Book: АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)



АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)
АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

Наталья Алексеевна Решетовская

АПН — я — Солженицын

(Моя прижизненная реабилитация)

Автор выражает благодарность журналисту Николаю Васильевичу Ледовских за помощь, оказанную в написании этой книги.

Жизнь с душой Солженицына

«Если муж не хочет, чтобы я жила с ним, — буду жить с его душой, со своими воспоминаниями, а значит, всё равно с ним».

Н. А. Решетовская

Сложные, подчас драматичные взаимоотношения автора с Агентством печати «Новости» в 70-е годы XX века, в период работы ее над книгой «В споре со временем» легли в основу новой, — а по сути последней — книги Натальи Решетовской «АПН — я — Солженицын». Но это — лишь строго документированная канва повествования, которое гораздо богаче в эмоциональном и психологическом плане. По интонации книга — исповедальная, наполненная страстью и горечью. Она — о судьбе женщины, отдавшей все умственные, душевные и творческие силы своей жизни одному человеку. Все ее книги, включая ту, которую вы держите в руках — о нем: о Сане, об Александре Исаевиче Солженицыне.

Почему о Солженицыне? Потому что Решетовская — первая жена великого писателя, а по этому праву — его первый научный биограф.


Наталья Алексеевна Решетовская родилась в феврале 1919 г. в городе Новочеркасске. В раннем детстве потеряла отца. Мама — учительница Мария Константиновна — жила в Ростове, а последние 20 лет — в Рязани, у дочери, где скончалась в 83-летнем возрасте и похоронена в январе 1973 г. на Скорбященском кладбище.

В 1936 году студенты Ростовского университета — Александр Солженицын с физмата и Наталья Решетовская с химфака — впервые встретились, влюбились, а в 1940 году заключили брак. Одержимый уже тогда подвигом во имя русской литературы, Александр поставил особые условия семейного быта, которые будут неизменны всю жизнь.

Молодых супругов разлучила Великая Отечественная война. Александр после учебы в военном училище стал командиром артиллерийской батареи звукоразведки на фронте, а Наталья поступила в аспирантуру МГУ. Всё бы хорошо, но писательская страсть к анализу и оценке военной действительности на основе критики Сталина привела к аресту офицера Солженицына в 1945 г. и осуждению на 8 лет по статье 58, пункты 10, 11. Все это время Решетовская отправляла окольными путями посылки мужу в тюрьмы и лагеря, буквально спасая его от голода. Потом он так оценил этот подвиг жены: «Ты спасла мне жизнь, и больше, чем жизнь». Только в 1956 г. Солженицын освободился и, одинокий, приехал учительствовать в сельскую школу Владимирской области.

Наталья в 1948 году защитила диссертацию и, в свою очередь, с 1949 года стала преподавать химию в только что открывшемся Рязанском сельскохозяйственном институте. Осенью 1956 года они встретились у общих знакомых в Москве. Произошло серьезное объяснение, ведь Наталья Алексеевна уже пять лет была в гражданском браке с овдовевшим коллегой и отцом двух малолетних мальчиков — В. С. Сомовым. Врученный Александром Исаевичем цикл лагерных стихов, написанных по ее письмам и от ее имени, окончательно перевернул душу. Она приехала на Матренин двор, и бывшие супруги решили вновь воссоединиться. 30 декабря 1956 г. учитель Александр Исаевич впервые приехал в Рязань к Наталье Алексеевне, доценту кафедры общей и физической химии РСХИ. В 1957 г. они официально восстановили свой брачный союз.

«Тихое житьё» в Рязани в полном смысле явилось для Солженицына счастливым: он здесь не только сформировался как писатель, создал самые известные свои произведения, но именно здесь к нему пришла слава, он был принят в Союз писателей СССР, в рязанский период стал Нобелевским лауреатом — то есть к нему пришло всё то, к чему он стремился долгие годы. Естественно, самой главной и нетребовательной опорой в этот период была жена — Наталья.

Достигнув к своему 50-летию всемирной известности, Александр Солженицын круто изменил свою жизнь. В 1969 г. он познакомился с 30-летней Натальей Светловой, учёным-математиком, которая 30 декабря 1970 г. родила первого из трёх их совместных сыновей — Ермолая. Именно по этой причине, по причине измены мужа, Наталья Решетовская долго не соглашалась на развод: мучилась сама, мучила его. В марте 1973 г. с её согласия их брак расторгли в ЗАГСе, и с этого времени Наталья Алексеевна начала нести свой тяжкий крест оставленной жены, вдобавок к этому оболганной и обиженной.

Выведенная Солженицыным в образах Нади Нержиной в «Круге первом» и Алины Воротынцевой в «Красном колесе», Решетовская впала в депрессию и совершила попытку самоубийства. Смысл её жизни, предмет обожания, центр вселенной — всё разом обрушилось и окровянило сердце.

«Мой ненаглядный!

А ты — не так ли,

Сквозь всё пройдя, —

Придёшь — увидишь

Меня не прежней, —

Не так игрива,

Не горяча, —

Уйдёшь с другой!

Ногой небрежной,

Ногой небрежной

Листки топча?..»

(А. Солженицын. «Когда теряют счёт годам. Из писем женщины». «Октябрь»)

Написанное ею в ссылку Сане в 50-е годы письмо вернулось к ней в 1956 г. стихотворением, а в 1973 г. — жуткой реальностью.

В феврале 1974 г. А. И. Солженицын был выслан из страны и на долгие годы оказался изгнанником. Новая семья, дети, заботы воспитания… В далёком Вермонте он оборудовал себе русский уголок и ушёл в творчество.

А Решетовская осталась одна. Без мамы. Без детей. Практически без друзей. И тут выручил дневник, который она вела с 1961 года. Среди обилия фактов личной и литературной судьбы мужа в архиве Н. А. Решетовской хранится и такая фраза Солженицына: «При всех обстоятельствах ты можешь гордиться нашим долгим лучшим прошлым, оно — твоё, ты можешь с полным правом писать свои мемуары — как бы ни пошло дальше, что бы ни было впереди. И да не испортим прошлого недостойным поведением сейчас!» Он написал это Наталье, уже будучи связан физически со Светловой и предвидя разрыв.

Как в жизни человек рождается в муках и страданиях, так и Ре-шетовская-писатель родилась в мучениях и слезах. Всегда чувствуя за собой литературный талант, она начала писать строго документальные книги о жизни с Солженицыным, об истории создания многих произведений, о его творческой манере, — то есть заложила основы того научного Солженицыноведения, которое сегодня буквально расцвело не только в России. Так началась жизнь Решетовской с душой Солженицына.

Первая книга Натальи Алексеевны «В споре со временем» вышла в издательстве Агентства печати «Новости» в 1975 году и сразу выявила особую творческую манеру мемуаристки: достоверно и полно показывать судьбу писателя на основе жизненных фактов, отбросив личную обиду. Книга вышла во многих странах мира, вызвала огромный интерес и, несмотря на редакционную правку и добавления, не явилась пропагандистским выпадом против Солженицына, на который рассчитывали издатели.

В 1990 году в издательстве «Советская Россия» вышла её вторая книга «Александр Солженицын и читающая Россия». Боль развода улеглась. Время позволило шире и объективнее взглянуть на совместную жизнь с Солженицыным и выявить главное: осенённый Богом на великий литературный подвиг, Александр Исаевич совершает его величественно-одиноко, проходя все круги ада. Хорошо, что свой круг с ним она прошла достойно. А читающие россияне пусть рассудят их.

В 1991 г. в издательстве «Омская правда» выходит третья книга «Солженицын. Обгоняя время», которую Наталья Алексеевна посвятила «женщинам своего поколения, чья судьба была схожа с моей». Это по сути исправленный и очищенный от редакционных вмешательств вариант АПНовской книги.

В 1992 г. в Иркутске книгой «Разрыв» Н. Решетовская ответила на те вопросы, которые задавали все сколько-нибудь интересующиеся темой развода Солженицына с первой женой: как всё произошло? было ли предательство одних и преступление других? насколько виновен сам писатель? Ответы она дала, опираясь на факты личной судьбы в период с 1970 по 1974 год, с трудом осознавшей тогда выпавшую ей трагическую роль жены великого писателя, болевшей и, наконец, выздоровевшей душевно и физически.

В год возвращения Александра Солженицына в Россию в московском издательстве «Мир книги» в 1994 г. вышла пятая мемуарная книга Н. Решетовекой «Отлучение. Из жизни Александра Солженицына. Воспоминания жены». В ней она впервые ввела в Сол-женицыноведение богатейший архивный материал: письма, статьи, телеграммы, комментарии к самому тяжелому периоду в судьбе Солженицына — исключению из Союза писателей.

Как и предыдущие, эта книга верна в главном: любовная сага Натальи и Александра привлекательна именно своим трагизмом, именно чистотой того одинокого шёпота-крика «люблю!», который из года в год повторяет Решетовская. И её преданность Александру, её нежная любовь, наивно-детская в своей чистоте, является равной таланту Солженицына. Любовь женщины к мужчине, как мы все понимаем смысл этих слов в их прямом и великом значении, любовь Решетовской к Солженицыну — это незримая сторона художественного мира писателя, сторона, которую так достойно и беззаветно украсила Наталья Решетовская,

* * *

Представляемая сегодня российским читателям книга Решетовской «АПН — я — СОЛЖЕНИЦЫН» посвящена ещё одной сложной стороне взаимоотношений бывших супругов. А именно: уже из-за границы открыто Александр Исаевич обвинил Решетовскую в связях с КГБ против него. Сочтя это «недобросовестным приёмом», от которого она «была сражена», Наталья Алексеевна на протяжении трёх десятков лет упорно ждала оправдания себе со стороны бывшего мужа, ждала терпеливо в своём не очень комфортном одиночестве.

Следует отметить, что это ожидание «со слезами на глазах» не огрубило её чувства, не затмило свет любви. Отстаивая себя, своё женское и человеческое достоинство, она всегда защищала и «центр своей вселенной». То есть из-за личной обиды не чернила всё, связанное с Солженицыным, Это касается и её многочисленных выступлений в печати по поводу фальсификации биографии писателя в книге Т. Ржезача «Спираль измены Солженицына».

Одна-одинёшенька Решетовская боролась с Н. Яковлевым, который в книге «ЦРУ против СССР» назвал Солженицына американским агентом, плагиатором, фальсификатором.

Когда живущего в Вермонте Александра Исаевича обвинили в отсутствии патриотизма, именно Решетовская в 80-е годы в своих статьях и интервью говорила о коренной русскости самого писателя и всего его творчества.

Вот такая она была, глубоко порядочная и интеллигентная, равная по духовному взлёту своему бывшему мужу, — Наталья Алексеевна Решетовская.

Со временем и к ней пришло общественное признание. В 1993 году Решетовская была принята в Литературную ассоциацию «Переяславль» в г. Рязани, а в 1996 г. вступила в Союз писателей России в г. Москве. Так и соседствовали у неё членские билеты № 9 и № 1109, подтверждая её профессиональный статус писателя.

Но вот солнце любви Натальи Решетовской — Солженицын, с душой которого она жила годы и годы, — вернулось в Россию с востока. Триумф возращения живого классика на Родину, его активная творческая форма, новые тома сочинений — всё говорило о том, что возможность для публичного снятия с неё обвинения в двурушничестве имеется, и более того, напрашивается. Увы, оправдания не последовало.

И когда жизнь Решетовской, как и жизнь Солженицына, начала отмерять 85-й человеческий год, Наталья Алексеевна решила сама себя оправдать. «Моя прижизненная реабилитация», — такой подзаголовок имеет шестая книга. Раскрыв её, читатель сможет на основе грустной исповеди мемуаристки и множества документов в очередной раз убедиться в том, что Наталья всегда была верна «своему Сане».

…Наталья Алексеевна надеялась, что она увидит свою исповедь напечатанной еще при своей жизни. Потому и книга носит подзаголовок «Моя прижизненная реабилитация». Но увы, судьба оказалась сильнее даже этой сильной женщины: всю жизнь проведшая то в тени, то под светом звезды Александра Солженицына, она и здесь исполнила его волю, поскольку реабилитация, как и пророчил он, оказалась лишь посмертной. Наталья Алексеевна ушла из жизни в мае 2003 года и была похоронена на Скорбященском кладбище в Рязани, рядом с могилой своей матери.

Но ее бунт не был бессмысленным: Наталья Решетовская выносит на суд читателей свое последнее слово, не дожидаясь, пока его произнесет сам Солженицын. Она любила его до последних дней своей жизни, но не прекращала при это, м отстаивать и свое мнение, и свое достоинство. И после смерти она остается его защитником и оппонентом, одновременно и документально беспристрастным, и самым неравнодушным…

Была жизнь Решетовской с Солженицыным. Была жизнь Решетовской с душой Солженицына. Теперь начинается жизнь с Солженицыным души Решетовской

В. И. Крылов, председатель литературной ассоциации «Переяславль», член Петровской академии наук и искусств.

* * *



— Тебя устроит… посмертная реабилитация? — спросил он меня. — Когда я умру, выйдет моя биография, и там о тебе будет сказано.

— Посмертная?.. — удивилась я. — Нет, не устроит. Раз ты отказываешься, я займусь своей реабилитацией сама.


Часть первая. При Солженицыне

Это висит надо мной с июня 1974 года. С того самого момента, когда «выдворенный» за границу А. И. Солженицын дал там свое первое телеинтервью компании «Коламбия Бродкастинг Систем». В конце месяца в один из своих приездов с дачи в Москву я услышала от моего АПНовского редактора К. И. Семенова по телефону: «Он все свалил на Вас!»

Оказалось, Константину Игоревичу удалось по западному радио на немецком языке услышать изложение этого телеинтервью. Корреспонденту телекомпании Уолтеру Кронкайту Солженицын причины изъятия органами Госбезопасности рукописи «Архипелага ГУЛАГа» объяснил возможной местью ему со стороны… Решетовской. Его неопределенные, но намекающие на это фразы дали основание газете «Новое русское слово» в номере от 26 июня уже уверенно написать: «Каким образом рукопись попала в руки Госбезопасности? Солженицын обвиняет в этом свою бывшую жену Решетовскую, которая хотела ему отомстить».

Я была сражена. Что делать? Мое элементарное благополучие зависит сейчас от того самого АПН, между которым и КГБ Александр Исаевич в своем телеинтервью поставил знак равенства. Но я — не гебистка. К изъятию «Архипелага» я не имела ни малейшего отношения. Но как доказать это, используя советские издательства, советские каналы? А других возможностей у меня, увы, нет! И это обвинение повисло на мне. В обывательском сознании слушавших западные передачи я оказалась уже и виновницей высылки Солженицына из СССР. И… никакой возможности противостоять, что-то противопоставить этой неправде!

Лишь спустя два года я оказалась способной сформулировать свои возражения «Новому русскому слову» и направить их в редакцию. Уведомление о вручении я получила, но напечатаны мои возражения, конечно, не были1.

Полный текст телеинтервью Александра Исаевича я прочла значительно позже в книге «Мир и насилие», вышедшей на Западе. Меня потрясла, сверх прочего, недобросовестность приема, который применил Александр Исаевич, чтобы бросить тень на меня. На вопрос Кронкайта, кто была Воронянская, через которую стало известно место хранения одного из экземпляров «Архипелага…», Александр Исаевич ответил, что ее знали, как говорится в России, «раз-два и обчелся». Среди этих «раз-два и обчелся» была названа одна лишь я. Он счел нужным заявить, что «последние годы гебисты из АПН близки с ней, беседуют, конечно, очень расспрашивают, и она; может быть, не удерживается от обильных рассказов о прошлом, показывает фотографии, называет имена?» Предположение о моей возможной «разговорчивости» тут же переходит в категорическое утверждение: «Так Воронянская и была взята». И… ни звука об исключительной эмоциональности Ворбнянской, о там, что она органически не могла скрывать, как должно, своей причастности к Самиздату, к Солженицыну и даже к «Архипелагу…»! Александру Исаевичу не раз приходилось сдерживать ее и даже подавлять слухи, идущие от нее.

А когда это я угрожала местью? «Писала и через других передавала»?! Как можно так лгать, заведомо зная, что я не могу ответить на это так же публично? Или в такой ситуации как раз и удобно лгать?

Итак, Александр Исаевич стал на путь, если не превзошел, тех самых следователей и прокуроров, которых он так страстно клеймил в «Архипелаге…»: бездоказательные обвинения, притом обвинитель в данном случае знает, что доказательств нет, что обвиняемый не имеет никакой возможности разложить перед публикой доказательства своей невиновности.

Я понимала, что нападки Александра Исаевича на меня продиктованы не только желанием оправдать развод, но и стремлением скомпрометировать мою книгу, В конце августа 1974 г. написала письмо ему. Попыталась как-то убедить его, что вся эта грязь в мой адрес в конечном счете работает против него самого. Ответа на свое письмо я не получила. Уведомление о вручении было подписано Е. Светловой — его тещей.

Итак, наши отношения с Александром Исаевичем перешли в некую новую стадию. Теперь он уже не просто молчит, когда на меня клевещут, — теперь он клевещет на меня сам.

Ход обелить себяТФбхбже, ему'понравился, и Александр Исаевич стал усиливать его из интервью в интервью, из статьи в статью. В конце концов автор сам поверил в им самим придуманную несуразность и окончательно закрепил ее в «Бодался теленок с дубом». Уверовал сам и уверил в этом большинство своих читателей.

И вот, как всохшая в обувь старая грязь, прилипла ко мне его неправда и не смывается почти треть века. Смыть ее, счистить должен был тот, кто замарал. Видно, не суждено. И поэтому я берусь сделать это сама в надежде разуверить и его, и моих — наших общих с Александром Исаевичем — читателей, пока находящихся в плену Солженицынских утверждений.

Бытует мнение, что КГБ через АПН нашло меня, что оно водило моей рукой при написании книги «В споре со временем» и руководило всеми моими действиями в дальнейшем. Хочу вывести читателей из почти 30-летнего заблуждения. Расскажу историю моих связей с АПН.

* * *

В середине декабря 1972 года Александр Исаевич, приехав в Рязань, рассказал мне, что в американской «Нью-Йорк Таймс» напечатана статья корреспондента АПН Семена Владимирова «Солженицын в рубище». В ней сообщалось, что Солженицын жалуется на свое бедственное положение в СССР. У него будто бы нет советских рублей, зато большие гонорары за рубежом, которые он может переводить в Союз и получать сертификатами. Но не пойдешь же с сертификатами в булочную или ближайший гастроном. Там же автор подчеркивал, что у Солженицына три дома, три машины и даже… две жены!

Слушая Александра Исаевича, я рассмеялась и сказала: «Забавно».

— Тебе забавно, — хмуро возразил он.

Так я и осталась, не придав особого значения ни рассказанному Александром Исаевичем, ни его хмурому возражению на мой смешок.

Неожиданно, прямо в день своего рождения — 26 февраля 1973 года, — узнаю от знакомых, что по «Би-Би-Си» передается статья Жореса Медведева «В защиту Солженицына». Настраиваю магнитофон и в тот же вечер включаю свой транзистор «Сони». На мое счастье, статью повторяют.

Повторяют не сразу, а сначала напоминают, что в свое время в газете «Нью-Йорк Таймс» была опубликована обширная статья комментатора Агентства печати «Новости» Семена Владимирова о финансовом положении Солженицына.

Уж не об этой ли статье говорил мне Александр Исаевич в декабре? И сразу подтверждение:

«Владимиров писал, в частности, — слушала я, — что в распоряжении Солженицына три автомашины и три жилых помещения: у первой его жены Решетовской (я впервые слышу свою фамилию произнесенной по западному радио — Н.Р.), у второй жены — Светловой и, кроме того, основательный двухэтажный дом с гаражом и садом у города Наро-Фоминская. 26 февраля эта же газета опубликовала статью „В защиту Солженицына“». Автор статьи — Жорес Медведев.

С одной стороны, мне несколько странно осознавать, что Солженицын вдруг стал нуждаться в чьей-то защите. С другой стороны, интересно, какими аргументами Жорес Медведев будет защищать Александра Исаевича?

«Комментатор „Голоса Америки“ Константин Григорович-Бар-ский, — продолжает диктор, — передает содержание статьи Жореса Медведева, опровергающего информацию, данную „Таймсу“ Семеном Владимировым».

Сначала опровержение касалось нашей «Борзовки». Медведев, оказывается, сопроводил свою статью собственным снимком нашей дачки, который показывал, что она никак не укладывается в понятие «основательный двухэтажный дом». Что верно, то верно! Пока Медведев пишет дельные вещи, может, нет оснований для беспокойства? Ведь Жорес Александрович был нашим общим другом! Сколько его писем, даже адресованных лично мне, неизменно заканчивались одним и тем же: «Ваш Ж. Медведев». Надо думать, он проявит достаточный такт и тогда, когда коснется личной жизни Солженицына? Но меня, увы, ждало разочарование. По мере того, как я слушала передачу, все эти соображения постепенно рассыпались.

«Жорес Медведев пишет, что, по словам Владимирова, у Солженицына выходит три дома (дом и две квартиры), две жены и три автомашины. Это — люксус даже для официальных советских писателей! Лев Толстой, вероятно, не жил в таком комфорте!» — пишет далее известный генетик и геронтолог. «Но по советским законам, — продолжает Медведев, — у советского гражданина может быть только одно жилище, одна жена и одна автомашина, а остальное конфискуется (жена тоже? — Н.Р.). Почему же власти не возбудили дела против писателя за нарушение государственного закона? А очень просто, почему, — отвечает он сам. — Несмотря на длящийся три года бракоразводный процесс (Откуда три года? Менее полутора лет! — Н.Р.), на существование второй семьи, Верховный суд отказался дать Солженицыну развод. Медведев отмечает, что обычно бракоразводные дела бездетных семей (нельзя было ударить меня больнее! — Н,Р.) не доходят до Верховного суда. Каждому известно, — продолжает он, — что у Солженицына нет московской прописки (…), и если бы писатель поселился у своей нынешней, реальной, — говорит Медведев, — жены, Натальи Светловой, в ее четырехкомнатной квартире, в которой она живет с тремя сыновьями, матерью и отцом (…), его оштрафовали бы за первое нарушение советских правил прописки». (Это преувеличение можно и простить, хотя прописан Солженицын будет в Рязани еще почти год, что не помешает ему жить у Светловой в Москве столько, сколько он захочет! — Н.Р.) …Медведев опровергает также утверждение Владимирова о том, что Солженицын в свое время как бы задобрил Решетовс-кую несколькими тысячами долларов, боясь, что она потребует половинного капитала в миллион долларов. (Хорош и Владимиров! Кем представил он меня читателям «Нью-Йорк Таймс»? — Н.Р.) Медведев пишет, что Солженицын еще шире поддерживает Решетовскую, но не из страха, а по доброй воле. «Так например, он отказался от раздела общего имущества пополам (Какого имущества? Холодильника и стиральной машины, да еще пианино „Лиры“, указанных в исковом заявлении? — Н.Р.), взяв себе только один письменный стол — подарок одного почитателя. И я надеюсь, — заканчивает свою статью „В защиту Солженицына“ Медведев, — что этот старинный письменный стол будет долго и верно служить ему на пользу всем нам».

…И это сделал… друг. Наш общий друг, который в свое время рьяно перетягивал нас в Обнинск, уговорил меня подать на конкурс в институт, в котором сам работал, вместе с нами переживал все перипетии этого конкурса, поздравил меня телеграммой о «единодушном избрании», а теперь забыл о том, что я не мертва, что я — чувствующее, что я живое существо!

Одно — искажено (якобы три года длящийся бракоразводный процесс! И не я противилась разводу, а… государство! Одно только государство! Я вообще здесь не причем! — Н.Р.)

Другое — безжалостно (подчеркнуть мою бездетность! — Н.Р.).

Третье — оскорбительно («Солженицын еще шире поддерживает Решетовскую…» Будто я соглашусь на его материальную поддержку, перестав быть его женой!.. — Н.Р.). Правда, позже, одолеваемая болезнями, я его помощь приняла.

Жорес Александрович забыл, что он мужчина. Вместо того, чтобы встать на мою защиту, на защиту обиженной и оскорбленной, он встал на защиту сильного!!!

Имущество… Доллары… Как это все несущественно. Существенно совсем другое… Не хлебом единым жив человек! Как можно говорить или думать о вещах, когда речь идет о загубленной жизни?! О загубленной вере в человека, который был для тебя лучшим на земле! Как можно было в столь небрежном тоне говорить о тяжелейшей семейной драме Солженицына-Решетовской?..

На следующее утро я проснулась с готовым опровержением в голове — опровержением обоих авторов: и того, кто нападал на Солженицына, и того, кто брал его под спою защиту. Все свои мысли тотчас же перенесла на бумагу. Но как переправить это в «Нью-Йорк Таймс»?

Вспомнила о Зинаиде Петровне Невской, владеющей английским языком. Попрошу ее помочь мне написать адрес на конверте.

И вот она у меня. Без каких бы то ни было комментариев я предлагаю ей прослушать записанное накануне на магнитофон. А после этого спрашиваю:

— Что бы Вы делали на моем месте?

— Отвечала бы, — не задумываясь говорит она.

— В таком случае — слушайте!

«По поводи статей Семена Владимирова и Жореса Медведева, опубликованных в газете „Нью-Йорк Таймс“ и касающихся Солженицына.

Я не читала статей Семена Владимирова и Жореса Медведева, опубликованных в газете „Нью-Йорк Таймс“, слышала о них лишь по радиостанции „Голос Америки“ в комментарию: Константина Григоровича-Барского. Однако услышанного мною вполне достаточно, чтобы сделать следующее заявление.

Я возражаю как Владимирову, так и Медведеву, возражаю всем и каждому, кто полагает, что семейная трагедия Солженицына и Реше-товской, Глеба и Нади Нержиных (так мы названы в романе „В круге первом“) может быть разрешена торговой сделкой! Я возражаю всем, кто пытается подменить моральную ответственность Солженицына за его поступки материальной ответственностью, в чем бы от ни выражалась: в „поддержке“ оставляемой жены или в половинном разделе его состояния.

Никакие даже миллионы не в состоянии компенсировать потери веры в человека, который был для меня самым дорогим, самым близким, самым лучшим па земле. Мне выпала горькая доля через самого Солженицына позттъ, чтд такое ложь и чтд такое насилие! — то есть тд, что сам он провозглашает величайшим злом мира!..

Медведеву я представляюсь „нереальной женой“ Солженицына. Реальной он считает Светлову, о самом знакомстве с которой Александра Исаевича я узнала за три с половиной месяца до рождения их ребенка! Светлова вошла в жизнь нашей семьи любовницей моего мужа. Для меня от таковой остается и останется, пока я жива.

Медведев ошибается, когда утверждает, что наше бракоразводное дело длится три года. Ученому-геронтологу на этот раз изменяет память, ибо прошло менее трех лет с тех пор, как Жорес Александрович был шшимгостемтдачепод Нарофоминском. Первыйраз-Змая 1970 г. — в тот день, когда мы с мужем переехали с зимней дачи Ростроповича на нашу собственную, летнюю. Напомню Жоресу Александровичу — в тот раз он привез нам особого сорта картофель для посадки! Второй раз -20 мая 1970 г. — на третий день после того, как его выпустили из Калужской психиатрической больницы, и мы с мужем еще потом отвозили Вас, Жорес Александрович, на своей машине на станцию Балабано-бо… В то время ничто не предвещало семейной драмы. Напротив, совсем незадолго до нее, 27 апреля того же 70-го года, в день нашего с Александром Исаевичем двадцатипятилетия супружества, мой муж произнес тост за то, чтобы мы с ним „до гроба оставались вместе“! (Одно из многих его заверений!)

Сообщая мне в сентябре 1970 г. о предстоящем рождении ребенка, Александр Исаевич оставлял за мной право решения вставшей перед нами сложной проблемы: „Ты все будешь решать сама“, „Нет никакого срока для решения, пока ничто не гонит. Не спеши!“ — писал он мне. Однако в дальнейшем он отступился от своих слов и прибегнул к насильственному разводу через суд, сделав меня же еще и ответчицей.

И я сопротивлялась разводу не только потому, что не мыслю своей жизни вне жизни Александра Исаевича, но и потому, что не хотела, что — бы человек, в котором многие видят правдолюбца, предстал перед миром лжецом/

Я взывала к нему, чтобы он сомкнул те до предела разверстые ножницы, какие образовались у него между личным и социальным планами. Покачто… тщетно!

Верховный суд РСФСР, отказав Солженицыну в разводе, несмотря на данное мною согласие, вызванное сочувствием к Светловой, но отнюдь не признанием правоты за своим мужем, оказался гуманнее Солженицына, поняв всю глубину трагедии женщины, оставляемой совершенно одинокой на пороге старости. Оставляемой человеком, которому она посвятила свою жизнь! Александр Исаевич замкнул меня и мои интересы на себе и всем том, что имеет к нему отношение, отгородив меня от остального мира. Я потеряла интерес к своей работе и с согласия мужа ушла в 1969 году из института, где проработала доцентом 20 лет.

О том, как протекала наша трагедия, у меня написанонамногих стра — ницах. Если наша история будет освещаться в печати в искаженном виде, я вынуждена буду опубликовать их при жизни Александра Исаевича. Тем более что он не скрывает от меня, что опишет ее и все то, что ей предшествовало вличномплане, но было мне совершенно неизвестно, на страницах своего романа, не считаясь с тем, что я не умерла».

— Ну как? — спросила я.

— Здорово, — отозвалась Зинаида Петровна.



Адрес на конверте подписан. Можно посылать. Но… стоит ли? Напечатают ли? Какие-то там брюзжания оставляемой жены!.. Положат под сукно — и все тут. И я решаю поступить иначе.

Диалог начат был в «Нью-Йорк Таймс» Агентством печати «Новости». Жорес Медведев отвечал корреспонденту АПН. Следовательно, единственно возможный для меня путь в «Нью-Йорк Таймс» лежит через АПН

Я еду на рязанский переговорный пункт, Б толстом справочнике московских телефонов нахожу номер коммутатора АПН и заказываю срочный разговор.

После того, как меня соединили с коммутатором АПН, я попросила соединить меня с отделом, ведающим американской прессой. Мне дали справочное. В конце концов предложили звонить некоему Махотину и дали его телефон. И вот я говорю уже с Махотиным. Представляюсь: жена Солженицына. Спрашиваю, в курсе ли он той полемики, которая ведется вокруг Солженицына на страницах «Нью-Йорк Таймс» между Семеном Владимировым и Жоресом Медведевым. О статье Семена Владимирова Махотин знает, Жореса Медведева — нет, Я поясняю, что слышала об этой статье по западному радио. Говорю о своем желании вмешаться в эту дискуссию, перевести ее совсем в другое русло и прошу прислать ко мне корреспондента, поскольку приехать самой мне трудно: плохо себя чувствую — месяц, как потеряла маму.

— У Вас есть телефон? — спрашивает Махотин.

— Есть. (Называю номер.)

— Мы подумаем.

На следующий день — 1 марта — явно междугородный телефонный звонок. Беру трубку.

— Солженицыну к телефону!

На проводе Махотин. Объясняю, что моя фамилия не Солженицына, а Решетовская.

— Но это Вы звонили мне вчера? — спрашивает Махотин. И, получив подтверждение:

— Вы не передумали?

— Нет.

— Завтра у Вас будет корреспондент.

2 марта, под вечер, ко мне приехали… два корреспондента. Представились: Старшин о в, Рогачев.

Тут же, в передней, пока они раздеваются, я спрашиваю, не привезли ли они мне статью Семена Владимирова. Нет, не привезли, так расскажут. А слушали ли они комментарии к статье Жореса Медведева?

— Нет. Вы же здесь, в Рязани, в более выгодных условиях… — намекнул на то, что в Рязани меньше, чем в Москве, глушатся западные радиопередачи, Старшинов.

Казалось бы, столь незначительная фраза… Но мне она сказала многое: ко мне приехали не казенные ортодоксы — приехали люди, с которыми можно иметь дело.

Пригласив посетителей в комнату, раньше, чем предложив им сесть, я включила магнитофон и дала прослушать свою магнитозапись от 27-го февраля с комментариями на статью Жореса Медведева.

Лишь после этого я предложила им сесть на диван, а сама расположилась за своим письменным столиком. Возле Рогачева оказался диванный столик, возле Старшинова — треугольный, над которым как раз помещалась розетка, тут же пригодившаяся.

— Вы разрешите так с Вами разговаривать? — спросил Старшинов, вынув магнитофон и поместив его на треугольном столике.

— Пожалуйста. Только мы будем разговаривать с двумя магнитофонами, — сказала я и поставила рядом с его магнитофоном свой.

Начал Старшинов. Он говорил, что в западной печати главное внимание сейчас концентрируется не вокруг литературных дел Солженицына и не вокруг его финансового положения, а вокруг его личной жизни; все больше муссируют историю «этих двух Наталий», пишут о том, какая у него сейчас счастливая семья, два ребенка… «И практически затаптывается Ваше имя», — говорит Старшинов, обращаясь ко мне. Ему это кажется «абсолютно несправедливым».

Прежде чем говорить о главном, я решила немножко защитить Александра Исаевича, который не так уж не прав, когда говорит, что у него нет денег. (Именно поэтому Семен Владимиров назвал свою статью «Солженицын в рубище».) Я высказалась в том смысле, что валюта, которая у него, безусловно, есть, и не в малом количестве, вовсе не заменяет советских денег.

— С валютой не пойдешь на рынок! — сказала я.

— Что ж, если у него валюта есть, а советских денег нет, он что — бедняк, что ли? — вмешался Рогачев.

— Слава, — остановил его Старшинов, — мне кажется, нам с Натальей Алексеевной не надо спорить.

Он предпочел перейти к тому, что считал более важным, и предложил в ответе Жоресу Медведеву начать с напоминания той роли, которую я сыграла в жизни Солженицына.

Я же прошу корреспондентов отказаться на сей раз от их обычной манеры держать инициативу в своих руках. Наш случай — необычный. Не они меня разыскали, а я сама пригласила их, значит, я как-то приготовилась. И я предлагаю им прослушать то, что мною написано и предназначено для «Нью-Йорк Таймс». Я говорю о том, что мною написанное очень серьезно, что оно является значительно большим укором Солженицыну, чем укоры в том, что он считает себя нищим и т. д., ибо я поднимаю не материальную сторону, а сторону моральную.

Мои посетители соглашаются, и я читаю им мною написанное.

Слушали очень внимательно. Помолчали. Потом Старшинов сказал:

— Производит очень сильное впечатление.

То же подтвердил и Рогачев.

Оба одобряют мою постановку вопроса: перевод проблемы из материального плана в план моральный.

— Но… одно замечание, — говорит Старшинов. — Суть в том, что мы имеем дело с западным циничным читателем, который может сказать: «А не движет ли Натальей Решетовской обида? Какие-то темные моральные качества?» А потому, мне кажется, нужно развить мысль, что то, что у вас было — это был серьезный брак, серьезная дружба двух людей: и в том, кем стал Солженицын, Ваша роль, мне кажется, велика.

Корреспондентов интересует, когда Александр Исаевич стал писать, когда мы познакомились. Говорю о том, что становление его как писателя произошло во время войны, есть даже положительная рецензия Бориса Лавренёва1 на один его военный рассказ. Но тут я сдерживаю сама себя:

— Жизнь наша очень большая, и я ведь о ней пишу… Описываю разные ее периоды и не хочу выдавать своих «писательских тайн».

Вмешался Рогачев:

— Наталья Алексеевна, если мы дадим только Ваше одно заявление, то зарубежному читателю не все будет понятно. К заявлению нужен развернутый комментарий.

— Надо показать, что Вами движет не обида, а тот багаж прожитого вместе, то участие, которое Вы принимали во всем, — продолжил Старшинов, — это, мне кажется, главное.

Мне приходит мысль дать моим посетителям прослушать мою речь на первом суде. Жизнь наша так насыщенна, а в речи я старалась выделить самое главное! И я прошу дать еще раз инициативу мне. И зачитываю свою речь.

— Я хотел бы сказать Наталье Алексеевне комплимент, — произнес Рогачев. — Вот я прослушал ее речь, и у меня создалось впечатление, что Наталья Алексеевна оказывала большую помощь Александру Исаевичу в его работе. У нее есть литературная жилка, как у нас говорят. У меня многие вопросы просто отпали сами собой.

Корреспонденты предлагают мне смонтировать мою статью из этих двух документов. Еще Старшинов предлагает выпустить, не дожидаясь выхода моих мемуаров, серию статей под общим заголовком «Моя жизнь и конфликт с Солженицыным». Но я возражаю.

— Лучше никаких громких заголовков… Пусть это появится в виде небольшой заметки. Броский заголовок раздражит и ощетинит друзей Солженицына!

Старшинов соглашается на скромный заголовок. Но считает, что саму заметку надо расширить.

Я предлагаю другое: пусть заметка выйдет такой, какой я ее написала, а все остальное будет дано в виде интервью со мной, то есть в виде вопросов и ответов. Они — не против, но я должна понять, что окончательный текст заметки зависит не от них.

— Я сейчас с Ваших позиций подхожу к статье Владимирова, — говорит Старшинов, — и вижу, насколько грубо она сделана, насколько сложнее сама проблема, насколько серьезнее те аргументы морального плана, которые выдвигаете Вы.

Я говорю, что очень серьезные аргументы приводила и в речи на втором суде. Решаюсь кое-что зачитать оттуда. Среди других выдержек я неосторожно прочла свою фразу о том, что Александр Исаевич смотрит на свою жизнь, как на шахматную партию, где играет и за белых, и за черных (то есть делает ходы и за меня тоже!). (Почему это было опрометчиво с моей стороны, будет видно из дальнейшего.)

В связи с этим я упрекнула журналистов «Литературной газеты», перепечатавших в свое время статью из журнала «Штерн», в том, что они смогли слетать в Ставропольский край и отыскать там двоюродную сестру Солженицына, с которой тот и знаком-то не был, а в Рязань, которая под боком, не приехали. А, собственно, обязаны были приехать и узнать правду обо мне, прежде чем перепечатывать клеветническую статью. Но… приехали люди из неофициального журнала «Вече» и заступились за меня. В благодарность я напечатала в этом журнале две своих главы.

— Вот видите, Наталья Алексеевна, — попытался упрекнуть меня Рогачев, — «Вече» Вы даете, а нам…

— А вы ко мне не обращались, — ответила я.

— Да, это — наше упущение. Теперь мы это понимаем.

Рогачев спрашивает, не могла бы я дать им что-нибудь для ознакомления.

— Пожалуй, могу дать те две главы, которые были напечатаны в «Вече». Я из них секрета не делаю.

И тут же вручила корреспондентам эти главы.

Заговорили, как и когда согласовать со мной окончательный текст. Я выражаю свою заинтересованность в том, чтобы статья была напечатана до нашего юридического развода с Александром Исаевичем, то есть до 15 марта. Предлагаю самой на этот раз приехать в АПН, так как 4–5 марта думаю быть в Москве. Договариваемся, что утром 5 марта я буду в АПН на Пушкинской площади.

В последующие два дня произошло много событий личного плана. 3-го марта — 40-й день маминой кончины. 4-го приехала в Москву, где мне вручили большое — аж на шести страницах — многоречивое письмо от Сани и коротенькое от… Н. Д. Светловой. В письме Александра Исаевича очень многое было тяжело и обидно читать.

Прочтя оба эти письма, я совершенно отчетливо поняла, что сохранение отношений с Александром Исаевичем после развода дастся мне ценой одного лишь унижения! Просьбы, мольбы — не для лишь выставляющих себя христианами Светловых и Солженицыных. Этого языка они не понимают, с ними надо, по-видимому, говорить иначе. Мне ничего не остается, как хлопнуть дверью! Поступить так, как поступил Александр Исаевич, когда его исключили из Союза писателей. Как кстати пришлась, оказывается, статья Жореса Медведева, а я-то сердилась на него!.. А может быть, это еще и последний, самый последний шанс заставить Александра Исаевича одуматься и не совершить преступление?.,

Так что Санино письмо меня отнюдь не успокоило — скорее наоборот.

А тут еще и телефонный разговор с ним. На «Вы», по имени-отчеству, гневный тон, даже на крик перешел. Этот разговор вряд ли мог способствовать тому, чтобы я щадила своего мужа, отправляясь в АПН для окончательного согласования текста предназначенной для «Нью-Йорк Таймс» статьи.

Вошла в вестибюль здания АПН, куда несколько лет назад единожды входила я вместе с мужем. Тогда мы из этого вестибюля звонили работавшей там Наташе Тенно — жене его лагерного друга. Теперь я звоню по телефону, который мне дали приезжавшие корреспонденты.

И вот я уже сижу за низким столиком в отдельном кабинете. Передо мной — все те же Старшинов и Рогачев. Ведущим снова выступает Стар-шинов. Он кладет передо мной отпечатанные листы. У меня темнеет в глазах, когда читаю крупные буквы заголовка: «Солженицын: игра черными и белыми». (Выражение, выхваченное из моей речи на втором суде.)

— Но ведь я просила подать это скромно, — пытаюсь возражать.

— Можно изменить, — охотно идет мне навстречу Старшинов, — «Солженицын: игра белыми и черными».

С моей стороны было ошибкой прийти в АПН для окончательного согласования текста. Попав «в чужой монастырь», я потеряла в себе уверенность, независимость хозяйки дома и хозяйки положения, какой ощущала себя в Рязани. Вместо того чтобы категорически настаивать на своем, я стала лишь отбиваться от чрезмерностей, от несвойственных мне построений фраз и предложений. В результате моих замечаний текст был значительно изменен, заново отпечатан и я его… подписала, еще раз напомнив свою просьбу: статья должна увидеть свет до 15 марта — дня нашего развода.

— Наталья Алексеевна, — обратился ко мне Старшинов, — а Вы знаете, Ваше положение жены, не дающей развода, на Западе выглядит гораздо сильнее…

— Я дала слово и сдержу его, — ответила я.

В тот же день — 5 марта — я дневным поездом уехала в Ленинград. Остановилась у Самутиных, очень тепло и радушно меня принявших. Говорили о маме, о ее в общем очень тяжелой судьбе, о последних днях ее. Рассказала я и о своем обращении в АПН в связи со статьей Жореса Медведева. Самутин прочел и мой первоначальный текст, и тот, что был видоизменен АПНовцами. Мои действия посчитал правильными. Ничего худого во втором тексте не нашел. Возможно, потому, что очень порицал Александра Исаевича и считал, что тот вполне заслуживает подобных действий.

По вечерам мы слушали «Голос Америки». 11-го марта под рубрикой «Продолжение полемики о финансовом положении Солженицына» услышали следующее: «Первая жена Солженицына Наталья Решетовская отвечает Медведеву, называя его старым другом семьи и обвиняя в короткой памяти».

А сама статья под заголовком «Таковы друзья Солженицына» (как хорошо, что так озаглавили!) была напечатана в «Нью-Йорк Таймс» 9-го марта.

Таким образом, АПНовцы сдержали слово. Статья напечатана до развода. Услышал ли о ней мой муж?..

Возвращаясь из Ленинграда, сделала остановку в Москве. 14-го марта встретилась с Александром Исаевичем. Он вошел, не поздоровавшись со мной. Неужели узнал о моей статье? Обговорив накопившиеся к этому моменту деловые вопросы, я сообщила, что сделала очень серьезный шаг: ответила Ж. Медведеву на страницах «Нью-Йорк Таймс» (он этого не знал). Показать текст отказалась до того, как он «оторвется» от Москвы. (Мне нужна была реакция его собственная, а не его нынешнего окружения!) Предложила ехать в Рязань со мною вместе: у меня взято два билета на вечерний поезд. В поезде и прочтет! Нет, он не может ехать сегодня. Приедет в Рязань завтра.

Под конец разговора Александр Исаевич так потеплел, что пообещал мне после ЗАГСа вместе сходить на мамину могилку, зайти к тетям…

15 марта, еще до ЗАГСа, я села перепечатывать специально для Александра Исаевича текст своей статьи для «Нью-Йорк Таймс» — мой ему «прощальный подарок*-. Отпечатав, сделала на ней надпись, на которую вдохновлял меня ее заголовок (тогда я еще не знала, что он изменен!):

„Александру Солженицыну, моему вечному возлюбленному, моему бело-черному королю, который долго-долго видел во мне белую королеву, а потом она почудилась ему пешечкой и он с досадой смахнул ее с шахматной доски своей жизни (и без того хватает фигур, чтобы выиграть!), — мой первый автограф“. За этим следовала подпись и дата.

Когда я приехала в ЗАГС, Александр Исаевич уже ждал меня. Я сразу же вручила ему свой „прощальный подарок“ и попросила прочесть текст до того, как мы поставим свои подписи… Нет, сначала разведемся…

Потом мы сидели в удобных креслах вестибюля. Александр Исаевич прочитал мою статью, поднялся, мы вышли. Тут же, у дверей ЗАГСа он высказал свое крайнее возмущение прочитанным.

— Я же сказала тебе вчера, что ответила Жоресу!

— Я не думал, что это так серьезно! Когда-нибудь ты глубоко раскаешься в том, что ты сделала…

Еще что-то дочитывая, воскликнул:

— Это была святая ложь! (Он имел в виду сокрытие своих измен).

— Святая ложь — до смерти, — возразила я. — Какая же это святая ложь?

— Не так я думал с тобой разводиться! — бросил Александр Исаевич не то с досадой, не то с разочарованием. (Неужели всерьез полагал, что мог превратить для меня разводной день в праздник?.. Безумец!)

Потом Александр Исаевич сказал, что ему' слишком тяжело и он не пойдет со мной никуда, и на кладбище тоже не пойдет… Я не успела опомниться, как он поспешил к подходящему троллейбусу,

— Это сделала не любовь моя к тебе, это сделало мое женское достоинство! — крикнула я ему вдогонку.

Изливая испытываемые после развода чувства в письме Марии Васильевне Крамер — подруге Саниной мамы, — я написала, что поняла всю тщетность своих попыток увидеть будущее, в котором какой-то свет, а не одно лишь унижение; я поняла, что мне не остается ничего другого, как нанести удар тому, кого люблю и буду любить больше жизни. То есть, сказать правду. Однако на этот раз я сказала правду не на закрытых судебных заседаниях, где обращалась к нему, а сказала громко, на страницах „Нью-Йорк Таймс“.

„Если бы была жива мама, — писала я, — вероятно, я пожалела бы ее и не сделала этого. Теперь ее нет у меня, мне некого жалеть, кроме самого Санечки, которого мне и жаль безумно, и не могла иначе…

Пишу Вам и заливаюсь слезами. На чью долю еще выпадало то, что выпало на мою?..“

А вот что написал мне по этому поводу на следующий день после развода Александр Исаевич:

„Наталья Алексеевна! (Опять по имени и отчеству! — Н.Р.)

Поскольку своим письмом в АПН Вы открыто и очень эффективно соединились с моими врагами (??? — Н.Р.), обладающими бесконтрольной властью, я не могу доверить Вам хранение документа, предусматривающего внесрочную передачу Вам земельного участка при разных вариантах моей гибели: появляется слишком легкая возможность такой момент ускорить и использовать! (????? — Н.Р.)

А. Солженицын“.

Что это? Непорядочность? Или… чудовищное заблуждение? И связанный с ним страх? страх за свою жизнь? Неужели Саня в самом деле верит тому, что пишет? Из чего, собственно, следует, что я „соединилась с его врагами“? Я же в своей статье возражала не только Жоресу Медведеву, но и корреспонденту АПН. Значит, с таким же успехом можно зачислить АПН в моего врага?! Где логика?

Несмотря на то, что я сомневалась в своей правоте, идти к моему бывшему научному руководителю Николаю Ивановичу Кобозеву не хотелось: не уверена, что буду им понята. Вечер провела в семье адвоката Рабиновича, который неоднократно предлагал мне свое гостеприимство.

Рассказала Петру Самойловичу обо всем, что произошло в последнее время. Конечно, его интересовал текст моей статьи в том виде, как она напечатана в „Нью-Йорк Таймс“. И вдруг он обратил внимание на то, на что никто пока мне не указывал и что я не заметила сама.

— Вы обвиняете Александра Исаевича в том, что он зачеркивает свою жизнь с Вами, а сами зачеркиваете… его творчество.

— Каким образом?

Петр Самойлович зачитал предпоследний абзац статьи: „Солженицын взял с собой (как скрупулезно запомнил Медведев — Н.Р.)

большой письменный стол — подарок одного из читателей. Но Александру Солженицыну еще предстоит начать жить да и писать за этим столом по правде“.

Вот что значит, что не я — автор этих слов! Даже не сразу чувствуешь фальшь… Я действительно не заметила их скрытого смысла…

Но статья уже напечатана. Что же я могу предпринять? Ах, вот что! И я делаю наброски письма директору АПН. На следующее утро тут же, у Рабиновичей, составляю окончательный текст и, получив одобрение Петра Самойловича, отпечатываю его на его машинке:

„Директору АПН.

2 марта с.г. я передала в Рязани Вашим сотрудникам для публикации в западной прессе текст своего заявления в ответ на статьи Семена Владимирова и Жореса Медведева, опубликованные в „Нью-Йорк Таймс“ в январе и феврале, касающиеся писателя А. Солженицына и отчасти меня.

Текст заявления, составленный мною, соответствовал характеру моих взаимоотношений с А. Солженицыным в прошлом и настоящем, оценке его как писателя и человека.

Однако Ваши сотрудники сочли необходимым внести в него изменения и дополнения.

При вторичной встрече, уже в АПН, окончательно отредактированный мною самой текст не был рассмотрен. Мне был предложен встречный текст, который значительно отличался от моего, содержал даже несвойственные мне фразы и выражения.

Находясь в крайне подавленном состоянии в связи с душевной травмой (15 марта должен был состояться и состоялся наш с Солженицыным развод через ЗАГС), я, к сожалению, опрометчиво согласилась с предложенным мне текстом, внеся в него лишь некоторые исправления.

Позже я отдала себе ясный отчет в том, что статья, подписанная мною 5 марта 1973 года и опубликованная в „Нью-Йорк Таймс“ 9 марта, исказила смысл моего заявления, лейтмотивом которого являлась моральная сторона поведения Солженицына в отношении меня.

Отдельные фразы, взятые из данного мною интервью, но вырванные из контекста, повисли в воздухе, в частности: шахматная игра и за былых, и за черных, что и родило заголовок статьи, который я не считаю удачным.

Таким образом, после тщательного ознакомления с измененным сотрудниками АПН заявлением я пришла к выводу, что оно не соответствует ни тем взаимоотношениям, которые были у меня с А. Солженицыным, ни моей уважительной оценке его творчества в целом.

Поэтому я категорически возражаю против передачи Вами для опубликования в советской прессе дополнительного и измененного сотрудниками АПН текста заявления, хотя и подписанного мною.

22 марта 1973 года. Н. Решетовская“.

Нужно торопиться! Невольно вспомнилось, как я когда-то не сумела предотвратить широкое распространение статьи тоже корреспондента АПН Виктора Буханова „У Солженицына в Рязани“, который приписал мне не совершенные мною подвиги. И я еду в АПН, нахожу экспедицию и сдаю туда письмо, попросив при этом, чтобы оно попало в руки директора возможно скорее.

Полная уверенность в своей правоте поколеблена. С этим чувством я и уезжаю в Рязань.

Здесь вечером того же дня слушаю „Голос Америки“. Совершенно мимо моей статьи говорится: „Солженицын получил развод от своей первой жены. Западные корреспонденты полагают, что до сих пор Солженицыну не давали развода, чтобы, по-видимому, лишить его возможности прописки в Москве. Вторая жена Солженицына проживает в Москве, а прописка в столице СССР разрешается, если в ней проживают родственники ходатайствующего“.

И снова ощущение, что во мне не видят человека. Ведь создается впечатление, что первая жена „инакомыслящего писателя“ легко, а может быть, даже с радостью, готова была дать Солженицыну развод, но государство не давало. Что я протестовала — на это никто не обращает внимания. Уж не думают ли, что я на судах говорила по чьей-то указке?

В мыслях — хаос. Все неправы, но, оказывается, и я не до конца права, дав повод сомневаться в правдивости мужа.

Чтобы самой себе уяснить себя, меня потянуло написать — ответить — Нине Викторовне Гарской — духовной дочери отца Всеволода Шпиллера, давшей мне недолгий приют в начале нашей с Александром Исаевичем драмы.

„Дорогая Нина Викторовна!

(…) Вы радуетесь примирению наших душ… От него не осталось и помину! Чем ближе подходило 15 марта (день развода), тем страшнее мне становилось. Я молила Саню помочь мне перейти этот рубеж, чтоб мне что-то забрезжило оттуда, по ту сторону рубежа. Но… тщетно!

И статья Жореса Медведева в „Нью-Йорк Таймс“ упала на благодатную почву. Я поняла, что не могу не ответить ему, все оценивающему материально. Понимала, что рискую оборвать последние контакты с А.И., но для меня это был единственный путь преодолеть себя, которая не в состоянии побороть свою собачью преданность, свою потребность вымаливать крохи.

Женское сердце, спорящее с женским достоинством…

А теперь одни говорят, что я погубила его, другие — что я погубила себя. (…)

Но если бы я не совершила своего шага, я, вероятно, не пережила бы 15 марта. Это послужило мне каким-то противовесом“.

Письмо это Нина Викторовна показала, как мне и хотелось, своему духовному отцу — Всеволоду Дмитриевичу Шпиллеру. После чего написала мне: „Всеволод Дмитриевич говорит, что они всегда с любовью примут Вас, но что мало что понятно в Вашем письме. Состоялся ли развод? что написал Медведев? что Вы ответили? — все это неясно, и поэтому нельзя постичь, что же повергло Вас в отчаяние? Не надо отчаиваться. (…) Надо верить в определенный смысл. (…) Не горюйте, все мы любим Вас“.

У меня разыгрался грипп с температурой, но я даже рада, что физический недуг на время как-то затуманил мне голову, мои мысли, мои чувства.

Именно в этом состоянии застала меня приехавшая из Москвы моя первая нелегальная редактор Светлана Александровна Мельникова, имевшая в то время отношение к журналу „Вече“.

— Что Вы наделали? Вы себя погубили! — воскликнула она, показывая мне ксерокопию моей статьи из „Нью-Йорк Таймс“ вместе с нашей общей с Александром Исаевичем фотографией лета 1969-го года.

Я же сразу обрадовалась тому, что американцы дали свое заглавие: „Таковы друзья Солженицына“. Вот молодцы!.. А ведь Ему в день развода я подарила эту статью с дерзким АПНовским заголовком: „…игра белыми и черными“,

Моя посетительница в ужасе от того, что я показала свою осведомленность в „валютных делах“ и тем нейтрализовала всю моральную сторону статьи.

— Но она у нас не появится, Я передала в АПН письмо директору.

— Покажите его!

Я не успела опомниться, как последовало:

— Дайте мне его! Этим Вы себя спасете!

И этот аргумент, и высокая температура не дали мне противиться. Копия моего письма директору АПН оказалась в руках вечевцев, а значит, Самиздата…

Мучимая бессонницей, я поздним вечером 28 марта слушала „Голос Америки“. Магнитофон, как всегда в этих случаях, был со мною рядом. И вдруг в передаче „После полуночи“ звучит, мой отступ! На этот раз реакция была куда более оживленная, чем на мою статью:

„Решетовская отметила, что сделанное ею заявление расходится с текстом, напечатанным АПН. Версия „Новостей“ не соответствует по сути ее жизни с писателем и противоречит ее чувству глубокого уважения к его творчеству“.

Между 12-ю ночи и часом пополуночи мой отступ в близких вариациях был' передан… шесть раз! Вот выдержка из другого варианта:

„В письме директору „Новостей“ Решетовская заявила, что Агентство исказило суть ее заявления. Копии письма Решетовской были переданы западным корреспондентам. Решетовская заявила, что она ошибочно одобрила окончательный текст своего заявления, находясь в чрезвычайно подавленном состоянии с связи с разводом, который был утвержден совсем недавно“.

Включив „Спидолу“ на следующее утро, первое, что я услышала, было: „Решетовская заявляет, что АПН исказило ее недавнее заявление относительно Солженицына“. А через несколько минут о том же подробно. Обо всем этом 28 марта писали американские газеты.

…Боже мой! Кто теперь вообще захочет иметь со мною дело? Своей статьей я оттолкнула от себя Александра Исаевича и его многочисленную свиту! Своим частичным отказом от статьи — АПНовцев! Вероятно, и не только их! Что это за качели? Попробуйте, разберитесь! Да ведь и не захотят разбираться!

Я как-то внутренне сжалась. Немного мучила совесть и в отношении АПНовцев. Ведь они пошли мне навстречу! Не только напечатали меня, но напечатали быстро, как я просила! А я вроде бы отплатила им неблагодарностью… В душе я делила с ними вину: виновата я, но виноваты и они, что не предложили мне подумать над окончательным текстом… У меня появилась мысль написать в АПН. Стала делать наброски.

Боясь совершить очередную ошибку, проявить неосторожность, я снова решаю посоветоваться с Зинаидой Петровной Невской.

Сохранилась магнитная запись очень любопытного, даже с юмором, нашего разговора с ней 6 апреля.

Зинаида Петровна, прочтя статью по-английски, нашла, что на английском языке она звучит суше, по-русски — сильнее. Но и на том, и на другом языке статья звучит не так, как была мною задумана. Смещен акцент.

— Напишите им, — советует она мне, — что Вы настолько вжились в свой текст, и, с другой стороны, настолько были подавлены происходящими событиями, что… просмотрели. Просмотрели — и все! А когда статья вышла, Вы увидели, что она звучит в другой тональности, что не туда смещен акцент… Что Вам было делать? Чтобы поправить положение, Вы обратились в ту же прессу. Обратились так, как смогли.

Ведь АПН не стало бы печатать Вашего опровержения! Ваш посту* пок был вынужденным шагом!

Но… кому писать? Директору АПН? Приезжавшим ко мне корреспондентам? Или позвонить им?

— Не торопитесь! — советует мне Зинаида Петровна, — Это письмо должно еще неделю вылежаться.

Но в общем Зинаида Петровна предлагает мне не огорчаться. Я люблю этого человека и должна думать о его спасении. Мое выступление — один из путей спасти его!

— Он забил Вас в подвале и ушел, забыл там. Но Вы-то человек свободолюбивый! Он не смотрел на Вас, а надо было заставить его обернуться. Говорите во весь голос!

Но с АПН все случилось неожиданно и удивительно для меня. Проблема — кому писать — разрешилась сама собой. 8 апреля мне позвонил… Рогачев. Он сказал, что был в командировке и ничего не знал о той шумихе, что поднята на Западе: Решетовская — АПН, АПН — Решетовская.

— А Вы знаете об этой шумихе? Вы радио слушаете? — спросил он меня.

Ответила, что слышала передачу 28 марта. И начала было оправдываться. Но, по счастью, нас почему-то прервали. Понимая, что разговор не окончен, я кинулась за своими набросками для письма в АПН, чтобы отчетливее изложить аргументы в свое оправдание.

Снова звонит телефон, Рогачев напоминает мне о басне Крылова про Моську и Слона.

— Наталья Алексеевна, ведь у нас есть магнитная лента, — говорит он мне.

— У меня она тоже есть.

И я стала быстро приводить свои аргументы.

Но Вячеслав Сергеевич перебил меня. Никакой дискуссии ни со мной, ни с прессой они на эту тему вести не собираются. Пусть шумят сколько хотят! Они на эту шумиху внимания не обращают. Но вот как это случилось, что мое личное письмо директору АПН стало известно им?

Ответила, что понимаю, что они не одобряют моего поступка, но сделала это я сама. (Еще недоставало, чтобы ответила экспедитор, принявшая от меня письмо!)

Сказала, что понимаю: крен получился сейчас в другую сторону. Отбой принимается гораздо оживленнее, чем сама статья. По-видимому, очень трудно заставить думать о Солженицыне иначе, чем привыкли думать…

Рогачев сказал, что чисто по-человечески он может меня понять: уж слишком много у меня сошлось вместе. И заговорил о мемуарах: продолжаю ли я писать? Я высказала опасение, что редактирование мемуаров тоже может привести к такой же несогласованности.

— Нет уж, — возразил Рогачев, — туг надо будет редактировать так, чтобы все было согласовано между нами до конца.

Он обещает позвонить или навестить меня в конце мая, чтобы поговорить об издании мемуаров.

Итак, вопрос о печатании моих мемуаров становится на твердую почву! И требует серьезного к себе отношения! С чего я начну — я хорошо представляю: „Когда началась война, нашему супружеству было немногим более года“. Первые главы будут главами о войне. Война приведет к Саниному аресту, которого бы не было, если б не роковая встреча Солженицына с Виткевичем на фронте и последовавшая затем переписка. Я не могу обойти Виткевича. Значит, нужно получить его согласие стать действующим лицом моих мемуаров. Я думала об этом и раньше и даже стала его разыскивать. Теперь я уже знала его местожительство: город Брянск. Разговор с Рогачевым подтолкнул меня, и 9-го апреля я отправила Виткевичу письмо. „Теперь я не могу не сожалеть, — писала я Николаю, — что из-за Сани я потеряла многих близких мне друзей, в том числе и тебя“.

Объяснила, что пишу не только для того, чтобы сказать ему это, но и потому, что причина носит деловой характер и связана с тем, что я вот уже несколько лет как посвятила себя описанию нашей с Саней жизни.

„Я не хочу поступать так, — писала я, — как делает Саня: писать о близких людях — бывших друзьях, бывшей жене, хотя и не называя их собственными именами, без согласования со своими прототипами. Я считаю это в корне неверным вообще. В моем же случае это тем более недопустимо, что я пишу не роман, а мемуары, воспоминания. Думаю, что при нашей жизни мало что будет опубликовано, и тем не менее опубликование возможно. Вот на этот-то случай мне и нужно было бы попросту повидаться с тобой, чтобы у тебя не было ко мне никаких претензий“. Я спросила Виткевича, бывает ли он в Москве, все ли благополучно в его семье, не навестит ли он меня в Рязани, и просила ответить в любом случае. (Забегая вперед, скажу, что на это письмо Вигкевич мне не ответил).

После того как напряжение в моих отношениях с АПН до какой-то степени разрядилось, мои мысли переключаются на другое. Я думаю о наших невеселых делах с Саней. И 11 апреля пишу ему письмо, хотя и мало надеюсь на ответ:

„…все то, на что я надеялась при замене насильственного судебного развода добровольным, рухнуло\… И это стало особенно понятно 4 марта, когда ты, вместо того чтобы разделить муки моей совести, взорвался от моего покаянного письма по отношению к маме. В тот же день я получила от тебя на мое молящее письмо — ответ, полный упреков и предлагающий мне экзамен попеременной летней жизни в Борзовке.

В тот же день я прочла отказ Н(атальи) Д(митриевны) в первой же моей к ней просьбе…

Все это открыло передо мной унизительнейшую перспективу, которую я не могу принять. И я не пожалела, что за несколько дней до этого (…) я решилась на ответ Жоресу.

(…) Ты создал у меня 4 марта, перейдя на „Вы“ и на „Н(аталью) А(лексеевичу)“, такое состояние, которое не могло не отразиться на форме, да и на содержании статьи, ведь она была окончательно определена 5 марта, т. е. на следующий день после нашего с тобой неприличного телефонного разговора.

Моя реакция на все происходившее и происходящее, моя непри-миренность и непримиримость к нему, моя нетерпимость к тем, кто этому пособлял и пособляет, — да послужит тебе еще одним веским доказательством того, что выдвинутая тобой формула — „ложь и насилие есть величайшее зло мира“ — совершено справедлива.

От всей души хочу, чтобы мои пасынки, независимо от того, будут ли они носить крестики или пионерские галстуки, всегда руководствовались ею в своей жизни, не походя в этом ни на мать, ни на отца!

Учи их, что „святая ложь“ предполагает, что тот, кому она предназначена, не узнает, что его обманули, до самой смерти. А если в „святой лжи“ придется сознаться, то не для того, чтобы причинить непреходящую боль, а чтобы раскаяться и искупить ее. Неизменно тебя любящая и за тебя страждущая — Наташа“.

Ответ получила. Даже два ответа. Первый — почти через месяц, в День Победы, но в нем больше о дачных проблемах. Второй — в конце весны — я обнаружила в „Борзовке“ в киноящике. Опять обращение по имени и отчеству, опять все искажено, перевернуто вверх дном. И здесь же грозное напоминание, чтобы я не забывала, что своим письмом в „Нью-Йорк Таймс“ я… „переступила бездну“. А само это письмо мое он назвал „кинжальным криком на весь мир“. Но даже если это было так, то кто вонзил мне в грудь кинжал по самую рукоятку?., понимал ли Саня, что, обвинив меня, он обвинил еще больше себя самого?..

Просыпающаяся природа все же сумела меня как-то утешить, создать хотя бы относительное душевное равновесие.

И если Саня в тот май продолжал гневаться на меня за статью в „Нью-Йорк Таймс“, то, повторяю, у меня наступило некоторое умиротворение. Однако и тут, как уже бывало часто, снова случилось неожиданное, что вызвало резкий перелом в моем душевном состоянии,

В 20-х числах мая я встретилась с Вячеславом Сергеевичем Рогачевым, который не оставил намерения пытаться опубликовать мои мемуары.

Он сказал мне, что две мои главы читались в АПН, что они признаны литературно написанными, но что редактор мне все же нужен.

Я сразу попросила, чтобы редактора мне дали женщину и непременно русскую.

Заговорила с Вячеславом Сергеевичем о том, каким образом в „Нью-Йорк Таймс“ попала наша с Александром Исаевичем фотография. Он был удивлен: разве я не знаю, что она уже была напечатана на Западе?

— Где?

— В „Штерне“. Вы что, его не читали?

— Нет.

— Постараюсь достать его для Вас, — пообещал Рогачев.

Раз фото было в „Штерне“, значит, оно попало туда от Ирины Ивановны Щербак. Летом 1969-го года я выслала ей эту фотографию, менее всего предполагая, что посылаю ее для заграницы.

И вот однажды, когда я собралась возвращаться поездом из Москвы в Рязань, Рогачев подъехал на Казанский вокзал и привез мне ноябрьский номер журнала „Штерн“ за 1971 год.

Помню, читала его в поезде. И вдруг вычитала, что я „дочь еврейского торговца“! То, что я дочь торговца, а не юриста, как было в действительности, я уже „знала“ из „Литературной газеты“, которая в свое время перепечатала частично статью из „Штерна“. Теперь я „узнала“ еще, что я… еврейка! Не в том совсем дело, хорошо или плохо быть еврейкой! Важно, кто ты есть на самом деле, кем ты родился. Во мне и кровинки еврейской не было. Я родилась донской казачкой и, кроме русской, во мне текла только польская кровь (полькой была моя бабушка по маме).

…Как жаль, что я не знала об этой неправде, когда писала для „Нью-Йорк Таймс“! Я бы опровергла… А Саня, наверное, читал этот журнал и… промолчал, как промолчал вообще обо всем, что было на меня наговорено его тетей.

Где ж тут сохраниться моему душевному равновесию? От него не осталось и следа. Гнев — вот что я испытывала. И тем ужасней он был, что был бессильным…

С этим настроением я уехала в Рязань, с ним же вернулась в Москву, Навестила семью адвоката Рабиновича, ну и, конечно же, показала им журнал. Жена Петра Самойловича была преподавательницей немецкого языка. Просматривая журнал, она обратила мое внимание на то, чего я сама не заметила, забыв значение слова „бэрюмт“. Надпись под нашей с Александром Исаевичем фотографией гласила: „Писатель и его жена Наташа, 1969. Когда он должен был быть в Сибири, она его оставила; когда он стал знаменит, она к нему вернулась. Ирина о Наташе: Такие женщины — любовницы“.

Тут уж волосы встали дыбом не только у меня, но и у жены Рабиновича. У меня просто перехватило дыхание. Я ничего не могла вымолвить. Ужас обуял меня. Оказывается, не Светлова первая пришла на славу! Я подала ей в том пример!?

Боже мой! Ведь известность пришла к моему мужу лишь через 6 лет после нашего вторичного соединения! А наше столь плодотворное для Александра Исаевича „тихое житье“, в которое был создан наряду со многим другим сделавший его знаменитым „Один день Ивана Денисовича“, кануло в Лету. Журнал „Штерн“ с „любезной“ помощью Ирины Ивановны просто уничтожил меня.

Не может быть, чтобы Александр Исаевич не держал в руках журнал „Штерн“, чтобы не видел этой подписи под фотографией! Но он не посчитал необходимым защитить меня, честь мою, когда год назад давал развернутое интервью американским корреспондентам, возражал „Штерну“!? Все эти наговоры на меня были выгодны как ему, так и — особенно — Светловой! Меня, а не Светлову, посмели назвать „любовницей Солженицына“! Это было тем более отвратительно, что, перелистывая журнал, я обнаружила в нем мелькание нагих тел…

Мне необходимо было как-то выговориться, хотя бы просто для себя, а может быть…для предисловия к моей будущей книге? И я написала заметку:

По поводу статьи в журнале „Штерн“

(запоздалая реакция)

В ней был такой абзац:

„Журнал „Штерн“, наполненный непристойными снимками, посмел на своих страницах назвать жену Солженицына, которая после того как прожила в браке с ним лишь год, 10 лет оставалась ему верной, его „любовницей“…“

После соответствующих возражений журналу я заканчивала так:

„Читатели журнала „Штерн“, целиком принимающие его, смакующие голые тела мужчин (да еще с крестиками на груди!) и женщин! Пройдите мимо моих мемуаров! Вы ничего не поймете в них! Не почувствуете так, как в свое время мы чувствовали с мужем, как сейчас чувствую я. А потому вам читать их ни к чему!

Разве поймут меня женщины, бесстыдно выставляющие напоказ свои груди? Разве поймут меня те, кому не претит прославляемая на страницах „Штерн“ любовь втроем? Они назовут меня либо ханжой, либо дурочкой, не сумевшей воспользоваться жизнью! А я вот… не жалею!

