Book: Точка Омега



Точка Омега

Евгений Александрович Шкловский

Точка Омега. Рассказы, повесть

Реликвия

Цепочка и в самом деле была необычная: каждое звено состояло из тонких плоских изогнутых восьмеркой пластин, в три слоя плотно прилегающих одна к другой. Изящество и массивность одновременно. Даже не цепочка – цепь. Золото чуть потемнело, и не было пресловутого банального блеска – патина только придавала благородство.

Стариной веяло.

Музейная, можно сказать, цепочка. Фамильная драгоценность.

Когда мать передала ее К. – именно как фамильную драгоценность, доставшуюся еще от бабушки, а той, возможно, от ее родителей и так далее, – у него даже не возникло мысли о ее стоимости.

Ну да, крупная, довольно увесистая, но главное, наверно, даже не в этом, а в ее изяществе, в этих тончайших пластинках. И, конечно, в ее старине. Драгоценный металл, имеющий свою цену, но вместе с тем – украшение, ювелирное искусство, антиквариат, что придавало ему еще большую ценность…

Так ее стоимость и оставалась для К. неведомой. Завернутая в кусок фланели, цепочка легла на дно небольшой картонной коробки и там покоилась до самого последнего времени, до того дня, когда К. пришлось перерыть весь шкаф, чтобы найти ее. Лет двадцать почти прошло.

Родителей уже не было, они с женой тоже не молодели, а она так и лежала там, в самой глубине шкафа, заваленная другими вещами.

Понадобилась же она К. по странному обстоятельству. Честно говоря, он даже не очень понимал, в чем дело, но раз брат попросил, не отказывать же. Тот неожиданно изъявил желание взглянуть на нее, просто взглянуть… Была она довольно длинная, и родители разделили ее поровну – и К. и брату, по справедливости. Золотой запас на всякий пожарный. На черный день. А ежели в их жизни ничего такого экстренного и катастрофического не случится, то цепочка могла перейти к их детям, а там, смотришь, и к внукам. Не только как ценность, но и как память.

Так вот, брату вдруг помстилось (с чего бы?), что его цепочка (часть от нее) вовсе не золотая или не вся золотая, что-то не похоже на золото, темная какая-то, причем отдельные звенья более темные, другие менее, подозрительно… Такое вот объяснение.

Удивительно, конечно: столько лет никаких сомнений, а тут на тебе! Ну решил брат отдать ее сыну, что с того?

Ты же отдаешь, а не продаешь, сказал К. Нет, возразил брат, так не годится. Он должен быть уверен, что это именно золото, а не подделка. Раньше тебя это почему-то не волновало, сказал К. Не волновало, согласился брат, но ведь родители тоже могли ошибаться. Представляешь, хранить и передавать по наследству вовсе не золото, а какую-нибудь позолоченную дешевку, пусть и достаточно искусно сделанную. Бред!

Слышать это от брата удивительно – никогда он особым благоразумием не отличался. Больше того, поступки его обычно поражали неожиданностью и даже экстравагантностью, если, конечно, это можно так назвать. Купить подержанную машину и потом не ездить на ней, а только ремонтировать – это было вполне в его духе. Для чего ремонтировать? А чтобы продать потом дороже в три раза. Вот только продать почему-то не удавалось, как не удавалось и вернуть одолженные для покупки деньги.

У него никогда не хватало денег на затеваемые им разного рода авантюры, которые, по его уверениям, непременно должны были обогатить. В пору расцвета разного рода финансовых пирамид он продавал вещи, вкладывал деньги, забирал, снова вкладывал и так вошел во вкус, что едва не продал квартиру. Слава богу, не успел – как раз к этому моменту пирамиды стали стремительно рушиться, он много потерял, но хотя бы остался с квартирой – уже удача. Не исключено, что они потому и с женой расстались: она не могла больше мириться с его страстной, неуемной жаждой разбогатеть и с той нищетой, в какую повергали их все его попытки.

Странно, что часть родительской цепочки у брата была еще цела, что он до сих пор не продал или не заложил ее. А теперь вдруг возникла из небытия, в общем-то, с вполне нормальным, но для брата тем не менее странным намерением – отдать сыну. Валера, то есть сын, был славным парнем, учился на биолога, причем учился серьезно, много времени проводил в библиотеке и на практике, где-то подрабатывал, разводя то ли цветы, то ли что. К. он нравился, хотя виделись редко, но, не имея собственных детей, племянником он всякий раз интересовался, а иногда, если вдруг вспоминал, поздравлял с днем рождения.

Сыну – это похвально. Однако К. тем не менее спрашивал себя, не кроется ли здесь еще что-нибудь.

Основания так думать, увы, были, и не потому, что презренный металл имеет неприятное, почти мистическое свойство провоцировать человека на какие-то не слишком благовидные поступки: просто брат должен был ему довольно крупную сумму, взятую уже больше десяти лет назад, и все никак не мог отдать, хотя прекрасно знал, что К. отнюдь не благоденствует. «Помню, помню, – многозначительно говорил брат время от времени. – Я тут скоро завершу один проект, со мной расплатятся, и сразу тебе все верну». Что за проект, оставалось неведомым, и тот ли проект был, что и два-три года назад, или совсем другой, только он все не завершался и не завершался, а К., естественно, так и не получал обещанного возмещения.

Разумеется, К. сердился и даже пытался, особенно под давлением жены, возмущенной такой необязательностью, укорять и увещевать, но делал он это, так сказать, по-братски – без крика и тем более угроз, хотя неприятный осадок тем не менее засел очень прочно.

Добавляла масла в огонь и супруга, сетовавшая, что они могли бы давно жить лучше, если бы у них была данная в свое время взаймы сумма, – и ремонт сделать в квартире, и за границу в отпуск съездить, как это делают многие, и вообще… «Ну и что, что он твой брат, – распалялась она, – это ничего не меняет. Он тебя просто-напросто развел, как типичного лоха, а ты все прощаешь… Твой брат мало того что непорядочный человек, он обычный аферист, причем аферист-неудачник».

Как ни горько это слышать К., какие бы аргументы он ни приводил в защиту брата, по трезвом размышлении выходило, что жена не так уж неправа. Немало мучительных часов, особенно ночью, провел он, думая об этом. И не то что жаль было денег, хотя и это тоже – не с неба они к нему падали, собственным горбом он их зарабатывал. Нет, нехорошо!

Надежда когда-нибудь все-таки получить долг не окончательно умерла в нем. Временами, однако, это вдруг начинало казаться настолько малореальным, что он впадал в уныние и тогда мысленно рвал с братом всякие отношения, бросал ему в лицо самые жесткие нелицеприятные слова, на какие был способен. Но это случалось только в бессонные, изнурительные для психики ночи, ему было плохо от этого, тоска переполняла душу. Но что он мог сделать? Да ничего! Так что лучше бы ему вообще забыть про эти деньги, будто их и не было никогда. Не думать о них. И даже не мечтать получить их обратно. Все, проехали! Но и с братом отношений больше не поддерживать, потому что настоящие братья, жена права, так не поступают.

Он сухо отвечал по телефону на братнины звонки и не встречался с ним уже несколько лет. А теперь тот внезапно вспомнил про цепочку, которую якобы вознамерился отдать сыну. Вспомнил и внезапно усомнился в ее ценности. Не думает ли К., что и его часть цепочки, доставшаяся от родителей, вовсе не настоящее золото?

Нет, К. так не думал, он и вообще о ней не думал, зарыв семейную реликвию среди других вещей.

Брату же непременно надо было цепочку посмотреть, раз она точно такая же, как и его. Из таких же звеньев, из таких же пластин. Ну да, только посмотреть, он даже дотрагиваться до нее не будет.

Странная, если вдуматься, фраза: не будет дотрагиваться. Что он этим хотел сказать?

К. спросил: ну и что это тебе даст? Тут нужен опытный эксперт, человек, понимающий в ювелирных тонкостях. Лучше в ювелирную мастерскую обратиться или в ломбард, там и скажут, золото ли это, возможно, и цену назовут. Нет, сказал брат, так не надо, еще подумают, что краденое. Наверняка подумают. Это всегда первая мысль у них, да и у кого угодно – про криминал. Он не хочет, чтобы возникла даже тень подозрения. И не потому, что чего-то опасается, а просто неприятно. Всегда неприятно, когда тебя в чем-то подозревают.

Да, согласился К. и тут же понял, что именно это с ним и происходит.

Он их (подозрения), впрочем, гнал. Что такого может случиться,  если брат посмотрит его цепочку и даже не просто «дотронется», но и возьмет в руки. Ничем это не грозило. Пусть смотрит сколько душе угодно. В конце концов, это прежде всего реликвия, память о предках, а потом уже то, что может быть измерено в денежном эквиваленте. Ну да, золото, но ведь он вовсе не собирался продавать. И не потому, что не нужны были деньги, а именно потому, что реликвия. И до черного дня, слава богу, не доходило. Короче, не было пока такой необходимости. К тому же К. был абсолютно уверен, что даже при наступлении черного дня вопрос о продаже цепочки решался бы в самую последнюю очередь.

Еще с братом ни о чем не было договорено, а К. тем не менее отрыл-таки цепочку, извлек ее из видавшей виды небольшой серой картонной коробки, спрятанной в глубине шкафа. Включив настольную лампу для более яркого освещения и сблизившись головами с женой, они склонились над ней. Нет, ее нельзя было назвать особенно красивой. Но это, без сомнения, было настоящее, может, даже так называемое червонное золото. Сразу видно, что старинное: оно словно не желало выпячиваться и аристократически притаивало свою подлинную ценность. И снова, как однажды, когда К. впервые взял цепочку из рук матери, поразила ее необычная увесистость.

– Ну и зачем она ему понадобилась? – спросила жена, хотя они уже обсуждали эту тему, и К. не хотелось снова к этому возвращаться.

– Пусть посмотрит, невелика беда, – сказал он и вспомнил, как смотрела на эту цепочку мать. Чуть ли не с благоговением она на нее смотрела, будто и вправду от этой мишуры зависело семейное благополучие. Вроде как есть она – значит, и никакие напасти не страшны. Не просто реликвия, не просто драгоценность – чуть ли не талисман.

В конце концов брат взял ее в руки. Пальцы осторожно коснулись, ощупали пластинки, перебрали одно за другим звенья, а К. между тем с грустью подумал, как же все эти материальные дела портят отношения. Ему были неприятны и подрагивающие, бледные, с рыжеватыми волосками пальцы брата, и то, как он взял цепочку и поднес поближе к глазам, хотя зрение у него всегда было отличное, и как мельком взглянул на него – непонятный такой, ускользающий взгляд, как если бы брат играл краплеными картами.

Такое уже было, давным-давно, в детстве, и не в карты они играли, а в шахматы. К. выигрывал, как вдруг заметил, что на доске не хватает одной ладьи. Его ладьи. Непонятным образом она оказалась среди других уже взятых братом фигур, хотя ничего похожего К. не помнил. Жульничество, самое настоящее! Брат, однако, стал яростно протестовать. Он всегда спорил, до хрипа, до кашля, брызгал слюной, вибрировал телом и размахивал руками. К., рассердившись, с грохотом повалил фигуры и отказался играть дальше. Они серьезно поссорились, чуть даже не подрались. Но К. был твердо уверен в своей правоте и обиду помнил долго, не желая больше играть с братом. А тот в свою очередь обижался из-за его отказов, вроде как не помня того случая. Хотя, кто знает, может, и в самом деле не помнил, как не помнил или не хотел помнить про нынешний свой долг. Как не помнил и некоторых других неприятных для него вещей.

Однажды брат позвонил ему и снова попросил в долг, словно того, прежнего, уже не было. Причем уклончиво попросил – не вполне определенную конкретную сумму, а сколько-нибудь, хотя это сколько-нибудь начиналось с цифры весьма ощутимой. Какой-то участок земли он продавал, другой покупал, куда более удобный и в перспективе обещающий хорошую прибыль. Деньги нужны были срочно, поскольку процесс уже был запущен.

– Ничем не могу помочь, – твердо ответил К. – Вообще-то, хотелось бы получить и те деньги, которые ты нам должен.

– Какие деньги? – спросил брат.

– Те самые… – К. не верилось, что брат не помнит.

Молчание было ему ответом.

Потом раздались гудки. Брат оскорбился.

Нельзя сказать, что К. сильно переживал по этому поводу. А как еще, собственно, ему следовало поступить? И почему он обязан участвовать в авантюрах брата? Ладно бы не хватало на кусок хлеба. Так ведь нет, тут совсем другие игры. И потакать ему К. не собирался.

Однако осадок все равно оставался, крайне неприятный, похожий на угрызения совести. Может, и надо было помочь… Даже несмотря на не возвращенный пока долг. Несмотря ни на что…

– Я не обиделся, я расстроился… – сказал брат, когда они в какой-то момент возобновили общение. – Я ведь почти уверен был, что ты не дашь.

– А зачем тогда просил? – удивился К.

– Ну чтобы проверить, на всякий случай.

– Что проверить? – спросил К.

– Интуицию…

– Какая, на хрен, интуиция? Ты ведь еще тот долг не отдал.

– Какой долг?

Тут уже К. всерьез разозлился. Голос его стал сухим и отчужденным. Надо же, его еще и испытывают, забыв про собственные грехи! Можно сказать, провоцируют. Это уж совсем ни в какие ворота. О чем вообще тогда говорить?

К. готов был к окончательному разрыву.

И вот теперь цепочка.

Реликвия.

Талисман.

Ну да, все равно ведь, как ни крути, золото. По сути, брат к нему только в связи с финансовыми проблемами обращался, ни по каким другим поводам.

Снова вроде как проверка. Снова испытание.

Брат вертел золотую змейку пальцами, и видно было, что они у него немного подрагивают.

– Тяжелая, – констатировал он.

К. молча смотрел на его руки, словно ожидая какого-нибудь подвоха, какого-нибудь фокус-покуса, когда вещь в руках опытного кудесника либо просто исчезает, либо превращается во что-то другое. Скажем, белое яйцо —в живого желтого цыпленка, меховая шапка – в длинноухого кролика, разноцветная гирлянда – в стаю голубей…

– Такая же, как у меня, – снова констатировал брат. —Разве что у меня чуть полегче.

– Вряд ли, – возразил К., – мама говорила, что цепочка была разделена на две равные части.

– Может, я и ошибаюсь, – сказал брат. Лицо его раскраснелось.

– А что Валера? – буднично спросил К. про сына брата.

– Да ничего, неплохо, в аспирантуру вот надумал поступать, – сказал брат, по-прежнему не отрывая взгляда от цепочки. – Даже не знаю, зачем ему. В наше-то время…

И тут К. сделал то, чего сам от себя совершенно не ожидал. Он вдруг сказал:

– А знаешь что? Бери-ка ты эту хреновину себе, правда, мне она ни к чему.

Он это как-то легко, непринужденно сказал, будто в нем давно уже решено было. Будто избавляясь от какой-то мучившей его тяжести. Будто от застарелой, затруднявшей дыхание хвори. И повторил твердо и уверенно, с усмешкой глядя на вскинувшееся растерянное лицо брата, на его вспыхнувшие глаза:

– Точно не нужна. Бери! Раз для сына…

– Для сына, для сына… – выдохнул брат, продолжая держать цепочку на раскрытой ладони. – Можешь не сомневаться.

К. и не сомневался – ему было все равно.



Невидимка и Беатриче

Поначалу, признаться, напрягало: ложишься спать и невольно вспоминаешь, что внизу, под кроватью, человек. Ну да, такой же, как все, только живущий здесь, в отличие от других, тайно.

Чужой.

Но это поначалу чужой, как обычно бывает, а потом уже не чужой. Потом – свой. Постепенно привыкли. Живет себе – и пусть! Не жалко. Появлялся же он после того, как все засыпали, а уходил очень рано – все еще грезили в сладких предутренних снах.

Место им было облюбовано под койкой в дальнем левом углу большой девятиместной палатки-шатра, расположенной почти вплотную к границе спортлагеря. Тут была натянута сетка-рабица, дальше начиналась гора, крутой подъем, всякая южная цепкая суховатая растительность. И здесь же, как раз за углом палатки, крылась небольшая расселина, сеткой не огороженная, а за ней узенькая, почти незаметная тропка наверх. Вот она-то и стала для Невидимки (назовем его так) лазейкой, которой он пользовался каждый божий день, иногда по нескольку раз.

Проникнуть в палатку не составляло никакого труда: только слегка приподнять выгоревший, болотного цвета край брезента, проскользнуть под него и поудобней устроиться на деревянном настиле. Поудобней, конечно, условно, поскольку деревянный пол – он и есть деревянный. Да и ночи на юге прохладные даже в августе, с моря ветерок приносит свежесть и влагу, вечером лучше в свитере. Он и спал в свитере, а утром карабкался через заросли, окружавшие лагерь, в гору. Там, на самой крутизне, был небольшой, метра полтора, уступ – как раз чтобы пристроить тело, прислониться к каменной стенке с кое-где торчащими пучками желтоватой, иссушенной солнцем травы. Зато отсюда во всю необозримую ширь открывалась голубая даль, до самого горизонта, где море уже окончательно сливалось с небом.

Там он и гнездился по утрам, а когда народ отправлялся на завтрак и потом на пляж, снова спускался и, уже облаченный в шорты и футболку, сливался с прочим студенческим людом. В столовой он, правда, появляться не рисковал – могли вычислить. Не случайно несколько раз утром, сразу после побудки, в палатку заглядывал начальник лагеря, бдительно оглядывал всех и говорил: «Знаю-знаю, гостит у вас тут один… Ладно, все равно мы его выловим».

Чужое присутствие всегда чувствуется. Хотя Невидимка и был очень осторожен, о нем все равно догадывались.

Вроде как игра в прятки.

Тоже студент, физик, жил он не по путевке, а нелегально, скрываясь от начальства. Наверно, он мог бы снять комнату где-нибудь неподалеку, хотя совсем близко к лагерю, расположенному в ущелье, никакого поселка не было, только палатки да небольшая шашлычная возле моря, где можно было в случае чего подпитаться. Но он предпочитал ютиться на жестком деревянном настиле и ранними утрами, когда так приятно понежиться под одеялом, карабкался в гору.

Дело, впрочем, было вовсе не в деньгах, которых у него, как у нормального студента, разумеется, тоже не было. Нет, тут было нечто другое, совсем другое… Догадаться, впрочем, не трудно. Девушка. Он непременно должен был быть здесь, в лагере, поблизости от той, из-за которой он все это и затеял.

Море же было восхитительно – теплое августовское море, днем жара под тридцать, пляж усыпан смуглыми нагими телами. Вечером народ разбредался кто куда – кто на танцы, кто в бильярд или в кино, а кто и подальше – в Пицунду или на расположенный вблизи нее, как раз почти напротив нашего ущелья, через залив, солидный курорт, где возвышались здания всяких санаториев, турбаз и отелей. Там можно было послоняться по широкой набережной, посидеть с чашечкой крепкого кофе по-турецки (с пеночкой), выпить вина, поглазеть на фланирующих отдыхающих, сходить в кино, а то и попасть на какое-нибудь шоу заезжих гастролеров – короче, культурно провести время.

Наверно, и он жил так же, как все, и никто из обитателей лагеря не удивлялся незнакомому лицу, поскольку никому оно не казалось незнакомым, привычное лицо среди других привычных лиц, тоже загорелое, веселое, не обремененное никакими заботами, как и должно быть в благословенное летнее время. На самом же деле он был человеком-невидимкой, агентом 007, тем самым неуловимым Джо, который потому и неуловим, что он никому (кроме комплексующего по поводу его неуловимости начальства) не нужен.

Во всяком случае, той (назовем ее Беатриче), из-за кого он был здесь, точно не нужен, поскольку она, наверно, даже не подозревала о его существовании. То есть, может, и подозревала, но, так сказать, абстрактно, безотносительно к его личности. Она просто ничего не знала о нем, для нее он тоже был невидимкой. Хотя лицо его наверняка ей было знакомо. Но это и все.

Наверно, она не раз ловила его пристальный взгляд, который он быстро отводил, стоило ей тоже чуть внимательней взглянуть на него. Он и не предпринимал ничего, чтобы познакомиться, хотя приехал сюда исключительно из-за нее – только чтобы видеть ее и знать, что она где-то рядом, близко. Этого было для него достаточно.

Он ее выбрал. Еще там, в Москве. И сюда приехал вслед за ней, не в силах надолго разлучиться с избранницей, оставить ее, так сказать, без присмотра. И не то чтобы он надеялся в какой-то момент оказаться нужным ей, ну, там, к примеру, спасти тонущую в море (плавала она, кстати, отлично) или защитить от слишком назойливых ухажеров, а вообще.

Конечно, в этом было что-то, мягко говоря, не совсем обычное, но, с другой стороны, у юношеской романтики разные лики: иногда чувства так обострены, что опасаются любого слишком грубого, слишком натурального прикосновения. Кто знает, может, и в самом деле порой лучше оставаться в отдалении, чем сблизиться и потом испытать горечь разочарования.

Он был худощав, но крепок на вид, лицо его быстро загорело дочерна (утренние часы на горе), светлые волосы на летнем солнце выгорели до белизны, серые глаза порой казались голубыми, словно в них отражались одновременно море и небо.

Она же между тем пользовалась огромным успехом – среднего роста, ладно скроенная грациозная фигурка, роскошные, чуть вьющиеся каштановые волосы, большие, чуть загибающиеся к вискам карие глаза… Она действительно была хороша, воздушна и, главное, свободна, а это только еще больше притягивает к женщине. Вокруг нее постоянно крутились воздыхатели, ходили за ней табунком, всячески угождали ей, а она, наслаждаясь своей привлекательностью, флиртовала направо и налево, не останавливаясь, впрочем, ни на ком персонально.

Отдельно стоит описать тот самый уступ, на котором он проводил столько времени. Раннее вставание, карабканье на гору и потом долгое восседание на камне, подобно какому-нибудь древнему отшельнику, – может, это как-то воздействовало на него? Он жил наособицу, независимо от того, была у него путевка или не было, было ли у него право на проживание здесь или нет. Разве нужна бумажка, чтобы сидеть на горе? Чтобы устремлять взгляд в распахнувшийся во всю необъятную ширь простор?

Каждое утро он оказывался наедине с этой фантастической, хотя и вполне обычной далью, с этим нежным, в легкой розоватой дымке занимающимся рассветом, с этим голубеющим на глазах, громко плещущимся внизу морем. А чуть позже там, за горизонтом, зарождалось чудо – из серо-розового марева возникал золотой диск. Начинался день, августовский южный день, до краев напоенный солнцем, жаром, ароматами дикой горной растительности…

На этой грани кончалось и безмолвие. Все громче раздавался гомон птиц, где-то за горой начинал свою хриплую арию неутоленной страсти ишак, кричали петухи… Мир окончательно просыпался и в предчувствии пока еще нескорого заката начинал тосковать по любви. Возможно, Невидимка проходил через все эти стадии. Глаз слепнул от обилия света, легкие насыщались кристально чистым воздухом – все существо переполнялось хмелем жизни и жаждой еще чего-то, сродни именно этой горней вознесенности, этому непредуказанному слиянию с миром.

Поднимался по тропке на уступ один человек, а спускался другой.

Он вскидывает голову и смотрит, как она идет к морю. В женщине, которая идет к морю, часто появляется что-то особенное, словно в эти минуты она еще больше чувствует себя женщиной. Вкрадчиво, словно танцуя, ступает она по песку, оставляя легкие, быстро исчезающие следы. Она жертва и победительница одновременно, в ней есть гордость своей женственностью и робость перед тем безмерным, что готово распахнуться перед ней. Женщина, идущая к морю, красива какой-то особой, необычной красотой, будто предназначенной для божественных объятий. Идущая к морю женщина – почти наяда, она едва ли не готова к преображению в еще большую красоту.

В такие минуты он не может оторвать от нее взгляд, серые глаза его мечтательно затуманиваются. Прежде чем вступить в море, она осторожно прикасается ступней к поверхности воды, оглаживает ее и лишь только потом опускает, а может сделать шаг назад или даже отбежать от кудрявящейся белыми пенными завитками волны, может взвизгнуть, как бы заигрывая, а потом вдруг разбежаться и решительно броситься в воду, разбрасывая вокруг тучи блестящих, разноцветно переливающихся на солнце брызг. Может же войти медленно и осторожно, погружаясь постепенно все глубже и глубже, вскидывая над водой руки и прикладывая их к голове, словно поправляя волосы, и так до тех пор, пока море почти полностью не скроет ее фигурку.

Он будет смотреть вдаль, беспокойно отыскивая ее, а может как бы нехотя, с ленцой подняться и тоже приблизиться к морю и уже отсюда наблюдать за купальщицей, смотреть, как она резвится в волнах, играет с ними или с приятелями, последовавшими за нею. Он и сам может прыгнуть в воду и поплыть саженками в ту же сторону, куда поплыла она, но как бы и не совсем в ту, чтобы не оказаться слишком явно в поле ее зрения.  И так же будет сопровождать ее своим взглядом, из воды или с берега, когда она будет выходить из моря, подобно пеннорожденной Афродите, вся осиянная солнечными лучами.

Женщина, выходящая из воды, опять же красива, но тоже иначе. В ней есть какая-то особенная наполненность, словно именно там, в волнах, она обретает полнокровную женскую зрелость.

Однажды все вместе неожиданно сошлись в небольшой кафешке на полпути от Пицунды к нашему ущелью. Местное вино, дешевое и очень приятное на вкус, горячило кровь, так что веселье с каждой минутой разгоралось все больше и больше. Включили музыку, сдвинули столы в сторону, и народ тут же ринулся плясать, причем все, словно сговорившись, сбросили обувь и остались босиком. Особенно это вдохновило девушек, которые вообразили себя чуть ли не Айседорами Дункан и порхали, как бабочки, почти не касаясь покрытого порыжевшим выцветшим линолеумом пола.

Невидимка сидел за самым дальним столиком, расслабленно потягивал вино и глазел на танцующих. Впрочем, понятно, на кого он глазел, хотя, может, это и не так. Вид у него, во всяком случае, был дремлющий.

Чего он точно не ожидал, так это того, что Беатриче вдруг обратит на него внимание, и не просто обратит, а подбежит, возьмет за руку и потянет туда, в центр зала, в точку кипения, в самый водоворот пляски…

Нужно было в эту минуту видеть его лицо! Оторопело-смущенный, он медленно поднялся, неловко зацепившись за ножку стола и едва не опрокинув его, и послушно последовал за Беатриче. Не исключено, что все это казалось ему в тот момент прекрасной несбыточной грезой: да, он танцевал, танцевал именно с той, из-за кого, собственно, и находился здесь. Движения его были заторможенны, словно он все еще дремал и не желал просыпаться. А Беатриче лукаво поглядывала на его сонное полуотсутствующее лицо и улыбалась. Трудно сказать, улыбалась ли она конкретно ему или просто так, от радости и полноты жизни.

За распахнутыми в ночь окнами кафешки шумели, набегая на берег, волны, йодисто пахло водорослями, вином, жарящимися на мангале во дворе шашлыками, и так хотелось еще чего-то, волшебного и прекрасного, что крышу у народа сносило прямо на глазах.

От растерянности Невидимка, в отличие от прочих танцующих, так и оставался в кедах. Скорей всего, он просто не замечал этого, он не замечал ничего, кроме той, которая танцевала с ним, положив ему на плечи тонкие смуглые руки.

Но и на этом чудеса не кончались. Неожиданно Беатриче остановилась, опустилась перед тоже застывшим Невидимкой на корточки и стала развязывать на его обуви шнурки. Несколько секунд он ошалело смотрел на нее сверху вниз, потом тоже резко присел и стал ей помогать, хотя на самом деле скорее мешал. Все происходило настолько естественно, что никто даже не обратил на это внимания.

Танцы продолжались как ни в чем не бывало, одна мелодия перетекала в другую, и теперь Невидимка танцевал как и другие – босиком. Он танцевал в общем круге, уже отдельно от Беатриче, которая подлетала то к одному, то к другому, закруживала, заверчивала, не давая дремать, и так продолжалось довольно долго, пока хозяева кафе наконец не перестали разносить вино.

За окнами начинало светлеть.

Однажды поздно вечером, когда в палатке никого не было (народ еще не вернулся с гулянок), а он уже пристроился на ночлег и даже начинал задремывать, послышались чьи-то голоса, причем один, женский, он мгновенно узнал. Ускользнуть времени не было, и он замер, стараясь даже не дышать. Полог палатки откинули, внутрь проник тусклый свет от фонаря снаружи, но тут же снова стало темно.

Голоса сменились почти неразличимым шепотом.

Протяжно скрипнула койка в другом углу.

Так бывало: кто-нибудь договаривался с соседями по палатке, чтобы воспользоваться для известных целей их отсутствием. Невидимку обычно тоже предупреждали, и он спускался со своего уступа позже обычного, рискуя в кромешной южной тьме свернуть себе шею, а то и вообще искал другого прибежища. Но в этот раз никто его ни о чем не предупреждал. Не исключено, что визит был случайным, а палатка выбрана наугад или по причине ее отдаленности.

На некоторое время воцарилась тишина, которую нарушали только шум прибоя и отдаленная музыка с дискотеки на соседней турбазе. Он лежал, весь обратившись в слух, боясь закашляться или, не дай бог, чихнуть.

Наконец стали различимы не очень отчетливые звуки, о происхождении которых нетрудно было догадаться. Потом звуков стало больше, кровать заскрипела, завибрировала, наметилась возня, которая, впрочем, быстро прервалась. Вскоре мужской голос как-то жалко, уныло произнес:

– Не получается.

Снова все стихло.

Возня возобновилась, но, судя по всему, с тем же самым результатом. Опять стихло, потом кровать вздрогнула, настил отозвался под удаляющимися шагами.

Уже снаружи послышалось почти весело:

– Счастливо!

Точно она, сомнений не было.

Внизу шумело море.

Выждав некоторое время после ухода неожиданных гостей, вылез из своего укрома и Невидимка. Он сидел на краю кровати, под которой только что скрывался, и тупо смотрел перед собой. Бог знает, о чем он думал и думал ли о чем? Скорей всего, он пребывал в состоянии прострации – так показалось, когда народ стал возвращаться на ночлег. Не исключено, что от нервного перенапряжения он отключился и теперь пребывал в забытьи, чуть покачиваясь и не замечая ничего вокруг. Он сидел и ни от кого не прятался, не отвечал на вопросы, а чуть позже медленно поднялся и, не произнеся ни слова, как сомнамбула, вышел из шатра.

Наутро под койкой не обнаружилось и его сумки.

Больше ни в лагере, ни в окрестностях его не видели.

Точка Омега

Она знает, где его искать.

Почти всегда в одном месте – в баре. Небольшой зальчик со стойкой и несколькими столиками, полумрак, тихая музыка, мерцающий экран телевизора, крепкие напитки и пиво. Он пьет не только пиво, но если пиво, то в таких количествах, что и добавлять ничего крепкого не нужно, – лицо в багровых прожилках. Разумеется, он там не один, всегда набирается кружок любителей из числа докладчиков и переводчиков. Он постоянно здесь в свободное от работы время, обычно после семи, когда все доклады сделаны.

Она спускается в этот подвальчик специально, чтобы проконтролировать его состояние: завтра снова работа, нельзя дать ему сорваться. Такое тоже случалось, хотя обычно он умеет удержать себя, или если и напивается, то не настолько, чтобы на следующий день не выйти на работу. Даже не протрезвев окончательно, он все равно переводит – и переводит, надо признать, очень качественно, иногда даже, раздухарившись на еще не выветрившемся хмеле, впадает в некоторую художественность: всякие необычные эпитеты, старинные обороты, вызывающие веселье в зале.

Что говорить, переводчик он отличный, это притом, что никогда не жил во Франции. И дома у него все говорили исключительно на русском, а он вот понимает и говорит, как будто французский ему родной. Разумеется, это талант, а он его разменивает на банальное толмачество, хотя мог бы, вероятно, подняться гораздо выше, чем средненькие конференции и синхронные переводы. А все, ясное дело, его пьянство.



Она спускается в подвальчик, подходит к Гусину и кладет ладонь ему на плечо. Cветлея лицом, он оборачивается и нежно прикрывает ее руку ладонью. И все остальные за столиком поднимают к ней покрасневшие нетрезвые кроличьи глаза, в которых можно прочесть не что иное, как зависть. Ни о ком так не пекутся, как она о Гусине, а между тем его и Валентину связывает только дружба, старая дружба еще с института, только дружба и ничего более. Мало кто, правда, в это верит, но, в конце концов, кому какое дело? Если честно, то она и сама не понимает, почему это делает, тем более что он все равно поступит по-своему. Ему же, разумеется, приятно, что такая красивая женщина печется о нем, хотя это вовсе не мешает ему оставаться здесь и потом – она почти всегда уходит без него.

Надо, однако, заметить, пьет он после ее ухода уже совсем не так, как до этого, словно образовался некий водораздел, словно она сумела-таки слегка образумить его, пригасить чуть-чуть пламя, в нем полыхающее. И никакие попытки собутыльников вернуть его в прежнюю колею не имеют успеха, – он будто продолжает ощущать ее ладонь на своем плече и это пробуждает в нем загадочное чувство ответственности: он как бы уже больше не принадлежит себе.

Возможно, между ними существует некая тайная договоренность, некое соглашение, и он не хочет нарушать его, во всяком случае именно здесь, в этом здании, где часто проходят всякие конференции, презентации и просмотры. Здесь все, включая дирекцию и устроителей, его хорошо знают, знают про его талант и про его пьянство, но всякий раз идут на риск и приглашают его работать. Валентина – в числе организаторов, и он не лишается работы отчасти, а может, и главным образом именно благодаря ей, поскольку она и ходатай, и поручитель за него.

Его приглашают переводить еще и потому, что он, говоря казенным языком, хорошо знаком со всей этой проблематикой. Он знает все эти слова вроде «космогенеза», «радиальной энергии», «точки Омега», «параллельных реальностей», «кротовых дыр» и разных прочих терминов и понятий. Он их знал еще с института, даже однажды сделал доклад на каком-то серьезном семинаре про Тейяра де Шардена и его идею эволюции, в которой человеку принадлежит главное место. Собственно, он и французский-то начал учить из-за того же Тейяра де Шардена, прочитав про него в каком-то журнале. На русском его книг тогда не было, а Гусину не терпелось прочитать поскорей, прямо-таки приперло.

Всякий раз он загорался, стоило зайти разговору о чем-то философском: мол, когда-нибудь человечество непременно достигнет совершенно иного состояния, нежели теперь. Хотят они или нет, духовная энергия все равно возрастает, это неотменимо, как закон земного тяготения, каждый вносит свой вклад, независимо от уровня интеллекта и духовности. Но те, кто сознательно взращивают в себе, больше других способствуют процессу эволюции, приближают иной, более одухотворенный мир. Собственно, и ноосфера существует именно благодаря усилиям человечества и, в частности, техническому прогрессу, хотите отрицайте его, хотите нет. «Точка Омега», собственно, и есть конечная цель, она же и задает правильное направление.

А еще он радостно говорил про посмертное растворение в этой самой точке, где сливаются все души и где образуется сгусток не просто космической энергии, но энергии психической, внутри себя столь же многообразной, сколь разнообразны и людские души. То есть вроде как и индивидуальность, личность человека в этом сгустке и взаиморастворении отнюдь не утрачивается, а это, собственно, и есть бессмертие, которого все так жаждут. Что в этих его рассуждениях было от его любимца Тейяра де Шардена, что от его собственных измышлений, сказать трудно, ясно одно: у него была своя вера, а это, что ни говори, уже немало. Другие либо просто не задумываются о таких высоких материях, а если и задумываются, то результат довольно жалкий, если не сказать плачевный.

Гусин же простодушно радовался жизни, которая имела вполне ясную для него цель и предначертание. А радоваться, что ни говори, он умел, любая вечеринка с его присутствием становилась настоящим праздником: шум, хохот, розыгрыши, острословие, флирт – и, разумеется, нескончаемые возлияния. К чему раздумьем сердце мрачить, предотвратим ли думою грядущее, вино из всех лекарств лекарство…, – любил процитировать древних. Он словно обязанным себя считал поддерживать общий веселый и оптимистичный настрой.

И правда, что ему грядущее? В конце его тоннеля (в отличие от многих прочих) точно был свет, как бы всё ни обстояло на самом деле. Народ сникал от усталости, соловел, мрачнел, а он все не мог остановиться – с кем-то обнимался, с кем-то братался, кому-то объяснялся в любви и все порывался куда-то бежать, ехать к кому-то в гости, где якобы всех ждут, а если и не ждут, то все равно будут счастливы видеть, ну и так далее. Без него праздник не праздник, веселье не веселье – не хватало изюминки, пафоса, азарта, живинки… Все тускнело. Если же возникали разговоры за жизнь, всякие умные рассуждения, то он и тут был при деле – быстро и умело поворачивал русло общей беседы в сторону «точки Омега», спорил, убеждал, но всегда доброжелательно, без агрессии и без насмешки. Все для него на зависть очевидно, словно он был полномочным представителем этой самой Омеги, ее посланцем.

Женщины к нему благоволили, да и он был к ним неравнодушен, вспыхивал, горел, как же без этого? А вот с семьей не получалось – дважды или даже трижды был он женат, но отчего-то (наверняка из-за пьянства) не складывалось. Так что, если нужен Гусин, ищи его в баре или где-нибудь в гостях, потому что приглашают его всегда охотно, даже зная про его, так сказать, слабость к выпивке. Он хоть и не совсем такой, как раньше, весельчак и гуляка, и не так, как прежде, рьяно пускается в рассуждения о всяких высоких материях, однако и теперь в нем еще много юношеского задора.

Кроме алкаша Гусина и Валентины, которая приходит за ним в бар гостиницы, где разместили участников конференции, есть еще один персонаж, который к конференции не имеет никакого отношения. Это Винер. Отношение он имеет только к Гусину и Валентине, поскольку когда-то они вместе учились в институте. Теперь же у него свой бизнес, сеть магазинов обуви и, поговаривают, даже свое обувное производство. Когда-то они близко дружили с Гусиным, но с тех пор пути их давно разошлись. Винер хорошо, как теперь принято говорить, поднялся, правда, не совсем в той области, в какой хотел (а хотел он переводить поэзию), но иностранные языки, а их у него три (немецкий, английский и испанский), нисколько ему не мешают, а только исключительно помогают – он сам любит проводить переговоры с зарубежными партнерами по бизнесу, и те это ценят, не так уж много из нынешних бизнесменов так легко и свободно общаются на других языках.

Любопытно, что Винер почти каждый вечер, часов в десять или в половине одиннадцатого, звонит Валентине по сотовому и спрашивает, как там Гусин, и Валентина ему рассказывает, словно отчитывается, – и про прошедший день, и даже про то, что любопытного было в докладах… А потом, почти сразу после его звонка, спускается в бар и там кладет руку на плечо уже сильно накачавшегося Гусина. Иногда даже и не кладет и вообще не подходит близко, а только недолго помаячит в дверях бара или подойдет к стойке за сигаретами, как бы совершенно безотносительно к Гусину. Ее, разумеется, замечают и взглядами дают понять Гусину, что она здесь. Тот откидывается на спинку стула и вроде задумывается, отодвигает от себя недопитую кружку (энную по счету), приподнимается, чуть ли не собираясь уходить, но потом снова тяжело опускается на стул.

Однако все знают, что он и в самом деле скоро уйдет. Небольшого роста, в последнее время сильно располневший, хотя, может, это только кажется из-за несколько непривычного, мешковато сидящего на нем темно-синего пиджака, в который он облачился по случаю конференции, Гусин церемонно раскланивается со всеми и действительно покидает бар. Поднимается он прямиком в свой номер на втором этаже, минуя номер Валентины и даже не взглянув на ее дверь. Ну да, они только друзья, бывшие сокурсники, и хотя Валентина одна, это вовсе не значит, что она готова принять Гусина, впрочем, и Гусин, зная Валентину уже много лет и испытывая к ней самые нежные чувства, в том числе и признательность за постоянно подкидываемую ему работенку, отнюдь не стремится на ночь глядя проникнуть к ней в номер.

Винер, впрочем, может и не позвонить, однако Валентина все равно после десяти часов спускается вниз и дает понять Гусину, что пора, мол, и честь знать, завтра ему весь день переводить и он должен быть в форме. Главное, чтобы Гусин не сошел с рельс, не погрузился полностью в пучину пьянства, – помимо прочего, это может привести к тому, что ему вообще здесь больше не будут давать работу. Так уже было однажды, но Валентине удалось Гусина отстоять, ссылаясь на то, что переводчика такого уровня за такие деньги им просто не найти. Наверно, это правда. А про звонки Винера Гусин ничего не знает (или делает вид), да и никто не знает, все думают, что именно Валентина главный его опекун, и подозревают между ними самые тесные отношения. Гусину это даже льстит, потому что Валентина действительно очень привлекательная женщина. Самой же ей, в общем-то, все равно: пусть что хотят, то и думают, важно, чтобы Гусин не сорвался, она тревожится за него, за мероприятие, за все…

В свое время Гусин и Вин, как звали его в институте, не только дружили, но и постоянно спорили, причем довольно ожесточенно: Винер считал, что в этом мире все подчинено случаю и ничего не гарантировано, человек – такое же случайное образование, как и все прочее, и то, что он наделен разумом, вовсе ничего не значит, поскольку разум, увы, ничему не мешает, пример тому – вся человеческая история, а особенно весь двадцатый век с его зверствами. Дикая природа в этом смысле даже более милосердна, нежели человек, так что антропоцентризм, как и религия, – не более чем заблуждение или, точнее, миф, созданный, чтобы хоть как-то подмалевать грустную картину.

Такой мрачности Гусин просто не переносил, распалялся, начинал размахивать руками и произносить вдохновенные монологи. Нет, все не так, как думает Винер и многие-многие, и дальше уже следовало про «точку Омега», научную революцию, технический прогресс и возрастание ноосферы, что в конечном счете должно привести к абсолютно новому состоянию мира. В отличие от Винера, все у него получалось весьма благостно: да, человечество проходит через разрушительные кризисы, да, природа человека, увы, не очень совершенна, но это отнюдь не останавливает поступательного движения вверх. Даже то, что некоторые люди, пусть и немногочисленные, находят в себе силы для духовного и нравственного развития, для самосовершенствования, для высокого самопожертвования, говорит о многом. Этого уже достаточно для достижения в будущем «точки Омега» и всеобщего состояния гармонии. Именно эти люди, собственно, и не дают человечеству сойти с предназначенного ему пути, пусть и делают это часто почти незаметно. Именно они являются хранителями того главного принципа, что заложен в природе человека и от которого он так легко отступается. Если все бессмысленно и безнадежно, как полагает Винер, то тогда человеку действительно не остается ничего другого, как впасть в отчаяние, которое, как и уныние, страшно вредит миру, тормозит его развитие.

Какое развитие, какое движение, возражал Винер, если даже все самые удивительные технические новшества тут же приспосабливаются к злу и берутся им на вооружение, странно только, что все это еще не окончилось каким-нибудь необратимым катаклизмом. Сколько раз в детстве ему мерещилась медленно всплывающая над домами серебристая ракета, за чем неминуемо должен был последовать страшный взрыв и всеобщий конец. Откуда, спрашивается, в нем эта картинка, ставшая постоянным кошмаром его снов? Да и не так важно откуда. Ладно бы, речь шла о его собственной гибели, но ведь именно всеобщая, глобальная катастрофа мерещилась, в которой исчезнет и само человечество и все нажитое им за века цивилизации.

Впрочем, все эти фантазии не имеют особого значения. Как, впрочем, и давние студенческие споры. Мало ли, о чем тогда спорили, чем увлекались. Тогда все еще было внове, неопределенно, только закладывалось, и понятно, что в спорах многое вынашивалось. Теперь же все образовалось, полжизни, если не больше, минуло, никто не спорит, поскольку и так все понятно. Гусин – отличный переводчик, хотя и пьющий, Винер – преуспевающий бизнесмен, Валентина – успешный менеджер, культуртрегер, просто милая незамужняя женщина. Все, в общем, не так уж плохо. Омега, не Омега, экая разница? Да Гусин про нее не особенно и распространяется – то ли подустал, то ли разуверился, хотя если наберется серьезно, то может и раскочегариться – все-таки свое, заветное, даже очень может, и тогда в его глазах, испещренных набухшими красными прожилками, отчего они кажутся красными, начинает светиться то самое, давнее.

Царица Тамара

Так много гостей сразу, а у нее ничего не приготовлено, холодильник пустой, разве картошки сварить, ну еще салат из лосося (банка завалялась) с рисом, уже что-то! Кто ж мог подумать, что они вот так нагрянут, Тамарины одноклассники, вдруг вспомнят. На похоронах только Маша была, подруга, самая близкая, она и на сороковины приходила, а тут сразу человек семь.

Набились в кухню, смущенно, она и раньше-то мало кого видела, разве только имена – от Тамары, или на родительских собраниях, на которые она, плохая мать, ходила редко, да и что толку? И сама знала про Тамару все, что ей там могли сказать: умная, способная, одна из самых продвинутых в классе, но рассеянна, замкнута, на уроках читает постороннее…

Что говорить, много волнений с ней было, о чем в школе, наверно, не догадывались даже. Очень много. Не в том дело, что слишком самостоятельная, это, впрочем, тоже, но еще что-то, чего не определить. Ускользающее. Внутренняя твердость и серьезность какая-то необычная – откуда?

Возможно, ранняя смерть отца подействовала. Иногда казалось, что Тамара старше ее, матери, особенно если посмотрит укоризненно или недоумевающе, как она это умела, темноокая, ресницы длинные черные, не было надобности подкрашивать, глаза фантастические – как у царицы Тамары. Не случайно, выходит, так ее назвали.

Да, такие вот, как на фотографии, они передают из рук в руки, всматриваются подолгу. Снимок, наверно, и был сделан лет в семнадцать, классе в десятом или сразу после школы. Такой они ее и помнят. И пусть! Но и на этой фотографии в глазах – печаль. Даже и когда смеялась, все равно. Может, из-за нее, из-за этой печали, и казалась взрослой? Будто уже целую жизнь, долгую, прожила. Много жизней.

Думают, что курение ее сгубило. Еще в школе пристрастилась, классе в восьмом, даже не скрывала. Никакие призывы и убеждения подумать о здоровье не помогали. Пачка в день – не предел. Какая-то патологическая, болезненная страсть к этим тоненьким папирусным трубочкам, туго набитым табаком, – мять, переминать в пальцах, закутываться в густую сизоватую пелену, как в старомодную шаль.

Ничего нельзя с ней было поделать. И в больнице, под морфием, который ей кололи последние две недели, все подносила исхудавшие пальцы к губам, вроде как с сигаретой – ногти с въевшейся никотиновой желтизной, губы трубочкой, напрягались. Рефлекторное, бессознательное движение, привычный жест заядлого курильщика, хотя легкие ее уже и с воздухом не справлялись. Только в этом ли дело? Разве мало людей, которые и курили, и до глубокой старости дожили.

Скорей все-таки шахты эти заброшенные, рудники, которые обследовала их геологическая группа последние три года. Там радиация, а они безо всяких мер безопасности. Это уже потом стало известно. Тамара-то с Валерой знали, нет сомнений, но, по своему обыкновению, отмахнулись: наплевать, хуже не будет. Начальству что, начальству до лампочки, оно само в эти рудники не лазит, зачем? Для этого есть такие камикадзе, как ее дочь с мужем, будь ему неладно. Нехорошо, конечно, так говорить, но ведь он тоже ее губил, себя и ее. Сам спивался и ее спаивал. Ей бы бросить его, уйти, потому что ничего хорошего он ей не дал, никогда она не была с ним счастлива.

Как-то заехала к ним в коммуналку, где они снимали комнату, что-то нужно было передать Тамаре, ну и продукты, разумеется, потому как могли сидеть на одних консервах – лишь бы из дома не выходить: Тамара-то еще ничего, даже вздумала ее принимать, как же, мать в гости пожаловала, полюбоваться на их житье-бытье, зато Валера совсем плох был, еле на ногах держался, вот-вот свалится… Вздрогнет, как случайно задремавший человек, выпрямится на минуту, но тут же снова его книзу тянет. Лыка не вязал, хотя пытался, еще и руками махал: я знаю, вы хотите, чтоб Томка от меня ушла, ну и пожалуйста, пусть уходит, пусть убирается ко всем чертям, к мамочке под теплое крылышко, ничего, и без нее проживет, плевать он на всех хотел, на всю эту дерьмовую жизнь, не нужно ему ничего…

Тамара пыталась его успокаивать, натыкалась на разбросанные вещи, как будто они только что распаковались после очередной экспедиции или, наоборот, укладывались, полный бедлам! А Валерка, подлец, бузил, пока вдруг не сник, привалившись к диванному валику, захрапел. Знал ведь прекрасно, устраивая этот театр, что не уйдет Тамара, не бросит его. Не такой человек!

Злясь на нее, отдавала ей должное: настоящей она была, ее Томка. Возможно, что и любила его, наверняка любила, но ведь есть предел терпению! Однако жалела его, даже разговаривать не желала про разрыв. В тот раз пришлось хлопнуть дверью, сил не было выносить, невозможно! От одного запаха в комнате мутило, от табачного пепла повсюду, особенно в цветочных горшках, которые им привозила – чтоб живое что-то в доме, чтоб уютней…

Какой там уют! Как на бивуаке, словно вовсе не собирались здесь жить – и когда снимали, и когда собственная комната наконец появилась, без разницы, все случайно и временно. Так не живут, а пережидают или… доживают, готовясь вот-вот отъехать еще куда-то, в неведомые края. Так, в сущности, и получилось – ни дома, ни детей. Она знала почему: Валерка не хотел. Укореняться, видите ли, боялся, связывать себя, не было у него, понимаете ли, уверенности в будущем. А у кого она есть, эта уверенность? Правильно, кто взвалил, тот и тянет, и будущее само появляется, своими руками его выстраиваешь, надрываешься, а выстраиваешь. А если заранее отказаться, тогда конечно. От бездарности это, вот что. И незачем философскую базу подводить – слабак и есть слабак, неудачник, здесь она с Машей, с Томиной подругой, согласна. Конечно, он за Тамару цеплялся, как за спасательный круг. Ее вот, однако, нет, а он, прости господи, жив-здоров…

Конечно, у каждого своя вина перед ней. Маша вон казнится, что не встретилась с ней, с Тамарой, где-то за месяц до конца, та ей звонила, хотела увидеться, поговорить о чем-то, а Маша не придала значения, закрутилась, у каждого забот невпроворот, теперь вот простить себе не может. Тамара же, гордая, больше не позвонила. Да ей и оставалось-то всего ничего.

Так и осталось неизвестным – о чем? Что она ей хотела сказать? О чем посоветоваться? Матери-то не все, бывает, доверишь, с подругой проще. Но и подруги рядом не оказалось.

Последние три года мотались по экспедициям, в Москве почти не задерживаясь, – словно убегали от чего-то или кого-то. Может, будь ребенок, это бы их остановило, привязало к одному месту, остепенило.

Да что теперь? Сама ведь помогла им устроиться в геологию, когда Валерка ушел из милиции. Тамара к тому времени тоже нигде не служила, подрабатывала машинописью. Не складывалось у них никак с государственными учреждениями. Тогда она и воспользовалась старыми связями мужа, пристроила их в одну контору, думала: пусть поездят, подышат вольным воздухом, осмотрятся. А их словно ветром подхватило, понесло – не удержишь. Сначала вроде пошло на лад, что-то новое в них появилось, свежее, жизнерадостное. Увы, ненадолго. Снова поблекло, потемнело. Долгий такой, остановившийся взгляд. Сгусток печали… Случался у нее такой взгляд – будто что-то знала про себя.

Вот они говорят: мягкая, добрая, домашняя… Между тем бороться с ней было бесполезно – ни переубедить, ни заставить. Если что решила, то все, можно не сомневаться: так и сделает. Даже не упрямство, нет, скорее именно твердость, просто поразительная. Обижайся не обижайся – без толку, все равно сделает по-своему, хотя потом, может, и пожалеет.

Валерка-то как раз постоянно плакался, все не так ему. Один он святой, безгрешный. И что? И правду не нашел и такое сокровище, как Тамара, потерял.

Если б ее можно было переубедить… Но ведь не спрашивала даже, не советовалась – все сама. Поступки – фантастические. Сразу после окончания школы сюрприз – тюрьма, Лефортово. Устроилась туда работать. Это вместо института! Как гром среди ясного неба.

Девчонка, соплячка! С ней тогда чуть инфаркт не случился – такие ужасы мерещились. Плакала, умоляла не делать глупостей – все напрасно. Как будто не понимала: «Мам, ну что здесь такого? Везде люди».

Везде люди.

А в институт, говорила, всегда успеет…

По ночам спать перестала – боялась за Томку. Непонятно было, как той самой не страшно. Пусть даже женское отделение. Все равно. При одной мысли, что она там, рядом с бандитами, убийцами, насильниками, в дрожь бросало. Ну не одни же там бандиты, возражала. Одни не одни, разве в этом дело? А случись что…

Опять же самоуверенность, самостоятельность эта дурацкая, ну и…

Неужели не страшно? Неужели не противно?

Улыбалась в ответ: противно – нет, там есть очень интересные личности, а насчет страха – страшней, пожалуй, когда отгорожен, отделен или, вернее, кажется, что отгорожен. Если же входишь туда, в неизвестность, когда прямо перед глазами, все меняется – живые люди, разные, и не страшно вовсе, а вполне обычно…

Маша рассказывала, Томка на их первую после окончания школы встречу притащила какого-то незнакомого парня – непонятно зачем. Бог весть кто, может, и уголовник… Ребята с ним чуть не подрались, а под конец он набрался так, что Томке с Машей пришлось тащить его на себе.

Как она их выбирала?

И в тюрьме тайком передавала записки какому-то зэку, который то ли проворовался, то ли оказался в чем-то замешан. Как же, тоже интересная личность! В самых неподходящих местах откапывала себе этих интересных, даже не задумываясь о последствиях, об опасности, а если даже и задумывалась, то ни от чего это ее не удерживало. Были, впрочем, среди ее подопечных не только уголовники, но и всякие прочие – сектанты, геи… Чистейшей воды авантюризм.

Ей бы сестрой милосердия. С тем же Валеркой никудышным, амбиции непомерные, а результат – ноль. Валерка-то хоть честным человеком был, даже слишком, в отличие от иных (потому и из милиции ушел).

Будто не могла без крайностей: либо – либо. Либо рецидивист, либо борец за правду и справедливость.

Версия: хотела, прежде чем на юридический поступить, поближе жизнь узнать, среду эту… Тоже возможно, хотя ничего поначалу про юридический не говорила. Нет, учиться она, несомненно, хотела, но там ли? Однако именно так – сюда ее относило: сначала тюрьма, потом суд, затем, совсем недолго, милиция, где она, кстати, и познакомилась с Валеркой, который как раз учился на юридическом, сначала на очном, потом на заочном, а после совсем ушел – и из университета и из милиции. Сюда относило, но и здесь не получалось.

В суде тоже долго не задержалась, и не потому, что не хотела, у нее как раз хорошо получалось, с ее сметливостью и добросовестностью, ею как секретарем очень довольны были – исполнительная, вдумчивая. И старательности не занимать – умела выкладываться. С судьей, с Рязановым, хорошие отношения, он даже к ним домой заходил как-то, по делу, и Тамару, пока та на кухне чай готовила, хвалил. Без нее, сказал, ему бы гораздо труднее было, а с ней спокойно – уверен, что все будет сделано как нужно. И вообще очень важно, когда рядом единомышленник, особенно в их сфере. Сам Рязанов, уже в летах, впечатление производил серьезное. Даже в манерах чувствовалось что-то внушительное, веское – судья, одним словом.

Ей как матери, естественно, приятно, она тогда вдруг ощутила неслучайность Тамариного тяготения: не просто относило, а сама… Значит, и учиться потом смогла бы, на том же юридическом. Ей даже в суде особую рекомендацию при хорошем отношении вполне могли дать. Ей тогда сам Рязанов сказал, в отсутствии Тамары. Успокоил ее. Да и суд все-таки другое дело – не то что тюрьма, та представлялась чуть ли не последним местом на земле, про2клятым. Даже если ты не заключенный или там подследственный, а только работаешь, все равно как бы печать отверженности.

Тамара вроде тоже стала повеселей: Рязанов сказал, Рязанов попросил, мы с Рязановым… Если б это «мы» еще продлилось, не прервалось так внезапно и неожиданно! Впрочем, так ли уж неожиданно?

Мрачная стала приходить, с каждым днем все мрачней. Неприятности? Нет, не у нее, впрочем, и у нее, хотя на самом деле у Рязанова. Больше ничего нельзя было добиться. Но что Рязанов скорей всего уйдет, это она из нее вытащила. Так и случилось. И Тамара после его ухода совсем недолго проработала, тоже не захотела оставаться. Такой суд ее не устраивал. Какой такой? А такой, где не закон, а черт знает что! Все время на судью давят, звонят, предписывают, что надо и что не надо, откуда тут справедливости взяться? Вот Рязанов и не захотел. И правильно, потому что невозможно.

Она еще пыталась ей возражать: ну хорошо, ушел Рязанов, уйдет Тамара, что же будет, если все честные, порядочные люди будут уходить? Кто останется? А так и будет, как сейчас, она не собирается исправлять мир, на это у нее нет сил… К тому же она не уверена, что его нужно исправлять.

Что же нужно?

А ничего, просто жить!

Но разве Тамара просто жила? Нет, не похоже. И вообще: если несправедливость, если мир во зле, то зачем она тогда снова, бросив суд, пошла не куда-нибудь, а в милицию? Чего там-то не видела? Те же преступники, мошенники, хулиганы, на которых должна была досыта насмотреться и в тюрьме и в суде? Да и про саму милицию известно. Что там-то забыла?

В самое пекло ее тянуло, в самую муть. Словно хотела в чем-то удостовериться, именно с этой стороны. На это сил хватало? Вроде как что-то пыталась то ли себе, то ли еще кому доказать. Только что? Что она такая отважная, оригинальная, сильная? Что?

Из самой не вытянуть было – сколько раз просила ее, настаивала, требовала: объясни! Это же очень важно – понять. Если б поняла, то, может, смирилась. Ну хорошо, если не юридический, тогда что? Цель какая? За каким дьяволом себя так мордовать? Видно же, как нелегко ей все это дается.

Жадно втягивала в себя табачный дым, с шумом выдыхала: просто…

Отмазка. Наверняка же что-то было. От ума. Из книжек, может быть. Вот только говорить не хотела. Прятала в себе. Или же действительно не знала? Но ведь вело же ее что-то, в чем не могла, пусть даже не до конца, не отдавать себе отчета. И когда все-таки выдавила: да, юридический, будет поступать, – она хоть и не совсем поверила, но тем не менее приняла. Отлегло немного.

И все-таки краем сознания допускала, что это для нее, для матери. Чтобы сама не мучилась и ее не мучила.

Впрямь диковато: Тамара – в милицейской форме. Она и в школьной-то казалась ряженой, а в милицейской тем более. С ее огромными, бездонными глазами. Впрочем, что там форма, главное – тревога за нее, за ее жизнь, хотя та утверждала, что никаких опасных заданий ей не поручают и вообще все буднично и скучно.

Сначала дежурство на каком-то объекте, потом детская комната, потом… Потом возник этот Валерка. Тоже из принципиальных, и надо же, стоило им с Тамарой сблизиться, как он, гордый, из милиции увольняется, с юридического уходит, а за ним и Тамара.

Причина?

А потому как всё – ложь, профессора – начетчики, сами совершенно не мыслят, в милиции все повязаны, коррупция… В общем, везде плохо, везде подлецы и мерзавцы, одни мы хорошие и честные. Тогда она, впрочем, даже обрадовалась: может, кончатся наконец эти околоуголовные страсти, сколько можно? Начнется наконец нормальная жизнь, тем более что с Валеркой решили пожениться, да и он поначалу показался неглупым, серьезным парнем, вполне приличным.

Кто ж знал? И Тамара, наверно, не знала, хотя, даже если и знала, это вряд ли бы ее остановило. Не такой человек. Может, как раз наоборот, еще больше бы укрепило в решении: чем хуже, тем лучше.

Все как-то очень быстро раскрутилось: видно, была предрасположенность, а тут пошли экспедиция за экспедицией, где без спирта, ясно, не обходится, ну и… Да и до экспедиций, пока они некоторое время сидели без работы, Валерка тоже себе не отказывал. Как он пошутил, от правоохранительной системы отмывался. И Тамару за собой тянул. Ну а затем шахты заброшенные, с радиацией. Одно к одному. Подкашливала она, отперхивалась, но никто не придавал значения, у курильщиков бывает. А когда боли начались, задыхания, то сразу стало поздно.

Валерка, узнав, совсем сорвался, словно обиделся на весь свет. Максималист! Любил? Может, и любил, что с того? Не он Тамаре поддержка, даже в последние месяцы, а она – ему. В общем, заколдованный круг, из которого никто не мог выбраться. Тамара опоздала, а Валерка оказался бессилен. Слабак, что говорить.

Была ли Тамара сильной? Всегда казалось, что уступает, поддается, проигрывает, теряет, а все эти ее тюрьмы да суды, все ее завихрения – бред какой-то, случайность, каприз взбалмошной девчонки, и только ее упорство, долгое время казавшееся упрямством, сбивало с толку. Или Маша, ближайшая подруга, права: ей так надо было, сама так выбрала?

Глаза царицы Тамары. Огромные, черные. Заглянуть бы в них снова. Хоть разок.

Поражение Маклакова

Господи, как же мы все за него переживали, за Маклакова, как боялись, что на этот раз у него не выйдет, что фортуна ему изменит и вообще мало ли что: подвернется нога, рассекут бровь, да просто не его будет день, всем известно, жизнь – штука полосатая, а уж тем более в боксе. Но он побеждал, всегда, и это тоже вселяло тревогу. Мы так привыкли к его победам, что ставили только на него. Поверили даже те, кто поначалу не считал его великим боксером.

Но мы-то знали, что он великий боксер, такие рождаются раз-два в столетие. Мы росли на одной улице, вместе лазили за яблоками в колхозный сад, вместе дрались с ребятами из соседнего двора, только тогда он еще был просто Саней Маклаковым, невысоким, крепко сбитым, но ничем особенно не примечательным пареньком, получавшим такие же фингалы, как и остальные. А потом он стал заниматься боксом в секции, которую организовал вернувшийся в родной город тогда уже чемпион России Любанев, сильный, красивый, немного загадочный, и пути наши разошлись – Саня начал ездить на всякие соревнования, в спортивные лагеря. И все равно вряд ли еще кто мог предположить, что из него выйдет такой потрясающий боксер.

Впрочем, Любанев, наверно, об этом догадывался: ведь именно к Маклакову он предъявлял самые высокие требования, много возился с ним персонально, именно его брал с собой в Москву и в другие города на какие-то там чемпионаты – даже не выступать, а только посмотреть. Да, что-то он в нем разглядел эдакое, чего не было в других. Он его пестовал так, будто был не тренером, а родным отцом, которого, кстати, Саня довольно рано, лет в семь, лишился, – тот сильно пил и, скорей всего, по пьяному делу утонул в реке. Может, Любанев и вправду был для Маклакова больше, чем отец.

Впрочем, и сам Маклаков тренировался мало сказать с рвением – с каким-то даже фанатизмом, словно бокс для него был чем-то самым главным, важней всего в жизни (так и оказалось), ничего кроме он и знать не желал. Любимым чтением у него был «Мексиканец» Джека Лондона, томик с этим рассказом, весь растрепанный, с разваливающимся переплетом и выпадающими желтоватыми страницами, всегда был при нем, даже в поездки с собой брал. На тренировках он доводил себя до изнеможения, чуть ли не истязал. И спарринговал с гораздо более сильными партнерами, из другой весовой категории, рядом с которыми подчас казался совсем мелким и невесомым. Любанев этого не поощрял, но и не препятствовал – знал, что тот все равно сделает по-своему. Упрям был страшно: если что решил, то непременно добивался своего, молча, упорно… Кремень парень.

А потом Маклаков уехал в Москву. Он уже был чемпионом среди юношей, но тренером теперь уже был не Любанев, а другой – кажется, Ростопчин, главный в национальной сборной. Трудно сказать, как они расстались, Любанев и Маклаков, но другого варианта, видимо, не было. Любанев отпустил Маклакова, хотя тот мог и отказаться. Но тогда бы он точно не стал настоящим Маклаковым.

Любанев с самого начала должен был понять, что Маклаков не его собственность, пусть он и вложил в него всю душу и весь свой тренерский талант. А тренером он был замечательным, его стараниями у нас была одна из лучших боксерских команд в стране. Это его заслуга, что в нашем городе все бредили боксом, самые крутые (и всякие) парни шли к Любаневу в его секцию, и он делал из них классных бойцов. Благодаря ему даже криминальная обстановка в городе стала гораздо спокойней: романтика спорта перевешивала. Если ты хотел чем-то выделиться, по-настоящему мужским, у тебя была возможность идти тренироваться и потом показывать, на что ты способен, – на ринге или на футбольном поле, с шестом или штангой.

Любанев был странным, не совсем обычным тренером, вроде какого-нибудь индийского гуру. Ушел он из большого спорта рано, по каким-то своим, принципиальным соображениям, ходили слухи, что не сложилось со спортивным начальством. Говорил он тихо, голос почти никогда не повышал. Даже когда сердился или был недоволен. Порой переходил на шепот, так что приходилось напрягать слух и начинало казаться, что это твой собственный голос, тем более когда в голове все еще плывет после спарринга. Еще он любил изъясняться метафорами или притчами.

Когда рубишь дрова, говорил он, цепко глядя прямо тебе в глаза, то нужно ставить чурбаки на колоду и заносить над головой топор. Но чурбаки следует расщеплять вдоль волокон, при этом топор должен падать под собственным весом. Если расщеплять чурбаки против волокон, то только зря растратишь силы. Если будешь бить по чурбаку с усилием, то тоже ничего путного не выйдет. И если будешь думать, как ловчей ударить, то запутаешься в собственных мыслях. Рубя дрова, ты должен действовать и бездействовать одновременно.

А еще он часто повторял совсем загадочное: только не бейте, ни в коем случае не бейте!

В боксе – и не бить? Как это?

А вот так – как хочешь, так и понимай.

Еще он советовал перед поединком непременно помолиться. Просто помолиться.

Опять же – как?

А как можешь, так и помолись. Как умеешь. Лучше всего своими словами. И противника, наставлял, не надо воспринимать как врага. Бокс – это спорт, игра, ловкость, ум, интуиция, воля, но не насилие, не ненависть, не злость. И проигрывать нужно уметь, потому что проигрыш – вовсе не значит поражение. Все зависит от отношения, от того, с какой точки зрения взглянуть.

Ко всему прочему он не любил злых, а таких в секцию тоже приходило немало. Перекрученных по жизни, с тараканами, всяких. К своей злости они хотели еще и боксерской оснастки. Относился Любанев к ним настороженно, постоянно окорачивал, на практике демонстрируя вред злости, которая делает человека только более уязвимым. Маклаков же злым не был, хотя и добрым назвать его было трудно. Замкнутый, сдержанный, молчаливый. Задвинутый на боксе. Или на какой-то своей тайной цели: будто что-то хотел доказать.

Да, Маклаков уехал. Любанев наверняка переживал, но вынужден был смириться. В конце концов, Маклаков не был единственным, были и другие, и он продолжал заниматься с ними, вдохновляясь мыслью, что готовит спортивную смену страны, кует ее лучшие кадры. Его даже наградили каким-то дипломом, оценив вклад в развитие отечественного спорта. Но Маклаков точно был его высшим достижением, его гордостью. Портрет питомца, вырезанный из какого-то глянцевого журнала, украшал стену в его квартире: тот на ринге, в перчатках, левая рука чуть прикрывает подбородок, а роковая правая отведена назад, ее он пускал по-настоящему в ход только тогда, когда был уверен, что после этого противник окажется либо сразу на полу, либо в состоянии грогги. И серые глаза, чуть прищуренные, – спокойные, прицельные, решительные… Была также и фотография, где они вместе в парке (Любанев любил проводить занятия на свежем воздухе), оба в спортивных костюмах, серьезные…

Любая гениальность – загадка, тайна. Нет, Маклаков не производил впечатление какого-то суператлета: ну да, коренастый, мощные, как у всякого боксера, шея, плечи, руки… Видали, однако, и помощнее. Движения вкрадчивые, вроде даже не очень быстрые, хотя когда нужно – и молниеносные. Непонятно, чем он брал, – разве что какой-то фантастической интуицией и не менее фантастической реакцией. Он заманивал противника, внушал ему иллюзию быстрой победы, легкости, он дразнил его, гипнотизируя не силой, а именно если не слабостью, то уж точно уязвимостью. Даже прекрасно зная о его многочисленных победах, соперник не мог устоять перед этой иллюзией, поддавался навязываемой ему Маклаковым тактике и… оказывался на полу. А подняться после решающего удара Маклакова редко кому удавалось. Кто испытал его на себе, делились: будто бетонная плита на тебя рухнула.

Вот тебе и «не бей»!

Вероятно, все дело было в той концентрации, на какую был способен именно Маклаков. На ринг он выходил всегда предельно собранный, без всякой помпы и театральности, но и это не отгадка – так выглядят в начале поединка многие. Знал ли Любанев разгадку? Сомнительно. Знал ли ее сам Маклаков? На это мог бы ответить только он сам.

Общаться с массмедиа Маклаков не любил, хотя чем выше он поднимался по лестнице успеха, тем чаще досаждали ему журналисты. Он и в обычной-то жизни не был слишком разговорчив, а тут к нему приставали с такими вопросами, на которые и философ бы затруднился с ответом. В чем вы видите смысл жизни? Что главное в боксе и вообще в спорте? Не задумывался ли он о первобытной жестокости бокса и о том, что тот будит в зрителях не лучшие инстинкты? Что важнее – победа или сама схватка? Если бы у вас был сын, стали бы вы его учить боксу?

В интервью Маклаков уклонялся, как и на ринге, говорил банальности: жизнь тоже схватка, и бьют не слабее, чем на ринге, только нет рефери, который мог бы остановить поединок, не дать добить соперника. И вообще, жизнь часто куда более жестока. Ну а побеждает… сильнейший.

Между тем связь между ним и Любаневым, судя по всему, совсем прервалась. Это и неудивительно – Маклаков перешел в разряд профессионалов и теперь жил за границей, в Штатах. Некоторое время о нем вообще ничего не было слышно, и только спустя год или даже два его имя стало мелькать во всяких спортивных рубриках. То он выиграл какой-то кубок, то стал чемпионом в среднем весе, в общем, он и там пошел вверх, что, понятно, было очень даже непросто: профессиональный бокс – это нечто особое, вокруг него кто только не кормится…

Вряд ли Любанев одобрял Маклакова, не любил он профессионального бокса, о чем честно говорил и воспитанникам. Это бизнес, а не бокс, там нет подлинного спорта и нет человеческого благородства. Так он считал. А впрочем, какая разница, что думал на этот счет Любанев? Маклаков уже давно был самостоятельной величиной, он давно превзошел тренера своего детства и всех прочих тоже. И гонорары он получал солидные, чем дальше, тем больше.

У нас на нем поначалу поставили крест, но когда его звезда взошла уже на мировом горизонте, тут же вспомнили: наш же, в конце концов, корни его здесь, а значит, страна могла считать его своим и гордиться его победами. Телевидение стало покупать трансляции его поединков, самое захватывающее. И что существенно, всегда заканчивалось победой Маклакова, не обязательно в первых раундах, иногда и в последнем.

