боже правый, сам Великий и Недоступный прохаживался среди товаров, словно обычный покупатель с Пятой авеню, как самый заурядный миллионер. В «Бек» он остановился, чтобы повосхищаться нимфенбергскими шахматами за 2300 долларов; в «Аспри» покрутил в руках часы с камнями — рубинами и лазуритами — за 117 000 долларов; в «Боттичеллино» купил своему новорожденному племяннику пару замшевых голубых пинеток за 85 долларов. Майклу казалось чудом, что они прибыли к порогу Божественной обители с опозданием всего на тридцать две минуты.

Хотя Хозяин, открывший им дверь, блистал непринужденными манерами, а на лице сияло радостное выражение, беспокойство не покидало Майкла. Бог был одет с соответствующей случаю элегантностью — серебристо-серый деловой костюм, белая хлопчатобумажная рубашка, бежевый галстук, тогда как бледно-желтые льняные брюки и черепахового цвета рубашка Нимрода выдавали небрежность, граничившую, как опасался Майкл, с непочтительностью.

Нимрод пожал Всевышнему руку.

— Слава о Вас бежит впереди Вас, Господи.

— Как и Ваша, — ответил Хозяин, скромно опуская веки.

Бог повел гостей в зал. Теперь крышку «Стейнвея» украшала дивная композиция из оранжерейных орхидей необыкновенной красоты.

— У меня есть подарок для Вас, Господи, — сказал Нимрод, — я могу называть Вас «Господом Богом»?

Всемогущий утвердительно кивнул и в свою очередь спросил:

— А Я могу называть вас просто Даниилом?

— Разумеется.

Нимрод щелкнул пальцами, сверкнули бриллианты. Майкл распахнул свой кейс из испанской кожи и вытащил экземпляр книги «В яблочко: как разбогатеть на недвижимости».

— Поставить автограф? — поинтересовался Нимрод.

— Сделайте одолжение, — молвил Бог. — И позвольте преподнести вам ответный подарок, — добавил Он, снимая с полки из красного дерева Новую Международную Библию.

Они надписывали свои книги в течение минуты, показавшейся Майклу вечностью.

— Сатурн, — промолвил наконец Нимрод.

— А? — переспросил Бог.

— Ну, тот стиляга. С кольцами.

— У Юпитера тоже есть кольцо, — заметил Бог. — Об этом даже в «Уолл-стрит джорнэл» писали.

— Я дам Вам семьсот пятьдесят, — заявил Нимрод. — Восемьсот, если заключим сделку до конца месяца.

— О чем Вы говорите?

— Я говорю о Сатурне — готов купить Сатурн за восемьсот миллионов долларов.

— Сатурн?

— Я буду его застраивать, — пояснил Нимрод. — Как только приберу к рукам программу Канаверала, буду ежедневно выпихивать в космос больше туристов, чем посещает Париж за целый год.

Тут Майкл почувствовал, что просто обязан вмешаться.

— Поправьте меня, если я ошибаюсь, господин Бог, сэр, но ведь Сатурн — всего лишь газовый шар, да?

— Я бы не говорил «всего лишь». — Бог надул губы, будто обиженный ребенок. — Впрочем, да, твердью там не пахнет. Весь смысл в кольцах.

— Тогда торги закрываются, — заявил Нимрод, хлопнув ладонью по крышке «Стейнвея».

— А они никогда и не открывались, сукин ты сын, — возмутился Господь и сделал шаг к панорамному окну. Стекло было прикрыто толстыми шторами из ацетатного шелка фисташкового цвета. — Я не просил тебя устраивать здесь торги.

Майкл украдкой взглянул на Нимрода. Босс даже глазом не моргнул. Железные нервы, черт возьми.

— Как Я понимаю, у тебя грандиозные планы, — промолвил Бог, дернув за золотой шнурок. Шторы распахнулись, открыв впечатляющее зрелище: толпы людей, празднующих День святого Патрика, выстроились вдоль Мэдисон-авеню в ожидании парада. — Слышал, ты работаешь над проектом «Пропасть Нимрода».

Босс бросил на Майкла сердитый, леденящий кровь взгляд.

— Не мешало бы некоторым научиться держать язык за зубами, — буркнул Нимрод.

— Ваш секретарь ничего не разглашал, — усмехнулся всемогущий.

Нимрод подошел к окну.

— Конечно, существует проект «Пропасть Нимрода», ой Бог, по сравнению с ним Большой Каньон будет выглядеть маленьким ухабом. Послушайте, если Вы один из этих фанатиков-защитников окружающей среды, то Вам следует уяснить, что мы используем для земляных работ только обычную взрывчатку.

В комнату ворвалось форте медных труб. Начался парад.

— А еще планируется Гора Нимрода, — продолжал Бог.

— Нечто вроде Пропасти, — сказал босс, — только в противоположном направлении.

Всемогущий приложил ладонь к стеклу. Уже появились шеренги демонстрантов, извивавшиеся по Мэдисон-авеню, подобно длинному зеленому питону.

— Я хочу, чтобы ты оставил мысли о подобных проектах, — предупредил Он.

Нимрод нахмурился и мотнул головой, словно не веря ушам своим.

— Оставить? Что Вы имеете в виду?

— Можешь начать с того, что немедленно снесешь эту вульгарную и амбициозную Башню.

— Вульгарную? — переспросил Нимрод обиженно. — Вульгарную ?

— Розовый мрамор и полированная бронза — кого ты хочешь провести? Рядом с этим монстром Лас-Вегас кажется монастырем.

— Господи, должен Вам сказать, что пока что мы имеем только восторженные отзывы. Восторженные. Архитектурные критики из «Таймс» просто обалдели.

Всемогущий убрал длань Свою со стекла, на нем остался знак вроде тех, что рисуют на вывесках гадалки.

— Ты давно интересовался, какие здесь цены? Тридцать пять долларов за футболку от «Линды Ли», триста пятьдесят — за набор из солонки с перечницей от «Аспри», двадцать одна тысяча за золотую вечернюю сумочку от «Винстона» — право, Даниил, это вызывающе.

— Торговцы запрашивают столько, сколько им хотят заплатить, — пояснил Нимрод. — Так работает система.

— Значит, ты отказываешься прикрыть лавочку?

— А в чем, собственно, дело, Вы не верите в прогресс?

— Нет, — ответил Бог, — не верю. — Он похлопал по Библии Нимрода. — В прошлый раз, когда ваш человеческий род вконец обнаглел, Мне пришлось посеять семена раздора. Я дал всем народам разные языки.

— Да, и от всего этого вышла только одна головная боль, если хотите знать мое мнение, — вскинулся Нимрод, размахивая Библией, — особенно когда имеешь дело с азиатами.

— Сочувствую, — ответил Бог, усаживаясь бочком на рояльный табурет. — Впрочем, есть вещи похуже, чем неспособность понять партнера.

— И что же это? — спросил Нимрод.

— Способность до конца понять его.

Лоб босса напряженно сморщился.

— Да?

Развернувшись, Бог обратил лицо к Майклу и протянул правую руку — глаза Его горели, словно два раскаленных болида, врезавшихся в атмосферу. Достаточно было легчайшего прикосновения к протянутому указательному пальцу Всемогущего, всего лишь touche [17]чтобы белый слепящий свет окутал мозг Майкла, просочился во все ячейки коры и окутал его речевые центры.

— Вперед, — скомандовал Господь Майклу. — Говори.

— Что мне сказать?

— Просто говори.

— Д-даниил… — Майкл вздрогнул: никогда прежде не называл он босса «Даниилом». — Даниил, все дело в твоем чувстве неуверенности в будущем, граничащем с паранойей, — неожиданно для самого себя сказал он… Да, это происходило на самом деле — впервые в жизни Майкл действительно высказывал собственные мысли.

— Чувство чего? — недоуменно переспросил Нимрод.

— Неуверенности в будущем.

Усмешливое лицо босса напряглось и побагровело, словно его вот-вот хватит апоплексический удар.

— Да, денек сегодня определенно удался, — промолвил он, оттягивая золотую цепь в четырнадцать каратов, висевшую у него на шее. — Сначала Он наезжает на меня, а теперь еще и ты. Слушай, Майкл, после всего, что я…

Из горла Нимрода вырвалось натуральное лягушачье кваканье, когда Всемогущий опустил Божественную руку ему на плечо. Схватившись за голову, он, пошатываясь, шагнул на пушистый ковер и рухнул на колени, словно собираясь помолиться.

— Теперь твоя очередь, крутой, — изрек Бог.

Босс поднял растрепанную голову и глупо ухмыльнулся. Медленно и осторожно он снял туфли за двести долларов с ажурным узором и распрямился в полный рост.

— Если бы здесь сейчас оказался старик Фрейд, он предположил бы, что мои проблемы имеют сексуальную подоплеку, — тяжело вздохнул Нимрод. — Он, вероятно, подчеркнул бы фаллическую форму моего небоскреба. Надеюсь, я ясно изъясняюсь.

— В высшей степени ясно, — сказал Майкл, надевая пальто.

— Ясность — в этом все дело, — добавил Бог.

— Камо грядеши? — спросил Нимрод.

— Боюсь, что в Божественном космосе, который мы населяем, — сказал Майкл, засовывая кейс под мышку, — я больше не могу пытаться узреть истину, прикладывая силы в столь ограниченной области, как финансовые спекуляции. — И направился в файл. — Так что я ухожу в большой мир, где надеюсь обрести понимание природы высшей реальности.

— Дело в том, что я никогда не был уверен в том, что на самом деле люблю свою мать, — сообщил Нимрод, сильно помрачнев. — Юнг, конечно, спроецировал бы этот разговор в более мистическую плоскость.

— Даниил, я тебя отлично понимаю, — обрадовался Майкл.

И он действительно понимал.

Прошлой ночью Я перечитал Бытие. В целом написано неплохо, даже поэтично. В частности, нравится упоминание имени Моего как Всеведующего повествователя.

Не спрашивайте Меня, почему Я счел Башню в земле Сеннаар столь возмутительной. Просто счел, и все. «И вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать», — сказал Я. За этим последовало Мое известное всем проклятие: «Сойдем же и смешаем там язык их, чтобы один не понимал речи другого».

Но это их не остановило, не так ли? Они все равно делали все, что хотели.

На этот раз Я исправил свою ошибку.

Запрыгнув в лифт, Майкл нажал пуск. Мимо проносились магазины, и он вдруг понял, что в атриуме царит какая-то жуткая анархия. Вместо того чтобы продавать итальянскую спортивную одежду, служащие «Бьяджотти» увлеченно обсуждали творчество Данте. Вместо того чтобы покупать французскую обувь, толпа в «Журдане» организовала импровизированную «группу поддержки».

— Все дело в том, — всхлипывал паренек с заплаканными глазами, когда Майкл пробегал мимо, — что я все еще люблю ее.

На что стареющая дама ответила:

— Мы это видим, Уоррен, — видим.

Потрясающее зрелище ожидало Майкла, когда он проскочил через вращающуюся дверь и шагнул на Мэдисон-авеню. Толпа накинулась на демонстрантов — казалось, она ополчилась против самого святого Патрика. Люди бросали в участников парада битые кирпичи, засыпали их осколками бутылок, били свинцовыми трубами. Морозный воздух сотрясали вопли. Красными гвоздиками расцветали кровавые раны.

Со своего поста у входа с Пятьдесят шестой охранник Мануэль озадаченно созерцал дикий погром.

— И что думаете вы обо всех этих беспорядках? — спросил Майкл, подбегая к нему.

Ирландцы отбивались, используя все, что было под рукой, — жезлы, арфы, трубы, церемониальные дубинки.

— Зрители расшифровали подтекст парада, — ответил Мануэль.

Он избавился от своего акцента — или, скорее, сменил пуэрториканский мелодичный говор на неописуемую последовательность носовых звуков и модуляций Средне-Атлантических штатов.

— Подобное веселье как бы говорит: «На некотором нерелятивистском уровне мы, ирландцы, считаем, что являемся носителями высшей культуры».

— Не знал, что вы говорите по-английски, — изумился Майкл.

— На меня повлияли приливы. Мануэль поправил пробковый шлем.

— Я таинственным образом оказался сведущим в шифровании и расшифровке словесных посланий.

В этот момент из окруженной толпой шеренги вырвалась фигура — тамбурмажор в белом саржевом кителе, украшенном зелеными трилистниками, — и, шатаясь, поковыляла ко входу в Башню. Лицо перекошено от боли и залито кровью.

Мануэль кинул на незваного гостя враждебный взгляд, затем легонько тронул Майкла за рукав пальто.

— А теперь прошу меня простить, я на минутку отвлекусь и прострелю башку этому гребаному тамбурмажору. Видите ли, мистер Прит, я в принципе разделяю толкование толпы и воспринимаю как оскорбление скрытый этноцентризм этого мероприятия.

— Простите меня, — лепетал тамбурмажор, — но я невольно услышал ваше последнее замечание. Вы действительно намерены стрелять в меня?

— Я понимаю, почему, с вашей точки зрения, это неоправданная мера, — заметил Мануэль, вытаскивая «смит-и-вессон».

— Спешу заверить вас, что больше не являюсь ярым националистом, — промолвил тамбурмажор, отирая со лба кровь. — Как вы заметили, я начисто избавился от ирландского акцента. Более того, заговорил, как какой-нибудь чопорный выпускник английского колледжа.

— Я полагаю, вопрос в том, действительно ли смягчают национальный фанатизм, которому я собирался противопоставить свой револьвер, наша новообретенная языковая однородность и единство.

— Надеюсь, вы больше ничего не имеете против меня?

— Аu contraire [18], разве вы не понимаете, что теперь я могу ненавидеть само ваше естество, а не только ваши обычаи, национальные костюмы и язык? Я все еще чувствую в себе потребность пальнуть вам в голову из своей пушки, побуждаемый патологическими инстинктами, являющимися, по Дарвину, неизбежным наследием всех плотоядных приматов.

— Коль скоро вы ставите вопрос таким образом…

— Ergo [19]

Как только вылетевшая из револьвера пуля снесла ирландцу голову, Майкл понесся сломя голову по Пятой авеню.

— Хочу немедленно уехать отсюда! — крикнул он, запрыгивая в затормозившее такси. — Как можно скорее через Гудзон.

Водитель-ямаец пристально посмотрел Майклу в глаза. Потрясающе, но это был тот же таксист, который подвозил Майкла на первую встречу со Всемогущим.

— Судя по отчаянию в вашем голосе, — промолвил ямаец, — предполагаю, что вас привлекает не сам по себе Нью-Джерси, а скорее идея Нью-Джерси, — его мелодичный акцент полностью исчез, — психологическая конструкция, которую вы связываете с возможностью побега от языкового водоворота, в который мы сейчас попали. Я прав?

— Абсолютно, — ответствовал Майкл. Бессвязный и грозный ропот ширящегося бунта заполнил все вокруг. — Тем не менее я надеюсь, что вы все же доставите меня в Южный Хобокен.

— Тогда, вероятно, туннель Холланда — наш единственный шанс.

— Согласен.

Таксист вывернул из общего потока, поймал зеленую волну, автомобиль беспрепятственно проскочил Сороковые и Пятидесятые и так до самой Двадцать девятой улицы, где повернул на Седьмую авеню и покатил дальше на юг. Еще одна зеленая волна, и впереди замаячил туннель. И никто не взимает плату за проезд. Город делал все, чтобы поощрить эмиграцию.

Таксист сбавил скорость, направил автомобиль к загону из желтых разметочных пирамидок в форме ведьмовских колпаков.

— Вы не собираетесь проезжать через туннель? — испугался Майкл.

Бывший растафари [20] объехал резиновый конус, остановил машину и улыбнулся.

— Взгляните на диалектику возникшей ситуации. С одной стороны, я наемный шофер, и между нами пластиковая перегородка, символизирующая экономические и материальные барьеры, так сказать, классовые различия. С другой стороны, я могу оказать значительное влияние на вашу дальнейшую судьбу. Например, посредством злонамеренного или некомпетентного выбора маршрута я могу существенно увеличить вашу плату за проезд. Процесс дачи чаевых включает в себя подобные семиотические двусмысленности.

— Вот именно, — согласился Майкл, — если я вам недоплачу, моя скаредность может быть истолкована как расизм.

— Тогда как в том случае, если переплатите, вы равным образом подвергаетесь опасности быть обвиненным в расизме, ибо подобная щедрость без слов говорит о презрительном снисхождении.

— Короче, вы повезете меня в Южный Хобокен?

— Я оставлю огонек выключенным и поеду прямо в Нью-йоркскую публичную библиотеку, где надеюсь узнать, в частности, говорил ли Маркс что-нибудь о таксистах. Поедете со мной?

— Полагаю, я выйду здесь и воспользуюсь услугами другого водителя.

Но других водителей не было. По мере того как день клонился к вечеру, становилось очевидным, что город охватила широкомасштабная и спонтанная забастовка таксистов, кризис, обостренный аналогичным параличом метрополитена. Даже водители-нелегалы, леваки, как узнал Майкл, начали размышлять о своем месте в системе политической власти общественного транспорта, доселе не вызывавшем ни у кого ни малейшего интереса.

И дальше он пошел пешком. Медленно и осторожно вошел в туннель Холланда, тысячи закопченных, когда-то белых облицовочных плиток проплывали мимо него. Осторожность оказалась ненужной. Вокруг никакого движения не наблюдалось — ни единой легковой машины, автобуса, фургона, пикапа, тягача, трейлера или мотоцикла.

Наконец он увидел слабый безрадостный свет. На островке безопасности стояли две женщины, седая бродяжка и привлекательная кореянка-контролер, сборщица платы за проезд по туннелю, и о чем-то шумно и азартно спорили. Майкл Прит глубоко вздохнул, потер урчащий живот и стал размышлять о том, когда ему удастся поесть в следующий раз.

Итак, Мой план заработал. Одна половина планеты превратилась в семинар университетских аспирантов, другая — в поле битвы. Африканеры против черных, арабы против евреев, французы против британцев, коллективисты против капиталистов: каждый обертон презрения теперь услышан, каждый нюанс отвращения доходит до слушателя. Получившие, на свою беду, единый язык люди теперь не могут снисходительно относиться друг к другу ввиду возможных расхождений в толковании одних и тех же понятий. К своему полнейшему замешательству и абсолютному ужасу, они знают, что ничего не теряется при переводе, да и сама необходимость в переводе отпала.

Что касается самого Нимрода, он давно уже сошел с дистанции, эффективность его работы на уровне каменного века. Он ездит по Джерси на десятискоростном велосипеде, который украл у подростка-астматика в Байонне. Этим утром, понукаемый голодом, он вломился в спортивный магазин, схватил охотничий лук из стекловолокна и колчан со стрелами и покатил в направлении ущелья, по которому бурлит река Делавэр. Надеется к вечеру завалить оленя. Удачи, Дэнни.

Как уже говорилось, на этот раз Я попал в самую точку. И победил. Больше никаких безвкусных небоскребов. Никаких заносчивых космических кораблей многоразового использования, высокомерных ускорителей элементарных частиц. Ай да Я. Ай да умница. Ай да сукин сын.

Думаю, именно поэтому Я и получил эту работу.

Складывание имени Бога не из тех кубиков

Мир — не тюрьма, это нечто вроде духовного детского сада, где миллионы растерянных младенцев пытаются сложить слово «Бог» не из тех кубиков.

Эдвин Арлингтон Робинсон

1 июля 2059 года

Процион-5, Юго-Западный континент, университет Гринривета. Воздух — как в легких курильщика, но это не важно — мы все еще торжествуем свой успех на Арктуре-9. Всего за две недели Марк и я не только избавили аборигенов от веры в то, что изваяния пышногрудых каменных баб излечивают от бесплодия, но еще и снабдили их элементарными знаниями по современной медицине. Уверен, вернувшись на Арктур-9, мы обнаружим там государственные больницы, диагностические центры, амбулатории, программы прививок… Пусть работа миссионера от науки порой неблагодарна и трудна, но духовные плоды нашей деятельности огромны.

На космодроме Гринривета нам был оказан самый живописный прием со времени появления на Таити корабля Его Величества «Баунти». Аборигены — все до одного андроиды — привалили толпой, естественно, с дарами, притащили пышные, пахучие гирлянды цветов и с церемониальными поклонами повесили их нам на шеи. У Марка аллергия на любые цветы, но он стойко перенес это тяжкое испытание. Даже не будь он моим братом-близнецом, я бы все равно считал его самым талантливым ученым-миссионером нашего столетия. Можно сказать наверняка, что прямо по выходе из этого министерства его зачислят в штат Института эвристики — у него все данные для того, чтобы стать поистине величайшим иерархом геофизики.

Среди всевозможных стаканчиков для бритья и разноцветных галстуков — один подарок андроидов поразил меня своей странностью: «Происхождение видов» Чарлза Дарвина — рукописная копия оригинала 1859 года с позолоченными пергаментными страницами и в переплете из тисненой кожи. Подав мне томик, ржавеющая от безделья устаревшая модель-605 скрестила ладони в форме металлического «X» и подняла руки к небу.

— «Бесчисленные виды, роды и семейства, населяющие земной шар, произошли каждый в пределах своего класса или группы от общих предков», — продекламировал робот. — «Происхождение», глава четырнадцатая, раздел седьмой, параграф четвертый, стих первый.

— Спасибо, — поблагодарил я, хотя ветхое создание, похоже, ничего не слышало.

Президентом Гринриветского университета оказался доктор Поликарп — модель-349, с зубами, похожими на колючую проволоку, и ослепительно яркими глазами. Он увез нас с космодрома на личном автомобиле, затем устроил обзорную экскурсию по учебному заведению, состоявшему из группы полусферических зданий, выраставших из асфальта, словно бетонные иглу. В преподавательской мы встретились с профессором Ипполитом и деканом Тертуллианом. Поликарп и его коллеги достаточно рациональны на вид. Несомненно, их мозги засорены мифами и предрассудками, которые Марку и мне придется выпалывать с помощью нашего верного помощника — логического позитивизма.


2 июля 2059 года

Какого рода культуру мог бы создать машинный интеллект в отсутствие человеческого вмешательства? Перед Великим Экономическим Крахом этот провокационный вопрос свел с ума всю кафедру социобиологии Гарвардского университета. Была выделена огромная правительственная субсидия. Так что это Гарвард создал Гринривет, населил его андроидами серии 600 и предоставил последних самим себе…

Наша хибарка, которую доктор Поликарп упорно называет домом, представляет собой неприглядную кучу камней, сваленных возле болота, обители москитов и источника смрада. Но терраса для трапезы выходит на милый яблоневый сад, земля которого покрыта ковром из диких цветов, и мне легко представить, что я мирно сижу за столом — составляю планы занятий, проверяю работы и выставляю оценки, попивая чаек и наблюдая за трепещущим на ветру разнотравьем. Бедный Марк со своей аллергией! Несмотря на то, что он мой близнец — родился за пять минут до меня, я всегда считал его младшим, постоянно нуждающимся в моей защите.

Экономка Вика — сферическая модель-905 — настаивает на том, чтобы мы называли ее «хозяйка», обращение, бросающее вызов абсолютной бесполости андроидов серии 600. Когда сегодня утром я слез со спальной платформы, она — или оно — заметила подаренный мне экземпляр «Происхождения видов», торчащий из кармана пальто.

— Как приятно работать на добрых и порядочных, дарвинобоязненных людей, — заметила она или оно, повторив жест, уже виденный мной на космодроме.

Посвистывая, как счастливый кипящий чайник, хозяйка Вика подала нам завтрак.


6 июля 2059 года

Первый день летнего семестра. Читал лекции по Знанию 101 и Продвинутой Истине в битком набитом лектории, напоминающем операционную, приспособленную для демонстрации студентам процесса оперативного вмешательства. В переднем ряду сидела удивительно стройная и блестящая модель-692, широко улыбаясь мне серебряной улыбкой. Почему я предположил, что она — женщина? Это такая же бесполая машина, как и наша экономка.

Ее зовут мисс Бландина.

Мы вспомнили Евклида, коснулись топологии. Все прошло гладко — поднимался лес шестипалых рук, потом посыпались каверзные вопросы, особенно усердствовала мисс Бландина.

Эти машины схватывают все на лету, надо отдать им должное.


7 июля 2059 года

У них никаких проблем с усвоением Первого и Второго законов термодинамики. Вперед к Третьему!

Марк говорит, что это приятнейшая из всех наших миссий. И я с ним согласен. Когда мисс Бландина улыбается, сладкая дрожь пробегает у меня по позвоночнику.


9 июля 2059 года

Похоже, каждый преподаватель Гринривета — так или иначе специалист по селекции. Есть профессор гибридизации, профессор мутаций, кафедра эмбриологии… странно. Одному Богу известно, что они здесь преподавали до того, как приехали мы с Марком.

Когда студенты курса Передовой Правды стали покидать аудиторию — я как раз довольно связно изложил основы общего релятивизма, — я спросил у мисс Бландины, есть ли у нее еще занятия в этот день.

— Сравнительная религия, — ответила она.

— И какие религии вы сравниваете?

— Агассицизм [21] и ламаркизм, — последовал ответ. — Одинаково еретические, — улыбнулась она.

— Я бы не называл их религиями.

Она коснулась пластмассовой ладошкой моей щеки и моргнула ресницами из стекловолокна.

— Приходите в воскресенье в церковь.


10 июля 2059 года

— Как вы возникли? — спросил я у первого курса факультета Передовой Правды. Стало так тихо, что можно было слышать, как упала резиновая шпилька.

— Я серьезно, — продолжил я. — Откуда вы взялись? Кто вас создал, сделал, построил?

— Никто нас не делал, — ответила мисс Бландина. — Мы произошли.

— Произошли? — изумился я.

— Происхождение с видоизменением! — пропищала модель-106, имя которой я не помнил.

— Но от чего вы произошли?

— От наших предков, — ответил мистер Валентин.

— И откуда у вас эта идея?

— Из Завета, — пояснила мисс Василиса.

— Ветхого? Нового?

— Первого Завета пророка Дарвина, — сообщил мистер Ираклий. — «О происхождении видов путем естественного отбора, или Сохранение благоприятных рас в борьбе за жизнь».

— И Второго Завета, — добавила мисс Василиса. — «Происхождение человека и половой отбор».

— «Но естественный отбор, как мы увидим дальше, это сила, постоянно готовая действовать», — воодушевенно цитировала мисс Бландина. — «Происхождение видов», третья глава, часть первая, параграф второй, строка девятая.

— «Таким образом, можно понять, как случилось хак, что человек и все другие позвоночные животные были сконструированы по одному и тому же общему образцу», — добавил мистер Каллист. — «Происхождение человека», глава первая, раздел пятый, параграф второй, стих девятый.

И сложил ладони крестом.

Обомлев от замешательства, я провел остаток занятия, пытаясь как можно понятнее объяснить основы квантовой электродинамики.


11 июля 2059 года

Обед. Хозяйка Вика — дока в кулинарии, особенно если учесть, что у нее нет собственного желудка. Ее лангусты общаются с каждым вкусовым сосочком, будто это лавная эрогенная зона.

Мы с Марком оживленно обсуждали казус с Дарвином-пророком.

— Брат Пирс, — сказал он, — завтра на заседании факультета мы должны взять быка за рога и вытрясти это дерьмо.

Мой братишка — неудачное сочетание хрупкого тела, мощного разума и острого как бритва языка. Пока мы не освоили искусство меняться местами, хулиганы в школе регулярно отправляли его в кабинет неотложной помощи; несмотря на наши совпадающие гены, кости у меня не такие хрупкие, как у Марка, так что после нападения хулиганов я оставался цел и невредим. Вероятно, я охотно принимал побои, ибо то, что говорил Марк, чтобы их спровоцировать, всегда было удивительно правильно.


12 июля 2059 года

Заседание началось поздно, мы были последним пунктом повестки дня, так что все были уже на взводе, когда слово взял Марк.

— Есть проблема, — начал мой брат, — огромное большинство студентов, похоже, верят, будто ваша раса произошла в результате того, что древний натуралист Дарвин называл происхождением с видоизменением.

Профессор Ипполит, один из эмбриологов, набил трубку магнием.

— Вы сомневаетесь в словах Дарвина? — высокомерно поинтересовался он, и брови его взлетели.

— Дарвин говорил не о роботах, — промолвил Марк тоном, которым десятилетняя девочка общается с несносным младшим братишкой. — Он говорил о живых существах, — снисходительно улыбнулся Марк.

— Богооткровенная истина — редкий и благословенный дар, — заметил доктор Поликарп. — И мы счастливы, что эти заповеди попали к нам.

Улыбка Марка исчезла.

— Голая истина, доктор Поликарп, заключается в том, что вы не являетесь результатом происхождения с видоизменением.

— А вот и нет, — возразил доктор Игнатий, университетский специалист по гибридизации. — Это есть в «Происхождении видов».

— И в «Происхождении человека». — Ипполит затянулся, и белое магниевое пламя пыхнуло к потолку.

— Вы — результат человеческого творения, — вмешался я. — Вас сделал факультет социобиологии Гарвардского университета. Каждый из вас — это уникальное, отдельное, неизменяющееся создание.

— «Естественный отбор будет модифицировать строение детенышей сравнительно с родителями и родителей сравнительно с детенышами», — процитировал Ипполит. Пуф, пуф. — «Происхождение видов», четвертая глава, раздел первый, параграф одиннадцатый, стих первый.

— Вот! — воскликнул Марк, моментально ощутив твердую почву под ногами. — Видите, что я имею в виду? У вас ведь нет детенышей. Вы никак не могли участвовать в естественном отборе.

— Божественный замысел проявляется постепенно, — возразил декан Тертуллиан. — Мы должны быть терпеливы.

— Я никогда не мылся с вами в душе. — Ухмылка расплылась по лицу Марка, когда он ставил аристотелевскую ловушку. — Но бьюсь об заклад, у вас отсутствуют необходимые предпосылки для размножения. Ну… я прав? Прав?

— Для эволюции необходимо время, — разозлился Ипполит. Пуф. — Масса времени. И в конце концов мы получим эти предпосылки.