Наша любовь была совсем-совсем другой! В ней было много романтики, которая ныне ушла в прошлое! Неужели совсем? Неужели всюду? Я не верю в это! Я не хочу, я не могу верить этому! Без романтики нет жизни! Нет любви! Есть одна только пошлость!“

Настроение мое было накалено до предела, когда 2 июня, как и намечено было, в „Борзовке“ появился Александр Исаевич.

Был хороший, теплый день. Я работала на огороде, когда, поднявшись от земли, увидела Саню с рюкзаком за спиной. Лицо его было мягко, приветливо. „Нельзя было быть миролюбивее, чем когда я приехал в этот раз“, — напишет мне он об этой нашей встрече, коря меня за то, что я была в тот день очень далека от миролюбия.

На мои упреки, что он не заступился за меня в том интервью, в котором отвечал журналу „Штерн“, он оправдывался так:

— Я не мог тогда за тебя заступиться. Был готов приказ о моей высылке. Мы боялись, что нас разлучат!

…А я должна была быть принесена в жертву? Очередной раз? Ах, да, ведь „любовь — это прежде всего жертва“, как написал мне Александр Исаевич в письме от 9 мая 1973 года. Значит, я должна терпеть и это!

Так и уехала я в тот день разгневанной.

Следующая наша встреча (числа 7 или 8 июня) протекала в несколько другой тональности. После того как я высказалась, я стала спокойнее, а он, по-видимому, все же призадумался над тем, что я ему говорила. Во всяком случае, к тому разговору он сам вернулся, хотя и весьма своеобразно:

— Тебя устроит… посмертная реабилитация? — спросил он меня. — Когда я умру, выйдет моя биография, и там о тебе будет сказано.

— Посмертная?.. — удивилась я. — Нет, не устроит. Раз ты отказываешься, я займусь своей реабилитацией сама.

Еще Александр Исаевич, даже с некоторым смущением, протянул мне ксерокопию заметки из швейцарской газеты „Нойе Цюрихер Цай-тунг“ от 14 мая. Он объяснил, что попросил своего швейцарского адвоката дать „Разъяснение“ в ответ на мою угрозу печатать главы своих мемуаров.

— Я сделал это сгоряча. Сейчас, может быть, не сделал бы… — сказал он. — Но раз уж дело сделано, теперь мой адвокат будет неукоснительно следить за тем, чтобы оно выполнялось.

Что же это было за „разъяснение“? Вот его русский перевод:

„Госпожа Наталья Решетовская, брак которой с Александром Солженицыным был расторгнут 15 марта, 9 марта 1973 года сообщила в „Нью-Йорк Таймс“, что она в близком будущем опубликует отдельные главы мемуаров. Это ее полное право. Но она не уполномочена опубликовывать письма, которые ей направлял Александр Солженицын, корреспонденцию, которую он вел с другими лицами или материалы из его литературного архива. Александр Солженицын не давал ей на это полномочий. Как автор, Александр Солженицын категорически запрещает, основываясь на действующих во всех культурных государствах законах авторского права и защиты личности, публикацию подобных писем и соответствующих материалов. Соблюдение этого запрета должно быть поддержано применением правовых норм. Издатели и газетные редакции, которым все-таки мемуары г-жи Решетовской, а также письма и литературные материалы Александра Солженицына, могут быть предложены, должны быть предупреждены, что Александр Солженицын этого не потерпит.

Цюрих, 2 мая 1973 г.“

„“.Солженицын этого не потерпит… Выраженьице!

Я подумала-подумала и несколько дней спустя написала швейцарскому адвокату Александра Исаевича:

„Уважаемый доктор Фриц Хееб!

Александр Исаевич Солженицын познакомил меня с тем „Разъяснением“, которое он сделал через Вас в газете „Нойе Цюрихер Цай-тун“ 14 мая 1973 года. Во избежание каких бы то ни было недоразумений в будущем, я убедительно прошу Вас прислать мне тексты тех статей законов об авторском праве и защите личности, на которых основывается данное Вами „Разъяснение“. Я прошу Вас об этом, чтобы руководствоваться соответствующими положениями при подготовке своих мемуаров к печати.

Не могу не выразить своего удивления по поводу того, что в такой культурной стране, как Швейцария, и в такой солидной газете, как „Нойе Цюрихер Цайтунг“, сделанное Вами „Разъяснение“ подано в малоприемлемой, с моей точки зрения, форме.

15 июня 1973 г.“

Мне на самом деле нужна была ясность: на что я имею юридическое право, на что — нет. Ведь теперь, когда мне оставалось надеяться только на себя в смысле своей реабилитации, становилось совершенно ясно, что мне необходимо публиковать свои мемуары. Я должна рассказать в них о жизни, которая забыта, которой для многих, да и для самого Александра Исаевича, как бы и не было вовсе…

Ответ от Фрица Хееба мне придет в конце июля и окажется весьма расплывчатым.

Таким образом, почва для публикации какой-то части моих мемуаров была подготовлена и морально, и юридически. На Западе даже подтверждено мое право на это! Тем лучше!

Знакомство с редактором издательства Агентства печати „Новости“ произошло у меня 18 июня. Был теплый солнечный день. Я готовила на балконе салат, ожидая АПНовцев, когда увидела перед собой Рогачева. На некотором расстоянии от него остановился полноватый мужчина среднего роста с портфелем в руках. Это был Константин Игоревич Семенов, которого Вячеслав Сергеевич представил мне как моего редактора.

Случилось не так, как мне хотелось. Редактором оказался мужчина, а не женщина, и русским, как позже выяснилось, он был только по отцу. Тогда я пожалела, что буду иметь дело с редактором-мужчиной, но позже поняла, что это к лучшему: мужчина мог служить как бы противовесом моей склонности к подчас излишнему выражению своих эмоций.

С Константином Игоревичем сразу же случились маленькие приключения. Сначала он споткнулся о порог, а потом провалился в еще не испробованном новом шезлонге. „Это Вы всегда так гостей встречаете?“ — спросил он совершенно спокойным раскатистым голосом, сидя прямо на земле. Произошло это под нашей раскидистой яблоней, в тени которой я подготовила место для беседы: складной низкий столик, шезлонг и два складных креслица.

Здесь мы и совещались. Разговор шел о прочитанных редактором главах, которые он посчитал „литературно написанными“, но требующими доработки. Потом — о содержании всей вещи, о ее рамках; о том, что уже написано, что — нет.

Мне же больше всего хотелось понять, почему АПН заинтересовалось моими мемуарами. Если они думают, что я намерена чернить своего героя, то ошибаются. Я хочу постараться просто воспроизвести нашу жизнь, показать ее такой, какой она была. Константин Игоревич весьма красноречиво уверял меня, что ничего другого от меня и не требуется. Интересна не только судьба Александра Исаевича, но и моя, вообще нашего поколения. Мало кто сохранил столько писем, как это сделала я. Эти письма — лучшие документы эпохи. Личность Солженицына интересует многих, а потому воспоминания его жены не могут не вызвать большого интереса.

Константину Игоревичу хотелось бы прочесть еще что-нибудь мое, кроме тех глав, что были напечатаны в „Вече“.

Пока я накрывала на стол на закрытой веранде, Семенов просмотрел не совсем еще законченное „Тихое житье“ и „Молодожены“. Нашел, что это тоже интересно, но поработать над этим следует еще.

За обеденным столом Константин Игоревич очень удивил меня рассказом, что учился у моего дяди Валентина Константиновича Туркина — брата моей мамы и отца Вероники! Он понял это, когда прочел в сноске к моей главе „Преддверие“, что моя двоюродная сестра Вероника — дочь Валентина Константиновича Туркина.

Став студентом Киноинститута сразу же после войны, Константин Игоревич даже бывал частенько у моего дядюшки дома, был выделен им из числа других студентов ВГИКа. Это происходило в то время, когда я училась в аспирантуре МГУ и тоже бывала у дяди. Возможно, мы когда-нибудь даже встретились там?

Константин Игоревич стал тут же вспоминать всевозможные высказывания кинодраматурга Туркина, его шутки во время лекций… Это неожиданное обстоятельство протянуло между нами какую-то ниточку, чуть-чуть породнило, вызвало у меня больше доверия.

Оба — и Константин Игоревич, и Вячеслав Сергеевич, — стали уговаривать меня подписать договор на издание книги. И… уговорили. Сдать рукопись Константин Игоревич предложил мне 18 ноября 73-го года. Это было бы символично: 18 ноября 1962 г. вышел „Один день Ивана Денисовича“! Всего… 5 месяцев? Это очень мало. Ведь о тюрьме у меня еще почти ничего не написано, да и многое другое незакончено. Сошлись на 6-ти месяцах. 18 декабря я должна сдать первый вариант рукописи. Дальше возможны доработки, исправления.

Прикинули общий возможный объем книги. Остановились на 14 печатных листах. Сколько я хочу получить за печатный лист? Я посчитала, что им лучше знать.

— А сколько заплатили Александру Исаевичу за печатный лист, когда публиковали „Ивана Денисовича“? — спросил Константин Игоревич.

— 300 рублей.

— Вот мы Вам столько и заплатим.

Речь зашла о названии. Я предложила скромное: „Записки жены“. Не понравилось.

— Вот и другое, — сказала я, — „Обгоняя время“.

И договор был подписан на книгу под этим заглавием.

Естественно, что с этого дня я с головой ушла в работу над книгой. Первое время с редактором виделась лишь изредка. То, что он говорил мне, а иногда и писал, не вызывало у меня настороженности, — более того, располагало к нему. У меня создалось впечатление, что он сумел воспринять мое отношение к моему герою. А может статься, оно было и его собственным отношением к Солженицыну, не противоречащим моему. Чтобы не быть голословной, приведу выдержки из письма Семенова, написанного мне после прочтения глав „Молодожены“ и „Тихое житье“:

„Дорогая Наталья Алексеевна!

Не только с интересом, но и с величайшим вниманием прочитал — уже с карандашом в руках — „Молодоженов“ и „Тихое житье“. В целом — процентов этак на 90 — впечатление мое осталось прежним, равноположительным, оптимистическим. Если я буду больше говорить о недоработках, то лишь потому, что удачи исправлять не нужно, а недоделки стоит. У Вас есть, безусловно, все, чтобы книга получилась: и хороший глаз, и умная память, которая сама отбирает из массы впечатлений то, что нужно, и умение объективно взглянуть на вещи, и то, что в старину называли „хорошим слогом““.

Однако Константин Игоревич тут же замечает, что из моего изложения должны уйти: дилетантство, разбросанность и… „нечеткость мышления автора в отдельных моментах“. Он предлагает мне нестрого придерживаться хронологии, группировать однородные дела (например, о здоровье), а не по несколько раз к ним возвращаться. В этом он видел композиционную четкость и, вероятно, был прав.

Константин Игоревич считал, что мое имя само по себе дает мне моральное право на описание различных событий, а потому „нет надобности в документировании каждой малости“.

Кроме того, Константин Игоревич сделал постраничные замечания, о которых в письме написал, что они делаются „не для того, чтобы им слепо следовать, а для того, чтобы дать толчок Вашему собственному более пристальному вниманию к этим местам рукописи. Если Вы с чем-то не будете соглашаться, — заверял он меня, — милости прошу спорить как заочно, так и очно или же просто игнорировать. Я слишком верю в Вашу светлую голову, чтобы не полагаться в таких случаях на Ваше безмерно лучшее знание описываемого, Ваш вкус и чутье. И вообще смотрите на меня, как всего лишь на представителя будущих читателей, которым, как и прочим категориям человеков, тоже свойственно заблуждаться“.

Из постраничных замечаний к „Тихому житью“ было, например, такое:

„Не забывайте, что необычность работы Александра Исаевича в эти годы состоит не только в затворничестве и „подпольности“, а в бескорыстности в самом высоком смысле этого слова. Адский труд с очень малой надеждой на то, что Александр Исаевич увидит его опубликованным при жизни; Четыре года уродов“ с почти ясной уверенностью, что „ребенок“ родится мертвым!»

Подчас Константин Игоревич высказывал свежие мысли, находил удачные формулировки, которые я охотно принимала. Так, например, он очень хорошо выразился о той роли, которую играли Зубовы для моего мужа в период «Тихого житья». Пока что, кроме меня, Зубовы были чуть ли не единственными читателями всего того, что было написано Александром Исаевичем в ссылке, которую они с ним разделили. Они, как выразился Семенов, «заменяли Александру Исаевичупрактически все остальное человечество, до которого, еще неизвестно, дойдет ли, не дойдет ли голос писателя». Отсюда — такая тяга к переписке с ними, потребность делиться всем и вся. Даже о «Шарашке» он изредка писал им, зашифровывая ее под «Семью Тибо», которую он якобы медленно и внимательно читает.

Советы, которые давал мне Константин Игоревич, свидетельствовали о богатом редакторском опыте и несомненном редакторском таланте. Но особенно важным и успокаивающим было то, что на том этапе работы над книгой я ощущала его как своего союзника. А потому обидно было, что «вечевцы» не допускали мысли, что редактирование может не быть тенденциозным, направленным против Александра Исаевича. Я же, казалось, убеждалась все больше, что они были неправы. Совесть моя была спокойна, и я увлеченно работала то на даче, то в Рязани, а то и в Москве, живя по несколько дней у Веры Ивановны Винницкой.

В августе, уступив «Борзовку» Александру Исаевичу, я жила в Рязани. Писала. Но и недостатка впечатлений у меня не было. В середине месяца ко мне впервые в Рязань приехал редактор. Приехал он вместе с Вячеславом Сергеевичем, который в тот же день уехал, а Константин Игоревич на 2–3 дня устроился в гостинице.

Вячеслава Сергеевича интересовали фотографии, которые могли бы послужить иллюстрациями к будущей книге. Втроем просмотрели мою коллекцию, отобрали то, что показалось подходящим. Рогачев взял с собой несколько готовых снимков, с которых предполагалось сделать репродукции, несколько негативов. Константину Игоревичу казалось почему-то, что Вячеслав Сергеевич чересчур торопится с фотографиями. Но, как покажет будущее, даже при такой предусмотрительности Рогачева, не все окажется с фотографиями ладно, ибо никакого специального художественного редактора, о котором говорил Константин Игоревич, выделено нам не будет (разве что для обложки русского издания).

Работали с К. И. Семеновым мы у меня дома. Я ежедневно ездила за ним в гостиницу в Солотчу и отвозила его туда вечерами.

Познакомившись со всем мною написанным, с перепечатанными материалами из многочисленных папок и вообще со всем моим архивным «хозяйством», Константин Игоревич сказал мне, что если в ГБ Солженицыным занимаются даже 30 человек, то я — одна — сделала больше их всех вместе взятых. То была, конечно, шутка, но сделанное мною весьма оценено им.

Стиль работы у нас выработался такой: прочитав мною написанное, причем довольно большой кусок, Константин Игоревич наговаривал свои соображения на магнитофон, чтобы мне не нужно было их записывать и чтобы я смогла слушать их в его отсутствие. При этом он много курил и очень, очень много говорил на самые различные темы. Для него это было своеобразным отдыхом от работы. Мне же это было чаще всего лишним, несмотря на занимательность его рассказов. Я была слишком уперта в свою тему, чтобы со вниманием воспринимать то, что к ней отношения не имело. Порой я только делала вид, что слушаю. Интерес вызывали у меня только его рассказы о моем дядюшке (его учителе), кстати приводимые стихи, коих он много знал наизусть. В знаниях и в эрудиции ему отказать было нельзя.

В числе прочего я дала Константину Игоревичу прочесть мое «Забытое». Он нашел, что фактически оно является конспектом почти всей моей будущей книги, исключая период, когда мой муж стал известен.

Мы с редактором наметили количество и названия глав, коих оказалось одиннадцать. Я не могла не оценить некоторые его подсказки при подборе названий: «Московская прописка», «Марфино и Маврино», «Иван Денисович на воле», «Тема или талант?». Жалею лишь, что приняла его заглавие для самой последней главы — «Перекрестки».

В тот приезд Константина Игоревича мы работали в основном над военными главами. Я сама понимала, что у меня написано слишком много о военном времени (целая самостоятельная книга!), а потому прислушивалась к совету Константина Игоревича в отношении Таисии Захаровны — Саниной мамы. Он написал мне буквально следующее: «Об истории гибели Таисии Захаровны нужно писать очень мало, очень осторожно, сконцентрировав все в одном абзаце». И объяснял это тем, что это может быть неправильно истолковано «каким-нибудь Дитрихом Штейнером». Он имел в виду ав- | тора той отвратительной статьи в журнале «Штерн». И уж, конечно, не подозревал, что роль Дитриха Штейнера возьмет на себя сам Александр Исаевич.

Нашу совместную с редактором работу в тот раз прервало одно непредвиденное событие. Незадолго до обеда, где-то часа в два, я вышла на звонок в дверь. Вошел незнакомый мужчина в черной одежде с малорасполагающим лицом. Он спросил, я ли Решетовскоя Наталья Алексеевна. Получив утвердительный ответ, пришедший сказал мне, что меня вызывает к себе представитель КГБ, приехавший из Москвы. Ему велено тотчас же доставить меня к нему, машина ждет во дворе. Мне ничего не оставалось, как согласиться. Попросила немного подождать.

Вернувшись в комнату, где мы работали с Константином Игоревичем, я сказала ему о непредвиденном «приглашении».

— И часто к Вам обращаются? — спросил он.

— В первый раз.

На черной «Волге» меня доставили в гостиницу. Препровождавший поднял меня в лифте на какой-то этаж и подвел к номеру, который оказался номером «люкс». Дверь открыл очень интеллигентного вида мужчина средних лет, в очках, больше похожих на пенсне. Он был в штатском. Пригласил зайти в одну из комнат. Усадил в кресло и сообщил, что органам Государственной Безопасности стало известно, что у Солженицына есть книга «Архипелаг ГУЛАГ», что в связи с этим допрашивались люди в Ленинграде и что они показали на меня: будто бы у меня хранится рукопись «Архипа» — а не «Архипелага»! — глядя при этом на меня очень многозначительно.

Под названием «Архип» был засекречен нами «Архипелаг ГУЛАГ». Так называли его те немногие, кто о нем знал.

«Архип»… Ленинград… Невольно сразу подумалось о Воронян-ской, жившей в Ленинграде и в свое время вместе со мной печатавшей эту рукопись и называвшей ее, как и мы с мужем, «Архипом».

Мне стало ясно, что меня не шантажируют, что об «Архипелаге» действительно узнал КГБ. Значит, бессмысленно было отвечать так, как я имела обыкновение это делать, когда у меня спрашивали даже близкие мне люди, что это за «Архипелаг ГУЛАГ»: это общее название всего того, что написано Александром Исаевичем о лагерях. Кстати, в одну из наших встреч Александр Исаевич сказал мне, что фактически существование «Архипелага» уже не является, собственно, тайной. И все же то, что Госбезопасности известно об «Архипелаге», явилось для меня ударом. Если теперь станет известно полностью и его содержание — за этим может последовать все что угодно, и уж во всяком случае мне не избежать полной, окончательной разлуки с Александром Исаевичем, с мыслью о которой я все еще никак не могла примириться.

Представитель КГБ спрашивает меня, в чем содержание «Архипелага». Даже если бы я печатала его не пять с половиной лет назад, а полгода, содержание этой книги не перескажешь!..

— Но это действительно страшное произведение? — спрашивает меня московский представитель. — У нас есть такие сведения.

Вместо ответа я расплакалась. Ведь муж всегда считал, что «Архип» — это его голова!

Взяла себя в руки. Слезами не поможешь…

— Вот Вы говорите, что печатали «Архипелаг». А Вы понимаете, что можете понести за это ответственность? — продолжил представитель КГБ.

— Я ничего не боюсь. После того, как потеряла в жизни главное.

Мой собеседник сказал, что он в курсе всего, что читал все мои судебные речи и что они произвели на него очень сильное впечатление.

Снова вернулись к содержанию «Архипа».

— Так все-таки о чем он?..

Я сказала, что это произведение о лагерях. В нем — все, что было известно Александру Исаевичу о лагерях.

— Но он при жизни не собирался его печатать. Называл даже срок — через 30 лет. А кроме того, — пытаюсь защитить Александра Исаевича, — он считает «Архипелаг ГУЛАГ» лишь опытом художественного исследования. Это стоит даже в подзаголовке!

Представителя КГБ интересует, действительно ли рукопись находится у меня.

Тут я предложила ему немедленно ехать'Ко мне домой.

— Я открою Вам все мои «тайники» и Вы убедитесь, что у меня ее нет.

— Да что там тайники… — недоверчиво возразил мой собеседник. — У Вас есть земля…

— Земля? Да в ней ничего нельзя хранить. Каждую весну ее всю заливает во время паводка.

Меня спросили, знает ли кто-нибудь об этом вызове в КГБ. Я ответила, что поставила в известность моего редактора, который как раз приехал ко мне сюда в связи с работой над моей книгой.

Мой собеседник невольно выразил досаду, но тут же разрешил позвонить домой и сказать, что я скоро буду.

В отношении того, что готовится моя книга, представитель КГБ проявил полную осведомленность.

…Господи! Вот я и разведена со своим мужем! И все равно с меня не спускают глаз! Почувствовала себя будто в стеклянной клетке. И это чувство родилось во мне даже независимо от того, что, как заметил и сказал мне позже один рязанский знакомый, за моим домом в Рязани в то время велось непрерывное наблюдение.

Когда я вернулась домой, редактор признался мне, что запомнил номер машины, на которой меня увезли, когда машина проезжала мимо окна: «На всякий случай!»

А мне было в какой-то степени даже приятно, что есть человек, который волей-неволей оказался свидетелем только что случившегося, а потому, естественно, я могла с ним поделиться и тем, о чем был разговор. Это было тем более приятно, что я никому, даже Александру Исаевичу, не собиралась рассказывать об этом, хотя с меня не только не была взята расписка, но даже и устной просьбы о неразглашении не последовало.

Во второй раз моя работа с редактором была прервана по весьма грустному, но неизбежному поводу. Я вынуждена была перевозить двух своих тетей в пансионат для престарелых людей,

Константина Игоревича оставила вдвоем с магнитофоном да с сотнями страниц моей «Войны». Когда я, вернувшись, прослушала все, что наговорил на магнитную ленту Константин Игоревич, то вполне отдала ему должное. Советы его были, как всегда, умными, дельными и доброжелательными не только по отношению ко мне, что для моего редактора было, скажем, естественным, но и по отношению к Александру Исаевичу, что для сотрудника АПН вовсе не могло быть само собой разумеющимся. Я лишний раз убедилась, что Константин Игоревич был полнейшим моим союзником. Я встретила его понимание даже там, где меньше всего, казалось, могла ждать. Например, рассматривая вопрос о «виновности» Солженицына, Константин Игоревич сказал следующее: «Конечно, Саня не был виноват. Он был осужден совершенно несправедливо. Их переписка, их разговоры с Виткевичем были мальчишеством и никакой опасности для государства не представляли. Серьезно говорить об антисоветизме Солженицына в то время нельзя. Просто было такое время, вот их и арестовали!»

Я так расхваливала автомобильный маршрут из Рязани в «Бор-зовку», что Константин Игоревич соблазнился и предложил мне себя в компаньоны. Но не для того, однако, чтобы заехать в «Борзовку», ибо там 18 августа меня должен был ждать Александр Исаевич,

Так и было сделано. Погода нам благоприятствовала, и потому путешествие удалось. Проезжая «Борзовку», чтобы отвезти Константина Игоревича на станцию «Нара», я сказала своему спутнику, что, несмотря ни на что, свидания с Александром Исаевичем для меня всегда праздники и что такое праздничное настроение я ощущаю и сейчас.

Каково же было мое недоумение, мое разочарование, когда, приехав в «Борзовку», я нашла там вместо самого Александра Исаевича два письма от него, помеченные 16-м августа, да заявление в правление дачного кооператива с просьбой переписать дачу на меня.

Казалось бы, вот она, фактическая реализация оговоренного условия нашего добровольного развода! Но я не только не ощутила никакой радости, но, напротив, в сердце закралась тревога, которую никак уж не могли рассеять Санины письма.

Так я прожила в «Борз о в ке» до последних чисел августа. Чтобы не пропустить какие-нибудь события, если они произойдут, систематически слушала западное радио. Поначалу ничего тревожного не было. Потом услышала, что дал пресс-конференцию по международным вопросам академик Сахаров и что на нее отозвались 40 наших академиков, послав в «Правду*- письмо, осуждающее поведение Сахарова. Еще позже услышала, что 27 августа начались заседания городского суда по делу В. Красина и П. Якира. Но имени Солженицына в западных передачах пока не произносилось.

Все это время я усилено работала над тюремно-лагерными главами.

Наконец, 29 августа я услышала по западному радио об интервью, которое дал Солженицын корреспондентам газет „Ассошайтед Пресс“ и „Монд“. Тон интервью испугал меня. Передали, что корреспондент „Ассошайтед Пресс“ сказал, что в сравнении с прошлым интервью весны 1972 года Солженицын выражался более остро, даже саркастически. Приводились выдержки. Так, было о письмах с угрозами… О том, что его предупреждали о возможности покушения на его жизнь в форме автомобильной катастрофы. То и другое он связывал с КГБ, заявив, что „..Гни один волос~с“ Иоей головы или с головы любого члена моей семьи не может упасть без ведома или одобрения КГБ».

Но говорил он не только о себе. Коснулся и общих вопросов. Заявил, что свобода личности терпит в Советском Союзе урон. Здесь было и о Сахарове, и о процессе Якира и Красина, и о непреклонности генерала Григоренко…

Солженицын заявил, что в случае его смерти, его исчезновения или лишения свободы сразу же вступит в силу его литературное завещание и начнет публиковаться основная часть его трудов, от опубликования которых он воздерживался все эти годы.

Можно себе представить, как встревожило меня всё это и с каким трепетом и нетерпением ждала я приезда Александра Исаевича в «Бор-зовку». Но до 1 сентября оставалось еще два дня. Очень хотелось поделиться с кем-нибудь понимающим своими тревогами. И я поехала на дачу к Кобозевым (они снимали ее в Узком, тогда еще не вошедшем в территорию Москвы). Николай Иванович был плох, никого не принимал, но для меня, как всегда в последнее время, было сделано исключение.

Рассказав обо всем Николаю Ивановичу, я, возомнившая, что, заключив договор на книгу с АПН, приобрела некоторую силу, спросила его:

— Николай Иванович, подскажите мне, как примирить Александра Исаевича с государством?..

— Боюсь, что это уже невозможно, — грустно ответил мне Кобозев.

Однако эта мысль меня не оставляла. А вдруг смогу?

Наступил сентябрь. Дни шли, а Александра Исаевича все не было.

Он не приехал в «Борзовку» ни в один из обещанных дней с 1 по 5 сентября. Не приехал и 6-го. Я больше ждать не могла, уехала в Рязань. Уехала вовремя. Дома меня ждало известие о плохом состоянии тети Нины. В последний раз проведывала ее в интернате для престарелых. 9-го она умерла, 11-го ее похоронили на небольшом погосте среди степи. Сообщила об этом Сане телеграммой. Ведь ушла из жизни та тетя Нина, которая в самые тяжелые лагерные годы скрупулезно собирала и каждый месяц отправляла ему посылки со всем, что он заказывал, учитывая его прихоти и капризы, а порой и балуя своими вкусностями. «Вы заботитесь обо мне как родная мать»2, — написал он ей после получения очередной посылки. Даже в ссылку, где Саня имел зарплату и способен был сам себя прокормить, тетя Нина, вопреки его запретам, хоть ко дню рождения, но посылала свои пирожки и домашнее печенье.

Позвонил мне Саня 15 сентября. Сказал, что мою телеграмму с сообщением о тети Нининой смерти он получил только накануне: его не было в Москве. А в день кончины тети Нины он был в «Борзовке», где рассчитывал меня встретить, так как предупредил об этом l-ro сентября телеграммой, что на несколько дней задерживается. Спросил, получила ли я телеграмму. Нет, не получила. Согласился увидеться в «Борзовке» в предложенные мною в записке дни, то есть в 20-х числах сентября.

На сердце стало немного спокойнее. Можно было сосредоточиться только на работе над книгой и пока больше ни о чем не думать.

Очень кстати пришелся в те дни совершенно неожиданный для меня приезд Ильи Соломина — в прошлом того сержанта, который возил меня весной 1944-го года на фронт. Его приезд был тем приятнее, что ко мне приехал мой «персонаж» и, главное, свидетель двух очень важных моментов в жизни моего мужа: окружения в ночь с 27 на 28 января 1945 года в Восточной Пруссии и его ареста 9 февраля 1945 года. В результате я взяла у Ильи самое настоящее интервью, заставив его все наговорить мне на магнитофон.

Очень сожалею, что при сокращении моей книги вся история с окружением была изъята. Сожалею тем более, что это дало возможность в будущем толковать то самое окружение ложно3.

Илья поделился со мной своей недавней обидой на Саню. Будучи в Москве (Соломин жил в Одессе), он как-то ему позвонил и попросил о встрече. Но Саня, полагавший, что Илья был втянут Вероникой4 в сотрудничество с одним из авторов «американской» биографии Солженицына, будучи недоволен в связи с этим и самой Вероникой, сказал ему, что вряд ли им теперь нужно видеться.

После того как я только что услышала от Ильи, как он спас по приказу комбата Солженицына технику во время окружения, как уничтожил после ареста Солженицына собранную им компрометирующую литературу, отказ Сани увидеться с Соломиным выглядел особенно диким и неоправданным. Я пообещала Илье, что при случае скажу Сане о нем и о том, что Илья с «американским биографом» даже не виделся, хотя муж Вероники и хотел этого.

Рассталась с Рязанью и с работой над тюремными главами 22-го сентября. Поехала в «Борз'овку» с надеждой застать там Саню.

Я уже знала о том страшном, что случилось за это время: ГБ не просто напало на след «Архипелага…» — он был уже у них. Западное радио передало заявление, которое по этому поводу сделал Александр Исаевич еще 5-го сентября. Его напечатала вся мировая пресса. В нем он сообщал об изъятии «Архипелага ГУЛАГа» — «многотомного исследования о советских лагерях» — и о том, что он опасается преследования тех, кто давал ему материал, что место хранения указала Во-ронянская2, «которую допрашивали в КГБ непрерывно 5 суток и что, вернувшись домой, она повесилась».

…Еще одна жертва на Солженицынском пути! Правда, я не знала тогда, что Воронянская стала жертвой своего собственного поведения, что она не выполнила просьбу-наказ Александра Исаевича уничтожить тот экземпляр «Архипелага…», который был у нее, что в ее дневнике было даже указано место его хранения. И дело было, собственно, не в допросе, сколько бы он ни длился, а в том, что Воронянская не была настоящим конспиратором, в чем мы с мужем и раньше убеждались не раз. А теперь она посчитала себя Иудой, предавшей своего кумира, и… не смогла с этим жить.

Именно этим — изъятием органами КГБ «Архипа» — объяснила я себе все странности поведения Александра Исаевича: он перевез на дачу кое-что из мебели, посуду, вещи, в их числе проигрыватель «Тайга» и радиоприемник «Мелодия». Предвидит возможные осложнения в своей жизни? Или просто не нужны ему? И все лишнее — в «Борзовку»!?

Чтобы говорить свободно, мы пошли с Саней в нашу березовую рощу. Разговор, естественно, начался с «Архипелага…». Мы оба жалели Елизавету Денисовну Воронянскую, хотя она сама была причиной собственной гибели. Именно в этот раз Александр Исаевич рассказал мне, что Елизавета Денисовна не выполнила его требования об уничтожении того экземпляра рукописи «Архипелага…», который когда-то получила от него. Однако ее мученическая смерть как бы смыла ее вину. «Архипелаг…» она хранила у Самутина, где он и был изъят. Александр Исаевич рассказал мне, что Самутина допрашивали, но что пока с ним гебисты очень вежливы и что в случае чего он готов Самутина защитить! Рассказывал Александр Исаевич и о том, что у Воронянской был найден дневник, в котором, в частности, она описала нашу совместную работу по печатанью «Архипелага…» весной 1968-го года в «Борзов — ке» и что это, таким образом, теперь уже не является секретом.

Тем поразительней и неправдоподобней звучит для меня текст того, что дано в «Теленке…» на стр. 332 в скобках (эти мне Солженицынские скобки!), где автор высказывает оскорбительное для меня подозрение, что я АПНовцам рассказала о нашей работе весны 1968 года. (???)

Разговора нашего во всей его последовательности я передать не могу. Мои подробные дневниковые записи давно, в связи с нашей драмой, прервались и велись редким пунктиром. Но наброски этого разговора у меня остались.

Возможно, я была не совсем права, когда стала упрекать Саню в излишней резкости его выступлений, даже истеричности («ни один волос с моей головы…» и пр.). Но я не была достаточно информирована, и еще я очень за него боялась. Я считала, что у него нет достаточных оснований приписывать «бандитские» письма КГБ. Напомнила ему, как у его деда, без всякого КГБ, когда-то простым шантажом выудили большую сумму денег. Я знала об этом от самого Александра Исаевича, и он отнюдь не обвинял в этом ЧК… А он так обостряет обстановку. Донельзя.

Александр Исаевич отвечал уклончиво. Он не собирался, как я поняла позже, быть со мною откровенным во всем, хотя от меня (по инерции ли) требовал полной откровенности. Так, рассказав мне, что у всех вызывавшихся в КГБ в связи с «Архипелагом…» брали подписку о неразглашении, проинструктировал: «Если тебя вызовут и дадут подписать такую расписку, ты должна ответить, что ты никому ничего не скажешь, но Александру Исаевичу Солженицыну скажешь немедленно».

— И не подумаю, — быстро ответила я.

— Как так? Но если тебя вызовут, ты мне об этом скажешь?

— Нет. Неужели ты не понимаешь, что потерял на это право? (Знать бы ему, что меня уже вызывали и никакой расписки не потребовали),

Александр Исаевич, по-видимому, был крайне удивлен таким поворотом дела. Он полагал, что развод со мною — не отречение, а так, пустяки! А может, истолковал иначе: значит, она заодно с ними! Ведь в последнее время у Солженицына моральная сторона в отношениях с людьми переместилась на дальний план (Кто не с нами- тот против нас!), а то и вообще ушла из поля зрения. Даже меня он подозревал в том, что я из каких-то деловых соображений противлюсь разводу!

Боюсь, впрочем, что в данном случае моя принципиальность в конечном итоге пошла мне же во вред. Расскажи я Сане о вызове меня к московскому представителю КГБ да еще о том, что этому представителю было явно досадно, что о вызове знает мой редактор, — возможно, Александр Исаевич не связал бы крепкой цепью АПН и ГБ, не писал бы их в будущем через черточку, не счел бы меня, сотрудничающую с АПН, представительницей ГБ.

Одним словом, я допускаю, что Александр Исаевич сделал ложное предположение: ага! она заодно с ними! Это, пожалуй, был единственный неприятный момент в той нашей (предпоследней!) встрече. А в общем разговор был в тот раз вполне благожелательным, дружеским. Не было ни обидных выражений, ни резких упреков. Я даже обратилась к Александру Исаевичу с просьбой не называть меня бывшей женой, а называть первой женой. Согласился. Обещал.

Рассказала о похоронах тети Нины, о приезде Ильи Соломина и о том, что он в обиде на своего бывшего командира, который отказал ему во встрече. Объяснила, что Илья никакой информации «американскому биографу» Солженицына не давал, даже с ним не виделся.

Тут Александр Исаевич сослался на то, что этому «биографу» стало известно одно обстоятельство, сопутствовавшее аресту Солженицына в феврале 45-го года, которое было известно только Илье.(Среди книг Солженицын хранил и «Mein Kampf» Гитлера). Саня не решился назвать мне это обстоятельство (даже сейчас он вспоминал с содроганием, какие книги в качестве трофеев были у него в то время!). Но я пришла ему на помощь и подсказала, что он имел в виду. Значит, об этом Илья имел неосторожность сказать Веронике, а та уже передала дальше. (Кстати, в биографию американскую это не вошло, удалось остановить!)

Я напомнила Александру Исаевичу о героическом поведении Ильи Соломина во время его, Александра Исаевича, ареста (сначала Илья спрятал, а потом сжег все возимые Солженицыным книги4) и во время окружения их части: именно Соломин обеспечил капитану Солженицыну спасение боевой техники — то, что было отмечено как его собственная заслуга и в боевой характеристике, и в реабилитационном свидетельстве!

Саня попросил меня извиниться от его имени перед Соломиным.

Заговорили о том, что может ожидать Александра Исаевича в будущем.

— Рано или поздно я все равно должен буду загудеть, — сказал он.

Наша с Саней в тот день взаимная неоткровенность, особенно сокрытие им от меня того, что он уже распорядился о печатании «Архипелага…», привела, я бы сказала, в конечном итоге к катастрофическим для меня последствиям.

Мой мозг стал лихорадочно работать: как убедить Саню не совершать этого безумного поступка? Конечно, я думала не только о нем, рискующим своею головою, не только о тех, кто давал ему свои «показания», — я думала и о себе, о нашей неминуемой разлуке, если «Архипелаг…» будет опубликован.

На следующий же день, встретившись с редактором, я попросила его помочь мне поговорить с кем-нибудь из ответственных работников отдела культуры ЦК. Я хотела протянуть ту ниточку, которая завязалась у меня на значительно более низком уровне — в Рязанском обкоме еще в декабре 1966 года. Как тогда я говорила о том, что во многом неверно повели себя в отношении Солженицына партийные деятели, так и теперь скажу… Ведь ему, как писателю, просто дышать не дали здесь, у себя на родине. Как можно было козырять его «Пиром победителей»? Как можно было запретить печатание «Ракового корпуса»? И к чему хорошему это привело? Как можно так злить человека? Совершенно необходимо смягчить его! Хоть в чем-то пойти ему навстречу! Может, это остановит его, и он не станет публиковать «Архипелаг ГУЛАГ»?

Видя меня в чрезвычайно возбужденном состоянии и, я смею так думать, по-человечески жалея Солженицына, да и, будучи работником АПН, не желая выхода «Архипелага…», Константин Игоревич обещал постараться помочь мне увидеться с авторитетным лицом из ЦК. Если же это не удастся, то, во всяком случае, самому поговорить с хорошо знакомым ему сотрудником ЦК.

Семенов сдержал слово. На следующий день мы встретились с ним снова. Работник ЦК сказал ему, что, возможно, я в чем-то и права, что «Раковый корпус» в принципе можно было бы напечатать. Однако разговор со мной ничего не решает, а с Солженицыным разговаривать невозможно: он сразу же абсолютно все придаст гласности. Я стала заверять Константина Игоревича, что на этот раз такое не случится: я специально попрошу об этом Александра Исаевича. В общем, мы с ним решили, что я могу с Александром Исаевичем предварительно поговорить.

Воодушевленная таким оборотом дела, я зашла в первую же телефонную будку и, подражая самому Солженицыну, который, в конце 1965-го звоня японскому корреспонденту, сказал: «Ну, звонок Иннокентия’…», — пошутила сама с собой точно так же: «Звонок Иннокентия…» 1

Александр Исаевич оказался в эту минуту недалеко от телефона, мне его позвали, и я попросила его о свидании: «Очень нужно…» Он согласился и дал мне понять, что местом свидания будет Казанский вокзал, где мы обычно встречались, уезжая в Рязань. Завтра. Указал время.

Как я потом прочла в «Теленке…», Александр Исаевич на следующий день после нашей с ним встречи в «Борзовке» был занят обдумыванием того, какой шаг сделает в отношении его государство:

«Должны ж они искать — не как отомстить мне когда-нибудь потом, но как остановить эту книгу прежде ее появления?1»

Он подозревал своих «врагов» в разнообразных кознях. Одной из очень вероятных считал «личное опорочение (уголовное, бытовое) — с тем, чтобы обездоверить его показания2». И лишь под большим вопросом допускал возможность, что с ним пойдут на переговоры…

При таком психологическом его настрое приходится ли удивляться, что наше с ним последнее на родине и, вероятно, последнее в жизни свидание было воспринято им не как свидание двух (его и меня), а как свидание Солженицына-ТЕЛЕНКА с ДУБОМ. Я была воспринята им как «веточка» этого ДУБА, как пешка, исполняющая чужую волю. Александру Исаевичу и в голову не пришло, что я имела наивность возомнить себя не пешкой, а какой-то более крупной фигурой, ищущей путь его спасения. Как в наших судах «ответчицей», сопротивлявшейся разводу, он считал не меня, а то ли Государство, то ли КГБ (одним словом, ДУБ!), так и здесь он не увидел во мне человека, избравшего в искреннем порыве кажущийся возможным путь его спасения.

Мы встретились в зале, где расположены кассы на электрички, а также на рязанский электропоезд. Я сразу же сказала Александру Исаевичу, что разговор предстоит очень серьезный, и попросила дать мне слово, что он останется сугубо между нами. И Александр Исаевич пообещал мне это. Разговаривать предложил не там, где встретились (во всех стенах ему всегда мерещились микрофоны!), а вывел меня на перрон. Он сам выбрал место для разговора: повел меня к тем платформам, от которых отходят и к которым прибывают дальние поезда. Выбрал вторую платформу — следующую после той, которая непосредственно примыкает к вытянутому зданию вокзала. Поездов не было ни по одну, ни по другую сторону платформы. Все пространство великолепно просматривалось, и потому мы разговаривали совершенно свободно, раскованно.

Я снова повторила свои доводы против публикации на Западе «Архипелага», добавив аргумент, что это окончательно закроет возможность печатания на родине других его вещей, в то время как при нынешних обстоятельствах их опубликование не так уж безнадежно. Спросила, как он отнесется, если ему предложат напечатать «Раковый корпус».

— Ну и пусть печатают! — ответил он.

— А ты придешь в редакцию или издательство, если пригласят?

— А там будет сидеть некто в штатском? Путь печатают так! Да. Впрочем, «Раковый…» так разошелся, что уж и смысл печатать не тот…

Таким образом, особенной заинтересованности в публикации у нас «Ракового корпуса» я у Александра Исаевича не почувствовала. Я поняла, что разговор наш с ним не оправдал моих надежд, что я переоценила свои возможности, что я не в состоянии повлиять на Санину судьбу.

Заговорили на другие темы. Александр Исаевич попросил меня написать завещание о наследовании нашего дачного участка его детьми. Я ответила, что прежде должна увидеть, узнать тех, кому буду завещать «Борзовку». Но в зимнее время это невозможно… Будем ждать весну!

Еще я сказала Сане, что оставила ему на дачке нервное письмо, попросила не придавать ему особого значения. Получила согласие.

В какой-то миг я попросила Саню поцеловать меня. Он наклонился и поцеловал. А, расставаясь при входе в метро, поцеловал мне руку. В последний раз…

Я ничего не написала бы об этой встрече, учитывая конфиденциальный характер главной части нашего разговора, если бы… если бы о ней не написал прежде того сам Александр Исаевич в своем «Теленке», исказив весь характерце и сделав ни на чем не основанные далеко идущие выводы.

В «Теленке» Александр Исаевич пишет, что по свежим следам перенес наш с ним разговор на бумагу: «Моя запись — в первый же час после разговора, еще вся кожа обожжена2».

Этой записью он воспользуется через два с лишним месяца, когда сядет в декабре писать третье дополнение к «Теленку». Однако писательская фантазия унесет его далеко от этой записи. Поможет ему и то, что к этому времени он разорвет со мной всякие отношения.

Строго говоря, даже по элементарным этическим понятиям Александр Исаевич не должен был описывать наш разговор: ведь он дал мне слово, что разговор останется между нами! Но, по-видимому, уж очень заманчивым показалось ему придать эффектный конец своему бою — бою ТЕЛЕНКА с ДУБОМ. Выход из боя Сахарова — эффектен! На него было совершено покушение. А выход из боя Солженицына чем будет примечателен? Неужели только пуском в Самиздат дополнительных глав к роману «В круге первом»? Нет, этого слишком мало.

А тут в руки так и просится эффектнейший конец — представить читателям свою бывшую жену, которая придет к нему «твердым шагом по перрону, законно вступая из области личной в область общественную, в эту книгу3», вестницей Госбезопасности!

Разве могло остановить Солженицына то, что переносить на страницы книги конфиденциальный разговор непорядочно? Несовместимо с репутацией честного человека? Куда уж там с этим считаться! Тем более, что ему в голову пришла «гениальная» идея: как сделать, чтобы никому просто не пришло в голову осудить его за это. Вспомним знаменитую Солженицынскую формулу: «Как угодно лживо, но — связно!», поданную в «Архипелаге» в качестве рецепта для подследственных! Вот и выход! Маленькая ложь — не в счет! Так для чего же она нужна в данном случае?

Читатель не может не понять, что приводимый на страницах «Теленка» наш разговор не мог не быть конфиденциальным. Следовательно, надо объяснить, почему Солженицын поведал его читателям! И он придумывает, что не просто дал согласие вести со мной конфиденциальный разговор, но облек свое согласие и обещание никому ничего не рассказывать в хитроумную фразу, якобы мне сказанную: «Разговор не выйдет за пределы этого перрона4». Как же это понимать? Оказывается, мы с ним гуляли по перрону «под киносъемку и магнитную запись5», и, следовательно, тайна нашего с ним разговора все равно не соблюдена.

А все-таки ложь связной сделать трудно. Даже такому изворотливому и умнейшему человеку, как Солженицын! Издававшие его «Теленка» не заметили, что несколькими страницами раньше (а нашему разговору, нашим «ПЕРЕГОВОРАМ» отведено ни много ни мало — целых шесть страниц; есть где запутаться!) Александр Исаевич написал, что он «всем охватом спины6» (нечего сказать, серьезное доказательство!) чувствовал, что нас с параллельных перронов «фотографируют или подслушивают». Таким образом, по ходу повествования вот это предположительное «или» превратилось в утвердительное «и», а фотографов сменили кинооператоры!

Но кто привел тех или других сюда? Я??? Но ведь не я, а сам Александр Исаевич выбрал место для нашего разговора! Значит, именно он и подстроил все это: магнитную запись, фотографирование, киносъемку!? Однако я не страдаю манией преследования и не склонна в это верить. Я прекрасно понимаю, что все это выдумано Александрам Исаевичем, чтобы поразить воображение своих читателей. Вот и все.

…Что стало с Солженицыным! Не сменой бумажки (вместо брачного свидетельства со мной — брачное свидетельство со Светловой), а сменой своих моральных принципов, поступками своими показал Александр Исаевич, что он больше не мой муж.

Своего мужа я не имела оснований стыдиться, а такого, каким он стал, стыдилась бы. Мой муж так бы не поступил! Мой муж переписывал заново или не посылал вовсе писем, в которых я находила допущенные им бестактности. Мой муж не поведал бы миру конфиденциального разговора!

Меня могло бы насторожить то, что политические деятели воздерживались вступать с Солженицыным в устные или письменные переговоры из-за его невоздержанности, из-за его не способности держать что-либо в секрете, кроме того, что представляло опасность для него самого. Однако я еще раз поверила Александру Исаевичу и еще раз за это жестоко поплатилась.

Потерпев очередную неудачу, я сразу же уехала в Рязань, где снова ушла с головой в работу над книгой.

Поведение Сани в отношении меня никак не сказывалось на тоне, которым я писала о нем. А влияло ли оно на его собственное творчество? Нет. Более того: оно находилось с ним в полном противоречии, о чем я могу судить сейчас, когда опубликованы те произведения, над которыми он в ту пору работал. Можно только диву даваться, как все уживалось в этом человеке.

В середине октября он аннулировал свое заявление в Правление нашего садового кооператива о передаче мне дачи. Но тогда я не знала того, что ему хорошо было известно: что уже дана команда печатать «Архипелаг…», что послано «Письмо вождям…», которое все-таки будет обнародовано. Таким образом, Александр Исаевич не мог не отдавать отчета в том, что его шансы быть хозяином «Борзовки», а также моим «гостем» в ней, ничтожны, если не равны нулю! Он же написал в «Теленке», что летом 1973-го со слезами прощался с «Борзовкой» навсегда. И при подобных обстоятельствах — отказывать мне в даче?

Работая над рукописью, я все больше погружалась в размышления над тем, каким был Солженицын раньше, как менялись его взгляды на жизнь в молодые годы, как мучило его раскаянье в лагере, когда он стал оценивать и переоценивать свои прошлые поступки, хотя тогда оснований для раскаянья было куда меньше.

Приезды ко мне раз в две или три недели редактора вносили приятное, интересное и полезное разнообразие в мою жизнь.

В гостинице теперь не было необходимости. В распоряжение Константина Игоревича я предоставляла комнату, в которой раньше жили мои мама и тети.

Беседы с редактором по-прежнему давали мне очень много. Я имела дело с умным, интересным, очень эрудированным человеком, опытным редактором, обладающим феноменальной памятью и к тому же симпатизировавшим моему герою. Его, например, умилял выдвинутый Саней проект нашей «коммуны» (Саня предлагал жить в Москве всей нашей студенческой пятерке друзей после окончания университета, а следователем это было расценено как попытка создать организацию, что и вылилось в дополнительный, 11-й пункт 58-й статьи УК), умиляло, что, оценив «Василия Теркина», Саня собирался писать Твардовскому и хвалить его. Он добродушно смеялся над фразой из Саниного письма мне: «Как-нибудь черкну Твардовскому одобрительное письмо». Константин Игоревич умело подсказал мне тот момент, когда Саня превратился действительно в начинающего писателя: тогда, когда он стал замечать, что в его писаниях плохо и что хорошо, ибо раньше он, по его же словам, этого не видел.

Константин Игоревич сумел проникнуть в известном смысле и в мою душу, сумел понять, что жизнь моя в годы войны определялась в первую очередь письмами и время мерилось от письма до письма. Однако стержнем моего повествования должно быть движение Сани, перемещение линии фронта: «Вот тот стержень, на который должны нанизываться события». Константин Игоревич сумел проникнуть в Санину душу. Прочитав у меня о том, чем были для Сани встречи с Виткевичем на фронте, он понял, что Саня относится к разряду людей, для которых друзья и единомышленники значат больше, чем жена и семья.

Обо всем этом приходилось много говорить, потому что год назад законченная мною «Война» составляла 400 страниц, то есть содержала столько авторских листов, сколько отводилось на всю запланированную книгу, и, значит, нуждалась в очень основательном сокращении. Мою «Войну», как она была первоначально написана, Константин Игоревич считал как бы не законченной научно-исследовательской работой. Но поскольку на данном этапе она предназначалась «не для толстых томов „Литературного наследия“», как он шутил, «а для массового читателя», то она должна быть переделана именно из расчета на этого массового читателя.

Известно, что автору сокращать свое детище всегда трудно, а тем более автору начинающему, каким была я. И потому помощь Константина Игоревича была мне совершенно необходима. Семенов легко и уверенно вычеркивал абзац за абзацем, а то и страницу за страницей, частенько наталкиваясь на мое сопротивление. Но, в общем, мне с ним работалось легко. Часто мы начинали одновременно говорить об одном и том же. «Опять телепатия», — произносил в таких случаях Константин Игоревич.

Одним словом, мы с редактором совместно кроили и перекраивали «мою» «Войну», а машинистка из АПН перепечатывала то, что от нее оставалось. Чтобы печатать самой, у меня просто не было времени: ведь мне предстояло еще сделать очень много, а уложиться в срок я считала обязательным.

С «Тюрьмой» и вообще почти со всем последующим еще не написанным материалом дело обстояло иначе. Я уже первоначальную редакцию писала совершенно иначе, чем писала «Войну»: старалась говорить только о самом главном и необходимом. Это были рукописи в больших тетрадях, где основной текст писался только на правых страницах, левые же оставались для возможных вставок и постепенно заполнялись. Когда такая тетрадь попала в руки той же машинистке из АПН, она оказалась неспособной что-либо разобрать. «Только я способен понять то, что Вы пишете», — гордо заявлял Константин Игоревич. В результате весь последующий текст мне пришлось перепечатывать самой.

И все же к 18-му декабря книга, — вернее, рукопись, — была готова к сдаче в издательство. Содержала она 11 глав. Две главы относились к военному времени, затем — тюрьма, лагерь, ссылка, наше «Тихое житье», и три последних главы были посвящены периоду Саниной известности: «Иван Денисович на воле», «Тема или талант?» и «Перекрестки».

Константин Игоревич первоначально хотел, чтобы книга кончилась нашей драмой, моим бегством и тем, как я пришла к мысли писать о нашей жизни вообще (не только о судьбе писателя Солженицына), когда в поезде «Великие Луки — Рига» моя рука потянулась к бумаге, чтобы написать: «Когда началась война, нашему супружеству было немногим более года…» Таким образом, по мнению Константина Игоревича, как бы завершался круг.

Однако я настояла на том, чтобы повествование моей первой книги заканчивалось 1964-м годом: провалом с Ленинской премией, высокой оценкой «Круга первого» Твардовским и нашей первой личной драмой. Константин Игоревич подхватил мою мысль о Солженицынских ножницах между личным и социальным планами и предлагал последовательно проводить ее. Он понял, как перевернулась вся наша жизнь, когда к Солженицыну пришла слава. Произошло как бы полное отрицание нашего «тихого житья»! Письма, посетители, корреспонденты превратили нашу тихую рязанскую квартиру в сумасшедший дом, из которого Александру Исаевичу попросту приходилось спасаться бегством.

Родился конец книги, которым я даже немножко гордилась: «Что раньше увидит свет? Какое произведение Солженицына скорее прочтут читатели „Нового мира“ — „В круге первом“ или „Раковый…“?» Я очень просила редактора оставить этот конец, который одновременно требовал ответа на вопрос, почему не увидело свет у нас ни то, ни другое. Моему редактору конец очень понравился. Он даже назвал его «гениальным», и я надеялась, что так и будет заканчиваться книга, как бы ни пришлось ее еще сокращать.

Пока что сокращение глав, посвященных Саниной известности, коснулось преимущественно цитат из бесчисленных писем читателей. Значительную часть их Семенов считал «горой мусора» и предлагал выбрать лишь немногие. При этом он ссылался на авторитет самого Солженицына, который часто благодарил читателей «не за похвалы, а за понимание». Тут происходила самая настоящая экзекуция: страница вычеркивалась за страницей, а то и сразу несколько страниц подряд… В ответ на частые мои протесты следовал аргумент: «Рукопись не резиновая!»

И все-таки, когда все было отпечатано, число авторских листов приближалось к тридцати. Хоть я и выдержала срок сдачи рукописи, но не выдержала объем — превысила его в два раза. Предстояло все сокращать, и очень основательно.

На этот раз было решено, что сокращением мы займемся уже не вдвоем, а втроем: присоединится еще и Вячеслав Сергеевич Рогачев.

Мне предоставили просторный номер в гостинице «Пекин». Перед каждым из нас троих отпечатанные страницы рукописи.

— Придется это убрать, — говорит один из редакторов.

— Нет, не согласна!

— Тогда уберем вот это.

— Нет-нет, уж лучше то.

Меня будто режут по живому. Но что же делать, я сама не сумела уложиться в 14 авторских листов.

В Москве работа по сокращению рукописи закончена не была. Дальше я ее продолжала в Рязани — одна или с помощью Константина Игоревича, время от времени приезжавшего ко мне. Его приезд в самом конце декабря принес с собой тревогу и, я бы сказала, растерянность: стоит ли продолжать работу над рукописью? Дело в том, что 28 декабря в Париже на русском языке вышел 1-й том «Архипелага ГУЛАГа»!!!

Александра Исаевича сообщение об этом событии застало в Переделкине на даче у Чуковских, где он работал над третьим дополнением к «Теленку» (главы «Нобелиана» и «Встречный бой»). Он-то ожидал этого, а для меня это было ударом грома среди и так далеко не ясного неба.

Что же будет? Я в первую очередь думала о личном: что будет с Александром Исаевичем? С нами? Неужели наше свидание 25 сентября станет последним свиданием? Его обидное письмо от 15 октября — его последним письмом мне?

А редактора тревожило другое. Моя книга написана в доброжелательном тоне по отношению к моему герою. Как это будет теперь воспринято директором и главным редактором издательства АПН, от которых зависит ее издание? Лишь значительно позже Семенов сознался мне, что у него почти пропала надежда на издание моей книги. В лучшем случае потребуются значительные изменения в рукописи.

Очень скоро по западному радио стали читать главы из «Архипелага…?», в том числе главу «Следствие». Автор очень загадочно написал в ней о том, что не имеет оснований гордиться своим поведением на следствии, просит не бросать камень в тех, кто оказался слаб… А это означало, что в моей книге нельзя пройти мимо этого.

Между тем еще осенью мною по вдохновению был написан этюд о Санином следствии 1954-го года. Я отталкивалась при этом от его рассказов мне, от рассказа о своем следствии Глеба Нержина в «Круге» своему другу Рубину, от собственной интуиции. Показала этот этюд Константину Игоревичу. Тот оценил мое воображение, но посчитал такое описание следствия неприемлемым: у меня все, решительно все основано на документах и вдруг… фантазия!? Тогда я стала перечитывать первые тюремные письма своего мужа, вспомнила недоумение моей мамы при прочтении одного из этих писем: в нем Саня выражал радость по поводу того, что я… на свободе. И у меня родился другой текст.

«Архипелага…?» у меня тогда, разумеется, не было, а цитировать его было бы нужно. Константин Игоревич по памяти подсказал мне две цитаты, уверяя, что он точно запомнил их. Оказавшиеся неточными цитаты так, увы, и попали в мою книгу. Моего редактора это не смутило. «Какое это имеет значение?» — говорил он мне. Я же каждую неточность воспринимала болезненно.

У Солженицына в «Архипелаге» написано, что прокурор подполковник Котов разъяснял ему, почему он получил кроме 10-го пункта 58-й статьи (агитация) еще и 11 — й пункт: «Один человек — человек, а два человека — люди. Значит — группа!» Я же, положившись на память своего редактора, внесла эту реплику в книгу в измененном виде: «Подполковник Котов разъясняет, что даже полторы, мол, больше одного. А значит — группа!»

«Архипелаг ГУЛАГ» оказался в моих руках только тогда, когда книга моя уже вышла. Весьма слабым утешением служило мне то, что

я никому не подарила и не отправила ни экземпляра своей книги, не исправив цитаты.

Это лишь один пример той небрежности, которую я постепенно начала замечать у своего редактора. Я стала понимать, что отношение к материалу у писателя и редактора совершенно различное, и оно отнюдь не украшает последнего. Итак, в наши отношения с Константином Игоревичем вошли элементы недоверия с моей стороны.

Тем временем у нас в стране началась реакция на выход «Архипелага…». В первом сообщении ТАСС, напечатанном 6, 7, и 8 января в нескольких газетах со ссылкой на немецкую «Унзере Цайт», название «Архипелага…» не приводится. Речь идет об «очередной антисоветской книге Солженицына», появившейся на Западе, «в виде новогоднего подарка».

8 января в «Правде» ТАСС ссылается на чешскую газету «Руде право», где уже не скрывается название «антисоветского пасквиля». Читатели главного партийного органа нашей страны из статьи «Торговцы паданцами» впервые узнают, что вышедшая книга Солженицына называется «Архипелаг ГУЛАГ». Рязанская газета «Приокская правда» перепечатывает эту статью уже на следующий день.

Далее ТАСС в «Известиях» и «Правде» со ссылками на австрийскую «Фольксштимме» и польскую «Трибуну люду» публикует статьи «Противники разрядки и их пособники» и «Антисоветская диверсия». Это 9-го января. А 13 января «Правда» в статье «Гневное осуждение» подытоживает реакцию коммунистической печати и прессы социалистических стран.

Теперь почва уже подготовлена, нужные формулировки найдены и можно выдать собственную реакцию. Таковая появляется в «Правде» 14-го января. Автор — некто И. Соловьев. Заглавие — «Путь предательства». На следующий же день статья эта перепечатывается другими газетами и уж, конечно, нашей «Приокской правдой».

Отщепенец… Предатель… Клеветник… Но читатели наших газет должны задаться вопросом: о чем же все-таки и в первую очередь повествует «Архипелаг…»? Пока не ясно. Совсем не ясно. И Солженицын берется это разъяснить. 18 января он делает Заявление, в котором, как он сам выразился в «Теленке», «ответил на самые занозистые и обидные обвинения газет», которые, однако, не отняли у него отрадного чувства, что он выполнил свой долг перед погибшими в тюрьмах и лагерях. Именно об этом — о наших тюрьмах и лагерях — его книга.

Люди не остаются равнодушными к начавшейся кампании против автора «Архипелага…». Пишут по старой памяти и в Рязань тоже. Но пишут очень разное.

Пенсионерка из Ленинграда, которая сознается Солженицыну, что его произведений не читала и читать не желает, возмущается «попустительством наших досмотровых работников, которые сделали возможным выход книги в Париже» и желает автору этой книги «найти правильную дорогу в нашей жизни7».

Механик Свиридов из Москвы мог бы, пожалуй, не вкладывать в конверт никакого письма, ибо все, что он хотел сказать, ясно уже из надписи на конверте: «Рязань. Предателю, платному агенту антисоветских зарубежных организаций Солженицыну А. (автору „Архипелага ГУЛАГа“)».

И прямо противоположное мы прочтем на открытке с изображением Рязанского почтамта, хотя открытка послана жителем Московской области: «Уважаемый т. Солженицын! Крепко жму Вашу руку, восхищаюсь мужеством, с каким Вы боретесь за свободу и правду. Нет слов, чтобы передать мое возмущение по поводу гнусной статьи Соловьева. Не верьте этой брехне. Вас любят и понимают наши люди8».

19 января Солженицын дает короткое интервью американскому журналу «Тайм». Он отмечает бесполезность обращения к нашему правительству, к нашим вождям. Обращался Григоренко, обращался Сахаров, обращался он сам да и многие другие. Бесполезно', «ответов не было, только карательные». Остается одно: обращаться к своим читателям, к своим соотечественникам и особенно к молодежи. Совет ей только один: отказаться ото лжи, не участвовать во лжи.

Корреспондент «Тайм» спросил Солженицына, как, он предполагает, поступят с ним? Солженицын ответил, что не берется прогнозировать, но готов ко всему. «Я выполнил свой долг перед погибшими, — сказал он, — это дает мне облегчение и спокойствие. Эта правда обречена была изничтожиться, ее забивали, топили, сжигали, растирали в порошок. Но вот она соединилась, жива, напечатана — и это уже никому никогда не стереть». Оба эти документа (заявление и интервью) были напечатаны во многих западных газетах, передавались по радио, по телевидению.

Газетная кампания у нас не унималась. Появились и отклики на заявление Солженицына. «Отщепенец громоздит новую гору лжи», — писала «Советская Россия» 23 января 1974 г. Начался поток писем в «Правду». В числе других высказался и писатель Расул Гамзатов, закончивший так: «Пусть отправляется туда, где ему хорошо. Без него мы строили нашу жизнь и создали нашу культуру. Без него и подобных ему обойдемся и теперь9».

Однако жизнь Александра Исаевича, несмотря на буйство антиСолженицынской кампании, определялась не ею. Не знаю, работал ли он в это время над «Узлами», но, судя по дате, названной в опубликованном им в 1981 году сборнике «Публицистика», он писал статью «Образованщина», в которой продолжал ратовать против лжи, против участия во лжи. Он задается вопросом, в чем состоит наш экзамен на человека, и отвечает: «Не лгать! Не участвовать во лжи! Не поддерживать ложь!» Он призывает к этому молодежь, призывает всех! Однако рецепта, как исправить содеянную ложь, Солженицын не дает, будто отказ от нее все расставляет по своим местам, будто после той, былой лжи не осталось жертв!

В феврале Александр Исаевич закончит еще и статью, посвященную только этому вопросу — вопросу от необходимости отказа ото лжи. Назовет он ее «Жить не по лжи» и поставит под ней дату 12 февраля — переворотную дату своей жизни. (29 лет назад такой же переворотной датой было 9 февраля!.

Отвлечься от работы и сделать еще одно заявление заставило Солженицына выступление Николая Виткевича. В «Теленке» это свое заявление он предваряет словами, которые я читаю с горечью:

«…я ожидал вероятнее всего дискредитации личной, но ждал, что это будут вести только через первую жену, не предполагал через друга юности10».

О выступлении Виткевича я услышала по западному радио 1 февраля. Сначала в таком контексте: «Один из персонажей, упоминаемых в „Архипелаге ГУЛАГе“, Николай Виткевич, обвинил Солженицына в ложном доносе на него и в том, что автор без разрешения упоминает его в своей книге».

А через какое-то время, в тот же день, услышала, что Виткевич сказал американскому корреспонденту «Крисчен Сайенс Монитор», что Солженицын оклеветал на следствии «не только своего друга, но и собственную жену»!!!??? «Свидетельство тому — фотокопии допросов Солженицына, датированные 26 февраля и 5 апреля 1945 года, которые были показаны Виткевичу компетентными инстанциями».

Радиостанция «Свобода» в тот же вечер зачитала отрывок из «Архипелага…», из которого явствовало, что Виткевич, как и сам Солженицын, был арестован на основании данных из их фронтовой переписки. А значит, вины Солженицына здесь никакой нет! Забегая вперед, скажу, что когда у меня, спустя полгода, восстановятся контакты с Виткевичем, прерванные еще в канун 1965-го, на мой прямой вопрос, к нему обращенный, — посадили бы его, веди себя Саня на следствии иначе, — Виткевич не задумываясь ответил: «Да». Так что абсолютно прав был Солженицын, который в своем заявлении от 2 февраля сказал: «…отлично знает он (Виткевич — Н.Р.), что от моих показаний не пострадал никто, а наше с ним дело было решено независимо от следствия и еще до ареста: обвинения взяты из нашей подцензурной переписки (она фотографировалась целый год) с бранью по адресу Сталина и потом — из „Резолюции № 1“, изъятой из наших полевых сумок, составленной нами совместно на фронте и осуждавшей наш государственный строй».

Заявление Солженицына от 2 февраля было не только опровержением предъявленного ему Виткевичем обвинения. В нем звучала отчаянная попытка разъяснить своему народу, о чем его «Архипелаг».

«Газетная кампания направлена против нашего народа, против нашего общества: оглушить, ошеломить, испугом и отвращением откинуть соотечественников от моей книги, затоптать в советских людях ЗНАНИЕ, если оно прорвется через глушилки. (…) Через башни газетной лжи кто ж доберется, что моя книга — совсем не об этой войне и не о двадцати миллионах наших павших, но о других ШЕСТИДЕСЯТИ миллионах, истребленных войною внутренней за 40 лет — замученных тайно11».

Звучало в этом заявлении еще и другое отчаяние: «Неделю назад еще был честный путь: признать правду о минувшем и так очиститься от старых преступлений. Но судорожно, но в страхе животном решились стоять за ложь до конца, обороняясь газетными бастионами».

Солженицын объясняет, что книга его «не памфлет, но зов к раскаянию». А заканчивает так: «Я никогда не сомневался, что правда вернется к моему народу. Я верю в наше раскаяние, в наше душевное очищение, в национальное возрождение России12».

В том тексте заявления, которое Солженицын приводит в Приложении к «Теленку», я не нахожу того, что имело отношение ко мне и о чем слышала в то время по западному радио:

«Солженицын высказывает опасение в связи с тем, что его бывшей супруге писать мемуары помогают официальные организации».

А эта «бывшая супруга» весь январь полна тревоги за своего неверного. Уже 7 января, вероятно, еще не ведая, что накануне начались нападки на Александра Исаевича, я записала в своем дневнике:

«Почему-то очень тяжелое настроение. Много плачу».

А дальше — и вовсе статья за статьей, нападки за нападками: слышу по западному радио о телефонных звонках на квартиру Светловой с угрозами семье, о «войне нервов».

Естественно, что все это находило свое отражение и в моих разговорах с редактором во время его наездов в Рязань. Он даже спросил меня как-то, не хочу ли я дать интервью какому-нибудь западному корреспонденту. Одновременно это послужило бы хорошей рекламой моей будущей книги. Но я наотрез отказываюсь: в такой момент думать о рекламе своей книги? Использовать этот момент?

Как-то я привела Константину Игоревичу тот аргумент, который приводила в свое время московскому представителю Госбезопасности, а именно: что Александр Исаевич считает свой «Архипелаг…» лишь «опытом художественного исследования» и вовсе не претендует на то, что написанное им является истиной в последней инстанции.

— Почему же Вы отказываетесь дать интервью? Это очень интересная и свежая мысль.

— Об этом я сказать могу, — согласилась я.

Мне казалось, что так я смогу защитить Александра Исаевича — защитить от государства, от ГБ, даже от него самого. Что в подобного рода защите он вряд ли нуждается — мне тогда и в голову не приходило. Страх за него, за его жизнь, страх, что нас ожидает вечная разлука, заслонял все прочие соображения.

И вот 30-го января у меня в доме, в Рязани, — корреспондент французской «Фигаро» Робер Ляконтр. Его вопросы были привезены мне Константином Игоревичем накануне вечером. Я не почувствовала необходимости давать письменные ответы, ибо, во-первых, ни один вопрос не показался мне сложным, требующим обдумывания, а во-вторых, я озабочена тем, чем мне угощать корреспондента, который прибудет ко мне из Москвы. Приготовленные мной щи из квашеной капусты даже попадут на страницы «Фигаро».

Вопросы Ляконтра меня вполне устраивали. Первый вопрос действительно способствовал рекламе моей книги («Правда ли, что Вы написали книгу о Солженицыне?»), Второй («Ваше социальное происхождение?») позволял мне наконец-то возразить журналу «Штерн» (упоминать который, впрочем, я не собиралась), просто рассказать о своем «социальном происхождении», чтобы опровергнуть то, что писалось в этом журнале с легкой руки потерявшей память Ирины Ивановны Щербак. Наконец, вопрос «Что Вы знаете об „Архипелаге…“?» позволял мне развить мысль, ради которой я и согласилась на интервью.

Самым щепетильным был вопрос, что я думаю о газетной кампании, обвиняющей Солженицына в антисоветизме. Но и он не смутил меня. Не Солженицын виноват в своем нынешнем настроении, а те, кто воспрепятствовал публикации его произведений на родине. (Когда статья после напечатания в «Фигаро» будет переводиться в АПН с французского, переводчик этот мой ответ обойдет.)

С Ляконтром мы разговаривали при двух магнитофонах, как это было и тогда, когда я давала первое в своей жизни интервью 2 марта 1973 года. Эта лента у меня сохранилась, и мне не было бы стыдно дать ее послушать кому угодно, если бы… если бы не один очень серьезный просчет.