Слова есть разные: стойкость, воля… Когда думаешь о Маклакове, все должно сходиться в какой-то одной точке, для которой нет другого названия, кроме как гениальность. Для спорта, возможно, это определение не очень подходит, но как сказать иначе? Комментаторы, надрывая голосовые связки, восторгались: великий и ужасный… Можно, конечно, и так. Всеобщий кумир, герой мальчишеских грез. Кто из наших пареньков не мечтал стать Маклаковым?

Любанев же, однако, слегка мрачнел, когда при нем начинали восхвалять его бывшего ученика и любимца. А ведь это он своими руками слепил его, разве не так?

Ходили слухи, что самому Любаневу предлагали выгодный заграничный контракт – возглавить боксерскую школу в каком-то крупном американском городе, чуть ли не в Лос-Анджелесе. Разумеется, по наводке Маклакова, кого же еще? Любанев же наотрез отказался. Почему он должен бросать своих подопечных? Из каждого его воспитанника мог бы получиться такой же Маклаков.

Ой ли! Но боксеры из его воспитанников выходили действительно классные, почти все становились мастерами, занимали первые места на разных соревнованиях. Любанев тоже, можно сказать, достопримечательность, пусть и в местном масштабе.

Между тем время шло, Маклаков давно стал звездой первой величины, все у него складывалось благополучно. Кроме бокса он иногда снимался во всяких рекламных шоу, зарабатывал крупные суммы. У него был дом с бассейном, свой зал для тренировок, ему было доступно все, о чем только можно мечтать… В Америке он обзавелся и семьей, женившись на бывшей соотечественнице, дочь у них родилась, в общем, жизнь текла своим чередом, а он по-прежнему весь отдавался боксу, тренируясь как оглашенный и, видимо, понимая, что час окончания его карьеры уже не за горами. Между тем у него был редкий шанс – уйти непобедимым. Шанс стать легендой, ведь мало кому удавалось так долго удерживаться на самой вершине спортивного олимпа.

Комментаторы, впрочем, уже начали поговаривать, что «стальной Мак», увы, не прежний, что закат его близок. Что ж, основания были: каждый новый бой давался Маклакову все с большим трудом, и хотя его потрясающая интуиция, помноженная, естественно, на высочайшее мастерство и, конечно же, опыт, пока еще помогала ему, тем не менее помоложе тоже не желали отставать, наседали. Что ж, все когда-нибудь кончается. Для всех. Без исключений.

Надо сказать, что Маклаков последнее время все чаще и чаще думал о Любаневе, который так легко смог переключиться на тренерскую работу, хотя наверняка еще мог бы продолжать спортивную карьеру. Он даже хотел бы кое о чем порасспросить его, но что-то мешало позвонить или написать, словно он был виноват перед наставником.

Просыпаясь посреди ночи, Маклаков садился на кровати и подолгу вглядывался в темноту. За большим окном царила кромешная тишина, не нарушаемая даже лаем собак, небо было усыпано звездами, кстати, совсем другими, не такими, как в его родном городке, – более яркими. Невнятные мысли тревожили его. И в эти минуты ему почему-то вспоминался именно Любанев – в своей привычной позе у канатов, чуть склонившийся к сидящему в углу подопечному и тихо, почти ласково что-то ему втолковывающий.

Может, то самое, загадочное: не бей!

Разумеется, это только предположение, но что Любанев негаданно стал частым гостем маклаковских ночных бдений – это точно. Всплывая в его сознании, тот был спокоен, ясен лицом и как бы немного снисходителен, словно что-то такое понимая про Маклакова, чего тот сам про себя еще не понимал. Он вроде ему сочувствовал, но только в чем? Что ему придется в самом скором времени покинуть ринг? Что его могут в любой момент побить?

Да хоть бы и так, все через это проходят. Уйти же в том положении, какого достиг Маклаков, означало все равно остаться – хотя бы даже в истории бокса. Помнили же Мохаммеда Али. Это ли не завидная доля? И не этого ли он, собственно, добивался, так целеустремленно поднимаясь к вершине? Если он и хотел что-то кому-то доказать, даже и себе самому, то он это сделал. А все равно что-то корябало внутри, сбивало с толку.

В одну из таких полубессонных ночей Маклаков, вынырнув из душного небытия, понял, что в ближайший час ему точно не заснуть, и, впав в злую тоску, стал молиться, как делал это по совету Любанева почти перед каждым очередным поединком. Сосредоточенно помолился, с чувством – и, надо же, почти сразу заснул.

И был у него сон (ну да, сон), для боксера, наверно, не столь уж необычный.

Если в общих чертах, то это можно представить так: очередной поединок, не исключено, что за звание чемпиона мира, Маклаков должен отстоять свой титул, который ему удавалось удерживать уже больше пятнадцати лет. Противник, однако, намного сильней, мощь почти нечеловеческая. Маклаков это остро чувствует и, что еще существенней, знает точно, что обречен. Почти каждый удар соперника, даже уверенно им принятый или искусно парированный, отбрасывает его, как пушинку. И эта чужая мощь, какая-то нездешняя, нестерпимая, как зубная боль, буквально парализует – руки и ноги слабеют, вязнут, словно в болотной тине, он теряет быстроту и ловкость, и даже его гениальная интуиция ни к чему.

В какой-то миг очередной выпад противника (лица его Маклаков разглядеть не может) оказывается настолько сокрушительным, что поднимает нашего героя в воздух и вышвыривает за пределы ринга – через канаты, туда, в зал, где кричат, беснуются распаленные зрелищем зрители.

(Тут надо сделать паузу.)

Маклаков – нет, не падает, а летит дальше, влекомый полученным ускорением, парит над рядами, не чувствуя своего веса, все выше и выше, и уже не зал под ним, а темное, усеянное мерцающими звездами пространство, и ему не только не больно от удара и не страшно на такой высоте, а, напротив, очень хорошо и спокойно, так спокойно, как никогда в жизни…

Когда Любаневу сообщили, что Маклаков неожиданно для всех разорвал последний контракт, вернулся в Россию и постригся в монахи в одном из довольно отдаленных небольших монастырей, где-то под Елабугой, тот вовсе не удивился… Вроде бы даже сказал: «Ну что ж, чего-нибудь в этом роде от него можно было ожидать…»

Перевозчики

Если бы Коля не захотел быть умнее всех, все бы и ладно, но он захотел быть умнее всех, деньжонками надумал разжиться, домик себе купить где-нибудь за городом, сад-огород…

Почему-то все так говорят: про жилье, про домик или, на худой конец, квартирку, – ну а для этого надо много бабок, очень много, такие бабки быстро не надыбаешь, крутиться надо…

Вот Коля и решил: сколько же можно возить эти проклятые…

Если вы не возили валюту, то вы и не знаете, что это такое. Деньги, когда их много и ты везешь их в старом заржавленном рыдване, совершенно не похожем на инкассаторскую бронемашину, помня о том, что2 ты везешь, – это совершенно особая штука.

Деньги – это бомба, которую тебе подложили с твоего же согласия и которая каждую секунду готова взорваться, но сделать ты ничего не можешь, это твоя работа – возить ее.

Возили мы их на моем видавшем виде двенадцатилетнем «фордике», который был куплен за небольшую сумму и мной же восстановлен, хотя никакой уверенности, что он не развалится на ходу, не было.

Если вообразить какую-нибудь сцену ограбления, как в триллерах, то это будет сцена скорее даже комическая, чем трагическая: мотор глохнет, выхлопная труба отваливается, из-под капота струится дым… Тут же подруливает БМВ или какая-нибудь другая боевая машина, оттуда вываливается свора цепных псов криминала или высовываются дула пушек, деньги благополучно перекочевывают вместе с довольно вместительной спортивной сумкой к ним, а дальше только их и видели.

С такой же вероятностью это может быть и милицейская машина, пусть и не такая продвинутая, как у бандитов, но которая тоже запросто даст фору нашему дохляку, и тогда мы вместе со спортивной сумкой, туго набитой фальшивыми зелеными, отправляемся известно куда, если, разумеется, нас не закапывают тут же, решив, что мы уже сделали свое дело и заслужили право на отдых.

Единственное преимущество, которое давала нам наша старая кляча, – это ее непрезентабельный, неприметный вид. Да и задача не бог весть какая: взять сумку с дензнаками и передать их неким лицам, которых мы не знаем и не должны знать. Место встречи – у какого-нибудь совершенно случайного фонаря на какой-нибудь случайной улице: выйти из машины, сунуть сумку человеку с прикрытым козырьком бейсболки лицом – и все, дело сделано.

Однажды я сказал Коле, что, вообще-то, для такой работы больше подходит маленький броневичок, да и соответствующей экипировкой недурно бы обзавестись, ну, там, бронежилеты, ружьишко какое-никакое, на что тот только криво усмехнулся: какой, к шутам, броневичок, на хрена он нужен? Захотят взять – возьмут и в броневичке, так что лучше просто не светиться, вот и все. Тем более что деньги-то все равно фальшивые.

Вот так.

А что, фальшивые – разве не деньги?

Мысль, однако, была правильная, Коля ее оценил. В конце концов, если возишь деньги, не важно – фальшивые или настоящие, всегда можешь попасть в переделку, и тут уж разницы не будет: пуля – дура, она не отличает истинного от ложного. Да и криминал есть криминал. И чувства, что ты делаешь обычную работу, тоже нет, а это много значит.

Однажды, когда мы припарковались в условленном месте, к нам подошел человек в черной бейсболке и спросил, как проехать на Воронцовскую (или какую-то там) улицу. Только спросил, ничего больше. Но мы с Колей рванули оттуда, как ошпаренные, и потом долго кружили по городу, заметая следы и оглядываясь, нет ли хвоста, так нам этот парень не понравился. А ведь это мог быть самый обыкновенный гражданин, которому действительно нужна была какая-то там улица.

Нам неплохо платили, так что Коля, кто знает, и смог бы со временем обзавестись домиком за городом. Странно, честно говоря, было слышать про «домик» от этого массивного, косая сажень в плечах парня, после его рукопожатия кисть ныла, как если бы ее защемило дверью. А он, обычно молчаливый, еще и поговорить любил на эту тему – какой славный будет домик, стены там и обои, как он отделает кухню и какую люстру повесит, что посадит на грядках и чем будет удобрять…

Он не был женат, но собирался жениться. Девушка у него была приятная, но не без претензий, с ней он и собирался жить в этом славном домике, проект которого он даже показал мне однажды. Внизу гостиная и столовая, спальня и детская наверху, места общего пользования на обоих этажах, всякие-разные строительные новшества и, ясное дело, супер-пупер интерьер.

Откуда что бралось?

Впрочем, понятно откуда – наверняка его девушка накручивала, журналы ему всякие навороченные приносила, типа «Наш дом» и тому подобное, она его просто зомбировала, так что он спал и видел этот свой домик, это свое уютное буржуйское гнездышко, забыв про ледяные ветра Колымы и свист вражеских пуль.

Скорей всего, эта страсть его и сгубила.

Смешно, но Коля просто забыл, что деньги фальшивые. То помнил-помнил и даже мне напоминал, а потом вдруг забыл. Я в тот день не смог поехать с ним, воспаление легких и температура под сорок. Ему одному пришлось, вот он и исчез – вместе с сумкой, не привез в положенное место и домой не вернулся, а «фордик» наш потом обнаружили на окраине, слава богу – целый.

Я все хотел понять, зачем ему эти фальшивые бабки, с которыми даже в магазин толком не сходишь – запросто залететь можно, про крупное и говорить нечего. А сумма солидная, судя по всему, раз он решился на такое. И ведь знал, знал, что все равно его будут искать – даже из-за фальшивых, а – не удержался.

Я это просто объясняю: деньги и есть деньги. Бомба. Вот он на ней и подорвался.

А я с тех пор завязал. Понял, что следующий я. Никакой бронежилет не спасет. Никакой броневик.

Гора

Она и вообще редко звонила, а иногда просто исчезала из эфира, и тогда металлический женский голос сообщал, что абонент находится вне зоны действия Сети. К этому все уже привыкли, так что особо никто не беспокоился. Она была не из тех, за кого нужно беспокоиться. И все равно временами, когда она вообще пропадала с горизонта и достаточно долго не появлялась на Горе, становилось тревожно. Если кто-то в конце концов не выдерживал и набирал ее номер, не особенно, впрочем, надеясь, что она ответит, и вдруг слышал ее голос, все сразу становилось на свои места. Значит, с Ларой (назовем ее так) все в порядке.

Что ж, только это мы, собственно, и хотели знать. Хотя волнуйся – не волнуйся, все будет так, как будет. Сколько раз каждый говорил это себе, но тем не менее совсем абстрагироваться не получалось. Чем-то она нас всех зацепила, эта невысокая, тонкая, ладно скроенная молодая женщина, облюбовавшая именно нашу Гору.

Это мы ее так называли – Гора (на самом деле у нее было и другое имя, по названию места, где она была расположена). Просто Гора, вполне достаточно. Понятно, что не Эльбрус и не Эверест, но тем не менее, чтобы взобраться на ее вершину, нужно было довольно долго карабкаться вверх (подъемника здесь пока не соорудили), а спуск бывал довольно продолжительным, только ветер свистел в ушах и на глаза (если без очков) навертывались слезы. Местами она очень даже крутая, хотя главный склон достаточно пологий, на нем можно было совершать разнообразные маневры и лететь, лететь…

Едва только возникала возможность, она устремлялась сюда, на Гору, благо, если без пробок, от дома ей всего минут сорок. Закинуть лыжи в машину – и в путь… Иногда она даже оставляла всю амуницию, включая лыжи и ботинки, в своем «Мурано» – на тот случай, если вдруг выпадет возможность хотя бы ненадолго вырваться, пусть на час или даже на полчаса. Даже если скатиться только один раз, пронестись, рассекая воздух. Да, и одного раза бывало достаточно. Упоительное ощущение!

Но ей нравилось и просто стоять на вершине и смотреть вниз – на расцветающие яркими экзотическими растениями костюмы горнолыжников, на огоньки, которые всегда празднично освещали Гору вечером, на лес и поля вокруг, на извивающееся змейкой шоссе с бегущими по нему автомобильчиками, отсюда почти игрушечными… Ветер освежал, леденил лицо, огоньки расплывались.

И всякий раз казалось, что, если именно сегодня не увидишь сияющего над горой солнца или низко плывущих косматых облаков, если снег не будет мягко ложиться на плечи и голову, если ветер не будет свистеть в ушах и студить лицо, день прошел зря, пропал, канул как и многие другие. Потому что навстречу ветру, навстречу солнцу и снегу изнутри поднимался жар, и погасить его можно было, только стремительно летя вниз.

Еще здесь все быстро меняло свои очертания, только расцветки горнолыжных костюмов оставались празднично яркими – красные, желтые, зеленые, синие, оранжевые…

Мы догадывались о ее страсти. В любой момент она готова была схватить лыжи с ботинками, походный рюкзачок и сорваться на Гору. И дело, может быть, не только в лыжах, что-то еще ее влекло…

Зима, снег, ветер…

Она сама признавалась, что дух у нее замирает всякий раз, как она скатывается с вершины.

Но если она ехала кататься, то именно на нашу Гору, хотя не так далеко были и другие, даже куда более обустроенные и известные. И вовсе не потому, что наша была ближе других и ей было удобнее добираться до нее. С Горой у нее установилась какая-то особая связь, так бывает.

Она и сама не могла объяснить толком этой постоянно обуревающей ее тяги. Словно здесь, вглядываясь в темнеющий вдали лес, в раскачивающиеся на ветру высоченные сосны, в укрытые снегом поля, она наконец обретала искомое состояние – и можно бесстрашно лететь вниз, потом карабкаться вверх и снова лететь, несмотря на усталость, а то и ушибы, случавшиеся при падениях, от которых, увы, никто не застрахован.

Мы давно заприметили ее на Горе. Она появлялась здесь в самое неожиданное время, рано утром, когда еще почти никого не было, только какие-нибудь спортсмены из горнолыжных школ, которых регулярно привозили сюда тренироваться, или такие же одинокие фанаты, как и она. Ее ярко-красный комбинезон костром разгорался на снежной вершине, и мы из будки наблюдали за ней, ожидая какого-нибудь рекорда, какого-нибудь безрассудства, на что способны именно фанаты вроде нее. Но потом мы поняли, что к ней это не относится, и вздохнули с облегчением.

Она подолгу могла стоять на вершине, с блаженным видом озирая окрестности, а потом вдруг сильно толкалась палками и стремглав скользила вниз.

Серега, у которого она взяла несколько уроков, говорил, что более способной ученицы у него не было – она быстро все схватывала и потом совершенствовалась с упорством отличницы. Она могла провести на Горе весь уик-энд, время от времени исчезая и потом вновь появляясь. Усталость ей была нипочем. Другой бы давно спасовал, чувствуя, как от напряжения становятся чугунными ноги. Наверняка они гудели и у нее, видно было, с каким трудом она их передвигает. Но ее ничто не останавливало. В том числе и наши предостережения. А мы советовали ей не перебарщивать, потому что уставшее тело запросто способно закапризничать в самый неподходящий момент – и тогда, не дай бог, может случиться беда.

Гора есть гора, с ней не шутят. Ларе ведь не надо было участвовать в соревнованиях, она не была профессиональной спортсменкой, так зачем? Впрочем, она находила какой-то свой, органичный именно для нее алгоритм нагрузок, стояла внизу или вверху, а потом поднималась или спускалась. И взгляды волей-неволей приклеивались к ее невысокой ладной фигурке в ярко-красном горнолыжном комбинезоне, мы привыкли к ее внезапным или вполне предсказуемым появлениям, и нам нравилось, что она здесь, на Горе.

Нередко мы приглашали ее в нашу будку выпить горячего кофейку или чаю, особенно в сильные морозы, в метель или когда ветер, от которого на вершине становилось неуютно, лыжников в такие дни бывало гораздо меньше, только самые отчаянные. Она с задумчивым видом молча пила кофе, слушая наши разговоры про горы и трассы, при ней все оживали, каждый норовил вспомнить что-нибудь эдакое, экстремальное, заветное. Она улыбалась, смотрела голубыми, как небо над горой, глазами, покачивала удивленно головой и время от времени исторгала неопределенный горловой звук – то ли одобрения, то ли недоверия.

Славная она была, своя в доску, ее можно было взять в поход и не волноваться, что придется тащить на себе или выслушивать жалобные стенания. И все равно в ней была какая-то загадка, потому что ее страсть к лыжам и к Горе была не такой, как у нас, не спорт и не риск ее увлекали.

Вроде как она была с нами, сидела за столиком в нашей неказистой будке, отхлебывала маленькими глотками горячий кофе из термоса, осторожно касаясь края кружки чуть обветренными тонкими губами, но при этом все равно витала где-то в своем мире. Она не поддавалась на обычный флирт и не пыталась кокетничать, как это происходит часто с другими барышнями, поднявшимися на нашу Гору, такими же фанатками, как и она. Какая-то задумчивость в ней была, хотя она могла рассмеяться удачной шутке, могла и сама выдать что-нибудь забавное. Обычно же она просто молча смотрела на нас, переводя взгляд с одного на другого, словно чего-то ждала или пыталась разглядеть нечто, о чем мы сами не знали и даже не догадывались. Каждый в какой-то миг чувствовал это, причем необязательно в нашей будке, но и на склоне.

Она все равно была одной из нас, для кого Гора стала если не вторым домом, то своего рода Меккой. А влекло сюда многих – и тех, кто давно овладел горными лыжами, и тех, кто еще только начинал. Не обходилось и без эксцессов, последствий глупого лихачества или просто непонимания, что горные лыжи – это не игрушки, это опасный спорт, требующий подготовки и элементарной осторожности.

Нам приходилось следить за этим, кого-то инструктируя, кого-то всерьез обучая, а кое-кому делая серьезные внушения вплоть до отлучения от Горы. И не важно, какой ты крутой и сколько у тебя денег. Если тебе плевать на других, лучше держаться подальше. Гор много, не только наша. Впрочем, серьезных конфликтов удавалось избегать, хотя всякое бывало – поскальзываются и на ровном месте.

А про Лару хотелось узнать побольше. Она, судя по «Мурано», на котором приезжала, классным лыжам и общей экипировке, явно была хорошо обеспечена, ко всему у нее хватало свободного времени, чтобы появляться на Горе в самое разное время. И она была замужем (кольцо на руке), хотя мужа рядом с ней никто ни разу не видел. Как и вообще других мужчин.

Однажды, когда мы стояли рядом на вершине, она спросила меня, испытываю ли я страх перед спуском. Что я мог ей ответить? Если честно, когда-то побаивался, особенно в самом начале, да и потом бывали минуты малодушия, особенно в настоящих горах, не здесь, а на сложных трассах и еще больше там, где их нет. Мы искали такие малоосвоенные места нарочно, чтобы испытать себя, и там действительно можно было испугаться, человеку вообще свойственно испытывать страх. Это не зависит от тебя. Страх приходит и уходит, но без него невозможно. Страх – это инстинкт самосохранения. Конечно, с опытом постепенно закаляешься, более трезво оцениваешь и трассу, и силы. Даже если рискуешь, страх уже не такой, как прежде, с ним проще совладать. И вообще самые смелые люди в действительности те, у кого он острее и кто хочет его победить.

– Странно, – сказала она, – я страшная трусиха, даже на машине побаиваюсь ездить, хотя уже лет семь за рулем, а здесь, на Горе, чувствую себя абсолютно спокойной. Даже не понимаю почему.

– Наверно, это другой страх…

– Наверно… – Она поковыряла палкой снег. – Только я хотела бы, чтобы его совсем не было. Иногда утром трудно выбраться из постели, потому что… ну потому что… страх. Хочется поплотнее зарыться под одеяло, закрыть глаза и не шевелиться. Это не что-то конкретное, а вообще. А здесь как рукой снимает. Почти сразу, как только я поднимаюсь сюда. И потом его тоже нет. Не знаю, как это объяснить.

– Может быть, потому, что Гора такая? Здесь и вправду чувствуешь себя иначе.

– Возможно, – сказала она. – Везде такое напряжение, нервы, агрессия… А здесь хорошо. Просто хорошо, будто я дома. Даже когда метель и очень холодно.

Никто из нас так это не чувствовал. Главное – высота, трасса, белизна снега, звон ветра в ушах…

Она ничего не сказала про нашу будку и про нас, мы здесь были ни при чем. Обижаться было бессмысленно. Она выбрала именно нашу Гору, а значит, и нас.

Каталась она все лучше и лучше, причем с какими-то странными торможениями и виражами, издалека напоминающими то ли иероглифы, то ли ноты. Никогда нельзя было предугадать, когда ей вдруг взбредет в голову тормознуть и, взметая снежную пургу, помчаться наискось, направо или налево, и потом снова свернуть, так резко, что, казалось, непременно упадет. Слава богу, обходилось. Словно невидимая рука в какое-то мгновение подхватывала ее сильно накренившуюся фигурку в ярко-красном комбинезоне и выравнивала, помогая устоять на ногах. Мы любовались ею, хотя в иные минуты холодело в груди и екало сердце.

Как-то ее довольно долго не было, причем с новогодних каникул, но не десять дней, а больше, недели две или даже три. Хотя на Горе в это время всегда уйма народу, мы чувствовали ее отсутствие – сразу как-то поскучнело, поблекло, несмотря на веселую музыку, иллюминацию и высокую разряженную елку в разноцветных гирляндах, которую мы сами украшали. К тому же и январь выдался сумрачный, солнце почти не проглядывало, часто принимался сыпать мокрый липкий снег… Настроение было, положа руку на сердце, совсем непраздничным, только мы не догадывались о причине, пока кто-то не сказал: «А Лары-то нету…»

Объявилась она только в конце января, смуглая, будто с юга, но только была она, как выяснилось, не в теплых краях, а в Швейцарии, в горах, и все бы ничего, но довольно сильно подвернула ногу (неудачно упала), так что пришлось подлечиваться. Муж катался, а она смотрела.

– Там красиво, – сказала она, однако в голосе прозвучала какая-то странная отстраненность. – И тепло, можно загорать. Зима хоть и снежная, но какая-то другая. Только вот, не повезло, – закончила она. – Можно сказать, на ровном месте. – И она улыбнулась, из чего можно было заключить, что она рада возвращению на Гору.

Спускаться она пока старалась осторожно, видимо, не очень уверенная в своей ноге.

Вскоре, однако, ее фигурка снова маячила в разных местах, снова мы зазывали ее погреться и выпить горячего кофейку в нашей будке. Тут же, словно по заказу, и распогодилось, солнце сияло и пригревало почти по-весеннему. Лара казалась веселей, чем обычно, меньше впадала в задумчивость и чаще улыбалась. Однажды она привезла с собой большой термос с горячим глинтвейном, и ближе к ночи, когда посторонних на Горе никого не осталось, был устроен настоящий праздник.

Кто-то между делом пошутил, что ее присутствие на Горе благоприятно сказывается на общей обстановке: меньше всяких эксцессов, неудачных падений, повреждений и прочего, чего обычно, увы, хватает. И вправду, пока Лары не было, несколько человек ломало ноги, были сильные ушибы, приходилось даже вызывать неотложку.

Понятно, все бывает, это может зависеть от погоды и всякого разного, а может и ни от чего не зависеть. Случай – дело непредсказуемое, и тем не менее с возвращением Лары что-то изменилось. Конечно, это было только предположением, причем высказанным в шутку, но в каждой шутке, известно, есть доля правды. Словно сама Гора обрадовалась возвращению блудной дочери и теперь одаривала всех своей благосклонностью.

А однажды вместе с ней пожаловал мужчина – муж или, может, еще кто. Они стояли на вершине и о чем-то разговаривали. Он тоже на лыжах, синяя с серым куртка, белые брюки… Разговаривали они, судя по всему, довольно нервно, а потом она сделала шаг вперед, оттолкнулась палками и понеслась вниз, сначала прямо, а где-то с середины спуска начала выделывать кренделя, зарываясь в тучу снежной пыли, ее спутник почти не отставал, успевая ловко повторять все ее виражи, – видно было, что умеет.

Потом они еще не раз поднимались на вершину и снова спускались. Красиво у них получалось, слаженно, приятно смотреть.

Рядом с Лариным «Мурано» внизу стоял большой черный джип, в нем кроме шофера сидели еще двое или трое, сквозь затонированное стекло не разглядеть.

До самой ночи Лара со спутником оставались на Горе, показывая высший пилотаж, но у нас было какое-то нехорошее предчувствие – что все это не просто так, что между ними произошло или происходит серьезное, и все их виражи – ноты, по которым разыгрывается непонятная нам мелодия.

Вот, собственно, и все. Прошло уже больше трех лет, а мы по-прежнему ждем, когда закончится реконструкция нашей Горы. После строительства подъемника, отеля и всякой прочей так называемой инфраструктуры она якобы должна стать горнолыжным курортом европейского уровня. Впрочем, что там реально делается и делается ли вообще, никому не ведомо. Как и то, вернется ли все на круги своя. Между тем кто-то рассказывал, что, проезжая мимо, якобы видел на вершине знакомую фигурку в красной куртке.

Остров

Приятель выкладывает очередную пачку фотографий, сделанных во время его последнего путешествия. Фотографии цветные, красивые, да и сделаны почти профессионально. Ландшафты, бытовые сценки – все что можно он старается запечатлеть и потом демонстрирует Семену. Снимает приятель действительно много и достаточно умело, чувствуется наметанный глаз и чутье. Что ни говори, фото – память, у приятеля много альбомов с фотографиями, после очередного путешествия (а для него любая командировка – путешествие) он всегда притаскивает кучу снимков специально, чтобы показать ему.

Они встречаются вскоре после его возвращения, и приятель рассказывает про путешествие – во всех подробностях, даже таких, без которых вполне можно бы и обойтись, ну вроде того, чем он там питался и какие гастрономические диковины ему довелось продегустировать. Получается у него вполне колоритно, так что у Семена начинает выделяться слюна и урчать в желудке. Хотя главное, конечно, не это, а всякие культурные впечатления – архитектура, музеи, ну и, разумеется, быт. А побывать он не ленится в самых разных местах, даже и в трущобах, если судьба заносит в мегаполис вроде Лондона или Токио.

Скучных мест для него нет, даже медвежий угол и заштатный городишко с пыльными кривыми улочками и трухлявыми заборами не менее любопытны и замечательны, нежели сияющие неоном и гордящиеся своими памятниками и музеями мировые столицы.

В сущности, приятель объездил почти весь мир, но все равно у него в планах какая-нибудь очередная цель – где он хотел бы непременно побывать. Казалось бы, что уж такого особенного в каком-нибудь городке с забавным названием Мышкин? А он и туда мечтает выбраться. Волга, древние места, люди… Мышкин куда ближе, чем Веллингтон или Дурбан, Рио-де-Жанейро или Ханой, но ближе – не значит доступнее. Так уж устроен человек, что находящееся почти рядом нередко остается столь же неведомым, что и лежащее по другую сторону океана. Поскольку рядом, то и откладывается на потом, на завтра или послезавтра. Кажется, всегда успеется. Годы пролетают, но так все и не удается. Может, как раз там, в Мышкине…

Семен молча рассматривает фотографии, разложенные перед ним приятелем. Внимательно рассматривает, некоторые дольше, чем прочие, на лице у него неопределенное выражение, словно он не знает, как ко всему этому относиться. Перед ним совершенно другой, незнакомый мир, другое небо, другие краски, люди хоть и похоже одеты, но все равно другие…

В конечном счете, это не имеет особого значения: люди и люди… Энтузиазм приятеля его несколько озадачивает и даже раздражает, хотя он и не подает вида. Семен думает: «И зачем нужно куда-то ехать и что-то там искать, если жизнь все равно такая, какая есть, а вся эта экзотика, все это буйство или, напротив, скудость красок, все эти достопримечательности – не более чем развлекуха?..»

Страсть приятеля к путешествиям и разного рода достопримечательностям забавляет его. Он считает ее проявлением своего рода инфантильности. Да, в детстве и юности мир манит своей экзотикой и неизведанностью, романтикой приключений, новых мест и новых встреч. Но на самом деле для этого не обязательно куда-то ездить. К тому же переезды, ожидания в аэропортах и на вокзалах, казенные номера гостиниц – все это по большому счету скучно. Стоило представить себе мороку с прохождением паспортного контроля в аэропортах, выстаивание в очередях, а еще и ожидание отложенного рейса, как делалось не по себе. Не лучше и с поездами, с теснотой в купе, переодеваниями, перекусами, приготовлениями к ночлегу, вынужденными разговорами… Нет, это не для него.

Да и что впечатления? Поверхностное знакомство, беглые взгляды, толпы туристов…

Семену кажется, что все эти фотографии, все эти виды и ландшафты, которые демонстрирует ему приятель, не более чем замещение чего-то другого, чего не хватает в обычной жизни. И что приятель не просто делится с ним переполняющими его впечатлениями, но как бы настойчиво зовет его куда-то, куда ему вовсе не нужно. Ему ведь и вправду не нужно.

В очередной раз приятель, только вернувшийся из Греции, раскладывает перед ним ворох новых фотографий. Они сидят у Семена на кухне, за окном скучный вид спального района Печатники, на столе бутылка красного греческого вина. Греция – это Греция, древняя Эллада, Парфенон, Акрополь, прекрасная средиземноморская земля, колыбель цивилизации, сокровищница культуры…

Не страна, а кладезь. Семен рассматривает фотографии и вспоминает Музей им. Пушкина, статую Давида, другие древние скульптуры в том же зале, перед которыми выстаивал еще школьником на экскурсии…

Приятель же меж тем рассказывает про какого-то довольно известного грека, миллиардера: большой жизнелюб, умел широко и щедро тратить деньги, дочь – красавица, сын – искусный авиатор. На склоне лет миллиардер женился на молодой женщине, которая, скорей всего, польстилась на его состояние. Правда, вскоре брак их распался. Настоящей же трагедией стала для этого незаурядного человека катастрофа самолета, который пилотировал его сын. Врачи сказали, что сын, у которого была тяжелейшая травма головы, жить будет, но нормальные функции мозга уже не восстановятся – ни говорить, ни мыслить, ни даже двигаться он не сможет. И тогда отец сказал: нет, этого не будет! И собственноручно отключил прибор, поддерживавший жизнь сына.

Долго после этого миллиардер не протянул. Похоронили его там же, где и сына, – на солнечном острове, окруженном со всех сторон голубыми водами древнего теплого моря. Дочь, очень привязанная к отцу, имея за плечами четыре неудачных брака и множество быстротечных романов, вскоре тоже скоропостижно покидает этот мир.

Что-то библейское чудилось в рассказе приятеля, похожее на историю Иова. Не столько даже поучительное, сколько безнадежно скорбное, безутешное. На фотографии голубые волны омывали желтые берега острова, где в маленьком белостенном храме покоилась семья богатого и значительного человека.

Семен всматривался в фотографию, сделанную с катера, на котором проплывал мимо острова приятель. Красота храма и голубизна моря действительно покоряли. Таким бесконечным покоем веяло от них, так прозрачен казался пронизанный солнцем воздух, что мир, в котором больше не было ни миллиардера, ни его детей, ничуть не казался в чем-то ущемленным. Были они, не были…

С некоторых пор видение острова то и дело возвращалось к нашему герою. Не то чтобы непременно хотелось побывать там и обозреть все собственными глазами – просто не давала покоя почудившаяся на фотографии гармония земли и неба, какая-то нездешняя красота, таившаяся непонятно в чем – может, в сочетании морской и небесной голубизны с маленьким храмом на берегу, может, в безграничном морском просторе. Семен, казалось, слышал ласковый плеск набегавших на берег небольших, пенящихся на прибрежной гальке волн. Сказочный прекрасный остров вставал перед глазами словно наяву. Все житейское, рутинное отступало, он словно забывался на некоторое время и потом с неохотой возвращался к реальности.

А однажды ему вдруг вспомнилось где-то прочитанное или услышанное – что у каждого человека есть на земле его место, его, так сказать, подлинная малая родина, где он способен обрести внутреннюю гармонию и полное слияние с миром. А вдруг там именно такое место?

Он посмеивался над своими странными фантазиями, но в то же время где-то внутри, под спудом, тоненькой струйкой журчало детское предощущение счастья – такое чудесное, что и впрямь хотелось очутиться на этом острове или хотя бы вблизи него.

Однажды Семену приснилось, что все, рассказанное ему приятелем про греческого миллиардера, случилось вовсе не с тем человеком, а именно с ним самим, и именно его прах был захоронен в том белостенном храме. Любопытно, что печальный факт несуществования нисколько не смутил его: одно дело покоиться на обычном городском погосте, среди унылых надгробных памятников под серым пыльным небом и совсем другое дело – под чистым голубым пологом древней Эллады. Вроде как смерть там не совсем смерть, не совсем тлен, а что-то иное.

Чем больше думал Семен про этот волшебный остров (а это случалось все чаще), тем острей становилось желание побывать там – и даже не столько для того, чтобы обрести его въяве, сколько для того, чтобы избавиться от этой ставшей навязчивой фантазии, так его неожиданно растревожившей. Разумеется, были и сомнения: ну увидит он этот остров и этот храм, пройдет по выбеленным солнцем и волнами камням, вдохнет полной грудью насыщенного запахом водорослей морского воздуха – и что?

Несколько раз при встречах с приятелем он заговаривал про этот остров, как бы между прочим, расспрашивал, как туда можно добраться, если, например, ехать из Афин. Остров никак не назывался, а может, приятель просто запамятовал его название, и путь туда он тоже не мог подсказать, поскольку их везли на специальном автобусе, а потом на прогулочном катере. Но наверняка аборигены знают про этот остров, да и в турфирмах тоже, все-таки он уже стал местной достопримечательностью. Правда, на сам остров туристов не пускают, поскольку он остается частным владением и закрыт для посещения, но, собственно, это и не обязательно – его можно отлично разглядеть с катера.

Что на остров нельзя попасть почему-то не только не огорчило, но даже обрадовало Семена. Замечательно, что есть еще на земле заповедные места, куда не могут проникнуть вездесущие любопытные туристы. Так что и ему нет смысла дергаться, вообразив себе нечто. В конце концов, даже если его и связывает что-то особенное (гм…) с этим островом, то связь эта явно нематериального характера и ему вовсе не обязательно тащиться туда, а можно обзавестись фотографией, повесить ее на стену и любоваться в свое удовольствие, не вставая с любимого дивана.

Семена подмывало попросить приятеля снова показать ему фотографию острова, но он то забывал об этом, то – неожиданно для самого себя – решал этого не делать.  В конце концов достаточно того, что остров уже существует в его воображении, вот пусть там и остается, без всякого материального подтверждения. Даже и на фотографии он казался почти нереальным, как будто художник смонтировал ландшафт, подработал в фотошопе, усилил цвета – и все стало совсем другим, обретя чудесные краски. Глянец, гламур… Не надо фотографии.

Семен вдруг поймал себя на мысли, что почти завидует приятелю, ведь тот побывал там и видел все своими глазами. Или даже ревнует: тот видел, а он нет. Как в юности, когда один из друзей показал ему фотографию своей девушки, а у Семена вдруг заколотилось сердце и кровь бросилась в лицо. Словно он уже знал раньше эту совершенно незнакомую девушку, и не просто знал, а что-то гораздо более серьезное связывало их. Это была ошибка, что она – короткая стрижка, большие темные глаза, слегка вздернутый носик – девушка приятеля, что у них близкие отношения, и вообще. Точно ошибка. И что самое печальное – ее уже никак нельзя, невозможно исправить. Девушка сидела на парапете какой-то набережной, и было это в стране Польша, куда друг ездил на стажировку. Лучше бы Семену ее не видеть, эту девушку, которая вызвала в нем целую бурю эмоций, а теперь уже было поздно, и он, обретя, тут же и утратил.

В общем, чепуха. Опять же фантазии. Тогда он был юным и глупым, но и сейчас, уже прожив половину, если не больше, жизни, похоже, ненамного поумнел.

Разумеется, никому он про этот остров не рассказывал. И потом постепенно сам стал забывать про него. Иногда что-то брезжило в памяти, отдаленно, голубое с белым и веяло вроде как морской свежестью. В такие мгновения Семен настораживался, начинал принюхиваться, и ему чудилось, что в затхлом городском воздухе и впрямь припахивает морем, причем совершенно отчетливо. «Странно, – говорил он. – Морем пахнет…» И кротко улыбался на недоуменные взгляды жены или кого-то еще, кто в эту минуту находился рядом.

Так бы все, вероятно, и сошло на нет, если бы однажды жена не выиграла в какую-то лотерею поездку на двоих в Грецию. Отказаться Семен не мог – обида была бы серьезная, жена и без того сетовала, что они никуда не ездят, ни на курорты, ни в туристические поездки, а жизнь между тем проходит. Возразить было нечего, и вопрос был решен. «Ну наконец-то, – радостно воскликнул приятель, когда Семен сообщил ему про намечающийся вояж. – А я думал, что ты никогда так и не выберешься никуда. Непременно фотографируй, потом покажешь».

Пришлось и Семену испытать все, чего он так хотел избежать: отсрочка рейса, ожидание в аэропорту, казенный запах гостиниц, автобусные трансферы и прочее, и прочее… Конечно, Греция была хороша – столько в ней было знаменитых древностей… Вместе с другими туристами они осматривали памятные места, обливались потом под излишне щедрым солнцем, восхищались красотами античной культуры.

Вечерами Семен чувствовал себя столь же наполненным, сколь и выжатым. И он начинал тосковать по дому, по любимому дивану, по чашке чая с печеньем «Мария»… Разглядывая разные проспекты и путеводители, каких всегда было много в отелях, он лишний раз убеждался, что картинка – это одно, а реальность – совсем иное. И только присев передохнуть на каких-нибудь развалинах, он иногда испытывал нечто особенное – вроде как попал на другую планету. Иногда вспоминался и остров, но как-то отстраненно, словно тот был где-то очень далеко, совсем в другой стране, в тридевятом царстве.

Случилось, однако, так, что их туристическая группа остановилась на ночлег в маленьком греческом городке на побережье и кто-то за ужином, в вечернем разговоре о местных достопримечательностях, упомянул знакомое имя миллиардера и то, что он и его семья похоронены на соседнем островке. Туристов туда не возят, однако островок можно разглядеть с берега. Прогуливаясь поздним вечером вдоль моря вместе с супругой, Семен то и дело напрягал зрение, вглядываясь в мглистую даль ночного моря и пытаясь разглядеть там этот самый остров. И ему даже казалось, что он его видит, – что-то там серело, белело, но был ли это тот самый остров или какой-то другой, сказать наверняка было трудно.

Ночь выдалась беспокойной. Семен никак не мог уснуть, с тоской вспоминая привычную постель дома, где и засыпалось и просыпалось легко, ворочался, боролся то с одеялом, то с подушкой, прислушивался к гулу моря, вставал покурить, нарываясь на недовольные сонные реплики жены, потом вдруг началось сильное сердцебиение и ему пришлось принять таблетку валидола. После этого ему удалось ненадолго уснуть, а когда он пробудился, было еще раннее утро. Правда, солнце уже встало, за окном были видны море, серые рыбацкие лодки, парящие над водой белоснежные чайки.

Семен быстро оделся и, выйдя из отеля, прямиком отправился к берегу. Теперь он и вправду разглядел там, посреди голубой равнины, зеленый остров с белеющим на нем маленьким храмом. Солнце слепило глаза, остров казался чуть размытым, и расстояние до него могло быть гораздо больше, чем представлялось на первый взгляд. Семен постоял некоторое время, согреваясь в жарких солнечных лучах, потом не спеша разделся и вошел в воду. Море приняло его ласково, вода была как парное молоко.

Пловцом Семен был так себе, но теперь это почему-то нисколько его не смущало. Он плыл себе и плыл, равномерно загребая руками и сильно отталкиваясь ногами. Ему было легко, море вроде как само несло, так что и остров, поначалу казавшийся далеким, мало-помалу приближался, увеличивался, уже виден был невысокий скалистый берег.

Чтобы немного отдышаться, Семен перевернулся на спину и плыл теперь совсем медленно, глядя сощуренными от брызг глазами на синеющее небо. Было ощущение, что он парит в вышине и именно небо так мягко покачивает его. Оно было совсем близко, ласковое, как и море, и плывущие по нему небольшие легкие облака, соприкасаясь, образовывали какие-то удивительные, похожие на античные скульптуры.

Потом он долго лежал на горячих камнях, ничком, сердце колотилось, как бешеное. Материк отсюда казался очень далеким, так что о возвращении Семен пока даже и не думал. Да и сил бы не хватило, точно. Пробирал легкий озноб, волнами прокатывался по телу, отчего оно то сжималось, то, наоборот, вытягивалось до судороги в икрах. Перебрал он с плаванием. Но зато остров – вот он, желтоватый песочек, выбеленная солнцем галька, сероватые скалы, белоснежный как на фотографии храм с небольшим позолоченным крестом на башенке. Зеленая трава вокруг аккуратно подстрижена, тишину временами разрывают лишь пронзительные крики чаек. Семен обошел вокруг храма, потрогал рукой аккуратно побеленную стену. Все было строго, соразмерно, чисто, ухоженно – кто-то за этим хозяйством приглядывал. Потом он снова спустился к морю, присел на камень, прислонился к выступу скалы и, глядя в бескрайнюю голубую даль, погрузился в дрему. Ему было хорошо.

Очнулся он, когда солнце стояло уже в зените. Припекло его, похоже, сильно – лицо и плечи горели, как будто по ним провели наждаком. На море был штиль, только легкая белая рябь у кромки земли, полого уходящей под воду. Правда, легкий прохладный ветерок все-таки веял, мягко касаясь воспаленной кожи и чуть-чуть освежая ее. И тишь стояла такая, какая бывает только в знойный полдень, когда даже чайки устраивают себе сиесту.

На берегу его, вероятно, вовсю разыскивали, тем более что оставленные им там вещи вселяли самые неприятные подозрения. Жена наверняка всех на ноги подняла, как же, ЧП, муж пропал. Не исключено, что вон тот курсирующий вдоль берега катерок, отсюда кажущийся не больше обычной лодки, снаряжен именно на его поиски. Он ведь и вправду пропал, а главное, ему совершенно не хотелось обратно, в туристическую мельтешню, и вообще никуда и ничего не хотелось, так его разморило.

С трудом он представлял себе, как снова войдет в воду и поплывет назад. Да и не факт, что догребет. Лучше уж было дождаться здесь, раньше или позже и сюда кто-нибудь явится – проведать островок. Он поднялся и зашел с другой стороны храма, где образовалась небольшая тень. Снова познабливало и накатывала дрема. А еще он увидел, как отъезжает от их гостиницы автобус, за чуть тонированным стеклом разглядел лицо жены и за ним… ну да, вроде бы себя самого, в дурацкой белой панаме, купленной на базарчике в Афинах, чтобы прикрыть макушку от солнца.

О, «Гармин»!

«По долинам и по взгорьям…» Ну да, и эту песню тоже пели, и много других, особенно маршевых, с ними всегда легче, когда уже почти нет сил идти, все уже на пределе, ноги сбиты, хочется присесть, закрыть глаза и не двигаться, но идти все равно надо, время поджимает, если не доберешься в соответствующее место к назначенному часу, потом придется еще неизвестно сколько здесь торчать, а их уже ждут в городе, у каждого работа, семьи, дела… Нет, застрять совсем ни к чему, поэтому надо идти, надо идти!..

– Вася, не спи, замерзнешь…

Пятилетний Вася движется с полузакрытыми глазами, как сомнамбула, он в первый раз с ними, ему трудно, ему уже давно трудно, не зря сомневались, брать ли его – все-таки совсем еще ребенок, в отличие от старых завзятых походников вроде Макса. Тот тянет огромный тяжеленный рюкзак, который, как верблюжий горб, возвышается над его головой с залихватски надвинутой на глаза желто-зеленой выцветшей брезентовой шляпой с широкими полями.

Максу все нипочем – в горы так в горы, в пустыню так в пустыню, на плоту так на плоту, на лошади так на лошади… С ним всегда спокойно. Вот он останавливается, достает из кармана суперсовременную штучку – так называемый навигатор, который ловит спутники и прокладывает оптимальный маршрут, это и компас, и все что угодно. Макс смотрит на его маленький, таинственно мерцающий дисплей, потом зачем-то на низкое сизое небо с плывущими по нему дымчатыми рваными облаками, словно пытается разглядеть там, за ними, подающие сигнал спутники…

Прогресс!

Однако это вовсе не означает, что они пойдут именно этим маршрутом, а не тем, каким решит идти Макс, именно он негласно выбран за главного, он их вожак и лоцман… Он внимательно изучает данные на дисплее, что-то прикидывает и рассчитывает в уме, скуластое худое лицо сосредоточенно.

Запевай, Макс!

«Не плачь, девчонка, пройдут дожди…»

Всякое пели, лишь бы настроение поднимало.

Иногда Макс вынимает из кармана фляжку и делает глоток (во фляжке коньяк, а может, и вода, хотя раньше был коньяк), иногда он забрасывает в себя сразу несколько долек чеснока, который считает незаменимым для поднятия тонуса, прибавления сил и вообще для здоровья. Он и вправду почти никогда не болеет, три брака за плечами, четверо детей от разных жен, он маслянисто поглядывает на юных девушек, на зрелых женщин, вообще на женщин, он неисправимый жизнелюб и готов на любую авантюру…

У Макса потрясающее тело – мощное, сухое, все из мускулов, ни грамма жира, он не прочь пофигурять им перед всеми, когда лезет в воду, даже и ледяную (все нипочем), или просто раздевается от жары. Или это только кажется, что он демонстрирует себя, а на самом деле ведет он себя совершенно естественно. Макс вообще фанат натуры (что естественно, то не стыдно), природы в широком смысле – хотя по профессии он технарь, инженер, специалист по высоким технологиям. Но как только выпадает свободное время, он готов тут же рвануть не просто за город, а туда-не-знаю-куда, за тридевять земель, где не ступала нога человека, а если и ступала, то не исключено, это был снежный человек или такой же фанатик, как Макс.

А еще Макс – фанат всякой ультрасовременной электроники вроде карманных компьютеров и этих самых навигаторов, каждый раз в походе у него новый гаджет, который он вроде как тестирует – то и дело вынимает из нагрудного кармана своей видавшей виды пятнистой походной куртки защитного цвета и пристально смотрит на экранчик своего «Гармина». Все невольно толпятся вокруг, с любопытством заглядывая ему за плечо, всем интересно, куда покажет в этой затерянной, забытой Богом глуши высокоинтеллектуальный прибор, сверхчувствительный к сигналам разнообразных витающих в небесном бездонном пространстве спутников. Интересно еще и потому, что Макс может повести как раз совсем в другую сторону, – «Гармин» (хотя это может быть и «Кобра» или «Магеллан») для него не закон, закон для него… его собственная интуиция.

Интуиция – это природа, а природу Макс уважает больше техники, даже и такой полезной и умной. Интуиции он доверяет. Правда, только своей, уже не однажды испытанной и почти никогда не подводившей.

Наконец он победоносно оглядывает всех и хрипло изрекает, слегка грассируя на манер известного исторического деятеля:

– Мы пойдем другим путем…

И все молча подчиняются, потому что авторитет у Макса непререкаемый, а лоцманское чутье проверено во многих походах.

Правда, никто не понимает ничего в показаниях его прибора, всякие там чудные циферки. Так что еще неизвестно, может, путь как раз и не другой, а именно тот, какой и указывает умная машинка. А с чем контачит интуиция Макса, с какими неземными позывными – этого никто не знает. Но все тем не менее ему доверяют. И он чувствует свою ответственность. Другое дело, что иногда его интуиция ведет через места почти неприступные, – приходится продираться сквозь такие заросли и дебри, сквозь такие завалы и по таким уступам, что потом страшно вспомнить. А ему это как раз и нравится: чем трудней, тем лучше… Тем увлекательней.

Слава богу, все в конце концов кончается благополучно и все возвращаются живыми и почти здоровыми, не считая разбитых коленок, многочисленных синяков, ссадин и ушибов, ну и, разумеется, явных или скрытых нервных потрясений. Если поспрошать кого-нибудь, о чем он думал и что чувствовал, карабкаясь с тяжеленным рюкзаком по скале или стоя на кромке утеса, переходя на узкой байдарке через суровые перекаты уральской горной речки, то не исключено, что каждый мог бы что-нибудь рассказать про прощание с жизнью и клятвы больше не грешить, а жить правильной или даже праведной жизнью.

Правда, в поезде, устремившемся к местам цивилизации и обыденной унылой жизни, все уже настолько пьяны – не только от усталости, но и от счастья благополучного завершения экспедиции, – что теперь со смехом, правда в замесе с пережитым ужасом, вспоминают различные забавные эпизоды – чем забавней, тем лучше. Гам и хохот такие, что проводницы, сочувственно улыбаясь, умоляют вести себя чуть потише. На какое-то мгновение шум стихает, а потом вспыхивает снова, причем с еще большей силой.

Макс смотрит на всех торжествующими, лихими глазами, заглатывает очередную порцию водки, и по его худому, аскетичному лицу видно, что он страшно доволен (как и все, впрочем). Все сложилось как нельзя более удачно, даже на поезд не опоздали, хотя было подозрение, что не успеют, особенно после того, как Лера, одна из постоянных участниц, сильно подвернула ногу и мужикам пришлось поочередно тащить ее кое-где на себе, а кое-где на спешно слаженных из подручных материалов носилках. Время от времени Макс вынимает из нагрудного кармана свой путеводительный прибор и молитвенно-ласково восклицает, как если бы речь шла не о механизме, пусть и умном, а о живом существе, причем явно женского пола:

– О, «Гармин»!

И всем от этого почему-то становится еще веселей, все просто заливаются, закатываются от хохота, некоторые даже рыдают, икают и выбегают в коридор, чтобы отдышаться или еще для чего-нибудь. Всем смешно, что замечательный навигатор «Гармин» указывал им один путь, а они шли «другим» (легкая картавость), под руководством безошибочного, едва ли не гениального чутья Макса и таки вышли, таки успели, таки добрались… Даже собака Макса Ролик, которую он всюду таскает с собой, и в дальние походы тоже, не потерялась, хотя была минута, когда эта безбашенная псина, время от времени норовящая ухватить кого-нибудь за штанину (не за ногу!), исчезла аж на двое суток и появилась уже чуть ли не перед самым отходом поезда. Собачье чутье у этого небольшого легконогого метиса, смеси кого-то с кем-то, в чьем роду были, вероятно, и охотничьи породы, фантастическое. Не хуже, чем интуиция у Макса.

С Роликом Макс не церемонится, ничтоже сумняшеся может столкнуть его в воду с кормы байдарки или придумать еще какое-нибудь измывательство. Ничего, доберется, говорит он с ухмылкой, нечего баловать пса, пусть привыкает к суровым природным условиям. И пес, надо сказать, не обижался – то ли привык уже к странностям своего крутого хозяина, то ли суровые природные условия ему и вправду по нраву. Он мог пробежать самостоятельно много километров и все-таки успеть, в самый последний момент, когда все уже начинали сокрушаться о пропавшей животине. Только Макс, казалось, не разделял общей сердобольной тревоги и невозмутимо, словно ему действительно было все равно, отвечал:

– А и ничего, совсем не потеряется, найдет себе здесь кого-нибудь. Не глупый, сообразит, как выкрутиться.

Но и его обветренное, обожженное солнцем странствий лицо светлело, когда неожиданно выныривала жарко пыхтящая, с вывалившимся от усталости алым языком, роняющая слюну морда Ролика.

Пес забивался под столик в купе и, распространяя вокруг густой запах псины, почти до конечного пункта храпел, прижав уши и не поднимая головы. Заправский путешественник.

Фотография: Макс висит над ущельем на почти отвесной стене. Верней, перебирается по ней – руки цепляются за камни, широко развернутые ступни упираются в маленький выступ. Он в одних шортах, видно, как напряжено все его сильное тело – икры ног, плечи, руки… На такое отваживается только он – чистое ребячество! Не так и долго было обойти это ущелье, а он тем не менее выбирает именно этот путь, по узенькой гибельной каемочке, где каждое движение нужно тщательно выверять, вставляя ноги в небольшие впадинки в стене, и по несколько минут выстаивать, собираясь с силами для следующего шага. Всего несколько небольших шагов, но каждый из них грозит оказаться роковым. И не важно, что это опасно только для Макса, никого больше он к этому не принуждает, тут исключительно его выбор, но, собственно, ради чего? Чтобы продемонстрировать всем, какой ты смелый и ловкий? Что жизнь – три копейки? Или очередная проверка интуиции?

Стена почти белая, солнце жарит вовсю, капли пота стекают по лбу, по шее, по спине. С той стороны ущелья и с этой толпится народ: как же, ведь почти цирковой номер.

– А если бы сорвался?

Макс снисходительно улыбается:

– Это невозможно. Если бы такая вероятность существовала, я бы не рискнул.

Дурацкая бравада, потому что такая вероятность, и даже весьма серьезная, безусловно существовала. Но у него, понимаете ли, интуиция. Испытанная.

А еще были пещеры – от настоящих кавказских и уральских до подмосковных каменоломен. Вот уж где интуиция Макса была как нельзя более кстати. Тут, под высокими или, напротив, низкими сводами, среди сталактитов и сталагмитов, среди сплошного камня или глины, даже самые что ни на есть продвинутые приборы почти не действовали, а если и действовали, то доверять им не стоило – реагировать они могли вовсе не на спутники, а на всякие подземные неведомые излучения, которые исходят от камней и прочего, копившегося в течение многих веков. И что же? А вот то и было, что не всегда тут интуиция Макса срабатывала.

Не забыть, как заблудились в Сьяновских, тех, что под Москвой, каменоломнях. Место специфическое, таинственное – низкие, чуть больше (а то и ниже) среднего человеческого роста потолки, глинистые проходы, местами превращающиеся в лазы, где можно протиснуться лишь ползком, да и то с трудом.

Пробирались, однако. Протискивались.

А однажды сбились с пути. По-настоящему. Тыкались, как слепые кутята, в разные стороны, по разным коридорам, пробирались через всякие лазы – напрасно. Хуже всего, что фонари стали меркнуть, истощив свой заряд, на два-три метра вперед едва видно. А без света как? В полной темноте точно никуда не выйти. Лабиринты сьяновские – на многие километры, а выходов раз-два и обчелся. Как водится, разные слухи про эти катакомбы ходили – и что там можно встретить давно скрывающихся, может, с самой войны дезертиров или бандитов, а можно и отшельников-староверов, ждущих конца света. И что есть места красоты необычайной, только найти их очень сложно, разве если только случайно набрести. Про красоту, впрочем, уже речь не шла, мрак сгущался вокруг.

Несколько раз присаживались на какой-нибудь очередной развилке, чтобы перекусить и глотнуть из фляжки, проверить, не потерялся ли кто, мало ли. Макс, по обыкновению, съедал пару долек чеснока, запивал крепчайшим чаем и погружался в медитацию – смотрел куда-то перед собой, словно пытался на кончике собственного носа прочитать ответ о дальнейшем маршруте.

Сам не раз говорил, что в экстремальных ситуациях интуиция обостряется настолько, что даже появляются экстрасенсорные способности. То есть вроде как человек может видеть сквозь стену и идти в полной темноте и ни разу не сбиться. Пока же так не получалось, а время приближалось к ночи. И главное, что утро не сулило ничего, – та же тьма и сырость.

Самое время бы прибегнуть к собачьему чутью Ролика, но беспутный пес куда-то, как обычно, унесся и давно уже не появлялся, бродя какими-то своими тропами. Хозяин несколько раз негромко посвистывал, призывая его, но тщетно.

Макс, впрочем, как обычно, демонстрировал невозмутимость. Разумеется, какой поход без таких вот неожиданностей? Если без них, потом и вспомнить-то нечего. Другое дело, когда кто-то вдруг застревает в лазу, ни туда и ни сюда, просто торчит голова и верхняя часть туловища, ухватиться не за что, оттолкнуться тоже, а тут еще и смех начинает разбирать от такой беспомощности, вроде как истерика, и чем безнадежней, тем смешней.

И вдруг неожиданно из темноты радостный голос Макса:

– О, «Гармин»!

Еще через секунду:

– Всё, тронулись.

И действительно, не более чем через час все на поверхности, под ночными звездами, с наслаждением вдыхают травяные запахи и азартно обсуждают недавние скитания. Тут же веселился, подскакивая то к одному, то к другому, как обычно в последний момент неведомо откуда вынырнувший пес.

Естественно, всем было интересно, как же Макс все-таки определил спасительный путь к выходу, а он лишь загадочно улыбался и отвечал:

– Спасибо Белому!

Вроде как помог не кто-нибудь, а таинственный Белый спелеолог, местная легенда, призрак, временами являющийся заблудшим доморощенным диггерам в Сьяновских катакомбах.

Да хоть бы и ему – главное, выбрались!

Вечерами Макс часто стоит у окна своей двухкомнатной городской квартиры и держит в руках навигатор. Там, в кружочке, выплывают циферки – один спутник, два, три… Ну и так далее. Их может быть и гораздо больше, только зачем? Понятно, когда ты в лесу, в горах, на неизвестном проселке, вообще в дебрях, а в городе что?

Тем не менее Макс внимательно следит за появлением новых цифр, потом устремляет взгляд вверх, в темное предночное небо, где если что и видно, то только луну и звезды (если без облаков), ну, может, промелькнет еще какая-нибудь светлая точка, самолет какой-нибудь, хотя если повезет, то, может, и спутник. И на дисплее навигатора засветится красным флажком место, где стоит Макс, и можно даже прочитать название улицы и номер дома, разве что только нет этажа и номера квартиры – фантастика, до чего дошла техника!

Ага, теперь Макс знает, где находится, – он обнаруживает себя в определенной чуть ли не до метра точке земли, на материке, в гигантском мегаполисе с многомиллионным населением…

Аскетичное лицо его проясняется и светится удовлетворением.

Дорога к дому

Дорога к морю синела, как и само море. Рыжела. Коричневела. Голубела. Краснела. То же самое происходило и с морем на горизонте. С красками в мире что-то было не так.

После того случая многое в мире кажется Эле другим.

Племянник Петр возил ее к морю на своем потрепанном рыдване какой-то малоизвестной итальянской марки, хотя, по его словам, это была супердорогая машина из числа раритетов, такую еще поискать, а цена ее, как он, усмехнувшись, добавил (ох уж эти молодые деловые люди!), со временем не только не падает, но, напротив, возрастает. Она так и не поняла, как это может быть, да и никогда не понимала всех этих коммерческих тонкостей. Но парень не только не обиделся на нее, наоборот, только обрадовался возможности поговорить о своем двухдверном любимце, в котором Эля теперь занимала почетное место (других просто не было) рядом с водителем.

Племянник Петр был славным, немного странным парнем, взявшимся – по поручению Ольги, ее двоюродной сестры и его матери, – опекать тетку. По виду совсем мальчишка – худой, гибкий, руки и ноги как на шарнирах, но очень подвижный, ловкий и довольно сильный, если судить по тому, как легко он вскинул и запихнул в багажник ее увесистый чемодан на колесиках. Собственно, он и был мальчишка, недавно закончивший колледж и теперь учившийся на биолога в неапольском университете. Красавцем его назвать было трудно, но и уродливым он тоже не был, тонкие черты лица придавали ему что-то аристократическое, карие глаза смотрели приветливо и доброжелательно. Говорил он с легким акцентом, но русский был правильный, даже слишком, как бывает у детей эмигрантов. Впрочем, он больше помалкивал, да и какие у них с Элей могли быть общие темы? Они уже переговорили обо всем, о чем можно, и теперь больше молчали, что, кажется, устраивало обоих.

Летние каникулы он пока проводил дома, но вроде бы собирался куда-то в Альпы исследовать тамошнюю флору.

Дом, где жила сестра с мужем, находился в окрестностях Неаполя, и Петр специально приехал за ней в Рим. Ей, впрочем, было все равно, кто и куда ее везет. После случившегося не оставляла депрессия – ничего не хотелось, но и киснуть в пусть и недорогом римском отельчике на задворках великого города тоже было глупо, и она поддалась на уговоры кузины, которая позвала к себе, а затем прислала Петра.

У Эли была забинтована голова и рука на перевязи, она прихрамывала на правую ногу, и боль отдавалась в разных местах тела. Идея куда-то ехать сперва показалась бредовой – настолько убогой и беспомощной она себя чувствовала. Однако возвращаться в таком виде в Москву тоже претило, мысль о самолете не просто внушала страх – повергала в панику. Понятно, что стресс, истерика, но какое это имело значение?

Да, ей не повезло, в самом начале так замечательно начинавшегося отпуска совсем недалеко от Колизея ее сбил мотоциклист. Она совершенно не помнила, как это произошло, не помнила мотоциклиста, не помнила даже, что у нее было в рюкзачке, который, к счастью, остался при ней, хотя, не исключено, именно он и был целью. Она слышала, что этот промысел довольно распространен в некоторых европейских городах, но было ли это ДТП случайностью или специальным наездом, сказать трудно, тем более что мотоциклист тут же исчез, оставив ее в почти бессознательном состоянии на древней римской брусчатке.

Пляж был на удивление пустынен. Петр тут же бросился в воду и поплыл, рассекая волны сильными взмахами. Тело у него было смуглое, как у настоящего итальянца. Да ведь он и был фактически итальянцем, как и его отец, которого Эля видела только на фотографии в доме. Сейчас тот был в отъезде, и непонятно, встретятся ли они вообще.

Между тем Эля в очередной раз загляделась на Петра, пока он входил в море. Ее тело по сравнению с его было бледным и жалким. Такой она и чувствовала себя после всего случившегося, иногда даже казалось, что это вовсе не ее тело, во всяком случае не то, каким оно было прежде.

Раньше она чувствовала себя сильной и ловкой, даром что в юности немного занималась художественной гимнастикой, немного танцами, немного плаванием, в общем, любила физические нагрузки и это удивительное ощущение легкости и гибкости, когда все части тела послушны тебе, а каждое движение свободно и даже доставляет удовольствие.

Теперь тело она ощущала в основном через боль, которая возникала в самых разных местах – то в пояснице, то в коленке, то в плече или в руке. Она старалась не делать лишних движений и сама себе казалась немного роботом, немного манекеном. Об удовольствии не было и речи, и вот теперь, глядя на мелькавшую в волнах голову Петра, вдруг вспомнилась радость от прежних заплывов.

Не то чтобы она раньше так уж пестовала свое тело, просто никогда особенно не задумывалась об этом, поскольку они были единым целым. Конечно, о нем надо было заботиться, но это настолько стало органикой, что почти не требовало усилий. Впрочем, бывало, что в определенные дни эта гармония нарушалась, однако не настолько, чтобы пенять на это. И вообще природа ее не обделила – ни красивыми стройными ногами с круглыми коленками, на которые заглядывались мужчины, ни станом, ни густыми, слегка кудрявящимися каштановыми волосами.

Ее тело было самодостаточным, не обременяя никакими особыми желаниями, оно было как растение, как цветок, который цвел сам по себе. Томление, которое она чувствовала временами, не было таким острым, чтобы испытать потребность еще в каких-то, более сильных ощущениях.

Теперь же все стало по-другому, разладилось, скукожилось. В свои неполные тридцать пять она вдруг почувствовала себя старой. И мысли стали появляться, каких раньше не было, – про конец жизни, одиночество, грустные такие мысли, тем более неуместные здесь, на этой осиянной ласковым солнцем, щедрой земле.

Здесь, у сестры, она пристрастилась к местному молодому красному вину и в день уговаривала больше литра, благо никто не ограничивал и далеко не надо было ходить – в подвале стояли три больших бочки, сестра делала его сама. Фиолетово-синие лозы крупного сочного винограда росли не только в небольшом винограднике возле дома, но и свисали по бокам веранды, откуда открывался замечательный вид на море. Вино было легкое, вкусное и приятно хмелило.

Эля пила вино, закусывала тем же виноградом и смотрела вдаль на синеющий простор. От легкого хмеля в голове становилось туманно и гулко, она могла сидеть так часами, не произнося ни слова, отхлебывая волшебный нектар из емкого фужера и время от времени наполняя его вновь. Дошло до того, что она обзавелась пол-литровой пластиковой фляжкой из-под виски, плебейски наполняла ее через воронку вином и утаскивала к себе в комнату. Сестра ее возлияниям не препятствовала, да и себе тоже не отказывала, хотя на Элю тем не менее поглядывала иной раз вопросительно.

Ольга вообще была мягким, покладистым человеком, ни разу Эля не слышала, чтобы она повысила голос. Впрочем, что ж удивительного, когда живешь в таком Эдеме? Неудивительно, но и не очень понятно – ведь в стороне от мира, почти в одиночестве. Нет, Эля бы так не смогла.

От вина действительно становилось легче, даже боль, гнездившаяся в самых разных частях тела, стихала, а главное, улучшалось настроение, и она чувствовала, что жизни в ней еще достаточно, а мысли о старости – только морок, последствия шока, тут и психоаналитик не нужен.

Петр плавал подолгу, а она сидела на прибрежном сером выщербленном камне и смотрела на море, на мелькающую в волнах голову Петра, на седые барашки подкатывающих к самым ногам волн и думала, что вскоре эта идиллия закончится, надо будет возвращаться. Она чувствовала себя лучше, тело вроде бы понемногу обретало прежнюю форму, а вот душа, душа все равно была не на месте. Что ее ждало в Москве? Все та же работа. Она любила дизайн, любила свой «мак», который давал столько возможностей, да и вообще все у нее было, что нужно человеку, если он не стремится к невозможному и не балуется излишествами. Друзья, выставки, клубы… Но сейчас все это отдалилось настолько, что мысль о возвращении не особенно вдохновляла.

А ведь прежде она всегда радовалась возвращению, радовалась возможности снова включиться в работу, обзвонить друзей, узнать, как кто поживает, то есть восстановить обычную среду и привычный ландшафт. Теперь же возвращение не то чтобы пугало, нет, настораживало другое – снова беспокоили мысли о том, что теперь она не сможет быть такой, как раньше. И что хуже всего – она не могла избавиться от них, сколько бы ни пыталась. Увы, ни море, ни вся эта завораживающая голубизна не помогали.

Когда Петр выходил из моря, узкое тело его в лучах солнца светилось каким-то необычным светом, чуть ли не искрилось. Эля смотрела на него сквозь полуприкрытые ресницы, и от этого все начинало казаться чуть размытым и каким-то невзаправдашним.

Петр присаживался неподалеку от нее и тоже молча смотрел в морскую даль. Это было хорошо, что он ничего не говорил. Эле хотелось сейчас именно тишины, плеска волн, дремы и солнечной неги. В какое-то мгновение происходило странное: ее тело, постоянно напоминавшее о себе то менее, то более сильной тянущей болью, вдруг словно исчезало и совершенно переставало ей досаждать. Она вообще переставала чувствовать его, словно у нее не было ни рук, ни ног, ни шеи, вообще ничего, только восхитительное ощущение парения. И случалось это, как правило, именно тогда, когда Петр оказывался в непосредственной близости.

От юноши исходило мягкое обволакивающее тепло, так что в Эле пробуждалось что-то зыбкое, забытое, едва ли не младенческое, как если бы она покоилась в колыбели или на руках у матери. Хорошо и уютно ей становилось, мысли исчезали вслед за телом, блаженство, да и только. Она закрывала глаза и как будто засыпала, вот так, сидя, наслаждаясь своей бестелесностью и проникающим сквозь закрытые веки солнечным светом.

Потом они садились в лимузин Петра и ехали по вьющейся среди гор дороге домой, где расходились по своим комнатам. И все возвращалось на круги своя – и боль, и мысли… Иногда Эля задерживалась на веранде, если сестра была там, но обычные досужие разговоры ей быстро наскучивали, и она ретировалась к себе. Сестра не обижалась, понимая, что для Эли сейчас важнее покой, да и дел у нее было достаточно. Элю она к хозяйству не привлекала, только если полить из пластмассовой синей лейки розы на большой красивой, обложенной специально отобранными камнями клумбе. Она вообще старалась лишний раз не беспокоить кузину, за что Эля была ей крайне признательна.

У себя Эля ложилась, раскрывала какую-нибудь книгу и… не могла читать, вспоминая недавно испытанное у моря блаженство. Эх, если бы удалось удержать это волшебное состояние подольше, унести с собой! Увы, оно испарялось, едва они вылезали из машины, и на его месте снова были боль и грустное ощущение потерянности, причем иногда прихватывало так остро, что она снова выходила из комнаты и шла на кухню налить вина, потом садилась на веранде и пила мелкими глотками, задерживая во рту, чтобы полнее ощутить его терпкость. Становилось лучше, но совсем не так, как рядом с Петром у моря.

Ах, Петр, Петр… Однако при чем здесь Петр? А вот и притом, что испытанное ею состояние, как ни крути, было связано именно с ним, с его присутствием рядом, с исходящим от него теплом. Сомнений в этом у нее не было, но и дальше ничего не домысливалось. Юноша, молодой человек… родственник… Добрый, близкий, чужой… Нет, ничего такого она к нему не испытывала (еще не хватало, тем более в ее состоянии), никакого влечения и тем более увлеченности… Ровным счетом. И все-таки… Что-то в ней тем не менее происходило. Это было даже любопытно – такой своего рода бестелесный контакт, чего Эля никогда раньше за собой не замечала.

Она вообще многое раньше не замечала, стараясь жить легко и естественно, не создавая ни себе, ни окружающим проблем. А теперь мысли сами лезли в голову, непривычные, тоскливые, по большей части мрачные. Это, впрочем, не касалось Петра и Ольги. Им она была страшно благодарна за опеку и, главное, за непринужденность этой опеки. Они все делали так, будто она всегда жила с ними и нисколько их не стесняла, они не выражали ни особой радости, ни чрезмерного внимания, которое могло ее только смущать и вызывать чувство неловкости. Живет – и ладно. Такая вот милая, как бы стесняющаяся сама себя деликатность.