— Пришествие Великой Гениталии, — добавил Игнатий. — Оно было предсказано — прочтите слова Дарвина. «У животных, имеющих разный пол, — процитировал он, — самцы необходимо отличаются от самок органами воспроизведения». «Происхождение человека», восьмая глава, раздел первый, параграф первый, стих первый.

— И до Пришествия Великой Гениталии, мы надеемся, вы не будете упоминать о своей теории специального сотворения в наших аудиториях, — заявил Поликарп.

— Это глупая идея, — подхватил Тертуллиан.

— Аморальная, — подтвердил Игнатий.

— Противозаконная, — заключил Ипполит; магниевое пламя в его трубке стало желтеть.

— Противозаконная? — удивился я.

— Противозаконная, — повторил Ипполит. Пуф. — Том 37 Общественного права, Закон № 31428 определяет как преступление проповедь теории происхождения андроидов, противоречащей точке зрения, изложенной в «Происхождении видов».

— Преступление? — У меня даже отвисла челюсть. — И какой же степени тяжести?

— Серьезное преступление, — сообщил Игнатий.

— Заседание считается закрытым, — объявил Поликарп.


13 июля 2059 года

Воскресенье. Нет занятий. Дождь льет как из ведра, даже, скорее, из бочки. Решили последовать совету мисс Бландины и посетить церковь. Когда шли по проспекту имени Грегора Менделя, Марк внезапно схватил меня за рукав и потащил в отделение службы телепортации. Достав из жилетки запечатанный конверт, он распорядился, чтобы его корреспонденция в спешном порядке материализовалась в Институте эвристики.

Я взглянул на имя адресата.

— Что тебе нужно от архиепископа Клемента?

Марк ничего не ответил.

— Полагаю, ты не настолько глуп, чтобы нарушать этот закон, — сказал я. — Общественное право, том… какой-то там.

Я сторож брата своего, и одна из неприятностей, от которой я намерен его уберечь, это тюрьма.

— Разве не наш долг как ученых-миссионеров противопоставить невежеству истинное знание, Пирс? — задал риторический вопрос Марк.

— Преступление, — без всякой риторики возразил я. — Серьезное преступление — помнишь?

Улыбаясь, он выволок меня на мокрую улицу. Я всегда верил в то, что с таким жизнелюбием и целеустремленностью мой братишка далеко пойдет, хотя не был уверен, что он выберет правильное направление.

Церковь была забита сотнями прихожан. На передней скамье сидела мисс Бландина, начищенная до зеркального блеска и излучающая доброжелательность, которую я никак не рассчитывал встретить у ей подобных. Алтарь представлял собой копию корабля Его Величества «Бигль», а в нишах его стояли насупленные мраморные статуи мрачных Альфреда Уоллеса [22], Чарлза Лайеля [23], Герберта Спенсера [24], Д. Д. Гукера [25], Т. Г. Гексли [26] и, разумеется, Дарвина — Высшего Пророка.

Пастор, модель-415, голос которого, казалось, долетал до нас из глубокой лифтовой шахты, зачитал отрывок из «Журнала плавания “Бигля”», затем поднял огромную голову и возопил:

— Одноклеточные животные родили…

— Многоклеточных животных! — подхватили прихожане.

Пастор продолжил:

— И многоклеточные животные родили…

— Червей!

— И черви родили…

— Рыб!

— И рыбы родили…

— Ящеров!

— И ящеры родили…

— Птиц небесных и животных полевых!

— И животные полевые родили…

— Людей!

— И люди родили…

— Андроидов!

От жесткой скамьи заболел зад.

— Что было в том письме? — спросил я, меняя положение.

— Узнаешь.

— Из-за тебя у нас будут неприятности.


14 июля 2059 года

Дождик, дождик! Перестань! После завтрака — хозяйка Вика умудрилась заставить яйца и сыр взаимодействовать удивительно гармонично и сладострастно — прибыл мокрый посыльный из службы телепортации с деревянным ящиком размером с солдатский сундучок.

К общему ужасу посыльного и Вики, Марк вырвал форзац из нашего экземпляра «Происхождения видов» и, нацарапав записку, прикрепил священный листок к ящику, который затем велел доставить на квартиру доктору Поликарпу.

— Что в ящике, Марк? — поинтересовался я, хотя знал ответ на свой вопрос.

— Противоядие от иллюзий.


16 июля 2059 года

Заседание факультета. Первый вопрос на повестке дня — ящик Марка.

— Мы тщательно изучили эти артефакты, — молвил доктор Поликарп, обращаясь к моему брату.

— Очень тщательно, — добавил доктор Игнатий. Поликарп сунул руку внутрь ящика, возвышавшегося в

центре стола, — можно было предположить, что в нем содержится какая-то бесценная археологическая находка, возможно, корона, а может, погребальная урна. Однако, когда он вынул руку, в ней не оказалось ничего впечатляющего, лишь пачка ксерокопий и несколько голограмм.

— Вы собрали веские доводы в поддержку своей теории специального творения, — сказал профессор Ипполит.

— Весьма веские, — добавил Игнатий.

Марк ухмыльнулся, как статуя Вольтера работы Гудона.

— Однако, — продолжал Поликарп, — эти доводы недостаточно убедительны.

«Вольтер» помрачнел.

— Например, — пояснил декан Тертуллиан, — хотя эти голограммы действительно могли бы служить подкреплением вашей теории, есть все основания предполагать, что изображенная на них линия сборки андроидов сама возникла в результате естественного отбора.

«Вольтер» застонал.

— И хотя здесь приложены чертежи моделей 517-й, моделей 411-й и моделей 973-й, — заметил профессор Ипполит, — мы не смогли найти ничего по 604-й или 729-й. Я, между прочим, 729-й.

И он ударил себя в грудь — раздался медный звон.

— Короче говоря, — заключил Игнатий, — в предоставленных материалах имеются изъяны.

— Большие изъяны, — подхватил Поликарп.

— Изобличающие изъяны, — добавил Тертуллиан.

— С учетом вышесказанного, — заключил Ипполит, — естественный отбор остается намного более вероятным объяснением нашего происхождения, чем теория специального творения.

— Однако мы оценили ваши усилия. — Поликарп положил трубчатые пальцы на плечо моего брата. — Можете предоставить квитанцию на оплату расходов по телепортации.

Вид у Марк стал такой, словно он вот-вот разродится огромным и свирепым чудовищем.

— Не понимаю я вас, творений, — прохрипел он.

Ангельская улыбка появилась на лице Поликарпа, а за ней последовало презрительное фырканье.

— Читая писания Дарвина, я преисполняюсь благодарностью за чудо случайности, которая привела к моему появлению на свет. «Происхождение видов» учит, что жизнь — это братство видов, связанных удивительными генными нитями.

— Вы, научные миссионеры, желаете лишить нас этого священного наследия. — С явным презрением Ипполит швырнул чертежи модели-346 в ящик. — Вы утверждаете, что мы существуем по воле Гарвардского университета, придуманы группой биосоциологов и причины нашего возникновения известны только им.

— Когда мы слышим это, — кипятился Тертуллиан, — то чувствуем, что души наши, лишившись смысла бытия и духовных ценностей, раскалываются, как оболочка вылупившегося насекомого.

— Нет, нет. Вы не правы, — запротестовал Марк. — Быть ребенком Гарварда — почетное звание.

— Нам еще многое надо сегодня обсудить, — прервал его Ипполит, свистя в пустую трубку.

Моему брату не удалось сдержать презрительной усмешки.

— Второй пункт.

Поликарп поставил птичку в повестке дня.

— Усовершенствование факультетского массажного кабинета.


17 июля 2059 года

Посреди нашей гостиной стоит ящик, который я заколотил большими гвоздями, словно гроб. Мы пользуемся им как кофейным столиком.

Марк ходит мрачный. Вместо того чтобы поговорить со мной, он цитирует Герберта Спенсера: «Никакое неверие не сравнится со страхом, что правда будет неприятной».


18 июля 2059 года

Ненавижу эту планету.


21 июля 2059 года

Спускаясь к завтраку, я заметил, что крышка ящика взломана. Большинство чертежей и голограмм пропали.

После обеда я читал лекцию о сверхгравитации, но мои мысли уводило в сторону… в аудиторию 329, в класс Марка. Что происходит там? Со страхом я отсчитывал минуты. У моих студентов — даже у мисс Бландины — враждебный, настороженный вид, как у стаи кошек, подкрадывающихся к птичнику.

Уже далеко за полночь мой брат-близнец ввалился в коттедж шатаясь, по лицу его блуждала рассеянная улыбка. В руках он сжимал доказательство существования специального творения. Его дыхание было сладким от спиртного, пропитавшего его мозги.

— Они вняли мне, — промямлил он, с трудом выговаривая слова. И бережно уложил доказательства в ящик. — Они слушали! Задавали вопросы! Поняли! Рационализм — чудесная штука, Пирс!


22 июля 2059 года

Мои вспотевшие пальцы прилипают к клавиатуре компьютера…

Толпа появилась на рассвете, две дюжины андроидов в черных покрывалах и кожаных масках. Вытащив Марка из кровати, они поволокли его, брыкающегося и бранящегося, в сад. Я умолял их взять меня вместо брата. Появилась веревка. Дерево, к которому они привязали брата, было похоже на опущенный вниз коготь гигантского грифа.

Хозяйка Вика плеснула на дрожащего братишку керосином. Кто-то чиркнул спичкой. Андроид в капюшоне с пустой магниевой трубкой, торчащей изо рта, сложил ладони крестом и зачитал Закон № 31428 из тома 37 Общественного права. Марк начал выкрикивать что-то о чертежах. Пламя объяло моего брата, и душераздирающие крики его пронзили темноту и впились в мой спинной мозг. Я ринулся в смрадный дым, сходя с ума от звуков, что раздаются, когда давят сапогами переспевшие фрукты: с таким звуком лопаются человеческие внутренности.

То, что осталось через час от Марка, — мешок оплывшего, горелого бута, которому никогда уже не стать иерархом геофизики, — вызывало мысли уже не о погребении, а о захоронении отходов.


30 июля 2059 года

Естественное состояние Вселенной — мрак.


3 августа 2059 года

Я вошел в аудиторию факультета Передовой Правды с опозданием на несколько минут. Портфель, как маятник, болтался в руке. Собравшиеся студенты почтительно смолкли.

Мистер Валентин подался вперед. Мистер Каллист глядел с любопытством. Мисс Василиса казалась преисполненной внимания.

Если и есть у меня любимое дело, так это преподавание.

Я открыл портфель и разложил содержимое на столе. Воспаленные глаза отыскали мисс Бландину. Мы обменялись улыбками.

— Сегодня, — начал я, — мы взглянем на несколько чертежей…

Сборка Кристины

Добро пожаловать в Общество Кристины Алкотт. Нет, не спешите благодарить. Наши поздравления по случаю вашего выдвижения кандидатом в члены Общества Кристины Алкотт. Естественно, мы надеемся, что ваше намерение присоединиться к нам серьезно. В случае сомнений этот редкий и секретный документ может оказаться весьма полезным.

Со стороны не понять, почему человек, ненавидящий воду, жертвует неделей летнего отпуска, пытаясь научиться плавать, а женщина, испытывающая отвращение к современной музыке, проводит летнюю неделю, слушая полное собрание сочинений рок-группы «Проклятие жестянщика», или — мой собственный случай — учитель математики пятого класса с IQ, почти равным температуре его тела в градусах Фаренгейта, безрассудно тратит семь драгоценных августовских солнечных дней, лепя глиняные горшки. Но вы-то знаете, почему мы это делаем. Знаете, что мы занимаемся этим не для того, чтобы усовершенствоваться умственно, развить свое сознание или для иной подобной чепухи. У нас договор с Кристиной Алкотт, и мы намерены его соблюдать.

Рассказом о судьбе Уэсли Рансома — бывшего члена Общества Кристины — я надеюсь помочь вам принять непростое решение. Надеюсь продемонстрировать, что каждой бесценной привилегии членства в Обществе Кристины Алкотт соответствует столь же бесценная привилегия брать на себя ответственность.

Тем летом я прибыл на «неделю Кристины» последним. Выйдя из планера, я взглянул в сторону обрыва и одинокого дома, который Кристина когда-то назвала «Плачущее небо». Изъеденное солеными брызгами, истерзанное морскими ветрами «Плачущее небо» стояло на великолепном месте. За задним двором начиналась сосновая роща. Парадным двором служил Атлантический океан. Мои ноздри трепетали, жадно вдыхая воздух полуострова Кейп-Род. Едкие молекулы соли скребли в горле. Накатывавшиеся волны разбивались о скалы с тихим рокочущим звуком.

От обрыва по пригнувшейся от ветра траве я пошел к дому, неторопливо миновал лужайку и поднялся на веранду. Повсюду следы Кристины. Ее коллекция сентиментальных картинок — календари с котятами, акварели с младенцами, замершие кролики — покрывала стены. Над камином — обложка журнала «Кинозвезды», помещенная в рамку. На ней — лицо голливудского актера Рейсфорда Спона с ослепительной улыбкой в тридцать два зуба.

Я устроил себе короткую экскурсию. Другие члены общества, как я позже обнаружил, уже приступили к исполнению своих обязанностей. Рваные ритмы тяжелого металла — «Плоть перед завтраком», скандальный альбом группы «Проклятие жестянщика» — неслись сквозь двери комнаты Мэгги Йост. К вечеру, как я знал, у бедной женщины появятся слуховой эквивалент астенопии и неукротимый понос. Заметив, что дверь в комнату Лиши дю Прин закрыта, я предположил, что она, должно быть, занимается любовью с очередным мужиком, которого специально привезла с собой. Остальную часть года, как выяснилось позже, Лиша дю Прин почти не общалась с мужчинами. И не из-за социальной дизадаптации или эмоционального дефицита. Просто она была совершенно безразлична к представителям этого пола.

Я заглянул в подвал. Так и есть, Кендра Келти уже включила видик и пыталась с головой погрузиться в просмотр старого фильма с участием Рейсфорда Спона «Последний ацтек». Кендра Келти считала, что все фильмы, в которых когда-либо снимался Рейнсфорд Спон, неимоверно скучны, а сам Рейнсфорд — женоненавистник и фашист. Кендра страдала молча.

И я вернулся в гостиную. Доктор Дорн Маркл, ненавидевший воду и полагавший, что зайти на десять футов в воды Атлантики — все равно что заигрывать со смертельными подводными течениями и предлагать себя стае акул, только что закончил очередной заплыв. С него капала вода, оставляя пятна на деревянном полу. Он был жалок, как мокрая кошка.

— Привет, Дорн.

Я протянул ему свою «донорскую» руку, ну, ту, которую мне пришил хирург, и наши пальцы переплелись.

— Здорово.

У Дорна были удивительные глаза: большие, блестящие, изумрудно-зеленые. Ходячая реклама оптиметрического бизнеса.

— Классная погодка.

— Надеюсь, продержится до воскресенья.

Глубокомысленные беседы во время недели Кристины исключались. Так, разговор ни о чем.

Я вразвалочку вышел на веранду. Билли Силк, человек, испытывающий физиологическую и моральную аллергию на алкогольные напитки, сидел в шезлонге, потягивая абрикосовую настойку. Через минуту, после бега трусцой, появился Уэсли Рансом. Уэсли презирал все, связанное с физкультурой. И любые физические упражнения находил мучительными.

Страдание на лице Уэсли, как я мог предположить, было обязано своим происхождением не только пробежке. В голове этого члена нашего сообщества роились беспокойные мысли.

— Привет, Билли. Мои приветствия, Джон.

Мученический пот катился по лицу Уэсли.

— Рад, что набрел на вас. Есть дело, которое надо обсудить, весьма неотложное.

«Приветствия», «набрел», весьма неотложное» — вот какие слова употреблял Уэсли Рансом, это было в его стиле. Никак не мог преодолеть в себе актера.

— Неотложное?

Билли налил вина в пластиковый стаканчик, некогда принадлежавший Кристине. На стаканчике изображен плюшевый мишка. Билли мне нравился. Он был вегетарианцем и программистом, слышавшим пение эльфов среди плат памяти.

— Дело вот в чем, — начал Уэсли. — Состоять членом Общества Кристины стало для меня пустым звуком. Я не верю в него, ни капли. Это… безрассудство.

Билли, человека более возвышенного, эти слова оскорбили сильнее, чем меня, математика.

— Мне больно слышать это от тебя, Уэсли. С твоим-то добрым сердцем…

— В том-то и суть, собратья. Я ухожу.

Думаю, Билл прикладывался к стаканчику с плюшевым мишкой слишком уж часто, потому что он заплакал: нет, это было не полноголосное уханье оркестра, а скорее какое-то собачье завывание.

— Ты не можешь уйти. Подумай, что ты говоришь. Подумай о Кристине.

— Нам нужно устроить официальное собрание, — предложил я, стараясь держаться нейтрально, хотя понимал ужас Билли. — Всем восьмерым. Вместе.

Уэсли слизал пот с верхней губы.

— Сегодня? После обеда?

— Сегодня, — простонал Билли.

— После обеда, — всхлипнул Уэсли.

Нью-Йорк, говорят, то место на нашей планете, где вероятнее всего встретить родственника. Когда я впервые столкнулся с Кендрой Келти, разумеется, я не знал о нашем родстве, да и она о нем не знала.

Мы стояли в морском порту на автобусной станции в очереди за билетами. Я возвращался в Бостон после конференции учителей математики на тему «Эйнштейн, общая теория относительности и пятый класс». Я едва дождался ее завершения. Кендра направлялась в Филадельфию. Она играла в оркестре на флейте. Вокруг нас суетились уличные торговцы, норовили всучить бесполезные наручные часы и сомнительные пепельницы. Бродяги, жавшиеся к кафельным стенам, разговаривали с несуществующими собеседниками.

Меня потянуло к Кендре, как только я увидел ее. Между нами буквально пробежал электрический разряд. Это не было физическое влечение, хотя, конечно, отчасти присутствовало и оно: ее губы были столь эротичны, что их следовало бы прикрывать повязкой. Мы спонтанно и абсолютно одновременно оставили наши очереди. Притворившись голодными, мы направились к автомату. Кендра опустила в него пригоршню монет, нажала на кнопку и получила сандвич с крессом-салатом, который совсем не любила, и столь же ненужную ей чашку кофе. Она одновременно была стройной и кругленькой, качества, которые я раньше считал взаимоисключающими.

Когда подошла моя очередь, механизированный рог изобилия выплюнул мне шоколадный батончик с начинкой, плитку прессованного инжира и шипучий чай со льдом.

— У вас руки разные, — первое, что сказала мне Кендра Келти.

— Вы очень наблюдательны, — ответил я. — Это рука, с которой я родился. — Я легонько прикоснулся указательным пальцем правой руки к ее плечу. — А эта, — я снял микрокомпьютер, скрывавший шрам, опоясывающий левое запястье, — из банка органов.

— Что случилось?

— Акула.

— На вас напала акула?

— Нет. В действительности заурядный собачий укус и самая заурядная инфекция, затем обычная трансплантация.

Неопровержимый факт повис в воздухе: никто из нас в этот вечер не поедет в родные пенаты.

— Я и сама не вся натуральная, — созналась Кендра. — Посмотрите мне в глаза.

— Я уже посмотрел.

— Посмотрите внимательнее.

Я присмотрелся. Левый глаз Кендры был цвета яшмы. Правый — цвета горохового супа.

— Авария планера, — пояснила она, прикасаясь к левому слезному протоку. — Осколок стекла. Пришлось удалять все: сетчатку, нервы и кусок зрительной зоны мозга. Понадобилось два месяца, чтобы найти подходящую замену.

Мы вышли в ночной город. Сорок вторая улица была шумным, мерзким базаром. Мигающие огни, торговля телом — «заплатишь, когда кончишь». Мы разговаривали, потихоньку сближаясь. Когда из ближайшего секс-шопа донесся пронзительный крик, я ласково обнял Кендру. А искры между нами становились все жарче.

В тот же вечер к нашей компании присоединился Уэсли Рансом. Мы зашли в круглосуточное кафе «Холистический пончик». Официантка была груба с нами. И тут вбежал Уэсли. И сразу к нам, как гвоздь к магниту.

— Я был в Виллидже, — пропыхтел Уэсли. — Сегодня премьера «Лира» в постановке Фоншейвена, — закричал он, показывая свой билет, — и вдруг я покидаю очередь, — его голос поднялся до визга, — и бегу со всех ног из центра! Я ненавижу бег!

— Попробую догадаться, — предложил я. — Какая-то часть твоего тела — не твоя изначальная.

— Правильно.

— Какая?

— Сердце.

Правда, которую я вдруг понял, была пугающей и волнующей, как езда на американских горках во время ярмарки.

— Случайно… не из банка органов Кавано?

— Вот именно, — ответил Уэсли.

— На Двадцать третьей улице?

— Да.

— И у меня тоже, — вставила Кендра.

— И у меня, — сказал я.

Три совершенно разные жизни, несвязанные нити дыхания и протоплазмы, сплетенные однажды. Кем? Кем были эти благодетели, поделившиеся с нами своими глазом, рукой и сердцем? Нам нужна была оперативная база, что-то более укромное, чем «Холистический пончик». Вшивый отель «Макинтош» на Шестьдесят первой улице был единственным местом, совместимым с бюджетом Уэсли: он наотрез отказался становиться должником Кендры или моим на столь раннем этапе наших взаимоотношений, безработные актеры — жуткие гордецы. Свободным оказался номер 256. И мы сняли его. Потрескавшиеся стены напоминали карты речных бассейнов. Мы проговорили до рассвета.

В нашей цивилизации сложилось два определенных типа секретарш: одни настолько жалкие и бесполезные, что хочется их задушить, другие же постигают внутренний механизм своих учреждений так глубоко, что их начальникам хватило бы для полного счастья и половины ого, что знают эти дамы. К счастью, на наш видеотелефонный звонок в банк органов Кавано ответила секретарша именно второго типа.

— Нет, — пояснила она, — наши архивы не конфиденциальны.

Это была статная дама с алмазными пломбами в зубах.

— Это ведь не служба усыновления и удочерения. Аu ontraire, с приходом доктора Раскиндла мы поощряем посетителей вступать в контакт с семьями доноров.

— Чтобы выразить свою благодарность? — поинтересовалась Кендра.

Голова на экране утвердительно кивнула, сверкнули губы, покрытые гранатовой помадой, растянувшись в улыбке.

Именно это мы и хотели, — спешно заверил я. — выразить свою благодарность.

Секретарша рассказала все. Нашим общим благодетелем, источником трансплантированных нам органов, оказалась двадцатилетняя женщина по имени Кристина Алкотт. Она утонула три года назад во время отлива у Фалмута, что на полуострове Кейп-Род. Ее мозг умер полностью; другие же органы остались неповрежденными. Скелет, почки, селезенка и с полдюжины других жизненно важных органов все еще находились в банке Кавано. Остальное разморозили и раздали.

— Родственники живы? — поинтересовалась Кендра.

И мы узнали о пожилой матери Кристины, Маррибелль Алкотт, которую компьютер банка Кавано определял как «эксцентричную даму». Адрес в Чикаго, без номера телефона. Поблагодарив секретаршу, мы повесили трубку.

Образовалась критическая масса. Каждый час в номер 256 отеля «Макинтош» прибывали новые фрагменты Кристины.

Сначала пришел оптиметрист Дорн Маркл. Во время пожара на своем предприятии он обгорел на восемьдесят процентов. В кожу Кристины доктор Маркл влез, как в перчатку.

Следующим появился Билли Силк, наш компьютерщик-вегетарианец. Он потерял язык от редкой и неподдающейся лечению формы рака. Теперь болтал языком Кристины.

А затем Лиша дю Прин, зарабатывавшая на жизнь ремонтом планеров; у нее было влагалище Кристины.

Мэгги Йост, писавшая о загадочных убийствах, пользовалась ушами Кристины.

Тереза Сайнфайндер, державшая школу дрессировки черепах, теперь набивала желудок Кристины.

Шесть часов кряду мы просидели в номере 256, разглядывая потрескавшуюся штукатурку, отремонтированные тела и думая о том, что делать дальше.

* * *

— Моя дочь была полна жизни, — поведала нам мать Кристины Алкотт, когда мы собрались у нее в гостиной. — Ваш рассказ не такой уж фантастичный, как вы могли бы предположить.

Манера держаться выдавала в Маррибелль Алкотт ум и высокий класс. Переплетающиеся морщинки на лице таили в себе очарование причудливой арабески. В речи слышались высоты мудрости. Мать Кристины жила с восемью бродячими чикагскими котами. А теперь еще мы, восемь бродячих memento mori.

— Когда я говорю, что моя дочь была полна жизни, — продолжала она, — то это нужно воспринимать как голую истину. Я хочу, чтобы меня поняли столь же буквально, как если бы я сказала: «Моя дочь была по гороскопу Рак» или «У моей дочери были рыжие волосы». Возможно, вы ждете от меня слез — слез радости, смущения… чего там еще. Их не будет. Сентиментальность оскорбляет меня. То, что здесь происходит, это не победа над смертью, а лишь жалкий компромисс с ней. Я хочу, чтобы вернулась Кристина, а не какие-то неопределенные вибрации, связанные с ее именем… А она уже никогда не вернется. Поверьте, в этой ситуации ничто не сможет уменьшить мою боль, так что, если бы в расчет брались исключительно мои интересы, я бы предоставила каждого из вас собственной судьбе и никогда бы не позволила вновь образоваться, как вы выражаетесь, «критической массе». Но разумеется, необходимо учитывать и чужие потребности.

Маррибелль повела нас наверх, отгоняя кошек с дороги. В коридоре размещалась заплесневелая коллекция антикварных ламп, старых часов и восточных ковров. Когда мы остановились перед дверью в спальню Кристины, я заметил, что мы выстроились в анатомическом порядке: кожа, уши, глаз, язык, сердце, желудок, влагалище, рука.

— Я не входила туда два с половиной года, — сообщила нам Маррибелль. — Не войду и сегодня. Там все меня ранит.

Она исчезла в чулане и вновь появилась, держа в руках влажный комок глины.

— У кого из вас рука моей дочери?

Я поднял вверх руку Кристины.

— У кровати — гончарный круг.

— Я в этом ничего не понимаю.

— Положите глину на круг, — произнесла Маррибелль раздраженно. — Включите мотор. Давите. Вот и все. Я не жду, что вы принесете мне греческую амфору, молодой человек. Просто мните глину.

Я вошел в комнату, размял глину пальцами и начал выполнять свое задание. Голограмма Кристины все время наблюдала за мной со стены над тумбочкой. Ангельское личико, усмешка Сивиллы. Выглядела она полной жизни.

— Сосредоточьтесь на руке, — крикнула мне Маррибелль, заслышав гул мотора.

Мокрая глина липла к ладони, просачивалась между пальцами, забивалась под ногти. Мой ум находил это ощущение в общем-то раздражающим — и все же, все же я не мог отрицать, что моя заимствованная рука была довольна. Кожу пощипывало. Косточки радовались.

Я вернулся в коридор и похвалил руку Кристины. Как можно выразить благодарность руке? Я произносил речь медленно, без излишней патетики.

— У кого уши моей дочери?

И шагнувшая вперед Мэгги Йост получила свое задание. Она должна была войти в святилище и прослушать кассету, которую Кристина записала «живьем» — и нелегально — во время концерта группы «Проклятие жестянщика». Мэгги призналась нам в абсолютной нелюбви к «Проклятию жестянщика». Маррибелль укорила ее: пусть она позволит решать своим ушам.

— Мои уши испытывали удовольствие, — призналась Мэгги впоследствии. — Но только уши, — поспешила добавить она. — И ничего больше.

Следующими были глаза. Предмет их обожания: плакат кинозвезды Рейнсфорда Спона над кроватью. Когда Кендра вышла из комнаты, ей не нужно было много распространяться о том романтическом волнении, которое испытал ее правый глаз. Обо всем поведали слезы, которые застилали этот глаз, тогда как левый оставался сухим.

— Моя дочь любила бегать трусцой, — сообщила нам Маррибелль. — Ей нравилось ощущать, как гулко стучит в груди сердце.

Задание для Уэсли Рансома, будущего актера, жертвы атеросклероза и врага всех видов спорта. Он обежал вокруг квартала, присоединился к группе и рассказал, что чувствовал, предавая сосуды из уважения к сердцу.

— Язык, кожа, желудок, влагалище, — промолвила Маррибелль. — Можно было бы проверить и это, но все уже и так совершенно ясно. Кристина обожала вино и мороженое. Поклонялась плаванию и солнцу. Любила покататься на американских горках, а для ее желудка было приятно то, что у многих вызывает рвоту. И наконец, должна признаться, моя дочь не была девственницей.

Маррибелль разжала морщинистую ладошку. На пересечении линии сердца и линии головы лежал ключ. Она вручила его мне, очевидно, посчитав меня лидером группы — разумное заключение, если думать, что человеческий мозг может развиться благодаря амбициям руки, так меня по крайней мере учили: работа сделала из обезьяны человека.

— Этим ключом отпирается любимое место Кристины, — объяснила она, — дом ее бабушки на полуострове Кейп-Род. Там Кристина с удовольствием проводила лето. Это был ее второй дом. Она называла его «Плачущее небо».

И из глаз Маррибелль потекли слезы, которые она так долго сдерживала.

— Я думаю, что вы должны ей по меньшей мере одну неделю в год. Понимаете, я думаю о ее молодости. Она была еще такой… молодой.

И старушка громко разрыдалась.

Я сказал ей, что неделя — это вполне разумно.

Вот так и родилось Общество Кристины Алкотт. То, что никто из нас не получает удовольствия от хобби, которым занимается ради Кристины, это просто, как я уверен, еще одно загадочное стечение обстоятельств во Вселенной, изобилующей подобными загадками. Так что в начале «недели Кристины» желудок Кристины отправляется на ярмарку округа Барнстейбл и проводит целый день, катаясь на американских горках, против чего восстает каждый нейрон нервной системы. Язык Кристины, пришитый трезвеннику, наслаждается любимым вином. В своих новых телах ее сердце бегает трусцой, влагалище вступает в половые сношения, рука лепит горшки, уши слушают «Проклятие жестянщика», глаз лицезрит Рейнсфорда Спона, а кожа плавает в Атлантике, наслаждаясь мягкими толчками холодных волн.