Говоря о том, что «Архипелаг» писался на основе того, что рассказывали Александру Исаевичу однолагерники, а потом еще и бывшие зеки, я неосторожно подхватила подсказанный мне моим редактором термин: «лагерный фольклор». Термин этот, конечно, ошибочен. Но я поняла это много позже. Я употребила его, разумея под «фольклором» рассказанное Александру Исаевичу, но ни в коем случае не выдуманное.

Очень сожалею об этой своей ошибке, которую Александр Исаевич мне не простил (об этом есть в IV Дополнении к «Теленку») и не знаю, простит ли после этих моих разъяснений. Не знаю, поймет ли он, простит ли он мне эту отчаянную попытку в накаленной атмосфере травли его смягчить его «вину» перед Государством. «Архипелаг…» — это «опытхудожественного исследования»! Только опыт] Только попытка! Пусть и другие пишут! Путь делают свои попытки! И еще: ведь художественное, а не научное исследование! Значит автор не претендовал и не претендует на то, что добыл истину в последней инстанции! А значит, он не заслужил преследования за «Архипелаг…»!

Конечно, я тогда переоценила свои возможности. Ведь я надеялась, что моя подсказка будет подхвачена Государством! Но этого не произошло и, вероятно, не могло произойти, даже если бы я дала свое интервью на месяц раньше, а не тогда, когда судьба Солженицына была уже, по-видимому, предрешена.

Зато газета «Фигаро», напечатавшая 5 февраля мое интервью чуть ли не на всю страницу, с крупным моим портретом и с маленьким Ля-контра, восприняла эту мою трактовку «Архипелага…» как заявление, сделанное чуть ли не как от лица самого Брежнева (!). Мое интервью подано под крупным заголовком: «Новая манера высказывания о Солженицыне». А в аннотации были употреблены следующие выражения:

«Прочитав этот документ, можно задать себе такой вопрос: а не решил ли вдруг Л. Брежнев положить конец полемике, поднятой вокруг Солженицына как за границей, так и в СССР?»

«Рассмотренное в этом контексте интервью свидетельствует о том, что авторитеты смогут себе позволить совершить вираж в отношении Солженицына».

Пройдет несколько месяцев, и корреспондент газеты «Фигаро» Ля-контр, проживший несколько лет в Советском Союзе, очень неплохо владеющий русским языком, покинет нашу страну. Им будут недовольны то ли в «Фигаро», то ли (что скорее) у нас, как он подал интервью со мной.

Вячеслав Сергеевич Рогачев скажет мне по этому поводу: «Ля-контр — Ваша первая жертва».

8 февраля Александр Исаевич работал на даче Чуковских в Переделкине, когда на московскую квартиру ему была принесена повестка: вызов в Прокуратуру.

Я услышала об этом в тот же вечер по западному радио. Услышала и реакцию академика Сахарова: «Не исключена возможность, что дело может принять серьезный оборот…»

11 февраля я услышала, что в этот день на московскую квартиру Солженицына была принесена вторая повестка, на этот раз заставшая там Александра Исаевича. Он тут же написал записку и передал ее с _ разносчиком повесток. В записке говорилось, что он не явится «ни на какой допрос в каком бы то ни было государственном учреждении из-за полного и всеобщего беззакония, царящего много лет в нашей стране. Прежде, чем требовать у граждан, чтобы они повиновались закона, учитесь сами повиноваться законам!»

Ужас обуял меня, сковал меня, ужас и ожидание чего-то страшного. Ответ Александра Исаевича прокуратуре был столь дерзок, что можно было ожидать чего угодно. И уж, конечно, меня не могло утешить то, что в «Фигаро» напечатано мое интервью, что в тот же день в АПН получен запрос на мои мемуары от итальянцев, что некоторое время тому назад в Америку улетела моя пробная глава «Тихое житье», а из Франции пришла даже телеграмма — просят мои мемуары.

12 февраля вечером ко мне зашла по делу дочка моей приятельницы Ираиды Гавриловны Дружининой. Она была еще у меня, когда я включила «Спидолу» и услышала: «Сегодня в 4 часа дня арестован писатель Александр Солженицын».

Присутствие юного существа заставило меня сдержаться, спрятать свои эмоции.

— Этого следовало ожидать, этого следовало ожидать после той дерзости, которую он позволил себе накануне, — твердила я про себя, сжав губы.

На следующее утро мне позвонил Вячеслав Сергеевич, справился о моем самочувствии и сказал, что они с Константином Игоревичем сейчас выезжают ко мне в Рязань.

…Испугались, чтобы я не сделала чего-нибудь предосудительного? Или… чтобы не покусилась на свою жизнь?

Среди дня они были уже у меня.

— Наталья Алексеевна, он сам виноват! — первое, что сказал мне Вячеслав Сергеевич.

— Я знаю, что сам виноват, что был дерзок сверх всякой меры.

Пробыв у меня сколько-то и, по-видимому, успокоившись, Вячеслав Сергеевич тою же АПНовской машиной (в Рязани пройдет слух, что это Солженицын приезжал ко мне прощаться!) уехал обратно в Москву. А Константин Игоревич остался. Наша с ним работа над книгой еще не была закончена. Поработаем! Ведь жизнь-то продолжается.

Уже потом, когда я узнала, что 12 февраля поэт Евтушенко звонил в КГБ и послал телеграмму Брежневу с протестом против ареста Солженицына, что какую-то форму протеста выразил писатель Войнович, очень скоро поплатившийся за это исключением из членов ССП, я поняла, что меня хотели держать под наблюдением, чтобы не наделала «глупостей».

Вечером я, как обычно, включила «Спидолу». Константин Игоревич в это время был в другой комнате, просматривал мое. Он вошел как раз в тот момент, когда передавали, что Солженицын прибыл во Франкфурт-на-Майне.

Уже… вне опасности. Но и… вне Родины.

15 февраля в газете «Советская Россия» было опубликовано Сообщение ТАСС: «Указом Президиума Верховного Совета СССР за систематическое совершение действий, не совместимых с принадлежностью к гражданству СССР и наносящих ущерб Союзу Советских Социалистических Республик, лишен гражданства СССР и 13 февраля 1974 года выдворен (слово-то какое! — Н.Р.) за пределы Советского Союза Солженицын А. И.

Семья Солженицына может выехать к нему, как только сочтет необходимым».

Вот когда рассекся и наш Гордиев узел! Светловой разрешают следовать за ним. Я же останусь по эту сторону. Когда-то нас разделяла колючая проволока. Теперь — навеки — граница.

Часть вторая. Без Солженицына

«Милая ты моя!

И что только ты сейчас ощущаешь и как ты живешь? (…) Благослови тебя Небо!» — писала мне из Риги на следующий день после Саниного «выдворения» Нина Наумова, так рьяно боровшаяся в свое время вместе со мной за мое, хоть уже и обглоданное счастье.

Сотрудники АПН, имевшие отношение к моей книге, немедленно прореагировали на произошедшее: как можно шире рекламировать мою книгу! Как можно скорее ее издавать! Сейчас интерес мировой общественности прикован к личности Солженицына. Скорее всего, он будет постепенно затухать. Так не надо же терять времени! И меня склоняют к тому, чтобы я дала интервью телевидению АПН. Рассказала о своей будущей книге, о работе над ней. Лента эта будет показана в ряде стран. Кроме того, возможно, у меня возьмет интервью и кто-либо из иностранных корреспондентов.

Я знаю, что Александр Исаевич ведет себя так, как будто бы у него никогда не было никакой другой жены, кроме Светловой. И я хочу, очень хочу, активно хочу выхода моей книги. Хочу, чтобы люди поняли, что в жизни Александра Исаевича я не была нулем, что не зря ему отдана почти вся моя сознательная жизнь.

С другой стороны, все, кто теперь писал о Солженицыне, писали обо мне неправду. Неправда эта зачастую сродни клевете и всегда была направлена на то, чтобы исказить мой образ в другую сторону. Оказывается, например, что мне, жене политзаключенного с 1945–1951-й год, «чуждо мученичество». Оказывается, что отъезд Александра Исаевича из Марфина «облегчал развод Решетовской». Той самой Реше-товской, которая в это время, потеряв Москву и научную работу оттого, что была женой политзаключенного, уже год как жила в Рязани и мечтала теперь здесь, в провинции, обойтись вообще без развода. Развод пришлось оформлять через два года после отъезда мужа из Марфина, когда мне на моей новой работе, в Рязанском сельскохозяйственном институте, предложили заполнить ту же самую, что и в Москве, злополучную спецанкету. Но я не могла потерять еще и эту работу.

Помимо прочего, мне нужно было зарабатывать деньги для ежемесячных посылок Сане в Экибастузский лагерь.

Оказывается, что выжить в этом лагере Александру Исаевичу помогло только «отсутствие иллюзий», а помощь родных, бывшей жены почему-то совсем не попадала в поле зрения биографов, и т. д., и т. д. Вот еще почему я заинтересована в выходе своей книги, в ее рекламе. И я охотно иду на предложения АПН на интервью.

22 февраля меня поселяют в гостинице «Россия». Окно моего номера на восьмом этаже выходит на Красную площадь. На первом плане — храм Василия Блаженного, за ним — Кремль. Купола храма играют на солнце своим разноцветьем. Трудно оторвать глаза от открывающегося вида. Неплохо выбран фон для будущего телеинтервью. Однако этот эффектный фон не пригодился. Режиссеры решили снимать меня за моим рабочим столом в Рязани.

1 апреля я уже видела отснятое телеинтервью. Смотрела как бы со стороны: жаль было эту растерзанную женщину. Со мной вместе на просмотре был Кирилл Симонян. «Никакая актриса не сыграла бы тебя!» — сказал он мне потом. Сестра его Надя рассказывала позже, как сильно он был расстроен в тот вечер. На ее вопрос о причине произнес только одно слово: «Наташа!»

Все это время (не месяцы, годы!) состояние мое было тяжелым: нервность, подавленность, но и возбужденность, расторможенность, как говорят врачи. А в интервью вдруг — непредусмотренный вопрос: «Наталья Алексеевна, Вы видели телеинтервью с Виткевичем? Вы верите ему?»

— Я не могу не верить Виткевичу! — немедленно отвечаю я.

В голове у меня рассказ Виткевича о следствии 1945-го года. И я тут же произношу целый монолог о честности, прямоте Николая Дмитриевича, в которой я не раз убеждалась на всем протяжении нашей с ним дружбы. И вот в телеинтервью вместо этого монолога сразу вслед за моим «Не могу не верить Виткевичу!» на экране вдруг оказывается сам Виткевич с «Архипелагом…» в руках, произносящий: «В этой книге на каждой странице можно найти противоречие с истиной». Даже просмотрев все это, я ничего сразу не поняла. Только позже до меня дошло, зачем был задан мне непредусмотренный вопрос, как пригодилась режиссерам моя «расторможенность» и мое наивное к ним доверие.

В феврале, сразу после высылки Александра Исаевича, интервью были взяты АПН не только у меня. Среди интервьюированных был отец Всеволод Шпиллер, настоятель церкви Николы на Кузнецах в Москве. Он был хорошо знаком с Александром Исаевичем и имел основания говорить о его духовном облике. Интервью Шпиллера вызвало сильнейшее раздражение в московских либеральных кругах. Но мне все, что сказал отец Всеволод, кажется очень значительным. У меня сохранился текст интервью Шпиллера, который он подарил мне лично. В книге, изданной АПН, — «В круге последнем» — этот текст был несколько искажен. Отец Всеволод писал:

«При встречах с ним и при чтении многих его вещей создавалось впечатление, что он повсюду ищет правду. (…) Казалось, что он живет правдолюбием. (…) Я думаю, что правду, как мы, христиане, ее понимаем и видим, Солженицын искажал. (…)

Нет в мире ничего выше сострадания и жалости. Не мстительность, а они должны жить в нас и распространяться не только на безвинно страдающих. И уж кому-кому, как не русскому писателю, знать, что носителями правды и высшего добра только и могут быть умеющие сострадать.

(…)…ложь обличается правдой, но правда открывается человеку только в любви и любовью. Добро и правда с одной стороны и с другой — зло и ложь принадлежат к противоположным, онтологически разным реальностям».

Как явствует из интервью, Шпиллер укоряет Солженицына, что тот не почувствовал, не понял значения и глубины христианской истины о жалости и сострадании, «столь близкой и дорогой всей нашей литературе и мысли». «Не достиг он до сокровенных глубин, до светлого дня Русского характера, — писал Шпиллер и продолжал: — То же самое случилось и с его церковностью1».

Усилия АПН по рекламированию моей книги не ограничивались одним телеинтервью. 6-го марта я дала интервью корреспонденту из США, но оно, насколько мне известно, не увидело свет. Жалею все же, что Александр Исаевич не услышал моего ответа на неожиданно заданный мне вопрос корреспондента: что бы я хотела сказать Александру Исаевичу? «Хотелось бы, — ответила я, — чтобы Солженицын задал себе тот же вопрос, который задает себе один из литературных героев в „В круге первом“: „С кого начинать исправлять мир: с себя или с других?“».

Тем временем заканчивалась подготовка моей книги к печати. Я понимала, что книга эта, подобно интервью Шпиллера, будет встречена «московской общественностью» в штыки.

А тут еще прибавилась необходимость осветить тему следствия Солженицына 45-го года. Дело в том, что по западному радио уже читался первый том «Архипелага», где была глава «Следствие». Редактор уверял меня, что я не имею права пройти мимо этой темы, и давал понять, что это отчасти является условием выхода моей книги. О своем собственном следствии Солженицын в «Архипелаге…» говорит очень мало, полунамеками. И у меня родился даже как бы исследовательский интерес. Я действительно не могла не верить Виткевичу, который приоткрыл мне в своих интервью поведение Сани на следствии. Правда, меня поражало то, что сам Саня за всю последующую жизнь не рассказал мне всего этого. Я ужаснулась тому нравственному грузу, который Александр Исаевич все эти годы нес один. Я должна была теперь изучить его письма начала тюремно-лагерной эпопеи, припомнить слова и поступки. Когда анализ был завершен, я могла бы сказать себе словами Виткевича: «Это был самый страшный день в моей жизни».

Первым издателем, который захотел напечатать мою книгу, был итальянец Николо Тети. В конце апреля меня вызвали в Москву для встречи с ним. Очень даже кстати — как раз время поехать проведать мою дачку! Доступна ли она мне? Не опечатана ли?

Встреча с Тети состоялась 27 апреля утром. Яркого следа она у меня не оставила. Днем я уже ехала на свою дачу. Сопровождать меня вызвалась моя приятельница по аспирантским временам, Тамара Рязухина, вместе с мужем. Они же предложили мне и помощь по саду.

Приехали. Все как обычно. На домике наш замок, домик не опечатан. По-весеннему прозрачны деревья. Оттаявшая земля, свежая травка. «Здравствуй, Санечка!..»

Я зашла к председателю дачного кооператива. У него в это время находился и его заместитель. Спросила, как мне быть в связи с последними событиями, с выездом Александра Исаевича за пределы страны. Надо ли подать еще одно заявление о переводе дачи на мое имя? «Будет тут еще один Солженицын!» — пробурчал заместитель. А председатель сказал со значением, что у него есть от Солженицына не только заявление о передаче мне дачи, но и второе заявление, отменяющее первое.

— Но ведь я вместе с ним живу здесь с 65-го года! Все эти годы обрабатывала участок, и члены кооператива знают об этом.

— Ну вот собрание и решит!

В тот же вечер я вернулась в Москву. Позвонила Константину Игоревичу, рассказала о разговоре с председателем кооператива.

— Ничего, отхлопочем Вашу дачу, не волнуйтесь! — успокаивал меня Константин Игоревич.

И тут же заговорил о том, что Тети дал согласие на издание моей книги. Машинистка допечатывает окончательный вариант. Но последние три главы смутили главного редактора издательства АПН Жукова. Как потом я узнала, Жуков обложился моими материалами и заперся в своем кабинете. Три главы сузились до одной!

Прошло несколько дней. Константин Игоревич позвонил мне в Рязань, сообщил, что Тети на следующий день улетает в Италию и хочет взять с собой мою рукопись. Я должна срочно приехать, чтобы прочесть окончательный текст и подписать каждую страницу. Мне, как назло, нездоровится, и я говорю редактору, что приехать не могу. Он готов прибыть ко мне сам в тот же день вечерней «Березкой»’.

В 11 часов вечера я получила рукопись. Константин Игоревич ушел в отдельную комнату отдыхать, а я принялась читать и править. Почти на каждой странице я находила неточности, скрупулезно все исправляла, делала добавления и ставила в конце каждой страницы свою подпись.

Все было в пределах допустимого. Но вот я начала читать последнюю главу «Перекрестки», которую сам Жуков смонтировал из трех моих глав: «Иван Денисович на воле», «Тема или талант» и «Перекрестки» и почему-то из моего интервью Ляконтру, что, на мой взгляд, было здесь совершенно не к месту.

Я попыталась было и это править, но скоро поняла, что «творчество» Жукова никуда не годится и привести его в соответствие с моей рукописью невозможно. Надо было перерабатывать весь текст!

Было уже пять часов утра. Константин Игоревич должен уезжать в 7 часов тою же «Березкой». Он вошел ко мне еще сонный, со взлохмаченной головой.

— Константин Игоревич, последнюю главу я не подпишу! — решительно сказала я. — Да Вы-то сами ее читали?

— Нет. Я получил рукопись перед выездом. В вагоне было жарко, я всю поездку простоял в тамбуре.

— Ну так поглядите сами!

И тут же, в 6-м часу утра, Константин Игоревич звонит заместителю директора издательства — тому, кто ведает договорами и, в частности, имеет дело с Тети.

— Решетовская не подписывает последнюю главу. Как быть?

Что ему отвечал заместитель директора — не знаю. Возможно, и сам звонок, и ответ были частью игры, в которую был вовлечен Константин Игоревич.

Поразмыслив, мой редактор проникновенно говорит мне:

— Я понимаю, что если я предам Вас, то Вам остается только Москва-река. Напишите сверху на этой главе: «Под ответственность К. И. Семенова», У меня будет время: поезд и полдня в Москве. Я сделаю все, что только смогу.

Я не могла не растрогаться, не могла не поверить ему и сделала так, как он сказал.

В тот же вечер Константин Игоревич позвонил мне из Москвы: рукопись моя улетела в Италию!

— Но Вы исправили последнюю главу?

— Да, конечно. Все будет хорошо.

— Но я хочу видеть текст, который улетел в Италию!

— Разумеется, Вы его увидите, как только приедете в Москву.

Немного успокоившись, я начала приготовления к поездке на машине в «Борзовку» и к более дальней поездке — в Венгрию.

К этому времени мне пришел вызов из Венгрии от Яноша Рожаша. Нужно было получить иностранный паспорт, приготовить подарки для его семьи. Янош любит все русское.

Совпало так, что Константин Игоревич тоже должен был ехать в Венгрию: в мае-июне там проходила книжная ярмарка. Решили ехать вместе.

Я опять и опять спрашивала своего редактора, в каком же виде пошла в Италию последняя глава моей книги, просила показать мне текст. Константин Игоревич каждый раз придумывал новые причины, чтобы уйти от разговора.

Провожавшие меня в Венгрию друзья вручили мне букет роскошных тюльпанов. Я в то время как-то болезненно полюбила цветы. Тюльпаны всю дорогу стояли на столике в купе, и я не переставала ими восхищаться. Константин Игоревич посчитал это даже явным признаком моей ненормальности. «Вы помните, как Вы приставали ко мне с Вашими тюльпанами?» — говорил он мне позже,

Венгрия поразила меня утопающими в зелени деревнями, увитыми розами домиками, чудесными храмами, да еще обязательно с органом, без которых не обходилась ни одна деревушка. Великолепные кладбища с надмогильными памятниками, одинокие могилы с барельефами Христа прямо у дорог. Прекрасное озеро Балатон, курорты со зданиями новейшей архитектуры и бесконечные цветы…

Мое восхищение московскими тюльпанами перешло в восторженное любование венгерскими маками — то одиночными, то живописно покрывающими пригорки, то застилающими ярким алым ковром целые поля.

Семья Яноша, жившая в маленьком городке Надьканижа на западной окраине Венгрии, приняла меня со всем возможным радушием. Янош, его жена Магда, ее мать, их дети старались, кто как мог, развлечь меня, накормить повкуснее, окружить любовью, дать мне возможность отойти от всего мною пережитого. Но праздность — не лучшее лечение для человека с душевной травмой. Тем более для меня, всю жизнь работавшей, не признававшей даже праздников. Я еще раз убедилась, что могу забыться только в работе. И работа нашлась. Мы с Яношем очень скоро поняли, что я должна увезти с собой его воспоминания о лагерном времени. Они были уже написаны, но в основном по-венгерски. И мы решили, что Янош должен наговорить их мне по-русски на магнитофон, который я, к счастью, привезла ему в подарок.

Материала было так много, что мы успели дойти только до его пребывания в Экибастузском лагере (не самом тяжелым в его лагерной жизни) и до его встречи с Саней.

В середине моего пребывания у Яноша в городок Надьканижа приехал Константин Игоревич. Он и раньше знал о существовании у Яноша мемуаров, и потому еще на вокзале в Будапеште я их познакомила, и Янош пригласил его к себе в гости. Он очень этому обрадовался.

Константин Игоревич на возможность публикации мемуаров Яноша через АПН смотрел оптимистически и настолько очаровал Яноша, что тот дал ему свою рукопись, написанную на русском языке, под названием «Сестра Дуся». Забегая вперед, скажу, что Константину Игоревичу ничего сделать с этой рукописью не удастся, хотя он и пытался ее «продвинуть». В конце концов он отдал ее мне, сказав, что держать эту рукопись в АПН небезопасно для Яноша, хотя бы только из-за ее посвящения. А посвящение это гласило: «С любовью посвящаю моему учителю, моему идеалу человека, моему доброму другу — Александру Исаевичу Солженицыну».

Чуткую душу Яноша я знала уже по письмам. Личное знакомство подтвердило это впечатление. Нас сближала общая любовь к Сане и боль от того, что порой поступки его не вписывались в любимый нами образ. Янош бесконечно сочувствовал мне. Было у него недоумение и по собственному поводу: в «Архипелаге…» следствие Яноша было преподнесено не совсем точно, хотя Янош подробно описал все Александру Исаевичу в ответ на его запрос.

Пользуясь тем, что я находилась не в СССР, я послала открытку Сане, адресовав ее в Швейцарию. Меня мучило, что мы плохо с ним расстались, и я написала ему несколько добрых слов. До сих пор не знаю, дошла ли до него эта моя открытка.

За несколько дней до моего отъезда в Москву мы с Яношем и Магдой приехали в Будапешт (Янош на весь срок моего пребывания у них взял отпуск на службе). В Будапеште состоялось мое знакомство с семьей Тибора — еще одного бывшего солагерника Александра Исаевича по Экибастузу. Тибор даже больше Яноша знал Александра Исаевича. Он в свое время был «бригадником» Сани — работал под его началом, когда Саня был бригадиром.

Мы опять много говорили о прошлом. Речь зашла о посылках, которые наша семья ежемесячно посылала Сане. Тибор был удивлен: никто в бригаде об этом ничего не знал.

Тибор сделал мне бесценный подарок: вылитую им самим из меди фигурку Будды, как бы в качестве иллюстрации к главе «Улыбка Будды» из «Круга первого».

С грустью расставались мы с Яношем, расставались, как покажет будущее, не навсегда, а переписка между нами продолжается до сих пор.

В середине июня я снова в Москве. Константин Игоревич еще в Венгрии, а потому никаких новостей, связанных с судьбой моей книги.

Опять тревожусь за «Борзовку». Спешу туда. Перед нашим домиком целая гора ящиков, бесцеремонно наваленных соседями — семьей заместителя председателя кооператива. Как раз вышла его жена.

— А что, если бы я приехала на машине? — спрашиваю я ее.

— Ну и что же? — отрубила она.

Одновременно вижу еще одну дачницу, смущенную тем, что я застала ее ломающей ветки сирени под моим окном. Чувствую себя как бы вычеркнутой из числа здесь живущих.

Наш участок зарос травой по плечи! Еще прошлым летом у «Бор-зовки» был свой косарь. А теперь надо искать выход. Договариваюсь о косьбе со сторожем и уезжаю в Рязань, чтобы приехать сюда уже на машине. В рязанской квартире все благополучно. Надо поскорей навестить тетю Маню в ее интернате. Добрый друг наш Николай Павлович Иванов вызвался сопроводить меня к ней и даже съездить со мной на выходные дни в «Борзовку».

Тетя Маня рассказала нам, как однажды к ней вошел кто-то из интернатского начальства и угрожающе сказал: «Оказывается, Вы — родственница Солженицына?!» «Какая я ему родственница? — поспешила отречься испуганная тетя Маня. — Моя племянница в разводе с ним». Обошлось. Больше ее не трогали.

Николай Иванович — большой поклонник Александра Исаевича, всячески старается помочь мне. Мы едем с ним в «Борзовку», по дороге запасаясь удобрениями и саженцами.

Участок наш оказался уже скошенным. Многие цветы разделили участь травы, но многие и уцелели. Особенно радовали глаз ярко-розовые люпины. Фотографируем друг друга и… за дела.

В эти два дня присутствия Николая Павловича мне пришлось в полной мере оценить, что значит мужчина возле тебя, когда кругом нет друзей, а есть чужие, да еще перепуганные люди… Как, в самом-то

деле, вести себя с женой только что изгнанного из страны человека? Как была благодарна я Николаю Павловичу, что он поехал со мной! Я чувствовала себя уверенно, да и все нелегкие хозяйственные дела и проблемы были разрешены. А уж когда приехал за моим сеном трактор с пьяным трактористом за рулем, свалил электрический столб и лишил всех дачников электроэнергии, присутствие Николая Павловича было поистине спасительным!

Председатель кооператива с оформлением меня владелицей дачи по-прежнему тянет. Прибавляет еще один аргумент: я — не жительница Московской области. Для Александра Исаевича в свое время было сделано исключение, но это не означает, что оно будет сделано и для меня. Он объясняет мне трудность своего положения: на работе его упрекают, что он хочет их ведомственный участок передать жене «врага народа», а ведь желающих много и среди ничем не запятнавших себя сослуживцев — сотрудников Постпредства УССР.

Я поняла, что без вмешательства АПН мне не видать дачи — моей благодатной, моей любимой «Борзовки». Лишиться ее, похоронить себя в Рязани — нет, невозможно. Значит, не миновать просить об этом Константина Игоревича. К этому времени он вернулся из Венгрии.

Еду в Москву, звоню ему на работу. Редактор мой рад моему звонку: сейчас здесь находится представитель издательства «Ален Даво» (Же-нева-Париж) Александр Арманд. Он очень хочет встретиться со мной.

Встреча эта — фактически интервью — состоялась 18 июня в кабинете директора издательства АПН. Я, как всегда, отвечала на все вопросы с полной откровенностью. Разговор переводила И. Т. Бахта, — позже она станет переводчицей моей книги на французский язык.

В беседе с Александром Армандом, длившейся несколько часов, совершенно неожиданно для меня возникла тема подлинности моего авторства. Я узнала, будто бы Солженицын говорит, что авторство первой жены — это выдумка, за нее пишут! В последующих своих интервью, уже за рубежом, Арманд доказывал, что авторство Решетовс-кой подлинное. Он говорил, что проверил рукопись, установил ее подлинность, беседовал с официальными лицами и в течение четырех часов «в условиях абсолютной свободы» беседовал с мадам Солжени-цынай. «Мы пришли к выводу, что эта работа создана самой мадам Солженицыной, и подтверждаем этот факт».

Арманд обещал, что книга выйдет на французском языке в июле, на английском — в сентябре. Однако, по неизвестным мне причинам, книга в этом издательстве так и не вышла, хотя я посылала издателю дополнительные фотографии и получила даже эскиз обложки.

На прямой вопрос, может ли Солженицын помешать выходу моей книги, издатель в одном из своих интервью, переданном по швейцарскому радио, ответил отрицательно, не находя для этого причин. «В книге нет ничего такого, что может ему повредить (…). Она просто рассказывает о его жизни». Но… кто знает?

В тот же день, когда я беседовала с Армандом, мне вручили в АПН два номера — майский и июньский — итальянского журнала «Темпо» с рекламой моей будущей книги под броским заголовком и с крупными фотографиями.

К этому времени я уже убедилась, что получить от Константина Игоревича, а тем более от кого-то другого в АПН, текст моей рукописи, ушедшей в Италию, невозможно. А книга вот-вот выйдет, да и хочется понять, что написано в «Темпо», хотя бы разобрать подписи под фотографиями. И вот я всерьез принимаюсь изучать итальянский язык. Запаслась самоучителем и пластинками, словарем, разговорником, и, занимаясь по 4 часа в день, скрупулезно выполняла все задания, заучивала отдельные слова и выражения. В это время работа над моей книгой была закончена, и изучение итальянского языка стало моим главным интеллектуальным занятием.

В первых же уроках наткнулась на слово «pesqa», что означало «рыбная ловля». Именно оно стояло в «Темпо» под фотографией, где Александр Исаевич, сидя в лодке, колол орешки. Возмущенная, я звоню Константину Игоревичу.

— Какое это имеет значение? — удивился он.

— Но Александр Исаевич никогда не удил рыбу! И не охотился! Он не мог этого делать: жалел все живое!

Занятия мои итальянским языком продолжались пять месяцев. Я не прекратила их и тогда, когда 22 октября получила экземпляр изданной в Италии своей книги. Я собиралась прочесть ее на итальянском и сделать обратный перевод, не пропуская тех огрехов, которые ожидала встретить в этом издании.

Именно в это лето произошла череда событий, с которых я начала свое повествование: телеинтервью Солженицына корреспонденту компании «Коламбия Бродкастинг Систем» Уолтеру Кронкайту и комментарии в газете «Новое русское слово» с домысливанием того, на что Александр Исаевич лишь неуверенно намекал. И вот в то время как «Новое русское слово» порочило меня, американские газеты информировали читателей, что АПН предлагает издательствам США мемуары первой жены Солженицына. Издательство «Боббс-Меррил» покупает мои мемуары и собирается их издавать.

А в середине августа усилия Константина Игоревича по отвоевыванию для меня дачи увенчались успехом. Я была, наконец, принята в кооператив и стала полноправной владелицей «Борзовки». Заместитель председателя кооператива попытался все-таки подставить мне ножку. «У меня вопрос! — выступил он на заседании кооператива. — Имеют ли право быть членом кооператива, находящегося в Московской области, человек, проживающий в Рязани?» «Имеет», — уверенно ответил председатель.

— Скоро я буду жить в Москве, я занимаюсь обменом, — вставила я.

Оно и в самом деле было так. Константин Игоревич сказал мне как-то, что, если я захочу переехать в Москву, АПН поможет мне с пропиской. Не знаю, была ли эта забота обо мне только проявлением гуманности, но мне самой очень нужна была Москва. Я не могла жить в квартире, в которой жила когда-то с мужем. Да и самые лучшие друзья мои были в Москве. В Москве же жила семья моей двоюродной сестры Нади — единственной оставшейся из моих родственников. Да и само издание моей книги в СССР то и дело требовало моего присутствия в столице. Все сходилось к одному. И через полгода действительно состоялся мой долгожданный переезд.

А пока я с увлечением и страстью занялась ремонтом вновь обретенной дачки. Ведь это домик Александра Исаевича, любимое его место на земле! Верю, когда-нибудь он вернется сюда! И уж, конечно, этот домик со временем будет его музеем!

7 сентября произошло большое для меня событие — возобновилась дружба с Николаем Виткевичем, прерванная целых десять лет назад.

Я была предупреждена, что в этот день ко мне приедут АПНовцы и привезут какого-то писателя-иностранца, желающего со мной побеседовать. Со второго этажа, из нашей мансарды, я увидела приближающуюся к нам целую компанию: Константин Игоревич, Вячеслав Сергеевич, фоторепортер, какой-то иностранец в шляпе и… кто же это еще с ними? Всматриваюсь: Боже мой, Кока!

Вместе с его появлением в этот день в «Борзовке» на меня как будто нахлынула моя юность. Не помню уж, когда я слышала свой смех, а туг я то и дело смеюсь, даже закатываюсь, как это бывало в студенческие годы.

Вячеслав Сергеевич пытается сдерживать меня: «Наталья Алексеевна, Вы имеете дело с писателем!» Но… тщетно. К счастью, писатель отнесся ко мне более снисходительно. Константин Игоревич перевел мне с немецкого его слова: «Я понимаю, что для фрау главным гостем оказался доктор (так он называл Виткевича), а не я!» Конечно, о чем-то он расспрашивал, что-то я отвечала, но ничего этого память моя не сохранила.

Все, кроме Виткевича, уехали. Мы, наконец, смогли с ним поговорить о серьезном. Я рассказала Виткевичу обо всех своих недовольствах АПН. Пожаловалась на ту небрежность, с которой готовили к печати мою книгу, на сокрытие от меня текста последней главы итальянского издания книги.

— Ты изливаешь душу, — сказал мне Николай, — а люди работают]

Я не унималась: «Своими дурацкими вставками и изменениями АПН только все испортило. Если раньше можно было опираться на Решетовскую для выяснения того, где написана о Солженицыне правда, а где ложь, то теперь никто уже этого делать не будет. Никто мне верить не будет! К чему нужна эта прошлогодняя комедия с серьезным редактированием, с убеждением меня, с обещанием учета моего мнения? Все это полетело к черту! Тем, как они издают мою книгу, они подрывают и мой, и свой авторитет.

Эти мысли настолько терзали меня, что я посчитала нужным объясниться с редактором. 18 сентября я написала ему большое письмо. Постаралась быть как можно более сдержанной, но не скрыла своего ощущения от происходящего.

„Еще раз со мной поступают не как с человеком, — писала я, — а как с шахматной фигурой, которую сбросили с доски после того, как она сделала нужный ход. Неужели вместо чувства гордости за свою книгу мне будет суждено испытывать чувство стыда? Какому честному человеку я посмею посмотреть в глаза?

Я потеряла сейчас не только охоту, но и способность работать из-за отстранения меня от моего текста, из-за обращения с моим материалом, как с приобретенной собственностью.

Мое моральное состояние сейчас немного хуже, чем было перед 18 июня 73-го года (день заключения договора. — Н.Р.)“.

Не включила я в текст письма свой основной вопрос, — чувствовала, что он будет звучать сегодня слишком наивно:

„Скажите мне честно, Вы хотите, чтобы существовала действительно правдивая биография Александра Исаевича? Именно с этого у нас с Вами и начинался разговор перед подписанием договора!“

Константин Игоревич посоветовал мне обратиться со своими претензиями к директору издательства АПН Ларину, что я и сделала. t

„Убедительно прошу Вас дать распоряжение, чтобы мне был выдан экземпляр окончательного текста моей рукописи на русском языке. Текст этот был мной подписан.

Полагаю, что было бы смешно доказывать, что автор на это имеет неоспоримое право“.

Но русского текста я тогда так и не получила. Успокаивали меня только мои успехи в итальянском.

И вот 22 октября в торжественной обстановке в ресторане „Пекин“ мне был вручен экземпляр итальянского издания моей книги „Мой муж Солженицын“. Вручал книгу Вячеслав Сергеевич Рогачев. Рядом с ним — Константин Игоревич Семенов. Рядом со мной — моя неизменная Сонечка Шехтер, подруга еще со студенческих лет.

К удивления всех, я, слегка перелистав книгу, тут же положила ее в свою сумочку. Вячеслав Сергеевич высоко поднял брови.

— Когда прочту, тогда скажу свое мнение!

Мне предстояло делать перевод книги с итальянского.

Уже 3-го ноября я села за письмо к Николаю Тети о замеченных мною неточностях, сокращениях, изменениях названий.

„Все это вместе взятое, — писала я, — вызвало у меня противоречивые чувства при знакомстве с книгой. Если она все же вызовет интерес и Вы захотите еще издать ее, хотелось бы надеяться на больший контакт между издательством и самим автором книги“.

Ответа на свое письмо от Тети я не получила. А „мои АПНовцы“ были шокированы — как это я посмела послать письмо издателю, минуя их?! На обороте книги, помимо сведений об авторе, было написано, что Солженицын возражал против издания этой книги…

Наконец, одновременно с тремя итальянскими рецензиями, я получила от АПН свой русский текст, но уменьшенный и отредактированный. При сравнении его с итальянским изданием я увидела, что он все же был лучше итальянского, но, с моей точки зрения, еще очень нуждался в переработке последней главы для будущих изданий. Это тем более казалось необходимым, что в АПН уже шел разговор об издании книги у нас, на русском языке.

В итальянских рецензиях делался упор на описание мною следствия по делу моего мужа в 1945-м году. Именно эта часть моей книги породила броские заголовки, вроде: „Ошеломляющая книга воспоминаний жены Солженицына“, „Бывшая жена обвиняет Солженицына“ и т. д. Из этих отзывов я узнала, что адвокат Александра Исаевича Фриц Хееб официально протестовал против выхода книги, а теперь „намерен начать последнюю ожесточенную юридическую схватку в связи с публикацией книги воспоминаний, принадлежащей перу Натальи Решетовской“. В качестве повода для своих протестов адвокат выставил то, что в книге цитируются письма Солженицына к бывшей жене без его на то разрешения. Из этих же рецензий я узнала, что на предложение ответить на обвинения Натальи Решетовской (имелось в виду следствие 1945 года) Солженицын ответил отказом, заявив, что он никогда не будет говорить об этой книге. Время покажет, что Александр Исаевич заговорит о моей книге, и даже не один раз.

Меня все эти отзывы итальянцев весьма огорчили. Неужели я писала книгу только для того, чтобы рассказать о следствии?.. Ведь рассказ о следствии попал в книгу уже после сдачи моей рукописи в редакцию и был спровоцирован опубликованием в конце декабря „Архипелага…“ на Западе и чтением его, в том числе и главы „Следствие“, по западному радио. Видимо, я чего-то очень не понимаю в этом мире…

Той же осенью моя книга вышла в Японии. Отзывы на нее снова не принесли мне радости, но все же в Японии книга издана более ответственно, и отзывы содержали более серьезный анализ. Один доцент Токийского университета, специалист в области истории СССР, писал:

„Даже если в основном эти записки были написаны Решетовской, все же было бы наивно думать, что соответствующие органы не приложили к ним свою руку“. А президент издательства „Саймару“ Та-мура заявил: „…если даже определенные органы приложили к запискам свою руку, в основном все это могло быть написано лишь женщиной, которая долгие годы делила с Солженицыным все лишения. Эти записки можно назвать ценным материалом для знакомства с еще одной стороной Солженицына, которого на Западе представляют героем. Я думаю, что издание записок имеет смысл“.

Вслед за Италией и Японией решило опубликовать мою книгу американское издательство „Боббс-Меррил“. Главный редактор Том Джервази прислал мне длинное письмо с планом издания, характеристикой перевода, многочисленными вопросами. „Прежде всего, — писал он, — разрешите выразить восхищение тем, что Вы сделали. Это огромная победа мужества и веры. Вы поистине раскрыли Свою душу и рассказали все, что могли, о своих чувствах и жизни в течение столь длительного времени. Вы, может быть, даже больше, чем он этого заслуживает, поверили в способность читателя понять. По крайней мере, таково мое мнение о западном читателе. (…) С нетерпением жду Вашего ответа, и надеюсь, что Вас в целом удовлетворит наш подход к переводу. (…) Примите наши наилучшие пожелания. Еще раз поздравляю с замечательным произведением“.

Предстояла новая работа — с американским издательством, которое оказалось значительно более добросовестным, более внимательным к моим пожеланиям, чем предыдущие. Сменив название книги, они согласовали это со мной. Американское издание моей книги будет называться „САНЯ. Моя жизнь с Солженицыным“.

Тем временем Александр Исаевич, сопровождаемый Светловой, едет в Стокгольм за получением Нобелевских наград. Его уже не смущает старомодный церемониал и особый вид одежды.

В Рязани, одна, в самый день торжеств я слушала и слушала западные радиостанции. Я осознавала, что рядом с ним — моя счастливая соперница, но ощущала и свою причастность к происходящему. После вручения Александру Исаевичу почетных знаков оркестр исполнил вместо Гимна Советского Союза увертюру к опере Глинки „Руслан и Людмила“. Так пожелал сам Солженицын. Невольно вспомнила, как в одном из ранних рассказов Солженицына эта увертюра удержала главного героя от эмиграции из СССР. Рассказ назывался „Заграничная командировка“. Как-то теперь сможет жить без России торжествующий нобелевский лауреат?

Настроение приподнятое, но смутное. Царапает душу, что делегации нашей страны, как и других социалистических стран, не присутствуют на этой церемонии.

Только теперь, перечитывая то, что сказал тогда Александр Исаевич, воспринимаю сказанное с холодной головой, и не всё вызывает симпатию. Неприятно режет презрительная грубость по адресу многих людей, которые оценили факт присуждения Нобелевской премии не так, как этого хотелось бы самому Солженицыну.

„Академия выслушала много упреков за это свое решение — будто такая премия служила политическим интересам. Но то выкрикивали хриплые глотки, которые никаких других интересов и не знают“.

Уличила Солженицына в противоречии с самим собой. В свое время Александр Исаевич телеграфировал Шведской академии: „Присуждении премии вижу дань русской литературе и нашей трудной русской истории“. Не мог не знать Александр Исаевич того, что несколько писателей, в числе которых был Набоков, уступили свою очередь в получении премии Солженицыну, учитывая особую ситуацию, в которой немалую роль играла политика.

12 декабря слушаю пресс-конференцию Солженицына в Стокгольме. Она продолжалась 4 часа, и все же Александр Исаевич не успел ответить на все вопросы. Гвоздем пресс-конференции был призыв к нравственной революции, в которой нуждается и Восток, и Запад. „Применительно к России, — говорил Солженицын, — это в первую очередь — жить не по лжи“. И вдруг дальше слышу, что Советскому правительству, оказывается, надо доказать, что Михаил Шолохов, тоже Нобелевский лауреат, действительно написал „Тихий Дон“! Как не понимает Александр Исаевич всю вопиющую бестактность своего здесь заявления! Больно за него.

Тогда, 12 декабря, из-за неполноты переданного текста пресс-конференции я не узнала, что Солженицын бросил камень не только в Шолохова. Позже, когда АПН предоставило в мое распоряжение полное изложение текста пресс-конференции (издательство „Посев“, 1975 г.), я узнала, что Солженицын сам задал вопрос по поводу моей книги. Он выразил удивление, что никто из присутствующих здесь итальянских корреспондентов не спросил его, что он думает о книге Решетовской. Сам же и ответил, что книга эта вообще не о нем, а о некоем персонаже, выдуманном ГБ.

Далее Александр Исаевич фантазировал, что Решетовская ездила в Венгрию для того, чтобы заставить Яноша Рожаша, лагерного друга Солженицына, дать о нем компрометирующие сведения. Он сказал, что на Яноша „уже два года давят“ и что давление началось с того, что „сперва посылали к нему мою бывшую жену“. То, что я была в Венгрии не за 2 года, а всего лишь за полгода до его выступления, совершенно не сдержало соображения Александра Исаевича: поверят и так! И верили! Так кому же жить не по лжи? Хочется еще раз напомнить слова Адама Ройтмана из „Круга первого“: „С кого начинать исправлять мир: с себя или с других?“.

* * *

Новый, 1975-й, год ознаменовался моим переездом в столицу. Я увидела большую удачу и даже некий символ в том, что московская квартира оказалась на одной линии, соединяющей первый московский лагерь моего мужа (и мои первые с ним — заключенным — свидания) и дачу „Борзовку“ — наше с Саней любимое место на земле. Лагерем было строительство дома под номером 30 по Большой Калужской улице. Мой теперешний дом оказался на той же улице и даже на той же стороне, под номером 90. Только теперь эта улица называлась Ленинским проспектом. И еще удача: дом 90 — почти на выезде из города, максимальное приближение к „Борзовке“.

Утомительные сборы в Рязани, изнуряющий ремонт в Москве. Мотаюсь по магазинам, докупаю недостающую мебель. Константин Игоревич, так способствовавший совершению квартирного обмена и моей прописке в Москве, теперь помогает советами. У него довольно тонкий вкус.

Но и в это хлопотное для меня время АПН не дает мне полностью отключиться от главного. Как-то в разгар ремонта квартиры за мной прислали машину: надо ехать в гостиницу „Россия“ на встречу с ГДРовским писателем Тюрком. Он мало о чем меня спрашивает, больше говорит сам.

Рассказывает, между прочим, что по их телевидению показывали фотоальбом Солженицына, в котором фотографии его были даны в хронологическом порядке, а под самый конец показали фото его новой семьи.

Я потрясена: ведь это показывали тот самый альбом, который я смонтировала и подарила мужу на его 50-летие. Из скромности не включила в него наши общие с ним снимки. И вот теперь этот альбом; завершает… Светлова! Можно было подумать, что никакой другой жены у него и вовсе не было.

Позже Тюрк удивит не только меня, но даже и АПНовцев, когда разразится двухтомным романом, в котором будет описана и наша драма. Он сохранит даже те же женские имена, а самого Солженицына назовет Ветровым.

В конце января я получила верстку своей американской книги. Получила и дополнительные вопросы к своему тексту. Издательство „Боббс-Меррил“ не пренебрегает мной как автором. Мой английский в довольно активном состоянии. Но я работаю не только над присланной версткой, но и над последней главой. Константин Игоревич на этот раз реально помогает мне сделать ее удобоваримой. Разумеется, я не могу внести в нее ни головокружительного успеха „Ивана Денисовича“ в Советском Союзе, ни выдвижения его на Ленинскую премию, ни потрясения Твардовского от прочтения „В круге первом“, ни многого другого.

9 февраля я отсылаю письмо главному редактору американского издательства „Джервази“, сопровождающее новый вариант последней главы.

Продолжаю работать над последней главой, стараюсь выправить ее уже для нашего советского издания. „Архипелага…“ я еще в руках не имею, и поэтому цитаты из него остаются не выверенными — предмет последующих укоров Александра Исаевича.

Для советского издания АПН предлагает мне еще одного редактора — молоденькую Зинаиду Михайловну Попову, которую можно называть просто по имени. Но основной тираж моей книги на русском языке вышел без всякого указания на чье-либо редакторство. Имя Поповой З. М. оказалось указанным только в 10-ти экземплярах книги, а имя основного редактора, таким образом, кануло в Лету.

С Зиночкой работается легко. Речь идет больше о мелких, чисто стилистических правках. Наша совместная с ней работа была закончена в мае и поступила на рассмотрение главному редактору Д.ПН Жукову. Но 10 мая, в 43 года, он внезапно умирает. Последним, по словам Константина Игоревича, что он читал, была моя злополучная 8-я глава, в свое время им же изувеченная.

Как-то еще ранней весной, когда мы с Соней Шехтер обедали у меня дома, неожиданно зашел Константин Игоревич и еще на ходу в прихожей выпалил: „Он напечатал какого-то „Теленка“, который бодался с дубом“.

— Не „Теленка, который бодался с дубом“, — тут же поправила я, а „Как теленок бодался с дубом“.

Константин Игоревич немало удивился моей осведомленности. А я могу теперь, после того, как Александр Исаевич опубликовал книгу, рассказать, например, то, что именно я в свое время перевела ему рукопись „Теленка“ на машинку. „Теленок“ был предназначен к опубликованию лишь после смерти автора: ведь там много излишних откровенностей. Разве что книга переработана? — предположила я. А если он счел возможным опубликовать своего „посмертного“ „Теленка“, то, может статься, там появилась и обещанная мне моя „посмертная реабилитация“?

Прошло несколько недель, и Константин Игоревич принес мне „Теленка“, изданного на русском языке. Я тут же кинулась читать.

Начало было хорошо знакомо. Но, дочитав до 8-й страницы, я буквально пришла в неистовство. Как так!? Ведь я сама печатала ему это, и тогда там не было ничего похожего. Здесь описывался самый страшный период жизни ссыльного Александра Исаевича — период его болезни. Как же быть с рукописями?

„Друзья — сами по лагерям, мама — умерла, жена вышла за другого; все же я позвал ее проститься, могла б и рукописи забрать, — не приехала“.

Но ведь с просьбой о приезде Саня обратился к подруге своей жены, и подруга жены эту просьбу не выполнила, имея на то свои основания. Но причем тут я? О болезни его я узнала с опозданием, косвенно, и тогда, когда самая большая опасность миновала. Как же можно так передергивать? так искажать?

И все дальнейшее обо мне в том же духе.

На странице 11-й я, формально, как бы оценена:

„Безопасность приходилось усилить всем образом жизни: в Рязани, куда я недавно переехал, не иметь вовсе никаких знакомых, приятелей, не принимать дома гостей, не ходить в гости. (…) Нельзя дать вырваться из квартиры ни атому открытому, нельзя впустить на миг ничьего внимательного взгляда — жена строго выдерживала этот режим, и я это очень ценил“.

Но… каким тоном это говорится и что это за жена? Может быть, и не я вовсе? Ведь только что сказано обо мне, что вышла за другого. Может, это о Светловой? Разве знает читатель, что ей в то время было немногим более 10-ти лет? И даже когда на странице 442 Солженицын расскажет нам о своем последнем аресте, о ночи, проведенной в Лефортовской тюрьме, и вспомнит, что здесь у него бывали свидания, неискушенный читатель и тут легко подменит меня Светловой, которая в то время еще под стол пешком ходила…

И только единожды предстану я в „Теленке“ под своим собственным именем — это тогда, когда автор представит меня „вестницей ГБ“.

„24 сентября звонит взволнованно моя бывшая жена Наталья Решетовская и просит о встрече. В голосе — большая значительность“. А потом еще прибавится „твердый шаг“, которым эта женщина вступила „из области личной в область общественную, в эту книгу“. И — „стальные глаза“, и манера держать себя при этом „ответственно, как не сама по себе“. И, наконец, из всего этого „живописания“ делается вывод, что Решетовская пошла „за тайной полицией“.

„Теленок“ так „завел“ меня, что я в течение нескольких лет то и дело прерывала работу над мемуарами, чтобы еще и еще опровергать, приводить все новые доводы. В результате получились как бы две большие статьи: „Встречный бой“1 и „Издательство или типография?“2.

Но еще больнее политических обвинений были удары по женскому чувству: „И, воротясь из ссылки, сдался, вернулся к бывшей жене“. Солженицын не пишет, что именно этой женщине многие последующие годы доверялись „все рукописи, все имена и собственная голова“. Солженицын не цитирует своих писем той поры — писем заново влюбленного в свою жену: „Я все тебе простил, люблю тебя вновь и готов соединить наши жизни навсегда“.

Под впечатлением прочитанного „Теленка“ я набросала еще и фрагмент к „Северной поездке“ своего мужа 1969-го года только теперь. Спустя 6 лет я узнала, что был он там не один. Каково узнавать после стольких лет неведения, что я, свято верившая своему мужу, проявила и печатала снимки, сделанные не только Александром Исаевичем, но и его возлюбленной, тогда вовсе неизвестной мне Светловой?! Как обидно, как оскорбительно для меня получается все в нашей истории! Бывает же по-другому…

Плохо обо мне. Пусть. Ну кто я? Брошенная жена должна быть плоха изначально, но… Твардовский? Человек, которому Александр Исаевич обязан многим, если не сказать — всем. Ведь именно он, редактор „Нового мира“, ввел в русскую литературу писателя Солженицына в наше далеко не простое для литературы время.

Люди, хорошо знавшие Твардовского, могут возразить каждому слову, написанному о нем в „Теленке“. Можно порою возразить, и не зная фактов, а просто интуитивно чувствуя фальшь в изложении автора. Меня же особенно ранило то, чему я лично была свидетелем и что в книге было совершено искажено. Вот страница 142 Парижского издания „Теленка“:

„Но в нужном и повторном этом ряду звучали и новые упреки, как стон:

— Я Вас открыл!

— Небось когда роман отняли — ко мне первому приехал! Я его успокоил, ПРИЮТИЛ И СОГРЕЛ1 (То есть поздно ночью не выгнал меня на улицу)“.

Но как же это было на самом деле? Солженицын узнает, что при обыске у Теушей взяли его роман „В круге первом“. Первый порыв: ехать к Твардовскому! Первые слова, сказанные ему Твардовским: „Александр Исаевич, эго горе — не только Ваше, но и всей нашей литературы“. Помню ворота, широко распахнутые навстречу нам самим Твардовским. Он уже знал, что произошло. Вовсе не для получасовой беседы приглашал нас к себе Александр Трифонович, и не темная ночь была на дворе, а легкие сумерки сентябрьского дня, И тогда же, в эти же сумерки, было сказано, что не надо торопиться, решение примем утром. И рядом с горящим камином, в который Александр Трифонович то и дело подбрасывал поленья, мы больше молчали, погруженные в свои мысли о том, как выйти из создавшегося положения. А утром мужчины составили письмо к Демичеву, и мы уехали в Москву действительно согретые, в какой-то мере успокоенные. (Новое беспокойство придет позже, когда выяснится, что не только „Круг“ был взят Госбезопасностью).

Читать „Теленка“ было мучительно больно. Больно за себя, за Твардовского, за самого Александра Исаевича. Вероятно, не понимая того, он выставил напоказ миру все худшие стороны своего характера. И можно только удивляться, что обожатели Солженицына не хотят этого замечать, а если замечают — непременно находят оправдание для своего кумира.

Вот автор „Теленка“ с похвальбой преподносит свой девиз: „Не тот борец, кто поборол, а тот, кто вывернулся“ (стр. 241, Парижское издание). А вот еще один: „…лагерное воспитание не велит объявлять вперед свои намерения, а сразу и молча действовать“, (стр. 154, там же).

„Чем выше цель, тем выше должны быть и средства к ее достижению“, — вспоминается мне из „Круга“. А на поверку, в жизни, описанной в „Теленке“, — изворотливость, обман, нескромность, даже хвастливость.

Оценки людей, их действий совершенно необъективны. В „Новом мире“ выше всех вознесена Солженицыным редактор отдела прозы А. С. Берзер, но кто же она для Солженицына? Редактор? — Нет, она не прикасалась к его рукописям. Друг? Может быть, но, так сказать, „утилитарный“. Прежде всего, она — незаменимый информатор, источник „агентурных сведений“ о происходящем в редакции журнала. А Твардовский, оказывается, „помогал его душить“ своим интервью осени 1965 года.

К счастью, за Твардовского было кому заступиться. В итальянской газете „Унита“ вскоре появилось открытое письмо Солженицыну старшей дочери Твардовского.

„Поверив в свой путь, предначертанный свыше, — писала Валентина Александровна, — в свое мистическое призвание, Вы всё вокруг (…) рассматриваете сквозь призму этой своей предназначенности. Над всей вереницей людей, прошедших по страницам Ваших воспоминаний, возвышаетесь Вы — единственный, кто знал и знает, что делать, куда идти (…).

Призывающий людей „жить не по лжи“, Вы с предельным цинизмом, хоть иной раз и не без кокетства, рассказываете, как сделали обман правилом в общении не только с теми, кого считали врагами, но и с теми, кто протягивал Вам руку помощи, поддерживал в трудное для Вас время, доверяя Вам“.

А спустя год во Франции вышел очерк В. Лакшина „Друзьям „Нового мира““. В. Я. Лакшин, критик и литературовед, с 1962-го года был правой рукой Твардовского в редакции „Нового мира“. В свое время Александр Исаевич высоко ценил Лакшина, считал его лучшим критиком нашего времени. „Солженицын, — писал Лакшин, — великое дитя ужасного века. И в себя вобрал все подъемы и падения, муки и тяготы. В его психологии, помимо высоких и добрых человеческих достоинств, свою печать положили лагерь и война, тоталитарность и атомная бомба — эти главные атрибуты современности“.

„Парадокс, увы, в том и заключается, что со страстным призывом к правде, человечности и добру к нам обращается автор, на практике и для себя презревший эти заветы“.

„В последней книге он прямо оскорбил память человека мне близкого, кого я считал вторым своим отцом, обидел многих своих товарищей и друзей. Главное же, облил высокомерием свою собственную колыбель, запятнал дело журнала, бывшее в глазах миллионов в нашей стране и во всем мире достойным и чистым. Брошен вызов, и я поднимаю перчатку. Солженицыну, к счастью, ничего не грозит сейчас лично. Ореол всемирной славы дал ему долгожданную обеспеченность и безопасность. Твардовский в могиле, и я чувствую на себе долг ответить за него. (…) Воздержанию конец: надо рассчитываться и прощаться. Прощаться на этой земле навсегда, и, во всяком случае, до той поры, когда уже в будущем веке под иным небом и на иной тверди кто-то справедливее и несомненнее рассудит нас“.

„Солженицын не верит истории (или истории литературы), что в чем-то касающемся его судьбы они могут разобраться правильно, и торопиться надо всем произвести свой суд — окончательный и безапелляционный.

Менее всего доверяет Солженицын своим возможным биографам и спешит дать авторизованную версию своей писательской судьбы, а заодно всего попутного ему литературного мира“.

„В „Теленке“, — считает Лакшин, — сделан роковой шаг от великого до смешного“.

„О Твардовском все сказанное — или прямая неправда, или полуправда, которая хуже заведомой лжи“.

Но — „Ныне всякий слух и предвзятое суждение, скрепленное авторитетом известного имени, имеет из-за массовых средств информации и рекламы неслыханную прилипчивость и эпидемическую силу. Вот почему еще нельзя позволить себе роскоши молчания и величавого игнорирования сказанного“.

„Солженицын сам, похоже, не дает себе отчета, насколько в лагерном его воспитании, которым он так гордится, много чисто сталинской атмосферы лагеря, выстроенного в человеческих душах — без различия в средствах, психологии нравственного удара, жестокости и лжи“.

„Сомневаюсь в том, что через него даруется нам Истина, и не хочу в его рай — боюсь, что попаду в идеально устроенный лагерь. В христианство его я не верю, потому что нельзя быть христианином с такой мизантропической наклонностью ума и с таким самообожанием“.

Неожиданно для меня в спор с Лакшиным вступил Константин Игоревич — конечно, в частной беседе со мной. Некоторые его мысли показались мне очень интересными, и я попросила его повторить их и наговорить на магнитофон.

Константин Игоревич рассказал мне о статье в западногерманской газете „Ди Цайт“ с реакцией на „Теленка“. „Там очень правильно сказано, — говорил он, — что Солженицын в своих методах и приемах борьбы — подлинное дитя культа личности“.

„Лакшин не прав, — считал мой редактор, — когда пишет, что „Теленок“ не может быть очерками литературной жизни. Он не прав, потому что отнюдь не количество персонажей определяет потенциал той или иной книги. Наверно, неудача „Теленка“ как очерков литературной жизни состоит не в том, что был показан слишком узкий, выхваченный лучом из мрака кусочек жизни. Нет! Его беда в другом…

Этот свет искажал реальность, искажал очертания предметов и не столько освещал данный участок жизни, сколько бросал тень. О беде Солженицына хорошо сказано в той же статье в „Ди Цайт“. Беда состоит в том, что все освещается тенденциозно, односторонне, с использованием полуправд, фальсификацией исторических событий, с пристрастностью и с уверенностью, что все, что служит его точке зрения, что подтверждает его точку зрения — хорошо, морально и правдиво. Все, что опровергает хотя бы самое мимолетное его высказывание — неправдиво и аморально“.

Лакшин, по мнению Константина Игоревича, „несправедливо предъявляет к Солженицыну те же самые требования, которые он может предъявить к Дементьеву, к Твардовскому, даже к Копелеву, совершенно не учитывая, что Солженицын смотрел на вещи с другой точки зрения. Ведь Солженицын чувствовал себя волком, которого травит стая собак! И чувствовал совершенно искренне. А у волка, за которым гонятся собаки, совершенно естественно, другой кругозор, и другая точка зрения, и свои субъективные оценки. Для того, чтобы понять Солженицына, нужно самому пожить — как у Лакшина никогда не было — десяток, а то и больше лет в состоянии постоянного страха. Это ничего общего не имеет с трусостью. Это — особенность ситуации человека. Особенно — человека гонимого и загнанного в угол судьбой. Это — постоянное напряжение и постоянное ожидание того, что будет нанесен удар. Страх постепенно становится манией преследования. Человек умом своим корректирует это: он не показывает вида, он смеется, и даже он бодро держится, совершает смелые поступки, но в подсознании — духовный стереотип страха. От этого никуда не денешься, поэтому иногда этот человек может совершать самые несообразные поступки. Это ничего общего не имеет с холодными рассуждениями того же Лакшина, который в своей жизни ничего подобного не испытывал. Человек, который десяток лет привык быть настороже, остается настороже до самого конца своего, даже когда фактически опасности нет никакой, когда она миновала“.

Константин Игоревич говорит еще вещи, которые я уж никак не ожидала от него услышать: „Для меня ясно, что Солженицын — фигура трагическая. Разве это не трагедия? Поставить себя, свою жизнь, все свои помыслы, идеалы, мечты служению одной цели — что-то сказать, куда-то позвать, сделать что-то великое и доброе для народа, — и быть полностью изолированным, полностью отрезанным от народа. (…) К этому присоединится, несомненно, и трагедия совести. Я не знаю, будет ли у Солженицына время или судьба не отпустит ему такого количества времени, чтобы в один прекрасный день сесть, оглянуться назад, посмотреть, и чтобы его совести стало страшно: сколько бессовестного он, в общем-то, в своей жизни натворил. В любом случае это будет трагедией посмертной, если последующие поколения произнесут свой приговор над моралью и совестью Солженицына“.

„А теперь представьте себе, — продолжал Константин Игоревич, — пройдет 20 или 30 лет, а может быть, всего 5 лет (никто не знает, какими путями двинется история), и исследователи займутся изучением общественной мысли нашего времени. При этом в неофициальном подспудном слое один из самых больших,“ широких, плодотворных и глубинных пластов — это Солженицын. И как все с ним произошло, и что было на самом деле — нельзя будет конструировать ни по одному „Теленку“, ни тем более по книге Лакшина. А ведь это кусок, это история интереснейшего литературного журнала, и колоссальная фигура А. Т. Твардовского, и множество других людей, каких-то взаимосвязей, каких-то интересов… Было бы неразумно судить об этом периоде только по свидетельству Солженицына. (…) А так может получиться, если не будет какого-нибудь противовеса, если не будет книги-антагониста».

Константин Игоревич надеется, что мои мемуары смогут быть таким противовесом: «Социальная задача будущей книги — реконструкция многих подлинных событий, о которых никогда не скажет правду ни официальная печать, ни ее противники. О том, как все это начиналось, есть полный резон рассказать человеку, который умеет видеть правду и умеет правдиво писать».

Не слишком ли многого хочет от меня Константин Игоревич? Неужто он всерьез на меня надеется?

Реакция на Западе на «Теленка» была самая разнообразная. 22 июня по радиостанции «Немецкая волна» я прослушала отзывы на книгу. Многие из них отличались обычным для Запада весьма поверхностным пониманием нашей жизни. Но были и серьезные рецензии. Не обходилось, впрочем, и без преувеличений. Так, например, западно-германская социалистическая газета «Форвэрдс» пишет: «Нет в современной мемуарной литературе произведения, сравнимого с этой книгой по стилю повествования или хотя бы похожей по увлекательности. В языковом отношении эта книга — шедевр! Единство, сотканное из миниатюр. По содержанию она — почти детектив».

В швейцарской газете «Националь Цайтунг», выходящей в Базеле, говорится совсем другое: «Эти мемуары, частично увлекательные, частично смертельно скучные, очень часто гнусные, иногда приторно-сентиментальные, а потом сразу заносчивые, разоблачают всю двойственность личности этого писателя. Вторые, к сожалению, преобладают. И это происходит оттого, что автор никого и ничто кроме самого себя не признает».

Западногерманская газета «Франкфуртер Альгемайне Цайтунг»: «Все в этой книге вращается вокруг оси: Я и Советская власть; а то даже так: Я и мир. Вокруг неотвратимого конфликта между действующим и реагирующим в одиночку писателем и советскими органами власти». Но: «Только тот, кто читал „Бодался теленок с дубом“, может понять непрестанное влечение Солженицына к конфликтам, часто весьма агрессивное. Его склонность к тенденциозному противопоставлению добра и зла, крепкому очернению».

Газета «Франкфуртер Рундшау» пишет, что при всей необходимости непредвзятой критики нельзя, однако, забывать, что Солженицын многие годы подвергался клевете, диффамации, гонениям и, не в последнюю очередь, насилию. Что на своей родине он смог опубликовать только малую долю своих произведений.

А западногерманская «Мюнхен Меркюр» как бы добавляет: «Только книга „Бодался теленок с дубом“ дает возможность понять феномен Солженицына со всеми его преимуществами и слабостями, без которых человек не есть человек…»

В июне в США вышла моя книга под названием «Саня», и скоро я уже держу ее в руках. Издана — великолепно! Но главное: большинство моих замечаний принято во внимание. Отклики на мою книгу в американской печати остались мне неизвестными.

Лето в разгаре. Куда ехать в этом году? В компании с самой близкой мне в ту пору Соней Шехтер отправляюсь в автомобильное путешествие в Прибалтику. А Александр Исаевич в это время впервые прибыл в Соединенные Штаты. Случилось это в июле, то есть через месяц после выхода в США моей книга. Идут переговоры о его приеме президентом Джеральдом Фордом. Солженицын’произносит в Вашингтоне и Нью-Йорке свои знаменитые резкие речи. Президентом он принят не был,

В сентябре я получила первые десять экземпляров своей книга уже на русском языке («В споре со временем»). Вячеслав Сергеевич каким-то образом раздобыл для меня еще 50 экземпляров, и я могу ее уже кое-кому подарить. Но прежде чем дарить, мне нужно выправить книгу. АПН дало мне во временное пользование I-й том «Архипелага…», и я с большой досадой убедилась, что Константин Игоревич снабдил меня в свое время неточными цитатами. Надо вносить исправления во все свои экземпляры! Всюду вписываю и опущенное издательством посвящение: «Посвящаю женщинам своего поколения, чья судьба схожа с моей».

А также эпиграфы:

«Когда-то я развивал тебе теорию о том, что самое драгоценное в нашей жизни — время». (Из письма Солженицына мне весной 1939 г.)

«Над моей могилой ты высечешь когда-нибудь: „Здесь прилег отдохнуть человек, которому никогда не хватало времени“». (Из письма Солженицына мне от 26.09.43).

Любой из этих двух эпиграфов объяснял читателю название книги, которое иначе воспринималось зачастую неправильно.

Я не смогла не дать выхода своим эмоциям, в том числе и эмоциям отрицательным, и послала несколько экземпляров книги с жесткими надписями тем, кого считала виноватыми в нашей семейной трагедии. Но и сама получила экземпляр книга с надписью: «Самому трудному за всю мою долгую редакторскую жизнь автору. К. Семенов».

Книга не продается в магазинах, ее не получили библиотеки, она растекается какими-то малопонятными путями. Основной тираж ее отправлен за границу (знаю, давали ее морякам перед отплытием за рубеж в Одессе, Новороссийске…), и лишь случайно она оказывалась иногда на прилавках — то в фешенебельных гостиницах, то в киоске МГУ. Конечно, не могло быть и речи об отзывах на нее в нашей печати.

Константин Игоревич рассказывал, что в самом АПН были крайне поражены фактом ее издания: ведь Солженицын предстает в моей книге трудолюбивым, целенаправленным человеком, вовсе не одни недостатки — его удел!

Но если к «Теленку» почитатели Солженицына пристрастны в сторону его положительной оценки, то к моей книге отношение, конечно же, обратное. Читатели не считали нужным, да и не могли вникнуть в предысторию издания моей книги, во все то, что заставило меня пойти на эту публикацию, и часто строго судили меня.

Как-то в 1978 году, после перерыва в несколько лет, я неожиданно пришла к Сусанне Лазаревне Теуш, чтобы просить ее заступничества за ее покойного мужа в связи с вышедшей к тому времени книгой Томаша Ржезача, который обвинил Теуша в том, что он чуть ли не подстроил обыск осени 1965 года.

— Конечно, я не могу не пригласить Вас зайти, раз Вы пришли ко мне, — произнесла Сусанна Лазаревна.

— Но почему Вы могли бы не пригласить меня войти?

— Вы написали книгу о нем!

— Вас смущает моя книга? Да Вы посмотрите, какие книги о нем пишут!

— Как? Вы его защищаете? — воскликнула Сусанна Лазаревна в крайнем изумлении.

Сам факт публикации моей книги воспринимался многими однозначно как акт мести: моей и государства. Отсюда и содержание книги предполагалось соответствующее, то есть априори осуждалось.

Одна когда-то близкая мне женщина Шура Попова вернула посланную мною бандероль с моей книгой, даже не распечатав ее.

Священник отец Дмитрий Дудко сказал мне, что я написала «ужасную книгу».

— Почему ужасную? — удивилась я.

— О НЕМ нельзя говорить ни одного худого слова! — фанатично произнес он. — Даже на солнце бывают пятна.

А обывателю, берущему в руки мою книгу, не терпелось выискать, где я говорю о НЕМ плохо.

— Я все читала и искала, где же будет о нем плохо, — откровенно призналась мне рязанская учительница Серафима Михайловна, подруга Сусанны Лазаревны. — Наконец нашла — следствие!

Следствие — это единственное, в чем меня упрекнул Илья Соломин.

— Но ведь я же не первая об этом сказала. Об этом во всеуслышание сказал Виткевич, да и Саня написал о своем следствии, что он «не имел оснований им гордиться». («Архипелаг ГУЛАГ», том 1, стр. 143).

— Все-таки ты не должна была об этом писать.

— Может быть, и не должна была, но не могла, вынуждена была. Все равно я написала правду.

Но, несмотря ни на что, всякий, кто читал мою книгу, закрывал ее с ощущением, что она написана любящей женщиной. Некоторых шокировала моя откровенность. Жестоко осудила меня за нее моя самая первая в жизни подруга — подруга детства Ира Арсеньева. Поблагодарив меня за присылку книги, Ира писала о ней:

«Знаешь, Наташа, она оставила у меня неприятный след. Ты всю жизнь была очень скрытная, любила тайны и даже, когда мы бывали вместе, никогда ничем не делилась. И вдруг так выворачивать на обозрение всем людям свою душу. Зачем? Для чего?»