Так и было: поездки с Петром к морю становились для Эли не просто приятным времяпрепровождением, но чем-то гораздо большим. Если у Петра не получалось по какой-то причине, она впадала в уныние, вино лилось рекой, но опьянение получалось тяжелым и безрадостным, а однажды ей даже стало дурно и пришлось принимать аспирин и еще какие-то таблетки, которые подсунула ей заботливая сестра. Это была уже своего рода зависимость, природу которой Эля не могла понять. И все из-за каких-то минут вблизи Петра на берегу моря: молчание, небо, волны, забытье… А главное – полная бестелесность, пусть и недолгое, но все-таки освобождение от своей плоти.

Когда-то девчонкой, в которой только-только начинала пробуждаться женственность, она мечтала об этом. Ей не нравилось собственное тело, тогда еще угловатое, длинные руки, набухающие выпуклости… Все было несоразмерно, неуклюже и к тому же доставляло всяческие заботы: гигиена, подбор одежды, которая всякий раз оказывалась то великоватой, то, наоборот, жмущей, и ко всему прочему, старомодной. Принять себя такой, какая есть, было непросто, но потом, к большому облегчению, недовольство постепенно исчезло. А вот ощущение ущемленности все равно где-то сидело, в самой глубине, хотя и не слишком допекало.

Теперь же она знала: избавление возможно, она ждала этого избавления, ждала возможности оказаться рядом с Петром на берегу моря, краем глаза видеть испаряющиеся капли на его смуглой блестящей коже и потом… вдруг растворяться в нирване, возникающей неведомо откуда.

Любопытно, чувствовал ли Петр ее состояние? Иногда казалось, что да, что ее близость не оставляет его безразличным. Они сидели или лежали рядом, а вокруг не было ни души, волны с легким шумом разбивались о прибрежные скалы, и под шум прибоя хорошо и беззаботно дремалось. А дальше все произошло само собой, в каком-то полусомнамбулическом состоянии. Тело этого юноши уже не было чужим, больше того – оно не было только его, а было и ее, их общим телом, она ощущала не просто его тепло, но, казалось, трепет каждой жилки, ток крови, удары сердца… Его, ее…

По пути домой Петр гнал машину как заправский гонщик. Баранку он держал левой рукой, правая лежала на колене Эли. Иногда он искоса поглядывал на нее, и по лицу его скользила улыбка. Когда он закладывал очередной вираж, душа у нее уходила в пятки, она крепко зажмуривала глаза и наклонялась вперед, упираясь руками в торпеду, а иногда наоборот – откидывала голову, и тогда чудилось, что машина взлетает. Удивительно, но боли в теле нигде больше не было, а было давно забытое ощущение легкости, как бы невесомости.

Во время очередного крутого поворота навстречу им из-за склона неожиданно выскочил мотоциклист в черном шлеме, весь сверкающий в лучах заходящего солнца своей амуницией, как древний рыцарь, Эля испуганно вскрикнула и, валясь от резкого рывка на Петра, неловко схватилась за руль. Вероятно, это и стало тем роковым движением, которое подняло их на воздух и понесло, крутя, дальше, в зияющую бездну.

Медуза

Может, это вовсе и не она была. Пополневшая, с длинными, чуть завивающимися на концах локонами. Она или не она? И когда они в последний раз пересекались? Лет двадцать пять, наверно, минуло, если не больше. Как только узрел ее, даже не очень уверенный, мгновенно вильнул в сторону. Инстинктивно. Нет, слава богу, не заметила. Слишком неожиданно, чтобы вот так сразу сказать: «О, привет, какая встреча! Надо же!» И что потом?

Впрочем, о потом он даже не успел подумать. Просто резко свернул, изменив траекторию, она и прошла мимо. А если бы столкнулись лицом к лицу, узнала бы она его? Ведь срок немаленький. Он уже с сединой, с выпирающим брюшком. Другие, впрочем, легко узнают, даже если долго не виделись. Она тоже сильно изменилась, особенно фигура, к лицу еще не успел присмотреться.

Место действия: отель в Турции, остроконечный, низко висящий в небе латунный месяц – начищенный до блеска янычарский клинок. Южный зной, приятно рассеиваемый ласковым ветерком с моря, нежные ароматы цветущих растений…

На пляж он выходит, низко надвинув на глаза длинный козырек светлой бейсболки – не столько от солнца, сколько с целью остаться неузнанным. Хотя даже самому странно: с чего бы так волноваться и так камуфлироваться? Штирлиц, блин!

В море он сразу уплывает подальше, к самым буйкам, где торчат еще две-три головы, но ее среди них точно нет, она так далеко вряд ли отважится, он почему-то твердо уверен в этом. Из воды он потом выходит как-то боком, чуть ли не спиной, чтобы опять же не раскрыться.

И так везде – в холле, в ресторане, на улочках поселка, везде он вынужден быть настороже, везде оглядываться, дабы не столкнуться лицом к лицу. Он и сам не может взять в толк, что его так переклинило, просто глупость. Тем не менее даже утро у него начинается именно с этой мысли: не быть узнанным. Что-то вообще непонятное – так портить себе отдых непонятно из-за чего. Ну узнала бы она его – и что? Ну поговорили бы, вспомнили бы знакомых, еще что-нибудь из общего (условно) прошлого, всего-то!

Так ведь и действительно ничего. Ну да, тогда они были совсем молодыми, у него волосы кудрявились, а у нее… фигурка стройная, длинные волосы разбросаны по плечам, а еще она смотрела на него влюбленными серыми с зеленым оттенком глазами. Это ведь нетрудно понять, когда на тебя смотрят именно влюбленно, а не обычно. Его это абсолютно ни к чему не обязывало, но он всякий раз чувствовал этот взгляд, стоило оказаться неподалеку. Сразу почти замечал, даже не видя ее. Словно электричество в воздухе.

Ничего она особенно не предпринимала, чтобы привлечь внимание, не заговаривала специально, не писала записок и не звонила по телефону, чтобы потом молча дышать в трубку. Такое случалось, но он почему-то был уверен, что это не она. А почему, собственно? Ведь могла бы.

Однажды оказались рядом в автобусе в какой-то коллективной поездке, даже перебросились парой незначительных фраз, но и только. И дальше всю дорогу он время от времени чувствовал на себе ее взгляд, и если вдруг сам косился в ее сторону, то непременно встречался с ее пытливыми, чуть затуманенными глазами, которые она даже не пыталась отводить. Становилось неловко, и он тут же отворачивался к окну, созерцал пробегающие мимо ландшафты.

А ведь, положа руку на сердце, не так уж ему было неприятно и даже не совсем все равно от такого ничем особенно не обременяющего внимания. Впрочем, он довольно быстро забывал про это, к тому же у него тогда была подружка, с которой они расстались только спустя два года после окончания института. Однажды он непонятно зачем спросил ее, украдкой кивнув в сторону стоявшей неподалеку поклонницы: «Ты не знаешь, почему эта девушка на меня так смотрит?», – на что подружка сердито, почти осуждающе взглянула на него и ответила: «А то ты сам не догадываешься?..»

Ревность ли то была или женская солидарность? Но что его вопрос пришелся ей не по вкусу, это было очевидно. И потом она некоторое время ходила с недовольным видом, словно он ее обидел или хотел обидеть.

В этот раз с ним была уже не подружка, а законная супруга. Когда он сокрушенно вздохнул, что, кажется, с отдыхом им не очень повезло, а потом, наклонившись к уху, шепнул про знакомую, жена только пожала плечами: ну и что? А то, что ему совершенно не хочется вступать ни в какие контакты, пускаться в воспоминания, ну и так далее. В конце концов, он приехал отдохнуть, а для него это означает делать только то, что хочется, а вовсе не то, чего требуют политес и прочие условности. Если сейчас они признают друг друга, то неизбежно придется общаться, это как пить дать, знакомая наверняка будет подсаживаться за их столик, занимать соседний лежак и вовлекать во всякие разговоры. На его лице, похоже, обозначилось нечто, что мгновенно заставило жену насторожиться.

«Говоришь, просто знакомая по институту? – спросила она уже в номере, как бы между прочим, и, сделав весомую паузу, добавила: – Вообще-то, от просто знакомых так не шарахаются». – «А я и не шарахаюсь, – возразил он. – Просто не хочу ничего лишнего». – «То есть ты хочешь сказать, – продолжала как опытный дознаватель жена,   что вы с ней в институте почти не общались?» – «Ну да, – отвечал он. – Однажды обменялись парой слов, ну и в коридоре сталкивались или на общих лекциях». «И ничего между вами не было, да?» – «Абсолютно!» – с такой непререкаемой решительностью заявил он, что не поверить было просто невозможно. «Ну-ну…» – с некоторым скепсисом сказала жена, на том и закончилось.

С тех пор он без бейсболки с низко надвинутым на глаза козырьком и больших солнцезащитных очков нигде за пределами номера не появлялся. Жена, поначалу выказывавшая полное безразличие и только посмеивавшаяся над ним, в конце концов игру приняла и даже вспомнила детское слово «атас», сигнализируя ему об опасности, стоило его знакомой оказаться где-то поблизости. Он, получив сигнал, тут же сворачивал куда-нибудь в сторону, наклонялся, закрывался салфеткой, переворачивался на живот, утыкал лицо в руки и совершал разные прочие манипуляции, чтобы сохранить свое инкогнито.

Однажды, уплыв довольно далеко в море, он неожиданно совсем рядом увидел женскую голову в белой панамке и тут же сообразил, чья это голова. Случайно ли она оказалась тут или специально, чтобы именно здесь, вдали от берега (а возможно, и от его жены), продолжить давнее знакомство, – это оставалось загадкой. Только в море разве разглядишь толком, тем более если тебя то и дело накрывает очередная волна?

Судорожно вобрав побольше воздуха, он нырнул и, сильно отталкиваясь ногами, попытался как можно быстрее улизнуть подальше от этого места. Так панически, захлебываясь и лихорадочно загребая руками, удирал он обычно от медуз, которых всегда побаивался, хотя никогда с ними вплотную не сталкивался. Слышал только, что при соприкосновении с этими похожими на желе осклизлыми существами можно получить довольно сильный ожог. Собственно, большего и не надо.

Мысль о медузе ему пришла, когда он, отдуваясь и отплевываясь, уже барахтался на солидном расстоянии. И снова в который раз подумалось, что его паника, его нежелание возобновить старое знакомство выглядят по меньшей мере странновато, если не сказать – дико. Теперь же отдых близился к концу, через пару дней им с женой уезжать, так что и вовсе не страшно. Ну поболтали бы, повспоминали чуть-чуть – чем плохо?

Да и любопытно, как сложилась у человека жизнь? Ну и… правда ли, что тогда, в студенческие годы, ее взгляд действительно что-то значил? Может, все только померещилось? За плотной завесой прожитых лет многое уже воспринималось как сквозь мутное стекло, как через водяную толщу: то ли было, то ли не было… А ведь, положа руку на сердце, тогда этот взгляд даже грел, точно грел, и он, опять же если честно, вовсе бы не прочь ощутить его снова.

Он уже малость озяб, довольно долго болтаясь в воде, ему действительно хотелось согреться. Солнце почти завалилось за гору, быстро смеркалось, как обычно на юге, и он поплыл к берегу.

Последние сутки перед отъездом он уже почти не думал про знакомую и ничего не опасался. Наваждение, похоже, рассеялось, к тому же он и не встречал ее давно, не исключено даже, что она уехала. Ему был известен ее номер, однажды он видел ее выходящей оттуда и потом старался побыстрей прошмыгивать мимо.

Весь день накануне отъезда он много плавал, как бы впрок, запасаясь на весь оставшийся год морской лаской, вечером любовался скоротечным, тихим закатом. После ужина жена отправилась в номер собирать вещи, поскольку отъезд предполагался очень ранним, а он решил заглянуть напоследок в бар выпить чего-нибудь покрепче, на прощание. Кто знает, когда еще предстоит выбраться к морю?

Потягивая через трубочку джин с тающими на дне стакана кусочками льда, он радостно ощущал забытую юную легкость – почти как в море. Ни животика, ни сутулой спины, ни боли в пояснице… Ему было просто хорошо, и оттого что именно теперь, под самый конец отдыха, он так концентрированно, так полно это почувствовал, захотелось немедленно с кем-то поделиться.

А еще ему вдруг стало стыдно, что он так по-детски, так глупо и даже не очень благородно вел себя все эти дни, играя в прятки. Да, все они заметно изменились, стали другими, се ля ви! Увы, жизнь так же стремительно ускользает, как и серебристые рыбки, которых он несколько раз безуспешно пытался коснуться на глубине. Ну что ж, теперь у него еще оставался шанс немного исправиться, хотя бы напоследок.

Слизнув последние капли растаявшего в стакане льда, он вышел из бара, обошел вокруг отеля, постоял возле бассейна, любуясь красиво подсвечиваемой бирюзовой водой, бесцельно послонялся по холлу и наконец двинулся к тому самому номеру, в котором еще недавно проживала давняя знакомая. В раздумье постояв перед дверью, он наконец медленно поднял руку и не очень решительно постучал, сначала совсем тихо, потом громче.

– Кто там?

Нет, никуда она не уезжала. Дверь приоткрылась.

– Можно?

Сейчас он мог рассмотреть ее не очень загоревшее лицо совсем близко, может, даже ближе, чем тогда, в автобусе. Лицо из далекого прошлого. Как будто не было почти трех десятилетий.

Прищурившись, она долго и пристально вглядывалась в него, как обычно смотрят снявшие очки очень близорукие люди. Вероятно, она и вправду была близорука, очки в тонкой золотистой оправе лежали на журнальном столике.

– Неужели?

В ту же минуту почудилось, что в глазах женщины вспыхнуло, ну да, то самое, давнее, сразу обдавшее его теплой живой волной, вспыхнуло и тотчас погасло. А он – нет, не хотел, точно не хотел, чтобы оно гасло, не хотел и всё, так сильно не хотел, словно от этого зависела его жизнь. Прошлая и, как ни странно, будущая.

В номер он вернулся, когда на часах было около четырех ночи. Жена тихо посапывала во сне. Через час с небольшим они должны были уезжать.

Очень длинный спуск

«Иду под гору…» Это sms от него. Лаконично и выразительно. Даже поэтично. Он часто так выражается. Пробормочет что-нибудь эдакое, себе под нос, а там понимай как знаешь. Иногда довольно красиво.

Может, он и действительно шел под гору, буквально шел, а не выражался метафорически.

Иду под гору.

Долго же он, однако, шел.

Договорились встретиться возле средневекового собора в центре. Серый, островерхий, неплохо сохранившийся, он напоминал какого-то доисторического динозавра.

В первый раз увидев его среди обычных, близко подступивших невысоких разноокрашенных зданий, Д. был буквально ошеломлен – даже не красотой и величественностью, а именно древностью и мощью. Словно живое существо, источающее хтонические ископаемые запахи, выплыло навстречу из тьмы веков.

– Вот это монстр! – восторженно выдохнул Д. – Вот это я понимаю…

Что и говорить, славен был собор.

Д. около сорока. Коротко стриженный, среднего роста, сыроватый по конституции, с несколько расплывшимися чертами лица, он производит впечатление вполне обычного, заурядного (в смысле внешности) человека. Небольшие глазки смотрят доброжелательно и приглядчиво.

Молчаливый, он, однако, не кажется замкнутым. Обычный человек без лишних амбиций и неприятного апломба. А между тем – довольно известный режиссер, лауреат всяких премий… Его и на улице нередко узнают, правда, не в этом чужестранном многолюдном городе, где должен состояться показ его последнего фильма, а там, в нашей далекой маленькой, но гордой стране, которую мы, и в первую очередь, конечно, он, здесь представляем. Чем меньше страна, тем больше она дорожит своими знаменитостями, своим, так сказать, национальным достоянием.

Из предложенных для экскурсии достопримечательностей Д. больше всего хотел побывать в сохранившейся неподалеку от города усыпальнице древних вождей, куда, по преданию, всегда наезжали здешние правители перед началом какой-нибудь военной кампании или любого другого важного начинания. Располагалась она на высоченном холме, откуда открывался замечательный вид на окрестности – тонущие в розоватой солнечной или сизоватой облачной дымке леса и луга на много миль окрест.

Наверно, Д. был прав, когда, впечатлившись, вполне различимо пробормотал емкое слово: бесконечность… На самом краю отвесной скалы он стоял, куда даже приблизиться страшно – так резко обрывалось здесь пространство, так кружила голову высота. Сделай шаг – и… обретешь бессмертие. Между прочим, с этой скалы сталкивали вниз достигших глубокой старости вождей, причем по их собственному согласию, и тогда в мир они возвращались всесильными духами, вживляясь в тех, кто на смену им приходил, мощью запредельной наделяя и мудростью всеохватной.

Ветер гулял тут в полную силу, шевеля его короткие, уже начавшие редеть светлые волосы, парусом раздувая легкую черную рубашку. Неслучайно скала эта называлась скалой ветров, тут они сталкивались и, как бы играя, соревновались в мощи и ловкости. Рассказывали, что именно здесь, вблизи от скалы, случались торнадо, явление для здешних мест крайне необычное.

Посреди погоста возвышалась из темного замшелого камня часовня, с прорезями окошек под крышей и массивной железной дверью с кольцом вместо ручки. Заходить туда, как предупредил гид, не рекомендовалось – то была святая святых, тайная тайных этой великой страны с древней и богатой историей, полной разнообразных событий, побед и поражений, распадов и воссоединений, самопожертвования и предательства, пролитой крови и воспарений духа… Здесь обитали, по поверьям, тени героев, которые не дали этой стране сгинуть в безличии и забвении.

Д., однако, рекомендации не внял. Побродив вокруг часовни и налюбовавшись поистине великолепными видами, он внезапно с каким-то решительным и сосредоточенным видом приблизился к массивной двери и потянул за брякнувшее кольцо. Дверь тяжело, со скрипом отворилась, Д. шагнул внутрь и растворился во мраке.

Бог знает что его туда так уж влекло, может, обычное мальчишество, когда хочется взобраться на самую высокую башню, на самую неприступную стену, спуститься в самый глубокий колодец или в таинственную пещеру и вообще совершить нечто безрассудное в противовес скучному, унылому благоразумию. Отважный, все ему надо было испытать на себе.

Надо сказать, долго он оттуда не выходил. Солнце меж тем скрылось за набежавшими облаками, местность вокруг, особенно в дальних далях, слегка переменилась в очертаниях. Все куда-то отплывало, туман клубился над полями, обступал холм с часовней, выраставшей из неожиданно прихлынувших ранних сумерек (он и в фильмах своих любил такое освещение), и все, кто стоял здесь и сейчас, как бы плыли на Ноевом ковчеге.

Пора уже было возвращаться, автобус заждался, а Д. все не было. Кто-то нетерпеливо приоткрыл дверь и заглянул внутрь. Он стоял посреди небольшого зала, из-под крыши сочился тусклый свет, пылинки мерцали в воздухе, из ниш в стенах выглядывали полускрытые мглой барельефы с ликами древних героев.

Выйдя, Д. долго щурился, задумчиво и чуть ошалело озирал окрестности, но в лице его отчетливо читалось удовлетворение, как будто он совершил что-то очень существенное.

Еще перед поездкой, которую Д. считал крайне важной и ответственной, он говорил о том, что, по некоторым раздобытым им сведениям, народ нашей маленькой, но гордой страны связан общими корнями со здешним народом, а значит, и боги этой земли родственны ее богам. Это и в сказаниях чувствуется, в обычаях и даже в культе некоторых героев, правда, не столь воинственных, как здешние.

Наш народ тоже очень древний, может, даже древней этого, и то, что он не растворился, не исчез, тоже свидетельствует о многом. Д. даже полагал, что частью своей силы наш народ поделился с народом этой земли, передоверив ему свое назначение, как отец передоверяет сыну или дед внуку. И что неплохо бы теперь восстановить древние каналы связи, приобщиться к чужой, но вместе с тем как бы и не совсем чужой энергетике.

Похоже, он действительно ощущал это всеми, так сказать, фибрами души, словно между ним и этой землей с ее духами установилась некая связь. Вроде как он – посредник, медиум.

Может, и вправду воспринимал он как-то по-особенному сущность этой земли. Во всяком случае, из часовни вышел он распрямившийся, с горящими глазами. И потом всю дорогу до отеля молчал, а по лицу бродила загадочная улыбка.

Весь следующий день мы не видели Д., не исключено, что он вообще не выходил из номера. Никаких мероприятий назначено не было, никто и не беспокоился. К тому же ему нужно было серьезно подготовиться к завтрашнему показу.

Презентация должна была состояться в самом большом кинотеатре города, ожидалось массовое стечение публики, в том числе и элиты, всякие политики, культурные и общественные деятели, не говоря уже о репортерах.

Мы договорились прийти чуть-чуть загодя и встретиться возле собора. До начала оставался всего час…

Собор возвышался недалеко от кинотеатра, видный из разных концов города, так что найти его не составляло труда. Мы сидели на шероховатых, исщербленных веками серых ступеньках и ждали Д., но он все не появлялся. С его последней sms, сообщавшей про то, что он идет под гору, минуло уже минут сорок, если не больше. Сотовый не отвечал. Становилось совсем тревожно. Тогда мы подумали, что, может, он решил двинуться сразу к кинотеатру. Однако его не было и там, а когда до начала фильма оставалось всего минут пять, прилетело очередное сообщение: «Спуск очень длинный».

Так фильм и прошел без Д., хотя в глубине души мы по-прежнему надеялись, что он все-таки объявится. Ведь нас и пригласили сюда ради этой презентации, после фильма должна была состояться пресс-конференция, обсуждение, Д. должен был отвечать на вопросы, ну и так далее, что обычно бывает на такого рода серьезных мероприятиях, особенно если им придается не только культурное, но и общественно-политическое значение.

В данном случае так и было: ведь как раз в этом фильме Д. проводил свою любимую идею о древнем родстве наших народов, об общих корнях и ноуменальных связях и даже… некоем общем грядущем.

Странная, вызывающая, но вполне отчетливая идея, поднимающая на щит наших общих древних богов с их нерастраченной мощью, идея превращения невнятного и сумбурного прошлого в доблестное будущее.

Известие о том, что Д. неожиданно заболел, похоже, вызвало недоумение и озабоченность, все, разумеется, очень сожалели: болезнь, понятное дело, и есть болезнь, с кем не бывает, ах как жаль, какое невезение, они надеются, что господин Д. уже в ближайшее время поправится, и все такое в том же роде.

Оставался, однако, крайне неприятный, скребущий осадок или даже, если совсем честно, тошнотное ощущение провала, чего-то несостоявшегося, неправильного и печального. Если бы Д. присутствовал, наверняка бы такого не случилось: он умел вдруг становиться страстным, красноречивым, покоряя пылом и напором.

Когда после показа и заключительного щедрого фуршета, вдосталь поплутав по улочкам полуспящего, притихшего города, мы добрались наконец до отеля, было около двух ночи. В номере Д. на втором этаже горела лампа, значит, он был у себя. Рискуя навлечь на себя его неудовольствие, мы тем не менее отважились постучаться. Вдруг с ним действительно что-то не так, ведь, кроме того, что он «идет под гору» и «спуск очень длинный», мы больше ничего не знали.

Среди разбросанных вещей тихо вещало на местном языке радио. В майке с темными пятнами пота на спине и в шортах Д. восседал за небольшим журнальным столиком, на котором стояла ополовиненная бутылка (похоже, не первая) какой-то здешней водки, рядом открытая банка маринованных огурцов, надкусанный кусок янтарной копченой колбасы. Лицо Д. было багрово, веки набрякли, глаза воспалены и мутны. На висках проступали крупные капли пота.

Нетвердой рукой, расплескивая, наполнил он стакан.

– Соки этой земли… надо пробовать… – бормотнул он и решительно опрокинул в себя пахучую жидкость. Про показ он не спрашивал.

Отважная Марта

Около часу ночи легкий шум, даже не шум, а какое-то шуршание в коридоре. Люся выходит в коридор взглянуть, ночью всякие звуки настораживают, а тем более когда почти рядом… Не страх, а что-то другое, темнота, огоньки за окном, скользящие по потолку тени…

В прихожей Марта, уже одетая, с сумкой, возле двери.

– Ты куда?

– Пора мне. Вот-вот уже… – Голос тихий, ночной. Узкие щелочки глаз приоткрыты чуть больше, чем обычно. Сразу видно, волнуется.

– Чего ж ты, позвала бы…

– Да ведь недалеко. Не хотела вас будить.

– Ну ты даешь! Подожди пять минут, я оденусь.

Люся быстро скидывает домашнее, через пять минут она уже готова.

– Постой, давай такси вызовем, – схватив трубку, быстро набирает номер. Напряжение Марты передается и ей, слегка лихорадит, хотя она и старается казаться спокойной.

Такси сначала не отзывается, потом сонный женский голос лениво отвечает, что машина будет не раньше чем через полчаса.

– Да вы не беспокойтесь, тетя Люся, на улице поймаю. Любой левак подкинет, – Марта отпирает дверь.

Марта – отважная, вот только поди пойми, где кончается отвага и начинается легкомыслие. Люся тоже старалась доверять жизни, хотя не всегда, увы, получалось. Если вспоминать, то сразу набиралось такого, отчего не то что доверять, но и вообще… В свое время ближайшая подруга увела ее жениха. Запросто, без всяких комплексов. Позвонила и сказала: «Люся, прости, это судьба… Я его люблю, а тебя он раньше или позже бросит». И все – ни подруги, ни жениха. Может, так бы и случилось, как пророчила бывшая подруга, но обида долго не проходила. И потом, бросит – не бросит, твое какое дело? Не ожидала она такого предательства.

Всякое бывало. Однажды возле подъезда какой-то отморозок попытался вырвать сумочку, она не отдавала и получила бритвой по руке, крови вытекло море, месяц ходила перебинтованная… Да разве только это? Как-то на даче приятелей укусил клещ, причем, как показал потом анализ, энцефалитный, все Подмосковье было заражено, хотя именно этот район не числился в черном списке. В ближайшей больнице отослали в Москву, не было необходимого лекарства, но и там пришлось побегать. Слава богу, обошлось, а ведь могло повернуться по-другому.

В детстве родители, если что, утешали: могло быть хуже… А что хуже? Внезапная смерть отца, когда ей было всего четырнадцать? Или неизлечимая болезнь, как у матери, за которой она ухаживала до последней минуты. Это точно хуже, но только как угадаешь? Увы, так уж устроена жизнь – никаких гарантий.

Но что она, к счастью, умела, так это забывать неприятное. И жить так, словно ничего дурного не было, не думать об этом. Что ни говори, черта полезная…

Теперь же она волновалась не за себя, а за беременную Марту, все заботливо упрятанные страхи сразу всплыли, подступили откуда-то изнутри, сжали горло – нет, никуда она ее одну не отпустит.

Марта – дочь друзей, приехавших из Сибири. То есть когда они оказались в Москве, то еще не были друзьями, муж и жена, зарабатывавшие ремонтом квартир. Семейный бизнес. Оба строители, с высшим образованием, работяги, каких поискать. Регина – наполовину кореянка, наполовину немка, такая же узкоглазая, как Марта, с широкими скулами, смуглая и худая как щепка. Он – типичный русак, белобрысый, высокий, жилистый. По чьей-то рекомендации они делали у Люси ремонт, с тех пор и подружились. Она оставляла им квартиру, когда уезжала в отпуск, а они поддерживали у нее порядок, ремонтировали, если что портилось, и вообще стали всегдашней подмогой. При Люсиной неприспособленности к быту это было очень кстати.

Незаметно-незаметно, но в ее одинокой жизни они заняли большое место, вместе отмечали праздники, ездили к Люсе на дачу, приглашали ее к себе на всякие семейные торжества, ну и так далее. С того времени прошло больше десяти лет, теперь в ближнем Подмосковье у них был собственный дом, дети, бабушки-дедушки, еще родственники, короче, обжились. Работали в Москве теперь уже несколькими бригадами, нанимали мигрантов, учили их, заботились о репутации, так что их спокойно рекомендовали знакомым и с работой проблем не было. Дети подросли, а когда Марта поступила в институт, Люся предложила той поселиться у нее, бесплатно, благо одна комната свободна и до института поближе.

Парня ее Люся видела несколько раз, он заходил за Мартой, но при Люсе никогда не оставался, хотя у них на этот счет с Мартой никаких договоренностей не было. Зато когда Люся была на работе, квартира была в ее полном распоряжении. А потом парень, вроде как сокурсник, исчез, навсегда или временно, Марта не делилась, а Люся не спрашивала. Не лезла в душу. Захочет – сама расскажет.

Вечерами они нередко разговаривали о жизни. Марта училась на биологическом, собиралась специализироваться на экологии большого города, и Люсе были интересны ее рассуждения о природе и городской среде. Кроме того, Марта увлекалась восточной медициной, ходила на курсы иглотерапии и однажды помогла Люсе, когда та сильно подвернула ногу, поставив ей в соответствующие точки иголки. Отек быстро спал, боль прекратилась, даже удивительно.

Но и Марте с ней тоже было интересно, просто по-женски, хотя вряд ли одиночество Люси и ее опыт могли чему-то научить в житейском плане. Тем не менее вечерние чаепития с рюмочкой вишневого ликера или Люсины кулинарные достижения (иногда вдохновлялась) в виде жареной бараньей ноги или шарлотки с яблоками не просто разнообразили их совместное проживание, но и сближали. Особенно любопытны были Марте рассказы Люси о ее ангеле-хранителе, которого она называла не иначе как «мой ангел», и все случаи счастливого избавления от всяких невзгод связывала именно с ним.

По описанию Люси, которой тот не раз являлся во сне (хотя не факт, что это был именно сон, а не явь), по виду это был мальчуган лет пяти-шести, светловолосый, с нежной кожей и серо-зелеными глазами, очень похожий на соседского по даче парнишку, ее ровесника, с которым они в детстве дружили года два-три, играли вместе, пока семья мальчика снимала дачу рядом. Может, она даже влюблена была в него, хотя какая в этом возрасте влюбленность, так, глупость. Тем не менее приближающееся лето ожидалось не просто с нетерпением, но и с особым волнением. И после она была почти уверена, что раньше или позже они снова встретятся. Даже теперь, спустя много лет, как ни странно, надежда смутно брезжила в ней, не хотелось с ней расставаться. Фантазия, ну и ладно…

Возможно, облик того мальчика ее хранитель принял, прознав своими ангельскими путями про этот тайный, согретый теплыми детскими воспоминаниями уголок ее души. Люсино лицо всякий раз светлело, когда она упоминала своего мистического опекуна, делалось задумчивым и размягченным, при этом она улыбалась, как бы предупреждая возможную насмешку. Однако Марта слушала всегда серьезно, и если улыбалась, то сочувствующе, без всякой иронии.

Вместе вышли они на безлюдную улицу – ни прохожих, ни машин. Лицо у Марты серьезное, сосредоточенное. Оно и понятно.

Ждали, впрочем, недолго. Сделав крутой вираж, лихо подрулил задрипанный «жигуленок», шофер, мужичок с ноготок, наклонился к приоткрытому окну: «Сколько?», но они, не дожидаясь его согласия, уже садились. Люся придерживала дверь, чтобы Марте с ее животом было сподручней. Едва устроились, как к «жигуленку» неожиданно прижались сразу две иномарки, заблокировав с двух сторон… Мужичок побледнел, сжался весь, словно усох. Кому-то он, похоже, пересек дорогу.

– О Господи! – тяжело вздохнула Марта и прикрыла глаза.

Совсем все это некстати.

– Поехали, поехали! – сама не ожидая от себя такой решительности, скомандовала Люся водителю. – Давай, некогда разбираться! Девка беременная, родит сейчас прямо тут…

Такая перспектива, судя по всему, мужичка не устраивала еще больше, чем выяснение отношений с иномарками. Он ударил по клаксону, взревел мотором, резко сдал назад, почти коснувшись бампера пристроившейся с тыла машины, вывернул руль и рванул. Из иномарки что-то крикнули, но этим и ограничилось, при свидетелях обострять ситуацию не стали.

Минут через десять были уже в роддоме. В дверях приемного отделения Марта благодарно улыбнулась Люсе, взмахнула на прощание рукой.

Все-таки молодчина девка, действительно отважная. Одна, без мужа, и рожать не боится, как будто уже проходила через это.

Смогла бы она сама так? Впрочем, что уж теперь, поздно ей об этом думать, все сроки прошли. Хоть помочь…

Возвращалась она по ночной пустынной улице, кое-где еще лежал почерневший изможденный снег, хотя уже середина апреля, весна в воздухе. Не исключено, уже этой ночью Марта родит, и в доме появится еще одно существо, маленький человечек, мальчик или девочка, не важно. Впрочем, родители, наверно, заберут Марту с ребенком к себе. Это было бы правильно, но Люся бы предпочла, чтобы та осталась у нее, они бы ей не помешали.

Когда-то у Люси мелькала мысль взять ребенка. Да, было искушение, но так и не решилась… Слишком большая ответственность. И потом, если бы была гарантия, что все будет благополучно. Нет, за себя она не опасалась. Другое дело – дитя…

Естественно, Марте своих тревог она не высказывала, но ночью во время бессонницы, прислушиваясь к звукам за окном, нередко об этом думала. Именно в связи с Мартой. А вот ту, судя по всему, такие неуютные мысли не посещали. Не похоже было. Напротив, она очень хотела ребенка, радовалась растущему животу и шевелению внутри, стойко переносила токсикоз и изучала всякие книжки с советами для начинающих мам. Готовилась.

Уже на повороте к дому навстречу Люсе вышел мужчина – темная куртка, поднятый воротник, низко надвинутая кепка. Занятая своими мыслями, она не сразу обратила на него внимание, но когда почти поравнялись, мельком взглянула и вздрогнула – настолько знакомым ей показалось лицо! Но когда мужчина, удаляясь, буркнул что-то невнятное, она даже не отреагировала, не повернулась, боясь то ли ошибиться, то ли утратить нечто очень важное. Звенело в ней.

Мужчина был уже далеко, постепенно растворяясь в городской полутьме, а она смотрела вслед удаляющейся фигуре, и по щекам ползли слезы.

Марта, наверно, уже в палате, хотя кто знает, знакомая рассказывала, что ей пришлось пролежать на каталке в коридоре часа четыре, пока ее наконец разместили нормально в палате. Все может быть. Думать об этом не хотелось. В мире столько опасностей и несуразностей, что если зацикливаться на них, то жить просто невыносимо.

Почему-то она была уверена, что с Мартой и ребенком все будет хорошо. Ей нравилось, что Марта такая бесстрашная, такая решительная. Люся их непременно встретит, да и к возвращению все подготовит – коляску, памперсы… Друзья могут не беспокоиться.

Люся шла и взволнованно думала, что и для нее тоже может начаться какая-то другая, новая жизнь.

Все происходило въяве, вот только со временем что-то было не так. Если бы лет двадцать назад, тогда бы действительно могло что-то перемениться. Или не перемениться. Разве скажешь теперь, как бы все сложилось? Тогда она молодая была, наивная, глупая. Да и теперь, наверно, не слишком поумнела, но ведь речь не о ней, а о Марте, о ее ребенке. Интересно, как та его (или ее) назовет?..

Живая вода

Профессор, как окрестил его про себя Родион, пьет воду каждый час, понемногу, но регулярно, и только такая вода – из их источника в овраге на краю леса – его устраивает, якобы в ней удивительные целебные свойства, просто волшебные…

Родион таскает оттуда полные пятилитровые пластиковые бутыли, и всякий раз Профессор интересуется, та ли вода. Можно подумать, ему просто приятно услышать подтверждение. Когда он пьет, в его худом розоватом лице проступает чуть ли не благоговение, после каждого глотка он шевелит бледными губами, будто шепчет что-то, глубоко вздыхает и слегка отстраняет стакан, рассматривая остающуюся в нем воду. И так до самого дна, превращая весь процесс едва ли не в священнодействие. Со вкусом пьет. С чувством, с толком, с расстановкой.

Ну да, Профессор верит в эту воду. Он может подолгу разглядывать ее, прежде чем выпить, опять же шепчет что-то и только потом поглощает – неторопливыми глоточками, при этом его острый кадык дергается, как пойманная рыбка. Водичка – так он ее ласково называет.

Может, в воде этой и впрямь какие-то особые достоинства, ну там мягкость, минералы или еще какие-нибудь полезные вещества. Только ведь про каждый местный источник такое можно услышать. Иногда целые легенды складываются. Кто-нибудь скажет, и потом все повторяют, еще и присочинят. За веру, впрочем, денег не берут, да и воды всем хватает – журчит, льется беспрерывно по деревянному желобу, ледяная, прозрачная, и вкус у нее, конечно, другой, чем у воды из-под крана. А впрочем, вода и вода…

С некоторых пор Родион снабжает Профессора этой водой. А точней, с того самого времени, как стал работать в этом дачном поселке – его нанимают то забор поправить, то крышу подлатать, то электропроводку починить. Родион года три уже здесь обретается, приезжает из-под родного Тамбова на лето подзаработать. Семья там, а он здесь. Это ничего, зато деньжатами можно разжиться. Он все может, руки у него и впрямь золотые.

Вот и Профессор тоже работенку подкидывает – то одно, то другое. Ну и чайку заодно, с пряничком или печеньем, с карамелькой. Старикан живет один, ему, понятно, пообщаться хочется. Родион не против, тем более что Профессор много всего знает, разные удивительные вещи рассказывает, в том числе и о воде. Вот и про местный источник поведал, что там, на глубине, слой особой породы (мудреное название, Родион не запомнил), которая не только фильтрует воду, но и насыщает ее редкими микроэлементами.

Родион, между прочим, сам вызвался ходить ему за водой.

До источника не так далеко, отчего ж не принести? Узенькая тропинка тянется вдоль рощицы, сразу за поселком сбегает в неглубокий овраг, заросший высокой крапивой, снытью, лопухами, одуванчиками… У источника прохладно даже в жару, но и солнечные лучи сюда достают.

Нередко здесь выстраивается очередь, так что приходится ждать, наблюдая, как жаждущие подставляют пустую тару под падающую с небольшой высоты струю, а потом отставляют уже наполненную. Люди между делом переговариваются, что-то обсуждают, обмениваются новостями… Некоторые приезжают на машинах с большими бидонами, так что иной раз приходится ждать довольно долго.

Чего Родион не любит, так это ждать. Даже если никуда не спешит. Бывает, что и раздражаться начинает: в конце концов, вполне можно бы обойтись и обычной водой! Хоть бы даже из-под крана, не такая уж она плохая, несмотря на неприятный железистый привкус. Или если не из-под крана, то из ближайшей колонки на улице. А стоять в очереди – тоска! Но отказать Профессору он не может, хочет человек этой воды – пусть пьет. Может, вера в ее чудодейственность ему вправду помогает.

Раздражение меж тем – дурная примета, это значит, что Родион может сорваться, хотя и завязал. Такое с ним бывает. Держится, держится, а потом вдруг как с горы… Не справляется с собой. А начинается обычно с какого-нибудь пустяка – плохой погоды, гнущихся из-за некачественной стали гвоздей, куда-то запропастившегося инструмента, капризов очередного работодателя, которому и то не так, и это, толком не разбирается, а советы дает, внезапно разболевшейся поясницы (повернулся неловко), в общем, поводов хватает.

Хуже, что раздражение способно быстро перерасти в недовольство всем и вся, в том числе и самим собой. Может, даже больше всего именно собой. Ну не нравится Родион сам себе, причем не в последнюю очередь из-за этого раздражения, от которого всякие тоскливые и неправильные мысли. Он даже в монастырь ездил, там батрачил, как бы на послушании, с батюшкой душеспасительные беседы вел…

А Профессору, кажется, все по фигу. Доброжелательный такой, всегда в хорошем настроении, вообще молоток. Может, потому он ему и нравится. «Сколько мне, по-твоему, годков?» – спросил как-то немного кокетливо. Родион помялся: «Ну, может, семьдесят два». – «А восемьдесят семь не хочешь?» – «Правда, что ль?» – искренне изумился Родион. Профессор удовлетворенно кивнул.

Он даже без палочки обходится. Ходит быстро, худощавый, поджарый. И обслуживает себя сам. Однако ж воду таскать все-таки трудновато, пять литров – это уже вес. Только если литр-полтора.

В минуты же раздражения Родиону разные тоскливые мысли приходят, да вот хоть бы и такая: а надо ли жить так долго? Даже в его сорок с небольшим иногда все настолько опостылевает, что волком завыть хочется, а уж в восемьдесят семь… Тем более когда человек совсем один, как Профессор.

Занозистые мысли.

Выпивать нужно не менее двух, а то и трех литров в день. Это у Профессора как закон. Он его свято придерживается, а это значит, что за день у него уходит больше половины бутыли плюс чай, для которого он использует ту же воду. День – больше половины бутыли. Так что курсировать к источнику приходится раз в два-три дня. Нет, Родиону не трудно, отчего не помочь человеку, а тем более старенькому? И все равно время от времени возникает ощущение некоей принуды, тягости, оттого, наверно, и раздражение.

Родион с ним борется, с этим ощущением. Когда он работает на крыше, то видит Профессора с высоты двухэтажного дома, отсюда тот кажется маленьким и жалким. Что ни говори, а восемьдесят семь – это круто. Некоторые и до половины не доживают, а он вполне еще себе ничего. Одевается аккуратненько: жилетка, рубашечка, брючки глаженые… Даже без очков. Выбрит всегда тщательно. Белые волосики пушатся на затылке. В общем, блюдет себя.

Вода же для Профессора – это все. Источник жизни.

Впрочем, Родион и без него знает, еще со школы, что человек на девяносто процентов состоит из воды. А еще вода, утверждает Профессор, подобно живому существу способна откликаться не только на слова человека, но и на его внутренние импульсы. Вроде как считывает информацию на биоэнергетическом уровне. Сами могут не знать, что у них творится внутри, зато вода чувствует, не обманешь ее. Своего рода детектор. Если бы умели общаться с ней по-настоящему, то и болели меньше, и жили дольше…

Время от времени вечерами Родион спускается к местной речушке Веснянке недалеко от источника, садится на берегу и смотрит на ее быстрое переливчатое течение. Речушка так себе, узенькая, неглубокая, но вода в ней довольно чистая, даже дно видно, песчаное, мальки мельтешат. Вдоль берега ивы растут, тень от их раскидистых ветвей покрывает все прибрежное пространство. Тихо, сумрачно, пустынно.

Родиону нравится сидеть здесь, покуривая и слушая журчание водички. Вот, он уже привык пользоваться этим словцом, вроде как это не речка даже, а некое живое существо, прирученное. Несколько раз он заходил в нее, хотя вода ему здесь чуть выше пояса – не поплаваешь. Но он не затем и влезал, а с затаенной мыслью, что водичка что-то в нем переменит. Может, сил прибавит, может, всякую накипь смоет… Рассказывал же Профессор, что если накануне какого-то праздника (забыл какого) сто с чем-то раз окунуться в проточную воду, то после смерти праведником войдешь в Царствие Небесное.

После таких купаний Родион и вправду чувствовал себя бодрее, как если бы принял душ или сходил в баню. Приятно, конечно, когда чуть согретая летним солнцем вода мягко обтекает натруженное потное тело, щекочет, словно играет. И смотреть на нее приятно, на скользящие блики и тени. Ветви в ней отражаются – будто прорастают куда-то дальше, в неведомый подводный мир.

– Глянь, глянь, какая она, – ласково бормочет Профессор, наполняя очередной стакан и разглядывая воду на свет. Худые узловатые пальцы его подрагивают, как с похмелья, стакан вибрирует. – Видишь маленькие пузырьки по стенкам? Это не просто пузырьки, это – кристаллы жизни. От того, как ты относишься к водичке и вообще к миру, зависит, какими они будут. Если ты к миру с любовью и добротой, то образуются кристаллы счастья, если равнодушно, то кристаллы будут другой формы, если недоброжелательно, то третьей, водичка чувствует…

Родион слушает Профессора, прикрыв глаза. В последнее время он устает больше, чем обычно. Всю ночь шел сильный дождь, нападало много сухих листьев… Дело к осени. Родиону почему-то не по себе, особенно вечерами, мир как бы отдельно, а он отдельно. Вроде как чужой он на этом празднике. Домой уже тянет, к жене и сынишке. В такие дни он особенно боится сорваться. Точит его…

Кристалл счастья – это красиво, само слово «кристалл» тоже красивое. Нравится оно ему. Слушает он Профессора вполуха, все это уже рассказывалось не раз. Профессор старенький, забывает нередко даже то, что говорил пятнадцать минут назад.

Впрочем, пусть говорит, это не мешает Родиону дремать, расслабленно откинувшись в удобном кресле. Профессору и не надо, чтобы непременно отвечали или даже вообще как-то реагировали, главное, чтобы слушатель был. Вода для человека – самая естественная среда, даже роды в воде проходят гораздо легче и успешнее. Ну, Родиону это все по барабану, ему не рожать, но звучит тем не менее убедительно. Финны, например, меньше болеют и вообще более спокойный и уравновешенный народ – почему? И в стране у них все тихо, мирно и ладно – не по той же ли причине? Да, именно потому, что они больше, чем другие народы, проводят в воде, в смысле принимают ванны, купаются в бассейне и так далее.

Интересно, вяло думает Родион, почему именно финны, а не те, кто живут на берегу какого-нибудь теплого южного моря, где можно плавать чуть ли не круглый год, – турки, или египтяне, или итальянцы?..

Хрипловатый голос Профессора убаюкивает.

Удивительно, что, поглощая столько жидкости, Профессор редко ходит по нужде. Родион, даже когда пьет совсем немного, бегает в гальюн чуть ли не через каждый час, а иногда и чаще. Профессор говорит, это не всегда зависит от количества жидкости. Обмен веществ, состояние почек, мочевого пузыря и разных прочих органов… Если ты интроверт, то это тоже играет роль, люди, погруженные в себя, делают это чаще экстравертов.

Если понимать эти мудреные слова так, как объясняет Профессор, вряд ли Родиона можно назвать интровертом, да и экстравертом тоже. Тогда кто же он? Про себя ему думать скучно и невнятно. Человек и есть человек. Может, у него не в порядке почки и надо пойти к доктору? Или попробовать, как советует Профессор, полечиться все той же водой из их чудодейственного источника. Хотя не исключено, что как раз эта замечательная вода так на него и действует, что само по себе, может, даже и неплохо. Раз Родион часто опорожняется, значит, его организм очищается, шлаки всякие выводит, и вообще.

А самому Профессору, получается, очищаться не нужно. Его организм уже настолько чист, что и выводить нечего. Все полезное из воды сразу в кровь поступает, подпитывает дряхлеющий организм.

Родион несет полные бутыли и думает про кристаллы. Вот, положим, у него сегодня с утра дурное настроение, в таком состоянии он угрюм, вспыльчив, даже злобен, тут не то что кристалла счастья, вообще, наверно, никакого кристалла (чтоб красиво) не образуется – только разве осадок мутный. А вода, значит, считывает эту информацию, заряжается его негативом и потом передает эту информацию Профессору. Хорошо ли это? Не наносит ли он тем самым Профессору серьезный вред?

Он останавливается, ставит бутыли на землю, присаживается на корточки и внимательно всматривается в наполняющую сосуды жидкость. Нет, осадка вроде не видно, водичка прозрачная, с блестками, даже на душе светлее. После этого и бутыли кажутся легче, не так оттягивают руки. Теперь осадок уже вряд ли выпадет, нормальная будет вода, без негатива.

Главное – не причинить вреда. В конце концов, Родион – самый обычный человек, именно обычный, в нем всякое намешано. Кабы еще не зеленый змий и не подсасывающая непонятная тоска. Но если он ненароком насытит сверхчувствительную воду не тем, чем надо, то и вправду может причинить Профессору вред?

Раз так, заключает он, то смысла в его хождении к источнику никакого. С неменьшим успехом он мог бы набирать воду из водопроводного крана, причем вода оттуда, по идее, должна быть более стойкой к внешним воздействиям, менее восприимчивой к ним, а значит, и менее вредной. Вот только не почувствует ли Профессор разницу во вкусе? Все-таки водопроводная вода более жесткая, слегка отдает ржавчиной и чем-то еще, пить ее лучше кипяченой, а кипяченая вода, по словам Профессора, все равно что мертвая вода, в ней нет ни антиоксидантов, ни полезной целительной информации… Вообще ничего. Жизни в ней нет.

Отправляясь в очередной раз за водой, Родион неожиданно для самого себя сворачивает в другую сторону от источника. Он идет к водопроводной колонке на углу улицы, всего метрах в трехстах от домика Профессора. Струя из колонки вялая и чуть желтоватая. Не спеша он наполняет бутыли и потом так же неторопливо, с остановками, возвращается. Угрызений совести он не испытывает, только некоторое беспокойство: не обнаружится ли подмена?

Целый день потом он проживает в тревоге: как там Профессор? Не заметил ли разницы? А если заметил, тогда что? Действительно – что? Рассердится? Потребует объяснений? Перестанет доверять ему носить водичку?

Родиону и впрямь немного не по себе. Ведь, по сути, он обманул Профессора, подсунув тому неправильную воду. Обман Родиону не по нутру. Не любит он лукавить – такая уж у него особенность. Пусть даже из серьезных, весомых соображений, к каковым, безусловно, может относиться мысль об испорченной его негативным биополем жидкости.

Вечером он не выдерживает и заходит к Профессору – вроде как за пустыми бутылями. Тот сидит перед включенным телевизором и, полуобернувшись, как ни в чем не бывало приветствует его взмахом руки. Рановато, милок, пожаловал, у него еще прежняя водичка не кончилась, да и пить что-то не хочется, такое тоже бывает. Если организм насыщается, то сам дает понять. И не стоит себя заставлять. Надо прислушиваться к своему организму, к его сигналам. Профессор задумчиво прикрывает светлые, словно немного выцветшие глаза, вроде как действительно прислушивается.

Он еще много чего излагает опершемуся о косяк двери Родиону, который поглядывает на экран телевизора, где показывают сериал про милиционеров. Все это Родион уже слышал. Сериал он, впрочем, тоже смотрел неоднократно, благо его повторяют каждый год, хотя не исключено, это какая-то новая серия (сразу не разберешь, настолько они похожи одна на другую). Родиону скучно, а где-то в глубине души шевелится червячок раздражения – плохой признак.

Весь следующий день, укладывая последние листы шифера на крыше соседнего дома (совсем немного осталось), Родион высматривает Профессора, который обычно по нескольку раз выходит в сад прогуляться. А иногда просто стоит на крылечке, которое Родион ему в прошлом году подправлял, смотрит на деревья, на небо, подставляет розоватое довольное лицо солнцу, улыбается безмятежно – блаженный такой вид. Он и есть блаженный, вода, видите ли, его питает и исцеляет. Живая вода. Мертвую воду он, понимаете ли, не пьет, не по нутру она ему. Живая, мертвая… Как в сказке. Старый что малый, думает раздраженно Родион, сказками кормится.

Почему-то Профессора не видно сегодня, даже странно. Не случилось ли чего?

А вода из ближней колонки – нормальная, Родион ее сам пил, и не раз, вода как вода…

Тук, тук, тук

Тяпает и тяпает.

Где-то в половине шестого утра уже слышен стук ее тяпки. В это время еще сравнительно свежо, но уже чувствуется приближение жары, она в этом году аномальная и аномально долго держится, почти без дождей. Все пересохло, с деревьев падают сухие хрусткие листья, крошатся в пыль под ногами, мух почти нет – им тоже не по нутру такой зной, только ошалевшие осы носятся по округе.

Ее тяпка стучит мерно, как метроном, будто это работает не человек, а механизм. И так час, два, три… Одета она в какую-то рабочую выцветшую спецовку, синие тренировочные штаны с обвисшими коленями и галоши – наряд совершенно не по погоде, кажется, что в таком скафандре просто невозможно выдержать. Если учесть, что ей немало годков, то возникает впечатление чего-то нереального, неправильного, такого же аномального, как и свихнувшая всем мозги жара.

Между тем участок у нее образцовый – грядка к грядке, ряд к ряду, росток к ростку, ни травинки лишней, ни веточки, ни сорняка, кусты смородины и крыжовника аккуратно пострижены и подвязаны, дорожки вычищены и посыпаны желтым песочком – непонятно, что там еще тяпать, – все просто сияет чистотой и порядком, от которого почему-то веет пустыней, несмотря на то что все растет и плодоносит. Вдоль дорожки цветут гладиолусы и флоксы, урожай огурцов на грядке такой, что хоть на рынок неси.

Сколько ж здоровья нужно, чтобы так вкалывать? Народ, даже молодой, еле просыпается, а она спозаранку со своим любимым инструментом. Тук, тук, тук…

 Что ей под восемьдесят – это предположение, может, больше, может, меньше, никто ее об этом не спрашивал. А так разве определишь? Вроде и не старушка, а просто очень пожилой человек – спина согнута, морщинки, а присмотреться – глаза молодые, даже с задоринкой. Или это не задоринка, а что-то другое? Может, даже совсем противоположное. Да и всматриваться в них никто не отваживается. С ней даже здороваются осторожно, понижая голос, или, наоборот, излишне бодро. Взгляд отводят.

Пять лет назад умер ее муж, инфаркт, на следующий год сестра, еще через некоторое время брат, за ним сын и вот совсем недавно, года еще нет, дочь, чуть больше сорока…

Все просто в шоке.

Ходит она по участку, низко наклонив голову, словно ей навстречу ветер, хотя никакого ветра нет. Будто прячется, стараясь стать совсем незаметной. Она и везде так, и на улице тоже. Не идет из магазина, а как бы проскальзывает – юрк серой мышкой. Вроде и не видел никто.

А если даже кто и видел – что с того? Все уже перестали выражать ей сочувствие, сколько можно? Лишнее напоминание… Все ее жалеют, но теперь уже отстраненно, жизнь есть жизнь…

Была же бойкая, разбитная, поучала всех. Будто чувствовала свое право: она-то все делает как надо и знает, как надо клубнику полить или малину удобрить, квас приготовить или огурцы засолить, с мужем разобраться или детей воспитывать… Иногда, правда, не прочь была и посетовать: каждый день одно и то же, одно и то же… как рабыня…

Утром же все как и прежде, по заведенному порядку.

Гордость.

Пусть и надоело, однако ж вот делаю. И укоризненный взгляд в ту сторону, где не делалось. Где отдыхали, загорали, жарили шашлыки, пили вино или пиво, играли в карты или читали книгу. Человеку некогда отдыхать и развлекаться, человек должен работать, обязанности свои выполнять. Какие обязанности? Ну всякие. Какие возложены, такие и должен. Пусть даже неведомо кто возложил, все равно.

Она иначе не может.

Поверх волос косынка, она быстро идет по дорожке, обсаженной цветами (еще сестра сажала, она только поддерживает), мельком поглядывает по сторонам – все ли в порядке? Еще бы! До какой-то даже стерильности. А ведь сама жалуется, что никому это не нужно. Зять теперь редко наведывается, да и раньше, когда дочь была жива, не часто жаловал – ни к чему ему эти дачные заботы, все это копошенье в грядках. Приедет, траву покосит, гвоздь вобьет – и до свидания. Так что ее подвижничество действительно никому, кроме нее самой, не нужно. Некому оценить, разве что соседям. Но она сторонится, словно мор, постигший ее семью, каиновой печатью лег и на нее. И голову пригибает, чтобы ее не было видно, а может, чтобы самой ничего не видеть, кроме своих образцово-показательных грядок.

Однажды она появляется возле невысокого штакетника, разделяющего два участка, подзывает негромко трехлетнего соседского мальчонку. В руках шуршащий прозрачный пакет, а в нем – пластмассовая баночка в виде румяного Деда Мороза в красном тулупе с белоснежным воротником и манжетами. Вроде как игрушка – сувенир для малыша. Почему Дед Мороз, при чем тут, если на дворе в самом разгаре лето, а до Нового года еще жить и жить? Мальчуган подбегает на зов, подозрительно смотрит на Деда Мороза и тут же уносится прочь, не проявив ни малейшего интереса.

– Ишь какой! – говорит она без всякой обиды. – Может, потом возьмет?..

Пакет остается лежать под яблоней, словно это вовсе не яблоня, а новогодняя елка, и лежит так несколько дней, чтобы потом исчезнуть. Вскоре там же появляется ярко-красный автомобильчик, «феррари», его-то уж мальчугану точно не обойти. Роскошная машинка. Однако и та пролежит дня два и пропадет так же внезапно, как и появилась. За машинкой с тем же результатом последуют набор зеленых оловянных солдатиков, шашки в серой пластмассовой коробке, трубка-калейдоскоп, книжка-раскраска… Они будут появляться под ближней к забору яблоней и дня через два, невостребованные, исчезать.

Может, малыш просто не замечает их? Нет, это не так. Он все видит, у него отличное зрение, лучше, чем у всех. Иногда он даже приближается к яблоне и на некотором отдалении внимательно разглядывает новую игрушку. На его румяном личике ничего, кроме обычного любопытства, которое не перерастает во что-то большее – например, в желание взять в руки, пощупать, повертеть, поиграть…

Такое впечатление, будто между ним и очередным сувениром проведена невидимая черта, которую он не в силах пересечь. Любопытство в его глазах быстро сменяется вроде как недоверием, тем более странным, что в этих игрушках нет ничего особенно настораживающего – игрушки и игрушки, банальные, как и все прочие. Нет, он предпочитает возить на веревочке свой видавший виды грузовичок, нежели взять в руки ярко-красный спортивный «феррари» с широко расставленными колесами, блестящим, как зеркало, бампером и раскосыми фарами.

Возле забора с ее стороны произрастают кусты смородины, за ними грядки с клубникой, огурцами, еще какими-то овощами. Если она копается в огороде, то невольно получается, что она близко от соседнего участка. Стук ее тяпки или лопаты раздается довольно громко, особенно в безветренную погоду. И голос тоже слышен очень отчетливо, как если бы она была совсем рядом. С беззаботной, даже веселой укоризной она полушутливо выговаривает малышу:

– Ты почему такой, а? Почему не берешь подарков?

Малыш косит на нее глазом, но ничего не отвечает, отмалчивается. Это удивительно – при обычной его общительности и говорливости. Он и не задерживается поблизости, медленно-медленно, шажок за шажком отступает в сторону, а потом быстро поворачивается и уносится туда, где его уже не разглядеть.

Не складываются у него отношения с соседкой, ну никак!

Наверняка ей обидно, хоть она и делает вид, что не придает этому никакого значения. Ребенок и есть ребенок. Нет, ничего оскорбительного, ничего уязвляющего. Мало ли что мальчишке придет в голову, он ведь у них такой фантазер. Между тем она не оставляет попыток всучить ему что-нибудь новенькое, тратит деньги на подарки, иногда весьма недешевые, – и зачем?

Этим вопросом они частенько задаются. Добро бы малыш принимал ее подношения или хотя бы вступал с ней в разговоры, только ведь ничего, ровным счетом. Он ее как бы не замечает. И мимо яблони пробегает, не проявляя ни малейшего интереса к очередному сувениру. Добиться от него какого-то ответа тоже невозможно. Он просто не реагирует. Словно подговорили ребенка.

Она присаживается на корточки возле забора, смотрит на играющего в песочнице посреди сада малыша. На ее загорелом морщинистом лице легкая улыбка. Она шепчет, но достаточно громко:

– Ну что, будешь со мной дружить?

Нет ответа.

Она снова принимается за свое любимое дело – обработку грядок. Тук, тук, тук… А потом опять подходит к забору и тихо зовет:

– Эй, а хочешь попробовать моих огурчиков? Прямо с грядки. Вку-у-усные…

Они у нее и вправду отличные. И урожай такой, как ни у кого.

– Ну зачем вы?

– Берите-берите, – протягивает она довольно вместительную миску, полную небольших крепких пупырчатых огурчиков. – Не хотите так, можете засолить, я дам рецепт.

У нее и соленые получаются на славу, с хрустом. Любо-дорого.

– Малыш, хочешь попробовать?

Где малыш? Нет малыша.

И огурцы соседки его нисколько не привлекают.

Тук, тук, тук…

Нехорошо получается. Человек к ним со всей душой, а они… Верней, он.

– Малыш, ты почему такой?

– Какой?

– Ну вот такой.

– Какой такой?

– Ну с соседкой. С тетей Валей?

Оттопыренная нижняя губа, чуть приподнятые белесые брови, скучный, немного дурашливый, отстраненный вид…

Мы пишем

Она долго отказывалась, но в конце концов согласилась. Не так уж это трудно – взять ручку и начать писать. Не так уж важно, кто это придумал, главное – что это работает. Слова имеют большую силу. Есть какая-то тайная связь между написанным словом и высшей инстанцией. Услышать могут не услышать, а вот бумага учитывается даже небесной канцелярией.

В процессе писания информация отражается в сознании и уже оттуда, обретя в буквенных знаках необходимую полновесность, целенаправленно считывается наверху. Неисповедимы пути, но если ничто другое не помогает – ни свечки, ни молитвы, то почему не попробовать и этот способ? В конце концов, ведь и это молитва или что-то вроде того.

Разве не так же и с медициной? Можно испытать все самые эффективные и проверенные средства и потом, отчаявшись, попробовать какое-нибудь нетрадиционное, что-нибудь вроде водки с маслом или настойку на керосине, и вдруг произойдет удивительное, похожее на чудо.

Текст (назовем это так) надо писать непременно вместе. Если один человек, это может не иметь результата, а если двое или даже трое, то письмо становится как бы коллективным посланием, и действенность его способна вырасти во много раз.

Мы садимся за кухонный стол, предварительно протерев его влажной тряпкой, так тщательно, чтобы даже самой маленькой крошки на нем не осталось, раскладываем белые тетрадочные листки в линейку и шариковые ручки с синей пастой.

Нельзя пренебрегать всеми этими мелочами, так как даже малейший пустяк может стать преградой на пути к намеченной цели. Чистота – непременное условие. Все должно быть стерильно – не только мысли, но и предметы, поскольку и они тоже вовлечены в духовный процесс, а это действительно духовный процесс, кто пробовал – знает.

Словно святой дух стоит у тебя за спиной или витает над тобой и водит твоей рукой. Сначала вялая и нерешительная, она постепенно наливается непривычной тяжестью, потом вдруг появляются непринужденность и легкость, твердость и уверенность, душа воспаряет, и все твое существо проникается непоколебимой убежденностью, что все будет так, как ты хочешь. При условии, конечно, что твое желание бескорыстно и направлено на благое дело.

У нас оно, разумеется, благое. Если твой ближний живет как трава, и не просто как трава, а как сорная трава, то что тогда? Если человек не справляется с собой и опускается все ниже и ниже, если его уже не остановить – ни упреками, ни угрозами, ни усовещеванием, – то что делать?

Кодировали его? Кодировали.

С работы выгоняли? Выгоняли.

В милицию приводили? Приводили.

В вытрезвитель забирали? Забирали.

Били? И это тоже.

А что мать? Свечки ставила? Ставила.

Молилась? Молилась.

Ругала? Да сколько раз!

И что толку?

Ничего не действует. Вроде одумается, возьмет себя в руки, на работу устроится – все вроде путем, самое время вздохнуть с облегчением, как вдруг раз… И снова по-прежнему: друзья-приятели, пьянство, загулы, непонятные женщины, увольнения, снова диван, бутылки, грусть-печаль…

Сколько раз мать ему: слабак, при такой жизни скоро совсем здоровья лишишься, тюрьма по тебе плачет… Однажды не выдержала, призналась: я даже молиться за тебя не могу.

Он тогда расплакался, как маленький мальчик. Трет глаза руками, а слезы так и льются по щекам, так и льются…

Какой бы человек ни был, нельзя на нем крест ставить!

Поэтому мы и должны писать, сесть рядом, взять по листку бумаги и четкими, разборчивыми буквами, лучше печатными, рассказать о нем самое лучшее.

Ну, например, что он очень доверчив. Точно малый ребенок: что ни скажешь, всему верит. Разве так можно?

Сколько раз его обманывали – не счесть. Брали на работу, а потом увольняли, не заплатив ни копейки или гораздо меньше, чем обещали. Деньги одалживали и не возвращали. Меж тем он эти деньги не у кого-нибудь брал, а у нее, у матери. На черный день сбереженное. Как-то решила наконец сделать ремонт в комнате, обновить хоть чуть-чуть, обои купила красивые, качественные и в то же время недорогие, долго такие искала, нашла, положила рулоны под кровать, и вдруг – нет их. Где обои?

Оказывается, отдал приятелю, который тоже собирался делать ремонт. Ничтоже сумняшеся взял и отдал. Только потому, что приятелю приглянулись. Она, конечно, ему высказала все, что думала, и потом месяц не разговаривала. А он ведь, если вдуматься, из добрых побуждений…

Только не задавать вопросы, а писать утвердительно, с искренней убежденностью: он хороший! А что делает глупости и губит себя зельем, об этом не надо. Он и к дочери своей с любовью, хотя семья распалась уже через год. Конечно, какая женщина выдержит пьющего и все проматывающего мужа? Жена тоже понимала, что он хороший. Только, как это получше сказать, ну вроде юродивый.

Конечно, жалко, что расстались, особенно из-за ребенка, только что же ей, нянькой ему быть, сестрой милосердия? Не каждая на это согласится.

Сколько раз мать сыну внушала: хоть бы ребенка пожалел, постеснялся, не показывался в таком виде. Он и перестал показываться – в субботу или воскресенье заскочит на час-другой, и все, привет. Взрослый мужик, а так и ютится при матери. У него диван в их однокомнатной квартире, за шкафом, которым выгородили ему отдельный закуток, так он этот диван аж продавил, целыми днями тупит на нем, книжонки всякие бессмысленные почитывает, в телевизор глазеет. Или музыку через наушники слушает, какие-нибудь шансоны полублатные.

Вот – книжки! Не случайно же он их почитывает? Выходит, не совсем пустопорожний, есть в нем что-то, однако. Печатное слово, даже и легковесное, вроде всех этих детективов в ярких бумажных обложках, тех самых, какими все лотки завалены, а все равно ведь как-то поддерживает, хоть и немного, но дает душе. Про книжки обязательно написать, это ведь возможность и другого чтения. Правда, не получается у него. Новый Завет возле его дивана лежит (мать же и положила), можно сказать, у изголовья, только он его не читает. Возьмет в руки, подержит и отложит.

Что еще? Если за что-то берется, то старается сделать хорошо. Вот только заставить трудно. Даже если видит, что мать тащит ведро с водой, с любимого дивана не встанет, лишь взглянет исподлобья или скажет что-нибудь эдакое, вроде: «Чего надрываешься?» – и все. Может, и принес бы, но только жди, когда соизволит. Проще самой сделать.

Сказала ему однажды после очередного загула и прожженного сигаретой ковра (не хватало еще дом спалить!): «Все, отказываюсь тебя кормить, хочешь есть – иди работать, хватит иждивенничать на шее у матери. Нет больше сил терпеть!».

Ушел, несколько дней пропадал, она даже в милицию хотела звонить, потом явился – небритый, жалкий, потерянный, вид как у бомжа. Только ведь все равно на улицу не выгонишь, сын никак.

Писать трудно. Очень трудно. Слова не ложатся, не складываются во фразы. Казалось бы, сколько раз произносишь их, знакомые-презнакомые, а вот чтобы вместе соединились и чтобы ясно было, зачем ты их пишешь, – это совсем другое.

Надо, чтобы все как по правде, как должно быть, верней, как есть, пусть и в не явленном пока образе. Про Христа ведь тоже не знали, что он Сын Божий, пока слова не сложились.

Ручка не пишет? Надо поменять стержень. Или подложить что-нибудь под бумагу, чтобы стержень нормально скользил, а не увязал или, наоборот, не скреб, не спотыкался. Синяя паста какая-то блеклая, с фиолетовым оттенком, а местами розоватая, полупрозрачная – приходится всматриваться, чтобы некоторые слова разобрать.

Вспомни, как выводили буквы в первом классе, язык прикушен от усердия, буквы чуть наклонно, так, правильно, не нажимай слишком сильно, голову подними… Прописи. Целый ряд одной и той же буквы. Два ряда. Три.

Сейчас уже редко рукой пишут, больше по Интернету, sms всякие, несколько словечек, и ладно. По клавишам тюк-тюк. А тут не клавиши. Тут рукой непременно надо, рукой и сердцем! Непременно сердцем!

Зеркало

Они ему и вправду понравились. Вполне даже симпатичные. Особенно высокий – спокойное приветливое лицо, темные брови, тонкий прямой нос. Сразу располагал к себе, да и обращение вежливое, обходительное: «Давайте отойдем, не будем мешать проезжающим».

Никому не мешать – несбыточная мечта, люди постоянно мешают друг другу, что правда, то правда: либо встанут не там, где надо, не обращая внимания на проходящих или проезжающих, либо слишком приблизятся, разговаривают громко, либо еще что…

С. не хотел никому мешать, а за руль садился лишь по необходимости. Машина, пусть даже небольшая, – это уже некое особое место в пространстве, превышающее, так сказать, естественный объем тела. Занимать как можно меньше места в пространстве – все равно что раствориться в нем, ну, может, не совсем, но уж точно так, чтобы ни у кого не было претензий к тебе, чтобы никто не испытывал раздражения.

Что ж, виноват – значит, виноват. Вы нас задели, боковое зеркало, давайте сейчас отъедем вон к тому высокому зданию, стоянка опять же есть, там припаркуемся и все полюбовно решим. Вы, сразу видно, человек культурный, понимающий, машина-то не их, отцовская, дорогая, позвоним сейчас в автомагазин – узнаем, сколько стоит зеркало. Только отцу не надо говорить (как он мог сказать?) – с братом недавно несчастье случилось, не хочется расстраивать… И что-то еще, не требуя ответа, а как бы уже заручившись его молчаливым согласием и искренне радуясь этому, доверчиво, как своего, посвящая в круг собственных проблем и забот.

Второй, с небольшими рыжеватыми усиками, чуть пониже первого и не такой видный, подсел в его машину, и они тронулись вслед за черной (ага, цвет все-таки заметил) иномаркой к указанному зданию из стекла и бетона. Он даже не поинтересовался, что за здание, как, впрочем, и что у них за машина (марка). Главное, сейчас они все между собой решат, так что не надо вызывать инспекцию, ждать неведомо сколько, пока та приедет, заполнять всякие бумажки…

То есть он разбил их зеркало. Плохая примета. Он всегда побаивался зеркал, слишком уж они притягивали, завлекали куда-то внутрь себя в открывающееся там, за их гладкой поверхностью. Видеть себя изнутри и видеть в зеркало – совсем не одно и то же. Изнутри он вполне себя устраивал, в зеркале – начинал испытывать недовольство, как и рассматривая собственные фотографии. Зеркало – почти чужой взгляд, некая отстраненность, которая тревожит и даже пугает. Смотришь на себя, а видит тебя вроде кто-то другой.

Оказалось, что боковое зеркало у той машины стоит бешеных денег. Красивый протянул ему строгий и, судя по всему, недешевый мобильник: послушайте сами… Он поднес трубку к уху. Негромкий женский голос назвал сумму. Странное дело, он даже не отреагировал на эту почти фантастическую цифру, пусть так, что ж делать? Машина дорогая, зеркало дорогое, все дорогое, датчики там какие-то, обогрев, поворотник, сейчас чего только не накрутят. Главное, что скоро все закончится и пойдет своим чередом. Хорошо, люди приличные, всё миром. Что-то еще пытался припомнить про зеркало, боковое зеркало, правое, левое, вообще зеркало…

Рядом с С. юноша, почти подросток. Тоже симпатичный, молчаливый. Курьер. Они вызвали его из того здания, возле которого припарковались и где работал отец высокого. Именно этому юноше он должен был передать деньги. По пути к дому, пока ехали, паренек рассеянно смотрел в окно и время от времени позевывал, вежливо прикрывая ладонью рот. Не выспался? Да нет, вроде ничего, но спать все равно хочется. Скучная работа? И это тоже. Бывает, что весь день на ногах, в разъездах, а бывает, сидишь и скучаешь, даже книжку не почитать, не поощряется.