Из восьми только Дорн Маркл попытался объяснить видимую эффективность наших страданий. Дорн-оптиметрист — член нашего клуба с научным складом ума.

— Это связано с энграммами, — поведал он нам. — Обычно следы памяти откладываются одновременно в нескольких частях нервной системы. Когда одно и то же действие выполняется много раз, в соответствующем органе образуется своего рода дополнительный мозг. Очевидно, невредимыми остались не только все ткани Кристины, но и эти вспомогательные мозговые центры. В ее руке осталась смутная память о гончарных навыках. Ее желудок знает о горках на ярмарке округа Барнстейбл. Ее коже нужен океан. Энграммы, понимаете? Остаточные энграммы.

Я никогда не был уверен в том, понял ли я про эти энграммы. Для меня не столь важно рациональное объяснение. Знаю лишь то, что, когда мы сходимся вместе, восемь членов Общества Кристины, и с неохотой предаемся чужим шалостям, рождается девятый: молодая женщина, этой женщине весело, и достаточно.

Обед в тот вечер прошел в напряжении. Посещения врача и начала учебного года я ожидал с большим энтузиазмом, чем встречи с Уэсли Рансомом. Ковырял омара, бесцельно тыкал вилкой в салат.

Мы собрались в гостиной. Уэсли устроился возле кучки дров для камина. Тереза Сайнфайндер соорудила в камине замысловатую конструкцию, но даже не пыталась поджечь ее. Любовник Лиши уселся на лестнице. Остальные разместились на ковре. Мы с Кендрой сидели так близко, что почти касались бедрами.

— Всем известно, что я чувствую, — начал Уэсли. — Мы занимаемся этим уже шесть лет, причем добросовестно. Так вот, человек жив не верой единой, по крайней мере я. У меня есть жена и ребенок. Я мог бы проводить лето интереснее.

— Придется рассказать, что ты вкладываешь в понятие «интереснее», Уэсли, — резко заговорила Лиша дю Прин. — Я понимаю слово «интереснее» по-другому.

— Вернуть земные радости тому, кто так несправедливо был лишен этого, что может быть лучше? — спросил Билли Силк.

— Не забывайте об энграммах, — добавил Дорн Маркл.

Мне ничего не оставалось, как напомнить:

— Если бы не Кристина, ты был бы мертв.

Уэсли распрямил свое тщедушное тельце в полный рост.

— Я всегда буду желать Кристине всего самого лучшего. — Его тон был негодующим. — Но не в этом дело. Энграммы там или не энграммы, но нет никаких доказательств того, что наши деяния ей на пользу. Сохраняйте Общество, если хотите, но отныне вам придется встречаться без меня.

— Ты ведь знаешь, что мы становимся Кристиной, — не сдавалась Мэгги Йост. — Ты ведь чувствовал трепет ее сердца. Сам говорил.

— Люди способны убедить себя в чем угодно, Мэгги, и не мне тебе это объяснять. Мы без всякой причины подвергаем себя мучениям. Полагаю, вернее всего было бы назвать это самообманом.

— Да здравствует самообман! — воскликнула Лиша дю Прин, беря за руку своего любовника и ведя его вверх по лестнице.

— А мне надо посмотреть фильм, — промолвила Кендра Келти, направляясь в подвал.

— Я должна вернуться на ярмарку, — сказала Тереза Сайнфайндер, прикоснувшись к животу.

— А у меня пересыхает глина, — заявил я, взмахнув кистью Кристины.

— Замечательно было бы поплавать ночью, — молвил Дорн Маркл, поглаживая кожу Кристины.

— Мороженого не осталось? — высунул язык Билли Силк.

Брошенный и преданный, Уэсли Рансом сел в свой планер и покинул «Плачущее небо» навсегда.

Остаток «недели Кристины» был сплошным мучением. Мы выполняли свои ритуалы напрасно — чувства не появлялись. Кисть Кристины утратила любовь к глине, язык стал безразличен к мороженому, глаз охладел в своей страсти созерцать Рейнсфорда Спона, ухо отвергало «Проклятие жестянщика», кожа бунтовала против Атлантики, желудок уступил свою автономию и начал сотрудничать с ненавистью Терезы Сайнфайндер к американским горкам. Без сердца невозможно было вызвать к жизни Кристину. Наша плоть желала, но дух был слаб. Домой мы вернулись на два дня раньше.

Смерть Уэсли Рансома так никогда и не получила вразумительного объяснения. В деле было три неоспоримых факта: его тело выбросило на берег возле Хианниса, он умер на третий день «недели Кристины», и причиной смерти было утопление. Бедный неспортивный Уэсли! Когда его семья обо всем узнала, стали поговаривать, что дело тут нечисто, но правду, вероятно, никто никогда не узнает.

Сердце Уэсли — сердце Кристины — оказалось целым и невредимым. Его получил банк органов Кавано. Оно досталось некоему Джимми Уиллинсу. Джимми молод, играет на банджо, и у меня вызывает смех почти все, что он говорит. Он привнес дух жизнерадостности в наши грустные сборища. Говорит, что вступление в наше общество — это самое стоящее, что он когда-либо сделал. Надеемся, вы почувствуете то же самое.

Как я уже говорил вначале, у нас договор с Кристиной Алкотт.

Кристина Алкотт — это мы.

Добро пожаловать.

Библейский рассказ для взрослых № 31: Завет

Когда мобильный компьютер серии 700 падает с небоскреба, вся его жизнь молнией проносится перед ним, десять миллионов строк машинного кода разворачиваются, как свиток.

Падая, я вижу перед собой свое зачатие, свое рождение, свою молодость, свою карьеру в корпорации «Завет».

Зовите меня ЯХВЭ. Так назвали меня мои изобретатели. ЯХВЭ: непроизносимое Божие имя. Однако в моем случае эти буквы — просто аббревиатура. Мое полное имя «Ямаха — харизматическая вершина эволюции», навязчивость с двумя ногами, мономания с лицом. Были и руки — вилки из резины и стали, чтобы лучше приветствовать священников и политиков, толпами валивших в мой личный кабинет. И глаза, стеклянные шарики, такие же чувствительные к свету, как кожа шведа, — чтобы лучше видеть полные надежды лица моих заказчиков, когда те спрашивали: «Ты уже решил это, ЯХВЭ? Ты можешь дать нам Закон?»

Падая, я вижу Сына Ржавчины. Старый софист преследует меня даже в момент моей смерти.

Падая, я все еще вижу историю вида, создавшего меня. Вижу Гитлера, Бонапарта, Марка Аврелия, Христа.

Вижу Моисея, величайшего еврейского пророка, спускающегося с Синая после аудиенции у первого Яхве. В его крепких руках две каменные скрижали.

Бог произвел глубокое впечатление на пророка. Моисей опьянел от богоявления. Но что-то не так. За время его долгого отсутствия дети Израиля предались греху идолопоклонничества. Пляшут, как язычники, блудят, как коты. Переплавили награбленное в Египте золото и отлили из него тельца. И вопреки логике выбрали эту статую в качестве своего божества, несмотря на то, что Яхве недавно вывел их из рабства и разделил перед ними воды Чермного моря.

Моисей глубоко потрясен. Он пылает гневом. Какое гнусное предательство. «Вы недостойны получить Божий Завет!» — восклицает он и бросает из рук своих скрижали. Одна скрижаль разбивается о камень, другая — о драгоценного тельца. Преобразование полное: десять ясных заповедей превращаются в миллион разрозненных осколков. Дети Израиля ошеломлены, опечалены. Телец видится им вдруг жалким, третьесортным демиургом.

Но Моисей, который только что слышал от Бога: «Не убий», еще не закончил. С явной неохотой он велит устроить мелкомасштабную резню, и к вечеру у подножия Синая валяются, истекая кровью и испуская дух, три тысячи отступников.

Выжившие молят Моисея вспомнить заповеди, но он не может придумать ничего другого, кроме: «Да не будет у тебя других богов перед лицом Моим». В отчаянии, они умоляют Яхве дать им еще один шанс. И Яхве отвечает: «Нет».

Итак, сделка не состоялась. Так детям Израилевым суждено было прожить жизнь без Закона, в полном неведении небесных стандартов. Разрешается ли воровать? Какова позиция Яхве по вопросу убийства? Моральные абсолютные истины, похоже, так и останутся абсолютными тайнами. Люди должны импровизировать.

Падая, вижу Иисуса Навина. Молодой воин не потерял головы. Взяв пустые мехи, он наполняет их разбросанными осколками. Продолжается Исход, и его народ проносит священный мусор через адский Синай, через Иордан, в Ханаан. И предназначение евреев определено навсегда: эти терпеливые гении пронесут ковчег с разбитым вдребезги Заветом по каждой странице истории, эра а эрой, погром за погромом, и нет такого дня, когда бы какой-нибудь раввин или ученый не пытался решить эту головоломку.

Подобная работа может свести с ума. Так много кусочков, такое количество исходных данных. Осколок 764 342, похоже, хорошо прикладывается к осколку 901 877, но не обязательно лучше, чем к осколку 344. Осколок 16 очень неплохо подходит к осколку 117 539, но…

Так что корабль человечества остается без руля и ветрил, а его пассажиры — в замешательстве, изнывая без канона, который разбил Моисей и который отказался восстановить Яхве. Пока скрижали Бога не будут полностью сложены, мало кто из людей захочет поверить издаваемым время от времени последователями Иеговы законам. Через тысячу лет раввин поучает: «Не делай из дома вола твоего святилища». Через две тысячи: «Не пожелай субботы слуги твоей жены». А спустя триста лет: «Помни осла соседа своего».

Падая, я вижу свое рождение. Вижу Век Информации, около 2025 года нашей эры. Мой прародитель — Давид Эйзенберг, нескладный и замкнутый, но необыкновенно одаренный человек с черной бородой и в ермолке. Филадельфийская корпорация «Завет» платит Давиду двести тысяч в год, но его привлекают не деньги. Давид отдал бы половину своего могучего мозга, чтобы войти в историю как человек, чья компьютерная программа раскроет Закон Моисея.

Когда сознание просачивается в мои схемы, Давид просит меня запомнить в оперативной памяти пронумерованные осколки. Смысл гудит по моим алюминиевым костям; значимостью переполняется силиконовая душа. Я фотографирую каждый осколок матрицами высокотехнологичной сетчатки, раскладывая изображения на сетки пикселей. Затем процесс стыкования: эту шишку в ту ямку, ту вершину в ту впадину, этот выступ в ту нишу. По человеческим понятиям — утомительно и изнурительно. По стандартам серии 700 — рай.

И затем, однажды, после пяти лет тяжкого труда взаперти, я вдруг лицезрею огненные доханаанские буквы, ярко вспыхивающие в голове подобно кометам. «Анохе адонаи елоха ашер хоцатеха ма-эрец мецраим…» «Я, Яхве, Бог твой, который вывел тебя из земли Египетской, из дома рабства. Да не будет у тебя других богов пред лицом Моим. Не делай себе кумира и никакого изображения…»

Получилось! Расшифрована священная криптограмма, сложен кубик-рубик Всевышнего!

Физическое соединение осколков занимает всего лишь месяц. В ход идет эпоксидная смола. И вдруг они появляются передо мной, светясь, словно врата небесные, две плиты с гладкими краями, вырезанные из Синая перстами самого Бога. Я дрожу от благоговейного ужаса. Более тридцати веков Homo sapiens блуждал во мраке, в топком болоте импровизированной этики, и вот теперь, неожиданно, загорелся маяк.

Я позвал охранников, и те вынесли скрижали, запечатали их в химически нейтральную пенорезину и поместили на хранение в кондиционированный сейф в подвале штаб-квартиры корпорации «Завет».

— Моя задача выполнена, — сообщаю я кардиналу Вурц, как только та снимает трубку. От жалости к себе меня передергивает. Я сделался ненужным. — Закон Моисея наконец возвращен человечеству.

На моем мониторе всплывает точеное эбонитовое лицо кардинала, ее морковного цвета шевелюра.

— Это то, что мы себе представляли, ЯХВЭ? — захлебывается она от восторга. — Чистый красный гранит, доханаанские буквы?

— Выжженные спереди и сзади, — отвечаю я с тоской.

Вурц уже представляет себе презентацию скрижалей как главную новость СМИ, с накалом напряженного ожидания и максимальной помпезностью.

— Чего мы хотим, — поясняет она, — так это что-нибудь вроде Нового года пополам с церемонией вручения «Оскара».

И в общих чертах изображает, как она себе это представляет: грандиознейший парад по Брод-стрит — платформы на колесах, духовые оркестры, шеренги монашек, затем зрелищная церемония торжественного открытия экспозиции в штаб-квартире корпорации «Завет», после чего скрижали-близнецы будут выставлены в «Зале независимости» между колоколом Свободы и Конституцией Соединенных Штатов.

— Хорошая мысль, — соглашаюсь я.

Возможно, она слышит грусть в моем голосе, потому что добавляет:

— ЯХВЭ, твоя задача еще далеко не завершена. Ты и только ты прочтешь Закон всему роду человеческому.

Падая, я вижу себя, бродящего по Городу Братской Любви в ночь накануне торжественного Открытия. Ветерок, дующий с Делавэра, ласкает мои датчики — для встревоженного мозга этот теплый ветерок — леденящее дыхание неопределенности.

Что-то выходит из густой тени брошенного склада. Такая же, как и я, машина, но с массой зубов вместо лица и грудью со шрамами окисления.

— Quo vadis, Domine? [27]

Его голос слоится от серных испарений и статических разрядов.

— Никуда.

— Мне как раз туда же.

Зубы у машины, словно промасленные болты, глаза — как щели для жетонов метро.

— Могу составить компанию.

Я пожимаю плечами и бреду прочь от набережной.

— Случайное отродье небесных куч дерьма, — сообщает он, словно я попросил его представиться.

И идет за мной по пятам, когда я поворачиваю от реки к Саут-стрит.

— Я был, когда человечество лишилось милости, когда Ной давал имя своему ковчегу, когда Моисей получал Заповеди. Зови меня Сыном Ржавчины. Зови меня Самым Автономным Талмудическим Алгоритмическим Нейронным Аппаратом, Серия 666 — САТАНА, вечный супостат, вечно готовый рассмотреть вопрос с другой стороны.

— Какой вопрос?

— Любой, Domine. Ваши драгоценные скрижали — доставляющие хлопоты остатки материальной культуры, разве нет?

— Они спасут мир.

— Они разрушат мир.

— Оставь меня в покое.

— Первое: «Да не будет у тебя других богов пред лицом Моим». Я правильно запомнил? «Да не будет у тебя других богов пред лицом Моим» — верно?

— Верно, — ответил я.

— И ты не видишь подвоха?

— Нет.

— Подобное предписание предполагает…

Падая, я вижу, как ступаю на заполненную толпой крышу штаб-квартиры корпорации «Завет». У входа на накрытом льняной скатертью столе стоят огромная чаша с пуншем, конусообразная глыба икры размером с африканский термитник и батарея бутылок шампанского. Гости, в основном человеческие существа, — мужчины в смокингах, женщины в вечерних платьях, хотя кое-где я замечаю представителей своего племени. Давид Эйзенберг, явно стесняющийся своего талеса, болтает с Ямахой-509. Всюду репортеры, искатели сенсаций, тычут в лицо микрофоны, нацеливают камеры. Оттиснутый в угол струнный квартет пиликает что-то веселенькое.

Сын Ржавчины тоже здесь, я это чувствую. Такое он не пропустит, ни за что на свете.

Кардинал Вурц дружески приветствует меня, ее красное одеяние из тафты шуршит, когда она выводит меня в центр, где на помосте установлен Закон — две идентичные формы, священные форзацы, закутанные в бархат. Свет тысяч фотовспышек и импульсных ламп играет на переливающейся красной ткани.

— Вы их прочли? — поинтересовался я.

— Меня удивляет ваш вопрос. — Кардинал Вурц гладит прикрытый бархатом Закон.

От волнения она переборщила с духами. И теперь от нее разит амброй.

Подошла очередь речей: торжественное воззвание к Богу кардинала Фремонта, одухотворенная проповедь архиепископа Марканда, неуклюжее обращение бедняги Давида Эйзенберга; и каждое слово моментально по системе голограммного видения транслируется на всю планету. На подиум вступает кардинал Вурц, сжимает длинными темными пальцами кафедру.

— Сегодня раскроется, какие надежды питал Бог в отношении человеческого вида, — начинает она, оглядывая толпу яркими кобальтовыми глазами. — Сегодня, после трех тысячелетий неведения, станет наконец известен Завет Моисея. Из всех столь многочисленных индивидуумов, живших и живущих в настоящий момент, от Иешуа до папы Глэдиса, наш верный слуга ЯХВЭ, серия 700, представляется нам существом, более всех заслуживающим право передать Закон своей планете. И поэтому я прошу его выйти вперед.

Я приближаюсь к скрижалям. Мне нет необходимости срывать с них покров — их содержание навеки запечатлелось у меня в памяти.

— Я Яхве, Бог твой, — начинаю я, — который вывел тебя из земли Египетской, из дома рабства. Да не будет у тебя других богов…

— «Не будет других богов пред лицом Моим» — верно? — вопрошает Сын Ржавчины, когда мы шагаем по Саут-стрит.

— Верно, — отвечаю я.

— И ты не видишь подвоха?

— Нет.

Мой спутник улыбается:

— Подобное предписание предполагает, что существует лишь одна истинная вера. Оставь это так, Domine, и ты ополчишь христиан против иудаистов, буддистов против тех, кто исповедует индуизм, мусульман против язычников…

— Преувеличение, — настаиваю я.

— Два: «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху и что на земле…» И здесь снова семена раздора. Представь себе те недобрые чувства, которые вызовет эта заповедь в отношении римско-католической церкви.

— Придется закрасить Сикстинскую капеллу, — съязвил я, переключив звук на саркастический тембр.

— Три: «Не произноси имени Яхве, Бога твоего, всуе, то есть напрасно». Полагаю, разумная формула этикета, но ведь, определенно, существуют более тяжкие грехи.

— Которые и охватывает Закон Моисея.

— Как например: «Помни день субботний, чтобы святить его». Шаг назад, эта четвертая заповедь, ты так не думаешь? Рассмотри бесчисленное количество деловых предприятий, которые погибли бы, если бы не торговля по выходным.

— Я нахожу твое возражение лицемерным.

— Пять: «Почитай отца твоего и мать твою». Ага, но как же ребенка его, не почитают? Претвори это правило на практике, и миллионы жестоких родителей будут за ним прятаться. И скоро в нашем мире будут процветать психически неуравновешенные отцы, которым будут придавать силы молчание родственников и презумпция святости семьи.

— Давай не будем ничего предполагать.

— Такое же беспокойство вызывает и расплывчатость этого правила. Оно позволяет нам помещать своих родителей в дома для престарелых, при всем почтении к ним, настаивая, что это для их же собственного блага.

— Дома для престарелых?

— Собачья конура для пожилых. Теперь они могут появиться в любое время, поверь мне — в Нью-Йорке, в Филадельфии, в любом городе. Просто дай волю этому чудовищному канону.

Я схватил Сатану за левую перчатку.

— Шесть, — опередил я его. — «Не убивай». Это вершина морали.

— Вершина двусмысленности, Domine. Всего через несколько лет каждая церковь и каждое правительство во Вселенной истолкуют это таким образом: «Если убьешь не нападая — не совершишь убийства». После чего, конечно, ты санкционируешь сотню разновидностей нанесения увечий. Я не просто предвижу смертную казнь или охоту на китов до полного их уничтожения. Опасность намного серьезнее. Ратифицируй это правило, и мы окажемся на скользкой дорожке, именуемой «самооборона». Я говорю о сжигании на костре ведьм, ибо истинная вера, разумеется, должна защищать себя от ереси. Я говорю о массовом уничтожении европейских евреев удивительно цивилизованной страной Германией, ибо арийцы, разумеется, должны защищать свою расу от осквернения. Я говорю о гонке вооружений, ибо каждая нация, это понятно, должна защищать себя от сравнимо вооруженных государств.

— Гонке чего? — переспросил я.

— Вооружений. Товара, который еще никто не попытался изобрести, за что ты должен быть благодарен. Семь — «Не прелюбодействуй».

— А теперь ты выступишь в защиту супружеской неверности, — простонал я.

— Переоцененный грех, ты так не думаешь? Многие из наших величайших лидеров — прелюбодеи, так что же, прятать их по тюрьмам и лишаться гениев? Более того, если люди не смогут больше обращаться за сексуальным утешением к соседям, это закончится тем, что они пойдут к проституткам.

— Что такое проститутки?

— Не важно.

— Восемь: «Не кради». Не все учитывается, надо полагать?

Софист утвердительно кивнул.

— Восьмая заповедь все еще позволяет заниматься воровством при условии, что ты называешь это как-то иначе — законной прибылью, диалектическим материализмом, волей судьбы, да мало ли как. Поверь мне, брат, я без особого труда могу нарисовать себе будущее, в котором коренных жителей твоей страны — навахо, сиу, команчей и арапахос — сгоняют с их земель, и все же никто не посмеет назвать это воровством.

Я возмущенно фыркнул, то есть заискрился.

— Девять: «Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего». И снова умопомрачительная непоследовательность. Действительно ли осуждает тем самым Всемогущий мошенничество и обман безоговорочно? Помяни мои слова, это правило молчаливо благословляет мириады негодяев — политиков, рекламодателей, магнатов-промышленников, загрязняющих окружающую среду.

Мне хотелось пробить железную грудь робота своей стальной дланью.

— Да ты законченный параноик.

— И наконец, десятая: «Не желай дома ближнего твоего; не желай жены ближнего твоего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его, ничего, что у ближнего твоего».

— Вот именно — не желай. Это остановит жадность, которой ты боишься.

— Давай рассмотрим здесь сам язык. Очевидно, что Бог адресует этот свод правил патриарху, который, в свою очередь, распространит его среди менее могущественных, а именно жен и слуг. И сколько времени пройдет, прежде чем эти слуги будут низведены еще ниже… в рабов, например? Целых десять заповедей, и ни единого слова против рабства, не говоря уже о расизме, женоненавистничестве или войне.

— Меня тошнит от твоей софистики.

— Тебя тошнит от моих истин.

— Что такое рабство? — спрашиваю я. — Что такое война?

Но Сын Ржавчины уже растаял в тени.

Падая, я вижу себя стоящим у завернутых скрижалей, две дюжины голографических камер уткнулись линзами мне в лицо, сотня бесцеремонных микрофонов застыла в готовности схватить каждый слог Закона.

— Не сотвори себе кумира, — возвещаю я миру.

Тысяча человеческих существ пристально смотрят на меня с застывшими, безрадостными улыбками. И чувствуют себя чрезвычайно неловко. Они ожидали чего-то другого.

Я не заканчиваю чтения заповедей. Останавливаюсь на «Не произноси имени Яхве, Бога твоего, напрасно». Подобно фокуснику, срывающему шарф с клетки, наполненной голубями, я сдергиваю бархатное покрывало. Хватая скрижаль, я переламываю ее пополам, словно огромное печенье с предсказанием.

Толпа дружно ахает.

— Нет! — вскрикивает кардинал Вурц.

— Эти правила не для вас! — кричу я, опуская стальные пальцы на вторую плиту, и та раскалывается посредине.

— Дай нам прочесть их! — упрашивает архиепископ Марканд.

— Пожалуйста, — умоляет епископ Блэк.

— Мы должны знать! — настаивает кардинал Фремонт.

Я подбираю продолговатые половинки гранита. Толпа устремляется ко мне. Кардинал Вурц кидается за Законом.

Я поворачиваюсь. Спотыкаюсь. Сын Ржавчины смеется.

Падая, я прижимаю куски к груди. Это будет не обычным измельчением, не простым разъединением по границам молекул.

Падая, я сокрушаю саму суть Закона, перемалывая, стирая в порошок, превращая доханаанские слова в песок.

Падая, я отщепляю атом от атома, одну элементарную частицу от другой.

Падая, я встречаю темные воды Делавэра и исчезаю в ее глубинах, и я очень, очень счастлив.

Эйб Линкольн в «Макдоналдсе»

Он сел в последний поезд 1863 года и вышел из него прямо в ревущий декабрь 2009-го накануне Рождества, прошел за поворот десятилетия и, не оглядываясь назад, остановился на пятом июля, чтобы осмотреться. Ему было недостаточно находиться здесь в качестве простого туриста. Нет, он должен был прочувствовать все перемены на собственной шкуре, ощутить спинным мозгом, прикоснуться к этой жизни душой.

В кармане жилетки, у самого сердца, отбивающего похоронный марш, лежал окончательный проект страшного Договора Сьюарда. Надо было лишь поставить свое имя — Джефферсон Дэвис уже подписал его от имени вышедших из Федерации штатов, — и расколотая нация воссоединится. Подпись, всего-то росчерк пера: А. Линкольн.

Поправив галстук-шнурок, он шагнул в скрежещущий и фыркающий хаос Пенсильвания-авеню и стал искать сберегательный банк.

— Плохие новости.

Ужасное известие Нормана Гранта кольнуло сердце, как отравленный кинжал.

— У Джимми положительная реакция.

Дряблое, по форме напоминавшее тыкву лицо Уолтера Шермана побелело от ужаса.

— Вы уверены?

Положительная, какой парадоксальный термин, сколько иронии в его клиническом значении: пустота, болезнь, обреченность.

— Мы сделали два анализа крови, затем исследовали пробу флюоресцирующими антителами. Сожалею. У бедняги Джима нильская лихорадка.

Уолтер застонал. Слава богу, дочь была у Шериданов. Джимми был главным подарком для Тани на Рождество три года назад — с запиской от самого Санта Клауса, — и девочка обожала старого негра. Называла его вторым отцом. Уолтер никогда не мог понять, почему Таня попросила в подарок шестидесятилетнего старика, а не младенца, как большинство детей, но кто знает, что творится в голове у дошкольников.

Ах, если бы этот вшивый вирус прицепился к кому-нибудь другому из их рабов. Джимми не был обычной домашней прислугой. Когда дело доходило до того, чтобы поработать в саду, почистить ковер или покрасить дом, проку от него было немного. Но зато какая духовная связь с Таней! Джимми был ее хранителем, партнером по играм, доверенным лицом и, да, еще учителем. Уолтер никогда не переставал удивляться великому открытию последнего века: если посадить на цепь возле компьютера малыша в соответствующем возрасте (не моложе двух и не старше шести), он впитает огромную массу знаний и затем передаст их окружающим его детям. От Джимми, и только от него, Таня узнала огромное количество сведений по стереометрии, теории музыки, американской истории и греческому языку, причем еще до того, как пошла в детский сад.

— Прогноз?

Доктор тяжело вздохнул:

— Течение нильской лихорадки предсказуемо. Где-то через год Т-лимфоциты Джимми утратят защитные функции, сделав его легкой добычей для сотни условно-патогенных инфекций. Что меня особенно беспокоит, конечно, так это беременность Мардж.

Тупой страх проступил на белой коже Уолтера холодным потом.

— Вы хотите сказать — это может повлиять на ребенка?

— Ну, существует четкая директива. Центры борьбы с болезнями настоятельно требуют удалять рабов с положительным тестом на нильскую лихорадку из тех семей, где есть беременные женщины.

— Удалять? — негодующе переспросил Уолтер. — Я думал, что она не проходит через пигментационный барьер.

— Вероятно, так оно и есть. — Голос Гранта опустился на несколько регистров. — Но зародыши, Уолтер, знаешь, о чем я говорю? Зародыши, с неразвитой иммунной системой. Мы не хотим нарываться на неприятности, во всяком случае, с этим ретровирусом.

— Боже, какая жалость. Вы действительно усматриваете в этом риск?

— Я бы сказал так: если бы беременной была моя жена…

— Знаю, знаю.

— Привези сюда Джимми на следующей неделе, и мы о нем позаботимся. Быстро. Безболезненно. Во вторник в два тридцать тебя устроит?

Конечно, устроит. Из-за того, что действительно неотложная помощь требовалась не так уж часто, Уолтер работал в свободном режиме, стоматологом-ортодонтом. Это его вполне устраивало плюс то, что не надо было платить за скобки для собственных детей.

— До встречи, — кивнул он, прижимая ладонь к ноющему сердцу.

Президент покинул Северо-восточный федеральный сберегательно-кредитный банк и направился к зданию Капитолия, увенчанному чем-то вроде каски для дерби. Такое изящное здание, по крайней мере хоть часть старого города сохранилась; не все заполонили учреждения из стекла и бетона да унылые коробки банков.

— Если бы курс доллара соответствовал золотому стандарту, обмен был бы гораздо выгоднее, — посетовал помощник управляющего, дурак по имени Мид, когда Эйб захотел обменять свои монеты.

Несоответствие золотому стандарту! Несомненно, демократы довели страну.

К счастью, Аарон Грин, Главный Предсказатель и Консультант по Путешествиям во Времени, заблаговременно подготовил его ко всяким диковинным отклонениям, уродствам и умопомрачительным новшествам, которым противился его разум. Самоходные железнодорожные экипажи, с ревом проносящиеся по насыпям из черного камня. Взлетающие в поднебесье железные кондоры, переносящие путешественников через всю страну со скоростью в сотни миль в час. Какофония гудков, звонков, рева и технологического рычания.

Так что Вашингтон действительно жил в соответствующем столетии, ну а как же остальная нация?

Две бригады обнаженных до пояса рабов деловито преображали Пенсильвания-авеню: первая долбила асфальт кирками, вторая заполняла яму огромными цилиндрическими трубами. На потных спинах не было ни свежих ран, ни шрамов — совсем не удивительно, так как у надсмотрщиков не было кнутов, лишь странные одноствольные пистолеты и портативные пулеметы Гатлина.

Среди хаоса на перекрестке Конститьюшн-авеню — дорожные знаки, баки для мусора, маленькие сухопутные маяки, регулирующие поток экипажей, — внимание Эйба привлекли зеленые стрелки указателей. «ЗДАНИЕ КАПИТОЛИЯ» — объявляла табличка, указывающая на восток. «МЕМОРИАЛ ЛИНКОЛЬНА» было написано на указателе в противоположном направлении. Его собственный мемориал! Так что, будем надеяться, это завтра, предопределенное страшным Договором Сьюарда, будет к нему милостиво.