Я ответила Ире: «Что меня так огорчило, если не сказать — убило в твоем письме? Как же ты, так хорошо меня когда-то знавшая („ты всю жизнь была очень скрытная“ и т. д.), не смогла понять простой вещи? Какой же силы должен быть поразивший меня удар, чтобы так изменить меня, из скрытной сделать открытой, даже откровенной, и не только с близкими людьми, но и на весь свет?!»

Большинство людей, лично знавших меня, отнеслись к моей книге с сочувствием и интересом.

Мой бывший оппонент профессор Л. А. Николаев написал мне: «Я благодарю Вас за Вашу книгу — ее лаконичный драматизм оставляет сильное впечатление».

Моя «музыкальная» подруга Г. Корнильева писала, что моя книга «имеет в Березняках головокружительный успех! Все просят меня дать почитать. Читают, переживают, восхищаются твоим мужеством и литературным талантом. (…) Я и сама прочитала твою книгу еще раз».

Если Галя Корнильева прочитала мою книгу 2 раза, как и многие, то другая моя подруга детства Лиза Ефимова прочла ее семь раз и знала почти наизусть.

Одна женщина-архитектор в октябре 1983 года писала мне:

«Прочла Вашу книгу. Она перевернула мою душу. Больше чем согласна с Вами и оправдывала, нет, не оправдывала, а благословляла поступки Ваши. Он, конечно, редкий, незаурядный человек, умен, и умел завершать однажды начатое. Но тем сложнее и тем безвыходнее было Ваше положение. Но то, что Вы — в таком положении, — достигли очень-очень многого, в том больше чести и хвалы Вам».

Были и такие, которые гордились знакомством с автором книги.

«Спасибо за подарок, а вернее реликвию, — писала мне дочь моей рязанской знакомой М. С. Головиной. — Иметь такую книгу мне очень почетно, так как чувствую себя в какой-то мере соприкоснувшейся с событиями если не мирового масштаба, то хотя бы исторического плана».

Я получала письма, порой даже восторженные, от своих бывших студентов, сотрудников. Все это очень поддерживало меня, особенно на фоне доходивших упреков в компромиссе с теми, кто противостоял моему мужу.

Одна моя бывшая студентка писала: «Я заметила, что с особым интересом читают женщины. Да, нам есть над чем подумать, прочитав ее. И даже люди, совершенно незнакомые с Вами, прочитав книгу, обязательно приходят поговорить о ней, поделиться мнением. А ведь не каждая книга побуждает к этому».

Бывший командир дивизиона, в котором служил во время войны Солженицын, Е. Ф. Пшеченко писал мне: «…у Вас много друзей, а почитателей тысячи. Вашей книгой зачитываются те, кому она, конечно, попадает в руки».

Но особенно отрадными были письма от незнакомых мне людей, которые нашли мою книгу интересной и значительной, дающей незаменимую информацию о знаменитом писателе. Таким моим корреспондентом оказался Р. И. Пименов — математик, автор многих научных работ:

«Дорогая Наталья Алексеевна! Несколько лет назад я прочел Вашу книгу „В споре со временем“, за которую хочу сказать Вам спасибо. Я прочел ее в издании АПН полностью (…), а также в „Вече“ одну главу (…). Помнится, глава была страниц на 60, а в издании АПН занимала страницы четыре. С тех пор я все хотел написать Вам свою благодарность, но только несколько дней назад сумел узнать Ваш адрес. Мне кажется, что писатель, о котором некогда близкий ему человек написал столь живо и честно, мог бы быть только признателен. И потому мне грустно, что Александр Исаевич (человек, бесспорно, достойный уважения, а как писатель — гордость русской литературы) и особенно его подголоски увидели в Вашем произведении пасквиль (не им бы швыряться этим термином) и заподозрили Ваши намерения. Обидно, что он повел себя не по-мужски, затеяв свару.

Еще раз спасибо Вам. Написав „В споре со временем“, Вы поработали на вечность, и ни один литературовед, ни одни историк, который будет писать об авторе „Бодался теленок с дубом“ или о его времени, не сможет миновать Вашей книги, так замечательно рисующей молодого теленка, еще только ищущего, с каким бы дубом ему пободаться».

Во втором своем письме Р. И. Пименов писал: «По книге заметно, что в ней о многом не сказано, что это сокращенная версия. Хотя это досадно, еще досаднее было бы, кабы самой книги не существовало».

Константин Игоревич продолжает меня опекать. В начале октября при его участии состоялась моя встреча с Карло Лонго — главным редактором газеты «Сетте Джорно», выходящей в главном городе Сицилии — Катании. Предварительно мой редактор передал мне 13 вопросов, на которые я должна была дать ответы. Решено было, что я отвечу на них заранее в письменном виде, чтобы не было никаких искажений в печати.

Константин Игоревич и Вячеслав Сергеевич привезли Лонго вместе с переводчиком ко мне домой. У меня сохранилась магнитофонная запись нашего разговора:

— Прежде всего я очень рад, — начал Лонго, — что нахожусь у Вас, товарища Решетовской. Очень благодарен Вам за то, что Вы нашли время принять меня.

— Вы не возражаете, — предложила я, — что кроме того, что я могу и устно ответить на Ваши вопросы, я передам их Вам в письменном виде. Если можно, задавайте вопросы по-итальянски, это даже интересно. (Мне хотелось попробовать себя в итальянском).

— По-итальянски у нас нет вопросов, — замявшись, сказал переводчик, он забыл…

Мне тогда и в голову не пришло, что эти вопросы могли и не существовать на итальянском вообще. И, пропустив мимо ушей замечание переводчика, я продолжала искренне беседовать с Лонго.

— Я хотел бы сделать такое заявление, — начал Лонго. — Мы в Италии с огромным интересом прочли Вашу первую книгу, и, прежде всего, итальянские женщины, которые восприняли ее в эмоциональном плане.

Я не спешу использовать живого итальянца и говорю:

— Мне бы очень хотелось, чтобы в случае, если будет второе издание в Италии, книга была бы издана на основе русского издания, мною выверенного. Итальянцы со своей эмоциональностью спешили издать и не прислали верстки. Еще одно любопытное совпадение: первой страной Запада, в которой была опубликована повесть «Один день Ивана Денисовича», была тоже Италия.

Тут же прошу Лонго прислать мне отзывы на мою книгу, которых, по его словам, было очень много и которые есть в его архиве. Лонго пообещал мне подослать кое-что.

Спустя некоторое время Лонго прислал газету с текстом нашего с ним интервью, которое сейчас я не могу не воспринимать с элементами критики. Подано интервью было шикарно: на первой странице газеты, с двумя фотографиями меня совсем молодой и в зрелые годы. С изумлением прочитала я о себе, что, оказывается, Наталья Решетовская — «одна из самых известных писательниц Советского Союза». Сам текст интервью, несмотря на письменные мои ответы, был не совсем точен благодаря умело сделанным перестановкам двух-трех абзацев. Одновременно пришло письмо и от Карло Лонго, в котором он сообщал, что пока находился в Москве, в Катании, в редакции, по причине короткого замыкания внезапно возник пожар, который уничтожил большую часть архива, в том числе рецензии на мою книгу. «Однако, — писал Лонго, — могу Вам сообщить, что в Италии было продано примерно 12 тысяч экземпляров книги „Мой муж Солженицын“. Принимая во внимание, что жители моей страны редко покупают книги, такое большое количество проданных книг говорит об успехе автора».

«Хочется верить, — писал в заключение Карло Лонго, упомянувший о горестях и бедствиях войны, которые пришлось испытать нашему поколению, — что социалистическое единство всех народов сумеет совершить крутой поворот в сторону мира».

А в середине сентября слышу по телефону ликующий голос Кон-статина Игоревича:

— Наталья Алексеевна, наконец-то прорыв в социалистические страны, а то Вас все капиталисты печатают! Здесь находится переводчик Вашей книги на чешский язык. Он жаждет встречи с Вами.

Кто же не захочет увидеться со своим переводчиком!?

Интервью — неожиданное. Вопросы ставились тут же. Конечно же, я все записывала на магнитофон.

Моего будущего переводчика АПНовцы называют Карелом. Разговор идет расковано. Я вполне откровенна, тем более что здесь вместе с Карелом присутствует, как он объясняет, его друг, который будет писать предисловие к моей книге.

Но вдруг меня поражают вопросы, не относящиеся к тексту моей книги: о семье Солженицына, о его родителях, особенно об его отце.

Карел объясняет эти вопросы интересом будущего автора предисловия. Я же возражаю, что не хочу и не могу говорить о том, чего я подлинно не знаю. Константин Игоревич мгновенно переводит разговор на достоинства Решетовской как автора: «Это — ученый. Никакой выдумки, никакой придумки, все должно быть точно. Документальность, скрупулезность и исключительная искренность, откровенность, которые даже мешают в жизни».

Совершенно спокойная, удовлетворенная разговором, я простилась с гостями.

Целых три года я тщетно ждала появления своей книги в чешском переводе. Вместо того летом 1978-го вышла в русском издании книга чешского журналиста Томаша Ржезача «Спираль измены Солженицына». Вот когда стал ясен истинный смысл визита ко мне «переводчика моей книги на чешский язык»: Карел Томашек, как он назвал себя и как было написано в визитной карточке, которую он мне оставил, оказался Томашем Ржезачем! С его книгой мне предстояло долго и ожесточенно воевать.

В ноябре «Немецкая волна» начала чтение отрывков из только что опубликованной книги Солженицына «Ленин в Цюрихе». Я, конечно, регулярно слушаю. Когда-то Саня говорил мне, что чувствует сходство между собой и Лениным: «Мне легко будет его писать!» И теперь в формулировках этой книги стали прозрачны, ясны мотивы многих поступков Сани последних лет, во всяком случае, по отношению ко мне.

Да, в самом деле, ну разве это не он?

«Надо порвать с Грином… Да просто звонко порвать! Да чтоб всю вину на него и свалить!»

«Внезапная публикация доверительного очень ошеломляет…»

«…отмываться всегда труднее, чем плюнуть. Надо уметь быстро и в нужный момент плюнуть первому!»

Я воспринимаю «Ленина в Цюрихе» как продолжение самораскрытия Александра Исаевича, начатое им в «Теленке…».

Тою же осенью Солженицын опубликовал и свою поэму «Прусские ночи». Я помню его отношение к этой поэме, которую он считал в политическом плане самой страшной из всего им написанного. Господи, неужели он и «Пир победителей», от которого отказался, тоже опубликует?

Все это время, несмотря на суету и постоянные отвлечения, меня тянет писать вторую книгу. 12 ноября начала ее так:

«Детство и юность мы оба провели на юге России. Море и горы мы увидели раньше, чем леса».

Но дальше как-то не пошло. И 28 декабря появилось новое, истинное начало второй книги. Как это просто — с того, чем кончила предыдущую:

«Странно пересеклись, перекрестились в редакции „Нового мира“ два первых крупных произведения моего мужа…»

Весь следующий, 1976-й год я была поглощена работой над 2-й книгой. Я назвала ее «В споре с сильным». На нее пойдет несколько моих любимых толстых оранжевых тетрадей, а при перепечатке — уже в следующих, 77-м и 78-м годах — все это составит 500 страниц.

Стала давать кое-что из написанного прочитывать Константину Игоревичу. Он в основном хвалил меня, его одобрение воодушевляло. Советы его (многие из них записывала на магнитофон) были дельны, иногда неожиданны. Например, тогда, когда за всеми внешними силами, не давшими переехать нам в 1965-м году в Обнинск, увидел Союз писателей.

Константин Игоревич предлагал мне не думать о «проходимости» того, что я пишу: «иначе все будет испорчено». И этот его подход вполне мне импонирует: я и не мыслю по-иному.

Но работа над книгой в том году не заслонила от меня окружающий мир. Сделала несколько новогодних визитов к друзьям, запечатлела их на цветную пленку, отметила свой день рождения: сначала меня поздравили самые близкие, потом собрались художники и музыканты, а на третий день — все семейство Ивановых: Зинаида Ивановна — моя подруга студенческих лет, теперь профессор, доктор химических наук, ее дочь, зять и внуки. В марте посетила выставку картин супру-Тов-художников Ивашевых-Мусатовых, тоже все сфотографировала.

Весной — снова милая «Борзовка». Летом — несколько автомобильных путешествий на моем новом «Жигуленке», сменившем состарившегося «Дениса-2». Первое — в город Шую Ивановской области с Леней Власовым — прототипом Зотова в Солженицынском рассказе «Случай на станции Кречетовка». Всю дорогу пыталась его убедить, что случай с его бывшим другом Александром Солженицыным куда более сложен, чем это ему представляется: «продался капиталистам»… Но, как выяснилось позже, мои усилия были тщетны.

Но особенно яркое, непреходящее впечатление оставила встреча через 35 лет с однокашниками по химическому факультету Ростовского

университета. Очень символично, что некоторых из них «разыскал» «Иван Денисович»: они написали, прочитав повесть Александра Исаевича в «Новом мире» или в «Роман-газете». Среди остановившихся у меня была Рая Карпоносова, посвятившая свою жизнь тайнам переработки нефти. Она удивила меня тем, что, оказывается, ее мучит совесть — именно она когда-то познакомила меня с «мальчиками» Кокой и Кириллом, что повлекло за собой мое знакомство с Саней. Я всячески старалась ее разубедить и успокоить: я ни о чем не жалею и сама несу за все ответственность. Сказала, что мое прошлое будет питать меня до самой моей смерти. О чем же жалеть? Да и не поступи Раечка на химфак, все равно я неизбежно познакомилась бы с Кокой и Кириллом, а значит, и с Саней!

За столом в ресторане «Метрополь» тамадой избран Кока Витке-вич. Вставаньем и минутой молчания помянули тех, кого к этому моменту уже нет в живых. Потом тамада по очереди стал поднимать каждого и просил рассказать, как жил, чем занимался, чего достиг за эти 35 лет. Все говорили с достоинством и скромно, не хвалясь званиями, наградами, авторскими свидетельствами, почетными работами, которые у некоторых исчислялись десятками. Многие не забывали рассказать о своей семейной жизни. А как же мне выкрутиться из моего щекотливого положения? Не ругать же мне здесь, за ресторанным столом, Саню, которого многие из собравшихся знают и помнят. Пока до меня дошла очередь, я придумала, как сказать:

«Больше всего я боялась прожить серенькую жизнь. И серенькой жизни не получилось. Даже было о чем книгу написать», — сказала я.

Знаю, что Соня дала прочесть мою книгу девочкам, которые остановились у нее. Читали ночами. Да и без этого обо мне многим было уже известно.

Это была первая наша встреча. Мы расстались буквально влюбленными друг в друга, началась переписка, которая у многих продолжается до сих пор. А я даже в гостях побывала у двух своих подруг — Вали Марович в Петрозаводске и Люси Солдатовой в станице Вешенской.

А Александр Исаевич тем временем путешествовал по Европе и жил мировыми проблемами. В марте он дал интервью Мадридскому телевидению. К счастью, мне удалось прослушать и записать на магнитофон его текст.

«Человечество находится в кризисе, — говорил он. — И не в коротком, не в сегодняшнем. Это — не кризис XX века. Человечество находится в долгом кризисе, который начался (…), когда люди откачнулись от веры в Бога, перестали признавать кого-то над собой и в основу положили прагматическую философию, то есть признавать то, что полезно, что выгодно, руководствоваться соображениями расчета, а не соображениями высшей нравственности. Вот этот отказ (он постепенно развивался) и привел к всемирному кризису, который — я настаиваю, — не политический, а нравственный. (…) Это — кризис материализма (…) Как решится этот кризис — не хватает человеческих глаз. Но ясно, что каждая страна может сделать свой вклад в его решение (…), этот кризис грозит всем нам уничтожением».

В том же месяце Александр Исаевич побывал в Англии, где тоже дал интервью.

Гораздо позже я узнаю, что в том же году в Англии вышла книга Ильи Зильберберга «Разговор с Солженицыным». Как отнесся к ней Александр Исаевич? Ответил ли он Зильбербергу — великому путанику?

На меня эта книга произвела ужасное впечатление. Все и вся перепутано. В развязном, пренебрежительном тоне говорится обо мне — «бывшей жене Солженицына», неизменно пребывающей «на задворках его жизни». Беспардонная ложь в адрес самого Александра Исаевича в связи с описанием обстоятельств изъятия архива Солженицына осенью 1965 года на квартире у самого Зильберберга. Александр Исаевич предстает в книге непорядочным человеком, бросившим друзей без серьезных на то причин в трудную для них пору. Но Зильберберг не сообщает читателям, что сам Александр Исаевич в результате изъятия архива попал в беду еще большую, чем Теуш.

Илья Зильберберг уверяет: Солженицын знал, что архив его находился у Зильберберга. Даже будто бы Вениамин Львович Теуш во время их единственной встречи (год ее назван неверно) показал Александру Исаевичу на Зильберберга и многозначительно сказал: «У него».

Этого не было и не могло быть! Летом 1964 года, когда на самом деле произошла та единственная встреча Солженицына с Зильбербер-гом, в этом не было никакой необходимости. А в 1965 году этого не могло произойти по той простой причине, что они в том году не виделись.

На самом деле, забрав весной 1965 года у Теуша то, что хранил у него, Александр Исаевич был уверен, что он забрал все. А потому для него было полнейшей неожиданностью, что, оказывается, Теуш вынул прочесть кое-что, не положил потом на место, забыл об этом и спохватился лишь перед отъездом на летний отдых, случайно наткнувшись на вынутую часть архива, имея к тому же соседом работника КГБ. Ему ничего не оставалось, как попросить Илью временно подержать это у себя. При таком решении имело значение еще то, что Теуш к этому времени написал работу «Художественная миссия Солженицына», которую стали охотно читать. Это же заставило Александра Исаевича забрать у него хранимое еще весной 1965-го года.

Так вот чего не мог простить Александр Исаевич Теушу — проявленной им беспечности в роли хранителя доверенного ему Солженицыным! Работа Теуша «Художественная миссия Солженицына», из-за которой у него вышли неприятности и которая привлекла к себе внимание КГБ, была детской игрой в сравнении с пьесами «Пир победителей», «Республика труда» и многим другим, взятым Госбезопасностью на квартире у Зильберберга.

Вот она, причина, по которой Александр Исаевич перестал видеться с Вениамином Львовичем! Он предпочел отойти, чем объясниться…

Страх перед обыском, перед арестом не уходил после этого из жизни Александра Исаевича до самого того момента, когда он (через восемь с половиной лет после изъятия архива!) и в самом деле был арестован, а затем выслан из СССР.

Если Солженицын продолжил разговор с Зильбербергом печатно, в очередном «Дополнении» к «Теленку», например, то очень хорошо. Если нет — жалею, что не смогла своевременно вмешаться в этот разговор, восстановить истину. Вмешалась с запозданием, в 1983 г.1

Новый, 1977 год застал меня в Риге. Я и туда привезла с собой материалы, работаю над очередной главой.

По приезде в Москву работу продолжаю. Когда начала девятую главу, посвященную письму Солженицына IV съезду писателей, поняла, что мне не обойтись теми скудными «выпечатками», которые я сделала из «Теленка» в 1970-м. Прошу АПНовцев дать мне еще раз «Теленка», а когда он снова оказался у меня в руках, то выяснилось, что мне не избежать перепечатки почти всего текста. Одновременно решила написать свои соображения о «Теленке» в «Имка-Пресс», издавшее его.

И я то сижу на своей банкетке и печатаю на машинке текст «Теленка», то оборачиваюсь к письменному столу, чтобы записывать приходящие в голову мысли по поводу того же «Теленка»: то ли для «Имка-Пресс», то ли еще для кого-то — там видно будет. Лишь бы получился веский, убедительный документ!

Живу в состоянии такого душевного подъема, что страшусь его упустить. И я сержусь, когда мне звонят днем. Никому не отвечаю на письма, на многочисленные поздравления ко дню рождения.

В начале марта перепечатывать «Теленка» закончила, и к этому же времени оказалась готова статья «Издательство или типография?». Читаю ее некоторым своим друзьям. Слышу от Ундины Михайловны:

— Никакой адвокат не составил бы речь сильнее!

Символичным показалось то, что именно 26 февраля, в день моего рождения, начался показ по телевидению многосерийного фильма по повести Каверина «Два капитана». Эту книгу я когда-то дарила Сане, когда он был на «Шарашке». И я записала в своем дневнике: «В чем-то этот год должен быть моим!»

В первых числах марта я узнала, что во Франции, в издательстве «Пигмалион», вышла моя книга, а в конце марта я уже держала ее в руках. «Моя жизнь с Солженицыным» («Мемуары Натальи Решетов-ской, первой жены Солженицына»). Книга прекрасно издана, хотя не могло не удивить, что наш общий с мужем снимок, сделанный на Байкале, на обложке книги дан на фоне храма Василия Блаженного, и вышло так, что мы гуляем по Красной площади в туристских штормовках. Вот уже не думали мы, плавая когда-то по Байкалу, попасть в таком виде на обложку французской книги, изданной приличным тиражом.

В книге два десятка фотографий, в том числе наш снимок со ссыльными друзьями Александра Исаевича Зубовыми и моей мамой. Мама такая на нем хорошая! Такой добротой, таким добросердечием светятся ее глаза.

Но главное — французский перевод сделан с русского издания, мною правленного. Переводила в Москве сотрудница АПН Инна Тимофеевна Бахта, с которой я была знакома и контактировала в процессе перевода. Таким образом, это как бы не наилучший вариант книги из пяти вышедших на Западе! На обороте книги — аннотация, очень хвалебная: «…представляет уникальный документ…», «необыкновенное свидетельство…», «фундаментальный репортаж о жизни, прожитой день за днем…», «мы видим становление характера, развитие всегда бодрствующей мысли, и читатель может проследить все излучины трудной судьбы». «До сих пор мы слышали о нем только звук одного колокола: колокола Солженицына, подхваченного эхом западного мира». И дальше — весьма трезвое заключение о том, что «истина об этой исключительной личности, несомненно, находится где-то посередине, на полдороги к обоим полюсам мнения».

А вскоре я познакомилась с многочисленными рецензиями на мою книгу. Их авторы отнюдь не были единодушны. Некоторые рецензии меня расстроили и даже возмутили. Одни заголовки статей чего стоили: «Уколы Солженицыну» (газета «Респу(ушкен Лорен» от 27.02.77 г.), «Бывшая жена Солженицына сводит с ним счеты» (журнал «Пари-Матч» от 4.03.77 г.). И еще злее: «Бывшая мадам Солженицына сводит счеты» (газета «Франс-Суар» от 2.03.77 г.).

А подписи под фотографиями!? — Под нашей общей карточкой вдруг ни с того ни с сего: «ГУЛАГ в юбке» (???)

В журнале «Пари-Матч» от 4 марта мне даже пририсованы безобразные круглые очки на снимке, где мы катаемся на велосипедах. Вероятно, хотели показать меня «синим чулком». Автор статьи Мария-Тереза де Броссе уверенно заявляет, что я посылаю покинувшему меня 7 лет назад мужу «несколько пинков и уколов». С насмешкой Мария-Тереза замечает, что я рисую себя «отважной маленькой львицей» в тот период, когда Саня был арестован. Она все же вынуждена констатировать, что «мадам Решетовская страстно любила человека и глубоко восхищалась писателем». Но тут же она обвиняет меня в желании мстить ему, ибо, по ее мнению, из моей книги Солженицын выступает как «тиран и эгоист». И так далее, и так далее… Однако она признает, что я описала «ненасытное интеллектуальное любопытство Солженицына, пожирающего труд за трудом с исступлением, близким к безумию, заполняя бесчисленное количество карточек, которые выучивал наизусть, работая как каторжник, не щадя своих сил». Дальше идет невероятная путаница: Мария-Тереза заблудилась в лесу героинь Солженицына, поставив знак тождества между Светловой и «инженером» из Ленинграда. В заключение она назвала меня «маленькой обиженной обывательницей».

«И все-таки я не очень расстроена, — записала я в дневнике 25 марта. — Шумят! Кто и задумается…»

Тут же стала делать наброски для письма в «Пари-Матч». И уже на следующий день это письмо готово и отослано главному редактору. Одновременно копию этого письма я отослала в издательство «Пигмалион», прося директора поспособствовать его опубликованию в «Пари-Матч». (Полагаю, что этого не случилось).

Делала я наброски и для письма самой Марии-Терезе де Броссе, но потом обращаться к ней передумала.

По здравому размышлению я поняла, что самым серьезным в статье де Броссе было следующее утверждение: «…за некоторое время до высылки из СССР Солженицын объявил, что эта книга был написана при помощи Агентства Печати „Новости“, в обязанность которого входит поставлять пропагандистский материал за границу». Вот против чего надо было возражать в первую очередь! Книгу написала Я, АПН было главным образом посредником. За эту книгу отвечаю только я и, следовательно, я должна разъяснить, почему я ее написала!

Мое письмо1 главному редактору «Пари-Матч» начиналось так:

«Уважаемый господин главный редактор!

Я полагаю, что мало-мальски добросовестного знакомства с моей книгой совершенно достаточно, чтобы убедиться, что никакого отношения ни к сведению счетов, ни к пропаганде, ни к дискредитации Солженицына она не имеет». И я пояснила, что книгу начала писать еще в период нашей совместной жизни с Солженицыным, при его одобрении. А 14 мая 1973 года он официально признал в газете «Нойе Цюрихер Цайтунг», что на публикацию мемуаров я имею полное право. Издательством же АПН были сделаны лишь сокращения рукописи, обеспечены переводы на иностранные языки и переговоры с зарубежными издательствами.

Я крайне заинтересована в том, чтобы мое письмо главному редактору «Пари-Матч» было опубликовано. Но… будет ли? Никакой уверенности в этом нет, даже надежды не очень велики. И потому меня чрезвычайно обрадовала телеграмма, полученная АПН 25 марта из Лондона. В связи с тем, что 25 апреля в Англии в издательстве «Гранада» выйдет моя книга, желательно получить от меня интервью, которое издательство намеревается предложить ряду газет и журналов для публикации перед ее выходом. И названы вопросы. Они мне весьма импонируют. Всего было предложено три вопроса:

1. Что побудило Вас написать свою книгу?

2. Знаете ли Вы, как Ваш бывший муж отреагировал на книгу?

3. Мы на Западе широко обсуждаем роль женщины в обществе. Было ли Ваше положение в семье всего лишь подчиненным?

Это как раз то, что мне нужно! И, отправив письма во Францию, я обратилась к интервью для англичан, над которым работала несколько дней. Константин Игоревич, прочтя, дал ему оценку «пять с минусом»1.

Отвечая на первый вопрос, я написала:

«В своей жизни с Солженицыным в течение долгого времени я вела дневники, а также своего рода фотодневники, заполняя целые альбомы нашими любительскими снимками. Я собирала и классифицировала текущую переписку мужа, постепенно приводила в порядок его письма прежних лет. Я все сильнее и сильнее чувствовала, что этот обширный материал необходимо не только систематизировать, но и сплавить воедино.

Муж одобрительно отнесся к моему замыслу, особенно после того, как прочел несколько глав моих „Записок“. Это было еще в 1969 году.

О том, когда, где и кем будет издан мой труд, я не задумывалась. Муж подбадривал меня: „Когда-нибудь цены не будет тому, что ты делаешь!“ Даже в письме Александра Исаевича ко мне от 27 августа 1970 г., в том самом, с которого началась наша драма, были такие строки:

„При всех обстоятельствах ты можешь гордиться нашим долгим лучшим прошлым, оно — твое, ты можешь с полным правом писать свои мемуары — как бы ни пошло дальше, что бы ни было впереди“.

После того, как силой обстоятельств мы расстались, я свою работу над воспоминаниями не оборвала. По-прежнему осталось желание рассказать о не совсем обычной судьбе двух людей, во многом определившейся суровостью времени и своеобразием характеров, по крайней мере, одного из них. Прибавилось и новое: эта работа стала для меня как бы продолжением трех десятилетий нашей с Солженицыным жизни».

Дальше я написала о том, что поторопило меня с публикацией моих мемуаров. Клевета, внезапно на меня обрушившаяся. Я напомнила о статье в журнале «Штерн» (ноябрь 1971 г.), перепечатанной нашей «Литературной газетой» (12 января 1972 г.). Я написала о том, что Александр Исаевич не защитил меня, пообещав лишь «посмертную» реабилитацию. Однако такой срок меня устроить никак не мог. «Масло в огонь подливали выходящие на Западе биографии Солженицына, особенно американская (авторы — Дэвид Берг и Джордж Файфер), и статьи типа публикаций Жореса Медведева в „Нью-Йорк Таймс“ (26 февраля 1973 г.). Мой муж наблюдал за тем, как посторонние перечеркивают более четверти века нашей совместной жизни — „наше долгое лучшее прошлое“ — безмолвно. А я молчать не могла».

…Будет ли напечатано это интервью? Не ждет ли меня разочарование? Но пока что я надеюсь быть услышанной.

Приближалось лето, а с ним — путешествия. Уже в апреле я отправилась в двухнедельную поездку в Ереван. Там жила Кнарик Чимищ-кян, моя подруга по Стромынке'. Ее образ — образ тургеневской девушки — отчасти передан Солженицыным в «В круге первом». Пребывание мое в Армении стало сказкой! Кнарик все предусмотрела, все показала мне наилучшим образом.

А дома меня ждали два извещения из Франции: мои письма в «Пари-Матч» и «Пигмалион» дошли. Приведет ли это к чему-нибудь? Посмотрим.

Посетив «Борзовку», еду, как обычно в это время, в Рязань. Там произошел у меня забавный разговор с бывшей моей сотрудницей, которую случайно встретила на улице.

— Я Вам так сочувствую! — сказала мне Вера Дмитриевна Щербакова. — Как же Вам теперь живется, лишенной гражданства? Я сама слышала об этом по западному радио.

— Да откуда Вы взяли, что я лишена гражданства? Услышали «жена Солженицына Наталья», и решили, что это я? Да ведь нас обеих зовут Натальями! (А Светлову в самом деле в том году лишили гражданства СССР.)

Вернувшись в Москву, получила от Вячеслава Сергеевича очень интересный «перехват», как они это называют, передачи «Би-Би-Си» от 27 мая, которую я пропустила. В ней был передан отзыв на мою книгу, 1

вышедшую в Лондоне. (Увы, интервью мое, как выяснилось позже, на-I шчатано не было!). Отзыв был дан заведующим кафедрой русского языка Эссекского университета Джоном Хоскиным. Он проявил большую осведомленность относительно моих публикаций; ему были известны две моих главы, помещенные в самиздатском журнале «Вече». И он сравнивает их с моей изданной книгой — отнюдь не в ее пользу. Проведенный им анализ мне очень дорог, хотя я и не со всем здесь согласна: «…при чтении раздела, посвященного „Ивану Денисовичу“, выясняется, что в нем нет никакого сходства с главами, первоначально напечатанными Самиздатом. Из него изъят весь ценный материал относительно трудностей, которые пришлось пережить автору во время переговоров с редакцией журнала „Новый мир“ и с советской политической иерархией».

«Мне лично кажется, что кое-что из текста Решетовской сохранилось, потому что, несмотря на преобладающую горечь и осуждение, в некоторых ее словах все же чувствуется, что она уважает и любит Солженицына. Если бы этих слов в ее книге не было, нельзя было бы понять, как она могла посвятить 25 лет своей жизни человеку, характер и произведения которого она расценивает так отрицательно».

…Почему уж так отрицательно?

Впрочем, спасибо Хоскину и за то, что он увидел в моей книге «уважение и любовь к Солженицыну»! Есть и другие похвалы. Он пишет, что в книге «содержится очень ценный материал, особенно описание молодости Солженицына, спокойных лет, которые он провел в Рязани, учительствуя в местной школе, задумывая свои первые книги. Все эти подробности вряд ли можно будет узнать из других источников»,

«Однако, — пишет Хоскин в заключение, — мы не можем подойти к этой книге без крайнего скептицизма — другого выхода у нас нет. Как прискорбно, что личная трагедия Натальи Решетовской была столь неприглядным образом эксплуатирована1».

Ну что ж! Я знаю еще и то, что не только АПН использовало Реше-товскую, но и Решетовская использовала АПН. Я не могла молчать, не могла ждать «после смерти». А как, через кого еще доступно было мне говорить?!

После Рязани в основном живу на даче. Узнаю, что АПН готовит мне переводы еще двух французских рецензий. Записываю в дневнике:

«Должна сегодня получить еще ксерокопии французских откликов. Какие? Снова — ругань и насмешки? Хотя бы написал мужчина! Француженки уже заслужили мое презрение».

И — о чудо! — я была услышана. Ибо автором двух статей, которые вскоре оказались у меня в руках, был мужчина — Габриэль Мацнефф.

Им написаны две статьи. Помещены они в двух самых солидных французских газетах — «Монд» и «Фигаро». Содержание их было совершенно не похоже на предыдущие французские рецензии.

Статья, напечатанная в газете «Монд» от 25 марта 1977 года, называлась «Солженицын глазами своих близких»'. Автор писал о том, чего можно было ожидать от книга, о которой ходили слухи, что она «явится настоящим сведением счетов». «Намекалось даже, что эти воспоминания были будто бы вдохновлены КГБ (…). С помощью КГБ или без него, но так или иначе были все основания ожидать беспощадного выпячивания всевозможных подлостей и низостей автора „Августа 14-го“, создания предвзятого, обличающего портрета, решительно не сходного с тем образом Солженицына, который он сам создает в своих книгах.

На самом же деле все вышло по-другому…».

«Конечно, мадам Решетовская, — писал Мацнефф, — не скрывает недостатков своего бывшего мужа: его эгоизма, его убежденности, что он „пуп земли“, центр, вокруг которого все должно группироваться; но всё это недостатки, присущие многим писателям, и не надо быть лауреатом Нобелевской премии по литературе, чтобы узнать себя в таком портрете и согласиться с его справедливостью. (…)…И много нас, тех, кто, читая воспоминания Рсшетовской, должны чувствовать свою вину. Мы можем также завидовать Солженицыну, что в его жизни была женщина, которая, пережив все, что он заставил ее пережить, способна рассказать об их браке с полным отсутствием ожесточенности и злобы, с такой нежностью, любовью и незамутненностыо».

И еще: «…надо обладать совсем уж сухим сердцем, чтобы не быть взволнованным жаром оскорбленной души, которым исполнена книга „Моя жизнь с Солженицыным“, мужеством и достоинством этой женщины, тайным отчаянием этих интимных страниц, нежно-горькой чеховской тональностью ее рассказа».

— О Господи! Нашелся, наконец, человек, который заступился за меня, понял меня! Даже не верится.

Что мне особенно дорого, Мацнефф в последних строках статьи вспомнил пьесу Солженицына «Свеча на ветру», считая, что Солженицын вкладывает в уста героя Алекса свои мысли о любви и браке: «Там мы находим подтверждение правдивости волнующего свидетельства Натальи Решетовской».

Может быть, я неоправданно много внимания уделяю этой статье, но ведь я так неизбалована была добрыми отзывами на свою книгу! Теперь, если не напечатают мои возражения журналу «Пари-Матч», то буду утешаться тем, что за меня как бы ответили этой гадкой Марии-Терезе де Броссе! 1

Габриель Мацнефф противопоставил мне В. Лакшина, назвав его работу «Ответ Солженицыну» памфлетом. Лучшей книгой Солженицына он считает «Дуб и теленок», называя ее самой живой и увлекательной. Впрочем, позволю себе в оценке очерка Лакшина не согласиться с похвалившим меня автором.

Другая статья Мацнеффа, помещенная в газете «Фигаро» от 17 марта, называлась «Венец писателя». Первая половина статьи сходнавоцен-ке моей книги с тем, что писалось им же в «Монд». Но вот что следовало дальше: «В момент разрыва или развода нам кажется, что виноваты в равной мере обе стороны, что наша подруга повинна в нем так же, как и мы; но по размышлению, когда проходит время, мы вынуждены признать, что только мы в ответе за неудачу своего брака. Писатель требует всего от женщины, которую любит, взамен дает ей минуты мимолетного счастья; он беспрестанно ускользает он нее и беспрестанно изменяет ей (то физически, то духовно, а часто и так, и этак). Он ждет от нее полной отдачи, а платит лишь разменной монетой. Наша единственная возможность искупления, единственная возможность заслужить прощение заключается в том, чтобы создать героиню по образу той женщины, которой мы не смогли дать счастья, и посвятить ей роман. Настанет день, когда эта женщина станет старой дамой с седой головой, и ей достаточно будет раскрыть книгу и перелистать несколько страниц, как она увидит себя вновь красивой, молодой, любимой, и она вновь переживет ту великую любовь, которая нам была дана, и услышит, как шум моря из глубины раковины, слитное биение наших сердец. В тот день она снова станет нашим венцом на время и навечно'».

Меня очень воодушевили рецензии Габриеля Мацнеффа. Как бы хотелось, чтобы их прочли не только во Франции! Придется, вероятно, все же подумать серьезно над тем, как разъяснить многим скептикам, почему я написала свою книгу. Надо подумать…

В середине июня — очередное автомобильное путешествие до Петрозаводска. На обратном пути задерживаюсь в Ленинграде. Повидалась с четой Семеновых: Николай Андреевич — друг Сани по «Шарашке». Посетив Самутиных, впервые увидела работу В. Лакшина «Друзьям „Нового мира“», перепечатала ее для себя. Посетила дачу сестры Кирилла — Нади Симонян. Коснулись с Надей больной для меня темы: Кирилл написал для АПН статью, где дурно и неверно сказал о Сане. Надя — максималистка. Помимо всего, она не прощает Сане поступка со мной. Она не склонна думать, что Кирилл не прав. Я пыталась в свое время отговорить Кирилла от публикации статьи, пыталась убедить в неправоте его «теории», будто Саня сам «устроил» себе арест с целью сохранения своей жизни, для чего и писал компрометирующие его письма. Я предлагала Кириллу прийти ко мне, чтобы почитать Санины письма военных лет, убедиться в его искренности, в его сверхпатриотизме того времени.

— Это ни к чему. Все психологически доказано, — уверял меня Кирилл. Окончательный текст своей статьи он мне не показал, но я знала от Константина Игоревича, что он бросил-таки это обвинение Сане.

Возвратилась домой. Месяц приятной дачной жизни в нашей «Бор-зовке». Там с помогавшей мне Люцеттой приняла гостей из Одессы — Василия Степановича Лескова с сыном-подростком и супругой Галиной Петровной Филипповой. В свое время они своими воспоминаниями пополнили Солженицыну материал для «Архипелага ГУЛАГа». Переписка переросла в дружбу, и вот они там, где был завершен окончательный вариант «Архипелага…» и откуда он улетел за границу. Отрадно отметила, что их отношение к даче подобно моему: они тоже смотрели на нее, как на будущий мемориал. Они были полны желания приложить к ней свои руки.

С помощью Василия Степановича укрепляется и покрывается краской писательский столик, опиливаются сухие ветки на осеняющей его иве, чинится труба, подтекающая во время дождей… Василий Степанович — неплохой художник. Он устраивает себе нечто вроде мольберта и делает зарисовки. Через некоторое время я получу от него написанный маслом «Писательский уголок» у Истьи и акварельный рисунок мостика через нашу речку.

Галина Петровна делится со мной своими семейными трудностями. Она в свое время добилась помилования Василия Степановича, — он был «25-летником». И вот таким необычным образом завоеванное счастье оказалось не так уж гармонично, увы…

Съездив в Рязань и покончив с осенними работами в «Борзовке», предпринимаю еще одно путешествие — в станицу Вешенскую к подруге студенческих лет Люсе Солдатовой. В одном из писем Люся задала мне вопрос: не родом ли из их мест мои предки? В их краях есть хутор Решетовский и речка Решетовка. Речка называется так потому, что теряется в песках и, снова вынырнув на поверхность, впадает в Дон.

В местном музее с интересом рассматривала старинную карту Донского края. К своему величайшему удовольствию отметила: на ней нет еще станицы Вешенской, но обозначен хутор Решетовский. Это подтвердило рассказы моих тетей, что род Решетовских тянется от казаков, живших в верховьях Дона. Я осуществила свою мечту — съездила в уже захиревший хутор Решетовский, постояла у речки — моей однофамилицы.

Вернувшись в Москву и отдав проявлять многочисленные фотопленки, настраиваюсь на серьезную работу. За лето я очень оторвалась от писания, и чтобы подойти к нему, возобновила печатанье на машинке уже написанного ранее. Первая глава второй книги готова. Берусь за вторую, потом — за третью. Отпечатаю рукопись — тогда примусь ее продолжать.

21 сентября в ВААПе подписала договор с польским издательством на издание своей книги «В споре со временем». Впервые заключала договор с конкретным иностранным издательством. До этого все делало за меня АПН. Вот когда произошел «прорыв в социалистическую страну моей книги», как выразился когда-то Константин Игоревич, имея в виду Чехословакию, не Польшу. А почему же сорвалось у чехов? По этому поводу ничего вразумительного АПНовцы мне не говорят. А со времени моего разговора с чешским переводчиком Карелом Томашеком прошло уже целых два года…

Осень 1977-го принесла мне сверхрадостное событие. 6-го октября у племянницы Марины родился сын — Андрюша. Им, этим мальчиком, я буду жить все его детство, все его отрочество.

Но, как часто случается в этой жизни, радость сменилась печалью. 18-го октября утром мне позвонила из Ленинграда Надя Симонян:

— Наташа, умер Кирилл.

— Этого не может быть! — вырвалось у меня.

— Умер…

Я Кирилла давно не видела, давно ему не звонила. Даже привезенную для него разрисованную Надей тарелку не успела передать. И все потому, что между нами стала его злополучная статья, порочащая Саню, — не только написанная, но и напечатанная в Дании.

Мыслями ушла в воспоминания. Среди многого вспомнилась наша студенческая размолвка, длившаяся почти четыре года. Тогда Кирилл приревновал меня к Коке Виткевичу, увидев нас вместе входивших в лабораторию. А помирились, когда я уже была Саниной женой. Потом он жалел о такой глупой ссоре и уверял, что не будь ее, не допустил бы, чтобы я вышла замуж за Саню, который (Кирилл был в этом уверен) не мог не подавить моей личности.

В тяжелые для меня годы Саниного заключения одной из самых больших радостей была наша с Кириллом игра на рояле в четыре руки. «Эг-монд», V и VII симфонии Бетховена, особенно любимая нами 2-я часть VII симфонии… И все это оборвалось вместе с разрывом Лиды с Кириллом. Кирилл так и не простил мне до конца жизни, что я, держа сторону Лиды, перестала общаться с ним. А я не могла иначе, не умела двоиться, хотя и теряла очень, очень много. Считая Кирилла неправым по отношению к Лиде в таком остром в то время квартирном вопросе, я не скрыла своего отношения к этому от Сани, когда мы соединились с ним вновь. И вот Саня, посетив после возвращения из ссылки их общую учительницу литературы Анастасию Сергеевну Грюиау, имел несчастье пересказать все это ей. А Кирилл был ее любимцем. Да и в смысле литературного таланта она всегда отдавала предпочтение Кириллу. При очередной встрече с ним Анастасия Сергеевна сказала Кириллу, что «Саня для тебя больше не существует». Причину объяснить отказалась. И друзья действительно после Саниного возвращения не увиделись ни разу.

Правда, в 1967-м году Кирилл вдруг потянулся к нам, написал письмо. Мы очень обрадовались. Лет прошло много. Лидина жизнь к этому времени устроилась, а общее прошлое было таким притягательным… Но тут же он и передумал. Мы с Саней были очень огорчены, и к Саниному письму Кириллу 21 августа 1967 г. я сделала горькую приписку:

«Эх, Кирилл, Кирилл, как можно так опрометчиво бередить прошлое…»

Встретилась я с Кириллом только весной 1971 года, испугав его своим тяжелейшим моральным состоянием — то было время апогея нашей с Саней драмы. Кирилл очень жалел меня, страшно осуждал Саню, считая его поступок по отношению ко мне «самым настоящим предательством».

Но у Кирилла были к Сане и свои счеты. В Госбезопасности, куда его не один раз вызывали, Кириллу дали прочесть Санины показания, которые самому Солженицыну дали повод написать в «Архипелаге»:

«Еще один школьный наш друг детства едва не сел тогда из-за меня. Какое облегчение было мне узнать, что он остался на свободе2».

С другой стороны, в «Архипелаге…» оказались очень задевшие Кирилла слова. Поняв из Кириллова письма к нему 1967 года, что для того Маркс и Энгельс по-прежнему являются авторитетами, Александр Исаевич в «Архипелаге» бросил: «Я и думаю: ах, жаль, что тебя тогда не посадили!3» Счеты эти завершились статьей Кирилла «Ремарка» (имеется в виду ремарка к «Архипелагу…»), где Кирилл выстроил «психологическое доказательство» того, что Саня сам спровоцировал свой арест.

Я нахожу способ сообщить о кончине Кирилла Лиде. И вот почти через двадцать лет — первый ее звонок и милый колокольчатый голос: «Натуся, это я…» А встретились и обнялись уже на кладбище. Через несколько дней она — у меня в гостях.

Говорили много: и о ней, и обо мне, и о Кирилле. Лида с ним время от времени виделась, изредка они перезванивались, они считали себя товарищами. В последний раз Лида виделась с Кириллом весной, когда он дал ей почитать свою «Ремарку». Лида очень тогда взволновалась. Она совершенно не помнила того, о чем писал Кирилл: будто они однажды получили от Сани письмо резко антисоветского содержания и были, как писал Кирилл, очень удивлены, считая Саню трусом, и в то же время перепуганы, ибо на конверте стоял штамп военной цензуры. Лида была так взволнована, прочтя все, о чем написано было в «Ремарке», что не могла после этого ни позвонить Кириллу, ни увидеться с ним. Дело в том, что Лида была тяжело больным человеком, боялась инсульта, от которого погибли все родные, избегала излишних волнений.

— Наташа, — спросила Лида с горечью, — зачем он это сделал?..

Странно, что Лида задала мне тот же самый вопрос, который Саня немного позже задаст покойнику Кириллу: «Кирочка, зачем ты это сделал?»

— Вероятно, обида, а может, и зависть, — ответила я Лиде.

В самом деле, с одной стороны — показания Сани на следствии и позже в отношении Кирилла; с другой — литературный талант у Кирилла был не меньше Саниного. Только кто же виноват, — думалось мне, — что у Кирилла не было других Саниных качеств, без которых невозможно было достичь той писательской высоты, на которую взобрался Саня? Тут и воля, и трудолюбие, и целеустремленность, и самодисциплина… «Саня — великий работник», — вспоминаются мне слова Николая Ивановича Кобозева.

Лидочка, как оказалось, читала мою книгу.

— Спасибо за то, что хорошо обо мне написала.

От Всеволода Сергеевича передала привет и сказала: он просил передать, что дурных чувств ко мне не питает. Рассказывала о Сереже и Боре. Оба — физики, кандидаты наук. У Сережи два сына. У Бори — дочь. Сережа — добрый. Боря — сложный. Говорит, что Сережа (я воспитывала его в течение 4-х лет) хорошо понимает, что я для него сделала.

Лида не сразу поняла меня, когда узнала, что я продолжаю писать о Сане, о его и своей судьбе. Ей казалось, что мне следовало бы взять ребенка на воспитание. Но я ее убедила, что просто не могу не писать, что вижу в этом смысл своей жизни.

Ведь надо же так! Чтобы снова появилась в моей жизни Лида, должен был уйти Кирилл…

В том же 1977 году очень запомнился мне день 10 декабря — 3-я годовщина вручения нобелевских наград Александру Исаевичу. Магнитная запись всей церемонии у меня есть. Ко мне должны были прийти в тот день супруги-художники Сергей Михайлович и Нина Васильевна Ивашевы-Мусатовы. Вот и дам им прослушать запись! Но надо как-то предварить ее. И я перелистываю свою главу «Нобелевская премия», пунктиром наговариваю на магнитофон кое-что из того, что предшествовало и сопутствовало получению моим мужем этой престижной международной награды. Полученный отрывок назвала «Экспромт», а в скобках: «Ко дню 10 декабря».

Реакция Сергея Михайловича меня поразила. Наиболее сильное впечатление произвела на него не Нобелевская церемония, а то, что я наговорила. После этого я решила поработать над своим «Экспромтом» всерьез и отпечатать его, чтобы можно было давать людям читать. Нс удержалась и принесла свой опус на встречу с Лидочкой. «Очень хорошо с литературной стороны и очень многое разъясняет», — резюмировала она.

Одобрил Сергей Михайлович, одобрила Лида — это очень много. И это очень меня воодушевляет. А тут еще пришла мне благодарность за мое «В споре со временем» из Сыктывкара от Пименова. Вот он понял же меня, увидев в чем-то ценность моей книги! Неужели для этого надо быть, как Пименов, большим ученым и иметь его судьбу?

Всю осень и зиму 1977-го не писала, перепечатывала написанное. Только в самом конце года взялась за IX главу, которая должна быть очень интересной: о «Письме IV съезду писателей». Одна из глав у меня называется «Не писать — защищаться!», эту я назову «Не защищаться — нападать!» Работала с воодушевлением. Материала много, надо только умело им распорядиться.

О перемене в жизни Александра Исаевича я узнала с большим опозданием. Он жил уже не в Швейцарии, а в Соединенных Штатах, в штате Вермонт, в городе Кавендиш. Как-то АПНовцы подарили мне вырезку из газеты «Крисчен Сайенс Монитор» от 3 марта 1977 года. Там была помещена фотография Александра Исаевича, который вместе со Светловой и с переводчицей Ириной Альберти присутствовал на собрании горожан Кавендиша. В подтекстовке сообщалось, что «выдающийся советский писатель появился на городском собрании с женой Светловой и переводчицей Ириной Альберти, чтобы извиниться за проволочный забор, который, как он признает, не мог бы защитить его от советских агентов, но он предохраняет его от людей, которые хотят его видеть».

Константин Игоревич перевел мне также несколько пространных отрывков из статей о Солженицыне в иностранной прессе. Дифирамбов ему в различных русских изданиях Запада я читала множество, а теперь интересно узнать, что пишут о нем собственно иностранцы?!

Газета «Ди Цайт» (Гамбург, ФРГ) № 44 от 21 октября 1977 года — статья «Россия Солженицына» («Утопия, направленная в прошлое»),

Автор — Юта Шерер Мартин: «Шум вокруг Александра Солженицына затих. Сейчас больше говорят не о нем, а о других. (…). И особенно тихо стало вокруг Солженицына после его переселения в Соединенные Штаты. (…) Мы не сомневаемся в том, что Солженицын продолжает свою миссию с привычными ему энергией и дисциплиной. Сейчас в его распоряжении находятся лучшие исторические архивы, которыми располагает западный мир, России в раннем периоде Советской власти. Это Гуверовская библиотека Стендфордского университета в Калифорнии — мечта каждого исследователя России. Среди драгоценных редкостей, обладанию которыми завидуют Западу и советские историки, находятся, например, архивы печально знаменитой царской полиции — охранки. Недавно Солженицын выступал здесь, то есть в Стендфордском университете, с докладом перед учеными, изучающими Россию. Стала ясней его цель — написать „истинную“ историю русского прошлого. Он утверждал, что западные исследователи этого сделать не могут, ибо они работают только как археологи, а дух старой России, так же, как и дух Советского Союза, раз и навсегда останется для них книгой за семью печатями. (…)

Как же представляет себе историю России Солженицын? Эпитет „советский“ является для Солженицына эпитетом осуждающим! „Советский“ для него идентифицируется со сталинской догматикой, и никоим образом его нельзя ставить в одну строку с „русским“. „Россия“ для Солженицына означает либо прошлое, либо выводимое из этого прошлого будущее. Прошлое не ставится непосредственно на службу настоящему, оно ставится только на службу будущему. (…).

Солженицын идеализирует почти все, что происходило в России перед 17-м годом. Но он признает историю только до февраля\ Но никоим образом не до октября 17-го! (…).

В старой истории России ценным он считает историю летописей, историю художника Андрея Рублева, старый русский образ жизни, который был характерен для России XVI и отчасти XVII столетия. До того момента, когда патриарх Никон, опираясь нашласть царя Алексея (отца Петра I), целым рядом реформ вмешался в традиционные формы русской литургической практики и тем самым вызвал среди православных и верующих раскол. Одновременно началось также подчинение церкви государству. (…), Одновременно начинается процесс, который все больше вел к европеизации России. (…). Московский период истории с ее религиозной церковной изолированностью, таким образом, закончился».

Автор упрекает Солженицына в том, что он слабо разбирается в истории России. На самом деле и в XVI, и в XVII столетиях этот «святой мир из православия» был в действительности полон непередаваемых жестокостей, насилия, тьмы, мрака и невежества. Религиозная и культурная изолированность Москвы привела в конце концов к такому культурному и моральному упадку, какого не найдешь в любом другом периоде русской истории. Так, например, согласно автору статьи, приглашенный царем в Москву ученый Максим Грек просидел несколько десятилетий в русских тюрьмах за то, что он на основе влияния западноевропейского ренессанса и гуманизма предпринял критику текста русских литургических книг некоторые из них перевел заново, некоторые скорректировал. А преследование раскольников приняло такой характер, который ничего общего не имел с гуманизмом и справедливостью. Сами же раскольники в своем фанатизме доходили до крайних пределов — вплоть до самосожжения, изуверских издевательств над своими близкими. Они отрицали необходимость грамотности, прогресса и культуры.

По аналогии со старообрядцами Солженицын, — напоминает автор, — требует от эмигрантских диссидентов, чтоб они подвергали себя таким же мукам и страданиям, как староверы XVII столетия. Автор пишет:

«Солженицын представляется самому себе вождем движения старообрядцев, протопопом Аввакумом, самым последовательным врагом патриарха Никона. У Аввакума и Солженицына есть какие-то сближающие их черты характера. Но все же невозможно себе представить, чтобы религиозные восприятия допетровской эпохи могли стать примером для России завтрашнего дня. (…). Как бы Солженицын этого ни отрицал, он целиком и полностью связан с советской действительностью. Он — часть ее реальности. Если мерить его западными понятиями (реакционный, передовой, консервативный), мы ошибемся. Он до мозга костей — гомо-советикус. Гомосоветикус! И это не только благодаря своей типично советской биографии (он на год моложе революции) и типично советскому жизненному опыту: война, лагерь, возвращение, которые связывают его с сотнями тысяч советских людей. Он — гомосоветикус в своих суждениях и проклятиях, вплоть до требования об изгнании из церкви всех инакомыслящих. Солженицын — продукт сталинизма, продукт непреодоленного сталинского прошлого (…). Это особенно ясно становится, когда мы видим, почему он отвергает политическую демократию западного происхождения, почему он голосует за авторитарную систему, которая, якобы, при уважении к легальности и ортодоксальности России сумела вплоть до XX столетия сохранить в России национальное здоровье, как он писал в „Открытом письме“ в сентябре 1973-го года.

Солженицын перенял полностью и с точностью все методы сталинского времени: использование полуправил, искажение истории идут у него рука об руку с абсолютным морализмом, с тенденциозной субъективностью, чтобы не сказать — с пристрастностью мышления. Оно, это Солженицынское мышление, в состоянии приказным порядком установить, чего не хватает обществу, в котором он живет. Только оно знает, что такое справедливость, что такое правда, что такое вера, какие надежды полагается иметь народу и каких не полагается. Только оно одно — сознание Солженицына — претендует на то, чтобы говорить от имени подлинного русского народа».

Автор обращает также внимание на то, что Солженицын пытается иногда как бы отождествить себя с русскими интеллигентами конца XIX — начала XX века. Автор возражает Солженицыну:

«Надо прямо сказать, что ничего общего у этой интеллигенции не было ни с православием, ни с восхвалением Аввакума и раскольников и т. п. Эти давно ушедшие картины никогда не были идеалами русской интеллигенции.

Солженицын — человек идейно совершенно другого происхождения, и чисто внешние постулаты не должны сбивать нас с толку и позволять оценивать Солженицына как явление исконно русское, православное и т. д.

Как бы Солженицын этого ни отрицал, он целиком и полностью связан с советской действительностью. Он — часть ее реальности, он — симптом этой реальности».

В приведенной статье Солженицын был признан «продуктом» сталинской эпохи на основе его теоретических рассуждений. А что он и на практике таков — об этом говорил заголовок другой статьи, напечатанной в газете «Вашингтон Старр». Он гласил: «Убежище Солженицына — тщательно выстроенная тюрьма по собственному проекту». А сообщалось в статье следующее:

«Два прожектора освещают электронные мониторы, охраняющие скрепленные цепью главные ворота с маленькой надписью: „Границу не переходить!“. Но сейчас уже нет колючей проволоки, которая, как вспоминают соседи, была протянута вдоль шестифутового забора длиной почти в полмили». Все это говорится о поместье Солженицына в Америке — размером в 50 акров, с домом в полтора этажа и даже с теннисными кортами (мечта всей жизни Александра Исаевича!). Местные жители рассказывали, что у предыдущей хозяйки никакого забора никогда не было. Появление забора, помимо понятного недоумения соседей, вызвало еще недовольство местных охотников, так как «он скрыл тропы, по которым они выслеживали оленей». Еще было сказано в этой статье, что Солженицын регулярно ходит в святую ортодоксальную церковь Воскресения — «невысокое здание с куполом в форме луковицы, которая была построена русскими эмигрантами два

поколения назад в фабричном городке Клармонт (штат Комшир), примерно в 20 милях от Кавендиша».

А газета «Таймс» возвращает нас снова к политическим взглядам Солженицына: «Автор „ГУЛАГа“ справедливо указывает на беды Советской России и слабости и коррупции Запада. Однако его пророческое видение мира настолько упрощено, настолько сужено и абсолютизировано, что не отражает сложности современной реальности и тем самым непригодно, как выход. (…)

Проповедует он больше ради утверждения своей личной позиции, нежели ради политического воздействия. Надо ли удивляться, что это наносит вред Пророку? Его несгибаемость заставляет вспомнить слова Максима Горького: „Впрочем, все русские — странные. Нельзя понять, чего они хотят: республику или всемирный потоп!?“»

…Такой ли оценки ожидал Александр Исаевич по ту сторону границы? Совсем не то слышал он оттуда о себе, пока находился у себя на Родине!

С конца 1977-го и в январе 1978-го года мне хорошо писалось. Так бы и работать только над мемуарами до начала дачного сезона! Но то и дело в жизнь мою врываются различные обстоятельства, отрывающие меня от работы. Тот факт, что мои ответы на несправедливые рецензии не напечатаны во Франции, а в Англии не увидело свет мое интервью, данное издательству «Гранада» (в этом издательстве вышла моя книга), заставил меня искать еще какие-то пути, чтобы быть услышанной моими читателями на Западе.

Как-то я услышала по западному радио, что миссис Картер, жена президента США, возражала Солженицыну, который и в Америке чувствует «давление зла». И мне пришла в голову мысль обратиться к ней с просьбой помочь опубликовать на Западе статью «Почему я написала свою книгу?». Стала набрасывать письмо к миссис Картер и дорабатывать свою статью.

И еще… Получила в ВААПе экземпляр своей книги, вышедшей в Польше. Сразу резануло заглавие, совершено не предусмотренное договором: «Солженицын — реальность и мистификация». В договоре стояло «В споре со временем», а это что за пропагандистский заголовок? И в середине февраля я подала заявление в ВААП с просьбой о защите моих авторских прав, нарушенных польским издательством. Ответ пришел через месяц. Мне сообщили, что в одном из писем, полученных ВААПом от польского издательства, «содержится информация о том, что данное название книги будет определено вместе с Вами в процессе работы издательства над переводом». Кроме того, мне напомнили, что книга уже вышла. Как защищать теперь мои права?

Мне было предложено зайти в Договорно-правовое управление, чтобы обсудить этот вопрос.

Но поскольку письмо из ВААПа содержало ложное утверждение польского издательства, я послала в ВААП еще одно письмо, указав именно на это. «Прошу Вас уведомить польское издательство, что я самым решительным образом протестую против такого обращения с рукописью и такого отношения к автору».

Позже выяснится, что польское издательство согласовало изменения с представителем АПН в Польше. Ларчик открывался просто! А пока я вылыо свое недовольство, подписав Рогачеву польский экземпляр: «Признаю все, кроме заголовка!»

В начале апреля я отправила миссис Картер письмо и свою статью (и то, и другое — в английском переводе). Письмо мое начиналось так:

«Уважаемая госпожа Картер! Обратиться к Вам меня вынуждают крайние обстоятельства. Мне хочется верить, что я встречу в Вас женщину, которая при всем различии нашего положения и наших судеб окажется в состоянии меня понять, а, поняв, — поможет мне быть услышанной и понятой другими4».

Я просила госпожу Картер заступиться «за мое право на выяснение истины и защиту от клеветы». Поясняю, что клевета в мой адрес связана с выходом в свет моей книги «Моя жизнь с Солженицыным» и что началась она еще до публикации книги с целью опорочить автора. Я пишу о тщетности своих усилий опровергнуть эту клевету.

«У меня остается единственная надежда — на Вас! — писала я в заключение. — Прошу помочь опубликовать мою заметку. Конечно, мне хотелось бы, чтобы она была опубликована в США, Англии и Франции, но я буду очень признательна Вам и за меньшее — за публикацию в Соединенных Штатах».

В статье «Почему я написала свою книгу?» я затронула два аспекта: почему я написала книгу и что заставило меня ее опубликовать. Начала я с разъяснения цели самой статьи:

«Моя книга под разными названиями — „В споре со временем“, „Саня“, „Моя жизнь с Солженицыным“ — вышла в нескольких странах. Естественно, она вызвала разноречивые отклики. К сожалению, в этих откликах было слишком много предвзятости, которая связана с незнанием причин, побудивших меня эту книгу опубликовать. Это и заставляет меня сегодня дать краткую справку об истории создания книги».

Но и это обращение, увы, останется безрезультатным. Я не получу ответа от госпожи Картер, не увижу свою статью где-либо опубликованной…

В апреле в Москву приехала сестра Кирилла Симоняна Надя с мужем Юрием Геннадьевичем. Вместе с ними побывала в клинике Кирилла на траурном заседании, посвященном его 60-летнему юбилею, до которого он не дожил всего полгода. После клиники приехали ко мне. Дала гостям прослушать свой «Экспромт». «Ханжа!» — бросил Юрий Геннадьевич по адресу Солженицына, а Надя со свойственным ей максимализмом воскликнула: «Наташа, ты пишешь искренне, любишь его, но он выглядит чудовищем!»

Где-то в это время произошла последняя моя встреча с Петром Са-мойловичем Рабиновичем. На этот раз — у меня дома. Разговор получился настолько содержательным, что я включила магнитофон, чтобы записать мысли Петра Самойловича. А говорили мы больше всего о клевете Александра Исаевича в мой адрес в «Теленке». Меня интересовала юридическая сторона дела. Петр Самойлович — адвокат, и я жду от него совета: могу ли я подать на Солженицына в суд за диффамацию.

— Никаких судов! — горячо возразил Петр Самойлович. — И даже никаких статей! У Вас есть другой суд — суд нескольких поколений читателей! Вы им отдадите все на суд! Не потрясайте справкой, что Вы не являетесь «стукачом», а покажите свою душу в том, что Вы напишете. Так, чтобы каждому человеку было ясно, что Вы, с Вашими душевными качествами, не можете им быть!

Петр Самойлович посоветовал мне прервать на время свою «летопись» и написать что-то вроде повести, чтобы послать ее_ в те издательства, в которых выходила моя книга.

Показала Рабиновичу письмо от моего американского издателя Джервази. Он обратил внимание на высказанную там мысль: «…Западному читателю всегда хочется сохранить своих героев на пьедестале». Потому надо очень тактично, очень справедливо и очень обоснованно противопоставить свое написанное «Теленку», и не булавочными уколами, а большими размышлениями, «чтобы, — как пишет Джервази, — читатель прошел вместе с Вами через боль от развенчания своего героя».

Рабинович обратил внимание и на то утверждение американского издателя, что западный читатель любит факты и не склонен верить догадкам, а у Солженицына нет подтверждений тому, что он сказал обо мне в «Теленке». Я же располагаю фактами, достоверным материалом, и это, как говорит Рабинович, «работает на меня».

Почему, спрашивается, читатель должен верить голословным утверждениям, хотя бы и самого Солженицына? Вот, например, Солженицын придумал, что наша с ним беседа на Казанском вокзале была записана на магнитофон, снята фотографами и кинооператорами. Но если бы существовал кинофильм об этой встрече, если бы была маг-нитозапись, то было бы легко опровергнуть то, что автор «Теленка» написал о содержании нашего разговора.

— Но поскольку записи не было, прожекторов не было, — с адвокатским пафосом говорил Петр Самойлович, — то пусть будет прожектором, который поможет осветить это последнее ваше свидание, последний разговор, пусть будет прожектором Ваша совместная с ним жизнь и его собственные отзывы о Вас! Из них будет видно, что автор «Теленка» совершенно несправедлив к своей первой жене! Да и как он мог поступить иначе? Чем бы он мог объяснить другим, да и себе тоже, почему он оставил такого друга, который в течение многих лет ему помогал, делил с ним все горести, весь риск?

Это был своеобразный заказ на данный момент, — продолжал Петр Самойлович, — иначе он чувствовал бы себя ущербным. И тут выступает лагерный опыт. Если там, в лагере, хотят о ком-то сказать плохо, обязательно запишут его в стукачи! И он, таким образом, прибегает к тому арсеналу, который для него очень привычен, бросает в Вас тот камень, который у него всегда под рукой. Опробованный, испытанный прием!

Петр Самойлович считает, что для такого писателя, как Солженицын, в художественном отношении это слабый прием. «Мое истерзанное в ту пору состояние давало писателю возможность совсем иначе развернуть мой образ, показать всю трагедию, мной переживаемую. Вместо того — грубый штамп! Стукачкой Солженицын назвал мимоходом и секретаршу „Нового мира“, не сделав, таким образом, никакого различия между нею и женщиной, которая отдала ему жизнь, с которой им было прожито 25 лет!»

Рабинович сказал парадоксальную вещь:

— Да, Солженицын осчастливил Вас, допустив такой перехлест! Он вызвал с Вашей стороны необходимость издания еще одной книги в виде повести или еще чего-то в этом роде.

Петр Самойлович сыпал всевозможными названиями такой повести. Ну, например, «Казанский вокзал». В самом деле! На Казанском вокзале я еще студенткой встречала своего юного мужа; Казанский вокзал я не миновала, когда ехала к нему на фронт. С приезда на Казанский вокзал Солженицына начинается моя книга. С Казанского вокзала я ехала в предчувствии счастья к Матрене, у которой жил тогда Саня. Сколько раз мы встречали друг друга на этом вокзале, когда жили в Рязани! И, наконец, наша последняя, самая последняя встреча…

Возможен и другой вариант названия. Например, «Как Теленок бодал Овцу». («Не та овца, что за волком пошла», — бросил по моему адресу Александр Исаевич в «Теленке»).

— Две книги со схожими названиями, — говорил Рабинович, — их охотно купят!

В любом случае, считал Петр Самойлович, нужно вести разговор по очень большому счету. И пояснил:

— Если Вы дадите водопад своих размышлений, лирических отступлений, воспоминаний, ярких образов, тогда все поймут, что в лучшем случае он был несправедлив, в худшем — оклеветал Вас! Я вижу только такой путь Вашей реабилитации!

Говорили мы с Петром Самойловичем и на другие темы, хотя, как выяснится в недалеком будущем, главный в то время для самого Рабиновича вопрос будет им обойден. В числе прочего он рассказал мне, что недавно побывал в доме-музее Корнея Чуковского, говорил там с его бывшей секретаршей, которую я в свое время знала. Звали ее тогда просто Кларой. Рабинович в какой-то связи заговорил с ней обо мне. На это последовало возмущенное: «Как Вы можете о ней говорить? Вы читали „Теленка“? Ведь она — агент Госбезопасности!»

До предела возмущенная, я написала письмо Кларе. Опустила его в почтовый ящик на заборе дачи Чуковского в Переделкине, специально съездив туда в первых числах мая. Я упрекала Клару за то, что она легковерно отнеслась к наговорам Солженицына, повторяет их посетителям музея и тем самым распространяет клевету обо мне, наносит мне оскорбление. «Это дает мне право, — писала я, — выразить Вам свое презрение и дать Вам пощечину. Можете рикошетом передать ее всем, кто думает так, как Вы, включая и первоисточник». А в самом конце: «Если Вы думаете обо мне так плохо — уберите меня! (…) В „Борзовке“ я не держу у входной двери вилы, как это делал мой муж, а воду для питья держу в открытой веранде».

Спустя несколько лет, просматривая книгу английского литературоведа Майкла Скаммела «Солженицын», вышедшую в 1984 году, я увижу на одной из фотографий, что Солженицын держал вилы и на даче Чуковских.

В начале июня уезжаю на дачу. Там — благодать! Наконец-то установилась хорошая погода. 8-го — настоящий жаркий день. Утром косила, потом расчистила купальню — заслужила отдых. То лежу с книжкой на балконе, то под яблоней, то в своем любимом гамаке. И не подозреваю, что в этот самый день Александр Исаевич выступает в Гарвардском университете, где была присуждена ему степень доктора. На следующий день услышала об этом по «Голосу Америки».

В том же июне я получила неожиданное и странное письмо из США. Текст на английском языке, напечатан на официальном бланке какой-то американской компании. Сообщалось, что по распоряжению Солжиницына мне причитается некоторая денежная сумма, из которой 10 тысяч долларов мне надлежит получить в этом году. Меня спрашивали, куда перевести эти деньги: во Внешпосылторг или во Внешторгбанк.

После недолгого размышления я ответила. Поблагодарив автора письма — представителя компании и отметив, что его письмо явилось для меня первой дестью от моего бывшего мужа после того, как он оказался за пределами Родины, я написала далее следующее:

«Прежде чем ответить на Ваш вопрос, куда переводить мне деньги, я хотела бы понять, каковы были мотивы распоряжения Александра Исаевича о переводе денег.