Вот паренек еще и книжки, оказывается, читает. С., можно сказать, повезло, что он попал на таких людей. Все тихо, без крика, мата, угроз. Корректно и даже, можно сказать, любезно. Он почему-то не сомневался в своей вине. Не сомневался, что задел именно он, а не его. Всегда, если что, почему-то чувствовал себя виноватым.

В детстве мать часто упрекала в эгоизме – что не считается с другими, делает все по-своему. В чем-то, наверно, она была права, но невозможно же жить только под чужую диктовку. У каждого своя жизнь, главное – не мешать, не причинять никому неудобств и тем более страданий. Он старался, тут ему нечего было себе предъявить.

Мать была как зеркало, она видела его, а он видел себя ее глазами. Он не нравился себе, потому что не нравился ей. Противостоять этому было трудно, и он, начав жить отдельно, не часто к ней заглядывал, чтобы лишний раз не быть в чем-нибудь обвиненным или уличенным. Так было легче примириться с собой, не испытывать постоянной вины. И все-таки оно было, это чувство, вспыхивало в самый неподходящий момент и отнюдь не всегда по делу.

Теперь, впрочем, все было слишком очевидно. Он сам слышал треск, сам остановился, правда, не сразу, а чуть проехав. Надо было посмотреть, что случилось. Тогда к нему и подошли те двое из затормозившей неподалеку иномарки с включенной аварийкой.

Паренек далек от всего этого. Ему просто поручили съездить и получить компенсацию за причиненный ущерб. Он и ехал, скучающее лицо, утомленный вид. Надо – значит, надо. Что для С. это большие деньги – кому какое дело до этого? Паренек по-прежнему тускло смотрел за окно и еле сдерживал зевоту.

Дома он усадил гостя в кухне, предложил чаю с бутербродом, а получив небрежно-вежливый отказ («Спасибо, не беспокойтесь»), направился в комнату за деньгами. Много денег, он только сейчас, уже после всего, начинал по-настоящему понимать, что такие деньги – это немыслимо дорого для бокового зеркала пусть даже и накрученной иномарки. Руки подрагивали, когда пересчитывал купюры, но желание поскорей закончить со всем этим было сильней всяких сомнений. Пересчитал еще раз.

Паренек подремывал, прислонившись к стене, казалось, ему всё до фени. Стопка помятых, видавших виды банкнот перекочевала в его руки, он как бы нехотя, но ловко пересчитал их, сунул в нагрудный карман куртки, что-то невнятно бормотнул…

Проводив паренька, С. побродил бессмысленно по квартире, радуясь, что вот теперь все окончательно завершилось, он свободен и никому ничего не должен. Здесь он в своем обжитом пространстве, в своей обители, в своем углу, так что все замечательно, все прекрасно. Хорошо – только зеркало и что парни попались не зловредные.

Между тем на душе все равно было муторно, с каждой минутой все больше. Лишь сейчас до него вдруг стало доходить, причем с какой-то ледяной неукоснительной ясностью, что его просто-напросто развели. Объегорили. Надули как мальчишку.

Нет, не о деньгах он сейчас думал. Как же так получилось, что он поддался на эту удочку, на этот вполне классический развод? Ведь он не разглядел толком ни поврежденного зеркала, ни номера машины, ни даже ее марки… Лох он, вот и все, самый натуральный, образцовый, можно сказать. И как ни утешал себя, что лох, если вдуматься, – обычный добропорядочный гражданин, в меру доверчивый, в меру наивный, не ожидающий каждую минуту подлости или подвоха, по всему выходило, что он… ну да, так и есть.

Спустя еще час он в третий раз звонил приятелю и спрашивал, что же с ним все-таки было? Что со мной было? Тот терпеливо и сострадательно объяснял: да, его развели. Каким образом? Самым обычным – устроили театр с якобы мелким ДТП, разбитое зеркало и так далее…

Ничего не помню, с ужасом в голосе говорил С. И что, неужели он заплатил? Вроде бы да, отвечал приятель. И сколько? Неужели?

А приятель и вообще рассказывал невероятное: дескать, даже человека привел домой, которому и вручил деньги.

Да ладно?! Не может быть, нет, это невозможно!

Воцарялось долгое тягостное молчание. Потом слышался глубокий тяжелый вздох: нет, тут что-то не так…

Он действительно не помнил. Если и вспоминал, то обрывками. Нет, его не разыгрывали, что-то действительно было, но что? Неужели все то, что ему рассказывали? Но ведь передавали ему то, что якобы поведал он сам. А вдруг ему просто приснилось? В это он, впрочем, не верил. Все-таки было, было…

Тем, кто разговаривал с ним, иногда казалось, что он немного играет, что это тоже как бы чуть-чуть театр. А может, он нездоров – последствия стресса. Не исключено, организм просто отторгает негатив, сопротивляется, борется с ним. Он просто не хочет помнить.

Версии разные.

Правильно, потому и не понимает, сознание было отключено (обычный гипноз), а действовал механически…

«Ну ладно», – устало произносил С. и клал трубку, неожиданно прерывая разговор. А спустя несколько часов снова звонил ровно с тем же: что со мной было?

Все повторялось.

Несколько раз он подходил к зеркалу в коридоре и смотрел в него. Глянцевая поверхность была чуть мутновата, то ли от пыли, то ли от времени, отражение казалось чуть-чуть размытым. Почему-то оно не давало ему покоя, это зеркало, словно каким-то образом было ответственно за то, другое, которое он якобы случайно повредил. Он стоял перед ним, тупо разглядывая морщинки около глаз и на лбу. Что-то он хотел от него, чего-то ждал, какого-то ответа.

Ответа не было. Был только он, и там, в таинственном зазеркалье, в простирающемся куда-то вдаль узком колодце пространства, – тоже. Снова он занимал больше места, чем хотел, куда-то прорастал, кому-то мешал, кого-то отталкивал. Может, он и вправду не задевал никакого зеркала, а все было умело, мастерски подстроено. Это не он вторгся в чужое пространство, это вторглись в его пространство.

Он смотрел на себя и брезгливо поджимал губы. Морщинки становились с каждым годом все заметнее, все глубже, прорезая кожу под разными углами, скулы выпирали, из оттопыренных ушей некрасиво торчали седые волоски.

Какой ответ ему еще нужен?

Если он чего-то и хотел сейчас, стоя в очередной раз перед зеркалом и разглядывая свое мутноватое отражение, так это освободиться от себя. Чтобы ни места в пространстве, ни мыслей, ни вины… И почти не удивился, когда его отражение стало медленно бледнеть и таять, словно кто-то невидимый стирал его ластиком или тряпкой, – плечи, ноги, туловище… Словно морозец затягивал инеем стекло, скрывая за ним его невысокую фигуру, только лицо еще некоторое время бледнело в узком, как бы продышанном круге, – лоб, глаза, нос, подбородок…

Потом растворились и они.

Жертва 

Воочию его никто – кроме хозяев, разумеется, – не видел. Белых наседок, бродящих по специально огороженному возле курятника участку, видели, а его – нет. Только временами громкое хлопанье крыльев и главное – сиплое кукареканье ранним утром, когда все еще досматривают самые сладкие сны. Начиналось оно где-то в четыре утра, когда рассвет только-только зарождался, и не утихало часов до десяти. Кукареканьем, впрочем, этот натужный дребезжащий хрип можно было назвать с большой натяжкой. Доспать нормально тем не менее не удавалось – противные скрежещущие вопли прорывались и сквозь сон.

Может, он был писаным сказочным красавцем – крупным, с алым или малиновым гребешком, рыжими крыльями, оранжевыми шпорами, острым, чуть загнутым, как у стервятника, клювом. А не исключено, наоборот, мелким, невзрачным замухрышкой какого-нибудь грязного оттенка. Бывало, вроде мелькнет за кустами или поблизости от курятника, но толком и не разглядишь, такой шустрый. Прямо партизан какой-то. Однажды, впрочем, кто-то видел большую тень птицы на ветке яблони недалеко от курятника, но был ли это он или кто другой, трудно ручаться.

Кукарекал он не только по утрам, но и днем, и вечером, и даже ночью. То ли слишком возбудимым был, то ли нарушение в психике, отчего любое время суток воспринималось как утро, когда ему заступать на вахту. Вот только связки у него не выдерживали такой сверхнормативной нагрузки. Децибелов, правда, хватало, к тому же он очень старался, а вот звонкости и первозданной чистоты звука – увы и ах.

Кур он топтал добросовестно, и те так же добросовестно неслись. То и дело на участке соседей раздавалось заполошное квохтанье. Яйца же все были образцовые, как на подбор – крупные, белые, с благородной мраморной крошкой на скорлупе… Желток яркий, упругий, всем желткам желток, словно специально раскрашенный.

Перепадало и соседям отведать. Действительно вкусные. Так что претензии по поводу голосовых данных нашего героя сразу представлялись неуместными.

Клава, хозяйка, была счастлива – так ей это нравилось, ну что куры и все такое… Вроде бы родилась и живет в городе, а душа никак не отстанет от детских впечатлений, когда гостила у бабушки в деревне под Торжком. Какая живность там только не водилась (любила вспоминать) – куры, кролики, свинья, козы… Она и фотографии показывала тех лет: пухленькая кудрявенькая девчушка с большими, широко распахнутыми глазами сидит на скамейке с курицей на коленях. Куры за ней табунком ходили – так к ней прикипели. Цыплят, можно сказать, своими руками выхаживала. Опять же фотография: она, в светлом ситцевом платьице, босая, раскинулась на выгоревшей от солнца травке, а вокруг и даже на животе у нее копошатся желтые комочки.

В последние годы о том только и мечтала: выйдет на пенсию и сразу займется разведением всякой живности. Ей вообще хотелось переселиться сюда, на природу, и не только на лето. Собирались на пенсии круглый год здесь жить, печку топить, зимой время от времени наведывались. Не смущало, что безлюдно, сугробы – ни пройти, ни проехать. Добирались, однако. Сами треть улицы разгребали от снега, не ленились, а надо, и грейдер могли привлечь.

«Что вы, зимой здесь замечательно, тишина такая, словно одни в целом мире, а дышится как! – делилась Клава, и зеленоватые глаза ее влажнели. – Выйдешь вечером из натопленного дома на мороз, воздух аж звенит, звезды мерцают, как льдинки, голова кружится, словно вина выпила».

Так что и дом они с мужем в перспективе будущего проживания отгрохали солидный – добротный двухэтажный зимний дом (вместо убогого, хлипкого, насквозь продуваемого старого), первый этаж из кирпича, второй из дерева.

Ее это был почин или мужа, кто знает, но Константин тоже был расположен к сельской жизни.

Долго они строили дом, лет семь или восемь, деньги периодически заканчивались, рабочие тоже менялись. Костя халтуру не поощрял, ругался с ними, а потом просто прогонял и нанимал других. И все у него в конце концов получалось – дом, сад, парники, даже собственный колодец…

Любили они дачу, любили свое хозяйство. Неизвестно, кто больше, он или она.

Другие в отпуск на юг, к морю, в дальние страны, а Мизиновы – на дачу, к грядкам, к курам и кроликам. Что они делали с ними по осени, догадаться нетрудно. Только вот как отваживались? Может, кого-нибудь специально нанимали? В то, что сами, не очень верилось. Она – вся такая восторженная, трепетная: листики-цветочки, птички-синички, он хоть и крепкий хозяин, но не до такой же степени. Хотя, собственно, что? Деревня так деревня, нужно соответствовать.

Петух все портил. Чем больше он изощрялся, напрягая ущербные связки и истощая понапрасну отпущенный ему природой ресурс, тем все хуже у бедняги выходило. Да и окружающим от его убогих скрипучих рулад несладко. Причем не только соседям, но и хозяевам. Соседи терпели и пытались сохранять толерантность, хотя едва ли не каждое утреннее пробуждение начиналось с истошных инфернальных воплей, настроение сразу портилось, не говоря уже о том, что элементарно не удавалось выспаться.

Теперь касательно толерантности. Терпение терпением, но надо и честь знать. И нельзя не признаться, что в головах дружелюбного и все вроде бы понимающего люда зрели не самые благовидные мысли. Нет-нет, а кто-нибудь уже не раз бывал замечен возле сетки рабицы, разделяющей участки, причем именно в те минуты, когда петух уже закончил распевку и натужно выдавливал из глотки ни на что не похожие всхлипы.

Над птицей явно назревало что-то роковое, о чем она, вероятно, даже не подозревала, поскольку и сами хозяева никакого беспокойства не проявляли. Хотя, как выяснилось позже, не совсем так: постепенно и они созревали для неизбежности. Мойры уже готовы были перерезать нить.

Еще лето не кончилось, еще ярко рдела на солнце сладкая ягода малина и огурцы на грядках наливались хрустящей свежестью, только в одно прекрасное утро (оно и действительно было таким – солнечным, с легким ласковым ветерком), проснувшись позже обычного, все были сильно удивлены царившей над окрестностями тишиной. Она вливалась в душные комнаты вместе с жаркими лучами летнего солнца, ветерок отдувал задернутые занавески, призывая скорей распахнуть окна и двери и выйти в сияющий благодатный мир.

И тогда догадались, кому обязаны этой восхитительной тишиной: петух молчал… Ни хрипа, ни скрежета, ничего другого. Молчал он и днем, молчал и вечером.

Случилось. Петух утратил голос.

Владельцам его, впрочем, никто никаких вопросов не задавал, хотя, разумеется, любопытно было, что же в конце концов стряслось с крикуном. Хотелось знать, как был, если так можно выразиться, решен вопрос: сама ли природа, наскучив его слишком самоотверженным рвением, отпустила певца на покой, то ли хозяева отдали (подкинули) какому-нибудь страстному яйцепоклоннику, посуливши незаурядную петушиную активность. А может, просто выпустили на волю в надежде, что тот обретет себе какое-нибудь новое пристанище или, что еще вероятней, станет жертвой естественного отбора…

Но все скоро прояснилось. Хозяева действительно почувствовали, что всё, рубикон их терпения перейден и они больше не в силах выносить жизнерадостного петушиного ора. Да и мрачные физиономии невыспавшихся соседей, мелькавшие за оградой с разных сторон, тоже, вероятно, сыграли свою роль.

Не составляет труда представить, как это было (с теми или иными вариациями).

Хотя бы вот так. Хозяин берет в одну руку топор, второй крепко прихватывает попытавшегося было улизнуть хрипуна, вместе с хозяйкой они уходят за дом, где сложена поленница и где Константин обычно колет дрова. Там все и свершается, окончательно и бесповоротно (о подробностях история деликатно умалчивает).

Тишина стояла обалденная, как будто не один петух умолк, а все петухи на свете. Можно было подумать, что только у Мизиновых есть куры, хотя, не исключено, так и было. Прошли те времена, когда даже на дачах их держал чуть ли не каждый пятый, решая таким нехитрым образом проблему пропитания.

Но молчали не только петухи. Птицы, которые обычно громко гомонили летними утрами, разжигаемые побудочными кликами, тоже вроде притихли. Если прежде их звонкие бодрые трели перекрывали надрывный сип или вторили ему, то, странное дело, теперь никто не мешал, а они тем не менее предпочитали отмалчиваться либо чирикали как-то совсем вяло и скучно.

Ладно птахи, но и с собаками что-то происходило. Вроде совсем из другой оперы, однако теперь их лай слышался гораздо реже, даже собачьи разноголосые свадьбы, которые хоть кого могли вывести из себя назойливой истеричностью, и те вроде поутихли.

Про кур и говорить не приходится.

Впрочем, могло и почудиться.

Ладно, проехали. Только вот у дачелюбивых Кости с Клавой что-то не ладилось. Прежде приезжавшие сюда каждую пятницу вечером, а случалось, что и на неделе, если удавалось договориться на службе, с некоторых пор они появлялись совсем редко. Клава потерянно бродила по участку с задумчивым, отсутствующим взглядом и ни с кем не здоровалась, словно не замечала… Константин, раньше каждое утро начинавший с граблями или лопатой, теперь вставал поздно и лишь ненадолго выходил из дома, как будто в саду совсем не было дел. Если раньше слышались их голоса, то теперь создавалось такое впечатление, что они вообще не разговаривают друг с другом. Ни обедать позвать, ни вопрос задать, ни окликнуть… Ни слова. Молчком и молчком.

А следующим летом они и вовсе перестали появляться. Только дочь, у которой с мужем была в другом месте своя фазенда, время от времени наведывалась, чтобы проверить, все ли в порядке, да покосить вымахавшую в полчеловеческого роста траву.

И вдруг как гром средь ясного неба: Клава умерла.

От дочери же и стало известно. Неохотно и невнятно, тушуясь, та сообщила, что прибаливать мать стала как раз вскоре после расправы над петухом. И в ответ на недоуменные взгляды быстро уточнила: петух ей часто снился, все казалось, что она слышит сиплый дребезжащий клекот. Дошло до того, что, отводя глаза в сторону, поведала дочь: мать бродила по квартире и звала: «Пе-тя, петя-а!» Думали, что это у нее нервное и постепенно пройдет, однако ж вот как все обернулось.

Что касается Константина (про отца дочь почему-то говорила отчужденно, даже с затаенной, но сразу ощутимой враждебностью), то он к даче совсем остыл и ездить сюда больше не хочет. Не нужна, говорит, мне эта дача. Словно подменили человека.

Так до сих пор и неясно, что же в реальности произошло. Не в птице же этой злосчастной, в конце концов, дело.

Дом между тем стоит – добротный, видный (сколько сил и средств вложено), с высокими окнами, в нем бы жить и жить, а он пустует. И участок, прежде аккуратно подстриженный, с заботливо ухоженными грядками, зарастает сорной травой, дикими кустами, яблони плодоносят и сбрасывают никому не нужные яблоки, которые бесхозно гниют на земле. Сиротливо, чахло, запущенно на участке, будто выгорело что-то…

Избранник

Иногда мне кажется, что они обо всем догадываются. А может, вовсе и нет, просто они меня выбрали. Именно так.

Звонят чуть ли не через день, расспрашивают обо всем: как самочувствие, настроение, что собираюсь делать, не надо ли чем помочь? Сначала были сомнения в их бескорыстии, хотя зачем им? Все у них есть – деньги, квартира, загородный дом, машина… Полный джентльменский набор.

Он – бизнесмен, она сидит дома. Рыжеватые волосы слегка вьются, высокая, гибкая. Может, потому и звонит обычно она, скучно, наверно, одной в доме. Ну да, без детей-то… Вот и решили взять надо мной шефство. А я этого не люблю и никогда не любил.

Дружба дружбой, но не надо нарушать определенной границы. Может, кому и нравится такое чрезмерное внимание, а мне оно быстро начинает досаждать. Личное пространство нужно оберегать. Особенно в отношениях с женщинами. Природа им диктует или что, но они так или иначе пытаются утвердить свою власть над тобой.

А тут совершенно посторонние, соседи, только-только поселились – и вдруг такое расположение. Приятные люди, не спорю, вежливые, вроде как искренне интересуются тобой. Внимание проявляют. Заботу. Редкость сегодня, когда все решают в основном свои проблемы. Чтобы соседа опекать, для этого нужно… Даже не знаю, что нужно.

Наверно, они (она?) решили, что раз человек один, то о нем необходимо позаботиться. А между тем мне это действительно не нужно. Мне нравится жить одному, я отлично со всем справляюсь, даже обед могу приготовить, если уж очень захочется, бульон сварить из курицы или картошку пожарить. Правда, я делаю это нечасто, но только потому, что не люблю кухонных хлопот, мне не нравится мыть посуду и прочие бытовые мелочи. Пустой холодильник вовсе не означает моей беспомощности. Меня это вполне устраивает. Люди обычно судят по себе и потом делают неправильные выводы. Понятно, если бы я был совсем дряхлым стариком, а так…

Вот, опять телефонный звонок, я почти уверен, что это она звонит. Амалия. Редкое имя, но ей подходит. К ее темным бровям и волнистым рыжеватым волосам (иногда мне хочется дотронуться до них, ощутить их упругость). Можно, конечно, не брать трубку, но это было бы невежливо. И все равно в таком общении мало радости. Каждый раз одни и те же вопросы: как я, что делаю и не хочу ли зайти к ним? Или не надо ли что-нибудь приготовить? На ее предложения я всегда отвечаю отказом, а про «что делаю» придумываю что-нибудь малоправдоподобное вроде лепки из пластилина (она тут же изъявляет желание посмотреть плоды моего творчества) или рассматривания марок (сто процентов, что в ближайшее время мне подарят какую-нибудь красивую иностранную серию).

Было б странно, если бы я вдруг начал ходить к ним в гости. Взрослые люди, у них своя жизнь, зачем им? И что бы мы стали делать? Разговаривать? Но о чем? Людям не так много есть что сказать друг другу, а при такой разнице в возрасте тем более. Обменяться впечатлениями о прочитанном или вместе посмотреть какую-нибудь передачу по «ящику»? Можно, конечно, почему нет, но в этом наверняка будет натужность, а я этого не люблю.

Раньше это слово было моим любимым: естественность. Что естественно, то не стыдно. Но теперь я отношусь к нему настороженно: оно совершенно не отражает реального положения дел. Все самое ценное в человеческом мире как раз неестественно – религия, искусство, технологии, медицина… Когда я им об этом сказал, они многозначительно переглянулись.

Не исключаю, что они не прочь меня усыновить.

А еще им, конечно, жаль меня. Я вроде как почти сирота, брошенный на произвол судьбы. Так они думают. Живет один, ни с кем не общается. Они ни за что не поверили бы, признайся я, что всегда мечтал о такой жизни. Только в одиночестве человек способен оставаться самим собой. Это не сразу понимаешь.

На третий день после того, как меня отдали в детский сад, я ушел оттуда, долго бродил по городу и только к вечеру вернулся домой. Разумеется, меня наказали, отец даже взялся за ремень, но вовремя одумался. Насилия бы я точно не потерпел. Да и решение мое было твердым: ходить в детский сад я категорически отказался.

Да, именно так. Не хочу и не буду. И пусть делают со мной что хотят. Отдавая детей казенному монстру, их фактически приносят в жертву. Обычно ссылаются на то, что нужно зарабатывать, даже верят в то, что говорят, но на самом деле это не так. Матери вполне могли бы оставаться дома, чтобы присматривать за детьми, общаться с ними и прочее. Или как-то чередоваться с отцами, которые делают из работы культ и не желают с ним расставаться.

В моем случае им, впрочем, ничего не грозило. Хотите работать – никто вам не мешает, я и один могу оставаться дома. Им вовсе не стоило тревожиться за мою безопасность и за безопасность жилья, шалить со спичками или электричеством я отнюдь не собирался. Я готов был соблюдать все правила – лишь бы не подвергаться унижению вселенской смази. Все восставало во мне. Иногда казалось, что в своем протесте я могу пойти на любую крайность, и намекнул на это родителям, бросив вполне выразительный взгляд на приоткрытое окно. Лучше бы мне не видеть в ту минуту их лица.

Нет, жалость вовсе ни к чему. Другое дело – доброта, простая сердечность. Но даже это кажется лишним, поскольку слеза совсем близко, можно раскиснуть из-за малейшего пустяка. Уголки губ тянутся книзу, на лоб набегают морщины, все лицо сжимается, подбородок начинает мелко дрожать… Стыдно.

Что говорить, нервишки ни к черту, а ведь всегда хотелось быть сильным и невозмутимым, как майор Гленарван из романа Жюля Верна «Дети капитана Гранта». Поздновато, дружище. Вроде бы жизнь постепенно вымораживает чувства, иссушает их, с годами невольно черствеешь и ко многому начинаешь относиться гораздо спокойней, а вот поди ж ты, сентиментальность тут как тут. Иное воспоминание способно вызвать целую бурю эмоций. Или музыка. Или неожиданный знак внимания… Да все что угодно, о чем сам и не подозреваешь.

Не так давно Амалия принесла туесок с отборной, красной, как кровь, клубникой, которая якобы выросла у них на даче. Сладкий клубничный дух заполнял квартиру даже после того, как сочная вкусная ягода была съедена. Мы ели ее со сметаной – так, как когда-то я ел ее в детстве, купленную мамой на рынке. Стоило произнести слово «мама», как подбородок предательски задергался. А ведь это могло произойти и при слове «сметана» или еще каком-то – явный симптом маразма. Амалия наслаждалась вместе со мной и даже пристанывала: ах, как вкусно! как вкусно!

Оказывается, в их семье со сметаной клубнику даже не пробовали, так что для нее это было настоящим открытием. Ее серые глаза замаслились и излучали блаженство, а я испытывал едва ли не гордость от того, что посвятил ее в это таинство.

Амалия – милая, и муж ее мне тоже нравится. Но главное, конечно, она. Нам ведь всем нужна мать, не обязательно даже реальная. Биологическое родство ущербно хотя бы потому, что в нем теряется индивидуальность. Ты уже не ты, а просто существо, отпрыск, дитя, которое любят безлично только поэтому. Посторонняя женщина, проявляющая к тебе повышенный интерес, а тем более внимание и заботу, – это совсем другое. Для нее ты прежде всего индивидуум, личность, пусть даже в истоке все тот же инстинкт материнства.

Я остро ощущаю исходящие от нее женские токи, которые, не могу не признаться, временами очень даже волнуют меня, и тогда уже вовсе не материнское начало я чувствую, а самый настоящий эротизм – в ее плавных, как у пантеры, движениях, вкрадчивых обертонах голоса, нежном обволакивающем взгляде. Иногда от такого вроде бы ненарочитого интима меня начинает клонить в дрему, а иногда наоборот – словно какая-то пружина сжимается внутри, я настораживаюсь, нервничаю и готов пуститься наутек, как почуявший опасность зверь.

Однажды я высказался достаточно прямо про материнский инстинкт и биологическое родство. Глаза ее вспыхнули, она некоторое время молчала, пристально рассматривая меня, а потом спросила:

– Зачем так?

Задело ее. Не исключаю, впрочем, что ее интригуют мои эскапады.

– А что, разве не правда?

Она неопределенно пожала плечами.

Еще я мог бы спросить: что ей (им) во мне?.. Хотя и без того понятно: пока я для нее терра инкогнита, загадка. В своем роде экспонат. Она и рассматривает меня как экспонат.

Это раздражает, а временами и по-настоящему злит, хотя кому-то могло быть лестно. Я начинаю срываться на сарказмы, а ее серые глаза от удивления распахиваются еще шире.

Иногда мне кажется, что она намного старше меня, а иногда – совсем девочкой. Собственно, так и есть, если мериться годами. Только ведь и я не всегда осознаю свой возраст. Никогда не думал, что смогу прожить столько. А оглянуться, так вроде и не жил вовсе, так все быстро. Да и вообще трудно свыкнуться с мыслью о конечности жизни. С тем, что человечество все быстрее и быстрее катится к финалу. Если это так, зачем рожать, воспитывать, страдать и так далее?

Когда я сказал ей об этом, она сначала рассердилась. А потом все оставшееся время была грустна и задумчива.

Приснилось, что я – раб этой женщины. Все происходило в каком-то белокаменном дворце с колоннами, скорей всего, античном. Мраморные полы и стены, украшенные скульптурами и барельефами, сумрак, пылающие светильники, бассейн с бирюзовой водой… Все очень живописно, как в цветном фильме. И удивительно сладостное чувство собственной неволи. Я наливал ей в большой, украшенный изящными рисунками бокал красное вино, подносил на подносе фрукты, вытирал большим мягким полотенцем ее нежное розовое тело после купания, массировал плечи…

Пробудившись, я силился воскресить недавние ощущения и по ним, как по мраморной лестнице, вновь проникнуть в тот чудесный мир, откуда меня только что вынесло в скучную серую явь.

При очередной встрече с Амалией я, слегка смущаясь, рассказал ей об этом сне и потом спросил:

– Как вы думаете, рабство в природе человека или это так, случайная ночная фантазия? И вообще, можем ли мы быть уверены, что это наши сны, а не забредшие к нам грезы коллективного бессознательного? И что во сне это действительно ты, а не кто-то другой?

Она только покачала головой.

Похоже, я напугал беднягу.

Раньше или позже они все равно узнают. Пристальный, изучающий взгляд Амалии разве не говорит о том, что она пытается постичь мою тайну (да тайна ли это?). Люди всегда пытаются побольше разузнать друг про друга, особенно если их что-нибудь затронуло. Это даже не любопытство, а нечто большее – желание глубже окунуться в чужую жизнь, которая часто кажется богаче и оригинальней, чем своя. Ну и ладно.

Никто не знает точно, сколько им прожито. Годами это не меряется. Времена откладываются в генах каждого, как годичные кольца в дереве, многими-многими слоями. Просто кто-то чувствует их, а кто-то даже не подозревает о них и живет будто с чистого листа. Даже если бы я раскрыл им свой возраст, они бы все равно не поверили. И правильно. Сколько ни есть, все мое. И какая, в конце концов, разница, сто или десять?

Старик слезящимися глазами, щурясь, смотрит в окно. Холодный лоб прижат к стеклу, сердчишко то трепыхнется судорожно, то замрет. Мальчик, взобравшись коленями на подоконник, с невнятной тоской смотрит вниз. По двору проходит знакомая женщина, высокая, статная, с закрученным на затылке узлом рыжеватых волос…

Туман, лошадь, траур

Раннее утро. Молочная дымка над землей, ночью выпал снег, но не холодно, туман клочьями. И вот оттуда, из тумана, вдруг лошадь, серая в яблоках, подошла и встала неподалеку, повернув к ним тяжелую голову с большими тихими глазами.

– Смотрите – лошадь!

– Точно, лошадь.

В том месте, где они находятся, буреет земля, вокруг же белым-бело. Только что они похоронили умершую ночью кошку и теперь стоят на дне оврага, думая про то, что их кошки, которая прожила с ними почти семнадцать лет, больше нет. Саперной лопаткой вырыли не очень глубокую яму и уложили туда застывшее, одеревеневшее, еще недавно поражавшее своей гибкостью и грациозностью серое с белым тельце. Забросали землей, сгребли, чтоб не сильно выделялось это место, снег.

А сверху, как бы нависая над ними, на краю оврага гордо возвышается серая в яблоках лошадь, задумчиво косит на них любопытным глазом.

Еще очень рано, только-только начинает по-осеннему медленно светать…

Серая в яблоках. Тогда тоже, кажется, была серая в яблоках, в сумерках толком не разглядеть. Она паслась посреди широко раскинувшегося поля, а он стоял на автобусной остановке и смотрел на нее. Конский силуэт на фоне малинового заката, солнце уже село, но закат все еще догорал. Она то вскидывала большую голову, встряхивала гривой и хвостом, отгоняя ночную мошкару, то снова опускала и начинала щипать траву. Он стоял и, завороженный, смотрел на нее, любовался и только потом вдруг заметил, что не один он на остановке, рядом еще кто-то, а он даже не услышал шагов – настолько был поглощен зрелищем. Тут же, рядом почти, незнакомая девушка. И тоже смотрит на лошадь.

А в нем была какая-то отрешенность, хотелось сохранить чувство умиротворения, и он неожиданно для самого себя вдруг сорвался с места и зашагал дальше, не дожидаясь автобуса. Вроде как помешали ему, нарушив уединенное созерцание. Потом, воскрешая тот закат и лошадь, вспоминал и незнакомку, так и оставшуюся незнакомкой, с весьма даже ощутимой горчинкой некой утраты. В общем, что-то он там оставил – важное, теперь, увы, уже невозвратимое.

Птичка вспорхнула, розовогрудая, на нижнюю ветку соседнего дерева, заблестела бусинкой глазика, прыг-прыг, стряхивая с нее первозданную снежную пыль. Отважная. И все смотрят теперь на эту самую птичку, сразу ее заметив, – уж больно близко, будто нарочно, подлетела она к ним, закачалась на ветке. Маленькая серенькая головка склоняется то вправо, то влево – разглядывает их.

Не такая же ли птичка-синичка, очень похожая, вспорхнула на краешек открытой форточки в тот час, когда стало известно о смерти отца? Мать позвонила по телефону, в голосе слезы: «Папа умер!»

Незадолго до этого отца отвезли в больницу с инфарктом, вроде уже кризис миновал, ему разрешили садиться, и вот…

Мать навещала его едва ли не каждый день, один раз выбрался и он – помог отцу побриться, тому непременно нужно было побриться, и сын методично водил жужжащей электробритвой по его бледным щекам, стараясь достичь такой гладкости, какую отец считал для себя нормой. От этого зависело его настроение, и он очень старался: вверх-вниз, потом кругами…

Нельзя было сделать тяп-ляп, тем более теперь, когда отец чувствовал себя почти беспомощным. Отец любил говаривать, что все надо делать хорошо, а плохо само получится. Плохо и получилось – несколько суток спустя сердце остановилось.

В ту минуту они как раз кормили трехлетнюю дочь, сидевшую за своим маленьким деревянным раскладным столиком на колесиках, который мог превращаться в высокий стульчик, и чтобы скрыть слезы, он отвернулся к окну, к светлеющей за ним березе, и тут заметил серенькую с белой грудкой пичужку на форточке.

Та заглядывала к ним в кухню, вертела головкой, блестела глазиком и как будто не собиралась улетать. Затем она перепорхнула на крестовину окна, словно попытавшись еще больше приблизиться к ним, несколько раз звонко щелкнула по стеклу клювиком, свистнула и, сделав небольшой вираж у окна, взмыла вверх.

А у него мелькнула мысль, что, может, это душа отца прилетала проститься с ними.

Собачонка рыженькая, очень похожая на соседскую по даче, небольшого росточка, с коротеньким, словно обрубленным хвостиком. Она выскочила неожиданно с противоположной от лошади стороны оврага и застыла, увидев их.

– Собака.

– На Мухтара с дачи похожа.

– Может, это и есть Мухтар?

– Откуда здесь взяться Мухтару?

Пес и вправду был похож на дачного соседского Мухтара, типичный «дворянин» с умными карими глазками и черным бархатным носом.

С кошкой у них были непростые отношения, Мухтар любил забежать к ним на участок и, если видел кошку, с грозным рычанием мчался со всех ног к ней, отчего та либо тут же забиралась куда-нибудь повыше, на дерево или на крышу, либо сигала в кусты. Но бывало и так, что она сонно и равнодушно смотрела на Мухтара прозрачными зелеными глазами, как бы говоря: «Ну и чего ты разоряешься, никто тебя тут не боится».

Мухтар от такой невозмутимости опешивал и, тормознув, начинал вежливо поводить вокруг носом, а то и пытался дружелюбно лизнуть соседку. Такой фамильярности кошка не выносила, и Мухтар мгновенно получал по морде. Может, и не сильно, но обидно.

Возмущенно поскуливая и тонко взлаивая, он продолжал крутиться вокруг, а кошка вновь укладывалась. Нисколько она его не боялась, это была ее территория, она была здесь хозяйкой. Не исключено, что она даже симпатизировала псу, ведь иногда и сама проникала по своим делам на соседский участок, и там Мухтар не прогонял ее и не пытался схватить, а только бдительно следовал за ней по пятам.

Иногда соседи, уезжая на несколько дней, оставляли Мухтара на их попечение, так что пес, заскучав, привычно захаживал к ним на участок – подкормиться и пообщаться, в том числе и с кошкой, а заодно проверить, не осталось ли какого лакомства в ее плошке.

И в самом деле, откуда здесь взяться Мухтару?

– Гляньте, гляньте, рыбки! – крик тревожно разорвал тишину парка.

Теперь они все толпились возле небольшой, максимум с метр, выемки в земле, чуть пониже от того места, где похоронили кошку. В выемке, наполовину прикрытой упавшей веткой, чернела талая вода. Никто, разумеется, не поверил, что в такой луже могут обитать рыбки, да и вообще кто-нибудь, разве что мутанты головастики, лягушачьи эмбрионы, но все тем не менее подошли.

– Рыбы тут жить не могут.

Однако ведь и вправду рыбки, несколько серо-буроватых рыбешек, даже не таких уж крошечных. Узкие тельца вибрируют совсем близко к поверхности, чуть раздвоенные на конце хвосты плавно трепыхаются из стороны в сторону, производя легкую рябь.

Может, под землей какой проток из реки?

И все посмотрели вниз, туда, в сторону невидимой из оврага реки. Наверно, под ними, в глубине земной тверди, тоже была вода, бурлила какая-то своя укромная земноводная жизнь, и оттуда, из недр, просочились к ним эти маленькие загадочные рыбешки.

На даче они ловили рыбок в полузаросшем осокой небольшом пруду. Там попадались серенькие конусообразные бычки с выпученными базедовыми глазками и изредка округлые золотистые карасики.

Рыбок выпускали из старого помятого бидона в таз, где они тотчас начинали метаться, судорожно сновать из стороны в сторону, а кошка, уже заранее зная, что ей предстоит увлекательное занятие, высоко задрав хвост, неторопливо шествовала к тазу. Тут она усаживалась и лапкой с выпущенными белесыми коготками стремительным грациозным движением пыталась выхватить какую-нибудь. В конце концов, после нескольких попыток, ей это удавалось. Она схватывала рыбку зубами и ушмыгивала с добычей куда-либо в укромное место.

Впрочем, в их дачном пруду были другие рыбки. Теперь кошке их не ловить – это уж точно.

Вот тут и сверкнуло: а вдруг?..

А если все эти загадочные явления именно теперь, когда бурая сырая земля сомкнулась над охладевшим тельцем, вовсе не случайны?

Если в каком-нибудь слое бытия все еще не так окончательно и определенно?

В самом деле, почему, собственно, и нет?

Чужой

Все уже знали, что у него есть человек.

Что за человек?

А вот просто человек – и все. Из ближнего зарубежья. Из бывших наших. Вроде как таджик. Ильяс – имя. Приехал недавно, работу не найти, ну и растерялся. В одно место ткнулся – денег не заплатили, в другое – условия кошмарные и полулегально, – не захотел.

Встретились же случайно на улице, несколько минут шел рядом, наклонив голову, но как бы вполоборота. Потом наконец отважился – попросил денег. Смущаясь и отводя глаза. Не нагло. Н. и спросил: а что умеешь? Тот даже не удивился: ну, разное. А конкретней? Строгать, пилить, электрика чуток, все понемножку.

Не то чтобы Н. нужен был работник, нет, просто лицо приглянулось. Потерянное такое лицо. Ну и привел домой, накормил-напоил, оставил ночевать, а потом и дело нашлось – квартиру приводить в порядок. Денег почти не платил, разве что на карманные расходы, но еду покупал. Ильяс, между прочим, ее и стряпал, так что к возвращению Н. всегда был ужин. Понятно, не как в ресторане, но есть можно. При бывшей жене и такого не было.

Надо сказать, питались они с Ильясом по-студенчески: всякие дешевые «дошираки», макароны с сосисками, яйца, пельмени, овсянка…. Ну и, ясное дело, чай.

Ильяс чай (зеленый) пил часто, заваривая в небольшом фарфоровом чайнике, который привез с собой, в завтрак пил, в обед, в ужин, в промежутках между ними. Наливал в пиалу и потом отхлебывал вдумчиво, мелкими глотками. Вроде как чайную церемонию устраивал, сам того, впрочем, не ведая. Просто в его семье так заведено: чай до, чай после, чай в промежутке.

В отличие от него, Н. довольствовался черным, в пакетиках на ниточках (возни меньше), да и не в таких количествах. Однако и ему перепадало из заветного красного чайника.

Питались они, как правило, молча, лишь иногда на Н. нападала словоохотливость, и он начинал расспрашивать Ильяса о его поселке, о семье и прочем. Отвечал Ильяс немногословно, но за то время, пока он жил у Н., кое-что узнать удалось. В семье шестеро детей (Ильяс старший), хлопковая повинность, бедность…

Собственно, ничего особенного.

После развода Н. уже несколько лет жил один. С женой расстались, в общем-то, мирно, но все равно обида. Он, впрочем, и теперь готов был помогать. Семейная жизнь не заладилась, но человек в принципе добрый. Добрый, но трудный. Есть такие люди – добрые, но трудные. Спорщик невыносимый. Если что не по его, все мозги проест.

Между прочим, Ильяс не первый у него. Был еще человечек, алкаш, из старой его конторы, которого он тоже приютил. Гриша. Русский. Этот Гриша года два у него гужевался, все полы перестелил, баньку построил на даче, теперь фактически принадлежащей бывшей жене. Н. его от спиртного отваживал, к наркологу водил, но Гриша все равно срывался. Слава богу, тихий, даже когда выпьет. Но ради выпивки на все был готов, а хуже всего – потом ничего не помнил. Что Н. ему помог – это точно.

А теперь вот Ильяс. Именно он с некоторых пор часто брал трубку вместо Н., речь с сильным акцентом, однако понять можно.

Трудно сказать, как они жили вместе, о чем разговаривали. По телефону Ильяс бывал немногословен. «Нет его, – говорил он. – Скоро будет». И осторожно клал трубку.

Работал Ильяс медленно, но делал все очень тщательно. Каждую плитку в ванне, каждую деталь подгонял так, чтобы все было супер.

В отличие от Н., который всегда куда-то летел и все равно не успевал, он никуда не торопился, подолгу мог сидеть на корточках, чем-нибудь занимаясь или даже ничего не делая, еще любил взобраться с ногами на широкий подоконник и, устроившись там, глазеть на улицу. Совсем как кот сибирской породы Василий, когда-то полуживым котенком подобранный Н. на лестничной клетке.

Так хозяин нередко и заставал обоих, иногда даже с распахнутым окном, что, впрочем, с учетом первого, правда довольно высокого, этажа было не особенно страшно. Кот, в молодости любивший прогуляться на воле, спрыгивал отсюда на улицу и потом возвращался, как порядочный, через подъезднyю дверь.

Над ним Ильяс тоже взял шефство, так что пожилой седомордый Василий, поначалу отнесшийся к нему настороженно, если не сказать враждебно, стал проявлять не только лояльность, но даже и симпатию, причем не меньшую, чем к Н. Да и неудивительно: Ильяс его баловал – то рыбки купит, то какие-нибудь особые кошачьи деликатесы, щеткой специальной чесал его каждый божий день. Дошло до того, что кот стал ходить за ним хвостиком. Куда Ильяс, туда и Василий. Ляжет или сядет неподалеку и вроде как дремлет, хотя зеленый глаз нет-нет и блеснет сквозь томный прищур. Следил за Ильясом, готовый тут же вскочить и двинуться вслед.

Торопиться Ильясу действительно некуда, из дома он выходил редко и ненадолго, поскольку побаивался полиции, опасался, что заберут в отделение, а потом вышлют на родину. Разве что в ближайший магазин мороженого купить, до коего он оказался большой охотник. Себе – мороженого, Василию – котлетку или еще что-нибудь. У него и в темных, чуть раскосых глазах читалась неспешность – долгий такой с поволокой взгляд, что-то пространственное там, в глубине, азиатское.

Некоторые полагали, что за странностью Н. с его неожиданными жильцами, которым он давал кров в своей жутко захламленной квартире, за этой странностью кроется банальный прагматизм: люди, которых он пригревал, делали то, к чему он никак не мог принудить себя самого, в том числе и побороть царящий в его жилье хаос. Ну не умел человек ничего толком в плане быта. Ни о себе позаботиться, ни об окружающем пространстве.

Отчасти, возможно, так и было, что вовсе, впрочем, не отменяло доброту.

Медленно, но жилье его все-таки начинало приобретать человеческий вид, какой-никакой ремонт, вот уже и в нормальной кухне можно посидеть, выпить чаю из больших старомодных чашек, водки из граненых стопок.

Когда кто-нибудь заглядывал к Н. в гости, Ильяс скрывался и его не было ни видно ни слышно. Не то чтобы он прятался, вряд ли, скорей проявлял деликатность, то есть не хотел мешать и тем более навязываться. Но если Н. просил его заварить чаю, то он делал это не просто с удовольствием, а действительно превращал в настоящий ритуал: специально подогревал заварочный фарфоровый чайник еще до того, как всыпать туда горстку чайных листьев, ополаскивал чашки горячей водой, в общем, старался…

Нет, заискиванья в нем не наблюдалось, делал он все это скромно, почти застенчиво, но вместе с тем вполне независимо. Иногда это даже озадачивало. Как и долгий внимательный взгляд, который Н. иногда вдруг ловил на себе, будто Ильяс что-то пытался в нем рассмотреть. В такие минуты становилось как-то беспокойно и неуютно.

Н., впрочем, не только эксплуатировал Ильяса, но и, если угодно, вел себя по отношению к нему как старший товарищ. Однажды даже повел его на выставку фотографий фресок Дионисия, устроенную в храме Христа Спасителя. Вместе они бродили по залу, рассматривали лики святых, старинные удивительные краски, еще более усиленные фотохудожником.

У Ильяса, как потом рассказывал Н., был вид растерявшегося ребенка, настолько сильным было впечатление. В его жизни такого, оказывается, еще не было, хотя не раз приходилось видеть степные рассветы и закаты, небо над степью, то голубое, то бирюзовое, то багровое, а ночами густо усыпанное звездами. Но что так может рисовать художник, а фотограф делать такие замечательные снимки – поразило до глубины души.

– Когда-нибудь непременно туда поеду, – сказал Ильяс, едва вышли из зала.

– Куда это? – поинтересовался Н.

– Ну, туда…

Еще Н. предлагал Ильяса знакомым (все-таки возможность подзаработать для парня), которым нужно было что-то сделать по ремонту. Он договаривался, давал Ильясу адрес, объяснял, как проехать и найти. А иногда и сам сопровождал его, чтобы тот ненароком не заплутал. Ильяс, хотя и побаивался полиции, тем не менее не отказывался, да и понятно было, что над ним не каждый день будут шефствовать, что в какой-то момент придется выгребать самому.

– Как же ты отважился? – поинтересовался однажды Н., имея в виду его приезд в Москву.

Тот пожал плечами:

– Как? Собрал вещи и поехал.

– Так просто? А здесь?

– Тебя вот встретил, – сказал Ильяс.

– А если бы не встретил? – спросил Н.

– Не знаю. – Ильяс задумался. – Как-нибудь. Может, кого из знакомых нашел.

У него действительно имелась пара номеров мобильников земляков, которые вроде бы давно работали в Москве, правда, связаться с ними до сих пор почему-то не удавалось.

Когда делать было нечего, Ильяс либо сидел на подоконнике, либо, скрестив ноги, на паркете, реже лежал на кушетке с книжкой. Книги он брал с полки как-то странно, не выбирая, просто протягивал руку и вытаскивал что попадет.

Н. потом спрашивал:

– Ну как тебе?

Ильяс щурил и без того узкие глаза и потом неуверенно отвечал:

– Что-то не верится. Вроде похоже, а все равно. Но вообще интересно…

Выходит, и впрямь читал.

Зимой по утрам на него нападала жажда деятельности, в самые снегопады он накидывал легкую куртку и выходил с утра пораньше, еще затемно, во двор на помощь местному дворнику. Дворник, молдаванин, инициативу Ильяса поначалу не оценил и с нешуточной угрозой в голосе посоветовал не лезть. Однако во время очередного снежного Армагеддона Ильяс оказался кстати, и дворник мнение свое переменил, а потом и вовсе проникся к нему.

В ту зиму случались обильные снегопады, Москву заметало по уши, сугробы громоздились едва не с человеческий рост, так что помощь была нелишней. Тем более что работал Ильяс с азартом. В разговоры с молдаванином он не втягивался, на вопросы отвечал кратко: да… нет… не был… не состоял… А когда тот спросил однажды, не хочет ли он получить место дворника, Ильяс пожал плечами и отрицательно покачал головой.

– Ну, это ты зря, – почти обиделся вдруг молдаванин. – Деньги небольшие, но стабильные. И для здоровья неплохо. К тому же местечко в общаге могут выделить, все-таки жилье. Подумай! Могу похлопотать за тебя…

Когда Ильяс сообщил про это предложение Н., тот поморщился:

– Ты губу-то не раскатывай. Может, он только проверяет, не хочешь ли ты его подсидеть. Место дворника нынче дефицитное, за него люди деньги платят, чтобы их наняли. Да и на руки немного выходит, поскольку работодатели себе часть забирают. А будешь права качать – уволят. Нет, не заработаешь там. Тебе бы в бригаду ремонтников или строителей надо, ты рукастый.

Однажды в квартире Н. помимо Ильяса появляется женщина. Она немолода, но вполне еще привлекательна. Теперь она прибирает квартиру, готовит еду, ждет возвращения Н. У нее свой комплект ключей, и ночует она тоже здесь. Иногда они ужинают втроем, но обычно Ильяс мнется, отводит глаза и отказывается – видно, что ему неловко. Но и Н. с его новой подругой тоже неловко, особенно подруге, которая иногда ловит на себе украдчивый взгляд Ильяса.

Как-то с улыбкой Джоконды она сообщает об этом Н., произнося слова с томной растяжкой, и тот догадывается, что ей, не исключено, даже нравится этот взгляд. Впрочем, Н. пока не считает нужным что-то менять, к тому же Ильяс еще не закончил ремонт комнаты. Улыбка Джоконды на Н. действует, но не так, как, вероятно, хотелось подруге.

Ночью она иногда просыпается и, лежа с открытыми глазами, прислушивается к покашливанию за стеной или легкому скрипу кушетки, на которой спит Ильяс. «Вот уж не думала, что снова буду жить в общежитии, как в студенческие годы», – шепчет она сонному Н., касаясь влажными губами мочки его уха. И даже сквозь сон на Н. обрушивается лавина ее прошлого, про которое ему, вообще-то, мало что известно, а теперь вот оказывается, что студенткой подруга жила в общежитии и было это в городе Перми.

Впрочем, Н. уже не в том возрасте, чтобы ревновать к ее прошлому, но и совсем остаться равнодушным не может, поскольку нравы в общежитиях известны.

Ильяс тоже часто ворочается и вздыхает, похоже, и его сон беспокоен, несмотря на вполне сносные условия нынешнего проживания. Женщина не то что нравится ему, просто он или что-то в нем откликается на ее присутствие, пусть даже за стенкой (кстати, довольно тонкой). Что-то ему мерещится в полудреме молодого сильного организма, какие-то видения проплывают, и это тревожит не только его, но и дремлющего рядом кота Василия. Когда женщины не было, все было намного проще.

Работает Ильяс, как и прежде, неторопливо, комната, которую он занимает и ремонтирует, почти готова: обои наклеены, потолок побелен, розетки поставлены. Временами ему приходится отрываться от работы, если кому-то из знакомых Н. требуется срочная помощь. Н. по-прежнему отпускает его, но женщине это не нравится, она недовольна, что работа в квартире стопорится, а Ильяс где-то в отсутствии и возвращается, бывает, довольно поздно.

Тот и вправду не торопится назад, для этого свои причины: встречаться лишний раз с женщиной ему не хочется. Или, наоборот, хочется, но все равно в тягость, поскольку это имеет отношение и к Н.

Однажды Ильяс не приходит ночевать. Не приходит и кот сибирского происхождения Василий, для которого спрыгнуть с высоты их окна – пара пустяков. Они не приходят одну ночь, и вторую, и третью.

Это ли не повод для тревоги? Полиция, хулиганы, мало ли что?..

А может, ностальгия замучила и рванул обратно на родину? Ну тогда бы хоть сообщил!

Главное, впрочем, чтоб чего худого не случилось. Москва – джунгли!

Ильяса жаль не меньше, чем кота, хотя, понятно, раньше или позже неизбежно пришлось бы расстаться. Да и подруга ворчит. Пусть и в соседней комнате, а все равно – посторонний. Чужой…

Испытание

Она не могла, не могла, не могла… это как обморок (ее слова)… она не хотела

Он узнаёт об этом, когда все уже произошло. Днем с этим, своим, прежним, с Юрой (имя), а теперь уже с ним, с Севой (его она напевно зовет Севунчик). Прошло всего ничего, каких-нибудь полдня. Сева сидит на краю постели, вжав ладони между колен и зябко сведя плечи, его тень в лунном свете кажется горбатой. Еще он покачивается взад-вперед, словно готовясь к какому-то решительному шагу, но никакого шага он не делает, а выпивает стакан и мешком валится на постель рядом с Натой. Ему все равно, его уже нет. Мир рушится во тьму.

Утром о н просыпается с болью в затылке и трясущимися руками. Что же такое было вчера… или когда?.. Он не может вспомнить, но все-таки что-то начинает проступать сквозь морок: ну да, были вместе, он был с ней, в первый раз, по-настоящему, и все бы замечательно, но потом… Что же было потом? Он лежит с закрытыми глазами, то зеленые, то желтые переливающиеся круги, словно кто-то внутри пускает мыльные пузыри. На лице страдальческая гримаса. Неужто и вправду?

Не могла, не могла, не могла… это как обморок… она не хотела…

Этот Юра, ее прежний, нагрянул утром и исчез уже к полудню, Сева его так и не увидел. Он был в поле, а в общагу вернулся только к обеду. Ната, подсев к нему, светлая прядка на глаза, обреченно сказала: «Юра приезжал», помолчала и вслед за тем с нескрываемым облегчением выдохнула: «Все кончено». То есть между ней и этим Юрой, ее парнем, который то ли был, то ли не был (Севе почему-то в это не очень верилось), а оказывается, все-таки был (раз появился).

Был и исчез, не человек – тень. Он и прежде был тенью, Ната время от времени говорила: «А Юра…» – и сразу становилось ясно, что она ничего больше позволить не может, она, хоть Сева ей и симпатичен, занята, у нее есть тот, другой…

Что ж, на нет и суда нет, ее верность вызывала только уважение, хотя Сева и пытался… Фактически весь срок, все долгие и в то же время скоротечные двадцать девять дней. Вечерами, после работы, не отходил от нее, иногда они забредали вдвоем к реке, сидели рядом у костра, который иногда разжигали вечером небольшой компанией, но все это было исключительно платонически, чистая такая романтика, разве что случайно сорванный поцелуй. «А Юра…»

Ох, и икалось, наверно, этому Юре. Может, потому и не выдержал, возник чуть ли не в последний день: как тут его Ната?..

Сева его не застал, не успел – хоть бы поглядеть, что за парень. Чтобы не тень. Может, тогда бы стало полегче, а то Юра и Юра, только и слышал про этого Юру, причем в самые неподходящие моменты. Ната отстранялась или убирала его слишком раззадорившиеся руки, гладила, как ребенка, по волосам и мягко, но требовательно произносила своим певучим голосом: «Сева, послушай…» И все это понятно что означало…

Ну и ладно! Сева вроде и не страдал особенно – как есть так есть. Может, в закатах и рассветах, если вместе, если плечо к плечу, да даже и просто рядом, если перекинуться парой слов, голос услышать, потом тишину, шелест листьев, тихое воздыхание ветра – так ведь и достаточно.

Севу, понятно, манило. Влекло. Притягивало. И Ната как-то отвечала, пусть и сдержанно. Не совсем он ей был безразличен, заметно было. И что он влюблен в нее, нравилось, и что добивается…

Юра? Так ведь не муж, да если и муж. Сева его знать не знает, и пусть он будет где-то там, где он есть, тень, знай свое место, пусть будет. Они же здесь, рядом, и он может смотреть влюбленными, страждущими глазами, может коснуться ее руки, а то и, осмелев, особенно после стопки, приобнять за плечо или даже положить горячую ладонь на ее обтянутое джинсой колено. И главное, все ближе и ближе, с каждым днем. Что-то стиралось между, грань, разделявшая их, стиралась, еще шажок, еще…

В общем, все к тому.

Когда же все-таки произошло и тихий свет сошел на него, и покой, и истома, он сначала даже не понял, про что она. Шепот жалкий. Что, опять Юра? Но это уже в прошлом, далеко-далеко… И только потом начало доходить: может, и далеко, а только она и этот Юра были вместе, и не когда-то, а совсем недавно, то есть какие-то часы назад, в то самое время, когда Сева был в поле. Просто она не смогла отказать, она не хотела, но и не противилась. Это было сильнее ее. Это. Все-таки не один год они были близки, ее и накрыло то, прежнее, еще не окончательно изжитое. Он, Сева, должен понять. Юра не имел права, она ему сказала, что все кончено, но он опытный, он знал, что она не устоит. Как обморок. Но теперь действительно всё, она должна была ему это рассказать, чтобы между ними – между ней и Севой – не оставалось никаких тайн, никаких недомолвок. Теперь она с ним и больше ни с кем. И прохладная ночная ладонь на груди – словно остужая, успокаивая.

Севу же взметнуло. Присел на кровати, свесил ноги. Так и сидел, вперившись в темноту и чуть покачиваясь взад-вперед. О чем он в этот момент думал? А ни о чем! Он не думал – он страдал. И впрямь как боль, если это можно назвать болью. Он не понимал. И не верил, но и не верить не мог, зачем бы ей говорить такое?

Просто сидел и раскачивался, раскачивался, раскачивался…

А потом обнаружил, что никого рядом, голова раскалывается и он не помнит, что было до того, после того и во время. Так, кое-что, но как бы и не совсем реальное. То ли было, то ли не было.

Но и Наты нет рядом.

Тут же неожиданная новость: уехала. Как уехала? А так, собрала вещи и укатила. Все равно завтра они все уезжают, она же вдруг заторопилась – понадобилось ей.

Уехала так уехала. Может, и лучше, что уехала, иначе как бы они сейчас взглянули в глаза друг другу, после всего? Так все тесно слилось во времени, так близко сошлось, что и впрямь невозможно поверить. Если бы хоть не в тот же день!

Прошлое как-то хитро и неотразимо просочилось в настоящее и даже будущее, которое тоже сразу стало прошлым. Запутался Сева во времени, заплутал во всех этих «было», «не было», «была», «не была». И чувств, какие он к ней, кажется, совсем недавно испытывал, тоже нет. Пустота. Зияние.

И что дальше?

На Севу снова накатывает сумятица чувств и мыслей, нехорошо ему, даже как бы и подташнивает. Голова гудит. Словно в глубокую яму провалился, а как выбраться не знает. Защемило, словно в капкан попал, – больно же, правда!

И вдруг осеняет: может, нарочно она ему это сказала, чтобы чувства его проверить? Чтобы испытать? А на самом деле, может, вовсе и не было ничего у нее с этим Юрой (эх, если бы!), да если, черт возьми, и было! Как приехал, так и уехал, скользнул тенью, а Ната осталась – для него, для Севы, чтобы и все, что между ними зародилось, затеплилось, разгорелось здесь, утвердилось.

Получается, не выдержал Сева испытания, сплоховал. В конце концов, мало ли что с ней было – раньше, позже, сказано же, что теперь она с ним и ни с кем больше. Что ему еще надо?

Она ясности хотела – полной, до дрожи, чтобы нигде и ничего не застилось, кристальной такой прозрачности, какая бывает зимними хрусткими днями. Она в него поверила, что он выдержит, в чувства его поверила (или хотела поверить?). Э-эх!

Нет, не может так быть, не должно!

Сева еще некоторое время пребывает в коллапсе, потом вдруг вскакивает и, окрыленный, срывается с места. Нет, не вечер еще, точно! На сборы ему и десяти минут хватит, только скорей, скорей, чтобы успеть! Куда, зачем?

О, он знает зачем!..

Королевский гамбит

Играл он уже довольно хорошо, это бесспорно. Настолько хорошо, что зря уже не подставлялся, не путал фигуры и знал все гамбиты. Он знал, что нужно выдвигать сначала легкие фигуры, что ферзь – самая сильная фигура и что неплохо вовремя сделать рокировку. Конечно, время от времени он начинал проказничать – перед партией, пряча в маленьких кулачках крупные деревянные фигуры, которые все равно проглядывали сквозь маленькие пальцы, предлагал деду закрыть глаза и спрашивал: «В какой руке?» Дед отвечал. И всякий раз, однако, деду выпадало играть черными, а на лице малыша сияла довольная лукавая улыбка.

Впрочем, на это дед не реагировал, делая вид, что не замечает никакой уловки.

Играя с малышом, он всякий раз прощал тому ошибки или подсказывал, какой ход лучше сделать. Ему нравилось, что малыш так сосредоточенно думает, не отвлекается и не валяет дурака. Иногда тот, как взрослый, упирался локтями в стол, сжимал ладонями голову и надолго задумывался. Такая малявка, и тем не менее все так всерьез.

Понятно, что шахматы – игра, но все-таки не просто игра, а нечто большее. Не каждому дано почувствовать, а малыш, кажется, проникся – нравилось ему погружаться в этот мир.

Когда они садились с дедом за шахматную доску, все старались разговаривать потише или совсем замолкали, чтобы не мешать, только время от времени подходили и застывали рядом – следили за ходом партии. Могли, кстати, и подсказать, хотя дед этого не одобрял: пусть сам соображает, подсказки только сбивают.

Это, впрочем, относилось только к другим, ему же позволялось. Всем известно: дед – гроссмейстер, гросс – большой, мейстер – мастер, так объясняли малышу, на что он только моргал длинными ресницами. Но авторитет деда признавался безоговорочно, с дедом вообще никто почти никогда не спорил.

Он и выглядел как патриарх – высокий, ширококостный, большой лоб в нимбе пушистых седых волос. В парадном темно-синем костюме, в белой рубашке и галстуке (а именно так он одевался перед визитом к детям), дед был величествен, так что другие рядом с ним казались какими-то мелкотравчатыми. Уважение он принимал как должное, а если чувствовал, что в каком-то вопросе – житейско-бытовом или социально-политическом – намечается несогласие, то замолкал, и его молчание было куда внушительней любого слова.

Дед учил малыша играть в шахматы, как когда-то учил собственных детей. Казалось бы, тут даже и стараться особенно не нужно – просто почаще практиковаться, постепенно и умение придет. Однако дед считал, что если относиться к шахматам легкомысленно, то ни за что не научишься, верней, не научишься играть по-настоящему. Шахматы – сложная, серьезная игра, очень древняя, игра интеллектуальная, произносил он с усмешкой, немного растягивая это и без того длинное, как шланг, слово, тут столько возможных комбинаций и хитростей, что нелишне и в книгу заглянуть, и советы эксперта послушать.

Трудно сказать, был ли дед таким уж большим знатоком, но в книжки он действительно заглядывал, у него их было штук пять или шесть, со всякими комбинациями, задачами, примерами знаменитых партий…

Правда, иногда малыш неожиданно начинал артачиться и не желал следовать совету деда. «Нет, – говорил он, – я хочу пойти вот так…» – и опрометчиво ставил фигуру в заведомо проигрышную позицию, тем самым давая деду себя обыграть.

Наверняка это бы произошло и в любом случае, но так все заканчивалось гораздо быстрей. Подсказывая ему, дед как бы играл с самим собой, и потому партия растягивалась во времени. Малыш же, естественно, уставал и в какой-то момент готов был на любой демарш, лишь бы не сидеть истуканом над доской, пытаясь просчитать партию на пять ходов вперед.

Случалось, дед вдруг начинал горячиться. «Как это не хочу! – вспыхивал он. – Как это не хочу! Ходи, как сказали (имелось в виду, как он сказал)!» – и тут малышу ничего не оставалось делать, как подчиниться, он испуганно передвигал фигуру на указанное дедовским узловатым крепким пальцем место.

«Ишь какой – не хочу!» – возмущался дед, словно забыв, что перед ним совсем маленький человечек, который и вообще странно смотрится за шахматной доской.

Разумеется, малыш постоянно проигрывал, хотя с завидным упорством просил деда сыграть с ним. Тот почти никогда не отказывался, рассматривая эти поединки как своего рода шахматную школу для малыша. Собственно, так и было, он обстоятельно растолковывал малышу не только общие принципы стратегии и тактики, но и смысл каждого хода.

Иногда он увлекался игрой, и тогда малыш двигал фигуры без всяких подсказок, заставляя деда глубоко задумываться. «Ну молодец, – спохватывался тот в какой-то миг, – чуть не загнал меня в угол», – и все сбегались посмотреть, что там у них происходит.

А мальчуган гордо посматривал на окружающих и довольно улыбался. Его хвалили, подбадривали, однако никто не сомневался, чем закончится партия. Деду не было равных не только в семье, но и во всей округе. Поговаривали, в свое время он даже занимал призовые места на городском чемпионате. Дед, впрочем, про это никогда не рассказывал, то ли из скромности, то ли не придавал особого значения.

Впрочем, шахмат он не оставлял, продолжая решать задачи из книг и забавляясь с малышом. С другими он почему-то играл крайне редко, да и желающих помериться с ним силами не находилось, все заранее знали, что ничего им не светит.

Кто-то однажды признался: играешь с ним, и кажется, что на тебя наехал поезд. Или трамвай. Или бульдозер. Почему бульдозер? Да потому, что как-то так получалось, что фигуры деда всякий раз неудержимо теснили, зажимали и громили соперника. Причем происходило это с такой железной неотвратимостью и методичностью. И после партии оставалось ощущение не просто проигрыша, а какой-то даже подавленности – ну точно бульдозер раскатал.

Поражало, что малыш выдерживает этот сумасшедший натиск с изрядным терпением, совсем как взрослый. Правда, вид у него бывал несколько растерянный и даже отчасти виноватый, будто он смущался своей слабости. Тем не менее, проиграв, он не расстраивался, а только улыбался и быстро переключался на что-то другое, на какое-то более подходящее его возрасту занятие вроде беготни в догонялки или солдатиков.

Заметно было, что ему трудновато сидеть долго без движения. Некоторое время это все-таки удавалось, но если партия затягивалась, малыш начинал подпрыгивать на стуле, карабкаться на него или на стол, дергаться, размахивать руками и ногами, рискуя опрокинуть фигуры и раздражая деда своей непоседливостью.

«Ну-ка сиди спокойно! – прикрикивал тот на него. – Будешь вертеться – никогда не выиграешь». А отец мальчика, рискуя вызвать недовольство мастера, шутливо наущал мальчугана: «Правильно, правильно… Стучи по доске, по столу, болтай что-нибудь, пой громко… Главное – отвлечь противника…» – «Не учи человека глупостям! – сердился дед и, нахмурив седые мохнатые брови, строго смотрел на легкомысленного родителя. – Лучше бы сам поучился играть».

Как-то вечером вдруг раздался громкий удивленный возглас деда:

– Вот так-так, мат! Ты подумай, надо же!

На голос сбежались.

– Действительно мат, – бормотал в некотором ошеломлении дед, глядя на доску и невольно демонстрируя всем своим взъерошенным видом важность события. – Сюда нельзя, сюда тоже нельзя и сюда нельзя… Во как! Ну поздравляю! – он протянул широкую ладонь малышу. – Ты победил.

Малыш подал деду ручонку, но улыбка у него была не столько торжествующая, сколько растерянная. Похоже, он сам не понимал, как это у него получилось, и не очень верил в свою победу.

– Да, проворонил я этот ход, – посетовал дед. – Молодец, парень, вовремя сообразил.

– Умница моя! – Мать наклонилась и, нежно приобняв сына, поцеловала в щеку.

– Здорово! – радостно сказал отец и погладил малыша по голове. – Ты теперь чемпион, раз победил деда. Раньше он был чемпионом, а теперь ты.

– Да, теперь я чемпион, – гордо, но вместе с тем как-то отстраненно сказал малыш.

– Наверно, дед тебе подсказывал?

– Нет, он сам… – заверил дед.

– Я сам, – подтвердил малыш.

Ужин был почти праздничный. Срочно был испечен пирог, а за столом только и разговоров, что о выигрыше малыша и поражении деда. Все продолжали радоваться и нахваливать победителя.

Малыш, проголодавшись после трудной партии, уплетал за обе щеки, не обращая внимания на разговоры взрослых, дед же, слегка насупившись, сумрачно отхлебывал чай и лишь изредка вставлял какую-нибудь незначительную реплику.

– Да, теперь, похоже, соперников у малыша среди нас действительно не осталось. Он же ни у кого-нибудь, а у мастера выиграл. Дорогого стоит, – говорил отец, а мать малыша радостно подхватывала, обращаясь к деду и выкладывая ему на тарелку солидный кусок пирога.

– Что, пап, трудно с ним играть?

Дед сдержанно кивал и потом замечал:

– Ну… ему еще учиться и учиться. Настоящие мастера учатся всю жизнь. Шахматы такая игра, что совершенствоваться можно бесконечно.

– Конечно он будет учиться, правда, малыш? – мать ласково улыбалась сынишке.

– Само собой, – отвечал за него отец.

– Вы не захваливайте его, – веско произнес дед. – В каждой победе есть большая доля случайности.

– Случайность не случайность, но ведь выиграл. – Отец опять потрепал малыша по волосам. – И не у кого-нибудь…

– По-моему, он расстроился, – сказала жена мужу, когда все уже разошлись. – Я к нему заглянула пожелать спокойной ночи, так он что-то пробормотал и даже не посмотрел на меня.

– Да ну, смешно!

– Смешно не смешно, а когда тебя вдруг обыгрывает такой карапуз, вряд ли это понравится.

– Какой он карапуз, мальчишка на глазах растет.

– Все равно он еще маленький.

– Маленький, – согласился отец. И добавил: – Да удаленький…

– Это все благодаря деду.

– Разумеется. Никто и не спорит.

– Все равно мне кажется, он расстроился.

– Ну и глупо! Он ведь сам хотел научить малыша.

– Глупо не глупо, а понять можно.

– Не знаю, я бы не стал огорчаться.

– Ты… Разве можно сравнивать?

– А почему нет? Я тоже играл.

– И проигрывал.

– Вот-вот. Проигрывал, но не огорчался. И уж тем более не обижался. Думаешь, приятно все время проигрывать?

– Я и говорю, значит, тебе тоже было не очень приятно.

– Я радуюсь за малыша.

– Но не за деда.

– А почему я должен радоваться за него? Тем более что он гораздо более сильный соперник.

Беседа принимала несколько раздраженный характер.

– Ладно, все это пустяки… – примирительно сказал муж. – Перемелется. В следующий раз дед наверняка опять выиграет.

– А если снова малыш?

– Ну, это было бы замечательно!

На следующий день дед неожиданно засобирался к себе, хотя намеревался погостить у них еще несколько дней.

– Пап, чего ты торопишься? Побудь еще, чего тебе дома одному? – спрашивала дочь.

– Правда, оставайтесь! – сказал отец мальчика.

– Дел много накопилось, – отвечал дед сумрачно, – цветы надо полить, в сберкассу сходить, к зубному записаться…

– Да успеешь еще… Малыш скучать будет. Кто с ним еще в шахматы поиграет? У вас обоих так хорошо получается.

– Получается… – буркнул дед.

Втроем они проводили его до остановки автобуса.

– Пока, дед, – сказал малыш. – Приезжай поскорее!

– Не пока, а до свидания, – поправила мать.

– Приеду. – Дед наклонился и чмокнул его в макушку.

– Обещаешь?

За окном автобуса большое, чуть одутловатое лицо деда показалось непривычно бледным, как будто ему нездоровилось. Он махнул рукой и отвернулся.

Автобус тронулся.

Где живет Иисус

Человек должен кого-то любить. Ну хоть кого-то… А ведь далеко не всегда и не каждому это удается. Особенно если это относится к другим людям, а не, положим, к кошечкам или собачкам. М., в то время студент-медик, сам признавался, что не испытывает ни к кому ничего даже похожего. При этом он высоко поднимал густые темные брови, сам как бы удивляясь странному казусу, или иронически кривил губы, демонстрируя тем самым свое недоверие вообще к данному феномену. Впрочем, наверное, и в этом отношении есть одаренные люди, допускал он, особенно женщины (в литературе много примеров), но и здесь человек скорее выдает желаемое за возможное.

Вот и выходило по всему, что едва ли не основная среди человеческих ценностей – не более чем миф, порожденный глубинной потребностью тоскующей души и тем не менее остающийся неким недостижимым идеалом. Если угодно, миражом.