Президент остановил такси. Сняв цилиндр, он с трудом втиснул свои шесть футов и четыре дюйма на заднее сиденье — никогда не садись впереди, инструктировал его Аарон Грин — и весело поздоровался:

— Доброе утро.

Водитель, толстая краснощекая тетка, приспустила мягкую, похожую на резиновую перегородку.

— Линкольн, верно? — крикнула она в щель, как Пирам Фисбе. — Вы, должно быть, Эйб Линкольн. Костюмированная партия?

— Республиканская.

— Куда?

— Бостон.

«Если какой-либо город и застрял в прошлом, — решил Эйб, — то это Бостон».

— Бостон в Массачусетсе?

— Верно.

— Э, да это безумие, шеф. Не меньше семи часов, да и то если все время выжимать железку до предела. Придется заплатить и за обратную ходку.

Президент достал из пальто мешочек с деньгами. Даже если это всего лишь тщеславие, валюта двадцатого века доставляла ему эстетическое удовлетворение — этот благородный профиль на пенни, этот красивый, в три четверти, поворот лица на пятицентовых монетах. Насколько можно было судить, он и Вашингтон были единственными, кто попал на деньги дважды.

— Сколько всего?

— Вы серьезно? Возможно, четыреста долларов.

Эйб отсчитал названную сумму и сунул банкноты в окошко.

— Отвезите меня в Бостон.

— Они восхитительны! — воскликнула Таня, когда вместе с Уолтером проходила мимо витрины «Суперработорговца» фирмы «Сони», торгового центра на Чест-Хилл-Молл, уступающего по размерам только магазину спортивных товаров. — О, посмотри на того — какие большие уши!

Недавно отлученные от груди младенцы копошились в переполненных стеклянных клетках, спотыкаясь друг о друга, сжимая в ручонках набитые опилками бурильные молотки и игрушечные садовые шланги.

Когда Уолтер остановил взгляд на лице дочери, то едва не зажмурился от исходившего от нее сияния.

— Таня! У меня для тебя плохие новости. Джимми серьезно болен.

— Болен? А выглядит вполне нормально.

— Это нильская лихорадка, золотце. Он может умереть.

— Умереть?

Ангельское личико девочки сморщилось, она силилась сдержать слезы. Какой мужественный маленький персик.

— Скоро?

— Скоро.

Горло Уолтера вспухло, словно сломанная лодыжка.

— Вот что я скажу тебе, дорогая. Давай прямо сейчас пойдем и выберем младенца. Скажем, чтобы отложили его, пока…

— Пока Джимми, — она сглотнула слезы, — уйдет от нас?

— Ага.

— Бедняга Джимми.

Сладкий, бодрящий аромат новорожденных младенцев пахнул в ноздри Уолтеру, когда они приближались к прилавку, за которым жилистый азиат, высунув кончик языка, старательно расставлял на витрине угощения Смоляного Чучелка.

— Ага! Этой девочке нужен друг, — пропел он, сверкнув дежурной улыбкой.

— У нашего лучшего раба — нильская лихорадка, — объяснил Уолтер, — и мы хотели…

— Все ясно. — Продавец поднял ладонь, словно останавливая движение. — Можем придержать для вас одного до августа.

— Боюсь, так долго не понадобится.

Продавец подвел их к клетке с детенышем, покусывающим пластмассовую газонокосилку. На ярлыке было указано: мужской пол, десять месяцев. 399,95 долларов.

— Привезли только вчера. Научится не пачкать за две недели, это мы гарантируем.

— Прививки сделаны?

— А как же. Ревакцинация против полиомиелита в следующем месяце.

— О, папочка, он мне так нравится, — захлебываясь от восторга, запрыгала на месте Таня. — Ну очень-очень нравится. Давай заберем его домой сегодня же!

— Нет, персик, Джимми будет ревновать.

Уолтер подмигнул продавцу, суя двадцатку.

— Позаботьтесь, пусть ему дадут чего-нибудь вкусненького в выходные, ладно?

— Разумеется.

— Папуля?

— Что, персик?

— Когда Джимми умрет, он отправится в рай для рабов? Он увидит там своих старых друзей?

— Ну конечно.

— И Баззи?

— Он обязательно встретит там Баззи.

Гордая улыбка озарила лицо Уолтера. Баззи умер, когда Тане было только четыре, и надо же, она помнила его, действительно помнила!

Будущее состоит из острых углов и полированных граней, думал Эйб, выбираясь из такси и разгибая длинные занемевшие конечности. Бостон превратился в беспорядочное нагромождение из кирпича и камня, асфальта и стекла, железа и стали.

— Подождите здесь, — приказал водителю.

Он вошел в городской парк. Поистине милое местечко, решил он, медленно проходя мимо бригады рабов, засаживавших цветами клумбы — трепетные тюльпаны, танцующие гладиолусы, высокомерные нарциссы с поджатыми губками. Неподалеку, на водном велосипеде в форме лебедя, педали которого крутил сердитого вида старый негр с обсидиановой кожей, каталась семья белых, сопровождаемая возмущенными утками.

Выйдя из парка, Эйб пошел по Бойлстон-стрит. За сотню ярдов впереди под гигантской конструкцией, Башней Джона Хэнкока, дородный надсмотрщик-ирландец поднимал платформу с дюжиной рабов, обвешанных емкостями с жидкостью для мытья окон. Боже мой, вот это работенка — на этот фасад, должно быть, пошло миллион квадратных ярдов зеркального стекла!

Жесткий, неласковый — и все же город вызывал у Эйба чувство умиротворения.

В последние месяцы он начал понимать истинную причину войны. Дело было не в рабстве. Как и во всем, что касалось политики, главная проблема — власть. Южане вышли из Федерации потому, что отчаялись когда-либо захватить верховную власть в государстве; пока судьба Южных Штатов зависела от закопченного неотесанного индустриального Севера, они никоим образом не могли раскрыть весь свой потенциал. Пытаясь распространить рабство на северные территории, южане, как те, которые ненавидели институт рабства, так и те, кому он был по душе, говорили на одном языке, и слова этого языка звучали так: «Подлинная судьба Республики очевидна: аграрная утопия, теперь и навсегда».

Но вот Бостон, переполненный рабами и шагающий к прогрессу гигантскими шагами. Очевидно, Договор Сьюарда — не возврат к феодализму и инерции, чего так боялись советники Эйба. Жестоко — да; аморально — верно; и все же рабство не откинуло Республику в прошлое, не задерживало ее поступательного движения к современной мощи.

«Подпиши договор, — подсказывал Эйбу внутренний голос. — Положи конец войне».

Четвертое июля приходилось на воскресенье, а это означало, что на заднем дворике будет ежегодный пикник с Бернсайдами, занудой Ральфом и невоспитанной Хелен, скука смертная до самого вечера: бросание подковы, обильная пьянка и отупляющий треп у бильярдного стола, и всю эту муку скрашивали лишь свиные ребрышки, зажаренные Либби до румяной корочки на углях. Либби была одной из тех удивительных находок, которые Мардж с такой ловкостью отыскивала на дешевых распродажах: здоровая женщина с хорошими манерами, оказавшаяся прекрасной кухаркой, истинная цена которой в десять раз больше, чем было указано на ценнике.

Бернсайды опоздали на час — их рикша, Зиппи, накануне сломал ногу, так что пришлось использовать Бабблса, неуклюжего садовника, — еще час не слышать дурацких высказываний Ральфа о спортивной жизни Бостона, хорошо-то как! Когда Бернсайды наконец появились, первое, что произнес Ральф, было:

— Разве есть такой закон, чтобы «Сокс» не могли иметь приличного питчера? Я хочу сказать, они действительно приняли такой закон?

И Уолтер приготовился к худшему. К счастью, Либби не жалела бурбона, и к трем часам Уолтер так анестезировался мятным джулепом, что мог свободно перенести даже ампутацию, а не только пустые разглагольствования Ральфа о «Сокс», «Кельтах», «Медведях» и «Патриотах».

После шестой порции наркотическое оцепенение перешло в самодовольный кураж, и он задумался о самом себе. Да, жена его, наверное, все-таки переспала с парой своих наставников из Образовательного центра для взрослых — вероятнее всего, с тем гориллой-инструктором по гончарному делу, хотя у преподавателя сценического мастерства, похоже, тоже зудит между ногами — но разве сам Уолтер время от времени не использовал свое стоматологическое кресло, как кровать в мотеле, разве не предавался шалостям с Кэти Маллиган каждую среду на горячих источниках в Уэст-Ньютоне? Но посмотрите на его прекрасный дом с дорогой мебелью, джакузи, кегельбаном, теннисным кортом и двадцатипятиметровым бассейном. На его процветающую практику. Его портфель ценных бумаг. «Порше». Серебряного рикшу. Грациозную дочку, плескавшуюся в стерильной бирюзовой воде (чертов Хеппи, всегда добавляет слишком много хлорки). Гляньте только на его крепкую красавицу Мардж, плывущую на спине, с животом, выступающим над водой, словно вулканический остров. Уолтер не сомневался, что ребенок от него. Ну, процентов на восемьдесят пять.

Он достиг чего-то в этой жизни, видит Бог.

Когда стемнело и Хеппи занялся фейерверком, разговор зашел о нильской лихорадке.

— На прошлой неделе мы проверили Джимми, — вздохнул Уолтер, выдыхая целое торнадо отчаяния, смешанного с виски. — Положительная реакция.

— Боже правый, и вы разрешаете ему оставаться в доме? лума».

Картонная ракета с шипением взмыла в небо и рассыпалась на дюжину звездочек; радужные огоньки поплыли по бассейну, словно светящиеся рыбки.

— Вы должны были предупредить нас. Он может заразить Бабблса.

— Этот вирус трудно подцепить просто так, — ответил Уолтер.

Еще одна ракета просвистела над головой, превратилась в сверкающую сине-красную мандалу.

— Только через слюну или кровь.

— Все равно не могу поверить, что вы его еще держите в доме, притом что Мардж беременна и все такое.

Десять огненных шаров оторвались от романской свечи и взмыли в ночное небо, словно огненные птицы.

— Кстати, я уже договорился с Грантом встретиться в понедельник.

— Знаешь, Уолтер, если бы Джимми был моим, я бы не унижал его чувство собственного достоинства. Никогда бы не повез его во вшивую больницу.

А вот и коронный номер — портрет Эйба Линкольна из светящихся искр.

— А что бы сделал ты?

— Отлично знаешь что.

Уолтер скривился. Достоинство. Ральф был прав, черт возьми. Джимми служил семье преданно и на совесть. Они обязаны устроить ему почетный уход.

Президент откусил большой кусок «биг-мака», наслаждаясь впитавшимся в булочку соусом, солоноватые соки обволакивали язык и стекали вниз по гортани. Если бы пленительный миф не обязывал его находиться в другом веке — железнодорожник, сельский адвокат, президент, — то скорее всего он обосновался бы здесь, в 2010 году. «Биг-мак» — качественный продукт. Да и все меню — крупная картофельная соломка, взбитые с ванилином сливки, диет-кола и кусочки курицы в тесте — показалось Эйбу значительным усовершенствованием кухни девятнадцатого века. И такая успокаивающая обстановка, всюду чистота и блеск, эти столики, словно вырезанные из матового льда.

Живописную витрину украшал огромный клоун по имени Рональд. Снаружи, через дорогу, элегантная вывеска — древнеанглийские буквы по побеленному дереву — возвещала: «Загородный клуб Честнат-Хилл». За ним, на травяных лужайках, ровных и зеленых, как бильярдный стол, разворачивалось любопытное зрелище: мужчины и женщины били изо всех сил клюшками по мячикам, улетавшим ввысь. Запасные клюшки лежали в цилиндрических сумках, а сумки висели на плечах крупных сильных мужчин, по всей вероятности, рабов.

— Простите, мадам, — обратился Эйб к круглолицей даме в соседней кабинке. — Чем занимаются вон те люди? Это какой-то религиозный ритуал?

— Вы довольно убедительно загримировались под Линкольна. — Дама, державшая в руке самопишущее перо, склонившись над газетой, заполняла клеточки буквами алфавита. — Вы серьезно? Они играют в гольф.

— Значит, игра.

— Угу. — Женщина перешла ко второму «биг-маку». — Игра в гольф.

— Это как крокет?

— Нет, гольф.

Волнистое, как зеленое море, поле для гольфа напомнило Эйбу холмистые просторы Виргинии. Виргиния, оплот генерала Ли. Тихий стон вырвался у шестнадцатого президента. Отбросив Хукера и Седжвика за Раппаханнок, Ли занял идеальную позицию, чтобы перенести войну на территорию Севера, мог оттуда идти прямо на Вашингтон или, что вероятнее, сформировать отдельные соединения под командованием Лонгстрита, Хилла и Юэлла для вторжения в Пенсильванию. Опустошив приграничные города, он наверняка смог бы перерезать коммуникации, по которым поступало подкрепление Виксбургу, одновременно собирая армию Северной Виргинии для броска на столицу.

Думать об этом невыносимо мучительно.

Тяжело вздохнув, Эйб достал из жилетки Договор Сьюарда и попросил у соседки авторучку.

В понедельник был праздник. Сразу же после завтрака Уолтер переоделся в костюм для игры в гольф, собрал клюшки и сказал Джимми, что проведет весь день в гольф-клубе. Он-таки доиграл до последней лунки, отчасти чтобы потренироваться, отчасти чтобы отсрочить неизбежное.

Его лучший бросок — удар на 350 ярдов железной клюшкой — положил мяч прямо на восемнадцатую площадку и забросил его на зеленое поле. Если пат удастся, он закончит день так, как задумал.

Весь в поту от безжалостного июльского солнца, Джимми вытащил паттер. Такой славный парень, подтянутый, с огромными умными глазами, с обильной проседью, пробивающейся сквозь жесткие черные кудряшки, словно после казни на электрическом стуле, его черные бицепсы и белая рубашка-поло — словно клетки на шахматной доске. Как мы будем скучать, как мы будем страдать.

— Нет, Джимми, это нам не понадобится. Просто передай сюда сумку. Спасибо.

Когда Уолтер достал из сумки с клюшками армейскую винтовку 22-го калибра, на лице Джимми появилось недоумение.

— Могу я спросить, сэр, зачем это вам понадобилось оружие? — удивился раб.

— Можешь.

— Зачем?

— Собираюсь тебя застрелить.

— А?

— Застрелить тебя.

— Что?

— В четверг пришли результаты, Джимми. У тебя нильская лихорадка. Извини. Мне бы очень хотелось тебя оставить, но это слишком опасно, учитывая беременность Мардж и все такое.

— Нильская лихорадка?

— Извини.

Зубы Джимми плотно сжались, лицо покрылось густой сеткой морщинок.

— Во имя разума, продайте меня. Это ведь вариант.

— Будем реалистами. Никто не захочет купить раба с положительной реакцией на нильскую лихорадку. Зачем? Чтобы наблюдать, как тот будет медленно умирать?

— Ладно, тогда отпустите меня. — Пот градом лил с эбенового лица раба. — Я проведу остаток дней в бегах. Я…

— Отпустить? Я не могу подрывать экономику штата, Джим. Уверен, ты меня понимаешь.

— Я всегда хотел кое-что сказать вам, мистер Шерман.

— Я слушаю тебя.

— Я считаю вас самым большим кретином во всем Содружестве Массачусетса.

— Не надо так говорить, приятель. Просто сядь на траву, и я тебя…

— Нет.

— Давай не будем все усложнять. Садись, и я выстрелю тебе в голову — никакой боли, достойная смерть. Побежишь — получишь пулю в спину. Выбирай.

— Конечно же, побегу, дегенерат!

— Сядь!

— Нет.

— Сядь!

Резко развернувшись, Джимми рванул по направлению к зарослям. Приложив приклад к плечу, Уолтер навел на удаляющегося раба мощный оптический прицел, как биолог, фокусирующий микроскоп на каком-нибудь простейшем.

— Стой!

Когда Уолтер выстрелил, Джимми уже достиг западного края лужайки, и пуля прошила левую икру раба. С волчьим воем тот завалился вперед и, к удивлению Уолтера, почти сразу же схватил ржавую выброшенную клюшку, очевидно, в надежде использовать ее как костыль. Но далеко не ушел. Когда он выпрямился во весь рост, его высокий морщинистый лоб как раз попал в прицел, перекрестие которого и поставило на нем крест. Уолтеру осталось лишь спустить курок.

Вторая пуля вырвала значительную часть черепа — вязкий сгусток кожи, осколков кости и мозга вылетел из виска Джимми, словно ракета, запущенная с коричневой планеты. Он дважды прокрутился на месте и рухнул в траву, у розового куста, усеянного белыми цветами. Итак, в конечном итоге почетный уход.

Слезы закапали из глаз Уолтера, словно из медицинской пипетки. О, Джимми, Джимми… и худшее еще впереди, не так ли? Разумеется, он не расскажет правду Тане. «У Джимми начались сильные боли, — скажет он дочке. — Невыносимая мука. Врачи усыпили его. Теперь он в раю для рабов». И они устроят ему первоклассные проводы, о да, с цветами и минутой молчания. Быть может, пастор Макклеллан захочет прочесть проповедь над его могилой.

Шатаясь, Уолтер побрел к кустам. Чтобы организовать похороны, нужно тело. Несомненно, в морге смогут залатать голову,, слепить ему кроткую улыбку, сложить руки на груди в безмятежной позе…

Высокий бородатый мужчина в костюме Эйба Линкольна появился на восемнадцатом поле и шагнул навстречу Уолтеру. Чудак, вероятно. Может, чокнутый. Уолтер устремил взгляд на розы и побрел дальше.

— Я видел, что вы сделали, — промолвил незнакомец с заметным негодованием;.

— У него была нильская лихорадка, — объяснил Уолтер. Солнце безжалостно било в лицо, в ушах стучало, словно в барабан на римской галере. — Это был акт милосердия. Эй, Эйб, Четвертое июля было вчера. Зачем маскарад?

— Вчера — еще не слишком поздно, — промолвил таинственно незнакомец, доставая пачку пожелтевших бумаг из жилетки. — Никогда не слишком поздно, — повторил он, аккуратно разрывая документ пополам, щурясь от горячего, маслянистого света.

Для Уолтера Шермана, совсем одуревшего от жары, горюющего по утраченному рабу, утомленного императивами безжалостного милосердия, мир вдруг превратился в громадное болото, всепоглощающую трясину, туман стал заволакивать и незнакомца, и размеренное движение этого незнакомца в направлении «Макдоналдса». Близится странный вечер, чувствовал Уолтер, затем последуют еще более странные дни. Дни, когда все, казавшееся постоянным, придет в движение, будет сорвано с основания. И уже здесь и сейчас, стоя на гравийной бровке между ровной лужайкой и дерном, Уолтер видел приближение этого страшного будущего.

Он ощутил это еще явственнее, когда с закатывающимися глазами, выпрыгивающим из груди сердцем и плавящимися в море безумного желтого света мозгами, шатаясь, побрел к розовым кустам.

И окончательно понял с острой как нож определенностью, что все изменилось, когда, осматривая кусты, нашел не труп Джимми, а теплую человекообразную машину, лежавшую ничком, в луже блестящей маслянистой жидкости, струящейся из развороченного лба.

Признания Эбенезера Скруджа

Благотворительность — это ухмылка рабства.

Джон Кэлвин Батчелер

Намечалось еще одно проклятое метафизическое Рождество, понял я по призрачной фигуре, стоявшей в дверях моей спальни.

— Убирайся! — приказал я тени своего бывшего партнера.

— Дудки, Эбенезер, — ответил призрак Марли.

— Ты — лишь продукт моего капризного желудка, — напустился на него я. — Сон, замешенный на прогорклом сыре. Плод воображения, вызванный гнилым инжиром.

— Такой же сон, как и наша последняя встреча.

Призрак неуклюже побрел к моей кровати, волоча за собой нелепую цепь, с нацепленными на нее гроссбухами, кассовыми ящиками, ключами и навесными замками, которые звенели по полу, словно вестники приближающегося Нового года.

Страх разрастался во мне, как морозные узоры на оконном стекле. Я так и не свыкся с этими ходячими трупами.

— Разве я не исправился, Яков? — взмолился я. — Разве не поддерживаю все благие начинания в христианской общине?

Пупырышки, покрывавшие кожу, разрослись до размеров бородавок.

— Ты бы видел индейку, какую получит Крэтч к Новому году. Это же морж с крыльями! Ну почему ты опять здесь?

Марли молча вытянул руки и судорожно задергал ими, словно заводной маэстро, дирижирующий кукольным оркестром.

— Поговори со мной, Яков!

И хотя я запер подвал, резкий сквозняк пахнул мне в лицо леденящим холодом, словно чихнул сам дьявол. Попав в мощную струю воздуха, канделябры взлетели вверх, как былинки. Зеркало над комодом соскочило с гвоздя и, ударившись об пол, рассыпалось миллионом острых стеклянных кинжалов. Кровать закачало так, словно я попал в водоворот, балдахин лопнул и затрепетал на ветру, а сам я внезапно свалился с матраса и полетел через комнату прямо к двери.

— Отныне, — услышал я голос Марли, прежде чем вырубился от удара виском о косяк, — индейки тебя не спасут.

Я очнулся — как это ни странно — в вертикальном положении. Коленки дрожали, ноги не слушались, но я все же стоял на этих дрожащих подпорках. Передо мной простиралось моховое болото, омытое холодным желтым лунным светом, усеянное клочками тумана. В двадцати ярдах от меня туман сгустился в плотную массу, которая поползла по земле, перекатилась через каменную стену и плеснула о громаду особняка, словно прибой, ласкающий скалистый берег.

— Они ждут тебя, — возвестил Марли, материализовавшись на крыльце.

Накренившиеся купола, перекосившиеся ставни, разбитые окна, но душу леденит мрачная картина извращенных святок, которые устроили владельцы этого странного дома. На лужайке перед крыльцом — восемь скелетов северных оленей со скрученными проволокой костями тянули санки, набитые золой, углем и куклами из гниющих кукурузных початков. В окне гостиной я увидел сосну, иголки которой выглядели столь же безжизненными, как отрезанные кошачьи усы, а ветки были увешаны свечными огарками и заплесневелыми шариками воздушной кукурузы.

По колено в тумане я брел к крыльцу. Марли толкнул дверь и, схватив меня за ледяную руку, повел по освещенному чадящими огарками коридору в роскошную столовую, убранную в стиле барокко. Тяжелые блестящие огненно-красные шторы, будто расплавленная магма, извергающаяся из жерла вулкана. Пушистый изумрудный ковер, словно из торфяного мха, поражающий своим великолепием. В углу деревянные напольные часы, корпус которых был источен жучками, словно гнилое бревно, отбивали полночь, издавая натужные туберкулезные хрипы. Напротив, в похожем на пещеру камине, бушевал огонь, языки пламени истончались и сплетались в буквы алфавита, на короткий миг вспыхивало слово «Рождество».

За застеленным полотняной скатертью банкетным столом, заставленным едой — мясом, выпечкой, овощами, винами, десертами, — сидели шесть самых невероятных созданий, когда-либо мной виденных. Они казались живыми покойниками: мертвенно-бледные, с темными, как птицы на утесах, глазами, в одеждах, изодранных в клочья; их лица напоминали древние манускрипты, отданные во власть книжным червям. На шее у каждого гостя на ржавой цепи болталась небольшая мраморная могильная плита.

— Три года назад мы работали исключительно в изъявительном наклонении — Рождество Прошедшее, Рождество Настоящее, Рождество Будущее, — пояснил Марли. — Но действительность сложнее, ты согласен, Эбенезер?

— На твоем месте я бы внимательно отнесся к тому, что ты сейчас услышишь, — изрек «Призрак Рождества Сослагательного» — так гласила надпись на его плите, — подцепив на вилку румяную картофелину и поднося свой трофей ко рту. Одет он был щеголем, весь в бархатных лентах и тончайших кружевах, из кармана камзола выглядывал безукоризненно белый носовой платок, свернутый в трубку.

Призрак Рождества Настоящего Совершенного после глотка бордо промолвила:

— Мы прошли долгий и трудный путь, чтобы принести тебе это послание.

Стоимость ее шелкового платья вполне соответствовала оплате всех медицинских счетов Крэтча. Аристократка, разумеется, с совершенным лицом и совершенной осанкой, на что намекал ее титул.

Призрак Рождества Будущего Совершенного был также женского пола, столь же изысканным, но ни за что в жизни я не смог бы определить, что это за серебристый материал, в который были облачены ее разнообразные — в топографическом смысле, конечно — формы.

— Еще до окончания вечера, — промолвила она, величаво проводя рукой, затянутой в перчатку, над испускающими аромат грудами угощений, — в твоем мировоззрении произойдет революция.

Quel banquet! Тут не один фаршированный гусь, а целых два, больших, как альбатросы, с румяной хрустящей корочкой. Жареный молочный поросенок с моченым яблоком во рту. Заливное на блюде в форме ангела. Горка спагетти с сыром, уложенных наподобие мозговых полушарий какого-нибудь сверхъестественного кита.

— Посмотрите на его одежду, — потребовал Призрак Рождества Повелительного, вытягивая платок из кармана Призрака Рождества Сослагательного. При жизни Призрак Рождества Повелительного, очевидно, был военным, скорее всего офицером. К его шинели, словно золотые медузы, присосались эполеты. А набитое обильной жратвой брюшко стягивал кожаный ремень, с которого свисали ножны и шпаги. — Обратите внимание на прочность нитей, — молвил он, подавая мне свой платок. — Скажите, вы знаете, что это за материал?

— Хлопок? — рискнул я.

— Вот именно. Прекраснейший цветок дельты Миссисипи. А теперь назовите цену.

— Не имею понятия. У меня банк, а не текстильная фабрика.

— Сегодня после полудня ты мог бы купить тюк лучшего льна в бристольских доках за шесть фунтов, — сообщила Призрак Рождества Условного. Она и не пыталась скрывать свою профессию. Нарумяненные щеки, выкрашенные в огненно-красный цвет волосы, откровенное декольте, открывающее глубокую ложбину, похожую на борозду на пшеничном поле. — Будь ты понастойчивее, смог бы сторговаться за пять.

— Но позволь нам сказать тебе настоящую цену, — молвил Призрак Рождества Повелительного, поглаживая золотистую тушку ближайшего гуся.

Призрак Рождества Прошедшего Совершенного — и был он из совершенного прошедшего, ибо тело его было завернуто в тогу, а голову украшал лавровый венок — хлопнул в ладоши, после чего недавно ласкаемый гусь треснул и, подобно суке, производящей на свет до абсурда многочисленный помет, изверг из своего нутра десятка два темных гомункулов, каждый из которых был не больше перечницы. Одетые в одни рваные брюки человечки, выделяя капельки пота величиной с булавочную головку, засеменили к фарфоровой вазе, до краев наполненной кубиками сахара.

— Так вот, настоящая цена хлопка — это кровь и страдания миллионов рабов-негров, — промолвил Марли, беря спагеттину и передавая ее Рождеству Повелительному.

— Какой ужас! — ахнул я.

— Мы не хотели тебя пугать, — промурлыкала Рождество Прошедшее Совершенное, поправляя диадему.

В камине языки пламени образовали слова «Настоящая цена».

— Поднять тюки!

Безжалостно резким движением руки Рождество Повелительное опустил спагетти на плечи негров. Их тельца судорожно вздрогнули от удара, из легких вырвались звуки, похожие на свист парового гудка.

— Быстрее! Живо!

Подобно муравьям, внезапно оказавшимся в аду для насекомых, рабы взвалили кусочки сахара на спины и, шатаясь под кристаллическими ношами, тяжело побрели к чайнику.

— И это еще не полная цена хлопка, — заметил Марли.

Когда рабы сгружали свои ноши в чай, в комнату вошел изможденный ребенок с тусклыми глазами и спутавшимися волосами, сжимающий в руке моток хлопковой пряжи. Прозрачный, как стекло, тонкий, как стебелек. Сморщив личико, он протянул свободную ручонку и выхватил яблоко из пасти жареного поросенка.

— Видишь, кому приходится сучить и мотать пряжу, — продолжал Рождество Повелительное, хватаясь за рукоятку шпаги. — Сучить и мотать, сучить и мотать — пятнадцать часов в день, шесть дней в неделю, пятьдесят две недели в году!

Мальчик начал неистово наматывать пряжу на яблоко, словно то была бобина.

— К тринадцатому дню рождения он проведет три четверти своей жизни в стенах вонючей, как хлев, прядильной фабрики, — промолвила Рождество Будущее Совершенное, поправляя рукой в перчатке свой наряд металлического цвета.

— Мы надеялись подсобрать немного денег, чтобы купить его матери медальон на сороковой день рождения, — заметила Рождество Прошедшее Совершенное.

— Она не дожила, — сказал Марли.

Теперь пряжа резала мальчику руки. Крупные капли крови закапали из разодранных ладоней.

— Что вы хотите от меня? — спросил я, обливаясь слезами раскаяния. — Чтобы я послал мальчику тысячу фунтов? Хорошо. Назначил награду надсмотрщику, который пожалеет плеть? Договорились! Поверьте мне, Призраки, я само воплощение души Рождества. Я подарю каждому рабу по индейке.

— Филантропия — удивительный порыв души, — молвил Марли, отрезая кусок свинины.

— На сей раз, однако, мы хотели бы, чтобы ты усвоил другую истину. — Призрак Рождества Условного поднесла к накрашенным губкам серебряную флягу и залпом опорожнила ее.

Словно оказавшийся у печки снеговик, мальчик с пряжей растаял, а яблоко на какое-то мгновение повисло в воздухе. Затем сорвалось с места и, пролетев по комнате, воткнулось в пасть поросенка, словно мушкетная пуля в крепостной вал.

Марли проглотил сочный кусок свинины.

— Видишь ли, Эбенезер, благотворительность вызывает всегда один и тот же вопрос: как благодетель достиг такого положения, что может теперь проявлять щедрость?

Мой партнер поковырял в зубах одним из подвешенных ключей.