Мне представляется весьма странной его непоследовательность: в одно и то же время выступать с порочащими меня заявлениями и высылать мне деньги.

Что это? Желание сделать мне приятное в память нашего общего с ним прошлого? Но ведь он сам растоптал его! Попытка компенсировать деньгами моральный ущерб, нанесенный им моему имени? Этого не сделаешь никакими деньгами! Или это знак того, что он отказывается от неправдивых и несправедливых нападок на меня, сделанных под горячую руку, которые он сам не принимает всерьез? Только в этом единственном случае я готова принять от него деньги.

Что его мотивы именно таковы, я хотела бы получить подтверждение от самого Александра Исаевича. От человека же, который будет упорствовать в клевете в мой адрес, я денег принять не могу».

Я просила сообщить Солженицыну содержание этого моего письма. Ни от кого никакого ответа я не получила.

Лето прошло в разнообразном отдыхе. Сначала на даче с Мариной и ее восьмимесячным сынишкой Андрюшей. Потом автопутешествие на Украину, к Черному морю — в Одессу. А бархатный сезон — на Черном море с Кавказского берега — в пансионате в Гаграх. На обратном пути — город юности Ростов-на-Дону.

По возвращении в Москву первый звонок — Соне. В числе прочего узнаю от нее странную вещь: кто-то читал книгу какого-то чеха о Солженицыне. Чех этот будто бы пишет, что говорил со мной…

Я за всю свою жизнь говорила только с одним чехом — с тем, который назвался переводчиком моей книги на чешский язык, с Карелом Томашеком. Звоню Константину Игоревичу. После взаимных приветствий спрашиваю, что он знает о книге какого-то чеха, пишущего о «Четвертом» (у нас по предложению Рогачева было принято так называть Александра Исаевича, чтобы не привлекать к нашим разговорам ничьего случайного внимания).

— Не имею понятия, — ответил он. — Разве что Вячеслав Сергеевич в курсе дел, но он в отъезде. Когда приедет — спрошу у него.

Сообщение это не могло не насторожить. Но — наберемся терпения.

В самом начале ноября Константин Игоревич сообщил мне по телефону, что Вячеслав Сергеевич вернулся и готов познакомить меня с книгой чеха, но хочет вручить мне ее лично.

Приглашаю их обоих к обеду. В тот же день они пришли: Константин Игоревич Семенов и Вячеслав Сергеевич Рогачев — игра судьбы! В город Семенов Александр Исаевич был послан на Высшие артиллерийские курсы, город Рогачев он брал\ Кажется, именно за взятие Рогачева Солженицын получил второй орден — «Красной Звезды».

Пригласила гостей к столу. Вячеслав Сергеевич вынул из портфеля книгу:

— Этот экземпляр — Вам.

Читаю заглавие: «Спираль измены Солженицына», невольно морщусь. Имя автора — Томаш Ржезач.

— Так это тот самый чех, которого вы приводили ко мне 3 года назад, как моего переводчика? Но ведь тогда Вы называли его Карелом?

— Это его литературный псевдоним.

Рогачев сообщил, что автор неоднократно ссылается на мою книгу, но досадно, что цитаты из моей книги даются в обратном переводе и потому не всегда точны. А о книге в целом Вячеслав Сергеевич отозвался положительно.

Не желая портить обед (как-никак, сама пригласила гостей), я поначалу отложила книгу в сторону. Но к концу застолья все же не удержалась, стала листать ее. Сразу почувствовала общий пренебрежительный тон автора по отношению к Александру Исаевичу.

— Когда прочтете, сделайте свои замечания, — попросил Вячеслав Сергеевич, — нам они тоже интересны.

— А версия Кирилла туда вошла? — спросила я.

— Вошла.

— Но ведь это наговор. Как можно?

— Наталья Алексеевна, а разве Солженицын не пользуется теми же методами? — сказал Рогачев.

— Зачем же ему подражать? Его лжи надо противопоставлять только правду!

— Но, Наталья Алексеевна, в данном случае это не противоречит правде. Он попал в окружение, испугался…

— А Вы знаете, когда он попал в окружение? В ночь на 27 января 1945 года, то есть за две недели до ареста! Только захотел — и сразу исполнилось! Так только в сказках бывает! Кирилл, по крайней мере, целый год отвел ему для компрометирующей его переписки…

Рогачев сильно покраснел.

Я встала. За мной встали и мои гости. Вышли в прихожую.

— Может, он тут и в стукачи записан? — спросила я.

— А он в лагере и был стукачом. Он сам в этом сознался в «Архипе-лаге…», — парировал Вячеслав Сергеевич.

— Вячеслав Сергеевич, — подобострастно обратился к нему Семенов, закуривая очередную сигарету. — А Вы не думаете, что Солженицын был завербован в стукачи еще в студенческие годы?

Я сложила руки крест-накрест на груди и, глядя в упор на Семенова, зло сказала:

— Зачем в студенческие годы? С рождения, Константин Игоревич, с рождения!

Обстановка накалялась. Надо было расставаться. Вячеслав Сергеевич, подойдя ко мне, протянул руку. Но мои руки были зажаты на груди.

— Как? Вы не подадите мне руки? — удивился он.

— Какое там «руки»? Вам недорога истина! Мое свидетельство для Вас — нуль!

Закрыв дверь за АПНовцами, я постаралась хоть немного успокоиться. Нет, вечером читать книгу не буду, а то не усну! Но мысли бегут своим чередом…

Книга вышла не в издательстве АПН, а в издательстве «Прогресс». Почему же Рогачев так защищает Ржезача? Может быть, потому, что именно он меня с Ржезачем познакомил?

Минут через 20 раздался телефонный звонок.

— Наталья Алексеевна, как Вы могли так обидеть Вячеслава Сергеевича? — спросил Константин Игоревич.

Отвечая, я снова стала говорить о том, что им не нужна истина. Как же после этого я могу к ним относиться?

Константин Игоревич в ответ повысил голос.

— Вы для того мне позвонили, чтобы кричать?

— Я вообще могу Вам не звонить. Но об этом пожалеете Вы, а не я! — угрожающе произнес Семенов.

Итак, ссора, хотя книгу я еще не читала толком.

Весь следующий день читаю Ржезача. Из предисловия узнаю, что автор выражает Н. Решетовской «особую признательность за ее любезное согласие ответить на мои вопросы и за разрешение ссылаться на ее книгу „В споре со временем“». Ну и проходимец же!

Я обратила внимание на то, что Ржезач проявил сверхосведомленность о моем отце, которого записал в есаулы. Мама говорила мне, что отец мой был всего лишь прапорщиком. Но отец-есаул — это уже почти криминал. Рассказывая о моей поездке на фронт к Сане, Рже-зач как бы намекнул на то, что мы с мужем были чуть ли не немецкими контрразведчиками. С одной стороны — реверанс, вернее, псевдореверанс, с другой — запугивание. Не на ту напал!

Но значительно больше меня возмутило другое. То, что было написано об Александре Исаевиче. В этом смысле вся книга была совершеннейшим кошмаром. Ложь погоняла ложь! Нелепость следовала за нелепостью! Николай Иванович Зубов, с которым Солженицын познакомился только в ссылке, был, по Ржезачу, его лечащим врачом в лагере и «свидетельствовал», что Солженицын был в лагере стукачом! Настроения Сани, выраженные в письмах Виткевичу, носили, якобы, ярый антисоветский характер, аналогичное же у Виткевича объяснялось невинной «лейтенантской краснухой». И так далее, и так далее… Цитаты из моей книги или исковерканы, или неверно толкуются, или то и другое вместе!

Впору бы бросить читать! Но нет. Я должна быть в курсе всего, что пишется о Солженицыне. И я должна стоять, любой ценой стоять за истину о нем. Как? Я еще не знала. Но все кипело во мне от страшного негодования. Я вносила исправления, черкала целые абзацы, целые страницы, исписывала поля своими возражениями.

Через два дня мне позвонили. Кто же? — Вячеслав Сергеевич.

— Наталья Алексеевна, ну как Вы нашли книгу?

— Как? Абсурдной, естественно.

— Как?

— Абсурдной. Я ее всю разметила, не осталось почти ни одной чистой страницы!

Рогачев предложил мне поменяться экземплярами: я должна дать ему мною размеченный, а он пришлет мне чистый экземпляр.

— Зачем же так? Присылайте! Я просто перенесу свои замечания в Ваш экземпляр.

В тот же день из АПН мне доставили чистый экземпляр книги, и я принялась за работу. Я в полной мере сознавала свою ответственность и потому особенно строго выверяла все данные. Закончив работу 13 декабря, я сделала на книге, предназначавшейся Рогачеву, следующую надпись:

«Вячеслав Сергеевич! Возвращаю Вам книгу со своими замечаниями. Надеюсь, что они будут правильно поняты. После того как мою книгу оказалось возможным грубо исказить, ее пересказывая, я невольно опасаюсь, что все подчеркивания волнистой линией означают мое несогласие с напечатанным».

Тем временем мне кто-то сказал, что по западному радио передали протест Копелева по поводу книги Ржезача. Значит, у Копелева есть путь туда\ Против чего он возражал? Он же на все возразить не может, а я могу дать для того материал!

Я знала, что Копелев переменил квартиру. Как же их найти? Через адресный стол? Нет. Он слишком одиозная личность, нельзя, чтобы другая «одиозная личность» открыто с ним связывалась. Значит, через его друзей! Мне пришли на ум два врача из писательской поликлиники: невропатолог Орел и хирург Крелин — тот самый, который меня спасал в октябре 1970-го5.

В писательской поликлинике мне разъяснили, что доктор Крелин теперь работает не у них, а где-то в Кунцеве на Кутузовском проспекте. Невропатолог же в тот день не принимал. Оно и к лучшему! Обратиться к Крелину мне проще: напомню ему, что он возвращал меня к жизни вопреки моему желанию, потому не должен отказать мне в моей единственной к нему просьбе.

В адресном столе мне ответили, что Крелин в Москве не проживает. Значит, надо искать по больницам! И вот в одно из воскресений я прошла по Кутузовскому проспекту, по всем больницам, которые нашла в справочнике. Поиски не увенчались успехом.

Но бездействовать в подобной ситуации я не в состоянии. Перепечатываю отдельные места из книги и посылаю их тем, кто может против них свидетельствовать: бывший комдив Пшеченко, бывший сержант Соломин. С легкой руки Кирилла, приписавшего Сане будто бы им же самим спровоцированный арест, Ржезач пошел еще дальше. Теперь Солженицыну приписывалось, что он сам подстроил обыск у Те-ушей, чтобы «поднять шум на Западе»! Но позвольте, обыск у Теу-шей был в 1965 году, а Запад заново заинтересовался Солженицыным и «поднял шум» (Запад, а не сам Солженицын (!)) только после его «Письма IV Съезду», то есть в 1967-м году.

Но ведь и тут есть живой свидетель! Сам Вениамин Львович умер несколько лет назад, но жива Сусанна Лазаревна, его жена. Надо идти к ней: говорить по телефону после того, как мы столько лет не виделись, вряд ли имеет смысл. Откладывать нельзя!

Я набираю номер ее телефона и, услышав ее голос, кладу трубку. Важно, что она дома. Еду. Звоню, дверь открыла сама Сусанна Лазаревна. На ее лице — недоумение. Тут происходит разговор, описанный мною раньше:

— Ну, раз Вы ко мне пришли, я не могу Вас не принять! — говорит она мне.

— А почему Вы могли бы меня не принять? — удивилась я.

— Вы написали о Нем книгу!

— Ну и что ж? Вы посмотрите, какие книги о нем пишут!

— Как, Вы Его защищаете!

Мы сели на диван, и я изложила Сусанне Лазаревне суть дела. Ведь все это касалось чести не только Алекса! щра Исаевича, но и чести ее покойного мужа!

Несмотря на все возможное мое красноречие, Сусанна Лазаревна отказалась написать и дать мне опровержение ржезачевской версии с обыском. (Это был единственный отказ. Пшеченко и Соломин откликнулись).

— Вы для меня — мое прошлое. С тех пор, как Вениамин Львович умер, я стала религиозной. Жизненный круг замыкается, — объяснила она.

(Вслед за мужем Сусанна Лазаревна потеряла единственную сестру, умер также и муж сестры. И сама она тоже готовилась к смерти).

Я ушла ни с чем…

Состояние метания меня не покидает. А что, если Томаш Ржезач — только заслонка? Может быть, книга написана и не им вовсе? Что, если бы так случилось со мной? Осталось бы одно — покончить с собой. Надо выяснить! В конце книги указан ее редактор — Мария Правдина. Не связаться ли с ней? Если книга написана не Ржезачем или сильно искажена и он, узнав об этом, покончит жизнь самоубийством, — какой тяжестью это ляжет на ее совесть!

Позвонила в издательство «Прогресс». В отделе кадров узнала служебный телефон редактора Правдиной.

Я так волновалась, что решила сначала записать на бумаге все, о чем хочу ей сказать.

«Вы отдаете себе отчет, что Томаш Ржезач может покончить с собой и Вы будете в этом виноваты?! Я бы на его месте это сделала!»

Звоню. Прошу позвать мне Правдину. Ее на работе нет. Прошу дать мне ее домашний телефон. И прошу уточнить мне ее отчество: Мария…

— Татьяна Александровна, — ответили мне.

…Так, может, вовсе не она редактировала Ржезача? Значит, нельзя начинать прямо с нападения!

Позвонила ей по домашнему телефону. Спросила, имеет ли она отношение к книге Ржезача «Спираль измены Солженицына».

Меня, естественно, спросили, с кем говорят.

— С бывшей женой Солженицына, — ответила я, — но это отнюдь не означает, что мне приятно, когда его обливают грязью…

Нет, она эту книгу не редактировала.

— Значит, в Вашем издательстве есть еще редактор Правдина? То-маша Ржезача редактировала Мария Правдина.

Татьяна Правдина объяснила мне, что другая Правдина — Марш — в штате издательства не состоит, это внештатный редактор, да и сама книга Ржезача проходила по спецчасти, куда и предложила мне обратиться.

Нет уж, это не для меня. Весь мой запал пропал даром.

Как же быть? Что делать? Оставаться безучастной я была не в состоянии.

Утром 11-ш ноября пришло решение: напишу директору издательства «Прогресс», а копию передам в ЦК КПСС секретарю по идеологии.

На подготовку письма ушло три дня. Не могу сказать, что вовсе не испытывала никакого страха. Ведь я впервые осмелилась протестовать перед ЦК! Но боялась я не за себя лично. Я боялась, что в случае ареста или обыска пропадет весь мой архив, все мои бесценные материалы, мой многолетний и еще не завершенный труд! Чтоб избавиться от этого чувства, я время от времени подходила к роялю и играла финал из «32-х вариаций» Бетховена — мужественный, зовущий на борьбу, на бесстрашие!

Все же, чтобы как-то «прикрыть» свой беспрецедентный выпад, в двух-трех местах письма говорю с «ними» на «их» языке.

13 ноября письмо закончено6.

В те дни виделась с Ундиной Михайловной Дубовой-Сергеевой — моей музыкальной преподавательницей и хорошей подругой — и с ее мужем. Рассказала им о книге Ржезача. Выразила свое возмущение, поделилась своими намерениями.

— Как? Вы его защищаете? — удивилась Ундина Михайловна.

Какое совпадение! Она, сама того не подозревая, повторила слова

Сусанны Лазаревны.

— Да как Вы не понимаете?! Я хочу, чтобы он представал таким, каков он есть, не лучше и не хуже\

14 ноября предпринимаю решительные шаги. Чувствовала себя примерно так, как Александр Исаевич, когда сочинял свое знаменитое «Письмо Съезду писателей». (Тогда, кстати сказать, у нас дома тоже звучал Бетховен!). Я тоже шла в наступление!

Звоню Соне, назначаю ей свидание у станции метро. Таинственным шепотом сообщаю, что собираюсь предпринять, и показываю третий экземпляр своего письма, чтоб знала причину, если меня заберут…

Потом еду на почтамт, чтобы сдать заказным письмо директору «Прогресса», а оттуда — на Новую площадь, в ЦК, где сдаю письмо в окошечко экспедиции.

А вечером того же дня, забрав с собой самые ценные материалы, в том числе Санины письма, увожу их подальше из Москвы. Лететь самолетом не решаюсь — ведь там билеты именные, и мой путь станет известен! Уезжаю поездом. Самым важным и необходимым я считаю спасти Санины письма военных лет: в них — его полная реабилитация как фрон-товика-патриота.

Заметая следы, подъехала на вокзал петлистым путем, заехав еще к друзьям, у которых оставила ключи от своих сейфов. Я была так возбуждена, что хозяин дома заставил меня проглотить успокоительную таблетку, да еще и с собой дал. Чтобы снизить мое волнение, он несколько раз повторил: «В случае чего говорите, что Вы не его защищаете, что Вы защищаете правду\»

На следующий день, как снег на голову, свалилась к своим друзьям. Все поняли, все приняли.

В тот же день самолетом вернулась в Москву. Все было здесь тихо, мирно: никто у меня в квартире не побывал. И я мало-помалу успокаиваюсь.

Я знала, что из ЦК приходит ответ или туда вызывают в течение месяца после подачи письма. Время шло, а меня никто не тревожил.

Я настолько расхрабрилась, что начала думать: не подать ли мне на Ржезача в суд, ведь он постоянно меня цитирует, ссылается на мою книгу «В споре со временем», и почти всегда неточно, а уж интерпретация — всегда неверная.

А раз дело дошло до юридической стороны, я, конечно, вспомнила о Рабиновиче. Но на мои звонки никто не отвечал ни днем, ни вечером. Это показалось мне подозрительным, и я поехала в юридическую консультацию, где он работал.

— Месяц как не работает, — ответили мне там.

— Уехал? — догадалась я.

— Да.

Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше. Им виднее. Знаю, что они были обеспокоены будущим сына: он был типичным гуманитарием, а по этой линии попасть в вуз они считали для него почти невозможным.

…Но как же тогда с юридической стороной моего дела? И я тут же спросила, у кого из адвокатов я могу проконсультироваться по вопросам авторского права. Меня направили в кабинет, где за столом сидела молодая женщина.

— Вы… храбрая? — спросила я у нее.

Разумеется, она не могла не удивиться такому вопросу.

— А в чем, собственно, дело?

— В том, что я была женой Солженицына, написала о нем вот эту книгу (книга была со мной), а теперь ее используют для фальсификации его биографии, да еще на меня же и ссылаются…

Адвокат попросила рассказать обо всем обстоятельней. Выслушав, предложила подождать, пока пройдет месяц со дня подачи мной письма в ЦК. Если меня не вызовут — я могу прийти за советом.

27 ноября, как всегда неожиданно, в Москву приехал из Одессы Илья Соломин. Поскольку мысль о возможном обыске меня не оставила, я уговорила Илью остановиться на этот раз у меня — все-таки не одна в квартире!

Войдя, Соломин тут же самым решительным образом заявил:

— Завтра я еду к директору издательства «Прогресс». Как, в самом деле, могли спасение батареи, когда она попала в окружение, приписать только ему — сержанту Соломину? Даже если бы Солженицын струсил (а он не струсил) — были же еще офицеры в батарее: Ботнев, Овсянников… Где же были они?

Возможно, Соломин и выполнил бы свое намерение, не пойди он в тот же вечер к своему другу-однодельцу. «Выбирай одно из двух, — сказал ему тот, — или ты защищаешь Солженицына, или уезжаешь на Запад!» И… Соломин в «Прогресс» не пошел.

Но в то самое утро, когда он собирался это сделать, из Харькова мне позвонил Пшеченко — бывший Санин комдив. Я тут же попросила Илью снять трубку параллельного телефона. Выяснилось: Пшеченко и его жена Мария Васильевна как раз едут в отпуск. Могут начать с Москвы. Мы с Ильей оба их в этом поддержали. А второго декабря мы встретили их на Курском вокзале.

К этому времени Илья написал свои «Возражения Ржезачу» по поводу описания тем окружения, в которое попала батарея Солженицына 27-го января 1945 года. Теперь я жду того же от комдива.

Вечером 2-го декабря у меня в квартире застолье. Одновременно отмечаем и нашу встречу вчетвером, и проводы Ильи, уезжающего завтра. Много и горячо разговариваем. Бывшие фронтовики (а жена Пшеченко была на фронте вместе с ним и как раз дежурила, когда Солженицын сказал ей по телефону, что его батарея окружена) вспоминают подробности, которых так безответно и небрежно коснулся фальсификатор-чех. Поднимаем тосты. Один тост был даже… за командира БЗР-21!

Илья хвалит меня за то, что я сумела собрать у себя в такой момент не только подчиненного Сани, но и его командира.

Пшеченко по моей просьбе тоже написал свои «Возражения Ржезачу». Я не совсем осталась ими довольна. Показала ему боевую характеристику на Солженицына, выданную им в 1946 году, когда Солженицын был уже в заключении.

— Смотрите, каким Вы храбрым были раньше!

Батарея звуковой разведки — 2.

— А разве я сейчас не храбрый? Я всем говорю, что останавливаюсь у жены Солженицына!

А когда Пшеченко перечитал боевую характеристику, то у него невольно вырвалось:

— Как это меня не посадили тогда?

— Ну, вот видите, я же говорю, что тогда Вы были храбрее!

Проводив супругов Пшеченко, я отвела душу — съездила повидать Андрюшу.

Все то время, пока у меня гостили фронтовые друзья Сани, я чувствовала себя защищенной. Это очень успокоило и помогло переключиться на главное мое дело. Продолжила писать X главу своей второй книги и подбирала материалы для следующей.

30-го ноября я записала в дневнике: «Разбираю материалы: сколько же я уже написала и уже сделала! Надо работать и работать!»

11-го декабря Александру Исаевичу исполнилось 60 лет. Невольно вспомнилось его пятидесятилетие, которое мы отмечали вместе. Изобилие писем, телеграмм, оригинальные подарки, некоторые так и остались у меня, — например, кашне с вышитым лагерным номером Ивана Денисовича «Щ-854».

К этому дню пришло письмо от Самутина:

«Дорогая Наталья Алексеевна!

В течение десятков лет день, отмеченный этой датой, был для Вас днем знаменательным, радостным и светло-праздничным. Мы знаем, что таким он и останется для Вас навсегда, пока висит над Вами небо и солнце светит Вам в глаза.

Нынче он отмечается особым знаком — знаком неуловимости и неумолимости времени, единственно которому подвластно всё и вся.

Разрешите нам в это день побыть — мысленно — вместе Вами хоть несколько минут.

Ваши Т.П. и Л.А.»

Письмо это очень меня тронуло. А удивил крайне странный телефонный звонок:

— Добрый день! — услышала я столь знакомое обычное приветствие Константина Игоревича. — Разрешите Вас поздравить.

— С чем? — сделала я вид, что не понимаю.

— Надеюсь, что для Вас этот день небезразличен! — ответил он.

Константин Игоревич угадал, когда и по какому поводу позвонить мне. Лив самом деле оттаяла. И даже сказала ему, что написала в издательство «Прогресс».

— Да? Кому? — поинтересовался он. (Возможно, это уже было ему известно).

— Директору.

— Зачем же? Лучше б главному редактору!

Я в душе торжествовала. Константин Игоревич играл уже роль моего союзника. (Весьма возможно, что в душе он был им с самого начала).

А вскоре напомнил о себе и Вячеслав Сергеевич. Я сказала ему, что книга для него у меня готова. Условились встретиться в Доме журналистов 16 декабря.

Встретились, оба держа руки по швам.

— Собрать все книги бы да сжечь! — процитировала я, отдавая Рогачеву ржезачевскую «Спираль…» со своими пометками.

— То было сказано реакционером. Вы считаете, что писать о Солженицыне — Ваше монопольное право?

— Отнюдь нет, — ответила я, — надо только писать правду.

А в душе подумала: «А Ваше монопольное право — красть у меня и использовать краденое по своему усмотрению!»

Все же не удержалась и сказала Рогачеву, что подозреваю их в участии при создании книги Ржезача. Откуда бы иначе Ржезач узнал об окружении? А о нем упоминалось в моей рукописи, но в книгу не вошло. Кроме того, есть в книге вещи, которые были известны только Константину Игоревичу.

— Если встречусь с ним — просто не смогу смотреть ему в глаза, — сказала я.

Рогачева что-то возражал, пытался меня урезонить, сказал, что прочтет мои замечания.

Через пару дней мне звонит Константин Игоревич и выражает свое возмущение — до чего доходит моя подозрительность. Говорит, что с отвращением полистал эту «гадкую книгу» и натолкнулся на совершеннейшую нелепость: будто бы Хрущев подарил Солженицыну машину (?).

— Так если бы я редактировал эту книгу, неужели бы пропустил такое?

— А может быть, Вы это нарочно сделали! — сказала я.

— Ну, знаете ли… — не нашелся даже что возразить он.

Таким образом, борьба моя с Ржезачем была весьма далека от завершения. Никуда не ушла необходимость найти человека, который бы не побоялся громко возразить Ржезачу. Мои поиски доктора Крелина, который бы мог связать меня с Копелевым, как мы помним, потерпели фиаско. И вдруг я случайно узнала, что в конце Кутузовского проспекта есть еще одна больница, которую я в поисках доктора Крелина упустила. Значит, надо ехать туда! Мне удобно совместить это с посещением Внешпосылторга, где я должна получить путевку в санаторий в Ессентуки.

И вот 26 декабря, выйдя из здания Внешпосылторга, я пошла не к центру, как если бы ехала домой, а в противоположном направлении, чтобы найти ту больницу. Не сделала я и сотни шагов, как меня остановила идущая навстречу женщина, очень похожая на одну мою бывшую знакомую, уехавшую из СССР.

— Неужели Вы меня не узнаёте?

— Но ведь этого не может быть! — воскликнула я.

— Может быть! Это — я! Я приехала сюда по туристской путевке, чтобы увидеть свою внучку… Я — бабушка! — с радостной гордостью сообщила она мне.

И… провели вместе часа полтора, отправившись в ближайшее кафе. Больше говорила я. Поскольку со мной были все документы против Ржезача, приготовленные для Крелина на случай, если я его найду, то я показала их ей, с жаром и возмущением говоря об этой отвратительной книге. Рассказала ей и о том, что отказалась от Саниных денег, поскольку он клевещет на меня.

— Вы остались такой же, какой были, — сказала она. — Дайте мне Вас поцеловать! А что Вас связывают с ГБ — не расстраивайтесь! Меня тоже с ним связывают… «Неужели ее просто так выпустили бы?» Если Вам будет очень плохо, приходите к Рою Медведеву. Он Вам даст нужный совет.

И она сказала, как мне найти Роя. Она же предупредит его.

Я сказала, что завидую ей: она там вместе с мужем…

— Вы хотели бы, чтобы он взял Вас с собой? Не жалейте! — убежденно сказала она и… разрыдалась.

Мы расстались у входа в гостиницу «Украина». Это была жена Жореса Медведева — Маргарита Николаевна…

Я не стала в тот день искать Крелина. Мое сердце было переполнено. Мне было жаль свою знакомую. Вся душа ее здесь, в России, с маленькой внучкой, которой всего два с половиной месяца.

Но тогда я все же не поняла до конца, что встреча эта была для меня настоящим перстом судьбы, перстом Божьим. И подумать только, какая цепь случайностей привела к ней! Ведь Маргарита Николаевна уже на следующий день улетала из Советского Союза! А я вовсе не обязательно в этот день должна была посетить Внешпосылторг! Когда я встретила ее, она возвращалась в гостиницу «Украина» после свидания с братом, специально прилетавшим повидаться с ней из другого города. И надо же было, чтобы остановилась она не в какой-либо другой московской гостинице, а именно в «Украине», как раз напротив Внешпосылторга!

Эта встреча оказалась одним из тех чудес, которые в чем-то переворачивают жизнь. То был поворотный пункт в моей замкнутой границами жизни!

Кончался 1978-й год. В Москве стояли такие морозы, каких не было зарегистрировано целых 100 лет. У меня в то время гостила Раечка Карпоносова. Гостила более двух месяцев. Она помогла мне кое-что отпечатать на машинке, внесла исправления в немалое число экземпляров русского издания книги «В споре со временем».

А все серьезные дела шли сами собой. 4 января я была принята доктором Крелиным, которому по телефону напомнила, что в 1970-м он спасал мне жизнь. Его истинная фамилия — Крейндлин, вот почему я не нашла его через адресный стол. Я объяснила, что пришла к нему, как к другу Копелева, на которого, в частности, ссылается Рже-зач в своей книге. Мне известно, что Запад передавал какие-то опровержения Копелева. Но в книге — ложь от начала до конца. Я многое могу опровергнуть, но у меня нет пути, какой есть у Копелева, выступающего открыто. Даже если бы у меня был такой путь, я не рискнула бы им воспользоваться, боясь за те материалы, которыми располагаю, по которым пишу, а писание составляет весь смысл моей жизни. Я хотела бы увидеться с Львом Зиновьевичем, чтобы подсказать ему, как опровергнуть ложь об Александре Исаевиче. Я это сделала, но не открыто, а лишь обратившись в издательство «Прогресс» и в ЦК КПСС.

Крейндлин был ко мне внимателен. Он рад был помочь мне, но Копелевы отдыхают сейчас на Рижском взморье.

У меня уже зрела мысль поехать к Копелевым в Юрмалу. Но тут состоялось мое знакомство с Роем Медведевым, и он отговорил меня от встречи с Копелевым: Александр Исаевич оттолкнул от себя многих друзей, в том числе и Копелева. Последний опроверг лишь то, что он якобы говорил что-то плохое о Солженицыне Ржезачу. Остальное его интересовать не будет.

К этому времени я провела целое исследование по сопоставлению книги Ржезача и своей книги, я подклеила эти цитаты в их подлинном виде, вырезав из своей книги (пришлось пожертвовать на это два экземпляра). То же я проделала и с одним экземпляром своей книги, с той лишь разницей, что цитаты из Ржезача пришлось перепечатывать на машинке.

Вот с этими-то книгами я и явилась в Правовой отдел Агентства по охране авторских прав. Дошла до начальника отдела — Эдуарда Петровича Гаврилова. С ним я встречалась уже не впервые.

В это время еще продолжалась тяжба с ВААП по поводу изменения названия моей книги в Польше. Именно от Гаврилова я узнала, что книга моя дорабатывалась группой сотрудников АПН. Название было согласовано с ними.

И тут АПН! Вот где постоянно зарыта собака!

Встретилась с Вячеславом Сергеевичем (снова руки по швам). Он объяснил, что представитель АПН в Польше — его друг. Если я не перестану выражать свои претензии, ему объявят выговор. Просит меня пожалеть его, одновременно вручил мне некоторые материалы к 60-летию Александра Исаевича. (Видно, вез их, чтобы меня задобрить.)

Придя домой, пролистала ксерокопии газетных материалов к 60-летию Александра Исаевича. Юбилей прошел как-то скромно. И по Западному радио не было, кажется, специальных передач. (Несколько позже я пойму, почему так было: Александр Исаевич предпочел сделать акцент на его 60-летии, а на 5-летии со дня высылки, которое всего лишь на два месяца позже.)

25 января я снова в ВААП, разговариваю с Гавриловым, указываю ему на особенно вопиющие примеры неверного цитирования моей книги, на неверный ее пересказ.

— Это серьезно, — замечает Гаврилов. — Мы готовы написать в издательство «Прогресс».

Он предложил мне тут же написать заявление. Но я предпочла подготовить обоснованное заявление, которое и сдала под расписку 28 января7. Получилось 9 страниц. Все искажения моего текста я разбила по разделам, каждый раздел подкрепила примерами, так что получилось как бы маленькое исследование. Разделов получилось семь:

1. Неточное цитирование, приводящее к искажению литературного стиля.

2. Неточное цитирование, приводящее к искажению смысла текста.

3. Цитированные фразы смещаются во времени, что приводит к подтасовке фактов.

4. Слова, принадлежащие одному лицу, приписываются другому.

5. Непонимание или намеренное искажение моего текста.

6. Как бы сочинения на вольную тему.

7. Совершенно произвольные выводы из тех или иных фактов.

А предварила я этот перечень небольшим вступлением, где обвинила Ржезача в недобросовестности и в бесцеремонном обращении с текстом моей книги, тем более что Ржезач цитировал ее до 60 раз!

В заключение я написала:

«Полагаю, что все вышеизложенное свидетельствует о том, что издательство „Прогресс“, издав книгу Томаша Ржезача „Спираль измены Солженицына“, в то же время грубо нарушило мои авторские права — права автора книги „В споре со временем“, вышедшей в 1975 году в издательстве АПН.

Полагаю также, что все вышесказанное дает мне право настаивать на том, что книга Томаша Ржезача „Спираль измены Солженицына“ в том виде, как она издана, не должна находиться в обращении, должна быть изъята!

Прошу сделать все от Вас зависящее и все возможное, чтобы восстановить мои авторские права, столь грубо нарушенные издательством „Прогресс“».

Ответ на свое заявление я получу 6 марта, когда мне позвонит из ВААПа Ока Викторович Городовиков от своего имени и от имени Эдуарда Петровича Гаврилова. Они обращались в «Прогресс», но, поскольку книга не была в продаже, скажет Городовиков, она не нанесла мне ущерба (? — Н.Р.). Пока работники «Прогресса» просто предупреждены ими: если издание повторится — дело дойдет до суда!

В тот самый день, когда я подала в ВААП свое заявление, я съездила навестить Андрюшу, стараясь отключиться от всей скверны, связанной с Ржезачем.

В тот январь я съездила в Рязань. Нужно было выяснить, побывал ли Ржезач или вообще кто-нибудь в нашем доме в Касимовском и у Агафьи Ивановны — бывшей хозяйки Александра Исаевича в деревне Давыдово близ Солотчи. Ржезач утверждает, что Солженицын воровал у нее картошку (!).

Рязань понемногу читает Ржезача. Во всяком случае, в обкоме он есть… И у меня появилась мысль написать первому секретарю обкома Приезжеву.

В Касимовском как будто бы никто не был, никто не расспрашивал о Солженицыне. Да и у кого бы из жильцов хватило выдумки придумать столь несусветное: будто бы Солженицын, рассердившись, что соседи сидят за его столиком в саду, разогнал всех, вырыл стол из земли и занес его к себе в квартиру (!!!???).

Еду в Давыдово, к Агафье Ивановне. Она мне невероятно рада!

— Наталья Лексевна! Заходьте, заходьте!

На ничем не покрытом деревянном столе тотчас же появился вынутый из русской печи чугунок с грибным супом и размятый картофель с луком. А за ними — чай, настоянный на листьях черники.

Разговариваем под мерное потикивание ходиков, которые мы когда-то с Саней ей починили.

— Они мне как баян! — говорит Агафья Ивановна, растягивая слова.

Она живет совсем одна. Собака сдохла, другую заводить не хочет: кормить надо, а пенсия — 30 рублей.

С удовольствием вспоминает Агафья Ивановна время, когда у нее жил «Александр Иванович», как она его называла. Похоже, что это было самым ярким впечатлением ее жизни. Уверяет, что никто ее о нем не расспрашивал. А о том, что написано, якобы с ее слов, Ржеза-чем, я, конечно, умолчала. Зачем расстраивать? Зачем давать пищу для горьких размышлений в ее одинокой жизни? Ведь я-то знаю, что такое одиночество] А она даже друзей не имеет, никому не доверяет. Ни от кого из соседей не ждет добра.

Откуда-то она все же знает, что «Александра Ивановича» выслали и что уехал он не со мной.

— Напишите Александру Ивановичу, что скучаю по нему, — просит она меня. — Пусть приедет ко мне хоть на недельку, с Вами… С НЕЙ — я его не пущу!

Объяснила ей, что это невозможно, что не пустят «Александра Ивановича» в Советский Союз, а значит, к ней приехать он не сможет.

Очень просит меня заезжать. Дает мне с собой грибов. А на вопрос, что ей привезти, заказала мне чайник. Эту просьбу я через некоторое время выполнила.

Из ЦК — ни ответа, ни вызова… Так что же мне делать? Ехать к той адвокатессе, с которой советовалась в юридической консультации ВААПа. А может, связаться с В. С. Лебедевой — моей первой юридической советчицей в нашем с Саней разводном деле? Расскажу ей заодно, что вышло из того, что я ее не послушалась, когда она, оценив Сол-женицынскую щедрость (одна четверть Нобелевской премии — мне), предлагала мне «отпустить его»!

Позвонила ей. Она сразу узнала меня.

— Говорят, Вы написали книгу?

— Да. Могу даже подарить ее Вам.

Встретились. Когда Лебедева поняла, что я защищаю Солженицына, она очень испугалась.

— Я понимаю, Вы хотите восстановить его доброе имя. Но… с цензурой у нас не судятся! Да ведь Вас он бросил…

Я ушла непонятой.

Вскоре мне позвонил Константин Игоревич. Сказал, что внял моим настояниям и, как это ни было ему противно, прочитал книгу Ржезача.

— Ну и как ВЫ, будучи моим редактором, относитесь к тому, что книга, где я искаженно цитируюсь и пересказываюсь, находится в обращении? — спросила я.

— Не понял, — ответил он.

Я повторила вопрос.

— Ну и что? — недоумевал он.

— Книга должна быть изъята из обращения! У Вас есть какие-нибудь соображения на этот счет?

— Кое-какие есть. Надо бы увидеться.

Предложила Константину Игоревичу прийти ко мне и изложить их.

— Ну и что же Вы предлагаете? — спросила, когда встретились.

— Опубликовать любую главу из второй книги и дать всем по мозгам! И — отдать на Запад!

— И это Вы мне предлагаете?

— Нет, не предлагаю, дело Ваше.

Я сказала, что на такое не пойду, буду бороться за правду здесь.

После мне пришло в голову, что, делая мне такое провокационное предложение, Константин Игоревич имел целью испытать меня: не попадусь ли на удочку? А может быть, он был искренен?

Константин Игоревич уверял меня, что директор издательства АПН Ефимов отказался от массового тиража книги Ржезача в полмиллиона экземпляров!!!

Подумалось про себя: может, тут и моей заслуги есть толика?

Он говорил также, что вопрос о публикации книги Ржезача был решен министром печати и издательств Стукалиным.

— Ну что ж, напишу и Стукалину! — ответила я.

— Напишите. Обратитесь по имени и отчеству. Я Вам их узнаю.

Делаю наброски сразу для двух писем: министру Стукалину и первому секретарю Рязанского обкома Приезжеву. К середине февраля письма готовы и отосланы8.

Но уже в первых числах февраля я смогла наконец сесть за свою рукопись, которую так потеснил Ржезач! Пишу главу XI, которую назвала «Бородино». Материал увлекает. Главу завершила быстро, а за ней и следующую — XII.

Описан 1967-й год — начало 1968-го, когда в «Новом мире» был рассыпан набор восьми глав «Ракового корпуса». И я вдруг поняла, что этой главой должна заканчиваться моя вторая книга: ведь ответ на тот вопрос, который задан мною в конце 1-й книги («Что прочтут раньше читатели „Нового мира“ — „В круге первом“ или „Раковый корпус“»?), получен! — на то и на другое. И разъяснены причины. Значит, будет 12 глав! Хорошее число!

Неожиданно для самой себя закончив 2-ю книгу, я сделала неплохой подарок к своему дню рождения.

26 февраля мне исполнилось 60. Юбилейная дата! И я неплохо этот день отметила.

А за 13 дней до этого исполнилось 5 лет со дня высылки Александра Исаевича. И только тут я поняла, почему так скромно прошло его 60-летие.

13 февраля из Киева неожиданно позвонила Вика Хлопушина: «Слушай в 19.45!» Ноя уже знала — будет передаваться интервью с Солженицыным комментатора «Би-Би-Си» Ивана Ивановича Сап-пиета. Вероятнее всего, услышу голос Сани!

Оказалось, что Саппиет специально ездил к Солженицыну в Вермонт для беседы с ним. Я действительно услышала Санин голос. Интервью передавалось в два приема.

Иван Иванович прежде всего напомнил Александру Исаевичу его слова, сказанные на заседании секретариата Союза Писателей:

«Под моими подошвами всю жизнь земля Отечества, только ее боль слышу, только о ней пишу».

А затем спросил, не ушла ли теперь эта боль в прошлое?

«Осталось все так, как если бы меня не выслали. Вся моя жизнь, работа и направления — те же».

Дальше Саппиет напомнил Солженицыну, что в книге «Бодался теленок с дубом» он говорил о моментах, когда он мечтал уехать хоть на годы в глушь… и писать роман неторопливо.

— Насколько же теперь эта мечта близка?

— Если неторопливо — то так в моей жизни, вероятно, уже никогда не получится, потому что я от задачи своей отстаю, а знаю, что она нужна. (…) А в остальном что-то похожее создалось — внешне спокойная жизнь, не надо конспирации, не надо прятать свои сочинения… К тому же все исторические материалы доступны. Там так трудно было их доставать…

Подытоживая плоды своих трудов за 5 лет, Александр Исаевич сказал о том, что, познакомившись с новыми материалами, он должен был расширить свой «Август четырнадцатого» до 3-х томов, а «Октябрь шестнадцатого» разросся в 2 тома. Очень многое из устоявшихся представлений о февральской и октябрьской революции он счел легендами.

Саппиет несколько недоумевает: Солженицын пишет историю России, но вряд ли она так уж интересна читателям Запада. Солженицын возразил: «Что на Западе меня читают — я рад. Но основные мои читатели — на Родине. Именно для них я пишу… К ним я непременно и скоро вернусь».

Беседа была длинная, касалась множества вопросов. Поверим вместе с Солженицыным в главный ее вывод — выздоровление России началось.

Закончив вторую книгу, я дала некоторым друзьям ее почитать. Очень просила при этом не говорить о ней по телефону. Но однажды, не удержавшись, позвонил одноделец Ильи Соломина — поэт Танич:

— Я в восторге!

— От кого? От Достоевского? — увела я его от прямого разговора.

— Вас можно печатать и там, и здесь. То Вы — его союзница, то наваливаетесь на него! — сказал он мне уже при встрече.

— А, по-моему, меня нельзя печатать ни там, ни здесь. Одних не устроит одно, других — другое, — не без горькой иронии ответила я.

Танич сказал, что когда читал мою рукопись, оставил все дела, не отвечал на телефонные звонки…

А я уже обдумываю следующую — третью книгу, которую назову «Путем неизведанным» (выражение Александра Исаевича!). Пока у меня трудный период вживания в материал, погружения в 1968-й год. Много о самом главном есть в «Теленке», кое-что — у Жореса Медведева. Сумею ли я дать что-нибудь сверх этого? Может быть, писать только для самой себя, чтобы сделать перемычку к 4-й книге, где будет о нашей драме?

Раздумывая над всем этим, потихоньку перепечатываю дневник 1968 года и… грущу. Грущу, чувствую себя очень одинокой даже и при наличии друзей.

Но тут приехала Инна. Прочитала мою рукопись. Поругала за мое настроение. Воодушевила.

После ее отъезда начала писать 3-ю книгу. И уже опять не была одинока! Снова жила вместе с Саней, его интересами, его делами. 14-го марта написала Н. И. Зубову:

«…Живу только тогда, когда пишу. Тут я знаю, ради чего — ради истины, которую все (каждый по-своему) хотят затоптать, исказить. И все-таки всегда находились люди, которые старались ее сохранить, восстановить. Если в этом направлении хоть кроху сделаю — моя жизнь уже будет оправдана. Иначе — нет (…). Вам представлялось таким легким, чтобы я жила по-новому. Если он смог изменить мне, из этого не следует, что то же самое могла бы сделать и я! К тому же для того я должна была изменить и самой себе! (…) Я продолжаю свою жизнь. Она у меня одна!»

В Ессентуках, куда я поехала 6 апреля по путевке, купленной во Внешпосылторге, в основном скучала. С трудом сошлась с женщи-ной-врачом, жившей со мной в одной комнате. Но, конечно, о полной откровенности с моей стороны не могло быть и речи. Я сформулировала для себя, почему мне трудно общаться с большинством людей, да и им со мной. Записала в дневнике 14-го апреля: «Большинство людей живет суетной жизнью, им некогда, и нет причины, нет желания думать, задумываться. Читать так, чтобы задумываться, чтобы спотыкаться о какие-то мысли. И еще: мне трудно общаться с благополучными людьми!»

В Ессентуках же как-то вдохновилась и написала начало второй главы 3-й книги — «От Пасхи до Троицы!», которое долго созревало во мне.

Вообще, без вдохновенья не могу писать. Нет его — берусь за перепечатку и одновременное редактирование текста, за перепечатку дневников или важных писем.

По приезде в Москву меня ждал страшный удар. Один такой удар сразил меня, когда я вернулась из Гагр; другой — не менее сильный — сейчас. 24 мая мне дали читать отрывок из 6-го дополнения к «Теленку» под названием «Сквозь чад». То был ответ Солженицына Томашу Ржезачу. Читать решила не сразу, а через пару дней, на даче.

— Не расстраивайтесь, — предупредили меня, — он на Вас нападает, но это производит ужасное впечатление и бьет как раз по нему. Как можно сейчас вспоминать об офицерском аттестате и жалеть, что он выписал его Вам, а не своей матери?

— Но ведь я просила его в письмах, чтобы он поступал так, чтобы я никогда не являлась причиной угрызений его совести.

«Сквозь чад» я получила в доме Роя Медведева. Одновременно я узнала и отзыв о своей второй книге. Отзыв самого Роя я уже знала. Он был весьма положителен, хотя и были существенные критические замечания. Они касались особенно моих экскурсов в будущее.

— Вы пишете: «Я на втором суде…» Вы нарушаете при этом нить повествования. Какой суд? С кем? Почему? Когда? Читателю это ни к чему. Он ждет продолжения Вашего повествования… Все эти отступления нужно убрать!

На этот раз я узнала реакцию на мою книгу еще одного человека — литературного критика, с которым лично не была знакома, но который для меня являлся высшим литературным авторитетом. Это был Владимир Яковлевич Лакшин. Я ждала его реакции с таким же трепетом, с каким 10 лет назад ждала ее от своего мужа после написания первых глав своих мемуаров.

И что же я услышала? Он читал мою рукопись с захватывающим интересом. Сказал, что никто другой, кроме меня, не мог бы так «слепить материал». Услышала, что они с женой, торопясь прочесть мою рукопись перед отъездом на юг, вырывали друг у друга страницы.

С Роем Медведевым говорила о том, над чем работаю сейчас. Но, может быть, стоит с этим подождать, а заняться первый книгой, которая несколько хаотична: ведь некоторые главы писались в спешке, когда был заключен договор с АПН. Пожалуй, я постараюсь к осени доработать и ее.

…Как часто очень радостное смешивается у меня с очень горьким! Пробираясь сквозь чад, которым окутал Ржезач его самого, Солженицын не преминул окутать чадом меня. А я-то за него здесь заступалась! Ратовала за правду!

Еду к подруге Соне Шехтер. Делюсь с ней своим новым огорчением и забираю ее на дачу. Соня особенно нужна была мне в тот день. Я не могла сразу решиться перелистать новое сочинение Александра Исаевича. Соня служила мне как бы буфером — как никто другой, она умела меня по возможности успокоить…

В тот вечер мы книжку не раскрыли. Иначе — не избежать бессонной ночи!

Но меня потянуло перечитать Санины и мои письма военных лет. Отрывки из них я во множестве приводила в своей «Войне». Там не могло быть о Таисии Захаровне — Саниной маме. К счастью, в «Бор-зовке» у меня хранился экземпляр «Войны».

Нашла выдержки из своих писем, в которых столько беспокойства и заботы о судьбе Саниной мамы! И… плачу. Соня утешает, как может. Уж если она меня не утешит — не утешит никто!

На следующий день, собравшись с духом, начала читать «Сквозь чад». Что Саня бьет Ржезача — пусть бьет! Но зачем ему понадобилось при этом бить меня? И так незаслуженно… Так жестоко…

Обвинение меня в том, что я «помогла ГБ» состряпать компрометирующие его поддельные документы, было еще не самым страшным. Самым страшным было другое обвинение. И хотя оно не было со всей четкостью сформулировано, но напрашивалось само собой: я оказывалась виновницей преждевременной смерти его матери.

Прочесть такое было для меня невероятным потрясением.

Мне стало душно. Я буквально задыхалась. Отложив книгу, вышла на крыльцо. И… не узнала своего сада, своих цветов. Все было серым. Тогда мне было не до сравнений. А сейчас, когда описываю свое состояние, невольно провожу параллель: Григорию Мелехову, схоронившему Аксинью, солнце увиделось черным.

Не знаю, к чему бы привели навалившиеся на меня переживания, превышающие то, что может вынести человек, если бы я в тот же день не начала писать возражения в виде письма к Сане.

Правда, для того, чтобы полностью отвести его обвинения, мне нужно было перечитать в подлиннике все Санины письма военного времени, начиная с осени 41-го года и кончая тем, в котором он сообщил мне о смерти своей мамы; а также перечитать свои письма того же времени к нему, ибо в «Войне» не встречается та цитата из моего письма, которую он по памяти привел: «Если хочешь, чтобы Джем-мочка твоя хранилась…». Эту цитату он привел в качестве оправдания и объяснения, почему он не маме, а мне выписал офицерский аттестат.

Чтобы перечесть его и свои письма, надо ехать в Москву! Решила повременить. Ведь книгу мне нужно возвратить Рою! Значит, сначала придется перепечатать из нее по крайней мере то, что имеет отношение ко мне.

И вот я то печатаю, то делаю наброски для ответа Сане.

Как будто нарочно на дворе — май. И невольно возникает ассоциация: именно в мае, в 63-м году, я печатала ему здесь (еще с двумя женщинами) окончательную редакцию «Архипелага ГУЛАГа». То было 11 лет назад. И напрашивается заголовок моего ответа: «Одиннадцать лет спустя».

Съездив в Москву, взяла часть писем нужного периода и стала перечитывать их, не пропуская ни одной строки, пока не дошла до своего письма от 29 марта 1943 года, в котором просила Саню поторопиться с высылкой мне денег. Денег, а отнюдь не аттестата! О том, что у него собраны для нас с моей мамой деньги, он писал уже в одном письме, но не выслал, не будучи уверен в постоянстве нашего адреса. Мы же голодали. Вот в какой связи я написала эту злополучную фразу, за которую сейчас жестоко расплачиваюсь: «От тебя зависит сохранить свою Джеммку до будущих лучших времен». Ко времени написания этого письма нам с Саней ничего не было известно о судьбе его мамы. Она не подавала о себе вестей, молчала в ответ на наши запросы, хотя Георгиевск, где она оставалась в оккупации, был уже освобожден. Первая весть о том, что Таисия Захаровна жива, пришла к нам в Талды-Курган только 9 апреля 1943 года.

Теперь, когда я документально уличила Саню в фальсификации фактов, уже не только горечь и обида гнетут меня, вспыхнуло возмущение. Пришло внезапное решение подать на Александра Исаевича в суд за диффамацию меня. Путь только один — через советскую Инюрколлегию. Я отправилась туда, захватив с собой свою книгу «В споре со временем».

В вестибюле за столом сидела молодая женщина, которая посылала посетителей к тому или иному адвокату, в зависимости от характера дела. Я тоже подошла к ней.

— Я хочу судиться с человеком, который живет за границей. К кому мне можно обратиться за консультацией?

— С кем вы собираетесь судиться? — спросила меня сотрудница.

Я положила перед ней свою книгу, раскрытую на первой странице, и указала на фамилию Солженицын, сказав при этом:

— С тем человеком, о котором мной написана эта книга.

— Мне придется посоветоваться с заместителем председателя, — ответила сотрудница и отлучилась.

Вернулась она минут через пять.

— Вас примет сам председатель. Немного подождите.

Вскоре моя фамилия была громко произнесена в динамике. Та же сотрудница проводила меня к лестнице и объяснила, куда пройти.

Поднялась этажом выше и стала присматриваться к табличкам с номерами комнат.

— Вам не сюда, вот туда! — удивил меня какой-то встретившийся молодой человек, который явно уже был в курсе дела.

Председатель Инюрколлегии сидел в просторном кабинете за большим письменным столом. Он был уже не молод, с очень интеллигентным лицом. В его речь легко вклинивались французские слова и выражения.

— У меня лопнуло терпение, — выпалила я. — Я хочу судиться с ним за клевету в мой адрес!

Я ждала положительной реакции. Более того, я была уверена в ней. Но не тут-то было! Очень жалею, что в свое время не записала наш диалог, но помню его достаточно хорошо.

Меня поразило то, что председатель сразу же занял совершенно твердую позицию — против суда. Он сказал мне, что это не так просто, как мне представляется. В газетах сразу же начнется антисоветская шумиха. В это время мир ожидал встречи Брежнева и Картера, такая шумиха была бы особенно не ко времени.

— А мы подождем, дадим им встретиться, — настаивала я.

— Но судитъся-то надо будет там, — ответил председатель.

Перспектива поездки в Штаты меня не испугала. Но председатель

опять охладил меня: затевая судебное дело, нужно иметь уверенность, что меня в Штаты пустят.

— Но почему меня могут не пустить?

— Но нужно также иметь уверенность, что дело будет выиграно, — продолжал свою линию председатель.

В конце концов он дал мне свою визитную карточку, предложив звонить ему, если я сумею составить убедительный документ, сосредоточившись не на многих моментах, а на двух-трех.

Ушла я из Инюрколлегии несколько недоумевающая и, в общем-то, разочарованная. Судя по всему, этот путь закрыт. Что же предпринять действенное? Свой отрывок «11 лет спустя» я решила вставить в 3-ю книгу, в главу «От Пасхи до Троицы», над которой в это время работала. Но это прочтут лишь когда-нибудь. А сейчас? Как остановить Александра Исаевича в его наступлении на меня? Как повернуть его лицом к правде? Не только ради меня, но и ради него!

И тут мне пришло в голову обратиться к Всеволоду Дмитриевичу Шпиллеру, который находился в переписке со священнослужителями, живущими за границей, в том числе и в Соединенных Штатах (Шмеманом, например). Всеволод Дмитриевич стал слаб здоровьем, совестно его обременять. Но ведь нет выхода!

Я написала ему письмо: «Дорогой Всеволод Дмитриевич! Я знаю и хорошо понимаю, что Вас нельзя не беречь, и потому ни за что не обратилась бы к Вам с просьбой, если бы не находилась в состоянии крайнего отчаяния»9.

Затем я перечислила в хронологической последовательности всю ту клевету, которую Александр Исаевич обрушил на мою голову с того момента, как оказался на Западе.

«Мало Солженицыну было объявить меня виновницей смерти Во-ронянской. Теперь он делает меня виновной в смерти его матери. Это уже такое обвинение, с которым я просто не в состоянии жить! (…) Сделав в свое время официальный протест против цитирования мною его писем, Солженицын сам приводит оборванную фразу из моего письма, не имея моих писем, не перечитывая их с 1944-го года, то есть 36 лет (они были увезены мною с фронта весною 1944 года). Причем цитата подставляется им к нужному ему месту, независимо от того времени и от тех обстоятельств, к которым она относилась. (…) Как, спрашивается, мог он снова соединиться со мной в 56-м году, если считал меня виновной в смерти своей матери? Но мне уже страшно указывать на подобные несообразности. Страшно потому, что, чтобы оправдаться, Солженицын снова станет изощрять свой ум, чтобы придумать новый выверт! А ведь каждое такое изворачивание — это разрушение его души! Кто окружает его, если никто не остановит его? Если спокойно взирают, как он губит свою душу? Я — не с ним, но я стражду за его душу! Мне больно за себя, но за него — тоже. Мне жаль его, мне страшно за него. Если бы я могла крикнуть через океан и быть услышанной: „Остановись! Подумай о душе своей! Что ты не со мной, а с ней, с душой своей, делаешь?“»

«К чему применяют тезис, известный со времен Древнего Рима: ЛИЧНОСТЬ ГОВОРЯЩЕГО УДОСТОВЕРЯЕТ, ЧТО ОН ПРАВ!

И Солженицын пользуется этим и для того, чтобы клеветать! А за меня заступиться решительно некому! Защищаться самой нет никакой физической возможности. Таким образом, Солженицын бьет лежачего! Да еще женщину, которая любила его и была ему глубоко предана!

Во мне оказалось много душевных сил, раз я до сих пор все это выносила. Но сейчас силы мои иссякли. То малое, что меня в жизни радовало, поблекло. Отчаяние заслонило собой все.

Дорогой Всеволод Дмитриевич! Умоляю Вас — напишите или перешлите мое письмо священнику, который входит в дом Александра Исаевича, чтобы он мог поговорить с ним (…), воззвать его к совести (…)».

В конце июня отвезла письмо на дачу Шпиллеру с очень малой надеждой, что мне удастся с ним повидаться. Но он принял меня.

Рассказав в общих чертах, к чему сводится моя просьба, я сразу же натолкнулась на неверие Всеволода Дмитриевича, что кто-то может в лучшую сторону повлиять на Александра Исаевича. У него на это надежды нет. Но письмо мое взял. Обещал подумать. Поинтересовался, продолжаю ли я писать свои мемуары. Услышав утвердительный ответ, сказал: «Какая настойчивость!»

Дальше здоровье Всеволода Дмитриевича все более ухудшалось. Он почти никого не принимал. Однажды мы с Ниной Викторовной Тарской — одной из его духовных дочерей — рискнули поехать к нему на дачу, но нас к нему не допустили. И я, собственно, так и не узнала, предпринял ли что-нибудь отец Всеволод в отношении Александра Исаевича.

Сделав все, что я могла сделать после прочтения «Сквозь чад», я нашла в себе силы отдаться другому настроению, связанному в первую очередь с тем, что июль и первую половину августа я жила в «Борзовке». Со мной был мой любимец Андрюша и его родители — Саша и Марина.

В самом конце августа я в очередной раз побывала у одной молодой женщины, которая уже несколько лет лечила меня травами. И вот она под впечатлением полученного письма из Америки от ее друга, уехавшего туда год или два назад, рассказала, что этот друг женится там на хорошей студентке по имени Лиля Штейн.

— Так это же моя племянница! — вырвалось у меня.

Моя знакомая сразу же кому-то позвонила, и все подтвердилось: мать — Вероника, сестра — Лена. Надо же быть такому совпадению!

Конечно, во мне поднялось все былое. Вспомнилось, как возила свою любимицу, десятилетнюю Лилечку, в Рязань на ее школьные каникулы, как учила ее фотоделу, печатанью на машинке всеми пальчиками, готовя ее в секретарши дяде Сане.

Пришла домой в сильном волнении. Достала из шкафа, где хранила всевозможные реликвии, коробочку с пословицами, которые напечатала в свое время Лилька. У дяди Сани была мечта иметь в доме чашу, наполненную карточками с пословицами, чтобы нет-нет, да и вынуть оттуда наугад какую-нибудь… Перебирала пословицы и, конечно, плакала…

Так и перехожу в своей жизни от радостей, связанных то со своей работой, то с Андрюшей, к печали все по одному и тому же поводу…

Получив высокую оценку своей второй книги, все-таки приступи-

вавшейся провалом с Ленинской премией, нашей первой драмой и признанием Твардовским «В круге первом»…

К началу сентября у меня было готово 8 глав. А через месяц интенсивной работы я закончила книгу полностью. В два приема отвезла свои главы тем, чьи оценки были мне всего нужнее.

Закончив работу, чувствовала большое удовлетворение. С волнением ждала, как она будет оценена. А пока занялась посадками на дачном участке: обновила смородину, посадила яблоньки. Посадки завершены, и я рассталась с «Борзовкой» до будущей весны.

Надо приступать к написанию третьей книги. Это удается далеко не сразу. Но мне попался листок, набросанный как-то весной в Ессентуках по вдохновению. Оттолкнулась от этих набросков и понемногу втянулась в работу.

И опять! Узнаю, что радиостанция «Немецкая волна» начала чтение Солженицынского «Сквозь чад» по воскресеньям в 18 часов.

28 октября жду эту передачу. Подготовила магнитофон. В 18.20 звучит уже 2-я передача. Слушаю и записываю. Ударяет фраза: «Один швейцарский журналист сообщил мне, что подбрасывались целые собрания таких подделок. Часть — через видного функционера ГДР (Н.Р.: имени не назвал!), часть — через мою бывшую жену Решеговскую» —???!!!

Взбудоражена страшно. Что предпринять?

На следующее утро пришло решение. И почему только я никогда раньше не думала о том, что могу в подобной ситуации дать телеграмму! Ведь так просто! Конечно же, надо послать телеграмму! Надо возразить не только против того, что уже прочитано, но и против того, что будет читаться в 3-й и 4-й передачах. Надо потребовать прекращения чтения «Чада»!

Телеграмма составлена. Напечатать на машинке ее не могу: не знаю точного перевода русских букв на принятые латинские международные буквы. А в каком виде подаются телеграммы за границу, знаю, потому что именно я посылала от имени Солженицына благодарственные слова в Нобелевский комитет в октябре 1970-го года.

Приехала на Центральный телеграф. Показала в окошечко приема международных телеграмм свой текст, занимающий целую страницу:

— Скажите, пожалуйста, в 100 рублей я уложусь?

— Считайте сами, 30 копеек — слово. Такая большая телеграмма! Лучше бы напечатали!

Ехать домой печатать — потеря времени, а надо действовать быстро, чтобы ясно было, что телеграмму посылаю я сама, а не выступаю марионеткой, как часто воспринимал (или делал вид, что воспринимает) мои действия Александр Исаевич.

Списала перевод букв и, устроившись за одним из столов в зале Центрального телеграфа, отчетливо переписала русский текст латинскими буквами. Сдала.

У меня был заготовлен текст еще одной телеграммы — непосредственно автору «Сквозь чад», т. е. Солженицыну. Сдала обе. Не смутило, что пришлось заплатить в общей сложности 80 рублей. Вот эти телеграммы:

«Выражаю свой резкий протест связи переданным вами воскресенье обвинением меня Солженицыным в каких-то подделках. Заявляю: никогда никакими подделками не занималась и заниматься не собираюсь. Настаиваю на передаче по радио этого моего протеста.

Дальнейшем тексте книги „Сквозь чад“ Солженицын, говоря обо мне и моей книге, вышедшей во многих странах, грубо искажает истину, передергивает факты. Я, в частности, никогда не настаивала на офицерском аттестате, да еще в ущерб его матери. Обрывок приводимой им цитаты из моего письма относится ко времени, когда мы оба ничего не знали о его матери, более полугода находившейся в оккупации, не знали даже, жива ли она.

Солженицын использует книгу для очередной клеветы в мой адрес, пороченья моего имени и моей книги, написанной по письмам, дневникам и другим документам. Солженицын мстит мне за свою вину передо мной, за то, что я пишу о нем чистую правду, хотя ранее благословил меня на писание мемуаров. Своим оружием против меня он избрал ложь!

В связи с вышеизложенным я настаиваю на прекращении чтения вашей радиостанцией книги Солженицына „Сквозь чад“. В противном случае вы явитесь соучастниками клеветнической кампании против женщины, отдавшей Солженицыну четверть века своей жизни и оставленной им на пороге старости при сложнейших и трагических обстоятельствах.

Жду незамедлительного ответа. Наталья Решетовская10».

«Связи с воскресной передачей Немецкой волны прошу срочно сообщить что это за подделки, в которых я якобы участвую. Никакими

подделками никогда не занималась. Говорила и говорю только правду. Ты же непрерывно клевещешь на меня, самый жестокий безжалостный человек на земле. Зачем спасал мне жизнь? Чтобы самому убивать меня ложью? Очнись! Подумай о душе! =Наташа'».

Отправив телеграммы, почувствовала непреодолимое желание поделиться с кем-то близким, кто в состоянии меня понять. Поехала к Кобозевым. Эсфирь Ефимовна, которая не все мои поступки одобряла, часто повторяла, что одинаково любит нас обоих (меня и Александра Исаевича), на это раз одобрила меня.

— Заслужил! — сказала она веско.

…Надеялась ли я на то, что шаг, мною предпринятый, возымеет какое-нибудь действие на сотрудников «Немецкой волны»? Приведет к какому-нибудь результату? Надежды если и были, то ничтожные. Наиболее вероятным мне представлялось, что мою телеграмму просто не заметят. В лучшем случае — отзовутся о ней с иронией.

И все же я с нетерпением ждала следующее воскресенье.

Оно пришлось на 4 ноября. Магнитофон наготове. 18.20. Как и было обещано, продолжили чтение отрывков из «Сквозь чад». Как ни в чем не бывало!

Как я и ожидала, в этой третьей по счету передаче говорилось об офицерском аттестате, который «доставил военкоматское покровительство не больной матери, а жене, находящейся в эвакуации».

Итак, мою телеграмму не заметили.

И вдруг, закончив чтение, диктор сообщил, что после начала их чтений «Сквозь чад» они получили телетайп (???) от бывшей жены Солженицына, и хотя в нем не содержится конкретных замечаний, они решили зачитать телеграмму.

Мужской голос сменился низким женским. Мой текст читался выразительно, с полной серьезностью, без всяких признаков иронии.

Дальше снова заговорил мужчина. Они не могут прекратить чтение «Сквозь чад», они за свободную дискуссию, но они готовы предоставить слово и Решетовской, если она захочет прислать им достоверный материал…

Невозможно пережить такое одной. Решила пойти к Сорокиным — подруге студенческих лет Зинаиде Ивановне и ее зятю Игорю Викторовичу. Шла к ним пешком. Было морозно, светила полная луна. Шла и дышала распрямленной грудью.

На следующее утро «Немецкая волна» снова зачитала мою телеграмму. Узнала от Веры Ивановны, которая позвонила мне. Еще звонок от Евгении Ивановны Паниной: ее сын Сережа слушал передачу, сказал ей по телефону: «Наталью Алексеевну нужно поддержать!» Захотелось с Евгенией Ивановной повидаться, и я пригласила ее к себе. Сразу же дала ей прослушать магнитофонную запись.

— Что Вы скажете? — спросила ее, ожидая одобрения и понимания.

— Наташа, ну что я могу сказать? Я бы с ним не связывалась, — огорчила она меня.

— И оставались бы оплеванной?

— Я бы оставила воспоминания…

— А при жизни оставались бы оплеванной? — настаивала я.

На магнитной ленте вместо мирной беседы — перепалка. Две русских женщины со сходными судьбами — и два совершенно разных характера. Но… худой мир лучше доброй ссоры. Мы заговорили спокойнее. Евгения Ивановна сформулировала то, что произошло с нами, с нашими мужьями, в несколько романтической форме. Я записала ее слова на магнитофон:

«Мы шли трудной заснеженной дорогой. В лицо и в спину дул нам холодный ветер. Мы расчистили им дорогу для того, чтобы они могли спокойно сесть в свои лимузины и поехать по ровной гладкой дороге».

На адрес «Немецкой волны» посылаю еще одну телеграмму1. На этот раз с благодарностью и с обещанием выслать в ближайшем будущем им материалы. Телеграфистка спросила, знаю ли я, что это дорогое удовольствие.

— Честь дороже! — ответила я ей.

Не теряя времени, принялась за составление уже не телеграммы, а обстоятельного письма для «Немецкой волны».

Последнее, четвертое чтение «Сквозь чад» должно было состояться 11-го ноября. Время начала чтения будто уже подошло, а передают что-то другое. Наконец объявили, что четвертого чтения не будет: после получения моей телеграммы они связались с автором, и тот просит прекратить чтение книги. «Книга не предназначалась для передачи по радио!» Вот это да! Моя первая победа! Победа в нашем с ним «встречном бое»! Ликованию моему нет границ!

…Но почему Солженицын остановил чтение? Испугался предоставленного мне «Немецкой волной» слова? Или все-таки пощадил меня?

Удача с «Немецкой волной» воодушевила меня настолько, что я решила послать телеграмму в издательство «Имка-Пресс»2 3, опубликовавшее и «Теленка» и, в частности, «Сквозь чад». Так и сделала. Я указала, что после моего протеста в «Немецкую волну», читавшую «Сквозь чад», Солженицын остановил это чтение, признав тем самым протест справедливым. (…)

«Поскольку я не вижу принципиальной разницы между публикацией и радиопередачей, я намерена протестовать против распространения книги, вышедшей в Вашем издательстве, и против публикации ее другими издательствами». Я просила сообщить мне, каким издательствам они передали свои права печатать «Сквозь чад», для выражения им своего протеста.

Ответа на эту телеграмму мне не пришло.

Совпало так, что в те же дни, а именно 13 ноября, была назначена очень важная для меня встреча с литературоведом Лакшиным, который читал мою рукопись с «захватывающим интересом». Встречи с ним я долго добивалась безрезультатно, но чего не могла сделать я, сделали за меня мои труды — две мои книги, которые я объединила общим названием «Александр Солженицын и читающая Россия». Как раз на его суд они были отвезены его знакомым в сентябре.

Придя в дом к Рою Медведеву, где я должна была увидеться с этим очень авторитетным для меня лицом, я еще в вестибюле стала говорить с хозяйкой дома о том, что меня волновало в последние дни. Я была здесь незадолго до того, и потому ей было известно уже о том, что я послала телеграмму в «Немецкую волну». Теперь я с торжеством сообщила, что четвертого чтения не было — его остановил сам Александр Исаевич.

Гость уже был там и слышал рассказанное мной.

— Я высоко ценю Ваш талант полемиста и борца, но Ваша реабилитация не в этом. Она в том, что Вы пишете! — первое, что сказал он.

И я услышала много для себя ценного, — после того, как мы были представлены друг другу, — лестного и просто приятного.

Я очень сожалею, что Лакшин уклонился от того, чтобы быть записанным на магнитофон, ибо прекрасно было не только то, что он говорил, но и то, как он говорил. Речь его была так же красива, как язык его статей. Он находил очень точные и нетрафаретные слова и выражения. Позже я невольно противопоставила его Александру Исаевичу, речь которого совершенно не похожа на то, как он пишет. В разговорном языке никаких тенденций к «расширению русского языка» у Солженицына не было. Говорил он обычным языком: гладко, быстро, хорошо. Но речь моего нового знакомого была еще и красива, насыщена необычными словами — «возжелал», например.