Разговоры на эту тему завязывались у М. в основном с женщинами, которым, вероятно, не хватало в нем чего-то именно такого, романтического. Он, впрочем, и не думал этого скрывать, то есть был по-своему честен. Женщины же подозревали фальшь, лицемерие, иные обижались, иные пытались его разубедить.

Казалось бы, нет и нет, что ж поделать? В конце концов, вовсе и не обязательно именно любить, можно и просто делать людям добро, приносить пользу, без всяких обоснований. М., между прочим, и в медицину подался, чтобы доказать это себе (а может, и не только). Однако хотелось большего. Чтобы непременно и любовь – и в отношениях с женщинами, и к пациентам, и вообще. Так его, во всяком случае, воспитали: непременно должно быть некое идеальное начало, которое, собственно, и делает человека человеком.

Временами потребность в этом настолько обострялась в душе М., что он начинал метаться от женщины к женщине. И все равно не получалось. Увлечение, страсть, жалость, все что угодно, но только не любовь. Было от чего впасть в отчаяние.

М. то впадал, то смирялся. А то с ним случались и совсем иного рода странности.

Как-то зашли с приятельницей, большой любительницей живописи, в Третьяковскую галерею в Лаврушинском, даже не на какую-нибудь модную выставку, а просто так, приобщиться к культуре. Бродили, смотрели на знакомые с детства полотна, и вдруг…

Иисус сидел на камне, сцепив перед собой бледные кисти, длинноволосый, с заостренными чертами худого, обросшего бородой аскетичного лица, в темном рубище, полы которого касались земли, глаза опущены долу. Усталый путник присел отдохнуть, в скорбном лице усталость и печаль…

И так эта сгорбленная фигура, это изможденное лицо тронули М., что он надолго застрял перед картиной, тогда как спутница его давно уже перешла в другие залы.

Он стоял и смотрел. Багровеющее закатное небо на горизонте вселяло в сердце тревогу, однако душа наполнялась совсем иным – каким-то живым горячим чувством. То ли настроение было такое, то ли еще что, но какие-то затаенные струны вдруг в нем зазвенели. Нет, верующим М. не был, хотя Новый Завет читал, история эта была ему известна.

Теперь он видел перед собой того, про кого там было написано. И его тянуло к нему, как если бы то был родной, очень близкий, страдающий человек, хотелось дотронуться, положить руку на плечо…

С тем он и удалился, даже не предупредив спутницу. Прошмыгнул через залы к выходу, стараясь остаться незамеченным, – лишь бы не расплескать, не растерять внезапно запавший в душу образ. Была ли это магическая сила искусства или так называемое откровение – сказать трудно, только душа его трепетала, и были в ней нежность, сострадание и еще много всего, а самое удивительное – какая-то радостная надежда. Надежда на что? Он бы и сам не смог ответить, но так ему было хорошо, так приятно волнительно, что нужно было непременно остаться одному.

Исчезновение его, естественно, незамеченным не осталось. Тем же вечером он говорил по телефону приятельнице, что прихватило живот и он вынужден был уйти. Почему он ссылался на недомогание, а не рассказал все честно – тоже вопрос. Только ведь как об этом рассказывать? Что вот увидел и что-то такое вдруг почувствовал, небывалое (что?). Да и поняли ли бы его, если он сам пока не понимал?

И не то чтобы М. сомневался в своей приятельнице. А может, даже и сомневался, никогда они столь призрачные материи не обсуждали, это ведь не про фильм какой-нибудь и даже не про стихи. Ведь и посмеяться могут.

Впрочем, его это не очень беспокоило. Приятно было, что теперь у него есть нечто свое, заветное. Стоило вспомнить картину, как на душе сразу становилось теплее. Вот ведь. И Христос на картине как бы вовсе не на картине, а в реальности, и скалы вокруг, и закат (или заря?) – все жило в душе М. своей самостоятельной жизнью, и он чувствовал себя так, словно в нем родился совсем другой, новый человек.

Нет, М. не думал ни про Новый Завет, ни про апостолов, ни про Понтия Пилата, ни про Голгофу… Ничего оттуда до него не доносилось, никаких отзвуков, только Иисус, сидящий на камне, крепко сцепленные худые пальцы, спадающие длинные волосы, бледно-смуглое изможденное лицо…

С тех пор как это случилось, воды утекло достаточно. М. работал в клинике и считался хорошим, знающим, внимательным врачом, что, согласимся, большая редкость. Он по-прежнему жил один, поскольку так и не нашел той, которая бы пробудила в нем чувство с большой буквы. Нет, ничто его насчет любви так и не переубедило.

«Ты просто максималист, – пытались с ним спорить. – Ты ждешь пожара, а на самом деле это может быть всего лишь маленький, совсем крошечный огонек, который, однако, все равно согревает и освещает. Между прочим, любовь может быть почти не отличима от обычной привязанности или простой симпатии, но так ведь и это немало».

М. кивал головой, как бы соглашаясь, однако оставался при своем: ему это чувство недоступно. Ну обделила природа, ну инвалид, хотя кто может точно сказать, где здесь норма. Многие только имитируют, выдают желаемое за реальное, а он не хочет себя обманывать. И жить с другим человеком без этого тоже не рискнул бы, потому как ни к чему хорошему такое сожительство не приводит.

Между тем он все больше и больше становился анахоретом. С родственниками почти не встречался, женщины появлялись редко и быстро исчезали, друзья расползлись… Его это, впрочем, нимало не удручало, поскольку хватало коллег и пациентов. Конечно, не дружеское общение, но все равно. Так уж все складывалось по жизни, ну и ладно. А в общем все у него было – работа, музыка, спорт, кино… Не прочь он и выпить был уединенно, причем с нескрываемой самоиронией называл эти одинокие возлияния общением с умным человеком. Да и прогуливаться предпочитал в одиночестве.

В какой-то момент М. вдруг вспомнил, что забыл поздравить с днем рождения давнего школьного приятеля, с которым они в свое время были довольно близки, вместе путешествовали, выпивали, кадрили девчонок… Постепенно встречи становились все реже, у приятеля появилась семья, сын, свободное время он посвящал в основном им. С М. они довольно часто перезванивались, обменивались новостями, обсуждали всякие события. Ну а в дни рождения поздравительный звонок был просто неотменим, им как бы подтверждались проверенные годами отношения. Так было, и предполагалось, что так и будет.

Забыл и забыл, позвонит чуть позже. Но и позже М. не позвонил, потому что… да вот не позвонил, и все. Закрутился. Больные, то-се. Вроде как проехали. Да и приятель тоже давно не объявлялся.

Сначала М. удивился, что все так странно, а, поразмыслив, сделал вывод, что, значит, и нужды в этом нет, а ценность общения, как и любовь, в значительной мере тоже идеализирована, тот же миф, каких человек наплодил множество. Общение с приятелем, по телефону или даже при встрече не более чем ритуал, обряд, в действительности ничего им – ни ему самому, ни приятелю – не дающий. Ну что бы они могли рассказать друг другу? Все то же, что и обычно. Рутинная пустяковая информация, какой, собственно, и обмениваются обычно люди по телефону или даже при встречах. Быт, политика (сколько можно?), здоровье… Это отнюдь не значило, что их отношения изменились, вовсе нет, просто у каждого своя жизнь… Ну и зачем тогда?

Придя к такому выводу, М. взгрустнул, хотя и не сильно. Чего-чего, а одиноким он себя не чувствовал. Да и телефонных звонков было предостаточно. Звонили разные люди, знакомые и незнакомые, но по наводке знакомых, из числа пациентов и совершенно посторонние, спрашивали совета по медицинской части, просились на консультацию, ну и так далее. М. не отказывал, хотя прекрасно сознавал, что никакой он не светило, а самый обычный эскулап с достаточно ограниченными возможностями.

Впрочем, если было очень нужно, он садился в свой видавший виды лимузин и отправлялся на другой конец Москвы, чтобы осмотреть больного. Плату он если и брал, то по ситуации, в зависимости от того, насколько, по его мнению, человек был состоятелен. Бывало, что и отказывался, нимало, впрочем, себе в заслугу это не ставя. На то он и врач, чтобы помогать.

Все бы действительно ничего, если бы не время от времени наваливающееся ощущение пустоты. Клиника, пациенты, консультации – замечательно, но… В конечном счете и это постепенно становилось рутиной, от всего начинало веять скукой, проблемы утомляли и досаждали, больные начинали раздражать, к тому же они, увы, не всегда выздоравливали. Медицина хоть и продвинулась далеко, однако не всесильна, да и он не волшебник.

В иные минуты усталости хотелось все бросить, на приеме он сидел сумрачный, мог и сказать пациенту что-нибудь резкое, после чего винил себя и мрачнел еще больше. Что ж, и он живой человек, и он подвержен слабости, а с годами это случалось все чаще, усталость накапливалась, и, что хуже всего, даже не только его работа, но и вообще жизнь начинали казаться некоторым бременем.

Он стал уклоняться, не брал телефонную трубку, а если и брал, то разговаривал неохотно, раздражался и все чаще просителям отказывал, ссылаясь на занятость или собственное нездоровье.

Когда ему предложили возглавить вновь созданную частную клинику, М. неожиданно для всех отказался. Чуть бы раньше… А теперь ему было не нужно, ни престиж, ни высокий оклад не привлекали. На жизнь хватало, а вот драйва, увы, уже не было. Наверное, с его опытом и знаниями можно было бы наладить приличную работу, но стоило представить, сколько подводных камней надо преодолеть, сколько проблем решить, как он тут же эту мысль отбрасывал.

Нет, не готов он был. Да и, положа руку на сердце, скучно.

В выходные дни М. для своих одиноких прогулок выбрал Донской монастырь, от которого жил не очень далеко. Вокруг – многомиллионный грохочущий мегаполис, а здесь, за древними из красного потемневшего кирпича стенами, тихо; изредка, стряхивая снежные шапки с ветвей высоченных елей, вспархивали вороны; низкое линялое небо создавало ощущение замкнутого пространства…

М. бродил вдоль стены по одной и той же директории, наверчивая круг за кругом, рассматривал попадавшиеся на пути надгробные памятники, надписи на которых он уже знал почти наизусть, мощные скульптуры, словно выходящие из стены, крепостные башни и все такое. Просто бродить было скучновато, и он всякий раз придумывал себе какую-нибудь цель: два круга, три круга, четыре круга…

Такое кружение, впрочем, тоже наскучивало, и тогда он воображал какую-нибудь романтичную историю, ну вроде как если бы он встретился здесь с незнакомкой и между ними что-нибудь завязалось, они бы встречались, разговаривали про жизнь, обменивались впечатлениями, и ей бы тоже нравились тишина, навевающие грусть камни некрополя, имена знаменитых покойников…

Иногда, впрочем, затевалось что-то детективно-шпионское, киношное вроде тайника для передачи секретной информации или еще что-нибудь столь же детское, наивное, стыдноватое для человека его возраста и положения. Место, однако, вполне подходящее, вечерами пустынное, особенно в той части, где громоздились старые камни.

Все это, конечно, чепуха, ему же хотелось чего-то другого, более соответствующего духу этого места. Чего-то не просто романтического, а, так сказать, возвышенного. Все-таки было в этом месте что-то особенное (помимо тишины и уединения), древностью веяло, тленом и в то же время как бы вечностью. В конце концов, что-то же влекло его именно сюда, а не в какой-нибудь парк. И даже нисколько не смущало, что по соседству находился действующий крематорий, из трубы которого временами поднимался серый дымок и было понятно, что это за дымок.

Memento mori… Для философских размышлений самое оно.

Но было в одиноких прогулках М. кое-что еще.

Всякий раз, наворачивая круги вдоль монастырской стены, он проходил мимо ниши с вылитой из бронзы темной, почти черной скульптурой Христа на фоне большого широкого креста. Невысокая фигура на постаменте из гранита, длинные полы одежды, руки опущены и как бы прилепились к телу, лицо скорбное, сумрачное, напоминавшее лицо Христа на картине Крамского.

Хотелось задержаться возле, постоять, вглядываясь в аскетичные черты. Почти как живой был этот печальный Иисус, и даже почудилось в какое-то мгновение, что блеснул влажный, словно омытый слезой зрачок.

Постоял, посмотрел и побрел дальше.

Но, заворачивая на следующий круг, уже догадывался, куда идет и зачем. Черный Иисус его ждал. Ему нужно было к нему, чтобы снова задержаться возле, постоять лицом к лицу. Как-то странно действовала на него эта скульптура, вроде как звала к себе негромким голосом. То, что была она не очень большой, даже меньше его ростом, вызывало что-то вроде сочувствия, а может, и жалости. И, уже уходя, понимал, что оставляет здесь нечто очень близкое, очень важное. Даже бормотал что-то на прощание, ласковое. Он еще вернется – вроде как утешал напоследок.

Однажды, после очередного фиаско с одним из пациентов, симпатичным веселым дядькой, который, несмотря на довольно тщательное и вроде бы правильное лечение, взял да и помер, М. впал в депрессию. Лечишь их лечишь, а они…

Дома он сел за стол, вырвал из блокнота чистый листок и, покусав кончик шариковой ручки, попытался начать писать. Он еще не знал что. Помаявшись некоторое время, неловко вывел: «Господи Иисусе, помилуй нас!» И так несколько раз, крупно, заполнив листок почти до половины. Неоригинально, но другого ничего в голову не пришло.

Через неделю он снова направился в монастырь и, как обычно, войдя в ворота, повернул налево, чтобы двинуться по своему привычному круговому маршруту. По инерции он глазел на горельефы библейских сцен, перекочевавшие сюда с разрушенного Храма Христа Спасителя, на мощные фигуры воинов, на Сергия Радонежского, благословляющего на битву Дмитрия Донского, но сердце его уже учащенно билось в предчувствии близкой встречи.

Шаги ускорялись помимо его воли. И вот он уже видел темнеющую возле стены небольшую фигуру, возвышающийся за ней крест… А между тем шел снег, покрывал белыми стежками надгробные камни, и черное на белом виделось особенно отчетливо. Чем ближе он подходил, тем энергичней билось сердце, даже дыхание перехватывало.

И вот он уже рядом, стоит напротив скульптуры, которая меньше его ростом, и вроде как даже здоровается с ней. «Привет! – говорит он мысленно. – Я пришел».

Он оглядывается вокруг, нет ли каких случайных прохожих, быстро наклоняется и, пачкая руки, заталкивает приготовленную записку под край постамента. Вроде как тайник.

Дело сделано, он быстро выпрямляется, чуть наклоняет голову, как бы кивнув, поворачивается и медленно шагает дальше, оставляя темные мокрые следы на только что выпавшей белой пороше.

В последующие дни он ходит на работу, занимается обычными делами. Но при этом отчетливо ощущает присутствие в себе (понятно, про что речь) и знает, что в воскресенье снова наведается в облюбованное место. С нарастающим нетерпением он ждет этой минуты.

Едва он оказывается за монастырской краснокирпичной стеной, как снова начинает свой уже ставший привычным маршрут, скользит взглядом по выступающим из стен фигурам, по заснеженным ветвям елей, золотящимся куполам церкви…

Он уже совсем близко к цели, сердце учащенно бьется. Он волнуется, словно идет на свидание к возлюбленной, и пытается понять, что с ним происходит. Нет, мистика тут ни при чем, просто ему хочется увидеть знакомый памятник. Для чего-то это нужно ему. Интересно, для чего?

На этот вопрос определенного ответа у него нет. С трепетом приближается он к сумрачному Иисусу и долго стоит перед ним, молча, чуть опустив лицо и сцепив руки перед грудью, – такая почти молитвенная поза, делающая его самого похожим на статую.

Так они и пребывают некоторое время друг против друга, и он чувствует, как душа его наполняется чем-то хорошим, каким-то совсем другим ощущением жизни. Он уже не думает ни про записку, оставленную в прошлый раз, ни про игру, ни про земные докучливые заботы. Он вообще ни о чем не думает, а только вслушивается в эту удивительную тишину внутри себя, которую не нарушают никакие внешние звуки – ни отдаленный шум машин за стенами, где раскинулся огромный город, ни грай ворон на вершинах елей, с которых сыплется снежная пыль…

Но и это еще не финал. Во время очередной своей воскресной вечерней прогулки по монастырю М. встречает на протоптанной дорожке вдоль стены незнакомого мужчину в темном драповом, несколько старомодном пальто и не менее старомодной шляпе с широкими полями. Поравнявшись с М., человек неожиданно останавливается, поворачивается к нему и, чуть приподняв шляпу в знак приветствия, говорит:

– Мне кажется, мы можем познакомиться. Я – Петр. – И тут же, не дожидаясь ответа, добавляет: – Мы за вами давно наблюдаем. И сигнал ваш тоже приняли… простите, записку. Ну да, ту самую, которую вы положили. Собственно, вы уже можете считаться нашим. Если, конечно, пожелаете.

– Простите, я не очень понимаю, – в некоторой растерянности бормочет М., пытаясь получше разглядеть в сумерках чужое лицо.

– А что тут понимать? – говорит назвавшийся Петром. – Мы ведь давно догадались, почему вы здесь, мы, собственно, все здесь по той же причине. – Он помолчал. – Впрочем, главное не это. Главное, что мы с ним… – и он кивает в ту сторону, куда, собственно, и направлялся М. – Вы ведь тоже с ним? – спрашивает он немного смущенно.

На это М. только пожимает плечами.

– С ним, с ним… – убежденно говорит собеседник. – Тут стесняться нечего. Да мы вам ничего такого и не собираемся предлагать. Уже то, что вы приходите сюда, достаточно. Мы ведь тоже не часто собираемся, хотя у нас и место есть. Вон там, – и он показал на ближнюю к черному Иисусу крепостную башню. – Там и вход есть. Кстати, если что, имейте в виду. Мы вам будем рады.

– Спасибо. – М. вполне искренен, оценив деликатность нового знакомого и не желая его обижать. – Может, как-нибудь и зайду, если позовете.

– Позовем непременно, – говорит Петр. – Да вот уже и зову. Впрочем, вы и сами заходите. Нас как раз двенадцать и будет. Ну, до скорого. – Петр снова приподнимает шляпу и не спеша удаляется, оставив М. в глубокой задумчивости. Через минуту его фигуру уже не разглядеть.

М. продолжает свой путь и, как обычно, чуть замедляет шаг возле Иисуса, останавливается на мгновение, пытаясь понять, наблюдают за ним или нет, и тут же снова трогается. Проходя мимо башни, он внимательно поглядывает в ее сторону, но ничего особенного не замечает – все как обычно, на снегу перед ней никаких следов, а узкий низкий проход внутрь заколочен досками.

М. часто можно было видеть там поздними воскресными вечерами. Охрана уже не обращала на него внимания и даже позволяла оставаться на территории дольше, чем другим, несмотря на время закрытия. Прогуливается человек и пусть прогуливается, к тому же одному из охранников он спас жизнь, когда у того вдруг случился сильный сердечный приступ. Не окажись он рядом, все могло бы кончиться плачевно.

В жизни М. ничего не изменилось: клиника, пациенты, несколько запущенная холостяцкая квартира… Он же все ждет новой встречи, да, с тем самым человеком в плаще и шляпе, который обещал, что его позовут. Ему надо кое о чем расспросить его.

Правда, теперь он не очень уверен, что та встреча действительно была, а не пригрезилась ему. Однако бронзовый Иисус по-прежнему так же близок, и если он вдруг долго не видит темный печальный лик, то жизнь как бы теряет смысл.

А однажды М. приносит с собой клещи и начинает вытаскивать гвозди, которыми прибиты доски, закрывающие проход внутрь башни, расположенной неподалеку от памятника. Гвозди толстые, ржавые, перегнутые, выдираются с трудом и неприятным громким скрежетом.

Когда все-таки удается отодрать несколько досок и пробраться внутрь, он видит пустое холодное помещение, в ноздри ударяет подвальный запах затхлости и заброшенности, узенькие ступеньки, ведущие наверх, на стену, покрыты наледью, так что и ступать на них боязно.

М., опираясь рукой о стену, зачем-то все-таки ступает осторожно на первую, потом на вторую, на третью, на четвертую, но на пятой (а может, и на шестой) подошва соскальзывает, и он, судорожно взмахнув руками, падает, ударяясь затылком сначала о стену, а потом и о ступеньку.

Видит же он в последнюю минуту скорбные черты бронзового черного Иисуса, хотя, возможно, это черты Иисуса с картины Крамского, а впрочем, не исключено, и лицо с Туринской плащаницы, и не скорбное, а просветленное…

Побег

Опять насс… под подушку. Он даже слышал журчание, но все никак не мог проснуться, а когда проснулся, то было поздно – подушка снизу мокрая, и вокруг расплылось – гадкое желтое пятно, запах. Уже было однажды, вроде как он сам, но это неправда. Жаловаться не стал, молча лежал на мокром, пока само не подсохло. Все равно могли не поверить, да и стыдно. И еще – почему он? Что в нем такого, что именно ему?

Подло, так им и сказал.

Ну да, самый мелкий, самый худосочный (бабушкины слова), ну и что? Ничего плохого ведь он им не сделал. Тогда почему?

Ага, осрамить хотели, главным образом перед девчонками. Ну да, он с ними дружит. В бадминтон играют, волейбол, в колдунчики…

В одну он даже вроде слегка влюблен. И вообще проще с ними, нежели с парнями. Девчонки – они другие: мягче, веселее, да и вообще – милые свежие личики, звонкие нежные голоса…

Как только появлялась возможность остаться в девчоночьей компании, он тут же ею пользовался. Разумеется, это не могло пройти незамеченным, – лишний повод для издевательств. «Юбочник», дразнили, «девчонка» и еще рьянее придумывали для него новые испытания: засовывали во сне между пальцами ног бумажку и поджигали («велосипед»), подкладывали в постель лягушку, мазали лицо зубной пастой, не говоря уже про «темные», которые устраивались ему чуть ли не через ночь. Гнусно! Мечталось стать сразу большим и сильным, отомстить обидчикам, а иногда… иногда… Правда, лучше бы уж родиться девочкой!

Не было уже сил терпеть, единственное, что оставалось, – сбежать из лагеря. А куда? Родителей дома нет, они в отпуске, далеко, в квартиру не попасть. Да и вернут наверняка. И все равно бы сбежал, уже готов к этому, даже маршрут выбран, каким уйдет из лагеря, – через пахучие заросли бузины, там в заборе отодвигается одна доска (только он и знал).

После очередной «темной», выждав некоторое время, пока все угомонятся и заснут, он быстро одевается и выпрыгивает в окно.

Ночь довольно прохладная, зябко. Лагерь крепко спит, зарывшись в теплые постели, в глубину сбивчивых детских снов, покачивается в нежной лунной купели.

Он же никак не может ни на что решиться, все колеблется и, чтобы определиться окончательно, стучит в окно девчоночьей комнаты, к подружкам. Поначалу никто не откликается, потом за стеклом возникает заспанное лицо.

«Ты?»

Звякает шпингалет.

Всё, больше он здесь не останется, он уйдет сейчас, просто решил попрощаться. Голос слегка дрожащий (зябко), по-ночному хрипловатый, осекающийся. «Погоди, – останавливают его. – Лезь сюда, простудишься».

Послушавшись, он быстро подтягивается, вскарабкивается на подоконник, спрыгивает в комнату. В комнате шесть коек, пять занято, но одна пустая. Другие девочки тоже проснулись, кто присаживается на кровати, кутаясь в одеяло, кто прямо в ночной рубашке перемещается на пустующую у окна койку, поближе к мальчику.

Он на минутку. Посидит тут у них чуть-чуть, согреется, а потом уйдет. В темноте никто не заметит. К утру уже будет далеко, сядет на автобус или на электричку…

О дальнейших планах он, впрочем, не сообщает, потому что их нет (как и родителей), не знает он ни куда пойдет, ни где будет ночевать.

Они еще некоторое время сидят, перешептываясь, его укутывают в одеяло, ему тепло и уютно, вроде и не нужно никуда.

Летняя ночь за окном, отдаленный гул самолета в вышине, квакают лягушки на болоте, звенит цикада…

От всех волнений неудержимо клонит в сон. Не в силах сопротивляться, он пристраивается на ничьей постели, задремывает лицом в подушку.

В конце концов, еще есть время, успеет. И все расходятся по своим койкам, ложатся. Совсем тихо в комнате, только мирное сонное посапывание.

Снится же мальчику что-то очень приятное, ласковое: будто они играют на солнечной поляне в колдунчики, его осаливают, он замирает с раскинутыми руками, ожидая, что кто-нибудь его выручит. И действительно, к нему вскоре подбегают, легко касаются его руки, и – ура! – он свободен, все весело разбегаются в разные стороны.

Потом они рвут на поляне цветы и сплетают из них венчики – у кого красивее получится, они все убраны цветами, красивые такие, и он тоже, как и девочки, с длинными распущенными волосами, в легком ситцевом платьице, с голыми руками и ногами, от этого как-то особенно легко и воздушно. Пусть бы всегда так, с какой-то излетной надеждой думает он, пусть…

Он спит, а ночь меж тем катится к концу, к розовому рассвету за окном, к голосистому горну, и тогда все должно завершиться…

В самом деле завершается.

В палате просыпаются уже не пять, как прежде, а шесть девочек. Шесть, вы не ослышались. Может, их и было шесть, кто знает. Даже скорей всего именно шесть.

А того мальчика, про которого мы начинали рассказ, может, вовсе и не было. Правда.

Ночью

Ночь тиха и необъятна. Сны бродят в тиши, навевают туманные грезы. Кто не спит ночью, того обступают призраки, свернувшись холодным змеиным клубком на груди, точит какая-нибудь смутная тревога.

Ночь – для сна, спите спокойно, а если не спится, включите лампу, оглянитесь вокруг на близкие вам предметы, убедитесь, что вы еще здесь, а не где-нибудь в неведомых просторах вселенной, коснитесь зябкими пальцами брошенной на стул, еще не остывшей от дневной суеты одежды, да-да, вы здесь, тьма не вездесуща, аминь!..

Уют дома – защита от ночи, а что делать тем, кого ночь застигла в пути, причем путь этот вдруг стал таинственен и непрогляден?

Так именно и произошло с Н. и его маленьким сынишкой, с которым они вместе путешествовали на байдарке.

Надо сказать, Н. со школьных лет был страстным байдарочником, плавал по разным рекам России, в том числе и с порогами-перекатами, повышенной категории сложности, на Урале спускался по горным рекам… Короче, был в этом плане человеком достаточно опытным и закаленным.

Правда, и перерывы случались, причем весьма длительные: служба, то-се, не до байдарок! Однако и тяга к походам никуда не делась. Со временем тоска по утренней млечной дымке над водой и упругому всплеску погружаемого весла становилась все сильней и неотступней.

Кого что, а его мучило желание еще раз ощутить это счастье во всех подробностях – обсуждение плана похода у кого-нибудь из друзей, укладывание рюкзака, ожидание поезда на вокзале и потом сбор байдарки на берегу, под палящим солнцем или в дождь, первые осторожные взмахи весел, как бы проба воды…

Лодка скользит, набирает ход…

С некоторых же пор сокровенной мечтой Н. стало не просто пойти опять в поход на байдарках, а чтобы непременно вместе с сыном, шесть лет парню, уже можно. Пусть увидит, как вскипает, пузырится за кормой вода, как вкрадчиво стелется утренний туман, пусть учится ставить палатку, разжигать костер, готовить еду – одним словом, приобщится ко всему, на что так живо отзывалась душа Н.

Сынишка – славный, хотя и чуть избалованный бабушками и дедушками, да и женой, байдарочную страсть самого Н. не разделявшей. Как ни пытался Н. пробудить в ней хоть маломальский интерес к этому виду туризма – безрезультатно. Ничего, кроме некоторой инфантильности мужа, она в этом не находила. Баловство, говорила, просто тебе не хочется расставаться с юностью.

Не исключено, что она просто ревновала мужа к его байдарочному прошлому, от которого даже фотографий не осталось (почему-то никогда не брали с собой камеру). Обо всем она знала только по рассказам мужа или его приятелей. Все они были помешаны на байдарках, эдакие великовозрастные фанаты: а помнишь, как Валька, окоченев, свалился в воду и опрокинул байдарку, вещи пришлось вылавливать? а пороги на Мсте? вот было дело…

Восторги с годами не утихали – вдруг взбурливало во время хмельных застолий, глаза загорались: а помнишь, а помнишь?.. Забавно смотреть на них, так и не повзрослевших мальчиков с уже начинавшими седеть висками, – и что им эти байдарки?

Между тем Н. был уверен: ничего еще не закончено. Тем более подрастал сын, а с ним это уже нечто новое, другое. В любом случае хорошо для парнишки. Взблескивающая зыбь реки, прохладный ветерок обвевает лицо, сучья в костре потрескивают, искры вспархивают к небу… Пусть узнает и поймет.

Что поймет? Что-нибудь да поймет, точно, и это будет определенно важное для него, свое, на всю жизнь, как было и для самого Н. Ведь было же, было! И осталось, точно осталось – теплым сгустком внутри. Не выветрилось.

О чем мечталось, то и сбылось. Они плывут по реке с названием Мара, тихой и неширокой, сынишка впереди, а Н. сзади, капитаном, в бейсболке, в старой брезентовой ветровке (с тех еще времен), впереди две байдарки с приятелями, они с сыном замыкают.

Конечно, парнишке туговато на первых порах – он подолгу сушит весло, крутит головой, позевывает от усталости. Впрочем, и адаптировался уже немного, не смущается, если не удается правильно опустить лопасть в воду или тем более табанить.

Н. нисколько не сердится, а только подправляет время от времени лодку да мягко наставляет сына. Или говорит:

– Ты отдохни, не пересиливай себя, а то потом все тело болеть будет.

Парнишка, однако, упрямится, но вскоре, увы, силенки тают, он кладет весло, откидывается и просто сидит, поглядывая по сторонам.

А вокруг – леса, луга, небольшие песчаные отмели… Май, самое начало, все еще совсем юное, нежно-зеленое, только-только оживающее…

Река впадает в большое озеро – ширь такая, что взглядом не охватить, водяная гладь отливает серебром, берега разбегаются вдаль, небо совсем близко… Скоро они причалят, разведут костер, а потом и в котелке смачно забулькает, аппетитно запахнет макаронами с тушенкой… Тих и чуден будет вечер.

Они плывут и плывут, приближаясь к отдаленному берегу, а между тем расстояние оказывается не таким уж близким, уже и сумерки начинают сгущаться.

По мере продвижения на воде начинают попадаться рыбацкие тони, которые приходится осторожно огибать, чтобы не запутаться, не проколоться, тут же топляк, бревна, опасность не меньшая. Да и берег оказывается какой-то не бивуачный – то сплошь кусты, то бурелом, то осока, как на болоте. А под килем меж тем глубина метра два, не меньше, веслом не измерить.

Н. загребает, пристально вглядываясь в окрестности, сумерки все гуще, а потом вдруг – не успевают оглянуться – становится совсем темно. Ночь настает неожиданно быстро, небо сплошь затянуто облаками, лишь изредка в случайных разрывах таинственное свечение, и снова тьма, густая, как чернила.

На головной лодке включают фонарик, узкий бледный луч порскает то по берегу, то по воде впереди.

Время истекает незаметно, полночь почти. Сын задремывает, голова его то и дело падает на грудь. Поначалу он мужественно пытается бороться, время от времени резко вскидывает голову, но потом снова роняет ее. Сон и усталость пересиливают. И вот он уже весь скособочился, скрючился неловко на сиденье – сморило парнишку. Удивительно, однако, – вот, это его сын, они вместе плывут на байдарке. В самом деле, какой отец не мечтает о такой дружбе, об общности интересов? Ну может, еще не сейчас, не сразу, но зерно-то уже, хочется надеяться, заронено…

Впрочем, вместе с этим теплым отрадным чувством закрадывается и тревога: тьма все гуще, и что там впереди – неизвестно. На таких вроде бы спокойных озерах иногда случаются неприятные и даже опасные сюрпризы. Мало ли что? Сын ведь может испугаться. Он и всегда побаивался темноты, хотя старался не показывать виду.

Конечно, отец рядом, вроде и бояться нечего, с отцом-то… Только вот сам Н. такой уверенности почему-то не ощущает: ночь и есть ночь, глубина в озере приличная, вокруг хоть и не дикие джунгли, тем не менее…

Изредка Н. перекликается с другими байдарками. Он старается делать это негромко, чтобы не разбудить сына, и все равно звук, отражаясь от воды, гулко раскатывается в пространстве. Странно звучат здесь голоса, как-то чужеродно, медленно затухают, растворяясь в ночи.

Между тем берег словно отказывается их принимать – везде какие-то сучья, бревна, топляк… Тьма – хоть глаз выколи, ничего толком не разобрать. Пахнет рыбой, прелью.

Н. тоже клонит ко сну, веки отяжелели – все-таки целый день в пути, усталость сказывается, мышцы плеч и рук гудят. А спать нельзя – запросто наткнешься на какую-нибудь коварную корягу, а то и, не дай бог, кувырнешься.

Всякие мысли бродят у Н., но в основном – про сына. Хорошо, что они теперь вместе, обычно как-то не получается: работа, круговерть… Всё как-то мимоходом, мимолетом.

Когда он возвращался с работы, тот радостно выбегал навстречу:

– Па, а знаешь, какую скорость развивает новый «ламборджини»?

– Наверно, километров двести в час, – отвечал он наугад.

– Да ты что! – удивлялся сын его неосведомленности и радовался тому, что может поразить его: – Триста тридцать, а на крейсерскую скорость выходит чуть ли не за десять секунд.

– Ничего себе! – восклицал Н., поражаясь не столько скорости «ламборджини», сколько словам «крейсерская скорость». Надо же, и такие понятия сыну уже были известны.

Н. осторожно загребает веслом, вслушиваясь в тихий плеск таинственно мерцающей за бортом воды.

Сыну, между прочим, осенью в школу, – событие!

Тьма как вода, и вода как тьма.

Они плывут словно в бездне – и над, и под клубится мрак, только изредка неожиданно взблеснет то тут, то там. Берег еле различим. Сын мирно спит, зябко свернувшись клубочком, посапывает тихонько, а Н. думает с каким-то томительным чувством: и пусть спит! Главное сейчас – добраться до берега, найти безопасное место для швартовки.

Когда найдут и причалят, тогда он осторожно разбудит сынишку. И тьма не испугает мальчика, тот воспримет ее как должное, потом затеплится огонек костерка, разгорится, раздвигая мрак, пламя, сын согреется, а там, не успеешь оглянуться, и рассвет…

Теперь же Н. хочет поберечь его сон. Осторожно загребая веслом, он напряженно вглядывается во тьму, вглядывается, вглядывается…

Несогласный

Он не ждал этого приглашения. Или все-таки ждал?

Никогда он не мог ответить однозначно ни на один вопрос, который сам же себе задавал. Разумеется, это была слабость, изъян, но в то же время можно взглянуть и по-другому. Если человек говорит «я не знаю», то он и ответственности на себя не берет, во всяком случае в той мере, в какой это делает тот, кто твердо и категорически заявляет о своем знании. Хотя опять же ни от чего это не избавляет, и если ты что-то совершаешь, даже не будучи уверенным, что поступаешь правильно, лучше не становится.

Впрочем, К. слишком рано начал оправдываться, ничего еще не произошло, даже если он и получит приглашение, еще не факт, что примет его (или все-таки пойдет?).

Другой вопрос, хотелось ли ему пойти? И вот тут он мог ответить вполне определенно: да! Начать с того, что хотелось получить приглашение, не так чтоб очень сильно, и тем не менее: это бы означало, что о нем помнили и что отношения, несмотря на то что много воды с тех пор утекло, еще сохранились.

Впрочем, скорей всего это была иллюзия – какие отношения? Никаких отношений! Их и раньше не было, так, обычное знакомство, ну, может, чуть больше, просто товарищеские отношения, так и не перешедшие в дружбу. Но ведь и это немало, особенно по нынешним временам чисто виртуальных связей, больше имитирующих, нежели реальных.

Да, что-то вроде симпатии присутствовало, причем с обеих сторон, хотя и несколько отстраненно, с прохладцей и настороженностью, не производящих никакого особого скрепляющего фермента.

Разные они были. Но дело даже не в этом. Н. обладал тем самым качеством, какого не было в К.: он знал и нисколько не сомневался в истинности своего знания. Суждения его были категоричны и окончательны, нередко резки, как обычно и бывает.

По-своему очень даже неплохо, если человек обладает определенными взглядами на мир, а не скользит по нему с недоумением и сомнением. А если он к тому же наделен недюжинной волей и энергией, тем более.

Неудивительно, что Н. быстро продвинулся в плане карьеры и к сорока пяти был в самом верхнем эшелоне власти. Или, как теперь говорят, входил в правящую элиту. Не о каждом, даже если он реально во власти, согласитесь, можно сказать, что он – элита. А про Н. вполне – серьезный, энергичный, эрудированный…

Собственно, свело их во время учебы Н. на курсах английского, где преподавал К.: тот готовился к продвижению по службе, язык ему был нужен позарез, а К. считался одним из лучших тьюторов. Английский, считай, у него был как родной, родители позаботились, за что он им был крайне признателен. В институте, где он тоже преподавал, платили немного, курсы и частные уроки в этом отношении не просто выручали, но и позволяли жить, не особенно ужимаясь. У него уже была семья, дочь, надо было кормить, одевать, ну и так далее.

Курсы Н. посещал исправно, занимался старательно, хотя особых способностей к языкам у него не наблюдалось. Это компенсировалось усердием и пониманием, зачем это нужно, так что к концу курсов он попросил К. о дополнительных индивидуальных занятиях. В средствах он тогда был достаточно стеснен, поскольку тоже был обременен семьей (первой), к тому же только что родился второй ребенок, однако это его не останавливало. К., впрочем, учитывая его домашнюю ситуацию и то, что Н. посещал их курсы, расценки снизил.

Занимались они по вечерам в его институте в какой-нибудь пустой аудитории, где пахло мелом, влажной тряпкой, которой К. стирал с доски только что написанные фразы, и еще чем-то специфически институтским, всегда волновавшим его, стоило войти в знакомую аудиторию. Даже будучи сильно уставшим в конце рабочего дня, он все равно подтягивался, воодушевлялся и уроки проводил на подъеме, что, несомненно, сказывалось на успехах учеников.

Н. очень ценил занятия с К., они разговаривали на разные темы, в том числе и о политике, причем большей частью на английском, хотя Н. часто забывался и норовил, особенно в запале, перейти на родной. К. сердился, останавливал его, но в конце концов пасовал перед натиском и горячностью ученика, которому явно недоставало лексики, он путался во временах, сбивался и перемежал речь русскими словами. Видно было, что ему страшно хочется убедить собеседника в своей правоте, он начинал размахивать руками, выкрикивать и в конце концов почти забывал, что это всего лишь занятие, а не митинг.

Нередко К. призывал Н. строить фразу не столь прямолинейно, включать в нее обороты типа «in my opinion» и «if you don’t mind», «I agree with you» или «I dont agree with you» и так далее. Поймите, говорил он, как всегда называя собеседника на «вы», это – не просто этикет, это – многовековая культура политеса, вошедшая в кровь и плоть не только англосаксов, но и вообще европейцев. С японцами и китайцами все еще сложней и тоньше, там свои нюансы. Мы же рубим сплеча и рвемся учить других, невзирая на их взгляды и убеждения, для русского человека общение все равно что бои без правил, тогда как, в сущности, любой разговор – это дипломатия, в основе которой даже не стремление победить противника, а прежде всего уважение к его личности, как бы вы к нему ни относились.

Н. соглашался, кивал стриженной бобриком головой с ранними крупными залысинами, но от этого ничего не менялось. Увлекаясь, он буквально впадал в раж, захлебывался или, наоборот, четко чеканил каждое слово, не важно, английское или русское (с русским получалось несравнимо лучше), сопровождая его обрывным взмахом руки.

Признаться, его речь завораживала, несмотря на сбивы с языком и весьма несовершенное произношение (если на английском), настолько убежденно и самозабвенно он говорил. К., который не любил и стеснялся какого бы то ни было пафоса, поддавался, смолкал и оставлял свои возражения на потом, хотя оно почти никогда не наступало. Урок кончался, и они разбегались каждый по своим делам.

Тем не менее К., пусть и с некоторым запозданием, иногда все-таки удавалось высказать свое мнение по той или иной проблеме, причем именно на английском. Замечал он и то, что Н., в предыдущий раз говоривший одно, в этот раз говорит совсем другое, если и не совершенно противоположное, то все-таки сильно отличающееся. Он будто не помнил того, что утверждал раньше, однако натиск был столь же мощен и неудержим. Если же К. напоминал ему прежнее, тот нисколько не смущался, нетерпеливо дергал плечом и говорил, что, возможно, не так был понят из-за своего недостаточного английского (хотя большая часть высказанного была произнесена на русском).

Иногда К. даже начинал сомневаться: а действительно ли они говорили именно об этом? Впрочем, какая разница, если уклон Н. все равно был в одну сторону – он страстно бичевал современное общество за его стремление слепо следовать за Западом, между тем как тот сам в глубоком кризисе и вряд ли из него скоро выберется. У России свой путь, они должны это понять и смотреть не на Запад, а, скорее, на Восток, с которым их связывает очень много общего.

К. возражал, что эту банальность пора сдать в архив, но если уж говорить о главной тенденции, то это, конечно же, глобализация, и все развитые и развивающиеся страны, к которым подтягиваются страны третьего мира, движутся в одном направлении.

Однажды К. не выдержал и с некоторым вызовом спросил Н., почему тот учит все-таки английский, а не, скажем, китайский или японский, или даже арабский, на что К. поморщился и сказал, что всему свое время, английский нужен при любом раскладе, а кроме того, он с детства очень любит книгу Джерома К. Джерома «Трое в лодке, не считая собаки» и, когда будет время, с удовольствием прочитает ее в оригинале. Вторая половина ответа была неожиданной, так что К. даже растерялся и только улыбнулся, показывая, что вполне оценил юмор собеседника. И лишь потом сообразил, что никакого юмора не было.

А потом Н. неожиданно исчез, почти буквально. Года три или четыре К. о нем ничего не слышал. И вдруг в очередных теленовостях промелькнуло знакомое лицо, фамилия, какие-то дипломатические дела, точно, это был Н., ошибиться К. не мог. И потом все чаще и чаще тот же натиск, та же категоричность, правда, чуть закамуфлированные словами типа «нам кажется», «мы считаем».

Теперь он занимал весьма высокую должность, так что выступал, понятно, не только от своего имени, – уверенность в жестах, поза, все как полагается. Всякие международные форумы, заседания… Круто он взмыл, что говорить. К. невольно следил за ним, за его появлениями, выхватывая из новостей именно то, что касалось его бывшего студента.

Правда, далеко не всегда его радовало то, что говорил Н., а вернее, даже вовсе не радовало. К. морщился, глядя на хорошо знакомое лицо на экране. С каждым разом его безапелляционность в оценках событий все больше входила в явное противоречие с его положением. При этом Н. чувствовал себя абсолютно уверенным и ничуть не смущался, если встречал резонные возражения. В риторике он мог заткнуть за пояс любого, этого у него было не отнять. Но ведь по сути все было вовсе не так, поэтому К. сначала раздражался, потом начинал всерьез злиться, и кончалось все бурным негодованием.

Странное, однако, дело: как бы ни досадовал К. на своего бывшего ученика, сколько бы ни спорил с ним мысленно, никак он не мог освободиться от ощущения связанности с ним. Действительно загадочно: ну учил он того английскому, ну беседовали они на разные, в том числе и политические темы, даже и тогда расходясь, можно сказать, кардинально, какая же тут связь? Тем более что не виделись они с тех пор, не общались и вообще жили в совершенно разных измерениях.

Не совсем, впрочем, разных. Как-никак, а страна у них была одна, а значит, и все остальное касалось К. тоже непосредственно. Только от К. фактически ничего не зависело, а от Н. при его теперешнем положении зависело многое. И это сильнее всего угнетало К., причем все больше и больше, как будто и его вина была в том, что Н. так, а не иначе смотрит на вещи. Иногда он ловил себя на том, что готов выйти на площадь и громогласно заявить о своем несогласии или хотя бы написать Н. разгневанное письмо, полное обличительного пафоса.

Тем более странно, что он, однако, ждал. Ждал письма или звонка с приглашением на юбилей Н. Что-то подсказывало: бывший ученик не только помнит о нем, но и в каком-то смысле чувствует себя обязанным ему – как ни крути, а беседы с К. не прошли даром.

В последние дни К. дергался при каждом телефонном звонке, нервничал по пустякам, так что это даже стало заметно близким. «Что-нибудь произошло?» – обеспокоенно спрашивала жена, однако вразумительного ответа не получала. Да и что определенного он мог ей сказать, если сам не понимал до конца, что с ним? Чем больше раздражали и даже бесили выступления Н., заметно активизировавшегося накануне собственного юбилея, тем напряженней становилось ожидание.

Вспомнит—не вспомнит? Позовет—не позовет?

«Неужели причина только в том, что Н. – птица высокого полета, известный человек?» – спрашивал себя К., отнюдь не страдавший комплексом неполноценности и вовсе не стремившийся приобщиться к миру высокопоставленных особ. Если бы это было так, он просто перестал бы себя уважать, тем более если учесть полное несовпадение во взглядах.

Но ведь отчего-то все-таки происходило? Да, тогда они были моложе, ну и что? При чем здесь это?

В сущности, и тогда, и теперь они были по разную сторону баррикад, и еще неизвестно, готов ли он был бы при случайной встрече пожать Н. руку – вот даже как!

Впрочем, это тоже слишком. Если бы они все-таки встретились, К. мог бы открыто, без обиняков, выплеснуть все накопившееся, всю горечь и несогласие, которые, вероятно, разделяли с ним очень многие. Это было бы с его стороны не просто правильно – использовать такую возможность, но своего рода гражданским поступком, пусть даже и не требующим особого мужества. Он мог бы донести до бывшего ученика мнение сотен тысяч, если не миллионов, попытаться растолковать его заблуждения. Ведь именно теперь, находясь близко к самой вершине власти, уверенный в собственной непогрешимости, Н. меньше всего мог услышать другие мнения.

Идея эта так захватила К., что он время от времени даже начинал бормотать вслух, причем не только ночью во сне, но и днем, вызывая тревогу у жены. Он должен был, просто обязан был сказать, что нельзя тянуть страну в смуту безвременья, нельзя навязывать ей ложную модель развития только потому, что она якобы не приспособлена для демократии, ну и так далее. Все это казалось ему настолько очевидным, что вовсе не требовало особого велеречия.

Слова должны быть простыми и ясными, как и те смыслы, которые стояли за ними. Так же просто и ясно они могли бы прозвучать на любом языке, будь то хоть английский, хоть китайский, хоть какой. Может, на английском это прозвучало бы даже доходчивее, но и на мове родных осин, уверен был К., они не менее убедительны. Нужно только, чтобы человек был открыт для них и не упирался в собственные ограниченные или даже превратные представления.

В общем, он готов был к встрече, теперь даже и цель была, очень важная. Может, его миссия в этом и состояла: что в полной мере не удалось осуществить когда-то на занятиях английским, необходимо было завершить теперь. Дело оставалось за малым – за приглашением или хотя бы звонком.

Когда звонок наконец-таки раздался и в трубке послышался хорошо знакомый, почти привычный по многочисленным радио– и телевыступлениям голос (сам позвонил!), К. нисколько не удивился. Волнение, да, было, но ни удивления, ни особой радости. Раз миссия, значит, так и должно быть, все закономерно и неизбежно.

Н. же буднично, как будто они только вчера расстались, с теплотой в хорошо поставленном голосе сказал, что всегда о нем помнил и хотел бы видеть на своем юбилее, причем даже не официальном, а в кругу самых близких людей. К. ведь очень много для него сделал, он, наверное, даже не знает, насколько много, так что Н. ему чрезвычайно признателен и хотел бы лично эту признательность выразить.

Господи, подумал К., значит, он и вправду связан с Н. некими тайными узами, значит, их общение на тех, давних занятиях действительно не прошло даром. Правда, это, на первый взгляд, мало что изменило в представлениях Н., однако кто знает, может, если бы не их занятия, все было бы намного хуже. А теперь у него появился еще и шанс кое-что изменить к лучшему, подкорректировать, подправить.

Верил он в это или нет – бог знает. Но что он хотел этого – сомнений не было. И когда голос Н. в трубке смолк в ожидании его ответа, К. прокашлялся, освобождаясь от стянувшего связки волнения, и, выдержав некоторую паузу, заговорил. «In my opinion, – сказал он твердо, – you are not right…»

И дальше он, к своему собственному удивлению, почему-то продолжал говорить по-английски, с чувством, с толком, с расстановкой, как если бы говорил со своим студентом, пытаясь донести до него не только смысл фразы, но и особенности произношения, он говорил все те фразы, которые собирался произнести по-русски, четко и внятно, говорил, говорил, говорил, а когда закончил, то услышал в трубке лишь громкие короткие гудки…

Дауншифтеры

Словно по взмаху волшебной палочки (детская мечта): раз – и готово! Мы испытывали даже некоторую гордость, больше того – приятное ощущение могущества, чуть ли не тайной власти.

Кто бы мог предположить, что все пойдет действительно как по маслу? Решили просто попробовать, на всякий случай. Попытка, как говорится, не пытка, а за спрос денег не берут.

Главное, что состоялось. Мальчик сидел за партой и записывал в толстой тетрадке. Лиза, мать, видела через щелку в неплотно притворенной двери его склонившийся курносый профиль, видела других учеников, слышала негромкий, спокойный голос преподавателя, что-то объяснявшего, хотя сам он в поле обзора не попадал, – все на удивление правдоподобно.

Об этом узнали уже от Лизы, матери мальчика, дотошно ее выспрашивая. А было так: с деканом встретились, как и было назначено, в половине десятого, тот был уже на месте, даже ждать не пришлось, он сразу пригласил в кабинет, вместе с сыном, ничего не спрашивая, только мельком бросив взгляд на их Ивана, быстро, не очень внимательно просмотрел документы и сказал: «Ну хорошо, пусть идет в аудиторию… кажется, его группа сейчас в восьмой, но на всякий случай уточните».

И уже обращаясь (доброжелательно!) к Ивану: «Как раз успеешь к началу лекции».

Собственно, и все. Ни о деньгах, ни о чем другом речи не было. Они, признавалась Лиза, даже растерялись, настолько все неожиданно и стремительно, без каких-либо препон и подводных камней. Декан был чуть насуплен, сух, строг, деловит, но и никакого недовольства не выказал, Ивану напоследок даже чуть улыбнулся – как бы ободряюще.

Чудеса!

Никакой растерянности Корниковы бы, наверно, не испытали, не доведись уже трижды получать отказ. Причем от того же декана в частности. А поначалу все шло просто замечательно: в приемной комиссии заверили, что проблем никаких, у парня хорошие отметки, кому, как не ему, здесь учиться. И вдруг все стало странно и быстро меняться: нашествие золотомедальников, сокращение мест, преимущество местных…

Это все были слухи. Они им не очень верили, во всяком случае их Ивана не должно было коснуться, так что Корниковы терпеливо, хотя и не без некоторого волнения, ждали, когда вывесят списки.

Списки вывесили только 30 августа. Ивана Корникова там не было, сколько ни рыскали глазами, пробегая еще и еще раз довольно длинный список мелко напечатанных фамилий.

НЕ БЫЛО. ТОЧНО.

Первая мысль: ошибка!!!

Просто не внесли, забыли, не весь список вывесили, короче, недоразумение, как обычно и бывает. Случайность. Но в приемной комиссии, куда сразу бросились, пошуршали бумагами и, пожав плечами, безучастно подтвердили: да, не зачислен, не хватило мест, не прошел конкурс аттестатов, не является местным жителем, в общем – увы!

И что они могли на это возразить?

Тот же Степан Игнатьевич, декан, тоже долго рассусоливать не стал: простите, но, к сожалению, ситуация изменилась, количество мест сократили.

Все то же… Стена. И не перепрыгнуть, и лбом не продавить. Корников-старший промямлил что-то про «благодарность», но декан то ли не понял, то ли не захотел понять, да застенчивый Корников и не пытался нажимать, не той выделки…

Чужой город – чужой монастырь. Люди вроде свои, но тоже чужие. Теперь чужие, как раньше были свои. Простите, извините, ничем не можем помочь…

Финиш.

Городишко небольшой, тихий, окрестности живописные: холмы, поля, леса… Все под рукой, так сказать, в шаговой доступности. Дома одноэтажные, в основном немного обветшалые, панельные пятиэтажки, подъезды грязноватые, попахивающие известно чем, но и девятиэтажки имеются, кое-где даже новые, не такие фешенебельные, как в столице, но вполне современные, да и коттеджи повырастали.Асфальт, правда, в колдобинах, но в остальном вполне терпимо, в магазинах все есть, а главное… главное – ритм жизни! Другой, более спокойный, размеренный. Климат более здоровый во всех смыслах, начиная с воздуха. Провинция, она и есть провинция, у нее свое очарование. Ради тишины и покоя многим можно пожертвовать. Да и до мегаполиса не так далеко.

Корниковы, у которых в здешних окрестностях садовый участок с маленьким летним домиком, мечтали: когда-нибудь переедут сюда, чтобы доживать, верней, жить, но уже иначе – никуда не торопясь, без постоянного стресса, без оглушенности и мелькания в глазах.

Хорошо бы, конечно, и ребенка сюда, тем более что у него вдруг начались проблемы с глазами, то ли аллергия, то ли что… Да и Корников-старший в последнее время заметно стал сдавать, задыхался при быстрой ходьбе, чего раньше за ним не наблюдалось, нервничал по пустякам, мог завестись из-за какой-нибудь ерунды. Молодой еще, крепкий вроде мужик, и вот… Контора, где он работал, то загибалась, то оживала, людей увольняли, зарплаты сокращали, попробуй не дергаться. Доставала жизнь…

Культура, а что культура? Можно подумать, они часто ходят в театры или музеи. К выходным так выматываешься, что только диван и нужен. Возить сына в хорошую (именно в хорошую!) школу на другой конец города – удовольствие тоже ниже среднего. Только на дорогу уходит по два, а то и больше часа. Пробки, страх опоздать, не успеть – разве это жизнь?

То, что колледж от крупного столичного вуза неожиданно открылся в этом городке, вдруг представилось уникальной возможностью сделать первый шаг… Если бы Иван начал здесь учиться, то, может, и они сподвиглись бы на скорейший переезд. Двухкомнатную квартиру в Москве можно хорошо продать или, еще лучше, сдать, купить или снять другую, поменьше, в этом городке. Цены несопоставимые.

Разумеется, это всё мечты, прожекты, не исключено, что маниловщина, а все равно – хоть какой-то просвет…

Николев был старым добрым знакомым, в У. он перебрался довольно давно, так что вполне уже мог считаться здесь коренным жителем. Перезванивались с ним нечасто, еще реже встречались, но тем не менее связь поддерживали. Личность неординарная, он уже вскоре после окончания института, увлекшись буддизмом или чем-то в том же роде, решил, что Москва – не для него, слишком суетно, про Гоа, как и другие экзотичные места, тогда и в мыслях не было, вот выбор и пал на этот городок.

А ведь, между прочим, незаурядные математические способности были, большие надежды подавал… Народ в недоумении пожимал плечами, отговаривать пытались, чуть ли не осуждали, но он был тверд: хочу жить как человек, а не как робот. Даже какие-то свои математические выкладки делал, диаграммы и всякие графики строил на этот счет, вполне научно, с цифрами: биополе в мегаполисе искаженное, что влечет за собой помутнение в мозгах и негативные трансформации в теле. А насколько быстрее летит время в городе, настолько короче получается вследствие этого человеческая жизнь.

Ему возражали, что эти подсчеты не вполне корректны, именно в большом городе личность подпитывается гораздо интенсивней за счет разнообразных впечатлений, на что он обычно с усмешкой отвечал одним вопросом: а природа? а тишина?

От математика слышать такую банальность странновато, хотя, с другой стороны…

Обосновавшись в У., Николев, несмотря на свою страсть к спокойной, размеренной жизни, стал быстро подниматься  – наладил свое производство дизайнерской мебели, капиталец нажил, обзавелся домом, построенным по собственному проекту, словом, сделался, как принято говорить, состоятельным человеком. А главное, теперь значительную часть дня проводил у себя – слушал любимый джаз, читал мемуары и фантастику, смотрел на огромной, во всю стену плазме фильмы или возился в саду, где устроил нечто вроде оранжереи с экзотичными южными растениями и цветами. В общем, жил в свое удовольствие, работе отдавая лишь небольшую часть дня.

В городе его знали и уважали, несколько раз даже предлагали чуть ли не должность заместителя мэра, но он не соглашался. Нет, ребята, я, конечно, понимаю, что нужно что-то делать, но ведь я и делаю – мое производство кормит не только меня, но и город, а жизнь одна, да и той не так много осталось.

К сорока он раздобрел, в движениях появилась вальяжность, да и сам говорил про себя, что по натуре он – Обломов, полежать с книжкой на диване или под яблоней в саду – для него самое то. Или в баньке не спеша попариться, так, чтобы всего насквозь пропекло, потом чайку испить хорошего, настоящего, который он заказывал знакомым поставщикам прямо из Индии или Китая, – вот это для белого человека. Главное, чтобы неспешно, без рывков и напряжения, в своем темпе.

Чай у него действительно был замечательный, заваривал он его не дольше полторы минуты, утверждая, что больше – это уже не самые полезные эфирные масла.

Какой бы темы ни касались, обо всем он имел представление, да и рассказывал так подробно, как если бы специально изучал данный предмет. Можно было заслушаться, настолько увлекательно у него получалось. Все неторопливо, обстоятельно, со вкусом…

Сын пошел по стопам отца, работал в его компании, хотя, как утверждал Николев, он его к этому вовсе не склонял, тот сам так пожелал. Лучше бы, конечно, поучился сначала, институт какой-нибудь закончил, но сын не соизволил, ушел со второго курса престижного вуза, причем с юридического, самого востребованного. Ну и ладно, дело житейское, захочет – восстановится. Главное, чтобы отношения оставались хорошими.

Таковыми они вроде и были.

Идея обратиться к Николеву возникла внезапно, но вполне закономерно. Городишко небольшой, вдруг случайно кого и знает из нового колледжа. Здесь и отношения более патриархальные, не то что в столице. Пусть он даже совсем в другой сфере, но ведь всяко может быть. А вдруг?

Николев откликнулся мгновенно: увы, сам он никого там не знает, но попробует поспрошать людей. Вот тут-то надежда и мелькнула. Тем более что в его негромком, раздумчивом голосе прозвучало что-то этакое, непривычное. Вроде как тот сразу внутренне собрался, включился в тему, будто его лично близко касалось. Словно не о незнакомом парнишке шла речь, а о его собственном сыне или родственнике.

Вальяжность вальяжностью, а не просто же так дела у него шли хорошо. Значит, умел, разбирался что к чему. Да ведь и человек не последний в городе, чего уж там. Как-то само собой разумелось, что не последний, хотя он и не пыжился.

Ответный звонок от Николева раздался буквально через пару часов. Встреча с деканом назначена на завтра в десять, пусть сошлются на М. Кто такой М., он не сообщил, однако и без того несложно догадаться, что персона влиятельная, раз все так споро разруливалось.

Один знакомый рассказывал, что, когда его останавливает инспектор ДПС, он как бы между прочим называет некую фамилию. Ну да, имя и фамилию, и тут же в лице гаишника начинает пробиваться что-то новое, как бы задумчивость, потом по губам проскальзывает улыбка, сначала несколько натужная, но вскоре уже вполне приветливая, вроде как узнавать начинает, хотя, разумеется, никогда до этого они не встречались и ни о каком личном знакомстве речи не могло быть. Документы возвращаются, они с гаишником раскланиваются, причем тот даже с некоторым подобострастием, и можно спокойно колесить дальше.

Магия, самая настоящая! Впрочем, это другое.

То стена стеной, непробиваемая, а то вдруг… Если что не так, сразу звоните. Это Николев сказал, причем в голосе его была все та же решительность, даже, можно сказать, строгость. То есть он готов был не останавливаться при неудаче, а продолжать действовать дальше – такая вот поразительная отзывчивость.

Разумеется, всех занимало, как же это все так легко и быстро устроилось. В Гоа бы наверняка не получилось. Хотя при чем тут Гоа? В Гоа солнце, море, песок, пальмы…

В славном же городке У. ветер носил по уличкам опавшие ржавые листья, с серого мутного неба сыпал мелкий скучный дождик.

Понятно одно: когда мы переберемся в этот тихий, скромный, милый городишко, у нас тоже все будет в порядке.

Малыш Винни и Ушастик

– Ты когда уедешь? – спрашивает он.

– В воскресенье.

– А сегодня какой день?

– Пятница.

– А завтра?

– Суббота.

– А потом?

– Воскресенье.

– И ты уедешь?

– Да.

– Но не сразу?

– Не сразу. Вечером.

– А когда приедешь?

– В пятницу.

– Это когда?

– Вторник, среда, четверг, а потом пятница.

– Может быть, в четверг?

– В четверг не смогу.

– А почему?

– Работа.

– Ну ладно, тогда в пятницу. Только обязательно.

– Обязательно.

– У нас завтра еще больше дел…

– А каких?

– Ну поиграть, пироги поделать, в догонялки…

– Как спалось, дружище?

– Я вообще не спал.

– Да ты что?

– И вчера не буду спать.

– Завтра ты имеешь в виду.

– Нет, вчера…

– Вчера уже прошло. Правильно сказать: я вчера не спал. А если завтра, то: не буду спать. Завтра – это то, что будет, а вчера – то, что было.

– Завтра я опять не буду спать.

– Вот, теперь правильно. Ты молодец! А что тебе снилось?

Малыш задумывается.

– Ты снился.

– Я?

– Да.

– А что я делал?

– Не знаю.

– А лошадь пойдем кормить?

– Да, в поле. Мы в прошлом году уже кормили ее.

– Верно, в прошлом году мы ее и вправду кормили. Ты думаешь, это та же самая лошадь?

– Ну да.

– Отлично. Значит, это наша знакомая лошадь.

– Да, знакомая.

– А как ее зовут?

– Не знаю.

– Может, Ласточка?

– Ну, может…

Они удивляются, что малыш помнит то, что было в прошлом году. Тогда он был совсем маленьким, спотыкался, падал, ходил как медвежонок – враскачку. И говорил совсем не так, как теперь, когда он уже знает много слов. Хотя со временем он пока не разобрался. Вчера, завтра, через два или три дня – для него это пока загадка. Но он настойчиво пытается освоиться. А если он прав, и завтра – это то, что было вчера, а вчера – то, что будет завтра?

Прощаться малышу не нравится. Когда кто-нибудь уезжает, он отворачивается или бегает вокруг и делает вид, что занят чем-то другим, очень важным. Когда его зовут, он прибегает и торопливо, наспех, как бы мимоходом, подставляет щеку. Или ничего не подставляет, а смотрит в другую сторону – на пролетевшую птицу, на раскачивающуюся ветку, на ползущего в траве муравья…

– Ты сегодня кто?

– Винни.

– А я?

– Ушастик.

– А мама?

– Кролик.

– А бабушка?

– Хрюня.

– А папа?

– Папа – Кристофер Робин.

– Надо же!

– Да, и мы съедим много горшочков меду, чтобы у нас было еще больше сил играть в догонялки. Ну что, побежали? Убегай!

– Я убегай?

– Ты.

– Убегаю.

Ушастик, крякнув, убегает, стараясь погромче топать ногами, чтобы его бег казался как можно более натуральным.

– А давай сегодня мы будем два дедули, ты и я.

– Интересная мысль. А почему ты хочешь быть дедулей?

– Ну просто так. Мы ведь с тобой друзья.

– Точно – друзья. Мы все друзья – и мама, и папа, и бабуля…

– Нет, только ты мой друг.

– Мне кажется, лучше – когда друзей много.

– Но мама и бабушка не могут быть дедулями.

– Это правда.

– А мы можем. Побежали?

– Побежали.

Чуть раньше дед называл малыша человечком-эхом. Тот любил повторять все, он говорит, даже какую-нибудь ерунду. Например, что барсучки живут на луне. Он и сам не знал, почему ему в голову вдруг пришло такое. А малыш радостно выкрикивал, торопясь поделиться этой новостью с мамой:

– Мама, барсучки живут на луне!

Или он говорил, показывая на его маленькие босые ножки:

– Знаешь, кто это? – И тут же сообщал доверительно: – Это тоже барсучки, только уже земные. Давай сделаем для них норки.

Малыш снова радостно соглашался:

– Давай.

И они начинали рыть ногами песок, вроде как это барсучки устраивают себе жилье.

Когда дед неожиданно влез в наполненный водой надувной детский бассейнчик (не такой уж маленький, раз они оба уместились в нем, правда, он едва-едва, согнутые ноги упирались в бортик), сколько же было радости! Теперь можно было обливаться из пластмассового стаканчика, брызгаться, колотя ногами по воде, и всякое прочее… Обоим было страшно весело, а что до недоуменных взглядов, то и пожалуйста! Они же друзья, малыш – Винни, а он – Ушастик. Нет, на этот раз малыш – Рики-Тики-Тави, а он – Большой человек. Приятно иногда побыть Большим человеком. Впрочем, он согласен быть и Ушастиком. На картинке в книжке Ушастик выглядел несколько понурым и грустным, но вместе с тем вполне симпатичным.

– Ну что, пойдем посмотрим горошек?

– Ты сам сходи посмотри, а потом мне покажешь.

– Пойдем вместе!

– Ну Винни!

– Вместе, вместе!!! – он хватает деда за руку и тянет за собой.

Они идут смотреть горошек.

– Этот уже созрел?

– Нет, завтра или послезавтра.

– Давай сорвем!

– Но он еще не готов.

– Нет, уже можно.

– Ты думаешь?

– Да.

– Видишь, какие маленькие зернышки. Завтра бы они были крупнее.

– Ничего, они вкусные. Угощайся! – малыш протягивает ему на ладошке крошечные бледно-зеленые горошинки.

– Можешь пожевать стручок, он сладкий, – вспоминается из собственного детства, хотя за это можно получить и нагоняй.

– Да, вкусный.

– Но только ты потом спроси у мамы, разрешит она или нет. А то нам может влететь.

– Ма-а-ма! – звенит по окрестностям. – Мы едим стручки. Можно?

– Один, два, три, пять, семь… Я иду искать, кто не спрятался – я не виноват.

Дед ищет малыша по всему участку, то в один конец пойдет, то в другой и всех спрашивает:

– Винни не видели?

– Где же этот хитрый Винни?

– Кто-нибудь видел Винни?

– Надо же, как спрятался! Нигде нет.

– Винни, подай голос!

– Винни, где ты?

Он уже не один раз проходит мимо малыша, который стоит за кустом, на самом виду, чуть наклонив голову и прижав ладошки к глазам. Самая лучшая маскировка. На губах у малыша улыбка. Ему нравится, что деду его никак не найти. Он может стоять так довольно долго, но в конце концов не выдерживает и при очередном приближении Ушастика отнимает руки от лица.

– Ага, вот он где, наконец-то! – Дед подхватывает малыша и высоко поднимает над собой. – Здорово же ты спрятался!

– Долго ты меня искал, да?

– Очень долго. Даже беспокоиться начал: куда это Винни запропастился? Не потерялся ли?

– А я тут как тут…

– А ты тут как тут.

– Теперь ты прячешься. – Малыш берет деда за руку, подводит его к тому же кусту, возле которого только что стоял сам. – Прячься!

– А ты иди считай.

Оглядываясь, мальчуган идет к растущей неподалеку высокой, широко разросшейся яблоне, прижимается к стволу и начинает считать:

– Один, два, три, пять, семь…

Дед садится на корточки возле куста.

Все повторяется. Винни ходит по саду и всех громко спрашивает, не видели ли они Ушастика.

Нет, никто не видел.

Проходя мимо деда, он старательно смотрит в другую сторону, чтобы случайно не встретиться с тем глазами. Дед очень хорошо спрятался, его еще долго надо искать.

– Я брошу тебя в лужу…

– Что ты говоришь!

– И в ведро…

– И в кусты?

– И в кусты.

– И в чашку?

– И в чашку.

– И в малину.

– И в землю.

– И в небо…

– Но я же упаду и разобьюсь.

– А как?

– Ну на множество осколков.

– Я так и хочу.

– И что ты будешь делать?

– Буду тебя спасать. А как я буду тебя спасать?

– Не знаю.

– И я не знаю.

Они идут за ручку, внук и дед. Простите, малыш Винни и Ушастик. Им хорошо вместе.

Дрозд

Возить дрозда в машине – не чересчур ли? Она много ездила по разным делам, и дрозд был постоянно при ней. Между прочим, хоть и птенец, а все равно птица не маленькая, крупнее какого-нибудь щегла или канарейки. В небольшой клетке со снимающейся верхней частью ей точно было тесно, разве что – вспорхнуть на жердочку или спрыгнуть с нее. Даже крылышки толком не размять. Тем не менее дрозд, он же Дроша, вел себя очень прилично – не бунтовал и не скандалил, только если очень хотел есть, тогда конечно. Крик его был пронзителен и требователен.

Кормила она его червяками, покупая специально для него в зоомагазине. Маленькие пластмассовые коробочки с землей, а в ней среднего размера, отборные коричневые черви, не слишком толстые и очень активные. Хранить их надо было в холодильнике. Однажды она плохо закрыла коробочку, черви расползлись, пришлось их отлавливать и собирать обратно, не сказать, что занятие из приятных. Да и кормить дрозда вихляющимися в пальцах склизкими пресмыкающимися тоже было не слишком увлекательно.

Дрозд таращил темные глазки-бусинки, склонял голову то на один бок, то на другой, широко разевал еще обтянутый желтой птенцовой бахромой клюв, но червя схватывал не сразу, для этого еще надо было постараться. Нередко червь выскальзывал из пальцев и падал на дно клетки, где на него налипала всякая труха, и он становился совсем уж неаппетитным. К тому же дрозд еще не научился клевать сам, надо было непременно вложить ему пищу в клюв. Приходилось засовывать руку в клетку, вытаскивать ошалевшего, изо всех сил пытающуюся извернуться жертву, обмывать его под краном и повторять всю операцию заново.

Если встать на позицию червяка, то, разумеется, это было форменное издевательство, садизм, если угодно, но в природе, наверно, по-другому и не бывает. Садизм не садизм, а выживать надо, питаться надо, так что и она относилась к этому философски. Брать пальцами червяка, ну и что? Раз надо, значит, надо, дело скользкое, склизкое, грязноватое (потом руки непременно помыть), но и необходимое для того, чтобы дрозд продолжил свое существование. Даже не птичье, а неважно какое. Просто существование.

Он, между прочим, совсем ручным стал, на Дрошу откликался, от рук не шарахался; если не сидел в клетке, то скакал за ней по квартире, как собачонка, требовал еды. Мог даже на стул вспрыгнуть, потом на стол, а там и до плеча или руки хозяйки недалеко. У нее разные существа бывали – от банальных попугая и крысы до белки, которую она буквально выкормила младенчиком, сначала из шприца, потом из бутылочки с соской, и хорька с длинным красивым хвостом, не хуже, чем у белки.

Если попугай и крыса были просто развлечением, то и бельчонок, и хорек, и теперь вот дрозд выкармливались для спасения. Она их действительно спасала, потому что если бы не она, то вряд ли бы они выжили. Хорек, например, найден был на улице, прижавшимся к стене дома и затравленно озиравшимся по сторонам. Откуда-то он сбежал или потерялся, потому что некоторые держат дома хорьков как кошек.

Они все были симпатичные, эти животные и птицы, каждый по-своему, даже и дрозд, пестренький, желторотый еще, с глазками-бусинками и длинными худосочными лапками. Она к нему быстро привыкла, как и он к ней, живое существо, забавное. Правда, будущее его было неведомо: улетит он, повзрослев, или не улетит, и вообще научится ли летать, а если улетит, то сможет ли выжить в естественных условиях?