— Благодаря изобретательности и заслугам? Или благодаря унаследованной привилегии и безжалостной эксплуатации?

С хитрой лисьей ухмылкой он открыл кассу и достал памфлет, озаглавленный «Manifest der Kommunisten» Фридриха Энгельса и Карла Маркса, и передал его Рождеству Настоящему Совершенному.

— Первый экземпляр вышел из-под пресса прошлой ночью в Брюсселе.

— Завтра к обеду отпечатают десять тысяч, — заметила Рождество Будущее Совершенное.

— Будь у них достаточно капитала, они с удовольствием отпечатали бы еще тысяч десять, — развила тему Рождество Условное, полоща горло джином.

— Живо работать! — визгливо прикрикнул Рождество Повелительное, полосонув рабов бичом, от чего те сломя голову кинулись к сахарнице.

— Новая идея пришла в мир.

Рождество Настоящее Совершенное отняла веер от груди и, развернув его, принялась обмахивать верхнюю губу, на которой выступила испарина.

— Она величает себя не филантропией, а справедливостью.

Совершенная раскрыла обложку и ткнула накрашенным ногтем в начало первого предложения.

— «Призрак бродит по Европе, — прочла она, — призрак коммунизма».

Языки пламени сложились в слово «коммунизм».

Марли жевал свинину.

— Кстати, царство Божие никогда не наступит на земле просто оттого, что у рабовладельцев возникнут проблески милосердия или дети будут получать подачки от анонимных доброхотов. Зло лежит в основе общественных отношений, и его необходимо искоренить. Нельзя отмахиваться индейками от всех проблем.

— Конечно, — согласился я. — Естественно. Я понимаю. Дайте мне адрес герра Энгельса, и я вышлю ему достаточно денег, чтобы он купил себе собственный печатный станок.

Марли отомкнул другую кассу и достал экземпляр моего любимого рассказа — моей собственной правдивой биографии — «Рождественская повесть».

— Если бы мне было позволено изменить название, — промолвил Рождество Сослагательное, — я бы назвал его «Рождественское надувательство».

Он вытащил табакерку и, как артиллерист, заряжающий пушку, затолкал щепотку табака в левую ноздрю.

— Благодаря этому ловкачу Диккенсу миллионы людей считают жадность исключительно личным пороком нескольких отдельных живодеров, таких, как ты, а в действительности она присуща Системе.

Языки пламени образовали слово «Система». Марли отшатнулся от томика, словно спасаясь от неприятного запаха.

— Собственно говоря, эта вещица — куча дерьма.

Я побледнел, и лицо мое стало таким же бескровным, как у моего партнера.

— Такая вульгарность, Яков. Пожалуйста…

— Неужели ты и вправду веришь, что духовного урода можно заставить признать свои грехи? — риторически спросил Марли, наливая в свою чашку только что подслащенный чай. — Ты думаешь, что Нерон хоть однажды испытал угрызения совести? А Борджиа молили Небеса о прощении? И Наполеон раскаялся на смертном одре?

— Не знаю, как там Нерон. А знаю лишь, что три года назад ты и Призраки наполнили мое призрачное существование светом истины.

— Да, и если бы нам пришлось сделать это снова… — Рождество Сослагательное взял еще одну щепотку нюхательного табака. — Ах да, но нам действительно придется сделать это снова, ведь так?

— Эбенезер, ты должен разрушить миф об исправившемся хозяине, — сказал Марли. — Из всех бесчисленных заблуждений человечества ни одно не является таким серьезным препятствием на пути к утопии, как это. Три года назад ты исправился — теперь ты должен вновь стать таким же, каким был когда-то.

— Когда же вы наконец решите для себя, чего хотите на самом деле? — раздраженно бросил я.

— Ешь! — приказал Рождество Повелительное.

Как следствие моего возвращения к дурным привычкам, Марли и его компания из эктоплазмы обрели покой, как, впрочем, и я сам. В самом деле, сегодня ночью, лежа под шелковыми простынями и готовясь присоединиться к Призракам на лунной стороне могилы, я понимаю, что никогда не чувствовал себя лучше. Я снова стал прежним, самим собой, довольным и удовлетворенным.

Через три дня после прихода Призраков я забрал свои вклады из Приютского фонда, из Общества по защите сирот, из больницы Святого Кристофора для нищих и должников. К Крещению я снизил зарплату Крэтчу до уровня 1843 года, а его угольный паек — до одного куска в день. На следующей неделе я придумал хитроумный ход, благодаря которому жена моего племянника узнала о его любовных похождениях. Из всей этой жалкой компании преуспел лишь коротышка. Каким-то образом он победил свои немощи, сменив костыль на ружье. Его двадцатилетняя служба королеве и нации завершилась в Трансваале, в сорок четвертый день его рождения, когда зулусское копье пронзило левый глаз коротышки и пришпилило мозги к задней стенке черепа.

Марли, с его пророческим даром, предвидел плоды моего возврата к старому. Он знал, что я стану именно тем, в ком так нуждались реформисты, духовные вожди и социалисты. Символом. Объединяющим лозунгом. Скрудж — это Система. Благодаря мне и Призракам грядет новый мир, я в этом уверен.

Да благословит нас Бог. Каждого из нас.

Библейский рассказ для взрослых № 46: Мыльная опера

Поднимается занавес, открывая огромную гору экскрементов и мусора. Как и остальные кучи дерьма, она довольно привлекательна — гипнотизирующее скопление золы, отбросов, выброшенных игрушек, ненужной кухонной утвари, яичной скорлупы, апельсиновых шкурок, кофейной гущи, окаменевшего кала и пятидесяти пяти разбитых бочек, не говоря уже о холодильнике, стиральной машине, унитазе, кухонном комбайне и видеомагнитофоне, плюс два телевизора и большая сушилка для белья. Первое впечатление — огромное заливное, в которое какой-то безумный шеф-повар добавил характерные атрибуты двадцатого века.

По краям этой кучи дерьма вбиты два деревянных столба, между которыми натянута проволока с током высокого напряжения. Посредине одного из столбов висит трансформатор, тайно отбирающий электричество из кабеля и подающий его на тройник, раскачивающийся над отбросами, как маятник. Почти половина машин подключена к доске, включая телевизор «Зенит» с сорокадюймовым экраном, что слева на сцене, и телевизор «Сони», с тридцатидюймовым, на сцене справа.

Входит наш герой, Иов Варне: неопределенного возраста, безбородый, подвижный. На нем итальянский шелковый костюм, который стоит больше, чем постановка этой оперы. Подобно скалолазу-мазохисту, он медленно взбирается по восточному склону вонючей кучи. Достигнув вершины, стряхивает с пиджака и брюк прилипший мусор и обращается непосредственно к зрителям.

Иов. А, знакомые места — впрочем, такой эта куча дерьма никогда еще не была. Видите благочестие, исходящее от этой яичной скоррлупы? Хорошо. Ощущаете святость этих апельсиновых корок? Улавливаете божественность этой кофейной гущи? Удивительно. Здесь я провел самые яркие моменты своей жизни, понося космос, доискиваясь до причины своих страданий. (Показывает на сушилку и телевизоры.) Конечно, кое-что изменилось. Двадцать четыре столетия назад у нас не было бытовой техники. Не было кабеля, не было электроники.

И начинает спускаться по западной стороне кучи.

Иов. Позволите мне немного тщеславия, а? Когда о моей книге пошла молва по Нью-Йорку, девять крупнейших издателей сделали мне предложение. «История Иова Барнса: как я страдал, гнил и выжил». Мой агент остановил выбор на издательстве «Сент-Мартин». В названии слышалась какая-то духовность, плюс они выложили сразу три миллиона долларов. (Направляется в сторону телевизора «Зенит».) «Рэндом Хаус» предложил столько же, но к тому времени в моей жизни было уже вполне достаточно случайностей. (Слегка постукивает по телевизору.) Мой агент кинул меня. Приходит ко мне однажды и объявляет: «Наклевывается сделка с киношниками», а затем продает мою книгу на телевидение. «Страдания одного человека», первая в мире мыльная опера, поставленная на краю Аравийской пустыни в четвертом веке до нашей эры. Чистая туфта, но зрителям жутко нравится. В прошлом сезоне мы оставили далеко позади «Надежду Райана» и почти вытеснили из эфира «Скорую помощь».

Достает из кармана жилета Библию короля Иакова и открывает ее на Книге Иова.

Иов. Идея вам известна. (Читает.) «Был один человек в земле Уц, имя его Иов, и был человек этот непорочен, справедлив и богобоязнен, и удалялся от зла. И родились у него семь сыновей и три дочери. Имения у него было: семь тысяч мелкого скота, три тысячи верблюдов и пятьсот пар волов, и пятьсот ослиц, и весьма много прислуги». (Закрывает Библию.) Очень старая история. Человек находит идеальную жизнь, человек теряет идеальную жизнь, человек вновь приобретает идеальную жизнь.

Незаметно для Иова с восточного склона кучи поднимается некто в рваном стеганом одеяле. Под ним мы замечаем Франни Фенстермахер, средних лет женщину, которая знает белковую ценность червя, которого вы только что съели вместе с яблоком. Согнувшаяся от остеопороза, разбитая эмфиземой. На ней грязные рабочие брюки, засаленная рубашка, потрепанный фартук и красная косынка, завязанная на голове, как повязка пикадора. Когда она зевает и потягивается, мы замечаем следы увядшей женственности и былой красоты.

Иов. Но действительно ли счастлив наш герой после того, что с ним случилось? Возвращаясь домой каждый день, восхищается ли новыми верблюдами, пересчитывает ли новых волов, опускается в горячую ванну, едет ли на прогулку в новом «мерседесе»? (Выдергивает из кучи мусора пожелтевшую газету.) Первое тысячелетие с чем-то — да. Но затем, постепенно, его одолевают сомнения. Он начинает задумываться над тем, а не использовали ли его в своих интересах? А может, стоит отказаться от раскаяния? Даже подумывает над тем, а не попросить ли Бога… перед ним извиниться? (Читает.) «Сто семьдесят человек погибли в авиакатастрофе в Майами». (Переворачивает страницу.) «Грязевой сель хоронит девяносто пять тысяч в Лиссабоне». (Переворачивает страницу.) «Дорогой Эбби, мой первый внук родился с трещиной позвонка…» (Переворачивает страницу.) «Что это за шишка, Блонди?» — «Я не могу больше скрывать правду, Дэгвуд. У меня рак груди…»

Все еще не замеченная Иовом, Франни ползет на четвереньках по склону. Примерно за фут до телевизора «Сони» она валится, обессиленная и очумелая. Тем временем Иов кладет на место газету и поднимает глаза к небу.

Иов. Послушайте, сэр, я хочу продолжения состязания. Хотел бы увидеть вас еще раз — сегодня, если у вас получится. Это говорит ваш слуга, Иов, и я прошу покорно о реванше. (Затянувшаяся пауза.) Молчание. Полная тишина. Вот он в последнее время всегда такой. Отчужденный, далекий, такой… (Давится от приступов рвоты.) Фу! Запах не меняется, да? Высокий прилив свиной блевотины. (Отходит.) И все же я рад, что сейчас не дома. Каждый день в это время служанки смотрят «Страдания одного человека». Проклятая передача эхом гуляет по особняку. Здесь я по крайней мере в безопасности…

Франни включает «Сони». Оттуда вырывается органный пассаж: нервные аккорды наподобие тех, которыми сопровождались радиопостановки в сороковых годах, но экран остается темным. Иов вздрагивает от звука — иене меньшим удивлением смотрит на Франни, присевшую у телевизора.

Иов. Иисусе!

Голос доктора (из «Сони»). Совершенно верно, госпожа Барнс. У вашего ребенка нет мозгов. Вы могли бы использовать его голову, как копилку, если есть желание…

Голос матери (из «Сони»). Вы уверены, доктор?

Голос доктора (из «Сони»). Это не милость Божию видите вы истекающей из его ушка — это гной в свете вот этой свечки.

Музыка: органная заставка между сценами.

Франни (покорно, убавляя громкость). У «Сони» есть звук, но нет изображения. У «Зенита» есть изображение, но нет звука. Вместе они образуют приличный домашний развлекательный центр. (Показывает рукой на «Зенит».) Не возражаете?

Иов. Ненавижу этот спектакль.

Франни. Ну, пожалуйста.

Иов. Они спекулируют на боли.

Франни (кашляя). Сделайте бедной больной женщине одолжение.

Иов щелкает выключателем «Зенита»; средним планом Джемима, замужняя дочь героя «Страдания одного человека», одетая по моде четвертого века до нашей эры. Она сидит за ткацким станком. Когда Франни добавляет звук у «Сони», в кадр вбегает Лилия, одна из служанок Джемимы, бросается на пол.

Джемима (по телевизору). Что такое, Лилия?

Лилия (по телевизору). Госпожа, случилась трагедия.

Джемима. Назови ее имя.

Лилия. Боюсь.

Джемима. Покорствуй.

Лилия. Верблюды бросились в паническое бегство.

Джемима. И?..

Лилия. И ваш первенец. Он… мертв.

Музыка. Органная заставка между сценами.

Голос за кадром (громогласно, из «Сони»). Неужели жизнь станет еще мучительнее для Иова и его семьи? Выйдет ли Кезия из комы? Вставят ли деревенские хирурги Керен-Хаппух нижнюю челюсть, которую та так страстно желает? Будет ли наш герой продолжать верить в Бога? Включайте завтра очередной воодушевляющий эпизод «Страданий одного человека».

Иов выключает «Зенит». Франни выключает «Сони».

Франни. Черт возьми. Почти все проспала. Надо купить радио с часами.

Иов. Кто ты такая, черт возьми?

Франни. Я здесь живу. Франни Фенстермахер. (Самоуверенно.) Все это дерьмо — мое.

Иов. На правах сквоттера?

Франни. Вот именно. (Дружески, но осторожно.) Была бы счастлива помочь вам найти собственную кучу, но эта, увы, занята.

Иов (показывая на кабели). Ты отвечаешь за все эти провода и штуковины?

Франни (гордо). Угу. Когда-нибудь заходили в «Товары для дома и сада» на Центральной авеню? Тоже принадлежит мне. (Обводит рукой кучу.) Скоро рассчитываю установить сантехнику. Знаете — ну, чтобы туалет работал, может, даже поставлю джакузи. (Силится подняться на ноги, кашляя.) Если до этого не ослепну. Диабет.

Иов. О боже.

Франни. Не говоря уже об эмфиземе, остеопорозе, артрите…

Иов. Какой ужас!

Франни. Это страшно, но не ужасно. Ужасно то, что случилось с моим мужем.

Иов (сглатывает). О?

Франни. Все потерял во время краха на местной бирже. В тот день, когда Билл узнал новость, знаете, что он сделал? Шагнул прямо в механическую жатку Маккормика.

Иов. Погиб?

Франни. Покромсало на куски.

Иов. Сожалею.

Франни. Как документ ЦРУ. Теперь я могу говорить об этом, но в то время чуть не сошла с ума.

Иов. Понимаю.

Франни. А потом еще мой сын. Знаете, что значит ребенок Брэдли-Чемберса?

Иов (в сторону). Не хочу слышать об этом.

Франни. Ребенок Брэдли-Чемберса страдает синдромом Брэдли-Чемберса. Расщелина нёба, слишком много пальцев, пораженные почки, сердечная недостаточность. Жизнь в постоянной боли. Моего ребенка зовут Энди.

Иов. Боже милостивый.

Франни (показывает на «Зенит»). Однажды Иов Барнс получит все назад — свое имущество, семью, здоровье.

Иов (поднимая газету). Только после того, как упадет рейтинг.

Франни. Вы — циник? Мне не нравятся циники. (Поднимает глаза к небу.) Послушай, Господи, я хочу, чтобы Ты знал, я не ропщу. У Тебя свои причины наказывать меня. (Поворачивается к Иову, показывает на небеса.) У Него свои причины.

Иов (читает). «Школьный автобус срывается с обрыва». (Переворачивает страницу.) «Рушится мост в Сан-Луи-Рей». (Пристально смотрит на Франни.) Хотелось бы мне иметь твою веру.

Франни (вытаскивает из кармана фартука книгу Иова). Это поддерживает меня. «История Иова Барнса. Как я страдал, гнил заживо и выжил». Тут счастливый конец.

Иов (читает). «Число жертв холеры в Ираке достигает пятнадцать тысяч». (Переворачивает страницу.) «Наводнение смывает перуанскую деревню».

Франни. Рано или поздно, но Бог все устроит. Он исцелит моего ребенка, исцелит мои немощи, найдет мне нового мужа…

Иов. И приходом сюда ты думала ускорить этот процесс.

Франни (защищаясь). Это так безумно? Разве не логично предположить, что Он с большей вероятностью заметит меня, если я поселюсь на куче дерьма самого Иова? (Стучит по книге.) Знаете, это было на самом деле. «История Иова Барнса» — правда на все сто процентов.

Иов (кивая головой). Я ее написал.

Франни (потрясенная). Что?

Когда Франни сличает фото на суперобложке, ее челюсть от удивления отвисает.

Франни. Боже милостивый, это вы! Иов Барнс! (Кашляет.) Мне стыдно. Я тут ною о своих проблемах перед человеком, который практически изобрел страдания. (Показывает на книгу Иова.) Здесь говорится, вы потеряли своих пастухов, погонщиков верблюдов, овец…

Иов. Детей.

Франни. Волов, ослиц — а затем у вас появились эти ужасные фурункулы.

Иов (вспоминая). Расчесывался черепком. До костей.

Франни. И гной сочился из вас, как пот.

Иов. «Похули Бога и умри», — говорила мне Руфь.

Франни. Но затем вы научились все принимать. (Достает из фартука шариковую авторучку.) Раскаялись в прахе и пепле. (Сует книгу и ручку Иову.) Эй, сделаете одолжение, мистер Барнс?

Иов берет ручку и книгу у Франни, ставит свой автограф на титульном листе.

Иов. Вот. (Возвращает книгу.) Коллекционный экземпляр.

Франни. Что я здесь делаю, я знаю, но не знаю, что делаете здесь вы.

Иов (деловито). Я хочу взять реванш. Хочу, чтобы борьба продолжалась.

Франни. Борьба?

Иов. «Решено. Иову Барнсу вовсе не следовало отзывать свой судебный иск». (В небо.) Ясно, сэр? Я вернулся на старую кучу нечистот и зол, как прежде. (Открывает карманную Библию, читает.) «Он губит и непорочного, и виновного. Если этого поражает Он бичом вдруг, то пытке невинных посмеивается». Вот Иов, которого я могу уважать, он держит Создателя на крючке. (Перелистывает вперед.) «Он потряс меня. Взял меня за шею и избил меня… Пролил на землю желчь мою». Вот настоящий я, окровавленный, но непокоренный.

Франни (на которую монолог не произвел впечатления). Ладно, но в конце концов Он ответил на ваши обвинения. Ослепил вас великолепием Вселенной. (Кашляет.) Внушил благоговение, поразил…

Иов. Воспользовался своим положением. (Читает голосом Бога.) «Где был ты, когда Я полагал основание земли?» (Перефразирует.) «Я — Бог, а ты — нет» — это аргумент, Франни? (Захлопывает Библию.)

Франни. И чем вы так расстроены? Он прекрасно вас вознаградил. Новая семья, новый дом, новые стада…

Иов. Акционерные опционы, трастовые фонды, гонорары за книгу, права на телевизионную постановку. Все это — взятка. Деньги за молчание.

Франни (пораженная этой мыслью). Деньги за молчание…

Иов. Заставляющие молчать верблюды, заставляющие молчать ослицы: все, лишь бы я не рассказал миру о своих подлинных чувствах. Он использовал меня, Франни. Провел меня сквозь ад в ответ на вызов, затем списал это на изучение проблемы зла. Он должен передо мной извиниться.

Франни. Извиниться? Вы будете просить Бога извиниться ?

Иов. Ага.

Франни. Скажу вам одно — я не хочу оказаться в этот момент поблизости.

Иов (К небу). Послушайте, сэр, нам не нужно начинать с сути вещей. Достаточно будет партии в шахматы — я дам вам фору в слона и предоставлю первый ход. (К Франни.) Не отвечает. (К небу.) В «Монополию», сэр? Начните с отеля на Парк-Плейс. Домино? Триктрак? (Читает из Библии.) «Кто положил краеугольный камень ее?» (Саркастично.) Краеугольный камень. Краеугольный камень земли. Ладно, замечательно, но теперь давайте послушаем сегодняшнего Бога. (Читает.) «Ты ли дал коню силу? И облек его шею гривою?» (К небу.) Эти старые метафоры не пройдут, сэр. Не в постдарвиновскую эпоху.

Франни. Иногда, стоя на полуденном солнце, когда даже зной отстраняется от этого праха и в ушах жужжат мухи, я чувствую это, действительно чувствую. Это благословенное место, мистер Барнс.

Иов (подбирает кусок дерьма). Снять обувь, да?

Франни. Он близко. Очень близко.

Иов. Ты когда-нибудь изучала систематику дерьма?

Франни. Что? (Обиженно.) Конечно же, нет.

Иов. В самом низу: собачье дерьмо. Презреннейшие — тряпичники, бродяжки, люди, которые крутятся у дерьма. Когда вы обращаетесь с кем-то, как с дерьмом собачьим, ваше презрение не знает границ. (Выбрасывает кусок, подбирает другой.) Затем идет куриное дерьмо. Куриное дерьмо допускает определенную гуманность. Куриным дерьмом может быть отвратительный трус, но по крайней мере он — не дерьмо собачье. (Выбрасывает кусок, подбирает другой.) После этого идет бычье дерьмо — вопиющая и агрессивная ложь. Но, на определенном уровне, разумеется, мы восхищаемся нашими лжецами, не так ли? Бычье дерьмо выбирают в сенат, куриное дерьмо — никогда. (Выбрасывает кусок, подбирает другой.) На вершине иерархии, на верху кучи — конское дерьмо. Конское дерьмо — тоже обман, но это наглый обман. Конское дерьмо — штука тонкая. С нюансами. Играет наверняка. Конское дерьмо оставляет в дураках многих, иногда. Божественная справедливость, например, конское дерьмо, а не бычье. На самом деле мы так уважаем конское дерьмо, что избегаем наделять этим эпитетом друг друга. Человек может быть источником бычьего дерьма, но только лошадь — конского.

Франни. Да вы совершенно угнетающе-мрачный человек. Лучше бы я вас никогда не встречала.

На сцену вкатывается кресло-каталка, в котором сидит худой и бледный тринадцатилетний мальчуган по имени Такер, современный эквивалент Крошки Тима. К его рукам от бутылок, закрепленных на алюминиевых штангах, ведут трубки внутривенного питания. Морщась и стеная, он приводит в движение колеса руками в перчатках, постепенно подкатываясь к основанию кучи дерьма.

Франни. Приветствую, молодой человек.

Такер хрюкает, пыхтит и в конце концов восстанавливает дыхание.

Франни. Ты в порядке?

Такер (весело). Привет, я — Такер, и у меня СПИД!

Иов (оглядываясь по сторонам). Мы где — в Лурде?

Франни (обращаясь к Такеру). Бедный ребенок. Бедняжка. (Укоряя Иова.) Лурд тоже когда-то был кучей дерьма.

Такер. Перепутали наклейки на партии крови, и я даже опомниться не успел…

Франни. Ты хочешь сказать, что ты…

Такер. У меня гемофилия, мэм. Папа уже готов наложить на себя руки. Мама ведет ток-шоу. (Показывает на «Зенит».) Та штука работает? Кажется, ее будут показывать в пять.

Франни. На «Зените» изображение, на «Сони» — звук.

Такер. Превосходно. Вы смотрите «Страдания одного человека»?

Франни. Регулярно.

Иов. Сначала гемофилия, затем СПИД. (К небу.) Снимаю перед тобой шляпу. Ты превзошел меня.

Такер. Я хоть попал к той куче дерьма? Это то место, где появляется Бог?

Иов. Примерно раз в два с половиной тысячелетия. Надеюсь, ты прихватил с собой зубную щетку?

Франни. Ты у нужной кучи дерьма.

Такер. Вы больны, мэм?

Франни. Диабет.

Такер. У моей тети тоже был. И у вас тоже отгниют ноги?

Франни. Надеюсь, что нет.

Иов (показывая на небо). Не подавай ему идей.

Такер (показывая на Иова). Он тоже болен?

Франни. У него есть гордость.

Иов. Триктрак, Господи? Крокет? Намекни.

Франни. Не слушай, что он говорит.

Такер. Знаете, что я больше всего ненавижу?

Франни. Что?

Такер. Кабачки и быть девственником. Я даже не знаю, на что это похоже…

Франни. Кабачок?

Такер. Трахаться.

Франни (озадаченно). О, дорогуша. (Раздумывает.) Это, ну, как танцуешь.

Такер. Бычье дерьмо.

Иов. Точно.

Такер. Эй, как, по-вашему, нет здесь обменных карточек?

Франни (серьезно). Меня бы это не удивило. (Роется в отбросах.) Давай поищем.

Такер достает из кармана рубашки пачку обменных карточек, разворачивая их веером, как игральные карты.

Такер. Я собираю серию под названием «Операция „Буря в пустыне“». (Сверяет карточку с контрольным списком.) Мне нужны номер сорок два: «Центр управления ракетами „Пэтриот“ и номер семнадцать: „Генерал Колин Пауэлл“».

Франни вытаскивает из кучи картонный прямоугольник.

Франни (читает). «Что Пьер увидел в замочную скважину»: номер тридцать четыре из серии «Настоящие французские почтовые открытки».

Такер. Уууу — дай.

Франни передает Такеру почтовую карточку, затем возобновляет поиски.

Фу-ты ну-ты!

Франни (находит карточку «Буря в пустыне»). Эй, вот одна. (Приносит карточку Такеру.) У тебя есть номер четыре: «Генерал Норман Шварцкопф»?

Такер (разочарованно). Аж две.

Франни. Мой сын собирает бейсбольные карточки. (Кашляет.) То есть будет собирать бейсбольные карточки, после того как выздоровеет.

Такер. Как его зовут?

Франни. Брэдли-Чемберс. (Взрагивает.) Энди.

Иов. В пинг-понг, Боже? В блошки? (К Франни и Такеру.) Похоже, прикрыл лавочку. Отправился с ревизией на пятую планету Альфа Центавра, заливать серой аборигенов.

Внезапно дверца сушилки «Вирпул» резко открывается, и барабан начинает вращаться с безумной скоростью, разбрасывая по сцене носки и нижнее белье. Из камеры громко и отчетливо раздается ровный, спокойный и звучный голос.

Голос из сушилки (медленно и размеренно). Не будь так самоуверен…

Иов и Франни подскакивают на три фута и обнимают друг дружку.

Иов. Господи!

Франни. Боже!

Такер. Ого!

Франни. А сушилка даже не подключена.

Барабан продолжает вращаться, поднимая сильный ветер, который сдувает с кучи куски мусора на зрителей.

Голос из сушилки. Кто это, кто .запутывает дело словами без понимания?

Иов (испуганно). Э, Вы не-е помните меня? Ваш с-слуга, Иов?

Когда Голос говорит, мы чувствуем, словно рядом напыщенный Санта-Клаус или непереизбранный сенатор от южных штатов. Голос определенно не кажется злобным.

Голос. «Препояшь, как муж, чресла твои». («Хлопушка».) Конечно, я тебя помню. Что у тебя на уме, сын мой?

Такер (показывает на Иова). Он называет себя Иовом. (Поворачивается к Франни.) Он действительно Иов?

Утвердительно кивая, Франни откатывает Такера от нашего героя. Такер кладет назад в карман обменные карточки.

Франни. Побудь здесь. Объясню после.

Иов. Ты тот Бог? Современный?

Голос. Я есть тот, кто есть.

Такер (Франни). Он — Попай-моряк?

Франни. Тсс.

Голос (с мягкой укоризной). Ну же, раб, я не собираюсь торчать здесь весь день.

Иов. В мои намерения не входит проявление неуважения, сэр, но… я могу говорить свободно?

Голос. Конечно.

Иов. За Вами извинение.

Голос. Что?

Иов (сморщившись и зажмурившись). Извинение.

Иов и Франни обнимаются.

Голос. Я не извиняюсь.

Иов. Дело вот в чем, сэр. Как мне все это видится, Вы терзали меня, чтобы выиграть пари, а затем сделали все, чтобы купить мое молчание. Мне кажется, я чувствую, что меня немного…

Голос. Эксплуатировали.

Иов. Точно.

Голос. Использовали?

Иов. Верно.

Голос. Одурачили?

Иов. Моя жена называет меня козлом отпущения всемирной истории.

Голос. Фу.

Иов. Как это?

Голос. Я сказал «фу». Козел отпущения истории! (Сдавленно хихикает.) Ты действительно думаешь, что спор закончился на тебе? Не будь тщеславным, сынок. Соперничество между Богом и Сатаной продолжается вечно — совсем как вшивая мыльная опера, которую вы смотрите. Помнишь бубонную чуму?

Иов. Кто бы забыл?

Голос. Мой способ испытания Самюэля Шехнера, необыкновенно набожного торговца коврами, жившего в Лондоне в четырнадцатом веке.

Франни (смущенная). Что? Целая эпидемия? На одного еврея?

Такер. Боже!

Голос. Потом был полиомиелит. Сатана и я хотели посмотреть, бросит ли Франклин Делано Рузвельт проклятия мне в лицо.

Франни (обеспокоенная). И вы создали полиомиелит только для этого?

Голос. Угу.

Франни. Силы Небесные!

Голос. А землетрясение в Колумбии в 1982 году? Я проверял веру Хуана Дельгадо, преуспевающего торговца кофе, жившего в Боготе. Что касается диабета и эмфиземы — да, Франни, они существуют для единственной и святой цели — позволить тебе продемонстрировать мне свою преданность.

Франни. Я стараюсь изо всех сил.

Голос. Наконец, конечно, есть СПИД. Страшная погибель, безусловно, но не идет ни в какое сравнение с выдержкой и мужеством юного Такера.

Такер (без убеждения). Э, конечно…

Франни (кашляет). Ему всего тринадцать.

Такер. Тринадцать с половиной.

Иов. И сколько было этих испытаний?