Ну а что было сказано по существу? Вот те выводы, которые критик сделал на основании прочитанного: «Огонь-воду прошел, а медные трубы не прошел!» А имея в виду сцену в Ташкенте в 1964-м году сказал об Александре Исаевиче: «Возжелавший больше, чем человек должен, чем человек может».

О самом моем повествовании: это роман жизни. Нашел, что тон повествования правильный, но автор задавлен материалом. И поэтому необходимо всё самосократить! Сами факты, события — убедительны, не надо ничего разжевывать, не надо приводить так много писем — только самые ударные, самые оригинальные!

Не нужны все петли-дороги. Нужно сделать по Твардовскому: «Попытаться расшатать гвоздик, поддастся — вынуть его!» Убрать решительно все экскурсы в будущее! Например: «Могла ли я тогда думать, что…»

И, наконец, убрать себя там, где его нет! Герой — ОН, я — наблюдатель, прожектор направлен на него!

В заключение он грустно сказал: «Костры догорают в разных местах».

Возвращались мы в одном такси. На прощание критик поцеловал мне руку. Это как бы положило печать на то ощущение признания моего труда, которое не оставляло меня в тот вечер.

А через несколько дней я услышала восторженные отзывы от Ивашевых-Мусатовых.

— Вы меня потрясли! — сказал мне Сергей Михайлович. — Впечатление ошарашивающее.

Он считает, что то, что я пишу, — нечто гораздо большее, чем историко-литературный материал. Но как это назвать — он не знает. Мое писание, по его мнению, выходит за рамки обычных определений.

Сергей Михайлович сказал, в частности: тот факт, что Солженицын не получил Ленинскую премию при том резонансе, который имели три первых его произведения, производит убийственное впечатление. Тут, пожалуй, оказалось оправданным множество восторженных отзывов читателей, которые я привела в своей книге.

Но, несмотря на все полученные похвалы, на призывы работать только над воспоминаниями, не обращать внимания на клевету в свой адрес, я следовать этим советам была не в состоянии. Приготовив небольшой текст для «Немецкой волны», я 11 ноября отослала его.

В то время мне пришлось навестить Константина Игоревича, лежавшего в больнице из-за начавшейся на ноге гангрены. Он держался мужественно, сохраняя философское спокойствие.

У его койки 16 ноября мы встретились с Вячеславом Сергеевичем. Узнав о потоке моих телеграмм на Запад, о том, что я остановила чтение «Сквозь чад», Рогачев сказал:

— Наталья Алексеевна, я вижу, мы Вам только мешали, когда вмешивались.

— Золотые слова, Вячеслав Сергеевич, — ответила я удовлетворенно.

Пришла мысль расширить свой этюд «11 лет спустя». Возразить не только на те нападки, которые сделал Солженицын в «Чаде», но вообще на всю клевету, которую он обрушил на меня со времени высылки, начиная с обвинения в том, что я, якобы, выдала место хранения «Архипелага…».

Писалось с жаром, с горечью, но и с воодушевлением.

Через две недели расширенный вариант был закончен. Захотелось рассказать о своих переживаниях, о предпринятых действиях ленинградским друзьям. Поехала в Ленинград.

Но поездка принесла с собой неожиданность. Самутин дал мне прочесть свою статью об Александре Исаевиче, написанную для АПН. За давностью он, вероятно, забыл, что в ней отозвался нелестно обо мне, рассказывая об их с женой приезде к нам в Рязань.

В ответ на мое недоумение и даже возмущение он сказал:

— Наталья Алексеевна, но я ведь на Вашей стороне…

— Это-то и ужасно! Чего же я могу тогда ждать от тех, кто не на моей стороне?

Между нами наступил разрыв вплоть до начала 1982-го, когда желание поделиться радостными для меня событиями превысит обиду на Самутиных.

В том же декабре меня навестила ленинградка Инна Невская, приезду которой я всегда бывала очень рада. На этот раз она- привезла мне еще и маленький подарок. Это была написанная маслом на небольшой дощечке картинка. На ней изображен развесистый дуб, мирно пасущаяся возле дуба овца и готовый кинуться на нее теленок. Отбодав дуб, который ничуть не пострадал от этого, теленок нацелился на ничего не подозревающую овечку. Эта картинка — как бы эмблема той главы, которую я пишу сейчас и которую первоначально хотела назвать «Как теленок бодал овцу».

1979 год подходит к концу. Беспокойный для меня период был беспокойным и для страны, для мира: Афганистан, высылка академика Сахарова в Горький, глушение западных радиопередач, призывы американцев бойкотировать Олимпиаду-80 в Москве…

Начало 1980-го — опять в работе. Обдумываю материал. Все яснее видится конец третьей книги. Книга должна быть закончена так, чтобы просились два продолжения. Одно о прошлом — «Забытое» (все то, что предшествовало признанию, т. е. война, тюрьма, «Тихое житье»). Второе о будущем — «В споре с совестью».

К этому времени у меня появился еще один знакомый, который завоевал мое доверие своим неожиданным для меня интересом ко всему, что было связано с Александром Исаевичем. Это — Павел Павлович Супруненко. Он сначала написал мне по рязанскому адресу. Письмо какое-то время поблуждало, но дошло. В авторе письма я узнала одного из корреспондентов своего мужа. Цитаты из его писем дважды приводились мною в мемуарах.

Приехав в Москву, Павел Павлович навестил меня. Узнала о его непростой судьбе. Его неблагополучие было отчасти связано с его перепиской с Солженицыным. Это тем более располагало меня к нему.

Павел Павлович, узнав что-либо касающееся Александра Исаевича, спешил уведомить об этом и меня. Так, как-то он принес мне привезенный из Голландии проспект амстердамского музея восковых фигур. В Амстердаме находится филиал знаменитого парижского музея восковых фигур мадам Тюссо. Среди других изображений увидела Александра Исаевича, сидящего в кресле и склонившегося над картой Архипелага ГУЛАГа.

По-моему, фигура его передана очень хорошо: его поза, его плечи, даже кисти рук — его!

Павел Павлович прочел две моих книги: «Из небытия» и «В споре с сильными». Начал чтение он у меня дома и, прочтя всего несколько страниц, стал делать мне замечания по знакам препинания — моим многочисленным тире и многоточиям. Оказалось, что он был редактором… Мои разъяснения его не удовлетворили. Однако вскоре содержание так увлекло его, что ему стало не до замечаний.

— Вы совершаете подвиг! — сказал он, закончив чтение.

Следующее, что принес мне Павел Павлович и что имело прямое касательство к Александру Исаевичу, была книга Н. Н. Яковлева «ЦРУ против СССР». Он обратил мое внимание на главу «ЦРУ: на полях сражений „психологической войны“». Больше половины этой главы было посвящено Солженицыну. Посмотрела. То, что прочла, вызвало у меня гадливое чувство к написанному: Солженицын, оказывается, ставленник ЦРУ!

Павел Павлович знал о моей борьбе с Ржезачем и ждал, что я не пройду мимо нового выпада против Александра Исаевича. Но я не согласилась:

— Не буду больше за него заступаться! Чем он меня отблагодарил? Своим «Чадом»? Новыми нападками на меня?

Книгу все же оставила. Прочла все, что касалось Александра Исаевича, подробно. Пока что это оказалось очень кстати для моего писания. В главу, над которой я в то время работала, это так и легло. Пока что этим дело и ограничилось.

Но тут забежала ко мне одна моя давняя знакомая. Я показала ей книгу Яковлева. Она знает Яковлева по его книге «1-е августа 14-го года» и по статье в «Литературной газете» об «Августе 14-го».

— Нет, Вы не должны оставить это без внимания, — с живостью сказала она мне. — Это ни на что не похоже! Но ведь Яковлев — умный человек, как он мог такое написать? — недоумевала она. — А может быть, и не он? Может быть, другой соавтор, что указан мелким петитом?

В любом случае она считает невозможным промолчать. За ложь надо наказывать, да и для меня это великолепный повод показать, что я вовсе не «орудие ГБ».

— Займитесь этим! — горячо убеждала она.

Я поддалась не сразу. Уж больно велика была у меня обида на Александра Исаевича за его «Сквозь чад»! Все же начала перепечатывать все нелепости из книги и постепенно «завелась»… Тут же стала по ходу дела печатать свои возражения и опровержения. А дальше было совсем нетрудно: разрезав напечатанное, разложить и расположить по смыслу, и письмо Яковлеву, по существу, было готово1.

В адресном столе узнала улицу, дом, квартиру. По «09» — его телефон.

Но еще раньше, чем обратиться к Яковлеву, я отреагировала на статью в «Комсомольской правде» — «Заговор, переставший быть тайной» (о книге Яковлева «ЦРУ против СССР»). Автором статьи был некто А. Ефремов.

Пригодилось то, что ко дню рождения Рогачев подарил мне еще 50 экземпляров моей книги «В споре со временем». Один из них я и отправила 27 февраля главному редактору «Комсомольской правды» В. П. Ганичеву, которого просила передать книгу автору соответствующей статьи. А на книге сделала надпись:

«А. Ефремову с пожеланием более осторожно обращаться с историческими фактами».

5 марта я направилась к Яковлеву на квартиру. Жил он в так называемом «маршальском» доме — он был сыном маршала артиллерии Яковлева. Хозяина дома не застала. Говорила с его женой. Объяснила, что пришла в связи с недавно вышедшей книгой ее мужа «ЦРУ против СССР». Вынула из портфеля свою книгу «В споре со временем»:

— Мною тоже написана книга. Мы с Вашим мужем пишем об одном и том же человеке. В этой связи я написала ему письмо. Разрешите оставить его Вам?

Жена Яковлева легко согласилась и предложила мне через несколько дней позвонить. Возможно, ее муж захочет со мной поговорить…

— А может, и не захочет, — сказала я.

— Вряд ли.

Я писала Яковлеву, что я ни в коем случае не берусь судить о его книге в целом, но считаю «необходимым высказаться по поводу одного из разделов этой книги, посвященному „психологической войне ЦРУ против СССР“, где особое внимание Вы уделяете писателю Солженицыну, женой которого я была около 30-лет».

Я писала, что то, что Яковлев говорит о Солженицыне, «является примером самой безответственной лжи».

«Я оскорблена Вашей книгой и лично, — писала я, — ибо чьей женой была я, если верить ей? Я никогда не была женой военного предателя, никогда не была женой агента НТС — ЦРУ».

Дальше я выборочно комментировала отдельные моменты из книги. Прежде всего я возражала против произвольного допущения Яковлева, связавшего начало попыток Солженицына издавать свои произведения с фестивалем 57-го года. В 57-м году Солженицын не «шнырял» по Москве в поисках издателей, а преспокойно сидел в Рязани: учительствовал и тайно писал. Писал, не помышляя о скором напечатании своих произведений, никому их не показывая. Мысль о напечатании своих произведений у него возникла впервые после XXII съезда партии, то есть в б 1-м году.

Если поверить Яковлеву, что Солженицына, как писателя, открыли НТС — ЦРУ, то «эту мысль пришлось бы развить и дальше и обвинить в связях с ЦРУ Твардовского, который вывел писателя Солженицына в большую литературу, да и самого Н. С. Хрущева, давшего на то разрешение!»

Яковлев утверждает, что духовной пищей Солженицына-писате-ля явились произведения Бердяева. Но со сборником «Вехи», со статьями Бердяева Солженицын познакомился только весной 68-го года, когда многие произведения были им уже написаны.

«Та духовная пища, которая породила произведения Солженицына, — писала я, — была получена им в советских тюрьмах и лагерях, где, кстати, побывал Ваш отец, да и Вы сами, а потому — зачем же валить на Бердяева?»

Я высказывала свое возмущение Яковлеву, в частности, по поводу того, что он приписал Солженицыну критику Верховного Главнокомандования во время войны.

В доказательство военного патриотизма Солженицына я приводила цитаты из его фронтовых писем, адресованных мне.

Я указала, что реабилитационное свидетельство Солженицына в значительной степени опирается на его боевую характеристику, выданную ему 28 апреля 1946 года, и приводила эту характеристику полностью. В общем, письмо было написано весьма убедительно, как оценили его многие мои друзья2.

Что я не застала Яковлева дома, я была даже довольна. Пусть прочтет, подумает, а тогда уж и поговорим!

Дней через 10 я ему позвонила, и мы условились о встрече у него дома. 19 марта я приехала к нему. Встретил меня человек с очень русским лицом, моложе меня лет на десять. Подал мне руку. Принял от меня пальто и пригласил в кабинет, извинившись за царивший в нем хаос: повсюду были разбросаны книги и журналы.

Когда мы с ним сели по разные стороны большого стола, Яковлев предложил выпить сначала кофе.

— Вы волнуетесь, я волнуюсь. Выпейте. Не бойтесь, он не отравленный.

— Я не боюсь и отравленного. Прошла через это.

Та же игра повторилась с лежавшем на столе ножом.

Наша беседа с Яковлевым продолжалась в общей сложности три часа. Начал разговор сам хозяин дома. Начал издалека, рассказал, как в 1974 году его попросили написать статью об «Августе 14-го», якобы для заграницы, а в конечном счете статья была опубликована в «Литературной газете». Так он оказался втянутым в тему «Солженицын».

Я старалась приблизить Яковлева к сегодняшнему дню. И прямо спросила его, поручили ли ему написать о Солженицыне то, что он написал о нем в книге «ЦРУ против СССР».

— Никто. Это я сам, — ответил Яковлев. — Я и в самом деле убежден, что НТСовцы давно его нашли, еще в лагере стали его обрабатывать. Он слушал их, развесив уши.

— Но я знаю всех его лагерных друзей. Кто из них был НТСовцем? Назовите?!

Последовал уклончивый ответ.

Я спросила Яковлева, читал ли он мою книгу. Ведь она противоречит его утверждениям.

Здесь он впервые признал себя виновным: да, конечно, должен был со мной связаться. Что он этого не сделал — в этом его ошибка. Он постарается как-то загладить свою вину.

Я предложила Яковлеву приехать ко мне, чтобы познакомиться с фронтовыми письмами моего мужа, убедиться в его патриотизме тех лет. Он согласился. И снова заговорил о своей вине передо мной. Бросил в оправдание фразу: «Надо жить!»

Да, надо жить. Но как? Он — доктор наук, жена — тоже доктор наук. Один сын, но… машина, дача…

Яковлев приехал ко мне через неделю. Преподнес мне букетик тюльпанов. Чувствовал себя неловко. Все время за все извинялся. Говорил, что ему передо мной очень неудобно, что я разбудила его совесть. Попросил меня «ругнуть его где-нибудь». Ему «тогда полегчает». Взял у меня на неделю перепечатанные мною Санины фронтовые письма, да и еще кое-что.

Через 10 дней он все это вернул мне, сопроводив все на этот раз букетом нарциссов. Сказал, что ему хочется как-то покаяться перед Солженицыным. Как раз представляется удобный случай: в журнале «Форин Файерс» в США опубликована большая статья Солженицына «Ложное представление о России — угроза Америке» (февраль 1980). Он предложил написать нам с ним совместную статью в ответ. Ответить надо, потому что Яковлев боится, «как бы наш герой не направил на нас нейтронную бомбу».

Жаль, что я сразу не отказалась. Но тут было и любопытство узнать содержание статьи в «Форин Файерс».

Вскоре Яковлев позвонил мне, что статью получил, прочел и готов ко мне приехать. Ответ он уже набросал.

У меня дома он наговорил на магнитофон всю статью, на ходу переводя ее с английского на русский. Из-за его плохой дикции я не все разбирала и сразу, и во время прослушивания магнитофонной записи.

Яковлев познакомил меня с проектом нашей с ним статьи. У него были даже оставлены места, куда я должна была вставить свой текст.

— Нет, — сказала я, — Вы собираетесь каяться перед ним. А получается, что Вы там ругали его за одно, а тут ругаете за другое. Вот и все.

На этом наше малоприятное для меня знакомство прервалось, но моя борьба с книгой Яковлева, как покажет будущее, на этом не закончилась.

После того, как людьми для меня авторитетными письмо мое Яковлеву было высоко оценено, я решила переделать его в статью «К изданию книги Яковлева „ЦРУ против СССР“»1 и статью эту направить не куда-нибудь, а в «Правду»!

10 апреля эта статья была отослана на имя главного редактора «Правды», сопровождаемая небольшим моим письмом:

«Уважаемый главный редактор!

Предлагаю Вашему вниманию мою заметку „К изданию книги К. Яковлева `ЦРУ против СССР`“, которую прошу Вас опубликовать в Вашей газете. Если Вы сочтете необходимым напечатать ее с сокращениями, то прошу окончательный текст согласовать со мной.

Если человек достоин осуждения в настоящем, то разве это дает право бездоказательно, огульно пятнать его прошлое?»

Поскольку накануне гадкая заметка все о той же книге Яковлева появилась также и в «Литературной газете», то я почувствовала непреодолимую потребность сделать так, чтобы литературная общественность узнала истинное положение дел. Я хочу, чтобы моя статья, посланная в «Правду», на напечатание которой у меня надежд никаких не было, стала известна нашим писателям. И я подумала о Борисе Андреевиче Можаеве — единственном и, по существу, настоящем друге Александра Исаевича из числа писателей. С ним у Солженицына были вполне доверительные отношения. Это было бы ясно также из «Теленка», если бы Александр Исаевич не зашифровал Можаева в тексте «Теленка».

Сказано — сделано. Узнаю адрес Можаева и еду к нему. Но он уже здесь не живет. Открывшая мне женщина спрашивает, кто я. Объясняю, что, живя в Рязани, дружила с Борисом Андреевичем и его женой Мильдой Эмильевной. Мне без труда дают их новый адрес.

Новый современный шикарный дом. Открывает Мильда Эмильевна.

— Не узнаете меня? — И я напоминаю о себе.

Она зовет мужа, за это время преобразившегося из простого и мужиковатого в бородатого русского барина. От неожиданности он стал называть меня Наташей, как никогда раньше не называл. Из роскошного просторного вестибюля мы перешли в такую же роскошную, хорошо обставленную гостиную и погрузились в мягкие удобные кресла.

— Я не пришла жаловаться Вам на Александра Исаевича, — предупредила я его возможные подозрения. — Совсем наоборот, меня возмущает клевета в его адрес. Я хочу и надеюсь, что Вы мне поможете в том, чтобы литературная общественность узнала правду о нем. — Я сослалась на статью в последней «Литературке» — «Механизм диверсий» (от 9 апреля 1980 г., автор — Б. Богданов). Борис Андреевич попросил жену принести ему эту газету.

— Да полноте, — сказал он мне, — таких заметок никто из писателей не читает или не придает им никакого значения.

Я попыталась все же заинтересовать Можаева своим материалом. Сказала о статье в «Правду». Пыталась дать ее ему посмотреть. Но наткнулась на полное безразличие к тому, что меня так волновало.

— Вы что, думаете, что он умер навсегда для нашего читателя? — спросила я.

— Ну, знаете ли, был определенный этап…

Я ушла от Можаева просто убитая. Я знала Можаева, когда жизнь его была неустроена, когда новая семья его только начинала создаваться. А теперь — эта роскошь… этот огромный породистый пес… явно бьющее в глаза благополучие… И… такая незаинтересованность в живой правде. Ведь он даже не поинтересовался, что я там такое написала, чем я так взволнована…

…К кому же еще обратиться? Кто бы не оказался глух к животрепещущему? А что, если ко всем сразу? И спустя некоторое время я отправила копию статьи в «Правду», на этот раз главному редактору «Литературной газеты» А. Маковскому с письмом. Я пояснила, кто ему пишет: первая жена Солженицына и одновременно автор книги о нем «В споре со временем», напечатанной издательством АПН. А потому «…я не могу проходить мимо книг, фальсифицирующих биографию Солженицына и искажающих его прошлое, которое к тому же в течение десятков лет было также и моим прошлым. Я не могу проходить мимо статей, смакующих эту фальсификацию, а иногда идущих еще дальше».

Я сослалась на статью в «Комсомольской правде» и в «Литературной газете».

Из «Литературки» я ответа не получила. Хотя 5 мая мне пришел ответ от главного редактора «Правды» Афанасьева:

«Уважаемая товарищ Н. А. Решетовская!

„Правда“ не имеет никакого отношения к книге Н. Яковлева, да и Ваш бывший муж — не тот человек, о котором следует писать в нашей газете.

Письмо возвращаю.» (Следовала подпись. Дата — 28.04.80 г.)

…Как же так? Ведь в «Правде» на днях напечатана статья Русакова «Тропою „психологической войны“» (от 18 апреля 1980 г.)! А главный редактор не знает об этом? И я тут же пишу еще одно письмо главному редактору «Правды»:

«Уважаемый Виктор Григорьевич!

Получила с опозданием Ваш ответ от 28 апреля (№ 93105) и свою рукопись.

Ваши аргументы, почему моя заметка не принята Вашей газетой, были бы резонны, если бы не публикация в „Правде“ 18 апреля статьи Е. Русакова „Тропою психологической войны“.

Напечатав положительную рецензию на книгу Н. Яковлева „ЦРУ против СССР“, ваша газета тем самым солидаризировалась с этой книгой вообще и в том числе со вздорной версией, что ЦРУ создало из Солженицына „великого писателя“.

Каким бы ни был мой муж в прошлом и в настоящем и как бы ни находились его взгляды в противоречии с общепринятыми, никто не имеет права вместо честной идеологической борьбы заниматься низкопробной клеветой. Это не делает чести ни Яковлеву, ни Вашей газете, которая носит столь обязывающее ее название „Правда“.

Вопрос, к тому же, на мой взгляд, стоит значительно шире: могут ли советские органы печати, верить которым призваны миллионы наших сограждан, позволить себе клевету по отношению к кому бы то ни было?

С уважением и сожалением, Н. Решетовская.

17 мая 80 года».

Боролась я в ту весну не только с книгой Яковлева, но и с популяризаторами «Теленка»,

22 марта вечером услышала по «Голосу Америки», что они читают «Теленка», IV дополнение. Сказано было, что этот материал печатается в Литературном приложении к «Нью-Йорк Таймс».

Последнее, IV дополнение начинается с ареста Александра Исаевича в феврале 1974 года. Солженицын рассказывает в нем о своем коротком (меньше суток) пребывании в Лефортовской тюрьме. Вспоминает при этом, что там у него были свидания. Не со Светловой ли, которая тогда была еще ребенком? Это были наши с ним свидания! Но неискушенный читатель, не зная строгой хронологии жизни Солженицына, легко может заменить по подсказке одно лицо другим! Писать не договаривая — это тоже лгать! Ложь умолчания — тоже ложь!

Солженицын описывает не только то, что происходило с ним в день ареста — он описывает и то, что делала в этот день Светлова. И все восторженно, конечно! Хотя она и сжигала в тот день то, что следовало бы сжечь раньше, после первой повестки из прокуратуры! Невольно вспоминается, как я сжигала в Рязани различные материалы после обыска у Теуша и в ожидании возможного обыска в нашей рязанской квартире. Отнюдь не после ареста! И зачем эти публичные неумеренные похвалы, дифирамбы второй жене при жизни первой?

В 13 часов 23 марта, то есть на следующий же день после прослушивания передачи по «Голосу Америки», я отослала туда телеграмму. На Центральном телеграфе мне было возразили: у них нет такого адреса, никто туда телеграммы не посылал! Но я настояла.

В телеграмме после некоторого пояснения я взывала к женщинам-дикторам и к другим сотрудникам радиостанции:

«Женщины „Голоса Америки“! Поставьте себя на мое место. Вы пройдете через Лефортовскую тюрьму, где у нас с ним бывали свидания, на которые я, таясь ото всех, ездила к нему, а теперь он забыл видеть во мне человека, к тому же страдающего. Вы будете петь дифирамбы женщине, явившейся причиной моего самоубийства в дни присуждение моему мужу Нобелевской премии, жизнь возвращена мне чудом. Теперь Солженицын заново убивает меня своей ложью, своей клеветой. В том плохом, что он говорит обо мне в „Теленке“, нет ни слова правды, Солженицын бессердечен, жесток, беспощаден ко мне. Будьте милостивее его!1»

Но и на этом я не остановилась. 26 марта вечером я отправила телеграмму главному редактору газеты «Нью-Йорк Таймс». Пересказав полный текст своей телеграммы, направленной русской радиостанции «Голос Америки», я продолжала: «Считаю необходимым предложить для публикации в воскресном приложении к „Нью-Йорк Таймс“ отрывок из моих мемуаров, содержащий комментарии ко всем упоминаниям моего имени в последних произведениях Солженицына. В случае Вашего согласия на публикацию немедленно высылаю текст2».

Я так и не узнала, дошла ли моя телеграмма в «Голос Америки», но вскоре станет ясно, что телеграмма в «Нью-Йорк Таймс» дошла\

Поделилась с Константином Игоревичем своими последними действиями, но осталась непонятой.

— Ведь в IV дополнении о Вас ничего нет!

Я же благословляю тот час, когда мне пришло в голову отправить телеграмму в «Нью-Йорк Таймс». Ровно через 5 дней после ее отправки утром мне в квартиру позвонили. Открыла. Передо мной стоял молодой человек с конвертом в руках.

— Вы обращались в «Нью-Йорк Таймс»? — спросил он.

Я замешкалась с ответом, что само по себе было достаточно красноречиво.

— Вам письмо, — сказал он, вручил и сразу же удалился.

На конверте стоял штамп «Нью-Йорк Таймс».

Я буквально обалдела. В руках у меня было письмо от американского корреспондента «Нью-Йорк Таймс» в СССР Антони Остина, имя которого мне было знакомо по передачам «Голоса Америки». Письмо было от 29 марта. Какая оперативность!

«Уважаемая госпожа Решетовская!

Редакция газеты „Нью-Йорк Таймс“ сообщила в Москву, что Вы обратились с предложением опубликовать отрывки из Ваших мемуаров. Я хотел бы переговорить с Вами об этом в самое ближайшее время. Не откажите в любезности позвонить мне по телефону (давались номера служебного и домашнего телефонов — Н.Р.).

Заранее благодарю Вас за Ваше доброе внимание.

(Следовала подпись — Н.Р.)».

Я оказалась настолько взволнована, что была не в состоянии сразу же позвонить. Вышла немного пройтись, заглянуть в продовольственные магазины, чтобы умерить свое волнение.

Несколько успокоившись и собравшись с духом, вышла, чтобы позвонить по автомату Антони Остину. Набрала номер домашнего телефона и сразу попала на него. По-русски он говорил очень прилично. Я предложила, не откладывая, увидеться — в тот же вечер. Нет, сегодня он занят. И мы сговорились, что он приедет ко мне домой на следующий день — 1-го апреля в 6 часов вечера.

Оставшиеся у меня в распоряжении сутки я потратила на то, чтобы еще раз перепечатать и отредактировать свой отрывок из главы «От Пасхи до Троицы», сделанный в виде письма Александру Исаевичу. А кроме того, приготовила письмо редактору «Нью-Йорк Таймс»:

«Уважаемые господа!

Передавая Вам свою рукопись, убедительно прошу Вас или напечатать ее, или, во всяком случае, руководствоваться ею при решении вопросов об опубликовании соответствующих отрывков из книги Солженицына „Бодался теленок с дубом“. Думаю, что он своими несправедливыми обвинениями компрометирует меня; он, к сожалению, не понимает, что в гораздо большей степени он компрометирует себя самого! Чтобы его репутация не пострадала в глазах будущих поколений, совершенно необходимо изъять из его книги всю клевету в адрес меня, его первой жены.

В случае, если Вы не сможете напечатать мой ОТРЫВОК из воспоминаний, прошу мне просто дать о том знать, чтобы я была свободна и могла предлагать его другим издательствам.

Если Вас смутит размер ОТРЫВКА или же то обстоятельство, что он написан в виде письма к Солженицыну, то можно будет подумать о его доработке.

Во всяком случае, благодарю за отклик.

Искренно, Н. Решетовская. 31 марта 1980 года».

Как и было условлено, Антони Остин пришел ко мне 1 апреля вечером. Он был уже немолод. Показался мне очень симпатичным. Как выяснилось, отец его был русским, так что он вполне мог называться Антоном, кажется, Федоровичем.

Я уже накопила опыт принимать у себя дома корреспондентов (и русских, и иностранных). Всегда старалась предусмотреть какое-нибудь хотя бы легкое угощение. Так и на этот раз: в кухне я приготовила все к чаю, а в гостиной поставила вазу с фруктами. На этот раз беседа увлечет нас обоих настолько, что о своем намерении быть радушной хозяйкой я вспомню только тогда, когда мой гость уже станет надевать пальто перед уходом. Но он милостиво простил меня, сказав, что ему было так интересно, что он забыл думать о еде.

Я рассказывала Антони Остину, как трудно мне приходится. Веду борьбу как против клеветы в свой адрес, так и против клеветы в адрес Александра Исаевича.

Когда я дала ему для возможной публикации рукопись отрывка, он спросил:

— А сколько Вы за нее хотите?

— Ровным счетом ничего. Хочу одного: чтобы это было напечатано.

А увидев мой толстый портфель, набитый материалами, связанными с книгой Томаша Ржезача, сказал сочувственно:

— Он Вам еще дорог…

Я объяснила, что из своих протестов против книги Ржезача я ничего ему не могу дать. Также и против книги Яковлева. Я веду борьбу только в границах Советского Союза. Слишком многим рискую, если перейду эти границы. Рискую всеми своими материалами, которые мне необходимы для работы над мемуарами. А защиты ждать мне неоткуда и не от кого…

Мы расстались как будто бы довольные друг другом. Антони Остин обещал сказать мне по телефону, когда отошлет рукопись. Он позвонил мне 9 апреля. В тот момент у меня был Константин Игоревич, сидел напротив меня через стол в кухне. Пришлось отвечать по телефону кратко, односложно. Знал бы Константин Игоревич, с кем это я беседую!

3 апреля от меня идет за границу еще одна телеграмма3. На этот раз — с моим протестом в издательство «Харпер энд Роу», в связи с предстоящим изданием книги Солженицына «Бодался теленок с дубом».

На эту телеграмму ответа мне не было. «Теленок» на английском языке вышел, увы.

На этом поток моих телеграмм на Запад прекратился.

…И почему только никогда раньше я не подумала об этой возможности? Ну, хорошо, что хоть надумала сейчас. Ведь две телеграммы из пяти дали эффект!

В тот май исполнилось 35 лет со дня нашей победы над Германией. К этому дню в Москву приехали и остановились у меня Евгений Федорович Пшеченко и его жена Мария Васильевна — Санины однополчане. Я прежде всего повезла их в свою излюбленную «Борзовку». Евгений Федорович захотел оставить здесь память о себе. Он где-то выкопал, принес и посадил на участке две елочки — младшие сестрички тех, что посадил Саня еще в 66-м году, 15 лет назад.

9 мая в одном из московских ресторанов встречались бойцы и офицеры отдельного разведывательного артиллерийского дивизиона, которым командовал когда-то Пшеченко. Он звал меня, чтобы заменить отсутствующего командира БЗР-2, но я была убеждена в совершеннейшей абсурдности его предложения.

— Вы понимаете, кем его у нас считают сейчас?

— Для меня он всегда был и остается командиром БЗР-2, — ответил Евгений Федорович.

В это лето в Москве почти не бываю. Все на даче. И все же однажды телефонный звонок Константина Игоревича застал меня в московской квартире. Ему важно срочно со мной увидеться.

Придя, он сразу задал неожиданный вопрос:

— Вы не звонили Вячеславу Сергеевичу? А он Вам не звонил?

— Почему он или я должны были звонить друг другу?

— Как, Вы ничего не знаете? Вы ничего не знаете о «Лос Анжелес Таймс»? Там напечатана статья о том, что Вы писали автору книги.

Уходя, уже переступая порог моей квартиры, стены которой, надо думать, умели слушать, Константин Игоревич вдруг сказал, да так непосредственно:

— А, в общем, Вы сделали правильно!

Позже я узнала, что статья в «Лос Анжелес Таймс» была напечатана 22 мая и называлась «Бывшая жена Солженицына защищает его». В статье была даже такая фраза: «Один друг сказал, что никто в Советском Союзе столько не думает о Солженицыне и так не защищает его, как его бывшая жена».

А еще через год в американском журнале «Раша», в номере, посвященном 60-летию академика Сахарова, был помещен переведенный на английский язык весь текст моей статьи против Яковлева, включая блестящую боевую характеристику. Переводчик — Юлий Даниэль.

Пути Господни неисповедимы! ОТРЫВОК, который я хотела увидеть напечатанным в воскресном приложении к «Нью-Йорк Таймс», свет не увидел, а то, что я на Запад не посылала, — опубликовано!

Я счастлива — ведь эта публикация не может не привлечь внимания Александра Исаевича. Да дело не только в нем. Дело и в том общественном мнении, которому он сам всегда придавал такое большое значение!

Прошли годы, даже десятилетия. За это время без какой-либо помощи и содействия АПН я опубликовала еще четыре книги своих мемуаров. Самую большую, в 414 страниц и приличным тиражом — 50 000 экземпляров, — в издательстве «Советская Россия» в 1990 году. В ней я объединила все написанное, но в очень сокращенном варианте. И название сделала символичное: «Александр Солженицын и читающая Россия». Это название родилось из ответа Александра Исаевича всем, приславшим поздравления к его 50-летию: «Моя единственная мечта — оказаться достойным надежд читающей России».

На следующий год, в 1991-м, в Омске вышла моя книга «Солженицын. Обгоняя время», явившаяся по сути исправленным вариантом АПНовского издания. А еще через год, в 1992-м, Восточно-Сибирское книжное издательство (г. Иркутск) выпустило мою книгу «Разрыв» — подробное описание нашей с Александром Исаевичем семейной драмы. В год возвращения Солженицына в Россию, в 1994-м, мизерным тиражом — всего одна тысяча экземпляров — издательством АГАП «Мир книги» (Москва) выпущена моя книга «Отлучение (из жизни Александра Солженицына. Воспоминания жены)» — это расширенный вариант описания периода гонений на Солженицына, его опалы и добавляющейся сюда семейной драмы.

Было дано множество интервью как нашим, так и иностранным корреспондентам. Я предлагала к публикации отдельные новеллы и фрагменты своих мемуаров. Что-то увидело свет, что-то бесследно кануло. Нои здесь был для меня неожиданный и приятный сюрприз. Друзья как-то принесли три номера газеты «Книжное обозрение» — два апрельских и один майский за 1997 год. Через всю полосу — интригующий заголовок: «Письмо, дошедшее через 18 лет». И под ним чуть мельче: «О некоторых вопросах авторского права».

Глазам своим не поверила. Это бывший начальник правового отдела ВААП Эдуард Петрович Гаврилов публикует мое заявление в ВААП конца января 1979 года. В свое время ответ на это заявление, хоть и устный, по телефону, но я получила. 6 марта 1979 года от имени Гаврилова Ока Викторович Городовиков сообщил, что выпустившее книгу Томаша Ржезача издательство «Прогресс» предупреждено, а что касается меня, то поскольку эта книга не была в продаже, мне никакого ущерба не нанесено.

И вот через 18 лет, в перестроечные 90-е, как свет далекой звезды, до читателей дошел полный текст моего заявления. На две трети газетной полосы его предваряла вступительная статья самого Гаврилова. Основательный анализ и веское резюме:

«29 января 1979 года Н. А. Решетовская, автор книги „В споре со временем“ (АПН, 1975 г.), обратилась ко мне, в те времена работнику Всесоюзного агентства по авторским правам (ВААП), с письмом, касающимся многочисленных нарушений ее авторских прав, допущенных в книге Томаша Ржезача „Спираль измены Солженицына“ (М., Прогресс, 1978). Письмо это до меня не дошло, поскольку оно касалось имени в то время запрещенного писателя А. Солженицына (Почему не дошло? Ведь от имени Гаврилова О. В. Городовиков по телефону давал мне ответ ВААПа. — Н.Р.).

И вот недавно ксерокопия этого письма была передана мне редакцией „КО“. Внимательно ознакомившись с этим письмом, я решил ответить на него на страницах газеты. Мое решение объясняется не только тем, что я таким образом приношу свои извинения автору письма, но и тем, что вопросы, поднятые в этом письме, имеют значение в издательской практике и в настоящее время.

Речь в письме идет о том, что приводимые в книге цитаты из книги Н. А. Решетовской не соответствуют ее оригинальному тексту, искажают смысл оригинального текста, в некоторых случаях искажают факты.

Оценивая все эти искажения в настоящее время, с точки зрения ныне действующего законодательства, нельзя не признать наличие серьезных нарушений авторских прав Н. А. Решетовской. Более того, эти искажения представляют собой нарушения авторских прав и в 1979 году. В письме приводятся следующие примеры таких искажений:

1. Цитаты из произведения (взятые в кавычки) не соответствуют русскому тексту книги 1975 года.

Можно предположить, что это либо намеренные искажения (направленные на то, чтобы очернить Солженицына), либо искажения, возникшие при переводе на русских язык.

В последнем случае, как верно отмечает автор письма, выверка цитат по оригиналу — первая и очевидная обязанность редактора русского перевода (либо самого переводчика).

В любом случае, т. е. независимо от умысла издательства, такое искажение цитат является нарушением авторских прав автора, а именно, если оценить эти действия на основе нынешнего законодательства, — нарушением личного авторского права на защиту репутации (ст. 15 Закона об авторском праве) и имущественного права на переработку произведения (ст. 16).

2. Существенно искажаются цитаты из писем, приводимых в книге.

В этой связи следует кратко остановиться на вопросе о том, являются ли письма объектом авторского права, т. е. произведениями.

Этот вопрос, широко обсуждавшийся еще в царской России и по-разному решавшийся в советское время (в законодательствах разных союзных республик, входящих в СССР), в ныне действующем законодательстве России получил наиболее логичное разрешение: с точки зрения авторского права письма не выделяются из числа произведений науки, литературы и искусства.

Иначе говоря — письма охраняются авторским правом, если они представляют собой результат творческой деятельности (ст. 6). При наличии этого признака авторское право охраняет и цитаты, отрывки из писем.

Но если письмо или отрывок из него не представляют ничего оригинального, т. е. не являются „результатом творческой деятельности“, то они авторским правом не охраняются — точно так же, как не охраняются авторским правом и другие неоригинальные произведения. Впрочем, при этом вряд ли появляется потребность цитировать, брать в кавычки такие отрывки из писем.

Иными словами, письмо следует рассматривать как любое иное авторское произведение. А к цитированию писем следует относиться как к любой охраняемой цитате.

Особенность писем, однако, состоит в том, что в них чаще, чем в иных произведениях, раскрываются факты личной (интимной) жизни. Письма часто не предназначены для печати. Но это бывает не всегда, и, кроме того, эта же особенность бывает присуща и другим произведениям.

Вопрос о публикации сведений, относящихся к личной (интимной) жизни, не относится к авторскому праву. Ныне этот вопрос решен в статьях 150–152 Гражданского кодекса России. Нормы, содержащиеся в этих статьях, успешно применяются на практике.

3. Н. А. Решетовская в своем письме приводит несколько примеров искажения фактов, содержащихся в ее книге.

Нарушения такого рода выходят за рамки авторского права. Они могут преследоваться на основе норм о защите чести и достоинства, а не по нормам авторского права.

В заключение автор письма просит ВААП восстановить ее авторские права, грубо нарушенные издательством „Прогресс“, и изъять указанную книгу этого издательства из обращения. ВААП не помогла автору, хотя, несомненно, с юридической точки зрения автор письма была совершенно права.

Ныне в таких ситуациях авторы, чьи права нарушены, сами обращаются в судебные органы за защитой своих прав, причем нередко такие иски удовлетворяются.

Мощным орудием в руках авторов стали новые, ранее не существовавшие нормы о денежной компенсации в твердой сумме (до 50 000 минимальных размеров оплаты труда).

Если раньше обращение автора в суд против издательства, не поддержанное ВААП, обычно заканчивалось поражением автора, отказом в иске, то сейчас положение существенно меняется: ныне суды оценивают существо спора без учета, как соотносится между собой „вес“ истца и „вес“ ответчика. Правда, бывают и досадные исключения. Но сейчас речь не о них.

Непреложный факт заключается в том, что ныне меняется, причем в положительную сторону, отношение к праву, к правовым нормам. Нормы права все более заменяют прежнюю административно-командную систему, которая неизбежно была еще и политизированной.

Этими соображениями я и хотел поделиться с читателями газеты.

Э. П. Гаврилов, в 1979 году работник ВААП, кандидат юридических наук».

На этом позвольте и мне закончить свою прижизненную реабилитацию.

Н. Решетовская Москва, 2000 г.

Иллюстрации

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

АПН - я - Солженицын (Моя прижизненная реабилитация)

Приложения

Приложение № 1

ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО

главному редактору газеты «Новое Русское Слово»

Господин редактор!

С большим опозданием прочла я в Вашей газете от 26 июня 1974 года статью «ПЕРВОЕ ИНТЕРВЬЮ СОЛЖЕНИЦЫНА». (Интервью было дано Солженицыным представителю Си-Би-Эс Кронкайту 17 июня 1974 г.)

С великим удивлением прочла я в этой статье абзац, имеющий прямое отношение ко мне, его первой жене:

«Каким образом рукопись (имеется в виду рукопись „Архипелага ГУЛАГ“ — Н.Р.) попала в руки Госбезопасности? Солженицын обвиняет в этом свою бывшую жену Решетовскую, которая хотела ему отомстить. Кроме Решетовской только два или три человека знали о местонахождении рукописи. А Решетовская последний год была в постоянном контакте с КГБ и, возможно, проговорилась, назвала Воронянскую».

Какими доказательствами располагала редакция, напечатав такое? Существуют ли они вообще? — По крайней мере, в прочтенной мною статье нет и намека на них. Мало того, перед словом «проговорилась» напечатано: «возможно». Свидетельство Солженицына? Да мало ли что может сказать муж о жене, им брошенной ради молодой женщины, да еще муж, которому надо небанально оправдаться в банальнейшей ситуации перед общественным мнением!

Редакция, поспешив это напечатать, не попыталась даже выслушать меня, вторую сторону — условие, необходимое по законам всех стран и народов.

Как бы то ни было, обвинение брошено, и обвинение столь гнусное, что я не могу не протестовать.

Редакция «Нового Русского Слова», конечно же, читала «Архипелаг ГУЛАГ». Но, вероятно, она забыла, с каким гневом пишет автор о том, что «Органы вообще освободили себя от труда искать доказательства!» Автор «Архипелага» называет «обычаем голубых кантов» создание ситуации, при которой «пойманный кролик должен сам изыскать и разложить перед следователем доказательства, что НЕ имел враждебных намерений!»

И вот теперь Ваша редакция поставила меня в положение такого «кролика». В силу особого своего положения я вынуждена разложить перед Вами доказательства, отводящие предъявленное мне обвинение.

Прежде всего должна сказать, что если «два или три человека» и знали о том, что у Воронянской есть экземпляр «Архипелага», то меня среди них не было и быть не могло. Если бы муж рассказал мне, что собирается передать Воронянской рукопись на постоянное хранение, я бы немедленно отговорила его делать это. И вот почему.

Весной 1966 года мы были как-то в гостях в одной московской семье. Хозяйка дома, провожая нас, вышла на лестничную клетку и, нажав кнопку лифта, прошептала мужу:

— Александр Исаевич, у нас на работе ходят слухи, что вы написали «Архипелаг ГУЛАГ»…

Муж изменился в лице, поблагодарил за предупреждение, сказал, что примет меры.

— Надо немедленно давить слух! — первая его фраза в захлопнувшемся лифте. — Давить слух!..

И это тогда, когда работа над «Архипелагом» еще только начиналась!..

Предупредившая Александра Исаевича женщина работала в том же ведомстве, в котором работала Воронянская в Ленинграде. Александру Исаевичу было совершенно очевидно, что слухи пошли от нее.

Елизавета Денисовна Воронянская была восторженной почитательницей Солженицына с момента выхода «Одного дня Ивана Денисовича». В 1964 году она самоотверженно помогала мне перепечатывать одну из редакций романа «В круге первом». Начав работу над «Архипелагом», Александр Исаевич поделился с ней своими планами. И вот — результат!

Вскоре Александр Исаевич был в Ленинграде и имел с Воронянской серьезный разговор. Она не скрыла от него, что привыкла быть откровенной с двумя своими приятельницами-сотрудницами и что за них ручается. Это был уже второй случай, когда от Елизаветы Денисовны произошла утечка информации. Первый такой случай относился к «Молитве» Солженицына, которую она по своей инициативе стала распространять в 1964 году осенью.

Уместно напомнить здесь свидетельства Солженицына в книге «Бодался теленок с дубом» о том, как то от одной, то от другой помощницы происходила утечка информации, но он не смог припомнить и назвать случая, чтобы такая утечка произошла когда-нибудь от меня. В свое время он ценил это, не раз говорил: «Ты у меня железная!» И вот теперь «Новое Русское Слово» без оглядки бросает в меня грязный камень!

Мне было известно, что у Воронянской лишь временно, в течение зимы 1967/68 гг., находилась предварительная рукопись «Архипелага». Тогда она была дана немногим для чтения перед окончательным ее редактированием и окончательной перепечаткой, которая была сделана весной 1968 года на нашей даче и в которой я принимала самое непосредственное участие.

Экземпляры же окончательной рукописи «Архипелага» были Солженицыным рассредоточены, и из осторожности он даже мне эти места не называл. А я — не настаивала.

Именно к этому времени относится тайное от меня знакомство Александра Исаевича с Натальей Светловой, которая предложила ему себя в конспиративные помощницы. Дома муж всегда опасался обыска, и ему показалось удобным иметь тайное ото всех хранение своих главных материалов. Это место стало тайным и от жены. «Не надо тебе лишнего на душу, — объяснял он мне, — ведь они всё могут». Я принимала этот страх как его слабость, считалась с ней, не настаивала на посвящении меня во все тайны.

В «Теленке» Солженицын пишет, что рукопись «Архипелага» Во-ронянская хранила у некоего Самутина. У него, пишет он там же, и была она изъята.

О том, как всё это произошло, мне известно от самого Леонида Александровича Самутина, с которым я повидалась весной 1975 года, через полтора года после изъятия «Архипелага».

Л. А. Самутин прежде всего был другом моей мамы. 6 мая 1966 года он приехал к нам в Рязань с надеждой познакомиться с Солженицыным. Мы с мужем были в это время в отъезде. У Самутина с моей мамой сразу же возникла взаимная симпатия, которая впоследствии перешла в дружбу. Хотя виделись они еще только раз, но переписывались постоянно. По совету мамы Александр Исаевич познакомился с Леонидом Александровичем, а позже познакомил его с Воронянской.

Самутин с большим волнением следил за ходом маминой болезни, очень горевал, узнав, что болезнь смертельна. А потому именно к нему я поехала вскоре после смерти мамы с просьбой помочь мне сделать фотокопии маминого архива. Сделанные фотопленки я оставила храниться у Самутина, заодно оставив ему один из экземпляров написанной мною к тому времени рукописи, условно названной «Нобелевская премия». Эту рукопись я отдала Леониду Александровичу в запечатанном конверте с надписью: «При моей жизни не читать!» Разве могла я знать тогда, что он почему-то соединит мой конверт в один сверток с рукописью «Архипелага»? и что чужие равнодушные глаза смогут прочесть самые интимные и трагические страницы моей жизни?..

Где-то в середине августа 1973 года я была вызвана представителем Госбезопасности, приехавшим в Рязань из Москвы. По случайному совпадению, в это время ко мне тоже из Москвы приехал редактор издательства Агентства печати «Новости», с издательством АПН у меня к этому времени был заключен договор на издание книги моих воспоминаний; договор был заключен 18 июня 1973 года, срок сдачи рукописи был установлен 18 декабря того же года.

Оставив в прихожей человека, который приехал за мной, чтоб отвезти меня на машине к московскому представителю КГБ, я вернулась в комнату, где работала с редактором, и сообщила ему, кто меня вызывает.

— И часто к вам обращаются? — бросил редактор.

— В первый раз! — ответила я.

С редактором своим я была знакома недавно, но нас как-то сразу сблизило то обстоятельство, что был он в свое время учеником моего дяди, известного кинодраматурга В. К. Туркина, был вхож в его дом.

Сопровождавший меня человек доставил меня в один из номеров гостиницы. Представитель московского КГБ предельно корректен. Он говорит, что стало известно, что у Солженицына есть книга «Архипелаг ГУЛАГ», что по этому делу допрашивались люди в Ленинграде и что ленинградцы показали на меня — будто бы у меня хранится рукопись. Во второй раз он произнес уже не «Архипелаг», а просто — «Архип». Так называли книгу те немногие, которые знали о ней, в первую очередь те, кто ее печатал. Мне сразу стало ясно, что меня не шантажируют, что об «Архипелаге» действительно известно. Значит, бессмысленно отвечать так, как я имела обыкновение отвечать всем интересующимся, даже близким людям: «„Архипелаг ГУЛАГ“ — это общее название всего того, что написано Солженицыным о лагерях».

То, что Госбезопасности известно об «Архипелаге», было для меня само по себе ударом. Если станет известно и его содержание — может случиться все что угодно, и уж во всяком случае, мне не избежать полной разлуки с Александром Исаевичем! С этой мыслью я все еще никак не могла примириться: позади была общая четвертьвековая жизнь, все ее тяготы, весь риск!

Меня спрашивают о содержании «Архипелага». Но даже если бы я печатала его не пять с половиной лет тому назад, а пол года назад — разве можно пересказать содержание этой книги!

— Но это действительно страшное произведение? у нас есть такие сведения…

Вместо ответа я расплакалась. Слезы сами побежали из глаз. Ведь муж всегда считал, что «Архип» — его голова!

Меня не торопили. Наконец, собралась, заговорила.

— Да. Серьезное. История лагерей. Всё о лагерях. Но он при жизни не собирался это произведение печатать. А кроме того, — пытаюсь я защитить Александра Исаевича, — он считает «Архипелаг» лишь опытом художественного исследования. Это стоит даже в подзаголовке!

Разговор идет вокруг того, действительно ли рукопись находится у меня. Предложила немедленно ехать ко мне: «Я открою вам все мои тайники, и вы убедитесь, что у меня ее нет.»

— Да что там тайники… — недоверчиво возразили мне. — У вас есть земля.

— Ну что ж, — ответила я, — наша земля не хранит никаких тайн. Ведь она в паводок заливается…

Представитель Москвы спросил, знает ли кто-нибудь, что меня вызвали в КГБ. Я ответила, что сказала об этом своему редактору, который как раз приехал в Рязань и находится у меня дома. Мой собеседник невольно выразил досаду, но тут же разрешил мне позвонить домой и сказать, что я скоро буду. На этом закончилась моя первая и последняя встреча с представителями Госбезопасности.

Когда я вернулась, редактор признался мне, что запомнил номер машины, на которой меня увозили, когда машина проезжала мимо окна: «На всякий случай!»

О том, что происходило в Ленинграде, мне рассказал, как я уже говорила, сам Леонид Александрович Самутин.

Воронянская все оттягивала выполнение наказа «Исаича» уничтожить тот экземпляр «Архипелага», который принадлежал ей, но хранился у Самутина. Самутин предложил ей, когда она зашла к нему попрощаться перед отъездом на летний отдых, самому уничтожить рукопись. Воронянская воспротивилась и отложила до «после приезда». Время ее возвращения уже подошло, но она все не появлялась. И вот как-то к Самутину подошли на улице и пригласили в Госбезопасность. Там ему разъяснили, что совершенно точно установлено, что у него находится на хранении рукопись Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ». Известно это было от самой Воронянской, у которой при обыске был обнаружен дневник. А в дневнике этом черным по белому было написано, что «Архип» — это «голова Исаича» и как, де, хорошо, что он находится «в таком надежном месте — у Л.А.». Уже приготовлены две бригады для одновременного обыска на городской квартире Самутина и в его деревенском доме. Самутину предложен выбор: или обыск, или он сам должен отдать «Архипелаг». Леонид Александрович едет с представителями Госбезопасности в свой деревенский домик и сам отдает им сверток: рукопись «Архипелага» и, увы, мою злополучную «Нобелевскую премию».

Я не знаю, как обращались с Воронянской в ленинградском КГБ, но знаю точно, что был злосчастный дневник, в котором кроме указания на хранителя рукописи было подробно описано, например, как весной 1968 года на нашей даче «Борзовке» создавалась окончательная редакция «Архипа». О том, что Воронянская вела подробный дневник, что дневник этот взят при обыске у нее, я впервые узнала от самого Александра Исаевича уже после смерти Воронянской. Он же рассказал мне, что в дневнике была описана наша совместная работа над «Архипелагом» в мае месяце 1968 года в «Борзовке», так что это уже никакой не секрет!

Солженицын в «Теленке» описывает, как Воронянская металась по квартире, говорила соседке: «Я — Иуда, сколько невинных людей я предала!» Самутин рассказал мне примерно то же. По словам соседей она кусала себе руки и повторяла: «Иуда, Иуда, из-за меня погибнут люди!»

Когда вошли в ее комнату, спустя 4 дня после ее смерти, где висел уже разлагающийся труп, на столе увидели портрет Солженицына, а возле него огарки погасших свечей, которые она, видимо, зажгла перед тем, как вложить свою голову в петлю. Она провисела четыре дня, пока несколько знакомых не пришли ее хоронить, получив открытки, приглашающие на похороны. Александр Исаевич эти открытки, эти приглашения считал загадочными. Я лично убеждена, что открытки послала сама Воронянская.

Опираюсь здесь на свой горестный опыт, когда, решив уйти из жизни (14 октября 1970 года), я с совершенно ясной головой написала завещание и послала открытку той, кого хотела сделать своей душеприказчицей.

Прошу Вас, господин редактор, опубликовать полный текст моего письма в качестве опровержения клеветы в мой адрес, имевшей место в статье «ПЕРВОЕ ИНТЕРВЬЮ СОЛЖЕНИЦЫНА», напечатанной в Вашей газете 26 июня 1974 года. Заранее благодарю Вас за присылку мне номера Вашей газеты с этой публикацией.

Н. А. Решетовская

Мой адрес: <>

Приложение № 2

ИЗ ТЕЛЕИНТЕРВЬЮ КОМПАНИИ «КОЛАМБИЯ БРОДКАСТИНГ СИСТЕМ».

Уолтер Кронкайт, Цюрих, 17 июня 1974 г.

— А кто была Воронянская?

— Воронянская? Скромная женщина, просто служащая, она мне помогала как машинистка. Как нашли? В таких случаях, знаете, в тоталитарной стране, у нас и всегда это первый вопрос: откуда узнала ГБ? Уже много лет она со мной не работала, считалось, что она ничего не хранит, не было переписки, не было работы. Кто ее знал: ее знали всего «раз-два и обчелся», как говорят в России. Раз-два и обчелся. Хорошо знала ее моя бывшая жена Решетовская. Не знала свежего ничего, за последние 6 лет, свежих событий, а старые события знала, и старых, близких людей по прежнему времени. Но когда она прямо говорила мне, писала и через других передавала, что «будет мне мстить», я все же думал — мстить мне, но не над этой книгой, не над памятью погибших. Я скорее думал так: последние годы геби-сты из АПН близки с ней, беседуют, конечно, очень расспрашивают, и она, может быть, не удерживается от обильных рассказов о прошлом, показывает фотографии, называет имена? Так Воронянская и была взята. В тот день, как я узнал, что «Архипелаг» взяли, я в тот же день дал распоряжение на Запад печатать книгу, в тот же день, дальше уже было ждать нельзя. Но что бы госбезопасность ни слышала об этой вещи раньше, она не могла представить себе силы этой книги. Когда же гебисты взяли экземпляр «Архипелага» и стали читать, или там, власти, у них руки должны были загореться! Они должны были сотрястись: такой силы книги они не ожидали ни по каким предварительным рассказам Решетовской. И вот, три недели прошло, как я дал команду печатать «Архипелаг», Решетовская звонит мне и взволнованным голосом зовет меня на встречу. Мы встречаемся на Казанском вокзале. И она открыто, от имени госбезопасности, предлагает мне встретиться с важным лицом и поговорить, с важным лицом из госбезопасности. Я отказываюсь. Тогда от их имени она предлагает готовую сделку: «Ты должен сделать публичное заявление, что ты 20 лет не будешь печатать „Архипелаг“, 20 лет. И за это тебе сейчас напечатают „Раковый корпус“». Вот когда они спохватились! Когда «Архипелаг» уже был у них в руках, они поняли, что, может быть, надо было печатать «Раковый корпус». Но что теперь? Пугать меня? — они знали, что бесполезно. Значит, оставалось обмануть меня, вступить в переговоры. Через кого? Не найдешь, общих знакомых у нас с ними нет, только Решетовская. Очень была опасная встреча, если б через нее они поняли, что решение уже принято, книга уже набирается, — они не остановились бы ни перед чем. Надо обязательно выиграть 3 месяца, обмануть, усыпить ГБ на 3 месяца. И я сказал: «А я и не собираюсь печатать „Архипелаг“, если не тронут моих 227 свидетелей». Она ответила уверенно: «Этих не тронут, а вот тех, кто помогал…» И пошла передавать мой ответ. Это была наша последняя встреча. Вот «тех, кто помогал», как она говорит, близких людей прежнего времени знает только одна она. Я очень напряженно сейчас слежу за судьбой этих людей: что будет с ними в Советском Союзе?

В ярославском трехтомном издании публицистики А. Солженицына данное интервью опубликовано в сокращенном виде, и этот момент в числе не вошедших в текст.

Приложение № 3

ИНТЕРВЬЮ, данное корреспонденту советского Агентства печати «Новости» (АПН) В. Д. Шпиллером 18-го февраля 1974 г.

На вопрос корреспондента, как я отношусь к мнению о Солженицыне как о «религиозном христианском писателе», выражающем мысли и настроения церковных православных людей, живущих в СССР, к мнению, высказываемому в некоторых заграничных церковных кругах, я ответил:

С Солженицыным я знаком, встречался с ним до того, как он был провозглашен лауреатом Нобелевской премии, и думаю, что читал большую часть его сочинений. Не читал опубликованные за границей в последнее время. Встречи с ним и чтение его на меня производили сильное впечатление. Разное. Но мнение о нем, считающее его «религиозным писателем» и даже выражающим наши, здешних православных церковных людей, мысли и настроения я нахожу глубоко ошибочным.

При встречах с ним и при чтении многих его вещей создавалось впечатление, что он повсюду ищет правду. Что поглощен стремлением к ней и хочет служить только ей всем своим оригинальным писательским талантом. Казалось, что он живет правдолюбием.

Насколько оно воплощалось — или не воплощалось — в его личной жизни, публично судить и говорить об этом нельзя, не только священнику. Воплощалось ли в том, с чем он сам публично выступал, — об этом вправе и даже должны судить все. Я думаю, что правду, как мы, христиане, понимаем ее и видим, Солженицын искажал.

Для нас, христиан, правда и добро, как ложь и зло, больше и глубже, чем просто этические, моральные начала и понятия. В христианском понимании их они коренятся в последней, мы говорим, в духовной, метафизической глубине вещей. В духовной глубине души человека. В той же духовной глубине жизни общностей, обществ, наций, народов, где возникает только им свойственный и характер, их «стать». Солженицыну не дано было достичь до этой глубины.

Солженицын-писатель не понял, что трагическая борьба в мире добра и зла, правды и лжи — прежде всего духовная борьба. Что зло преодолевается противоположным ему добрым духом. Что ложь обличается правдой, но правда открывается человеку только в любви и любовью. Добро и правда с одной стороны, и, с другой, — зло и ложь принадлежат к противоположным, онтологически разным реальностям. Солженицын, исповедующий себя христианином, должен был согласиться с тем, что христианин лишь в любви и любовью может искать и находит единственно чистый источник духовной творческой энергии, обличающей и борющейся со злом и ложью. Ее активность не может вдохновляться злобой, ею она отравляется. Тем и страшна диалектика наших чувств, что злость самые лучшие и возвышенные чувства превращает в зло и ложь. Между тем, именно ее так много во всем, с чем выступал в последние годы Солженицын, с маниакальной уверенностью в своей правоте во всем. Эти выступления поражают отсутствием любви — не сентиментально-расслабляющей, добренькой, а настоящей, полной силы добра и правды и силу эту излучающей. Как бы отсутствие такой любви ни замазывали самыми причудливыми словесными узорами, как бы ни старались отсутствие ее — а вместо нее злость и раздражение — превратить в придуманную для него особенную, например, в «зрячую» любовь — чего нет, того нет!

Восприятие же мира, человека, жизни вокруг себя сквозь призму главное бушующей злости — нет, это не христианское восприятие. В духе злобы, в злом духе не от Бога правда не утверждается, а искривляется и гибнет. Отравленная этим духом, становится полуправдой, а потом и кривдой. И тогда служит уже не добру, а злу. Не таким должен быть христианский, да еще и «религиозный» писатель: таким он не может быть.

Теперь о Солженицыне-писателе и о Церкви.

Нет в мире ничего выше сострадания и жалости. Не мстительность, а они должны жить в нас и распространяться не только на безвинно страдающих. И уж кому-кому, как не русскому писателю, знать, что носителями правды и высшего добра только и могут быть умеющие сострадать. Солженицын не почувствовал и не понял глубины и значения этой христианской истины, столь близкой и дорогой всей нашей русской литературе и мысли. Ему оказалась недоступной глубина вещей, где происходит «касание мирам иным», где совершается укоренение душевной жизни в просветляющем ее духе. Не достиг он до сокровенных глубин, до светлого «дна» русского характера. То же самое случилось и с его церковностью.

На поверхность самых глубоких волн часто выплывают вещи с совсем небольшим удельным весом. Одностороннему, скользящему по поверхности церковной жизни взгляду Солженицына не дано было увидеть в ней того, что, может быть, действительно делает или может сделать нашу Русскую Православную Церковь солью, без которой нынешнее христианство становится пресным.

Христианские церкви во всем мире охвачены кризисом, но не обязательно считать его кризисом веры. Скорее это кризис понимания

Церкви. Главного понимания действительно лежащего в Ее основе противоречивого утверждения, антиномии: как следует понимать, что «Церковь НЕ от мира сего и В мире сём»? Сейчас этот вопрос жизнь властно поставила в религиозном сознании всех христиан, и во всех христианских церквах он вызывает мучительные разногласия.

Два года тому назад в открытом письме Патриарху Солженицын с поразительным высокомерием и пренебрежением говорил о самом дорогом и существенном для церковных людей: о молитвенной жизни Церкви. Так говорить можно, ИГНОРИРУЯ не-от-мирность Церкви, когда Ее эссенциально-сакраментальная природа представляется в Ней чем-то второ- или третьестепенным. А первостепенным предполагается активность, мало чем отличающаяся от активности обыкновенных, вполне принадлежащих миру сему организаций, в буквальном смысле слова профанных. Позицию по этому вопросу справедливо считают одним из критериев, мерилом церковности и нецерковно-сти. И вот по этому вопросу Солженицын и занял позицию, чуждую нашей церковности.

Известно, что западным христианам грозит опасность свести христианство к социальной и политической активности. Это, конечно, своеобразная его редукция. Нас склонны упрекать в противоположном: в чрезмерном погружении в одни только «религиозные нужды», в «культ», то есть в редукции христианства с обратной стороны… при том ради опасного и соблазнительного эгоистического самосохранения в трудных внешних условиях жизни. Упрек жестокий и несправедливый.

Как мы ищем — и чего это нам стоит — ту черту, которая отделяет «подлинное и праведное охранение Церкви от соблазнительного самосохранения», здесь об этом говорить неуместно. Но здесь должно сказать, что, может быть, более всего с отысканием этой черты было связано все столь трудно переживавшееся нашей Церковью из десятилетия в десятилетие и вошедшее в единственный в своем роде духовный опыт нашей Церкви. Солженицын не сумел подойти к нему даже издалека. Не сумел и не захотел.

Со многими лишь приблизившимися к Церкви, но как следует так в Нее и не вошедшими, Солженицын-писатель остался Ей чужим, подавленный, как нам кажется, слишком для него привычным, плоским, узко и мелко-рационалистическим подходом к вещам и отсутствием любви. Отсюда и требования его к Церкви, уже одной своей формой свидетельствующие, насколько он Ей далек. Требования, высказанные с таким наглым самомнением и ни с чем не считающейся твердокаменной самоуверенностью.

За ними, однако, можно увидеть замысел — может быть, не его или не только его, — вместо понятных и более чем позволительных разногласий в нашей Церкви по волнующим все христианство вопросам внести в Церковь разъединение, раскол. Создать внутри Церкви опорный пункт действенной «христианской» альтернативы всему советскому обществу во всем. Солженицын не понял, что любая политическая материализация религиозных энергий, которыми живет Церковь, убивает Ее, что, поддавшись такой их материализации, Церковь перестает быть Церковью. И что безусловный, обязательный, священный миссионерский долг Ее — о котором каждый священник знает, вероятно, не хуже только что приблизившегося к Церкви писателя — нельзя превращать в прикрытие истребляющей религиозные энергии какой бы то ни было политической их материализации.

Один очень вдумчивый и хорошо знающий Россию и Русскую Церковь английский рецензент книг Солженицына как-то писал: «его (Солженицына) целью является изменить понимание русскими самих себя и понимание того, где они находятся». («Frontier» Lond.vol. 14 № 4, 1971).

К этому можно было бы добавить: не считаясь с опытом Церкви, он хотел бы изменить понимание русскими церковными людьми самих себя, своей церковности и понимание того, где они находятся. Это значит, встать на один из путей, теперь многочисленных, — псевдоцерковности.



Настоятель Николо-Кузнецкой церкви г. Москвы (Прот. Всеволод ШПИЛЛЕР) Москва, 18.2.1974 г.

Приложение № 4

«ВСТРЕЧНЫЙ БОЙ»

(уже между мной и Солженицыным)

Теленок», стр. 361, глава «Встречный бой»)

Глава «Встречный бой» — вторая глава 3-го дополнения к «Теленку» — писалась в декабре 1973 года. Начинается глава разъяснением, что такое «встречный бой».

«Встречным боем называется в тактике такой вид боя, в отличие от наступательного и оборонительного, когда обе стороны назначают наступление или находятся в походе, не зная о замыслах друг друга, — и сталкиваются внезапно. Такой вид неспланированного боя считается самым сложным: он требует от военачальников наибольшей быстроты, находчивости, решительности и обладания резервами».

(Н.Р.: и уж, конечно, о средствах думать не приходится!)

У Солженицына это пояснение является введением и подготовкой читателя к тому бою, какой произошел на советской общественной арене в конце августа — сентябре 1973 года. В этот «встречный бой» под конец его Солженицын ввел по недоразумению и меня, подав меня представительницей от противной стороны — т. е. от государства. «Встречный бой» кончился. Опубликовав «Архипелаг», Солженицын расстался со своей родиной. Казалось бы, окончены бои, можно вспомнить, что он писатель же, наконец, черт возьми! И, хоть обещал себе не возвращаться больше к «Теленку» («надо и черть знать, за всею жизнью пером не поспеешь»), с него же и начал — IV дополнение стал писать. Было это в июне 1974 Года. Случайно или не случайно — вернулся к «Теленку»? к биографии своей? не толкнуло ли его что-нибудь к публикации этой книги, кроме желания освободиться от этой темы, завершить историю о том, как «теленок» бодался с «дубом»? а раз публиковать — надо описать последние месяцы на своей родине — после «встречного боя». Но ведь «Теленка» тем более собирался не печатать при жизни! Почему же изменил решение? Не знаю, сочтут ли это самонадеянностью, но сопоставление дат приводит меня к выводу, что я оказалась одной из причин, — вернее, готовящаяся к публикации книга моих воспоминаний.

Первая реклама моей книги была дана в итальянском журнале «Тэмпо» 31 мая 1974 года. 5 страниц журнала были заняты отрывками из книги, фотографиями, после предварительной общей характеристики книги и описания впечатления издателя от встречи в Москве с автором, т. е. со мной (29 апреля 1974 г.). В заключение было обещано продолжение печатанья отрывков из книги (№ 23 от 7 июня 74 г.)

Узнал ли Солженицын именно об этой рекламе или каким-то другим путем, но факт тог, что о предстоящем выходе моей книги в издательстве Тети ему стало известно в ближайшие же дни после выхода этого номера (№ 19) журнала «Тэмпо». Утверждая это, я исхожу из интервью, которое дал адвокат Солженицына Фритц Хееб некоему Лючано Симонелли в Цюрихе в октябре того же 1974 года — после того, как моя книга вышла в издательстве Тети. По-видимому, именно Лючано Симонелли и привез эту книгу Солженицыну, ибо он в той же статье описывает его реакцию на книгу. Фритц Хееб сообщил Лючано Симонелли (газета «Доменика курере», 21.10.74), что, как только ему стало известно, что в Италии «издатель Никола Тети намеревался опубликовать воспоминания Натальи Решетовской», он 5 июня послал ему срочное заказное письмо (через 4 дня после выхода журнала «Тэмпо», рекламировавшего мою книгу!). «В письме я предупреждал его, — сообщил Фритц Хееб, — о последствиях, с которыми ему пришлось бы столкнуться в области юридической в случае издания упомянутой книги».

Узнал Хееб — значит, узнал и Солженицын! В первые же дни июня… 1974 года… Если еще летом 1973 года А.И. довольно спокойно относился к тому, что я собираюсь публиковать свои воспоминания, и советовал разве что «не дублировать „теленка“» (я еще предложила ему дать мне один экземпляр в мое распоряжение; он замялся, но сразу и не отказал), то теперь, после того как он внезапно резко разорвал со мной отношения в середине октября 1973 года, да еще последним шагом его в отношении меня оказался отказ перевести дачу нашу на мое имя (послал о том заявление в садовый кооператив, и я с большим трудом и лишь два года спустя добилась перевода дачи вопреки его действиям), то теперь он, по-видимому, ждал от меня грома и молнии в моей книге, ждал чего угодно — только не того, что в ней есть: правды о жизни нашей с ним (редактирование в основном свелось лишь к значительному сокращению текста — вот и все!). И начался снова «встречный бой», но на этот раз уже между другими «противниками»: Солженицыным и Решетовской! Притом любопытно, что лишь Солженицын считал меня своим противником, я же его никогда противником не считала и не считаю!