Кто-то сказал, что, отпущенный на волю, он будет все равно жаться к жилью и даже приставать к людям, чтобы его покормили. Но до этого времени еще далеко, для начала дрозда нужно выкормить и, дабы не оставлять одного в квартире, она возила его, как уже было сказано, в небольшой клетке на заднем сиденье. Отлучаясь же ненадолго, оставляла его в машине, и дрозд терпеливо (или не очень) дожидался ее, а когда она возвращалась, что-то приветственно-укоризненное горланил на своем на птичьем.

Весна закончилась как обычно почти мгновенно. Народ начал отправляться на дачи, и она часто помогала кому-нибудь с переездом. Машина, хоть и небольшая, а все-таки транспорт, у некоторых и такой не было, а барахлишка для вывоза всегда набиралось, особенно у пожилых. Ее просили, она не отказывала, а бывало, что и сама предлагала. Ей не трудно, а помочь всегда приятно. В этих случаях она вынужденно оставляла дрозда дома и всякий раз невольно переживала, что тот один и в клетке, а между тем мог бы прогуляться по травке, послушать свиристенье собратьев, которых в этом году на подмосковных дачах, как и комаров, было в избытке, и они голосили на разные лады. Наверняка ее дрозду не хватало птичьего общения, он бы непременно порадовался, представься такая возможность.

Однажды она взяла его с собой, и он, выпущенный из клетки на садовом участке, с удовольствием разгуливал по уже скошенной траве, по грядкам, по бетонным плиткам, которыми была вымощена дорожка.

Странное дело, ручная живность успокаивала и ободряла, с ней было легко и просто, в отличие от людей, с которыми все было ровно наоборот, но тут уж, понятно, ничего не поделать. Разумеется, живность ничего не заменяла и не могла заменить, но так уж получалось, что ей с этими существами бывало спокойней, как если бы они охраняли от каких-то неведомых напастей. Она доверяла им, они – ей, она берегла их, они – ее, разве в этом не было некоей высшей, то есть природной, то есть какой-то там справедливости?

Может, потому ее и не смущали ни извивающиеся червяки, ни мухи и комары, которых она научилась искусно ловить прямо на лету, да и клетку почистить было вовсе не трудно, поскольку она делала это не для себя, а для другого существа, но одновременно как бы и для себя, и в этом тоже была справедливость.

В начале июня, когда уже начинает отцветать сирень и листва на деревьях из изумрудной становится насыщенно зеленой, полной сил и соков, еще пока без усталости, ей выпало ехать в командировку в другой конец страны, в город Владивосток, и тут уж дрозда не возьмешь, а оставлять его в клетке на попечение подруги, которой она обычно доверяла ключи, тоже не выход. Поразмыслив, она сочла самым удобным поручить птицу родителям, которые как раз собирались на дачу.

Обычно она старалась не обременять их заботами о своих питомцах, знала, что они не очень одобряют ее увлечения, полагая, возможно, и не без оснований, что это мешает личной женской жизни. Не каждому, согласитесь, придется по нраву такое странное зоологическое окружение. Впрочем, они могли думать и говорить что угодно – все равно она делала по-своему.

Как бы то ни было, родителям она все-таки позвонила и птицу им отвезла, подробнейшим образом объяснив, как за той ухаживать. Ну и, разумеется, обеспечив кормом. «Дрозд, как там дрозд?» – звонила по мобильному, беспокоилась. И, как оказалось, не зря.

Дело же обстояло так.

Что птице нужно по жизни? Ясное дело – свобода!

Вскоре после отбытия хозяйки дрозд был из клетки выпущен, с любопытством огляделся и тут же отправился исследовать новую местность. Вокруг него сразу засуетились собратья, и не только. Воробьи и трясогузки порхали возле, все интересовались гостем, чирикали, попискивали, свиристели, то ли приветствуя, то ли обсуждая незнакомца. Некоторые подскакивали или подлетали совсем близко, как бы стремясь рассмотреть его получше. Дроша же непринужденно таскал в клюве травку, прыгал по грядкам и дорожке и, казалось, полностью был удовлетворен жизнью.

Это было правильно в смысле естественности и самостоятельности, каковой и должна обладать птица, тем более такая, как дрозд. Стихия птицы – воздух и воля, все так и рассуждали, к тому же дрозд уже не был маленьким слабосильным птенчиком, а даже пытался, причем небезуспешно, взлетать. И вовсе он не приставал к людям, как предупреждала хозяйка, а, напротив, держался совершенно независимо.

Никто и не сомневался, что дрозд по имени Дроша обрел именно то, чего ему не хватало, поэтому и в клетку его снова сажать никто не собирался: гуляет и пусть гуляет, захочет – сам вернется. Кошек вокруг вроде не наблюдалось, так что и опасности никакой. Самое то для адаптации в естественной природной среде.

Дни стояли погожие, солнце к полудню распалялось как на юге, распускались цветы, порхали бабочки, сновали насекомые в общем, гармония и радость царили в мире. И дрозд был здесь абсолютно своим.

Ей так и отвечали по телефону: не волнуйся, дрозду твоему у нас нравится, он даже и летать пытается, так что скоро станет полноценным членом птичьего сообщества.

Природная гармония – всем этого так не хватало. А здесь, за городом, невольно как бы погружались в нее, сливались с ней, обретали какое-то иное качество (более правильное, что ли) жизни. Солнце светило, они ловили его жаркие лучи, подставляли лица, нежились в них, тучки бродили или шел дождь – слушали шелест листьев, шум ветра, гомон птиц, свиристенье цикад или ночную тишину, вдыхали влажные ароматы земли и травы – все здесь было наполнено целесообразностью и, если угодно, благодатью, все (в том числе и они) было частью одного большого целого.

Умиротворенность, что еще человеку надо? Даже людская речь с неотъемлемыми от нее нервными фиоритурами иногда казалась лишним привеском, нарушающим общий порядок. Птица поет – не то что человек говорит, слова бесконтрольны и несоразмерны, даже и звучание их часто в тягость. Птицы не пашут, не сеют и не жнут, ну и все такое… О птицах не надо заботиться, они сами знают, что им надо и куда лететь, где притулиться и где свить гнездышко… Природная жизнь сама себя одухотворяет и оплодотворяет.

Дрозд странствовал по участку, исчезал и появлялся, иногда вспархивал на нижние ветки старых яблонь, качался на них, вертя длинноклювой головкой, словно выискивая свою хозяйку. А та не успокаивалась и названивала: ну как? Так и так, отвечали ей, все в ажуре, дрозд твой жив-здоров, сам добывает себе пропитание и с клеткой больше дела иметь не хочет. Она хмыкала в трубку, значит, и действительно все правильно. Ее участия не требовалось, да и как она могла бы, если находилась за много километров. Она свое дело сделала и тоже могла чувствовать себя свободной, как вольная птица.

Что ни говори, а приятное состояние, она уже отвыкла от него, в частности, из-за своих питомцев, за которыми надо было следить и ухаживать. Можно сказать, что во Владивостоке ее впервые (без преувеличения) за последние годы посетило вдохновение свободы, и это при том, что ей приходилось заниматься маркетинговыми делами по службе. Это не замедлило дать свои результаты: новые знакомства следовали одно за другим, причем одно из них, похоже, могло стать чем-то большим.

А что же дрозд?

Птица наслаждалась привольем не меньше хозяйки. Ее почти и не видно было среди травы, и замечали ее лишь тогда, когда она выпрыгивала на тщательно прополотую грядку или вспархивала на ветку. Раза два она появлялась на крыльце, а однажды взлетела даже на крышу.

Крылышки крепли, природа закаляла, птенец взрослел не по дням, а по часам. И все бы ничего, если бы не возвышавшаяся на соседнем дачном участке высоченная сосна, уходящая в небо вершина которой полюбилась большим черным воронам.

Не исключено, что они там вовсе и не гнездились, как предполагалось, а просто устроили за густыми еловыми лапами наблюдательный пункт. Когда они взлетали, вершина раскачивалась, словно от сильного ветра, а по земле скользили крылатые тени. Иногда они разражались громким хриплым карканьем, и это казалось насилием над тишиной и покоем, разрушающим царящую гармонию.

Ворона всегда была отрицательным персонажем, вот и в нашей истории она (или он) действительно сыграла роковую роль. Кто-то даже углядел, как одна слетела вниз с той самой разлапистой ели и прямо по траве погналась за Дрошей, который, почуяв опасность, бросился наутек, вспорхнул, перепорхнул через разграничивавшую соседние участки сетку-рабицу и скрылся в кустах черной смородины. Вокруг заполошно кричали другие дрозды, а может, и не только они, напуганные неожиданной наглой агрессией.

Дальнейшая судьба Дроши, увы, остается неведомой. Кто-то уверен, что ворона вполне могла-таки настичь свою жертву. Эти инфернальные птицы не гнушаются убийством своих собратьев, поэтому участь юного дрозда действительно могла быть плачевной.

Верить в эту версию не хочется, тем более что дрозд, пусть и не вполне оформившийся, был уже не так мелок и тщедушен. Куда более вероятна (и желанна) версия, что птенцу удалось-таки ускользнуть и он, возмужав и окрепнув, в конце концов присоединился к другим дроздам. И когда поблизости появлялись его сородичи, все начинали кликать: Дроша, Дроша, надеясь, что, кто знает, среди них именно их дрозд. Возьмет да и подлетит или как-нибудь иначе даст понять, что это точно он, а не кто-то другой.

Как бы там ни было, но и в том и другом случае природный закон оставался в силе. И в этом была справедливость, с которой можно было не соглашаться, но и отрицать ее тоже было нельзя. Но было, если честно, и неприятное, даже болезненное чувство вины, что не уберегли Дрошу.Хотя, с другой стороны, при чем тут были они?

Она, когда ей сообщили, так им и сказала (голос спокойный): при чем тут вы?

Ключ

– Не забудь запереться! – Это Кремнев говорил Инне, уезжая, как обычно, на службу.

Мы слышали это и в очередной раз недоумевали: зачем? Зачем нужно запирать? Уже не раз случалось, что возвращаясь после долгого или не очень отсутствия домой, мы не могли отворить подъездную дверь. Когда-то она не только не запиралась, а постоянно была распахнута, заходи когда и кто хочешь, так что до сих пор никак не могли привыкнуть. Квартира – понятно, это уже приватное пространство, куда посторонним вход воспрещен, а подъезд все-таки место общего пользования, вещей, на которые можно позариться здесь никаких, так чего уж?

А между тем положение кардинально изменилось. Мало того, что стояла массивная металлическая дверь, но и замок в ней был какой-то замысловатый, в который-то и ключом с не менее причудливой нарезкой попасть совсем не просто, во всяком случае это удавалось далеко не с первого раза и после долгих чертыханий. Ладно бы, электронный замок, код и все такое, а тут по старинке, даже странно. С внутренней стороны двери был прилажен еще и дополнительный засов, который если запереть изнутри, то снаружи дверь точно не открыть. Ну и для чего это? У себя в апартаментах – на здоровье, устанавливай хоть какие замки и сколько угодно, но на подъездной-то двери зачем? Только лишняя морока и трата времени, особенно когда торопишься домой, поскорей в тепло и к ужину.

Объяснений на этот счет Кремнев не давал, да его и не спрашивали. Если человек так стережется, значит есть основания. Или у него какой-то невроз, страхи, мания преследования и т.д. Если на то пошло, то при нынешних технологиях никакая, даже самая крепкая железная дверь, пусть и бронированная, если кто-то захочет проникнуть, не выдержит. Замки запросто вырезаются сварочным аппаратом, взрываются и так далее. Было бы желание, а инструмент найдется.

Начнем с того, что микрорайон у нас безопасный, тихий. Люди живут разные, отнюдь не олигархи, скорей уж, если на то пошло, средний класс. Территория обнесена металлической оградой, у ворот охрана, освещение хорошее – так просто не проникнешь. Да и не было с тех пор, как дом построен, никаких прецедентов. Время действительно неспокойное, никто не спорит, но и преувеличивать не надо. От жизни все равно не застраховаться. И уж тем более замком на подъездной двери.

– Кремнев, похоже, стал чего-то опасаться, – высказал соображение сосед по подъезду Шнуров.

Наблюдение небезосновательное, поскольку совсем недавно он действительно интересовался в дирекции, работают ли видеокамеры возле подъездов и как получают с них информацию. Просто любопытством назвать это было трудно. Правда, он и раньше проявлял особую бдительность, осматривал свой «BMW» со всех сторон, прежде чем сесть в него, даже под днище заглядывал, озирался внимательно, вылезая из машины. Именно по его инициативе на их крыло дома поставили дополнительный мощный ксеноновый фонарь, который реагировал на движение, так что при приближении к подъезду тот сразу включался и заливал ярким светом окружающее пространство.

Кремнев – бизнесмен, однако не такой уж крупный. Хотя какой бы ты ни был, крупный или мелкий, всегда найдется кто-нибудь, кому ты пересек дорогу или просто желающий поживиться за твой счет. Мелкий в этом смысле, может, даже более уязвим, поскольку и охрану содержать накладно, и вообще…

Понятно, никто не хочет посягательства на свое имущество, и вообще любое постороннее вторжение в твое приватное пространство, мягко говоря, сильно подрывает душевное равновесие. Тем не менее запертая подъездная дверь вызывала почему-то почти единодушное раздражение, и если все подчинялись новому правилу, то исключительно из желания сохранить добрососедские отношения и избежать никому не нужных осложнений.

Отношения с соседями действительно были вполне толерантными, никто никому ни на что не пенял, никто никого не притеснял и вообще все было необременительно и даже, можно сказать, благожелательно, если бы не этот самый замок с хитрым и весьма занозистым ключом, который то не хотел лезть в скважину, то не поворачивался.

Уже упоминавшийся Шнуров высказал и более конкретное предположение, правда, как бы в шутку: дескать, а не опасается ли Кремнев за свою жену? Ну не в том смысле, что ее могут похитить с целью шантажа и выкупа, а именно из-за ее незаурядной женской привлекательности. Инна была не так уж чтоб очень красива, если говорить о внешних данных, которыми, впрочем, тоже не обделена. Описывать ее не будем, поскольку все равно не во внешности дело.

В ней было куда более существенное – неуловимое женское очарование, которое словами не выразить. Каждый, кто пересекался с ней, тотчас попадал под ее обаяние, сравнимое разве что с настоящим, причем очень сильным гипнозом: сразу начинало мерещиться бог знает что – то ли ты знаешь эту великолепную женщину чуть ли не с пеленок, то ли связан с ней какими-то особыми, очень тесными узами, пусть даже на самом деле знаком с ней всего несколько минут. Мелодичный, с легкой вкрадчивой хрипотцой ласковый голос мгновенно облекал теплой удушливой волной, буквально вбирал, втягивал в себя, погружая в нежную истому и обещая еще неведомые радости.

Это и правда было похоже на чары, хотя вела она себя абсолютно естественно, без какого-либо намека на кокетство, на флирт или что-либо подобное. И все-таки магия женственности тут же начинала кружить голову, зомбировала, провоцировала на невозможные в нормальном состоянии слова и поступки.

Чувствовала ли она это сама?

Наверно, все-таки да, хотя большого значения этому, судя по всему, не придавала.

А вот Кремневу в этой связи, должно быть, приходилось действительно туго. С одной стороны, приятно, конечно, что твоя жена производит на окружающих мужчин такое неизъяснимое впечатление, а с другой…

Вот это «с другой», по шутливому предположению Шнурова, и могло подтолкнуть Кремнева на дополнительные запоры.

В подкрепление второй версии, как ни странно, имелись определенные основания. Прежде всего то, что Инна нигде не работала и почти постоянно пребывала дома. Для бездетной пары немного странно, даже в рассуждении того, что просто сидеть одной может наскучить кому угодно, а уж тем более молодой женщине.

Правда, иногда она выходила погулять, но за территорию выбиралась только в сопровождении Кремнева. Бывало, что они уезжали на несколько дней или даже больше, то ли в отпуск, то ли куда. И все равно непонятно, как ей это удавалось, такое анахоретство. Что ни говори, а человеку нужны новые впечатления, живое общение, которое не заменить ни интернетом, ни телевизором, ни книгой. А так получалось что-то вроде добровольного (или какого?) отшельничества, своего рода монастыря или, если угодно, заточения.

Пошучивали, что Кремнев, синяя борода, чем-то опоил красавицу и та просто забыла, что за стенами их дома есть другой, большой мир, есть интересные люди, театры, выставки, концерты, магазины и прочие развлечения. Ну не может нормальный здоровый человек жить отвернувшись от всего этого изобилия, замкнувшись в своем узком мирке. Разве что только если у него есть какое-то важное дело, которому он должен быть фанатично предан и готов посвятить всего себя.

Как-то сомнительно, что такое дело было у Инны. Зато встречая ее на лестнице или во дворе, немудрено было застыть соляным столбом, завороженно пялясь на ее нежное лицо с бледной матовой кожей, серые с голубинкой улыбчивые глаза и потом долго еще носить в себе ее образ, словно тот непроизвольно впечатывался в тебя.

Дивно! Если признаться честно, все были немного (а кто-то, не исключено, и всерьез) влюблены в нее, но это было какое-то особенное чувство, не столько воодушевлявшее, сколько обескураживавшее. О нем не говорили, хотя все всё, естественно, понимали.

Конечно, Кремневу было трудно. Но и всем было трудно, потому как при нормальных добрососедских отношениях возникала некоторая неловкость. Кто-то при встречах с ним опускал глаза, кто-то просто сторонился, а кто-то делал многозначительную мину, как бы намекая, что посвящен в кремневскую тайну, хотя никакой тайны наверняка не было.

В конечном счете все упиралось в ключ и в замок. Неловкость – это одно, а неудобство – совсем другое. Ковыряться в замочной скважине никому не нравилось.

Однажды Сергиенко, к которому переехала жить мать, женщина преклонных годов, которой без чьей-то помощи трудно было сладить с подъездным замком, а гулять она выходила дважды или даже трижды на дню, попробовал поговорить с Кремневым. Беседовать же ему пришлось не с Кремневым, а именно с Инной, к которой он был тем и направлен. Это не ко мне, сказал Кремнев, это к жене, у нее проблемы. И Сергиенко (а на его месте не прочь бы оказаться каждый) получил возможность пообщаться лично с Инной, что на него, человека холостого и довольно застенчивого, подействовало буквально ошеломляюще, что было заметно по его тоскующе-просветленному лицу, с каким он ходил после этого разговора еще недели полторы, если не больше.

С тех пор, прогуливаясь вместе с престарелой матерью перед подъездом, Сергиенко то и дело скользил затуманенным взором по окнам кремневских апартаментов на втором этаже. Получалось у него совершенно непроизвольно: глаза как бы немного косили в ту сторону и, закатываясь, чуть вверх, словно он не в силах был их удержать. Да и другие обитатели подъезда этим тоже грешили, кто в большей, кто в меньшей степени. И не только потому, наверно, что Инна действительно обладала женским магнетизмом, но и потому, что хотелось наконец понять, в чем же причина такого затворничества вполне, казалось, здоровой, цветущей, обворожительной женщины.

А когда наконец удалось у него выяснить, в чем же все-таки дело, оказалось, что Инна вроде бы боялась незапертых дверей, что-то наподобие агарофобии. «Вроде бы» – поскольку Сергиенко рассказывал об этом как-то невнятно. Он и вообще так разговаривал, хотя, случалось, довольно горячо.

– Мудрят они что-то, – подытожил Шнуров, – я ничего про такое не слыхал. Понятно, страхи бывают разные, но все равно странно. Кивают друг на друга. Конечно, Инне все можно простить, и не только это. Для такой женщины чего только не сделаешь, вот Кремнев этим и пользуется. А между тем совершенно не хочется тыркаться в замке.

Несколько слов о Сергиенко. Бачки на висках, рыжеватая курчавая бородка, большие очки в толстой оправе. Если честно, странноватый человек, хотя с другой стороны, ничего особенного. Ну замкнутый, ну не слишком общительный, ну как бы немного полусонный, что, впрочем, могло объясняться обычной его задумчивостью. А так нормальный человек, заботливый сын, неплохой, судя по отзывам, специалист.

Историк по образованию, он преподавал в московском престижном вузе, совмещал в каком-то исследовательском академическом центре. На него как на историка и в какой-то мере политолога был спрос в массмедиа, так что голос его, случалось, звучал по радио или даже с экрана телевизора, на всяких дискуссиях и круглых столах.

Главная его идея, если в двух словах, заключалась в том, что история – не совсем то, чем ее обычно принято считать, не просто некий ход событий, не только взаимодействие разных социальных сил, это все на поверхности, а что действительно все определяет, так это подспудное движение человеческих страстей, причем не всех людей подряд, а только избранных натур, специально предназначенных природой для возгонки процесса.

Натуры же эти, в отличие от прочих, наделены особой чувствительностью к тайным вызовам бытия, на которые они и отвечают по мере отпущенных им сил и способностей (а отпущено им больше чем кому бы то ни было). И ведут они себя по жизни так, словно законы не для них писаны, потому как движет ими нечто более сущностное. Тут Сергиенко обычно многозначительно замолкал, и взгляд его устремлялся вдаль, как если бы он видел совсем другие горизонты и другие звезды.

Надо признать, что на слушателей очень даже действовало. Небольшого росточка, грибок-боровичок, он вроде и сам вырастал, сам становился каким-то другим, обретая тяжеловесность и внушительность.

Попахивало ницшеанством, еще чем-то, но к нашему сюжету это уже не относится.

Еще он с пренебрежением говорил о бизнесменах и коммерсантах, обзывал их капиталистами, буржуями, барыгами, делягами и прочими уничижительными словами. Современную эпоху костил он недомерочной, лишенной подлинного исторического или, если воспользоваться его любимым словом, метафизического масштаба. Тут его застенчивость как рукой снимало, он воспламенялся, речь его становилась цветистой, со всякими красивыми метафорами, хотя и не вполне вразумительной: вроде по отдельности все слова понятны, а вкупе не очень.

Убежденного рационалиста и прагматика Кремнева, например, это выводило из себя – то ли потому, что он сам был коммерсантом, то ли еще почему… Пару раз они с Сергиенко на этот предмет схлестывались, причем Кремнев в споре был не слишком вежлив, заявляя, что пора бы уже отказаться от таких банальностей и благоглупостей, а делать реальное дело, поднимать страну из руин и писать новую историю не на бумаге.

Дискутировать с соседом, поднаторевшем в публичных дебатах, было не просто, но Кремнев вовсе и не собирался этого делать. Он морщился, кривил губы, словно проглотил что-то невкусное, и быстро проходил мимо. Сергиенко чувствовал его отношение и тоже Кремнева сторонился. При встрече раскланяются, перемолвятся парой ничего не значащих словечек и разбегутся, соседи и соседи. Пусть и не очень дружелюбно, но вполне мирно. Мало ли, как кто там о чем или о ком думает…

Между тем Инна после разговора с Сергиенко стала появляться перед домом вместе с его матерью, заботливо поддерживала невысокую полную спутницу под руку, не спеша прохаживалась с ней, беседовала негромко. Сергиенко в это время обычно отсутствовал, так что Инна, можно сказать, заменяла его, причем не только во время прогулок.

Заходила она к ним и в другое время – именно для того, чтобы проведать Эвелину Федоровну (имя матери), развлечь разговорами или помочь по хозяйству. Такое вот великодушие. Никого это, впрочем, особенно не удивляло – в конце концов, молодой женщине могло быть просто скучно, ей и самой наверняка не хватало общения.

Про мать Сергиенко было известно, что она – бывшая актриса, Инне вполне могло быть с ней интересно (какая женщина не мечтает в юности стать актрисой?). Тем более что у матери Сергиенко за спиной большая жизнь, а театр – вообще особая история. У любой актрисы найдется что порассказать. Да и театр, в котором она играла, был достаточно популярным, многие именитые актеры были с ним связаны.

Сумрачный Кремнев вроде бы относился к этому неожиданному сближению достаточно лояльно. Правда, на Сергиенко при встречах он в последнее время поглядывал немного исподлобья, хотя тот-то был при чем? Ну подружились две женщины, нашли, несмотря на солидную разницу в возрасте, общий язык – что такого? Кому от этого худо?

Между тем ситуация с ключом и замком так и оставалась неразрешенной. Шнуров, вконец озлобившись из-за необходимости ломать глаза, пытаясь воткнуть ключ в замочную скважину (а домой он частенько возвращался уже в сумерках или полной темноте), стал принципиально оставлять ее раскрытой.

«Бред, бред…» – громко сердился он, нетерпеливо топчась возле запертой двери, и его густой бас наверняка был слышен на всех этажах и во всех квартирах, даже не только в их подъезде. тут уж не просто недовольство и раздражение, а нечто иное, грозившее вылиться во что-то более радикальное. Дверь Шнуров в знак протеста не только перестал запирать, но даже и не затворял вообще, с вызывающим грохотом отшвыривая ногой, если надо было выйти.

Собственно, и всё. В остальном как обычно: Инна по-прежнему много общалась с матерью Сергиенко, которая была от нее в восхищении и по секрету делилась кое с кем из соседок, что не понимает, как такая обворожительная женщина может выносить столь скучное бесцветное существование… да и муж ее… в общем, понятно. Она бы на ее месте давно сбежала – никто бы не остановил. Слышать это от женщины в преклонном возрасте, пусть даже и актрисы, было странновато, и соседки, делясь с мужьями своим недоумением, пожимали плечами, покачивали головой и вопросительно поглядывали на мужей, ожидая их реакции.

А в тот знаменательный день Кремнев, внимательно осмотрев свой «BMW», уехал на работу, Инна как обычно оставалась дома, погода была пасмурная, и в окошке ее с утра неярко горел свет – то ли она по обыкновению читала, то ли еще что… Днем она дважды прогуливалась под ручку с Эвелиной Федоровной, а вечером… вечером вернувшийся Кремнев обнаружил, что подъезд не заперт, в замке изнутри торчит не вынутый злополучный ключ, но самое главное – нет ни Инны, ни, чудеса, Сергиенко с его престарелой матерью…

Диоскуры

Оба просто красавцы: широкая мощная грудь, косая сажень в плечах, смуглые, несмотря на раннюю весну… И улыбались приветливо, по-доброму, отчего у пациентов сразу улучшалось настроение. Рукопожатия, а они их щедро раздаривали направо и налево, несли на себе печать этого великолепия, сочетая силу и вместе с тем аристократическую сдержанность. Непонятно, как братьям это удавалось, такая гармония и соразмерность во всем, словно родились в какой-то другой стране – в Греции, например. В Древней Греции.

Именно так, наверно, выглядели античные атлеты, а может, и боги, когда принимали человеческий облик. Спокойные и вместе с тем быстрые. Ловкие. Решительные.

Диоскуры – так мысленно (вместе с главным героем) назовем их.

Бобби (главный герой) удивлялся, как младший Степан разговаривает с подружкой, а может, и женой, по телефону. «Любимая, – говорил он, – почему ты не сказала вчера, что сегодня у нас вечером встреча с твоими родителями? Я же не могу все время стрелять с бедра, надо же заранее предупреждать, у меня же могли быть другие планы. Нет, все в порядке, конечно, я буду, но, любимая, давай договоримся на будущее…»

Получалось убедительно, подружка, судя по всему, не обижалась, ведь во всей этой речи слово «любимая» звучало чаще всего. А «стрелять с бедра» Бобби и вообще прежде не приходилось слышать. Если бы он не знал, что по профессии оба Диоскура – хирурги, то наверняка бы подумал, что они как-то связаны с военным делом, тем более что и выправка у них соответственная, кавалергардская, можно сказать.

Неизвестно что там со стрельбой, но с профессией они точно угадали – если уж не военными, то именно хирургами им и следовало быть. Сильные надежные руки – самое верное приложение к скальпелю. К такому доктору испытываешь доверие, настолько физически он соответствует своему назначению.

А Бобби, если честно, волновался: все-таки чужая страна, неизвестно какая медицина и вообще… И лишь увидев Степана, пожав протянутую для приветствия большую сильную ладонь, в которую и его не такая уж мелкая скользнула, как рыбка в затон, почему-то сразу успокоился.

Впрочем, операция уже была сделана, все самое страшное позади, он поправлялся и ждал с часу на час выписки. Но Степан время от времени заходил его проведать и вообще был очень внимателен.

Немного о Бобби. Англичанин, иными словами иностранец, почти инопланетянин, потому что каждый, кто приезжает учиться или работать в Россию, все равно что инопланетянин, зрачки расширены и в них столько же удивления, сколько и зачарованности, наивной и честной.

Бобби двадцать один, в Россию его занесло почти случайно, поскольку в родном Дареме у него наметились серьезные проблемы из-за муравки (русское ласкательное словечко, в тот момент Бобби еще неведомое), к которой он пристрастился еще во время учебы в колледже.

Реальность скучна и сера, все пропитано буржуазностью, лицемерием, культом золотого тельца и всякой унылой приземленной дребеденью, называемой гигиеной, моралью, еще всякими безвкусными словами, муравка же помогала расправить крылья, узреть мир в других красках, короче, подняться в вышину, в зависимости, понятно, от количества и качества.

Очень высоко подниматься было страшновато, и Бобби, случалось, сам себя обвинял за это в буржуазности и конформизме, так что улеты всякий раз превращались в эксперимент над собой, как у спортсмена-прыгуна в высоту – планка все выше и выше, возьмет или не возьмет? Последний эксперимент настолько удался, что ему надо было срочно менять место жительства, иначе все могло кончиться плачевно: буржуазность не дремала и отреагировала мгновенно, заведя на него досье как на плохого мальчика (bad boy).

И тут кто-то из сведущих знакомых посоветовал податься в Россию, где сейчас как раз перманентная революция, где все хотят учиться английскому, тьюторов не хватает и деньги можно грести лопатой не особенно напрягаясь. Да и развлечений в Москве столько, сколько ни в одном другом городе, сплошной карнавал. С муравкой там тоже проще, поскольку Азия, откуда ее доставляют, не так уж далеко. И вообще именно в этой оч-ч-чень большой и загадочной стране с многочисленными красотками нынче интересней всего. Пусть это даже не так экзотично, как Индия или Китай, не так экологично, как Голландия, но зато и не так тривиально, да и к европейцам относятся с пиететом.

Идея показалась забавной, Бобби, не долго думая, покидал самое необходимое в большой чемодан на колесиках, без проблем получил визу, с облегчением махнул рукой буржуазным папе с мамой и с англо-русским разговорником подался в неведомые края.

Москва, к некоторому его разочарованию, оказалась вполне европейским городом… ну почти европейским. Мест для развлечений действительно полно, девочек невпроворот, особенно после того, как он устроился преподавателем на курсы английского: студентки как на подбор, а он как нейтив, к тому же и сам по себе ничего – высокий, гладкий, с кокетливым маслянистым ирокезом на голове – пользовался успехом. Девочки милые, хотя многие наивно рассчитывали на что-то, приходилось объяснять то на хорошем английском, то на дурном русском про свою матримониальную неготовность или просто молча менять композицию.

На курсах ему помогли снять неплохую однушку неподалеку от работы, посоветовали приличный фитнес-клуб с бассейном, в общем, жизнь налаживалась и обещала всяческие радости. С муравкой, однако, было напряжно – даже не в плане доставания, с этим проблем не было, а из-за сомнительного качества. Дважды он траванулся так, что чудом избежал больницы, и с тех пор осторожничал, пытался раздобывать из проверенных источников.

Что касается буржуазности, то в Москве ее было предостаточно, не меньше, а может, даже и больше, чем в родном, скромном Дареме. Вот только была она какая-то другая, более дикая, что ли, неопрятная, попахивающая блатняком. Она не только не пряталась за добропорядочностью, а напротив, выставляла себя в самом неприглядном, разнузданном виде и тем самым себя отрицала. Чего под ней не чувствовалось, так это почвы, традиции, истории. Эпатировать ее и тем более бороться с ней было бесполезно, поскольку не с чем было бороться: она была как призрак. Но что самое неприятное, в самом себе Бобби ее здесь чувствовал намного острей, чем в родных пенатах, хотя и пытался ее изживать.

Ночные тусовки в клубах, тяжелые серые утра, смена партнерш – все это изматывало и не приносило того удовлетворения, которое бы оправдывало труды. Все было как-то бесформенно, бестолково, хаотично, мутно, как в голове после муравки и русской водки. Курсы через полгода пришлось оставить, поскольку он часто опаздывал и бывал не в форме, а там этого не одобряли, там буржуазно дорожили репутацией.

Впрочем, он быстро набрал частных уроков, на жизнь хватало, ученицы (в основном) становились подружками, приходили, оставались, уходили, устраивали скандалы, возвращались, снова уходили… Дважды он переселялся к ним, оставляя арендованную квартирку за собой, и всякий раз ретировался обратно, в свою берлогу, к которой уже привык и где чувствовал себя дома, не забывая, разумеется, что это всего лишь временное пристанище. И хорошо, что временное, поскольку именно собственное жилье, комфорт, надежность и стабильность – соблазн, искус, неизбежно влекущие за собой буржуазные заморочки.

Впрочем, в Москве, ведя довольно богемную жизнь, он периодически забывал о своем протесте. Здесь было что-то другое, он даже не смог бы дать этому определение. Просто некоторая длительность, прохождение дней, протекание будней, ватность бытия. Лишь муравка, употребляемая, впрочем, весьма дозированно, малость расцвечивала существование, придавая всему забавность и некую сомнительность.

Все так и было, пока с Бобби не приключилось банальное – аппендицит, оказавшийся к тому же гнойным и едва не перешедший в нечто более серьезное, поскольку он поначалу отнесся к этому довольно легкомысленно. В результате больничная койка, и то – благодаря очередной подружке, которая, проявив смекалку, вызвала стенающему и корчащемуся от боли приятелю «скорую». И вот теперь он лежал в шестиместной тесноватой палате, брезгливо вдыхал пропахший лекарствами воздух и ощущал себя каким-то особенно посторонним.

Тем более Бобби было приятно внимание, которое ему оказывали два доктора, два великолепных брата-атлета, похожие скорее на античных героев, нежели на врачей, пусть даже и облаченные в белые халаты на голое тело и такие же белые шапочки, которые, кстати, хотя и шли им, подчеркивая мужественную смуглость кожи, все равно казались на них чем-то чужеродным.

– Ну что, старина, малость облегчили тебя, – с добродушной усмешкой говорил Степан, старший, присаживаясь на хлипкий стул возле койки, который тяжко поскрипывал и грозил развалиться под весом мощного тела. – Вот уж не думал, что у британцев случается такая скучная плебейская болезнь.

Бобби напрягался, лихорадочно соображая, правильно ли он понял фразу, но на всякий случай улыбался, поскольку и соседи по палате, народ разновозрастной, тоже ухмылялся. Доктор явно шутил, и хорошо бы еще уяснить, не слишком ли обидна шутка, раз упомянуто его гражданство. К тому же повод для иронии у оперировавшего его хирурга был: на операционном столе Бобби вел себя не очень мужественно, испускал довольно громкие стоны, не совсем даже соответствующие реальным болевым ощущениям, а как бы предвосхищая их.

– Не волнуйся, парень, – словно видя его насквозь, успокаивал Степан, – все хорошо. Не нужен тебе был этот рудимент. Через денек-другой выпишем тебя и будешь как огурец. – Он увесисто хлопал его по плечу. – Давай, не унывай, все позади.

Это ободряющее похлопывание умиротворяло Бобби больше, чем слова, смысл которых по отдельности вроде был ясен, а вот вся фраза вызывала сомнения.

Вечером к британскому гражданину заглянул младший Василий. Он был похож на брата, и все-таки лицо немного другое, более отчетливое, что ли, более волевое. И говорил он мало, хотя держался столь же приветливо и располагал к себе не меньше, а может, даже больше, чем старший.

– Ну что, Бобби, сразу домой, к родным туманам или еще пожируешь среди наших осин? – И не дожидаясь ответа, понизив голос до еле слышного шепота добавил: – Ты с муравкой-то поаккуратней, а то ведь и неприятностей нажить можешь. Здесь не Голландия и не Латинская Америка.

Как они узнали про его слабость, Бобби мог только догадываться. Не по запаху же, тот наверняка перебивался табаком, которым пропахла его одежда. Забота была приятна, как если бы Диоскуры были и его братьями, пусть даже и не родными. В России у него не раз бывало такое странное чувство, что люди здесь вроде как родственники и давно тебя знают, даже если только-только познакомились. Что-то иррациональное, не имеющее отношения к обычным буржуазным условностям. Ему это нравилось, хотя привыкнуть было не просто, иногда даже казалось чем-то вроде обидной снисходительности: дескать, иностранец и есть иностранец, что с него взять?

Что касается Диоскуров, то формальности в их отношении Бобби действительно не чувствовал, а когда неожиданно для самого себя поделился этим ощущением со Степаном, тот улыбнулся:

– К врачебной этике, старина, это не относится. Врач должен быть прежде всего внимательным и ответственным, а прочее уж как получится. Формальность тут лишь вредит, так как это требует дополнительного напряжения, а кому оно нужно? Люди не понимают, что для здоровья, причем не только душевного, важна именно приязненность, расположенность к другим. Если я отношусь к тебе хорошо, то мне и самому хорошо. Держать за пазухой камень значит почти наверняка нажить камень в почках. Это, так сказать, метафора. Вот у нас батя, крутой мужик, – он чуть понизил голос, – в органах работал долгое время, железный Феликс, а скукожился в один момент, едва только перестройка началась. При каждом звонке дергался и хватался за пушку: «Это за мной, живым не дамся!» Ну и чего? Три инфаркта подряд, язва желудка и еще куча всего, о чем даже не подозревалось… Так что насмотрелись. Теперь вот подлечиваем его.

Бобби слушал и улыбался, догадываясь, что далеко не все понимает из сказанного. И тем не менее было приятно, что к нему так относятся, даже чем-то личным делятся. Чуть приподнявшись на подушке, он любовался красивым смуглым лицом доктора и думал, что все-таки эти русские странные: зачем рассказывать совершенно чужому человеку про своего отца, сотрудника, если он правильно разобрал, секретных служб, про его болезни и прочее? И при этом вроде как искренне, даже с каким-то особым чувством, словно такая доверительность входит в его обязанности или как-то может содействовать скорейшему выздоровлению пациента. Правда, Степан не со всеми больными так откровенничал, а почему-то именно с ним, с Бобби, явно его выделяя.

Заживало у Бобби довольно быстро, он разгуливал по коридору, перемигивался со смазливыми медсестрами, накинув куртку, выходил на улицу покурить, играл на планшете в angry birds, читал детектив на английском и уже совсем был готов к выписке. Разок ему даже удалось устроить себе праздник – попользоваться муравкой, которую принесла вместе с потрепанным детективом и сигаретами подружка, так что полдня потом он с блаженной улыбкой валялся на кровати и слушал в наушники любимых реперов. Все-таки жизнь клевая штука, даже и в России, к счастью, не совсем еще обуржуазившейся. Было в ней что-то неразгаданное, озадачивавшее, хотя в остальном ничего особенного, страна как страна, ну разве малость дикая, хотя его лично это вполне устраивало.

В ту же ночь, в объятиях морфея (не обошлось и без муравки), Бобби пригрезилось нечто совсем фантастическое. Он расслабленно бродил по золотому горячему песку где-то в теплых южных краях, любовался бирюзой моря с играющими на волнах солнечными бликами, водил хороводы с юными полуобнаженными девами, бегал наперегонки, стрелял из лука и метал копье, соревнуясь в меткости с другими стройными, атлетически сложенными юношами, среди которых выделялись великолепные Диоскуры, наслаждался чарующей музыкой, извлекаемой из каких-то неведомых инструментов, и так все было восхитительно – легко, безмятежно, любовно, будто все они были близкими родственниками, братьями и сестрами. Сильно, радостно билось сердце в предчувствии еще чего-то, светлого и незабываемого, голова кружилась от переполнявшего душу счастья, хотелось обнимать и целовать всех и каждого…

Как-то, незадолго до выписки, Бобби в наушниках прогуливался с сигареткой по двору больницы, слушал музыку, и вдруг кто-то цепко взял его под руку. Ага, так он и думал, Кастор. Или Поллукс, все равно. Все-таки огромные они были, эти братья. И сам не маленького роста, Бобби был на голову ниже обоих, не говоря уже о прочих параметрах. А Кастор, он же Поллукс, держал его под локоток, склонялся к нему и негромко, чуть ли не шепотом говорил:

– Ты, хлопец, может, парень и неплохой, но вот что, давай-ка после выписки в Москве не задерживайся. – И, прямо глядя в расширившиеся от удивления голубые, слегка водянистые глаза Бобби, продолжал: – Да-да, собирай по-быстрому манатки (what is this?), бери билет на самолет и вали куда хочешь, пока тебя не привлекли за наркоту. У нас и так с этим делом беда, молодежь совсем распустилась, в школах бог знает что творится, а тут еще вы рыщете, сами не зная зачем, девок наших портите. Они, глупые, о лучшей доле мечтают, думают, с вами им подфартит, а ведь будет только хуже. Вы же, буржуйские сынки, не о ком, кроме себя, не думаете, вам лишь бы кайф словить – здесь или там, не важно.

– Я не буржуйский сынок, – обидчиво взъерошился Бобби.

– Ладно-ладно, – сказал Кастор, приобнимая его могучей дланью, – не имеет значения. Хочешь кайфовать – поезжай на Гоа, сейчас многие туда дрейфуют, там вам и место. Море, солнце, любо-дорого… А здесь тебе ловить нечего. Точно нечего! – И он довольно крепко, до боли сжал плечо Бобби. – И не надейся, что все обойдется. Не обойдется. Так что давай, дружище, выметайся, сам потом благодарен будешь, что вовремя ноги унес. You see?

Бобби набычился, затянулся глубоко, с присвистом, а выпуская дым как бы и кивнул.

– Ну вот и славно. – Кастор убрал руку с плеча Бобби. – Мы и не сомневались, что ты парень смышленый, сообразишь что к чему.

Сообразил ли Бобби? Но что он был оскорблен и унижен, тут сомнения не было. Так с ним никогда еще не разговаривали, хотя всякое бывало, даже и на родине. Чего-чего, а такого он от Диоскуров не ожидал. Больше всего уязвляло, что с ним обращались как с пацаном, а не с полноправным гражданином, за которым, между прочим, стоит одно из самых влиятельных европейских государств. Пусть даже сам он с ним не очень в ладах, с этим государством. Пусть даже оно до мозга костей буржуазное. Но это государство, обратись к нему Бобби за помощью, всегда его поддержит.

В конце концов, он не какой-нибудь там отморозок и вполне честно зарабатывает себе на жизнь. Ему здесь нравится, у него нормальные отношения с людьми, а ему вдруг «выметайся».

Все в нем кипело и бурлило, даже в животе, где шов, заскреблось, похожее на боль, верней, отголосок боли, вроде той, что прижала во время приступа. И вдруг пронзило, нет, не боль – мысль пронзила: а если с ним что-то сделали не так, в смысле операции. Если…

Он осторожно подтянул край футболки и, наклонив голову, внимательно обследовал обнаженный участок кожи, где виднелся красноватый, еще воспаленный и не окончательно подживший шов. Ничего особенного он там не обнаружил, но ему все равно было не по себе.

Вот и вся история. В какой стране теперь обретается британский гражданин Бобби, где он борется с буржуазностью и борется ли вообще, это нам неизвестно.

Поющая душа

1

Я вижу, как она плачет.

Плачет, вытирает глаза то платочком, то тыльной стороной ладони, низко наклоняет голову, стесняясь своего плача. Интересно все-таки устроен человек. Кто бы мог подумать, что завяжется такая ниточка, протянется через годы и страны, через… Даже трудно сказать, через что… Впрочем, если угодно, то и через смерть, и через пустоту…

Мне видится тьма, изредка разрываемая звездными сполохами, туманная млечность, и внезапно – круг ослепительного света, как на сцене, когда тебя выхватывает из темноты мощный луч юпитера и ты один на один с замершим залом, пока еще почти не различимым. Уже прозвучали первые аккорды, уже родилась мелодия, ты с волнением готовишься взять первую ноту, разорвать эту набухшую тишину… Связки напряглись, откуда-то из глубины надвигается, нарастает первый, самый важный, самый главный звук, которому назначено отдернуть завесу, опрокинуть плотину немоты, осенить, покорить пытающуюся жить самостоятельно музыку. Слиться с ней, чтобы вместе сотворить чудо гармонии.

Музыка – не от мира, а человеческий голос – прорыв туда, в запредельное, полет в стратосферу, в неизведанные пространства, которые вдруг оказываются близкими и одушевленными.

Да, голос в согласии с музыкой способен творить чудеса. Я видел это, еще когда пел в нашей маленькой синагоге в Черновцах. Лица прихожан буквально преображались – столько в них появлялось нового, трогательного, возвышенного, печаль перемежалась с надеждой, радость с грустью, глаза загорались любовью… Люди становились нежными и кроткими, как ягнята, а то вдруг в их лицах возникали алые отблески пламени – не того ли самого, каким вспыхнул перед Моисеем терновый куст, сполохи огненного столпа, что вел ночью народ Израилев через пустыню из египетского плена?

Добро бы еще она слышала мое пение в реальном исполнении – без шорохов, потрескиваний и прочих изъянов старой записи. Только в живом голосе первозданная чистота и глубина, только в нем можно расслышать душевную самость, которая доверчиво и страстно открывается миру.

Увы, время нанесло на звук свою окалину. Но эта женщина слышит. Душа слышит душу даже через время и небытие, не это ли и есть прообраз вечной жизни, ее отсвет для тех, кто еще влачит земное существование?

Впрочем, не так. Не влачит – живет! В этом слове кроется великая и сладчайшая тайна. Жизнь, какая ни есть, так ненадолго дарованная человеку, – прекрасна. Я это понял, впервые услышав музыку и ощутив прилив звука к горлу, звука, который должен был стать и стал песней. Только жизнь, только явь и свет! Даже когда музыка печальна и исторгает слезы, а песнь вторит ей тоскующими, безысходными словами, этот свет все равно пробивается, окрыляет душу, уносит ее в те волшебные сферы, где над всем торжествуют великое «есмь» и великое «да».

Не знаю, что уж произошло у этой женщины, но в том крохотном зальце в гигантском незнакомом городе, где мне не привелось побывать, среди немногих собравшихся послушать записи моих выступлений она выглядела растерянной. Судя по всему, она оказалась здесь впервые. Видимо, ей нужно было куда-то выйти из своего одиночества, оторваться от семейных или каких-то других неурядиц, просто побыть среди людей.

Возможно, она уже кое-что слышала про эти музыкальные лекции, да и не столь важно. Ну что ей до моей так и несложившейся жизни, до всех моих удач и поражений, которых было гораздо больше и которые, покатившись снежной лавиной, в конце концов слились в одну-единственную, все обрушившую катастрофу? Что ей до нее?

Впрочем, это я так, пустое брюзжание. На самом деле тут-то, возможно, и кроется загадка человеческой души – в способности раскрываться и откликаться навстречу далекому, принимать его в себя поверх всяких барьеров. Конечно, музыка – великая вещь, в основном это ее заслуга. Ну и, не буду скромничать, мой голос тоже чего-то стоил, им восхищались многие, с нетерпением ждавшие моих выступлений, готовые за любые деньги покупать билеты на концерты, даже не раз смотревшие жалкие (сам это понимаю) фильмы с моим участием.

Воистину неисповедимы пути. Робко ступает она на порог Еврейского общинного дома. Что делает здесь эта крещеная православная русская? Она поднимается по широкой лестнице на третий этаж в читальный зал библиотеки, она спрашивает у худощавой приветливой библиотекарши материалы не о ком-нибудь, а обо мне.

Ей мало слушать записи. Ей хочется побольше узнать: каким я был, как жил, чему отдавал предпочтение? Про все, что сопровождает нас в земных странствиях. Голос трудно отделить от человека. Не значит ли это, что и в самом певце, в глубинах его существа кроется первоисточник? Вроде как и сама личность должна быть какой-то необыкновенной.

Еще одна иллюзия.

Но ведь откуда-то же берется в этом голосе, в его тембре, в его поразительных модуляциях, в его объемности, силе и свободе нечто, к физиологии не имеющее отношения?

А может, она хочет ближе узнать мою религию, почувствовать мою веру, где, помимо природной одаренности, как она предполагает, таятся ключи к моей певческой уникальности. Она хочет узнать ближе нашего Б-га, хотя разве Он только наш?

А был ли я таким уж верующим? Не знаю. Моей верой была музыка, в самые лучшие, самые вдохновенные минуты, когда душа вся растворялась в пении (тоже своего рода транс), когда буквально сгораешь в охватившем тебя пламени и вправду ощущаешь себя в единении с чем-то великим и непостижимым.

Незабываемое, неповторимое переживание, которое хочется длить и длить сколько хватит сил! И откуда-то эти силы берутся, словно их черпаешь из какого-то поистине чудесного кладезя.

Наверно, это состояние может передаваться, заражать других. Женщины вообще эмоциональней, чувствительней, восприимчивей к такого рода вещам. Она же способна слушать мое пение бесконечно – возясь на кухне, пришивая оторвавшуюся пуговицу, занимаясь привычными обыденными делами. Или, наоборот, замерев и закрыв глаза, словно что-то видит там, в облаках своих чувств и мыслей. Лица ее в эти минуты будто касается луч солнца.

Кто-то скажет: типичный фанатизм, кто-то усомнится в правильности такого слушания – ведь музыка требует определенного настроя, внутреннего сосредоточения.

И тем не менее.

2

Голосом природа действительно одарила меня редкостным. Знатоки сравнивали с самыми великими певцами, но, увы, при этом я был лишен прочих далеко не лишних качеств. Маленький рост и вообще невзрачность отняли у меня возможность петь в опере – несколько спектаклей, и всё, а ведь я обожал оперу, восхищался знаменитыми певцами, мечтал петь на сцене…

Не сложилось.

Продюсеры и режиссеры, отдавая должное моим уникальным вокальным данным, так и не смогли преодолеть диктата зрелищности. Не подходил я им. Утешением стали сольные концерты и, конечно, радио, при, увы, тогдашнем акустическом несовершенстве.

И все-таки я познал вкус славы, хотя, честно говоря, не очень к этому стремился. Конечно, любой артист жаждет признания, настоящего, безраздельного. А чего больше всего мог хотеть низкорослый некрасивый еврей из провинциального захолустья? Еврей, запуганный историей своего богоизбранного народа, народа-изгоя, постоянно опасающийся очередного унижения или даже зверства. Тошнотный, тлетворный дух кровавых кишиневских погромов еще носился в воздухе – об этом помнили и те, кто слушал мое пение в черновицкой синагоге, где все начиналось, помнили и забывали, молились и черпали забвение. Голос уводил их в другой, чудный мир. Страх и отчаянье отступали.

А мне, мне тоже хотелось, может, даже и не признания… просто – любви. Да, именно любви, большой, безраздельной, самопожертвенной. Такой, какую может дать, наверно, только женщина. Или любовь Б-га, но не суровая ветхозаветная, а кроткая и всепрощающая. Такая, для которой несть ни эллина, ни иудея.

Влекло и другое – мысль, что мой голос, этот бесценный и, увы, преходящий, как все смертное, дар, принадлежит не только мне, что он нужен другим, жаждущим преображения, причащения чему-то высшему.

В какое-то мгновение помстилось, а, впрочем, возможно, именно так и было: вся Германия, родина великой музыки и великих музыкантов, утонченная ценительница искусств, у моих ног. Взыскательный Берлин, где я появился незваный-непрошеный, сдался, уступил. Музыка сама по себе страсть, а с голосом она больше, чем страсть, она – молитва.

Да, был миг, когда так и показалось: мой голос, мое пение зажгли пламя в душах слушателей, в нем должны были расплавиться все различия между людьми – здоровыми, больными, немцами, евреями, поляками, русскими… Одна общая человеческая душа – возвышенная, прекрасная, какая только и могла быть угодна Б-гу. Только такая и способна исполнить свое предназначение.

Увы, как же я заблуждался!

Ходил слух, что мое пение слушал даже главный изверг, сумевший погрузить сытую, благополучную Европу в мрак и хаос. Он еще только подбирался к власти, только раскидывал свою паутину, еще только варил в своем дьявольском котле ядовитый дурман.

Между тем уже нельзя было петь ни на сцене, ни на радио – нужно было срочно бежать из сатанеющей Германии, где начинались гонения и расправы. Успех, слава? Пустяки, тлен… Зверю крови и почвы требовались жертвы. Гекатомбы жертв.

Увы, здесь уже верховенствовала другая музыка. Гимны, марши и под сурдинку бесовской хохоток с подвизгом, подвыванием и кряком. Ночь и шабаш…

Хорошо, нашлись люди, которые поняли это и помогли вовремя уехать. Франция, Швейцария… Однако даже в свободной Швейцарии не удалось избежать лагеря —пусть и не концентрационного, не лагеря смерти, где людей превращали в жалких рабов, мучили и педантично стирали в прах. Но и лагерь для беженцев, для перемещенных лиц не был пансионом. Все, кто оказался здесь, томились и бедовали, чувствуя себя шлаком, который не выбрасывают только из милости.

За меня хлопотали: как же, все-таки известный певец! Но тех, кто заправлял делами, не слишком это волновало. А когда я, изнуренный всеми передрягами, серьезно занемог, увы, никто не поспешил с помощью…

Так все и кончилось, остались только голос и песни… С шипением и хрипотцой старых звукозаписей, которым эта женщина так вдохновенно внимает. Иного слова, пожалуй, и не подберешь. Именно вдохновенно. Ей не помеха потрескиванья, шуршание, шорох… Она внимает самому важному – именно тому, что способна услышать только одаренная, поющая душа.

Грибница 

Рос едет в Кистенево.

Он едет в деревню.

Зачем он едет?

Осень. Октябрь. Самое начало.

Листья еще не все опали. Травой пожухлой пахнет, сыростью, грибами… Рыжий свет прогалинами в серой плотной дымке.

На нем куртка защитного цвета и свитер с высоким воротом, на ногах утепленные кроссовки, на голове черная вязаная шапочка. Рюкзак он сунул на самый верх, на третью полку.

За окном полуголые перелески, зазимок уже прошелся по ландшафту, придав ему некоторую воздушность и прозрачность. Оставшиеся листья трепещут под порывами ветра, то один, то другой срывается и, кружась, падает на землю.

Честно признаться, он и сам не ожидал от себя такого демарша. Шли как раз самые напряженные тренировки перед очередным туром чемпионата, все уже подустали после целого сезона, но надо было мобилизоваться и, сжав зубы, доиграть, дожать последние метры до финиша. У них еще была возможность побороться за серебро или, на худой конец, за бронзу. Тренеры говорили, что это просто необходимо, иначе они лишались возможности поучаствовать в розыгрыше кубка УЕФА, а это все-таки и поездки в Европу, дополнительные бонусы… Многие следят только за международными матчами, чувствуешь себя постоянно в фокусе, а это, что скрывать, заводит, поднимает тонус. Жить интересней.

Игра игрой, но они уже подсели на популярность, на интерес журналистов, на вспышки фотокамер. Если на неделе не случалось никакого интервью, даже самого краткого, по телефону или вживую, на пути со стадиона до автобуса или автомобиля, – тревожный сигнал: что случилось? Время от времени он заказывал в интернетовских поисковиках свою фамилию и проглядывал, что народ пишет. Высвечивалась уйма всего, в том числе и малоприятного, дебильного, ругательного, но было и льстящее самолюбию, греющее душу. Хороших откликов было куда больше, настроение поднималось, как и после какой-нибудь умной статьи журналиста про игру команды и про него в частности. Среди журналистов тоже были фанаты, причем среди настоящих, которые действительно умеют писать и кое-что рассекают в футболе.

Впрочем, теперь это было не так важно.

Он смотрит в окно, и ему грезится большое-большое дерево, с толстым, одному человеку не обхватить, замшелым стволом, а на нем, метрах в двух от земли, даже если тянуться изо всех сил – не достать, по всему периметру поясом шахида бледно-желтые опята – и крупные и мелкие, все крепкие, мясистые, со здоровым лесным духом. Много их. Такое чудо-дерево. Он, Рос, взбирается на плечи – кому? Широкие сильные мужские плечи, он на них стоит, даже очень уверенно, – сдирает грибы с твердой чешуйчатой коры, пучками, кидает их в большой полиэтиленовый пакет, который постепенно раздувается, становится все тяжелей, а грибы все не кончаются. Податливая грибная плоть в перепачканных слизью пальцах, азарт и восторг в груди, он что-то радостно выкрикивает, эхо ему вторит. Лес глухой – сосны, ели, березы, грибной лес, дачники еще не добрались до этих мест, построек еще нет, только полузаброшенная деревушка, где живет его бабушка.

Чьи же это все-таки плечи, на которых он стоит? Правда, чьи?

Он частенько вспоминает ту уникальную грибницу, так высоко вскарабкавшуюся на дерево. А какие они были вкусные, когда бабушка нажарила огромную сковороду и они ели, ели, ели…

Отец ушел, когда ему было всего три года. А бабушка умерла пятнадцать лет назад, ей было за восемьдесят. Они редко приезжали сюда с матерью. Дом совсем захирел, как и многие другие дома в деревне. Печка хоть и грела, но сильно топить было опасно, кое-где в кладке образовались трещинки, побелка отлетела, так что могла и вовсе развалиться от сильного жара. Сколько же он не приезжал сюда, наверно, лет восемь, если не больше? Точно – восемь. Как же быстро летит время! Ему скоро двадцать три. Много. Для футболиста это, конечно, не предел, не конец карьеры, но уже и не молодость. Однако уже можно подумывать о будущем – не вечно же он будет играть в футбол. И в тренеры ему тоже идти не хочется. А что ему хочется? Ну да, пойти за грибами, найти такое же, как тогда, грибное дерево, вскарабкаться на чьи-то (чьи?) плечи и жадно отрывать грибницу от гигантского шероховатого ствола.

Вообще-то, для грибов поздновато, но отказать он себе не мог. Внезапные желания всегда, можно сказать, будоражили, вскидывали его. И он редко себе отказывал, даже наоборот, словно подстегивал в себе неожиданно вспыхнувшую потребность, будь это связано с какой-то женщиной или с чем-то еще. Вот как сейчас. Захотелось – и он, ни с чем и ни с кем не считаясь, рванул в Кистенево, по грибы, никого не предупредив, мобильник выключен. И чувство свободы пришло сразу же, едва он сел в поезд. Он уже не был знаменитым футболистом. Он и не чувствовал себя таковым. И, ура, в купе больше никого не было, никто не всматривался в его лицо, не начинал расспросов, не изъяснялся в любви, не просил автограф…

Дом пах сыростью, плесенью – короче, заброшенностью. Рос еле отпер толстый заржавевший замок, ключ никак не хотел поворачиваться. Но внутри все по-прежнему: бабушкин любимый диван, кровать, стол, шкаф, буфет… Никто вроде сюда не лазил, что удивительно. Словно не забредали искатели приключений, бомжи. Правда, в деревне кое-кто еще обитал, из труб в двух домах курился дымок, значит, не совсем бесхозным оставалось добро, всегда можно было поднять тревогу. Хотя, с другой стороны, кому это надо – связываться. Пока милиция приедет (и приедет ли?) по буеракам, по расклизлому бездорожью. Место глухое.

Зато и грибы здесь вырастали клевые – белые, подосиновики, маслята, про опята и говорить не приходится. Знающие наезжали сюда из города. Наверняка здесь со временем появятся новые постройки, дачи, коттеджи. Лес кругом, воздух чистейший, да и озеро не так далеко. Еще востребуется. Он бы и сам здесь обустроился, не сейчас, конечно, но когда-нибудь – сад, грибы, рыбалка, велосипед или мотоцикл… Денег заработать, а потом жить в свое удовольствие, с семьей, дети здоровые…

Многие из ребят, подкопив капиталу, так и поступали – приобретали дома где-нибудь недалеко от столицы, а кто и подальше, на Валдае или Селигере, места много. Некоторые, правда, предпочитали за рубежом, где-нибудь у моря, в Болгарии, Черногории, Испании. А он не торопился. Зачем ему одному? Лишнее. Здесь хоть детством пахнет, все запахи – родные…

Его нередко тянет в тишь. Да и усталость накапливается, теперь вот еще и последняя ссора с подружкой, которая внезапно объявила о своей беременности. Ведь глупость, неужели непонятно, что этим трюком только все портит? Должны же соображать, что ни к чему это не ведет. Только зря осложнять отношения, а то и просто приближать их конец. Нет, на такие игры Рос не велся. Хотя Вика и нравилась ему. Старше на два года, она, чувствуя его податливость, пыталась им руководить, как мальчишкой. А ему это зачем? И раньше он стеснялся материнской опеки, не любил знакомить мать с друзьями.

Нет, манипулировать собой он никому не позволит. Он спокойно относился к Викиному пристрастию к светским раутам, к нарядам и побрякушкам, да и понятно: какой из подружек не хочется показаться вместе с известным футболистом в элитном клубе, поехать вместе с ним за границу на какой-нибудь ответственный матч и вообще попользоваться благами обеспеченной жизни? Но зарываться-то зачем?

И все-таки даже сейчас он не может избавиться от мыслей об этом. Третий месяц – это многовато. Значит, давно знала, что и как, не могла не знать, но нарочно молчала, чтобы узел покрепче затянулся. Нет, если хочет – пожалуйста. Ее дело – пусть оставляет ребенка, толкать ее на аборт он не собирался. Мать его тоже растила одна. Ничего, справилась. Так что выбор за ней – как хочет, так пусть и поступает.

Только отношения скорей всего придется прекратить. Дальше совать шею в старательно затягиваемый хомут он не собирался. Лицо Вики всплыло перед глазами – чуть раскосые длинные темные глаза, роскошные темные волосы, тонкий стан (в прошлом гимнастка, кандидат в мастера спорта), что говорить, эффектная барышня. Ей бы чуть поумней быть. Именно поумней, а не похитрей. Хитрость – не лучшее украшение, а для него и вообще как нож острый. Хотелось честных, прозрачных отношений, без всех этих уловок и ухищрений. Правда, когда она сообщила ему о беременности, вид у нее был расстроенный – вроде как и вправду не была уверена.

Теперь она тоже его потеряла и наверняка думает, что все из-за этой новости. Ну что ж, не так уж она неправа. Впрочем, разве объяснишь кому, что дело в грибах, в запахе осенних листьев, в кромешной тишине леса и дымке от потрескивающих в печке полешек?

Он выходит на крыльцо, вдыхает полной грудью хмельной октябрьский воздух. В руке старая, чудом не разваливающаяся корзина из потемневших прутьев, на дно он бросил кухонный нож с полуотколовшейся пластмассовой рукояткой и пластиковую фляжку с коньяком. Ну что ж, по грибы так по грибы. А вдруг повезет, как тогда, в детстве, набрести на грибной пояс, вновь увидеть это чудо природы. Может, даже подфартит найти то самое место, то самое дерево. Печка растоплена, к его возвращению дом согреется, станет уютней.

Лес как заколдованный.

Рос идет по устилающим землю разноцветным сырым листьям, иногда он разбегается и бьет, как в детстве, по какой-нибудь бледной поганке и сам себе говорит: «Гол!» Поганка, взрываясь в воздухе, разлеталась мелкими кусочками в разные стороны. Других грибов не было. А Рос вспоминает утренний лес, совсем утренний, еще полный ночной мглы, рыжий сумрак, и он с дядей Володей, соседом, и… кем-то еще (кем?)… они идут по лесу и хором очень слаженно поют: «Мы – красные кавалеристы, и про нас былинники речистые ведут рассказ, о том, как в ночи ясные, о том, как в дни ненастные мы смело в бой идем…»

Здорово они пели – вышагивалось бодрей, вообще весело. Он, еще сонный после непривычно раннего вставания, в легкой дремотной одури, слегка зяб, а песня очень даже согревала. На дне корзинки завернутые в целлофан бутерброды с маслом и сыром, самые вкусные бутерброды в мире, – они шли по грибы. И тот, кто шел с ними, был… ведь был, и это не сон, не фантазия, он тоже с ними, и потому это был самый лучший поход за грибами. Нет, ему это не приснилось, точно.

Рос останавливался, ставил пока еще пустую корзинку на землю, присаживался на пенек и делал большой глоток из пластиковой бутылки. Коньячок что надо. В голове все светлело и светлело, ноги становились все легче, тело все легче и легче, он почти не успевал за ногами. Какое у него отличное тело! Почти воздушное, почти невесомое, оно едва касалось земли, когда он бежал с мячом по полю, а теперь вот шагал по устилавшим землю, похрустывавшим листьям и веткам. Был он очень легким, удивительно легким, но грибов все равно не было, и того дерева тоже, а ведь был уверен, что непременно отыщет его.

А еще, еще… да, точно, они стреляли из охотничьего ружья, из самого настоящего. Дядя Володя был заядлым охотником и ружье взял с собой, на всякий случай, вдруг заяц прошмыгнет. Они поставили пустую консервную банку из-под тушенки, найденную тут же, возле давнего кострища, и выстрелили по ней несколько раз. И он тоже, правда, кто-то, кажется, дядя Володя, нет, тот, другой, крепко пахнувший табаком, держа вместе с ним ружье, сделал пару выстрелов, один точно в жестянку – с громким бряком та слетела с пенька, закувыркалась, забряцала по земле. Ай да он, ай да молодец!

Так, вспоминая, дошел до густо заросшего ельником сумрачного участка, до того самого, откуда уже рукой было подать. Он узнавал все хорошо: вот почти незаметная тропка, вот поваленная огромная сосна, на ее толстый замшелый ствол навалилась другая, такое впечатление, будто здесь ураган прошелся или упал метеорит, все разбросано, раскидано, завалено… С высоты две эти упавшие сосны, наверно, смотрелись как огромный крест.

Рос где перелезал, где перепрыгивал, а где приходилось низко наклоняться и буквально на четвереньках пробираться под завалами. Казалось, никогда это не кончится, однако ж – кончилось. Вдруг открылась прогалина, потом лужайка, а вот и… дерево, величественная, в три обхвата древняя сосна, чьи ветви образовывали своего рода шатер, сквозь завесу которого даже дождь проникал с трудом, – земля под ней была сухая, пружинистая.

Рос присел на торчащий неподалеку пенек, огляделся по сторонам, хлебнул из бутылочки и тихо позвал:

– Эй, дед, ты тут?

Собственный голос почудился чужим, незнакомым и каким-то жалким. И он, насмехаясь над собой, сказал:

– Избушка-избушка, повернись ко мне передом, а к лесу задом.

Невдалеке хрустнула ветка, потом раздался глуховатый голос:

– Чудишь, парень?

Рос вздрогнул, хотя чего-то в этом роде и ждал. Ага, значит, жив. В груди потеплело, и он радостно произнес:

– Здорово, дед! Вылезай, я тебе тут коньячка припас, французского, хороший коньячок.

– Я и без твоего коньячка каждодневно пьян. – Голос доносился будто из-под земли.

– Ну и чего, так и будем разговаривать? – Рос усмехнулся. – Давай вылазь, хоть посмотреть на тебя – столько времени не виделись.

– Чего на меня смотреть? Я для тебя и для всех уже давно тлен. Смотри вон на дерево, вот тебе и я. Не будешь грешить – тоже станешь деревом. Только праведники становятся после смерти деревьями.

– А если я не хочу быть деревом? – капризно сказал Рос.

– Ёрничаешь? Думаешь, никто твоих слов не слышит и не зачтет тебе? Смотри, а то камнем будешь. Или червем земляным, договоришься.

– Дед, так ты чего, не выйдешь, что ли?

– Незачем мне выходить. Хочешь меня узреть – сказал, смотри на дерево.

– А помнишь, дед, грибницу на нем? Высоко росла. Я еще на плечи твои карабкался, чтобы сорвать ее.

– Не знаю, на чьи ты там плечи карабкался, а грибницы здесь такие на деревьях нередко встречаются. Богатый лес всегда был, только теперь посуровел, не фартит так, как раньше. Поганок много, мухоморов, а хорошие грибы поискать надо. Побегать за ними.

– Ты ж сам рассказывал, что мухоморы тоже есть можно. Вот ты, когда из окружения выходил, ел мухоморы?

– Ну ел. И другие ели. Голодно было, а лес хоть чем, да прокормит.

– Еще небось и кайф ловили.

– Это вам сейчас лишь бы от чего кайф словить, а нам бы просто выжить.

– Ладно, дед, чего мы с тобой все пререкаемся? Не хочешь выходить – не надо. – Рос помахал бутылкой перед собой и демонстративно сделал глоток. Крякнул смачно. – Скажи лучше, как ты…

– Как-как… Осень, видишь. Совсем голо становится. Скоро снег выпадет.

– Это правда, – согласился Рос. – А как же конец света? Ты же сам говорил, что скоро конец света, что к нему надо готовиться.

– Не скоро, а уже сейчас. – Росу показалось, что дед хмыкнул. – Просто еще не всем видно. Думаешь, если ты быстро бегаешь, то сможешь убежать? Не сможешь, милок. И никто не сможет.

– Ну, дед, брось нудить! – недовольно пробурчал Рос. – Мне про тебя узнать хочется, а ты мне нотации читаешь. Я вот шел сюда и все про ту замечательную грибницу вспоминал, так и стоит перед глазами – бледно-рыжая, как огненный пояс.

– Грибница… – пробормотал дед. – Ты для чего сюда шел? Действительно по грибы, что ли? Ты шел, чтобы со мной побалакать, с деревом этим, вообще про себя подумать, про жизнь непутевую свою…

– Почему это непутевую? – Рос не скрывал раздражения. – У меня как раз все в ажуре: в высшей лиге играю, деньги хорошие платят, по телику показывают, интервью берут, фанаты на майках портреты мои носят, от девок отбоя нет… Книжку вот с приятелем-журналистом на пару скоро выпустим. Нет, дед, ты не прав. На полную катушку надо жить. Время сейчас другое, да и не спрячешься от жизни. Ты вот ее испугался и в землю зарылся. Понятно, окружение, лагерь и всякое прочее… Вышел бы да и жил как все люди. Никто бы тебя не тронул. Прошли те времена.

Дед молчал.

– Ты не молчи, скажи честно.

– Нормально мне. И времена здесь ни при чем.

– Ладно, – сказал Рос примирительно. – Твое право. Каждому, как говорится, свое. Только бы за домом присматривал.

– А я и присматриваю, напрасно укоряешь. Не я – давно бы развалился. Или на бревна бы растаскали. Ты-то небось нечастый гость.

Рос развел руками, потом сделал еще глоток.

– Эх, сейчас бы грибков, как тогда.

– Пожарить некому, – вздохнул дед.

– Да это я так, риторически, – сказал Рос. – Уж больно хороша была грибница.

– Славная, – согласился дед.

Рос смотрел на могучее дерево, как две капли похожее на то, из детства. Пристально смотрел, напрягал глаза, хотя и без того не страдал зрением. Чудилось, будто бы лицо видит – крупный нос загогулиной, запавшие глаза с нависшими надбровными дугами, чуть оттопыренные губы, широкий морщинистый лоб, борода лопатой… Как в детской книжке с рисунками. Леший, лесовик, кто еще?

И тут он увидел грибы. Бледно-рыжие, неширокой полосой опоясывающие ствол метрах даже не в двух, а в трех, если не выше, над землей. Совсем как тогда. Вон аж куда забрались хитрецы опята. Захочешь – не снимешь. И нет никого, кто бы плечи подставил. Как это он их сразу не заметил?

– Ну, дед, ты даешь! – только и выдохнул в изумлении.

Марк и красота

1

Все-таки красота – страшная сила… Даже странно, что эта молодая женщина тоже здесь, в метро, среди безликой, серой, усталой толпы. Видеть ее тут странно – с такой поразительной внешностью. Тем не менее она здесь, среди них, и села как раз наискосок от стоящего возле дверей Марка.