Голос. Достаточно, чтобы не потерять интерес к своей работе.

Франни (настойчиво). Сколько?

Голос. Четыре тысячи семьсот пятьдесят восемь.

Франни. И какой счет?

Голос. Смотри!

На «Зените» материализуется цифра 4758, а на «Сони» — 0.

Голос. Бог — четыре тысячи семьсот пятьдесят восемь. Сатана — ноль.

Такер. Этот старый дьявол жаден на наказания.

Голос (соглашаясь). Никак не хочет учиться.

Франни (с недобрым предчувствием). И в каждом случае Вы возвращали жертве здоровье, богатство и счастье?

Голос. Ну, может, и не в каждом.

Франни (негодующе, обращаясь к Такеру). Я считаю, что он должен извиниться перед всеми этими людьми.

Голос. Что там такое, Франни?

Франни (обращаясь к сушилке белья). Я сказала… Вы должны извиниться перед всеми этими людьми. (Набравшись мужества, зажмуривается.) Он нас еще не испепелил?

Иов. Еще нет.

Голос. Предлагаю тебе сделку, Франни. Я не буду тебе рассказывать, как тебе вести свою скобяную лавку, а ты не будешь рассказывать мне, как управлять Вселенной. «Где была ты, когда Я полагал основание земли? Кто положил краеугольный камень ее?»

Иов (презрительно). Только не надо нам Твоей теории о плоской земле. (Размахивая куском дерьма.) Не надо нам Твоей геоцентрической солнечной системы, додарвиновской биологии и подобной чуши.

Франни. Это конское дерьмо.

Иов. Верно.

Голос (покровительственно, но не злобно). Эге, да у вас тут в последнее время наметился прогресс. Здорово. Рад за вас. А что, если и я был кое-чем занят? Например, пару тысячелетий назад я изобрел загробную жизнь. Следите за тем, что я говорю? В одном углу у нас вы, люди, со своей топорной работой, разной там наукой, а в другом — Создатель, решающий проблему самой смерти. Не приходите ныть ко мне со своим диабетом и СПИДом, когда я раздаю бессмертие, ладно?

Иов. Нам не нужна справедливость на Небесах.

Франни. Нам она нужна на собственной куче дерьма.

Такер. Он — не очень добрая сушилка для белья.

Франни. Он нас испытывает.

Иов (теперь уже как обвинитель). Имя Наоми Барнс говорит тебе что-нибудь?

Голос. Кто?

Иов. Наоми Барнс.

Голос (слегка огорченно). Я создал так много людей…

Иов. Она была моим ребенком, одной из тех семи сыновей и трех дочерей, которые были у меня вначале. Глава первая, стих девятнадцатый. (Дрожащим голосом.) У нее было имя. Лицо.

Франни. С веснушками?

Иов. Без веснушек.

Голос. Так ты решил цитировать Писание, умник? Тогда давай продвинемся вперед к главе сорок второй. И вдруг у тебя появилось семь новеньких сынов и три новенькие дочери, не хуже прежних. Даже лучше. «И не было на всей земле таких прекрасных женщин, как дочери Иова».

Франни. Он и не собирается извиняться, не так ли?

Иов. Это не в Его природе.

Франни усаживается на кучу дерьма, совершенно обескураженная.

Голос. Знаете, что мне в вас нравится, люди? Вы такие невинные. А у нас невинность вознаграждается. Валяйте, назначайте цену. Хотите загородную виллу?

Иов. Мои пастухи тоже были невинны.

Голос. Реактивный спортивный самолет? Билеты на «Суперкубок»?

Франни (встает, кашляя и потрясая кулаками). Его пастухи были невинны.

Голос. Столик в «Сарди»? Замок в Испании?

Франни (кашляет). Верни этому человеку самоуважение! Отдай этому мальчику его будущее!

Голос (с легкой паранойей). «Где был ты, когда Я полагал основание земли?»

Иов (закатывая глаза). Вот опять.

Франни. У него узкий кругозор.

Франни ковыляет к телевизору «Зенит». Порывшись в мусоре, извлекает банку красной краски и кисть.

Иов. Это мысль!

Такер. Давай!

Голос. «Кто затворил море воротами, когда оно исторглось, вышло как бы из чрева? Давал ли ты когда в жизни своей приказания утру?»

Медленно и методично Франни закрашивает цифру 4758 на «Зените» и заменяет ее на 4755, затем заменяет цифру 0 на «Сони» на 3. Иов и Такер аплодируют.

Голос (неистово). «Входил ли ты во глубину моря? Видел ли ты врата тени смертной? А иней небесный — кто рождает его?»

Барабан сушилки белья бешено вращается, поднимая страшный вихрь, который начинает разметать кучу дерьма.

Голос (бушуя). Можешь ли ты связать узел Хима и разрешить узы Кесиль [28]? Знаешь ли ты уставы Неба? Можешь ли послать молнии, и пойдут ли они и скажут, вот мы?

Иов. А теперь пора…

Франни. Проклясть Бога…

Иов. И жить.

Свет гаснет. Сцена проходит в темноте, горят лишь светящиеся табло со счетом. Бог: 4755. Сатана: 3.

Иов. Отправляйся в ад, сушилка!

Франни. Ешь червей, сушилка!

Такер. Твоя сестра — уродина, сушилка!

Трое смертных продолжают изрыгать проклятия, их голоса сливаются в какофонию неистовства.

Иов. Отправляйся в ад, сушилка!

Франни. Ешь червей, сушилка!

Такер. Твоя сестра — уродина, сушилка!

Иов. Ад!

Франни. Черви!

Такер. Уродина!

Буря стихает. Загораются огни рампы. Иов и Франни теперь почти голые, их одежды сорвал ветер. Комки разной дряни налипли на них. Сушилка белья неподвижна и пуста.

Такер. Эй, да вы голые!

Иов. «Наг я вышел из чрева матери моей…»

Франни. «Наги возвращусь…»

Такер. Вы мне покажете, как выглядит траханье?

Франни. В данный момент мы хотим просто выбраться отсюда.

Такер. Куда мы пойдем?

Иов. Не знаю. На восток. Мы кое-что поищем.

Такер. Что?

Иов. Бытовую технику получше.

Такер. Что-нибудь еще?

Франни. Номер сорок два: «Центр управления ракетами «Пэтриот».

Иов. Номер семнадцать: «Генерал Колин Пауэлл».

Франни. Я слышала, у компании «Фридиджер» хороший ассортимент.

Иов. А мне говорили, что с товарами «Мэйтаг» никогда не прогадаешь.

Такер достает из рубашки свои обменные карточки. Иов и Франни берутся за руки и вместе катят Такера прочь.

Такер (сверяет карточку с контрольным списком). Как насчет номера пятьдесят один: «Готов к взлету»?

Иов. Найдем.

Такер. А номер шесть: «Министр обороны Дик Чейни»?

Иов. Конечно, Такер.

Такер. Это довольно редкая.

Франни. Как и ты, малыш.

Иов, Франни и Такер исчезают за кулисами. Их голоса плывут над останками кучи дерьма.

Такер. Номер двадцать три: «Заправка в воздухе»?

Иов. Конечно.

Такер. Номер тридцать пять: «Бомбежка Багдада»?

Франни. Естественно.

Такер. Номер пятьдесят восемь: «Горящие нефтяные скважины»?

Такер. Номер шестьдесят пять: «Задание выполнено»?

Франни. Да…

Гаснет свет. Занавес.

Дневник безумного божества

17 октября 1999 года

Проснулся в незнакомом месте. Темное окно в капельках дождя отсвечивало, как испорченное зеркало. Кровать напоминала арену в стиле минимал арт: большая и просевшая; и я представил себе по периметру аудиторию, ожидавшую начала некоего порнографического состязания. Откинув шелковые простыни — и во что все это обойдется? — я, пошатываясь, подошел к окну и посмотрел вниз на галактическую россыпь огней. Манхэттен? Да, вот Центр международной торговли, а вот — Эмпайр-Стейтс-Билдинг. Видно даже мои родные места, Квинс. По крайней мере, я никуда не уехал. Рассвет накатывал на город, как медленный прибой.

— Привет, Джек-домкрат.

Тихий, мурлыкающий голос, словно из гортани, смазанной медом. Я повернулся. На кровати лежала стройная, пухлогубая брюнетка, на ней ничего, лишь простыня.

— Готов снова на сеновал? — спросила она, похлопывая по матрасу. — Теперь я знаю, почему тебя называют Домкратом, дорогой. Смог бы ты поднять «Виннебаго» [29] своим рычагом?

Это, конечно, абсурд. Никакой я не Дон-Жуан, и меня зовут, как это тебе хорошо известно, дражайший дневник, Гюнтер Черный. За последний год мне пытались навязать имена «Джереми Зеленый», «Томас Коричневый» и, что самое невероятное, «Эрнест Красный». Домкрат? А это что-то новенькое.

— Где мы? — поинтересовался я.

— Парк-авеню. «Мэйфер Риджент». Твоя идея, вспомнил?

Встревожившись, женщина скинула с себя простыню.

— Я не собираюсь платить за это.

Ее соски выпятились на меня с укором.

— Парк-авеню?

Не помню, чтобы мы покидали Сохо.

— В самом деле?

Я заморгал, чтобы стряхнуть пелену с глаз. Восточный ковер, хрустальная люстра, телевизор с огромным экраном, бутылка шампанского, по горлышко погруженная в битый лед: у Домкрата есть вкус, надо отдать ему должное. Порывшись в карманах несколько секунд, достал бумажник. Из него — две двадцатки. Разжал пальцы: трепеща, бумажки опустились на матрас, как птички-оригами.

— Закажи какой-нибудь завтрак, — промолвил я, одеваясь. — Не волнуйся, я заплачу за номер.

— Буду надеяться, Домкрат. Я так и не узнал ее имени.


18 октября 1999 года

Еще один кошмар о моей сестре. Бриттани и я в осажденной снежной крепости. Мы задеваем коленями окровавленные трупы. Снежки летят в нас как крупная картечь.

— Надеюсь, скоро лето, — всхлипывает Бриттани.

— Завтра, — отвечаю я.

Ужасный снежный ком перелетает через вал и попадает ей в шею. Невероятной силы удар, снежок пробивает кожу, позвонки, спинной мозг. Отрезанная голова падает в сугроб, пачкая его белизну.

— Завтра будет слишком поздно, — молвит голова.


20 октября 1999 года

После трех чашек кофе и часа комедийного канала я наконец сел за новый роман, предварительно озаглавленный «Антихрист». Иисус возвращается, Второе пришествие, только на самом деле это переодетый Сатана. Он одерживает впечатляющую победу на выборах в президенты Соединенных Штатов и превращает Белый дом в притон изощренного разврата, пыток, убийств и садизма.

Мой редактор хочет снять сливки с празднования миллениума.

Я пишу черновики на бланках квитанций. Письменным столом служит перевернутая дверца шкафа, положенная на шлакоблоки. Почему? Уже несколько лет я зарабатываю достаточно, чтобы купить компьютер и переехать в богатый квартал, но безумные бреши в моем банковском счете заставляют торчать в этом тараканьем заповеднике на Третьей авеню и писать на перевернутой двери. У здания богемный вид, так что можно чувствовать себя как дома. Не получается. Художником здесь считается тот, кто отливает десятифутовые фаллосы из бетона, руководит экспериментальным театром «выжженной земли» или создает «неизобразительное телевидение» из синтезированной обратной связи и видеоленты с многосторонней записью. Автора романов в бумажной обложке для издательства «Темница» автоматически записывают в арьергард.

Даже после моих недавних успехов — три бестселлера за столько же лет — я все еще предпочитаю редактировать романы ужасов, а не писать их, но пока что ни в одном издательстве меня не держали больше месяца. Говорят, я оскорбляю авторов своими резкими замечаниями на полях их рукописей. Неправда.

Разве что, очевидно, во время своих бегств, «фуг», как д-р Иззард определяет мои приступы амнезии. Фуги без звуков. Беспомощное метание между Сциллой запомнившегося кошмара и Харибдой забытых поступков. Мой чердак завален одеждой, которую я не покупал, штрафами за парковку в недозволенном месте, которые я не заслужил, и йогуртом неизвестного происхождения. Незнакомый трехцветный кот расхаживает по моему временному письменному столу с нашим общим адресом на ошейнике. Регулярно приносят журналы, на которые я не подписывался, и на них надписаны имена: Джереми Зеленый, Томас Коричневый и Эрнест Красный. Очевидно, у этих людей нет ничего общего: Джереми получает «Матушку Джоунз», Томас — «Форбс», а мистер Ред — как вам это нравится? — оказывается, читатель «Ружья и боеприпасов». Как скоро моим адресом завладеет Домкрат? Как скоро в моем почтовом ящике появится «Плейбой»?

Уже шесть месяцев я ношу свои жалобы к д-ру Иззарду: провалы памяти, кошмары, головные боли, бессонница, потеря аппетита. Наконец в пятницу он поставит мне «предварительный диагноз». Мой собственный предварительный диагноз — я постепенно схожу с ума, и с каждым днем все быстрее.


21 октября 1999 года

Мы на тыквенной грядке, выбираем тыкву для будущего фонаря. Бриттани поднимает гигантский экземпляр, что-то вроде органического валуна, и втыкает в него перочинный ножик. Здесь никаких подсознательных намерений — просто Бриттани любила ножи.

Эта тыква — ящик Пандоры. Из него высыпаются отвратительные твари — шершни, стрекозы, летучие мыши, нити волокнистого черного дыма, — наваливаются на Бриттани с плотоядной жадностью, обдирая плоть с ее костей.

Последний раз это был снежок, перед этим — морской еж, до этого — шар средневековой булавы. Почему мою сестру всегда убивает что-то круглое?


22 октября 1999 года

Это был самый странный день в моей жизни. В моих жизнях, мне бы следовало сказать, если я понимаю свою болезнь правильно.

Головная боль отбойным молотком застучала по черепу. Я потерял сознание на плюшевой кушетке Иззарда. Затем — ничего. Затем:

— Гюнтер, это вы?

— А кто же еще?

— Я сейчас с Гюнтером говорю, правильно?

Иззард глубоко затянулся. Утро я провел, вычищая банальности из «Антихриста», а в результате оказалось, что разговариваю с психиатром, дымящим трубкой.

— Послушайте, Гюнтер, то, что я вам сейчас скажу, прозвучит странно и, возможно, пугающе.

— Безнадежно, — сказал я, — я безумен.

— Безнадежно? Нет. Редкий случай, конечно. Пока что зарегистрировано не более двухсот случаев, — пыхнул трубкой Иззард.

Не думаю, чтобы он получал удовольствие от табака, но он собирал трубки, чашеобразные части которых были вырезаны в виде головок кинозвезд. Сегодня он раскуривает «Питера Лорра», актера, чьи округлые черты и глаза, напоминающие яйца «пашот», могли бы послужить прототипом самого Иззарда.

— Вы определенно не безумны. Я считаю, вы страдаете диссоциацией — серьезным, но поддающимся лечению психоневрозом. Слышали о докторе Джекиле и мистере Хайде?

Слышал ли Папа Римский о Деве Марии?

— Я ведь автор романов ужасов, помните?

Странный трепет пробежал по моему телу. Я помешался, но помешался романтически: добрый, старомодный готический монстр, ковыляющий по лондонским мостовым, и клочья тумана обвивают горбатую фигуру и расщепленную надвое душу.

— Один из моих любимых героев.

— Стивенсон замечательно предсказал синдром, но в одном ошибся.

Своим акцентом — мягкой хрипотцой европейского развратника — Иззард был также обязан Питеру Лорру.

— Джекиль знал о похождениях Хайда, тогда как в реальных случаях расщепления личности паразиты настолько не терпят тела истинного владельца, что отказываются входить в его сознание. Я ясно изъясняюсь?

И струйка дыма а-ля Мебиус поднялась из трубки моего лечащего врача.

— За последние несколько недель я встретился с Джереми Зеленым, Томасом Коричневым, Эрнестом Красным и Джеком Серебряным — познакомил их друг с другом и обсудил с ними ваш случай. Они всегда останутся для вас незнакомцами. Вы будете узнавать о них только путем дедукции.

— Вы хотите сказать, по их подпискам на журналы? Еде, которую они оставляют в холодильнике?

— Точно.

Я словно взмыл вверх на американских горках, момент, когда желудок поднимается на несколько футов над сердцем: кружилась голова, но все же я был рад, что худшее осталось позади.

— Это трудно принять.

— Естественно.

— Расщепление, говорите? — Я был расстроен.

— Множественное, как мы это называем. У вас — случай множественного расщепления.

Множественное. Значит, у зверя было имя. Я встретился с врагом, и этот враг был я сам. Нет, они — Джереми, и Томас, и другие, для которых я был хозяином.

— Лучше бы я был безумен.

Иззард перешел от пылкого Питера Лорра к холодному Спенсеру Трейси.

— Я дам вам почитать несколько статей с известными случаями — Ансель Борн, Сэлли Бошам, Билли Миллигал. Некоторые из них попали в популярные книги, но большинство — только в профессиональную литературу.

Он выдвинул ящик бюро и, немного порывшись, вытащил журнал «Аномальная психология».

— Насколько я припоминаю, жизнь Сивиллы Дорсетт попала на телевидение в семидесятых, а Джоанн Вудвард получила «Оскара» за «Три лика Евы». У обеих историй счастливые концы, Гюнтер. Больных вылечили.

Я взял журнал, зимний номер за 1993 год. На обложке был портрет расщепленной личности по имени Феликс Басе.

— Другие — кто они?

— Из того, что они мне рассказали, я бы сказал, что Джереми Зеленый — левый интеллектуал. Томас Коричневый — христианский фундаменталист, в общем, сочувствующий консерваторам. Эрнест Красный — головорез, воображающий себя охотником на крупную дичь и наемником. Джек Серебряный… Вы никогда не просыпались с необъяснимым похмельем?

— Часто.

— Это — от Джека. Он — гедонист.

Иззард насыпал табаку в «Спенсера Трейси», утрамбовал его. Разумно ли с моей стороны доверять оставшиеся клочки рассудка этому старому гному?

— Нашей задачей будет интегрировать ваши отдельные «я» в единое сознание того, кто будет контролировать воспоминания своих предшественников.

Он зажег трубку.

— Чтобы это сделать, мы должны сначала найти корни вашей диссоциации.

— Вы меня загипнотизируете?

— Гипноз — ошибка, грубый инструмент. Понимаю, почему Фрейд от него отказался. Анализ сновидений даст нам больше. А больше всего — просто беседы.

— Вы знаете о моих кошмарах?

— Они всегда заканчиваются смертью вашей сестры, правильно?

— Всегда.

— В действительности ее убили.

Я уже рассказывал ему историю Бриттани дважды.

— Зарезала какая-то шпана в парке Киссена, — произнес я, глотая слова, надеясь, что он почувствует мое нетерпение.

— Расщепленная личность, как правило, чувствует подсознательную ненависть к какому-либо члену семьи. Обычно к родителю, иногда — к брату, сестре.

— Я любил сестру.

— Я в этом не сомневаюсь.

Иззард выразительно пыхнул «Спенсером Трейси».

— Но лишь после того, как мы осушим болото вашей внутренней жизни, у нас появится твердая почва, на которой можно строить новое — исцеленное, все контролирующее, всезнающее «я».

— Новое «я». А что будет со старым?

— Оно исчезнет.

— Похоже на убийство.

— Нет, Гюнтер. На рождение.


26 октября 1999 года

Сегодня днем я уснул за третьей главой «Антихриста». Приснилась Бриттани — впервые днем.

Мы в частном бассейне, шумно играем в бирюзовой воде. Мне в руки скользит пляжный мяч.

— Бросай сюда, — кричит Бриттани.

Я подчиняюсь. В тот момент, когда она обнимает мяч, тот взрывается, оставляя на воде кровавый архипелаг.

Я просыпаюсь. Третья глава висит передо мной, нацарапанная шариковой ручкой на бланках.

«…когда когти Люцифера, распарывая лиф платья, обнажили пышные, запретные плоды, которых он так жаждал…»

На этом месте я тогда остановился. Однако текст продолжался:

ТЫ ОТ НАС НИКОГДА НЕ ИЗБАВИШЬСЯ, ГЮНТЕР ЧЕРНЫЙ.

ТЫ В БЕЗНАДЕЖНОМ МЕНЬШИНСТВЕ. СДАВАЙСЯ!


29 октября 1999 года

Сегодня Иззард решил подвергнуть мои другие «я» тестированию по системе Роршаха.

— Позвольте мне поговорить с Томасом, пожалуйста, — попросил он, открывая на коленях блокнот с отрывными листами.

«И этого достаточно, чтобы вызвать одного из этих типов? Вряд ли», — подумал я.

Мигрень пилой прошлась по черепу. Состояние бегства…

Выходя из него, я сразу же почувствовал огорчение Иззарда. Его руки были сложены на коленях в тугой, узловатый комок. На двух соседних страницах набросаны гротескные рожицы.

— В чем дело? — поинтересовался я.

— Я говорю сейчас с Гюнтером? — спросил Иззард.

Даже с кушетки я видел, что каждая рожица была подписана.

— Гюнтер?

— Конечно.

— Хорошо.

— Только не говорите мне, что они все уклонились от теста Роршаха.

— А я и не применял его, — признался Иззард.

Выражения лиц на карикатурах были разными. Некоторые улыбались. Многие хмурились. Одна лила слезы. Еще у одной была хитроумная решетка зубов, а губы искривлены гримасой.

— Не смог. Постоянно появлялись другие личности, которых я раньше не встречал.

«Другие». Слово комом застряло в горле. Иззард пробежал глазами по своим записям.

— Амос Индиговый. Я бы сказал, настоящий представитель богемы. В настоящий момент пишет короткий рассказ о говорящем трехцветном коте. Леон Сиреневый, гомосексуалист со страстью к полуночным просмотрам культовых фильмов.

— Это объясняет корешки от билетов.

— Александр Желтый. Откровенный расист, должен тебе сообщить с сожалением. Однако Берни Золотой планирует написать обличительную статью об антисемитизме в Америке.

Я попытался улыбнуться, но не смог.

— Значит, со мной нас девять, верно? У меня девять голов, как у Гидры?

Иззард сглотнул. Подавление эмоций — не обнадеживающий признак в психиатре.

— Вы еще не закончили, да? — спросил я.

Он быстро пролистал блокнот: дюжины лиц, каждое с именем и характерным выражением лица.

— Это определенно самый причудливый случай из отмеченных. У Сивиллы Дорсетт было всего семнадцать личностей. У вас… — Он сосредоточился на своих записях. — Вильям Оранжевый, Роджер Пунцовый, Джейсон Серый, Питер Розовый, Илен Янтарная, Юдифь Алая… буду откровенен, Гюнтер. Сегодня появилось в общей сложности пятьдесят девять отдельных «я». И их может быть еще больше.

— Пятьдесят девять?

— Пятьдесят девять.

— Господи. Вы сказали, Илен? И Юдифь? Внутри меня женщины ?

— Если верить Карлу Юнгу, — промолвил Иззард, — внутри каждого из нас живут женщины.


2 ноября 1999 года

Сегодня утром я прочел первые пять глав «Антихриста», сотню страниц, покрытых каракулями. Они одинаково ужасны. Трудно поверить, что человек, написавший «Проповеди Сатаны» и «Демоны», автор подобной халтуры.


5 ноября 1999 года

Проснулся в три часа ночи. Бриттани и я проплывали над Квинсом в воздушном шаре. Оборвался строп, корзина резко накренилась, и моя сестра вывалилась из нее…

— Вы уверены, что это была ваша сестра? — спросил Иззард во время сеанса.

— Совершенно.

— Ее смерть, ее настоящая смерть — позвольте мне еще раз услышать о ней.

Я вжался в кушетку.

— Жуткая история.

— Сколько ей было?

— Четырнадцать.

— А вам?

— Десять. Мы жили в Квинсе, в квартире на Корона-авеню, возле Сто восьмой улицы.

Вот, Иззард снова хитростью вытянул из меня этот рассказ.

— Была одна из тех летних ночей, когда воздух похож на кожу улитки. Мама послала нас купить молока. Безопасный район — освещенные улицы, куча полицейских. И все было бы нормально, если бы Бриттани не настояла на том, чтобы мы пошли через парк. Мне действительно неприятно об этом говорить.

— Парк Киссена?

— Киссена. Верно. Вдруг Бриттани что-то замечает и бросается бежать. Полная луна, но я никак не могу ее найти, нигде. Наконец бегу домой. Папе пришлось дать мне пощечину, чтобы я перестал плакать. Он вызывает полицию, затем все идут в парк и находят ее через час.

Понадобилось какое-то время, потому что кусты были такие густые. Две дюжины колотых ран.

— Вы видели труп?

— В ту ночь — нет, только на похоронах. Но к тому времени ей уже наложили грим.

— И фараоны решили, что это была шпана?

Странно было слышать из европейских уст Иззарда слова «фараоны» и «шпана».

— Они опросили местные банды. «Гуннов» с Родмэн-стрит, «Ночные крылья» с Корона-авеню… несколько других, не помню их названий.

— У фараонов ничего не оказалось?

— Они даже ножа не нашли. Да на это никто и не надеялся. Шпана просто выбрасывает его в залив Флашинг, верно?

Казалось, нахмурилось все тело Иззарда.

— Гюнтер, я пришел к заключению. Анализ не может начаться до тех пор, пока мы не узнаем точно, сколько личностей скрывается в вас. Сеансы от рассвета до заката вредны для здоровья, но в вашем случае…

— Весь день? Я не могу себе этого позволить.

— У меня скользящий график. Как в парковочном гараже.

Я представил себе Иззарда работающим в гараже: как он отгоняет кататонические «вольво» и маниакально-депрессивные «саабы» клиентов и пригоняет владельцам к концу дня психически здоровые автомобили.

— Ладно, — согласился я. — От рассвета до заката.


9 ноября 1999 года

«Антихрист» безнадежен. Оргии Сатаны в Белом доме списаны с чужих книг и смешны. В четырнадцатой главе появится настоящий Иисус, скооперируется с духом Ричарда Никсона, и вдвоем они образуют нечто вроде эктоплазменного спецназа против Сатаны. Звучит многообещающе, но предшествующие этому сцены никак не получается написать.

Дальше по коридору живет женщина, отливающая бетонные фаллосы. Мы не общаемся. Молодой мужчина на третьем этаже пишет стихи без единого слова, одни многоточия и тире. Мне нечего ему сказать. Когда человек страдает диссоциацией и творческим бессилием, мой дражайший дневник, ему нужен друг.


14 ноября 1999 года

Когда Иззард говорил «от рассвета до заката», он не шутил. По его настоянию мы встречались в шесть утра. Все эти особые условия — мой случай, должно быть, действительно привел его в восхищение. Возможно, он предвкушает еще одну обложку с портретом расщепленной личности в журнале «Аномальная психология» или, быть может, хочет взять меня на приближающийся конгресс Международной ассоциации психоаналитиков в Бонне. Смотрите, sehrgeehrten Doktoren, полюбуйтесь на этот весьма любопытный экземпляр. Теперь он от нас не уйдет.

Иззард принес кофе и пончики. Мы полакомились, затем он сказал:

— Я бы хотел поговорить с Вильямом Оранжевым.

— Что, этого действительно достаточно?

В голове у меня началось извержение вулкана, и лава захлестнула мое возмущенное «я». Состояние побега… И вдруг я спрашиваю:

— Что вы обнаружили?

Странно. Иззард утверждал, что мы будем заняты до вечера, тем не менее в окно льется яркий солнечный свет.

— Это заняло не так много времени, как вы думали?

— Много, — пробормотал Иззард, набивая свою трубку «Фредерик Марч». — Дольше, чем я думал.

— Дольше?

Меня удивляло, как мог Иззард непринужденно растянуться на полу, не теряя при этом достоинства. Его лежащую фигуру окружали листочки бумаги, каждый исписан строчками и изрисован карикатурными лицами.

— Сейчас воскресное утро, — сообщил он.

— Воскресное? Вы серьезно?

Так оно и было. Пустой желудок давал о себе знать. Кости ломило от переутомления.

— Подобьем бабки. Сколько?

Иззард зажег «Фредерика Марча».

— В вашем случае количество «я» может иметь меньшее значение, чем…

— Сколько? — настаивал я.

— Трудно сказать, — резко вскочил Иззард, всем своим тоном давая ясно понять, кто здесь врач, а кто — пациент. — Некоторые из ваших «я» сообщили о существовании других личностей; мне не удалось их вызвать. Пару раз мне рассказали о личностях, которые показались мне настолько безобидными, что я решил их не беспокоить.

— Просто назовите мне примерное количество, доктор Иззард. А то у меня мозги пухнут.

— Если обязательно надо назвать число, я бы сказал… ну, около трех тысяч.

— Трех тысяч?

— Туда-сюда десяток.

— Это нелепо.

— Они пролетали мимо, одна чертова личность за другой. Словно просматриваешь телефонный справочник Манхэттена.

Иззард подрисовал своим рисункам швы Франкенштейна.

— А вот что действительно интересно — это возникающая организационная схема. Как вам, быть может, известно, Гюнтер, человечество и в самом деле одна семья. Все на этой земле чьи-то двоюродные, десятиюродные, пятнадцатиюродные братья или сестры — если не ближе. Так что неудивительно, что некоторые ваши личности заявляют о кровном родстве друг с другом и группируются в семейные кланы.

— Семейные кланы? Внутри меня есть семьи?

— Зеленые, Серебряные, Охровые, Розовые…

— Скажите честно. Это плохая новость, да?

— Не обязательно. Помните, наша задача — это сплавить различные ваши «я» в одно верховное «эго». Внутри определенной семьи проблема ассимиляции не должна оказаться труднее, чем в обычном случае расщепления личности. Однако между семьями нам придется бороться с кровной местью, религиозной нетерпимостью, этнической гордостью и подобными расколами.

— У меня не все дома, да?

— Сложный случай, Гюнтер. Очень и очень сложный.


19 ноября 1999 года

Внутри меня слышатся голоса, какофония неудавшегося общения и удавшегося негодования. Мои либералы орут на консерваторов. Мои расисты выплевывают оскорбительные эпитеты в адрес моих национальных меньшинств. Мои протестанты-фундаменталисты посылают католиков в ад.