Вспомним, о чем предупреждает Солженицын при ведении встречного боя, самого сложного вида боя, чего он требует от «противников»: «наибольшей быстроты»! «находчивости»! «решительности»! «обладания резервами»!!! И вот все эти качества мобилизуются! Как реализуется «наибольшая быстрота»? Хееб шлет срочное заказное письмо Тети, шлет уже 4 июня!

А «находчивость»? Нанести книге не прямой, а косвенный удар! дискредитировать ее автора! Я не исключаю, что весь наш разговор на вокзале был дописан именно в июне, а не написан в декабре 1973 г., когда писалось 3-е дополнение! Здесь можно пойти и по проторенной дорожке — объявить автора воспоминаний чуть ли не агентом Госбезопасности! И уж во всяком случае в IV дополнении полностью внутренне отделить себя от нее, даже в прошлом! И даже ведя читателя через Лефортовскую тюрьму, где он не мог не вспомнить, что именно со мной у него было здесь когда-то свидание (29.5.49), он небрежно бросил: «…галерея кабинетов, где у нас бывали свидания». С кем свидания? Уж не со Светловой ли?.. Нет, с той, которую он теперь как бы не больше всех боится! Вспомним, какой прогноз делает Солженицын на Новый 1974 год! «Что сделают?» (т. е. с ним что сделают) -9 пунктов. Не так уж мало. Но против одних мы читаем: «Маловероятно», «Пока закрыто», «Возможно», «Не ноль» и пр. И только против двух пунктов — «Скорее всего». Это пункт б — газетная кампания (подорвать доверие к книге), и пункт 7 — дискредитация автора (через мою бывшую жену). Как же он этого боится! Чувствует, что заслужил!?

Это упоминание в IV дополнении — уже одно из звеньев «встречного боя»! Если не относятся к этому времени и все унижающие самого автора «Теленка» дописки, касающиеся меня, и в самом начале (стр. 8), и вся фантастическая чепуха из III дополнения! Боюсь, что так оно и было. Это — как бы не реализация «решительности», требующейся во встречном бою! как бы не мобилизация «дополнительных резервов».

Но «Теленок» не может ведь сразу быть издан, прочтен, переведен на разные языки. Как бы реализовать «наибольшую быстроту» встречного боя на тот случай, если моя книга все же выйдет? — Интервью… Дать интервью!

Кстати, набралось, о чем бы сказать… А «находчивость» будет состоять в том, чтобы в этом встречном бою с Решетовской «подорвать доверие к книге» (этого он раньше ждал от государства в отношении «Архипелага»), не упомянув о самой книге, не привлекая к ней внимания… Дискредитировать Решетовскую совершенно с неожиданной стороны. Не может быть, чтобы корреспонденты не спросили о том, как был найден «Архипелаг». И вот тут-то… конечно, доказательств он никаких представить не может, предположение… Но на то и дана Солженицыну изворотливость (девиз-то какой! — «Не тот борец, кто поборол, а тот, кто вывернулся!» — стр. 241, «Теленок»). Сначала — предположение, подозрение, а потом, незаметно, сказать об этом уже увереннее… И… обвинение готово: Решетовская выдала Воронянскую, Решетовская виновата в том, что Госбезопасность завладела «Архипелагом». А дальше — и говорить не надо, люди и сами продолжат: «Решетовская виновата в том, что Солженицына изгнали из Сов. Союза»! Вот это ударить, так ударить! Кто будет читать ее книгу? Кто еще, если Тети даже напечатает, эту книгу станет издавать?

Скоро он даст в книге «Ленин в Цюрихе» рецепт, как разделываться с людьми, перед которыми невольно оказываешься виноватым: «Да чтоб всю вину на него же и свалить!»

Итак, боясь выхода моей книги, а более того боясь, что я в ней буду его порочить, он устроил мне «встречный бой», присоединив к клеветникам и свой голос, при том злоупотребив гуляющей легендой о том, что Солженицын — ненавистник лжи, что Солженицын — правдолюбец. Его пушечные выстрелы пришлись по воробью! Ведь ничего порочащего Солженицына в моей книге не оказалось! Бог что делает боязнь чего-то в руках умного, ловкого, находчивого, изворотливого человека! Вот что может и что делает cmpaxl

Информационная теория говорит, что страх у человека тем сильнее, чем больше разница между необходимыми и имеющимися средствами защиты. Между теми и другими — прямая зависимость! Страх будет преодолен, если сократится разрыв между необходимыми и имеющимися средствами защиты, если они сравняются! Но Солженицын и тут оказывается максималистом! Он старается сделать так, чтобы имеющиеся средства защиты превысили необходимые средства защиты! В этом видит он, вернее, интуитивно чувствует залог безопасности! Соизмеряя грозящую опасность со своей личной возможностью преодолеть ее — говорит информационная теория, — человек делает выбор! предпринимает тот или иной шаг! (Там, где мы видим трусость, имеет место неоправданно преувеличенная оценка мозгом опасности. Чтобы победить эмоцию страха, нужны мощные стимулы!)

У Солженицына охранительный инстинкт развит необычайно! Отсюда — изощренные поиски защиты! Умственно проигрывая наперед все возможные для него опасные или просто очень неприятные ситуации, Солженицын оказывается пока что неуязвим! возможно, что он так до конца жизни и останется неуязвимым! Ну, а после смерти? Или он и туда заглянет, проиграет в уме то, что может уготовить ему будущее, и даже здесь, в наследство этому будущему, предохранит себя от нравственного разоблачения?… Не знаю. Знаю только, что все свои умственные и духовные силы положу на то, чтобы ему это стало не нужно, чтобы при жизни он отказался от лжи, без которой он не может оправдать всех поступков, совершенных им по отношению ко мне!

чтобы ему можно было перестать жить изворачиваясь, тратя на это главные силы своего ума!

Я уже как-то (речь на одном из судов) сравнила Солженицына с шахматистом. Он смотрит на свою жизнь, как на шахматную партию, где играет и за белых, и за черных. Но вот против него оказался все же реальный «противник», который стал делать ходы, не предусмотренные Солженицыным. И «противник» довольно сильный («Ты что, хочешь стать мировым философом нравственности?» — как-то спросил меня он, поняв мою нравственную силу в жизни.), в противовес ему, который не всегда эту силу проявляет. И так как правота была на стороне «противника», а силы примерно равны, то осталась возможность различия только в методах. Играя шахматную партию в жизни, «противники», будучи даже равны по силе, могут переиграть друг друга не за счет ума, силы, правоты, а за счет методов! Шулерство в жизненной шахматной партии, к сожалению, не является недозволенным! Потому Солженицын и переиграл меня, во всяком случае пока… в этом «встречном бою»…, применив в нем наибольшую быстроту, находчивость, решительность и мобилизуя все возможные резервы!

Интервью, в котором я, между прочим, обвинена в смерти Воро-нянской, давалось 17 июня 1974 года. К этому времени Солженицыну, по-видимому, было известно о предполагаемом выходе моей книги только в Италии. Подожди он еще несколько дней, — узнал бы и о том, что компания «Боббс-Меррил» (США) приобрела мои мемуары. (Об этом сообщили «Н-Й Таймс» и «Вашингтон пост» 18 июня, т. е. на следующий день после интервью.) Правда, о том, что «советские представители» предлагают для публикации мои мемуары, было сообщено газетой «Н-Й Таймс» еще 10 июня, all июня эта статья была пересказана в газете «Новое русское слово». Но об этом сообщении Солженицын мог еще не знать и, скорее всего, не знал. А узнав — пожалел, вероятно, что еще недостаточно дискредитировал меня в своем интервью. И уж конечно, поворчал (а может, и больше, чем поворчал) на своего адвоката за медлительность, о которой он нам поведал на страницах «Теленка».

В тот же день 10 июня книга моя была рекламирована также в Японии (газета «Токио симбун»). Об этом Солженицын не мог знать и подавно. Он уже на своем собственном опыте убедился, что японские публикации фактически не доходят до Запада. — Так произошло с его новогодним посланием своим японским читателям — к 1967 году.

И вот после интервью залпом, но, увы, в пустой след в разных газетах появляются сообщения о том, что книга моя выйдет на французском и на английском языках. Предпринимал ли какие-либо шаги

Фритц Хееб в отношении французского издательства «Ален Даво», против американского «Боббс-Меррил» — мне неизвестно. Может быть, и предпринимал, особенно в отношении издательства «Ален Даво», ибо книга в этом издательстве так и не вышла.

Ранее всех других стран книга моя вышла в Италии (забавное совпадение: именно Италия была в свое время первой страной, издавшей на Западе «Ивана Денисовича»). Как же реагировал на это Солженицын?

Мы располагаем следующим свидетельством Лючано Симонелли («Доменика курере», 21.10.74), по-видимому, привезшего Солженицыну эту книгу:

«Он берет книгу, перелистывает страницы, взгляд его на мгновение останавливается на страницах с фотографиями Александра Солженицына и Натальи Решетовской — жены, с которой советский писатель расстался в 1970 году после тридцати лет совместной жизни, — потом читает несколько фраз и, наконец, бормочет: „Отлично. Я внимательно изучу книгу, а затем приму соответствующее решение“. На его губах появляется холодная улыбка, он иронически смотрит на книгу, которую он чуть ли не швырнул на письменный стол, — и все это вместе взятое не обещает ничего хорошего. Адвокат Фритц Хееб, который вот уже четыре года защищает интересы Солженицына, намерен начать последнюю ожесточенную юридическую схватку в связи с публикацией книги воспоминаний, принадлежащей перу Натальи Решетовской, — „Мой муж Солженицын“, вышедшей в издательстве Тети».

Ну и что последовало за сим? Было подано в суд на издательство Тети, но выиграть дело оказалось не столь просто, и Солженицын в конце концов забрал свой иск. Но свое мнение о книге все же надо где-то сказать! Сказать кратко и… уничтожающе! Выход найден. И вот — следующее интервью Солженицына. На этот раз не в Цюрихе, а в Стокгольме, куда он приехал за Нобелевскими наградами.

Декабрь 1974 года. Пресс-конференция Нобелевского лауреата Солженицына.

Вопросов о моей книге не задается. Что ж — можно и самому проявить инициативу!

«Тут были вопросы итальянских журналистов, и ни одного относительно книги Решетовской, напечатанной в Италии, которая выйдет и в других странах. (Увы, придется с этим смириться! — Н.Р.). Я сейчас имел возможность прочесть ее по-русски и могу сказать, что эта книга просто не обо мне. Она о некотором персонаже, который на моем месте желательно видеть КГБ. Для этого факты большей частью извращены, а мотивировки… — так просто вообще ни одной подлинной внутренней мотивировки нет. Все мотивировки придуманы со стороны. Эта книга является частью кампании против меня, начатой после издания „Архипелага“, чтобы как-нибудь снизить, смазать значение издания „Архипелага“».

Лихо идти по проторенной, проверенной, уж сколько раз оправдавшей себя дорожке! Книга, оказывается, написана из расчета на вкусы КГБ!!!??? Часть кампании, начатой против Солженицына после издания «Архипелага»! — Как же согласовать такой малозначащий факт, что договор на книгу подписан мною был 18 июня 1973 года — за полгода до публикации «Архипелага» и за 2 месяца до его обнаружения… А предложение подготовить книгу к публикации — еще в марте 1973 года. Если выход в свет «Архипелага» как-то и повлиял на судьбу книги, то лишь в той степени, в какой перекликнулись одни и те же обстоятельства, описанные как в моей книге, так и в «Архипелаге». Именно из-за опубликования «Архипелага» мне пришлось ввести описание следствия, которое проходил Солженицын в 1945 году, так как текст «Архипелага» читался западными радиостанциями, а все, что касалось следствия, было описано в I томе. Мне пришлось расшифровать ту тайнопись, к которой прибегнул Солженицын в описании своего собственного следствия. Не будь «Архипелаг» напечатан — я в своей книге вообще не коснулась бы этого вопроса (его следствия)! Не будь «Архипелаг» напечатан — не выступил бы Виткевич, и подробности следствия Солженицына оставались бы неизвестными.

Одним словом, связь книги с КГБ, связь меня с КГБ — это чистейший вымысел! миф! легенда!

Если считать, что поле «сражения» осталось за Солженицыным в нашем с ним «встречном бою», то со всею ответственностью заявляю, что бой выигран им нечестным путем, низкими средствами: ложью и клеветой, передержками фактов и их подтасовкой.

И вот в результате я оказалась опутана густой сеткой лжи и клеветы, сквозь которую правде очень трудно просочиться! Но может быть, все-таки… просочится?..

Хороша святая правда — да в люди не годится!

Н. Решетовская 133.77

Приложение № 5

ИЗДАТЕЛЬСТВО ИЛИ ТИПОГРАФИЯ?

11 марта 1977 г. В издательство «Имка-Пресс»

Издатели, публикующие произведения Солженицына на иностранных языках, всегда рискуют вызвать недовольство с его стороны качеством сделанных переводов. Напротив, публиковать произведения Солженицына на русском языке — задача довольно простая. Нужно лишь с полнейшей скрупулезностью передать текст, не допустив ни малейшей ошибки при типографском наборе, не потеряв ни одного слова, ни одной запятой. Ни о каком редактировании впервые издающихся произведений Солженицына нет и речи. Ведь издавать произведения Солженицына — это значит: в точности выполнять его кредо, выдвинутое в громко прозвучавшем в мае 1967 года письме IV Съезду советских писателей: никакой цензуры! ни скрытой! ни явной! (Буквально: «Я предлагаю Съезду принять требование и добиться упразднения всякой явной или скрытой цензуры над художественными произведениями, освободить издательства от повинности получать разрешение на каждый печатный лист». 16 мая 1967 г.).

Прав ли был Солженицын в такой категоричности своего суждения? Не пострадало ли оттого качество самих его произведений? Не был ли прав писатель Виктор Конецкий, который в своем письме, посланном в Президиум того же Съезда в поддержку Солженицына, одновременно возражал против максималистской, как он выразился, Солженицынской формулировки? Конецкий — против цензурного произвола, против уродливой формы негласной цензуры, но не за «упразднение всякой — явной или скрытой — цензуры на художественные произведения». «Ибо, — писал В. Конецкий, — во всех государствах, при всех режимах, во все века была и необходимо еще будет и военная, и экономическая, и нравственная цензура».

Мне хочется особо подчеркнуть необходимость этой последней, т. е. нравственной цензуры, которая не должна обойти и произведения Солженицына.

Мне могут возразить: о какой нравственной цензуре можно говорить, когда речь идет о произведениях писателя, получившего Нобелевскую премию «за нравственную силу произведений»? Да, можно. Да, должно.

Нравственная сила произведений и нравственность писателя — вещи, увы, разные. Во всяком случае тогда, когда мы говорим о Солженицыне, — да он и сам не строит в этом отношении никаких иллюзий…

Однажды, в декабре 1970 года, я указала Солженицыну на противоречие между его поступками и тем обстоятельством, что Нобелевскую премию ему дали «за нравственную силу произведений». — Так то ж произведений! — ответил он.

Но этого несоответствия между «нравственной силой произведений» и нравственными качествами Солженицына-писателя, Солже-ницына-человека не хотят замечать очень многие. Этого не хотят замечать, не хотят принять к сведению и издатели произведений Солженицына.

1) Разве не выиграла бы книга «Бодался теленок с дубом», подвергнись она нравственному редактированию? нравственной цензуре? Если бы из нее были выброшены те ярлыки, которые с необычайной легкостью Солженицын бездоказательно навешивает на несимпатичных ему по гем или иным соображениям людей?

«Я взял под мышку свой отвергнутый беспризорный роман и спустился к новомирскому курьеру-стукачу осуртучтъ папку…» (стр. 125)

2) Если бы была из книги убрана та терминология, которая свидетельствует о том, что сам Солженицын прекрасно владеет теми методами, в которых обвиняет Госбезопасность?

«…летом (Н.Р.: 1969 г.) получил я агентурные сведения (у меня сочувствующих — не меньше, чем у них платных агентов)…» (стр. 279) «…Я кинулся со следствием по Москве…» (Н.Р.: в связи с «Пр. н.») (стр. 296)

«Начинаем следствие… (…) Конфискую добычу». («Теленок», стр. 349)

3) Если бы были убраны хлесткие язвительные эпитеты, примененные Солженицыным к людям, с его точки зрения недостойным?

«отъевшаяся лиса», «мурло, но отчасти комическое» (стр. 187) «лицо, подобное холеному пухлому заднему мешу…» (стр. 204) «лицо порочного волка» (стр. 204)

«свора фото-кино-теле-операторов расстреливала знаменитости светом» (стр. 71)

«мутноугодливый Сац» (стр. 294)

4) Если бы в книге отсутствовали недостойные автора щелчки в людей достойных?

«гениального, трагического и жалко-опустившегося Шостаковича» (стр. 433)

«…по ребячьи поверил вздорным завлечениям 10. Карякина» (стр. 115)

«Я не имею свидетельства, что „бунт“ П. Капицы был выше, чем против неудовлетворительности бериевского руководства».

5) Если бы со страниц «Теленка» исчезли те факты, о которых доверительно рассказывали Солженицыну его персонажи?

«Даже М. Алексеев, целиком занятый своею карьерой, сказал мне в ту осень, правда наедине: „Много лет мы всё строили на лжи, пора перестать!“» (стр. 137)

И не там, не наедине, а на страницах книги, в сноске на той же странице, уличает его во лжи:

«Конечно, выходя на люди, Алексеев строит только на лжи. Гибель собственных РОДИТЕЛЕЙ от голода в коллективизацию он в АВТОБИОГРАФИЧЕСКОМ „Вишневом омуте“ СКРЫЛ, как деталь незначительную».

Сюда же относится весь наш разговор на перроне Казанского вокзала 25 сентября 1973 года (стр. 389–394). Да и многое другое…

6) Если бы в книге не искажались некоторые факты?

7) Если бы не было в книге неверных оценок поступков таких людей, как Твардовский?

«помогал меня душить» (стр. 173)

«поздно ночью не выгнал меня на улицу» (ст. 142)

8) Если бы на страницах книги Солженицын не сводил счеты с теми, кто чинил ему препятствия?

9) Если бы необходимость в «ловких людях» была подана с горечью (как горькая необходимость), а не с самолюбованием?

10) Если бы убрать многие скобки — часто, я бы сказала, с коварным содержанием?

11) Если бы не было в книге неумеренных похвал одним и неумеренной хулы другим?

Не кто иной, как я перепечатывала А. И-чу «Теленка» с рукописного «бисерного» экземпляра (основной текст и первое дополнение — на грани 1967/68 годов). Мне было хорошо известно, что свои «Очерки литературной жизни» Солженицын писал на случай своего «провала», чтобы это не ушло бесследно, но отнюдь не для публикации. Тем более не для публикации в том самом виде, как он их первоначально писал, даже без своего обычного саморедактирования.

Будучи избалованным своими западными издателями, с радостью публикующими любое им написанное, даже и не помышляя о каком бы то ни было редактировании его произведений, Солженицын забыл, что в свое время собирался при публикации этих очерков отредактировать их! Некому было ему об этом напомнить. Некому было ему это подсказать.

А именно это произведение, как произведение биографическое, в котором фигурирует множество людей, не только умерших, но и живущих (а все эти лица названы своими именами), более всех прочих нуждалось в редактировании с позиций нравственных, чтобы оно не оказалось, в частности, использованным автором для сведения личных счетов.

Не будучи в состоянии охватить в этом письме всего, я вижу свою задачу и отныне буду говорить только о том, что касается меня лично, ибо мое имя довольно часто встречается в книге: то как «жены», то как «бывшей жены».

Не вдаваясь пока в существо дела, позволю себе задать издателю вопрос. Как могли Вы допустить, чтобы вышедшая в Вашем издательстве книга включала сцену на Казанском вокзале 25 сентября 1973 года? Солженицын, часто движимый мгновенными импульсами, не понял, что совершил кощунство, описав эту сцену, да еще подав ее в виде фарса! в виде детектива! — Именно в таком виде подана, быть может, самая трагическая страница нашей с ним биографии. Ведь это, по всей видимости, был последний наш с ним разговор, последнее наше с ним в этой жизни свидание! В той жизни, в которой было столько вынужденных разлук! в которой было столько вырванных у судьбы свиданий! — то под грохотом артиллерийских снарядов (во время войны), то через решетку, через столы, через колючую проволоку (в годы, когда Солженицын находился в тюрьмах и лагерях)!

Обо всем этом Вы можете узнать из моей книги, вышедшей недавно у Вас во Франции в издательстве «Пигмалион».

О нашей с Солженицыным последующей жизни будет рассказано мною в следующей книге (начиная с 1964 года и по 1970 год). Жизнь наша воспринималась нами в этот период как хождение над пропастью, как непрерывный риск. Все эти годы я была его главной помощницей, и я должна была и готова была разделить его участь, если бы к нему были применены какие-то санкции… Главной помощницей я была и в работе над «Архипелагом ГУЛАГом». И на эту женщину Вы поднимаете руку! вместо того, чтобы удержать Солженицына от этого!

Хорошо, Солженицын совершил кощунство. У него есть немало причин чернить свою первую жену в угоду второй! Но как понять, что в Вашем издательстве никому не пришло в голову, что пишется все это о женщине, брошенной Солженицыным! брошенной ради радости иметь женой молодую женщину, годящуюся нам с ним в дочери (ее мать — моего года рождения), ради радости иметь детей — той радости, которой я была лишена всей сложностью нашей с Солженицыным жизни.

Почему никто в Вашем издательстве не задумался над тем, что, оставляя в книге эту сцену, тем самым позволил Солженицыну громко признаться в том, как он умеет нарушать данное им слово! Ибо кто же может всерьез отнестись к тому, что наш разговор происходил «под киносъемку и магнитную запись» — это там, на отдаленной, совершенно пустынной платформе, куда он сам меня привел! Да он и сам в это не верит, не может верить, если только не страдает самой настоящей манией преследования! (мне не хотелось бы этого думать!) Солженицын, возможно, сам уже давно раскаялся, что описал это. Но вы-то могли это предупредить! Вы обязаны были сделать это! Вы же Издательство, наконец, а не типография! И вдруг печатаете конфиденциальный разговор! О чем автор открыто предупреждает Вас… Неужели Вы, Ваше издательство, так неопытны, что можете придавать абсолютное значение тому, что пишет о бывшей жене бывший муж, не желающий признавать и даже чувствовать себя виноватым?

Почему бы неискушенному читателю и не поверить, что «бывшая жена» и в самом деле пришла к Солженицыну 25 сентября 1973 г. вестницей Госбезопасности? Разве Солженицыну вообще можно в чем-то не верить? Кто, как не Солженицын, более всех говорит о недопустимости лжи? о том, что «ложь и насилие — величайшее зло мира»? Разве сам он может быть причастен к этому? — да и мысли такой у читателя не может возникнуть! Тем более у него не может возникнуть мысли, что Солженицын, будучи избалован и испорчен тем, что ему привыкли верить и в большом, и в малом, что слова его слепо принимаются на веру, с успехом злоупотребляет этим! Что в своей личной жизни он ведет себя наперекор тому, что проповедует! в отношении меня — идет по пути лжи и клеветы! Кто — Солженицын'} «Да вы с ума сошли!» — слышу я возмущенные голоса пораженных читателей и почитателей. Да, именно так! Солженицын! Лжет и клевещет на ту, которая когда-то так больно переживала малейший камушек, брошенный в него, активно защищала, в чем только могла, его от клеветы!

Да и что читатель «Теленка» знает о той женщине, которая пришла к Солженицыну «вестницей ГБ»?.. Из текста самого «Теленка» — очень и очень мало. А в «Архипелаге» о ней и вообще ничего не сказано. «Почему во всем большом „Архипелаге“ ты не упомянул, что получал посылки? передачи?» — спросила я мужа в 1968 году, когда печатала его. «А… — зачем? — удивился он. — Об этом я написал в „Круге“». Но ведь в «Круге» это завуалировано: в «Круге» нет Солженицына, и многим ли придет теперь в голову, что Надя Нержина и Наташа Решетовская — одно и то же лицо? «Ведь ты смотришь на „Архипелаг“ как на памятник погибшим заключенным? почему же не поставить памятника тем, кто помогал заключенным выжить?..»

Просто Солженицын не любит чувствовать себя благодарным! Это нетрудно проследить, и читая «Теленка». Приведу лишь один пример, относящийся к моменту снятия Н. С. Хрущева со всех постов.

«Взнесенный Хрущевым, я при нем не имел бы настоящей свободы действий, я должен был вести себя БЛАГОРОДНО по отношению к нему и Лебедеву (Н.Р.: референт Хрущева), хоть это и смешно звучит для бывшего зека — с простой человеческой благодарностью, которую не может отменить никакая политическая правота. Освобожденный теперь от покровительства (да было ли оно?)/я освобождался и от благодарности» (стр. 103).

Хочется попутно обратить внимание на слова, взятые в скобки!

Солженицын не хочет чувствовать себя благодарным Хрущеву! не хочет чувствовать себя благодарным открывшему его как писателя Твардовскому! (Это также видно из текста «Теленка»). И уж тем более не хочет чувствовать себя благодарным своей жене!

Ну а, может быть, и в самом деле незачем было благодарить свою жену на страницах трехтомного «Архипелага»? Допустим. Но лишь в том случае, если автор не коснется в «Архипелаге» этой темы: что помогло выжить ему в лагере. А он… коснулся. Цитирую:

«Перебирая, например, свою лагерную жизнь, я уверенно вижу, что должен был на Архипелаге умереть — либо уж так приспособиться выжить, что заглохла бы и нужда писать. Меня спасло побочное обстоятельство — математика. „Как это использовать в расчетах?“» (ч. II, гл. 18, стр. 476)

Беда в том, что то обстоятельство, что спасла С-на не только математика (и, следовательно, работа в научных институтах — «шарашках» — в течение 4-х лет, т. е. половины срока!), но и жена (остальные четыре года), сбило бы расчеты самого автора «Архипелага», который сам не мог же не выглядеть мучеником…. Какие у меня могут быть претензии? — ведь в письмах ко мне он признавал мою роль в его спасении: «Наверно, я виновен перед тобой больше. И во всяком случае, я тебе жизни не спасал, а ты мне спасла, и больше, чем жизнь», (письмо от 12.9.53). «Спасла жизнь» — имелось в виду здоровье. «Больше чем жизнь» — то, что он не просто выжил, но смог в лагере сочинять и заучивать огромное количество строк. Именно в лагере, описанном в «ИД», шло становление его как писателя (1950–1953 гг.). На голодный желудок, истощенным умом, он не был бы в состоянии писать, запоминать…

Да приведу и еще один пример, который показывает, что Солженицын проходит мимо того, чтобы поблагодарить людей, так или иначе помогавших ему в тяжелые тюремно-лагерные годы.

Некто Л. В. Власов (в моей книге о нем есть!), узнав о постигшем С-на несчастье, сделал шаг, на который далеко не всякий решился бы. Весной 1946 года он написал (по своей личной инициативе) письмо министру внутренних дел, в котором предлагал использовать «эрудированного специалиста, физика-математика С-на А.И.» для научных изысканий в области атомной физики. Уезжая из лагеря, где работал паркетчиком, муж писал мне: «Может быть, это следствие письма Л.В. (Н.Р.: Л. Власова) обо мне и моей физико-мате-матике?» (письмо от 18 июля 1946 года).

Это та самая математика — «побочное обстоятельство», спасшее ему жизнь! И тем не менее, в «Архипелаге» он прошел мимо этого! Такой факт мог показаться противоречащим утверждению автора, что находящиеся в заключении, «обреченные на смерть измором, были забыты обществом, и вне лагерей НИКТО не выступил против репрессий» (Письмо IV Съезду писателей, 16 мая 1967 г.). Разве теперь не понятно, почему Солженицын с таким упорством протестует против цитирования мной его писем?

И все же я процитирую еще одно — то самое, которое, по словам автора «Теленка», я «клала доносно на стол суда» (стр. 389). — Письмо от 27 августа 1970 года, в котором муж сообщал мне о предстоящем рождении ребенка, о неизвестной мне женщине, и оставлял за мной право решения возникшей сложной ситуации (именно это последнее обстоятельство заставило меня показать судьям страницу этого письма. Ибо вся моя борьба на судах сводилась, собственно, лишь к одному — чтобы муж сдержал данное мне в этом письме слово!)

Но сейчас речь не о том… «При всех обстоятельствах ты можешь гордиться нашим долгим лучшим прошлым, — писал муж, — оно — твое, ты можешь с полным правом писать свои мемуары — как бы ни пошло дальше, что б ни было впереди. И да не испортим прошлого недостойным поведением сейчас!» (то же письмо — от 27.8.70).

Где же в «Теленке» это наше «долгое лучшее прошлое»? Пусть бы его не было — но тогда незачем давать и настоящее\ А на него-то Солженицын не жалеет страниц! Одному нашему разговору на перроне вокзала он отводит 6 страниц. Тогда как для моего участия в нашем с ним «долгом прошлом» не наберется и полстранички… Зато в этой малости сможет поместиться ложь обо мне! Ну, не будем голословны!.. Проследим тот редкий пунктир, касающийся меня — то явно (реже), то скрыто (чаще) тянущийся через весь текст «Теленка» до того, как он превратится в жирную линию — ее Солженицын посмеет провести в декабре 1973 года (месяц, когда на Западе выходит «Архипелаг», когда кара — неминуема), когда предчувствие подскажет ему, что никогда больше не придется ему смотреть мне в глаза, а значит, и не получить от меня звонкой заслуженной пощечины. Эта жирная линия будет кощунственно символизировать собой черту, подведенную подо всей нашей жизнью. Разве после этого Светлова не получит права поехать с ним на Нобелевские торжества? за получением нобелевских наград? Уж она-то какое геройство проявила во время его односуточного ареста! 10 лет ожидания его мною — пустяк по сравнению с этим! 14 лет совместной жизни со мной, все созданные Солженицыну условия, позволившие ему написать то, за что эта Нобелевская премия была присуждена — пустяк! «Ты служила русской литературе!» — попытается утешить он меня. Кто-то послужил русской литературе, кто-то был вознагражден за чужие заслуги — какое это имеет значение на фоне стольких миллионов погибших в лагерях?.. Все свои неблаговидные поступки Солженицын легко списывает именно таким образом. Во имя этих миллионов! Как будто они просили его не только поставить им памятник, но и не стесняться в средствах для достижения своих целей! Лишь в произведениях Солженицына — отнюдь не в поступках — можем мы прочесть: «чем выше цель — тем выше должны быть средства»!

Но у Солженицына нет выхода! Он совершил в своей жизни ошибку, которую давно уже не властен исправить! и мне его по-человечески и в память своих прежних чувств к нему жаль, очень жаль! Не убери он меня, моих заслуг из своей памяти, из своей жизни — как же ему жить-то? испытывая постоянно муки совести… Человеку-писателю, который столько в своих и художественных, и публицистических произведениях писал о совести, что читатели уже просто устали об этом у него читать!?!?!?!?

Только не поймите меня превратно! Солженицына можно понять! Но издателей понять невозможно! Ведь я-то — живой человек! и каково мне жить оклеветанной?.. И каково думать, что если Солженицын войдет в историю, мне суждено остаться рядом с ним, увиденной в кривом зеркале???…

Приложение № 6

ПИСЬМО Н. РЕШЕТОВСКОЙ И. ЗИЛЬБЕРБЕРГУ 25.6.83

Илья Иосифович!

Случилось так, что я прочла Вашу книгу через 7 лет после ее опубликования. Весьма сожалею об этом. Возможно, прочти я ее вовремя, я сумела бы Вам ответить тотчас же, хотя и нахожусь, как Вы выражаетесь, на «периферии»… И заступилась бы при этом не только за себя, высказываясь о которой, Вы изменяете своей порядочности, в которой так уверены, но и за Александра Исаевича, критика которого Вами в значительной степени справедлива, и тем досаднее, когда Вы отходите от правды.

Но все же прежде мне хочется выразить крайнее удивление, что Ваша книга увидела свет: столь обличающей моего героя книги мне не приходилось больше читать. (Я не беру в счет книг Ржезача и Яковлева, потому что там написана чистейшая неправда, и всякому умному человеку ясно, что все это ересь и бульварщина).

Описывая «сентябрьскую историю» 65-го года и ее предысторию, Вы либо сознательно, либо бессознательно, но совершенно исказили особенно ее предысторию. Прежде всего Вы спутали годы! Год 1964-й, когда 20 июня мы с Вами познакомились накануне того, как отправились в первое автомобильное путешествие с доктором Зубовым. И год 1965-й, когда были произведены обыски у Теушей и у Вас. У Вас все получилось очень гладко: Александр Исаевич знал, что Вениамин Львович отдал Вам материалы (даже якобы показал, что они у Вас, 20 июня!) На самом деле Александр Исаевич и летом 65-го года не подозревал, что Вениамин Львович не отдал ему вместе со всем ранее у него хранимым каких-то материалов, содержание которых он узнал лишь из протокола Вашего обыска, который Сусанна Лазаревна привезла на квартиру к нашей общей знакомой (за ней на машине ездила я!). Уже взятие «Круга» он воспринял трагически, а взятие остальных материалов было для него невероятным ударом. Как Вы могли судить о силе этого удара, если не читали «Пира победителей»?.. «Пира победителей», который перевернул всю его писательскую судьбу, ибо «Раковый корпус» не был напечатан, потому что он был написан автором «Пира победителей»! Как смеете Вы, утаив главное (что Вениамин Львович забыл вложить читанные им материалы в тот сундучок, который забрал у него Александр Исаевич весной 65-го), обвинять Александра Исаевича в отходе от Вениамина Львовича? Я лично всегда считала, что Александр Исаевич должен был взять на себя часть вины, не проверив содержимое сундучка, даже не спросив у Вениамина Львовича, всё ли на месте (ему не пришло в голову, что могло было быть не так!). Но это уж особенность характера Александра Исаевича, которой, разумеется, хвастать не приходится. Он не умеет быть виноватым, чувствовать себя виноватым! За это можно его ругать, но с учетом этого его качества можно понять его отход от Вениамина Львовича, — именно от Вениамина Львовича, а не от Теу-шей. Другое дело, что Сусанна Лазаревна не хотела отделять себя от мужа (мы не раз говорили с ней об этом, ибо я всегда переживала этот разрыв и сама не прекращала общения с Теушами). У Вас отход Александра Исаевича вызвал возмущение. У Теушей — только боль, вполне понятную, но не возмущение (Вы это подчеркиваете! — стр. 91). Почему же поведение Александра Исаевича не вызвало возмущения у Теушей? Да потому что они знали то, чего, возможно, не говорили Вам: что Вениамин Львович не положил назад того, что прочел, что он спохватился, наткнувшись на эти материалы перед летним отъездом в 65 г., и не нашел другого выхода, как отдать их Вам, о чем Александр Исаевич не имел — повторяю — никакого понятия! У Вениамина Львовича была изъята одна работа, только олухи могли счесть ее антисоветской (еще асоветской, аполитической — куда ни шло!). У Вас же взяли произведения Александра Исаевича резко антисоветские, за которые Александр Исаевич мог (так он думал, во всяком случае!) поплатиться головой! Чего стоит каждое из того, что было взято! — «Сердце под бушлатом»! «Республика труда»! («Олень и шалашовка» были ее смягченным вариантом!) и, наконец, «Пир победителей»!!! Александр Исаевич ждал не только высылки, он каждодневно ждал повального обыска и ареста! Стал бояться жить дома в Рязани (истоки нашей семейной трагедии! (Вениамин Львович сам давал читать свое произведение, хотя и малому кругу лиц. Александр Исаевич почти никому вообще не давал читать ни «Сердце под бушлатом», ни «Пир победителей»!) Вениамин Львович представлял собой исключение как хранитель всего этого!) Можно винить Александра Исаевича за то, что он не простил Вениамину Львовичу того, что он не положил в сундучок то, что читал, но нельзя обвинять его в предательстве! Никак нельзя! А Вы делаете это (стр. 91)! Вениамин Львович, вероятно, понимал, что изъятие произведения Александра Исаевича гораздо страшнее его единственной рукописи (в отличие от Вас, не читавшего вещей Александра Исаевича, взятых у Вас, произведение Вениамина Львовича я хорошо знаю!), и потому и говорил Вам: «А вы попробуйте встать на его место!» Не читая «Пира победителей», очень легко (но и легковесно!) назвать его «писком-протестом двадцатилетней давности» (стр. 91)!? Как смеете Вы судить о вещах, которых не знаете? не читали?

Полагая, по-видимому, что Ваша книга ко мне никогда не дойдет, а если и дойдет, то я не смогу вмешаться в Ваш «разговор с Солженицыным», Вы позволили себе оскорблять меня. С невероятной иронией, если не хуже, говорите Вы о так называемом «окружении бывшей жены Солженицына»: если что-то плохое, неверное было сказано о Солженицыне — значит, это шло «из окружения бывшей жены Солженицына» (стр. 110, 113). Думаю, что если бы информация шла от жены Солженицына, от благожелательного ее окружения, то о самой этой первой жене в биографии Файфера и Бурга не писалось бы столько гадостей! Вся беда в том, что и «биографы» пренебрегли как раз тем источником, который и есть самый верный и самый чистый! Поступи они иначе — и о Солженицыне было бы написано гораздо вернее и правдивее!

Как разно наше с Вами положение! Вам звонят о нелестном для Вас отрывке до того, как книга вышла! Я же должна говорить о неправде о себе через годы после выхода книг! У меня нет «Биографии» Файфера и Бурга, но я читала ее, и у меня сохранились мои комментарии к этой биографии. Общее впечатление: биография написана неряшливо и производит весьма несолидное впечатление. Разумеется, меня больше всего резнуло не то, что резнуло Александра Исаевича, когда он назвал авторов «проходимцами». И вряд ли этот эпитет подходит к оценке этой книги в том, что касается ее героя. Более всего я не согласна с теми двумя тенденциями, которые налицо: желание выровнять сложный зигзагообразный путь формирования личности Солженицына как в области идеологии, так и в отношении его религиозности, и подать его как мученика: «тяжелое детство», «много раз избегает смерти», невинно пострадал, едва выжил в лагере, рак и пр. Возражу: «носил воду издалека, колол дрова» (тогда у всех деревенских ребят было «тяжелое детство»! Достаточно было сказать: не был избалован в детстве! Мы в Рязани вместе перепиливали по 8 кубометров дров на зиму, Александр Исаевич колол их и находил в этом даже удовольствие! Не слишком ли бары сами авторы «горе-биографии»? Каждый, кто воевал, «много раз избегал смерти»! Профиль службы Александра Исаевича не был самым опасным! Кроме того, Александр Исаевич не находился на фронте в самый тяжелый период войны, в годы нашего отступления, на фронте он оказался лишь с начала 43-го года и участвовал уже в наступательных боях! Солженицын никогда не считал, что пострадал невинно: критика Сталина в то время была подсудна! Выжить в лагере Солженицыну помогло не «отсутствие иллюзий»! С одной стороны, ему не пришлось побывать в самых тяжелых лагерях. Для него самым тяжелым был Экибастуз-ский лагерь, где он находился 2,5 года. Я знаю людей из числа его друзей, которые находились в том же лагере, но отнюдь не считали его самым тяжелым из тех, в которых им пришлось побывать! С другой стороны, Солженицын никогда в течение лагерного срока не оставался без поддержки родных (меня, моей мамы и моих тетей!) Находясь в «Шарашке», он фактически не нуждался в помощи, но остальные 4 года он регулярно получал передачи (начало срока!), а потом посылки (Экибастузский лагерь, вплоть до освобождения!) Тогда не было Фонда помощи заключенным, но у Солженицына он был — моя семья! И всему этому «мученичеству» противопоставлена я: «ей чуждо мученичество», и чуть ли не это послужило причиной нашего разрыва. Но разве его муки не были в течение многих лет и моими муками? Не говорю уже о том, что мне теперь они уготованы на весь остаток жизни. А что касается Александра Исаевича, то мне вспоминается, как одна из почитательниц как-то написала Солженицыну, что он очень счастливый человек: воевал — не убили! был в лагере — не умер! болел раком — выжил! Могу лишь добавить: не надеялся увидеть при жизни напечатанными свои произведения, но не только увидел, но и прославился в мировом масштабе! И вот — живет в семье, имеет детей, пишет то, что хочет! И всё… мученик? Есть еще одна возмутительная фраза у Файфера и Бурга: «К тому же его отъезд из Марфина облегчал развод Решетовской»… (???) Ко времени отъезда Александра Исаевича из Марфина необходимость официального развода из-за засекречивания у меня временно как раз отпала, я уже жила в Рязани и не подозревала, что спустя некоторое время и здесь получу спе-цанкету. Но… официальный развод и образование новой семьи у меня — события, друг с другом совершенно не связанные. Второй брак мой вовсе не был оформлен. Но самое страшное — это подтасовка фактов с путаницей в годах: как у Вас между 64-м и 65-м, так здесь — между 69-м и 70-м! Глава XXXII у Файфера и Бурга называется «Исключение» (оно произошло в ноябре 1969 года\) Тем не менее, начинается эта глава с… разрыва со мною!????? Да мы еще год жили вместе на даче Ростроповича! Ермолай был зачат лишь весной 1970 года, что положило начало драме. Никаких указываемых авторами причин для разрыва не существовало: «Солженицын отказался быть знаменитостью», «отверг материальные блага», «не захотел общаться с широким кругом людей» — «это не устраивало Решетовскую». — Все это сплошная чушь! Когда я соединилась вторично с Солженицыным, он был всего лишь сельским учителем, тот человек, которого я ради него оставила, занимал значительно более высокое положение! Но все это цветочки по сравнению с теми ягодками, которыми накормили Вы меня, отправив меня «на задворки жизни» моего мужа (стр. 157)! Да, Вениамин Львович был сначала моим другом, и Вам это могло бы о чем-то сказать в отношении меня. Вы же это предпочли счесть унизительным для Вениамина Львовича! — Спасибо!



Я. Решетовская

Приложение № 7

ГЛАВНОМУ РЕДАКТОРУ ЖУРНАЛА «ПАРИ-МАТЧ»

Париж

Уважаемый господин главный редактор!

Я полагаю, что мало-мальски добросовестного знакомства с моей книгой «Ма vie avec Soljenitsyne» совершенно достаточно, чтобы убедиться, что никакого отношения ни к «сведению счетов», ни к пропаганде, ни к дискредитации Солженицына она не имеет.

Ради истины следует пояснить, что книга начала писаться еще в период нашей с Солженицыным совместной жизни. Муж читал мои записки и одобрял их. Устами своего адвоката доктора Фритца Хееба в газете «Neue Zuricher Zeitung» от 14 мая 1973 года Солженицын сообщал, что публикация глав из моих воспоминаний «является моим полным правом» («Das ist Ihr gutes Recht»).

Издательству АПН мною была передана готовая рукопись книги. Его «помощь» выразилась в необходимых сокращениях текста, переводе на иностранные языки и переговорах с зарубежными издательствами. Естественно, что за все это я весьма признательна издательству Агентства печати «Новости».

Что касается самой рецензии, то у меня, простите за прямоту, создалось впечатление, что мадам де Броссе не прочла, а просто перелистала книгу. Иначе она не могла бы не заметить, что мои воспоминания заканчиваются 1964-м годом, и не смешала бы в кучу события, разделенные годами и даже десятилетиями. Автор рецензий просто не заметила, что между возвращением мужа в 1956 году и нашей трагедией 1970 года прошло 14 лет. (Обратите внимание на подпись к одной из фотографий: «Breves retrouvailles».) Не заметила также, чем эти годы были наполнены. Солженицын в то время не только совершал велосипедные прогулки и развлекательные путешествия, но именно в эти годы он написал свои книги, еще не изменив этому жанру ради заявлений и речей.

При внимательном чтении мадам де Броссе увидела бы историю трудной, сложной, порой противоречивой жизни двух людей не совсем обычной судьбы, а не «поклоны и пинки» («coups de chapeau, coups de pied de l'ane»), порожденные одним лишь чувством ревности.

Меня вообще удивляет сам принцип такого подхода к мемуарному труду. Жизнь гораздо содержательней и богаче примитивных схем, которые можно охарактеризовать одним из затасканных ярлычков.

Мне кажется, что мадам де Броссе отошла от традиций французского читателя, глубоко любящего литературу, которого я считаю, наряду с русским, самым внимательным и понимающим читателем в мире.

В заключение я хотела бы сообщить Вам, что интервью, данные мной представителям иностранной прессы, далеко не всегда доходили до читателя — видимо, из почтения к «L'image de marque de Soljenitsyne… dans nos pays democratiques». Хорошо впечатление, которое приходится поддерживать такими методами, не говоря уж о том, что это создает определенное представление о «свободе слова»!

Надеюсь, что «Пари-Матч» развеет мой скептицизм в этом вопросе.

С уважением, Решетовская

23 марта 1977 г.

«Frau Natalja Reschetowskaia… werde in naher Zukunft einige Kapitel aus ihren Memoiren publizieren. Das ist ihr gutes Recht».

Приложение № 8

ИНТЕРВЬЮ КОРРЕСПОНДЕНТА АПН с Натальей Алексеевной Решетовской

АПН: — Что побудило Вас написать свою книгу?

Решетовская: — В своей жизни с Солженицыным в течение долгого времени я вела дневники, а также своего рода «фотодневник», заполняя целые альбомы нашими любительскими снимками. Я собирала и классифицировала текущую переписку мужа, постепенно приводила в порядок его письма прежних лет. Я все сильнее и сильнее чувствовала, что этот обширный материал необходимо не только систематизировать, но и сплавить воедино.

Муж одобрительно отнесся к моему замыслу, особенно после того, как прочел некоторые главы моих записок. Это было еще в 1969 году.

О том, когда, где, кем и как будет издан мой труд, я не задумывалась. Муж подбадривал меня: «Когда-нибудь цены не будет тому, что ты делаешь». Даже в письме Александра Исаевича ко мне от 27 августа 1970 года — в том самом, с которого началась наша драма, — были такие строки: «При всех обстоятельствах ты можешь гордиться нашим долгим лучшим прошлым, оно — твое, ты можешь с полным правом писать свои мемуары — как бы ни пошло дальше, что бы ни было впереди».

После того как силою обстоятельств мы расстались, я свою работу над воспоминаниями не оборвала. По-прежнему осталось желание рассказать о не совсем обычной судьбе двух людей, во многом определившейся суровостью времени и своеобразием характера, по крайней мере одного из них. Прибавилось и новое: эта работа стала для меня как бы продолжением трех десятилетий нашей с Солженицыным жизни.

Быть может, моя книга еще долго не увидела бы свет. Будь я мужчиной, возможно, я просто посмеялась бы над россказнями обо мне на Западе, да и у нас. Но женщине оказалось не под силу вынести все это.

Так, например, в ноябре 1971 года западногерманский журнал «Штерн» поместил статью, которая почти полностью была перепечатана нашей «Литературной газетой» (12 января 1972 года). В этой статье «Штерн» превратил моего отца — донского казака — в «еврейского торговца» («eine judische Kaufmanstochter») и поселил меня почему-то в Ростове, откуда я переехала в 1956 году к «хорошо оплачиваемому учителю математики в средней школе». («Nachdem ег dort eine anstandig bezahlte Stelle als Mathematiklehrere erhalten Hatte»).

Этого «Штерну» показалось мало, и в подписи к фотографии я уже «возвращаюсь к мужу, когда он стал знаменитым» («als er beriihmt wurde»), в то время как на самом деле я вернулась к безвестному недавнему заключенному.

АПН: — Простите, кажется, он был в ту пору сельским учителем, — а Вы… Решетовская: —… доцентом в институте… Известность же пришла к Солженицыну через 6 лет после нашего воссоединения.

Не пожалев времени, Александр Исаевич подробно опроверг множество утверждений «Штерна» в своем интервью корреспондентам «Нью-Йорк Таймс» и «Вашингтон Пост» (30 марта 1972 года), однако обошел молчанием все те нелепости, которые относились ко мне. Когда я позже упрекнула его за это — он пообещал мне «посмертную реабилитацию». Увы, такой срок меня не мог устроить.

Масло в огонь подливали выходящие на Западе биографии Солженицына, особенно американская (авторы — Дэвид Бург и Джордж Файфер) и статьи типа публикаций Жореса Медведева в «Нью-Йорк Таймс» (26 февраля 1973 года).

Мой муж наблюдал за тем, как посторонние перечеркивают более четверти века нашей совместной жизни — «наше долгое лучшее прошлое» — безмолвно. А я молчать не могла.

АПН: — Знаете ли Вы, как Ваш бывший муж отреагировал на книгу? Решетовская: — Пока Солженицын оставался на Родине, он никогда не высказывал мне своего враждебного или хотя бы отрицательного отношения к моей будущей книге, о которой знал с момента ее зарождения. Летом и осенью 1973 года, во время наших с ним последних встреч, уже после того, как мною был заключен договор с издательством АПН (18 июня 1973 года), он нисколько не осуждал моего намерения. Во время этих последних наших свиданий Александр Исаевич лишь высказывал пожелания, чтобы я писала мемуары, а не его биографию, и поменьше цитировала его письма.

Когда Солженицын оказался на Западе, то — если верить его публичным высказываниям — он резко изменил отношение к книге, притом задолго до того, как прочел ее. Чем это объяснить — судить не берусь. Могу только заверить, что Солженицын всегда знал и — наедине с самим собой — знает и по сей день, что я не способна стать участницей какой бы то ни было «кампании» против него. Могу допустить, что моя книга, напоминание о той роли, какую около трети века играла Наталья Решетовская в его жизни и творческой работе, в чем-то является помехой для Солженицына, начавшего «новую жизнь», которая, в свою очередь, потребовала в известной степени и «нового прошлого». У меня же оно одно.

АПН: — На Западе широко обсуждается роль женщины в обществе. Было ли Ваше положение в семье всего лишь подчиненным? Решетовская: — Наши женщины в подавляющем большинстве раньше, чем о замужестве, думают о том роде деятельности, которую они должны избрать, то есть той роли, которую они должны будут играть в обществе.

Я не сразу смогла определить, чему посвящу себя: науке или музыке. Посчитав, что в искусстве прежде всего требуется талант, а в науке достаточно просто способностей, я решила предпочесть последнюю и стала химиком. Хотя музыка, в той или иной форме, всю жизнь сопровождала меня.

К моменту возвращения Александра Исаевича из ссылки и переезду его ко мне в Рязань в 1957 году я успела закончить аспирантуру Московского университета, защитить кандидатскую диссертацию, получить звание доцента и организовать химическую кафедру во вновь открывшемся в 1949 году в Рязани сельскохозяйственном институте.

Во время совместной жизни с Александром Исаевичем я постепенно все больше жила интересами мужа, все больше помогала ему в работе.

В пределах нашей семьи речь, конечно, шла не о «подчиненности», а об учете мной необычных проблем именно нашей семьи. Александр Исаевич много пережил, не до конца излечился от своего тяжкого недуга (рак), одержимо относился к своему литературному труду, верил в свое высокое предназначение. И моим долгом — долгом жены и друга, — помимо заботы о материальном благополучии семьи, было создание в доме атмосферы, максимально благоприятствующей творчеству мужа. И, конечно, я всегда стремилась по мере возможности непосредственно помочь ему в работе. Однако, перепечатывая рукописи или заготовки к будущим произведениям, собирая материалы, позже занимаясь корреспонденцией, я никогда не чувствовала себя «подчиненной». Я чувствовала себя участницей большого интересного дела, составляющего смысл жизни горячо любимого человека. АПН: — Чем Вы объясняете спад литературной активности Солженицына после 1970 года?

Решетовская: — Именно осенью 1970 года началась наша драма. О творческой работе Солженицына после 1970 года я не могу судить с прежней степенью компетентности. А, значит, вряд ли стоит высказываться по этому вопросу на страницах печати.

АПН: — Намереваетесь ли Вы продолжать работу над воспоминаниями? Решетовская: — Сейчас я живу не столько в 1977-м, сколько в 1967 году. Страницы, посвященные именно этому времени, лежат на моем столе.

Я работаю над второй частью книги (1964–1970 гг.) Это годы реализации и завершения замыслов, относящихся к основной теме Александра Исаевича — лагерной. Исчерпание этой темы и возвращение к мечте юности — к работе над эпопеей об Октябрьской революции.

Потом, в третьей части, будет самое трудное и тяжелое. «Атомный взрыв» — сообщение мужа о том, что другая женщина ждет от него ребенка, — и просьба о «разрыве бумажки» — формальном разводе при сохранении отношений. Мое неприятие этой фантастической идеи. Трудный и печальный бракоразводный процесс. Отчаянные, беспомощные и безнадежные попытки с обеих сторон как-то решить все проблемы по-человечески и с наименьшими потерями.

Наши последние встречи с невероятной гаммой отношений: от полного отчуждения до почти былой нежности…

«Что же ты не приехала? Такой день был хороший, и поговорить было хорошо, — оставлял мне на даче в сентябре 1973 года записку Александр Исаевич. — Храни тебя Бог! Саня».

Записка была уже написана, когда я все-таки приехала. Так она и осталась у меня. Мы в тот день бродили с Александром Исаевичем по лесу. День и в самом деле был хороший, и говорили мы хорошо… АПН: — Это было Ваше последнее свидание?

Решетовская: — Нет. Последнее свидание было у нас три дня спустя на Казанском вокзале. Сейчас мне кажется, что какая-то символика была в том, что наша последняя встреча произошла на том самом перроне, который упоминается в самом начале моих мемуаров: приезд мужа в Москву 22 июня 1941 года (глава «Война»).

Конечно, я никогда не забуду, как мы медленно прохаживались по пустому перрону, неторопливо и спокойно обменивались репликами, которые ничего бы не сказали постороннему, но были так понятны нам. Никогда не забуду секунд прощания, когда Саня наклонился и поцеловал мне руку. Могли ли мы знать тогда, что это… в последний раз!

Два года спустя я прочла об этой встрече в книге Солженицына «Бодался теленок с дубом». Я узнала, что, оказывается, меня «подослали» к Александру Исаевичу с некими неблаговидными целями, что Солженицын установил это по моим «стальным» глазам, по «твердому шагу» и по тому, что я «держала себя ответственно, как не сама по себе». По моему поведению он заподозрил, что «штатские с параллельных перронов фотографируют нас или подслушивают». Правда, ничего этого он не видел, зато «чувствовал всем охватом спины» (А. Солженицын. «Бодался теленок с дубом», стр. 390).

Тот факт, что Солженицын в данном случае, при описании нашей последней встречи, обратился к худшим образцам детективного жанра,

я могу объяснить лишь единственным образом. В тот момент, когда писалась эта «ультрадетективная сцена», Александр Исаевич видел перед собой вовсе не меня, а некую абстрактную «участницу кампании против него».

АПН: — Довольны ли Вы тем, как у Вас сейчас складывается жизнь? Решетовская: — Этот вопрос вряд ли уместен в моем положении, поскольку в моей судьбе есть нечто фатальное.

Могу сказать, что сейчас у меня вполне хорошие условия для продолжения труда моей жизни. В 1975 году мне удалось обменять нашу рязанскую квартиру, где еще бродила тень мужа, на Москву, где я меньше ощущаю свое одиночество. Немногим ранее я стала получать пенсию и избавлена от материальных забот.

Волей судьбы я оказалась биографом своего мужа. Писать о нем, о нашей с ним жизни по-прежнему остается моей внутренней душевной потребностью и, как я уже говорила, как бы продолжает нашу с ним совместную жизнь.

Когда-то (мне кажется, что это было совсем недавно!), 27 апреля 1970 года, на нашем с мужем юбилейном семейном торжестве (30 лет нашего брака) Александр Исаевич предложил тост: «За то, чтобы до гроба быть вместе!» Это его пожелание продолжает определять всю мою дальнейшую жизнь.

Н. Решетовская 3 апреля 1977 года.

Приложение № 9

СОЛЖЕНИЦЫН ГЛАЗАМИ СВОИХ БЛИЗКИХ

Брошенная жена прощает, критик «Нового мира» разоблачает Газета «Монд», 25 марта 1977 г.

Последние месяцы ходили слухи, что первая жена Солженицына собирается опубликовать книгу о своем бывшем муже, которая явится настоящим сведением счетов; намекалось даже, что эти воспоминания были будто бы вдохновлены КГБ. Словно женщине, переставшей любить мужчину, необходима помощь политической полиции, чтобы написать о нем всякие гадости. С помощью ли КГБ или без нее, но так или иначе были все основания ожидать беспощадного выпячивания всевозможных подлостей и низостей автора «Августа четырнадцатого», создания предвзятого, обличающего портрета, решительно не схожего с тем образом Солженицына, который он сам создает в своих книгах.

На самом же деле все вышло по-другому. Наталья Решетовская не считает себя обязанной оплевывать свое прошлое или отрицать счастье, пережитое с Солженицыным. Она не разыгрывает комедию «освобождения». Напротив, она расценивает их разрыв как необратимое увечье, и надо обладать совсем уж сухим сердцем, чтобы не быть взволнованным жаром оскорбленной души, которым исполнена книга «Моя жизнь с Солженицыным», мужеством и достоинством этой женщины, тайным отчаянием этих интимных страниц, нежно-горькой чеховской тональностью ее рассказа.

Конечно, мадам Решетовская не скрывает недостатков своего бывшего мужа, его эгоизма, его убежденности, что он «пуп земли», центр, вокруг которого все должно группироваться, но все это — недостатки, присущие многим писателям, и не надо быть лауреатом Нобелевской премии по литературе, чтобы узнать себя в таком портрете и согласиться с его справедливостью. Этот деспотизм, эта нетерпимость, это странное фаллократическое представление о роли женщины в браке с писателем, — все это представляется некой универсальной истиной, выходящей далеко за пределы частного случая с Солженицыным, и много нас — тех, кто, читая воспоминания Натальи Решетовской, должны чувствовать свою вину. Мы можем также завидовать Солженицыну, что в его жизни была женщина, которая, пережив все, что он заставил ее пережить, способна рассказать об их браке с полным отсутствием ожесточенности и злобы, с такой нежностью, любовью и незамутнениостью.

ПРОТИВ «ДУБА И ТЕЛЕНКА»

Зато эти эпитеты никак не подходят для характеристики памфлета против Солженицына, написанного Владимиром Лакшиным, литературным критиком и бывшим сотрудником журнала «Новый мир», в виде комментария к автобиографическому сочинению Солженицына «Бодался теленок с дубом» (Издательство «Ле Сей»). Конечно, Лакшин отмечает «огромный талант» и «неисчерпаемую энергию» крупного писателя, но эти несколько капель меда залиты целой бочкой дегтя оскорблений, которые он обрушивает на голову «крупного писателя», и его «Ответ Солженицыну» является не чем иным, как перечнем враждебных определений и суждений: зависть, самодовольство, фанатическая нетерпимость, непристойный доносчик, жульничество, злоба, бешеный гений отрицания, поверхностная культура, ложный христианин, подлость, безграничный эгоцентризм, дьявольское тщеславие, хвастовство, максималистская демагогия, наивная и комичная мания величия… Правда, Лакшин так же грубо оскорбляет Розанова, мимоходом бьет по Достоевскому и Толстому, так что Солженицын оказывается в хорошем обществе.

Лакшин пишет, что лучшие книги Солженицына «обладают несравненной очистительной и ниспровергающей силой». «Лучшими книгами» он считает «Раковый корпус» и «В круге первом». Я не разделяю этого мнения. Я весьма сдержанно отношусь к романам Солженицына, которые кажутся мне трудноперевариваемыми, я предпочитаю им короткие рассказы и его стихи в прозе. Кроме того, есть еще «Архипелаг ГУЛАГ» — хроника мучеников современной русской истории. Однако среди толстых томов Солженицына есть один, который захватил меня с первой строчки до последней и который я считаю его лучшей книгой — это именно «Дуб и теленок». Поэтому мне кажется, что Лакшин попадает пальцем в небо, нападая на самую живую и увлекательную книгу Солженицына. Он тем более неправ, что делает это тоном, агрессивность которого нимало не прибавляет убедительности его писаниям.

В пьесе «Свеча на ветру», вписывающейся в традицию морализаторского театра в духе Толстого, Солженицын вкладывает в уста своего героя Алекса свои мысли о любви и браке. Там мы находим подтверждение волнующего свидетельства Натальи Решетовской.

Габриэль Мацнефф

Приложение № 10

ВЕНЕЦ ПИСАТЕЛЯ «Фигаро», 17 марта 1977 г.

Венцы, которые в православной церкви держат над головами новобрачных — это, конечно, венцы славы, но вместе с тем и венцы мученичества. Христианский смысл этого духовного коронования точно выражен в словах, которые произносит священник, венчая жениха и невесту: «Раб Божий N… венчается с рабой Божьей N… во имя Отца и Сына и Святого духа… Раба Божья N… венчается с рабом Божьим N… во имя Отца и Сына и Святого духа…» Венцы бракосочетания — это венцы самоотверженной любви с полной отдачей себя.

Если браки так часто бывают неудачными, то это происходит оттого, что люди не способны на такую жертвенную любовь. Люди вообще и художники — в частности. Недостатки творческой личности — это обычные мужские недостатки, но только гипертрофированные. Враги Расина, Гёте и Достоевского упрекали их в чудовищном эгоизме. Но каждый человек — эгоист, а каждый художник — чудовище.

Быть подругой писателя — не сахар. Для этого нужна изрядная доля любви и самоотречения. Только святая может согласиться на то, чтобы в жизни человека, которого она обожает, всегда присутствовала соперница — его творчество. И какая соперница! Все знают фразу Толстого, которая везде цитируется: «Я люблю жену, но еще больше люблю свой роман». Увы, всякий настоящий писатель может и даже должен считать эту фразу своей!

Наталья Решетовская, которая была первой женой Солженицына, только что издала свои воспоминания («Моя жизнь с Солженицыным», изд. «Пигмалион»). Это волнующая и прекрасная книга, исполненная серьезности, нежности и ностальгии. Бывшая жена Солженицына пишет, что осью ее жизни была любовь, которую она испытывала к своему мужу, и мы ей вполне верим. «Наши отношения были таковы, что я посвятила почти всю свою жизнь тому, чтобы служить его интересам и его работе». Что же до Солженицына, то он считал вполне естественным, что его жена жертвует собой ради него, и принимал это как должное. Портрет своего бывшего мужа, который создает мадам Решетовская, захватывает нас, ибо это не только портрет Солженицына, но и многих других писателей, чудовищных эгоистов и бессознательных фаллократов, и я думаю, многие из нас могут узнать себя в нем.

В момент разрыва или развода нам кажется, что виноваты в равной мере обе стороны, что наша подруга повинна в нем так же, как и мы; но по размышлению, когда проходит время, мы вынуждены признать, что только мы в ответе за неудачу своего брака. Писатель требует всего от женщины, которую он любит, а взамен дает ей лишь минуты мимолетного счастья; он беспрестанно ускользает от нее и беспрестанно изменяет ей (то физически, то духовно, а часто и так, и эдак); он ждет от нее полной отдачи, а платит лишь разменной монетой.

Наша единственная возможность искупления, единственная возможность заслужить прощение заключается в том, чтобы создать героиню по образу той женщины, которой мы не смогли дать счастье, и посвятить ей роман. Настанет день, когда эта женщина станет старой дамой с седой головой, и ей достаточно будет раскрыть книгу и перелистать несколько страниц, как она увидит себя вновь красивой, молодой, любимой, и она вновь переживет ту великую любовь, которая нам была дана, и услышит, как шум моря из глубины раковины, слитное биение наших сердец. В тот день она снова станет нашим венцом на время и навечно.

Габриель Мацпефф

Приложение № 11

ПЕРЕДАЧА ПО «БИ-БИ-СИ»

(расшифровка с магнитофонной записи)

7 мая 1977 года, в 23 часа.

На этой неделе в Лондоне в английском переводе вышла в свет книга Натальи Решетовской, озаглавленная «Саня» («Мой муж — Александр Солженицын»).

Вот что пишет об этой книге заведующий кафедрой русского языка эссекского университета Дж. Хоскин (возможно, не очень точно, со слуха — Н.Р.)…

«В нормальных условиях можно рассчитывать на то, что мемуары жены прольют интересный и важный свет на биографию мужа — но в тех случаях, когда супруги разведены, и жена с мужем не живет, нельзя не считаться с возможностями некоторого элемента горечи в такого рода мемуарах. Но что же происходит, когда жена разведена, когда ее муж — русский политический эмигрант, и когда ее мемуары напечатаны советским Агентством печати „Новости“, специализирующемся на отношениях с зарубежными средствами массовой информации?..

История публикации этой книги более чем необычна. Некоторые ее главы впервые вышли в свет в 1972 году в московском самиздатов-ском журнале „Вече“. В них содержалось подробное описание перипетий публикации первого произведения Солженицына „Один день Ивана Денисовича“. За исключением одного короткого замечания относительно того, как слава впоследствии подействовала на характер писателя, Решетовская в этих первых главах изобразила своего мужа в положительном свете. Однако год спустя, еще до появления новых глав, ее развод был окончательно оформлен судом, и она на страницах газеты „Ныо-Йорк-Таймс“ обрушилась с резкими нападками на Солженицына, утверждая, что он в личной жизни не проявил себя порядочным человеком, что — по ее словам — плохо сочетается с принципами, которые он проповедует в своих произведениях. Однако она вскоре частично отказалась от этих своих слов, заявляя, что они были написаны в момент тяжелой душевной депрессии, вполне тогда понятной, и что Агентство „Новости“, их опубликовавшее, ее слова к тому же извратило. Однако всего год спустя, в 1974 году, то же Агентство „Новости“ полностью опубликовало ее мемуары под заглавием „Споря со временем“. Именно этот текст и явился основой для перевода, о котором сейчас идет речь.

По сравнению с предыдущими публикациями, вышедшими под именем Решетовской, в нынешней версии содержатся очень значительные изменения. Так, например, при чтении раздела, посвященного „Ивану Денисовичу“, выясняется, что в нем нет никакого сходства с главами, первоначально напечатанными „Самиздатом“. Из него изъят весь ценный материал относительно трудностей, которые пришлось пережить автору во время переговоров с редакцией журнала „Новый мир“ и с советской политической иерархией.

Мне лично кажется, что кое-что от текста Решетовской сохранилось потому, что, несмотря на преобладающую горечь и осуждение, в некоторых ее словах все же чувствуется, что она уважает и любит Солженицына. Если бы этих слов в ее книге не было, нельзя было бы понять, как она могла посвятить 25 лет своей жизни человеку, характер и произведения которого она расценивает так отрицательно.

Обо всем этом нельзя не сожалеть, тем более что в ее книге содержится очень ценный материал, особенно описание молодости Солженицына, спокойных лет, которые он провел в Рязани, учительствуя в местной школе, задумывая свои первые книги. Все эти подробности вряд ли можно будет узнать из других источников. Однако мы не можем подойти к этой книге без крайнего скептицизма — другого выхода у нас нет. Как прискорбно, что личная трагедия Натальи Решетовской была столь неприглядным образом эксплуатирована».

Приложение № 12

ЧТО Я МОГУ СКАЗАТЬ ПО ПОВОДУ ПЕРЕДАЧИ БИ-БИ-СИ

7.5.77

Прежде всего мне хочется уточнить последовательность тех событий, которых касается Дж. Хоскин и с которыми ошибочно связывает те или другие мои поступки…

Дж. Хоскин пишет, например, что я «обрушилась с резкими нападками на Солженицына» на страницах «Нью-Йорк Таймс» после того, как «ее развод был окончательно оформлен судом». На самом деле наш развод вообще не был разрешен судебным порядком, хотя на основании иска Солженицына и состоялось в общей сложности три суда и дело наше рассматривалось народным (дважды), областным и даже Верховным судом РСФСР. Первый суд состоялся 29 ноября 1971 года и согласно моей просьбе вынес решение дать нам 6 месяцев на примирение. Именно в этот промежуток времени между двумя судами вышли мои главы в журнале «Вече». Второе заседание народного суда состоялось 20 июня 1972 года. На нем было вынесено решение о нашем разводе. Однако через месяц, 27 июля 1972 года, состоялся областной рязанский суд по моей апелляции. Этот суд отменил решение народного суда о разводе и передал дело на новое рассмотрение в народный суд при другом составе судей. На этом суде я настаивала на том, что Солженицын разводится со мной из деловых соображений (так оно и было на самом деле), но отказалась объяснить, чем они вызваны. Одновременно, чтобы склонить суд на свою сторону, я дала для ознакомления с немедленным возвратом несколько страниц из письма Солженицына, где мне предоставлялось право решения возникшей перед нами сложной семейной проблемы. По ходатайству Солженицына дело было затребовано Верховным судом РСФСР. Он был лично на приеме у председателя Верховного суда РСФСР Смирнова (вскоре Смирнов стал председателем Верховного суда СССР). Я же обратилась с личным ходатайством к заместителю председателя Верховного суда РСФСР Н. Ю. Сергеевой. Сначала удивившись моему упорному сопротивлению разводу с Солженицыным, Н. Ю. Сергеева смогла понять меня как женщина женщину, обещала постараться сделать все от нее зависящее, чтобы мое женское достоинство не пострадало. (Как можно было в нашем случае разводиться через Суд?.,) Сергеева сдержала свое обещание, несмотря на то, что я в своих метаниях, через несколько дней после визита в Верховный суд, встретившись впервые и единственный раз в жизни с Натальей

Светловой, попросившей у меня прощения, приняла решение и послала в Верховный суд заявление о своем согласии на развод с Солженицыным из сочувствия к Светловой, имевшей в то время уже двух детей от моего мужа. Дело из Верховного суда через некоторое время снова было направлено в народный суд г. Рязани на новое рассмотрение. К этому времени у меня тяжело и, как вскоре выяснилось, смертельно заболела мама. Щадя ее, мучительно переживавшую нашу с мужем борьбу, я пошла навстречу мужу и согласилась подать с ним вместе заявление о разводе через ЗАГС, т. е. развестись мирно. Одновременно это давало мне моральное право не рвать с ним после оформления развода, что было бы совершенно невозможно, если бы мы были разведены в судебном порядке!

Заявление о разводе в городском ЗАГСе г. Рязани было подано нами 14 декабря 1972 года. Оформление развода было назначено на 15 марта 1973 года.