Теперь он мог повнимательней рассмотреть ее, стараясь при этом не быть слишком бестактным. Как же она была хороша! Марк удивлялся, что окружающие не реагируют – кто читает, кто ковыряется в своем мобильнике, кто тупо смотрит перед собой. А взгляд Марка то и дело соскальзывал в ее сторону, притягиваясь вопреки его воле. Он буквально принуждал себя отводить взгляд, но тот, как бы обретя независимость, снова сбегал, устремляясь к ее нежному профилю, к огромным, в пол-лица, просто невероятным глазам, начинавшимся чуть ли не у самых висков, к тонким, резко очерченным губам.

Было в ней что-то восточное – черные глаза, разбросанные по плечам густые, спадающие копной темные волосы… И в то же время, чудилось, иконописное, какая-то скорбная просветленность, будто бы даже неотмирность. В общем, нахлынуло на Марка.

Гурия, нет, Мадонна (ну да, именно так) словно чувствовала его взгляд, время от времени ее лицо чуть оборачивалось в его сторону, и Марк испытывал что-то вроде головокружения. Несколько раз их взгляды пересекались, и тогда его мгновенно бросало в жар, колени начинали мелко подрагивать.

А была ли эта женщина так уж красива? Этим вопросом он задавался уже чуть позже, едва не проехав свою станцию. Чары малость поослабли, хотя образ все еще витал перед глазами.

Да, он не был уверен в том, что это действительно красота, а не то, что и в самом деле можно назвать чарами. Казалось, мог бы смотреть и смотреть… Нет, не любоваться, а именно смотреть – вглядываться и еще раз вглядываться, словно пытаясь разгадать некую загадку.

Имела ли эта загадка отношение к полу?

Ну да, женщина. А с другой стороны, не исключено, дело вовсе не в ней, а в самом Марке, неслучайно никто больше на нее так не пялился.

Он и дома долго еще не мог успокоиться, привычно усаживаясь за компьютер, – все ему мерещилась незнакомка.

2

Про Марка все знали, что он – электроннозависимый.

Недуг новейшего происхождения, однако же тем не менее недуг (сам Марк так не считал). Вообще же он был физиком-теоретиком, сотрудничал в специальном научном журнале, редактировал статьи. Еще до появления первого в его жизни компьютера Марк увлекался радиотехникой, собирал приемники, что-то изобретал, причем на одно изобретение даже получил патент. С той минуты, как в его жизни появился первый компьютер, жизнь без него Марк уже не представлял. Апгрейд и моддинг стали его любимыми занятиями. Он то и дело что-то докупал, модернизировал, инсталлировал и переинсталлировал. Ну а поскольку точно такие же чокнутые работали на Билла Гейтса и прочих, то особо не заскучаешь.

Аппараты, которые еще совсем недавно казались техническим чудом и работали только на космос и военку, становились обычным подручным средством. Потом пришел Интернет.

Другая эпоха…

В его маленькой комнатке без окна, переделанной из кладовки, только и умещались что компактный стол с компьютером, принтером и сканером да стеллаж с дисками, компьютерными запчастями и специальными книжками. Здесь не было даже форточки. Дневной свет сюда не проникал, только настольная лампа на длинном гибком кронштейне. Окно же фактически заменял мерцающий дисплей монитора.

А еще Марк сам писал программы.

Для одних задач у него был один компьютер, для других – другой. Один был подсоединен к Интернету, другой – во избежание всяких хакерских атак и вирусных эпидемий – исключительно для оффлайнового пользования. Проходило немного времени, и Марку начинало казаться, что его собственный вовсе не старый аппарат слишком тормозит, это несмотря на то что сам Марк настроил его на максимальное быстродействие: программы запускаются почти мгновенно, разного рода таблицы и графики перерисовываются быстро. И он тут же менял аппарат на новый.

Но если Марк возился с компьютерами, так сказать, профессионально, неплохо этим подрабатывая, то его сын, шестнадцатилетний Иван, крепко подсел на игры. У него был свой ноутбук, тоже подсоединенный к Интернету, причем по решению родителей платить за Сеть Иван должен был сам. Он и платил, подхалтуривая то случайным переводом с английского, то сотрудничая с какой-нибудь компьютерной фирмой, посылавшей его настраивать компьютерные программы. Марк, хоть и помогал сыну, если у того возникали проблемы с техникой, тем не менее злился: вместо того чтобы учиться, Иван сидел ночами, сражаясь в сетевые игры с такими же, как он, фанатами.

Бороться бесполезно – Марк пробовал и так, и эдак, но в итоге сын только еще больше впадал в аутизм, смотрел на него покрасневшими, отсутствующими глазами и заразительно зевал в кулак. Учился, однако, парень сносно, способностей хватало не запускать окончательно. Марку с женой приходилось смиряться. В конце концов, лучше так, нежели бы он связался с какой-нибудь дурной компанией, бегал на тусовки, выпивал или что похуже. А так он если не в школе, то большей частью дома, на виду да и поздно никогда не возвращался. Даже вот деньги сам зарабатывал.

В конце концов, сетевые игры – не самое худшее, хотя, конечно, тоже зависимость. Впрочем, чем уж он так сильно отличался от Марка, просиживавшего целыми днями, а то и ночами перед монитором? Запросто бы мог возразить: я – как ты…

3

– Интернет – страшная штука, – как-то заметил приятель Володя, гуманитарий, к технике и всякого рода новшествам в этой сфере относившийся крайне настороженно.

– В каком смысле? – Марк с удивлением посмотрел на него.

– В прямом. Это вирус, который еще себя покажет, можно не сомневаться. Все говорят: прогресс, технологии, а эта всемирная паутина уже оплела почти все человечество, заморочив его иллюзией всеобщей связи. Человек запутался в ней, как муха, и теперь надо ждать паука, который спустится из своего укрома и сожрет ее, обессиленную и не способную сопротивляться. Уже пожирает, мы просто этого еще не поняли, верней, стараемся не замечать. Интернет – это наше подсознание, наше подполье, неслучайно его сразу захлестнули три вещи: реклама, порнография и желтая журналистика. Пошлость, пошлость и еще раз пошлость. Куда ни зайди, по какой ссылке ни кликни, везде наткнешься на какую-нибудь гадость – то в виде картинки, то в виде заголовка, то в виде комментария. Все пронизано чем-то тлетворным. А дети лезут туда, бродяжничают по Сети и получают именно ту информацию, которая отравляет мозги и которой они не в силах противостоять. Да что дети? И взрослые не могут. Есть вещи, которые сильнее нас. Компьютерные вирусы – это своего рода предупреждение, это обсевки главного вируса. Собственно, понятно: Интернет – проекция человека, в том числе и его изнанки, причем изнанка эта куда сильней прочего.

– Но ведь там не только это, там и серьезные информационные ресурсы, – возражал Марк. – Новостные ленты, библиотеки, научные порталы, справочники, журналы… Срочная медицинская помощь. Даже хирургические операции сейчас происходят по Интернету.

Володя в спор не вступал, а продолжал гнуть свое: подсознание с его тараканами побеждает высшее «я», которое человечество веками нарабатывало в себе с помощью культуры, религии, науки… женщина – уже не женщина, а объект сексуального бесчинства… язык так называемых юзеров – абсолютно птичий, уродский язык, превращающий нормальную человеческую речь в полный отстой, дык-мык-пык, ничего не поймешь. В общем, явная деградация, энтропия, новое варварство…

– Чересчур пессимистично, – хмыкал Марк. – В древние эпохи тоже бывали обвалы, пусть и не связанные с технологиями. Однако ничего, человечество выжило, цивилизации рушились, но ведь не бесповоротно. Что-то держит человечество на плаву. Жизнь все еще происходит.

Володя кривил губы:

– Не происходит, а преходит. И не конкретная, а вообще. Ну да чего уж там…

4

А еще Володя говорил Марку:

– Ты, Марк, диверсант, проводник виртуальности. А виртуальность – это что? Гибель культуры. То самое, что на Востоке называют майей. Иллюзия. Все нереальное, ненастоящее… Симулякр. Даже эти блоги, типа дневники, в которые могут заглянуть все кому не лень и отписать какой-нибудь кретинский комментарий. Это что, общение? Все ненастоящее. Электронные же книги – тоже иллюзия, виртуальность, они не связаны с телом, с осязанием, с возможностью пальцами ощутить шероховатость страницы.

Марк не сдавался:

– Да, эпоха другая, другая цивилизация, ничего не поделаешь. Надо к ней притираться, привыкать жить в ней. Конечно, и в новом должен быть отсев, фильтрация, но это процесс не быстрый.

– И что? – скептически улыбался Володя.

– А то, что старые вещи обретают иную форму существования, новая эпоха постепенно адаптирует их к своему стилю жизни и, между прочим, делает более доступными. Раньше захочешь что-нибудь прочесть, так не можешь достать. А теперь вполне демократично: нашел книжку в Интернете – и пожалуйста. Не надо ни по магазинам рыскать, ни знакомых выспрашивать, ни в библиотеке сидеть. Все в твоем распоряжении. А еще ведь, старичок, экология. Сколько макулатуры выходило и выходит, однодневок, ширпотреба, рекламы, и ради всей этой туфты губятся леса, деревья, кислород.

– Ты еще скажи, что виртуальность приближает нас к духовности, поскольку отделяет от телесности, от непосредственных чувств.

– Ага, мысль любопытная, – оживлялся Марк. – Может, и вправду приближает. Но только опять же не сразу. Сначала пена, а уж из пены…

– Не-а… – Володя азартно мотал головой. – В начале, как известно, было Слово, а здесь в истоке всего цифра.

– Ну, насчет Слова тоже есть разные версии, – не сдавался Марк. – И потом, оно было в начале. В самом начале. А есть еще продолжение, конец…

– Вот! – торжествовал Володя. – Вот! Конец!

– Не надо передергивать. Просто всякому овощу свое время. Значит, пришло время цифры.

– Отличная формула эпохи, – поднимал палец Володя. – Время Цифры! Нечто вполне себе демоническое.

5

Иногда Марк втайне готов согласиться с Володей. Это бывает в минуты усталости, очень большой усталости, которая временами накатывала на него даже после того, как он снова мог праздновать свою победу. Когда очередной сайт, атакованный им, медленно покрывался белыми пушинками (зима, крестьянин торжествуя…), начинал растворяться и в конце концов исчезал с экрана – вместо него зияла только черная дыра.

Было время, когда этих черных или синих дыр Марк страшно пугался. Сколько раз у него самого вот так же внезапно гас экран, и он сидел перед ним в настоящем шоке, не в силах пошевелить пальцем. Да, стрессов он испытал немало. Лишь постепенно, сутками просиживая, как приговоренный, перед монитором, изучая специальную литературу, он стал более или менее спокойно реагировать на такого рода неприятности. Теперь он был уверен, что всегда найдет причину и все восстановит.

Впрочем, эта игра не имела конца. Уйма народу заколачивала бабки, все более и более усложняя систему, мозги у ребят что надо, лучших отбирали, помоложе, тех, кто еще пылал энтузиазмом, с горящими, воспаленными от бессонных ночей глазами. А кто уже подызносился, тех просто выкидывали на улицу. Марк был потрясен, когда ему позвонил из Штатов давний институтский приятель Алекс и сказал, что остался без работы. Да, сократили. Теперь в Силиконовой долине серьезные сокращения. Индийцы и китайцы вытесняют русских.

В институте Алекс был из лучших, получал повышенную стипендию, а через несколько лет после окончания, женившись на симпатичной американке (и где только откопал?), отбыл в Штаты. Трудно было поверить, что его уволили, надо же! А ведь все было благополучно: приличная даже по американским меркам зарплата, большой дом, все путем…

Впрочем, Марк не сомневался, что Алекс быстро найдет что-нибудь другое – такие профи, как он, на дороге не валяются. Он и ему об этом сказал: не расстраивайся, все образуется, ты же знаешь себе цену. «Я-то знаю, – отвечал Алекс, – хорошо бы еще и другие».

Поговорили и еще о всяком: об общих знакомых, о семье, о здоровье (что-то хребет побаливает, как бы между прочим посетовал Алекс). Они давно не общались, лишь перекидывались изредка коротенькими письмами, так что Марк даже немного удивился звонку. Хотя что, собственно, удивляться – заскучал парень, к тому же еще и без работы. Голос грустноватый. «Что-то не то… не так… Эх, сейчас бы влюбиться…»

А через две недели по электронке пришло известие от жены приятеля: Алекса больше нет. Алекс умер. Оказалось, буквально на следующий день после звонка Марку он пошел на обследование («хребет побаливает»), его сразу определили в больницу, а спустя две недели человека не стало. Гемофилия.

Так все быстро…

Был и нет. Тоже черная дыра, вот только система не восстанавливается. И специалистов таких нет, чтобы с ней справиться. Марк долго потом ходил в расстроенных чувствах, никак не мог свыкнуться с мыслью, что Алекса нет. Вроде и не виделись много лет, а задело сильно. Словно очень близкого человека потерял. Даже во сне стал частенько видеть Алекса, причем живого, худощавого, совсем не изменившегося с институтской поры, радовался, что все отнюдь не так непоправимо. Один раз даже прослезился во сне от этой радости. И тут же, еще во сне, но уже на пути к пробуждению, другая слеза подкатила: нет же Алекса! Нет!

6

Марк радуется мутным хлопьям, ползущим по темному экрану, по этой черной дыре, куда он отправил еще один сайт с порнухой. С некоторых пор любимое развлечение. А может, и вправду Интернет – это некая глобальная провокация (вспоминались слова Володи), зловредный вирус, под видом огромных возможностей и удобств подсовывающий медленно действующий, но тем не менее смертоносный яд? Теперь взахлеб можно было пользоваться всем, на чем раньше лежало табу и что таилось в человеческом подполье.

Вроде как Интернет действительно был паутиной, попадая в которую человек увязал по уши, заболевал вроде фанатов разного рода сетевых игр. Именно здесь подстерегали пороки, какие нажило человечество за свою долгую историю: от насилия и терроризма, наркотиков и порнографии до банальных обманов, лохотронов и прочей разводиловки. Вирусы, рушившие системы, всякие фишинги – это еще мелочь, пустяки, цветочки…

Кто знает, может, это действительно было последним испытанием для человечества перед грядущим концом. Выдержит ли? Слишком слаб оказывался человек. Да ведь и сам Марк так ли уж неуязвим? Ведь и он не всегда мог удержаться, чтобы не кликнуть по какой-нибудь блазнящей картинке, а потом чувствовал себя словно вывалявшимся в грязи. Все, что некогда окутывалось легкой романтической дымкой, прикрытое завесой влекущей тайны, было выставлено в вопиющей мучительной наготе. И омерзительно, и не оторваться.

Иногда начинало мерещиться, что за всем этим и впрямь что-то стоит, мрачное и коварное. Да ведь и кто знает, сколько человечество нажило за последние десятилетия душевных болезней.

В конце концов, не должно быть так, чтобы технический гений человечества вступал в тотальное противоречие с его природой, вместо преодоления энтропии только усугублял ее, еще и придавая той невероятное ускорение. С этим трудно было смириться.

Однажды, когда на Марка, привычно барражировавшего по просторам Инета, при очередном клике снова выпал град похабных картинок, он не выдержал. С тех пор и началось. День, верней, ночь считалась потерянной, если ему не удавалось сокрушить какой-нибудь гнусный сайт, покрыв тамошнюю нечисть белоснежной пургой.

Со злорадством представлял он себе, как распадаются эти виртуальные вертепы: сначала взметнувшийся буран, а потом мутноватые или белоснежные хлопья, которые кружат и медленно падают на бледнеющие, исчезающие картинки. Эффектно и поучительно.

Цифра побеждает цифру. Разум – демонов подсознания.

Одинокий мститель, он выходит на свой благородный промысел. Эдакий Робин Гуд, ниндзя, охотник за головами. Тоже своего рода игра, но у нее был смысл. Марка охватывал азарт, он вбивал цифру за цифрой, выстраивая их в цепочки, которые потом начинали жить своей отдельной жизнью, как самонастраивающаяся торпеда. Он выпускал ее по выбранной цели и потом с довольной усмешкой отслеживал результат.

Не всегда получалось с первого раза. Но чего у него не отнять, так это терпения – даже со слезящимися от напряжения и утомления глазами продолжал он начатую битву. И почти всегда добивался успеха, занося в лежащий рядом с клавиатурой блокнотик очередной крестик. Их накопилось уже достаточно, но аппетит, известно, приходит во время еды. Что ж, каждый играет в свои игры. Не исключено, что это и было его назначение, можно сказать, его миссия на происходящем незримом Армагеддоне. Так он иногда думал.

7

Теперь же, сидя перед монитором и изготовившись к очередной ночной вылазке, он вдруг ощутил странный укол – ему не хотелось выходить в Сеть, причем настолько не хотелось, что он, вперившись в светящийся экран, ощутил легкое подташнивание. Да, сейчас он взорвет, отправит в нети еще один паскудный сайт, а дальше? Изменится ли при этом что-то в тех, кто развлекается таким образом? Да и в нем самом, впрочем? И вообще… Наверняка все останется по-прежнему. И те кудесники непременно смастырят снова что-нибудь подобное, для них это – выброс дурной энергии, которую так просто не избыть.

Марк неожиданно для самого себя выключил компьютер. Он не понимал, что с ним и как это связано с той незнакомкой, которая так поразила его в метро. Но это точно было связано с ней, сто процентов. Запало в него ее узкое лицо, глаза, нежный абрис профиля… Что-то неуловимое, невыразимое, но чрезвычайно важное мерещилось в ее облике. И это не имело никакого отношения к тому, что называется мыльным, скользким словцом «либидо», никакого вожделения не испытал он тогда и не испытывал сейчас. Только растерянность.

Наверно, и это постепенно пройдет, сотрется, забудется, как и многое, даже и самое-самое. Но сейчас его будто заклинило. Он тупо глазел на погасший черный дисплей, лицезрел в нем собственное тусклое отражение и не испытывал ничего, кроме острой, всепоглощающей тоски. И снова вдруг вспомнился Алекс, его телефонный звонок, его последние слова…

Тени

1

День явно не задался.

Все началось с той злополучной черной «ауди» (четыре блестящих, сплетенных друг с другом кольца). И винить-то некого, сам свалял дурака – неловко припарковался, слегка задев задний бампер стоявшей рядом машины. В последнее мгновение даже не столько услышал, сколько почувствовал легкое, почти нежное содрогание металла. Ах, блин, надо же! теперь уйма времени коту под хвост – вызов инспектора, заполнение бумажек, выяснение отношений с потерпевшим… Тоска!

Нет, не готов он был к этому. Вадим дернул ручку передач, дал задний ход. Сдавленный металл скрежетнул. А он тут же ударил по газам. Всё почти инстинктивно, буквально в секунды. В конце концов, никакого особого ущерба он не причинил, владелец вообще может не обратить внимания, если не будет присматриваться.

И уже отъезжая, краем глаза приметил невысокого человека в вязаной шапочке, с любопытством и явным неодобрением наблюдавшего за его маневрами.

Впрочем, Вадим уже уезжал, уезжал и запоздало понимал, что дал-таки слабину – улизнул с места ДТП, нашкодил и скрылся. Причем при свидетелях. Не исключено, что человек направлялся в тот же клуб или в соседнюю с ним контору, и теперь там наверняка обсуждают происшествие, гадают, кто бы это мог быть, и, скорей всего, найдут отгадку – машину его знают, вряд ли пронесет… Лучше бы остался, может, даже и без ГАИ обошлось бы, царапина наверняка пустяковая. А что теперь?

Стресс. Сразу зажглось, заныло в правом боку – мгновенная реакция организма. Чуть нервишки, так сразу двенадцатиперстная. Особенно из-за проблем с Оксаной. Предъязвенная эрозия, как определил гастроэнтеролог после истязаний зондом. Нервы, нервы, молодой человек (это Вадим-то молодой?), все болезни от нервов… Диета, покой, даже какие-то успокоительные выписал помимо прочих лекарств. И вроде отпустило, перестало досаждать, а вот в такие минуты возобновлялось, причем настолько ощутимо, что впору обезболивающее принимать.

Выходит, не окончательно залечил, просто притаилось, сидит, ждет момента. Потому как всё, вся жизнь – нервы. И когда думает об Оксане, о больнице, теперь, как ему кажется, спокойно думает, отстраненно, словно его уже совсем не касается, нервишки тем не менее сразу накаляются, ну и двенадцатиперстной дают прикурить. И что? Снова успокоительные принимать?

Ему сразу захотелось в клуб, в тот самый клуб, от которого он только что малодушно удрал, так и не получив обычной дозы мышечной радости. А ведь полчасика в бассейне и в сауне хватило бы, чтобы снять или хотя бы ослабить стресс. Но и клуб, когда он подумал о нем теперь, после своего позорного бегства, вдруг предстал не таким, как обычно. Вдруг там уже знают?

Нескладно получилось! Хотя вроде пустяк, мелочь, ерунда… Ну царапина на бампере (про свою машину он даже и не думал). Ну уехал. Наплевать и забыть!

Под правым ребром ныло и жгло.

2

Следующие несколько дней Вадим в клуб не ездил. Если бы про него стало известно, наверняка бы разыскали. В анкете, которую он заполнял при получении клубной карты, значились его паспортные данные: имя, возраст, адрес… Знали и то, кто он и где работает, хотя такой графы в анкете не было и сведений об этом он не давал. Для фитнес-клуба совершенно ни к чему, а ложным тщеславием Вадим никогда не страдал. Видите ли, они читали его репортажи…

Почему-то никогда не верилось в такие вот признания. Когда говорили, что кто-то известный, Вадима коробило: ну да, в узких кругах. «Россия меня знает!» – с понтом говаривал на полном серьезе знакомый маститый литератор, седая бородка клинышком, лицо изборожденное глубокими морщинами. Ну да, знает… Любая теледива или прыгающая по сцене обезьяна с дистрофическим голосом может на это рассчитывать, а прочие…

Смазливая девушка Юля, сидевшая на ресепшине посменно с не менее смазливой девушкой Линой, как-то обронила: «Вам же недалеко до редакции…» Обе шатенки, с осиными талиями и длинными распущенными волосами, по-южному смуглые в любое время года. Своим солярий предоставлялся бесплатно: держать форму вменялось в обязанность: клиент должен видеть здоровье воочию, они – его олицетворение, секс-символы, так сказать.

Ну и откуда ей знать про редакцию? И если знает она, нехитрый вывод: следовательно, знают все.

Его это, признаться, встревожило.

Покой, только покой, насколько, конечно, возможно! Разве не эту разъедающую душу напряженность пытались выдавить из себя, тягая штангу или нажимая на всякие замысловатые пружины, разновозрастные мужики – кто вполне еще спортивного вида, а кто и с вальяжным брюшком и оплывшими ляжками. Да и барышни не только от целлюлита здесь спасались.

В последнее время он вообще стал каким-то нервным, дергался по всякому поводу. А теперь тревога, этот рак эмоций, как сказано у одного восточного гуру, распространилась и на этот среднего пошиба Эдем, куда он время от времени забегал размяться на тренажерах, поплескаться в теплой хлорированной водице 15-метрового бассейна и попотеть в сауне, короче, вкусить хоть малую толику умиротворения.

Что говорить, действовало благотворно. Распахивая дверь на улицу, он смотрел на мир другими глазами, все окутывалось приятным ватным облаком. Сома радовалась мышечной усталости, душа лениво и меланхолично потягивалась, предвкушая в скором времени крепкий ночной сон и, не исключено, утреннюю бодрость.

И вот на тебе – подлянка с «ауди»!

3

Что говорить, действительно ведь облажался, из ничего создал проблему. Но ведь так нередко бывает. Вроде и вправду пустяк, мелкое происшествие, однако ж зацепило.

Не исключено, что именно из-за Оксаны он так вибрировал, хотя уже больше года, как разошлись. И вдруг у нее срыв – попытка суицида, психбольница… Понятно, все-таки не чужие. Да и не такой Вадим человек, чтобы остаться совсем равнодушным. Может, если бы времени прошло побольше, а то ведь всего ничего.

Наверно, надо было бы воспринимать все иначе, не усложнять и не портить себе жизнь. Собственно, многие так и существуют. А у него не получалось, хотя он хотел этого. И вообще часто начинал без особой нужды рефлектировать, мучиться сомнениями и в результате только усугублял.

После же тренировок в клубе Вадим как бы возвращался к самому себе, а не просто чувствовал себя лучше. Достигая желанного согласия с телом, он как бы заново воплощался. Замечательное, между прочим, ощущение!

И все равно нервы пошаливали. Он даже выпивать стал чаще. Да и пьянел гораздо быстрее, что тоже о чем-то говорило.

Любивший всему искать рациональное объяснение, Вадим толковал это так: во время физических и гигиенических процедур организм очищается, вот алкоголь и действует сильнее, быстрее проникает в кровь.

Что ж, вполне вероятно, но в том ли только дело?

Время от времени он задавался вопросом, откуда все-таки берется эта странная изматывающая усталость. Конечно, последние два десятка лет, промелькнувшие как один день, прошлись по большинству тем еще катком. Хотя взрывы изредка и гремели, но ведь ни большой войны, ни голодомора, ни репрессий. Тем не менее мало кто из сверстников не чувствовал себя отутюженным по полной – от сердца до селезенки. Все прибаливали – кто больше, кто меньше, все – хроники-язвенники, а кое-кто успел и вовсе перекочевать в мир иной.

Впрочем, понятно: на них переломилось – эйфория, надежды, разочарования, неуверенность в завтрашнем дне и вообще ни в чем. А может, как раз из пережитого дедами и родителями, в генах осевшее. Даром ведь ничего не проходит, проникает отовсюду, да хоть из воздуха.

Ну да, тревога – от усталости, усталость – от тревоги.

Теперь еще и это, влажное, холодком вдоль позвоночника и легким жжением под правым ребром. Он невольно начинал оглядываться по сторонам, пристальнее всматриваться в лица встречных. Казалось, что на него глядят как-то по-особенному, не так, как прежде, словно что-то пытаются высмотреть, вычитать в его лице. Такое и раньше бывало: человек смотрит, будто решает, знает он тебя или нет, как бы припоминая. А что в его мозгах – одному Богу известно. Может, кровника в тебе узнал своего. Может, померещилось, что ты должен ему очень много денег или увел жену, что ты террорист или шпион. Короче, мало ли что может помститься, особенно если человек выпивши или под дурью.

Нет, паранойей, как и манией преследования, Вадим вроде не страдал. Да и о людях старался думать хорошо, доверять им. И это несмотря на то, что профессия не просто располагала – требовала большей въедливости, без которой невозможно ни правильно оценить факты, ни выяснить истинное положение вещей. Журналист – тот же следователь, аналитик, а значит, должен дотошно пробиваться сквозь видимость к сути. Короче, сомневаться. Так их учили. Впрочем, к нему это относится очень условно: спортивный журналист – особая категория.

Появившись в клубе после того инцидента с «ауди», Вадим сразу испытал малоприятное чувство, что на него смотрят как-то не так, вроде чуть пристальнее, чем обычно, с неким особенным прищуром.

То и дело ему в последние месяцы что-то мерещилось.

4

Эх, Оксана, Оксана… Хотя Вадим уже немного отошел после событий почти годичной давности, на душе было смутно. Может, и с неудачной парковкой получилось не случайно, кто знает.

Он допускал, что в жизни, как и в психике, есть второй и третий, а то и четвертый слой, и проживают они ее только в самом верхнем, о других не то что не ведая, сколько не принимая во внимание. Не вникая. Не впуская в себя. Если это, конечно, не начинает затрагивать серьезно, вторгаясь в самый привычный обиход. Да и непонятно, как с этим дальше.

Его лично вполне устраивал именно верхний, самый первый слой, дальше он предпочитал не заглядывать, даже если оттуда что-то и начинало мерцать. Инстинкт самосохранения. Все, что человеку нужно, есть именно здесь, в этом слое. Да и его-то в полной мере не объять. Он даже всякие мистические фильмы, конечно же профанирующие эту многослойность, предпочитал не смотреть, чувствуя в них некую опасность.

А Оксану тянуло в ту сторону. Она хотела черпать оттуда, из глубины, искала ее во всем, в том числе и в окружающих людях. Она вообще была увлекающимся человеком. Любимый актер, чей лик во множестве фотографических образов украшает скромный девичий альбомчик и к кому обращены трогательные строчки в дневнике… Стихи известного поэта, от руки переписанные в толстую общую тетрадь аккуратным, слегка манерным почерком… Что ж, и актер талантливый, и поэт приличный. В юности, да и не только, важно иметь что-то для души. Особенное. Или кого-то. Среди тех, кто рядом, таких обычно не сыскать. Вблизи все кажется мелким, слишком очевидны слабости, изъяны. Масштаб не тот.

Ну кто он был для нее? Репортер, прагматик, реалист, предпочитающий все понятное, незамысловатое, житейское. Банальное, короче. Заурядный обыватель, скептик, слепец, причем упрямо держащийся за свою слепоту.

Она же была способна вдохновиться чем угодно, лишь бы это сулило некую духовную подпитку. И еще чтобы непременно был Гуру. Учитель. Пастырь… Не важно, как назвать. Проводник в туманные заоблачные дали. В горние выси.

Она ходила на заезжих проповедников, приобретала соответствующую литературу, причем в приступах неофитского энтузиазма по нескольку экземпляров (для близких, которых тоже непременно следовало осчастливить), ими набивался шкаф, где они потом бесхозно пылились. Ее интересовало все, выходящее за рамки обыденности: теософия, спиритизм, магия, телепатия, не говоря уже о религии. В поисках какой-то особой духовности она металась от одной конфессии к другой: православие, протестантство, католицизм, даже иудаизм… И всё на таком высоком градусе, что лучше не встревать и вообще помалкивать: восторг легко мог смениться обидой и слезами.

Однажды, вернувшись домой, Вадим застал на кухне большую разношерстную и разноязыкую компанию: чай, торт, бутерброды… Оксана стала знакомить. Народ оказался издалека, говорили преимущественно на английском, правда, и переводчик тоже имелся. Молодые люди в аккуратненьких отутюженных костюмчиках и белых рубашках, c темными узкими галстуками, женщины (одна темнокожая) в платьях скромного, но вполне приличного покроя, с белыми кружевными воротничками. Довольно приятные все, улыбки искренние, открытые, доброжелательные.

Он из вежливости посидел, сжевал бутерброд, запил чаем…

Разговоры велись в основном о Библии, о том, как там все хорошо и правильно написано, какая огромная помощь человеку. Потом хором запели. Как ни странно, на русском, некоторые с трудом, с акцентом, но старательно. Про Христа… И ласково поглядывали на Вадима, как бы призывая его присоединяться, хотя бы на повторах. А он сидел потупившись, как невеста на выданье, чувствуя страшную неловкость, с одной лишь мыслью – поскорей слинять. Однако и гостей обижать не хотелось – вполне ведь славные, чистенькие, белозубые, глаза светятся. И Оксана вся такая сияющая.

В конце концов, ничего дурного, если бы только не уводило ее от самого элементарного. Оно-то как раз давалось ей через силу – приготовить еду, даже самую незамысловатую, убрать квартиру, сходить в магазин… У нее портилось настроение, она хмурилась, словно обиженная, раздражалась по пустякам.

5

Если честно, то Вадим не так уж увлечен своим ремеслом. Как, впрочем, и самим спортом. Разве что только футболом, о котором чаще всего пишет. Хотя с некоторым интересом он следит за баскетболом, порой занимает его бокс. Ну и временами фигурное катание (родители любили смотреть, да и Оксана приклеивалась к экрану во время всяких европейских и мировых первенств)… Это уже по настроению.

Если бы не профессия, он бы и совсем, пожалуй, отстал от этого дела. Притом что вполне осознает важность спорта, его пользу, ну и так далее. Он убежден, что, будь культура спорта в стране развита больше, многие судьбы простых пацанов сложились бы иначе. Да и здоровье нации было бы лучше, чем сейчас, когда каждый третий призывник – полуинвалид. Тут и дурная наследственность, и экология, и алкоголь, и все больше наркотики… А ведь реально могло быть по-другому, если бы рядом стадион или какой-нибудь нормальный спортивный кружок.

Сам он, если вдуматься, многим обязан спорту. Чего только не пришлось опробовать в детстве – и бокс, когда возник кружок в школе, и самбо в клубе «Динамо», и вольная борьба в «Крыльях Советов», ну и, разумеется, футбол… А ведь слабак слабаком был. Физрук Олег Дмитриевич, кряжистый, крепкий, с покатыми литыми плечами и мощной шеей, в прошлом боксер, с состраданием, граничащим с презрением, наблюдал его жалкие потуги на перекладине и коряченье на брусьях. Да и забеги на 1000 метров и тем более на пять километров давались Вадиму с неимоверным трудом. Стометровку еще худо-бедно, на большее же не хватало.

Зато как заметно стало меняться отношение физрука, стоило Вадиму записаться в организованную тем секцию бокса. Правда, поначалу тот поглядывал на заморыша с некоторым сомнением, однако не прошло и трех месяцев, как в его глазах замелькало что-то иное. Он стал чаще подходить во время тренировок, останавливал, поправлял, показывал, как надо правильно уклоняться или наносить удар, как двигаться… Дошло до того, что Вадима включили в состав школьной команды, которой предстояло выступать на городских юношеских соревнованиях. Тут все и оборвалось…

Как только дело доходило до соревнований, где, собственно, и можно показать реально, кто на что способен, Вадим тормозил. Едва узнав, какая честь ему выпала (а со стороны тренера это было своего рода признание: не все из секции попали в команду), Вадим за месяц до назначенной даты перестал ходить на тренировки. Дезертировал, можно сказать. На что-то он, впрочем, ссылался (не упомнить), какую-то лапшу вешал на уши, объясняя свое отсутствие.

На самом же деле – соревнования, не что иное. Он категорически не желал состязаться. Одно дело тренировки, спарринги, другое – мероприятие, требующее от тебя максимальной ответственности и предельной собранности. Вадим не желал ни побеждать, ни проигрывать. Не желал быть ни лучшим, ни худшим. Не желал ровным счетом ничего. Одна мысль, что ему придется выйти на ринг и что-то кому-то доказывать, вызывала оторопь и паралич воли. Коллапс, если угодно. А может, он все-таки боялся проиграть?

Тем не менее сложилось так, что пишет он о спорте и даже приобрел на этой ниве некоторый авторитет. Работу свою он выполняет не без удовольствия, подчас даже с воодушевлением, но иногда, приступами, находит отвращение. Впрочем, и неудивительно: в конце концов все приедается.

Репортажи Вадима всегда профессиональны, однако временами в них проглядывает если не индифферентность, то утомление. Правда, он научился имитировать азарт и компетентность даже тогда, когда пишет левой ногой. Кто-то может это и узреть (например, шеф), но обыватель все съест и даже не поморщится.

Шефу же и самому давно всё до фени, это заметно по его тяжелому усталому взгляду из-под густых седых бровей, каким он встречает Вадима у себя в большом кабинете, увешанном и уставленном всякими спортивными трофеями, ему подаренными. К тому же и возраст дает себя знать, семьдесят шесть. Но он все равно не уйдет. Покинь он свой пост, тогда и вообще не жизнь, а так у него статус, он вхож в разные инстанции, в его руках какая-никакая, но власть. Так, надо написать об имяреке, поддержать дарование! Хорошая команда, побольше бы уделять ей внимания. Правильно говорят, что этот судья не годится… Ну и так далее.

Спорт – целая империя, тут своя политика, свои звезды, свои сферы влияния, лобби и прочее. Их газета не самое последнее издание, с ней считаются даже самые вельможные. Но и газете бывает нужна поддержка, так что у шефа свои стратегия и тактика, за плечами большой опыт. Он знает, когда что нужно и можно.

Кому-кому, а уж ему прекрасно известно, что любой мыльный пузырь, который старательно надувают, завтра лопнет и о нем забудут также, как и о многих других. В спорте – как в политике: сегодня есть, а завтра поминай как звали. Хотя в политике проще: там не обязательно доказывать достижениями, достаточно с помощью тех же масс-медиа запудрить мозги, а умельцев в этом деле достаточно: политика – те же деньги…

Однако у шефа, как, впрочем, и у Вадима, есть еще толика идеализма, он устал, но окончательно победить себя цинизму не дает, все-таки искренне болеет за спорт, они все болеют за спорт, потому что спорт – не просто развлечение. Спорт – отдушина для миллионов: и тех, кто с детства встает на путь спортивной карьеры, и тех, кто хлещет пиво у экрана телевизора или сходит с ума на трибуне стадиона.

Шеф приятельствует с такими же, как он, седовласыми, заслуженными тренерами, с бывшими именитыми спортсменами, с политиками и бизнесменами, поговаривают, что иногда ему даже доверяют утрясать проблемы с околоспортивной мафией, которая то слабеет, но вновь набирает силу, так что с ней приходится всерьез считаться.

– Ну что, Вадик, как поживает твой Рос? – Шеф знает о его симпатии, у него и самого, естественно, есть любимцы, и не только в хоккее, в который он сам когда-то играл. Он и сейчас не прочь помахать клюшкой с внуком, занимающимся в секции при ЦСКА. – Отсиделся в запасных, пока команда рубилась за медали? А не будет слишком заноситься! Тоже мне Пеле выискался. Правильно его наказали.

– Федор Иванович, вы же знаете, спортсмены – народ с характером. Рос не исключение. У него с новым тренерским штабом никак не складывается.

– Складывается-не складывается, надо уметь находить общий язык. Или думает, раз звезда, то все позволено. Видали таких. Сам знаешь: кое для кого это вообще дурно кончалось. А ведь были ничуть не хуже твоего фаворита.

Вадим и не спорит – шеф мудр.

6

В жизни обязательно настает минута, когда наконец отчетливо понимаешь: организм нуждается в заботе. Он начинает этого настоятельно требовать, а если ему отказывают, в отместку начинает капризничать и доставлять неприятности. Без мало-мальского внимания к нему запросто можно превратиться в развалину с дурным запахом и атрофированными мышцами. Душа от этого, увы, отнюдь не растет и дух не возвышается. Восток это понимал, поэтому у китайцев и индийцев физическая культура развиты гораздо лучше. Для йога тело – храм души, о нем нужно печься, его нужно постоянно упражнять и совершенствовать, тогда и душе легче справляться с собой, да и вообще с жизнью. Для Востока важна целостность, только при этом условии человек может чувствовать себя частью космоса и подпитываться его энергиями.

Так неторопливо объясняла Лора Георгиевна, заведующая медицинским центром при клубе. Вадим заглянул туда почти случайно. В подвальчике было несколько отсеков, высокие медицинские лежаки на колесиках, какие-то приборы, в самом маленьком – низкая кушетка и письменный стол.

Лора Георгиевна, вскоре ставшая просто Лорой, – симпатичная брюнетка лет под тридцать с очень серьезным, едва ли не строгим, очень белым лицом, которое могло казаться еще белее по контрасту с темными волосами. В иные мгновения ее лицо вдруг озарялось улыбкой и становилось еще миловиднее, а главное, в нем появлялась – вместо докторской серьезности – очаровательная открытость, которая всегда так трогала Вадима в женщинах. Она-то и предложила ему воспользоваться бесплатной услугой, а именно компьютерной диагностикой. Ни к чему его это не обязывало, зато можно было узнать о себе кое-что новое.

Честно говоря, в достоверности показаний компьютера Вадим сильно сомневался. Человеческий организм, как и душа, – загадка, а техника при всей ее продвинутости вряд ли на многое способна. Между тем детекторы, подключенные к ноутбуку и вложенные в его ладони, а затем прислоненные к поджатым от неловкости, зябнущим ступням, засвидетельствовали, что в нем много чего уже неладно.

– Сами можете взглянуть, – пододвинула Лора Георгиевна к нему компьютер.

На светящемся дисплее он увидел таблицу, где в каждом секторе был вычерчен свой график, кое-где зеленый цвет, означавший, как было ему разъяснено, норму, сменялся на красный.

– Пора вам заняться собой, – резюмировала докторша. И добавила: – К счастью, пока все еще не так критично. Могу предложить вам месячный курс пиявок в нашем центре, проверенное веками и очень эффективное природное средство. В любом случае обновление крови вам пойдет на пользу. У нас настоящие медицинские пиявки, а про гирудотерапию вы можете прочитать вот здесь. – Она протянула ему небольшую, скучного вида брошюрку.

Вадим про себя усмехнулся: уж очень ее предложение попахивало коммерцией. Правда, в приятном мелодичном голосе не было того особого нажима, какой сразу выдает намерение впарить тебе продукт неведомого качества, а вот от слова «пиявки» его аж передернуло: с детства эти маленькие черные рептилии вызывали в нем отвращение и едва ли не ужас. Вроде бы они даже обитали в их дачном пруду, хотя сам он их там ни разу не видел. Хотя нет, однажды все-таки довелось, кто-то из пацанов поймал одну и, держа пальцами изгибающееся черное тельце, пугал окружающих.

– Можно провести пробный сеанс, – предложила доктор Лора и добавила: – Это бесплатно. Во-первых, надо проверить, нет ли у вас аллергии на их эссенцию, а во-вторых, еще не факт, что пиявки захотят вступить с вами в контакт, они довольно привередливы. Если вы, к примеру, накануне приняли дозу алкоголя, даже небольшую, пиявка к вам не присосется. И вообще это совсем другие пиявки, – она словно прочитала мысли Вадима, – не те, что водятся в наших грязных водоемах. Их выращивают в специальных питомниках, так что насчет стерильности можете не беспокоиться. Дайте-ка я еще посмотрю ваши белки. – Она поднялась со стула и наклонилась к Вадиму.

Ее блестящие глаза вдруг оказались в такой невозможной близи, что в Вадиме что-то дрогнуло. Темно-карие, чистая полупрозрачная радужка вокруг зрачка… Внимательные. И… бездонные.

– Да, определенно пора, – строго повторила она, закончив осмотр, – потом будет труднее восстанавливаться. В углу правого глаза у вас сосудик лопнул, нехорошо, видно, что сосуды слабые, опять же сероватый налет – может, от усталости, а может, от высокого давления. Головные боли бывают, да? – не столько даже спросила, сколько констатировала она.

Чего-чего, а хворать совершенно не хотелось. Он знал, что это такое по покойным родителям. Те постоянно лечились, горстями глотали таблетки, поликлиника была их вторым домом, нередки были и больницы, жизнь медленно скукоживалась до отнюдь не формального вопроса «как ты себя чувствуешь?».

Не исключено, что и ему перепало по наследству (в детстве чем только не переболел), мог и сам нажить, поскольку никогда особенно о здоровье не пекся.

Уходя от Лоры с брошюркой в руке, Вадим вспоминал ее внимательные глаза и ни о какой гирудотерапии даже не помышлял. Однако, полистав брошюрку, исключительно для эрудиции, почерпнув про древность и уникальность, задумался: а почему, собственно, нет? Почему бы и не отдать свою подтухшую кровь этим черным склизким тварям (если, конечно, соизволят), раз они на самом деле такие замечательные. Пусть впрыснут в него свой чудодейственный бальзам, хуже не будет. Пускай обновится кровь.

В конце концов, этот эксперимент мог отвлечь от дурных мыслей, которые преследовали весь последний год. Чтобы освободиться от них, с собой нужно что-то делать, а для этого необязательно напиваться или саморазрушаться какими-то другими, еще более изощренными способами. Наоборот, можно начать оздоровлять свою плоть, а заодно и дух, хоть бы и с помощью пиявок.

Трудно сказать, что его больше завело: возможность кардинально обновить кровь или… или увидеть еще раз, а то и не один, золотисто-карие глаза доктора Лоры. Заглянуть в них.

Через неделю раздумий и колебаний Вадим снова появился в ее кабинете. Нужно было поставить первый опыт: захотят ли рептилии отведать его подпорченной жизнью кровушки, не воспротивится ли их вторжению и без того пытающийся саботировать организм?

Конечно, это была авантюра, но ведь как раз авантюра – отличный способ рассеяться, а то и вступить в новый, неведомый круг жизни. Вадиму же хотелось перемениться кардинально, насквозь.

7

Про скорое закрытие клуба слышали уже многие. Почему-то хорошее в этом мире как-то быстро сходит на нет. Только успеешь адаптироваться, войти во вкус, обжиться, как все начинает рушиться. Только-только вылезешь из нищеты, как тут же реформа, дефолт или кризис, только начнешь дышать и говорить свободно – тут же перекрывают кислород и затыкают глотку…

С семейной жизнью Вадима произошло нечто похожее. Правда, с Оксаной они прожили больше десяти лет и могли бы, наверно, еще столько же, но… не сложилось. И хотя инициатива расставания была не Вадима, тем не менее он чувствовал и свою вину.

Оксана поселила ее в нем очень умело, причем не только по отношению к себе, но и вообще. Он, по ее мнению, неправильно все воспринимал: мир для него не был космосом, сотворенным для блага, не был Боготворением, порожденным любовью… Скептик и агностик – вот кто был для нее Вадим.

Так ли это было на самом деле? Да, он сомневался, да, он не был ни в чем уверен, но он и не отрицал ничего радикально. Он допускал… Но при этом любая убежденность в чем-либо, если в ней проявлялась некая истовость, а уж тем более фанатизм, вызывали в нем мало сказать неприятие – идиосинкразию. На уровне физиологии.

Оксана же обладала всегда поражавшей его способностью не просто страстно увлекаться, но, если воспользоваться не так давно появившимся словцом, – фанатеть. Это могло относиться к людям, к книгам, к чему угодно… Время от времени в ее окружении появлялся некто, великий и ужасный, безмерно глубокий, высокодуховный, гениальный, добродетельный, удивительный, интересный, уникальный, непонятый или непризнанный, ну и так далее, кто в ее лице вскоре обретал верную ученицу, последовательницу или спасительницу.

В обычной повседневной жизни она была совсем другой – довольно вялой, рассеянной, апатичной и сонной, а тут в ней неожиданно просыпался до поры таившийся темперамент, энергия начинала бурлить, чуть ли не страсть: она могла мчаться куда-то за тридевять земель, не есть и не спать, много и горячо говорить, ее лицо пылало, глаза влажнели и светились.

К очередному своему увлечению она старалась приобщить и Вадима, тянула за собой, причем так настойчиво, будто считала это своей миссией. Когда она уж слишком пылко бралась за него, жестоковыйный Вадим, наоборот, каменел, становился раздражительным и строптивым. Чего он не выносил, так это манипуляций над собой, посягательств на его «я».

Натура отвечала на уровне рефлекса. От душеспасительных «наездов» ему вдруг становилось нестерпимо душно – наверно, так чувствует себя астматик перед очередным приступом астмы. И если Оксану не удавалось сразу остановить или хотя бы чуть-чуть остудить, заканчивалось плохо. Он начинал ехидничать, валять дурака, а то и глумиться. Способ самозащиты. А может, и из опасения за нее, за Оксану, за ее душевное здоровье, поскольку в таких духовных «улетах» чудилось нечто болезненное, едва ли не кликушеское.

Она хотела добра ему, он – ей. И они, в сущности, травмировали друг друга. Наверно, все было бы иначе, будь у них дети, так, во всяком случае, предполагал Вадим. Она искала что-то для замены, ей непременно нужно было чем-то наполниться, а он, не внемлющий, мешал, становился преградой. Правда, нельзя сказать, что его ирония так уж сильно умеряла ее пыл, иногда даже наоборот – только еще больше подогревала (прямо по Фрейду). Не исключено, ей даже нравилось сопротивление Вадима, поскольку давало ощущение праведной борьбы.

Вроде как опять же его вина: невольно подбрасывал полешки в пламя, сжигавшее Оксану. А она не могла остановиться. Ее природа просто не выдерживала такого накала, грань, отделяющая ее от болезни, была тонка. Не случайно иногда казалось, что Оксана действительно не в себе.

Наверно, сыграл свою роль и развод: оставшись наедине со своими духовными воспарениями, она и вовсе утратила почву под ногами. Избавление от такого балласта, как Вадим с его приземленностью, облегчения ей не принесло. Снотворные и в итоге клиника – еще один, может, самый тяжкий приварок к его безвинной (а докажи-ка!) вине.

8

Сколько раз, посещая клуб, Вадим испытывал нечто похожее на эйфорию, особенно в дневные часы, если удавалось выбраться. Днем в клубе всегда немного народу, а порой и вовсе никого. Плавать одному в бассейне – это ли не кайф?

Может, все дело и впрямь в эндорфине, веществе, вырабатываемом гипофизом во время физических упражнений. Если учесть, что представление Вадима об этой загадочной субстанции (как и о многом другом) было почерпнуто из всяких популярных статеек, которые кроят лихие писаки вроде него самого, то в истинности этого объяснения уверенности отнюдь не было. Разумеется, связь эмоций с биохимическими процессами в организме существует, кто бы сомневался? Еще Павлов, помнится, говорил о «мышечной радости». Да и какое, в конце концов, это имело значение? Вадиму бывало так хорошо, что хотелось по-поросячьи взвизгнуть или отбить чечёточку.

Ах, чечёточка, стук-перестук каблучков по паркету, искусство ритмичного взбивания пыли… По-иностранному «степ». Не исключено, что отчасти именно с ее помощью Вадиму удалось покорить сердце Оксаны.

Нет, пожалуй, другого вида танца, способного лучше передать страсть, даже лезгинка с ее азартным «опа-опа» и почти балетным хождением на пуантах с ней не сравнится. В чечётке есть благородная сдержанность, есть наивность и прямота высокого искусства и вместе с тем ирония. Этим умением Вадим обязан отцу, который отбивал ее не хуже любого профессионала, хотя и был обыкновенным инженером. Впрочем, нет, именно необыкновенным, раз умел выкаблучивать такое. Мысок-пяточка-мысок-мысок-пяточка, правая нога обходит левую, легко обходит, пружинкой отскакивает от нее, туки-туки-туки-тук, теперь правая, они, как два молоденьких задорных петушка, форсят друг перед дружкой, играют, кокетничают, состязаются в ловкости и изяществе движений.

«Работай, работай, не останавливайся!» – подбадривал отец.

«Не останавливайся!» – звучало в сознании Вадима как рефрен, даже когда он занимался совсем другими делами.

Он восхищался отцом или хотел им восхищаться, а может, это пришло к нему, когда того не стало. Отец и себе говорил то же самое, когда после инсульта все еще надеялся настолько восстановиться, чтобы отбить любимую чечётку. Каждый день он мучил свои полупарализованные левую руку и ногу, нагружал их, сгибал, массировал, короче, не давал себе послабления. И частично добился-таки своего —и ходил довольно уверенно, без трости, и кое-что мог делать даже левой рукой, хотя, конечно, не так, как прежде. Но чечётку отбить ему, увы, так и не удалось. На лице отца, когда он делал лечебную гимнастику, появлялось выражение почти детского упрямства: мы еще повоюем!

Удивляло это поколение, прошедшее через огонь и воду, – такое жизнелюбие! Такая жизнестойкость! И это несмотря на годы репрессий и страха, несмотря на потери, невзгоды, болячки, которые буквально преследовали их по пятам. Тем не менее умудрялись жить так полно, как мало кто: театры, музеи, выставки, концерты, путешествия по городам и весям… А еще и дачный участок, который вместе с матерью сами превратили из дикого куска леса в цветущий сад-огород с яблонями, сливами, кустами малины, крыжовника, смородины, не говоря уже про цветы… А гости, много гостей… А обильные, пусть и не блещущие яствами застолья, заканчивавшиеся задушевным дружным пением и изредка даже танцами. «Мне слышны в саду даже шорохи…»

Нет, за ними было не угнаться.

Как же отец отбивал чечётку – песня! Заветной мечтой Вадима было если не перещеголять его, то хотя бы откаблучить с ним что-нибудь эдакое в паре, сымпровизировать вдруг, ни с того ни с сего, наудачу.

Не случилось.

Зато однажды в парке Сокольники… Стоял довольно прохладный ветреный майский день, они с Оксаной прогуливались по парку и внезапно заметили, как на сбитой из грубых досок, окрашенной в охру сцене двое юнцов скинули куртки, переобулись в вытащенные из рюкзачков специальные туфли с металлическими набойками (как там они у них называются?) и, оставшись в светлых легких рубашонках, начали репетировать.

Запела-заиграла под дробными фиоритурами их каблучков сцена. Мысок-пяточка-мысок-мысок-пяточка – не уследить… Э-эх! Они то сходились плечами, то расходились, то один вступал, то другой, еще, еще… Задорные улыбочки на раскрасневшихся лицах. Переглянулись, щелкнули каблучками по полу, пошли – рядышком, плечом к плечу, в унисон, трам-там-там-там-таррарам, рассыпчато, звонко, залихватски. И так зажигательно, так зазывно, что Вадим, завороженно следивший за ними и ощущавший легкое покалывание в ступнях, не выдержал. Оставив ничего не подозревавшую Оксану, он стал пробираться сквозь уже собравшуюся на бесплатное шоу толпу.

Что на него тогда нашло? И обувь не слишком подходящая, на мягкой резиновой подошве, и сердце замирало от страха опростоволоситься, однако нет, не мог остановиться – такая самозабвенная радость, такой еле сдерживаемый азарт бурлили в этих юных танцорах… Наверно, в тот момент он был похож на футболиста, вышедшего к кромке поля для замены и переминающегося от нетерпения в ожидании разрешающего свистка судьи.

Первоначальное удивление в глазах парней быстро сменилось веселым огоньком. Вадима они приняли почти сразу, после первой же его подтанцовки, однако не все было так уж просто. Они импровизировали, перекликаясь каблучками и движениями тела, приветливо, почти ласково поглядывали друг на друга, но темп наращивали с каждой минутой, только успевай. Ну-ну, поглядим, на что ты способен, давай, еще, ага, а вот так? Ничего, молодцом! А теперь вот так…

Это был настоящий поединок, может, не совсем корректный, поскольку парнишек все-таки двое и они уже давно станцевались, так что могли поддержать друг друга, слукавить, перепасоваться, перевести дух. А Вадима, забывшего про свою нелюбовь к состязаниям, несло. Не мог он уступить им, не должен был!

Эх, видел бы его отец! Ведь в какое-то мгновение, выцокивая очередную партию, Вадим вдруг понял, для кого старается. Впрочем, не совсем так. Старался он и для Оксаны, наслаждаясь ее удивлением. Она протиснулась поближе к помосту, и он видел ее немного озадаченное, улыбающееся лицо. Он был голубком, кружащим вокруг голубицы, павлином, распустившим веером пышный разноцветный хвост.

Наверно, зрелище было хоть куда, народ расчухал ситуацию и теперь, казалось, болел за Вадима. Во всяком случае, ему так хотелось думать: ведь он был одним из них, из толпы, отважившимся вступить на чужую территорию, бросить вызов почти профессионалам, даже если они и не были еще таковыми в полном смысле.

И все-таки в первую очередь он отбивал чечёточку для отца. Можно сказать, сдавал экзамен, который до сих пор не был выдержан – потому ли, что не представилась возможность, потому ли, что сам еще не был готов. А теперь все сошлось. И он отчетливо слышал отцовский голос: «Не останавливайся!»

Отец благословлял его.

В итоге довольны остались все: и парни, и сам Вадим. Взмыленные танцоры с чувством обменялись крепкими рукопожатиями. Что ж, он выдержал испытание, сдал экзамен. Под аплодисменты зрителей, с все еще бешено колотящимся сердцем, запыхавшийся Вадим спустился со сцены к Оксане.

– Ну ты даешь! – Она покачала головой. – Вот уж не ожидала. Откуда это у тебя?

– Потом расскажу. – Вадим взял ее за руку, и они пошли дальше в парк, провожаемые одобрительными взглядами собравшихся.

– Ты мог бы быть артистом, – сказала Оксана.

– Ну-ну… – с сомнением покачал головой Вадим. – А вот отец хотел стать артистом, даже играл в юности в студенческом театре. – И он рассказал ей, кому обязан.

Кстати, потом чечётка не раз выручала в семейной жизни. Если вдруг что-то не ладилось и явно клонилось к ссоре, Вадим медленно, будто случайно, словно застоявшийся конек, начинал перебирать ногами, ритмично постукивал по паркету, постепенно убыстряя и убыстряя темп. В домашних шлепанцах, конечно, пародия, а все равно помогало. Да и сладко напоминало о том соловьином майском дне в Сокольниках.

Оксана поворачивалась и уходила, стараясь скрыть досаду, или, чтобы не расплескать требующую выхода ярость, кричала: «Прекрати сейчас же! Перестань валять дурака!»

Но если Вадим переставал, ссоры точно было не избежать, все развивалось по наихудшему сценарию, тоже, впрочем, давно отработанному.

9

Когда он парковался, задний бампер стоявшей рядом черной «ауди» вдруг выдвинулся, как выдвигаются ящики письменного стола, и хищно скребанул бок его старенького «опеля». Сюрприз! Выдвинулся и тут же скоромно втянулся обратно. Это смахивало на диверсию, кем-то, похоже, специально подстроенную.

Выйдя из машины, Вадим подошел к «ауди» и внимательно осмотрел царапины. Они были неглубокими, не до грунта, но все равно заметны. Бампер же находился на прежнем месте. Никаких щелей или еще чего-то необычного, что могло свидетельствовать о такой неординарной способности этой части машины. Вадим присел и потрогал бампер, правда, достаточно осторожно, чтобы не сработала сигнализация. Поднявшись с корточек, он оглянулся – человек в вязаной шапочке стоял на противоположной стороне улицы и внимательно наблюдал за ним.

Хитроумный бампер и назойливый тип…

Вадим решительно двинулся к маячившей в сумерках фигуре. Но тип отнюдь не собирался его дожидаться и быстро стал отдаляться. Вадим ускорил шаг, и тот ускорил, Вадим побежал, и тот побежал. Вадим попытался его догнать, но так и не смог – ноги были как ватные. Потом человек остановился, обернулся к Вадиму и неодобрительно покачал головой.

Выдвигающийся бампер – надо ж такому присниться!

Но тип на противоположной стороне улицы – он ведь реально был, Вадим его видел, а тот видел, как машина Вадима чирканула по «ауди». И теперь после изнурительного, судорожного, нелепого сна Вадиму снова было не по себе, снова мерещилось, что его разыскивают, чего-то от него требуют. Тотчас заныло в правом боку, поначалу тупо, но с каждой минутой все острей.

Надо было забыть, легче, проще надо смотреть на вещи. Как-нибудь да распогодится. Раньше ему, между прочим, это вроде удавалось. Или только казалось?

То, что клуб закрывался, было даже на руку. Никто не будет его искать, а он ни от кого скрываться. Он попытался расслабить лицо и даже улыбнуться – так учил его Юра, один из инструкторов в клубе, явно запавший на китайские штучки. Получилось же с точностью до наоборот – вместо улыбки какая-то гримаса.

Обычно Юра дежурил возле бассейна. Время от времени они обменивались какими-нибудь новостями – о погоде, о спорте, вообще о жизни. В его лице было что-то недоработанное, неотчетливое, такое бывает у олигофренов, но впечатление было обманчивое: вполне неглупый парень, любил пошутить да и рассуждал здраво. В бассейне он часто занимался с детьми, с одним или с группой. Дети его слушались.

В метре от бассейна вдоль бортика располагались большие горшки с растениями – карликовые пальмы, розы, еще какие-то декоративные деревья с цветами. Юра ухаживал за ними, хотя это и не входило в его обязанности. Не раз Вадим замечал, что он даже стирает с листьев пыль. Подойдет к растению и губкой, смоченной в стоящем рядом пластмассовом ведерке, нежно водит по листьям, поддерживая другой рукой, чтобы ненароком не повредить хрупкий черенок.

«Люблю, – говорил он. – У меня и дома много, не могу без них. У каждого свое лицо, свой нрав, но все хорошие. Или почти все, даже ядовитые. Ядовитые они для человека или для животного, а так ведь это просто для выживания, чтобы какой-нибудь зверь не обглодал. Колючки у кактуса для чего? Ага, для защиты. Зато какие красивые у некоторых цветы, просто супер. Если бы человек умел впитывать всю информацию, которая исходит от них, он бы и жил иначе, и болел меньше».

Оксана тоже была неравнодушна к растениям, но и в этом меры не знала. У нее цветы в горшках и банках на подоконниках превращались в дикие джунгли, все сплеталось со всем, без меры и эстетики, что-то желтело и опадало, что-то подсыхало и загибалось. И хотя она старательно поливала их и каждую весну меняла старую землю на свежую, за которой охотилась в ближайшем парке, куда привозили торф или чернозем для кустов, это не помогало. Смотрелось все это разнотравье довольно-таки чахло. Лучше меньше, да лучше – этот принцип был не для нее. Она приращивала черенки, покупала новые горшки, хозяйство разрасталось, покрывалось пылью.

В клубе же, под приглядом Юры, растениям явно нравилось – листья сочные, ярко-зеленые, мясистые. Когда у него было свободное время, он садился на стул в углу и застывал, вперившись в какое-нибудь растение. Медитировал. В эти минуты на его лице появлялось благостно-просветленное, немного глуповатое, но очень трогательное, почти детское выражение, как будто он спал и ему снилось что-то очень приятное. Иногда он советовал Вадиму: «Отпустите лицо, расслабьте… Оно у вас слишком напряженное».

А ведь и вправду: скулы сведены, зубы сжаты, словно Вадим что-то в себе преодолевал.

Как-то Юра, отвлекшись от очередного своего воспитанника, подошел к краю бассейна, присел на корточки и, подождав, когда Вадим подплывет, добродушно сказал: «Вы расслабляйтесь в воде, а не старайтесь брать на силу. Туда быстро, а обратно спокойно, медленно, как будто не вы плывете, а вода сама вас несет. На спине полежите, покачайтесь тихонько, а то вы рвете так, будто на соревнованиях. Так не надо…»

Что ж, совет полезный. Вадим действительно забывал, что не нужно особенно напрягаться и что не за силой он сюда пришел, а за… Правда, зачем? Были же у него какие-то определенные причины потратиться на карточку в этот клуб, регулярно забегать сюда. И ведь не сразу, что интересно, вспомнил: ах да, здоровье! Вроде как за здоровьем он здесь, вот что. Так ведь для этого и впрямь не требуется «рвать», можно и поумеренней.

Оказывается, Юра тоже слышал, что клуб может месяца через три закрыться. Ну да, вроде на ремонт. Об этом давно поговаривали, но сейчас уже вполне определенно. Больше он ничего не знал. Даже странно было, что сотрудников не ставят в известность.

«Поставить-то поставили, – сказал Юра, – но точно не сказали когда».

Он говорил об этом неохотно, чуть отворачивая лицо, словно им запрещали обсуждать эту тему. Они все говорили об этом неохотно, как бы сквозь зубы. Во всяком случае, полугодовые и трехмесячные карты уже не продавались. Только на месяц вперед.

10

Улыбался обычно и Максим, другой инструктор, с которым Вадим как бы даже подружился. Тот обычно дежурил в тренажерном зале. Среднего роста, поджарый, узкое лицо с втянутыми, словно запавшими щеками, сухой мускулистый торс… Силищи, однако, в его теле было ого-го-го! Вадим это понял, стоило тому легко, словно семьдесят пять килограммов не вес, приподнять его и встряхнуть, чтобы вправить какой-то хрящик, когда Вадим перетрудился со штангой.

Он был очень внимательный, этот Максим. Мог подойти и показать, как лучше выполнять то или другое упражнение, что-то подсказать или посоветовать, ненавязчиво, как бы между прочим. Когда Вадим только начал посещать клуб, Максим некоторое время молча наблюдал за ним, присматривался, пытаясь, видимо, понять, зачем человек сюда пожаловал и чего хочет, а потом попросил разрешения пощупать его спину. Пробежал пальцами вдоль позвоночника, помял поясницу. Покачал головой: «Да, плоховато». И пояснил: «Мышцы справа у вас совершенно атрофировались. Слева ничего, а справа никудышные, скоро могут проблемы начаться». И тут же продемонстрировал несколько специальных упражнений для спины.

От другого инструктора, Виктора, с которым Максим дежурил посменно, такого не дождаться. Тот либо дремал за небольшим столиком около двери, либо просматривал спортивные журналы, либо разговаривал по мобильному. Исключения он делал только для тех, кто занимался по индивидуальной программе, то есть за отдельную плату.

А Максим не мог сидеть спокойно, так что занимающиеся (не только Вадим) постоянно чувствовали себя под его бдительной опекой. Попутно, во время пауз, они обсуждали с ним всякие футбольные, да и не только, события. Максим любил футбол, теннис, баскетбол, хотя сам был дзюдоистом с черным поясом, призером российских первенств. В Москве он снимал комнату, поскольку родом был из Костромы, где и теперь жили его родители и куда он наведывался раз или два в месяц. Когда он вдруг сообщил, что после отпуска сюда уже, вероятно, не вернется, Вадим сразу почуял неладное.

Понятно, что могли не сойтись на условиях работы (Максим знал себе цену), а зарплатой инструкторов в клубе, судя по всему, не баловали, пользовались тем, что не москвичи, одеяло на себя тянуть не будут. Они и не тянули. Раз Максим собирался уходить, значит, не заладилось.

– Жаль, – сказал Вадим. – Не передумаешь?

Тот покачал головой:

– Вряд ли.

– Может, я могу помочь, а? С начальством поговорить…

Максим отрицательно покачал головой.

Больше к этой теме не возвращались. А после отпуска тот действительно не вернулся.

На место Максима взяли другого инструктора, Рустема, по виду мальчишку – длинного тощего парня, приветливого, но не слишком себя обременявшего. Он любил поработать на снарядах или выходил на ресепшн потрепаться с девушками или охранником. Легкоатлет, студент, тренером он был никудышным – неинтересно ему было. Поболтать, однако, любил, рассказывал про Пятигорск, откуда был родом, женщин любил обсудить, очень ему нравились московские барышни. Если в тренажерке появлялась какая-нибудь, он сразу оживлялся, охотно консультировал и вообще был крайне обходителен.

С ним все было понятно, а вот с Виктором найти общий язык никак не получалось. Кряжистый, с яйцевидным, совершенно голым, без единого волоска блестящим черепом, выраставшим словно из плечей, он до предела был накачан мощью, та словно сочилась из него и ощущалась даже на расстоянии. Разговаривал он неохотно, взгляд исподлобья и какой-то недружелюбный. Впрочем, наставником он мог быть неплохим, если, разумеется, хотел этого. Занятие проводил строго и сосредоточенно, без всяких баек, шуточек и прочих разлюли-малина, все попытки подопечного сачкануть пресекались на корню. Закончив, он снова садился за стол, обхватывал череп ладонями и погружался то ли в чтение журнала, то ли в какие-то свои грезы.

Иногда Вадим заставал Виктора и на снарядах. Похоже это было скорее на самоистязание, чем просто на тренировку. Виктор качал мышцы так, будто сам себя пытал на дыбе. В лице его проступала такая мука, что сразу становилось ясно, какого напряжения это ему стоит. Капли пота скатываются по лбу и вискам, рот ощерен, глаза готовы выпрыгнуть из орбит, жилы на шее и руках вспухли, еще чуть-чуть и лопнут. Не менее азартно молотил он по большой увесистой груше, избивая ее с таким остервенением, словно та была его заклятым врагом. Казалось, обшивка не выдержит его ударов и оттуда посыплется песок.

От звериного вопля, заканчивавшегося стоном умирающего, Вадим вздрагивал, ему был знаком этот рев, хотя испускала его не толпа футбольных фанатов, а Виктор, толкнувший какой-то немыслимый вес.

«Зачем это нужно?» – думал Вадим и тут же ловил себя на том, что и сам не прочь попробовать – упереться руками в убойную серебристую железяку с навешенными на нее дисками, рвануть ее что есть мочи над собой, чтобы все мышцы в теле охнули и зазвенели. Еще пару килограмм, потом еще пару – потянешь? Должно потянуть! И тянет, тянет ведь, и оттого, что тянет, душа торжествует, душа взмывает от радости, ну да, этот стон у них песней зовется.

Вадим, однако, предпочитал ходить в клуб в дни, когда Виктора там не было. Если хочешь расслабиться, важно, чтобы и атмосфера была соответствующая, да и вообще приятно, когда все дружелюбно. В отличие от других, Виктор себя этим не утруждал.

11

– Сигареткой угостите, – просит Вадим Володю.

Они только что вышли из клуба, Володя неторопливо достал из кармана плаща пачку и с наслаждением закурил. Затягивается он, как наркоман, жадно вбирает в себя дым, словно только и ждал этой секунды.

Вадим, давно уже завязавший, неожиданно тоже не выдерживает. Ему вдруг очень надо: ощущение тревоги по-прежнему сидит где-то в кишках, несмотря на только что полученную дозу эндорфина.

Володя удивленно косит на него, но ни о чем не спрашивает, молча протягивает красно-белую пачку «Мальборо».

Они частенько пересекаются в клубе. Володя – кинодокументалист, очки в тонкой оправе, гладко зачесанные назад длинные, хотя и редкие, светлые волосы, немного субтильное, дрябловатое тело. Они почти ровесники, тому чуть за сорок, но Володя уже перенес инсульт, вроде как не самый тяжелый, однако с серьезными последствиями. По его словам, едва не ослеп, зрения осталось процентов пятнадцать на левом глазу и тридцать на правом.

В отличие от Вадима он ходит только в бассейн, тренажерный зал ему противопоказан. Но ходит регулярно, как минимум три раза в неделю. Его «урок» – час интенсивного плавания, достаточно, чтобы чувствовать себя более или менее сносно. Без плавания он, по его признанию, начинает подыхать.

– А вот курить не могу бросить, никак, – говорит он сокрушенно. – Если перестану, то и снимать больше не смогу…

Раньше он выкуривал больше пачки в день, сейчас удавалось остановиться на пяти-шести сигаретах.

– Эх, если бы переехать жить за город, – мечтательно говорит он. – Были бы деньжата, первым бы делом построил нормальный загородный дом, пусть небольшой, но чтобы и зимой можно было. Зимой хорошо, снег кругом, тишина, воздух аж звенит. Правда, жена хочет дом не здесь, а где-нибудь у моря, в Болгарии или в Черногории, пока там цены более или менее сносные. Море тоже хорошо. Опять же поплавать в свое удовольствие, дайвинг. Эх, если бы не здоровье, может, и купили бы. А так кучу денег приходится тратить на лечение.

Зимой они с женой обязательно выезжают дней на десять в Египет погреться.

– Какое там море удивительное! – восхищается Володя. – Прозрачное, рыбки золотистые плавают как в аквариуме. Я там всегда с маской купаюсь, люблю… – Он задумывается мечтательно. – Вода в море как в бассейне, теплая, только настоящая. Живая вода.

Египетское солнце ему на пользу. В марте он уже смуглый, вид вполне здоровый. Если бы Вадим от него самого не узнал про инсульт, то никогда бы не поверил. Да и плавал тот на совесть – сосредоточенно, целеустремленно… Сразу видно, человек не просто влез в бассейн побултыхаться.

Времени на разговоры немного – Вадиму в душ, Володе, уже одетому, – на работу или домой, кто знает. Живет он неподалеку, ему еще удобней, чем Вадиму.

О чем они почти не говорят, так это о футболе.

– Потерянное время, – махнул он рукой, когда Вадим как-то, после очередного судьбоносного (почти всегда судьбоносные) матча спросил про его впечатления.

– Футбол – потерянное время.

Ну что ж…. Не один он такой. Вадим никогда не настаивал на том, что футбол – нечто незаменимое и уж тем более главное в жизни. Не будешь же объяснять взрослому неглупому человеку, что для многих это возможность разрядиться, выплеснуть избыточные эмоции, в том числе и негатив. Вообще что-то бурно пережить, компенсируя тем самым дефицит в этой сфере, отдаться азарту и страсти, то есть прожить полтора часа полнокровной эмоциональной жизнью. Причем не в одиночку, а вместе с другими, то есть ощутить себя частичкой некоей общности. Может, и отождествить себя с каким-нибудь любимым футболистом, который давно уже не просто игрок, гоняющий мяч за весьма приличную плату, а почти родственник, кумир, альтер эго.