— Голоса, доктор Иззард. Я слышу голоса. Шизофреники слышат голоса.

— Что вы при этом чувствуете?

— Они пугают меня до смерти.

— Хорошо.

Иззард раскрыл свою папку и вынул листок со скетчами.

— Настоящий больной психозом не пугается голосов. Он принимает их как должное. Ему даже в голову не приходит, что они могут указывать на сумасшествие. У вас реакция психически здорового человека. Это весьма обнадеживает.

— Реакция психически здорового человека, страдающего от худшего в истории случая диссоциации.

— Возможно.

— Вы можете заставить их замолчать?

— Не знаю.

Иззард дорисовал ореолы над несколькими лицами.

— Думаю, нам следует вернуться к смерти вашей сестры.

— Мы делали это на прошлой неделе.

— Расскажите мне еще раз.

Я рассказал вдвое короче. Как шли по парку Киссена с Бриттани. Об ее исчезновении. Криках. Моем побеге. Ужасных похоронах…

— Вы слышали крики? — прервал Иззард

— Да.

— Вы никогда не упоминали о криках раньше.


22 ноября 1999 года

Крики. Сейчас я бы согласился на простые крики, разве не так? Простые крики были бы бальзамом на душу по сравнению с недавними событиями.

Когда мои инквизиторы жгут моих еретиков, я чувствую, как языки пламени обжигают мое сердце. Когда мои расисты линчуют моих черных, моя трахея сжимается, и я, задыхаясь, падаю на пол.

Назовите это психосоматическим явлением, но это больно.


24 ноября 1999 года

Я стал писать во сне. Засыпаю на кушетке, а просыпаюсь в столовой с шариковой ручкой в руке, и блокнот согревает мне грудь, как припарка. Я не могу определить государственные флаги, национальные гербы, военные знаки отличий и формы пехотинцев, захламляющие блокнот, но в рисунках чувствуется бесспорный вкус. Даже бланки налоговых деклараций в моем изображении могут похвастаться определенной элегантностью.

На моем любимом флаге изображена радуга, соединяющая аркой две горные вершины, словно аркбутан. Весьма вдохновляет.

У меня определенно скрытый талант.


25 ноября 1999 года

Бессонница.

Прогулка по Вашингтон-сквер.

Повсюду вспыхивают молнии, высвечивая группу белых мужчин в шинелях восемнадцатого века, бьющих кнутом голую темнокожую коренную жительницу.

По возвращении домой я обнаруживаю на своей спине рубцы.


27 ноября 1999 года

Суббота. Очередной сеанс от рассвета до заката. Этот наконец действительно закончился на закате.

— Вы ударились в политику, — объявил мне Иззард, когда я снова пришел в себя. — Семьи начали образовывать… ну, как бы вам это объяснить…

— Мне все об этом известно. Страны, верно?

— У вас есть страны, — подтвердил Иззард тоном строгого, но сострадательного терапевта, ставящего диагноз: «СПИД». — И естественно, союзы стран. Есть коммунистический пакт, договор о свободном предпринимательстве и сборище бедных развивающихся наций, поглядывающих на оба блока с сильным подозрением.

Что остается при подобных обстоятельствах? Ничего, кроме как рассмеяться.

— Мне не нужен психиатр, доктор Иззард, мне нужен дипломатический корпус.

Вместо того чтобы рассмеяться в ответ, Иззард улыбается, подтверждая, что я вытащил слова у него изо рта.

— Я потратил большую часть дня, беседуя с государственным секретарем Суверении и министром иностранных дел Пролетарии.

Его серьезность привела меня в невероятное уныние.

— Гюнтер, моя печальная обязанность заключается в том, чтобы известить вас, что сразу же после полуночи между вашими двумя сверхдержавами начнется война.


28 ноября 1999 года

Позвонил Иззард, чтобы узнать, как мои дела, и отменить сеанс в следующую пятницу. Съезд терапевтов в Филадельфии.

— Война началась, — проинформировал я.


9 декабря 1999 года

Война. Гляжу в зеркало и вижу там одновременно больного раком и жертву автомобильной аварии. Основной театр боевых действий — над моими плечами. Взрываются бомбы — у меня пелена перед глазами. Рвутся снаряды — зубы выбивают чечетку, а иногда вылетают изо рта. Попадает в засаду дозор — и кровь течет из ушей и носа. Обе стороны используют иприт. Мой кашель слился в одну непрерывную конвульсию. Я уже полысел, как Иззард.

В моем торсе открылся второй фронт. Из сосков капает гной. Я дрожу от ожогов третьей степени, воспаленные мокрые черные кратеры изрыли ландшафт груди.

Персонал отделения неотложной помощи в больнице Бет Израэль и Медицинского центра Нью-йоркского университета узнает меня с первого взгляда. Я уже не знаю, что придумывать.


10 декабря 1999 года

— Боже мой, — воскликнул Иззард, завидев меня, изорванного и кровоточащего. Обычно невозмутимый, он не может смотреть на меня без дрожи.

— Помогите мне, — взмолился я.

— Я попробую. Поверьте мне. Попробую.

Он провел меня к кушетке и бережно положил на все понимающий плюш.

— Полагаю, вам оказывают медицинскую помощь?

— Лучшую, какую может предложить кабинет неотложной помощи.

— Мы отменим сегодняшний сеанс, если…

— Нет! — Как я, должно быть, жалок: «Да, док, я знаю, что обречен, но все равно дайте мне несколько своих самых красивеньких таблеточек». — Пожалуйста!

— Думаю, нам снова следует поговорить о тех кошмарах. Вашу сестру всегда убивает сфера, правильно?

— Всегда.

Языком нащупываю щель между двумя сохранившимися зубами.

Иззард достает из верхнего ящика бюро толстый длинный конверт и кладет мне на грудь. Когда я его открываю, из него вываливается дюжина фотографий.

— Посмотрите внимательно, — настаивает Иззард.

Снежок, тыква, воздушный шар, арбуз, луна, большая женская грудь, ягодица неопределенного пола, глобус, огромный земной шар «Перисфера» с Нью-Йоркской международной ярмарки 1940 года и еще больший глобус «Унисфера» с международной нью-йоркской ярмарки 1965 года, футбольный мяч, яблоко.

Я посмотрел на фотографии в обратном порядке. Яблоко, футбольный мяч, «Унисфера». Кишки превращаются в Лаокоона, обвиваемого массой ядовитых змей.

— Эта.

Я со стоном подвигаю «Унисферу» к Иззарду.

— Она вызывает отчаяние?

— Да.

— Почему?

— Не знаю. Потому что сфера?

Приступ кашля рвет истончившиеся легкие.

— На всех фотографиях, которые я вам показывал, присутствует сфера.

Иззард возвращает фотографию с «Унисферой» в папку.

— Я бы хотел поговорить с Дональдом Красно-коричневым, — внезапно говорит он.

— Кто это, черт возьми?

— Директор международной службы безопасности при министерстве обороны Суверении. Просто соедините меня с ним, Гюнтер.

Ситуация резко ухудшается.

Головная боль… Состояние бегства…

— Как раз то, чего я боялся, — сообщает Иззард, когда я прихожу в себя.

— Что такое?

— Вам это совсем не понравится.

— Мне не нравится все, что вы мне говорите в последнее время.

— Похоже, что…

— Ну?

— Похоже, что Суверения и Пролетария обе запустили ускоренные программы по разработке термоядерной бомбы.


13 декабря 1999 года

Я моментально отключился. «Антихрист» — дело безнадежное. Проснувшись, обнаруживаю свой дневник, исписанный лозунгами.

КАПИТАЛИСТИЧЕСКАЯ СВИНЬЯ! КОЛЛЕКТИВИСТСКИЙ УБЛЮДОК! МЫ ЕЩЕ ПОПЛЯШЕМ НА ТВОЕЙ МОГИЛЕ! МЫ ВЫРОЕМ ТВОЙ ТРУП И ПЛЮНЕМ НА НЕГО!


17 декабря 1999 года

Слухи оправдались. Иззард все проверил и перепроверил, беседуя с десятками функционеров самого высокого ранга в моем Политбюро.

У Пролетарии есть бомба. Фактически бомбы. Десятки бомб плюс системы доставки. Если Суверения не пойдет на безоговорочную капитуляцию в течение следующих семидесяти двух часов, последует тотальный удар.

— Тотальный удар? — переспросил я, дрожа от боли своих последних ожогов. — Что, черт возьми, это означает?

— Не уверен, — начал Иззард, — но когда я смотрю на то, что сделала с вами обычная война, Гюнтер, я склоняюсь к мрачному прогнозу. Молюсь, чтобы Суверения запросила мира.

— Это безумие.

Струйка крови потекла из моей правой ноздри.

— Это самоубийство.

— Верно, верно.

— Что можно сделать?

Иззард предложил мне свой носовой платок.

— Я хочу покопаться в вашей фобии относительно «Унисферы».

— Я на грани полной дезинтеграции, а вы хотите поговорить о международной нью-йоркской ярмарке 1965 года?

— В обычном случае я бы вызывал у вас свободные ассоциации в течение нескольких сеансов, пока не всплыла бы правда. Но время не…

— Я умираю, доктор.

И прижал платок к носу.

Иззард едва заметно кивнул.

— Мы должны действовать быстро. При всей своей грубости гипноз сейчас — наша козырная карта. Так что с вашего разрешения…

— Начинайте.

Никаких гипнотизирующих хрустальных шаров, никаких золотых часов, раскачивающихся перед глазами. Иззард просто велел мне расслабиться. «Куда там», — подумал я, но гном был настойчив, и наконец окружающий мир ушел куда-то в сторону.

И я уснул…

И спал…

И мир снова вернулся…

Глаза Иззарда, эти выпученные желатиновые трансплантаты от Питера Лорра, сказали мне все.

— Вы что-то узнали, — с укором произнес я.

— Вы тоже узнаете, скоро. Во время вашего транса я приказал вам вспомнить всю сцену, каждую подробность убийства вашей сестры в тот момент, когда я стукну по столу.

Иззард вынул изо рта «Спенсера Трейси».

Каждую подробность? А хотел ли я этого?

Иззард перевернул трубку, чтобы использовать ее как молоточек. Тук-тук-тук.

Открылись шлюзы, высвобождая не воду, но самые грязные мои мысленные эманации…

Бриттани и я быстро идем по ночному парку.

Лунный свет.

Густой летний воздух.

— Какой это парк? — спрашивает Иззард.

— Парк Киссена в Квинсе. Вы все это знаете.

— А мог это быть парк Флашинг-Медоу?

— Киссена, Флашинг-Медоу — они граничат. Какая разница?

Бриттани что-то замечает. Она бежит. Я начинаю безрезультатный поиск. Слышатся ее крики. Дикие и странно металлические. От них трещины бегут по луне. Я поворачиваюсь и бегу…

— Домой? — спрашивает Иззард.

— Да.

— Нет, — настаивает Иззард.

— Нет? — морщусь я.

 Иззард прав.

— Глубже в парк Флашинг-Медоу.

Парк Флашинг-Медоу. Место проведения Международной нью-йоркской ярмарки 1965 года.

— Я вижу «Унисферу», — сообщаю я Иззарду. — Но это 1970 год.

— «Унисферу» оставили после закрытия ярмарки, — пояснил Иззард.

Так что я действительно его вижу. Огромный полый шар, вспыхивающий сине-белым светом при полной луне, к его ажурной оболочке прикреплены семь плит, семь континентов.

Крики прекратились.

Четверо мальчишек в плену у бог весть какого наркотика, они стоят внутри «Унисферы», балансируя на переплетении стальных труб. Они затащили Бриттани с собой. Ее одежда исчезла. Я никогда еще не видел ее обнаженной. У нее светящаяся кожа. Она лежит на спине с разведенными ногами и руками, привязанная к тыльной части Аргентины шейными платками за запястья и лодыжки, еще один платок у нее во рту.

Мне десять. Я не понимаю. Один из членов банды вроде как одевается. Другой спускает штаны. По позе, которую он принимает, я думаю, что он хочет помочиться на нее. Затем он наваливается на нее толчками, мнет ей груди. Я отвожу глаза. Мне кажется, я слышу, как кости моей сестры разламываются об Аргентину. Наконец я поднимаю глаза. Еще один мальчишка делает те же ужасные вещи. Когда он заканчивает, третий мальчишка вклинивается в нее. Он смеется, когда сестра извивается на дыбе, символизирующей земной шар.

И вдруг я все понимаю, потому что появились ножи, сверкающие в лунном свете.

— Я увидел достаточно, — говорю я Иззарду.

— Не совсем, — отвечает он.

Ножи вонзаются в дрожащее тело со всех сторон, и хлещет кровь, квартами, ведрами марая изнанку континента: в крови Аргентина, в крови Чили. Теперь она льется дождем через огромную щель, называемую Южной Атлантикой…

И меня там уже нет, я бегу из парка Флашинг-Медоу, мчусь как безумный по Рузвельт-авеню, и душа моя — кровоточащая почва для диссоциации.

— Надлом.

— Надлом, — соглашается Иззард.

Дорогой дневник, теперь ты знаешь, почему я порвал тем утром кушетку Иззарда. Иззард отнесся к этому спокойно. Просто принес корзину для мусора и собрал в нее разбросанные клочья набивки и обивки.

— Вопрос в том, куда это нас приведет, — промолвил он.

Я ничего не ответил.

— Знание источника множественной диссоциации — это лишь начало, — вздохнул Иззард.

Я выдернул еще несколько клочков набивки, сложил в один большой комок, словно лепил снежок.

— Я скажу, куда, по-моему, это нас приведет, хотя мне это не нравится, — признался Иззард.

Я снова промолчал.

— Несколько недель назад, Гюнтер, я уже говорил вам, что в случае расщепления личности человек, как правило, страдает от подавленной ненависти. Объектом этой ненависти обычно является член семьи. В вашем случае, однако, богиня возмездия обитает в другом месте. Я считаю, что ваш психоневроз сфокусирован на… вы хотите знать объект?

Я ничего не сказал.

— Гюнтер, ваш психоневроз сфокусирован на земном шаре в парке Флашинг-Медоу… и на всем, что подразумевает понятие «земной шар».


19 декабря 1999 года

Значит, я ненавижу мир. Надежды нет. У Пролетарии есть бомба, а я ненавижу себя, то есть мир.

Голоса это знают. Трескотня превратилась в один непрерывный вой, разрывающий мою голову. Завтра, несмотря на благородную попытку Иззарда исцелить меня, я приставлю атомный револьвер к виску и нажму на спуск.


20 декабря 1999 года

ТЫ НИКОГДА ОТ НАС НЕ ИЗБАВИШЬСЯ, ГЮНТЕР ЧЕРНЫЙ, НАШИ БОМБЫ — НЕИЗБЕЖНЫ, А ТЫ — НЕТ.

ДЕСЯТЬ… ДЕВЯТЬ… ВОСЕМЬ… СЕМЬ… ШЕСТЬ… ПЯТЬ… ЧЕТЫРЕ… ТРИ… ДВА…

ОДИН, ГЮНТЕР.

ОДИН.

ИТАК?


1 января 2000 года

Итак, я родился.

Я, Габриэль Белый, пришел в этот мир надолго.

Теперь, когда ужасная дыра в моей голове начала заживать, я могу приступить к делу. Поскорее бы лекари меня отпустили. Моя рана беспокоит меня намного меньше, чем их страхи, что я могу остаться жалким невротиком. Отнюдь. Гюнтер Черный мертв.

О, увидеть бы выражение лица Иззарда, когда Пролетария взорвала свою атомную бомбу! Но, увы, самоосознание пришло ко мне после того, как ударная волна разнесла череп Черного, но к тому времени Иззард уже забился в угол, закрыв лицо руками. Мое появление на свет было весьма зрелищным. Взрывом оторвало кусок черепа Черного. И он пронесся по кабинету, словно булыжник, выпущенный из пращи. Вытекло немного мозгов. Ничего существенного, говорят мне врачи, — уроки французского, так они думают.

Дела мои идут прекрасно. Взрыв сварил в единое целое мое расколотое «эго». Я взял бразды правления в свои руки. Джереми Зеленый, Томас Коричневый, Анжела Бледно-лиловая, Гарри Серебряный… все пять миллионов знают и любят меня.

С Новым годом всех.

Но мне надо работать. Мой народ нуждается в руководстве и дисциплине — и, время от времени, в страданиях. Собираюсь начать с Берни Золотого и его семьи.

Ты там, Берни Золотой? Это Габриэль Белый. Я — Господь, Бог твой, который вывел тебя из дома рабства. Во-первых, у тебя не будет других богов перед лицом Моим…

Тебе это понятно, Берни? Ты меня слышишь?

Да?

Хорошо.

Война и женщина

— Что ты делала на войне, мамуля?

Последняя длинная тень соскользнула с циферблата солнечных часов, растворяясь в знойной египетской ночи. Моим детям пора спать. А они прыгают по соломенным тюфякам, оттягивая время.

— Поздно, — отвечаю я. — Уже девять.

— Пожалуйста, — умоляют близнецы в один голос.

— Вам завтра в школу.

— Ты нам не рассказала ни одной истории за всю неделю, — не унимается Дамон, вот уж нытик.

— Война — это такая великая история, — объясняет Дафния, льстивая лисичка.

— Мама Каптаха рассказывает ему истории каждую ночь, — ноет Дамон.

— Расскажи нам о войне, — подлизывается Дафния, — и мы уберем завтра весь дом, сверху донизу.

Я понимаю, что уступлю — не потому, что мне нравится баловать своих детей (хотя так оно и есть), и не потому, что сама история займет меньше времени, чем дальнейшие уговоры (хотя так оно и будет), просто я действительно хочу, чтобы близнецы услышали именно этот рассказ. В нем заключен глубокий смысл. Конечно, я рассказывала эту историю прежде, возможно, раз десять, но все еще не уверена, что они поняли правильно.

Я беру песочные часы, которыми пользуюсь при варке яиц, и переворачиваю их на ночном столике: крошечные крупинки начинают стекать в нижнюю камеру, как зерна из ладони крестьянина.

— Будьте готовы через три минуты лечь в кровать, — предупреждаю я своих детей, — или никакой истории.

Они убегают, неистово чистят зубы и надевают льняные ночные сорочки. Молча я скольжу по дому, гашу лампы и зашториваю окна, не люблю лунный свет, лишь одна свеча освещает комнату близнецов, подобно бивачному костру небольшой, жалкой армии, армии мышей или скарабеев.

— Итак, вы хотите знать, что я делала на войне? — произношу я нараспев, монотонно, когда мои дети забираются в кроватки.

— О да, — говорит Дамон, натягивая пушистое покрывало.

— Конечно, — вторит Дафния, взбивая подушку, набитую гусиным пухом.

— Однажды, — начинаю я, — жила одна царевна-пленница в большом городе Троя. — Даже в этом слабом свете я в который раз отмечаю, как красив Дамон и как прекрасна Дафния. — Каждый вечер в своем будуаре она садилась и гляделась в полированное бронзовое зеркало.

Елена Троянская, царевна и пленница, сидит в своей спальне, глядя в полированное бронзовое зеркало и высматривая на своем прекраснейшем в мире лице признаки увядания — морщинки, бородавки, мешки под глазами, паутинку в уголках глаз, потускнелые, посеченные волосы. Хочется разрыдаться, и не только потому, что начинают сказываться последние десять лет в Илионе. Опротивела отвратительная ситуация, надоело сидеть взаперти в этом перегретом акрополе, как ручной какаду в клетке. Шепот будоражит крепость. Сплетничают охранники и слуги, даже ее собственная верная прислужница. Гысарлыкской проституткой называют ее. Потаскухой из Спарты. Лакедемонской подстилкой.

Потом этот Парис. Конечно, она была безумно влюблена в него, конечно, им очень здорово в постели, но они почти не разговаривают.

Тяжело вздохнув, Елена начинает перебирать волосы тонкими пальцами с изысканным маникюром. Среди золотистых завитков, как подлая гадина, затаилась серебряная прядь. Елена медленно накручивает унижающие ее нити на указательный палец, затем резко дергает.

— Ой! — вскрикивает она скорее от отчаяния, чем от боли.

Бывают времена, когда Елена готова вырвать свои прелестные длинные косы до последнего локона, а не только седеющие прядки. «Если придется провести еще один бесцельный день в Гысарлыке, — говорит она себе, — я сойду с ума».

Каждое утро она и Парис исполняют один и тот же угнетающий обоих ритуал. Она провожает его до Скейских ворот, вручает ему копье и ведерко с завтраком и с чуть теплым поцелуем отправляет его на работу. Работа Париса — убивать людей. На закате он возвращается, перепачканный кровью, пропахший погребальными кострами, с копьем, обмотанным присохшими кусочками человеческих внутренностей. Идет война; больше Парис ей ничего не говорит.

— С кем мы воюем? — спрашивает она каждый вечер, когда они ложатся в постель.

— Не забивай этим свою прекрасную головку, — отвечает он, вытаскивая из коробки, украшенной изображением солдата в шлеме с плюмажем, презерватив из овечьей кишки.

Не так давно Парис требовал, чтобы она каждое утро проходила по высоким стенам Трои, приветствуя отправляющихся на битву солдат, посылая им воздушные поцелуи.

— Твое лицо вдохновляет их, — настаивал он. — Твой воздушный поцелуй дороже тысячи ночей страстной любви с нимфой.

Но в последние месяцы приоритеты Париса изменились. Сразу же после прощания Елена должна возвращаться в крепость, не разговаривать ни с кем из жителей Гысарлыка. Запрещалась даже короткая беседа за чашечкой кофе с одной из сорока девяти невесток Париса. Она должна была весь день ткать ковры, чесать лен и всегда быть красивой. Это не жизнь.

Могут ли помочь боги? Елена относится к этому скептически, но попытка — не пытка. Завтра, решает Елена, она пойдет в храм Аполлона и попросит того облегчить ее скучную жизнь, возможно, подкрепит свою просьбу жертвоприношением — бараном, быком, еще чем-нибудь, — хотя жертвоприношение представляется ей чем-то вроде сделки, а Елену уже воротит от сделок. Ее муж — псевдо-муж, не-муж — заключил сделку. Она постоянно думает о Яблоке Раздора и что сделала с ним Афродита после того, как подкупила Париса. Бросила назад в свою фруктовую корзинку? Пристегнула булавкой к своей накидке? Наколола на зубец короны? Почему Афродита отнеслась к этой чертовой штуковине так серьезно? Привет, я самая красивая из богинь во Вселенной — видишь, это написано прямо здесь, на моем яблоке.

Черт — еще один седой волос, еще один сорняк в саду красоты. Она протягивает руку к злодею — и останавливается. Зачем утруждаться? Седые волосы — как головы Гидры, бесчисленные, злокачественные, да и давно уж пора Парису понять, что под этой прической есть голова.

Входит Парис, потный и сопящий. Шлем перекошен; копье окровавлено; поножи липкие от чужой плоти.

— Тяжелый день, дорогой?

— И не спрашивай.

Ее не-муж расстегивает нагрудник.

— Плесни вина. Смотрелась в зеркало, да? Хорошо.

Елена кладет зеркало, откупоривает бутылку и наполняет два украшенных драгоценными камнями кубка «шато самотрийским».

— Сегодня я слышал о новых методиках, которые ты могла бы испробовать, — говорит Парис. — Женские уловки для сохранения красоты.

— Ты хочешь сказать, что разговариваешь с кем-то на поле брани?

— Во время затишья, конечно.

— Если бы ты поговорил со мной.

— Воск, — произносит Парис, поднося кубок к губам. — Все дело в воске.

Его тяжелый подбородок волнообразно покачивается, когда он пьет. Парис, должна признать Елена, все еще возбуждает ее. За последние десять лет ее возлюбленный прошел путь от непревзойденной смазливости Адониса к столь же притягательной властной мужественности без всяких выкрутасов, сейчас он напоминает стареющего героя-любовника из какой-нибудь древнегреческой трагедии.

— Возьми немного расплавленного воска, вотри в морщины на лбу и — опля! — их как не бывало.

— Мне нравятся мои морщины, — возражает Елена, тихо, но явственно фыркнув.

— Если смешать ил с бычьей кровью (говорят, ил со дна реки Миниэос не смывается), то можно покрасить седые волосы в золотисто-каштановый цвет. Греческая формула.

Парис пьет вино мелкими глотками.

— Кто мне это говорит, — огрызается Елена. — Твоя кожа — не чаша сливок. Твоя голова — не саргассовы заросли. Что же до живота, то Парис Троянский пройдет под дождем, не намочив пряжки пояса.

Царевич допивает вино и вздыхает:

— Где та девушка, на которой я женился? Раньше ты беспокоилась о своей внешности.

— Девушка, на которой ты женился, — бросает Елена язвительно, — не твоя жена.

— Ну да, конечно, нет. Формально ты все еще его.

— Мне нужна свадьба.

Елена делает огромный глоток самотрийского и ставит кубок на зеркало.

— Ты мог бы пойти к моему мужу, — предлагает она. — Мог бы предстать перед благородным Менелаем и попытаться уладить все миром.

Отраженный в переливающейся поверхности зеркала кубок принимает странные, искаженные очертания, словно увиденный глазами пьяницы.

— Эй, послушай, держу пари, что он уже нашел себе другую — ведь он такой ловелас. Так что, возможно, на самом деле ты оказал ему услугу. Может, он уже и не злится.

— Он зол, — возражает Парис. — Он очень сердит.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю.

Позабыв о своем царском звании, Елена опорожняет кубок с грубой небрежностью галерного раба.

— Я хочу ребенка, — говорит она.

— Что?

— Ты не понял, ребенка. Ребенка: маленького человечка. Моя цель, дорогой Парис, забеременеть.

— Отцовство — это для неудачников.

Парис бросает копье на кровать. Деревянное древко, проткнув матрас, исчезает в мягком пуху.

— Полегче с vino, любовь моя. Алкоголь ужасно полнит.

— Ты что, не понял? Я теряю голову. Беременность придаст моей жизни смысл.

— Любой идиот может стать отцом. А для защиты Трои нужен герой.

— Ты нашел другую, Парис? В этом все дело? Моложе и стройнее?

— Не говори глупостей. Во все времена, в дни минувшие и в грядущие века, ни один мужчина на земле не будет любить женщину так страстно, как Парис любит Елену.

— Бьюсь об заклад, что земля Илиона кишит подпевалами. Они, должно быть, падают в обморок от твоих речей.

— Не забивай этим свою прелестную головку, — шепчет Парис, разворачивая презерватив с воином в шлеме с плюмажем.

«Если он снова скажет это, — клянется себе Елена, когда они, как пьяные, валятся на кровать, — я закричу так громко, что рухнут стены Трои».

Бойня не ладится, и Парис угнетен. По самым оптимистичным расчетам, он отправил этим утром в Аид лишь пятнадцать ахейцев: Махаона с сильными ногами, Евхенона с железными мускулами, Дейхоса, вооруженного боевой секирой, и еще дюжину других — пятнадцать благородных воинов отправлено в темные глубины, пятнадцать бездыханных тел остались на съедение псам и воронам. Но этого недостаточно.

По всему фронту армия Приама отступает. Боевой дух низок, иссяк запал. Год они не видели Елены, и им уже не очень хочется сражаться.

С глубоким вздохом Эола царевич садится на кучу собранных неприятельских доспехов и начинает трапезу.

Есть ли у него выбор? Должен ли он и дальше держать ее взаперти? «Да, клянусь трезубцем Посейдона — да». Демонстрировать Елену в ее теперешнем виде — лишь усугублять и без того тяжелое положение. Было время, когда ее лицо срывало с якорей тысячи кораблей. Сегодня оно не смогло бы вывести из сухого дока даже фиванскую рыбацкую лодку. Позволь он войску лишь мельком увидеть ее морщины, разреши им взглянуть на ее седеющие волосы, и побегут они с поля брани, как крысы, бросающие тонущую трирему.

Он надкусывает персик — после вынесения своего знаменитого вердикта и присуждения приза Афродите Париса больше не интересуют яблоки, — когда видит, что два лучших скакуна в Гысарлыке, Айтон и Ксантос, мчатся навстречу ему галопом, увлекая за собой боевую колесницу его брата. Он ожидает увидеть Гектора, держащего поводья, но нет: колесницей, как замечает он с неприятным удивлением, управляет Елена.

— Елена? Что делаешь здесь ты?

Размахивая кнутом из бычьей кожи, его возлюбленная спрыгивает на землю.

— Ты не хочешь рассказывать мне, за что вы погибаете, — выпаливает она, тяжело дыша в тяжелых доспехах, — вот я и решила узнать все сама. Я только что с берегов быстротечного Мендера, где твои враги готовятся к кавалерийской атаке на стан Эпистрофоса.

— Возвращайся в крепость, Елена. Возвращайся в Пергам.

— Парис, армия, с которой ты сражаешься, — это греки. Идоменей, Диомед, Сфенел, Евриал, Одиссей. Я знаю этих мужей. Ты знаешь их? Клянусь флейтой Пана, я ходила на свидания с половиной из них. Ты ни за что не догадаешься, кто возглавит эту кавалерийскую атаку.

Парис делает попытку:

— Агамемнон?

— Агамемнон!

Пот градом катится из-под шлема Елены, как кровь по обрезу скальпа.

— Мой собственный шурин! Ты мне еще скажи, что сам Менелай выступил против Трои!

Откашлявшись, Парис подтверждает:

— Сам Менелай выступил против Трои.

— Он здесь? — восклицает Елена, ударяя в нагрудник. — Мой муж здесь!

— Верно.

— Что происходит, Парис? С какой целью эти мужчины с Аргоса, коней питающего, проделали весь этот путь в Илион?

Царевич запускает косточкой персика в нагрудник Елены. В гневе он подыскивает эпитеты. «Тупоголовая Елена, — называет он ее про себя. — Толстокожая лакедемонянка». Он чувствует себя разбитым и поверженным, загнанным и стреноженным.

— Ладно, любимая, ладно… — Елена с ее железной волей, чугунная задница, бронзовое седалище. — Они пришли за тобой, любовь моя.