Еще до этого срока, 23 января 1973 г., умерла моя мама. Мой муж присутствовал на похоронах и на поминках. Утром 27 января, в день похорон, он со слезами раскаяния предложил мне простить нам друг друга. Мы поцеловались. Он добавил: «Да, много было злого, много было злого, теперь надо думать, как исправлять…» После оформления развода Александр Исаевич собирался строить между нами новые особые и высшие отношения. Дальнейшие неожиданно ворвавшиеся события помешали этому. Во-первых, мое знакомство с мамиными дневниками, которые заставили меня жестоко страдать и мучиться совестью за те страдания, которые мы причинили маме в 1956 году, разлучив ее с горячо ею полюбившимся мальчиком, в котором она нашла долгожданного внука; позже — тем, что я, подчиняясь во всем своему мужу, заставляла ее страдать, месяцами не давая ей знать о нас, когда муж усилил конспирацию в своей жизни; еще позже — нашей трагедией 70-го года. Я написала мужу письмо о нашей совместной вине перед мамой. Вместо того чтобы признать ее, разделить ее со мной, он был моим письмом возмущен (уязвлен) донельзя. Это мое письмо сбило его настроение сохранить нам с ним хорошие дружеские, даже лучшие, чем раньше, отношения. За несколько дней до его получения, 26 февраля, он позвонил мне по телефону в Рязань из Москвы, поздравил меня с днем рождения и уверял, что звонит с самыми добрыми чувствами.

По случайному совпадению именно в тот самый день моего рождения, 26 февраля, на страницах «Нью-Йорк Таймс» вышла статья Жореса Медведева «В защиту Солженицына», о которой я узнала по «Голосу Америки» и которую восприняла как грубое, бестактное, бесцеремонное вмешательство в нашу личную с Александром Исаевичем жизнь. В этой статье Жорес Медведев, уже тогда проживающий в Англии, позволил себе несколько оскорбительных и обидных выпадов в мой адрес, одновременно подчеркивая исключительное «благородство» Солженицына по отношению ко мне в деле нашего развода.

Уже наученная горьким опытом, что мой муж не вступится за меня, за мое женское и человеческое достоинство (как это было уже после статьи в журнале «Штерн» в ноябре 1971 года, перепечатанной нашей «Литературной газетой» в январе 1972 г.), я приняла решение самой выступить в свою защиту, в защиту своего достоинства.

Поскольку статья Жореса Медведева была ответом на статью корреспондента Агентства печати «Новости» Семена Владимирова «Солженицын в рубище», помещенную также в «Нью-Йорк Таймс» в декабре 1972 года, я поняла, что у меня есть только один путь для ответа Жоресу Медведеву, да и Семену Владймирову — обратиться в АПН, что я и сделала, позвонив туда из Рязани и попросив прислать ко мне корреспондента.

В самом начале марта я вручила корреспондентам АПН свое письмо в «Нью-Йорк Таймс» и просила их помочь мне напечатать его, притом — до развода, назначенного на 15 марта. Статья вышла 9 марта. (Кстати, я никогда не отказывалась и не отказываюсь и сейчас от сути этой своей статьи — от обвинений своего мужа по линии нравственности).

15 марта, перед тем, как нам поставить свои подписи на свидетельстве о разводе, я попросила Александра Исаевича прочесть русский текст моей статьи. Это было моей последней отчаянной попыткой заставить мужа отказаться от мысли о разводе, на который он смотрел (говорил мне, по крайней мере, так) как на простой разрыв бумажки, я же понимала, что этот «разрыв бумажки» рано или поздно приведет к нашему полному разрыву, к нашей окончательной и вечной разлуке, с которыми ни тогда, ни сейчас не могу до конца примириться после столь длительного, полного перипетий брака!

Увы, Солженицын, прочтя русский текст моей статьи, да еще с громким заголовком (в Америке его смягчили!) «Солженицын: игра белыми и черными» — заголовком, предложенным АПН на основе зачитанных мною им отрывков из моих речей на судах, — не только не сделал того вывода, на который я в тайне надеялась — но она вызвала у него гнев! «Когда-нибудь ты глубоко раскаешься в том, что ты сделала», — бросил он мне. Эти слова я услышала от него уже после того, как мы поставили свои подписи на свидетельстве о разводе. Я дала в свое время слово, подав с ним совместное заявление, и, несмотря на осложнившиеся наши отношения, которые делали для меня развод еще более страшным, приближая полный разрыв, я поставила свою подпись. Так мы оказались разведенными. По форме — мирным путем. Фактически — под давлением моего мужа!

После моего частичного «отступа» Александр Исаевич несколько смягчился. Летом 1973 года наши отношения начали налаживаться. Мы встречались на нашей общей даче. Собирались даже строить на нашем участке второй домик, чтобы обоим жить и трудиться в том уголке земли, который был нашим с ним любимым на земле. Обстоятельства оказались сильнее нас. Особенности характера Александра Исаевича, его развившаяся в последнее время маниакальная подозрительность привели к тому, что он заподозрил во мне врага и резко порвал со мной в октябре 1973 года, что нашло и реальное выражение в отказе мне от перевода на мое имя нашего дачного участка — это тогда, когда он уже дал команду о печатанье «Архипелага» и, следовательно, ждал последствий. — То есть по отношению ко мне проявил себя как собака на сене! Таковы были наши отношения, когда Александр Исаевич был выслан за пределы СССР. Что же удивительного, если, нанеся мне множество ударов, включая последний, да еще и лишив меня моего любимого уголка на земле (с большим трудом мне удалось отстоять его!), Александр Исаевич, плохо понимающий женщин вообще и даже свою собственную жену в частности, ожидал от меня грома и молний? Чтобы обезопасить себя от этого, он, не ожидая, когда они последуют (он бы их и не дождался!), стал порочить меня, порочить мою книгу.

«Оттираться всегда трудней, чем плюнуть!» — будет поучать он нас в своем произведении «Ленин в Цюрихе». Так он попытался поступить со мной. И я действительно убедилась в правоте этой формулы: действительно, оттираться во много раз труднее, чем плеваться, особенно если плюется человек, которому привыкли верить с закрытыми глазами, а «оттирается» человечек никому не известный, еще не завоевавший доверия у тех, которые его ранее не знали.

Подтверждением этих горьких мыслей являются и высказывания Дж. Хоскина, который не склонен доверять мне, доверять тому, что я пишу о нашей жизни с Солженицыным.

Я. Решетовская

Приложение № 13

Уважаемая госпожа Картер!

Обратиться к Вам меня вынуждают крайние обстоятельства.

Мне хочется верить, что я встречу в Вас женщину, которая при всем различии нашего положения и наших судеб окажется в состоянии меня понять. А поняв, поможет мне быть услышанной и понятой другими.

Ваш супруг во всей своей деятельности уделяет особое внимание защите гражданских прав. Я уверена, что и Вам не чужды его душевные порывы. Это позволяет мне обратиться к Вам с просьбой заступиться за мое право на выяснение истины и защиту от клеветы.

Из прилагаемой заметки, предназначенной мною для публикации, Вы поймете, что речь идет о систематической клевете в мой адрес, связанной с изданием моей книги «Саня» («Моя жизнь с Солженицыным»). Меня постарались опорочить еще до выхода книги с целью подорвать доверие к автору.

Мне приклеили ярлык брошенной жены, одержимой чувством мести, и, исходя из этого, стали ложно истолковывать и саму книгу, и причины, которые заставили меня опубликовать свои мемуары — мемуары о моей жизни с Солженицыным.

Тот, кто все-таки не поленился прочесть книгу, отнюдь не разделяли точку зрения критиков, составивших мнение о книге задолго до ее появления. Но, к сожалению, публика часто слышит не тех, кто справедлив, а тех, кто кричит громче.

Я послала письмо-ответ на рецензию в журнал «Пари-Матч», но оно напечатано не было (март 1977 г.).

Перед выходом книги в Англии издательство «Гранада» обратилось ко мне через представителя АПН с просьбой об интервью. Интервью было выслано в срок и… опубликовано не было! (Апрель 1977 г.)

Думаю, что причина — одна и та же. В обоих случаях я поясняла, что мемуары писались с одобрения Солженицына и что он не возражал против их опубликования. Значит, все вымыслы о «мести», «сведении счетов» и т. п. — беспочвенны.

Не увидело свет и интервью, взятое у меня корреспондентом американского телевидения еще в марте 1974 года. Думаю, по той же самой причине. Не удалось бы показать клокочущую ненавистью и жаждой мести женщину!

В мае 1977 года я направила Открытое письмо редактору газеты «Новое Русское Слово» (США), которая без всякого стеснения не раз обливала меня грязью и бросала мне в лицо гнусные обвинения… Письмо, в котором я документально доказываю абсурдность этих обвинений, также не пошло дальше редакторского стола.

У меня остается единственная надежда — на Вас!

Прошу помочь опубликовать мою заметку. Конечно, мне хотелось бы, чтобы она была опубликована в США, Англии и Франции. Но я буду очень признательна Вам и за меньшее — за публикацию в Соединенных Штатах. Если бы Вы захотели опубликовать это письмо, то возражений у меня нет.

Я. Решетовская Мой адрес: <…>

Приложение № 14

ПОЧЕМУ Я НАПИСАЛА СВОЮ КНИГУ

Моя книга под разными названиями — «В споре со временем», «Саня», «Моя жизнь с Солженицыным» — вышла в нескольких странах. Естественно, она вызвала разноречивые отклики. К сожалению, в этих откликах было слишком много предвзятости, которая связана с незнанием причин, побудивших меня эту книгу опубликовать. Это и заставляет меня сегодня дать краткую справку об истории создания книги.

С юных лет я вела разрозненные дневниковые записи, а начиная с осени 1961 года стала вести дневник регулярно. Солженицын одобрял меня, в шутку называл своим «летописцем», подробно рассказывал о событиях, которым я не была непосредственным свидетелем, беспокоился, не забыла ли я записать то или другое. Со временем во мне созрело решение сплавить воедино всё, чем я располагала: письма, дневники, всевозможные документы, семейные фотографии, магнитные записи…

С согласия мужа весной 1969 года я оставила преподавание и отныне делила свое время между помощью ему и работой над будущими мемуарами.

У нас даже создалась традиция: по субботам я читала мужу вслух очередной отрывок. Он относился к моей работе с интересом; слушая, часто смеялся, порой бывал приятно удивлен, когда слышал о чем-то, что не удержала его собственная память, а то и предлагал мне что-нибудь дополнить. Не раз говорил: «Когда-нибудь цены не будет тому, что ты делаешь…»

Александр Исаевич настолько всерьез относился к моей работе, что даже в письме, где сообщал мне роковую весть о том, что у другой женщины будет от него ребенок, письме, с которого начался закат нашей с ним совместной жизни, не смог обойти молчанием эту тему.

«При всех обстоятельствах, — писал он (см. письмо от 27.8.70), — ты можешь гордиться нашим долгим лучшим прошлым, оно — твое, ты можешь с полным правом писать свои мемуары — как бы ни пошло дальше, что бы ни было впереди».

Наша семейная драма сделала работу над мемуарами главным делом моей жизни. А на протяжении самого острого, самого тяжелого ее периода эта работа была моим единственным прибежищем.

Работу я рассчитывала на долгие годы, о публикации не думала.

Но тем временем происходили события, ставившие меня в особое положение. Мое скромное имя, без всяких стараний с моей стороны, начало упоминаться в прессе. При этом мой образ, моя роль в жизни Александра Исаевича грубо искажались.

Я попыталась найти защиту у мужа (теперь уже — бывшего), встретила с его стороны понимание и сочувствие, но замолвить за меня хотя бы словечко он посчитал невозможным и утешал меня перспективой «посмертной реабилитации».

И все же ради себя одной я, возможно, не стала бы публиковать книгу. Но мне стали известны некоторые «Биографии» Солженицына, вышедшие в те годы на Западе, и передо мной возникла вторая задача: по мере сил пытаться восстановить истину о жизни писателя, заменив домыслы и слухи (особенно много их у Дж. Бурга и Дж. Файфера) документально подтвержденными фактами. Таким образом, совместились две причины, каждая из которых была достаточно основательна.

Именно в это время издательство Агентства печати «Новости» предложило мне заключить договор на книгу. Если бы у меня была в то время другая возможность публикации, я, по-видимому, воспользовалась бы ей. Договор с АПН я заключила в июне 1973 года. Книга должна была быть готова через 6 месяцев. Такой малый срок объяснялся тем, что в основном книга — в том объеме, как она вышла, — фактически была почти написана. Ведь я работала над нею уже более четырех лет!

Еще находясь в Советском Союзе, Солженицын публично подтвердил неоднократно признававшееся им за мной право на публикацию моих мемуаров. В газете «Нойе Цюрихер Цайтунг» от 14 мая 1973 года читаем:

«Госпожа Решетовская (…) в ближайшем будущем опубликует отдельные главы мемуаров. Это ее право».

Оказавшись за рубежом, Солженицын из сторонника книги стал ее злейшим врагом и начал «борьбу», не стесняясь в средствах.

Начиная новую жизнь вдали от России, со своей новой семьей, он предпочел бы забыть ту, которой писал когда-то, что она «спасла ему жизнь и больше, чем жизнь», предпочел бы забыть о нашем с ним общем прошлом. Кроме того, не исключено, что Солженицын, с присущей ему мнительностью, опасался каких-то компрометирующих его документов в моей книге. Как бы то ни было, но он объявил мою книгу частью «кампании (…), начатой после издания „Архипелага“».

Если вспомнить, что «Архипелаг» был опубликован в декабре 1973 года, то есть спустя полгода после заключения мною Договора с АПН и одновременно со сдачей в издательство готовой рукописи моей книги, то становится ясно, что, далее если отбросить все другие соображения и исходить лишь из простой хронологии, я никак не могла стать «участницей кампании», начатой после издания «Архипелага». Между тем, именно так сказал о моей книге сам Александр Исаевич во время пресс-конференции в Стокгольме в декабре 1974 года. Думаю, что он сам в это не верил и не верит, как не верит он и в тот придуманный им образ своей первой жены, который предстает со страниц его книги «Бодался теленок с дубом», начальные главы которой я же ему и печатала, и там тогда, разумеется, не было порочащих меня подтасовок.

Еще не зная содержания моей книги и потому не имея возможности аргументированно ее ругать, Солженицын постарался опорочить автора еще до выхода книги! Давая 17 июня 1974 года свое первое телеинтервью, он воспользовался представившейся ему возможностью, чтобы бросить тень на Решетовскую, высказав предположение, что именно через нее Госбезопасности стало известно место хранения «Архипелага».

И эта выдумка была услужливо подхвачена! услужливо повторена!..

Под влиянием той характеристики, какую Солженицын дал Ре-шетовской в телеинтервью ли, в своей ли автобиографической книге «Бодался теленок с дубом», многие раскрывают мою книгу с предубеждением или составляют мнение о ней, не раскрывая ее вовсе. Только этим можно объяснить легковесность некоторых рецензий, как, например, во французской газете «Франс-суар» или во французском журнале «Пари-Матч», авторши которых увидели в моей книге «сведение счетов», «пинки и уколы» в адрес моего героя.

Думаю, что моя книга должна быть признана достаточно честной. Во всяком случае, в ней нет ни одного слова лжи. Оснований для предвзятости, котору(о проявляют многие, на мой взгляд, нет. И я очень благодарна тем читателям — как у нас, так и за рубежом, — которые меня правильно поняли, поняли именно то, что я хотела сказать.

Н. Решетовская Москва, апрель 1978 года.

Приложение № 15

ДИРЕКТОРУ ИЗДАТЕЛЬСТВА «ПРОГРЕСС»

Копия — СЕКРЕТАРЮ ЦК КПСС ПО ПРОПАГАНДЕ

Уважаемый товарищ директор!

В Вашем издательстве вышла книга Томаша Ржезача «Спираль измены Солженицына».

Будучи автором книги «В споре со временем», на которую постоянно ссылается автор, перетолковывая ее на свой лад, и которую счел для себя к тому же «телефонным справочником», как он сам выразился (стр. 5, внизу), я считаю своим правом и своимдолгом высказаться, не вдаваясь в детали, по этой книге, которая — на мой взгляд — подрывает авторитет издательства «Прогресс».

Случилось так, что многие лица, ставшие известными благодаря публикации моей книги, снабдили автора данной книги всевозможными ни на чем не основанными предположениями, вплоть до совершенно бредовой идеи Кирилла Симоняна, что Солженицын как бы сыграл в поддавки, сам способствуя своему аресту во спасение своей жизни! (Кстати, Томаш Ржезач пошел дальше Симоняна, приписав Солженицыну сочинение «плана спасения собственной жизни» (см. стр. 71 и дальше) после того, как тот со своей батареей попал в окружение, т. е. за двенадцать дней до ареста, который, как нетрудно догадаться, был уже к тому времени делом решенным! Тут уж автор просто сел в калошу!)

Смею уверить, что мои замечания объясняются не просто моей осведомленностью! Не только я, которая знает точную дату попадания батареи Солженицына в окружение (26–27 января 1945 г.), но и любой внимательный читатель (правда, редактор Мария Правдина этого не заметила!) поймет, что концы с концами у автора не сходятся, когда познакомится с «гениальным планом» Солженицына спасения своей жизни! Даже из книги видно (а кто изучал историю Отечественной войны, не может не знать!), что наши войска вступили в Восточную Пруссию в январе 1945 года. Дата ареста — 9 февраля 1945 г. — в книге указана. Следовательно, на «реализацию» «своего плана» Солженицыну оказалось достаточным по крайней мере месяца! Где уж тут успеть написать Симоняну «антисоветское» письмо! Так только в сказках бывает! Жаль, что Симонян умер — не то даже он удивился бы, как «удачно» дополнена автором книги его «теория» о том, что Солженицын сам себя посадил!

Да и версию Симоняна ничего не стоит опровергнуть! Как же Солженицын мог звать меня к себе на фронт, чтобы остаться вместе до конца войны, если у него был расчет на арест? Вопрос моего приезда к нему решался в то же время, когда было написано злополучное письмо Симоняну в продолжение их беседы, которая состоялась в Москве весной 1944 года, когда Солженицын проезжал Москву во время отпуска, по дороге в Ростов-на-Дону.

Еще… Вдумайтесь только! — «мечтает» об аресте человек, который собирает книжные трофеи, включая немецкие книги с портретом Гитлера! — да это же самоубийство! Не уничтожь их Соломин (сержант его батареи), отдай он их СМЕРШевцам — Солженицын рисковал бы не доехать до Лубянки! О том, каков был риск возить с собой подобные книги, уже гораздо позже Солженицын вспоминал с содроганием!

Концы с концами в связи с арестом не сходятся и в ином аспекте! — То Солженицын «хочет», чтобы его арестовали, то якобы мстит за арест! Это выразилось в том, полагает автор, что он напишет «Прусские ночи»! (стр. 37, 3-й сверху абзац!)

Так какая же из этих двух взаимоисключающих точек зрения автора — подлинная? Какой отдать предпочтение? Или расчет взят на то, что, пока читатель дойдет до страницы 71, он уже забудет о том, что писалось на странице 37?????!!!!!

Иногда же автор просто приписывает лицам, ставшим известными благодаря моей книге (я тем самым — невольная виновница этого!), вещи, которых те, находясь в здравом уме, просто не могли бы сказать! Так, например, доктор Н. И. Зубов, проживающий ныне в Крыму, не мог придумать, что находился одновременно с Солженицыным в Экибастузском лагере, ибо он там вообще никогда не был\ С Солженицыным Зубов познакомился в ссылке, в Кок-Тереке, после отбытия Солженицыным срока! Между тем, его «показания» подаются автором как решающие при «доказательстве» того, что Солженицын был в лагере «стукачом»! (стр. 120, перед началом главы).

Подобные ляпсусы настолько очевидны даже для несведущих читателей, что книга отнюдь не достигает своей цели: развенчания Солженицына! Скорее она развенчивает своего автора — Томаша Ржеза-ча, который ко мне, например, явился под видом переводчика моей книги на чешский язык, к Копелеву — под видом немецкого журналиста, к Солженицыну — как его ярый поклонник, ставший его другом, восхищавшийся его произведениями, для которых теперь у него существует кличка — «сочинения» (взятые в кавычки!), а к его любовницам (в кавычках и без кавычек) — уж не его ли — Солженицына — посланником?.. Какое же доверие может вызвать к себе такой человек?..

А порой автор и сам придумывает! Я имею в виду описание самого окружения. Этот важный фронтовой эпизод, описанный мной со слов бывшего сержанта батареи Соломина, к сожалению, в книгу не вошел. Зато в книге Томаша Ржезача он дан в совершенно искаженном виде! Поскольку автор, проявивший столь большой интерес к однолагерникам Солженицына, не попытался найти ни одного его однополчанина, непонятно, откуда ему известно что бы то ни было об окружении батареи Солженицына, о роли Соломина… У читателей вполне может сложиться впечатление, что все это написано с моих слов — ведь мне автор выразил особую признательность! Между тем, я могу это лишь опровергнуть! Весьма солидные документы говорят нечто противное той версии, которая дается в книге «Спираль измены Солженицына»! Чтобы не попасть в неудобное положение, издательство «Прогресс» хотя бы запросило в военной вол-легии Верховного суда копию реабилитационного свидетельства Солженицына! В него вошли выдержки из военной характеристики, данной Солженицыну в апреле 1946 г. Приведу выдержку из этой характеристики, подписанной подполковником Пшеченко и генерал-майором Травкиным. Травкин, увы, умер, а Пшеченко жив и работает в отделе кадров закрытого научно-исследовательского института! Вот этот отрывок:

«За время пребывания в моей части Солженицын был лично дисциплинирован, требователен к себе и подчиненным, его подразделение по боевой работе и дисциплине считалось лучшим подразделением части.

Выполняя боевые задания, он неоднократно проявлял личный героизм, увлекая за собой личный состав, и всегда из смертельных опасностей выходил победителем.

Так, в ночь с 26 на 27 января 1945 г. в Восточной Пруссии при контратаке немцев его батарея попала в окружение. Гибель ценной, секретной техники и личного состава казалась неминуемой. Солженицын же, действуя в исключительно трудных условиях, личный состав из окружения вывел и технику спас».

В спасении техники помог Солженицыну сержант Соломин. Но разве это меняет дело? Так нужны ли комментарии?..

Вообще осведомленность автора — не нашего соотечественника! — не может не поразить! Ему известно не только о том, что батарея Солженицына попадала в окружение, — ему известен оказался даже чин моего отца в царской армии! В то время как я лишь от него впервые его узнала, если только это соответствует действительности!.. Ему оказались известны даже все любовницы — в кавычках и без кавычек -

Солженицына (их фамилии хранятся в его архиве, как заявляет об этом автор (сноска на стр. 186)).

Бросается в глаза также крайняя необъективность автора, вопреки противоположному утверждению безымянного автора предисловия к этой книге. Так, например, все факты, объединяющие Солженицына и Виткевича, трактуются совершенно различно применительно к одному и другому! Для Виткевича найдено подходящее слово — «лейтенантская краснуха» — и им все объясняется, и им же все с него списывается! Солженицын тоже был лейтенантом, тоже писал ему письма сходного содержания, вместе с ним написал «Резолюцию № 1», но его поведение отнюдь не объясняется тем, что он заболел «лейтенантской краснухой»!

Виткевич, тоже попавший на фронт со студенческой скамьи, тоже не ставший еще ученым мужем, попадает на Марфинскую «Шарашку»! Однако к нему — никаких претензий, никаких подозрений! Солженицын, видите ли, попал на эту «Шарашку» по той причине, что был «стукач»! (стр. 104 и дальше)!!!??? Не потому ли, не для вящей ли убедительности, автор перенес встречу Солженицына с Виткеви-чем из марфинского института, где она состоялась! — в Экибастузс-кий лагерь, где Виткевич никогда не был!!!??? Чтобы не вызвать у читателей законного недоумения…

Я могу попутно рассказать об обстоятельствах попадания Солженицына на «Шарашку»… Коммунист Л. В. Власов (он упоминается в разбираемой книге), узнав от меня, какая беда стряслась с Солженицыным, написал лично Берии письмо, в котором предложил использовать Солженицына как эрудированного физика-математика. Это важнейшее обстоятельство было в свое время опущено редактором при подготовке к публикации моей книги! К сожалению, о нем не написал и сам Солженицын в «Архипелаге». Там он пишет, что остался жив в лагерях благодаря своей физико-математике, забыв о том, кому он, возможно, обязан попаданием на «Шарашку» и о том, кто собирал и слал ему посылки на протяжении трудных трех экибастузс-ких лет! — Вот действительно уязвимое место у Солженицына, вот его Ахиллесова пята! Неумение быть благодарным! Это место уязвимо особенно сейчас, когда он сошел со сцены как политическая фигура и превратился, как принято о нем говорить, в религиозного маньяка.

У Солженицына есть и еще одно уязвимое место — особенно если еще смотреть на него как на в какой-то мере политическую фигуру — это шаткость, неустойчивость политических взглядов! Автор из последних сил старается их выправить, выпрямить, пытаясь изобразить Солженицына врагом нашей страны даже тогда, когда он честно воевал, заслуживал ордена и мечтал (да, мечтал!) о том, чтобы война привела к революции на Западе! Самое парадоксальное состоит здесь в том, что Солженицын будет благодарен автору за выпрямление его политических взглядов. Он и сам ведет ту же линию, прекрасно понимая, что неустойчивость, шаткость политических взглядов является его слабым местом. Именно это способствовало снижению его авторитета за рубежом, способствовало тому, что он сошел со сцены как политическая фигура, которой его постарались сделать! Я уж молчу о том, что это является грубым отходом от истины! Нетрудно понять, что автора истина не интересует!

Есть в книге, кроме несообразностей, и просто глупости! Так, например, отождествление Шурика Кагана с Исааком Каганом из «Круга первого», Бершадера (из «Архипелага») с Бершадским (учителем истории и завучем школы, в которой учился Солженицын)! Или связь между нашим «тайным бракосочетанием» и тем, что наши отцы служили в царской армии, о чем мы меньше всего думали! Это «открытие» автора может вызвать только улыбку!.. И множество подобного…

Если бы мне хоть отдаленно могло придти в голову, что моя книга «В споре со временем» будет использована в моей стране для фальсификации биографии Солженицына (как иначе можно квалифицировать такие версии, как: Солженицын сам себя арестовывает! бросает батарею, попав в окружение! подсовывает органам Госбезопасности свой «Круг» и архив, вызвавшие коренной перелом его судьбы!???) — я бы ни за что не согласилась бы ее публиковать!

Издательство «Прогресс» поступило бы куда благоразумнее и добилось бы большего эффекта, если бы вместо публикации книги Томаша Ржезача «Спираль измены Солженицына» издало бы большим тиражом книгу В. Лакшина «Друзьям „Нового мира“»! Впрочем, что я говорю! Ведь Лакшин оставляет за Солженицыным право считаться большим писателем, а не «сочинителем», которого Твардовский якобы считал «талантливым художником, но неопытным литератором» (стр. 145). (Как можно оскорблять память покойного Александра Трифоновича Твардовского?) А ведь Лакшин серьезно, умно, тонко, обоснованно развенчивает личность Солженицына!

Мне известно, что готовятся к публикации еще книги о Солженицыне. Если и они столь же легковесны — благоразумнее было бы, чтобы они не увидели свет!

Н. Решетовская

13 ноября 1978 г.

Москва, (адрес).

P.S. Я готова сделать и более подробные замечания по книге (устно или письменно), если встретится такая необходимость.

Приложение № 16

Начальнику договорно-правового управления ВААП т. Гаврилову ЭЛ.

Решетовской НА., автора книги «В споре со временем» (Изд-во АПН,1975)

ЗАЯВЛЕНИЕ

В издательстве «Прогресс» в 1978 году вышла книга чешского журналиста Томаша Ржезача «Спираль измены Солженицына».

Почти на протяжении всей книги Томаш Ржезач ссылается на книгу «В споре со временем», автором которой являюсь я. Он даже утверждает, что получил у меня на то согласие, и выражает мне в предисловии за то «особую благодарность» (стр. 6, внизу).

На самом деле Томаш Ржезач не получал от меня такого согласия. Для того, чтобы ссылаться на изданные книги, как известно, ничьего согласия не требуется. Во время моей единственной беседы с Тома-шем Ржезачем, состоявшейся 17 октября 1975 года и записанной на магнитную ленту, ни о каком моем разрешении ссылаться на мою книгу речь не шла, да и не могла идти, ибо Томаш Ржезач, представившийся мне как Карел Томашек (литературный псевдоним), выдал себя не за будущего автора книги о Солженицыне, а за будущего переводчика моей книги на чешский язык.

Я сделала это пояснение, исходя из того соображения, что поведение Томаша Ржезача, явившегося ко мне обманным путем, достаточно характеризует его как человека.

Увы, такая же недобросовестность оказалась свойственна и Тома-шу Ржезачу-автору. Буду говорить об этом лишь в той плоскости, в какой это касается его ссылок на мою книгу «В споре со временем», отбросив все прочее.

Хотя в сносках моя книга упомянута впервые на стр. 58, но ссылки на нее начались раньше: сначала завуалированные (стр. 19), а затем и явные (стр. 31, внизу). В сносках имеются ссылки на мою книгу 16 раз (стр. 58, 67, 76, 77,113,135,137,140,144,161,164,181,185, 188 (2 раза) и 189.) Фактически же ссылки на мою книгу встречаются не менее 60-ти раз.

Каков характер этих ссылок? — Иногда это пересказ. Чаще — цитирование, иногда целыми страницами (стр. 76, 77,163). Причем если это пересказ, то он, почти как правило, искажает мой текст. Если цитирование, то в подавляющем большинстве — неточное, искажающее литературный стиль, смысл или факты (подчас и то, и другое вместе!). Часто цитаты выглядят как бы в обратном переводе. То, что автором является чех, не может быть смягчающим обстоятельством, поскольку издана книга «Спираль измены Солженицына» у нас в Союзе, в издательстве «Прогресс». Редактору Марии Правдиной (она указана в книге) ничего не стоило выверить цитаты с книгой «В споре со временем», а толкование фактов, почерпнутых из моей книги, согласовать со мной. (Тем более, что я живу в том же городе, где находится издательство «Прогресс».)

Я позволю себе обратить Ваше внимание на разные виды пренебрежительного, я бы сказала, — бесцеремонного обращения Томаша Ржезача с текстом моей книги «В споре со временем», доходящего до грубейших искажений.

1. НЕТОЧНОЕ ЦИТИРОВАНИЕ, ПРИВОДЯЩЕЕ К ИСКАЖЕНИЮ ЛИТЕРАТУРНОГО СТИЛЯ.

Почему-то только с Солженицыным Томаш Ржезач посчитал нужным считаться в смысле сохранения его литературного стиля (специальные сноски на стр. 74 и 157). Да и то это касается лишь произведений Солженицына. При цитировании его писем, отрывки из которых приводятся в моей книге, он это правило нарушает, как нарушает его и в отношении меня, и в отношении других персонажей моей книги, начиная со старшего сержанта Соломина (стр. 73, 76)' и кончая писателем Борисом Лавренёвым (стр. 45)1 2.

Позволю себе привести примеры.

Решетоеская, стр. 14–15 (речь идет о Сталинской стипендии):

«Он получил ее потому, что был не только отличником, но и активистом. Тут — и художественная самодеятельность, и выпуск стенной газеты, и вообще деятельное участие во всех комсомольских делах».

Томаш Ржезач, стр. 31: «Солженицын получал Сталинскую стипендию. Получал не только как отличник учебы, но и как активист. Он участвовал во всех общественных мероприятиях, выступал в художественной самодеятельности, был членом редколлегии стенгазеты», — напишет Наталия Алексеевна Решетовская в своей книге.

Нетрудно заметить, что в данном случае стиль сбился на стиль, которым пишутся характеристики, где это вполне оправдано. Но здесь?..

По окончании Артиллерийского училища Солженицын шлет мне — тогда своей жене — письмо:

Решетовская, стр. 25: «…Пишу впопыхах, со станции Кострома. Только что зачли приказ о выпуске. Частично уже обмундировался,

частично дообмундируюсь завтра. С Костромой все счеты покончены. Твой лейтенант».

Томаш Ржезач, стр. 61: «…Пишу в спешке с костромского вокзала. Нам только что зачитали приказ о выпуске. Частично я уже снаряжен, остальное получу завтра. С Костромой я уже рассчитался».

Здесь затронут не только литературный стиль. «Рассчитаться» или «все счеты покончены» — отнюдь не одно и то же! Что же касается литературного стиля, то он совершенно искажен, приближаясь к сухому канцелярскому. Это еще более заметно в короткой цитате из письма Солженицына, написанного жене сразу после первой встречи двух друзей детства и юности на фронте:

Решетовская, стр. 28: «Все выговорено, выспорено и рассказано за это время».

Томаш Ржезач, стр. 63: «„Споры урегулированы“, — напишет Солженицын Решетовской».

Попав после трудового лагеря в специальный научно-исследовательский институт, где работали заключенные, Солженицын напишет жене:

Решетовская, стр. 76: «И работа ко мне подходит и я подхожу к работе».

Томаш Ржезач, стр. 102: «Работа здесь соответствует мне, а я соответствую работе».

2. НЕТОЧНОЕ ЦИТИРОВАНИЕ, ПРИВОДЯЩЕЕ К ИСКАЖЕНИЮ СМЫСЛА ТЕКСТА

Сразу перехожу к примерам.

В моей книге даны рассуждения в связи с моей поездкой на фронт весной 1944 года в красноармейской форме и с соответствующими документами:

Решетовская, стр. 40: «Я успокаивала себя мыслью, что фронтовому офицеру за этот маленький „спектакль“ ничего не сделают. Тем более, что я собиралась остаться служить в Саниной части до конца войны».

Томаш Ржезач, стр. 57: «Я знала, что это запрещено, — напишет потом Наталия Алексеевна, — но я полагала, что такому хорошему боевому офицеру, каким был Солженицын, это простят».

В своей книге я рассказываю о наших с мужем разговорах на фронте:

Решетовская, стр. 40: «Он говорит о том, что видит смысл своей жизни в служении пером интересам мировой революции. Не всё ему нравится сегодня (…)»

Томаш Ржезач, стр. 67: «Он говорит о том, что видит смысл своей жизни в служении пером интересам мировой революции. Поэтому сегодня ему всё не нравится».

Ничего себе! — Заменить «не всё» словечком «всё»!

Об очередном письме мужа с фронта:

Решетовская, стр. 33: «Вскоре получаю еще одно письмо от мужа: „Мы стоим на границах 1941 года, — восторженно пишет он. — На границах войны Отечественной и войны революционной“».

Томаш Ржезач, стр. 67: «„Мы стоим на границах сорок первого года!

На границах войны революционной и войны Отечественной!“ — напишет он жене, когда советские войска выйдут на государственную границу Союза Советских Социалистических Республик».

Томаш Ржезач забыл, что литература — это не арифметика, где можно переставлять слагаемые. В данном случае перестановка (войны Отечественной и войны революционной) недопустима, ибо она обессмысливает все предложение!

После ареста Солженицына, который в то время командовал батареей звуковой разведки, старший сержант его батареи стал пересматривать книги, которые остались у Солженицына. В книге Реше-товской повествование идет от лица того самого сержанта — Соломина:

Решетовская, стр. 53: «Он собирал наши книги 20-х годов».

Томаш Ржезач, стр. 76: «Я сам собирал наши книги 20-х годов».

То есть получается, что книги собирал сам Соломин.

Обнаружив среди этих книг немецкие, Соломин мне рассказывает:

Решетовская, стр. 53: «Для него это был просто любопытный трофей, но законы военного времени…»

Томаш Ржезач. стр. 76: «„Для него это был всего лишь особый трофей, но законы военного времени…“ Так, по словам Решетовской, поясняет все это Илья Соломин».

Ничего себе! — Заменить эпитет «любопытный» эпитетом «особый».

В этом уже сквозит как бы умысел!

Иногда искажение смысла дается Томашем Ржезачем под видом завуалированного цитирования. Со слов бывшего одноклассника Солженицына К. С. Симоняна я пишу о его школьных годах:

Решетовская, стр. 5: «Такая болезненная реакция Сани на малейший раздражитель удерживала и нас, его друзей, от какой бы то ни было критики в его адрес.

Даже когда он, будучи старостой класса, с каким-то особым удовольствием записывал именно нас: меня и Лиду, самых близких приятелей, в дисциплинарную тетрадь, — мы молчали. Бог с ним».

Томаш Ржезач, стр. 19: «Он всегда шел навстречу учителям и, если те хотели кому-либо доверить надзор за порядком в классе, выбор всегда падал на Моржа. (…) Моржу доставляло этакое низменное

удовольствие — педантично доносить учителям о любой ребячьей шалости своих одноклассников, и особенно самых близких друзей».

Строгий староста, выбранный самими же одноклассниками, а не назначенный, превращается по мановению волшебной палочки То-маша Ржезача в доносчика! Так пересказывается фактически уже не Решетовская, а Симонян!

Искажение смысла часто смыкается с искажением фактов, почерпнутых из моей книги. Примером тому служит представление Томаша Ржезача о том, чем могут заниматься заключенные. Оказывается, они в тюрьме могут превращаться в учителей\

Решетовская, стр. 76: «Летом 1946 года его возвращают в Бутырскую тюрьму, а оттуда везут в Рыбинск, где он получает работу по своей специальности — математика. „И работа ко мне подходит, и я подхожу к работе“, — пишет мне Саня оттуда».

Томаш Ржезач, стр. 102: «В Рыбинске он уже не занимался физическим трудом, а работал по специальности — учителем математики. „Работа здесь соответствует мне, а я соответствую работе“, — писал он Наталии Алексеевне Решетовской».

(О нарушении литературного стиля Солженицына в данном случае я писала выше.)

3. ЦИТИРУЕМЫЕ ФРАЗЫ СМЕЩАЮТСЯ ВО ВРЕМЕНИ, ЧТО ПРИВОДИТ К ПОДТАСОВКЕ ФАКТОВ.

Путаница времен происходит у Томаша Ржезача, например, тогда, когда он описывает наезды одного из наших тогда знакомых на дачу, находящуюся в Московской области, которая у Томаша Ржезача перекочевывает на Рязанщину. И то и другое житье относится к 1965–1968 годам, о чем в книге Томаша Ржезача на стр. 185 указано. Однако он тут же приводит в пояснение отношения Солженицына к гостям цитату совершенно из другого времени, относящуюся к периоду «тихого житья», т. е. к 1957–1962 годам! Вероятно, чтобы приблизить ее к описываемому времени, он в сноске указывает неверно страницу книги Решетовской, из которой эта цитата взята. К удивлению, цитата на этот раз дана точно, но она потеряла свой смысл ко времени известности Солженицына. Вот эта цитата:

Решетовская, стр. 144 (а не 183, как указывает Томаш Ржезач).

Томаш Ржезач, стр. 185: «Ведь ни один человек в городе не должен ничего знать, даже подозревать об истинной жизни моего мужа, о его творчестве». И это Томаш Ржезач относит ко времени, когда не только в Рязани, и не только в Советском Союзе не то что один человек, а многие знали писателя Солженицына!

Следующий пример относится ко времени написания Солженицыным рассказа «Случай на станции Кречетовка».

Решетовская, стр. 187: «Александр Трифонович был трогательно заботлив к Александру Исаевичу. Получив от него „Кречетовку“, он на всякий случай успокаивал Солженицына: „Так бывает, что один рассказ удается, а следующий — нет“. И просил не отчаиваться в случае неудачи».

Кстати, никакой неудачи не случилось, рассказ Твардовскому очень понравился! Даже была телеграмма: «Рассказ очень хорош» (В окончательный текст моей книги не вошла!).

Томаш Ржезач, стр. 150: «После успеха первой его повести появляются на свет два рассказа. Реакция на них, мягко говоря, была равна нулю. „Успокойтесь, Александр Исаевич. Так уж бывает в литературе — одна вещь удается, другая нет“, — сказал А. Т. Твардовский, прочитав (??? — Н.Р.) оба рассказа».

Как Вы видите, в данном случае — просто вопиющее искажение фактов! И полнейшее пренебрежение к тому, что написано в моей книге «В споре со временем»!

4. СЛОВА, ПРИНАДЛЕЖАЩИЕ ОДНОМУ ЛИЦУ, ПРИПИСЫВАЮТСЯ ДРУГОМУ.

Во-первых, спутаны Виткевич и Солженицын!

Решетовская, стр. 133: «В конце марта 54-го года я получила от Николая (Виткевича — Н.Р.) письмо. Он писал, что „целиком поглощен поисками работы“. Трудности, с которыми он встретился на первых порах, возвратившись домой, его не пугают. Ведь он уже прошел огонь, воду, медные трубы и чертовы зубы».

Томаш Ржезач, стр. 137: «Кто бы не пожелал такого житья человеку, который, по его собственным словам, прошел сквозь огонь, воду, медные трубы и чертовы зубы!» (Имеется в виду Солженицын в период «тихого житья»).

Томаш Ржезач, стр. 160: «Солженицын проделал именно такой жизненный путь. По его собственным словам, он прошел „огонь, воду, медные трубы и чертовы зубы“».

Таким образом, ошибка эта повторена дважды! (стр. 137 и стр. 160).

Еще один пример подобной же путаницы! Речь идет о пьесе Солженицына «Свеча на ветру», которая побывала в ряде наших театров, хотя и не была поставлена, но которая отнюдь не побывала в театре «Современник», как пишет об этом Томаш Ржезач, давая полную волю своей фантазии. А теперь — об оценке этой пьесы:

Решетовская, стр. 151: «Гораздо откровеннее директоров театров и режиссеров высказался один наш приятель: „Читал с интересом, но второй раз не читается“».

Томаш Ржезач, стр. 151: «А заведующий литературной частью этого ведущего экспериментального театра (ранее указан был „Современник“ — Н.Р.) сказал так: „При первом чтении это интересно, но вторично уже не читается“»,

Я уж не пишу о неверном цитировании — это становится скучным! Но спутать «приятеля» с «заведующим литературной частью ведущего экспериментального театра»!?

5. НЕПОНИМАНИЕ ИЛИ НАМЕРЕННОЕ ИСКАЖЕНИЕ МОЕГО ТЕКСТА.

Я приведу 2 тому примера. В одном из них Томаш Ржезач принимает меня за другую женщину, в другом — другую женщину принимает за меня!

В первом случае разговор идет о «чеховской душечке» и об отношении женщин к послесловию к ней Л. Н. Толстого, который утверждал, что Чехов, желая посмеяться, на самом деле воспел свою душечку!

Решетовская, стр. 168: «Лишь Наташа в 1956 г. в Торфопродукте — прочтя, согласилась тотчас и полностью».

Этой «Наташей» была я, приехавшая к Солженицыну в Торфо-продукт осенью 1956 года!

Томаш Ржезач, стр. 189: «Лишь Н., проживающая (? — Н.Р.) в поселке Торфопродукт, прочтя, согласилась тотчас полностью. Рассказывая подобное жене, он меньше всего думал о том, что это бестактно и жестоко».

Кстати, Солженицын не рассказывал об этом жене (это как же о ней самой рассказывать?), а писал Зубовым. Относясь с полнейшим пренебрежением к моей книге «В споре со временем», Томаш Ржезач даже не дал себе труда прочесть ее внимательно! Отсюда — глупейший комментарий!

Второй пример… На этот раз спутаны женщины «образованная» и «выдающаяся». Уж, вероятно, я не записала бы себя сама в «выдающиеся женщины»! Именно на этом и основана путаница!

Решетовская, стр. 203 (приводятся мысли моей мамы):

«…в самых выдающихся женщинах бывает больше от примитивной бабы, чем в последней мещанке». (Здесь имеется в виду одна действительно выдающаяся женщина с мировой известностью!)

Томаш Ржезач, стр. 190: «„В образованной женщине иногда больше от простой бабы, чем в мещанке“, — написала Н. А. Решетовская, а перед этим самоанализом нельзя не склонить голову».

Может быть, причиной путаницы явилась ошибка в цитировании? Ведь вместо «выдающейся» женщины у него фигурирует женщина «образованная». Но тогда, может быть, это намеренное искажение с целью оскорбить Решетовскую, которую он спутал с женщиной, к которой относились мысли моей мамы («больше от примитивной бабы, чем в последней мещанке»)???

6. КАК БЫ СОЧИНЕНИЯ НА ВОЛЬНУЮ ТЕМУ.

На стр. 163 Томаш Ржезач придумывает, например, как именно сочинял Солженицын «Форму № 1», которую он придумал, чтобы я вместо него могла легко отвечать многочисленным начинающим писателям, осаждавшим его в период его вдруг вспыхнувшей известности.

Томаш Ржезач, стр. 163: «…долго, серьезно и вдумчиво сочинял эту „форму“. Наконец, когда ее разработал, был очень доволен».

Ничего подобного в моей книге нет, хотя именно оттуда взята и «Форма № 1» и ее полный текст (стр. 184–185).

Кстати, редкий случай — эта длинная «Форма № 1» напечатана у Томаша Ржезача почти правильно. Допущена только одна ошибка, но, впрочем, не без тенденциозности…

Решетовская, стр. 185: «Жаль, что Вы предварительно не спросили моего согласия на это» (имеется в виду присылка рукописи!).

Томаш Ржезач, стр. 163: «Жаль, что вы предварительно не испросили (! — Н.Р.) моего согласия на это».

Вместо «спросили» — издевательское «испросили»!

И, наконец,

7. СОВЕРШЕННО ПРОИЗВОЛЬНЫЕ ВЫВОДЫ ИЗ ТЕХ ИЛИ ДРУГИХ ФАКТОВ.

Обычно произвольные выводы, допускаемые Томашем Ржезачем, можно объяснить как результат неверного цитирования моего текста или неверного его пересказа. Приведу примеры на оба эти случая.

Решетовская, стр. 48 (из письма Солженицына): «Сижу недалеко от того леса, где были окружены Ольховский и Северцев!..» (Так назывались по первоначальному замыслу герои «Августа четырнадцатого»). (В скобках дается мое пояснение!)

Томаш Ржезач, стр. 36: «Главными героями (?! — HP) его романа „Август четырнадцатого“ становятся офицеры-интеллектуалы Ольховский и Северцев».

Посчитав Ольховского и Северцева главными героями будущего романа, Томаш Ржезач дальше дает волю своей фантазии и упрекает Солженицына за то, что он этих лиц делает главными героями, а не других, забыв при этом, что главными героями сделал их сам Томаш Ржезач!

На стр. 45 Томаш Ржезач совершенно неверно пересказывает настроение Солженицына, получившего отзыв на свои рассказы от писателя Бориса Лавренёва.

Решетовская, стр. 45: «Вот уже 10 часов вертит в руках отзыв Лавренёва и никак не разберется в своем настроении. Есть все основания быть недовольным — и вместе с тем какая-то приятная легкость, удовлетворение».

Томаш Ржезач, стр. 45: «Вскоре Солженицын напишет Решетовской: „Вот уже 10 часов я верчу в руках лавренёвский отзыв и не могу разобраться в своих чувствах“». (Прервемся! — Снова неточное цитирование с пренебрежительным: «лавренёвский отзыв»!)

Там же:

«Это была обычная рецензия, в которой Лавренёв очень тактично и откровенно, как и всегда, выразил свое мнение. Но это возмутило Солженицына».

Далее, исходя из этой неверной предпосылки (якобы возмущения Солженицына по поводу отзыва писателя Лавренёва!), Томаш Ржезач делает совершенно произвольные, необоснованные выводы о том, как Солженицын собирается «пробиться» в литературу.

Изложенными примерами отнюдь не исчерпываются случаи искажений, неточностей, произвольных выводов, которые себе позволяет Томаш Ржезач при обращении к тексту моей книги. Книга буквально изобилует такого рода совершенно неоправданными неточностями и искажениями. Все не перечислишь!

Я прилагаю для ознакомления один экземпляр моей книги «В споре со временем», где мною отмечены почти все подобные случаи. Прошу только после использования возвратить мне этот экземпляр, ибо проделанная мною работа, которую задал мне Томаш Ржезач, потребовала от меня много времени и терпения.

Полагаю, что все вышеизложенное свидетельствует о том, что издательство «Прогресс», издав книгу Томаша Ржезача «Спираль измены Солженицына», в то же время грубо нарушило мои авторские права — права автора книги «В споре со временем», вышедшей в 1975 году в издательстве АПН.

Полагаю также, что все вышеизложенное дает мне право настаивать на том, что книга Томаша Ржезача «Спираль измены Солженицына» в том виде, как она издана, не должна находиться в обращении, должна быть изъята!

Прошу сделать все от Вас зависящее и все возможное, чтобы восстановить мои авторские права, столь грубо нарушенные издательством «Прогресс».

Н. Решетовская 29 января 1979 года.

Москва, (адрес).

Прошу прощения, что превысила положенные размеры заявления, но в этом виновата не я, а издательство «Прогресс» и степень нарушения моих авторских прав!

Приложение № 17

Председателю Госкомитета при Совете Министров РСФСР по делам издательств, полиграфии, книжной торговлит. Стукалину Б. И.

Многоуважаемый Борис Иванович!

Не знаю, известно ли Вам, что в нашем советском издательстве «Прогресс» вышла книга чешского журналиста Томаша Ржезача «Спираль измены Солженицына» (1978 г.).

Являясь автором книги «В споре со временем», изданной АПН в 1975 году, на которую неоднократно ссылается Томаш Ржезач, я посчитала своим правом и своим долгом высказать издательству «Прогресс» свое мнение о книге Томаша Ржезача, направив письмо на имя директора издательства «Прогресс».

Прошло три месяца со времени отсылки моего письма, но ответа от издательства я не получила. Тем временем книга эта читается и получает все более широкое распространение.

Между тем, книга Томаша Ржезача «Спираль измены Солженицына» своей неправдоподобностью и очевидной фальшью подрывает авторитет издательства «Прогресс», а значит, и вообще авторитет советских издательств. Если верить издательству АПН, выпустившему мою книгу, то нельзя верить издательству «Прогресс», выпустившему книгу Томаша Ржезача, ибо, находясь в вопиющем противоречии друг с другом, они друг друга исключают!

Книга Томаша Ржезача «Спираль измены Солженицына» является в значительной своей части искаженным пересказом моей книги «В споре со временем», подкрепленным неточным цитированием моей книги, обычно искажающим смысл моего текста. С другой стороны, она является произвольной передачей того, что рассказали Томашу Ржезачу отдельные лица, некоторые из которых стали, как он пишет, известны ему благодаря моей книге «В споре со временем». Показания «очевидцев» порой оказываются самой настоящей придумкой. Так, полностью придумана беседа с доктором Зубовым (стр. 120), придуманы все показания рязанцев (стр. 186), а также проживающей недалеко от Рязани Агафьи Ивановны Фоломкиной (стр. 185) (отнюдь не Аграфены, как указано в книге!). Как я достоверно установила, ни в Рязани, ни под Рязанью в деревне Давыдове Томаш Ржезач не был, хотя уверяет нас в том в своей книге.

Книга Томаша Ржезача «Спираль измены Солженицына» совершенно не отражает биографии Солженицына. Если я в своей книге опираюсь на письма и документы, то Томаш Ржезач или лживо пересказывает мою книгу, или приводит чужие «басни» о Солженицыне. Лишь несколько страниц занимают воспоминания самого Томаша Ржезача. В результате: вместо биографии Солженицына — карикатура на нее!

В вопиющем противоречии с действительными фактами является описание окружения, в которое попала батарея Солженицына в ночь с 26 на 27 января 1945 года. Достаточно обратиться к военной характеристике Солженицына, данной ему в 1946 году, или к свидетельству о его реабилитации, чтобы в этом убедиться!

Совершенно фантастична версия о том, что Солженицын специально подстроил свой арест, боясь быть убитым на войне. Испуг этот родился, по словам Томаша Ржезача, после того, как Солженицын попал в окружение. Однако, день его попадания в окружение и день ареста разделены всего лишь 12-ю днями (27 января 1945 г. и 9 февраля 1945 г.). Т. е. арест произошел, как в сказке, «по щучьему велению, по моему хотению…»! Приведенная ранее Томашем Ржезачем версия Симоняна (столь же фантастичная) тут же отпадает, потому что, по Симоняну, Солженицыну требовался по крайней мере год для того, чтобы выполнить свой гениальный «план»!

Так же фантастична версия о том, что Солженицын в лагере был тайным информатором (ругать — так ругать на все вкусы!).

Так же, как версию о добровольном аресте придумал человек, который с Солженицыным не воевал (Симонян), так версию о том, что Солженицын был стукачом, придумали лица, которые с Солженицыным не сидели\ В первую очередь — сам Томаш Ржезач! А из книги «свидетелями обвинения» выдвигаются Якубович (познакомился с Солженицыным уже после его известности!) и Зубов, с которым Солженицын познакомился в ссылке. После изложения придуманной беседы с Зубовым (даже есть ссылка на стр. 120: Запись беседы с Николаем Зубовым, с. 11 — архив автора), Томаш Ржезач патетически заявляет: «Круг доказательств замкнулся». Замкнулся — чистейшей выдумкой. Мало того, что Томаш Ржезач придумал, что видел Зубова (доподлинно известно, что ни с каким чехом Зубов никогда не виделся и не переписывался!), но даже не потрудился подробно прочесть мою книгу, на которую без конца ссылается. В ней он прочел бы на стр. 128, что с Зубовым Солженицын познакомился лишь в ссылке, а потому Зубов никак не мог лечить его в лагере!

Кстати сказать, отношение Томаша Ржезача ко мне не ограничивается пренебрежительным отношением ко мне как к автору. Томаш Ржезач не останавливается также перед тем, чтобы оскорбить меня, перепутав меня с другой женщиной и отнеся мою критику в ее адрес ко мне самой] (стр. 190)

В письме директору «Прогресса» и в ЦК КПСС я подробнее изложила то, о чем написала Вам.

Справедливая критика может вестись в адрес любого лица, в том числе и Солженицына. Но только в том случае она будет действенной, если будет вестись по существу, а не путем грубой клеветы и наговоров.

Думаю, что книга Томаша Ржезача прошла мимо Вас. Вы не могли бы не заметить ее промахов, многочисленных внутренних противоречий, несведения концов с концами, ее недоброкачественности и недо-бропорядочности.

Полагаю, что, ознакомившись с книгой Томаша Ржезача «Спираль измены Солженицына», Вы примете все возможные меры, чтобы книга эта, компрометирующая не Солженицына, а советские издательства, была изъята из обращения, и возможно скорее.

Надеюсь получить от Вас ответ.

С надеждой на внимательное отношение к моему письму

Я. Решетовская 14 февраля 1979 г.

Приложение № 18

Первому секретарю Рязанского обкома КПСС

ПриезжевуН.С.

Многоуважаемый Николай Семенович!

Вам пишет некто Решетовская Н. А., проработавшая в свое время в Рязанском сельскохозяйственном институте им. Костычева доцентом кафедры химии в течение 20-ти лет, с момента его основания (т. е. с осени 1949 года).

В настоящем письме я обращаюсь к Вам как автор книги «В споре со временем», которая вышла в 1975 году в издательстве Агентства печати «Новости» и в которой описывается моя жизнь с Солженицыным, женой которого я была. Возможно, эта моя книга не прошла мимо Вашего внимания.

В 1978 году в издательстве «Прогресс» вышла книга чешского журналиста Томаша Ржезача «Спираль измены Солженицына», о которой Вы, безусловно, знаете, так как в Рязанском обкоме она имеется.

Я бы не посмела обратиться к Вам, если бы не могла со всей уверенностью и ответственностью сказать, что книга Томаша Ржезача «Спираль измены Солженицына» является чистейшей фальсификацией биографии Солженицына, одновременно она полностью противоречит моей книге «В споре со временем», совершенно искажая весь дух моей книги. И это несмотря на то, что автор Томаш Ржезач постоянно на нее ссылается (более 60-ти раз!) и даже выражает мне в предисловии «особую признательность». Все цитаты из моей книги даны неточно, часто с искажением смысла моего текста и с абсолютно произвольным их толкованием.

Я высказала свое мнение о книге Томаша Ржезача, написав письмо директору издательства «Прогресс» и секретарю ЦК КПСС по пропаганде. Копию этого письма я направляю Вам с убедительной просьбой отнестись со вниманием к его содержанию.

В дополнение к высказанному в прилагаемом письме я хочу обратить Ваше внимание на «показания» рязанских соседей Солженицына (а значит, и моих!), якобы давших ихлично Томашу Ржезачу (стр. 186). Я выяснила, что Томаш Ржезач вообще не был в Рязани, ни с какими соседями Солженицына не виделся и не говорил. «Показания» эти (стр. 186, 201) — полнейшая выдумка! Таким же вымыслом является наговор на Солженицына его хозяйки в деревне Давыдово — Агафьи Ивановны Фоломкиной (не Аграфены, как пишется в книге! — стр. 185, 186, 201), с которой я лично повидалась.

Хотя в настоящее время я и живу в Москве, но Рязань продолжает оставаться самым родным для меня городом: там я прожила 25 лет, там в основном прошла моя трудовая деятельность, там я похоронила свою маму. Поскольку моя жизнь неразрывно связана с Рязанью, мне особенно больно, что книга Томаша Ржезача «Спираль измены Солженицына» читается в Рязани, рязанцами.

Критика кого бы то ни было будет действенной лишь в том случае, если она ведется по существу, а не путем грубой клеветы и наговоров.

На мой взгляд, распространение книги Томаша Ржезача компроме-тируег не ее «героя», а ее автора, ее издателей и распространителей.

С надеждой на внимательное отношение к моему письму

Н. Решетовская. 14 февраля 1979 г.

Приложение № 19

Профессору Н. Н. Яковлеву, автору книги «ЦРУ против СССР»

Уважаемый Николай Николаевич!

К сожалению, Александр Исаевич Солженицын, женой которого я была на протяжении почти 30-ти лет, во многом разочаровал меня за последние годы. Я не могу сейчас сказать, что разделяю все его теперешние взгляды и одобряю все его теперешние поступки, как могла бы сказать это раньше.

Однако то, что Вы написали в своей книге «ЦРУ против СССР» об Александре Исаевиче, в большинстве своем глубоко возмутило меня, как пример самой безответственной лжи, которая, будучи очевидна для всех, несет определенную опасность для государства, интересы которого призвано защищать издавшее эту книгу советское издательство.

Кроме того, Вы даете своему «литературному герою» еще один всегда желательный для него повод обрушиться с очередным и в данном случае (заранее можно сказать) весьма справедливым по сути опровержением.

Я оскорблена Вами и лично, ибо чьей женой была я, если верить Вашей книге? Заявляю Вам, что я никогда не была женой военного предателя, никогда не была женой агента НТС-ЦРУ.

Мой муж в годы жизни со мной, за которые я могу полностью ручаться, никогда не был так мелок, каким Вы хотите его представить.

Считаю своим долгом выборочно прокомментировать в личном письме к Вам несколько моментов из Вашей книги. Полагаюсь при этом на Вашу порядочность, которую — я надеюсь — Вы не утратили в личных отношениях.

Для того, кто берется писать столь ответственную книгу, как «ЦРУ против СССР», необходимым условием прежде всего является определенная эрудиция в тех вопросах, которые в этой книге затрагиваются,

В главе, посвященной «психологической войне», Вы больше половины страниц отводите Солженицыну. Это предполагает наличие у автора точных данных и знания его жизни и деятельности. У Вас же их явно недостаточно.

Начну по порядку. Возникновение «оппозиции» в СССР, к которой Вы в первую очередь относите Солженицына, причем с самого начала его писательской деятельности, Вы трактуете как операцию «психологической войны». Если не касаться того, что Вы при этом плохо думаете о советском человеке вообще, отказывая ему в способности жить своим умом, осмысливать опыт собственной жизни, если говорить только о Солженицыне, то обращу Ваше внимание ранее всего на то, что Вы совершенно произвольно связываете начало его попыток напечатать свои произведения с Московским международным фестивалем молодежи в 1957 году. Вы пишете: «Как раз в указанные Ро-зицким годы, 1957–1959, по Москве шнырял сжигаемый страстью увидеть свое имя на корешках книг тот, для кого расчищают поле и кого возвеличивают ЦРУ и синявские, — Солженицын» (стр. 188).

На самом деле Солженицын в это время спокойно сидел в Рязани: учительствовал и тайно писал. Писал, не помышляя о скором напечатании своих произведений, никому их не показывая. Несколько лет (1956–1960) я фактически была единственной его читательницей.

Впервые мысль о напечатании своих произведений (подчеркиваю: на своей родине, в СССР!) у него возникла осенью 1961 года, после XXII Съезда партии, с которого как раз началась та большая и серьезная работа по укреплению социалистической законности, о которой Вы пишете (стр. 178). По своим писательским делам Солженицын приехал в Москву впервые в ноябре 1961 года, со слабой надеждой суметь передать в журнал «Новый мир» Твардовскому не то, что «опытный редактор мог с известными усилиями превратить в книги» (стр. 188), а готовую повесть «Один день Ивана Денисовича».

Твардовский прочел повесть за одну ночь и сразу же высоко оценил ее. Рукопись повести в ее первоначальном виде Твардовский показал нескольким крупным писателям. Среди них был, например, К. И. Чуковский, назвавший ее «литературным чудом»!

Соглашаться с американским послом Бимом, который в своих мемуарах пишет: «Первые варианты его рукописей были объемистой, многоречивой, сырой массой, которую нужно было организовать в понятное целое… они изобиловали вульгаризмами и непонятными местами, которые нужно было редактировать», — было с Вашей стороны по меньшей мере легковерно. Что мог знать американский посол о Солженицыне, который ни с какими дипломатами никогда не общался?!. Куда солидней с Вашей стороны было бы обратиться, например, к бывшим сотрудникам «Нового мира». Однако это не входило в Вашу задачу.

Я позволю себе засвидетельствовать, что никакие произведения Солженицына никогда не подвергались редактированию! Сколь бы они ни были, на Ваш взгляд, «многоречивы», — они такими и печатались. Если редакция «Нового мира» (именно в этом журнале были впервые напечатаны все вышедшие у нас произведения Солженицына!) и высказывала пожелания по доработке рукописи, то всю эту доработку Солженицын делал сам\

Просто перед тем, как нападать на Солженицына в политическом плане, Вам понадобилось принизить его как писателя.

В этой же связи — и Ваше заявление о том, что «на стиле книг Солженицына определенно сказывается влияние языка и синтаксиса русского писателя С. Н. Сергеева-Ценского» (стр. 191),

Я никогда не слышала от Солженицына каких-либо упоминаний о Сергееве-Ценском. В нашем доме никогда не было его книг. Зато настольной книгой Солженицына были тома Даля.

Если согласиться с Вашей точкой зрения, что по всем параметрам Солженицын подходил для схемы создания «выдающегося писателя» в рамках подрывной работы ЦРУ против СССР (стр. 189), то эту мысль пришлось бы развить дальше и обвинить в связях с ЦРУ А. Т. Твардовского, который вывел писателя Солженицына в большую литературу, да и самого Н. С. Хрущева, давшего на то разрешение!!!

Далее Вы пишете, что «„операция Солженицын“ ЦРУ строилась на полном отрицании советского строя, того, что дорого всем советским людям» (стр. 190).

Все напечатанные у нас произведения Солженицына, а также и предлагавшиеся им в наши редакции роман «В круге первом» и повесть «Раковый корпус», вовсе не строились «на полном отрицании советского строя»; они строились на изобличении тяжких последствий культа личности Сталина, что не выходило за рамки решений XXII Съезда КПСС. В противном случае Твардовский не принял бы их для печати, не заключал бы на них договоры! А ведь договоры были заключены и на роман «В круге первом» (1964 г.), и дважды (!) на «Раковый корпус» (1963 г. и 1967 г.)! Или Твардовский, по Вашему мнению, уступал Вам в бдительности? или действовал по указке ЦРУ?..

А как понять действия писателей К. Симонова, Гр. Бакланова, критика Ермилова и многих других, писавших восторженные рецензии на повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича», и редакций газет («Известия», «Правда», «Литературная газета» и многие другие!), которые эти рецензии помещали?.. А те тысячи писем благодарных читателей, которые шли на адрес Солженицына и в редакции, это что — фабрикации ЦРУ?.. Концы с концами явно не сходятся.

Вы склонны приписывать Солженицыну также, что он «получил духовную пищу из филиала ЦРУ-НТС. Качество ее таково, — пишете Вы, — что оно придало специфический вкус и запах произведениям Солженицына» (стр. 189).

Что Вы, собственно, имеете в виду? Вехи?.. Бердяева?.. Программу НТС? (которую я не видела никогда, да и Александр Исаевич в те годы, о которых идет речь, — тоже!)

«Враги коммунизма неизменно поднимают на щит Н. Бердяева, — пишете Вы (стр. 190). — Многое почерпнул у него и Солженицын, тем более что НТС издает труды Бердяева и в удобном карманно-конспиративном формате».

Труды Бердяева издавались весьма широко до революции, и сейчас многие интеллигентные люди достаточно с ними знакомы и без карманно-конспиративного формата. Но тогда — в 60-е годы — всё было иначе. Я свидетельствую, что «Вехи» в руках Солженицына впервые оказались весной 1969 года. Только в это время он всерьез прочел и Бердяева, и других авторов этого сборника. Но к этому времени решительно все его крупные произведения (кроме «Августа 14-го»), включая даже «Архипелаг ГУЛАГ», были уже им написаны!!! Та духовная пища, которая породила произведения Солженицына, была получена им в советских тюрьмах и лагерях, где, кстати, побывал Ваш отец, да и Вы сами, а потому — зачем же валить на Бердяева?..

И все-таки влияние (даже если его допустить!) — это не есть плагиат. Вы же очень часто эти вещи путаете, легко и безответственно бросая: «прибегает к плагиату» (стр. 196);

«Привычка к плагиату, видимо, въелась Солженицыну в плоть и кровь» (стр. 195);

«Так вот откуда Солженицынское „раскаяние“! Плагиат Бердяева» (стр. 199).

Как только совпадение мыслей Солженицына и чьих-либо еще — так готово обвинение в плагиате! Даже естественный лозунг «Жить не по лжи» оценивается Вами как «простой перифраз энтээсовского лозунга „лжи — правду!“».

Между тем, в данном случае нужно ли удивляться совпадению столь простых, само собой напрашивающихся мыслей?.. И очень жаль, что Вы не присоединяетесь ни к одной из них, продолжая в своей книге традицию лжи, которая была преодолена правдой на XXII съезде партии!

Плагиатором Солженицын выглядит у Вас даже как автор «Архипелага»! В этой книге, как, впрочем, и в любой, можно было бы найти действительные изъяны. Но Вы считаете возможным говорить именно о плагиате! При этом Вы ссылаетесь поначалу на американского на этот раз историка Д. Ерджина, который пишет в 1977 году:

«Хотя Солженицын ввел термин „ГУЛАГ“ в международный словарь, в английский язык это слово было введено значительно раньше. В майском номере журнала „Плейн Ток“ за 1947 год была статья „ГУЛАГ — рабство, инкорпорейтед“ с картой важнейших лагерей. Солженицын, вероятно, (подчеркнуто мной — Н.Р.) даже видел эту карту еще в России» (стр. 197).

Ерджин только предполагает, что Солженицын видел эту карту важнейших лагерей, а Вы — не сомневаетесь! «В 1946–1950 годах госдепартамент и АФТ составили карту ГУЛАГа, которую в 1951 году издали массовым тиражом».

Где издали? в СССР? Даже если так, то Солженицын в это время томится в лагерях! Если не у нас — то и позже он не имеет никакого доступа к иностранным журналам! И еще много лет! Да и зачем ему было видеть эту карту лагерей, сделанную англичанами или американцами, когда он мысленно составлял ее, основываясь на рассказах других лагерников, с которыми его столкнула судьба!?

Что же касается термина «ГУЛАГ», то он придуман не Солженицыным и не журналом «Плейн Ток», а теми, кто дал название соответствующему учреждению: Главное Управление Лагерей — потому Солженицын и пишет не «гулаг», а «ГУЛаг»! Полное же название произведения — «Архипелаг ГУЛаг» — Солженицын вынашивал в годы своей ссылки, независимо от каких бы то ни было американцев или англичан!

Однако, Вам этого обвинения мало. Не только название, не только карта, но и само произведение, которое создавалось в период нашей совместной с Солженицыным жизни, есть, оказывается: «отнюдь не плод единоличного творчества, а обобщение усилий как государственных ведомств США, так и индивидуальных антикоммунистов. Как название, так и тематика были подсказаны соответствующими изысканиями. (…) На долю Солженицына оставалось обобщить все эти материалы и поставить на них свое имя, т. е. персонифицировать их в интересах ведущейся ЦРУ „психологической войны“» (стр. 215).

Со всей ответственностью заявляю Вам, что все это — чистейшая ложь. Она ясна даже из Вашей книги. Если бы это было так, «Ваше»

ЦРУ опубликовало бы «Архипелаг ГУЛАГ» ие дожидаясь 1973 года, а как только это произведение было закончено, то есть в 1968 году! Ваши обвинения в данном случае — совсем в духе тех, что имели место во время судебных процессов 30-х годов! А сколько здесь оскорбительного равнодушия к тем десяткам тысяч заключенных, томившихся и погибавших в течение 3-х десятилетий в лагерях!..

Ваши обвинения Солженицына в плагиате столь неубедительны, что даже автор статьи «Заговор, переставший быть тайной», напечатанной в «Комсомольской правде» от 10 февраля, А. Ефремов, почувствовав их несостоятельность, решил объяснить все гораздо проще и не мог не удивить даже Вас, написав о Солженицыне как о «беззастенчиво составлявшем свои сочинения из писаний других, менее известных антисоветчиков».

А как Вы подаете напечатаиье «Архипелага»?!

«ЦРУ бросает в бой основной резерв Солженицына. На рубеже 1973–1974 годов на Западе печатается „Архипелаг“, под аккомпанемент оглушительной пропагандистской кампании» (стр. 219).

Вы пишете сами, что «Архипелаг ГУЛаг» Солженицына находился на Западе с 1968 года. Напоминаю Вам, Вы не можете этого не знать, что команду печатать «Архипелаг» дал сам Солженицын сразу же после того, как один экземпляр «Архипелага» в августе 1973 года попал в руки Госбезопасности.