Сам Вадим убежден: футбол избавляет человека, пусть и ненадолго, от одиночества. Фанаты пьянеют не столько от спиртного, сколько именно от иллюзии братства. Не случайно мировых чемпионатов ждут с таким нетерпением. В том-то и дело, что, даже сидя у телевизора, человек начинает ощущать себя частицей человечества. Он вместе с миллионами, он чувствует их плечо, их дыхание, их воодушевление.

Не мог же Володя этого не понимать. Но на лице его тем не менее появлялось скептическое выражение. Ну да, игра. Не увлекает. Скучно. А что человек всегда ищет, в чем бы раствориться, спрятаться от самого себя, это давно известно. И ничего хорошего в этом нет.

– Снобизм, – возражал Вадим. – Лучше пусть масса дерет глотки на стадионе, нежели берется за булыжник. Во-вторых, можно, конечно, попрекать человека за слабость и несамодостаточность, но только что из того? Ровным счетом ни-че-го. У общества пока нет инструментов для воспитания всех человеком с большой буквы. А спорт предлагает сравнительно безобидный способ снять напряжение, слиться в экстазе с другими, почувствовать себя не совсем маргиналом.

Про закрытие клуба Володя тоже слышал, но отнесся к этому довольно равнодушно. Закроется и закроется. Сейчас они плодятся, как грибы, мода такая, люди начали понимать, что за здоровьем надо следить, а не пускать все на самотек. Раз есть спрос, значит, будет и предложение. И вообще нужно жить сегодняшним днем. А там, как говорится, видно будет.

Вадим глубоко затягивается. Володя прав: нужно жить сегодняшним днем. Его тревога оттого, что он думает, как все будет завтра и послезавтра. Верней, даже не думает, просто это «завтра» сидит в мозгах, в подсознании. Что будет с Оксаной, закроется ли клуб, выживет ли газета, будет ли участвовать его любимец Рос в предстоящем матче, ну и всякое разное, о чем он, может быть, даже не подозревает, но что очень даже хорошо знает его двенадцатиперстная, реагируя тупой ноющей болью.

И уже повернув в сторону редакции, он краем глаза замечает, что черный «ауди» (его «ауди») медленно отползает от тротуара. Лицо водителя скрыто за тонированным стеклом, а всмотреться пристальней Вадим не успевает.

12

Лору Вадим время от времени встречает в коридорчике. Ему приятно видеть ее милое лицо, особенно когда оно освещается улыбкой. Обычно же сосредоточенное, строгое, немного задумчивое – лицо доктора. Тогда язык не поворачивается называть ее Лорой, только по имени-отчеству – Лора Георгиевна, лепестковое такое сочетание. И все-таки она – Лора, поскольку месячный курс гирудотерапии пройден, и надо сказать, с ощутимой пользой. Вадим действительно чувствует себя бодрей. Даже если это отчасти самовнушение, что с того?

Да и чем еще оставалось заниматься, ложась, обнажив торс, на кушетку и чувствуя знобкое влажное прикосновение к коже черных лекарей, их шевеление, а потом и легкие покалывания? Он лежал, прислушиваясь к этому покалыванию, и старался представить, как старая кровь уходит, а вместо нее пульсирует обновленная, с добавкой уникального гирудного бальзама. Что в нем такого уж полезного, он легкомысленно забывал, но тем не менее старался вообразить некую сверхпитательную, чуть ли не светящуюся субстанцию, производящую в нем свою полезную работу. Вроде как луч фонарика, рассекающий ночную тьму. Теплый солнечный луч в холодный пасмурный день. Не сказать, что получалось очень успешно. Хтонический облик угольно-черных рептилий вызывал не слишком приятные чувства.

Важно было – видеть свет.

Так наставляла Лора: физиология должна непременно подкрепляться соответствующей медитацией. Если больной не верит в свое выздоровление, не пробивается к нему внутренними усилиями, то ничего и не будет. Тело нужно готовить к обновлению собственной волей. Почву, да, нужно готовить почву, чтобы она впитывала то, что дает природа: влагу, солнечные лучи, кислород; нужно помогать росткам взойти, поливать, полоть, прореживать и удобрять. Что пиявки охотно присасывались к Вадиму – это хорошо (ага, есть повод для гордости). Но и он должен был ответно делать шаг навстречу. Его дух должен был оплодотворять вброшенную в кровь субстанцию.

Кровь Вадима, похоже, и впрямь пришлась им по вкусу. Впивались они довольно резво, да и Лора искусно управлялась с ними, пальцами в тонких резиновых перчатках ловко прижимая их к его коже. Могла проявить и настойчивость, если какая-нибудь гируда вдруг начинала строптивиться. Прикладывала она их к специальным точкам на его теле, затем включала приятную медитативную музыку и уходила в свой кабинет. Время от времени она возвращалась, чтобы проверить, исправно ли глодают ее пациента.

Сеансы протекали вполне сносно, иногда Вадим задремывал под журчание мелодии и собственные светоносные медитации. Единственное, что досаждало, так это довольно обильное кровотечение после. Не всегда помогали даже аккуратно накладываемые Лорой марлевые повязки и специальный гель, так что пару рубашек он себе замарал.

Эффект же, надо признать, был не просто вполне ощутимым (в смысле оздоровления), но и… загадочным. Правда, это Вадим почувствовал немного позже, когда все сеансы закончились и он уже успел подзабыть о них. Потом вдруг дошло… Да и с чем еще это могло быть связано?

Если тебе прямо в кровь впрыскивают нечто чужеродное, некую древнюю малоизученную органику, то последствия могут быть всякими. А спрессовано там, вероятно, ого-го-го сколько, из многовековой природной жизни.

13

Замечать же за собой странности Вадим стал не где-нибудь, а в метро, куда спускался с тех пор, как сел за руль, довольно редко. Но тем не менее спускался. В иные дни из-за вечных пробок он рисковал опоздать на важную встречу, так что метро выручало.

Как-то раз за спиной (он стоял возле противоположной от выхода двери) послышался стук в стекло. Сперва он не обратил внимания, но стук повторился, причем весьма отчетливо, как будто барабанили специально, чтобы привлечь внимание.

Вадим обернулся, почти уверенный, что ничего там нет, и тут же увидел… причем увидел с какой-то непреложной и пугающей ясностью: тени за стеклом.

В детстве не было занятия увлекательней, – расплющив нос о стекло и чуть зажмурив глаза, следить за проносящимися мимо белесыми полосами, в которые сливаются туннельные огни. Но теперь было совсем другое. И даже как бы не совсем тени, а некие антропоморфные существа, прозрачные до невидимости и вместе с тем обладающие некоей плотностью.

Он оглянулся на стоявшего рядом парня, но тот не проявлял ни малейшего беспокойства и вроде как ничего не замечал. А тени меж тем продолжали скользить рядом с поездом, хотя теперь уже никаких стуков слышно не было. На следующей станции (кажется, «Цветной бульвар»), едва поезд вышел из туннеля, они исчезли.

Вадим снова стоял к стеклу спиной, но уже не мог избавиться от того, что помстилось. Метро с его лабиринтами способно порождать всякие фантазии. Было ли это наваждением? Поначалу так и думалось, и не было в увиденном ничего угрожающего, промелькнуло и промелькнуло, однако тревога не отступала. Раньше ведь ничего такого не случалось.

Всё всегда бывает вдруг, разве не говорил он себе этого много раз? Но иные «вдруг» ничего особенно неожиданного в себе не несут, а тут… Если бы только этим и ограничилось, он бы, наверно, сумел убедить себя, что померещилось, какой-нибудь глюк, подземные флюоресценции… Наверняка бы убедил.

Однако не ограничилось. Именно с того раза тени стали появляться регулярно и, что существенно, не только в метро, но и на улице, и дома, и везде, в разное время дня и ночи. И видел их, судя по всему, только он, больше никто.

Вот уж чего не хотелось, так это повредиться рассудком. Да и в экстрасенсы совершенно не тянуло. Видеть мир реально, таким, каков он есть, – трехмерным, эвклидовым, буднично обжитым, пусть, увы, и не самым лучшим образом. Ему достаточно.

Иногда вместе с тенями прорезывались как бы и голоса, еле различимые, слов не разобрать, но в них что-то близкое, может, голоса покойных родителей, еще кого-то, родственника или просто знакомого, уже ушедшего или вполне еще живого, с кем давно не виделись или даже виделись совсем недавно, и тогда мерещилось, что в мотыльковом сквозящем облачке проглядывают узнаваемые черты. Они словно выныривали из сновидения, оставляя ощущение полузабытья.

Он стал просыпаться по ночам, обычно в одно и то же время, где-нибудь около трех. Состояние довольно бодрое, будто уже выспался, хотя на самом деле вовсе не так, и если не удавалось снова заснуть, днем он чувствовал себя разбитым. Это бы еще ладно, хуже другое: проснувшись, он начинал маниакально всматриваться и вслушиваться, пытаясь различить в темноте мерцание постороннего присутствия. Невольно.

Понять бы, что могут означать эти видения во сне и наяву, какой в них таится смысл. Если существует вирус безумия (а никто не доказал обратного), то, увы, не исключалось, что он тоже может свихнуться – вслед за Оксаной. Не исключено, что и в нем поселилось.

Вадим не хотел.

14

Первый кризис случился с Оксаной в том самом году, когда убили великого пастыря. Он и вправду был великий, хотя никто этого слова не произносил. У кого подобные эпитеты в ходу, так это у них, у спортивных журналистов и комментаторов, несущих в микрофон что ни попадя. Разменная монета, как и всякие другие высокие слова типа «подвиг», «героизм», ну и прочие. Что ни спортсмен, то великий. Даже мировых рекордов не требовалось.

А священник именно таким и был – столько душ поддержал, стольких обратил к вере, даже самые закоснелые шли к нему на крещение и исповедь. Зарубили же сермяжно топором, жестоко и страшно. И умер он, обливаясь кровью, возле собственного дома, откуда рано утром, как обычно, направился служить в свой приход. Убийство так и осталось нераскрытым. То ли госбезопасность постаралась, не по нутру им было его влияние, то ли ревнивцы и завистники из его собственной епархии, то ли фанатик, кем-то наущенный, в тяжком хмельном помрачении…

Правда, иные полагали, что священнику не миновать было именно такого мученического конца. Нужно было пострадать, чтобы праведное дело его укрепилось и в пастве, и в мире. А ведь как хорош был – и в мужской стати, и в служении, и в понимании человека! Красив был красотой почти библейской, ума исключительного, чистый, благородный человек, а забили, как скот.

Не умещалось в сознании.

Тогда-то в руках у Оксаны и появилось Евангелие. Маленькая плотная книжечка в клеенчатой голубенькой обложке. Смерть эта потрясла ее настолько, что она с головой окунулась туда, куда священник и звал своих прихожан, – в Слово Божие. Что она там искала – утешения, оправдания гибели, спасения от отчаянья, преодоления несправедливости и абсурда?

Помимо же Нового Завета на столик возле ее кровати легли стопкой книги самого священника – по истории христианства, про таинства, про Сына Человеческого.

Если кто-то полагал, что просто устранит неугодного пастыря, то он глубоко заблуждался. Происходило все ровно наоборот. Человека не было, а дело жило.

Вероятно, были и другие формы протеста, но у Оксаны эта чудовищная гибель вызвала взрыв именно религиозных чувств и, главное, желание следовать заветам покойного, стать его ученицей, о чем свидетельствовала и фотография у изголовья.

Она стала регулярно посещать службы в той церкви, настоятелем которой был священник, отмечать его дни рождения, участвовать в мероприятиях, организованных его учениками и последователями. Их круг стал ее кругом. Их воспоминания о нем были для нее также необходимы, как и его книги, словно она пыталась преодолеть ту преграду, которая разделяет живых и мертвых, воскресить того, с кем даже не была лично знакома. Сколько раз, заходя в комнату, Вадим заставал ее возле портрета. Как-то она вдруг, ни с того ни с сего, сказала ему:

– Ты должен креститься, – и посмотрела испытующе, будто решала что-то за него.

– Оксан, ты же понимаешь… – начал Вадим.

– Тебе надо креститься, – как бы не слыша, настойчиво повторила она. – Он сказал, что тебе тоже нужна защита.

– Кто это он?

– Ты знаешь кто.

Спросить, каким образом она это узнала, Вадим не решился. Только буркнул:

– Ему, однако, эта защита почему-то не помогла.

– Ты не о том говоришь, – сбить ее было непросто. – Здесь все другое, уже не человеческое, на все воля Божья. Не нам судить. Просто тебе надо пройти через это таинство, и все исполнится.

– Что все?

– Все, – повторила Оксана твердо.

Можно было возражать, доказывать что угодно, приводить всякие аргументы – бесполезно. В такие минуты она словно оказывалась внутри какого-то непроницаемого кокона, в своего рода скафандре, глаза смотрели откуда-то издалека, и это были какие-то чужие глаза, взгляд пристальный, упрямый, будто она действительно выполняла чью-то волю.

Она, впрочем, и всегда была упряма, все делала по-своему, даже когда это явно противоречило здравому смыслу. И если потом обнаруживалось, что она неправа, только поджимала губы, замыкалась, но в ошибке своей не признавалась. Нет, смирения в ней не было, хотя она, возможно, и пыталась бороться с собой.

Однажды вернулась из церкви тихая, размягченная. Такое бывало не часто, обычно она выглядела бледной, уставшей, легко раздражалась, если он обращался к ней с «пустяками». Иногда жаловалась: «Там так душно!» Или: «Что за люди! Почему, если ты вошла с непокрытой головой, тебе непременно сделают замечание, начнут шипеть в спину? И так это все недоброжелательно, будто совершаешь что-то непростительное».

А как-то она с улыбкой и даже какой-то игривостью в голосе объявила:

– Батюшка сказал, что я должна любить тебя.

– Да ну?.. – одобрительно отозвался Вадим.

– И слушаться, – неожиданно добавила она.

Отношения со священниками и вообще с церковью у нее были сложные. Стараться-то она, может, и старалась, но по-настоящему принять обряд не могла. Конечно, бывали прорывы, когда церковный свет наполнял ее, душа смирялась и принимала все как есть, однако куда чаще она чувствовала себя угнетенной, впадала в депрессию.

За смирением следовал бунт – против мужа, против священника, против такой религии. Какой такой? Приземленной, вот какой! Ее вновь уносило куда-то еще, и в этом метании для нее было больше смысла, нежели в обычной жизни. Только вот не к добру.

Болезнь, тихой сапой подкрадывавшаяся к ней, похоже, показалась ей провозвестником новой жизни, она не захотела ей сопротивляться.

– Почему я должна слушать поучения, которые исходят от человека, пусть даже и принявшего сан, но не вызывающего у меня уважения? – спрашивала она то ли Вадима, то ли себя.

Доходило до слез, до полной растерзанности.

15

Неизвестно, завидовала ли Оксана сестре Вале или нет, но она часто брала сестриного двухлетнего сына Павлушку на руки и вообще охотно проводила с ним время, отпуская сестру по всяким делам. Она была старше и Валю опекала, но в жизни та ее опередила, выйдя замуж в девятнадцать и в двадцать уже нянча малыша. Однако в трепетной любви Оксаны к племяннику тоже было что-то слишком напряженное, можно даже сказать, болезненное.

Однажды, гуляя в парке все вместе, попали под начинающийся дождь, который быстро превратился в ливень, а еще через минуту разразилась настоящая гроза. Мгновенно вымокли до нитки, но в надежде, что туча вскоре уйдет и дождь станет хотя бы слабее, спрятались под большим кленом. Едва дождь хлынул, Оксана сразу же схватила мальчугана на руки и крепко прижала к себе, стараясь, чтобы малыш не промок, да где там, дождь, похоже, и не собирался униматься. Павлушка, глядя на взрослых, ежащихся под довольно прохладными струями, весело смеялся. Невдалеке погромыхивало, стоять под деревом становилось небезопасно, нужно было срочно бежать домой или искать более надежное укрытие.

Они вышли на дорожку, и тут же, прямо над ними (так показалось), ослепительно сверкнуло, а еще через секунду небо буквально раскололось. От такого неожиданного мощного раската все аж присели. Хорошо, Павлушка не испугался – либо не успел, либо просто не понял, в чем дело.

Оксана же с исказившимся лицом, в котором совершенно отчетливо читался ужас, бросилась к сестре и буквально впихнула малыша той в руки, и тут же все бегом устремились к выходу из парка. Оксана чуть приотстала, дождевые струи заливали глаза, волосы нависали на них мокрыми прядями – вид почти безумный.

Позже, когда уже остались наедине с Вадимом, она призналась, что испугалась за Павлушку… именно из-за себя. Почудилось, что на руках у матери он будет в большей безопасности, потому что сестра… ну как бы это выразить… более чиста, чем она, и если бы Бог решил наказать именно ее, Оксану, то это не должно было коснуться малыша.

Такие вот фантазии.

Оказывается, себя считала очень грешной. Какие уж грехи она за собой числила – неведомо, но только после той прогулки долго еще была сама не своя. Глаза в темных обводах запали, а волосы всякий раз скручивались в такие же, как в тот день под ливнем, кудельки-висюльки. Жалко смотреть.

16

Как-то Оксана сказала, что у Вадима ноги футболиста.

Это можно было воспринимать как комплимент, а он почти обиделся.

– Ну и что в них такого? – спросил он.

– Толстые сильные ноги, – сказала Оксана.

– Нормальные ноги, – возразил Вадим, который никогда не задумывался, какие у него ноги, так что это неожиданное замечание его озадачило. Сильные – ладно, пусть так. Но толстые… Да и насчет футболиста. Зная ее отношение к футболу, можно было усомниться в позитивности этой оценки.

Футбол для нее был только развлечением, причем именно мужским, ни присутствие на стадионах женщин, ни женский футбол ее нисколько не убеждали. Да и развлечение, на ее взгляд, малопривлекательное. То, что Вадим много писал о нем, ее удивляло: как можно заниматься такой ерундой? Одно дело серьезная журналистика, насущные проблемы и тому подобное, другое – такая чепуха. Даже то, что Вадим зарабатывал этим, ничего не меняло. В конце концов, он мог бы это делать как-то иначе, и писать мог о другом. А вот разменивался.

Нет, она не высказывалась впрямую, в начале их совместной жизни иногда почитывала его репортажи и даже несколько раз ходила с ним на стадион. Однако быстро прошло. Не увлекал ее футбол, а Вадимово пристрастие к нему казалось обычным мальчишеством, сиречь инфантилизмом.

Ну что ж, все они оставались в душе мальчишками, кто больше, кто меньше. Раз спорт нужен многим, значит, и работа Вадима тоже имела смысл. К тому же число людей, читающих спортивные газеты или рубрики, ничуть не меньше, а может, даже и больше, чем тех, кто предпочитал политику или еще что-либо. Ему не в чем оправдываться, хотя в какие-то минуты он ловил себя именно на этом.

Было в словах Оксаны про ноги и еще что-то, невольно его задевшее. Она говорила о его теле как о чем-то постороннем, чужеродном, она оценивала его с какой-то неприятной дистанции. Вроде как предпочла бы другие ноги, и вообще чтобы он был каким-то другим. Шут его знает, что ей там такое мерещилось.

Впрочем, толстые так толстые, не переубеждать же. Вадим подумал ответно, не без оттенка мстительности, что и саму ее скроили не самым оптимальным образом: плечи чуть широковаты, да и ноги, несмотря на стройность, коротковаты в голенях… Нормальные ноги. Но и не шедевр.

Как ни странно, он не помнил, имело ли это какое-то значение для него в свое время. Тогда он был… ну да, просто очарован, а пойди разбери чем. Женщиной. Такой, какая есть. С чуть смуглой, нежной, удивительно гладкой кожей, к которой хотелось прикасаться, чувствуя кончиками пальцев ее бархатистость, прохладу и упругость. С короткими светлыми волосами, по которым хотелось провести ладонью, как гладят обычно маленьких детей.

Хотелось быть с ней.

Мысль об Оксане не дает Вадиму покоя. Часто, как ни странно, это находит на него именно в минуты душевного подъема, когда, казалось бы, можно забыть обо всем неприятном и сполна предаваться хорошему настроению. Что ни говори, а немало прожили вместе. К человеку ведь не просто привыкаешь, он становится частью тебя, так что разрыв – все равно травма. Рубец остается.

Расставание, правда, принесло облегчение, и немалое, но в душе свербило – не столько даже чувство вины, сколько жалость. Да и вина его, собственно, в чем? В том, что он желал остаться собой? Что не хотел погружаться туда, куда тянула Оксана?

Да, не хотел. Хотел прожить свою жизнь, а не чужую. А то, что так настойчиво предлагала она, даже не предлагала – навязывала, угрожало всему, к чему он был привязан. Да, он хотел быть просто человеком, самым обычным человеком, не интересным, не глубоким, не великим, а таким, какой есть. С обычными человеческими желаниями, противоречиями, слабостями…

Она же, получалось, его отрицала. На какой-нибудь безобидный вопрос запросто могла только пожать плечами, молча повернуться и уйти. Точно также и в компании – поворачивалась и уходила, без всякого объяснения.

Ее взгляд, который он ловил на себе в последние месяцы совместной жизни, раздражал. Напряженный, слегка надменный и вместе с тем боязливый. Чего, казалось, в этом взгляде не было, так это приязни, простой симпатии. Какая уж тут любовь?

Или это и была любовь? Ее любовь.

17

Стук Вадим слышал и в клубе. Но тут определенно не было никакой мистики. Собственно, ремонт здесь начался давно, может, еще до того, как он начал сюда ходить, стук время от времени раздавался то за стеной, то доносился откуда-то снизу. Однажды он решил полюбопытствовать и приоткрыл обычно затворенную дверь недалеко от входа в мужскую раздевалку.

Помещение метров тридцати было совершенно пусто, без каких-либо признаков мебели, возле полуокрашенной в белый цвет стены сидел смуглый аж дочерна парень, то ли таджик, то ли узбек, и, мерно раскачиваясь, что-то тихо гундел себе под нос. Рядом с ним на полу лежал малярный валик, чуть поодаль скатанный в рулон серый полосатый матрас, стопка карманного формата книжек в пестрых цветных обложках, тут же электрический чайник, стакан с недопитым чаем и обгрызенный с краю кусок батона. Непонятно, увидел он Вадима или нет (дверь скрипнула, когда он открывал ее), взгляд какой-то несфокусированный.

Вдруг он произнес приветливо, с заметным акцентом, но довольно отчетливо:

– Заходи, дядя, гостем будешь.

Странно, но его приглашение возымело неожиданное действие (а может, просто застало врасплох) – Вадим отворил дверь пошире и вошел. Словно что-то потянуло туда. Крепко пахло краской и мужским необустроенным бытом, по2том, едой…

– Тебя, дядя, как зовут? – с доброжелательной улыбкой спросил парень, не меняя, впрочем, своей позы.

Вадим назвался.

– А меня Айдын. По-русски звучит как «одын», да? Айдын – одын.

– Один, – поправил Вадим.

– Одын, – повторил парень.

– Ладно, пусть будет одын, – не стал настаивать Вадим и спросил: – Ремонтируешь?

Тот кивнул:

– Есть немного, – и улыбнулся. – Чаю хочешь?

Это было даже забавно: прийти в клуб размяться и вдруг сесть пить чай с незнакомым гастарбайтером. «Ну-ну», – сказал Вадим сам себе и тоже опустился на блестящий, зеркально отсвечивающий ламинат.

Парень потянулся к чайнику, воткнул вилку в розетку.

– Зеленый чай, настоящий, – сказал Айдын, разливая в стаканы мутновато-желтый, пахучий напиток. Очень полезный.

Вадим взял одну из валявшихся рядом книжек, потом другую.

«“Спецназ” выходит на стрежень», «“Спецназ” покоряет Монблан» и все прочее в том же роде.

– Интересно? – спросил.

Айдын неопределенно махнул рукой.

– Но ведь читаешь, – заметил Вадим.

– Так… Когда уж совсем скучно станет. Я когда читаю, то злюсь: там все выдумано, все-все. Я ведь служил в спецназе, знаю, как на самом деле. Если бы я умел, написал бы все по правде. И учили нас совсем по-другому. Я думал остаться там, ребята хорошие, друзья, но деньги нужны, семье помогать. Мать с отцом не справляются, еще пятеро, кроме меня, маленькие. А вообще, домой уже сильно хочется. Там уже все расцветает, тюльпаны… Запахи такие – голова кружится. Здесь брат двоюродный работает, он и меня устроил. Только скучно здесь… – Он помолчал, задумавшись. – Полиции боишься. На улицу выходишь только вечером, когда стемнеет. Да и здесь все тайком, проверки всякие, тоже прятаться приходится. Как партизан. – Он улыбнулся. – Но это ничего, перетерпеть можно. Домой вернусь, буду жить как человек. А тренироваться и здесь можно. Я ночью в зал хожу. Хорошо, никого нет. Дома, может, опять в полк вернусь, форму надо поддерживать. Старшина говорил: из любой ситуации нужно постараться извлечь максимум возможностей. Я здесь уже многому научился. Язык, скажи, хорошо уже знаю, раз, – загнул он толстый мускулистый палец с красной мозолью на сгибе, – боли могу не чувствовать. А еще, – он понизил голос, – умею в чужое сознание проникать. Вот как с тобой. Ты ведь почему зашел? Это я тебя позвал, даже не словами. Ты за дверью еще был, как я тебя окликнул. Я ведь почувствовал, что ты там. Старшина говорил: интуицию надо развивать, сверхчувствительность. Не видеть и не слышать, а чувствовать. Ты за дверью был, а я уже знал. Волей надо уметь управлять, концентрироваться правильно. Вот это видел? – Он достал из-под стопки «Спецназа» тонкую синюю брошюрку «Основы гипноза. Китайские медитативные практики».

Вадим допил чай.

– Ты вот что, заходи, я тебя кое-чему научу, для здоровья. Точки всякие покажу важные. Нас этому тоже обучали. И где нажать, чтобы человек отключился, и где, чтобы восстановиться. Действует, опробовано. Правда, заходи, другом будешь. У меня одна мысль есть, ни за что не угадаешь какая. Всем мыслям мысль. Хочешь скажу? – Он на секунду затих, словно набираясь решимости. – Можно, если очень захотеть, достичь бессмертия. Трудно, но можно. То есть время остановить в себе. Оно будет течь вовне, а в тебе его не будет. Это и есть бессмертие. Выйти из потока. Я уже пробовал. Состояние обалденное. – Он блеснул глазами. – Но потом снова возвращаешься обратно, снова время начинаешь чувствовать. А если окончательно выйти, то все, считай, ты переродился. Точно. Органы, кровь, а не только сознание. Все… Это значит, что ты уже подпитываешься из космоса, где времени нет. Ну такого, как у нас. Там другой счет. Старшина говорил: будешь как Будда. Трудно, конечно. Да и страшновато. Я еще не решил твердо, хочу ли. Но даже если иногда входить в это состояние, что-то в тебе меняется. Точно. – Он опять впал в задумчивость, потом вдруг протянул руку: – Ладно, давай, даже не пойму, почему я тебе рассказал. Но ты, правда, заглядывай. Может, я и сам тебя позову, ты услышишь.

18

Приближаясь в очередной раз к клубу или выходя из него, Вадим невольно ищет глазами черный «ауди» со своей отметиной. Иногда тот припаркован в обычном месте, иногда чуть подальше. Значит, и владелец тоже где-то рядом. Не исключено, они с ним пересекаются. Вадим гадает, кто бы это мог быть. Вряд ли из знакомых – ни Володя, ни Марк, ни даже Эдик на такой машине не ездят. Хотя Эдик вполне мог бы себе позволить. Да дело даже не в этом. Возле клуба паркуются машины и покруче, контор вокруг понапихано много, разные люди приезжают.

Его мучает любопытство, к тому же он догадывается, что, увидев владельца, столкнувшись с ним нос к носу, он, возможно, избавился бы от не оставляющей его тревоги. Не далее как в прошлый раз ему показалось, что он снова заметил того типа в вязаной шапочке. Или во всяком случае похожего на него. Тот стоял на другой стороне улицы и разговаривал с каким-то человеком. Вадим надвинул пониже козырек бейсболки и прошел мимо клуба. И только дождавшись, когда знакомец уйдет, повернул обратно.

Нет, нехорошо. Он чувствует себя чуть ли не преступником. Такая жизнь совсем не радует: узнают—не узнают, найдут—не найдут. Хотя, скорей всего, утешает он себя, его вовсе и не ищут, тем более что времени с того происшествия прошло достаточно.

Эх, угораздило же! А все потому, что заторопился, поспешил, всегда это оказывалось во вред, сколько раз замечал. Спешка – лишнее напряжение, лишние нервы, лишний повод для ошибки, для ложного шага. Так и в том случае – сначала с неудачной парковкой, потом с бегством. Никак не избавиться от этой дурной привычки – спешить. Даже тогда, когда ему не надо ни к какому назначенному часу. Сначала сделал, потом подумал. Когда гуляли вместе с Оксаной, та, не поспевая за ним, часто сердилась: «Ну куда ты несешься? Ты что, опаздываешь?»

Ну да, он несся, что правда, то правда. Только жизнь неслась еще быстрее, он не поспевал за ней. И годы, прожитые с Оксаной, тоже пролетели как одно мгновение. Теперь, во всяком случае, так казалось. И все прочее откатывалось в прошлое с такой скоростью, что он готов был усомниться, с ним ли это было, в его ли жизни. Не привиделось ли? Может, и вся эта история с «ауди» тоже всего лишь сон, вроде того, с выдвигающимся бампером? Только вот человек в вязаной шапочке был уж очень реальным. Да и царапины на бампере «ауди» со следами зеленой краски его «опеля».

Болезнь Оксаны, увы, тоже не сон. Накануне он разговаривал с лечащим врачом. Сам ни с того ни с сего вдруг решил позвонить в клинику – узнать про ее состояние. Спросил, не ожидая ничего утешительного. И в ответ услышал: «Наметился позитивный сдвиг. Не хочется забегать вперед, но кажется, кризис миновал».

Весть действительно отрадная, хотя Вадим и понимал, что в психических болезнях все не так однозначно, сегодня вроде неплохо, а завтра опять откат. Однако сразу полегчало: авось обойдется – то ли про «ауди», то ли про Оксану, то ли про все вместе…

19

– Им слишком много денег платят, – говорит Эдик, еще один завсегдатай клуба, с ним Вадим тоже время от времени пересекается в раздевалке, в тренажерном зале или в бассейне. Это он про футболистов. – Они и играть-то по-настоящему не умеют, не вытягивают в серьезных первенствах, а им столько отваливают. Неправильно, это развращает.

Эдик – невысокий, плотный, с отчетливо обозначившимся брюшком. Он с ним пытается бороться, но без фанатизма. После каждой тренировки непременно встает на напольные электронные весы в углу. Тело свое он холит, подолгу рассматривает его в зеркало, нисколько этого не стесняясь. И нагружает его осторожно, с ленцой.

Конкретно Вадиму про него мало что известно, но Володя как-то обмолвился, что Эдик – вроде как знатная птица в сфере бизнеса. У Вадима на этот счет большие сомнения: если он и впрямь такой крутой, то отчего тогда здесь, а не в клубе рангом выше. И приезжает сюда на простеньком «пежо», а не на каком-нибудь «лексусе». Хотя и в отутюженной паре, белоснежная рубашка, галстук. Волосы он сушит феном, который приносит с собой.

Он тоже любит футбол и готов, в отличие от Володи, разговаривать о нем. Конкретно он ни за кого не болеет, просто, по его словам, любит красивую игру. Правда, симпатии его все-таки отданы зарубежным клубам вроде «Манчестер Юнайтед» или «Барселона», всех игроков он знает наперечет и даже может сказать, когда и в каких первенствах команды становились чемпионами. Но и про наших ему тоже многое известно, замечания его точны и толковы.

Эдик вообще в курсе разных событий. Когда арестовали известного бизнесмена Х., он сразу сообразил: всё, началось!

Вадим впервые видел его таким: взгляд исподлобья, лицо мрачное…

– Надо же, самолет аж послали за ним! – Помолчал и добавил: – А мы съедим, слова против не произнесем. Мы по-прежнему холопы, потому власть и будет драть с нас три шкуры… Так и будет, помяните мое слово, они все постепенно схавают, перераспределят и дальше будут откусывать. Ясно уже, что там, у руля, догадались: есть еще шанс урвать свой жирный кусок, заодно и силу свою всем продемонстрировать, показать, кто здесь рулит. А то, видите ли, много о себе возомнил, ошизел от больших денег, решил, что ему все позволено. Припишут уклонения от налогов, заказные убийства, еще что-нибудь. И упекут. Надо было уезжать, а он полагал, наивный, что рассосется. Гордый. Теперь будет гордость свою параше демонстрировать.

Так, по сути, и получилось.

К Х. Эдик относится с уважением. Считает, что, если бы тот вышел на волю и выставил свою кандидатуру в президенты, не исключено, народ бы за него и проголосовал. И потому, что пострадал, и потому, что не слинял, хотя мог. Ведь реальную компанию создал, без дураков. Только кому это известно, что реальную? Только тем, кто понимает. И знает, как трудно честно делать бизнес в насквозь коррумпированной стране. Тут надо быть действительно эффективным менеджером. А он не просто эффективный, он талантливый. Но – не политик.

Эдик с ним лично вроде как знаком, встречался не один раз, ясно, что человек незаурядный. Красавец, умен, хотя и не без спеси, что правда, то правда. Жесткий. Между прочим, интересные идеи выдвигал, касающиеся защиты и развития отечественного бизнеса. Вообще большое значение придавал профессиональному сообществу, выработке правил игры, которые помогли бы налаживать нормальные, конструктивные отношения с властью и внутри самого сообщества. И не циник, что тоже существенно. Прагматик, но не циник. Больше того, Эдик сразу про него понял: идеалист, романтик от бизнеса. А это в политике не проходит. Там цинизм, сила и коварство. Тот гражданского общества возжелал: либерализм, демократия, права человека. Это в России-то после стольких веков рабства? После концлагерей и расправ с инакомыслящими. Из-под этого пресса еще выбираться и выбираться.

Видно было, что Эдик действительно сильно расстроен. Обычно все старались здесь, в клубе, не говорить о проблемах. Народ отдыхал, расслаблялся. Там, за стенами, и без того достаточно, не хватало еще портить себе отдых. Но тут не выдержал. Его даже не волновало, что происходящее можно оценивать иначе. Многие ведь так и считали: колоссальные деньги, как у Х. и у прочих олигархов, не просто так появились. Чего уж тут… У многих это в подкорке, даже у тех, кто сочувствовал. Да, человек незаурядный, личность и все такое, но ведь рыльце-то в пушку. Вот это «чего уж», без всяких политических примесей, тоже делало свое дело.

– Вы бы уехали? – с усмешкой спросил Вадим.

Эдик неопределенно передернул плечами.

– У меня бизнес не такой крупный. И политикой я не занимаюсь. – Он остренько взглянул на Вадима. – А здесь мне интересно. Здесь ведь не просто бизнес, здесь строительство, творчество. Извините за красивые слова, но мы страну из руин поднимаем. Вспомните, что тут было еще двадцать лет назад. Не купить ничего, нищета, серость… А теперь? Это ведь не государство – это мы сделали, кто отважился жить и работать самостоятельно. Государство – такой же бандит, как и те, кто рэкетом занимается. Конечно, тоже не все однозначно, кто-то и там чуть дальше собственного носа и чужого кошелька видит. Там тоже разные силы и кланы. И умные люди там тоже встречаются. Понятно, что разборки, подковерная борьба, интриги… Но не безнадежно, нет. Хотя иногда кажется, что ничего не выйдет. Не вытянуть. А все равно крутишься. Все равно пытаешься что-то делать. Назад дороги нет. Для меня, во всяком случае. В чужой стране что? Все уже структурировалось, устоялось. Там люди по-другому живут. Там скучно. Да и женщин там таких красивых нет, – свернул он на свою любимую тему.

Слушать Эдика любопытно. И не только когда он говорит о политике или бизнесе. В футболе он тоже разбирается, Вадиму приятно, что он ценит тех же футболистов, что и он. В том числе и Роса, который, по его мнению, скоро переберется куда-нибудь в Европу, в какой-нибудь «Тоттенхем» или «Севилью». Слухи об этом ходят давно, но Эдик говорит с такой определенностью, как будто все уже решилось.

– Не факт, – возражает Вадим. – Во-первых, контракт, во-вторых…

А что во-вторых? Об этом толком и не скажешь, тут очень личное, невнятное, о чем сам Рос предпочитает не говорить, а если и говорит, то – при всем его уме – довольно вымученно, какими-то не своими, заезженными словами. И не то чтобы он не хотел поиграть в Европе, в более сильном чемпионате, в одной команде с настоящими звездами – это ведь тоже возможность для роста, для самореализации, да и для страны почетно, много ли наших игроков покупают европейские клубы. Так что фразы про «родные осины» или что «дома и стены помогают» кажутся только фразами, а усмешка на губах Роса, когда он их произносит, – откуда? Похоже, сам не очень верит в то, что говорит. Не для пиара же? Ничего это к его имиджу и популярности не прибавляет.

Вадиму доподлинно известно, что один именитый английский клуб действительно пытался купить его, причем за немалые деньги, вроде бы поначалу Рос даже собирался, но потом вдруг отказался. Возможно, перспектива второго состава его пугала. Не исключено, просто испугался потеряться там, среди звезд, предпочел остаться первым парнем на деревне… Впрочем, слухи про его переход в зарубежный клуб продолжают муссироваться каждый год, в Интернете время от времени появляется очередная заметка, что его продали за какие-то бешеные или, наоборот, мизерные деньги, которая потом оказывается обычной уткой.

20

Вадиму кажется, что он знает о нем всё. Хотя, собственно, что такое это «всё»? Да и можно ли знать все о другом человеке? Учился в Институте стали и сплавов, год армии, ну а в остальном только спорт, только футбол: сначала детская секция, потом игра за институтскую команду, юношеская сборная, высшая лига, наконец сборная…

Они хорошо знакомы. Что ни говори, а Вадим немало сделал для его паблисити. Писал он о Росе намного чаще, чем о других, какими только высокими эпитетами не удостаивал. Но, как ни странно, намного ближе это их не делало. При всей своей кажущейся открытости и простоте Рос был довольно замкнут.

Да Вадим и сам не стремился к большему сближению. Так хоть какая-то объективность, иначе начинаешь чувствовать себя не журналистом, а банальной обслугой. Вадим этого не любит. Но к Росу он все равно испытывает особую симпатию. Пропустить матч с его участием для него ощутимая потеря, а если тот по каким-либо причинам не играет (что, впрочем, бывает довольно редко), то и матч уже не так интересен, не так захватывает.

У Роса довольно редкое среди футболистов качество: он не просто талантлив, он умен. Умен именно в смысле футбола, хотя, впрочем, и вообще. Интервью, которые Вадим брал у него, это подтверждают. Его ответы на вопросы всегда по делу, с юмором, порой не без выпендрежа, но в меру. Он знает себе цену и излишней скромностью не страдает, но тут уж закон среды, в шоу-бизнесе без этого не обойтись, а футбол, как ни крути, одна из его разновидностей. Нужно уметь себя подать. Если за тобой следят миллионы, если твои портреты украшают стены комнат, если каждый твой жест или слово становятся известны и обсуждаемы, мальчишки подражают твоей походке и интонациям, девчонки, да и парни, влюбляются в тебя целыми трибунами, то хочешь не хочешь, а надо соответствовать. Главное, не заразиться звездной болезнью.

Но Рос, как все его называют, действительно хорош. Невысокий, коренастый, он несомненно классный игрок – взрывной, юркий, техника что надо… Ему двадцать два, а ведь он еще и не раскрылся по-настоящему, ему есть куда расти. Пусть он даже не очень много забивает сам, зато сколько делает неожиданных и точных передач, которые сами по себе красивы, как хитроумная шахматная комбинация. Замечательный игрок, что говорить.

Может, он и не станет Пеле или Зиданом, ну и ладно, однако в историю отечественного футбола вписать себя точно может. Уже сейчас без него не только сборная, но и футбольное первенство страны почти немыслимы. Стоит ему пропустить несколько матчей из-за травмы или дисквалификации – и уже пустовато. Даешь Роса!!! Когда же он наконец снова появляется на поле, по стадиону прокатывается восторженный гул. Многим ли такое достается?

Как бы Вадим ни изощрялся, все равно написанное им далеко от того, чтобы передать очарование игры. Словами не выразить. Когда он смотрит видеозапись матча и сравнивает впечатление от него с тем, что сам же накорябал, возникает острое чувство неудовлетворенности. Там – энергия, страсть, скорость, порыв, азарт, ловкость, изящество и т.д., а у него суховатый отчет, как бы ни старался расцветить его всякими стилистическими красотами и даже лирикой.

То, что у коллег получается не лучше, малоутешительно. Хочется большего. Ощущение, что ускользает очень важное, может, даже главное, к футболу имеющее косвенное отношение. Вадим не знает, что это, но, похоже, только оно и манит по-настоящему, только оно и желанно, как в женщине, которая, сколько ни приближайся к ней, как ни врастай в нее, все равно остается загадкой.

Шут его знает, что это такое. И ведь не просто влечет, а буквально захватывает, заставляет сердце лихорадочно вздрагивать, колотиться и обмирать, когда мяч летит в цель и тем более когда, как пойманная птица, трепыхается в сетке.

21

Вадиму нравится, когда телевизионщики показывают крупным планом лицо Роса, а оно часто мелькает после какого-нибудь удачного прохода, удара или паса. Конечно, тот об этом знает, но в кинозвезды вроде не рвется, для него главное – игра. Он ею живет, вот что ценно. Конечно, результат тоже важен, но это как приложение. И потому у него всегда очень зрелищно получается, хотя и ненарочито. Именно что играет.

Вадим еще и еще проворачивает в сознании только что состоявшийся матч, лучшие его эпизоды. Репортаж еще не написан, надо все обдумать, найти соответствующие слова. Вот Рос после гола срывает с себя футболку и яростно машет ею вокруг головы, судья мчится к нему и выбрасывает вверх руку с желтой карточкой. А вот игроки двух команд чуть не устраивают потасовку, схлестнувшись из-за грубого фола, капитаны пытаются их разнять, остановить, это некрасиво, но все равно увлекательно. Высокий защитник задевает локтем его любимца, отчего тот хватается за лицо и некоторое время стоит, закрыв лицо ладонями…

Мысли Вадима по-прежнему на стадионе. Он расстроился из-за того, что комментатор совсем мало упоминал Роса. А ведь тот фактически сделал всю игру. Недооценивают его. Это несправедливо. Впрочем, не всем он по нраву – Вадиму это известно. Люди редко сходятся во мнениях.

В детстве Вадим тоже любил погонять мяч. Играли обычно во дворе, поле, конечно, не настоящее, гораздо меньше, но им хватало. До самой темноты слышались удары по мячу и азартные возгласы, и он, возвращаясь домой засветло, потом еще прислушивался, мыслями переносясь туда, на площадку.

Играл он так себе: ни скорости, ни техники. Но это не мешало ему всякий раз делать то, что он умел и как умел. Конечно, его поругивали, подтрунивали над ним, но только если он давал маху в самых очевидных случаях, а так все они были непрофессионалы – кто получше, кто похуже.

Его обычно ставили защитником, и он честно выполнял свои функции – налетал на противника, пытаясь отобрать у него мяч, приклеивался к нему, не давая нанести удар, а иногда, почувствовав фарт, несся к чужим воротам и даже бил по ним. Любил Вадим и так называемую чеканку, то есть бить по мячу на счет, не позволяя тому упасть на землю. Надо сказать, получалось недурно. Да и теперь, если была возможность погонять мяч с коллегами по газете и разными прочими любителями неподалеку от здания редакции, не отказывался. К тому же давняя дворовая и всякая иная футбольная «практика» даром не прошла: играл он не хуже других, а иногда даже, по настроению, и лучше. Нельзя сказать, что его это так уж вдохновляло, но зато и без комплекса неполноценности.

22

Просматривая чужие заметки о том или ином матче, он удивлялся словам, которые использовали коллеги: «сфера», «игровой снаряд» – это про обычный футбольный мяч! Понятно, повторять одно и то же слово в соседних фразах не хотелось, но звучало забавно. Может, так и предполагалось – чтобы забавно, чтобы чуть-чуть иронии, как-никак – игра, значит, и писать о ней надо как об игре, без лишнего пафоса. А между тем без пафоса не обходилось, особенно при освещении международных матчей. Да и как без пафоса, если даже заседания правительства начинались порой с обсуждения футбольных баталий, причем весьма торжественно, разве что постановления не выносились?

Гм, «сфера»… Странно, конечно, но, с другой стороны, в слове чудилось нечто глобальное, космическое, устанавливалась некая связь с универсумом, с мистической символикой круга и шара. Земля ведь тоже, в сущности, мячик, несущийся во Вселенной, посланный неведомо чьим ударом. Ноосфера, биосфера…

Собственно, любая игра каким-то образом моделирует жизнь, рассуждал Вадим, и футбол в этом смысле вполне соответствовал: то же стремление победить, достичь цели, закинув мяч в ворота. Коллективное действо и в то же время шанс для индивидуальной самореализации… То, что игроки оказывались так или иначе связанными со «сферой», стремились овладеть ею, обработать не только ногами, но и корпусом, головой, то есть частями тела, безусловно, важными, но функционально не слишком для этого приспособленными, а потому специально упражняемые, – в этом было нечто.

В самом деле, если шар, как и круг, издревле является символом совершенства, то и футбол к этому также имеет прямое отношение. В сущности, мяч не что иное, как мандала – стремление к уравновешиванию всех элементов мира, метафизическое ядро, с помощью которого можно воссоединиться с вневременным и внепространственным центром Вселенной, пластическое выражение борьбы за достижение высшего порядка и мировой гармонии. Именно борьбы, как в любом футбольном поединке.

В своих размышлениях Вадим доходил до того, что и феномен «боления» начинал объяснять через понятие сферы. Ведь и стадион, сделал он неожиданное открытие, тоже, по сути дела, сфера, а болельщики образуют своего рода шар. Пока идет игра, шар этот постепенно раскаляется, отдельная личность расплавляется в этом жаре, то есть не просто соединяется, но сливается с другими, образуя уже новое качество, иную структуру.

И Вадим писал очередной текст, в котором довольно ядовито критиковал комментаторов за неспособность оценить подлинное футбольное мастерство и, разумеется, всячески превозносил своего любимца.

23

Не важно, любите ли вы футбол или не любите, но что именно этот вид спорта наиболее демократичен, вряд ли кто мог серьезно оспорить. Впрочем, Вадим и не старался никого убеждать, хотя споры в клубе подчас вспыхивали нешуточные, особенно после каких-нибудь ответственных матчей.

В конце концов, каждому свое. Ему футбол, Володе – его кино, Эдику – бизнес, тому же Марку – компьютеры…

Между прочим, именно Марк выручил, когда у Лоры что-то случилось с ее медицинским ноутбуком, на котором она проводила диагностику. Это произошло как раз в тот день, когда Вадиму в метро стали являться всякие видения. Вряд ли здесь была какая-то связь, хотя, впрочем, кто знает – может, просто день был такой: магнитные бури, вспышки на Солнце, подземные толчки, мало ли что может воздействовать не только на психику, но и на умные машины.

Лора сидела в своем кабинетике расстроенная, надо было искать нового мастера, прежний был в отпуске, все это требовало времени и денег. Вот Вадим и вспомнил про Марка. Верней, даже и вспоминать не надо было: они только что виделись в раздевалке.

Марк, по первоначальной специализации физик-теоретик, знал про компьютеры все и даже больше, и не только в плане теории. Как раз практика стала для него тем новым поприщем, на котором он успешно реализовался, когда с наукой стало совсем худо, академический институт, где он работал, еле дышал, зато спрос на айтишников был огромный и зарплаты сисадминов не шли ни в какое сравнение с теми, какие выдавали, да и то с задержками, там.

Марк сразу согласился посмотреть испортившийся аппарат. Вместе они спустились в подвальчик. Марк удобно устроился на Лорином стуле, извлек из объемистой сумки какие-то загадочные, чем-то напоминавшие хирургические, инструменты, а дальше началось священнодействие.

Буквально на глазах ноутбук был расчленен, разобран на отдельные детали и точно так же возвращен в прежнее цельное состояние. Все происходило быстро и четко, на черном экране светились белые буковки и цифирки, Марк стирал кое-какие из них и, быстро стуча по клавишам, добавлял другие, потом еще что-то нажимал, экран гас, через какое-то время загорался снова, теперь уже не черный, а синий, тоже белые буковки и цифирки, а еще через некоторое время появилась знакомая Лорина таблица.

Все работало.

Пока Марк колдовал над ноутбуком, Вадим изредка поглядывал на Лору, чьи карие глаза с беспокойством взирали на манипуляции кудесника. А когда их взгляды с Вадимом пересекались, он ободряюще улыбался ей и с радостью ловил промельк ответной улыбки.

– Что это было? – спросила Лора, когда Марк закончил свои манипуляции.

– Трудно точно сказать, – Марк пожал плечами. —Какой-то сбой программы. Может, нажали на что-то не то. Железо тут ни при чем.

Ну да, как обычно причина оставалась за семью печатями. Они могли только гадать, даже и относительно себя, если что-то в организме или даже в душе вдруг выходило из строя. Неопределенность ответа Марка это только подтверждала. Уж казалось бы компьютер – машина, механизм, а даже такой дока, как Марк, не мог сказать им ничего точно.

Увы, ни в чем нельзя быть уверенным. Любой диагноз относителен, любое событие может интерпретироваться не просто по-разному, а подчас и ровно наоборот. Хорошо, если удавалось, как в этом случае, быстро все восстановить, вернуть в прежнее состояние. Вадим думал не столько про компьютер, сколько про себя, про тени, про стуки, про «ауди», про Оксану… Если бы можно было сказать наверняка, в чем дело. А главное – как правильно поступать.

Сбой программы? А если это вовсе не сбой, а возвращение к чему-то изначальному, по отношению к которому именно прежнее состояние было сбоем, даже если оно и казалось правильным? Они привыкли жить так, а не иначе, и в этой привычке видели истину, тогда как истина, не исключено, заключалась совсем в другом. И надо было выбирать – то или другое. Принимать или не принимать.

Нет, он все-таки предпочел бы Эвклида, не нужны ему были эти игры с призраками. Если он чего и желал, так только безмятежности.

С Лорой было хорошо, хотя взгляд ее карих глаз с затаенной, как ему казалось, грустью иногда беспокоил. Грусть мешала. Настолько легко и естественно все произошло между ними, что хотелось, чтобы так оставалось и дальше, чтобы лишнего не подмешивалось. Ну да, ничего лишнего, «ничего личного». Разве такое возможно между людьми? Сойтись с женщиной – и ничего личного? Или по старой схеме: тело отдельно, а душа отдельно? Впрочем, почему нет?

Иногда Вадим думал: цинизм – вот что необходимо для безмятежности.

Что ж, какие-то проблемы это действительно решало. Какие-то…

Все хорошо, Лора? Правда?

24

В одно из воскресений Вадим собрался на очередной матч команды Роса. Билет был не нужен, у него имелся пропуск, и он, глотнув для бодрости коньячку, двинул в Лужники. Везде было полно полиции, а в вагоне метро как обычно возбужденные болельщики (в основном молодежь), многие явно под градусом. Вокруг шеи цветные шарфы, глаза горят, лица раскраснелись… Впрочем, пока было сравнительно спокойно, только кое-где раздавались резкие возгласы.

Наверху болельщики противостоящих команд сбивались в стайки, перекрикивались, переругивались, скандировали всякую рифмованную хреновину. Он двигался теперь в толпе и отчего-то чувствовал себя крайне неуютно. Даже возможность увидеть вблизи игру Роса сейчас не особенно вдохновляла, белой вороной он себя чувствовал, чужим и одиноким в этой массовке.

Больше всего раздражал не просто тупой скандеж – ор, напоминавший рев раненого зверя. Тинейджеры, багровея лицами, что есть силы надсаживая глотки и легкие, вопили что-то несуразное, перекрываемое столь же невменяемым ревом других таких же группок. На лицах парней был написан такой самозабвенный восторг, что невольно хотелось к ним присоединиться, даже несмотря на то, что в их воплях слышалось откровенно больное, тягостное, надрывное. Что-то они пытались из себя выплеснуть, выдавить и, выдавливая, впадали едва ли не в транс. Что-то всех их терзало, и они, судя по всему, стремились забыться.

Вадим в который раз спрашивал себя, что же это такое, и мрачно отвечал, что, скорей всего, это боль пустоты, которую подростки, и не только, пытаются заглушить в себе. Зверь, ревущий в них, страждет под игом человеческого, неизвестно кем навязанного, ищет любыми путями избавиться от него, слиться в едином порыве с другими, раствориться в аморфной массе. Не потому ли фанаты так подолгу не хотят расходиться после матчей, а продолжают дефилировать вокруг стадиона или в других местах города, осипшими голосами так же тупо выкрикивая свои слоганы?

Все это глупо и, по сути, жалко. И он тоже волей-неволей вовлечен в эту кутерьму. Причем не просто как соучастник, но и в определенном смысле…

Неожиданно для себя Вадим замедлил шаги и бочком-бочком стал выбираться из толпы. Ужо ему! В конце концов ничто не мешает посмотреть матч по «ящику», да и комфортней намного – ни диких оглушающих взрыдов, ни алкогольных паров, ни агрессии. Хотя чего-то все-таки, увы, недоставало, очень важного, что можно было ощутить только на стадионе, при живой игре. Вроде как при слушании живой музыки.

Чуть в стороне от общего потока он заприметил одиноко топчущегося невысокого худенького парнишку, явно страждущего. Такая тоска была в его лице, такая неприкаянность, что, если бы у Вадима был билет, он бы непременно предложил ему. «Это футбол, – подумалось смутно. – Ну и ладно. Пусть так…»

25

Игра хороша только там, считает Володя, где она касается каких-то важных жизненных смыслов, где человеку есть над чем подумать, применить к собственному существованию. Хотя и тут не все гладко, говорит он, иногда домысливание и фантазия приводят к совершенно ненужному искажению жизни, провоцируют разрастание зла.

Нет, против профессионального спорта он ничего не имел, хотя, по его мнению, теперь это не тот спорт, как раньше, слишком уж пропитан коммерцией, подпорчен большими деньгами.

Вадим не пытался возражать, слишком очевидно это было. Да, соглашался он, гнильца, увы, есть, как и во всем остальном, впрочем. Разве в медицине, вот уж, казалось бы, куда более важной сфере, разве и в ней не угнездился тот же вирус наживы? Или в фармацевтике? А ведь речь о здоровье человека, больше того – о жизни и смерти. Что же касается природы человека…

Тут их заносило на территорию, которую Вадим всегда считал минным полем и старался туда не забредать. Любое обобщение чревато. Про жизнь можно сказать, что она – дар, можно сказать – испытание, а можно – наказание, и все это будет и правдой, и неправдой одновременно.

Володя, впрочем, туда тоже не лез. Однако ж случалось. Бреясь перед зеркалом (почему-то он выбирал для этой домашней, почти интимной процедуры именно раздевалку клуба) или натягивая брюки, он вдруг начинал, как бы отвечая самому себе:

– Иногда мне кажется, что человек – это ошибка, хотя замысел был и неплох. Где-то сбилось и пошло не по тому пути.

Что Вадим мог на это сказать? Так или иначе, но их мнения никто не спрашивал. Жить-то все равно приходится, а значит как-то справляться с собой и с той же жизнью. Володя ведь тоже это делал, пытаясь преодолеть свое нездоровье. Для чего?

Володя объяснял по пунктам: первое и главное – не стать инвалидом, не быть обузой для близких, второе —успеть сделать то, что задумал. Еще несколько фильмов он должен снять непременно, задумок много, а времени и здоровья – увы…

Иногда его лицо бледнеет так, что кажется, вот-вот грохнется в обморок. Володя замирает на скамейке и довольно долго сидит, уперев локти в колени, закрыв лицо ладонями. Но потом распрямляется, скулы розовеют – отпустило.

Еще он сказал как-то:

– Вот никак не могу решить, то ли ставить задачи по максимуму, так сказать, играть ва-банк, то ли махнуть рукой и пусть идет как идет. Слишком мало времени. Да и здоровья почти не осталось.

И вот тебе на – фильм с участием Роса. И не про футбол, а про то, как человек бежит. Причем даже не с мячом, плевать Володе было на мяч и на дриблинг, на голы и на финты. Только бег.

БЕГ.

Мог ведь выбрать какого-нибудь знаменитого спринтера или стайера. Так ведь нет, именно Рос ему вдруг понадобился. И только он.

Что уж он такое узрел?

Сам Вадим ничего особенного в беге Роса не находил. Его нельзя было назвать легким, как у некоторых других, даже менее искусных футболистов. Иные не бегут, а летят над полем, словно закон земного притяжения над ними не властен. У Роса не так. А вот стартовая скорость классная, взрывался он замечательно, именно она позволяла ему, перехватив мяч, мгновенно уходить от соперника. Вот почему его всегда пасли не один, а двое защитников. Всегда он оттягивал на себя игроков соперника, чтобы внезапным хитрым пасом вывести на ударную позицию кого-то из своих. Не жадничал.

Нет, легким его бег точно не назовешь, видно было, что он вкладывается в него, напрягает все силы.

Он не столько бежал, сколько стелился по полю, низко наклонив голову, и вся его невысокая крепкая фигура была сильно накренена вперед, будто он пытался обогнать самого себя – вот-вот споткнется. Но свалить его было не так-то просто, умел он твердо держаться на ногах, причем даже в тех ситуациях, когда другой бы, нырнув, заработал еще и штрафной для своей команды. Рос тоже зарабатывал, но если уж он падал, то это означало, что устоять было действительно трудно, а фолили на нем постоянно. И падал он так же стремительно, как и бежал, буквально катился кубарем или взлетал над полем, чтобы в следующую секунду рухнуть. К счастью, тяжелых травм ему пока удавалось избегать, из-за которых футболисты надолго выбывают из строя, лечатся, восстанавливаются, скучают на скамейке запасных. Не трудно представить себе, как им тоскливо, ведь время, их время, уходит (спортивный век недолог), иные же (и Рос в том числе) просто не мыслят себя без игры…

Бог весть, о чем они говорили с Володей на второй встрече, а тогда, спустившись в раздевалку к Росу, Вадим вслух восхищался его дриблингом и особенно вторым голом. Герой лишь смущенно покряхтывал и прикусывал губу. Потом Володя вдруг спросил:

– А что ты чувствуешь, когда бежишь?

– Что чувствую? – удивленно переспросил Рос, секунду подумал и сказал: – Да ничего не чувствую, просто бегу, и все.

– Вот как… – пробормотал Володя недоверчиво.

– Ну да, – кивнул Рос. – Забываешь о себе. – Он сделал паузу и, покусывая по своему обыкновению нижнюю губу, добавил: – Иногда, впрочем, кажется, что именно во время бега должно что-то произойти.

26

– Это будет классный фильм, – убежденно говорит Володя Росу. – И начнем мы с подземного перехода, ну скажем, на Садовом кольце или на Серпуховке, там есть длинные пустынные переходы. Ты будешь бежать по этому туннелю, просто бежать, а я буду снимать, как ты бежишь, договорились?

Человек бежит, высоко вскидывая ноги, руки согнуты в локтях, голова далеко откинута. Или наоборот, голова низко опущена, он как бы преодолевает сопротивление воздуха. Он бежит по длинному полутемному туннелю, просто бежит, вроде даже ни от кого не спасаясь. Бегущий человек красив какой-то особой красотой. Бег придает ему что-то романтическое – развевающиеся волосы, выдвинутый вперед подбородок, упрямо сжатые губы. В полумраке туннеля бежит человек…

Больше ничего. Только это. Фильм о бегущем (убегающем) человеке. Почему он бежит, так и остается неизвестным. В этом главная идея. Человек просто бежит. Но ты можешь бежать вдохновенно, как если бы навстречу чему-то очень приятному. Например, на свидание с возлюбленной.

Вспомни, у тебя наверняка было такое. Назначено на шесть вечера, ты безбожно опаздываешь, она могла не дождаться тебя, хотя ты почти уверен, что она тебя ждет, не может не ждать, ты летишь как на крыльях, ты почти не чувствуешь своего тела, только сердце бешено колотится.

Впрочем, можешь вспомнить и что-нибудь менее мажорное. Например, как за тобой бежали те двое? Сколько тебе было тогда, восемь, девять? А им? Ты мчался мимо гаражей, по пустырю, а за спиной топот ног, все ближе и ближе. В груди хрипит, боль в правом боку все острей, все нестерпимей, а те не отстают, еще немного, и тебя бы настигли. Бог хранил: в какой-то миг они вдруг перешли на шаг, а потом и вовсе остановились.

Впрочем, это другой бег, не тот, какой нужен для фильма. Слишком суматошный, судорожный, панический… А впрочем, и такой бег тоже годится.

Нужен же бег воздушный, легкий. Бег-полет…

Показалось, что Володя еще не окончательно определился с идеей.

Почему туннель?

Нет, туннель обязательно. Это даже не символ, просто в туннеле бег смотрится совсем по-другому. Узкое пространство заполняется бегущим человеком, громкое эхо, отзвук напряженного дыхания, сумеречный свет размывает фигуру бегущего, по стенам скользит тень…

Дальше уже дело мастера. Камера будет двигаться рядом. Она будет снимать ноги, руки, голову, приподнятый подбородок, тень на стене, тусклый свет плафонов… Никакого сюжета – только бег.

Ты будешь бежать долго, словно туннель бесконечен, и зритель будет ждать, во что же наконец этот бег разрешится, а он все будет длиться и длиться, длиться и длиться…

27

Ездить с Росом в машине страшновато. И дело не только в скорости. Он просто не мог вести спокойно, то и дело маневрировал, постоянно ускоряясь, перестраивался из ряда в ряд, зависал у кого-нибудь на хвосте, мигал дальним светом, сгонял с полосы.

Пока добрались до ресторанчика на Ново-Рижке, километрах в пятидесяти от МКАД, Вадима трижды бросало в пот. И не то чтобы Росу это доставляло особое удовольствие – похоже, действительно не мог иначе.

Где-то на полпути приклеились гаишники с мигалками и сиреной, погудели, прогорланили остановиться. Немудрено, превышение было серьезное. Но отпустили почти сразу, узнав Роса, поулыбались дружелюбно, обменялись почти ласковыми репликами, посоветовали быть поосторожней. А поначалу вид был грозный.

– Нарываешься? – спросил Вадим после очередного крутого виража.

– Не-а… – улыбнулся Рос озорновато.

В полутемном зальчике было прохладно, аппетитно пахло жареным мясом. Когда делали заказ, официант, молодой паренек в черных брючках и белоснежной рубашке, с таким подобострастием смотрел на Роса, что стало даже неловко.

К шашлыку Вадим с Володей взяли красного вина, Рос безалкогольного пива.

– Понимаешь, это будет не совсем обычный фильм, —заговорил Володя. – Все сделаем как надо. От тебя много и не потребуется. Только бег. Но это будет шедевр, можешь не сомневаться. Тебя забудут как футболиста, футбол выйдет из моды, а фильм останется.

– Футбол никогда не выйдет из моды, – улыбнулся Рос.

– Не хочется спорить, но у меня такой уверенности нет, – сказал Володя.

– А у меня есть, – с обидчивой ноткой возразил Рос.

– Рос прав, – поддержал Вадим, привычно вступая в полемику с Володей. – Футбол – это детство, а детство никогда не кончается. Футбол – это азарт, азарт тоже никогда не кончается.

– Кто помнит сейчас Бескова или Асатиани, – сказал Володя, обнаружив некоторые познания и в этой области, – или даже бесподобного Яшина? А других спортсменов? Прошлое все пожирает. Спорт – та же однодневка, как и газета. Нужно сотворить нечто эдакое, чтобы тебя потом помнили, стать легендой для нескольких поколений, тогда еще возможно. Но все равно ненадолго.

– Ну, это всё так, – сказал Вадим. – История под другие знаменитости заточена. Политики, вожди, тираны… И то, если наделают бед. Да ведь и мы живем в основном сегодняшним днем.

– Кино – это свидетельство, это письмо в вечность, особенно при сегодняшних технологиях, – сказал Володя. – Потомки будут расшифровывать именно то, что мы им покажем.

– Ну, видеозаписи матчей тоже остаются, – сказал Рос.

– И голов, – опять поддержал его Вадим. – У меня в архиве уже более двух сотен.

 – Это другое, – сказал Володя. – Гол – это, конечно, прекрасно, не спорю. Но бег важнее, по бегу прочтут нечто более глубокое про нас. Ты можешь стать, так сказать, посланцем в будущее. – Он многозначительно поднял брови.

– Да я не против, – Рос усмехнулся. – Не знаю, как там насчет будущего, но кино – это хорошо. Я люблю кино, люблю хорошие вестерны.

– А матчи с собственным участием любишь смотреть? – Вопрос этот Вадим давно собирался ему задать.

Рос задумался.

– Даже не знаю. Если хорошо играл, то да, смотрю не без удовольствия, а так… Но чаще не очень. Есть ребята, на которых просто приятно смотреть, они будто не играют, а танцуют. У меня так не получается.

– И не надо, – сказал Володя.

Интересно, подумал Вадим, а ведь он прав. Не получалось у их героя так, чтобы как в танце. Чтобы любоваться. Вот как пас отдал или рывок, финт какой-нибудь сумасшедший, ну и, разумеется, красивый гол – этого у него не отнять, но все равно не танец, нет. И ведь, умница, сам это понимал. Похоже, и Володя о том же подумал. Собственно, потому, вероятно, и захотел его снимать: вовсе не танец ему нужен был, а эта самозабвенная устремленность к чему-то, что он узрел в беге Роса, да, именно устремленность, страсть, порыв… Сами по себе. Или еще что-то…

28

– Ну что, говорить пришел? – встречает Вадима Айдын. В зале, которую он ремонтирует, кажется, совсем ничего не изменилось, разве чуть-чуть, почти незаметно, а ведь прошло не меньше двух недель.

Вадим пожимает плечами:

– С чего ты взял?

– Говори, не стесняйся! Давно не виделись. Или хочешь, я тебе что-то вроде стихотворения прочитаю – ночью сегодня сочинил. Вот, слушай! – Айдын качнулся, прикрыв глаза:

– Познавший жизни холод к теплу стремится,

Познавший сумрак к свету устремлен,

отыскивая в пустяках его крупицы.

О знающий, забыть тебе дано.

И опуститься

на глубину, которой

в просторах вечности не ведает никто.

Дымки из труб деревни, в снегах зарывшейся.

Толпа, бегущая неведомо куда…

Уже давно свершилось все,

о чем мечталось в детстве,

а ты все тянешься к цветку,

хоть он хрустит усохшим лепестком

и опадает пылью…

– Молодец! – Вадим присаживается возле него.

– А еще хочешь? На английском…

– А ты что, знаешь английский?

– Ну… – неопределенно тянет Айдын. – Это ведь не так важно, знаешь, не знаешь.

– Ну да, совершенно необязательно… – хмыкает Вадим.

– Ладно, – Айдын складывает ладони перед грудью, несколько минут смотрит молча перед собой, словно забыв про него. Потом спрашивает: – Чаю хочешь?

Не дожидаясь ответа, наливает из заварочного чайника в стоящую на перевернутой картонной коробке разноцветную пиалу.

– Как думаешь, справедливость есть? – неожиданно спрашивает его Вадим.

Айдын задумывается.

– Хотелось бы надеяться.

– А если есть, тебе от этого будет хорошо?

– Знаешь, что сказал Будда одному из учеников, когда тот спросил его, есть ли в этом мире справедливость?

Айдын продолжал удивлять. Спецназ, стихи, теперь вот Будда…

– Будда подошел к нему и осторожно сдул пылинку с его плеча. «Что это значит, учитель?» – спросил озадаченный ученик. Тогда Будда взял палку и ударил его по тому же плечу. «Я понял, – морщась от боли, радостно воскликнул ученик, – справедливость есть!» Тогда Будда отвернулся, швырнул палку, и та, упав на песок, подняла тучу пыли. «Я понял, – еще радостней воскликнул ученик, – справедливости нет!» Тогда Будда закрыл лицо ладонями и заплакал. – Айдын покачал головой. – Старшина тоже иногда пользовался палкой.

– У тебя был классный старшина, – сказал Вадим.

– Я тебя люблю, – Айдын высоко приподнял густые темные брови. – Ты мой тоскующий брат. Ты зовешь меня, а я тебя не слышу. А может, это я зову тебя. Пей чай!

Из пиалы вместе с парком поднимался густой горьковатый аромат.

Айдын сидел, скрестив ноги, и был абсолютно безучастен. То ли он думал о чем-то, то ли медитировал.

Вадим искоса поглядывал на отсутствующее, закрывшееся лицо Айдына (шторки задернулись), не изменявшее выражения даже тогда, когда тот медленно и осторожно поднимал пиалу, чтобы сделать еще глоток чая.

29

Около девяти утра неожиданный трезвон телефона, в трубке беспаузный клекот Марго, половины слов не разобрать, будто она еще с кем-то разговаривает. И вдруг:

– Вадим, вы были у Оксаны?

Абсолютно в ее стиле: бесцеремонность, граничащая с хамством. Звонок спозаранку, идиотские вопросы, на которые он не обязан отвечать. Знает ведь, что расстались. И все равно.

Приятельницы у Оксаны были на подбор. То ли она таких находила, то ли они сами к ней притягивались. Не исключено, что и они внесли свою лепту. То, что сходит для одного, для другого нередко становится неодолимым.

Самая близкая, Елена, вечно искала на свою голову приключений, потом впадала в депрессию, над ней издевались, ее мучили, ее бросали, в общем, страданий невпроворот, она без них, похоже, просто не могла. И вообще ставила себе какие-то немыслимые задачи: то шла волонтером в хоспис, то вдруг пускалась в путешествие по монастырям, выстаивая в церквах все службы подряд и доводя себя до полного изнурения.

Между тем собственный сын ее был полузаброшен (вроде как не справлялась с ним), курил и попивал в свои четырнадцать, не ночевал дома, а Елена между тем читала душеспасительные книги, молилась или бралась за кем-нибудь ухаживать, кого-то пыталась спасать, опять же не справлялась и прибегала к Оксане излить душу. Кроме того, она никак не могла забыть бывшего мужа, который, когда был жив, изменял ей напропалую и даже не скрывал этого, уходил, возвращался, снова уходил, приводил в дом других женщин, короче, истязал ее как мог. После его смерти она долго приходила в себя, но, видимо, прежнее так въелось в ее душу, что она уже не могла жить без терзаний.

Другая, Марго, старше Оксаны лет на двадцать, со знойно рыжими, крашенными хной волосами, была задвинута на всяких экзотических духовных практиках. Волей она обладала железной и, видимо, не меньшей силой внушения. Если Елена вызывала в Оксане сочувствие и желание помочь, а подспудно заражала своей тягой к страданию, то эта зомбировала ее всякими теософскими бреднями и мистическими откровениями. Муж давно с ней расстался, дочь и ее семья всячески уклонялись от общения, зато в Оксане она обрела верную неофитку и наперсницу, звонила ей в любое время дня и ночи, чтобы поделиться наитиями и наставить на путь истинный. Делала она это весьма изобретательно: начинала так, будто сама ее о чем-нибудь расспрашивала, интересовалась ее мнением, постепенно же переходила на проповедь, захлебывалась словам