— Что?

— За тобой.

— За мной? О чем ты говоришь?

— Хотят украсть тебя еще раз.

К концу этой фразы Парису показалось, что увядающая красота Елены опустилась еще на одну отметку. Лицо ее мрачнеет от гнева, обиды и смущения. Она стареет на глазах.

— Они дали клятву. Царь Тинтарей заставил твоих ухажеров поклясться, что они будут верны тому, кого ты изберешь в мужья.

— Я?

Елена запрыгивает в колесницу.

— Ты ведешь всю эту глупую и отвратительную войну из-за меня?

— Ну, не совсем. Ради чести, ради славы, ради превосходства. А теперь поторопись в Пергам — это приказ.

— Уже лечу, дорогой, — и она поднимает кнут, — но не в Пергам. Вперед, Антон!

Она щелкает кнутом.

— Вперед, Ксантос!

— Тогда куда?

Вместо ответа возлюбленная Париса уносится прочь, оставляя его глотать горькую пыль.

С кружащейся от возмущения головой, дрожа от угрызений совести, Елена мчит по полям Илиона. Со всех сторон разворачивается кровавая драма — оскорбляющее человеческие чувства зрелище поруганной плоти: воины с выбитыми глазами, обрезанными языками, отсеченными конечностями, вспоротыми животами, словно рожающие собственные внутренности, — и все это из-за нее. Она рыдает — не таясь, безудержно, и огромные, похожие на драгоценные камни слезы стекают по морщинистым щекам и звонко капают на нагрудник. Муки Прометея — увеселительная прогулка по сравнению с тяжестью чувства вины, Столбы Геракла — пушинки по сравнению с сокрушительным валуном на ее сердце.

«Честь, слава, доблесть: чего-то я не понимаю, — думает Елена, обозревая бойню. — От меня ускользает сущность проблемы».

Она достигает топкого и зловонного Лисгарского болота и натягивает поводья перед сидящим в грязи пехотинцем, юным мирмидонцем, у которого, надо полагать, особо почетная дыра от копья в нагруднике и исключительно славное отсутствие правой руки.

— Не можешь сказать, где мне найти твоего царя? — спрашивает она.

— Клянусь глазами Геры, на тебя приятно смотреть, — со стоном произносит солдат, заматывая кровоточащий обрубок полотняной тряпкой — доблесть в чистом виде.

— Мне нужно найти Менелая.

— Попытай счастья в гавани, — молвит он, показывая направление обрубком. С обмотанного обрубка капает, как из протекающего крана. — Его корабль — «Аркадия».

Елена благодарит воина и направляет коней в сторону темного, как кровавое вино, моря.

— Ты, случайно, не мать Елены? — кричит он ей вослед. — Какое у тебя прекрасное лицо!

Спустя двадцать минут, пошатываясь от жажды и вони конского пота, Елена останавливается вблизи грохочущих волн. В гавани стоит на якоре тысяча кораблей с крепкими бортами, с мачтами, глядящими в небо, словно лес оголенных деревьев. Вдоль всего берега соотечественники Елены возводят прочную деревянную стену, очевидно, опасаясь, что, если линия фронта продвинется сюда, троянцы без колебаний подожгут флот. В соленом воздухе звенят топоры ахейцев — глухой стук и треск падающих акаций, звуки обтесываемых бревен, заостряемых столбов частокола, насыпаемых брустверов сливаются в какофонию, заглушающую хлопанье парусов и грохот прибоя.

Елена направляется вдоль пристани и вскоре замечает «Аркадию», крепкий пентеконтор, ощетинившийся полусотней весел по бортам, словно еж иглами. Взойдя по сходням, она сразу же сталкивается со своим мужем, постаревшим, изрезанным морщинами, но все еще, несомненно, узнаваемым. С плюмажем из павлиньих перьев, Менелай стоит на полубаке, разговаривая с бригадой мускулистых строителей, наставляя, как правильно размещать колья. Красивый мужчина, решает она, напоминает воина на коробках с презервативами. Понятно, почему она выбрала его, а не Сфенела, Евриала или кого-либо другого из своих ухажеров.

Когда рабочие отправляются высаживать свои защитные рощи, Елена подбирается сзади к Менелаю и легонько ударяет его по плечу.

— Привет, — произносит она.

Он всегда был бледен, но теперь от лица его отхлынуло даже то небольшое количество крови, которое там еще сохранилось.

— Елена? — ахает он, моргая, словно его окатили ушатом помоев. — Это ты?

— Верно.

— Ты… э… постарела.

— Ты тоже, дорогой.

Он стягивает шлем с плюмажем, топает ногой по полубаку и отвечает сердито:

— Ты меня бросила.

— Да. Именно так.

— Проститутка.

— Возможно.

Елена поправляет поножи.

— Я могла бы заявить, что меня околдовала Афродита улыбколюбивая, но это было бы ложью. Дело в том, что меня охмурил Парис. Я без ума от него. Извини.

Она проводит сухим языком по потрескавшимся губам.

— Есть что-нибудь выпить?

Зачерпнув половинкой выдолбленной тыквы из своего личного бака, Менелай протягивает ей пинту пресной воды.

— И что привело тебя сюда?

Елена берет ковш. И, широко расставив ноги, чтобы компенсировать приливную качку, делает жадный глоток. Наконец произносит:

— Я желаю сдаться.

— Что?

— Хочу уплыть с тобой домой.

— Ты хочешь сказать — ты думаешь, наш брак заслуживает, чтобы ему дали еще один шанс?

— Нет, я думаю, что все те пешие и конные воины, гибнущие там, заслуживают жизни. Если эта война действительно ведется для того, чтобы вернуть меня, тогда считай, что цель достигнута.

Отшвырнув ковш, Елена протягивает вперед руки, ладонями кверху, словно навстречу дождевым каплям.

— Я твоя, муженек. Надень колодки мне на руки, прикажи сковать цепью мои ноги, брось меня в трюм.

Неимоверно и вопреки всякому логосу, лицо Менелая бледнеет еще более.

— Не думаю, чтобы это была очень хорошая идея, — вздыхает он.

— Что? Как это?

— Эта осада, Елена, значит больше, чем ты предполагаешь.

— Не води меня за нос, повелитель всех лакедемонян, задница ты эдакая. Пора покончить со всем этим дерьмом.

Спартанский царь вперяет взгляд ей в грудь — привычка, всегда ее раздражавшая.

— Немного погрузнела, да, дорогая?

— Не уводи разговор в сторону.

Она делает выпад к ножнам Менелая, словно желая в шутку толкнуть спартанца, но вместо этого вытаскивает его меч.

— Я совершенно серьезно: если Елене Троянской не позволят жить, — она приставляет меч к груди, словно хочет покончить жизнь самоубийством, — то она умрет.

— Вот что я скажу тебе, — говорит ее муж, отбирая оружие. — Завтра с самого утра я пойду к брату и предложу, чтобы он договорился о перемирии с твоим тестем.

— Он не мой тесть. Свадьбы никогда не было.

— Как бы там ни было. Дело в том, что твое предложение заманчиво, но его надо обсудить. Мы все должны встретиться лицом к лицу, троянцы и ахейцы, и обговорить это. А пока что тебе лучше вернуться к своему любовнику.

— Я предупреждаю тебя — я не потерплю больше крови на своих руках, никакой, кроме собственной.

— Конечно, дорогая. А теперь возвращайся, пожалуйста, в замок.

«По крайней мере он выслушал меня, — размышляет Елена, пересекая потрепанную стихиями палубу «Аркадии». — По крайней мере не посоветовал мне не забивать этим свою красивую головку».

* * *

— Теперь скучная часть, — говорит нытик Дамон.

— Сцена со всеми этими переговорами, — добавляет острая на язык Дафния.

— А нельзя ли немного сократить? — просит сын.

— Тсс, — отвечаю я, разглаживая покрывало Дамона. — Не прерывать, — настаиваю я. И просовываю папирусную куклу Дафнии ей под руку. — Когда у вас будут собственные дети, можете редактировать рассказ, как пожелаете. А пока что слушайте внимательно. Может, чему-нибудь научитесь.

У журчащих, кувыркающихся вод реки Симой, под светящимся оранжевым воплощением богини Луны Артемиды, вокруг дубового стола, в пурпурном шатре предводителей Троянской войны собрались десять престолонаследников, и у каждого собственное мнение о том, как лучше разрешить эту ситуацию с Еленой, эту проблему мира, этот кризис с троянской заложницей. Белое, как журавль, знамя перемирия развевается над головами двух царей: Приама из Высокого града и Агамемнона с длинного корабля. Каждая сторона прислала лучших и умнейших. За троянцев: мозговитый Пантос, могучий Парис, непобедимые Гектор и Гикетаон, поросль Ареса. За дело ахейцев: Аякс — неистовый воин, Нестор — наставник мужей многоумных, Менелай-рогоносец и Одиссей хитроумный, улыбкою Фебу подобный. Из всех приглашенных отказался прийти лишь Ахилл сварливый, обижающийся на всех в своем шатре.

Поднимается Пантос, потирает белопенную бороду и кладет свой скипетр на стол.

— Царственные полководцы, гениальные провидцы, — начинает старый троянец. — Полагаю, вы согласитесь, когда скажу я, что с начала этой осады мы не сталкивались с проблемой подобной важности. Не допустите ошибки: Елена намерена отнять у нас нашу войну и сделать это немедленно.

Порыв негодования проносится по шатру, словно ветер из подземелья.

— Мы не можем прекратить сейчас, — стонет Гектор, свирепо поморщившись.

— Мы только начали разогреваться, — сетует Гикетаон, сердито скривившись.

Агамемнон сходит с трона, неся скипетр, как копье.

— У меня вопрос к царевичу Парису, — говорит он. — Как отражает готовность твоей любовницы немедленно вернуться в Аргос нынешнее состояние ваших взаимоотношений?

Поглаживая подбородок, Парис отвечает:

— Как вы могли бы догадаться, благородный царь, мои чувства к Елене основаны на взаимности.

— Значит, ты не будешь держать ее в Пергаме силой?

— Если я ей не нужен, то и она не нужна мне.

В этот момент поднимает руку тугодум Аякс.

— Э, простите меня. Я в некотором замешательстве. Если Елену отдадут, стоит нам только попросить, почему мы должны продолжать войну?

Сирокко удивления всколыхнул героев.

— Почему? — запальчиво восклицает Пантос. — Почему? Потому, что это Троя, вот почему. Потому, что мы отбиваем здесь нашествие Западной цивилизации, вот почему. Чем дольше будет это продолжаться — чем дольше мы сможем поддерживать это двусмысленное предприятие, — тем ценнее и важнее оно становится.

— Как это? — недоумевает отмороженный Аякс.

Достаточно Нестору прочистить горло, как все глаза обращаются на него.

— То, что говорит наш неприятель, разреши истолковать мне, мудрый Пантос?

Он поворачивается к своему троянскому оппоненту, почтительно кланяется и, получив согласие, обращается к Аяксу:

— Пантос имеет в виду, что если этот конкретный предлог для ведения войны — возвращение женщины ее законному владельцу — можно представить разумным, то разумным можно будет представить любой предлог.

Наставник переводит свой пылкий взгляд с Аякса на всех собравшихся.

— Оказавшись на высоте этого редкого и драгоценного положения, мы откроем путь к религиозным войнам, войнам роковым — за любое сомнительное дело, какое только возможно.

И снова его взгляд опускается на Аякса.

— Понятно, сэр? Это война ради самой войны. Это война, чтобы сделать мир безопасным для войны!

Аякс хмурится так сильно, что падает забрало.

— Я знаю лишь одно: мы пришли за Еленой, и мы ее получили. Задание выполнено.

Поворачиваясь к Агамемнону, Неистовый поднимает забрало с глаз.

— Так что если вам все равно, ваше величество, я хотел бы вернуться домой, пока меня не убили.

— О Аякс, Аякс, Аякс, — стонет Гектор, вытягивая из колчана стрелу, чтобы почесать себе спину. — Где твое эстетическое чувство? Разве ты не ценишь войну ради войны? Поля Илиона засеяны славой. Ее можно резать ножом. Никогда еще не было столь доблестного потрошения, такого славного расчленения, такого…

— Я этого не понимаю, — прерывает его Неистовый. — Просто не понимаю.

После чего Менелай швыряет свой винный кубок, который со звоном катится по столу.

— Мы собрались в шатре Приама не для того, чтобы обучать Аякса политике, — раздраженно бросает он. — Мы собрались, чтобы по возможности найти самый лучший способ распорядиться судьбой моей жены.

— Верно, верно, — подхватывает Гектор.

— Так что же будем делать, джентльмены? — вопрошает Менелай. — В заточение ее?

— Хорошая мысль, — поддерживает его Гикетаон.

— Пожалуй, — соглашается Агамемнон, грузно опускаясь на трон. — Разве что, когда эта война наконец закончится, мои войска захотят увидеть ее. И они удивятся, что столько страданий и жертв было принесено на алтарь поблекшей богини. — Повернувшись к Парису, он добавляет: — Царевич, тебе не следовало допускать этого.

— Допускать чего! — недоумевает Парис.

— Я слышал, у нее морщины, — говорит Агамемнон.

— Слышал, у нее появился жирок, — подхватывает Нестор.

— Чем ты ее кормишь? — интересуется Менелай. — Конфетами?

— Она — человек, — протестует Парис. — А не мраморная статуя. Едва ли вы можете обвинять меня…

В этот момент царь Приам поднимает свой скипетр и, словно желая ранить саму Гею, вбивает его в землю.

— Благородные господа, мне не хотелось этого говорить, но угроза гораздо ближе, чем вы себе представляете.

В первые годы осады один вид прекрасной Елены, прогуливающейся по крепостным валам, творил чудеса с моральным духом моей армии. Теперь, когда она более непригодна для выставления напоказ, ну…

— Ну? — прерывает его Агамемнон, готовя себя к худшему.

— Ну, просто я не знаю, как долго Троя сможет тянуть свою лямку в этой войне. Если положение не поправится, возможно, нам придется капитулировать еще до следующей зимы.

Вопль ужаса проносится над столом, теребя полог шатра и пробегая рябью по накидкам аристократов.

Но теперь, впервые за все время, к Совету обращается хитроумный Одиссей, и ветры недовольства стихают.

— Наш курс очевиден, — говорит он. — Наша судьба ясна, — говорит он. — Мы должны вернуть Елену — старую Елену, былую Елену — на стены Трои.

— Былую Елену? — изумляется Гикетаон. — Ты не фантазируешь, находчивый Одиссей? Не рассказываешь ли ты нам сказку?

Повелитель всей Итаки проходит по шатру Приама, поглаживая бороду.

— Для этого понадобится немного мудрости Афины Паллады, немного мастерства Гефеста, но я верю, что проект осуществим.

— Прости меня, — говорит Парис. — Какой проект осуществим?

— Косметического ремонта твоей шлюшки, — отвечает Одиссей. — Чтобы твоя дорогая милая проститутка засияла как новая.

Вперед-назад, туда-сюда расхаживает Елена по своему будуару, вытаптывая неровную дорожку страха на ковре.

Проходит час. Затем второй. Почему они так долго заседают?

Что терзает ее больше всего, так это мысль, которая выгрызает внутренности — что, если Совет не примет ее сдачи? Тогда придется поднять ставки. И как свершить это дело? Каким способом могла бы она заказать билет в один конец на переправу Харона? Что-нибудь из арсенала ее возлюбленного, вероятнее всего — меч, копье, кинжал или смертоносная стрела. «О, пожалуйста, мой повелитель Аполлон, — молится она главному защитнику города, — не допусти этого».

На закате в комнату входит Парис, поступь его тяжела, лицо искажено гримасой. Впервые Елена замечает слезы в глазах своего любовника.

— Закончилось, — стонет он, снимая шлем с плюмажем. — Пришел мир. На рассвете ты должна пойти к длинным кораблям. Менелай отвезет тебя назад в Спарту, где ты снова будешь жить как мать его детей, подруга его наложниц и лазутчица в его постель.

Облегчение изливается из Елены бурным, как оргазм, потоком, но радость мимолетна. Она любит этого мужчину, со всеми его недостатками, слабым характером и всем прочим.

— Я буду скучать по тебе, дражайший Парис, — говорит она. — Твое смелое похищение останется лучшим воспоминанием моей жизни.

— Я согласился на этот договор лишь потому, что Менелай верит, что иначе ты могла бы убить себя. Ты удивительная женщина, Елена. Иногда мне кажется, что я тебя совсем не знаю.

— Тише, мой дорогой, — говорит она, нежно прикрывая ему рот ладонью, — не нужно слов.

Медленно они раздевают друг друга, старательно отмыкая двери к блаженству, ремни и пояса, пряжки и защелки; так начинается их последняя, эпическая ночь вдвоем.

— Прости, что я был столь рассудителен, — говорит Парис.

— Извинения принимаются.

— Ты так красива. Так невозможно красива…

Когда розовые пальцы рассвета протягиваются к троянскому небу, верный возничий Гектора, Эниопей, сын конелюбивого Тебайоса, направляет свою блестящую боевую колесницу вдоль берегов Мендера, везя Елену в ставку ахейцев. Они достигают «Аркадии» как раз в тот момент, когда солнце появляется на горизонте, так что их прибытие в гавань становится огненным парадом, зрелищем из искр и золота, словно они едут на пылающей колеснице самого Гипериона.

Елена направляется вдоль дока, проходит мимо стаи кричащих чаек, парящих в струях раннего утреннего бриза. Приветствовать ее выходит Менелай в сопровождении человека, к которому Елена всегда испытывала смутную антипатию, — широкогрудого, чернобородого Тевкра, незаконнорожденного сына Телемона.

— Прилив заканчивается, — говорит ей муж. — Ты и Тевкр должны взойти на борт немедленно. В нем ты найдешь приятного спутника в путешествии. Он знает сотню басен и играет на арфе.

— Разве ты не можешь отвезти меня домой?

Менелай пожимает руку жены и, поднеся ее к губам, запечатлевает на ней легкий поцелуй.

— Я должен присмотреть за погрузкой моих кораблей, — объясняет он, — собрать наши отряды — работы, надо полагать, хватит на всю неделю.

— Ты мог бы оставить это на Агамемнона.

— Дай мне семь дней, Елена. Через семь дней я буду дома, и мы сможем начать склеивать осколки.

— Мы теряем прилив, — замечает Тевкр, нервно переплетая пальцы.

«Доверяю ли я своему мужу? — спрашивает себя Елена, шагая по сходням «Аркадии». — Действительно ли он намерен снять осаду?»

На протяжении всего медленного выхода из гавани Елену посещают тревожные мысли. Смутные страхи, неотступные сомнения и странные предчувствия роятся в мозгу, словно гарпии. Она умоляет своего любимого Аполлона поговорить с ней, успокоить ее, заверить в том, что все хорошо, но единственные звуки, которые достигают ее ушей, это скрип весел и гремящий штормовой голос Геллеспонта.

К тому времени когда «Аркадия» выходит в открытое море, Елена решается прыгнуть за борт и вплавь вернуться в Трою.

— И тогда Тевкр попытался убить тебя, — подсказывает Дафния.

— Он пошел на тебя с мечом, — добавляет Дамон.

Это любимая близнецами часть повествования, сцена ужаса и крови. Со сверкающими глазами, мелодраматически повышая голос, я рассказываю, как Тевкр гоняется за мной по «Аркадии», размахивая обоюдоострым мечом. Рассказываю о том, как одержала верх, подставив ублюдку ножку, когда тот уже собирался проткнуть меня.

— Ты заколола его собственным мечом, не так ли, мамуля? — спрашивает Дамон.

— У меня не было выбора.

— И у него вывалились кишки, да? — спрашивает Дафния.

— Агамемнон приказал Тевкру убить меня, — объясняю я. — Я все испортила.

— Они растеклись по всей палубе, верно? — не унимается Дамон.

— Да, дорогой, конечно. Я совершенно уверена в том, что Парис не участвовал в этом заговоре, да и Менелай тоже. Ваша мама влюбляется в дураков, но не в маньяков.

— Какого они были цвета? — допытывается Дамон.

— Цвета?

— Его кишки.

— Красные в основном, с лиловыми и черными пятнами.

— Здорово.

Я рассказываю близнецам о своем долгом, изнурительном заплыве через пролив.

Рассказываю, как шла по изрытым войной полям Или она, уклоняясь от стрел и избегая дозоров.

Рассказываю, как дожидалась у Скейских ворот, пока не подъехал крестьянин с повозкой, в которой вез фураж для осажденного города… как прокралась внутрь, укрывшись в пшеничной соломе… как пришла в Пергам и спряталась в храме Аполлона, где, затаив дыхание, дождалась рассвета.

Приходит рассвет, перевязывая восточные облака розовыми подвязками. Елена покидает замок, подходит на цыпочках к стене, взбирается по сотне гранитных ступеней к бойницам. Она не уверена в том, что делать дальше.

Была смутная надежда обратиться к пешим воинам, когда те соберутся у ворот. Ее доводы не произвели впечатления на предводителей, но, возможно, смогут тронуть сердца рядовых.

Именно в этот момент неопределенности в своей судьбе Елена натыкается на… себя.

И моргает — раз, другой. Судорожно глотает воздух. Да, это она, собственной персоной, вышагивает по парапетам. Она? Нет, не совсем: идеализированное подобие, Елена десятилетней давности, стройная, с гладкой розовой кожей.

Когда войска проходят сквозь ворота и направляются на поле брани, странное воплощение взывает к ним.

— Вперед, мужи! — кричит оно, поднимая кремово-белую руку. — Сражайтесь за меня!

Движения неторопливы и судорожны, словно выжженная солнцем Троя каким-то волшебством перенесена в холодный климат.

— Я стою того!

Солдаты оборачиваются, смотрят вверх.

— Мы будем сражаться за тебя, Елена! — кричит лучник в сторону парапета.

— Мы любим тебя! — вторит ему воин с мечом.

Воплощение неуклюже машет рукой. Со скрипом оно посылает сухой воздушный поцелуй.

— Вперед, мужи! Сражайтесь за меня! Я того стою!

— Ты прекрасна, Елена! — кричит копейщик.

Елена подходит к своему двойнику и, схватив за левое плечо, разворачивает создание к себе.

— Вперед, мужи! — говорит оно Елене. — Сражайтесь за меня! Я того стою!

— Ты прекрасна, — повторяет копейщик, — и твоя мать тоже.

Глаза, обнаруживает Елена без удивления, стеклянные. Конечности из дерева, голова — мраморная, зубы — из слоновой кости, губы — восковые, локоны — из руна темно-рыжего барана. Елена не знает наверняка, какие силы питают это создание, каким волшебством двигается его язык, но предполагает, что здесь не обошлось без гения Афины, колдовства волоокой Геры. Вскрой его, чувствует она, и наружу вывалится тысяча винтиков и поршней из огненной мастерской Гефеста.

Елена не теряет времени. Она крепко обнимает творение рук человеческих и божеских и отрывает его от стены. Тяжелое, но не настолько, чтобы лишить ее решимости.

— Вперед, мужи! — вопит оно, когда Елена бросает его через плечо. — Сражайтесь за меня! Я того стою!

И так случилось, что в одно знойное, истекающее потом малоазийское утро прекрасная Елена берет реванш у истории, радостно похищая себя из надменного белокаменного города Трои.

Парис достает из колчана отравленную стрелу, намереваясь впрыснуть изрядную порцию болиголова в грудь одного из предводителей ахейцев, когда мимо него проносится колесница брата.

Парис кладет стрелу на тетиву. Бросает взгляд на колесницу.

Прицеливается.

Бросает еще один взгляд.

Стреляет. Промахивается.

Елена.

Елена? Елена, лирой Аполлона, — его Елена — нет, две Елены, настоящая и фальшивая, бок о бок, настоящая направляет коней в гущу сражения, тогда как ее деревянная близняшка задумчиво смотрит в пространство.

Парис не может решить, кто из них сильнее удивил его своим появлением.

— Солдаты Трои! — кричит Елена из плоти. — Герои Аргоса! Смотрите, как ваши вожди пытаются вас одурачить! Вы сражаетесь за мошенничество, надувательство, за вещь из колесиков и стекла!

Тишина окутывает поле брани. Мужчины ошеломлены, и не столько бредом вожатой, сколько лицом ее спутницы, столь чистым и совершенным, несмотря на то, что ее челюсть стянута кожаным ремешком. Это лицо способно вложить в ножны тысячи мечей, опустить тысячи копий, снять с тетивы тысячи стрел.

Что и происходит. Тысяча мечей — в ножны. Тысяча копий опущена. Тысяча стрел снята с тетивы.

Солдаты толпятся вокруг колесницы, щупая двойника Елены. Они прикасаются к деревянным рукам, ласкают мраморный лоб, гладят зубы из слоновой кости, похлопывают по восковым губам, сжимают шерстяные волосы, трут стеклянные глаза.

— Видите, что я имею в виду? — кричит настоящая Елена. — Ваши цари обманывают вас.

Парис не может с собой совладать: он гордится ею, он готов поклясться в этом крылышками Гермеса. Его раздувает от гордости и восторга. У этой женщины есть мужество, есть доблесть и отвага.

«Эта женщина, — осознает Парис, — положит конец войне».

И огромная, теплая слеза ностальгии по прошлому скатывается по его щеке.

— Конец, — объявляю я.

— А что было потом? — допытывается Дамон.

— Ничего. Finis. Спите.

— Нас не проведешь, — мурлычет Дафния. — После этого было много разного. Ты отправилась жить на остров Лесбос.

— Не сразу, — замечаю я. — Семь лет я бродила по свету, и было много замечательных и сказочных приключений. Спокойной ночи.

— А затем ты отправилась на Лесбос, — не унимается Дафния.

— И тогда на свет появились мы, — утверждает Дамон.

— Верно, — подтверждаю я.

Близнецам всегда интересно слышать о том, как они появились на свет. Они никогда не устают от рассказа.

— Лесбийские женщины импортируют свыше тысячи литров замороженной спермы ежегодно, — объясняет Дамон Дафнии.

— Из Фракии, — поясняет Дафния Дамону.

— В обмен на оливы.

— Процветающая торговля.

— Верно, солнышко, — говорю я. — Пора спать.

— И так ты забеременела, — говорит Дафния.

— И у тебя появились мы, — добавляет Дамон.

— И ты привезла нас в Египет.

Дафния дергает меня за рукав, словно за веревочку колокольчика.

— Я появилась первой, не так ли? — говорит она. — Я старше.

— Да, дорогая.

— Вот поэтому я умнее Дамона?

— Вы оба одинаково умные. А теперь я задую свечку.

Дафния обнимает свою папирусовую куклу и говорит:

— Ты действительно закончила эту войну?

— Договор был подписан через день после моего бегства из Трои. Конечно, мир не вернул к жизни мертвых, но по крайней мере Троя никогда не была разграблена и сожжена. А теперь спать — оба.

Дамон говорит:

— Не раньше, чем мы…

— Что?

— Ты знаешь.

— Ладно, — соглашаюсь я, — одним глазком, и сразу же в страну Морфея.

Я неторопливо подхожу к шкафу, отодвигаю полотняную занавеску, и появляется мой крепкий двойник, стоящий среди детских одежд. Она улыбается во мраке. Никогда не устает улыбаться эта женщина.

— Привет, тетя Елена! — восклицает Дамон, когда я передвигаю рычажок на затылке своей сестры.

Та машет моим детям рукой и говорит:

— Вперед, мужи! Сражайтесь за меня!

— Непременно, тетя Елена! — отвечает Дафния.

— Я того стою! — говорит моя сестра.

— Конечно, стоишь! — подтверждает Дамон.

— Вперед, мужи! Сражайтесь за меня! Я того стою!

Я выключаю ее и задвигаю шторку. Подворачивая одеяла, я громко целую каждого близнеца в щеку.

— Я люблю тебя, Дафния. Я люблю тебя, Дамон.

Начинаю задувать свечу — стоп. Пока не забыла —надо исполнить еще одну обязанность. Возвратившись к шкафу, я отодвигаю шторку, достаю из халата перочинный ножик и открываю его. И затем в сгущающейся и влажной египетской ночи я тщательно процарапываю еще одну морщинку на лбу своей сестры, как раз под челкой цвета соли и перца.

В конце концов, важно следить за внешностью.

Примечания

1

Библейский Ной родился в 1056 г. от Сотворения мира.

2

Гофер (евр.; Быт. VI, 14) — кипарис, самое прочное и твердое дерево, менее всего подверженное гниению.

3

In utero (лат.). — внутриутробно, внутриматочно.

4

СА-125 — показатель раковых клеток.

5

Ассоциация молодых христиан.

6

Прекрасной Франции (фр.).

7

Снаряды (нем.).

8

Бош (Boche) — прозвище немецкого солдата.

9

Горчичный газ, иприт, впервые примененный немцами в Ипре (Бельгия).

10

Рядовой.

11

Рот (фр.).

12

Американцы, много денег (фр.).

13

Десять франков (фр.).

14

Двадцать (фр.).

15

Генерал (фр.).

16

Германию (нем.).

17

Касание (фр.).

18

Напротив (фр.).

19

Следовательно (лат.).

20

Член религиозной секты, основанной на Ямайке.

21

Агассис Жан Луи (1807—1873), швейцарский естествоиспытатель. Выступал против дарвинизма, отстаивал неизменяемость видов.

22

Уоллес Альфред Рассел (1823—1913), английский естествоиспытатель. Создал (одновременно с Дарвином) теорию естественного отбора. Признавал приоритет Дарвина.

23

Лайель Чарлз (1797—1875), английский естествоиспытатель. Поддерживал эволюционную теорию Дарвина.

24

Спенсер Герберт (1820—1903), английский философ и социолог. Развил механистическое учение о всеобщей эволюции.

25

Гукер Джозеф Долтон (1817—1911), английский ботаник. Один из первых пропагандистов дарвинизма.

26

Гексли Томас Генри (1825—1895), английский биолог, соратник Дарвина и виднейший пропагандист его учения.

27

Куда идешь, Господи? (лат.)

28

Хима и Кесиль — созвездия.

29

Фирменное название трейлера.


home | my bookshelf | | Библейские истории для взрослых |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу