Book: Антология советского детектива-4



Антология советского детектива-4
Антология советского детектива-4

Алексей Азаров

ГДЕ ТЫ БЫЛ, ОДИССЕЙ?


Антология советского детектива-4

1. В ГОСТЯХ У ЦИКЛОПА — ИЮЛЬ, 1944

Одноглазый Циклоп — лучший мой друг. Мы это с ним установили вчера. Он так красочно и горячо расписывал перспективы, открывающиеся передо мной, если я всегда и во всем буду держать его руку, что я едва не бросился ему в объятия. Только врожденная сдержанность помешала мне сделать это. Мы скрепили договор о дружбе кружкой-другой светлого пива и решили, что на свидание с Кло явимся вдвоем.

Впрочем, лукавый Циклоп нарушил слово и прихватил в кафе приятелей. Сейчас они сидят за угловым столиком и со cкучающими физиономиями потягивают аперитивы. С нами они не разговаривают и даже не смотрят на дверь, откуда должна появиться Кло Бриссак, двадцати двух лет прелестная и таинственная.

Если Циклоп мой друг, то Клодина — моя гордость рост сто пятьдесят семь, талия пятьдесят пять, размер обуви — тридцать третий. Согласитесь, такое встречается не каждый день. Если же к перечисленным достоинствам добавить родинку на левой щеке, голубые глаза и длиннющие волосы, волшебством парикмахера превращенные в старое золото, то, право, легко понять Циклопа, загоревшегося желанием познакомиться с Кло, и чем скорее, тем лучше. Ради такого случая он даже переоделся в новенький костюм, узковатый в плечах, и заколол свой бордовый, очень корректный галстук жемчужной булавкой.

Утром, готовясь к свиданию, Циклоп так волновался, что выкурил лишнюю сигарету. Десять штук в день, — вот та норма, которую он себе определил во имя долголетия, и ровно десять слабеньких «Реемтсма» умещается у него в портсигаре. Об этом я узнал вчера во время задушевной беседы, равно как и то, что дома у него невеста — премилое существо, с коим он обручился еще в сороковом.

— А как же свидание с Кло? — спросил я. — Господь, освящающий браки, не прощает измены избранницам, даже, если они совершены в помыслах, а не действии.

— Бриссак — особый случай. И потом, кто она — женщина или призрак? Или, быть может, плод вашей, фантазии?

— Я реалист.

— Вы? — Очки Циклопа нацелились в мою переносицу. — Милый мой, да вы или сущее дитя, или фантаст почище Гофмана. Три месяца знакомы с вашей Кло, а не знаете адреса и, бьюсь об заклад, ни разу не слазили ей под лифчик.

— Так оно и есть.

— Так или не так, я это выясню. Если, конечно, Клодина Бриссак не призрак. В последнее время, знаете ли, я столь часто имею дело с призраками, что считаюсь в наших кругах доктором оккультных наук. Вы меня поняли?

— Еще бы! — сказал я и пожал плечами.

При желании мне ничего не стоило поразить Циклопа деталями, которые на известный срок развеяли бы его сомнения, но я предпочитаю приберечь их напоследок, на тот стопроцентный возможный случай, если Кло не явится в кафе. Ночью я так долго думал о ней, что вся жизнь Клодины, просмотренная, как лента фильма, запечатлелась в моей памяти: знаю я и склонности Кло, и ее сокровенные привычки, и особенности, вроде манеры растягивать гласные в слове «милый».

— Так где же ваша крошка? — спрашивает Циклоп и постукивает ногтем по стеклу часов.

Ноготь хорошо отполирован и вычищен. Кожица у основания подрезана. Я слежу за рукой Циклопа и думаю о том, что у него удивительно красивые пальцы: длинные, тонкие пальцы пианиста или аристократа.

— Еще не вечер, — отшучиваюсь я. — Да и где гарантия, что Фогель не напутал? Говорил же я вам, что на могиле несколько кашпо, и было бы лучше, если б я сам поставил гвоздики куда надо. А ваш Фогель…

— Ни слова о нем!..

Правый, живой глаз Циклопа, увеличенный стеклом очков, с пугающей быстротой приобретает мертвенную холодность левого, фарфорового. В голосе проскальзывает резкая нота. Уловив ее, двое за столиком в углу угрюмо настораживаются и смотрят в нашу сторону.

— Успокойтесь, Шарль, — говорю я и медленно, не расплескав ни капли, подношу ко рту чашку с остывшим кофе. — Согласитесь, что я прав: Фогель не производит впечатления первого ученика.

— Скажите-ка это ему.

— Ну нет! Хирурги дерут втридорога, особенно когда имеют дело со сложными переломами… Но я не об этом, Шарль! Просто мне кажется, что на кладбище нужно было ехать нам с вами. Второе кашпо слева в нижнем ряду и три крапчатых гвоздики, и Кло прочла бы мой призыв: «Приходи завтра!»

Живой глаз Циклопа тихо оттаивает.

— Или наоборот, говорит он с полуулыбкой. — «Не приходи никогда». Три махровые гвоздики и еще какой-нибудь пустячок, о котором вы мне позабыли сказать. Так может быть?

Беседовать с Циклопом одно наслаждение. Он строит фразы легко и изящно, и где-нибудь в светском салоне я бы мог ошибиться и принять его за маменькиного сынка с приличным состоянием. В своем кабинете он явно не на месте. Письменный стол слишком огромен для него, а пуританские формы полевых телефонных аппаратов диссонируют с его белоснежными рубашками из батиста и очками в тонкой золотой оправе. Когда я впервые увидел его за столом, то с грустью понял, что судьба подкинула мне чистое «зеро».

Очевидно, флюиды и прочие импульсы, рождающиеся при работе мозга, все-таки существуют, ибо Циклоп вдруг накрывает мою руку своей почти бесплотной и мягко говорит:

— Не надо волноваться, мой друг.

— С чего вы взяли?…

— Ну, ну, только не лгите. Я же вижу: вам не по себе. Сознайтесь, что Кло — мираж в пустыне, и мы сейчас же поедем домой. Ну как?

— Подождем.

— А не зря?

— Чего вы хотите? — говорю я серьезно. — Чтобы я взял и вынул вам ее из кармана?… Черт возьми, я больше вас заинтересован в свидании. Если мы уедем, а она придет, кто проиграет? Не вы же?

— Будь по-вашему, Мюнхгаузен! Гарсон, еще два кофе. Не очень крепких.

После полудня в кафе пусто. Девушки, забегающие сюда, чтобы за бокалом оранжада посплетничать о любовниках и купить у буфетчика из-под полы пару чулок «паутинка», — все эти Мари, Рози и Люлю с кожей той нежной голубизны что свидетельствует о постоянном недоедании, давно уже разошлись по своим конторам, шляпным мастерским и салонам мод. Кафе, как и весь Париж, в промежутке с часу до четырех — зона пустыни, и только мы застряли в нем, как бедуины на привале.

— Пейте, — говорит мне Циклоп и отставляет свою чашку. — Договорились — еще полчаса? И баста!

— Кло придет. Вы получите ее, Шарль, а я получу…

— Ну и характер! Вы и в аду открыли бы мелочную лавку! Признайтесь, мой друг, у вас в роду не было торговцев?

— Только чиновники.

— Ах да, колониальная администрация в Марокко. Странно, почему у вас такая кожа серая, ни мазка загара? Законы наследственности на вас не распространяются?

Все та же игра! Третьи сутки подряд. Я изрядно устал от нее и к тому же хочу спать. Сейчас Циклоп начнет вытягивать из меня подробности относительно моего детства или расположения улиц в Марракеше или спросит, сколько франков стоил до войны на базаре праздничный наряд туарега. Мелочи, сотни мелочей, которые он ухитряется проверять с феноменальной быстротой. Вчера к концу разговора, когда Фогель, раза три встававший и уходивший куда-то, вернулся в последний раз и положил на стол какую-то бумажку, Циклоп, бледно улыбаясь, уличил меня во лжи относительно расположения бара в мадридском отеле «Бельведер». Я пытался спорить, но Фогель быстренько вычертил план, и мне ничего другого не осталось, как сослаться на плохую память.

— К тому же я жил там сутки, — добавил я как можно небрежнее.

— Но названия коктейлей помните?

— Все просто: за каждый из них я платил… Я всегда помню, что именно приобретаю на свои денежки… А бар — справа он или слева, какая разница?

— Очень любопытно, — сказал Циклоп. — Очень, очень любопытно, как расходятся взгляды у разных людей на один и тот же предмет. Фогель оплатил ваши счета в пансионе и утверждает, что вы настоящий мот. Сами вы признаетесь, что скупы, как Гарпагон, и знаете цену каждому сантиму. Мне вы не представляетесь ни тем, ни другим — здравомыслящий реалист, и только. А вот доктор — помните его? — убежден, что вы сумасшедший и тот припадок, который сразил вас вечером, есть следствие органических изменений центральной нервной системы.

— У меня был припадок?

— А разве… Не помните?

— Смутно. Что-то белое и синяк на левой руке.

— Халат врача и гематома — вы так рвались, что доктор пропорол вам вену иглой. Давно это с вами?

— Было в детстве, потом прошло. Нет, я не сумасшедший!

— Я тоже так думаю, — кивнул Циклоп. — Для шизофреника вы слишком логичны. Даже то, как вы через Испанию попали в Париж, убийственно логично. Кстати, где у нее родинка, у вашей Кло?

— На левой щеке, — сказал я и попросил сигарету.

Когда я прикуривал, пальцы у меня дрожали.

Сейчас я слежу за собой и радуюсь: кофе в чашке недвижим. Черный кружок и замершая в центре соринка — микроокеан и тонущий кораблик Одиссея. Одиссей — это я. Все есть на моем пути: и бури, и плач сирен, и жуткий бег между Сциляой и Харибдой, и хозяин пещеры Циклоп. Где ж ты был, Одиссей, куда тебя носило?

Циклоп с непроницаемым лицом смотрит на часы. Белый манжет, перехваченный жемчужной запонкой, свободно свисает с узкой руки. Она так женственна и артистична, что кажется, еще миг — и ей дано будет вспорхнуть над возникающими из складок скатерти клавишами, и Бетховен встретит Кло, входящую в кафе, гимном, достойным ее красоты.

— Полчаса прошли, — говорит Циклоп деловито и поправляет выскочивший манжет. — Пора домой. Там мы побеседуем о наших делах в спокойной обстановке. Согласны? Заодно я буду рад услышать от вас, как и когда вы придумали сказку о Клодине Бриссак. И зачем вам она понадобилась — это я тоже не прочь узнать.

— Фогель перепутал кашпо…

— Фогель ли перепутал кашпо, вам ли потребовалось показаться кому-то в моем обществе — все это вещи, достойные размышлений. У нас с вами впереди бездна времени для бесед по душам, и чутье говорит мне, что беседы эти будут очень, очень откровенными… Допивайте свой кофе.

Двое встают из-за столика и, не дожидаясь, пока Циклоп отсчитает деньги, выходят из кафе. У них прямые спины, обтянутые стандартными пиджаками, и грубая обувь военного образца. Такую солдаты вермахта сбывают на «черном рынке» около Триумфальной арки. Там же, у арки, кулисье торгуют валютой всех стран мира. Один из них и продал мне ту самую двухфунтовую бумажку с радужными разводами и тонкими штрихами защитной банковской сетки.

Гарсон отсчитывает сдачу, а я пью свой кофе. Мне-то совсем не хочется спешить…

Мы выходим на улицу, на самое пекло, и горячий тротуар Елисейских полей мягко приминается под моими каблуками. Небо — синее с белым, ни дать ни взять океан, по которому Одиссею уже, пожалуй, не плыть никогда. Разве что мысленно… Я невесело усмехаюсь про себя банальности сравнения и иду вместе с Циклопом к машине. Двое в военных башмаках шествуют сзади и подпирают меня взглядами.

«Мерседес» стоит за углом, охраняемый щуплым субъектом в шляпе с перышком. Когда мы приехали, он уже ошивался тут, возле афишной тумбы. Усики и цепкий взгляд странно не вяжутся с отлично сшитым дорогим костюмом; из бокового кармана торчат тонкие перчатки. Субъект открывает дверцу, пропускает Циклопа и сильным движением толкает меня в задний отсек машины, куда уже успели забраться парни в стандартных пиджаках.

— Садитесь и вы, Фогель, — говорит Циклоп. — Мы потеряли два часа.

Фогель с треском захлопывает дверцу и, раньше чем машина берет с места, защелкивает наручники на моих запястьях. Шляпа с перышками царапает мою щеку.

— Осторожнее, — говорю я. — Он выбьет мне глаз, Шарль.

— Ну, ну, Фогель…

— Все в порядке, штурмбаннфюрер. Я только надел браслеты… Я его и пальцем не коснулся…

— Еще успеешь, — негромко говорит Шарль, он же Циклоп, он же СД-штурмбаннфюрер Карл Эрлих.

И «мерседес» устремляется по улицам Парижа от центра к периферии. Именно там, подальше от деловых кварталов, в Булонском лесу, расположилась пещера моего Циклопа. Называется она просто и со вкусом — гестапо.

Я закрываю глаза и думаю об Одиссее, кораблик которого занесло чертовски далеко от родных вод… Впрочем, какой я Одиссей? Меня зовут Огюст Птижан. Сын отставного чиновника из Марракеша Луи-Жюстена Птижана и Флоры, урожденной Лебрие. Мне тридцать семь лет; у меня слабое сердце, одышка и плоскостопие, сделавшее меня негодным к призыву в тридцать девятом; и главное — мне очень надо жить…



2. КОЕ-ЧТО О СТРАНСТВИЯХ — ИЮЛЬ, 1944

Главное — мне очень надо жить. И Эрлих это превосходнейшим образом понимает. Понимает он и то, что ни один человек на свете, оказавшись в моей шкуре, не станет исповедоваться с детским простосердечием. Посему он в третий раз на протяжении утра выслушивает рассказ Огюста Птижана о том, зачем и почему Птижан перебрался весной из Марракеша в Париж. Надо отдать ему должное: слушать он умеет.

— Ну вот, — говорю я, добравшись наконец в своем повествовании до злополучного отеля «Бельведер». — Там-то я и решил, а не попробовать ли счастья в Барселоне? Мне сказали, что суда в Марсель ходят довольно часто и что с испанским паспортом у меня не будет затруднений… Продолжать?

— Да, да, конечно, — вежливо говорит Эрлих и склоняется над стопкой бумаги. Стопка лежит идеально прямо, но штурмбаннфюреру что-то не нравится, и он подравнивает ее металлической линейкой, сдвигает на пару миллиметров вправо. — Не забудьте, пожалуйста, подробности поездки… Любые мелочи важны… Хотя что я — у вас, мой друг, такая память, что мы с Фогелем не устаем поражаться. Вы не увлекались мнемотехникой?

— Нет… Но вы правы: память у меня хоть куда!

Слова, слова! Я изливаю их таким могучим потоком, что Рона в сравнений с ним показалась бы жалким ручьем. Однако Эрлих готов тратить и время, и терпение, выслушивая импровизации Огюста Птижана, а Фогель, человек в общем-то, как мне кажется, желчный и экспансивный, ни звуком, ни жестом не выражает протеста и, согнувшись в три погибели над громоздким «рейнеметаллом», знай выстукивает себе которую по счету страницу протокола. Печатает он одним пальцем, но быстро и записывает все дословно. Машинка сухо потрескивает, и я, описывая маршрут Мадрид — Сарагосса — Барселона, чувствую себя знаменитостью, дающей интервью…

Я думаю о Фогеле, и возникает пауза, разрушаемая Эрлихом. Он не любит, когда я останавливаюсь.

— Вы что-нибудь забыли?

— Я устал.

— Скоро отдохнете, — говорит Эрлих с намеком. — На чем он запнулся, Фогель?

— На Сан-Висенте-де-Кальдерс. Перечитать?

— Не стоит, — говорю я. — В Сан-Висенте я сошел с поезда и пересел в автобус. Большой автобус марки «бенц», с багажным отделением наверху.

— Почему перешли?

— Какая-то авария на станции. Говорили, будто вагон сошел с рельсов или выворотило шпалы… Не помню… Это было шестнадцатого апреля, можете проверить.

Эрлих кивает и принимается выравнивать стопку бумаги на столе. Вид у него скучающий. Чтобы немного взбодрить штурмбаннфюрера и подогреть его интерес, я, описывая поездку, вспоминаю несколько деталей, таких, как синий берет на водителе и перебранку между ним и огромной, неправдоподобных форм валенсийкой, севшей в Виллафе. Сбиться я не боюсь, ибо все так и было — автобус, синий берет и валенсийка, оравшая на весь салон, что она, хотя и заняла два места, заплатит за одно, поскольку в правилах не оговорено, что плата удваивается, если щедрый господь награждает женщину добротной задницей…

В этом месте рассказа вновь возникает пауза, но уже не по моей вине. Микки, в плиссированной юбочке и приталенном мундире шарфюрера СС, аккуратно постукивая сапожками, входит в кабинет и, выдохнув: «Хайль Гитлер!», сменяет Фогеля за машинкой. «Наконец-то!» — облегченно роняет Фогель и пересаживается на подоконник, чтобы немедленно приступить к своему излюбленному занятию — подпиливанию ногтей.

— Добрый день, мадемуазель, — говорю я Микки. — Прелестная сегодня погодка, не так ли?

У СС-шарфюрера точеные ножки и невыразительное личико, украшенное прической в стиле Марики Рокк. Насколько я знаю, немки в Париже, досыта объевшись «Девушкой моей мечты», все, как одна, украсили себя валиками надо лбом и подвитыми локонами сзади и за ушами. Некоторым это идет, но помощницу Эрлиха постигла неудача. Марикой Рокк она не стала, зато приобрела удивительное сходство с диснеевским Микки Маусом — очень противным, на мой вкус, мышонком. Микки не долго размышляет над ответом.

— Скажите ему, чтобы он заткнулся, штурмбаннфюрер! — изрекает она и ловко перебрасывает влево каретку. — Или он заткнется, или я ему врежу в пах. Еврейская свинья!

Эрлих долго и с интересом разглядывает нас обоих.

— Он не иудей, шарфюрер.

— Все равно пусть заткнется!

— Уже заткнулся, — говорю я кротко, чтобы доставить Микки удовольствие. — Однако как же с Барселоной, штурмбаннфюрер? Рассказывать или не надо? Госпожа шарфюрер против того, чтобы я здесь трепался…

Я все жду, что Эрлих однажды сорвется, и тогда будет то, что рано или поздно должно быть: крик, удары, сломанные кости и вывернутые суставы. Не понимаю, почему он церемонится с Огюстом Птижаном? Четверо суток я заговариваю зубы, потащил гестаповцев в кафе, куда якобы должна была явиться Кло, отпускаю шуточки — и все безнаказанно. Будь на месте Эрлиха статуя Бисмарка, и у той лопнуло бы терпение.

Все же последняя моя реплика заставляет штурмбаннфюрера побледнеть. Бледнеет он своеобразно — сначала кровь отливает от лба и подбородка, подчеркивая розоватую сетку на скулах, потом сереют сами скулы, и наконец белеет нос, весь за исключением кончика, который светится, словно тлеющая сигарета.

— Не зарывайтесь, Птижан, — тихо говорит Эрлих. — Сумасшедший вы или просто лжец — дело третье. Но что вы шпион, у меня сомнений нет. Надеюсь, нет их и у вас?

— Как раз наоборот…

— Хватит! Давайте о Барселоне. Где вы останавливались там?

— В «Континентале».

— Где питались? В ресторане? На каком этаже?

— На втором.

— Чушь. В Европе все рестораны без исключения расположены на первом.

— А в «Континентале» на втором. Боже мой, сколько можно твердить об этом?… «Континенталь» стоит на Рамбла-де-Каталуна, в пятидесяти шагах от площади Де-Каталуна и в ста от улицы Пассо-де-Грасиа… Нетрудно проверить.

— Когда открывается ресторан? Утром, в полдень?

— Утром он работает недолго, а по-настоящему открыт вечером, с восьми.

— Опять лжете?

— Да нет же, — говорю я и пожимаю плечами. — Чистейшая правда, хотите присягну на библии? Вам знакомо такое понятие «сиеста»?

— Ну? — поощряет меня Фогель, отрываясь от ногтей.

— Сиеста — послеполуденный отдых. Днем в Барселоне спят, ходят в кино и обедают. В апреле тоже, хотя жара еще не столь убийственна. Кинотеатры открываются в одиннадцать, а рестораны в восемь или в девять. Это легко проверяется. Рассказывать дальше?

Дальше ничего нового не последует. Я опять, в пятый раз, упомяну о Гомесе, продавшем мне паспорт, опишу во всех штрихах от ватерлинии до клотика «Лючию», плавающую под флагом нейтральной Коста-Рики, повторю историю, как сошел в Марселе ночью и до утра прятался в пустом пакгаузе, а утром, пользуясь беспечностью часового, выскользнул за ограду порта и, не мешкая, ринулся на вокзал, на парижский экспресс. Восемьдесят четыре часа с перерывами мы — Эрлих, Фогель и я — занимаемся набившим оскомину вопросом о моей поездке из Марокко во Францию, поездки, предпринятой ради спасения Алин Лекрек, нареченной Птижана, застрявшей в Париже с первых дней оккупации. Восемьдесят четыре из девяносто шести часов, прошедших с момента моего ареста гардистами, истратившими треть суток на оформление документов и бессистемные побои.

Меня взяли в метро в одиннадцать с минутами. Черт разберет, что уж там померещилось сухопарому молодцу в брюках-гольфах, буравившему остренькими глазками пассажиров на станции Распай. Он стоял у выхода и, повинуясь одному ему известным причинам, положил мне руку на плечо. Документы мои были в порядке, костюм безупречен, и я без опаски сунул гардисту удостоверение и пропуск комендатуры. Пропуск был, разумеется, фальшивый, но выглядел лучше настоящего — печати жирно сияли-черной краской, все подписи были на местах. «В порядке», — сказал гардист, и в этот миг к моим ногам, скользнув по подкладке, сухим листом спланировал двухфунтовый банкнот Британского королевского банка. Бежать было некуда, и молодчик, захватив мою руку по всем правилам каратэ, потащил меня наверх, где и сдал гардистскому патрулю.

Восемь часов спустя штурмбаннфюрер Эрлих в полной форме приехал за мной во Дворец юстиции и с Острова перевез в Булонский лес. Гардисты были недовольны, но возражать не посмели и даже помогли мне почистить пиджак — восемь часов, они старались выбить из меня показания, где тайник с валютой: костюм от Вуазена и хорошие манеры арестованного привели их к твердому выводу, что Огюст Птижан имеет отношение к спекулянтам из-под Триумфальной арки. В силу этих причин пиджак мой к моменту прибытия Эрлиха напоминал лохмотья театрального нищего. Эрлих, брезгливо морщась, подождал, пока гардисты орудовали платяной щеткой; фарфоровый глаз его при свете ламп исторгал молнии, тогда как живой с неподдельным интересом исследовал многочисленные синяки и ссадины на моем лице.

Усталость, побои, напряжение — все, вместе взятое, кончилось тем, что в Булонском лесу я свалился в припадке; явился некто в белом, я заплакал, потом захохотал и скатился в бесформенную бездну, откуда выкарабкался только к следующему утру. С тех пор мы почти неразлучны с Эрлихом; я говорю, он, слушает и никак не хочет сорваться с тормозов…

— Рассказывать дальше? — повторяю я и, оглянувшись, посылаю Микки роскошную улыбку: пусть видит, что я не сержусь на нее.

Эрлих не торопясь выходит из-за стола и присаживается рядом с Фогелем на подоконник. Скрещивает руки на груди и на миг задумывается.

— Значит так… — начинаю я.

— Стоп! — говорит Эрлих и зевает, прикрыв рот ладонью. — К чему спешить, милейший? Повторите-ка мне, от «а» до «зет», как вы ехали из Мадрида в Барселону. И не ошибитесь, ради бога. Поняли?… Ну валяйте, а мы с Фогелем послушаем; мы страшно любим слушать, не так ли, Фогель?

Черт бы его побрал, этого Эрлиха! Бесконечные повторы медленно, но верно ведут штурмбаннфюрера к цели. Не родился еще человек, способный изложить одну и ту же историю полдюжины раз кряду и при этом ни разу не спутать деталей, не сбиться, не обмолвиться — словом, не подарить опытному следователю пару-другую зацепок, ухватившись за которые он может найти искомое. Преимущество Эрлиха состоит и в том, что он не делает попыток навязать мне волю, а равнодушно ест все те блюда, что я готовлю на своей кухне.

— Я устал, — говорю я, и на сей раз чистейшую правду.

Эрлих поднимает брови.

— Вот как? Но мы еще и не начинали беседовать по-настоящему… Ну, ну, Птижан, не хитрите. В ваших интересах не портить отношений. Вчера вы признались, что занимаетесь шпионажем в пользу голлистов и назвали связную, явку, опознавательный сигнал на кладбище. Будь я легковернее, мы бы этим ограничились и списали бы вас в Роменвилль. Залп — одним голлистом меньше…

Слезы наползают мне на глаза.

— Я лгал, господин Эрлих… я думал…

— Что спасете этим жизнь? Ах, — как неразумно!.. Повторяю: окажись я легковернее, все было бы кончено. Подвал, третья степень, а затем форт Роменвилль и залп из семи винтовок… Цените нас с Фогелем, дорогой Птижан! Вы живы, вас обхаживают как принцессу — и все для чего? Во имя гуманизма? Отчасти! Во имя буквы закона? Тоже верно, но не совсем. Просто и Фогель и я — порядочные ребята, считающие, что и в наш жестокий век не перевелись романтики… Ваша любовь к Алин, ваши поиски любимой — такая история близка моему сердцу. И вот я подумал: а почему бы и нет? Почему бы и не поверить влюбленному, вдруг он не лжет?… Тогда не Роменвилль, а концлагерь и интернирование до конца войны. Улавливаете разницу?

Мягкая, обволакивающая боль сжимает мое сердце, и лицо Эрлиха, покачнувшись, начинает плыть перед глазами… Я знаю, что это такое, и изо всех сил цепляюсь за стул. Ногти скребут по дереву, откалывая остренькие щепочки… Сейчас я начну смеяться, а потом Фогель и Эрлих взовьются к потолку и будут летать надо мной, долбя клювами череп… Нет!.. Я-то точно знаю, что я не сумасшедший… Это все доктор Гаук, это он сказал, что у меня не в порядке с головой… Чепуха! Я здоров и отлично помню, как ехал из Мадрида в Барселону. Сначала поездом, а затем в автобусе; шофер может это подтвердить. Он не посмеет лгать, зная, что жизнь ближнего зависит от его слов… Вот он стоит в углу — синий берет и рубашка с закатанными рукав ами… Эй, парень! Подтверди Эрлиху, что ты вез меня из Сан-Висенте!..

Спокойствие приходит ко мне — прочное и умиротворенное. Теперь, когда шофер здесь, в гестапо, я могу и поспать. Я укладываюсь на перину и зажмуриваю глаза, совсем как в детстве, когда засыпал под стук ходиков с кукушкой… Впрочем, нет! Не было ходиков! Ничего не было, и детства тоже…

Сон наваливается на меня, вдавливает в перину, окутывает мраком и теплом. Из душного тепла выходит доктор Гаук, халат его хрустит, а голос подобен хрустальному звону…

…С острым звоном лопается горлышко здоровенной ампулы, и я прихожу в себя. Врач в белом халате поверх черной формы, помогает мне вскарабкаться на стул и мощной лапой перехватывает мою руку у запястья.

— Ну как?

Это Эрлих.

— Все то же, штурмбаннфюрер.

А это врач — доктор медицины Гаук; его я, честно говоря, опасаюсь больше Эрлиха и Фогеля, вместе взятых.

— Что вы предлагаете? — спрашивает Эрлих равнодушно, словно меня нет в комнате.

— Исследование спинномозговой жидкости — пункцию, штурмбаннфюрер. Тогда мы будем знать наверняка. Можно попробовать и барбитураты внутривенно — субъект растормаживается и говорит все, следуя за потоком сознания. Минуты две, не меньше. Очень эффективно при распознавании симуляции.

— На сколько вы его возьмете?

— На сутки. После пункции придется лежать.

— Но допрашивать можно?

— Конечно. Только не поднимайте его с постели.

— Хорошо. Я все обдумаю и сообщу решение. Свободны!.. Все свободны, и вы тоже, Фогель. Шарфюрер, оставьте мне протоколы. Перерыв, господа…

Врач, Фогель и Микки покидают комнату. Микки выходит последней, успев послать мне недобрый взгляд. Пробую по привычке ответить ей улыбкой, но губы словно одеревенели и плохо слушаются меня. Эрлих спрыгивает с подоконника и достает портсигар из нагрудного кармана.

— Голова… — говорю я.

— Голова кружится? Пустое, все пройдет. Все проходит в нашем мире, мой милый!

— Тривиально…

— А что не тривиально? Жизнь? Смерть? Чем вы отличаетесь от двух миллиардов двуногих, и почему я, штурмбаннфюрер Эрлих, трачу на вас время? Не догадываетесь?

— Нет, — говорю я довольно твердо.

— Ладно, закуривайте. И не изображайте сумасшедшего. У вас это неплохо получается, но думаю, что пункция и барбитураты подведут черту под спектаклем. Слышали, что сказал врач?

— Черту под спектаклем? Вы скверный стилист, Эрлих!

Штурмбаннфюрер чиркает спичкой и ладонью отгоняет сигаретный дымок. Выпускает тонкую струйку, целясь мне в глаза.

— Отлично! Чувство юмора всегда при вас, точно кожа, мсье Птижан. Следовательно, вы не лишились способности рассуждать здраво и давать оценки происходящему? Я прав?

— Допустим.

Слабость еще не прошла, но я уже не цепляюсь за стул. В ампуле, вероятно, был сильный стимулятор. — такое ощущение, будто я хватил добрый стаканчик коньяку и сейчас балансирую на границе между трезвостью и опьянением.

— Тогда курите, — говорит Эрдих и, протягивает мне портсигар.

— Трубка мира?

— Все может быть…

— А как же третья степень? Я все жду и жду!

Эрлих прищуривается и убирает портсигар.

— Всему свой срок… Слушайте внимательно, Птижан. У меня три версии. Первая — вы шпион. Вторая — донкихотствующий романтик. Третья — сумасшедший. Последние две мы пока оставим и сосредоточимся на первой. За нее-так много аргументов, что затрудняюсь пересчитать. Но вот вопрос — кто вас послал? В Париже вы три месяца — мы проверили, и оказалось, вы не лжете… Клодина Бриссак? Может быть, вы выдумали ее, а может, и нет. Во всяком случае, полагаю, в кафе вам требовалось побывать… Итак, кто вас послал? Это самое основное. Вчера вы сказали: французы. Сказали без колебаний и не испытывая при этом видимых мук совести. Но разве, так предают своих? Полноте, Птижан! Не считайте меня новичком!

— Я и не думал…

— Стоп! Сейчас моя очередь говорить… Четверо суток вы врете мне, хотя и знаете, что банкнот лежит здесь, в столе; Алин Деклерк в Париже никогда не проживала, а при обыске в пансионе найдены кое-какие вещички, купленные вами не во Франции!

— Белье? — словно вспоминая, говорю я. — Белье с английскими метками? Но оно продается в Рабате в любой лавке.

Эрлих кивает.

— Верно. Во всем, что касается Рабата и отрезка Марракеш — Барселоне, вы довольно точны. И знаете — я вам верю. Вы приехали именно оттуда, из Марокко. Вот почему я и утверждаю, что за вашей спиной не французы, а более мощная и богатая организация. Разведка господина де Голля не в состоянии затратить столько франков на переброску. Англичане, без особых фокусов, переправляют агентуру голлистов через Ла-Манш — и скатертью дорога!.. Другое дело — вы. Сам выбор маршрута говорит за то, что Огюст Птижан не рядовой агент, а фигура покрупнее! Много крупнее. Если же помнить, что «Бельведер» и «Континенталь» — фешенебельные отели, то — вы следите за моей мыслью? — мсье Птижан вырастает до размера колосса… Какое у вас звание, мой друг? Майор? Или еще выше?



— Маршал Франции!

Раз Эрлиху хочется видеть меня колоссом, то почему бы не присвоить себе любой высший ранг, вплоть до генералиссимуса. Мне это ничего не стоит.

— И вот еще что, — добавляю я небрежно. — Алин Деклерк действительно никогда не жила в Париже. Мне страх как не хотелось, чтобы гестапо рылось в доме будущего тестя. Кому это захочется, верно? Но еще меньше мне улыбается быть расстрелянным в качестве агента. Поэтому, господин Эрлих, не соблаговолите ли вы взять карандаш и записать настоящее имя моей невесты? А заодно и ее старый адрес — по нему она проживала до сорокового… Прошу вас, пишите, 8-й район, улица Гренье, 6, Симон Донвилль. Ее семью знает вся округа. Заодно консьерж скажет вам, что три месяца назад я справлялся о Симон. Думаю, он не откажется удостоверить мою личность. А теперь — нельзя ли сигаретку? У вас ведь «Реемтсма»? Очень приличный сорт…

Иногда это полезно — подбросить в костер полено потолще. Парадокс из области физики: пламя отнюдь не увеличивается, а, напротив, убывает, и иногда надолго. Кроме этого полена, у меня в запасе есть еще несколько, одно лучше другого.

Словом, поживем — увидим.

3. ЦИКЛОП, ГАУК И СУКИН СЫН ФОГЕЛЬ — ИЮЛЬ, 1944

Поживем — увидим. Авось да небось. Сколько веков утешается человечество этими суррогатами реальных надежд? Лично меня они не обольщают. И я говорю себе: «Огюст, ты хороший парень, но ты вляпался в скверную историю. В лучшем случае тебя без особых хлопот шлепнут как-нибудь поутру в заболоченном рву старого форта Роменвилль. Будет солнечно и тихо, и меланхоличные лягушки проквакают тебе отходную. Однако десять против одного, что Циклоп и Фогель вытянут перед этим из тебя жилы, а ты только человек, и, как знать, не сболтнет ли твой язык чего-нибудь лишнего?…»

Вечером СС-гауптштурмфюрер доктор Гаук сделал мне пункцию. Сделал мастерски — я и не почувствовал, как игла вонзилась между позвонками, слабый скрип — и только. Я сидел на стуле лицом к спинке и глазел на стену, где ползали большие черные мухи. Таких почему-то называют мясными. Мухи ссорились и склочничали, точно домохозяйки в коммунальной кухне. Пока Гаук выкачивал спинномозговую жидкость, мухи успели передраться, а Фогель, присутствовавший при операции, мрачно морщась, советовал мне не дожидаться результатов анализа и выкладывать правду.

— Сукин ты сын, — сказал я ему, намеренно разделяя слова. — Тебя разве не учили, что давать советы — привилегия старших? Ты думаешь, если напялил черный мундир, так сразу стал умнее всех? Или нет?

— Заткнись!

— О, как страшно!.. Ты действительно сукин сын, Фогель. И еще трус. Ставлю голову об заклад, что после высадки прачка не успевает приводить в порядок твои кальсоны. А когда союзники возьмут Париж, ты продашь всех и фюрера тоже, вымаливая себе местечко под солнцем. Вот оно как…

Гаук не успел сменить позицию и стать между нами: черный и стремительный — сущая пантера! — Фогель метнулся ко мне и нанес апперкот, сделавший бы честь самому Джо Луису. К счастью, Гаук уже извлек иглу: я установил это, вынырнув из обморока; в противном случае остатки дней своих Огюст Птижан провел бы с двумя дюймами крупповского железа между позвонками.

Гаук взял меня под мышки и водрузил на стул.

— Вот что, — сказал он с мрачным юмором. — Вы выясняйте, кто есть кто, а я пойду. Только учтите, штурмфюрер, потом не просите меня собирать целое из осколков.

Фогель сосредоточенно погрыз ноготь.

— Хорошо, гауптштурмфюрер. Но пусть он помолчит.

— Не слушайте, вот и все.

Говоря, Гаук раздвинул мне веки, надавил на переносицу.

— Посмотрите на мой палец… Сюда… А теперь сюда…

По спине у меня текло что-то мокрое и горячее. Может быть, кровь. Я скосил глаза, следя за пальцем Гаука… До операции он изрядно помучил меня всевозможными манипуляциями: стучал по колену молоточком, заставлял стоять на ребре сиденья стула, чертил перышком решетку на груди. Судя по всему, он взялся за меня всерьез.

— Доктор, — сказал я. — Я хочу рисовать. Пусть мне дадут карандаши, я нарисую на стенке козлика. Я рисую, как Модильяни, даже лучше Модильяни.

Гаук негромко заржал, показав крепкие желтые зубы.

— Вам мало прогрессивного паралича?

— Что-нибудь не то?

— Козлик — ближе к шизофрении. Хороший сумасшедший должен знать симптомы…

Гаук марлевой салфеткой вытер мне спину и одним движением пришлепнул наклейку.

— Одевайтесь!

— А как же козлик? — запротестовал я. — Дадут мне карандаши?

— Дайте ему их, штурмфюрер, — сказал Гаук и снова заржал. — Пусть рисует. Я, знаете ли, собираю сувениры.

— Еще что?

— А ничего. Шесть, часов он должен лежать на брюхе и не двигаться. Пусть ему принесут горшок, а то, чего доброго, попрется на парашу. Ясно?

Они ушли, а я остался, лег на койку и закрыл глаза. Еще шесть часов. А что потом? Наверно, барбитуратовая проба. Две минуты болтовни, не зависящей от моей воли и отражающей поток сознания. Значит, имена, адреса, даты…

Одеяло прилипло к мокрой от пота спине. Толстое добротное одеяло с пышным ворсом и ткаными руническими знаками в углу. Клеймо СС.

Шесть часов… Из них три, похоже, прошли…

Я лежу на животе и мягкой алюминиевой ложкой рисую на линолеуме длинноногого козленка. Мордочка выходит хоть куда, но все же чего-то не хватает. Чего? Ах да! Рогов нет… Черенком ложки я пририсовываю козленку два штопора и длинную бороду, похожую на мочалку… Мне никто не мешает. В комнате я один, а в двери нет глазка. Обыкновенная комната и обыкновенная дверь, разрисованная масляной краской под орех. Раньше здесь, должно быть, жила прислуга.

Плохи твои дела, Птижан. Хуже некуда.

Впрочем, так ли это?… Граф Монте-Кристо сидел в каменном мешке, выдолбленном в скале одинокого острова. И то ухитрился бежать. Славный герой Дюма-отца обломком чего-то там — кажется, кувшина или миски? — сумел проложить себе ход в тверди. Трудно же ему было! Многопудовые гранитные блоки, вековая известь, твердая как алмаз… Чем я хуже Монте-Кристо? У меня есть ложка, а стены особняка сложены из обычного кирпича, связанного в два ряда.

Посмеиваясь над Птижаном, пасующим перед не бог весть каким препятствием, я прихожу к твердому выводу, что герои романов были из другого теста. Ну какой я герой? Стену и то сломать не могу, да и внешность у меня заурядная — так, человек из толпы…

Я пририсовываю козлику хвост-пупочку и думаю, что это за штука — барбитураты внутривенно? Насколько наркотик развязывает язык и что можно наболтать за сто двадцать секунд? Очевидно, сильное опьянение, резкое снижение контроля, расторможенность и все такое прочее… Да, невесело…

Надо за что-то зацепиться и не дать себя сбить. Клодин Бриссак?… Что ж, пожалуй, годится. Держись за нее, Птижан! Наркотик будет делать свое, а ты утверди: Клодин, Клодин, Кло, Клодин Бриссак. Тысячу раз повторяй и рисуй ее: руки, голос, лицо… Ладно, с этим ясно. А сам я кто? Пусть будет Одиссей. Сумеешь ли ты построить цепь ассоциаций от Одиссея к Гауку и Эрлиху? Гаук и Циклоп… Давай попробуем все подряд: Клодин Бриссак, блондинка, живет в одиннадцатом районе, адреса не знаю; Гаук — белый халат; Циклоп, Циклоп, Циклоп… Медленнее! Иначе не заполнишь две минуты… Итак, Клодин Бриссак — подруга Одиссея. Где ты был, Одиссей?… Не так. Это уже за гранью дозволенного. Одиссей никуда не выезжал за пределы Рабата и Марракеша. Только в Париж — через Мадрид и Барселону.

Козлик, козлик, где ты был?… Мой козлик с рожками штопором — почтенный домосед. Час назад я создал его, поместив слева и наискосок от кровати, и он все еще торчит там и даже пупочкой не шевелит. Мне бы так — раз и навсегда стать на своем и ни на дюйм не двинуться в сторону.

Что нашли при обыске в комнате? Белье с английскими метками. Почтовую бумагу: такой здесь нет в продаже. Тоже английская. Фогель, вернувшись из пансиона, приволок в гестапо не только мой чемодан, но и бумажный пакет, куда, по-видимому, собрал мусор из пепельниц и корзинки. Сукин сын, этот Фогель; он примитивнее Эрлиха и ждет не дождется часа, когда тот позволит ему спустить с меня шкуру. Боюсь, однако, штурмбаннфюрер не даст ему перестараться.

Вечер сейчас или ночь? Не знаю. Окно снаружи забито досками, ни черта не разберешь… Пока мне ни разу не удалось спровоцировать Эрлиха и вызвать у него ярость. Врачи говорят, что у меня слабое сердце, долгих побоев я не выдержу.

Каждый знает, на что он идет. Я с самого начала считал себя наименее подходящим к будущей роли. У меня было время отказаться — неделя, кажется. На третий день пришел и сказал: «Согласен». Почему?… Нет, я вовсе не пересмотрел взглядов на самого себя. Говоря «согласен», я по-прежнему считал, что ничего толковогр не выйдет. И все же — почему я согласился? Была одна мысль, не существенная на первый взгляд. Коротко сформулированная, она уложилась в пять слов: «Но ведь кто-то обязан решиться?» Этим «кто-то» мог оказаться семьянин, отец детей, прекрасный муж, сын, брат… жених, в конце концов! А Огюст? Ни кола ни двора, и сам себе хозяин. Одинокий прохожий в толпе из числа тех, что всегда берет два билета в кино и один предлагает незнакомой девушке. Только так почему-то случается, что девушка, видите ли, пришла с кавалером, и вот — сердце не камень! — ты отдаешь ей и второй билет, а сам бредешь домой, где ждут тебя книга и остатки завтрака, накрытые газетой.

Одиночество… Но нет, не оно было причиной, когда я сказал: «Согласен». Причина в ином, и, конечно же, поверьте, не в соображении, что дело, за которое я взялся, легче делать холостяку, нежели семьянину, озабоченному женой и детьми. Не в этом суть! Мое дело не профессия. Профессия — это что-то иное. Отоларинголог, электрик, продавец бакалейного товара, астроном, водопроводчик, наконец, — все они действуют, повинуясь своей разумной воле и дисциплине, получая денежный эквивалент труда и более или менее гордясь пользой, приносимой повседневно. Но вот канатоходец; это профессия? Или нечто иное, искусство, что ли, без которого, разумеется, человечество вполне способно обойтись, как рано или поздно оно обойдется и без специалистов вроде Огюста Птижана… Я гляжу в потолок и думаю, что если рассматривать мое дело как службу и только, то легко сравнить Огюста Птижана с профессиональным воякой, сражающимся, поскольку война — его ремесло… Ну уж нет, не так! Выбирая, я знал одно: я не профессионал, но меня мобилизовали на защиту раньше, чем миллионы солдат. Я защищаю общество и идею, и мне не до белых перчаток! Профессия? Нет. Осознанная необходимость, помноженная на огромное до бесконечности понятие долг!

Вот оно главное — долг. Перед собственной совестью, людьми и идеями, без которых жизнь Огюста Птижана теряет смысл. Он держит меня в своих жестких, но разумных рамках, мешая сейчас разом избавиться от всего: опустошающих мозг допросов, предстоящей боли и медленной, изуверски затянутой смерти. Ах, как это красиво выглядит — броситься на Эрлиха и получить пулю! Эффектная сцена, требующая замерших от волнения зрителей и исполненных пафоса слов о грядущем возмездии убийце. Но если разобраться, то это был бы не героический финал, а паникерское бегство с передовой, та преподлейшая трусость, за которую расплатиться пришлось бы другим… 25 июля… До этого дня я обязан жить — и не просто выторговывать часы и сутки, но всеми средствами добиться того, чтобы дверь моей камеры приоткрылась хотя бы на толщину бумажного листка. Иначе подлинное грядущее возмездие отодвинется на миг или секунду и тысячи людей умрут, ибо каждый краткий миг войны оплачивается кровью… 25-е… А потом?… «Тот, кто ставит много целей, не достигает ни одной». Так сказал один мудрый человек, учивший Огюста Птижана уму-разуму в не очень отдаленном прошлом. Святые слова! Но стоп, Огюст!.. Прошлое твое подобно туману, оно почти эфемерно, и думать о нем все равно, что ловить ветер сачком… Девушка, многодетный «кто-то», причины и следствия… Было это или не было? Как знать… Скорее всего, ты все это выдумал, Птижан, — и про билет в кино, и о разговоре, закончившемся словом «согласен»… Да, Гаук прав: ты сумасшедший. С самого детства. Все, что было когда-нибудь с тобой, — ирреальность, бред, перемешанный с обломками бытия, искаженными свихнувшимся сознанием. Твердо помнишь ты лишь то, что Кло Бриссак живет где-то в одиннадцатом районе и у нее родинка на левой щеке.

«Не так уж мало!» — думаю я и, не поворачивая головы, улыбаюсь входящему в комнату Эрлиху. У него характерные шаги, чуть шелестящие, я различу их среди тысяч других.

— Как вы себя чувствуете? — говорит Эрлих и садится, закинув ногу на ногу. — Хочу вас обрадовать. Симон Донвилль действительно жила на улице Гренье. Ее семья съехала оттуда в сороковом. Консьерж припоминает, что месяца три назад его кто-то спрашивал о Симон. Остается уточнить несколько мелочей, чтобы убедиться, что мы с вами имеем в виду одну и ту же особу. Где она работала или училась?

— Симон?… Она ушла из лицея. Летний сезон проболталась на побережье, рисовала пейзажи, но дело не пошло, и она бросила живопись. А осенью, кажется в сентябре, подруга устроила ее манекенщицей в «Бон Марше».

— В универмаг?

Я вовсю стараюсь, чтобы ответ звучал гордо.

— Самый знаменитый в Париже, штурмбаннфюрер! Расположен на улице Севр и занимает целый квартал. Золя описал его в романе «Дамское счастье». Не читали? Да, универмаг, самый прославленный и самый старый, основан в 1852 году.

— Такая точность!

— Я польщен, штурмбаннфюрер.

— Пустое, Птижан. Просто я плачу дань вашим способностям. И вот еще что — обострите, пожалуйста, вашу память до предела. Сейчас придет Гаук, и мы проделаем маленький эксперимент, о котором договорились утром. Вы не станете возражать?

— Напротив, — говорю я любезно. — Здесь вы хозяин, действуйте не стесняясь.

— Разумно… Но не разумнее ли отбросить стыдливость и откровенно все рассказать? Если вы захотите, исповедь останется между нами… Понимаете, наш химик очень заинтересовался бумагой… той, что мы взяли в пансионе. Он утверждает, что на ней водяные знаки Ливерпуля; и фактура характерна именно для ливерпульской… Так что ж, «правь, Британия, морями»?

— Ни в коем случае! «К оружию, граждане, равняйтесь, батальоны!»*["1]

— Упрямство не приводит к добру… Входите, господа!

Фогель входит первым и, обогнув кровать, останавливается в изголовье. Покачивается с носка на каблук и, не сдержавшись, потирает руки. Для контрразведки такие, как он, не годятся. Слишком легко дают выход эмоциям, низкая организованность мышления, мстительность и связанная с ней повышенная самооценка. Эрлих из иного теста. Эрлих и Гаук. Им можно наплевать в лицо, наступить на мозоль, задеть за самое живое — глазом не моргнут, стерпят… до известного часа, конечно.

Эрлих отстраняет Фогеля, ставит стул возле моей головы, садится и кладет руки на колени.

— Лежите смирнехонько, и все будет хорошо.

Гаук черными каучуковыми жгутами перехватывает мои запястья и, развернув левую руку ладонью вверх, привязывает концы жгутов к раме подматрасника. Белый халат его пахнет валерьянкой и чем-то сладким, трупным.

— Валяй, клистирный мастер, — вяло говорю я, следя за тем, как тонкая игла шприца вонзается в набухшую вену. — Будь здоров, Циклоп, поверь, я и не шелохнусь…

— Что он несет? — спрашивает Фогель. — Уже действует?

Светлая жидкость в баллоне «Рекорда» убывает, облизывая деления. Гаук разжимает пальцы, и наполовину опорожненный шприц повисает, оттопырив вену иглой. Доктор накладывает руку мне на запястье, щупает пульс и издает довольное ржание:

— Все нормально.

Ничего особенного. Голова ясная, только тело горит. Жар постепенно подбирается к плечам, шее, перебрасывается на затылок и концентрируется там — круглый, пышущий, как шаровая молния. Почти приятно… Мне становится весело, и я показываю Гауку язык.

— А ты не дурак, — говорю я, и голос мой звучит музыкально. — А Циклоп… ой, не могу… Ну и сволочи же вы, господа! Боже мой, какие же вы все сволочи!.. И все вы боитесь будущего… Ведь так?… Союзники придут в Париж и прихлопнут вас всех до одного. Слышишь, Фогель?

Меня распирает от желания смеяться и говорить. Я пьян, и понимаю это, и все-таки ничего не могу поделать. Я должен, обязан, я просто не имею права болтать пустяки — мне страшно нужно сказать Циклопу все, что я о нем думаю.

— Ха! — говорю я и захлебываюсь смехом. — Вот те на… Циклоп, ты думаешь, я шпион? Так оно и есть… Шпион, ну и что здесь такого? Я с детства любил подглядывать и всегда шпионил в классе для учителя…

Не так плохо. Но наркотик еще только начал действовать. Сколько еще я смогу контролировать себя?… Минуту? Или чуть больше?… Только бы не проговориться!

Эрлих кладет мне руку на голову и треплет волосы.

— Что же вы замолчали? Говорите. Циклоп — это я? Очень, очень метко, хотя и обидно… Ну, я слушаю вас.

В ушах у меня начинает шуметь. Кто-то поднес к ним огромную раковину, выплескивающую из горловины звуки прибоя. Море… Я гулял по берегу и собирал цветные камешки. Надо ли говорить о камешках?

— Значит, Циклоп? — повторяет Эрлих медленно. — Очень забавно!

Мозг мой намертво схватывает слово. Одно слово Циклоп.

— Одиссей, — слышу я свой голос. — Я Одиссей… а ты Циклоп. И Гаук. И сукин сын Фогель…

— Одиссей?

— Ну конечно же… Это я…

— Это кличка? Прозвище? Имя по коду? Эрлих говорит раздельно и настойчиво.

— Имя по коду?

— Одиссей и его Пенелопа… Клодин Бриссак, Кло, у нее родинка на щеке.

Я говорю быстро и не могу остановиться. Слова сами по себе повисают на кончике языка и срываются с него каплями; я ощущаю вес и вкус капель; их много, сотни, и я не в силах ими управлять… И в то же время я — а может, не весь я, а только какая-то часть? — слышу себя со стороны и со страхом жду, когда вместе с другими сорвется капелька, обтекаемая, кругленькая — Люк… «Забудь о нем, Огюст!»

— У меня бред, — успеваю сказать я, чувствуя, что мне не удержать эту проклятую каплю. — Я болен… Одиссей доплыл… Не бывает сумасшедших шпионов… Не бывает. Мне говорили… что я болен…

Слишком много сил ушло. Я построил длинную и более или менее связную фразу, но больше не могу. Все летит в тартарары, а мне безразлично. Отупев, я смотрю, как Гаук надавливает на поршень шприца. Туман ползет на меня, скрывая его руку, стену… все…

Я что-то говорю. Мозг еще работает; в нем мерцает какая-то лампа, не выключенная наркотиком. Но себя я больше не слышу. Кто-то пишет в тумане яркими буквами «Кло Бриссак»; стирает и выводит новую — «Радист Люк, улица…»

И опять на миг я прихожу в себя, чтобы вытолкнуть в воздух бессмысленное: Циклоп, Гаук, Одиссей. Шаровая молния в затылке взрывается и погребает адрес и полное имя радиста… Сказал или нет?

4. ПОЧТИ ТОТ СВЕТ — ИЮЛЬ, 1944

Сказал или нет? Совсем немного времени требуется, чтобы убедиться: сказал…

Эрлих встречает меня у дверей кабинета и молча указывает на кресло. Мягкая кожа, простеганная ромбиком, принимает Огюста Птижана и оседает, спружинив. Штурмбаннфюрер садится напротив. Он наряден и чуточку торжествен.

Какое сегодня число? Девятнадцатое?… Меньше чем через неделю контрольный день в моем банке. Если я не явлюсь двадцать пятого и вместе с кассиром не обревизую содержимое абонированного сейфа, трио в составе кассира, одного из директоров и бухгалтера вскроет его и сверит содержимое с описью. Таков порядок. Старинный порядок, заведенный на тот случай, ежели клиент заболел, умер или забыл нанести визит в контрольный день. «За последние двести лет, — сказали мне в банке, — у нас не было случаев пропаж. И все же мы установили контрольные дни — в интересах самих клиентов, естественно». Значит, в моих интересах… Черт бы драл всех этих господ, пекущихся о клиентуре. В данную минуту меня куда более утешило бы, если б в банке на протяжении двух последних столетий пропажи из абонированных сейфов стали массовым явлением. По крайней мере, тогда я мог бы надеяться, что из портфеля, лежащего за семью замками, исчезнет тонкая пачка бумажек, читать которые совсем не обязательно служащим банка… Вся надежда на Люка. У него есть доверенность, и он знает защитный шифр. Люк говорил, что кассир — вылитый Дон-Кихот! — похоже, связан с Сопротивлением. Если Люка не допустят в хранилище, возникнет обидный парадокс — Дон-Кихот из франтиеров своими руками передаст гестапо частные бумаги Огюста Птижана, любая из которых будет стоит Огюсту головы!..

Эрлих мизинцем поправляет бутоньерку и наклоняется ко мне.

— Ну как, выспались, Птижан?

— Голова, — говорю я. — Что за дрянь, которой меня пичкали вчера? Никак не могу протрезвиться.

— Кофе?

— Не откажусь.

Эрлих дотягивается до стола и придавливает фарфоровую кнопку звонка. Говорит Микки, сунувшей нос в кабинет:

— Два кофе, шарфюрер. И скажите Фогелю, чтобы позвонил мне через полчаса. Где Гаук?

— Откуда мне знать? — говорит Микки нелюбезно и трясет прической а-ля Марика Рокк. — Вечером он был в казино.

— Свободны, шарфюрер!

Микки с треском захлопывает дверь, а Эрлих, натянуто улыбаясь, поворачивается ко мне.

— Хорошая девочка, но никакого понятия о дисциплине. И притом мечтает об офицерских погонах. Ее отец старый член партии, начинал еще со Штрассером…

— Вы не боитесь?

— Упоминать Штрассера?… Что ж, сейчас не модно воздавать тем, кто почил после «чистки Рема». Карл Эрнст, Штрассер, Хайнес… Кое-кого из них я знал, а с Ремом работал в штабе СА. Я ведь из СА, Птижан. И, поверьте, мне приходится нелегко в СД. Случается, что коллеги косятся… и вот оно, следствие — шарфюрер Больц. Я не раз предупреждал ее, что не люблю, когда сотрудники без моего ведома общаются с руководством. Но что поделаешь: бригаденфюрер Варбург питает к ней слабость… Вы понимаете, что я имею в виду?

— Постель или доносы?

— Всего понемножку. Бригаденфюрер еще не стар. Больц давно получила бы повышение, если бы не Штрассер. В штабе СС слишком хорошо помнят, что партию создали он и Дрекслер, а не фюрер… И не всем это нравится…

— Сложное положение, — говорю я сочувственно.

Эрлих оживляется.

— Вы так думаете? О, как вы правы!.. Бригаденфюрер считает людей СА вторым сортом и подчеркивает это на каждом шагу. А я терплю… Вы знаете, Одиссей, что значит для таких, как я, терпеть унижение? Молчать и говорить: «Так точно» и «Никак нет»? Варбургу, видите ли, не по душе мои методы. Старомодные и негермански гуманные! А Больц… Хотя что я — все это не слишком интересно. Не так ли? У нас с вами столько общих проблем, что пора перейти к ним. Вы согласны, Одиссей?

Я киваю и принимаю из рук вошедшей Микки чашку кофе. Вдыхаю крепкий аромат, но думаю не о кофе, а об Эрлихе. Из какого он теста? Я мало что знаю о штурмбаннфюрере: умен, в меру начитан, в меру культурен и вежлив. С претензией на оригинальность… Но кто и когда утверждал, что враг обязательно должен выглядеть кретином, этакой волосатой гориллой без проблеска мысли на челе?… Меня подмывает спросить Эрлиха, где он потерял глаз. На Восточном фронте?…

— Вы воевали, штурмбаннфюрер?

— Да, во Франции. А потом я служил в зондергеррихте, Одиссей.

— Особый суд?

— Я юрист по образованию, доктор права.

— Берлин?

— Нет, Гейдельберг.

Юрист, доктор права, старый бурш и ни единого дуэльного шрама на лице. Об этом стоит подумать… Нет, он непохож на труса. Здесь что-то иное.

— Одиссей — это псевдоним? — быстро спрашивает Эрлих и достает из внутреннего кармана свежий платок. Проводит кончиком по губам.

— Собственного изготовления.

— Не понял?…

Коротко, чтобы не тратить драгоценного времени штурмбаннфюрера, я объясняю ему, что означают Одиссей и Циклоп.

— А Фогель?

— Так и живет безымянный. Знаете, не сложилось…

— Зовите его, Хароном, — серьезно советует Эрлих и прячет платок. — Я не шучу. Фогель перевез на тот свет столько народу, что старина Харон лопается от зависти. У нас в СД, дорогой Одиссей, есть все — и река мертвых, и авгиевы конюшни, и свой столп — бригаденфюрер Варбург… Так вот, от вас зависит, с кем вы предпочитаете иметь дело, с Циклопом или Хароном.

— Так далеко зашло?

— Хуже некуда. Считайте сами. Фальшивый пропуск, пробелы в биографии, английские метки и радист Люк, живущий на улице…

— Это еще кто?

— Вы спрашиваете меня? — говорит Эрлих и поднимает брови. — Слабо даже для экспромта. Минута на размышление вас не устроит, Одиссей? А больше, честное слово, на таком вопросе не выиграешь.

— Но я не знаю никакого Люка!

— Так уж и не знаете? Полноте, Одиссей!

— Я уже сказал… Вы же не осел, Эрлих, и слух у вас преотличный. Или не надо рассчитывать на вашу догадливость, а следует просто послать вас подальше?

— Рискните…

— Ну и подонок! — медленно и словно рассуждая вслух, говорю я. — В первый раз встречаю такого покладистого мерзавца. Ему хоть горшок с дерьмом на голову надень, он и то вытерпит! Еще чего доброго сочтет, что это рыцарский шлем, жалованный за заслуги на турнирах.

Под конец я не выдерживаю, и почти кричу, и… трезвею от тишины. Эрлих, потирая серую щеку, долгой паузой, словно точкой, подводит итог моему взрыву. Мне и на эот раз не удалось вывести его из себя.

Губы, Эрлиха складываются в высокомерную улыбку.

— Я не тороплю… Хотя… Слушайте, Одиссей! Давайте в открытую. Бригаденфюрер санкционировал третьюстепень — я возражал, но без успеха. Фогель позвонит мне, и, если вы не разговоритесь, ничьи молитвы не спасут вас… Согласен, о Люке вам тяжело начинать… Может быть, лучше займемся Клодиной Бриссак?

Кло Бриссак… Еще одна оплошность Птижана… Я никогда не знал ее и даже имени не слыхал до того утра, когда Люк сказал мне, что Бриссак приедет из Тулузы и будет ждать на вокзале. В принципе я не должен был с ней встречаться, но так уж все совпало — связной слег, а тот человек в Тулузе отказывался брать что-либо, кроме фунтов стерлингов. От него шла хорошая информация, и Люк свел меня с кулисье; мы, поторговавшись, заключили сделку; мне посчастливилось с такси, и прямо от Триумфальной арки я поспел на вокзал — за минуту до отхода тулузского скорого. Деньги ухнули как в прорву в бисерную сумочку Клодин, пожилой провинциалки с жидкими волосами, убранными у висков. В спешке я и не заметил, что один банкнот застрял в бумажнике… А на обратном пути меня взяли… Пока гардисты ногами выколачивали из Огюста Птижана признание о тайнике с валютой, старина Огюст успел-таки вспомнить, что имя Клодин Бриссак — записано им утром твердым карандашом типа «4Н» на клочке газеты и что клочок этот, по всей видимости, остался в удостоверении.

Жалостливая история о бедном влюбленном, застрявшем в Париже, сулила передышку как минимум в сутки. Все-таки служба безопасности не каждый день сталкивается с молодчиками, признающимися, что они нелегально прибыли в оккупированную Францию из свободного Марокко. Эрлих поначалу клюнул на нее, но, увы, ненадолго. Фальшивые пропуска не продавались на «черном рынке», а если и попадались, то все в них было стопроцентной «бронзой» — от бланка до подписей. Мой же был на настоящем бланке, и лишь печать оказалась скопированной. Эрлих, строго глядя на меня сквозь очки, прочел заключение эксперта: «Печать исполнена с помощью наборного клише». Спросил:… «Где вы его раздобыли?» Мне ничего не оставалось, как довольно быстро сознаться, что месяц назад в кафе я познакомился с девицей, причастной к Сопротивлению. Она пообещала найти мою невесту, используя связи в бывшей Зоне, а взамен попросила время от времени переносить какие-то пакеты с кладбища Пер-Лашез на вокзальную явку, где в качестве почтового ящика использовалось углубление в цоколе столба освещения. Мы действительно когда-то пользовались этим, столбом и кашпо на могиле, и Эрлих, проверив, нашел углубление там, где положено. Дальше все шло своим чередом. «Имена, клички, связи?» — спросил Эрлих, и я выложил ему Кло Бриссак, двадцатидвухлетнюю красавицу.

Я считал, что это имя все равно известно гестапо: не могли же они проворонить клочок в удостоверении?… И как же был я разочарован, вспомнив вдруг, что его там нет и быть не может: скатанную в шарик бумажку я выбросил еще на вокзале!.. Я пил светлое пиво, выставленное Эрлихом в качестве залога взаимопонимания, и, проклиная себя за обмолвку (зачем гестапо знать подлинное имя?), фантазировал относительно кафе и опознавательных знаков для рандеву. Это был идиллический день, когда штурмбаннфюрер почти верил Огюсту Птижану и надеялся, что тот, дав ему связную, расскажет еще немало интересного.

Фарфоровый глаз Циклопа, словно пистолетное дуло, целит в мой лоб. Живой правый, с легкой косинкой, устремлен поверх моего плеча.

— Значит, Люка вы не знаете? — повторяет Эрлих и вздыхает. — Жаль… Не сумасшедший же вы в самом деле?

— Как знать, — говорю я.

— Да нет. Гаук не ошибается. Вы симулянт, Одиссей, и, кроме того, изрядная шельма! И все-таки вы все расскажете. Не мне — Фогелю. Мне вы больше не нужны… Жаль. Слово чести — жаль. Перед вами открывалась неплохая перспектива.

— Секрет?

— Да нет, пожалуй… Будь вы правдивы, мы завтра же расстались бы. Вы сняли б себе новую квартиру, объяснили людям отлучку — причину нетрудно придумать, — встретились с друзьями и зажили бы, как жили раньше. Время от времени мы виделись бы с вами и определяли дальнейший ход событий.

— Очень мило, — говорю я и выдавливаю улыбочку. — Где-то я читал, что это именуется перевербовкой.

— Дело не в термине.

— Конечно. Потому-то я и настаиваю, что приехал из Марокко за невестой. Вы же убедились: она жила на улице Гренье.

— Да, жила. Еще одна загадка: откуда вам известно имя той, что сбежала еще в сороковом? Вы были в Париже тогда?

Да, Эрлих не простак. Дай ему только вцепиться в шкуру, и он доберется до шеи. Мне и в голову не пришло, что эпизод с отъездом семьи Донвилль обыграется таким вот образом.

— Браво! — говорю я. — Отличный ход, Циклоп!

— Не пытайтесь меня злить.

— Но вам же не нравится… Не врите, Эрлих, и не играйте в непробиваемость. Циклоп — это вас бесит! Ох как бесит!

— Нисколько, говорит Эрлих спокойно, и я понимаю, что он не притворяется. — Оружие слабого — издевка. Последняя соломинка…

Телефон на столе — один из четырех полевых квакушек АЕГ — зуммерит протяжно и требовательно.

— А вот и развязка, — говорит Эрлих и берет трубку. — Штурмбаннфюрер Эрлих! Я искал вас, Фогель. Прихватите Гаука и спускайтесь вниз. Сейчас Одиссей догонит вас…

С полминуты он вслушивается в писк, доносящийся из трубки, потом прикрывает чашечку микрофона и доверительно склоняется ко мне. Шепчет:

— Фогель спрашивает, кто такой Одиссей? Объяснить? Или лучше сделать ему сюрприз? — И в микрофон: — Сами увидите, штурмфюрер!

Еще минута уходит у Эрлиха на то, чтобы вызвать конвой, подписать бумажку о моей передаче с рук на руки, встать и самому распахнуть дверь.

— В случае чего, проситесь прямо ко мне, Одиссей. Я буду у себя до глубокой ночи. Советую не затягивать.

Ковровая дорожка в коридоре багрова, словно пропиталась кровью. Дорога на эшафот…

— Сюда, — говорит эсэсовец и подталкивает меня к боковой лесенке. — Не расшибись, здесь крутые ступени.

Дверь — большая, окованная железом. Шляпки гвоздей украшены наконечниками. Кольцо, за которое берется рука конвоира, свет, слова:

— Хайль Гитлер! Штурмфюрер, один арестованный в ваше распоряжение!

Очень много света от трех ламп под потолком. Темные балки с ввинченными в них крюками. В свое время в подвале, подвешенные за крюки, хранились окорока, колбасы и пармезан в сетках. В подвале еще и сейчас пахнет сыром.

Даже если я выдержу все, двадцать пятого кассир вскроет сейф в банке. Он связан с Сопротивлением, милый Дон-Кихот, но инструкция и присутствие директора и бухгалтера заставят его передать портфель в Булонскии лес. Два листка шифрованных записей. Одна надежда, что они окажутся не по зубам криптографам гестапо!..

Я даю Фогелю усадить себя на табурет и бессмысленно разглядываю лежащие на эмалированном подносе инструменты. Кусачки, изогнутые щипцы, какие-то спицы с хромированными наконечниками. Гаук, приветственно помотав головой, щупает пульс, сверяясь с часами.

— Я думал, вы психиатр, — говорю я.

— Чему не научишься! — говорит Гаук и отпускает мою руку. — Прекрасный пульс. Можете начинать, Фогель.

Мой палец и спица. Боли нет, только красная капля появляется на кончике фаланги и опадает, лопается, заливая ноготь. Я отдергиваю было руку, но она прихвачена браслетом к скобе на столике, а сам столик врыт в бетон пола… Разве то, что я чувствую, можно назвать болью?!

— Где живёт Люк? — слушу я. — Где живет Люк?

Гаук вытягивает из воротника длинную шею. Кадык его безостановочно снует вверх, вниз и снова вверх. Глаза гаупт-штурмфюрера расширяются, ноздри трепещут. Он впивается лапой в плечо Фогеля и без усилий отбрасывает его в сторону. В свободной руке Гаука изогнутые щипцы. Я не мог оторвать от них взгляда и кричу, когда щипцы захватывают ноготь и сдергивают его вместе с мясом.

5. ПРОСТО ОДИН ДЕНЬ — ИЮЛЬ, 1944

Щипцы захватывают ноготь и сдергивают его вместе с мясом. Стук инструментов, падающих на поднос. Крик. Лицо Фогеля и его тяжелое дыхание… Сон повторяет явь, и я, открыв глаза, правой, целой еще рукой стираю, пот со лба. Левую руку крючит от долгой несмолкающей боли. Словно кто-то дернул за басовую струну, заключенную в теле, и заставил ее вибрировать…

— Ты жив, Огюст? — спрашиваю я себя, и голос Эрлиха отвечает мне:

— Сомневаетесь, Птижан? Напрасно!

— Штурмбаннфюрер… Какая честь, — бормочу я, не имея сил приподняться. — Располагайтесь поудобнее и чувствуйте себя как дома.

Циклоп сидит боком у меня на ногах и, не глубоко затягиваясь, попыхивает сигареткой. Он в полной форме: черный мундир, серебряный витой погон на плече, довольно толстая колодка орденских планок и Железный крест второго класса у левого кармана.

— Закурите?

— Нет… Никотин вредит здоровью… А впрочем, черт с вами, давайте!

Эрлих лезет в карман и извлекает сразу две пачки — целую и начатую. Щелчком вытряхивает тоненькую «Реемтсма», раскуривает ее и сует мне в рот. Похоже, что и другой карман набит сигаретами — что-то остроугольное оттопыривает его.

— Открываете лавочку, Циклоп?

— Вы о чем?

— Боковые карманы… табачный запас…

— Все острите? Лежите спокойно и старайтесь поменьше говорить. Гаук осматривал вас ночью, и сказал, что сердце ни к черту. Еще один сеанс — и крышка.

— Скорее бы, — говорю я без тени иронии.

— Все мы смертны. Гаук едва вытащил вас. Адреналин, кофеин, камфора.

— Не помню.

— Странно было бы, если б помнили! Вы лежали пластом и были бледны, как херувим.

Эрлих кончиком пальца стряхивает пепел на пол. Сдувает крошки с рукава мундира. Золотые очки подпрыгивают на его длинном породистом носу.

— Послушайте, Птижан, — говорит он очень тихо. — Вы не могли бы проявить любезность и не называть меня Циклопом? Не очень-то приятно, когда подчеркивают твой недостаток, а? Согласны?

Поистине что-то перевернулось в этом мире! Я с изумлением всматриваюсь в физиономию Эрлиха. Физиономия как физиономия. Спокойная; нос, искусственный глаз, тонкие бледноватые губы — все на месте, как и полагается. И все-таки происходит что-то странное. Сам воздух комнаты словно бы наполнен растворенной в нем тревогой.

— Вы что, свихнулись, Эрлих? — говорю я с прорвавшейся ненавистью. — Да мне на… на ваши переживания! Или это ход? Новый ход, придуманный вами? Гуманизм, старомодные методы — это было. Пытки тоже. Переходим на интеллектуальную платформу? Так?

— Нет, — говорит Эрлих и проводит рукой по лицу, словно умыв его. — Вы здорово ненавидите меня, Птижан?

— Разумеется!

Эрлих давит сигарету о спинку кровати. Искры падают на одеяло, и по комнате ползет пронзительная вонь.

— Что-нибудь неясно? — спрашиваю я и, забыв о левой руке, пытаюсь пожать плечами.

Попытка дорого обходится мне. Басовая струна, вибрирующая между ладонью и ключицей, натягивается и срывает меня с места. Боль выгибает тело дугой, и стон сам собой процеживается сквозь зубы… Левая рука оплетена бинтом, как заготовка скульптора. На белом — коричневое, ржавое, окаймленное расплывшимся розовым; вчера я потерял сознание окончательно, когда Гаук содрал третий ноготь.

— Воды?

Струна все еще вибрирует, и я мотаю головой: ко всем чертям!

— Выпейте же. Вот упрямец! — Эрлих подносит к моему рту фаянсовую кружку. Зубы стучат о край; вода льется на подбородок, шею, грудь, неся холодок и облегчение.

— Лежите спокойно, Птижан, и помолчите. Глупо пикироваться в вашем положении. Может быть, немного соснете?

— Чего вы хотите, Эрлих?

— Пока ничего.

— Хотел бы верить… Или нет? Или все-таки цель у вас есть? Почему бы вам, например, не сообщить, что вы — в душе, конечно! — симпатизируете мне? Или не попробовать доказать, что штурмбаннфюрер Эрлих — хорошо законспирированный сотрудник Интеллидженс сервис? Я ведь поверю. Тем более если вы шепнете мне какой-нибудь пароль, полученный под третьей степенью от прежних жильцов этой вот комнаты!

— Значит, не поверили бы? — задумчиво говорит Эрлих. — А что, если я скажу, что у доктора прав Эрлиха есть свои расхождения с господином фюрером и рейхсканцлером?

— Боже, как это свежо! Особенно сейчас, когда высадка стала фактом, а союзники вот-вот войдут в Париж.

— В Париж? До этого еще далеко, Птижан. Гораздо дальше, чем вы думаете. Да и не здесь решается судьба войны. Попомните мои слова. Фюрер сказал…

— Фюрер? У вас же с ним принципиальные расхождения, Эрлих! Вы на редкость непоследовательны.

Резкая морщина в виде буквы «фау» выпячивается на лбу штурмбаннфюрера.

— Подождите, — говорит он резко и поднимает руку. — Все не так примитивно, Птижан. Наберитесь терпения и послушайте… Вы — шпион. Английский или американский, а вполне возможно, французский или НКГБ. Доказательств «за» у меня целый ворох: фальшивые документы, признание о радисте, нелегальный переход границы, английские деньги… что еще? Не то что зондергеррихт, но любой имперский суд не поколеблется, вынося приговор… Другой вопрос — как вы держитесь? Если не считать двух-трех ошибок, вполне пристойно. Больше того, ваше вчерашнее молчание дало мне право уважать вас. Фогель и Гаук не часто срабатывают вхолостую… А теперь обо мне. Вы ждете, Птижан, что я скажу: война проиграна, и начну рвать рубаху. Не так. До конца далеко, и фортуна изменчива… Но вот какая история. Мой отец — вам не скучно, Птижан? — был очень здоровым и сильным человеком. Не помню, чтобы он болел. И еще он был очень экономным, мой дорогой отец. Он работал на картонажной фабрике Брюнинга обер-мастером и получал шестьдесят марок в неделю, и однажды рассудил, что глупо, не болея, вносить двадцать марок каждый месяц в страховую кассу. «Я положу их на твою сберкнижку, Карл», — сказал он мне и так и сделал. Мы все радовались: отец, мать, сестра и я. Больше всех я, само собой. Но вот — слушайте внимательно! — пришел день, и стряслась беда. Понимаете, все предначертано и все подчинено закону подлости. В цехах у Брюнинга гуляли сквозняки — держать двери открытыми дешевле, чем поставить принудительную вентиляцию, а господин Брюнинг, заметьте, был не меньшим экономом, чём мой драгоценный фатер. Словом, сквозняк, отец не сберегся… и три месяца пневмонии с несколькими кризисами. Врачи, койка в больнице, препараты, сиделка… Тут-то и выяснилось, что отец поторопился выйти из страхкассы. Нам пришлось самим, без чьей-либо помощи, заплатить все до последнего пфеннига! Где сбережения, где моя сберкнижка? Мало того, мать изрядно пораспродалась, а сестра…

— Пошла на панель? — безжалостно заканчиваю я.

Эрлих на миг теряется.

— Вы!..

— Да нет, это я к слову. Обычно у сентиментальных историй с моралистическими сюжетами бывают вот такие концы. Если я ошибся, примите мои поздравления: рад буду узнать, что ваша сестра уберегла невинность.

— Это пошлость!

— Конечно, — соглашаюсь я, в который раз удивляясь выдержке Эрлиха. — Но и ваш рассказ не менее пошл. Вот его мораль: застрахуйся, даже если уверен, что все будет отлично… Короче, хотя вы и считаете, что война не проиграна, все-таки вам не терпится получить свой полис на случай того-сего. Но я не агент по страхованию!

— Это все, что вы поняли? — устало говорит Эрлих. Он делает паузу и добавляет: — Как вам пришло в голову, что я собираюсь просить? И кого? Вас?

— Меня, — говорю я просто. — Только труд напрасен: я не из Лондона и, конечно же, не из Москвы… И вот что — убирайтесь вон!

— Хорошо, — говорит Эрлих и встает. — Я попробую…

— Что попробуете?

— Уйти. Возьмите сигареты, могут пригодиться…

Нервным коротким движением Эрлих бросает на одеяло коричневую мятую пачку «Реемтсма» и, расправив плечи, идет к двери. Стучит. Дверь не сразу открывается, и в освещенном проеме вырисовывается неправдоподобно огромная фигура солдата вермахта в полевой форме и с автоматом на груди.

— Что надо?

Вот это фокус! Я пялюсь во все глаза, не в силах постигнуть смысла происходящего.

— Я хотел бы выйти, — говорит Эрлих, и руки его бессильно свисают вдоль мундира. — Позовите фельдфебеля.

— Запрещено, — отрезает солдат и отталкивает штурмбаннфюрера в глубину комнаты. — Назад! И не стучать больше!

— Хорошо, — говорит Эрлих и поворачивается на носках. Плечи его опущены.

— Что это? — спрашиваю я, когда дверь закрывается. Эрлих возвращается к кровати и, присев, тянется к пачке. Вытряхивает сигарету и, не закурив, крошит ее в пальцах.

— Что происходит?

— Не знаю, — тускло говорит Эрлих и ссыпает табак на пол. — Я, как и вы, под арестом.

Для провокации слишком сложно: рассказ с намеком — это еще укладывается в стандарт; но сцена с переодеванием, мнимый арест — слишком смахивало бы на фарс. Что-то тут не то. Но что именно?

Мысленно я снимаю шляпу перед собой и раскланиваюсь, воздавая по заслугам чутью, еще час назад уловившему в атмосфере комнаты еле ощутимый привкус тревоги. Браво, Огюст!

— В чем вы провинились?

— Ни в чем, — говорит Эрлих, выкрашивая новую сигарету. — Я и сам ничего не понимаю. Вермахт появился в два сорок пополудни, и нам едва дали собраться. Приказ Штюльпнагеля.

Он вплотную наклоняется ко мне, обдав запахом свежего белья.

— Птижан… Я скажу вам то, чего нельзя говорить. Не знаю, правда ли это, но у империи новый рейхсканцлер.

— Что?

— Тише… Ради бога, тише… Вот прочтите. Майор из штаба Штюльпнагеля вручил нам всем приказ. Под расписку.

Бледные фиолетовые буквы пляшут у меня перед глазами. «Приказ… 1. Безответственная группа партийных руководителей, людей, которые…» Мимо! Дальше! Что там? Вот: «…группа… пыталась использовать настоящую ситуацию, чтобы нанести удар в спину нашей армии и захватить власть в своих интересах». Переворот? Но кем он совершен? Дальше, Огюст! «2… правительство… объявило чрезвычайное положение и доверило мне все полномочия главнокомандующего…» Кем подписано? Не спеши, Огюст, по порядку. «3… вся власть в Германии сосредоточивается в военных руках. Всякое сопротивление военной власти должно быть безжалостно подавлено. В этот смертельный час…» Подписано: «Германской армии генерал-фельдмаршал Витцлебен…»

— Переворот? — говорю я. — Ай-яй-яй! Что ж вы не застрелились, Эрлих? Смерть от пули, утверждают, приятнее, чем в петле! Или вы сомневаетесь, что Гиммлера повесят? Сдается мне, армия не очень любит рейхсфюрера СС и, конечно же, не замедлит вздернуть его, а рядом с ним — и верных его сподвижников.

«Фау» на лбу Эрлиха становится багровым.

— Не ликуйте, Птижан, — говорит он любезно. — Все вернется на круги своя. И раньше, чем вы думаете. Мы, люди СД, будем нужны любой власти.

— А я-то думал, что вас арестовали!

— Так оно и есть… и в то же время мой арест ничего не значит. Заметьте, мне удалось устроить так, чтобы попасть именно к вам, а не в соседнюю комнату или подвал. Не все потеряно. Понимаете…

Конец фразы я пропускаю мимо ушей. Вопросы куда более серьезные, нежели риторика штурмбаннфюрера, теснятся в голове. В Германии переворот. Военные у власти. Что это означает? Капитуляцию? Ни в коем случае. Скорее всего сепаратный мир на Западе, все силы — на Восток. Только так… А где обожаемый фюрер? Прихлопнули?

— Который час? — спрашиваю я механически, не в силах увязать все, столь внезапно свалившееся на Огюста Птижана и, признаться, ввергнувшее его в некоторую растерянность.

— Двадцать три с минутами.

— Сутки…

— Вы о чем?

— Сутки назад я был в подвале. А теперь штурмбаннфюрер Эрлих сидит здесь и сам ждет, не спровадят ли его в помещение с крюками под потолком. Там превосходные крюки, выдержат и быка.

Этой издевкой я прикрываю разочарование, охватившее меня при мысли, что некая идея — чертовски скользкая! — о которой я думал вчера и позавчера и трое суток назад и в которой заметное место отводилось Эрлиху, вдруг разом обесценилась. От того, что военные дорвались до власти, Огюсту Птижану не станет легче. СД, абвер ли — какая разница? Вся штука в том, что у меня нет сил начать с новым следователем долгий путь, пройденный с Эрлихом…

Эрлих снимает с руки часы и трясет их над ухом.

— Стоят, — говорит он с оттенком изумления. — Черт, побери, до чего я распустился: забыл завести! Сейчас не двадцать три, Птижан, а больше. Может быть, глубокая ночь. Вы любите ночи, Огюст?

— Утро мне милее.

— Не скажите, ночью тоже хорошо. Темно. Часы привидений и самых смелых фантазий. Мрак помогает вообразить себя всесильным и бессмертным. Недаром все великое и тайное рождается под покровом темноты.

— Прошлой ночью в подвале я этого не заметил.

— Пеняйте на себя, Одиссей! Кто заставляет вас молчать?… Мой бог! А знаете, Огюст, ваше упорство действительно импонирует мне. Если все станет на места, у нас найдется случай вернуться к этой теме и к притче. Идет?

— Поживем — увидим, — говорю я, прислушиваясь к вибрирующей струне. Она натягивается и натягивается, и физиономия Эрлиха качается, увеличивается в размерах.

«Не смей, Огюст!» — приказываю я себе и прикусываю губу. Сильнее. Еще сильнее. Только бы не обморок! Только не забытье, в бреду которого Огюст Птижан способен сказать много лишнего. Один к тысяче или один к миллиону, что солдат и бумажка с фиолетовыми буквами — фальшивка, атрибуты фарса, изобретенного Эрлихом, чтобы добиться контакта со мной. Но даже если один на миллиард, Огюст Птижан обязан вычислить величину этого шанса и принять его в расчет.

— Не молчите, Эрлих! — прошу я и подтягиваюсь повыше. — Поправьте, пожалуйста, подушку. Вот так… Нет ли у вас в запасе новых, историй? Расскажите мне о Микки; кто она такая, эта шарфюрер Больц?

Шум, невнятный, нарастающий, с вкрапленными в него голосами и клацаньем металла, возникает за дверью, что-то глухо валится; оханье, возня; железный хруст замка и Фогель на пороге.

— Штурмбаннфюрер!

Эрлих разгибается и роняет сигарету.

В полуотворенную дверь мне видно, как трое в черном волокут упирающегося солдата. Огромные сапоги, посверкивая сбитыми подковками, цепляются носами за выбоины в полу, скребут его; солдат глухо мычит и однообразно охает под ударами.

— Фогель!

Звучный стук сомкнувшихся каблуков. Пронзительное:

— Нашему фюреру… Адольфу Гитлеру — зиг хайль!

— Зиг хайль! — слабым эхом откликается Эрлих и вскидывает руку к плечу. — Зиг хайль! Зиг хайль!

Рот Фогеля перекошен. Штурмфюрер на грани прострации, и слова выбрасываются из него сами собой — отрывистые и наэлектризованные.

— Он жив! Он жив, штурмбаннфюрер!.. Заговор… Рейхсминистр Геббельс выступил по радио… Я первым вырвался — и за вами! Сразу же!.. Штюльпнагель — предатель!

Эрлих разводит плечи в геометрическую прямую; машинально отработанным жестом поправляет портупею.

— Спокойно, штурмфюрер. И ни слова больше! Поднимемся наверх, и вы расскажете все по порядку.

Подбородок Фогеля заостряется: он тянется изо всех сил, не замечая, впрочем, что непослушные ноги перекатывают тело с каблука на носок, пляшут джигу.

— Сигареты, — говорит Фогель. — Вы забыли сигареты. На одеяле…

— Пусть остаются. Ловите спички, Птижан!

Коробок сухо брякается на пол, опережая новую порцию фраз.

— Все-таки, Фогель, мы с ним коротали не один час. Это тот уникальный случай, когда солдат фюрера имеет право проявить снисходительность к врагу. Идемте, Фогель!

Ну и денек!.. Я, конечно, не в восторге от подвала с крюками, но там хоть все ясно. Ни малейшей неопределенности. А сегодняшние неожиданности, не поддающиеся быстрому истолкованию и анализу, кого угодно сведут с ума. Особенно если учесть, что арест Эрлиха обращал в прах идею Огюста Птижана… Хрупкую идею, надо сознаться; но что поделать, если другой нет и как ни прикидывай, похоже, не предвидится.

6. «ТУМАН НАД КАРДИФФОМ» — ИЮЛЬ, 1944

Да, другой идеи нет и, похоже, не предвидится. Я ломал голову над ней несколько суток и ломаю сейчас, когда мосты сожжены. Так уж я устроен: даже решив что-нибудь, не могу сразу преодолеть колебаний…

— Вы раскаиваетесь, Одиссей?

В голосе Эрлиха звучит предостережение «Не советую вилять!» — расшифровываю я и, озлившись, отвечаю резче, чем следует.

— Лишь бы вы не ушли в кусты!

— Что с вами? Нервничаете?

— Имея вас союзником, легко потерять покой.

— Не преувеличивайте. Не так я страшен, как кажется.

— Еще бы! О крюках в подвале и иголках я всегда вспоминаю с умилением.

— Полноте, Одиссей! Надо же было убедиться, что вы умеете молчать… Может быть, позвоните отсюда?

— Слишком много людей. Поехали… Кстати, о молчании. А если Фогель возьмется за вас, вы-то выдержите?

— Сомневаетесь?

— Сомневаюсь, — серьезно говорю я и глубоко затягиваюсь сигаретой. — Почему вы курите такую дрянь, Эрлих? Сущая трава! Вот что, когда доедем до бульваров, купите мне пачку «Житан». Два франка, не разоритесь.

— Ничего, — говорит Эрлих насмешливо. — Я вычту их из сумм, отобранных у вас при аресте. Вы не против?

— Помнится, несколько дней назад в кафе вы упрекали меня в мелочности. Оказывается, я вправе дать вам сто очков вперед… Который час?

— Без трех девять.

— Доедем до угла и остановимся. Там бар, а в баре телефон.

— Я пойду с вами. И давайте договоримся: без сальто-мортале. Я неплохо стреляю и…

— Можете не продолжать, — говорю я и выплевываю окурок в окно. Красный светлячок отлетает в сторону, выбросив на лету маленький снопик искр, и исчезает — Эрлих ведет «мерседес», не сбавляя скорости.

Мелкая отвратительная дрожь, родившись внизу живота, подбирается к плечам; правой рукой я баюкаю левую — безобразный белый кокон, подвешенный на бинте. Боль и озноб сопровождают меня третьи сутки подряд, отпуская ненадолго и возвращаясь вновь, цепкие, как клещ. Сдается мне, что Огюст Птижан начинает температурить… Этого еще не хватало!

Голубые неоновые буквы БАР глубоко упрятаны под широкий козырек: дань войне и ее черному ангелу — авиации, распластывающей над ночным Парижем свои алюминиевые крылья. Бомбардировок не было, но боши, очевидно, считают, что береженого бог бережет.

— Я пойду с вами, — повторяет Эрлих.

Нос, щеки, очки штурмбаннфюрера, окрашенные неоном, слабо светятся во мраке салона машины. Рукой в перчатке Эрлих небрежно поворачивает баранку, и «мерседес», осев на задние колеса, с ходу замирает, прижавшись к тротуару.

— Хорошо, — соглашаюсь я беззаботно, словно речь идет о пустяке. — Дистанция — двадцать шагов.

— У меня с детства скверный слух.

— Вот как? И все-таки чего не случается! Верите ли, но я знавал мальчишку, который с задней парты слышал, о чем шепчутся на первой.

— Редкая способность!

— А вдруг и вы небесталанны? Вдруг номер телефона и мои слова войдут в ваши уши и застрянут там?

— Хорошо, — говорит Эрлих с раздражением. — Мы же договорились… В баре есть второй выход?

— Конечно.

— Извините, Птижан, но я люблю гарантии. Подождем четверть часа.

Полевой «симменс», ребристый и остроугольный, вклинен на сиденье между мной и Эрлихом. Прижав к уху трубку, штурмбаннфюрер свободной рукой поворачивает выключатель радиотелефона; несколько раз прижимает кнопку зуммера.

— Здесь — Эрлих!.. Шесть человек в машине к бару «Одеон» на улицу Савойяров… Да, шесть человек. Я жду у входа: «мерседес» — номерной знак ЦН семь — ноль один… Повторите!..

— Это не по правилам, — укоризненно говорю я, когда Эрлих кладет трубку в зажимы. — Хорош подарочек!

— Побег заключенного тоже не презент.

— С чего вы взяли?

— Наш роман только начинается. Согласитесь; Огюст, обидно было бы расстаться на самом интригующем этапе.

Я делаю оскорбленную мину и демонстративно отодвигаюсь, забыв, что в темном салоне Эрлих не увидит моего лица. В общем, все идет более или менее нормально. Наберемся терпения на пятнадцать долгих минут. Ждать — это я умею.

— Вы бывали в «Одеоне»? — спрашивает Эрлих и протягивает мне портсигар. Я нащупываю сигарету и, не закуривая, сую ее в карманчик пиджака.

— Нечасто.

— Здесь весело? Хорошие вина?

— Как и везде. С вашим приходом в Париже заметно поскучнело.

— Война, Птижан. В Берлине тоже танцуют нечасто.

— Охотно верю!

— Опять? — говорит Эрлих и сердито дует на спичку, крохотное пламя пригибается, лижет его палец. — О черт!.. Слушайте, Птижан, это крайне неразумно — на каждом шагу демонстрировать ненависть к нам. Особенно сейчас.

— Разве? А мне казалось, что молекулы обожания так и струятся из меня. Странно, что вы этого не почувствовали.

Маленькая пикировка всегда скрашивает ожидание. Темный «хорьх» появляется гораздо раньше, чем я предполагал, и сердце Огюста Птижана, не подготовленное еще к встрече, словно бы замирает, чтобы секунду спустя забиться в ритме тамтама.

— Штурмбаннфюрер!..

Слава богу, это не Фогель. Его мне меньше всего хотелось бы увидеть в нашей компании. Кажется, это один из тех, что ездили с нами в кафе.

— Трое станут у входа, — негромко говорит Эрлих, — а трое у задней двери. Поищите во дворе и постарайтесь не перепугать прислугу бара. Никакого шума. Не хватает только, чтобы посетители приняли нас за облаву и начали прыгать из окна. Вы поняли?

— Да, штурмбаннфюрер.

— Ну дерзайте, Птижан!

— Который час?

— Девять десять.

Отличное время. Люк должен быть в кафе «Лампион». Если, конечно, после моего ареста он не исчез, оборвав все связи. Так тоже может быть, и тогда Огюсту Птижану придется худо.

Разом ослепнув и оглохнув, я выбираюсь из машины и на слабых ногах бреду к зеркальной двери «Одеона». Эрлих поддерживает меня под локоть.

Темные тени и пятна — должно быть, те трое, матовая плоскость, слабо освещенная изнутри, писк двери, скользящей на роликах, и вот мы входим в царство зеркал, плюша и прочей забытой мною роскоши. Запах скисшего вина, обычный запах скверного бара, бьет мне в нос.

Бар «Одеон» — не путать с рестораном, носящим то же имя! — третьеразрядное заведение, и швейцара здесь не полагается. Посетители, скупо тратящие франки на выпивку, обязаны сами открывать и закрывать двери. Единственно, кто встречает их, — гардеробщица, всегда немного пьяная и фамильярная. Ее зовут Жужу — вполне подходящее для такого заведения имя. Мы почти знакомы: раза три я сидел в «Одеоне», коротая одинокие вечера. При желании я мог бы уйти с Жужу, как любой из посетителей, но не делал этого и, одеваясь, совал Жужу десять франков просто так. Поэтому она сразу же узнает меня и, игнорируя присутствие Эрлиха, восклицает с восторгом:

— Алло, Пьер!

— Огюст, — поправляю я.

— Ах да, конечно же… Огюст… Давненько ты не заходил. Дела?

— Пишу поэму, — сообщаю я и треплю Жужу за подбородок. — «Житан» найдется?

— Для тебя всегда!

Эрлих корректно берет меня за локоть.

— Кто эта милашка?

Жужу словно и не слышит. Она привыкла, что обнаженные плечики и маленькая, обтянутая блузкой грудь вызывают повышенный интерес, и научилась отличать настоящих клиентов от ненастоящих. Эрлих — ненастоящий. Сунув мне сигарету, Жужу наконец снисходит и до штурмбаннфюрера. Булавка в галстуке и запонки — три приличные жемчужины — производят переворот в ее отношении к нахалу, осмелившемуся сказать «милашка». Правильное произношение Эрлиха с легким акцентом и длинный нос наталкивают маленькую прозорливицу на почти правильный вывод.

— Твой друг из Эльзаса? — спрашивает Жужу. — Скажи ему, чтобы не приставал. Скажет тоже: «мила-а-ашка».

— Ладно, — говорю я. — Все в порядке, Жужу. Телефон работает?

— А что ему сделается.

— Я позвоню, а вы поболтайте.

Я уверен, что Эрлих теперь прилипнет к Жужу и постарается вытянуть у нее все, вплоть до адреса. Разумеется, любые подробности он мог бы узнать и завтра, через людей из Булонского леса, но ставлю сто франков против окурка, что штурмбаннфюреру не терпится поразнюхать, в каких отношениях состоят Огюст Птижан и гардеробщица из «Одеона».

Покачиваясь от слабости, я добираюсь до столика в дальнем углу и плюхаюсь на золоченый диванчик. Телефон стар, как Ной. Обколупленный черный ящичек, украшенный фигурной вилкой и покоящийся на четырех птичьих лапках. В допотопной, давно не чищенной трубке долго шуршит и потрескивает, и голос телефонистки едва пробивается сквозь помехи.

— Монпарнас! Говорите номер!

— Алло, мадемуазель, — сиплю я, прикрыв микрофон ладонью и искоса присматривая за Эрлихом, интимно беседующим с Жужу. — Норд — две тройки — семь — пять.

Только бы не переспрашивала!.. Нет, обошлось.

— Соединяю.

Париж — столица мира, но так и не удосужился перейти на автоматическую связь. В другое время мне это не мешало, но сейчас я проклинаю телефонную компанию и советников мэрий, не исхлопотавших в свое время кредитов на реконструкцию.

— Кафе «Лампион».

Ну, господи, благослови!

Отгородившись ладонью от всего мира и от Эрлиха в особенности, я торопливо говорю:

— Кафе? Алло! Соблаговолите позвать мсье Маршана. Да. Мсье Анри Маршал, художник. Он должен быть в синем зале…

Из трех залов «Лампиона» — синего, зеленого и красного — Люк почему-то предпочитает первый… Пока швейцар пускается на поиски Анри, буркнув в трубку: «Подождите!», я продолжаю наблюдать за Эрлихом и гадаю, услышал ли он хоть слово. Нет, пожалуй. Жужу смеется так, что у Эрлиха должно заложить уши.

Голос Люка возникает в трубке, стряхивая скалу с души Птижана. Вполне свободно могло быть так, что Люк раз и навсегда переменил адреса. Волна благодарности к другу, верящему в меня до конца, захлестывает мое слабое сердце и лишает дара речи.

— Эй, — слышу я. — И долго будем молчать?…

Долгий шуршащий звук — очевидно, Люк дует в трубку.

— Да говорите же!

— Анри?

— Кто это?

— Анри, это я. У меня всего пара минут…

— Огюст?!

Только бы не бросил трубку!.. Будь Огюст Птижан на месте Анри Маршана, он так бы и сделал и к тому же немедля навострил бы лыжи из кафе. Судите сами: звонит человек, пропавший среди бела дня и, судя по всему, арестованный гестапо, и сообщает, что у него «пара минут»…

— Ну я слушаю, старина!

Словно гора с плеч!..

— Не повторяй ни слова из того, что услышишь, — говорю я, мысленно умоляя Жужу смеяться погромче. — Когда кончим разговор, немедленно уйди из кафе. Переберись на аварийную квартиру. Думаю, что гестапо сейчас переворачивает вверх дном Центральную, отыскивая нас с тобой на линии. Понял?

— Да. Это все?

— Нет. Слушай, Анри. Свяжись с Центром и добейся, чтобы третьего августа Би-Би-Си в первой утренней передаче на Францию вставило фразу: «Лондонский туман сгустился над Кардиффом». Запомнил?

— Да. Слушай, а ты-то где?

— «Лондонский туман сгустился над Кардиффом», — повторяю я настойчиво. — Если фразы не будет, считай, что я окончательно засветился. Двадцать пятого возьми портфель. Понял, Анри?

Краем глаза я вижу, как Эрлих обходит Жужу и делает шаг к столику. Между нами метров десять расстояния, и я еще могу успеть сказать несколько фраз.

— Немедленно уходи!

— Откуда ты говоришь?

— Я арестован, — отвечаю я и слышу короткое «о!» Люка. — Если до пятнадцатого не дам знать о себе, работай один. «Почтовый ящик» — резервный.

Я кладу трубку на вилку и пальцем, сдергиваю вниз тугой узел галстука… Кажется, удалось… Уложился ли я в две минуты?… Эрлих, вероятно, поручил своим людям взять разговоры под контроль. Весь фокус в том, успеют ли слухачи за сто двадцать секунд не только установить, с кем соединен «Одеон», но и натравить гестаповцев на кафе. Вряд ли. За две минуты при самой отличной мобильности, при самых быстрых авто и самых тренированных агентах не осуществить операцию по блокированию «Лампиона» и захвату лица, чьи приметы неизвестны. Люк должен успеть уйти!..

— Все как надо? — говорит Эрлих.

Я киваю и нашариваю спички. Где-то у меня должна быть крепкая «Житан», полученная от Жужу.

— Ваши, конечно, слушали разговор? — говорю я, прикуривая.

— Не будьте ребенком, Огюст. Нет, конечно. Он одинаково опасен для нас обоих. Неужели вы не догадываетесь?

— Ладно, — говорю я и с силой затягиваюсь. — Поехали?

— Пора. Забавная штучка эта Жужу.

— Дайте ей десять франков. От меня.

— Вот, возьмите.

Эрлих протягивает мне две бумажки, которые я, выходя, сую в передник разочарованной Жужу.

— Уже? — спрашивает она.

— Я же сказал: пишу поэму. Ни грамма свободного времени, Жужу!

В «мерседесе» Эрлих сует мне синюю пачку «Житан».

— Цените. Купил для вас у этой шлюхи.

— Она не шлюха.

— Толкуйте, Огюст!.. Впрочем, бог с ней. Значит, третьего августа?

— «Лондонский туман сгустился над Кардиффом», — медленно говорю я и поворачиваюсь к Эрлиху. — Довольны?

Штурмбаннфюрер возится с зажиганием.

— Нормальная сделка, — говорит он минуту спустя, когда мотор наконец заводится.

«Нормальная сделка». Как для кого. Вжавшись в подушку сиденья, я размышляю об этом… «Да нет, — успокаиваю я себя. — Все было логично, Огюст. Четверо суток ты держался — наркотик, подвал, задушевная исповедь в день покушения на Гитлера, все-то ты прошел и не заговорил. У Эрлиха, пожалуй, нет оснований не верить тебе. Хотя бы на пятьдесят процентов. Когда ты попросился наверх и, представ пред ним, предложил разговор с глазу на глаз, он не был удивлен. Он ждал такого разговора, верил, что он будет. По его логике почва была удобрена, и Огюст Птижан обязан был воспользоваться соломинкой для спасения жизни».

— С глазу на глаз? — сказал тогда Эрлих. — Не поздно ли?

— В самый раз, — заверил я его.

Потом, когда я в общих чертах изложил свои соображения, он позволил себе выразить недоумение:

— Вас так заботит престиж?

— Еще бы — сказал я горячо. — Мы выиграем войну, что бы ни случилось. И мне не улыбается попасть под полевой суд и быть повешенным в Уондевортской тюрьме.

— Почему именно в ней?

— Традиции, сэр! — сказал я по-английски. — Британия очень консервативна в своих привычках.

— Ладно, — сказал Эрлих угрюмо. — Это дело нужно обдумать. Такие вещи я не решаю сам.

Он позвонил и справился, у себя ли Варбург. — Спросите бригаденфюрера, примет ли он меня. Ни следа легкомыслия, остреньких разговорчиков — все прочно, обстоятельно, солидно.

— Через два часа мы вернемся к нашим баранам, — сказал Эрлих и отправил меня в подвал, откуда извлек с нордическим педантизмом именно через два часа, ни минутой позже.

— Сейчас вас побреют и оденут, Птижан, — сказал Эрлих, нервно поправляя очки. — Я не хотел бы вести беседу здесь. Мне разрешено совершить с вами прогулку. Куда бы вы хотели поехать? В Венсен?

— Все равно.

Эрлих сам правил «мерседесом»; нас не сопровождали. Я не рассчитывал на подобную снисходительность и спросил Эрлиха: к чему бы это?

— С такой рукой не убежишь, — сказал Эрлих и любезно улыбнулся. — И вам не справиться со мной. Если же вы начнете выкидывать кунштюки, я пристрелю вас, как это ни прискорбно.

— А Варбург?

— Что Варбург? Молчащие агенты противника не представляют для него цены.

На окраине Венсена, к югу от дворца, Эрлих въехал в лес и остановил машину. Достал портсигар и, пересчитав сигареты протянул мне одну.

— Коньяк был бы уместней, — оказал я.

— Будет и коньяк, — заверил Эрлих серьезно. — Ну выкладывайте.

Я повторил ему предложение — слово в слово.

— Слишком сложно! — ответил Эрлих, подумав. — Варбург с меня шкуру спустит, если разберется в подоплеке.

— Дело ваше. Но другого предложения не будет.

— А что выиграю я?

— Слушайте, Эрлих! Вы же сами хотели начистоту? Извольте… Вы умны и понимаете, что конец рейха — вопрос времени. Или я наивный чудак, плохо угадывающий смысл притчи, или вам нужен полис. Так?… Вы смелы, но осторожны, Эрлих. Хотите скажу, как я это угадал?

— Ну?

— Шрамы. Бурш без шрамов на лице — это нонсенс. Бурш-юрист — нонсенс вдвойне. В университетах Германии юристы известны как самые отчаянные забияки после медиков.

— Допустим…

— Полис для вас в моих руках, так же как мой — в ваших. Я предлагаю союз. Прочный и взаимовыгодный.

— Проще будет, если вы назовете ваших людей, и мы, повременив, возьмем их, так сказать, перманентно. Вам я устрою побег — мнимый, разумеется, — вы доживете до конца в ореоле славы. Аресты же отнесут на счет того, кто станет первым в вашем списке. Я сам составлю документы.

Дверца была распахнута; я сорвал былинку и растер ее в пальцах, печальный запах травы прилип к коже… Запах родной земли Одиссея.

— Ну нет! — сказал я. — К тому дню, когда вы возьмете третьего или пятого, Лондон получит сто шифровок с предостережением: Птижан предает. Соглашайтесь, Эрлих… Или нет? Впрочем, мне плевать. Подвалом с крюками вы меня не напугаете.

— Пожалуй…

— За чем же остановка? Мне надоело повторяться, но для вас я готов и сто раз подряд растолковывать идею. Слушайте! Вы выпускаете меня, и я работаю под вашим контролем. Для виду я сообщаю Лондону, что сумел завербовать крупного гестаповца, пекущегося о своем будущем после войны. Мотив вербовки таков, что ему поверят. После высадки многие немцы покрупнее вас чином дорого дали бы за гарантии с нашей стороны. Получив согласие, я использую вас как источник. Вы даете хорошую дезинформацию и иногда подлинные данные, чтобы мой босс не переполошился. Затем я осторожно ввожу вас в в игру, замыкаю связи и даю возможность гестапо убрать всех, кем оно интересуется. Провалы мы спишем на промахи в конспирации и организационные издержки. Варбургу не обязательно знать, что ваше сотрудничество со мной будет так сказать двойным, как и мое с вами. Для него автором комбинации будете вы, а целью ее — проникновение в резидентуру Птижана и разгром ее, когда вся организация будет «накрыта шляпой».

Эрлих расстегнул пиджак. Булавка в галстуке радужно засветилась под солнцем. После того дня, когда Витцлебен и его коллеги чуть не свернули шею фюреру, а Штюльпнагель арестовал парижских гестаповцев, Эрлих в первый раз предстал предо мной в штатском. Двое суток Огюста Птижана не спускали в подвал и не поднимали на допросы, если не считать получасовых вызовов по чисто формальным поводам — все те же Марракеш, путь из Мадрида в Барселону и из Барселоны в Mapсель… Если я правильно истолковал этот прозрачный намек Эрлих выжидал, когда Птижан наконец среагирует на притчу! Я томил его сорок восемь часов — вполне достаточно чтобы набить себе цену.

— План неплох, — сказал Эрлих и резко притянул меня к себе. — Все на месте, если это Лондон! Где гарантии, что именно Лондон, а не Москва? Или деголлевцы? С ними я не веду переговоров.

— Слишком мелко?

— Не то. Французы — побежденная нация. Они будут мстить.

— Я дам гарантии, — сказал я, не меняя позы. — Придумайте фразу и назначьте день, когда вы хотели услышать ее по Би-Би-Си.

Тогда-то Эрлих и произнес, не особенно задумываясь, глуповатую-таки фразу про лондонский туман и назвал дату — третьего августа. Это была первая и единственная ошибка, допущенная им. До нее все шло гладко, и Огюст Птижан мог верить, что идея принадлежит ему, а не сработана Эрлихом и Варбургом. Не поторопись Эрлих с заготовленной комбинацией слов, я в конце разговора бросился бы на него и заставил бы пустить в ход пистолет Только так! Ибо Огюст Птижан не имел права затевать игру с гестапо — игру, в которой ему заранее была отведена роль проигравшего. Обмолвка Эрлиха меняла дело, хотя и не исключала риск… Риска оставалось сколько угодно.

— А Варбург? — спросил я. — Странно, он даже не поговорил со мной.

— А зачем? — был ответ. — Бригаденфюрер уверен, что вы мелкая сошка, связанная с Сопротивлением. Козявка, несущая бог весть что. Я так его ориентировал, а Гаук добавил, что вы сильно смахиваете на душевнобольного. Потому-то мне и удалось доказать, что самое правильное будет подлечить вас и выпустить, посадив в сачок… Когда вы свяжетесь с Лондоном?

— Мне нужно позвонить…

— Идет, — сказал Эрлих решительно. — Пусть это будет первым вкладом в наш пул.

— Акции пополам? — спросил я и засмеялся.

— И дивиденды тоже, — в тон докончил Эрлих.

… «Успел ли уйти Люк?» — думаю я, припав плечом к дверце «мерседеса»; Эрлих ведет машину с сумасшедшей скоростью. Темные улицы проносятся за стеклом, патрульные мотоциклы уступают дорогу. Мы возвращаемся в Булонокий лес, сделав первый шаг по пути к неизвестности. Отныне Огюст Птижан «посажен в сачок». Найдется ли в нем дырка, чтобы выбраться наружу? На этот вопрос у меня пока нет ответа.

7. ЕСТЬ ЛИ ДЫРКА В САЧКЕ! — ИЮЛЬ — АВГУСТ, 1944

Итак, отныне Огюст Птижан «посажен в сачок». Найдется ли в нем дырка, чтобы выбраться наружу? На этот вопрос у меня пока нет ответа… Двадцать пятое июля, двадцать седьмое… тридцатое… Дни идут за днями, однообразные и изматывающие. Раз в сутки Эрлих присылает конвой, и я поднимаюсь наверх, где выслушиваю набившие оскомину вопросы и выкладываю протокольные стереотипы. Словно сговорившись, мы не касаемся Венсенского леса, «Одеона» и джентльменского соглашения, заключенного с благословения Варбурга. Фогель и Микки присутствуют при допросах, и я замечаю, как методично и умело Эрлих вдалбливает им в головы, что Огюст Птижан — мелкая сошка, случайный для Сопротивления человек, которым если и приходится заниматься, то скорее по инерции, нежели в силу особой необходимости. Микки просто бесится, в десятый раз записывая мой рассказ об обстоятельствах знакомства с семьей Донвилль и приметах Симон, моей невесты. Фогелю Эрлих поручил составлять запросы, и тот ежедневно приносит ворох официальных бумажек из префектур, в коих значится, что интересующие гестапо Донвилли в данных департаментах не проживают. Нудная работенка и бесплодная, поскольку члены семьи благополучнейшим образом перебрались в Касабланку еще в ноябре сорокового. Впрочем, это известно Птижану; для Фогеля же судьба Донвиллей — книга за семью печатями.

Одновременно Фогель занят поисками спекулянта, продавшего Птижану бумажку в два фунта, но и здесь дело стынет на мертвой точке, ибо приметы кулисье, сообщенные мною, с равной долей вероятия можно отнести к доброй половине мужского населения Парижа, а заодно и к самому Фогелю — среднего роста, худощавый, хорошо одевается.

Эрлих нарочито избегает оставаться со мной наедине; он не торопится, понимая, что третье августа так или иначе поставит точку в конце затянувшейся главы. Не сомневаюсь, что Варбург из неведомого мне далека пристально следит за всем происходящим и тоже ждет. Он ведет беспроигрышную игру. Фраза в передаче Би-Би-Си надежнее любого признания Птижана удостоверит гестапо, что перед ними агент Лондона, и не просто агент, но эмиссар достаточно высокого ранга, способный заставить правительственную радиостанцию включить в официальную программу галиматью о лондонском тумане. Такое бывает нечасто!

По указанию Эрлиха меня снабдили изрядным запасом «Житана» и толстых крепчайших «Голуаз», и я, излагая свои легенды, окуриваю кабинет штурмбаннфюрера отнюдь не фимиамом. После безвкусных «Реемтсма» черный табак «Житан» доставляет страстному курильщику Птижану несказанное удовольствие. Не меньшее наслаждение получает он и от того, что по прошествии нескольких суток после двадцать пятого из банка, судя по всему, ничего не передали гестапо, и, следовательно, Люку удалось-таки получить портфель. Ради одного этого стоило затеять возню по сколачиванию пула «Птижан — служба безопасности».

Словом, у каждого из нас свои интересы, и все мы, запасшись терпением, ждем третьего августа.

Одно только плохо — рука. Она болит, и по ночам я скриплю зубами, лежа на спине и глядя в потолок, на котором дремлют, собравшись вокруг лампы, мухи и анемичные бабочки. Как они проникают в заколоченное окно — загадка, но факт остается фактом, и камера переполнена разнообразными чешуйчатокрылыми, навязывающими Огюсту Птижану свое общество. Я рассматриваю их и — в который раз! — думаю об игре, авторами которой в равной степени являемся мы трое — Эрлих, бригаденфюрер Варбург и я.

Я сосу «Годуаз» и размышляю. О чем? Обо всем понемногу. О женщине, так и не ставшей моей женой. О том, что в случае чего Люк возьмет дела в свои руки и Центр не останется без информации. Таблицы связи, лежавшие в портфеле, действуют с первого августа. Без них рация Люка онемела бы, но теперь все в порядке. Даже если Птижану суждено умереть, Анри Маршан сумеет, постепенно восстановить группу. У него есть кончик нити — Кло Бриссак. От нее — звено к звену — Люк доберется до остальных. На это уйдут недели, может быть, несколько месяцев, и все же группа не распадется…

…Нет, все-таки «Голуаз» тоже изрядная гадость! От них дерет горло, а вкусовые пупырышки на языке каменеют, обращаясь в наждак… Я выплевываю окурок и зажигаю «Жиган» — эти чуть послабее. Вообще-то я люблю трубочный табак, выдержанный в меду, но с ним Огюсту Птижану пришлось расстаться, равно как и с множеством привычек, навыков и пристрастий. Говоря «согласен!», я наряду со многим прочим обрекал себя и на воздержание. Умные люди несколько месяцев учили меня тому, как легче расстаться со старым багажом и приобрести новый. Были тысячи способов, годившихся вроде бы на любой случай, но оказавшихся при ближайшем рассмотрении неприменимыми ко мне… О милый Огюст — неповторимая ты индивидуальность! Сколько мучились с тобой товарищи, втолковывая то и се и частенько становясь в тупик, от твоих недостатков! И тем не менее ты многому сумел научиться!

«Да ты хвастунишка, Опост!» — говорю я с удивлением и пытаюсь заставить себя заснуть. Последняя ночь. Ночь со второго на третье. Чем встретит меня утро?

Дым под потолком слоисто колышется у лампы, окутывая млеющих мух. Стеклянная колбочка с раскаленным добела волоском источает жар и порождает атмосферные микробури, крохотные потоки, вихри и самумы. Совсем иная буря разразится над Огюстом Птижаном, если утреннее радио не передаст, что лондонские туманы сгустились в Кардиффе. Эрлих не пойдет на то, чтобы вторично устроить экскурсию в «Одеон». Семь еще целых пальцев Птижана обеспечат Фогеля работой часа на два, а затем он изобретет еще что-нибудь и еще, пока Огюст либо заговорит, либо помешается от боли. Однако и сообщение Би-Би-Си само по себе не значит, что все о'кэй! Варбург и Эрлих полагают, что нашли удачное средство поводить Птижана за нос. Я словно бы присутствовал при том, когда они совещались и Эрлиху удалось доказать бригаденфюреру, что игра в кошки-мышки закончится благополучным финалом, в коем главная мышка приведет кота к своим сородичам и кот славно пообедает. Неуспех с наркотиком и «третьей степенью» гестапо занесло себе в пассив и трезво подытожило, что при такой раскладке нет смысла полагать, будто Птижан развяжет язык. Держать в руках резидента и не добиться ничего — за это со штурмбаннфюрера жестоко спросят на берлинской Принц-Альбрехтштрассе. Кальтенбруннер или кто-нибудь иной воздадут ему не лаврами, а терновым венцом… А ведь так хочется лавров!.. Вот то-то и оно!.. Как он старался, Эрлих, внушая мне мысль, что готов при благоприятных обстоятельствах перекинуться на сторону британского льва! Даже не зная, чем кончится для него двадцатое июля, он все-таки вел свою линию, и притча о страховке, рассказанная как раз тогда, когда судьба штурмбаннфюрера висела на волоске, должна была убедить Птижана в искренности повествователя. Хороший класс работы… Мудрено ли, что Птижан пал в объятия? Представляю, как ликовал Эрлих, выслушивая меня! Резидент Интеллидженс сервис предлагает игру, в которой оба участника выступают в качестве двойников. Отлично! Предложение принимается, и пусть Птижан обольщает себя надеждой, что штурмбаннфюрер Эрлих согласен стать осведомителем англичан. Пусть «сидит в сачке» и выводит гестапо на след своих коллег. Чем черт не шутит, не удастся ли в итоге захватить канал связи с Лондоном целиком в свои руки и, до поры сохранив резидентуру в неприкосновенности, пичкать через нее СИС порциями дезинформации. Такая игра может длиться долго, а когда в Лондоне спохватятся, то хлоп — сачок превращается в нож гильотины, и головы Птижана и его соратников отделяются от туловищ… Одно неясно до конца: Лондон ли стоит за Птижаном или кто-нибудь другой? Отсюда «Одеон» — беспроигрышный ход, обставляемый так, словно Эрлих смертельно рискует.

«Пожалуй, все правильно, — думаю я, поглаживая ноющую руку. — Непонятно лишь, почему Эрлих так старательно устраняет Фогеля из игры. Боится? Но ведь за штурмбаннфюрером стоит Варбург!.. Что-то здесь не так, Огюст!»

…Я засыпаю, чтобы тут же открыть глаза, поднятый с постели за шиворот.

— Хватит дрыхнуть! Подъем!.. Да поднимайся же, скотина!

Во сне я только едва успел пригубить чашечку какао и еще чувствую его вкус у себя не губах.

— С вещами!

Эрлих или тюрьма Френ? Не случилось ли чего-нибудь — этакой пустяковины, не предусмотренной Птижаном и вызвавшей катастрофу?

Вместе с эсэсовцем в камере благообразный господин в штатском. Черные брови и седые элегантные височки.

— Криминаль-секретарь Хюбнер, комендант, — представляется он и делает знак солдату СС. — Отпустите его. Где ваши вещи?

— Все мое при мне, — говорю я.

— Зубная щетка, мыло, кружка?

— Не обзавелся.

— Это ваши деньги? Документы? Пересчитайте!

На кровать шлепается бумажник, отобранный у Птижана при аресте, удостоверение, расческа, носовой платок. Холодными пальцами я торопливо открываю отделения: немного франков, визитные карточки, локон в пластмассовом пакетике, двухфунтовая бумажка.

— Если все в порядке, распишитесь.

Изящным «Монбланом», вернувшимся ко мне вместе с другими вещами, царапаю подпись в углу плотного полулиста, заполненного машинописным текстом. Чернила успели засохнуть, и перо скребет бумагу.

— Осторожнее, — говорит криминаль-секретарь и отгибает рукав. — Без двадцати семи восемь… Не забудьте дату.

По знакомой лестнице, каждая ступень которой известна мне лучше собственных черт, я взбираюсь наверх. На предпоследней ступеньке есть коварная ямка, и все-таки Птижан ухитряется, помня о ней, споткнуться и чуть не полететь кубарем. Эсэсовец, помянув черта, придает Огюсту вертикальное положение и, больно прищемив локоть пальцами, ведет по коридору, по мрачной бордовой дорожке.

Дверь, Еще одна… Кабинет Эрлиха.

— Стой спокойно! Лицом к стене.

Я поворачиваюсь, а эсэсовец стучит и, дождавшись ответа, бубнит в комнату из коридора:

— Штурмбаннфюрер! Один арестованный в ваше распоряжение.

— Пусть войдет!

И я вхожу. Стол, полевые телефоны, кресла — одно против другого, шикарный, весь в полировке «телефункен» на столе и Эрлих, привстающий мне навстречу со своего места.

— Здравствуйте, Одиссей. Садитесь.

Эсэсовец все еще торчит в дверях, и Эрлих, спохватившись, меняет гостеприимный тон на командный.

— Свободны!

Шторы на окнах отдернуты, и серый утренний свет стелется по натертому паркету. Я иду к креслу, пачкая дубовые квадраты пыльными отпечатками, и сажусь, почти падаю в мягкое кресло… Приемник работает, негромко бормочет, перемежая речь музыкой; зеленый зрачок светится, как у кота на охоте.

— У нас три минуты, — говорит Эрлих. — Всего-навсего три, Одиссей. Будет над Кардиффом туман, вы получите лист бумаги и напишете краткий отчет о работе в Интеллидженс сервис. Очень краткий. Для подробного я создам вам условия… Ну и, разумеется, подписка. Я, такой-то, обязуюсь и так далее. Кстати, теперь я могу узнать ваше имя?

— Вам нравится — Стивене?

— Фамилия не из редких.

— Меня устраивает, а на оригинальность я не претендую… Но подписок не будет!

— Поговорим потом.

Из нас двоих Эрлих волнуется больше. Второй раз за эти дни я замечаю, что движения его становятся суетливыми, а речь отрывистой… Приемник перемешивает музыку с морзянкой, потрескивает, а большие напольные часы за спиной Эрлиха подтягивают минутную стрелку к девятке.

— «Бам-бам-бам… Бам!» — выбрасывает приемник. И снова: «Бам-бам-бам… Бам!» Колокол Биг-Бена, позывные Британской радиовещательной корпорации.

— Хотите пари? — шепчет Эрлих.

Я сердито мотаю головой.

— Дурной тон.

«Бам-бам-бам… Бам!» И наконец: «Говорит Лондон! Дорогие радиослушатели, Би-Би-Си начинает передачу для Франции. Вы услышите в нашей программе обзор текущих новостей, ответы на вопросы, репортаж о церемонии в Кентерберийском соборе. В заключение — симфонический джаз под управлением…»

Эрлих, покосившись на дверь, приглушает звук. Встает из-за стола и неслышным шагом пересекает комнату. Резко поворачивает ручку, и Микки едва не влетает в кабинет. При этом лицо ее ухитряется сохранять выражение сосредоточенности, губа прикушена.

— Шарфюрер Больц! — негромко говорит Эрлих. — Вы что-нибудь забыли? — Он делает паузу и повышает тон. — Вон отсюда!

— Да, штурмбаннфюрер, — лепечет Микки и — от растерянности, что ли? — делает книксен.

Эрлих притворяет дверь и — руки в карманах — возвращается к столу. И вовремя. Обзор текущих новостей Би-Би-Си не длиннее хвоста карликового терьера. После паузы диктор, с жестковатым акцентом выговаривая французские слова, переходит к ответам на вопросы. Собственно, этот раздел — гвоздь утренней программы, ибо «ответы» — форма связи лондонского руководства с резидентурами Интеллидженс сервис во Франции.

— Мадам Дюроше спрашивает, — вещает диктор. — Каков прогноз на последнюю декаду августа? Отвечаем: август ожидается прохладным, с дождями и ветром…

«Дюроше, — думаю я. — Мне-то что за дело?» Мадам вполне, свободно может на поверку оказаться террористом из первой секции МИ-6 или усатым интеллектуалом из группы сбора политической информации… К Огюсту Птижану ответ, адресованный мадам, совершенно очевидно, не имеет отношения… Без особого внимания я вслушиваюсь в продолжение: «Таким образом, туманы распространятся на всю северную часть острова, включая графства…»

— Это не для вас, — шепчет Эрлих и прибавляет звук.

— Не мешайте! — говорю я.

— Передачу все равно записывают…

«…и в частности, — заключает диктор, — лондонский туман сгустится над Кардиффом. Мы особенно подчеркиваем это, мадам Дюроше: лондонский туман сгустится над Кардиффом!»

…Ну вот и все… Я напоминаю себе шар, из которого выпустили воздух. Я так долго ждал. И теперь, когда фраза произнесена, — в самом первом сообщении! — глубокое равнодушие приходит ко мне.

— Поздравляю, Стивенс! — говорит Эрлих и выключает приемник.

Снимает трубку телефона.

— Бригаденфюрер у себя? Здесь — Эрлих! — Пауза. — Только что передали, бригаденфюрер! — Снова пауза. — Ах, вы сами слышали? Я приказал записать. — Еще одна пауза. И энергичное: — Само собой! Да, бригаденфюрер. Хайль Гитлер!

Трубка с клацаньем укладывается в гнездо.

— Что с вами, Стивенс?

Чужое имя режет мне слух.

— Ничего, — отрубаю я и тяжело перевожу дух.

— Понимаю… Но ведь все обошлось!

— Могли и не успеть.

Это правда; именно о том я и думал. Я не сомневался ни в Люке, ни тем более в Центре, но техника есть техника, а Лондон изрядно далеко.

— Хотите капельки, Стивенс? — насмешливо спрашивает Эрлих.

— Примите сами, — огрызаюсь я и вожусь со спичками: «Житан» никак не хочет раскуриваться.

— Ах, мадам Дюроше, что за тон! Чем дерзить, лучше поинтересовались бы, какую квартиру снял вам ваш друг Эрлих. Пальчики оближете. В центре, четвертый этаж, и окна на тихую улицу. Три прекрасно меблированные комнаты, ванная, газ, телефон…

— И слухачи на проводе.

— Само собой!

— И полдюжины побегушечников перед дверью и в заднем дворе.

— Что поделать…

— Остается предположить, что в передней поселитесь вы сами и будете спать у порога?

— За шутку такого сорта стоило бы вас наказать, но я не мстителен. И — учтите — я совсем не намерен навязывать свое общество. Предлагаю иное: прелестная горничная, она же экономка и ангел-хранитель. Ни за что не догадаетесь, кто она!

— Микки?

— Ну что за интуиция! Пинкертон и тот зарыдал бы от зависти… Хочу предупредить: у Микки один недостаток — она крайне любознательна. А в остальном просто клад: мила, покорна и домовита. С ней у вес хлопот не будет, благо, что бригаденфюрер просветил шарфюрера Больц о границах уступчивости.

«Житан» наконец раскурился, и я, полюбовавшись струйкой дыма, позволяю себе в свой черед воздать Эрлиху по заслугам.

— У вас божий дар быть сводней. Или нет?

Эрлих выпрямляется в кресле и складывает руки перед собой. Костяшки сцепленных пальцев белеют, а живой глаз, увеличенный стеклом очков, темнеет.

— Это последняя выходка, которую я прощаю… Хватит! Берите бумагу, Стивенс, и за дело! Пишите. «Я, Огюст Птижан, состоящий на службе в Сикрет интеллидженс сервис под именем Стивенса, добровольно и без нажима, руководствуясь личными соображениями, даю настоящую подписку в том, что обязуюсь постоянно информировать отдел IV-E5-5 Главного управления полиции безопасности и СД Германской империи о заданиях, получаемых мною от английской разведки, технических и иных средствах, передаваемых ею мне, и лицах, о деятельности которых в пользу стран — противниц Германской империи мне станет достоверно известно…» Да, не ошибитесь в наименовании отдела: первая цифра римская, остальные арабские… Что вам не нравится?

— Чертовски смахивает на одностороннюю перевербовку. Вот что я вам скажу!

— Без подписки Варбург не выпустит вас живым… Я все сказал, Стивенс!

Я и сам знаю, что все. Однако считаю нужным поторговаться. Англичане упрямы, и контрразведки всех стран мира осведомлены о том, что агенты СИС, как никто другой, умеют обставить свой переход на службу к конкуренту элегантным торгом.

— Вы загоняете меня в тупик, — говорю я с видимым колебанием.

— Никакого тупика! — возражает Эрлих. — Чистая проформа Вы же знаете…

— Этот документ…

— Будет похоронен в моем сейфе. Слово чести, Стивенс!

Я скриплю пером, выводя строчки. Узкий почерк с наклоном влево. Острые окончания букв. Эксперты должны удостоверить, что текст исполнен в английской манере письма. Перечитав написанное, я ставлю подпись и число. Помахиваю листком, высушивая чернила.

— Я перееду сегодня?

— Да, к вечеру. Врач осмотрит вас, а из «Бон-Марше» привезут костюм.

— Мне можно будет выходить?

— Конечно. Вас будут провожать… не мешая…

— Согласен. А теперь ответьте все же на тот вопрос, который недавно задавали вы сами: что выиграл я?

— Тс!.. Экий вы, право!

Штурмбаннфюрер выходит из-за стола и говорит, понизив голос до предела:

— В вашей новой квартире нам не помешают… Фрейлейн Больц!

Урок, как видно, был не впрок. Микки появляется в комнате с быстротой, свидетельствующей, что она не покидала коридора.

— Знакомьтесь, — говорит Эрлих безмятежно. — Огюст Птижан — ваш патрон. Лотта — ваша секретарша. Надеюсь, вы подружитесь.

Лотта Больц безмолвствует, и Огюст Птижан догадывается, что из всех врагов, с которыми он имеет дело, Микки, пожалуй, самый прямолинейный. Эрлих и здесь не промахнулся, подсовывая покупателю товар с гнильцой.

8. ФОГЕЛЬ И ЗОЛОТОЕ РУНО — АВГУСТ, 1944

Товар с гнильцой. Иначе Микки не назовешь! Белый передник и наколка не придали ей обаяния, а французские фразы, с грехом пополам складываемые ею, звучат как унтер-офицерские команды. В платье и должности полугорничной-полусекретаря Лотта Больц продолжает чувствовать себя шарфюрером СС — личностью, принадлежащей к касте господ. Кажется, она всерьез удивляется, почему Огюст Птижан не испытывает священного трепета, когда она по утрам бесцеремонно входит в спальню и сдергивает одеяло со словами: «Вставайте к завтраку!» В первый раз я вежливо посоветовал ей стучать, прежде чем входить, а во второй сообщил, что если она не последует совету, то мне придется пустить в ход брючный ремешок. Это был единственный случай, когда Микки засмеялась.

— Лотта, — сказал я назидательно и поднял палец, — вы не боитесь остаться без места? Любое терпение имеет пределы и, видит бог, я дам вам расчет.

Ответа не последовало, и я принялся размышлять, кем была шарфюрер Больц до поступления в отдел Варбурга? Служила в «Организации немецких девушек» или в концлагере?

При всех недостатках Микки далеко не глупа. У нее хватает ума не спорить в открытую, а в части практической сметки она даст фору экономнейшей из французских домоправительниц. Завтраки, приготовленные ею точнейшим образом соответствуют моему аппетиту: когда я встаю из-за стола, на тарелках не остается ни крошки, но в то же время я при всем желании не втиснул бы в желудок и кусочка сверх отмеренной Микки порции… Покончив с завтраком, Микки принимается за уборку: квартира вылизывается до блеска, кухонная утварь надоаена и сияет; чехлы на мебели сидят, как мундир на сверхсрочнике.

Веник и щетка сменяются на спицы — все свободное время шарфюрер Больц вяжет носки и напульсники. Образцовая немецкая женщина; «кухня-дети-церковь» Лицо ее разглаживается и становится нежным и юным; она почти красива, когда орудует спицами, нанизывая петли. «Жениху — спросил я. — У вас есть кавалер, Лотта?» Микки не сразит удостоила меня ответом. «Для наших солдат!» — сказала она, обойдя вопрос о женихе.

Дважды в день звонит Эрлих, и Микки преображается.

— Да, штурмбаннфюрер! Все в порядке, — рапортует она, стоя навытяжку перед телефоном — Нет, он ни на что не жалуется… Да штурмбаннфюрер!

Рука моя никак не хочет заживать. Багровые бугры, вздувшиеся на месте содранных ногтей, сочатся сукровицей и гноем. Гаук, озабоченно сморщившись, накладывает новые повязки и делает обезболивающие уколы. Без них я не мог бы спать… Повязки дурно пахнут; пальцы все больше и больше распухают, и у меня закрадывается мысль — не гангрена ли это?

— Пустяки, по обыкновению ржет Гаук, обнажая желтые прокуренные зубы. — В крайнем случае оттяпаем пару кусков мяса, и дело с концом.

Он приезжает вечером с лицом, розовым от выпивки. Штатский костюм сидит на нем мешковато, шляпа заломлена на затылок. Распутывая бинты и манипулируя шприцем, он не снимает черных перчаток. По-видимому, у гауптштурмфюрера СС доктора медицины Гаука свои представления об антисептике.

Ближе к ночи появляется Эрлих. Микки вносит машинку — портативный «мерседес», и я третьи сутки подряд диктую отчет о своей работе в СИС. Там, где Огюсту Птижану не хватает знаний, он не без успеха прибегает к фантазии, в результате чего, например, невинный номер «А» в бельэтаже отеля «Анфа» в Касабланке превращается в конспиративную квартиру резидентов СИС в Алжире. Особенно интересует штурмбаннфюрера все, что касается функций «французской секции» Сикрет интеллидженс сервис и МИ-9 — организации, занятой агентурной работой на континенте. Я как могу удовлетворяю его любопытство, стараясь вставить в отчет побольше конспиративных кличек. Джон, Джек, Майкл, Харви — эти имена и приметы лиц, коим они принадлежат, занимают не один абзац в многостраничном романе, сочиняемом Огюстом. Единственно, где я избегаю выдумок, это в рассказах о руководстве: с джентльменами, стоящими во главе СИС, на Принц-Альбрехтштрассе должны быть знакомы… За номер «А» и всяких там Джеков я не боюсь. Ответ из Алжира от резидентуры РСХА придет в лучшем случае через несколько недель; что же касается кличек, то, хотя гестапо и известны основные фигуранты Интеллидженс сервис, работающие по Французской зоне, никто не может поручиться, что Огюста Птижана инструктировали именно они, а не чины разведки из других отделов. Все же я стараюсь как можно меньше касаться Лондона, сведя свое пребывание в нем к краткому периоду — две недели… Эрлиха как будто бы все устраивает. Он слушает, почти не прерывая, однако после его вопросов Птижан всякий раз чувствует себя так, словно только что погулял на краю пропасти.

Так было, скажем, когда штурмбаннфюрер словно невзначай спросил о 39-й комнате. При этом он просматривал полдюжины страниц, продиктованных мной в первый день, из чего Огюст Птижан обязан был сделать вывод, что 39-я комната упоминается именно в них. Я напряг память и вспомнил, что, во-первых, не говорил о ней и, во-вторых, что, поскольку вопрос поставлен в связи с заданием Птижану установить базу германских рейдеров, дело скорее всего касается военно-морской разведки.

— Вы об Адмиралтействе? — спросил я, словно с трудом припоминая. — Ах да, конечно… Боюсь, что ничем вас не порадую. Я знаю, что такая комната есть — вход в нее через подъезд на площади Молл, прямо против памятника Куку… Моряки не жалуют гостей, а я не набивался на приглашение.

Эрлих кивнул, и новая глава романа, создаваемая плодовитым Огюстом, пошла без задержек.

Где-то около полуночи Эрлих отпускает шарфюрера Больц на покой, и мы остаемся вдвоем за рюмочкой коньяка. «Камю» тяжело плещется в хрустале; алмазные грани отсвечивают голубым, розовым, зеленым; торшер приглушенно высвечивает узоры на ковре, и мы — задушевные друзья — ведем долгую беседу о будущем. Эрлиха беспокоит мой вид. Костюм, заказанный у «Бон-Марше» по старой мерке Птижана, висит на мне балахоном; повязка источает тяжелый запах, и я то и дело дергаюсь от приступов боли.

— Вас надо показать хирургу, — говорит Эрлих с таким нажимом и заботой, словно я всячески отнекиваюсь от осмотра специалистом. — В таком виде вы ни на что не годитесь! А время идет.

— Мне надоело ждать больше, чем вам.

— Потерпите.

— Легко сказать!.. Микки ведет себя как фельджандарм!

— Она не опасна. Ну как вы не поймете, Одиссей? Больц замыкается на Варбурга и только на него одного. Любой иной на ее месте может, не разобравшись во всех тонкостях, донести Мюллеру или Кальтенбруннеру, что Эрлих и Варбург нянчатся с англичанином. С меня, признаться, хватит одного Фогеля, который покой потерял, пытаясь разнюхать, куда вы исчезли.

— Его это интересует?

— Больше, чем хотелось бы!

— Что ж, это плохо.

Эрлих кончиком ботинка разглаживает ворс на ковре. Примяв его, поднимает голову. Оранжевый свет торшера тускло ложится на впалую щеку.

— Пока только неприятно, Одиссей. Больше всего на свете я боюсь энтузиастов. Такие могут поломать любую комбинацию, прямолинейно понимая интересы рейха… Не скрою: Фогель из энтузиастов.

— Он может докопаться?

Эрлих неохотно кивает.

— Может. У СД достаточно возможностей.

— Ну а Варбург?

— Формально он тут ни при чем. Бригаденфюрер согласился на перевербовку Стивенса, и точка. Считайте, что его нет, Одиссей.

— Иными словами: он с нами при удаче и против нас при первом же намеке на фиаско? Можете не отвечать… Что ж, разумная позиция… Однако вы в одиночку не составите, пожалуй, удобоваримой дезы для Лондона.

— Пусть это вас не заботит!

— Ну нет! — говорю я жестко. — Через несколько дней в любом случае придется начинать. Люк, как условлено, выйдет на контрольное рандеву пятнадцатого в полдень. Что мы вручим ему? Кучу вранья?… В Лондоне через час выявят «бронзу», и тогда пиши прощай!.. Эрлих! Мне нужна не дешевая дезинформация, а слоеный пирог, где правда была бы на корочке, как крем. Части на побережье, структура парижского гестапо, характеристики руководства… Без помощи Варбурга вы, оскандалитесь.

Эрлих встает и начинает вышагивать по комнате — руки в карманах. Узкая изломанная тень мелькает по ковру, то удлиняясь, то укорачиваясь.

— Это уж ваша задача, чтобы в Лондоне верили, — говорит он сердито. — Скажите лучше: вы убеждены, что мистер Люк придет?

Пятнадцатое — контрольное число. Так было условлено задолго до ареста. Улица Модисток, писчебумажный магазин Фора… Сейчас нам с вами его не достать.

— Это единственная ваша связь?

— Нет, почему же. Есть Клодин Бриссак. Она курсирует между бывшей Зоной и Парижем. Привозит информацию о периферии и оставляет в цоколе столба по согласованию с Люком.

Эрлих останавливается, и тень его съеживается до размеров обувной коробки. В голосе, прорвавшись, звучит подозрительность.

— Как случилось, что вы не знаете аварийного адреса Люка?… Ни черта вы не знаете: ни квартиры, ни шкалы частот, ни расписания работы рации.

— Проконсультируйтесь с абвером, — кратко предлагаю я, — или с Шелленбергом, он, кажется, ведает разведкой в РСХА?*["2] Они объяснят вам, что элементарные законы конспирации лишают резидента возможности интересоваться аварийными квартирами сотрудников. Частоты же и прочее — прерогативы радиста, его святая святых… Вы засекли Це-Ку-Зет?

— Дважды.

— Что вы слышали о ней до меня? И не догадывались, что такая есть, не так ли?

— Это правда, — признает Эрлих и вновь принимается расхаживать по комнате. — Так-то оно так, однако ваша Це-Ку-Зет очень странная особа. Мы засекаем только ее, но не слышим ответа корреспондирующей станции. Це-Ку-Зет заканчивает, дает «дробь» и получает «квитанцию». И все. Откуда получает? Каков индекс корреспондента? Почему он не шлет ни привета, ни инструкций?… И вдобавок Це-Ку-Зет прыгает, по Парижу. В первый раз мы извлекли ее из Кубервуа, с окраины, а во второй — извольте — она барабанила уже откуда-то из Гренелля, из самого центра. Сколько же у Люка радиоквартир?

— Спросите его, — советую я и напоминаю: — Поторопитесь с информацией, Эрлих, и обратите внимание на качество. В персоналиях, выборочном списке частей и характеристиках не должно быть ошибок, СИС держит в Париже не одного меня. Пара пустяков сверить данные… Кто сейчас вместо Штюльпнагеля?

— Генерал Боккельберг, комендант Парижа… Штюльпаагель застрелился, я вам говорил.

— Помню! Постарайтесь охарактеризовать Боккельберга. И Варбурга!

— Это еще зачем?

Живой глаз Циклопа прищуривается.

— По моей версии для Лондона — он наш источник. Я придумал ему кличку «Зевс». Нравится?

— Интересно! — говорит Эрлих. — Очень, очень интересно! Какое же кодовое имя вы дадите мне?

«Циклоп», хочу сказать я, но вместо этого произношу:

— Еще не решил. Хотите «Карлхен»? Ласково и нейтрально.

Эрлих пожимает плечами.

— Пусть так.

…В последующие сутки ничего нового не происходит. Разве что Микки держится вежливее. Я слышал краем уха разнос, учиненный Эрлихом шарфюреру в передней, и, признаться, ожидал, что Лотта станет ниже травы и тише воды, но у нее есть характер, и единственно, в чем она изменила привычкам, — не сдернула утром одеяло. Хоть какой-то прогресс.

Ближе к полудню, в неурочный час, приехал Гаук, сделал вливание и сменил перевязку. Рука опухла еще больше, а запах усилился, и Микки пришлось опрыскать комнату одеколоном.

— Дрянь дело, — буркнул Гаук, накладывая бинты. — Температуру мерили?

— Тридцать восемь и две! — отрапортовала шарфюрер Больц, тенью маячащая за спиной Гаука. — Он плохо завтракал, гауптштурмфюрер! Он простужен!

— Это не простуда… Вы совсем не гуляете?

— Запрещено! — доложила Микки.

— Я поговорю с кем надо. Вам следует хотя бы час-другой дышать свежим воздухом. Комнатная атмосфера все одно, что бульон для микроорганизмов… Сядьте!.. Так. Дышите… Глубже, еще глубже… Я вызову хирурга, посмотрим, что можно сделать.

Гаук отбыл, оставив после себя пепел на ковре и стойкий запах лавандового мыла. Вечером я ждал хирурга, но он так и не приехал, зато появился Эрлих с сообщением, что завтра я могу выйти погулять.

— Гаук? — спросил я.

— Мне дорого ваше здоровье, — ответил Эрлих, рассматривая ногти. — Придумайте маршрут, Одиссей, и постарайтесь, чтобы он пролегал не по самым людным улицам.

— Бульвар Монмартр годится?

— А еще?

— Тогда на ваш вкус.

— Ладно, — сказал Эрлих, — Пусть будет бульвар Монмартр. Но не делайте попыток заходить в магазины или телефонные будки.

— Там нет магазинов. И, что главное, он далеко от пансиона, где я жил. Нет риска встретить знакомых. Вам, полагаю, будет неприятно, если Птижана увидят в обществе господ с очень характерным выражением лиц?

— Договорились… Вы готовы диктовать?

Микки сняла чехол с машинки, и началось утомительное и нудное перечисление псевдонимов, домов, обстоятельств встреч и разговоров… Если я рассчитал правильно, на изучение моего романа в Берлине должны потратить самое малое неделю. Семь дней. Сколько это будет в переводе на часы?

Эрлих выглядел расстроенным. В первый раз за все время он не задал ни одного вопроса; сидел задумчивый и прервал меня буквально на полуслове, когда часы показывали половину второго. Я вздохнул про себя, радуясь, что избежал очередных ловушек. Хотя все, казалось бы, доказывает Эрлиху, что Стивенс говорит правду и нет оснований сомневаться ни в его показаниях, ни в британском происхождении, каждый день я чувствую себя инфузорией, рассматриваемой под микроскопом. Взять ту же прогулку. Доверие это или еще одна проверка?

…Мы приехали на бульвар в стареньком «ситроене» с гражданским номером и шофером-французом. Два заботливых стража помогли мне выбраться на панель и тут же отделились — один пошел шагах в двадцати впереди, другой — на таком же расстоянии сзади. Бульвар был малолюден, и старухи, присевшие в тени с вязанием, не обращали на нас внимания.

Не вызвали мы интереса и у патруля, вольно вышагивающего навстречу: воротники мундиров были расстегнуты на оба крючка; старший, обер-ефрейтор, помахивал веточкой каштана и мурлыкал под нос. Автомат висел у него через плечо, словно клюшка для гольфа. «Розумунде та-та-та-ти-та-та-та…» — напевал обер-ефрейтор, отгоняя веточкой докучливую мошкару…

Мы прошли по бульвару раз, другой, и я ни разу не присел, к вящему удовольствию своих спутников. Вообще Огюст Птижан вел себя скромнее пансионерки на экскурсии в Версале. Окурок, брошенный им в вазу для мусора — третью от спуска, ведущего в сторону музея Гревен, заставил было гестаповцев насторожиться, но уже следующий, опущенный пять минут спустя в другую, не вызвал у них эмоций.

Я был доволен и уехал, унося я памяти терпкий запах каштанов, пыли, краски с оград — запах свободы… Мне хотелось улыбаться…

…Улыбкой я и встречаю Эрлиха, еще более хмурого и замкнутого, чем в предыдущий вечер. Государственные заботы так и выпирают из него вместе с холодным взглядом, которым он одаривает меня и Микки.

— Надеюсь, вам лучше, Одиссей?

— Я превосходно погулял.

— Больц, приготовьте кофе. И уберите машинку. Мы не работаем.

Микки испаряется, а Эрлих буквально падает в кресло.

— Минуту, — говорю я. — Привстаньте, Шарль.

— Что еще?

— Вы сели на вязанье. Мадемуазель Больц вяжет носки для солдат.

Эрлих вытаскивает клубок и спицы и с размаху швыряет в угол.

— Сумасшедший дом!

— Что с вами, Шарль?

— Ничего, — говорит Эрлих и добавляет уже по-французски: — Фогель был здесь?

— Нет. Я, правда, отсутствовал… Он узнал адрес?

— Хуже. Варбург получил рапорт Фогеля, где тот обвиняет меня в сделке с врагом. Спасибо, что Варбург, а не группенфюрер Мюллер в Берлине!.. Поставьте чашки, Больц, и не крутитесь тут! Если я наткнусь на вас вне кухни, пеняйте на себя!

Задик Микки, повернутый в нашу сторону, выражает величайшее негодование и презрение. Хотел бы я увидеть лицо Лотты!..

— Расскажите толком, Эрлих, — прошу я, отпивая глоток.

Кофе жидок и слаб, совсем в духе экономной Микки. Пакетики с сахарином аккуратной стопкой лежат на отдельном блюдечке. Две крахмальные салфетки заключены в мельхиоровые кольца. Идеальный порядок в сочетании с идеальной скупостью. Хоть бы печеньице подала, что ли…

Циклоп, забыв положить сахарин, долго и тщательно перемешивает кофе.

— Скверно складывается, Одиссей. В доносе сказано, что штурмбаннфюрер Эрлих, маскируя свои изменнические действия интересами империи, добился освобождения английского агента и прячет его от гестапо. Прямо анекдот, если б не одно «но»: в Берлине из таких вот анекдотов делают смертные приговоры…

— Я не проговорюсь и в Берлине.

— Допустим. И все-таки ситуация щекотливая. Прикиньте: вы действительно почти на свободе; гестапо до сих пор не внедрилось в резидентуру СИС, ваш отчет перепевает известную по другим источникам информацию, и все остальное в том же духе. Подбейте баланс и сообразите, что-будет, если через неделю мы не выйдем на Люка.

— Не раньше пятнадцатого.

— Пусть так. Но не позже, Одиссей!

— Но вы говорите, что рапорт у Варбурга?

— А у кого копия? И единственная ли? Или их несколько и в разные адреса — группенфюреру Мюллеру, Кальтенбруннеру, рейхсфюреру СС?

— Пусть Варбург успокоит Фогеля.

— Не прикидывайтесь, Одиссей, что туго соображаете. Я не хочу повторять, какова позиция Варбурга. Дивиденды ему, а убытки мне.

Я допиваю кофе и наливаю себе новую порцию. Не спеша… Пусть успокоится и сам поищет выход. В моем положении бессмысленно что-либо предлагать.

— Чего хочет Фогель? — спрашиваю я, не дождавшись продолжения.

— Все сходится на том, что его взбесила «отставка». У него приличный нюх, и, по-моему, он был бы не прочь обзавестись собственным страховым полисом. Но здесь третий лишний.

«Ой ли? — говорю я себе. — Лукавишь, Эрлих! Полис и все такое — ерунда. Ты слишком пережимаешь, доказывая готовность работать на СИС. Даже у профессионального ренегата остаются остатки стыдливости, мешающие ему вот так, в лоб, рассуждать об измене, прикидывая выгоду. Сказал бы иначе: тебе и Варбургу не хочется делиться с Фогелем лаврами. Он мелковат чином для ваших кругов и слишком нагл, чтобы дать обойти себя на повороте… Одно неясно: как далеко готов ты зайти во имя своих прибылей?»

— Руно, — говорю я и замолкаю, дав Эрлиху время уловить идею. — Золотое руно.

— Это метафора?

— Угу, — бормочу я, выбирая гущу из чашки. — Я ваш должник, Эрлих. Вы подарили мне притчу, не получив взамен равноценной.

— Я весь внимание.

— Было так, — начинаю я и рассматриваю чашку на свет: незабудки на фарфоре прозрачны, как живые. — Некий аргонавт, обуянный завистью и желанием выдвинуться, обвинил своих товарищей в краже золотого руна. Руно действительно пропало, но Зевс не питал определенных подозрений. Или наоборот; он верил всем. Но наш аргонавт трубил во все рога и тыкал пальцем в грудь предполагаемого вора. Что же сделал Зевс?

— Что он сделал? — машинально повторяет Эрлих.

— Послал ревизоров с Олимпа, чтобы те незаметно осмотрели поклажу аргонавтов. И они нашли руно. Где бы вы думали?

— У горлопана?

— Браво, Эрлих! Истина гласит: громче всех кричит тот, кто украл кошелек… Зевс был мудр, и боги-ревизоры не ссылались на его приказ. Уже в те стародавние времена во всех мало-мальски серьезных учреждениях, а на Олимпе и подавно, существовали правила по соблюдению режима секретности. Именно соблюдением правил и интересовались ревизоры. В порядке ли свитки, доверенные аргонавтам, там ли лежат, где нужно? А руно нашлось аб-со-лют-но случайно. Остальное — в части реакции Зевса и кары для вора — вообразите сами… Ну как, хороша притча?

— Как называлось в те поры руно?

— Фунты стерлингов, по-моему…

— А вы не думаете, что в конечном счете аргонавт, помянутый вами, сумеет доказать невиновность?

— В другом месте, Эрлих. И по прошествии долгих недель. И главное: даже очистившись, он все-таки не отмоется до конца. Ничего так не прилипчиво, как клевета.

— Допустим… — начинает Эрлих и умолкает.

Я не делаю попыток подтолкнуть его на продолжение. На усвоение и переваривание любой идеи требуется известный срок. В конечном же счете, сдается мне, чины СД, уполномоченные Варбургом, обнаружат в столе или несгораемом шкафу штурмфюрера Фогеля энную сумму английской валюты. И тогда…

— Слово за Зевсом! — говорит Эрлих и разом выпивает чашку остывшего кофе. — Я принес вам набросок дезы, Огюст. Просмотрите бумаги, не допуская к ним Больц. Ни одна строчка не должна попасться ей на глаза. Сумеете?

— Постараюсь.

— Хирург приедет с утра.

Эрлих встает и, забыв, что на нем штатское, пытается поправить несуществующую портупею. Вид у него как у гладиатора, идущего на схватку с нубийским львом. Не завидую я Фогелю!

9. ИСКУШЕНИЕ ОДИССЕЯ — АВГУСТ, 1942

Не завидую я Фогелю. Но и мне несладко. Каша сварена слишком круто, и ею легко подавиться… Один… Абсолютно один. А так нужен добрый совет, данный непредубежденным другом. Будь рядом Люк, мы обсудили бы все «про» и «контра» и, как знать, не пришли бы к выводу, что Огюсту Птижану пора начинать искать лазейку, чтобы улизнуть… Риск. С каждым часом он растет в геометрической прогрессии… Чего я жду? Сначала выторговал у судьбы время, чтобы любой ценой связаться с Анри Ларшаном и предупредить о двадцать пятом. Без листков из портфеля Це-Ку-Зет превращалась в ненужный, железный ящик, напичканный лампами, конденсаторами и сопротивлениями. Таблицы связи — на август и сентябрь. Теперь они у Люка вместе с адресами связных. В принципе Люк отлично справится без меня, и Центр будет, как и прежде, получать информацию в установленные дни и часы… Будь объективен, Огюст! Пора кончать. Ты добился и второй цели оттянул все внимание Эрлиха на себя, вселив в него надежду на успех перевербовки. Две недели — срок достаточный, чтобы Люк перестроил группу, сменил квартиры, явки, шифры. Ниточка связи, тончайшая, как паутинка, оставленная им для тебя на самый крайний случай, ни при каких обстоятельствах не выведет Эрлиха из лабиринта. Он может до скончания века ломать голову, нащупав ее, но так и не догадаться, кто стоит на другом конце… Все так… Тогда ответь, Огюст: зачем продолжает существовать резидент СИС Стивенс? Уж не обольщаешься ли ты иллюзией, втройне опасной потому что Эрлих охотно поддерживает ее и силится придать ей вид реальности!.. Давай прикинем… Что ты знаешь об Эрлихе? Ничтожно мало фактов и зыбкие догадки и умозаключения, могущие быть ошибочными от «а» до «я». Ну, лицо без шрамов, интеллигентность, туманные намеки штурмбаннфюрера на заинтересованность в послевоенном благополучии — посылки, на основе которых воображение выстроит не один, а тысячу силлогизмов. А не получится ли по печально знаменитому правилу софистики: конь имеет четыре ноги и стол имеет четыре ноги, значит, стол — это конь?…

Я валяюсь на кровати одетый и одну за другой курю дерущие горло «Голуаз». Остатки наркоза, не выветрившиеся за три часа, вызывают у меня приступы тошноты… Рано утром хирург, доставленный Эрлихом, без промедлений отвез меня в военный госпиталь Дю Валь-де-Грас, и — чик-чирик! — Огюст Птижан остался без трех пальцев на левой руке. «Через сутки было бы поздно, — сказал хирург, когда меня клали на каталку, чтобы отправить в операционную. — Какой коновал вас пользовал?» Он принимал меня за немца и был приисполнен сочувствия. Мне наложили на лицо марлевую маску и заставили считать. Айн, цвай… зекс, зибен… Эфир пах раздражающе сладко. Это был отчаянный момент; погружаясь в пьяное, развеселое забытье, я успел подумать, что под наркозом люди не только поют, плачут и хохочут, но и говорят… и, как правило, на родном языке… Очнувшись, я увидел отчужденное лицо хирурга. «Англичанин?» — спросил он. «С чего вы взяли!» Хирург возмущенно повернулся к вошедшему в операционную Эрлиху:

— Вы знаете, что он тут нес?… О какой-то Алисе из Страны Зеркал, и называл своим другом Люиса Карла.

Эрлих усмехнулся, поправил:

— Кэролла. Все в порядке, штабс-артц! Не беспокойтесь!..

Он и здесь гнул свое, щтурмбаннфюрер Эрлих! При операциях, вроде моей, вполне можно было обойтись местной анестезией; эфирная маска — не сомневаюсь! — была предложена Циклопом. Он не мог не знать, что люди говорят под наркозом, а если и не знал, то у СД достаточно специалистов, способных проконсультировать Эрлиха в тонкостях медицины…

В тридцать восемь лет — инвалид… Когда-то я недурно играл на пианино… Когда — тысячу лет назад?

— Та-ра-ра-та ле-ля-ля!.. — вертится у меня на языке песенка с давно забытой Огюстом Птижаном пластинки. Она мешает думать об Эрлихе и вещах более насущных, чем игра на пианино… Микки с вязаньем в руках неотступно следит за мной из угла, куда Эрлих, уходя, усадил ее с наказом немедленно звонить, если мне станет хуже.

— Придется полежать, — сказал он. — Я еще заеду к вечеру. Радуйтесь: вы, кажется, не ладили с Фогелем? Так вот у него изрядные неприятности!

Микки навострила уши.

— Да, да, — сказал Эрлих раздраженно. — Это и вас касается, шарфюрер Больц! Вы, по-моему, любили таскаться с Фогелем по ночным кабачкам? Не припомните ли, чем он расплачивался?

Микки возмущенно передернула плечами.

— Марками, конечно!

— Повторите это бригаденфюреру. Он очень тревожится, откуда в столе у Фогеля очутились английские фунты? Похоже, здесь не обошлось без черной биржи…

Мне было так худо, что смысл сказанного не сразу дошел, а когда я переварил сообщение, Эрлих уже уехал… Черная биржа у Триумфальной арки… Что ж, пожалуй, это выглядит не так грубо, как обвинение в связи с английскими эмиссарами… Но как быстро!.. Правда, или очередной ход многоопытного штурмбаннфюрера СД, сделанный в неведомых Огюсту Птижану интересах? И вообще: надо ли Эрлиху устранять Фогеля, или вся история с ним — выдумка? Свободно может оказаться, что штурмфюрер Фогель ни в малейшей степени не любопытствовал насчет судьбы Птижана, и Эрлих бросает его как козырь, как доказательство своей лояльности, а господин штурмфюрер, не ведая ни о чем, катит сейчас куда-нибудь подальше от Парижа в отпуск или со специальным заданием… Да или нет?… Где решение?… Я вспоминаю лицо Эрлиха, интонацию, каждый жест, когда он рассказывал об интригах Фогеля, и колеблюсь…

Время, только оно способно дать правильный ответ. Но именно его мне не хватает.

— Лотта, — взываю я к Микки, уткнувшейся в вязание. — Вы всегда так молчаливы?

— О чем говорить? — неожиданно просто отвечает она. — Пить хотите?

— Не хочу. У вас есть жених, Лотта?

Под передником у Микки тонкий поясок и кобура с пистолетом. Маленький офицерский «вальтер». Справлюсь ли я с ней одной рукой? Я привстаю и, задохнувшись, падаю на подушку. Ни черта не выйдет! Проклятая слабость! Или это к лучшему — судьба сама предупреждает Одиссея: «Не спеши!» Допустим, мне удастся обезоружить шарфюрера Больц; допустим, «вальтер» окажется у меня в руках. Что дальше? Бежать?… А двое внизу у выхода? Еще один в комнате консьержа и двое во дворе. Останется только пустить пулю в лоб… Ну это никогда не поздно — умереть…

Тошнота клубком вязнет в горле. Я сглатываю кислую слюну и закрываю глаза. Думай, Огюст! Мысль — единственное оружие, оставшееся тебе.

Отдышавшись, я с удовольствием воображаю забавную картинку: вазу, третью от спуска к музею Гревен, и ее содержимое, глубокомысленно изучаемое экспертами гестапо. Я отчетливо видел, что один из них украдкой подобрал окурок, брошенный Птижаном на дорожку, и засек вазу, куда я спровадил предыдущий. Теперь химикам, трассологам и криптографам хватит работы как минимум на сутки. И что самое смешное — ни один из окурков не содержит шифровки.

— Штурмбаннфюрер просил узнать, будете ли вы гулять сегодня?

Микки кладет вязанье на колени и ждет ответа.

— Может быть… Сначала отдохну…

— Очень больно?

Что с ней происходит? Простые человеческие вопросы, не замутненный ненавистью взгляд. Ночью Микки отсутствовала; ее заменил один из охранников, дремавший в прихожей. Где она была — у Варбурга?…

СС-бригаденфюрер Варбург. Он интригует меня больше всего остального. Он сидит в тени, невидимый и неслышимый, и все-таки бытие Огюста Птижана развивается не без его участия. Эрлих всего лишь проводник чужих приказов и воли, посредник между резидентом Стивенсом и эсэсовским генералом. А что если Варбург верит в Стивенса всерьез?… Я и раньше был склонен думать так, а сейчас постепенно все больше и больше укрепляюсь в этой мысли. Ради Варбурга стоит ждать. И из-за него же мне необходимо сегодня побывать на бульваре Монмартр.

— Сколько сейчас, Лотта?

— Десять тридцать пять.

— Часа в четыре разбудите меня.

Сон, суматошный, но глубокий, приходит ко мне по первому зову. Отрывочные видения, в которых Варбург почему-то предстает в виде старого слона с ушами-опахалами. Рядом со слоном — Фогель: растерянная физиономия, остекленевшие глаза и мундир без погон. Я догадываюсь, что это пророчество, знамение свыше, и так и говорю Варбургу: «Наши имена занесены рядом в книгу судеб…» Лицо Варбурга последнее, что я вижу во сне, ибо Микки трясет меня за плечо.

— Четыре часа.

— А? — говорю я и вытираю с подбородка ниточку слюны. — Что такое?

— Штурмбаннфюрер прислал машину. Доктор Гаук считает, что вам все-таки надо погулять. Вы пойдете?

— Сначала кофе, Лотта!

По медицинским нормам после операции положено лежать, Эрлиху это известно, и все же он буквально выпроваживает меня на бульвар. Мы оба думаем об одном и том же: Огюст Птижан будет устанавливать связь. Обязательно будет. Бульвар Монмартр правильно выбран нами в качестве арены событий.

Действие наркоза кончилось, и рука вопиет каждым нервом.

Бесформенная белая кукла, подвешенная на эластичном бинте, не позволяет мне сделать и трех шагов. Голова начинает кружиться, и я валюсь на стенку, сползаю по ней… Встаю… Ну, Оюст, иди же!.. Шаг. Еще шаг. Не шаг — шажочек, робкий, как у ребенка. Скрип собственных зубов — противный, ни с чем не сравнимый звук… Шажок… Вот так, хорошо, Огюст!.. Мне никак не удается накинуть пиджак, и Больц, вошедшая с кофе, бросается на помощь.

— Вам плохо?

— Поскользнулся, — говорю я, бочком присаживаясь на пуфик. — Каков аромат, а? Натуральный кофе!

— Бразильский, — говорит шарфюрер Больц и наклоняется ко мне.

Я не гадалка, но знаю, что будет. Теперь знаю. Наверняка. Поэтому я ни капли не удивляюсь, когда Микки, невыразительная как статуя, наклоняется и приникает ко мне. С холодной головой я целую ее, и с каждым поцелуем губы Микки оттаивают и становятся все мягче. Она начинает задыхаться, и я отпускаю ее… Где-то там, в Булонском лесу, бригаденфюрер Варбург выдал Стивенсу вексель — достаточно надежный… Имеющий разум да поймет!.. Три человека — три цели. Стивенс, Эрлих, Варбург. Каждому свое.

— Ты очень мила, Лотта.

— Это правда?

— Ты очаровательна. Разве тебе не говорили?

Меня просто подмывает похвалить шарфюрера Лотту Больц за образцовую службу и точное следование приказам Варбурга. Микки оправляет блузку — медленно, еще не понимая, что все кончилось… Продолжения не будет, Микки. Хотя на месте Стивенса я не вправе быть столь категоричным в утверждениях. Варбург определенно не поймет англичанина, остановившегося на полпути.

— Тебе помочь? — спрашивает Микки, прочно перешедшая на «ты». Очевидно, она не сомневается, что ночь закрепит наши отношения.

— Ты чертовски мила, Лотта, — повторяю я. — Поедешь со мной?

Микки морщит лоб, решает:

— Не стоит, чтобы Эрлих догадывался. Понимаешь?

— Ты права! — говорю я с жаром. — Это было бы неосторожно!

Под пытливым взором Микки я нахожу в себе силы довольно бодро дойти до лестницы, где меня встречает шофер — все тот же француз из «летучей бригады» жандармерии, очевидно. Опираясь на его руку, я спускаюсь к подъезду. Сажусь в «ситроен» и в полубессознательном состоянии трясусь на продавленном сиденье — путь до бульвара не близок.

Первый, кого я вижу, вылезая из машины, — Эрлих. Как ни в чем не бывало он помахивает рукой, подходя. Штатский костюм и знаменитая булавка в бордовом галстуке. Воплощение респектабельности.

— Сюрприз? — говорю я, преодолевая одышку.

— О, неприятный. Давайте побродим вместе?

— Почему бы и нет…

Охрана, разделившись, следует за нами. Эрлих придерживает меня под локоть, и я благодарен ему за это: ноги едва слушаются Огюста Птижана. Мы выходим на бульвар и плетемся мимо знакомых скамеек с пластинчатыми спинками, стриженых кустов и посадок декоративного табака. Неловко, одной рукой, я раскрываю плоскую коробочку «Житана» и, когда ваза, третья от спуска, оказывается рядом, словно раздумав курить, бросаю в нее сигарету. Надо же дать пищу специалистам и, кроме того, мне очень хочется позлить Эрлиха.

— Чему обязан, Шарль? — спрашиваю я и радуюсь тому, что голос мой звучит достаточно ровно.

— Наш друг Фогель…

— Что с ним? Заболел?

— Хуже. Сидит под домашним арестом.

— Какая досада! — говорю я заплетающимся языком и едва не падаю вместе с Эрлихом.

К счастью, толстый старый каштан, бугристый от бородавчатых наплывов, удерживает нас на ногах. Пальцы мои скользят по коре, хватаются за наплывы, не задерживаясь и на том, в котором — это я знаю точно! — мать-природа проделала крохотное дупло.

Эрлих с трудом поддерживает меня.

— Огюст? — говорит он с испугом. — Эй, вы там, помогите же!

Ближайший из охранников стремглав летит на зов. Вдвоем с Эрлихом они кое-как дотягивают Огюста Птижана до скамейки, усаживают, распускают галстук.

— Воротник, — хлопочет Эрлих. — Расстегните же ему воротник, черт возьми!

— Да, штурмбаннфюрер!

— Да не возитесь вы!..

Милая моему сердцу перебранка, свидетельствующая о том, что в суматохе и вспышках эмоций проделка с дуплом пройдет незамеченной… Не пора ли прийти в себя?

Глубоко вздохнув, я открываю глаза.

— Ну, ну, — говорит Эрлих и ободряюще треплет меня по плечу. — Маленькая заминка, а? Не надо было ехать, Огюст.

— Кто мог предположить… Простите, Шарль.

— В постель, Одиссей, и немедленно! Вы дойдете до машины?

Шажок. Другой… Буквально по сантиметру Огюст Птижан преодолевает расстояние от бульвара до «ситроена». Меня тянет оглянуться назад, на каштан, ничем не отличимый от сотен каштанов, но я удерживаюсь от искушения и даю Эрлиху усадить себя в задний отсек авто. Свертываюсь калачиком на подушке и вслушиваюсь в тарахтение мотора. Испуганные лица старушек и старичков, вытянувших шеи на скамейках, стоят у меня перед глазами… Мадам! Мсье! Не волнуйтесь, пожалуйста! Огюст Птижан — о-ля-ля! — живуч как кошка!.. На этот раз мне определенно повезло.

10. СПЛОШНЫЕ СЮРПРИЗЫ — АВГУСТ, 1944

На этот раз мне определенно повезло. Хочется надеяться, что и дальше, в ближайшие сутки, быт Огюста Птижана не омрачится событиями из ряда вон выходящими.

Вечер и ночь прошли спокойно. Вернувшись с бульвара, я отправился в постель, куда Микки подала мне ужин. В присутствии Эрлиха шарфюрер Больц держалась официально, словно это не она несколько часов назад пыталась соблазнить простодушного Огюста Птижана. Сидя с подносиком возле кровати, она не удостоила меня и словом; чопорные движения, бесстрастный взгляд профессиональной сиделки. Недостаток добросердечия был компенсирован ею после отъезда штурмбаннфюрера: за полночь Микки то и дело, скользя как тень, возникала в комнате и поправляла подушки. Роман не достиг апогея лишь благодаря сценическим способностям Птижана, издававшего такие стоны, что Микки ринулась названивать Гауку. В результате я получил укол морфия и возможность заснуть в полном одиночестве.

Впрочем, заснуть — это сказано не точно. Кошмары, раздергивавшие забытье на клочки, мало напоминали сон. Я с кем-то дрался, бежал, прятался в обгоревших развалинах; левая рука моя жила сама по себе — на ней появились пальцы, похожие на щупальца, и я цеплялся ими за падающие дома, мосластые ветви ветел и черные-пречерные облака… Перед рассветом я окончательно открыл глаза и обнаружил Микки, сидящую на пуфике. На коленях у нее был тазик, в котором плавали салфетки.

— Скверное дело, — сказал я, удивляясь, как звонко звучит мой голос.

Микки сменила компресс и сунула мне градусник. Я держал его во рту и, скосив глаза, следил за металлическим столбиком, быстро заползавшим за красную черту. Стеклянный стебелек дребезжал, тыкался в зубы…

— Сделать укол? — спросила Микки.

— Не надо, — сказал я, боясь, что морфий опять вернет меня к видениям бреда; в бреду, как известно, люди всегда говорят.

— Гауптштурмфюрер распорядился…

— Бог с ним, Лотта… И не лезьте из кожи вон. Вы ведь терпеть меня не можете.

— Не так…

— А как? Ну смелее! Не церемоньтесь с недочеловеком! Мой голос звучал, как гитарная струна, самое высокое си, отраженное в пространстве.

— Это верно, — сказала Лотта, подумав. — Но что-то в вас есть. Вы похожи на немца, Август… Лежите тихонько, у вас тридцать девять и три.

— Ничего… Скажите, Лотта, Варбург посоветовал вам быть… как бы это выразиться? Быть помягче со мной? Он ваш любовник, Лотта?

Микки уронила компресс; брызги из тазика темными пятнами расплылись по халатику.

— Бригаденфюрер мой начальник!

— Значит, Эрлих лжет?

— Вы думаете, я шлюха?

Это не шарфюрер Больц. Не солдат СС, всегда думающий только о фюрере, тысячелетней империи и достоинстве нордического человека. Маленькая немочка, девочка Лотти, игравшая, как и все дети мира, с тряпичной куклой, верившая в бога, зубрившая в гимназии правила арифметики. НСДАП придушила эту девочку, и СС-шарфюрер, не испытывая сомнений и жалости, присутствовала при пытках и исправно доносила начальству о коллегах, имевших неосторожность отступать от «кодекса германской чести…». О нет, я не педагог и не собирался перевоспитать фрейлен Больц. Мне всего-то и требовалось — заставить ее так или иначе ненадолго выйти из жестких рамок служебной регламентации… Девочка Лотти не желала, чтобы ее считали шлюхой. Пока и этого довольно.

— Так думаю не я, а штурмбаннфюрер, — сказал я.

— А что ему известно? Что он знает о бригаденфюрере, этот ваш Эрлих?

— Почему «мой»?

— Будто не догадываетесь? Не делайте из меня дурочку, Август. Я тоже не совеем слепа… Он думает, что хитрее всех. Как бы не так! Бригаденфюрер видит его насквозь.

Я еле сдержал стон, боясь спугнуть ее, и ждал продолжения. Однако мысли шарфюрера Больц совершили скачок и ринулись в другом направлении.

— Хотите знать, почему Эрлих врет, что я шлюха? Он затащил меня к себе, накачал коньяком и стал кричать, что я Лорелея, а сам искал, где у меня резинки на чулках… Вот оно как было!.. Интеллигент… Доктор, и все такое. Да он и мизинца не стоит — ногтя на мизинце бригаденфюрера! Вот кто человек! Видели бы вы его, Август!.. После Шелленберга он самый молодой генерал СС в рейхе! Сам Гиммлер побаивается его, потому и сплавил в Париж.

Я и не предполагал, что это окажется довольно просто — навести шарфюрера Больц на разговор о Варбурге. Бригаденфюрер был и оставался загадкой для меня. Даже то, что Варбург молод, — открытие. Я рисовал себе его иным: седовласым, усталым, разочаровавшимся в неких идеалах на последнем этапе войны и потому ищущим связи с СИС, буде события сложатся не в пользу Германии… Самый молодой генерал, сосланный к тому же в Париж и чем-то насоливший Гиммлеру, — это было уже кое-что!..

— Вы любите его, Лотта?

— А хоть бы и так?

— Еще бы — Зигфрид…

Я здорово рисковал, пользуясь насмешкой, но фрейлен Больц все-таки, к счастью, была в первую голову, женщиной, а солдатом СС — во вторую.

— Есть мужчины и красивее, согласна… Но и вы, Август, влюбились бы в него. Когда он целует мне руку, я едва не теряю сознания от счастья. Я!.. Кто я такая? Дочь паршивого неудачника, учителишки, только тем хвастающегося, когда пьется, что Грегор Штрассер хлопал его по плечу. И Варбург! Граф фон Варбург цу Троттен-Пфальц! Последний в своем роду. Он отказался от приставки и титула, чтобы слиться с нацией. Вы бы на это пошли?

Итак, отпрыск аристократической фамилии, вступивший в СС чтобы «слиться с нацией», и ищущий через посредство Эрлиха связь с Интеллидженс сервис… Лотта, неопытный шахматист, перемешала фигуры на доске и подставила своего короля под шах. Продолжая сравнение, я подумал, что Варбург из числа королей, которым особенно необходимо прикрытие пешек… Продолжало быть неясным только, какое положение занимает бригаденфюрер в парижской иерархии СД. О верхушке гестапо я, естественно, был осведомлен; люди, окружавшие высшего руководителя полиции безопасности и СД-генерала Кнохена, были наперечет, и Люк долгое время специально занимался ими. Фамилия Варбурга несколько раз мелькала в сообщениях источников, и у меня, по кратким зтим данным, сложилось убеждение, что СС-бриганденфюрер болтается при штабе без определенной должности. Пожалуй, я ошибся: скорее всего Варбург действовал в качестве уполномоченного Кальтенбруннера — все, кого терпеть не мог Гиммлер, пользовались особым благоволением начальника РСХА.

Огюста Птижана подмывало продолжить крайне волнующий разговор, но осторожный двойник, сидящий в его оболочке, одернул любознательного исследователя и перевел беседу в более спокойное русло. Совсем некстати было сосредоточивать внимание шарфюрера Лотты Больц на острой теме и заставлять ее, обдумав разговор в свободную минуту, жалеть об откровенности.

Вопрос Лотты остался без ответа, а Огюст Птижан, постонав и поохав, послал ее за кофе. Спать ему не хотелось.

…Еще одно утро, за которым потянется еще один день, не сулящий Огюсту радостей. Солнце пробивается сквозь тростниковые жалюзи и разрисовывает пол желтым серпантином. Фарфоровая, умилительно наивная пастушка, приподняв пальчиками юбочку, кокетничает с розовым пастушком — безделушка стоит на прикроватной тумбочке по соседству с часами в кожаном складном чехле и вполне современным эбонитовым телефоном. Еще нет семи, а в комнате душно. Я лежу на спине и смотрю на телефон… Из кухни доносятся негромкий стук тарелок и запах проперченных сосисок. Микки хлопочет над завтраком.

Сосиски и стакан молока, прикрытый салфеткой, вплывают в спальню как раз тогда, когда эбонитовое чудо издает первый, неуверенно короткий звонок. Я лениво скашиваю глаза и проявляю слабый интерес:

— Кто бы это мог быть в такую рань?

Шарфюрер Больц ставит поднос на пуфик. Телефон вторично издает дребезжание и — после паузы — в третий раз затрачивает порцию электричества, дабы побудить нас поторопиться.

Лотта берет трубку.

— Говорите!

Для секретарши — слишком требовательно и сердито.

— Какой Шульц? Здесь нет капитана Шульца. Ошибка!

— Кстати, — говорю я, дождавшись, пока Микки положит трубку. — Соединитесь, пожалуйста, с Эрлихом и скажите, что я вряд ли встану сегодня.

— Уже звонила, — отвечает Лотта и пододвигает пуфик. — Вы спали, и я звонила из гостиной.

— Он ничего не просил передать?

— Штурмбаннфюрер не докладывает мне о делах!

Лотта аккуратно режет сосиску и, подцепив кусочек вилкой, собирается передать его мне, но стук парадной двери отвлекает ее, и я едва успеваю отклониться и сберечь глаза, в которые целится вилка.

— Осторожнее, Лотта, — говорю я недовольно и замолкаю с полуоткрытым ртом.

Фогель, штурмфюрер СС Фогель, находящийся, как мне известно, под домашним арестом, возникает на пороге спальни и останавливается, покачиваясь с пятки на носок. Он в форме. Фуражка с серебряными регалиями, черные перчатки, пистолет в желтой кобуре слева у пряжки пояса…

Микки первая приходит в себя.

Как вы попали сюда? — вопрошает она и встает.

— Хайль Гитлер! — раздельно говорит Фогель и обводит комнату глазами. — Вы что, оглохли, шарфюрер!

— Хайль Гитлер…

— Мило развлекаетесь?

— Фогель… — начинаю я, понимая, что происходит неладное.

— Заткнись! И к Микки:

— Сядь и не двигайся!

— Вы пьяны, штурмфюрер.

— О нет… В самую меру. Не двигаться, говорю тебе, дрянь!

Пальцы Фогеля отстегивают крышку кобуры, и тусклый, тяжелый на вид «борхард-люгер» плотно укладывается ему в ладонь.

— Мы немного побеседуем. Как лучшие друзья.

— По чьему приказу?

— По долгу, шарфюрер. Единственно по долгу и присяге, данной при вступлении в СС. Напомнить ее вам, или вы не до конца забыли текст, валяясь по постелям Варбурга, Эрлиха и этой свиньи?

Это конец. Совсем не тот, какой предвиделся Огюсту Птижану. Глупая смерть, которая находит меня тогда, когда небо казалось почти безоблачным… Солнце раскрашивает паркет желтым серпантином, а пастушка все так же улыбается своему пастушку… Люк взял в дупле мою записку с планом и дал знать о себе… «Здесь нет капитана Шульца». Теперь все это ни к чему. Пистолет в руке Фогеля в любое мгновение изрыгнет свинец, и больше не будет ни Птижана, ни Стивенса. Не будет и меня… Ну нет, черт возьми! Не так все будет просто!.. Только бы Фогель хоть на миг отвлекся — на один миг, не больше…

Фогель, не опуская пистолета, левой рукой расстегивает планшет.

— Десять минут каждому, чтобы написать все. Ты и ты!.. Без лирики! Только факты. Слышишь, Больц! Начни с того, как Эрлих и Варбург договорились предать рейх. Ты была с ними, когда они сговаривались!.. Как я сразу не понял, куда вы гнули… Чья это идея, подсунуть мне деньги в шкаф? Эрлиха? Он все продумал, кроме мелочи: забыл, что дубликаты ключей находятся у него, и мне это известно… И ты — как тебя там? — пиши все, если хочешь жить. Я тебя не трону: и тобой, и этими свиньями займутся в Берлине. Мне нужно одно: факты. Голые факты! Ясно?

— Чего яснее, — говорю я.

— Больц, возьми бумагу и карандаши. На, держи… Сойдет и карандашом: не совсем по форме, но лишь бы разборчиво и правдиво.

Смешное совпадение: карандаш типа «4Н» как раз такой, каким я нацарапал две недели назад имя Клодины Бриссак на клочке, оторванном от газеты. С него все началось.

Лотта Больц вертит карандаш в пальцах.

— Штурмфюрер! Вы не в себе. Вы много выпили, штурмфюрер, и городите ерунду. Какая измена, какой сговор? Идите домой, штурмфюрер, и ложитесь спать.

— Заткнись! — говорит Фогель и покачивается на каблуках. — Из вас двоих он стоит подороже. Тебя я шлепну не задумываясь. Поэтому лучше не дразни меня. Завтра же Гиммлер пустит под «мельницу» твоего аристократа, и вот уж когда похрустят кости! Варбург на коленях будет ползать, вымаливая жизнь… Пиши, я говорю!

Выстрел — не громче треска елочной хлопушки — тонет в углах комнаты, и пистолет Фогеля с тяжелым стуком летит на пол. Дамский «вальтер» в руке Микки дымится; дымится и круглая дыра возле правого плеча шарфюрера; сукно, подожженное выстрелом почти в упор, тлеет, и я провожаю Фогеля взглядом, когда он, покачавшись еще, вдруг подламывается в коленях. Лотта срывается с места и с визгом хватает его за волосы; пригибает голову к полу и с размаху бьет и бьет, и Фогель, вскрикнувший было, замолкает; тело его становится словно бы бескостным и не отзывается на удары, когда шарфюрер Больц острым носком туфли увечит покрытое кровью лицо, расчетливо целится в пах… Это не слепая ярость, а расчет специалиста — изуродовать, забить до полусмерти, лишить остатков воли… Лизелотта Больц спасает Варбурга и себя, и бригаденфюрер не ошибся в выборе, приближая ее к себе.

Я сползаю с кровати и хватаю Больц за передник… Кобура на тонком ремешке болтается у меня перед лицом…

— Перестаньте!.. Перестаньте же, Лотта!

— О!..

— Что проку в мертвеце? — говорю я, когда Лотта делает попытку вырваться. — Остановитесь, Больц, и послушайте меня. Труп — это расследование, шум. Мы ничем не докажем, что нас шантажировали… Оставьте его и позвоните Эрлиху. Вы еще поблагодарите меня за этот совет!..

— Он… Он посмел!.. И кого? Варбурга!..

Носок туфли шарфюрера впивается в переносицу Фогеля, но уже не с прежней силой и злобой, скорее по инерции… Поясным ремешком она связывает руки штурмфюрера, причем с такой энергией выворачивает раненую, что Фогель, застонав, приходит в себя. Больц, трудно дыша, оттаскивает его к стене и, прислонив полусидя, устремляется к телефону.

Доклад Эрлиху не занимает и минуты… Фогель слушает Микки, и по лбу его сползают капли пота. Кровь короткими толчками вытекает из дыры в мундире. Фогель мотает головой и мычит.

— Доигрались, — говорю я укоризненно. — И чего вам не сиделось под арестом?

Мне очень хочется, чтобы штурмфюрер сказал что-нибудь о Варбурге; портрет бригаденфюрера все еще остается недорисованным. Однако Фогель молчит; облизывает губы и трясет слипшимися волосами. Избитое лицо его распухает прямо на глазах… Молчание и три неровных дыхания — Фогеля, Больц и мое… Никак не могу успокоиться…

Эрлих приезжает один. Крупными шагами входит в спальню и, окинув Фогеля взглядом, кивает Микки:

— Ну?

Выслушав, достает сигарету и, не повышая тона, говорит:

— Развяжите… Свободны, шарфюрер!

Микки выходит, забыв притворить дверь, но Эрлих ничего не склонен упускать:

— Дверь, шарфюрер!

И ко мне.

— Извините, мсье Птижан. Маленькое недоразумение.

— Недоразумение? — с хрипом говорит Фогель. — Вы ответите…

— Обычная история, — словно не слыша, продолжает Эрлих. — Штурмфюрер переутомился, нервное напряжение, бессонница… На нашей работе это бывает. Доктор Гаук предупреждал меня, что у штурмфюрера неврастения, но я не придал значения. Вероятно, болезнь зашла далеко.

— Это вы далеко зашли, — хрипит Фогель, прижимая к плечу быстро краснеющий платок. — Вы и Варбург… Мое доброе имя… Моя честь офицера СС! И все ради чего? Ради него — этого пожирателя пудингов, понадобившегося вам… Преданного фюреру офицера в расход, а?

— Договаривайте, — любезно говорит Эрлих и тонкой струйкой выпускает дымок. Губы его сложены трубочкой. — Доктор сейчас приедет.

— Я и оттуда достану вас. Из сумасшедшего дома!

— Вряд ли!

— Мой рапорт дойдет!

Эрлих выпускает новую струйку.

— Я надеюсь на выздоровление. Боже вас упаси не справиться с недугом. Фюрер и рейхсканцлер недаром дали указание рейхсфюреру СС применять к безнадежным больным «эвтаназию». Германская раса будет полностью очищена от шизофреников, параноиков и дебилов. Сумасшедшие весьма отягощают наследственность… Гаук вылечит вас, Фогель, и все будет хорошо. Не так ли?

— Он истечет кровью, — осторожно напоминаю я.

— Пустое, мсье Птижан. В здоровом теле содержится семь литров крови. А он потерял не больше двух рюмок…

Эрлих ошибается. Больше, значительно больше… Я устанавливаю это, когда санитары и незнакомый врач в штатском несколько минут спустя забирают Фогеля и укладывают его на носилки, предварительно замкнув браслеты на его запястьях. Эрлих что-то шепчет врачу, тот щелкает каблуками, и они отбывают, а Микки тряпкой и совком уничтожает лужу, натекшую там, где лежал Фогель. У лужи весьма приличные размеры.

— Переволновались, Одиссей? — спрашивает Эрлих с видом человека, лишенного нервов.

— Не очень, — говорю я.

— Ничего, сейчас поволнуетесь!.. Думаете, все кончено? Как бы не так!.. Фогеля не уберешь запросто; в больнице он будет безопасен, но пребывание там не вечно. Найдутся желающие помочь ему выбраться… Идите в кухню Больц!.. Так вот, баланс наш, говоря на английском, «фифти-фифти». Где ваши люди, Одиссей? Время, сами видите, уплотнилось, и Варбург при известных условиях окажется не в силах нас прикрыть. Нам нужны быки. Жертвенные быки! Иначе…

— Пятнадцатого! — говорю я, думая о другом — о телефоне и дупле в каштане на бульваре Монмартр.

— Это крайний срок. Молите всевышнего, чтобы Люк пришел в магазин Фора. Его мы не тронем, но связники, часть источников — этих под нож. Пока мы тянем время, держим засады в пансионе и на улице Миди.

— У Люка?!

— А вы что думали? На Центральной тогда слушали ваш разговор с «Лампионом», и будьте спокойны, Анри Маршан отнюдь не инкогнито… Не делайте больших глаз, Одиссей! Все по правилам. Вы брали свое, мы — свое. Вы вычислили точно, и патрули опоздали в «Лампион», хотя и побывали там не без пользы. Приметы Анри Маршана тоже кое-что значат, если умело построить розыск. Старую квартиру нашли без труда: Маршан регистрировал документы в мэрии, и нам через пять минут сообщили адрес… Квартира пуста — на иное я не рассчитывал, хотя люди, сидящие в засаде, надеются, что кто-нибудь придет… Время, Одиссей! Вы же знаете ему цену… Сколько я смогу тянуть?

Я протестующе поднимаю руку.

— Вы не джентльмен, Эрлих! Наш уговор…

— Бросьте, Одиссей. Вы разбираетесь в музыке? Так вот: есть основная тема, лейтмотив, и тема вспомогательная, замаскированная первой. Наш лейтмотив — разгром резидентуры СИС, и, как ни крути, вы мой агент. Все!

— Я не…

— Я сказал: все! Я безумно дорого заплатил за то, чтобы прикрыть вас. А что до контактов, то это тема вспомогательная, и я на вашем месте забыл бы о ней до лучшей поры.

— Вот как повернулось… — задумчиво говорю я. — Мой отчет и протоколы… Красиво, Эрлих!

— Господин Эрлих! Я попросил бы вас, Одиссей, впредь не забывать прибавлять это слово.

— Выходит, я двойник? — А вы думали?

Тривиальная история… — шепчу я и прикусываю губу.

Эрлих трет лоб ладонью, поправляет очки.

— Не огорчайтесь, Одиссей. Что вам до жертвенных быков? Фор ваш человек?

— Нет, конечно. Он понятия ни о чем не имеет. Просто явка — в магазине удобно встречаться. Не часто, конечно. Не верите?

— Не верить — наш принцип. Мы проверили. Фор действительно не ваш. Он сотрудничает с жандармерией негласно и помог нам, описав Маршана и вас. Он говорит, что встреч — о, случайных, естественно! — у вас было… Сколько их было?

— Три. Последняя — в первой декаде июля.

— Что же, вы не лжете… Слушайте, Одиссей! Бриссак, Фор, столб с «почтовым ящиком», засады, проверка личности Маршана и все такое прочее дают нам некоторый резерв дней на случай, если у меня потребуют отчет. Пока того, чем я располагаю, хватит, чтобы доказать вашу преданность нам, а не СИС. Но если пятнадцатого Люка не окажется на явке, делайте, что хотите, но головы вам не спасти. Мы умоем руки — я и бригаденфюрер… И завтра же на Монмартр, Одиссей! Я очень любопытен и мечтаю убедиться, что именно бульвар благотворно влияет на ваше самочувствие… Поправляйтесь, Одиссей!

— Спасибо, господин Эрлих, — говорю я и смотрю ему в спину.

У штурмбаннфюрера Эрлиха очень выразительная спина. Прямая, жесткая, ловко подчеркнутая мундиром, сшитым у дорогого портного. Презрение ко всем, в том числе и к Огюсту Птижану, начертано на ней аршинными буквами. Обладатель такой спины должен внушать простым смертным трепет и почтение… Глыба. Скала. Одна из скал… Валяй, Одиссей, лавируй меж скалами, в узком фарватере, изобилующем мелями и цепкими водорослями… В первый раз, что ли?

11. РУБАШКА И ЧЕПЧИК — АВГУСТ, 1944

«В первый раз, что ли?» — говорю я себе, вслушиваясь в грохот ночной грозы, бесчинствующей над Парижем. Молнии падают где-то рядом, и я, приподняв жалюзи, всматриваюсь в черные контуры и жду, когда очередной зигзаг высветит верхушку Эйфелевой башни. Грозу я люблю, зато терпеть не могу мелкий дождь — он действует мне на нервы.

Эрлих в рубашке с приспущенным галстуком сидит в кресле и кусочком замши протирает очки. Вид у него неважный. Веки воспалены, под глазами мешки, и щетина на подбородке, мелкая и частая. Я зеваю, прикрыв рот ладонью, и отхожу от окна, а Эрлих складывает замшу в квадратик и водружает очки на место. Отпивает глоток минеральной — прямо из горлышка.

— Язва, — объясняет Эрлих, отрываясь от бутылки. — Питание всухомятку, нервы… Иногда так схватывает, что хоть плачь.

— Дрянь дело, — сочувствую я, перекладывая плащ штурмбаннфюрера с кровати на пуфик. Плащ был мокрый, вода стекала на одеяло, а я терпеть не могу спать под ватным компрессом.

За весь прошедший час мы не перекинулись и десятком фраз. Голова у меня была ясная; днем температура упала, и рука ныла значительно меньше. Микки принесла две рюмки анисовой, белой и непрозрачной, и я выпил, ощутив во рту привкус «капель датского короля».

Я опять зеваю, напоминая Эрлиху, что ночь неподходящая пора для визитов. Чего ради он явился и молчит? Соскучился по обществу Птижана?…

Эрлих щелкает по бутылке ногтем и ставит ее на пол. Откидывается в кресле. Дождь тихо накрапывает за окном, и меня тянет в сон.

— Гадаете, Стивенс? — негромко говорит Эрлих, — He ломайте голову.

— Вы здесь хозяин, — уклончиво говорю я.

— Так-то оно так… Что у вас там — анисовая? Пейте и мою, я не хочу. Пейте, пейте, вам понадобится еще не одна рюмка, чтобы переварить новости. Мне звонили из Берлина, Стивенс. Вами интересуется Шелленберг, разведка РСХА.

— Очевидно, Фогель?

— Нет. Группенфюрер Мюллер не станет делиться с Шелленбергом.

— Варбург?

— Давайте без имен.

— Хорошо, господин Эрлих.

— И без «господина». Простите, Стивенс, днем я был не в себе. Фогель задал мне хлопот.

— Кстати, не сочтите меня нескромным: что с ним?

— Плохо дело, — сумрачно говорит Эрлих и смотрит на меня в упор. — Фогеля из больницы забрал Кнохен. Рапорт попал по назначению, и все пошло вверх дном.

Не требуется титанического напряжения ума, чтобы сопоставить одно с другим и выстроить в линию имена Эрлиха, Варбурга и Шелленберга. Распря между гестапо и шестым управлением РСХА, занятым агентурной разведкой, не секрет для профессионала. Кнохен, вероятно, держит руку Мюллера из гестапо, а Варбург, как я и предполагал, человек Шелленберга.

— В любом случае прогадывает Стивенс, — говорю я, подводя итог.

— Может статься, если…

— Есть выход?

— Дайте мне Люка!

— Я помню об этом, Шарль. Но его нельзя будет брать!

— Он пойдет на перевербовку?… Подумайте хорошенько, Стивенс. Ошибиться нам нельзя. Он кадровый?

— По-моему, да… До меня он вел резидентуру. Тот, кто был во главе дела, оказался не на месте. В Лондоне пришли к выводу, что он паникер, и при первом удобном случае перетащили через Ла-Манш. Люк около полугода работал один и замкнул на себя все связи. Потом меня забрали из Рабата и сунули сюда… Должен заметить, что я не плясал от радости. Мне и в Рабате хватало хлопот, присматривая за тамошними французами.

— Бог с ним, с Рабатом! Так что же Люк?

— Вам известно: я три месяца в Париже. Люк, по существу, стоит у руля. Формально дело веду я, но фактически все сосредоточено в его руках. Считалось, что так должно сохраниться, пока Птижан не наберется местного опыта… Что я скажу о Люке? Он волевой человек и мужественный. И у него ледяная голова.

— Расчетлив?

— Не в этом смысле. Он не из тех, кто теряет сон при появлении опасности… Но Люк — человек… и в чем-то, наверное, слаб.

— В чем? Именно это я и хочу услышать от вас.

— Он жизнелюб, — говорю я, подумав. — Он любит общество, музыку и хорошую выпивку. Помните — я засветился, а Люк торчал в кафе как ни в чем не бывало?… Вот вам ключ, Шарль!

Дождь все идет, мелкий, пришептывающий. Эрлих горбится в кресле. Ему совсем нехорошо. На скулах проступают темные пятна; мешки под глазами набрякли. Рука под рубашкой прижата к животу.

— Ключ, — говорит Эрлих задумчиво. — Ах, как гладко у вас выходит, Стивене!.. Чем больше я слушаю вас, тем больше восхищаюсь: всякий раз оказывается, что какая-нибудь мелочишка припасена вами про черный день… Портфель, например! О нем вы, конечно, забыли упомянуть в отчете. Скверная память, а?

— Нё понимаю.

— Показать запись разговора с «Лампионом»?

— Ах вот вы о чем!

— Стивенс! Я не раз и не два ставил себя на ваше место. Я задавал вопрос: как бы повел себя Эрлих в камере английской тюрьмы! Возможно, мои поступки были бы адекватны вашим… Я не сторонник спешки и крайних мер, хотя, разумеется, и не альтруист. Поэтому давайте условимся: ваше молчание в первые дни понятно и оправдано мною, но больше не соблазняйтесь возможностью утаить хотя бы пфенниг от компаньона… Что было в портфеле и откуда Люк его забрал?

— Инструкция Лондона, — говорю я неохотно. — И еще — деньги. Сорок две тысячи франков и семь тысяч триста шведских крон.

— Где они хранились?

— В банке.

Абонированный сейф в качестве хранилища конспиративных документов — личная идея Птижана, его собственность, и я дарю ее Эрлиху, будучи уверенным, что никто и никогда не воспользуется сейфом вторично. Разведка — сплошный парадокс; действующий по шаблону проваливается так быстро, что порой не успевает сообразить, как его выследили и посадили в комнату с решетками.

— Почему вы молчали?… — начинает Эрлих и останавливается, невежливо перебитый Огюстом Птижаном.

— Как раз потому, Шарль! Я был уверен, что слухачи сидят на Центральной и пишут. Следовательно, имя Анри Маршана должно было стать известно вам в тот же вечер. Люк, как вы помните, сменил документы и квартиру, но для банка он должен был остаться Маршаном — на это имя я дал ему доверенность. Теперь прикиньте: я называю банк, вы устраиваете засаду, берете Люка, и комбинация, продуманная нами в семейном, так сказать, кругу, развивается уже без моего участия. Покажите мне любителей падать за борт, и я соглашусь, что был не прав.

Я говорю и в то же время не перестаю думать о Варбурге. Как Юлий Цезарь, если верить слухам, мог одновременно читать, писать и сплетничать с патрициями о проделках римских бонвиванов. В наши дни он недурно зарабатывал бы, выступая в цирке. Огюсту Птижану до него далеко, но маленьким искусством — говоря об одном, размышлять на иную тему он овладел еще в школе. Не в средней, конечно, а в той, чей адрес не числится в справочных книжках и где круг предметов, пожалуй, пошире университетского. Дилетантизм в нашем деле так же вреден, как и узкая специализация.

Я немного разочарован: о Шелленберге Эрлих упомянул как бы вскользь, уйдя от него к Люку. Признаться, я полагал, что рано или поздно мы опять коснемся Шелленберга и Варбурга, этого невидимки, укрывшегося на вершине гестаповской пирамиды и упорно уклоняющегося от личной встречи, но… но Эрлих углубился в себя, и живой глаз его отсутствующе недвижим под толстой линзой очков.

Молчу и я, думая о Варбурге… Бригаденфюрер перестраховывается, заслоняясь от Кнохена и Мюллера Вальтером Шелленбергом. Плюс это или минус для Огюста Птижана? Люк уже действует, и поздно менять что-либо в маленьком экспромте, приготовленном нами. Вообще, как известно, лучше всего экспромты удаются, если их — долго и тщательно готовить.

— Стивенс, — очень тихо говорит Эрлих. — Шелленберг потребовал отчета о результатах. Самое позднее — шестнадцатое. Больше я не скажу ни слова, но это вы должны запомнить. Шестнадцатое — крайний срок!

Я достаю пачку «Житана». Последнюю — запасы Эрлиха подошли к концу. Ногтем надрезаю бандероль. За двое суток я кое-как научился орудовать одной рукой. Пианиста из меня не выйдет, но разве мало профессий, когда человек не чувствует себя беспомощным и без пальцев на левой.

— Я поеду, — говорит Эрлих и встает. Плащ его высох.

Штурмбаннфюрер расправляет дождевик и так и замирает с плащом на весу, ибо телефон на тумбочке оживает и издает пронзительный звон, утроенный тишиной. Игнорируя предостерегающий жест Эрлиха, я беру трубку… Ну вот и экспромт!

— Алло!

— Птижан? — Голос Люка…

— Да, да, — говорю я.

Эрлих делает шаг, но я, уткнувшись в микрофон подбородком и сделав огромные глаза, шепчу: «Это Маршан».

— Огюст, — рокочет в трубке. — Это ты?

Я пялюсь на штурмбаннфюрера, взором испрашивая инструкций.

— Говорите же! — шепчет он и, подойдя ко мне, прижимается ухом к трубке.

— Люк? Как ты нашел меня?

— Случайно. Видел вчера входящим в подъезд.

— Скажите, чтобы перезвонил, — шепчет Эрлих и пальцами впивается мне в локоть. — Пусть перезвонит…

— Алло! Ты слышишь меня? Перезвони через пяток минут… Тут…

— Дама? Мембрана трещит от смешка Люка. — Узнаю старину Огюста! Ладно. Пока…

Щелчок, Отбой… Эрлих трет лоб.

— Непостижимо!

— Что? — спрашиваю я.

— Потом… — невпопад говорит Эрлих и берется за телефон. — Гестапо! Дежурный? Срочно соединитесь с Центральной: пусть установят, откуда будут вызывать Центр — шестнадцать — два — один. Повторите!.. Пошлите туда машину и двоих из девятой комнаты, надо сесть абоненту на хвост. Все!

— Что будем делать? — спрашиваю я растерянно.

— Откуда Маршан узнал телефон? — вслух соображает Эрлих. — Когда он вас видел?

— Вчера…

— Где вы вылезли из машины?

— Разумеется, за углом.

— Почему же он не подошел? Почему?

— Спросите что-нибудь попроще.

Скулы Эрлиха напряжены. Плечи выпрямлены… Да, этот человек рожден для действия. Жаль только, что энергия, ум и воля его поставлены на службу самому отвратительному делу за всю тысячелетнюю историю человечества.

— Скажите, чтобы утром он позвонил еще раз. Часов в девять. Сейчас, мол, трудно говорить — у вас гостья, и никак не удается ее выпроводить. Говорите только это, никакой отсебятины.

Мы стоим над телефоном — гробовщики у одра приговоренного к смерти. Усопшим должен стать Люк. Эрлих заранее прикидывает, по какой мерке выстругать доски.

Звонок ровно через пять минут. В педантизме Люк не уступает Эрлиху.

— Алло, старина. Где твоя знакомая?

— В ванне, — говорю я и в ответ слышу приглушенный смех.

— Ты неплохо устроился, Огюст. Я еле нашел тебя. Если бы не случай, я так бы и сидел до пятнадцатого… Как тебе удалось выбраться?…

— Люк! С ума сошел! Такие вещи по телефону… Удалось… Больше того, я зацепил крупную рыбу… Слушай, моя идет… Позвони мне утром. Можешь в девять?

— Приятных сновидений, — игриво говорит Люк и дает отбой.

Я едва кладу трубку, как телефон вновь разражается трезвоном. На этот раз Эрлих перехватывает инициативу. Я и не спешу, признаться, обходить его на финише, понимая, что это из гестапо. Так оно и есть… Эрлих, покусывая губу, выслушивает собеседника. Говорит:

— Пусть докладывают вам… Прочешите квартал! Не мог же он далеко уйти… Переключите меня на Варбурга.

Долгая, очень долгая пауза, и:

— Бригаденфюрер! Прошу извинения за беспокойство!..

Анисовая обжигает нёбо, холодит гортань. Странная это штука — анисовая водка, перно. С одной стороны — жидкая лава; с другой — арктический лед и привкус детских лекарств. Забавное и неправомерное сочетание.

Закончив короткий разговор, Эрлих минуту стоит, глядя прямо перед собой. Потом отходит от тумбочки, зацепив по дороге пустую бутылку из-под карлсбадской. Бутылка, звеня, откатывается в угол; из горлышка ее выползает капля.

— Маршан звонил из будки, — тускло говорит Эрлих. — Ваша мать не хвасталась, что родила вас в рубашке?

— Что-то не слышал.

— Но хоть чепчик был?

В голосе Эрлиха прорывается веселая нота. Лицо разглаживается. Он садится, подернув брюки и тщательно выровняв складку на коленях.

— Поступим так, — говорит он, доставая портсигар. — Утром назначьте Люку рандеву. На двенадцать — здесь. Он согласится?

— Люк осторожен, а у подъезда…

— Снимем людей… Черт с вами, Стивенс, играть, так по-крупному.

— Арестовать проще, — осторожно говорю я.

— Что?… Да, разумеется. Но мне нужен Люк, а не его труп. Люк живой и благонравный… Пусть будет, как решили. Я захвачу с собой некоторые документы, и ту дезинформацию, которую вы проконсультировали. Как считаете, она убедит его?

— Надеюсь. Но почему вас интересовали мои рубашка и чепчик?

— Хотите коротко? Шестнадцатое — срок Шелленберга… Стивенс, будьте паинькой и сделайте все, чтобы мсье Люк завтра ушел отсюда успокоенным. Не спугните его.

Я громко щелкаю пальцами.

— О-ля-ля! Люк опытен и знаком с методами слежки. Вы не прогадаете с «хвостами»? Попадись они Люку на глаза…

— Не попадутся. Его поведут так, что и с четырьмя глазами он не найдет за кормой ничего, кроме чистой струи.

— Очень образно, — говорю я, выбирая языком из рюмки последние капли перно.

Спать мне уже не хочется.

Люк позвонит ровно в девять утра…

12. КТО ЕСТЬ КТО! — АВГУСТ, 1944

…Люк позвонит ровно в девять утра.

Сейчас семь без нескольких минут. Микки хлопочет в кухне, звенит посудой и что-то напевает, а я в шлепанцах на босу ногу слоняюсь по спальне, убивая время. Дом просыпается, наполняясь звуками. Все этажи встают примерно в один час. Никого из соседей я не видел в глаза, но по меньшей мере о четверти из них знаю немало. Надо мной живет семья, где трое детей. По утрам я слышу их голоса, топот ножек, возню. Изредка стучат каблуки взрослых: чок-чок-чок — женские легкие; и звонкое цок-клац, цок-клац — мужские, с подковками. Муж скорее всего военный; штатские не носят обуви с металлическими накладками на каблуках, и у мысков… Подо мной расположился одинокий музыкант — неудачник, должно быть. Стоит послушать, с каким прилежанием терзает он от зари до заката свою скрипку, сбиваясь на одних и тех же местах, чтобы понять — Паганини из него не получится… Напротив — старая чета; через дверь я слышу иногда, как они, собираясь на прогулку, подолгу стоят на площадке. «Где мой зонт, Софи?» — «О дорогой, держись за перила… Умоляю, будь осторожнее!» — «Обопрись на мою руку, Софи… вот так… Боже, какая крутая лестница».

Весь низ, до бельэтажа, занимает магазин. Рядом с его дверью наш подъезд, узкая дыра, плохо освещенная; в комнатке консьержа закопченные стекла в свинцовом переплете и окошечко для ключей… Обычный доходный дом, где люди с достатком занимают бельэтаж, а повыше селятся те, чей имущественный ценз убывает прямо пропорционально очередности этажей…

Я слоняюсь по комнате, и события последних двух недель проецируются в моем сознании мутными, смазанными кадрами. Похоже на то, как бывает в дешевых киношках, где пропойца механик вечно забывает наладить аппаратуру, лента то и дело рвется, изображение скачет и меркнет, а зрители свистят и кричат: «Рамку! Рамку!»

В моей ленте крупным планом мельтешит узкое лицо Циклопа с длинным породистым носом и золотыми очками… Бумажка в два фунта стерлингов свела нас. Заурядный случай, предусмотреть который не в силах был бы ни один прозорливец. В деле, которым занят я, любая мелочь опасна, а человек — только человек, и ему не дано объять необъятное. Я тысячу раз мог «засветиться» до того дня и столько же раз избегал провала. Случайность, как ни странно, всегда двояка в своих последствиях — единство противоположностей, что ли… Наверное, так. Эрлих считает, что я родился в рубашке. В чепчике, на крайний случай. Звонок Люка представляется ему именно случайностью, помогающей Птижану на какое-то время избежать путешествия в Берлин, где на Принц-Альбрехтштрассе некто Мюллер «папаша Мюллер» из гестапо ждет Огюста, чтобы вытянуть из него все касающееся связи с бригаденфюрером Варбургом… Ничего, подождет. Я слишком долго готовил свою случайность — изображал сумасшедшего, цепенел от наркотика, пять, десять, двадцать раз повторял одно и то же на допросах у Эрлиха. Все было трудно. Чертовски трудно, сознаюсь. Я и сейчас слышу свой крик, когда Фогель и Гаук вгоняли золлингеновский металл под ногти Птижана… Кто из них был страшнее и опаснее? Фогель — с его фанатической верой в бессмысленность существования любого ненемца? Гаук — ржущий, как лошадь, и готовый делать вид, что верит в сумасшествие испытуемого, и изучавший меня чертовски внимательно с одной целью: понять, заговорю ли я под пыткой. Он знал, что я симулирую, выгадываю время, но не мешал — исследовал мою психику и старался расположить к себе… «Ты неплохо держался, — подвожу я итог. — Но не обольщайся, Огюст! Это еще не точка».

Трудно мне сейчас. Честно говорю: трудно… А что было легко? Даже такая вещь, как записка Люку, стоила мне нервов и ухищрений. Эрлих позаботился, чтобы в квартире имелось все, кроме письменных принадлежностей. Я незаметно обшарил ее в первые же сутки и не нашел ни клочка бумаги за исключением туалетной. Да, он педант, штурмбаннфюрер Карл Эрлих — чисто германское достоинство. Даже осколка грифеля он не оставил Птижану. Но и другие эсэсовцы тоже были педантами: выпуская Огюста на свободу, они вернули ему абсолютно все отобранное при аресте. В том числе и превосходное вечное перо фирмы «Монблан». Я писал записку в клозете в несколько приемов. Надо было уместить порядочный текст на прямоугольнике величиной в две этикетки «Житана». И это мне удалось — Микки ничего не заподозрила… Дупло каштана на бульваре Монмартр, вполне естественный полуобморок, присутствие Эрлиха — вот так и родилась моя случайность. Люку не требовалось рыскать по Парижу и чудесным образом натыкаться на меня у подъезда. Телефон был упомянут в записке среди других подробностей… Один знакомый — поэт — неделями отшлифовывал двухстрочные «экспромты»; Огюсту Птижану на его «экспромт» было отпущено несколько суток. И все же я успел. Звонки сюда — так было предложено в записке, засунутой в дупло. Я предупредил Люка, что возьму трубку сам лишь в том случае, если Эрлих окажется в квартире. Если же нет — Микки опять пришлось бы отвечать, что здесь нет никакого Шульца… Полдела сделано… Эрлих сам определил дальнейшее течение событий, и мне остается одно — ждать.

Я забираюсь в постель и открываю роскошный том Розенберга. «Миф XX столетия» и гитлеровскую «Майн кампф» Микки принесла с собой. Чтение их, очевидно, должно было скрасить досуг Огюста Птижана. С томиком в руке я вытягиваюсь на хрустящей от крахмала простыне и придаю своему лицу выражение, близкое к глубокой заинтересованности. Микки очень нравится, когда я взахлеб зачитываюсь ее богами.

Интересно, сведет ли еще Огюста Птижана судьба с шарфюрером Лоттой Больц? Скорее всего да. Зато Гаука и Фогеля я вряд ли увижу. Не скрою: при мысли об этом Огюст не испытывает чувства скорби. Единственное, чего я им обоим желаю, — скорейшей смерти во здравие неарийской части человечества.

Приготовил ли Эрлих сюрприз — вторая мысль, занимающая меня и, пожалуй, концентрирующая на себе все внимание. Не верится как-то, что штурмбаннфюрер станет придерживаться программы, выработанной им при участии Птижана. Я не удивлюсь, если он приедет задолго до двенадцати и не один… Варбург?… Прибудет он сюда или нет?… Здравый смысл подсказывает, что бригаденфюреру рано еще выходить из тени, но с этими господами из РСХА никогда нельзя быть уверенным ни в чем…

«Хватит! — говорю я себе. — Лежи спокойненько и не ломай голову…» Книжка, переложенная зеленой лентой, летит на пол, и Огюст Птижан, повернувшись на правый бок и поудобнее пристроив поверх одеяла белую култышку, закрывает глаза и заставляет себя дремать… Неудачник этажом ниже выводит скрипичные рулады, а Микки в кухне напевает: «Три козочки паслись на берегу… Три козочки с серебряными рожками…» Перед глазами у меня проплывают серые тени, и материнская рука забытым теплом согревает щеку… Кто бы знал, как я хочу домой!..

«Кофе сварен, сынок…» — говорит мать…

— Кофе сварен, сынок! — повторяет штурмбаннфюрер Эрлих, когда я открываю глаза.

Микки с подносом и Эрлих — не сладостное пробуждение.

— Без четверти девять, — говорит Эрлих, не тратя слов на приветствия. — Кофе сварен, осталось его выпить. Я приехал пораньше, чтобы быть поближе к сцене.

— Могли бы не объяснять, — бормочу я, подтягивая сползшее одеяло.

На Эрлихе знакомый мне костюм — букле песочного цвета, излюбленный бордовый галстук с жемчужиной и туфли из тонкого шевро. Вместо прежних очков — роговые, придающие ему солидность. Эрлих вообще-то человек без возраста, но сейчас я определяю с точностью плюс-минус три года, что ему сорок пять — гораздо больше, чем я думал раньше. Легкомысленная золотая оправа его молодила.

— А где же автоматчики? — говорю я, взирая на черную кожаную папку, зажатую под мышкой штурмбаннфюрера. — В ней?

— Вы неисправимы… Свободны, Больц!

Лотта выходит, и стук закрывающейся двери совпадает с телефонным звонком. Дав аппарату издать парочку трелей, я снимаю трубку… Ну вот и началось!

— Доброе утро, Анри!

— Салют, Огюст. Ты один?

— Досматривал сон…

Ухо Эрлиха касается моего; оно плотно прижато к тыльной стороне эбонитовой чашечки. Пальцы штурмбаннфюрера механически расстегивают и застегивают пуговицу на пиджаке.

— Ты что-то не в духе, — говорит в мембрану Люк.

— Да нет, ничего… Запомни адрес, Люк!

— Твой? Я и так знаю. Говори этаж. Справа или слева?

— Четвертый, слева, звонок в виде розы, кнопка красная.

— Когда?

— В двенадцать…

— О'кэй! — коротко заключает Люк, и голос его сменяется сигналом отбоя.

Эрлих оставляет в покое пуговицу и приглаживает волосы. Папка косо торчит из-под мышки.

Десять минут спустя, попивая кофе, мы рассматриваем бумаги из папки. Эрлих основательно подготовился. Вместе, с дезинформационным материалом, сработанным при моем участии и занимающим пять страничек папиросной бумаги, он принес несколько достоверных на вид документов — с регистрационными номерами, многочисленными отметками исполнителей, визами и черными грифами «гехайм», оттиснутыми штампами. Одна из бумажек снабжена даже пометкой: «Только для высшего командования. Дело государственной важности. Подлежит уничтожению». Липа, стопроцентная липа. Варбург и сейчас не рискнул пойти ва-банк. Документы сделаны мастерски, и я по опыту знаю, что такие не скоро удастся раскусить…

— Ну как? — спрашивает Эрлих безмятежным тоном.

— «Бронза»! — говорю я. — Люк не клюнет.

— Это подлинники!..

— Разве? И этот с пометкой «Только для высшего командования»?

Я делаю все от меня зависящее, чтобы голос звучал спокойно. Неужели я своими руками поставил Люку ловушку?! Документы Эрлиха не оставляют сомнения, что вместо переговоров Анри Маршана ждет арест.

— Браво, — спокойно говорит Эрлих. — Тысячу раз браво, Стивенс. Пожалуй, вы действительно годитесь в союзники. Согласись вы, что документы настоящие, мне пришлось бы выбирать между двумя версиями. Первая — вы профан; вторая — вы намерены провалить игру… Вот подлинники, — смотрите…

Он достает из внутреннего кармана три листочка, скрепленных зажимом. Тексты на машинке, следы прошива, захватанные пальцами края. Я вчитываюсь в них и нахожу, что данные не слишком первоклассные, но для первого шага то, что требуется.

Я встаю и, в шлепанцах на босу ногу, иду к окну. Тростниковое жалюзи, шелестя, уползает под потолок, открывая окно и вид из него… Улица пуста. Две «тени», обычно маячившие возле тумбы с афишами, испарились, исчезли, растаяли в воздухе.

— Я держу слово, — холодно говорит Эрлих. — Маршана не тронут. Он потащит «хвостов» — и только. Согласитесь, это мое право, Стивенс!

— А Больц?

— Она останется.

— Вам нужен свидетель? Эрлих! Это же верх неосторожности. Третий лишний при таких сделках.

— Больц — это Варбург. Я твердил бригаденфюреру то же, что и вы мне. Но у него свое мнение, а вам знакома пословица — кто платит за музыку, тот и заказывает танцы.

Мелкий, но просчет… Все у тебя отлично продумано, Циклоп! Но в пустяках ты допускаешь ошибки. Бригаденфюрер Варбург, всерьез идя на контакт с Интеллидженс сервис, на измену рейху и обожаемому фюреру, ни за что не посвятил бы в свои дела третьего человека. Шарфюреру Больц объяснено не более положенного ей по чину: гестапо внедряется в резидентуру СИС, Стивенс — перевербован, в итоге — аресты англичан. Роль Больц — роль свидетеля, могущего в любой инстанции показать, что бригаденфюрер действовал исключительно в интересах рейха.

— Хорошо, — невесело соглашаюсь я. — Танцы — танцами, но понравятся ли ноты первой скрипке.

— Люку? Ему придется примириться с присутствием Больц. Вы его уговорите.

Больше мы не касаемся этой темы; пьем кофе, жуем экономные бутерброды с маргарином и сыром. Одну за другой я выпиваю три большие рюмки перно. Спиртное помогает забыть о боли в руке.

Просмотр документов, разговоры и неторопливый завтрак — три часа. Сто восемьдесят минут антракта между действиями на маленькой сценической площадке в центре Парижа. Актеры вызубрили свои роли, режиссер торчит где-то за кулисами; лишь публики нет, да она и не нужна на нашей премьере. Эрлих правильно поступил, убрав соглядатаев от подъезда… Ровное, ничем не нарушаемое спокойствие приходит ко мне, и я, не вздрогнув, иду к двери и открываю ее, впуская Люка. Двенадцать без двух или трех минут… В полутемной тесной передней Люк обнимает меня.

— Старина!

Рука его с размаху хлопает меня по спине. Тяжелая рука. Люк хрупок внешне, но силен и жилист как черт… Шляпа заломлена, широкий бант галстука по моде слегка приспущен. От него пахнет хорошими духами и бензином… Значит, он приехал на машине и вел сам.

Когда звонок парадной выстрелил в тишину, Эрлих сорвался было с кресла, но одумался и подтолкнул меня:

— Лучше вы… Больц! Немедленно в кухню. И не скребитесь там!.. Минутку, Стивенс!

Выдержка у него железная! Люку пришлось четырежды позвонить, а штурмбаннфюрер все еще придерживал меня за пижаму, втолковывая, что при любой неосторожности он пристрелит Птижана вот тут, на месте, и что лучше не шутить с огнем.

— Ну, — сказал Эрлих напоследок. — С богом, Стивенс!

…Я забираю у Люка шляпу, вешаю ее на крючок стенного шкафа и, взяв под руку, веду в комнату… Эрлих медленно встает с дивана.

— Это кто? — настороженно спрашивает Люк.

Я перевожу взгляд с него на Эрлиха и говорю:

— Гестапо!..

Тишина чистая и прозрачная, как в лесу.

— А! — только и говорит Люк и опускает руку в карман. Я хватаю его за плечо и повисаю на нем. Эрлих, быстрый и точный, бьет Люка в живот, пригибает к полу, умудряясь при этом отобрать пистолет…

— Ты не понял! — кричу я, — Подожди, Анри… Ты ни черта не понял!.. Я все объясню…

Дикие глаза Люка. Эрлих с пистолетом. Больц, влетевшая на шум, — маленький «вальтер» в руке… Бац! Искры, огромные, как елочные звезды, сыплются у меня из глаз. Рука у Люка тяжелая… От второй затрещины я, покачнувшись, натыкаюсь на стол, а от третьей, стягивая за собой плюшевую скатерть, сажусь на пол…

— Подлец! — с омерзением произносит Люк.

— Я все объясню, — хриплю я, слизывая кровь с разбитой губы.

— Успокойтесь, мсье Маршан, — по-французски говорит Эрлих и, выбросив обойму из пистолета, кладет его на стол. Следующую фразу он произносит на скверном английском: — И в гестапо могут быть друзья, согласитесь, сэр!

Люк — увы! — не владеет английским, но реакция у него превосходная.

— Изъясняйтесь по-немецки, — зло говорит он на правильном хох-дейче.

— Все в порядке, — улыбается Эрлих. — Лотти, вы нам мешаете… Сейчас вы все поймете, мистер Маршан.

Люк угрюмо опускает глаза.

— Тут все ясно, — говорит он. — Сколько вы заплатили этой сволочи?

Не меняя позы, Люк выслушивает Эрлиха. Штурмбаннфюрер со штабной краткостью и деловитостью обрисовывает обстановку и в заключение протягивает Люку руку. Я все еще сижу на полу и страхуюсь на тот случай, если Анри решит еще разок разыграть приступ ярости… Рука Эрлиха повисает в воздухе, а я хвалю себя за благоразумие: саксонская ваза превращается в многообразные по форме осколки, один из которых царапает мой лоб.

— Не верю! — ревет Люк и ищет еще что-нибудь, чтобы запустить в Эрлиха.

Он отлично ведет себя, старина Маршан, и, будь мы в школе, я не колеблясь выставил бы ему в дневнике высший балл… Целых полчаса уходит на то, чтобы успокоить Люка и убедить его, что Эрлих — друг, а не враг. — Люк недоверчиво листает документы, то и дело прерывая чтение вопросами. Меня он игнорирует, адресуясь исключительно к Эрлиху.

— Что вас заставило?

— Диалектика. Динамика развития, — мистер Маршан.

— Исход войны, — вмешиваюсь я. — Здесь собрались умные люди, Анри. Вспомни, разве не мы с тобой докладывали Лондону, что второй фронт многих отрезвил? К тому же русские вот-вот забьют гвозди в крышку гроба империи, а наш друг Эрлих не из тех, кто хочет оказаться под этой самой крышкой.

— Это так, — кротко говорит Эрлих.

— Он реалист, и ты, Анри, на его месте действовал бы так же.

Постепенно и неохотно Люк дает убедить себя.

— Извините, сэр, — говорит он мне, предусмотрительно придерживаясь хох-дейча; по-английски он владеет тремя фразами: «О'кэй», «Ай эм вери, вери сори» и «Гуд бай, сэр». — Все слишком неожиданно.

— Не беда, — отвечаю я прокровительственно и встаю с пола.

— Я бы выпил чего-нибудь, — говорит Люк.

— Сейчас устроим.

Пожалуй, теперь уже ничего не стрясется, если побудут с глазу на глаз… Решив так, я отправляюсь на кухню, где Микки помогает мне отыскать перно и шнапс. Она ставит бутылки и стаканы на поднос, и я смотрю на ее шею, нежный затылок с завитками волос и думаю, что выбора у меня нет… Микки и не охает, падая без сознания; я здоровой рукой подхватываю ее, пристраиваю в уголке и, затянув рот платком, связываю упаковочным шпагатом. Его у хозяйственной Больц сколько угодно — целая бобина, — подвешенная к посудной полке. Шпагат тонок, и мне приходится истратить добрую его половину, пока руки и ноги шарфюрера Лизелотты Больц не кажутся мне лишенными возможности выполнять свои функции. Прихватив «вальтер», я поправляю бутылки и хрусталь на подносе и возвращаюсь в комнату.

— Долго же вы, — говорит Эрлих. — И слава богу! Мы, кажется, нашли общий язык… Пожалуй, я тоже выпью. Прозит!

— Прозит! — в тон отвечаю я и поднимаю рюмку. — Значит, вы пришли к соглашению?

— Не совсем, — поправляет Люк. — Мистер Эрлих против подписок.

— Это так! — говорит Эрлих. — Судите сами, господа. Вас — будем мыслить здраво! — могут случайно взять. Обыск — и мне конец.

— Завтра же она уйдет в Лондон. Вы не рискуете, Эрлих. Говоря, я подхожу к окну и, словно невзначай, оглядываю улицу. Пост у афиши вакантен. Нет людей и у подъезда… Не пора ли?

Я отхожу от окна и, подмигнув Люку, приставляю «вальтер» к шее Эрлиха.

— Руки на затылок. И, пожалуйста, тише.

Люк, не давая штурмбаннфюреру опомниться, выворачивает его карманы.

Эрлих не шевелится; лицо его застывает, и голос ровен, когда он говорит словно бы про себя:

— Зачем все это, господа?

— Для уверенности, — отвечает Люк.

— Неумно, Стивенс. Сами все портите.

— Скажи ему, Огюст! — советует Люк.

— Пусть так — я дам обязательство.

— Не спешите, — говорю я; рука у меня начинает болеть. — Бумагу вам дадут, ручку тоже. Обязательство — это потом. Сначала напишите, в силу каких причин бригаденфюрер Варбург пошел на измену рейху. Мотивы! Оставьте историю с начинкой об «игре» и перевербовкой.

— Скомпрометируете Варбурга?

— Все в свое время, Эрлих. Будете писать?

— Ваши аргументы неотразимы…

Он еще ничего не понимает по-настоящему, а я не тороплюсь объяснять.

Исповедь на двух страницах. Эрлих четко расписывается и ставит дату. Я читаю текст, а Люк держит штурмбаннфюрера под прицелом. «Учитывая обстановку на фронте… бригаденфюрер Варбург склонил меня к измене… по его поручению…» Все как следует.

— Теперь подписка? — говорит Эрлих, массируя уставшую ладонь.

— Да, — говорю я и передаю листки Люку. — Пишите: «Я, Карл Эрлих, штурмбаннфюрер СД, обязуюсь сотрудничать, начиная с сего, 14 августа 1944 года, с военной разведкой Генерального штаба Советской Армии».

Вот когда его проняло!.. Люди белеют по-разному. Один начинает бледнеть с шеи, у другого кровь отливает сначала от щек, но чтобы человек серел вот так сразу и весь целиком — это я вижу впервые. Готов поручиться, что у него и спина не розовее штукатурки…

— Нет… — говорит Эрлих.

— Не позерствуйте! — втолковывает Люк.

— Нет! — Он еще раз повторяет: — Нет, — непреклонно и жестко.

Люк настороже, но перехватить Эрлиха ему не удается. Мы падаем все трое, свиваемся клубком; боль в руке заставляет меня кричать: я откатываюсь и пытаюсь помочь Люку, прижатому к паркету. Эрлих бьет его в шею, в ямку у ключицы. Двести английских фунтов веса — ровно столько наваливается на штурмбаннфюрера, когда я, пересилив боль, повисаю у него на спине… Возня; тяжелые вскрики; минуту или две мы барахтаемся, пока Люку не удается надавить на сонную артерию Эрлиха… Я встаю на колени и дышу широко открытым ртом.

— Здоров!.. С-сильный гад… — бормочет Люк и садится, подобрав пистолет. — Надо его связать…

— Да, — говорю я и заставляю себя подняться, чтобы пойти в кухню за шпагатом. В дверях я поворачиваюсь и вижу, что Эрлих открывает глаза.

Я не успеваю добраться до кухни — хлопок, возня и крик Люка:

— Огюст! Скорее назад!

— В чем дело?

— Смотри…

У Эрлиха — бывшего штурмбаннфюрера СД Эрлиха — нет лица. Крошечный «вальтер», точная копия того, что я отобрал у Микки, валяется на сбившемся ковре.

— Что ты наделал, Люк! — говорю я.

— Он сам… Хотел в меня… Я пытался отнять…

Какая теперь разница, где ухитрился прятать Эрлих второй пистолет. Я сажусь на диван, почти совершенно обессиленный.

— Дерьмо дело… — говорю я. — Вы должны были выйти вместе…

— Здесь есть черный ход?

— Нет.

— Пожарная лестница?

— Что толку? Нас накроют и перестреляют. Эрлих держит на улице людей, они должны вести тебя до квартиры.

Люк бешено оскаливает зубы.

— Пробьемся, дружище, меня прикрывают двое парней из группы…

— Нет, Люк.

— Я говорю, пробьемся!

— Нет, старина, — повторяю я и качаю головой. — Все не так… Ты уйдешь через несколько минут. Примерно столько ты должен был бы пробыть здесь, удайся вербовка. Гестапо поведет тебя до дому. Не старайся улизнуть… У тебя есть квартира, с которой можно уйти ночью? Нет! Не ночью!.. Не уверен, что… Словом, неважно. С квартиры уйдешь буквально сразу же. Есть у тебя такая?

— Конечно. А ты, Огюст?

— Забери документы. Самое ценное — признание о Варбурге. Да ты и сам это понимаешь. Мертв Эрлих или жив — все одно Варбургу не вывернуться. Сообщи Центру, что мы постараемся использовать его как источник… Я имя ему придумал — Зевс… На всякий случай, если что, не меняй его, пожалуйста. Ладно? И последнее: когда оторвешься от хвостов, позвони сюда. Из будки, разумеется. Сможешь через час? Значит, так — ровно через час!

— Мы выйдем вместе, — твердо говорит Люк.

— Не дури, старина. И не заставляй меня напоминать о долге, дисциплине и многом ином… Скажи лучше, куда мне направиться, если все обойдется?

— Улица Рошфора, тридцать, угловой дом. Документы лежат в квартире, в трельяже. Между стеклом и доской. Консьерж предупрежден, что ты снял квартиру заочно.

— Как меня зовут и номер квартиры?

— Роже-Клод Гранжак. Номер одиннадцать.

— Спасибо за каламбур! Был маленьким Жаном, стал большим Жаком. Это твоя идея?

— Документы «живые», — говорит Люк. — Пришлось переклеить фото — и только. Не я их доставал.

— Понимаю… А теперь прощай, Люк. На всякий случай: прощай!

— Ты второй раз говоришь «на всякий случай». Я не иду!

— Пойдешь, Люк, — говорю я и веду его, упирающегося, к двери.

Прислушиваюсь. Тихо. Хлопнула в квартире пробка от шампанского — разве это повод будоражиться целому дому? Слава богу, что дамский «вальтер» бьет еле слышно…

Я приоткрываю дверь и, не давая Люку сказать и слова, выталкиваю его на площадку. Замок щелкает — створки двери сомкнуты, отрезая меня от друга. Быть может, навсегда…

Скрипач в квартире подо мной все еще играет. Пассажи, выдираемые им из инструмента, скрежещут по перепонкам… Все продолжается… Все. В том числе и война. До конца еще не близко.

Через два часа я попробую уйти. Не знаю, удастся или нет, но я попытаюсь… Центр получит шифровку о Варбурге, и Люк, в случае чего, доделает работу.

В третий раз я повторяю: «В случае чего…» И все же…

Эрлих мертв, но жив бригаденфюрер Варбург. Очень аристократичный и тонкий индивид, чрезвычайно дорого ценящий свою интеллектуальную голову. Сдается мне, что он-то и выведет меня отсюда. Сам. И, пожалуй, с такими почетом и предосторожностями, с какими не вывозили в сказочных каретах своих единственных возлюбленных утонченные принцы в горностаевых мантиях. Впрочем, кареты мне не нужно: я согласен на авто марки «хорьх» или «мерседес»… Весь вопрос в одном — соединит ли меня телефонист гестапо с бригаденфюрером? Если да, то — я уверен! — Варбург ни за что не откажется повидаться со мной здесь и поговорить по душам. Через час позвонит Люк, и Варбургу придется услышать о себе все то, что так толково и обстоятельно положил на бумагу всесторонне осведомленный СД-штурмбаннфюрер Эрлих. Мертвый хватает живого!.. Что ж, справедливо. Все в принципе справедливо в нашем мире, где по сокровенному закону бытия предопределено в итоге итогов полноправное торжество добра над злом…

Я надеваю шляпу, забытую Люком в стенном шкафу, и улыбаюсь. В настенном зеркале отражается полный мужчина в шляпе, шлепанцах и изодранной пижаме… Пора переодеться.

— Не робей, Одиссей! — говорю я, подмигивая своему отражению.

Ничего не кончено. Ровным счетом ничего. Мне обязательно надо доплыть до родного берега и, сойдя на него, отряхнуть с подошв пыль странствий. «Где ты был, Одиссей?» — спросят меня. «Работал, — отвечу я. — Как и все мы — работал…»

Алексей Азаров

Дорога к Зевсу


Антология советского детектива-4

1

Январь 1945-го…

Яговштрассе, 7. Такой адрес значится на бумажке, зажатой у меня в кулаке. Вчера утром вместе с другими я получил ее в квартирном бюро. Пожилой служащай, похожий на филина в пенсне, трижды пересчитал комиссионные и пожелал мне удачи тоном, не оставлявшим надежд. Я проводил взглядом свои сорок семь марок и, пока филин выписывал квитанцию, подумал, что любой здравомыслящий берлинец нашел бы на моем месте лучшее применение деньгам.

И надо же, чтобы так не везло! Еще позавчера комната Магды казалась надежным убежищем от невзгод, на которые так щедр в наши дни хаотически меняющийся мир, но появился почтальон с телеграммой от господина капитана Бахмана, и Магда без лишних церемоний выставила меня за порог. Коробка с бутербродами и поцелуй, выданные на про­щание, не могли, разумеется, служить компенсацией за утерянные блага, но я рассудил, что это все же лучше, чем ничего, и проглотил обиду.

— Носки я заштопала, — сказала Магда сварливо. — Он, наверное, уедет через неделю. Где вы будете ночевать?

— Спасибо, как-нибудь устроюсь. Вы очень добры, Магда.

— Это я — то? Не болтайте ерунды, Франц!.. Нет, право, я и сама не рада, что он приезжает, но тут уж ничего не поделать. Может, вам повезет с отелем?

Мы стояли в передней, стены которой были увешаны семейными портретами Бахманов. Батманы глядели на нас со всех сторон с чо­порной корректностью. Ничто не волновало их, по­сколь­ку для усопших не существует ни пустоты одиночества, ни двух­тонных бомб, сбра­сы­ва­е­мых по ночам с “либерейторов”. Впрочем, бомбежки их все-таки каса­лись: на днях фугаска угодила в кирху за углом, и Бахманы посыпались со стен. Мы вернулись из подвала, а они лежали на полу в обрамлении битого стекла — этакий символ про­шлого, повергнутого настоящим.

Теперь все это не более чем воспоминания — Магда, Бах­ма­ны, целый месяц жизни. Реальность — покрытая слякотью Ягов­штрассе и стоящий в нерешительности на тротуаре Франц Леман, слу­жащий стра­хового общества, холостяк, 35 лет и прочая, и прочая, и прочая. Хотел бы я знать, где он переночует сегодня, этот на ред­кость симпатичный мне господин?

Внушив себе, что ножные ванны в январе не слишком вредны для здоровья, я пересекаю улицу и ныряю в подъезд дома номер семь. Длинный столбец эмалированных табличек с именами жильцов за­держивает меня на минуту, позволяя перевести дух. И только тогда я мысленно сознаюсь, что на той стороне тротуара Франца Лемана удерживал не страх перед грязью, а машина марки ДКВ с кольцами “авто-униона” на радиаторе. Месяц жизни в Берлине научил его сторониться этих машин, особенно если возле шофера восседает угрюмая личность в темном пальто. Я старался, чтобы взгляд мой как можно равнодушнее пробежался по машине и седоку, однако шофер словно ощутил его на себе и, прежде чем тронуть с места, смерил меня ответным, очень внимательным взглядом… Интересно, случайно или нет ДКВ торчала возле парадного?

Подъезд пуст и гулок. Лифт отсутствует. Я задираю голову и вздыхаю: шестой этаж далек, как вершина Монблана. Неужели восхождение окажется бесплодным?

Адреса, полученные в квартирном бюро, — те из них, по которым я побывал, — принесли одни разочарования. Легче найти “Кохинор” на полу трамвая, нежели комнату в перенаселенном Берлине. И все-таки я добросовестно звонил в двери и задавал вопросы, истратив на это полтора дня из двух, полученных от управляющего конторой господина фон Арвида для устройства личных дел. В этом был свой смысл, и я не очень огорчался.

Прошлым вечером, устраиваясь на ночлег в конторе, я подумал, что в конечном счете все идет не так уж плохо и, если фон Арвид согласится, я готов спать на диване сколько потребуется. Правда, Тиргартен и Моабит далеко от Данцигерштрассе, но с этим неудобством можно примириться. Да и не так уж часто мне нужно ездить туда — дважды в неделю. Тиргартен и Моабит — парк и киоск у тюрьмы; вторник и пятница…

Шестиэтажный Монблан я одолеваю не спеша, отдыхая на площадках. Мне некуда торопиться: еще один адрес — и конец поискам. Магда убеждена, что господин капитан Бахман пробудет в Берлине не дольше недели, а следовательно, все скоро образуется. Или нет?

Я разглядываю двери и стараюсь забыть о существовании будущего. В теплой тишине лестничных маршей я чувствую себя защищенным от внешнего мира, а состояние покоя — такая редкость в моем бытии, что им надо дорожить. Очень, очень дорожить.

Думая об этом, я прижимаю пальцем кнопку электрического звонка под табличкой “Арнольд Штейнер, доктор медицины”, и, услышав позвякивание снимаемой цепочки, касаюсь пальцами шляпы.

Коричневая форма и пара сонных глаз — иллюзия покоя тает, уступая место желанию быстренько извиниться и уйти.

— Хайль Гитлер! В квартирном бюро мне дали ваш адрес…

— Мой адрес? Вы уверены?

Вместо ответа протягиваю направление и соображаю, что произошла ошибка…

— Доктор Штейнер? Он умер. Больше месяца назад.

— Ах вот оно что. Примите мои соболезнования.

— Да нет, я не родственник… У вас что, семья?

Голос вполне дружелюбный, как, впрочем, и взгляд. Судя по листьям в петлицах, новый владелец квартиры — блоклейтер*["3].

— Я один как перст.

— Член партии?

— Само собой… С сорок первого.

Мои документы в порядке и биография безупречна, поэтому я не испытываю особого трепета, разговаривая с квартальным полубогом. Скорее наоборот, волноваться надо ему: принцип фюрерства обязывает блоклейтера протянуть руку помощи рядовому члену НСДАП*["4], и я догадываюсь, что в данную минуту он прикидывает, как бы половчее отделаться от партейгеноссе, претендующего на место в квартире.

Пауза. Смущенное покашливание.

— Черт возьми! Тебе действительно негде жить?

— Пока ночую в конторе…

— Понимаешь… я бы с удовольствием…

— Да нет, ничего… Хайль Гитлер!

— Хайль!

Щелчок — и дверь сомкнула створки. В полной тишине я спускаюсь вниз, чувствуя одно — усталость. При каждом шаге вода хлюпает в ботинке, обещая Францу Леману в недалеком будущем как минимум сильнейший насморк. Только этого мне не хватало!

Возле подъезда урна. Я останавливаюсь и рву бумажки, полученные в бюро. На что я, собственно, рассчитывал? На рождественский сюрприз из гарусного носка*["5]?

Я бреду по Яговштрассе, грея руки в карманах. Полтора дня, потраченные на хождение по этажам, ночевка в конторе, сорок семь рейхсмарок филину в пенсне — все зря. Марки — наименьшая из потерь, хотя, по совести говоря, у меня их так мало, что я предпочел бы найти, а не потерять. А скольких трудов стоило незаметно стянуть в бюро чистый бланк направления и отыскать в конторе “мерседес” с подходящим шрифтом?..

Теперь куда? В конторе делать нечего, а Тиргартен и Моабит интересуют Франца Лемана только по вторникам и пятницам.

Ближайшая станция подземки — у Зоологического. Полчаса пути, которых вряд ли хватит на поиски выхода. Две проблемы: жилье и деньги. Или наоборот: деньги и жилье. В любой последовательности.

Свернув на Вюлленвеберштрассе, возле моста через Шпрее отыскиваю будку уличного автомата. Опускаю монету в прорезь и, медленно набрав номер, без особой надежды прислушиваюсь к длинным гудкам. Стекла в будке плохо протерты, и я, сняв перчатку, пытаюсь создать автопорт­рет. Получается жуткая рожа с перекошенным ртом — лучшее из доказательств, что между Францем Леманом и Рембрандтом лежит непроходимая пропасть. И за что только природа лишила меня талантов? Думая о себе, я всякий раз прихожу к выводу, что, в сущности, такой человек, как Леман, не добьется в жизни чего-нибудь путного. Средний рост, средний вес. И вдобавок невыразительное лицо без особых примет. Никакое лицо…

Я вешаю трубку и, стерев рожу перчаткой, выхожу из будки. Надо что-то предпринимать. Но что?

Доктор медицины Штейнер скончался. Скамейка в Тиргартене и газетный киоск у Моабита — их тоже как бы не существует. В течение месяца каждый вторник и каждую пятницу я все больше и больше убеждался в этом…

Итак, что остается бедняге Францу Леману? Классическая формула самообмана — “жди и надейся”? Или, напротив, отказ от надежд, после чего лучший исход — руки по швам и с моста в Шпрее?

Я вслушиваюсь в хлюпанье воды в ботинке и подвожу итог: без денег, без жилья, без связи. Безукоризненно круглый ноль, с которого надо начинать. Или нет? Есть еще молчащий телефон и семидесятилетняя Магда, кухарка и домоправительница Бахманов. Мы славно прожили несколько недель под одной крышей: я помогал Магде держать квартиру в чистоте, а она следила за моим бельем. Несколько марок, взимаемых с Франца Лемана за постой, экономная Магда тратила на кофе и яблочный мармелад. Как у любой домоправительницы в Германии, у нее имелись свои маленькие секреты от хозяев и столь же маленькие личные страстишки.

Ну что же, это не так уж плохо — Магда и те­лефон.

2

Контора, Центрального страхового общества — учреждение скромное, но солидное. Достаточно пройтись по главному залу, чтобы понять это. Стекло, начищенная медь, дубовые панели — респектабельно и со вкусом. В глубине зала на постаменте — мраморный фюрер, зорко взирающий на сотрудников и посетителей. В том числе и на Франца Лемана, чей стол угнездился в дальнем левом углу, знаменуя крайне незначительное положение Франца в страховой иерархии.

Я не честолюбив, но, откровенно говоря, должность младшего счетовода и тридцать пять марок в неделю меня не устраивают. Именно об этом я и собираюсь поговорить сегодня с управляющим. В конце концов член СС, гауптшарфюрер запаса, демобилизованный по ранению, имеет право претендовать на лучшее, нежели туманная перспектива продвинуться со временем на пост старшего счетовода с окладом в пятьдесят рейхсмарок. За это ли сражался мужественный Леман на полях далекой Франции, подставляя под пули маки свою грудь с железным крестом второго класса?

Дверь кабинета управляющего соседствует с бюстом фюрера. Это намек для догадливых на особую роль, играемую в жизни конторы ее главой — первым после фюрера по части страхования в берлинских районах Панков и Пренцлауэр Берг. Тем не менее злые языки толкуют, что ни одно дело не решается без участия фрейлейн Анны, секретарши.

Ко мне фрейлейн Анна благоволит. В солдатском ранце Лемана очень кстати отыскались помада от Диора и кусок старинных фландрских кружев — данайские дары, преподнесенные в подходящий момент.

Поэтому я бестрепетно жду аудиенции, назначенной на 10.30, и питаю надежды на благоприятный исход.

Сейчас без нескольких минут десять. Я с треском проворачиваю ручку арифмометра и, сверившись с цифрами в окошечках, выписываю в ведомости итог. Левая рука моя, придерживающая пачку счетов, затекла и ноет — точнее, ноет не она, а те два пальца, которых нет. Я откладываю перо и разминаю кисть правой руки. Странная штука — болят не шрамы, а именно отсутствующие пальцы, самые кончики их. Я закрываю глаза и отчетливо вижу длинную иглу, входящую под ноготь, красную каплю и лицо СС-гауптштурмфюрера доктора Гаука с каплями пота на лбу… Когда это было?.. Да и было ли? Не привиделся ли мне подвал в Булонском лесу*["6], щипцы на столе и некто, разительно похожий на меня, — человек со странным прозвищем Одиссей?..

— Что о вами, Франц?

Анна, неслышно подошедшая к столу, трогает меня за плечо.

Секунду или две я гляжу на нее, не понимая, откуда она взялась здесь, в подвале гестапо.

— Вы нездоровы?

— Просто не выспался.

— А как же адреса? Нашли квартиру?

Я пожимаю плечами и бесцельно перекладываю бумаги. Вопрос Анны вернул меня в настоящее, и целая лавина проблем и проблемок обрушилась на Франца Лемана. Прибавка к жалованью и жилье не самые острые из них.

— Ну, ну, — говорит Анна. — Не надо отчаиваться. Я уверена, все обойдется. Господин фон Арвид очень отзывчив… Через полчаса я вас позову.

Я киваю и погружаюсь в чтение бумаг: сальдо, дебет, авизо… Цифры тают перед глазами, сливаясь в арабскую вязь, а пальцы на левой руке продолжают ныть с утроенной силой. Отодвинув бумаги, я массирую ладонь и думаю, что, пожалуй, зря напросился к фон Арвиду.

Маленький человек, придаток к столу в дальнем углу, я существую в конторском мирке невидимый и неслышимый. Чтобы добраться до меня, посетителям надо пройти за барьер, миновать канцелярские бастионы и обогнуть ширму, отделяющую счетоводов от кассиров и уполномоченных. Мой угол — идеальное убежище для отшельника. Зачем же покидать его?

Мысль, простая и вместе с тем тревожная, заставляет меня забыть о боли. “Надо ли?” — спрашиваю я себя и не нахожу ответа.

Через полчаса фон Арвид примет меня… и что я ему скажу? Что передумал? Что Франц Леман бескорыстен и готов трудиться без прибавок и повышений, из любви к страховому делу? В эту басню не поверит и ребенок…

Старший счетовод — стол в первом ряду. Всегда приветливое лицо, обращенное к посетителям. Ответственный служащий, в обязанности которого входит не только возня с бумажонками, но и общение с клиентурой.

Отшельник, извлеченный на свет. С кем столкнет его миг грядущий? И каким именем окликнут его? Слави, Огюст, Стивенс, Одиссей?

В который раз за последние дни я думаю о тех, кого Франц Леман ни в коем случае не должен встретить в Берлине. В первую голову это СС-шарфюрер Анзелотта Больц, она же Микки, и сукин сын Фогель. Сия пара знает меня по Парижу, и я не обманусь, если скажу, что при случае они с радостью спровадят меня к праотцам. Сделать же это будет несложно, поскольку доказать тождество Лемана с Опостом Птижаном, а заодно и с резидентом английской СИС*["7] во Франции майором Стивенсом — задача не для профессионалов.

Я позваниваю арифмометром и невесело улыбаюсь. Ситуация, что и говорить, пикантная! Пожалуй, мне и самому не разобраться, кто же я такой на самом деле — Стивенс, Птижан или некий Одиссей, под именем которого вышеперечисленные лица известны СС-бригаденфюреру фон Варбургу.

Варбург… Именно ради него я здесь. Из-за бригаденфюрера я, присвоив себе права господа бога, вылепил, фигурально выражаясь, из собственного ребра… нет, не Еву, а ветерана войск СС эльзасца Франца Лемана, дав ему жизнь, документы и незапятнанную биографию.

Варбург исчез из Парижа, из штаба СС, внезапно. Я и Люк, мой помощник, с ног сбились, пытаясь выйти на след бригаденфюрера, а когда Люку удалось зацепиться, выяснилось, что фон Варбург в Берлине, вне пределов досягаемости.

— Похоже, сорвалось, — сказал Люк без особой грусти.

Мы сидели в моей квартире, и папка с документами на Варбурга не давала мне покоя. Люку надо было сказать свое сакраментальное “сорвалось” и тем самым подлить масла в огонь!

— Отсюда его не достать, — констатировал Люк и потянулся за бутылкой перно, — Тебе налить?

— Валяй, — сказал я.

— Скоро все и так кончится…

Он еще не знал, старина Люк, что Центр согласился со мной и Париж для меня — лишь пересадочная станция на пути в Берлин. Спокойствие и благодушие исходили от Люка, как жар от камина.

Я пил перно и соображал, действуют ли явки в Берлине. Меня предупредили, что доктора Штейнера не беспокоили с сорокового года и нет данных, жив он и цел ли дом на Яговштрассе. Две другие — скамейка в парке и киоск — считались резервными… Мне стоило трудов уговорить Центр, и, похоже, там здорово колебались. Варбург, конечно, был заманчивым объектом, однако приходилось считаться с тем, что Огюст Птижан по прозвищу Одиссей не был в Берлине почти три года и вряд ли сумеет с ходу сориентироваться в обстановке. Я предвидел эти возражения и потому предложил заменить скачок просачиванием. Люку предстояло добыть документы и, используя все связи, добиться, чтобы Франца Лемана поместили в прифронтовой госпиталь частей СС. Только оттуда с медицинским заключением об инвалидности и на самом законном основании гауптшарфю­рер, убитый франтирерами под Монтрейем и вновь обретший жизнь по воле Центра, мог беспрепятственно следовать в фатерланд.

— Давай-ка выпьем за путешествующих, — сказал я Люку, соображая, здорово ли опьянею, если хлебну еще стаканчик–другой перно. Мне очень хотелось сохранить голову ясной в тот прощальный вечер…

Больше мы не виделись с Люком. Документы мне принес связник, и он же сделал так, что врач в приемном покое эсэсовского госпиталя не задал поступившему на излечение Францу Леману щекотливых вопросов. Это произошло в августе сорок четвертого, за несколько суток до того, как восстал Париж. Ночью госпиталь свернулся и ускоренным порядком проследовал через Венсенскую заставу, где его едва не перехватили маки.

…Я ловлю себя на том, что бесцельно кручу ручку арифмометра. Цифры в окошечках показывают немыслимый итог — миллиарды марок, заработанных конторой при страховке полуподвальной квартиры на Риглерштрассе… Нажав рычажки, я сбрасываю всю эту галиматью, загнав в окошечко чистые нули.

За рядами столов и спин сослуживцев мне не видна фрейлейн Анна. Я приподнимаюсь, и вовремя: секретарша делает мне знак. Пора.

Я выдвигаю ящик стола и достаю платяную щетку. Стряхиваю с рукава пылинки, прохожусь по лацканам и бортам пиджака. Гауптшарфюрер СС при всех обстоятельствах должен являть собой образец аккуратности.

Фрейлейн Анна поджидает меня возле двери кабинета.

— Минутку, Леман!.. Поправьте галстук. И, прошу вас, не стучите каблуками, господин фон Арвид не выносит этого.

— Вот как? Спасибо за совет.

— И еще… Постарайтесь не утомлять его. Желаю удачи!

Улыбка фрейлейн Анны освещает мне дорогу, и, озаренный ее отблеском, я переступаю порог. Это занимает десятую долю секунды; еще столько же требуется мне, чтобы сообразить, насколько благоразумнее поступил бы Франц Леман, если б сидел за своим столом и крутил ручку арифмометра.

У кабинета фон Арвида есть второй ход, соединенный с вестибюлем. Судя по всему, именно этим путем и попала сюда юная особа, удобно устроившаяся на подлокотнике мягкого кресла.

— Хайль Гитлер!

Голос мой чист и отчетлив, как на смотре. При этом я стараюсь, чтобы взгляд был устремлен не на фон Арвида и посетительницу, а на портрет фюрера в простенке.

— Это вы, Леман? — прохладно говорит фон Арвид. — Извини, Эмма… Ты позвонишь мне?

Управляющий — воплощенная элегантность. Костюм его отутюжен, сорочка накрахмалена, а галстук повязан свободным узлом. Руки фарфоровой голубизны, с нежно означенными венами, мягко покоятся на хрустальном стекле.

Пока я устанавливаю все это, Эмма исчезает за портьерой, и только слабый запах духов свидетельствует, что конторщик Леман, помимо воли, проявил известного рода нескромность…

— Итак? — говорит фон Арвид и откидывается на спинку кресла. — Какое у вас дело ко мне, милейший господин Леман?

Я раскрываю рот, но фон Арвид опережает меня.

— Впрочем, вы зашли на редкость кстати. Возьмите-ка вот это.

Взгляд управляющего скользит по моему лицу, и мне ничего не остается, как дойти до стола, взять повестку и, прочитав, положить ее в нагрудный карман.

— Я вас не задерживаю, Леман. Когда вернетесь, потрудитесь зайти ко мне, и мы продолжим.

— Разумеется, господин управляющий. Ума не приложу, зачем бы я им понадобился? Хайль Гитлер!

Я выбрасываю руку в приветствии и возвращаюсь в главный зал. Лавируя меж столами, добираюсь до своего места и, сев, не сразу достаю повестку. Вот оно как: Франца Лемана приглашают прибыть в 17.00 в отделение гестапо района Пан­ков. Адресовано прямо в контору: судя по всему, гестапо превосходно известно, что я здесь ночую.

Хотел бы я знать, а что еще известно гестапо? И почему повестка сначала попала к фон Арвиду? И последнее — насколько в курсе дел фрейлейн Анна? У меня нет оснований утверждать, что здесь не обошлось без ее участия, однако кое-какие частности настолько сцеплены друг с другом, что за ними угадывается закономерность… Думая так, я раскладываю бумаги и придвигаю поближе палисандровые счеты. До 17.00 еще далеко, а пока я ходил к фон Арвиду, мне подбросили новую порцию ведомостей.

Палисандровые кругляши с треском сталкиваются друг с другом, и младший счетовод Франц Леман прилежно и быстро разделывается с работой. Коллегам по конторе совсем не обязательно догадываться, что мысли младшего счетовода в эти минуты весьма далеки от дебета и кредита, и на душе скребет не кошка, а целый бенгальский тигр!

3

Я обшариваю карманы пиджака и пальто в поисках второй сигареты. Мне все чудится, что я вот-вот обнаружу ее — толстенькую, плотно набитую смесью из морской капусты и проникотиненной папиросной бумаги. В принципе я невысокого мнений о вкусовых достоинствах пайкового эрзаца, но сейчас отдал бы последний пфенниг за возможность сделать лишнюю затяжку.

А не завалилась ли она за подкладку? Убедившись, что сигареты нет и там, я вытягиваюсь на диване и укрываюсь пальто. Может быть, встать и пошарить в ящике стола? Желание удвоить табачный запас борется во мне с природной ленью, и в итоге лень берет верх. Я делаю крохотную затяжку и утешаюсь сентенцией, что все когда-нибудь кончается. Даже человеческая жизнь.

Даже она…

Я закрываю глаза и пытаюсь вспомнить все, что услышал в гестапо от Цоллера. И странно, память отказывается работать. В сознании возникает нечто аморфное, пористое, как губка, — миллиард ячеек, заполненных ничем.

Какого дьявола он все-таки вызвал меня, этот Цоллер? Неужели лишь для того, чтобы угостить чашечкой кофе и парой сигарет? С той минуты, когда дежурный, забрав повестку, провел меня в кабинет, я ждал, что советник Цоллер начнет копаться в биографии Лемана — с большим или меньшим профессиональным пристрастием. А вместо этого Цоллер, не поднимая глаз от стола, буркнул: “Посиди, сынок!” — и занялся тем, что стал прочищать трубку.

Потом он сказал:

— Хочешь кофе?

И появился кофе… Или нет — сначала Цоллер позвонил и предупредил кого-то, что будет занят… А потом?

В маленьком кабинете советника было жарко натоплено. Цоллер сидел, приспустив галстук и расстегнув воротник сорочки.

— Кури, если хочешь, сынок, — сказал Цоллер.

Ему было лет пятьдесят на вид. Может, чуть больше. Коротко постриженные волосы густо поседели у висков, но щеки были гладкими, почти нежными. Цоллер посасывал незажженную трубку и в упор глядел на меня. Похоже, он и не собирался начинать разговор.

— Хороший кофе, — сказал я.

Губы Цоллера вяло отмякли.

— Тебе нравится?.. А что ты еще любишь, сынок?

— Не знаю. Так сразу и не ответишь.

— А баб? Баб ты любишь?

Я пожал плечами и с любопытством воззрился на инспектора.

— Надеюсь, ты не гомосексуалист? — сказал Цоллер. — Не торопись, сынок. Хорошенько подумай и только потом отвечай. И вот что, не дерзи мне, пожалуйста. Я понимаю, что тебе ужасно хо­чется мне надерзить, но ты сдержись как-нибудь. Ладно?

Я слушал и, пожалуй, в первый раз за много месяцев чувствовал, как почва плавно и тихо скользит подо мной, открывая добротно вырытую бездну.

— Ну вот, — мягко сказал Цоллер и постучал трубкой по ла­дони. — Может, ты, конечно, и гомосексуалист, но это не мое дело. Главное, не попадись… Сигарету хочешь?

Я кивнул, и Цоллер протянул мне пачку. Подал спички.

— Ты кури, сынок. Кури и слушай. Я тут болтаю разную че­пу­ху, так ты не обращай внимания. Знаешь, я чертовски устаю на ра­бо­те и иногда хочется просто поболтать…

Он говорил и говорил, и мне чудилось, что кто-то бес­смыс­лен­но и равномерно колотит меня по голове пуховой подушкой. Мо­жет, он попросту свихнулся, инспектор Цоллер?

— Да нет, — сказал Цоллер, будто на лету поймав мою мысль. — Я нормален, сынок. Ты, понимаешь ли, не привык ко мне, вот те­бе и кажется странным.

Он вышел из-за стола и остановился передо мной, грузный, в обсыпанном пеплом и табачными крошками мундире. Рукава и полы мундира лоснились от долгой носки. Я продолжал сидеть, и Цоллер, покачавшись на каблуках, положил мне руку на плечо. Сказал:

— А это вот невежливо. Ты мог бы и встать, сынок, как-никак я ведь старше тебя.

Мне здорово не хотелось вставать, но СС-гауптшарфюрер Леман не заставил просить себя дважды.

— Виноват, господин советник!

— Не ори, — вяло сказал Цоллер. — Не ори и не притворяйся ослом. И потом мне не нравится твой акцент. Он ни к черту не годится.

— Я из Эльзаса…

— Знаю. Однако не думаешь ли ты, что это тебя оправдывает? Ты кто, немец или француз?

— Имперский немец.

— Вот именно… Ну ладно. Можешь идти. Я позвоню дежурному, чтобы тебя пропустили.

Очевидно, я все-таки не справился с лицом, ибо Цоллер пожевал губами и, не торопясь, оглядел меня с головы до ног.

— Однако… Ты, кажется, побаиваешься гестапо, сынок? С чего бы это? Странно… Ну да ладно, раз я сказал иди, значит, иди. И держи язычок за зубами. Кто бы тебя ни стал спрашивать, для всех найди ответы покороче.

— Да, господин советник!

— Вот и славно. А теперь исчезни. Хайль Гитлер!

Я рявкнул: “Хайль!” — и выбрался на улицу. Шел снег; было холодно и темно, и табачные киоски уже не работали. По дороге в контору я распечатал последнюю пачку, а когда доплелся до Данцигерштрассе, в ней осталось не больше десятка сигарет… Чего он добивался, советник Цоллер?

Ответа нет. Я лежу на спине и копаюсь в разных разностях… Все-таки я что-то упустил! Или нет? Или надо всерьез согласиться с мыслью, что вызов в гестапо — блажь советника Цоллера, свихнувшегося на почве переутомления?.. Да нет, он в здравом уме и твердой памяти.

Так уж устроен человек, что больше всего на свете его пугает неопределенность. Не только слабонервные гимназистки испытывают ужас, входя в темную комнату; я знавал здоровенных мужчин, признававшихся, что и у них в подобном случае холодеет спина. Что до Франца Лемана, то он никогда не причислял себя к храбрецам. Поэтому он боится, чертовски боится, и, устав от поисков, все-таки ищет зацепочку, ведущую к разгадке.

На ночь в конторе отключают отопление, и холод, проникнув под тонкое пальто, добирается до тела. Я вскакиваю с дивана и, размахивая руками, делаю несколько приседаний. Это отвлекает меня от мыслей о советнике, но ненадолго… Что я знаю о Цоллере? Слишком мало, чтобы представить себе ход его мыслей. Похоже, он человек неординарный, и за видимой бессмыслицей скрывается определенная цель. Какая?

— Фу ты дьявол! — говорю я вслух и трясу головой. — Сплошные тайны…

Расхаживая по комнате, я заставляю себе отгородиться от Цоллера барьером приятных воспоминаний. Маленькое усилие, и Франц Лемая довольно уверенно рисует в воображении лицо молодой: особы, с которой познакомился в электричке… Позвольте, когда это было? Пять, нет, почти шесть лет назад, и, однако, мне нравится вспоминать о ней. Жаль только, что подвел ее и не пришел на свидание под часами, во так уж случилось, что в тот день Центр принял решение и я уехал.

Я затягиваюсь сигаретой и помимо воли улыбаюсь. Хотел бы я звать, пришла ли она под часы… Но еще больше: в какие игры играет с Францем Леманом советник Цоллер?

В общем-то я догадываюсь, зачем меня вызывали. Цоллер, конечно, умен, но не настолько, чтобы опрокинуть мир и превратить реальность в абстракцию. Он напускал туман, пытался запутать меня, и все это не имело ровным счетом никакого значения при условии, что советника интересовали не биография Лемана или криминальные проступки, совершенные им, а сам Леман — его нервы, реакции, сметка…

Почти умиротворенный, я докуриваю сигарету и ложусь. Как ни крути, есть два способа жить — управляя событиями или применяясь к ним. Оба по-своему хороши и сулят определенные выгоды. Управлять я не могу, следовательно, надо применяться.

Я закрываю глаза, и диван начинает плыть. Волны подхватывают его и кружат, толкают на дно. Где-то за штормовыми валами меркнет свет мая­ков… Зачем и куда плывешь ты, Одиссей? Где твой дом и ведома ли тебе дорога к нему?

“Одиссей, — лениво думаю я, сдерживая зевоту. — Ей-богу, это звучит приятнее, чем Франц Леман…” Чужие имена бусами нанизываются на невидимую нить — Цоллер, фон Арвид, Варбург. Бригаденфюрер СС и генерал-майор полиции граф фон Варбург. В документах Центра он значится как Зевс. Я перебираю имена, пытаясь проследить странную связь между ними; но четки скользят в пальцах, обрываются и падают россыпью.

Последнее, что я вижу, прежде чем забыться, — вислые губы Цоллера, произносящего неслышимые слова. По движению губ я угадываю, что он хочет сказать мне: “Держи язычок за зубами, сынок!” — и от этой фразы сон Франца Лемана утрачивает остатки спокойствия и превращается в зыбкую трясину. В ней я и тону — засыпаю с камнем на сердце.

4

Киоск у Моабита и скамейка в парке… С ними кончено. Третий раз я навещаю их, и все для того, чтобы утвердиться в мысли: явки провалены. Не стоит гадать, что произошло. Важно другое: вместо пожилого однорукого мужчины с усами газеты продает старик. Что же касается скамейки, то я сяду на нее еще раз в том случае, если надумаю покончить жизнь самоубийством. Возможно, летом рандеву такого сорта выглядят естественными; однако чудак, с постоянством маньяка рассиживающий на морозе, рано или поздно привлечет к себе внимание. И нет такой истории, с помощью которой удастся объяснить, почему Францу Леману нравится коротать свой досуг на скамейке посреди пустого парка именно по вторникам и пятницам и — аккуратнейше! — с пяти до шести.

Связь… Что я стою без связи?.. При иных обстоятельствах я мог бы ждать сколько угодно, с пользой для себя проводя досуг. Несколько лишних недель, предоставленных Леману на то и се, позволят ему обзавестись небесполезными знакомствами, не говоря уже о бесценном бытовом опыте, приходящем к Францу с каждым часом, прожитым в Берлине. Маленькие частные выгоды, не окупающие, однако, куда более существенных потерь. При знакомстве со сводками ОКВ у Франца Лемана складывается мнение, что Берлину, этому “стратегическому тылу рейха”, в недалеком будущем уготована участь фронтового города… Время! Оно подхлестывает меня, заставляя спешить. Я не имею права тратить его на “врастание” и “вживание”. Мне нужен Варбург. Он и через его посредство те, кто близок к имперской канцелярии и высшим руководителям СС. Это первое. Второе — мне необходима связь. Один-единственный ка­нал. Вот и все…

Поезд метро — желтая членистая гусеница — вытягивается из тоннеля и тормозит, полупустой и слабо освещенный. Я открываю дверцу и, оттолкнув кого-то плечом, протискиваюсь в переполненный вагон. Здесь душно и пахнет сыростью; по линкрусту обшивки сползают капли. В сравнении с веселым парижским метрополитеном “У-бан” выглядит скрягой, экономящим на одежде.

Я стою, прижавшись щекой к мокрому линкрусту, и вспоминаю разговор с фон Арвидом.

Это произошло на следующее утро после вызова к Цоллеру, и, признаться, я не был томим предчувствиями, когда Анна пригласила меня в кабинет и оставила наедине с управляющим. Во всяком случае, “хайль Гитлер” я выпалил бодро, в полном соответствии с настроением.

— Это вы, Леман? — сказал фон Арвид таким тоном, словно ожидал увидеть кого-то другого. — Ах, да… Ну что ж, проходите и садитесь. Мне очень жаль вас огорчать, но боюсь, что беседа будет не из приятных.

Я держал ухо востро, но при этом делал вид, что нисколько не интересуюсь желтой картонной папкой, лежащей на столе. Фон Арвид воздушным движением пальцев перебросил несколько листков и с утомленным видом воззрился в пространство. Он мог бы и не начинать; еще в гестапо я кое-что сообразил, и теперь ведомости, испещренные красными пометками, дорисовали картину. Очевидно, фон Арвид поломал голову и нашел способ избавиться от меня.

— К вашим услугам, господин управляющий.

— Да, да, — сказал фон Арвид рассеянно и снова пошелестел бумажками. — Ничего не поделаешь, Леман. Там, на фронте, вы основательно забыли бухгалтерию. Самые азы… Я не виню вас, вы выполняли долг, защищая всех нас, но, согласитесь, и мы, работники тыловых учреждений, действуем на благо рейха. Не так ли?

— Но районный штаб СС и уполномоченный Трудового фронта считали…

— О да! — быстро сказал фон Арвид. — Я, разумеется, рад, что в нашем учреждении появился заслуженный ветеран, член партии. Откровенно говоря, мы все на вас рассчитываем, Леман, и очень гордимся, что вы среди нас… Я думал о курсах переподготовки. Как вы на этот счет?

Ход был прекрасный и совсем не тот, что я ждал! Мысленно я поаплодировал фон Арвиду, доказавшему, что он умеет блефовать. Однако мне совсем не улыбалось вылететь из конторы и раззнакомиться с советником Цоллером.

— Курсы? Это было бы неплохо, господин управляющий, но вот какая история… После ранения у меня что-то свихнулось в голове, и такая, знаете ли, боль, что мысли путаются… Боюсь, что после курсов…

Я говорил и говорил, и щеки фон Арвида постепенно теряли розовый цвет. Вместе с ним исчезло и великолепное спокойствие управляющего.

— Не понимаю, — сказал он наконец. — Послушайте, Леман! В СС отличные медики, и они поставят вас на ноги. А когда вы вернетесь с курсов, мы сообща подумаем и найдем вам местечко получше. И с более высоким окладом. Я обещаю.

Он, видите ли, обещает! Ну нет! Здесь наши интересы коренным образом расходились, и я, согнав с физиономии почтительную мину, стал тем, кем фон Арвид хотел меня видеть, — гауптшарфюрером СС.

— Никак нет! — сказал я почти грубо. — Спасибо за честь, но так не пойдет. Я и вправду многое подзабыл, но меня сюда прислали, и я здесь останусь. Вот оно как. Не может быть, чтобы в конторе не нашлось должности для ветерана войны. Хоть самой маленькой. Я ведь не из очень привередливых, и мне, честное слово, все равно кем быть — счетоводом или курьером. Или ночным сторожем. Физический труд почетен, так учит нас фюрер.

Папка с бумагами позволила фон Арвиду выгадать какое-то время, чтобы прикинуть все “за” и “против”. Я тупо смотрел на него и думал, что, пожалуй, из нас двоих я должен выиграть куш покрупнее.

— Ночной сторож? — сказал фон Арвид и захлопнул папку. — Это мысль!.. Решено! Надеюсь, в бюро Трудового фронта согласятся, и я переведу вас… Кроме того, мне кажется, мы тем самым решим для вас проблему жилья. Не так ли? Ночной сторож имеет право ночевать в конторе… Примите мои поздравления, Леман! Я не задерживаю вас.

Последние слова звучали иронически, но я предпочел сделать вид, что принял их за чистую монету…

Да, сдается мне, что дела — не тот компот, как говаривал ротный повар, водивший дружбу с Францем Леманом во фронтовом госпитале СС Другим любимым выражением повара было: “Наплевать и забыть!” А не последовать ли мне этому мудрому совету, хотя бы на ближайшие сутки?

…На Глеенсдрейек я делаю пересадку и вылезаю на Александерплац, откуда пешком иду в контору. Собственно, при желании я спокойно мог доехать до самого места, но Франц Леман следит за своим здоровьем и пользуется случаем, чтобы подышать воздухом. Подняв воротник и не ускоряя шага, я бреду по широкой и прямой Пренцлауэр-Аллее, и стук моих каблуков глохнет в подтаявшем снегу.

Берлин спит, и — черт побери! — где-то здесь, возможно, совсем рядом, спит бригаденфюрер Варбург. Где? Легче спросить, чем ответить. Адрес фон Варбурга не числится в справочной книжке, и у меня до сих пор нет ни одной сколько-нибудь путной идеи, как его отыскать. Проще всего, конечно, обратиться непосредственно в РСХА*["8], но под каким предлогом? Не явиться же так вот запросто в управление личного состава с крохотной просьбочкой: “Будьте добры, помогите мне встретиться с бригаденфюрером… мы, знаете, ли, жаждем общения друг с другом!”

Я улыбаюсь своим мыслям и тихонечко подсвистываю в такт шагам куплет из “Лили-Марлен”. Славная песенка, жаль только, что СС присвоило ее себе, сделав такой же частью обихода, как рунические знаки и ненависть ко всему неарийскому.

Миновав угловой дом с башенкой на крыше, я сворачиваю на параллельную Рикештрассе и по ней дохожу до конторы. Ночной патруль, дежурящий в подворотне, пропускает меня, не окликнув, и я едва удерживаюсь от глупейшего искушения вернуться и сделать выговор беспечным щупо. Между прочим, СС-гауптшарфюрер Леман так бы и поступил и был бы прав: экие, право, свиньи, болтают меж собой о всякой всячине, нисколько не заботясь о службе! А если бы это не я, а диверсант, сброшенный коварными англичанами, проскользнул у них под носом, что тогда?! Средних лет бес, сидящий во мне, толкает тело назад, тогда как ноги несут его вперед — все медленнее и медленнее, ибо Францу Леману очень не нравится черный четырехместный БМВ, застывший у тротуара прямо возле дверей конторы. И уж совсем не до шуток становится мне, когда из приспущенного окошечка до меня доносятся короткий смешок и вопрос, заданный голосом Цоллера:

— Куда путь держишь, сынок?

Я вскидываю два пальца к козырьку кепи я щелкаю каблуками.

— Ну, ну, — ворчливо говорит Цоллер, высовываясь из машины. — Мы не на параде… Садись-ка сюда, сынок, и передохни с дороги.

Боком, роняя кепи на колени, я втискиваюсь на заднее сиденье, и Цоллер почти тотчас же дает газ.

— Держись за воздух, сынок, — ворчит Цоллер, покручивая баранку. — Что-то, я вижу, ты не слишком радуешься нашей встрече.

— Что вы… Я просто в восторге, — говорю я довольно язвительно. — Куда мы направимся?

— Немножко покатаемся, и все. Ты как, не против?

Я воздерживаюсь от новой колкости и жду продолжения. Проехав метров триста, Цоллер подгоняет машину к тротуару и тормозит. Всем корпусом поворачивается ко мне.

— Закуривай, сынок…

Приняв сигару, я разминаю ее в пальцах. Судя по запаху, она из настоящего табака, а не из капустных листьев.

— Кури, кури… — говорит Цоллер и щелкает зажигалкой. Голубенький огонек высвечивает его обвисшие щеки и толстые губы. — Надеюсь, ты не в претензии, что я перехватил тебя?

— Господин советник изволит шутить?

— Такой уж я есть, — бормочет Цоллер, гася зажигалку. — Обожаю юмор. За что тебя перевели в сторожа?

Вопрос задан быстро и без малейшего перехода. Забыв, что в машине темно, я пожимаю плечами.

— Так уж вышло…

— Вышло? А со мной ты посоветовался?

— Но, господин советник…

— Слушай, сынок, — говорит Цоллер серьезно. — Ей-богу, ты мне по нраву, и я хотел бы, чтобы ты иногда говорил со мной по душам. У тебя есть ум и сметка, но ты мало что смыслишь в не­ко­торых вопросах. Здесь ты младенец… Как все произошло?

Разговор с фон Арвидом в вольном изложении Франца Лемана весьма похож на имевший место, но существенно отличается от него в деталях. Если верить Леману, он сам выпросил у управляющего новое назначение, руководствуясь единственным соображением — по­лучить право ночевать в конторе.

— Ладно, — говорит Цоллер, дослушав меня до конца. — Что сделано, то сделано. Какого ты мнения о фон Арвиде?

Я неопределенно хмыкаю.

— Трудно сказать…

— Правильно, — соглашается Цоллер. Сигара белесо вспыхивает в полумраке. — Никогда не спеши с выводами Вот что, сынок, мы можем на тебя рассчитывать?

— Во всем!

— Я так и думал. Так вот, иногда — понимаешь, иногда — не сочти за труд позвонить мне и поделиться тем, что узнаешь о фон Арвиде. С кем он видится в конторе, о чем говорит и так далее. И обрати, пожалуйста, внимание на корзину для бумаг в его кабинете. Смекаешь?

Итак, меня вербуют в осведомители. По крайней мере пытаются показать, что вербуют. Совет­ник Цоллер, по всей вероятности, сделал выводы из знакомства с Леманом и его досье: исполнителен, не трус, в меру туповат. От такого агента пользы шпик, но зато фон Арвиду не составит труда догадаться, что ночной сторож “стучит” на него в гестапо… Итак, я нужен Цоллеру, чтобы прикрыть кого-то сидящего в конторе и отвести от него подозрения фон Арвида. Но в чем провинился фон Арвид?

Цоллер, словно догадавшись, перегибается ко мне и легонько толкает пятерней в плечо.

— Тебе что-то неясно, сынок? Не стесняйся, спроси.

— Управляющий… — начинаю я.

— Ах вот оно что! Ты прав. Доверять так доверять. Видишь ли, сынок, сам он ни в чем таком не замешан, но брат его, полковник Гассе фон Арвид, участвовал в покушении на фюрера.

— Надеюсь, его того… — быстро вставляю я.

— А вот это не твоего ума дело. Не будь излишне любопытным, сынок, и проживешь до ста лет… Впрочем, что еще тебя интересует? А, сынок?

Что интересует Лемана? Первое: кого гестапо держит возле фон Арвида? Второе: насколько выгодна дружба с Цоллером?.. Ну, с осведомителем, положим, не бог весть как сложно. Сдается мне, что я знаю, где его искать. Что же касается Цоллера, то тут все гадательно. Можно угодить в пожар, да такой, что от Лемана и горстки пепла не останется!.. Ну что ж, рискнем?

— Все понятно! — говорю я твердо. — Спасибо за доверие, господин советник! Хочу заверить господина советника, что он не ошибется во мне.

— Отлично! — говорит Цоллер и включает газ.

Развернувшись, мы тихо едем к конторе. Цоллер, не оглядываясь, сует мне еще одну сигару. Аванс?

— Покорно благодарю, — говорю я и кланяюсь ему в спину. — Когда господин советник прикажет позвонить ему?

Цоллер подруливает к тротуару. Вынимает платок и, высморкавшись, долго вытирает губы.

— Да нет, — говорит он сварливо. — Я, пожалуй, сам тебя найду, если понадобишься. Спокойных сновидений, сынок!

Машина, подмигнув стоп-сигналом, укатывает в дебри ночной улицы и растворяется во мраке, а я остаюсь на тротуаре с пальцами у козырька кепи… Да, Цоллер опасен, и Францу Леману, если только он хочет дожить до седых волос, надо держаться настороже. Машинально я притрагиваюсь к виску и отдергиваю пальцы.

5

Гудок, еще один и наконец:

— Да, здесь квартира Квинке! Отти, кому я говорю, брось кошку! Это я не вам. Да, да?

— Могу ли я узнать, когда бывает дома фрейлейн Ган? Это Рейнагель, я приехал с фронта.

С недобрым сердцем жду ответа и получаю совсем не тот, что надо.

— Фрейлейн Ган? Она… она вышла на минутку; кажется, в булочную… Господин Рейнагель, какой сюрприз! Лиззи часто вспоминает вас, и я… Вот что, а почему бы вам не приехать к нам? Вы знаете адрес?.. Алло! Я говорю, вы знаете адрес? Вы слышите меня? Алло!..

Сопрано фрау Квинке еще поет в микрофоне, когда я вешаю трубку. “Позвоните завтра в это же время” — вот фраза, означающая, что все благополучно… Стеклянная дверь автомата с дребезгом захлопывается у меня за спиной, и с этим звуком исчезает еще один шанс на получение связи. Тогда, в Париже, адреса, переданные мне человеком Люка, казалось бы, гарантировали выход на Центр. Их было пять: Тиргартен, Моабит, Яговштрассе, Вальдкирхе в Грюневальдском парковом массиве и Лансштрассе (фрейлейн Ган, те­лефон Далем, 77–09). Скамейка и киоск отпали; доктор Штейнер мертв; телефон, молчавший больше месяца, засвидетельствовал в итоге, что о его существовании надо забыть, и чем скорее, тем лучше.

Может быть, все-таки рискнуть еще разок и прощупать Вальдкирхе? Я, правда, был там дважды и оба раза убеждался, что садик у церкви недосягаем. Легкая зенитная батарея — четыре трофейных “эрликона”, — обосновавшаяся здесь, отгородилась от всех колючей проволокой и двумя часовыми с автоматическими винтовками. Службу у пушек несли мальчишки из учебной команды, но это не только не облегчало положения, но скорее осложняло его, ибо там, где старослужащий го­тов закрыть глаза на отклонения от устава, но­ви­чок упрется столбом, и все тут. Этим гим­на­зистам, одетым в курсантскую форму, оче­видно, внушили, что секретность — основа ос­нов службы в вермахте, и они поспешили уты­кать все подходы к батарее грозными трафаре­тами: “Дальше зона. Стой!” и “Назад! Стре­ля­ют без оклика!”. Я сунулся было в сад, сделав вид, что ослеп, но часовой, этакий розовенький мальчуган, изо всех сил засвистел в карауль­ную дудку и вызвал начальство — щербатого ефрейтора со значком отличного зенитчика на мундире. Объяснение было недолгим, и мне предложили убраться, что я и сделал под издевательские комментарии юнцов, вылезших на бруствер и считавших воинским долгом высказаться в адрес шпака. Самым мягким из выражений, употребленных защитниками фюрера и национал-социалистской идеи, были “рахитичный краб” и “вонючий недоносок”. Видно, ефрейтор славно потрудился над их образова­нием.

Я ушел не столько обозленный, сколько расстроенный. Не знаю почему, мне было жаль их, этих мальчишек, оторванных от учебников и выряженных в форму с узкими голубыми погончиками. Кому они молятся? Во что верят? Неужто “Миф XX столетия” и “Майн кампф” настолько изуродовали их психологию, что они и впрямь горят желанием подохнуть здесь, в раскисшей от снега глине? Насколько я успел разглядеть, у них были славные мордашки, и по всем повадкам они не отличались от обычных мальчишек. Или нет?

Так или иначе, но батарея в садике, точнее, колючка, отгородившая ее, отрезала меня от старого вяза со спиленной верхушкой, под которым Франца Лемана ждал деревянный ящичек размером фут на полтора, вполне достаточный, однако, чтобы в нем уместилась рация. Связник Люка был неправ, уверяя меня, что добраться до тайника можно с завязанными глазами. Но, спрашивается, разве можно все предусмотреть?

Задав себе этот вопрос — и ответив отрицательно, я устремляюсь прочь от автомата. Если явка провалена, то гестапо, вне сомнения, держит телефон на контроле. При его мобильности СД будет здесь через несколько минут.

В вагоне метро я перевожу дух и соображаю, как добраться до Магды. Линии берлинского “У-бана” позволяют выбрать несколько путей, и я нередко попадаю впросак и зря трачу время. Впрочем, а куда мне спешить? Единственное место, где Лемана ждут не дождутся, — квартира фрау Квинке в Далеме, но как раз туда его и не тянет.

Итак, в Далеме гестапо. На батарею, пожалуй, соваться нет смысла. По крайней мере пока. Щербатый ефрейтор хорошо приметил меня и при появлении сдаст в комендатуру. Таскаться же вокруг да около кирхи, любуясь ее готическими линиями, — на это у Франца Лемана нет ни досуга, ни желания.

Остается последний вариант. Самый что ни на есть последний. Им можно воспользоваться лишь раз, послав письмо в Стокгольм. Но это только кажется простым — послать письмо. На первый взгляд чего уж легче: зайти на почту, купить конверт, две марки по пятьдесят пфеннигов с коричневым фюрером в рамочке, написать несколько строк — о, самых невинных! — и айн, цвай, драй, что же дальше? Но в том-то и фокус, что письмо в этом случае попадет не в Стокгольм, а в кассету цензора, откуда отправится в гестапо. А все почему? А потому, что какие это такие дела могут иметься у рядового немца в нейтральной Швеции? И почему, спрашивается, данному немцу надо водить почтовое ведомство за нос, давая фальшивый обратный адрес?.. И так далее и тому подобное… Нет, письмо в Стокгольм дойдет только в том случае, если будет напечатано на фирменном бланке, и не на первом попавшемся под руку, а на том, который принадлежит концерну или коммерческой конторе с прочной деловой репутацией. К сожалению, такие бланки не валяются где попало, и Леману еще предстоит свихнуть мозги набекрень в поисках хотя бы одного экземпляра.

Но это в перспективе. А сейчас мне нужно забрать у Магды единственное свое достояние — солдатский ранец из толстой телячьей кожи, на дне которого, под бельем, лежит затрепанный экземпляр “Мифа XX столетия”. Гауптшарфюрер СС Франц Леман во всех скитаниях возит с собой только две книги — “Миф” и “Справочный ежегодник СС”. Именно эти издания, необходимые, как хлеб насущный, позволят Леману придать тексту письма в Стокгольм второй — не для цензуры — смысл…

…Магда, открывшая мне дверь, отнюдь не пылает радостью.

— Что это вы? — говорит она и прячет руки в карманах передника. — То носа не кажет, а то вваливается, будто хозяин, когда ему вздумается! Да я вас и на порог не хочу пускать, бродяга вы этакий!

Выговор, учиненный ею, разливает тепло в груди Франца Лемана.

— Ну, полно, — говорю я и протискиваюсь мимо нее в переднюю под взоры бесчисленных Бахманов. — Господин капитан дома?

— А вы что — к нему? — парирует Магда и поворачивает ко мне необъятный зад.

— Магда!

— Нет, право же, хорош! Хоть позвонить-то вы могли?

— Работа, Магда!, Я и сейчас ненадолго, только заберу ранец и…

Магда живет одна-одинешенька, и за тот месяц привязалась ко мне. Но я и предположить не мог, что настолько!

— Ну и выкатывайтесь! — говорит она и скрещивает руки на груди. — Берите свой ранец и катитесь на все четыре стороны, болтун вы этакий! И пусть вам кто-нибудь другой стирает носки!

— Я их сам стираю…

— Это правда, — подумав, говорит Магда. — Вы аккуратный господинчик. Наверное, уже присоседились к кому-нибудь под бочок?

Словно это и не она выставила меня, когда пришла телеграмма! По всей видимости, господин капитан не задержался в родных пенатах, и теперь Магда страдает от одиночества.

— Я сплю в конторе, — говорю я серьезно. — В общем, устроился как мог… Где мой ранец?

— А где ему быть, не в Рейхсбанке же?

Магда вводит меня на кухню и голой рукой бесстрашно хватает с конфорки кипящий кофейник.

— Садись, раз уж пришел!

Повторять приглашение не требуется, и через минуту я расправляюсь с домашней булкой, запивая ее горячим кофе. Магда, с неожиданным для ее веса проворством, хозяйничает у плиты, искоса бросая на меня довольные взгляды… Но только ли довольные? Что-то странное чудится мне в них. Невысказанный намек или предостережение…

— А я опять одна, — говорит Магда. — И когда это кончится, Франци?

— Что кончится?

— Все… Бедный господин капитан. Опять ему не везет…

Как выясняется, господин капитан Бахман не покидал Берлина. Дела службы требуют его постоянного присутствия в казармах, откуда он — бедняга! — не может вырваться домой. Я не слишком внимательно прислушиваюсь к болтовне Магды, сетующей на невзгоды капитана, поскольку считаю, что казарменная жизнь не наносит невосполнимого ущерба Бахману. Куда больше меня занимает другое: почему так суетится сегодня Магда? И чем она смущена?

Я допиваю кофе и, выгадывая время, перебираю пожитки в ранце. Мне неохота расставаться с теплой кухней, и, кроме того, я надеюсь разобраться в маленькой загадке, кроющейся в поведении Магды… Переложив с места на место носки и платки, я выуживаю из-под них связку писем и обнаруживаю, что в них рылись… Вот оно как!

Лицо Магды багровеет, а я засовываю пачку на самое дно, отметив при этом, что советник Цол-лер не любит медлить. Надеюсь, он не внушил Магде мысль, что я злоумышленник, угрожающий безопасности империи?

— Вы еще придете? — спрашивает Магда, когда я встаю.

— Постараюсь.

— Если хотите, я могу поговорить с господином капитаном. Если вам негде ночевать…

Слишком много “если”, Магда! Не сомневаюсь, что советник Цоллер порекомендовал тебе быть подобрее со мной, и вот теперь ты теряешься в догадках, как быть. С одной стороны — визит из гестапо; с другой — собственная твоя симпатия к Леману и заверения Цоллера, что СС-гауптшарфюрер — порядочный парень, а вещи его осматриваются просто так, в превентивном порядке.

На улице ранец точно припечатывает меня к тротуару. Я мусолю сигарету, и хорошее настроение покидает меня. Как ни грустно, именно Магда, а не гестапо или Цоллер нанесла мне удар. Почему она промолчала, Магда?

Я двигаюсь вместе с толпой сам с собой наедине… Дома — с друзьями, в Париже — с Люком, везде мне было с кем поговорить более или менее откровенно. А здесь? Навряд ли сыщется в Берлине человек, более одинокий, нежели Франц Леман. Вот он и беседует с собой, не забывая одновременно поглядывать по сторонам, чтобы не налететь на прохожего или фонарный столб.

“Что искал Цоллер?” — говорю я себе.

И отвечаю: “Ничего конкретного. Просто проверял на всякий случай. Да и не он сам был здесь; скорее, прислал человечка”.

“А если нет? Что, если…”

“Тогда, старина, ты бы уже сидел в гестапо”.

“Допустим. Но не пора ли бить отбой? Связи нет, и Варбурга ты не нашел. Когда ты до него доберешься? И доберешься ли?”

“Стоп!” — говорю я благоразумному Францу Леману и лишаю себя собеседника. Этак можно бог знает до чего доболтаться! И, кстати, что это за диалоги тет-а-тет с собственным “я”? Не самый ли прямой путь ты избираешь, старина, для превращения из оптимиста в мизантропа?

Я засовываю руку в карман и нащупываю в нем обрывки конверта. Сегодня ночью я выудил его из мусорной корзины фон Арвида. Хороший предлог, чтобы нанести визит советнику Цоллеру и подогреть его интерес к своей особе. А заодно и двинуть с точки замерзания некое дело, в котором господину советнику отводится известная роль… Позвонить или подождать?

Ничего не решив, я достаю сигарету и закуриваю. Вместе со смятой пачкой под руку подворачивается десятипфенниговик. Не монетку же в самом деле бросать — “марка” или “пусто”?

Я иду… Или нет. СС-гауптшарфюрер запаса Франц Леман вышагивает по берлинским улицам. Плечи расправлены, голова как на палке. Прохожие обтекают его, угадывая под штатским пальто одного из тех, кому фюрер предрек повелевать миром. То обстоятельство, что на Висле и Одере германские войска, спрямляя линию фронта, эластично сокращают оборону, нисколько не обескураживает Франца Лемана, беспредельно верящего в гений фюрера. Айн, цвай!.. Как должен поступить Леман — доверенное лицо господина советника Цоллера?

Да, айн, цвай… айн, цвай, а что же дальше?

6

История Мальбрука, собравшегося в поход, и там мирандо, мирандо, мирандо, пользуется во всем мире печальной популярностью. Фельдмаршал, как известно, попал в пикантное положение, очень схожее с тем, в каком нахожусь я сам.

Клочки конверта, лежащие перед Цоллером, словно белые знамена разбитых войск, и вряд ли мне удастся собрать армию для новой битвы.

— Что ж ты запнулся, сынок? — говорит Цоллер и удобно складывает на столе мощные руки. — Продолжай, я слушаю тебя. Значит, ты нашел конверт и вспомнил бригаденфюрера? А почему его? Мало ли имен, начинающихся на “вар”?

— Это точно, — говорю я.

— Ну, ну, не валяй дурака! Или ты предпочитаешь для начала посидеть в камере? У нас в подвале очень чистый воздух, способствующий освежению мысли.

— Я ничего не утверждаю, — говорю я и разминаю сигарету. — Но при чем здесь камера? Я и рейхсфюреру СС выложу то же самое, и никто не упрекнет меня за это. Долг члена партии…

Цоллер предостерегающе машет рукой.

— Помолчи, сынок! И не надо мне угрожать. Мы с тобой делаем общее дело, но это не означает, что я все приму на веру. Сначала ты должен доказать кое-что, и лишь тогда я буду на твоей стороне. Такие уж в гестапо правила, сынок!

Я не хуже Цоллера знаком с правилами гестапо и именно потому после колебаний рискнул проявить инициативу и напроситься на свидание. Клочки конверта с фамилией отправителя, начинающейся на “вар”, были моими полками, посланными в наступление.

На первых порах Цоллер, выслушав рассказ о Варбурге, равнодушно заметил, что было бы полезнее, если б я занимался фон Арвидом, а не лез в гестапо с баснями. При этом он собрался было смахнуть обрывки в корзину, но помедлил и, выбрав один из них, наморщил лоб. Складки — предвестники лавины — тяжело нависли над бровями.

И все-таки даже тогда я не был уверен, что Цоллер “готов”. Отправляясь в гестапо, я взвесил, что мог, но фактов у меня было маловато, а догадки нисколько их не заменяли. Бесспорным казалось одно: Цоллер из чиновников старой закваски, начавший карьеру до 1933 года. Причем карьеру не слишком-то удачную. В его возрасте полагалось быть оберштурмбанфюрером и сидеть в центральном аппарате. Но, может быть, Цоллер из категории служак, начисто лишенных воображения и честолюбия? Такие обычно тянут лямку до пенсии, и стремления их не идут дальше покупки клочка земли в Целлендорфе. Неординарная комбинация, проводимая против фон Арвида, может оказаться единичной счастливой находкой советника, не более… Но если и так, то и тогда что я терял со своим рассказом о Варбурге?

Сейчас Цоллер живо напоминает мне старого бульдога, размышляющего, вцепиться ли ему в здоровенную кость. С одной стороны, соблазн велик; с другой — и зубы уже не те и помойки по задним дворам полны объедков.

Складки на лбу советника застывают; клочки конверта, едва не сброшенные было в мусорную корзину, притягивают толстые пальцы. Цоллер рассматривает их, перекладывает с места на место.

— Так, — говорит он невыразительно. — Давай-ка, сынок, начни еще раз по порядку.

Я киваю и сглатываю слюну. Когда я напрягаюсь, слюнные железы у меня работают с двойной нагрузкой. Очистив рот и набрав порцию воздуха, я переношусь из кабины советника в Париж, в сентябрьские дни, когда рота Лемана охраняла особняки гестапо в Булонском лесу. Запинаясь, я повествую о тяготах караульной службы, а затем принимаюсь распространяться о том, что жизнь бойца СС в Париже отнюдь не похожа на идиллию и что это сущие враки, будто девки сами вешаются на шею.

— Брехня это, вот что я доложу! — решительно заявляю я, с удовлетворением замечая, что на щеках Цоллера вздуваются желваки.

— Ну вот, — говорю я и зажигаю сигарету. — Теперь господин советник поймет, почему мы все обрадовались, когда Фогель попал в наш взвод. Жуткая скука, а тут приходит душа-парень, и всем вроде бы полегче. Мы, конечно, знали, что он из разжалованных, но приняли его по-товарищески, да и он, верное дело, держался как гвоздь!

Цоллер берется за карандаш.

— Фогель? Он кто был по званию?

— Шарфюрер… А раньше — штурмфюрер. На нем фон Варбург отыгрался, когда…

— Не спеши, сынок!

— Ясно!

Я вновь киваю и возвращаюсь к Фогелю, который на самом деле, сколько мне помнится, был не рубахой-парнем, а порядочной-таки скотиной. Однако это не самое существенное отступление от правды, допущенное мной, и я продолжаю рассказ, стараясь, чтобы факты и ложь сочетались в нем в разумных пределах Фогель и точно служил во взводе Лемана Списки роты, захваченные маки, содержали его фамилию и указание командования, что бывший офицер СС должен пройти проверку в боевой обстановке. Варбург постарался сплавить свидетеля подальше — недаром взвод был снят с охраны особняков и брошен против франтиреров Плохо только то, что Фогеля не оказалось среди убитых, плохо в равной степени как для Варбурга, так и для меня.

— Не спеши, сынок, — повторяет Цоллер. — Откуда он к вам попал?

— Из госпиталя. Он был ранен, легко ранен, самую малость.

— И он был с тобой откровенен?

— Не сказать… Просто, понимаете ли, когда лежишь бок о бок в засадах и ждешь, что франтирер подстрелит тебя, то язык сам собой развязывается, особенно после боя… Так оно и вышло… Вообще-то, между нами говоря, лежать в засаде — скверная штука…

Цоллер торопится остановить поток не относящихся к делу воспоминаний. Жест его красноречив, и, повинуясь ему, я перехожу к истории Фогеля, Эрлиха и фон Варбурга.

Цоллер выслушивает ее с угрюмым лицом. Дав мне выговориться, он откладывает карандаш и некоторое время сидит неподвижно, скрестив руки на груди.

— Забавно. Если я тебя правильно понял, сынок, штурмбанфюрер Эрлих арестовал английского агента, а потом вместе с Варбургом попытался установить контакт с Лондоном? Так? Ты говоришь, к англичанину применяли третью степень? Откуда тебе это известно?

— От Фогеля. Он участвовал в допросе. Фон Варбург приставил к тому типу свою любовницу СС-шарфюрера Лизелотту Больц, и втроем с Эрихом они сорганизовали настоящий заговор.

— Вот как?

— Так утверждал Фогель! — быстро поправляюсь я. — А потом Эрлих застрелился, и фон Вар­бург куда-то вывез англичанина Фогель все хотел дознаться, куда, но не мог его сначала самого упрятали в сумасшедший дом, а потом в госпиталь и — тю, тю! — к нам.

При желании я мог бы рассказать всю эту историю значительно точнее и подробнее, ибо английским агентом, носящим имя Стивенса, был все-таки я сам и это мне всаживал под пальцы левой руки длинные иглы “рубаха-парень” Фогель. Помню я и другое, как Эрлих, проиграв свою игру, застрелился на глазах у меня и Люка; и то, как трудно было уйти из конспиративной квартиры гестапо, где происходил решающий разговор с Эрлихом. Фон Варбург вывез меня на своей машине, бросив в квартире труп Эрлиха и связанную мною Лизелотту Больц, и один черт ведает, как он потом выкручивался, отводя от себя подозрения… А еще двое суток спустя он исчез, уехал в Берлин, оставив мне и Люку ничего не стоящую в данном случае подписку о сотрудничестве.

Штурмбанфюрер Эрлих — вот кто был настоящий противник. Он тонко и аккуратно вел игру, преследуя сразу две полярные цели: внедрить гестапо в парижскую резидентуру Стивенса и полупить для себя и Варбурга страховой полис на случай поражения Германии.

Вспомнив Эрлиха, я думаю о Цоллере и отдаю ему должное: он тоже противник не из слабых. Советнику не хватает тонкости покойного штурмбанфюрера, но зато он лучше подкован в профессиональном отношении. Если Эрлих, придя в гестапо по рекомендации НСДАП, был и оставался блестящим дилетантом, то Цоллер, унаследованный службой безопасности от полиции времен Веймара, прекрасно разбирается в тактике и методике сыска. Сейчас я подбрасываю ему возможность разом взлететь в высокие сферы. На фон Арвиде и “заговорщиках” не сделать карьеры, но бригаденфюрер Варбург — достаточно прочная и широкая ступень, чтобы подняться в кабинеты, расположенные по соседству с апартаментами Мюллера и Кальтенбруннера.

— Ну, и что ты предлагаешь? — задумчиво говорит Цоллер, собирая остатки конверта. — Хотя нет, сначала ответь: с чего ты взял, что письмо послано фон Варбургом?

— Я этого не говорил.

— Зачем же ты его выудил из мусора?

— Мне показалось… Пусть господин советник поймет меня правильно. Я долго молчал о Варбурге, а тут письмо, и порванное так, будто половину фон Арвид унес с собой. Вот я и подумал: а не от фон Варбурга ли оно случаем? Чем черт не шутит, вполне свободно может оказаться, что они родственники… или еще что-нибудь в этом роде… Я, конечно, могу и ошибиться… Но пусть господин советник решает сам, имею ли я право молчать, подозревая бригаденфюрера в измене рейху.

“А ты парень не промах!” — отвечают мне глаза Цоллера. Порывшись в кармане, советник вытаскивает сигару и, перегнувшись через стол, протягивает ее мне.

— Что за дерьмо ты куришь? Возьми-ка это.

СС-гауптшарфюрер Леман, слившийся с “я” Стивенса, вскакивает со стула и щелкает каблуками.

— Благодарю, господин советник! Мне идти, господин советник? Или прикажете обождать?

— Обожди, сынок, — говорит Цоллер и тянется к телефону. — Дежурный? Тут у меня один паренек, устройте-ка его часика на два. И присмотрите, чтобы он ни с кем не болтал.

Сигара едва не падает у меня из пальцев. Ладони слабеют и становятся влажными.

— Вот так-то, сынок, — говорит Цоллер. — И не сердись на меня. Такая уж у меня работа, что я даже жене не могу сказать “да” или “нет”, если не посоветуюсь с кем надо. Ты парень смекалистый, и поэтому я не держу от тебя тайн. Покури у нас внизу и подумай хорошенько. А если ты и потом повторишь мне свою сказку, то я попробую решить, как быть дальше.

Жирная цифра “13” лезет мне в глаза с настенного календаря. Вот и не верь после этого в приметы, роковые совпадения и всякую прочую чертовщину! Если мне доведется и на сей раз выбраться, то, право слово, схожу-ка я в ближайшую кирху и поставлю свечку святому Георгию, покровителю военных. Или нет? Пожалуй, мне уж поздновато становиться верующим. Как-то, знаете, при всем доверии к силам небесным в делах земных я привык полагаться на себя самого…

И потом ставлю свою бессмертную душу против коробка эрзац-спичек, что, когда меня проводят вниз, Цоллер позвонит в управление личного состава СС и наведет подробную справку о бывшем штурмфюрере Фогеле. Это меня не пугает, ибо Фогель действительно служил во взводе Лемана.

Я мысленно ощупываю свою шею и убеждаюсь, что голова сидит на ней достаточно прочно. Будем надеяться, что дело не дойдет до плахи в Моабите и Франц Леман еще не раз полюбуется звездами. Как известно, тяга к звездам — профессиональный признак, роднящий меж собой астрономов и ночных сторожей.

— Всегда к услугам господина советника! — бра­во говорю я и покидаю кабинет следом за дежурным, оставив Цоллера решать чисто гамлетовский вопрос: быть или не быть?

7

В Монтре я сидел в старой камере, унаследованной СД от “Сюртэ женераль”; парижское гестапо предоставило мне подвал особняка в Булонском лесу — малоуютное помещение, где в иные, добрые времена хранились колбасы и окорока; служба безопасности берлинского района Панков, в свою очередь, выделила Францу Леману крохотный закуток с окном на задний двор. Стены комнатки окрашены в развеселенький оранжевый квет; воздух густо настоян на карболке. Деревянная скамья намертво посажена в бетонный пол, и, расположившись на ней, я тщетно пытаюсь задремать.

Прошло уже три с половиной часа, а советник Цоллер и не думает вызывать меня. Что-то произошло. Но что? Меня слегка познабливает от холода и тревоги, и я с головой забираюсь в свое видавшее виды пальто…

“Жизнь — это патефон”, — любил говаривать ротный повар, отлынивавший от передовой во фронтовом госпитале СС. Почему патефон? Ах, да! Знаете, как случается, — поставишь новехонькую пластинку, игла скользит себе и скользит, будто по маслу, и ты, размягченный мелодией, прикидываешь уже, кого из дам пригласить на танго, как вдруг кончик иглы срывается с бороздки — вжж-ж-ж — и вместо танго дикая какофония и всеобщий хаос. А кто виноват? Какая-нибудь царапинка, закорючечка, пустячок величиной с инфузорию, возникший на пути у стали и вызвавший катастрофу.

Так что же, катастрофа? Я закрываю глаза и принимаюсь перебирать в памяти детали разговора с советником. За что он мог зацепиться? Готовясь к встрече с Цоллером, я мысленно вычертил схему, оставив, разумеется, местечко и для импровизации. Не она ли подвела меня? Самое слабое место — “откровения” Фогеля. Цоллер, приложив к доносу Лемана логическую мерку, способен усомниться в том, что бывший штурмфюрер стал бы изливать Францу душу, и задать себе вопрос: а зачем? Зачем, спрашивается, надо Фогелю звонить во все колокола о делишках, ввергших его в беду?

Черный цвет окна плотен и непроницаем. Столь же черным и непроницаемым представляется мне ближайшее будущее. Я пытаюсь продраться сквозь мрак, проломить его и достичь освещенного солнцем оазиса, но тьма безгранична. Нет, чепуха все это: лежать и гадать. Ромашки только не хватает: любит — не любит. Оазиса с ромашками и Цоллера, преподносящего на подносе позолоченные ключи от светлого будущего… Проще, Леман!

Мозг мой, напичканный образами, устает от них, и я заставляю себя отключиться; вспоминаю давний вечер и девушку, которой назначил свидание под часами. Так уж случилось, что я не сумел прийти, и она, наверное, очень сердилась, стоя в круге, очерченном вечерним фонарем, — милая такая девушка с голубыми глазами и в туфлях-лодочках… Понимаете, она очень понравилась мне; и телефон ее я помню и имя. Вот приеду назад и позвоню…

Вместе с холодом из-под двери просачиваются звуки. Звонки телефона, шаги; кто-то кашляет; хлопает входная дверь. Нервы, натянутые ожиданием, откликаются на них тихим воем. Левая рука начинает привычно ныть, и я, прикусив губу, потираю шрамы на месте оттяпанных хирургом пальцев.

Сколько же можно ждать? Цоллер явно мудрит; или же я переоценил его и в могучем теле советника ютится душа труса? Вполне возможно, что он, взвесив то да се, решил, что карьера, конечно, весьма приятная штука, но возможность спать без тревог в собственной постели — вещь еще более приятная. В таком случае он постарается отделаться от Лемана и сейчас прикидывает, как бы половчее заткнуть ему глотку.

Я, словно маг, вызываю дух Цоллера и, мысленно материализовав его, ставлю в центре комнаты под яркий свет лампы. Кожа, как одежда, спадает с него, обнажая не мышцы и артерии с венами, а нечто не имеющее названия и условно означенное теософами термином “божественная душа”. Что же она такое есть — душа старого служаки, не поднявшегося при всех своих способностях выше советника в районном отделе гестапо? Кто передо мной — Тартюф или Яго?.. Однозначного ответа нет, но, вспомнив разом множество мелких штрихов, я склоняюсь к мысли, что Цоллер вцепится-таки в дело Варбурга и, взяв меня за ручку, приведет к бригаденфюреру. Кто бы он ни был — карьерист или тряпка, но прежде всего он был и останется гестаповцем. Похоронить донос не просто глупость, а преступление, и на это Цоллер не пойдет. Он тоже хочет жить — шляться по Унтер-ден-Линден, дышать и, может быть, любоваться звездами. В сороковом, при иной обстановке, когда Германия славословила тем, кто стоял наверху, советник Цоллер счел бы рассказ Лемана клеветой и упрятал бы Франца в концлагерь. Но на дворе — сорок пятый. Бомбежки и война у самых границ отрезвили немцев, одновременно обрушив на империю девятый вал шпиономании. После 20 июля 1944-го сам Гитлер не верит никому и ничему. На этом фоне измена Варбурга выглядит не постулатом, требующим математических доказательств, а явлением, укладывающимся в рамки житейского опыта. Крысы бегут с корабля…

Крысы, крысы… Миллионы крыс…

— Ну и соня же ты, сынок.

Живой Цоллер — отнюдь не дух, материализованный мною! — стоит возле скамьи. Черная шинель небрежно наброшена на плечи, толстые губы распущены в полуулыбке. Дремота еще колышется у меня перед глазами, радужными кругами повисает на кончиках ресниц, а сознание работает, приказывая телу встать.

— Сиди, сынок, — дружелюбно говорит Цоллер и примащивается у меня в ногах. — Не стоит подниматься наверх, здесь и светлее и тише. Ты любишь, когда светло, или нет?

— Люблю, — говорю я совершенно искренне.

— Это хорошо. Правда, ты чем-то мне нравишься, сынок. У тебя крепкие нервы и честное лицо. Такое лицо должно быть у настоящего немца, преданного родине и фюреру. Вот только твой акцент…

Слова, легковесные и мягкие, обволакивающие сознание; они ровно ничего не значат, и Цоллер выбрасывает их, словно выплетает кружевную завесу, за которой хочет скрыть сталь меча. Сейчас мне нужно быть особенно настороже, ибо меч готов подняться и пасть — прямо на голову, на хрупкий череп Франца Лемана.

— Это хорошо, — повторяет Цоллер. — Здесь мало кто спит; разве что те, у кого совесть чиста. А где найти таких? Понимаешь, мне больше приходится иметь дело с дерьмом, всю жизнь с ним вожусь и, знаешь ли, мечтаю напасть на ангела. Ты не ангел?

— Господин советник шутит?

— Нисколько. Просто, если хочешь, удивляюсь. И гадаю: или ты прохвост, каких мало, или безгрешен, как херувим.

Знакомая мне лавина собирается на лбу советника. Незажженная сигара хрустит у него в пальцах, и на полы черной шинели сыплются крошки. Уже не струйка, а полярная буря врывается в щель под дверью, холодя кожу.

— Что это ты? — мягко говорит Цоллер. — А ты, оказывается, трусишка, а?

Согнутым указательным пальцем он цепляет меня под подбородок и поворачивает лицо к себе.

— Ай-ай-ай… Теперь ты мне совсем не нравишься, сынок. Выше голову! Ничего не будет, просто я спрошу тебя, а ты ответишь. Прямо и без уверток, как положено бойцу СС. Ну! Говорить быстро: что ты знаешь о Фогеле и Лизелотте Больц? Где они, по-твоему?

— Понятия не имею…

— Возможно… Возможно, что так… Ну-с, а как ты станешь жить дальше, сынок, если я сообщу тебе, что Фогель и шарфюрер Больц пропали без вести? Понимаешь: свидетелей нет, и от тебя зависит, повторить свою басенку или, собрав мужество, признаться, что ты все выдумал и очень раскаиваешься.

Мне не стоит ни малейших трудов изобразить изумление. Что Фогель должен был исчезнуть — это закономерно, но отсутствие Микки — настоящий сюрприз. Выходит, Варбург оказался достаточно дальновидным, чтобы не полагаться на нежные чувства и убрать свидетельницу.

— Мне не в чем раскаиваться, — говорю я и мотаю головой. — Господину советнику вольно сомневаться, но я знаю свой долг и не отступлю.

Огромное тело Цоллера колышется: смех, неровное бульканье, вырывается из него, заставляя меня вскинуть брови в полном недоумении.

— Чудесно, сынок! — говорит Цоллер, стряхивая пальцем слезу со щеки. — Я рад, что не ошибся. Ну пойдем…

Соскучившиеся по теплу ноги сами несут меня из холодной комнаты в протопленный кабинет советника. Цоллер подводит меня к столу и подталкивает в кресло. Достает пачку чистой бумаги.

— Ты ведь грамотный, сынок?.. Так вот, пиши, и бог с ним, со стилем, и ошибками, — главное, чтобы все стояло на своих местах: где Варбург, а где англичанин, и так далее. Ты понял меня? Пиши, и чем подробнее, тем лучше. А когда закончишь, мы опять поговорим, и, пожалуй, я здорово тебя обрадую. Идет?

— Да, господин советник, — отвечаю я и, примерившись, вывожу первую строчку.

Полчаса и три листа плотной бумаги уходят у меня, чтобы изложить “дело Варбурга”. Я стараюсь избегать подробностей, по опыту зная, что именно они как раз подводят, и куда чаще, нежели грубая ложь. Закончив, я перечитываю текст и подписываюсь полным титулом “СС-гауптшарфюрер запаса Франц Леман, служащий Центрального страхового общества”.

— Очень хорошо, — говорит Цоллер. — У тебя, сынок, стиль, как у Лессинга.

Он складывает бумаги вчетверо и прячет их в сейф, стоящий в углу на железной табуретке. Поворачивается ко мне.

— Так что ты предлагаешь? Хочешь отправиться к бригаденфюреру в гости?

Днем, когда я в первый раз излагал историю Варбурга и Стивенса, Цоллер сделал вид, что пропустил мимо ушей план, предложенный Леманом. Позже, сидя внизу, я потихонечку пришел к убеждению, что советник обязательно ухватится за него, и не почему-либо, а по той причине, что он выглядел на редкость нелепым. Согласитесь сами, какой нормальный человек сунется в клетку к удаву, зная, что удав только и ждет, чтобы сломать ему хребет?..

— Точно! — говорю я с тупой уверенностью идиота. — Господин советник попал в самое яблочко! Я что предлагаю — дайте мне адрес, и я пойду к нему. Пусть только попробует не принять!.. Так вот. Я приду и скажу: Фогель рассказал мне о вас и англичанине, и я хочу знать, где правда. А чтобы бригаденфюрер не попытался меня пристрелить, я сразу успокою его, намекнув, что письмо со всей историей лежит у моего друга и тот отправит его группенфюреру Мюллеру, ежели только я к вечеру не вернусь. Может, господин советник помнит, было такое кино до войны, про одного шантажиста…

— Так, — говорит Цоллер. — Продолжай, сынок.

— Про кино?

— Можно и про него, но лучше о том, что, по-твоему, будет дальше. Как ты себе все это представляешь?

— Чего же сложного! Тут уж все будет “или — или”. Или он мне предложит отступного, чтобы я заткнулся раз и навсегда, или потащит в гестапо, крича, что я клеветник и все такое прочее. Ведь так? — Цоллер кивает, а я мысленно добавляю про себя, что третье “или” альтернативы должно привести к тому, что бригаденфюрер Варбург уничтожит Франца Лемана и сделает все, чтобы добраться до его приятеля и письма.

Внешне мой план чудовищно глуп и вполне достоин Лемана с его кругозором гауптшарфюрера СС. Однако Цоллер должен — если я не переоценил его! — различить в нем скрытую перспективу — этакую начинку пралине под оболочкой из дешевого леденца. В любом из трех случаев советник гестапо получает возможность добраться до бригаденфюрера. Подкуп, арест, смерть — реакции разные, но в их основу ляжет страх Варбурга перед разоблачением. “Леман — неплохая приманка” — такова должна быть первая мысль Цоллера. “Леман, этот тупица, невольно страхует меня” — вот вторая мысль, и я готов ручаться, что как раз она гнездится сейчас в голове господина советника. На его месте я рассуждал бы примерно так: “Леман является к Варбургу со своей дурацкой угрозой. Было дело с англичанином или Фогель по какой-то причине врал, не имеет значения. Положим, врал, и Варбург берет Лемана в оборот — сдает в гестапо, где из него выколачивают все, что следует. Чем рискую я? Ничем. Подаю рапорт в РСХА, где пишу, что ко мне с доносом обратился такой-то и я в силу служебного положения обязан дать делу ход. Леман — клеветник? Тем лучше! Бригаденфюреру я выражаю соболезнования, а своего осведомителя Лемана росчерком пера превращаю в провокатора Лемана и умываю руки… Другой вариант: Фогель говорил правду. В этом случае Варбург попытается устранить Лемана, не догадываясь, что за его спиной стою я. Важен не результат — смерть или там подкуп — важны реакции; само их наличие — косвенная, но верная улика”.

Подливая масла в огонь, я задумчиво морщусь и изрекаю:

— Тут-то ему и крышка!

Цоллер длинно и скучно зевает.

— Крышка? Охо-хо, сынок, какой ты шустрый. Все продумал и решил… А теперь наклонись-ка, слушай, что я скажу! Если гестапо в Бернбурге когда-нибудь сообщит мне, что ты шатаешься без дела на ратушной площади, а точнее, вшиваешься возле дома с тройкой на номерной табличке, я сам возьмусь за тебя и, поверь, вышибу из тебя дух. Заруби на носу: бригаденфюрер Варбург не должен догадываться, что ты есть на свете белом. Ясно?

Я хлопаю глазами и вытягиваюсь в струнку.

— Но, господин советник!..

— Помолчи! — тихо говорит Цоллер. — Слушай и запоминай, сынок. Гестапо все знает, все видит и все делает само. Ты пришел к нам — честь тебе и хвала. А как уж тут мы поступим, не твоего ума дело. И помни: ни шагу из Берлина.

Он смягчает тон и снова становится прежним Цоллером, не скупящимся на ласку и похвалы.

— Ты парень что надо, и я на твоей стороне. Но ты уж войди в мое положение — не всегда надо переть прямо, когда нет ни компаса, ни карты. Смекаешь, сынок?

Еще бы не смекнуть! Цоллер прямо-таки натравливает, науськивает меня на Бернбург, где в доме три на ратушной площади живет фон Варбург… Бернбург… Что я о нем знаю? Пожалуй, ничего, кроме того, что здесь на ратуше уникальные часы с двадцатью тремя циферблатами, показывающими время разных столиц. Бернбургский хронометр до войны демонстрировали туристам, объясняя, что установлен он в 1878 году и не имеет равных по точности хода… Когда я был здесь? В тридцать девятом?

— Не знаю… — говорю я угрюмо, всем своим видом выражая колебание. — Может, оно и так… Как будет угодно господину советнику.

Лоб Цоллера разглаживается.

— Ну, ну, сынок. Возьми-ка это, и пусть тебя не заботят разные мелочи. Расписку я приготовлю в другой раз. Пропусти пару кружек за мое здоровье и за успех дела. Идет, сынок?

Пятьдесят марок. Сто кружек пива. Бригаденфюрер Варбург был бы смертельно оскорблен, узнай он, что его голова оценена так дешево.

— До встречи, сынок, — говорит Цоллер и подталкивает меня к двери. — Спрячь денежки и забудь о нашем разговоре. Так-то оно лучше…

Пятьдесят марок. Сущие пустяки. Значительно дороже обойдется господину советнику оплата наружных наблюдателей, которых он приставит ко мне… Бернбург. Я поеду туда, но, разумеется, не завтра же. Старинный городок и его уникальные часы подождут, как подождет и советник Цоллер. Сколько суток потребуется бойцу СС Францу Леману, с его тупостью и последовательным упрямством, дабы прийти к мысли, что его отшивают от расследования и дело здесь нечисто? Трое? Пожалуй, так. Следовательно, через трое суток. Представляю, какой душевный подъем испытает бригаденфюрер Варбург от встречи с Одис­сеем.

Если верить записи в солдатской книжке, то сегодня Францу Леману исполняется тридцать шесть. Почти старик. Еще чуть-чуть — и пора на покой. У каждой профессии свой потолок, но, к счастью, статистика не учитывает представителей моей специальности и отсутствие точных данных дает мне возможность с равной долей вероятности считать за предел как 40, так и 80. Лучше, конечно, последнее. А почему бы и нет? Я более или менее аккуратно ем, почти нормально сплю, гуляю, читаю газеты и — маленькая роскошь! — хожу в кино, предпочитая хронику игровым лен­там. Словом, я веду жизнь тыловика, и виски мои не посеребрены сединой. Больше того, когда позволяют обстоятельства, я не прочь пропустить рюмочку-другую и подмигнуть хорошенькой женщине, если она готова завести знакомство. Ежели что меня и доконает — дегтярного цвета дрянь, которую я вдыхаю вместе с дымом суррогатных сигарет. Счастливчик, да и только! Правда, при всем при том нервы у меня порой пошаливают, и мне стоит трудов заставить себя спать, есть, ходить, пялить глаза на экран, по которому с устрашающим лязгом катят танки непобедимого вермахта и проносятся самолеты доблестных люфтваффе.

36 лет. Это по данным солдатской книжки. Между нами говоря, мне немного больше. Прикинув то да се, я склоняюсь к выводу, что все календари врут и Одиссею стукнули круглые 100. Я стар и мудр, как Змий. И мне чертовски хочется поменять жизнь тыловика со всеми ее льготами и преимуществами на любую иную, где черное есть черное, а белое — бело и человек, выходя на улицу, не ругает мать-природу за то, что она не снабдила его парой лишних глаз на затылке.

До чего же она необходима мне — пара глаз! Субъект, приставленный Цоллером, умудрился уже дважды потерять меня: сначала у перекрестка на Кенингштрассе, а позже — уму непостижимо! — возле полицайпрезидиума на Александер-плац. Пришлось высунув язык рыскать по всей площади, чтобы попасться ему на глаза. Нескладный, с длинным лицом и печальным носом, он торчал возле витрины универсального магазина и, привстав на цыпочки, пытался через головы прохожих углядеть Франца Лемана на противоположной стороне — как раз там, где его не было. Я “засветился”, и парень потащился за мной через центр до дома Магды… Где он опять отстал, чертов недотепа?

Я медлю у подъезда, перевязываю шнурок на ботинке. Покончив с одним, принимаюсь за другой. Держу пари, что Цоллер приставил ко мне не гестаповца, а сыщика из КРИПО, шепнув ему на ушко, дескать, Франц Леман — карточный шулер или тип с дурными сексуальными наклонностями. В сфере наружного наблюдения сотрудники КРИПО отнюдь не титаны; к тому же мобилизация отняла у них большую часть кадров. Приходя к этим выводам, я лишний раз констатирую и то, что советник Цоллер, по всей видимости, решил начать охоту за Варбургом без помощи высшего начальства.

Ну вот, слава богу, появился! Где ж ты отстал, сукин ты сын! Успокоенный, я завязываю шнурок двойным узлом и захожу в подъезд, оставив “тень” дежурить на морозе. Ничего, сегодня всего-навсего — 6 по Реомюру, если верить старинному гра­дус­ни­ку в бронзовой оправе, висящему на фронтоне; в крайнем случае, продрогнув, молодчик отогреется возле батареи на лестничной площадке. На его месте я бы так и поступил.

Магда, предупрежденная по телефону, встречает меня вор­ча­нием и делает попытку обнять. Руки у нее в муке, катышки теста прилипли к переднику, и я тороплюсь отстраниться — мой един­ственный костюм порядком поношен и не выдержит радикальной чистки.

— Достали? — спрашивает Магда, и глаза ее вспыхивают при виде пяти яиц, извлеченных мною из кармана. — Ну и молодец же ты, Франц.

От радости она даже перешла на “ты”, — яйца сейчас такая редкость! Я ставлю на стол две бутылки водки и длинные флаконы кюммель-карамели — дамского напитка, застрявшего где-то посре­дине между пивом и ситро. Кутить так кутить!

— Сейчас я их вобью в тесто, — бормочет Магда, осмат­ривая яички. — Похоже, свежие. Я их вобью, и выйдет славный пирожок, пальчики оближешь. Тебе не будет стыдно перед своей птичкой за старую Магду и ее стряпню. А кто она такая, а?

— Вечером познакомитесь. А что, если капитан?..

— Он не придет. Ну ладно, проваливай, Франц, и не смей яв­ляться до полседьмого. Ты мне мешаешь, слышишь?

Почти счастливый я выхожу на улицу, и “тень” тянется следом, отставая на переходах. Ну что с ним делать? Не могу же я взять его за ручку и водить за собой?

Я бросаю взгляд на уличные часы и ускоряю шаг. Ровно в половине шестого я должен быть в конторе и сообщить фрейлейн Анне, состоится ли торжество. Со вчерашнего вечера я обхаживаю ее, умоляя почтить присутствием вечеринку у Магды, и поначалу получил категорический отказ, потом неуверенное “я подумаю”, а сегодня утром — согласие и улыбку. Очень хочется верить, что метаморфоза эта относится на счет моего личного обаяния, и только его одного.

Думая об этом, я вхожу в главный подъезд конторы и, дружески кивнув швейцару, проникаю в зал. Фрейлейн Анна на месте; строгое лицо, пальцы на клавишах машинки. Я тихонько кашляю в кулак и жду, когда она оторвется от дела… Да, эта женщина по-настоящему красива. Я и раньше понимал, что в известном смысле красота опасна, а сейчас испытываю сочувствие к фон Арвиду. Мудрено ли, что он потерял голову?.. А я сам?.. Осторожно, старина! Как ни верти, Анна во всех отношениях не ровня ночному сторожу. Даже если сторож сопричислен к “элите нации” и носил погоны гауптшарфюрера. Рунические знаки и всякая такая мистика здесь теряют силу. Ты можешь тратить хоть век на ухаживания и сыпать перлами красноречия, но ничего не добьешься… Однако добился же!

— Все в порядке, — говорю я и понижаю голос: — Ну и смотритесь же вы, чистая артистка!

— Осторожнее, Франц! — шепчет Анна, выразительно кивая в сторону столов. И громко: — Господин управляющий просил вас зайти.

— Да ну? А зачем?

— Это правда, Франц. Учтите, у него неважное настроение. Идите и, если можете, постарайтесь не опоздать. Ровно в шесть у метро?

Она улыбается мне одними глазами и вновь опускает пальцы на клавиши. Машинка стрекочет ровно и быстро, и под этот стрекот я ступаю за порог кабинета, почти в благоговейную тишину.

— Хайль Гитлер! Господин управляющий искал меня?

— Леман… О господи, что за привычка кричать? Проходите.

Я застываю в полуметре от стола. Фон Арвид болезненно морщась, выпрямляется в кресле. Настольная лампа освещает его лицо, утомленное и несвежее. Тонкие руки, пропитанные голубизной, беспокойно шевелятся; пальцы едва заметно подергиваются.

— Один вопрос: где вы спите, Леман?

— Здесь, в конторе.

— В моем кабинете? — уточняет фон Арвид. — Не так ли? Не возражайте, Леман, я знаю, что говорю… Да и вы, по-моему, превосходно понимаете, о чем идет речь. Да или нет?

— Иногда я сплю на вашем диване, господин управляющий.

— И в таком случае, надо думать, вы берете на себя ответственность за все, что происходит здесь ночью. Это так?

Фон Арвид недобро и выжидающе смотрит на меня. Голос его приобретает пугающую сухость.

— Надо понимать также, что в обязанности ночного сторожа не входит осмотр ящиков моего стола!.. Нет, нет, Леман! Не торопитесь протестовать. Сначала факты, потом слова. Вы не ребенок и должны соображать, что, кроме вас, по ночам здесь никто не бывает, а утром я первым вхожу в кабинет. Ключи есть у вас и у меня… Я не сторонник крайностей, Леман, но должен вас предупредить: при повторении я уволю вас. Да, уволю! Что бы там ни предпринимали в Трудовом фронте и… где угодно!

Миленькое дело! Я и не думал прикасаться к его ящикам. Выходит, человек Цоллера хозяйничал здесь и был неловок — случайно или умышленно, — а теперь убытки списываются на меня.

— Послушайте, Леман, — говорит фон Арвид, постукивая пальцем о стекло. — Будет правильно, если я заберу у вас ключ от кабинета. Я могу и заблуждаться в отношении того, кто проверял мою переписку, но убежден, будет лучше, если дверь окажется закрытой для всех. Без исключения.

— А пожар?

— Что?

— А если ночью вспыхнет пожар? Тогда как?

Невозмутимо и тупо я выкладываю аргументы, препятствующие выдаче ключа. Фон Арвид явно не понимает, что делает грубую ошибку. Очевидно, Цоллер пытается запугать его; как известно, паника порождает суету и промахи… Первый уже совершен. Разговор со мной — это же ни в какие ворота не лезет! Ладно, кто бы он ни был, фон Арвид, но Франц Леман не заинтересован в его гибели. Вполне достаточно того, что человек Цоллера в конторе ведет свой учет каждому шагу управляющего, а так как я догадываюсь, кто он, то убежден, что ни один штришок не пройдет мимо его внимания.

— Это очень, очень опасно, — бубню я упрямо, давая фон Арвиду понять, что не отступлюсь от своего. — По правилам ключи должны быть у сторожа, а против правил я не пойду. Хоть что хотите делайте!

Фон Арвид опускает глаза; щека его, освещенная лампой, напрягается; черный костюм резко подчеркивает белизну кожи.

— Да, — говорит он вяло. — Пожалуй, вы правы, Леман. Извините. Пусть все остается, как было, и не следует возвращаться к этой истории, не так ли? Вполне вероятно, я по рассеянности не запер ящик… Что еще?.. Ах да! Примите мои поздравления с днем рождения. К сожалению, я слишком поздно узнал об этом событии и… Словом, еще раз примите мои поздравления. До свидания, Леман!

— Хайль Гитлер! — выпаливаю я, прикидывая, успею ли к метро без опоздания.

…Остаток вечера проходит куда приятнее, чем начало. Пироги Магды не слишком подгорели; Анна, точно царица Савская, ослепительно хороша в новом платье, и я после двух больших рюмок водки набираюсь храбрости и произношу тост за самую великолепную девушку Берлина. Тридцать шесть свечек, украшающих пирог, голубым мерцанием сопровождают мои слова, придавая им торжественность.

— За вас, Анни! — значительно говорю я и отпиваю глоток из рюмки.

Магда ревниво разглядывает фрейлейн Анну — сначала платье, потом фигуру и лицо. Платье сидит хорошо, и формы у фрейлейн Анны какие на до; Магда прищуривается, давая мне понять, что Франц Леман не прогадал с подружкой… Милая Магда, наивная душа! Откуда знать тебе, что фрейлейн Анна отнюдь не пылает к Леману и интересуется им отнюдь не с точки зрения амурной?

— Твое счастье, Франци.

— Спасибо, Магда. И вам спасибо, Анни. Я здорово рад, что вы не отказались.

Анна насмешливо покачивает головой.

— Когда думают так, не заставляют ждать у метро.

— Фон Арвид задержал меня.

— Что-нибудь серьезное? Неприятности?

— Да так, пустяки… Выпьем за вас, Анна, и за то, чтобы ваша красота вечно сияла, как звезды и солнце!

Магда щедрой рукой подкладывает на тарелку Анны толстые куски пирога с ливером. Стол в гостиной накрыт хрустящей скатертью; парадное серебро Бахманов, неизвестно как уцелевшее от реквизиций в пользу фронта, матово светится на хрустальных подставках. Дверь в прихожую открыта, и Бахманы, нарушив корректное безучастие, неодобрительно взирают на нас со стен. Я встаю из-за стола и, покачнувшись, поворачиваюсь в их сторону.

— За нашего фюрера! Хох! За человека, давшего мне, эльзасцу, полное право сидеть здесь, в доме, где…

Фраза слишком трудна, чтобы выпалить ее одним духом, и я отпиваю глоток шнапса. По правде говоря, я вовсе не думаю так, но в мою программу входят и этот тост, и маленькое объяснение в любви фрейлейн Анне, отложенное до выхода на лестницу, и кое-что иное, вне рамок дня рождения. Магда поднимается с места и прижимает мою голову к своей груди.

— О Франци! Ты так хорошо сказал!

Для нее этот вечер на фоне коричневых картин действительности — этюд в пастельных тонах. Умиление заставляет ее уронить на мой затылок теплую слезу.

— Хох! — кричу я и залпом выпиваю рюмку.

— Хочу танцевать, — говорит Анна.

 — Патефон! — восклицает Магда.

Мы перебиваем друг друга, пытаемся втроем завести огромный, в кожаном чемодане “Хис мастерс войс”; от Анны пахнет теплом и духами, и я, опережая программу, целую ее в шею

Пластинка крутится, Магда ест пирог, а мы с Анной плывем по комнате Впрочем, “плывем” — это, мягко говоря, не совсем точно. Я изрядно пьян, и носки ботинок все время цепляются за ко­вер. Мы качаемся не в такт музыке, и Анна протестует:

— Хватит, Франц. Ну прошу вас, я устала.

— За удачу! — возглашаю я, вернувшись к столу. — За то, чтобы завтра я был там, где хочу. И еще за то, чтобы мой старый приятель оказался на месте… Он оч-чень ждет меня! Выпейте, Анна!

Фрейлейн Анна тоже пьяна, но значительно меньше, чем кажется. На улице она не поскользнется и до дома дойдет твердым шагом. А когда ляжет спать, голова ее будет чиста и прозрачна, как речной лед.

— Куда же вы едете? — говорит она и подносит рюмку к губам. — Или это секрет?

— Большой секрет. Я уеду и приеду, и тогда вы поймете, кто такой есть Франц Леман!.. Пошли, погуляем, а?

Язык мой окончательно заплетается. Магда заботливо провожает нас до двери и помогает мне натянуть пальто.

— Хорошенько выспись, Франци. И да хранит тебя бог.

— Ладно, — говорю я, цепляясь за локоть Анны. — Пошли на воздух?

Мы медленно спускаемся, куда медленнее, чем хочется Анне, ибо я на каждой площадке делаю настойчивые попытки обнять ее и поцеловать в губы. Анна сильна, и мы молча боремся с переменным успехом

 — Ты здорово нравишься мне, — бормочу я — Ну что тебе стоит?

Анна останавливается и позволяет моей руке проникнуть под пальто. Пальцы упираются в теплую округлость, и поцелуй выходит излишне страстным “Ау, Одиссей, — говорю я себе, — пора кончать. Игры с огнем не приводят к добру”.

Я выпускаю Анну из объятий, и она, подождав, оправляет туалет. На улице “тень” отваливает от стены на другой стороне и, словно на буксире, следует за нами в сторону Данцигерштрассе. Запах помады от Дира на губах бесит меня, но я улыбаюсь.

В том, что фрейлейн Анна — агент Цоллера, сомнений нет. Участие в пирушке, поцелуи и вопросы — отличное дополнение к истории с бумагами фон Арвида. Следовательно, сегодня же ночью господин советник убедится, что Леман добровольно и без принуждения собирается лезть в бернбургское пекло… Если я не ошибся в Цоллере, то завтра увижу его в Бернбурге где-нибудь неподалеку от ратуши… Бернбург. Что это там поделывает бригаденфюрер? Насколько я знаю, отпуска в СС отменены. Или нет?

У станции Марк-Музеум Анна торопится отделаться от меня. Я не держу ее, ограничившись поцелуем и просьбой о свидании. Получив свое, я отстаю. Поиграли, и достаточно. Францу Леману пора на покой; он и так больше меры потрудился, блюдя интерес советника Цоллера. “Тень” и Анна — оба получили свои порции внимания, а что взамен? Маленький частный выигрыш?.. Нет, не так… Пожалуй, я не прав. Первая цель — обеспечить Цоллера информацией о себе — в принципе мелка. Но она ведет к другим, более крупным: Варбург — чины СС — рейхсканцелярия… Этюд в пастельных тонах… Вспомнив об этом и о Магде, я тихонечко посвистываю в лад шагам. Пусть будет этюд. Пусть не картина, а так — черточка, штрих, пунктир. Все равно я не должен пренебрегать им. Такая уж у меня профессия — никогда нельзя с полной уверенностью утверждать, что важно для дела, а что нет. Мелочи — они вроде лимонных корок на полу, недоглядел, оскользнулся и — бац! -летишь кубарем, ломая кости. Собственные кости, между прочим!

8

Дом как дом, два этажа: на первом — булочная и колбасная, витрины заботливо прикрыты полуспущенными железными шторами — на случай дневного налета. Окна второго этажа слабо освещены изнутри; свет проникает сквозь тюлевые занавеси, приветливый и доброжелательный. Что там, за тюлем? Налаженный семейный уклад с мягкими креслами и саксонскими тарелками на стенах или деловой распорядок военной организации — стандартный “орднунг”, выверенный прусским уставом? Любопытство мальчишки, не утраченное с возрастом и житейским скепсисом, тянет меня вскарабкаться по водосточной трубе и одним глазом заглянуть в квартиру.

В дороге я отдохнул, и настроение у меня нормальное. Вагонная качка, сладкий запах перегоревшего угля и смена пейзажей действуют на меня, как бром, навевая сны и примиряя с действительностью. Я люблю ездить и довольствуюсь минимумом комфорта: отдельное место, неназойливые попутчики и отсутствие собак в купе — вот и все.

Бернбург встретил меня снегом, ранними сумерками и провинциальной тишиной. Такси не оказалось, но у левого крыла вокзала я нашел экипаж с фонарем, у козел кучер в соломенной не по сезону шляпе, и за одну марку двадцать пфеннигов совершилось превращение Одиссея в средневекового странника, въезжающего во владения разбойника-барона. Пепельная готика домов, флюгера на крышах в виде геральдических петушков и цоканье копыт по брусчатке дополняли сходство. Я разглядывал побеленную снегом черепицу крыш, лошадь в дурацкой шляпе и старался запомнить дорогу, не забывая при этом присматриваться к машинам, едущим в одном направлении с нами. Не обнаружив признаков слежки, я сошел на площади, расплатился и, покрутившись возле ратуши, принялся прикидывать, кто, помимо Варбурга, может находиться в квартире. Двухэтажный особнячок с приветливыми окнами при ближайшем знакомстве мог и впрямь оказаться логовом разбойника, откуда путешественник вроде Одиссея рисковал вернуться лишь вперед ногами.

“Ну, ну, не робей, Одиссей!” — говорю я себе и, бросив последний взгляд на окна, решительно направляюсь к подъезду. Площадь и ратуша с ее непревзойденными часами остаются за спиной — ненадежный тыл, в котором я не сумел отыскать даже намека на присутствие советника Цоллера. Машины, обгонявшие фаэтон, и другие — те, что у ратуши, — все как на подбор были с местными номерами; никто не слонялся без дела возле особняка, и оставалось надеяться, что Цоллер или его люди не пренебрегли соблазнительными удобствами маленького кафе, расположенного прямо напротив ратуши. Из него, по-моему, легче всего вести наблюдение.

В парадном я нажимаю кнопку освещения и, прежде чем лампа гаснет, оказываюсь на втором этаже перед единственной дверью — массивной, с фаянсовой ручкой и бронзовым “глазком”. Я снимаю кепку и расстегиваю пальто: черный мундир СС должен послужить мне пропуском. Хорошо пронафталиненный и выглаженный, он ждал своего часа в шкапчике, куда ночной сторож Франц Леман вешал по утрам халат Кто мне откроет — ординарец или горничная? А что, если Варбурга нет? Почему то мне вспоминается лошадь в шляпке из соломы — костлявый одр с тощим хвостом, и я совсем не к месту рисую в воображении четверку мекленбургов, цугом влекущих катафалк с плюмажиками к месту последнего упокоения и вечной тишины…

Звонок, ожидание, шаги… и:

— Господин фон Варбург дома?

Горничная, в кружевах и с таким непроницаемым лицом, будто ее обрядили в маску из подкрашенного косметикой алебастра, вышколенно распахивает дверь и принимает у меня кепи. Черный мундир сделал свое дело, не породив у стража сомнений, что я имею право войти.

— Как прикажете доложить?

— Штурмбанфюрер Эрлих! — говорю я.

— Соблаговолите ждать.

Ну что же, подождем. Мне, признаться, очень нужна минутная передышка. Много препятствий позади, но и впереди не гладкая дорога, по которой Одиссей без забот и хлопот пойдет себе шагом праздного гуляки, любуясь рассветами и закатами.

Под высоким потолком нежно и печально поют подвески люстры. Стуком высоких каблуков горничная заставляет их резонировать и звук, сродни перезвону колокольчиков, словно бы оттеняет тишину. Я жду Варбурга и всем телом ощущаю его приближение, оттуда из глубины квартиры, возникнет он, и все начнется, и будет длиться час или два, пока над эмоциями и волей не возобладают законы элементарной арифметики, гласящие, что два плюс два равно четырем, при всех условиях четырем, и ни деньги, ни пуля, ни просьбы не в силах опрокинуть мир вверх дном и ниспровергнуть аксиому.

Рослый блондин в сером костюме и с лицом еще более непроницаемым, чем у горничной, выходит из глубины коридора и с ног до головы осматривает меня. Делает он это не считаясь с приличиями, очевидно, не задумываясь, приятно ли мне это или не очень. Он не торопится заговорить, а когда произносит первые слова, я поражаюсь его голосу, низкому, с бархатными нотами. Оперный певец, да и только!

— Штурмбанфюрер Эрлих? Я провожу вас.

И все. Полное бесстрастие. Нет даже удивления по поводу несоответствия между званием которое я себе присвоил, и мундиром, хотя и без погон, но фасоном и качеством свидетельствующим, что владелец его всего-навсего унтер офицер СС. Мысль, что Варбург подозрительно хорошо готов к встрече, приходит мне в голову, но я тут же расстаюсь с ней, сообразив, что тогда Одиссею вряд ли довелось бы добраться до Бернбурга.

Дверь еще дверь, и третья — в левом углу. Мы подходим к ней и блондин, ни слова не говоря, нажимает ручку. Он намного выше меня и к тому же сильнее и моложе, пистолет оттопыривающий пиджак на груди, тоже дает ему преимущества. Оценив все это я не делаю попыток отступить и вхожу — поздний гость, явившийся без пригласительного билета.

Я так долго и трудно добирался до Варбурга, что не испытываю ни возбуждения, ни боязни разочарования. Нет даже облегчения, возникающего, когда путник видит конец пути. В общем-то до привала далеко, и Варбург, стоящий спиной ко мне у окна, при желании может это подтвердить.

Дверь закрывается, и мы остаемся вдвоем. С минуты на минуту формула 2 + 2 = 4, пущенная в ход, положит конец колебаниям и все поставит на места. Не о ней ли думает Варбург медлящий повернуться к гостю лицом?.. Я переступаю с ноги на ногу и рассматриваю бригаденфюрера — его спину, обтянутую черным сукном. Серебро на правом плече и красная лента на рукаве — слишком яркие и праздничные краски для столь будничного дела, как наш разговор.

Варбург поворачивается и в третий раз за последние минуты я вижу маску серый гипс, иссеченный резцом и застывший в абсолютном покое.

— Прошу садиться.

Голос под стать маске, без признаков выражения. Я вслушиваюсь в него и в скрип шагов за дверью и жду, когда наконец бригаденфюрер соизволит выйти из транса.

— Здесь можно курить?

— Что? Разумеется курите. Вы давно здесь?

— В Бернбурге или вообще?

— Вообще… Хотя что я, боюсь, вы сочтете меня бестактным.

Почти светская беседа, в которой каждая из сторон ждет, кто выстрелит первым. Маска на лице, блондин с пистолетом — сценические атрибуты, не более; Варбург не вчера появился на свет божий и, удирая из Парижа, понимал, что если не с Одиссеем, то с его людьми придется когда-нибудь встретиться. Он готов к разговору, не светскому — деловому, и я вдруг с беспощадной ясностью осознаю, что угодил в капкан.

Носком ботинка я подвигаю к себе легкую банкетку на тонких, как у козы, ножках и сажусь. Два английских центнера*["9] заставляют хлипкую конструкцию заскрипеть и покачнуться. Я откидываюсь к стене и, выгадывая время, обвожу комнату взглядом. Она просторна и светла. На потолке, вокруг высоко поднятой люстры, выпуклые венки и рожки — боевые или охотничьи. По углам — четыре горки с фарфором и баккара, фигурная бронза накладных украшений и костяная белизна лака. В центре — письменный стол, даже не стол, а нечто воздушное, с решеточками и завитушками, несколько кресел в том же стиле и чуть поодаль мраморная Юнона — превосходная копия из италийского мрамора. Если я в капкане, то, надо сознаться, обрамление для него Варбург выбрал изящное. Не ловушка, а райский уголок, далекий от грубой действительности января сорок пятого…

— Нравится? — спрашивает Варбург равнодушно, убивая паузу.

Я киваю с видом знатока.

— Весьма эффектно. Луи тринадцатый?

— Мария Антуанетта, если угодно.

Сойдет и Мария. Важен не сам стиль, а нечто другое, угадываемое за ним… Райский уголок или бегство от дей­стви­тель­ности, от самого себя, войны и страха?

— Здесь очень мило, — говорю я. — Так о чем мы? Когда я приехал? Не слишком давно. У вас нет других вопросов?

— Нет, почему же. Зачем вы назвались Эрлихом? Штурмбанфюрер мертв, и вы кощунствуете.

Легкая угроза, едва уловимый намек заставляют ме­ня улыбнуться и беззаботно помахать рукой. До­став коробок, я прикуриваю и, дав спичке дого­реть, дую на нее, разгоняю тонкую, как нитка, струйку чада.

— Не начать ли нам? — говорю я по-английски. — С Эрлихом все понятно. Если помните, его имя должно было служить нам паро­лем. Так мы договорились в Па­ри­же. Или нет? Только, умоляю, не ссылайтесь на слабую память.

— Паролем? Только для те­лефона, — говорит Варбург. — Про­должайте!

Английские фразы в его произношении звучат, как немецкие команды. Я прислушиваюсь к скрипу половиц за дверью и тычу пальцем через плечо.

— Если кто и искушает судьбу, так это вы. Зачем вам понадобилось вводить в игру четвертого? Горничная, вы, я — этим можно бы и ограничить круг. Я же не институтка, Варбург, и не теряю сознания при виде молодцов с парабеллумами под мышкой. Кто он такой? Ваш телохранитель?

— Мой племянник Руди. Он не опасен.

— Личная преданность, любовь к вашей персоне и все такое прочее? В вашем ли возрасте и при вашем ли опыте рассчитывать на это?

— Каждый рассчитывает на свое.

— Слишком глубокомысленно. Не прикажете ли понять что вы отказываетесь от сотрудничества? Если так, то вы действуете опрометчиво, Вар­бург, и забываете, что оно возникло на солидной базе.

— На какой именно?

Выходит, я не ошибся. Недели, лежащие между Парижем и Берлином, что-то изменили, и Варбург встречает меня в состоянии далеком от шокового. Или это только так кажется? Белое и золотое — башня из слоновой кости. Не она же в конце концов дает Варбургу сознание неуязвимости? Стены в два кирпича и стекло в окнах не слишком прочный щит, чтобы отгородиться им от всего и, уповая на бессмертие “духа”, ждать, что мир исчезнет, станет ирреальностью, скоротечной и призрачной, как сон.

 — Хорошо, — говорю я просто. — Давайте разберемся. Без абстрагирования и дипломатии по-делово­му… Вот вы спросили: “А на какой?” Продолжая ваши же рассуждения, за этим вопросом должен следовать другой: “А чем вы располагаете, Одиссей?”

— Чем же вы располагаете?

— Эрлих, Лизелотта Больц, Фогель и гауптштурмфюрер доктор Гаук.

— Три покойника и штрафник.

— А я и не звал их в свидетели. Просто мне хотелось напомнить вам об обстоятельствах, которые сами по себе подводят бригаденфюрера СС Варбурга под расстрел. В Париже…

— В Булонском лесу, вы хотите сказать?

— Не совсем. Меньше всего я имел в виду Булонский лес и архивы гестапо. Они были сожжены при отступлении, и я это знаю. Больше того, готов ручаться, что все материалы по делу Стивенса сгорели в первую очередь, об этом вы уж наверняка позаботились! Верно?

Гипсовая маска на лице Варбурга словно осыпается, сползает, обнажая розоватую кожу сорокалетнего человека, пекущегося о внешности и здоровье.

— Верно! Ну, и?..

— Архивов нет, но сама история слишком свежа, чтобы считать ее похороненной. В том и фокус! Хотите, напомню?.. Только вот что — сдается мне, что у Руди большие способности к подслушиванию. Вам это не мешает?

Мимолетная улыбка проскальзывает по лицу Варбурга. Жест, которым он отстраняет мой намек, учтив, так учтив, что выглядел бы театральным, если б я не догадывался, что бригаденфюрер и в самом деле совершенно спокоен.

— Не нервничайте, Одиссей. Излагайте вашу историю, но помните, что прием этот неоригинален и редко приводит к желаемому. Вы не увлекаетесь криминальными романами?

Я поудобнее устраиваюсь на банкетке и, затянувшись, упираюсь взглядом в боевые рожки на потолке. Дурацкий разговор начинает уводить нас в сторону. Варбург пытается запутать меня, заставляя решать попутные дилеммы и отвлекая от главного.

— Фразы! — говорю я. — Мы бесполезно расходуем время. Все, что умеете вы, умею и я ив иной обстановке с охотой порассуждал бы на тему о банальности приемов… Но… Не понимаю, какой смысл разыгрывать сверхчеловека? Чего вы этим добьетесь? Интеллектуализм и ирония хороши тогда, когда все взвешено и рассчитано и ты знаешь, что сильнее. В любом ином случае они оборачиваются против того, кто первым пустил их в ход.

— Нападаете вы. Я лишь обороняюсь.

— Опять фраза. Все проще, Варбург. В Париже вы отдавали себе отчет, что дело сложилось не в вашу пользу. Когда Эрлих первым почувствовал, что за Огюстом Птижаном стоят англичане, вы — именно вы! — толкнули его на авантюру.

Париж и Эрлих… Я говорю и вспоминаю — подвал в Булонском лесу, доктора Гаука и Фогеля, загоняющих мне иголки под ногти; собственный истошный крик. Мне было чертовски плохо тогда: Эрлих видел во мне не Огюста Птижана, бедного студента, а эмиссара английской СИС и делал все, чтобы получить признание. Кто из них первым — он или Варбург — затеял комбинацию? Пожалуй, Варбург. Эрлих не был столь уж значительной фигурой в гестапо, чтобы на собственный страх и риск входить в сговор с англичанами… Что же было потом?.. Я дал показания, и Эрлих отвез Одиссея на конспиративную квартиру под присмотр Лотты Больц. Доктора оттяпали мне два искалеченных, гниющих пальца, и Эрлих нянчился со мной, стараясь вылечить и побыстрее включить в игру. Он все продумал и был уверен, что дело выгорит. Для Берлина готовилась версия, что майор Стивенс по кличке “Одиссей” согласен помочь гестапо внедрить своих людей в резиденту-ру: с этой целью ему устроят мнимый побег, а пока дают возможность удостовериться в искренности Эрлиха, утверждающего, что он и Варбург ищут контакта с будущими победителями… Это была тонкая игра с двойным смыслом, в которой Варбург держался чуть поодаль…

— Я жду, — напоминает Варбург — Какую авантюру вы имели в виду, Одиссей?

— С парижской резидентурой СИС. Эрлих раньше вас смекнул, что запутался. Вас не было тогда в квартире, когда пришел Люк и мы побеседовали откровенно. За пять минут до смерти Эрлих изложил на бумаге правду — о вас и о себе.

— Я помню этот документ. Он при вас?

— Нет. Но могу прочесть. У меня, знаете ли, отличная память, и я помню его наизусть… Так вот, в нем говорится следующее я, Карл Эрлих, СС штурмбанфюрер, в здравом уме и твердой памяти, заявляю, что СС-бригаденфюрер Варбург, учитывая обстановку на фронте, склонил меня к измене и сознательно использовал дело резидента СИС Стивенса, чтобы вступить в сговор с врагами империи. Под предлогом скрупулезной разработки резидентуры я по приказу Варбурга сна чала подверг Стивенса допросу третьей степени, а потом, удостоверившись, что он и под пытками не даст правдивых показаний, перевез Стивенса на конспиративную квартиру. Мне и Варбургу было важно знать, что Стивенс, если его арестуют по обвинению в контактах с нами, не назовет наших имен. Получив убедительные тому доказательства я, опять таки с ведома и согласия фон Варбурга, посвятил резидента СИС в детали нашего замысла. С одной стороны, мы, то есть гестапо, должны были в будущем получить от Стивенса третьестепенных сотрудников резидентуры, ликвидация которых доказывала бы руководству РСХА, что фон Варбург и я действительно проводим мероприятие на пользу рейха; с другой — и это было нашей основной задачей — мы тем самым оберегали резидентуру от настоящего разгрома и заручались гарантией, что в случае поражения Германии наши заслуги будут приняты во внимание союзным командованием. По приказу Варбурга я привлек к делу его любовницу, СС-шарфюрера Лизелотту Больц, поручив ей охрану и безопасность Стивенса на конспиративной квартире, и по тому же приказу скомпрометировал штурмфюрера Фогеля, частично раскрывшего наш план и пытавшегося ему противодействовать. Бригаденфюрер фон Варбург через посредство высшего руководителя СС в Париже Кнохена добился, чтобы Фогеля поместили в сумасшедший дом. Идя к цели, мы, то есть я и бригаденфюрер, не останавливались перед препятствиями, и единственное, что нас беспокоило, — вопрос о наличии у Стивенса связи с Лондоном. Я вывез его в бар “Одеон”, где обеспечил возможность созвониться с неким Люком и оповестить последнего об аресте. Тогда же Стивенс дал Люку директиву связаться с Центром и добиться, чтобы Би-би-си в передаче на Париж вставило фразу “Лондонский туман сгустился над Кардиффом”. Эта фраза имела для нас всех двоякое значение. Во-первых, она удостоверяла для меня и фон Варбурга подлинность Стивенса как эмиссара СИС; с другой стороны, она же, по нашей мысли, служила для Центра сигналом, что Стивенс хотя и арестован, но имеет возможность связываться с Лондоном и, следовательно, отыскал в СД надежных друзей. Я пишу этот документ на конспиративной квартире СД в присутствии Стивенса и Люка, приглашенного сюда по приказу Варбурга. Эта встреча организована, дабы мы могли договориться о дальнейшей совместной работе в пользу союзных держав. Я пишу, сознавая, что в будущем не смогу остаться тем, кем был до последнего дня, солдатом рейха, борцом за нацио­нал-социализм. Предлагая Стивенсу свое сотрудничество, я хочу, чтобы и тот, кто был инициатором моего падения, не остался в глазах соплеменников рыцарем и бойцом. Бригаденфюрер фон Варбург — вот имя этого человека. Именно потому вместо обычной подписки я добровольно составил настоящий документ. Дано в Париже… И так далее…

Словно проделав огромную работу, я повожу плечами и стряхиваю усталость. Банкетка скрипит Эта штука непрочна, как спокойствие — мое и Варбурга.

— Ну, и? — тихо говорит Варбург. — Тогда, в машине, я читал этот документ. В нем больше эмоций, чем доказательств.

— Однако это не помешало вам в Париже оценить его и дать подписку о сотрудничестве. Что же касается эмоций, то простим Эрлиху. Он писал, что думал, не предвидя, что через пару минут покончит с собой.

— Он был неврастеником. Совестливым неврастеником с комплексом переоценки личности.

— Вовсе нет. У штурмбанфюрера были крепкие нервы, и, сколько я помню, совесть нимало не мучила его Тут другое. Он, конечно, мог ограничиться обычными фразами и ими закрепить вербовку, но предпочел написать целый трактат. Вы не задумывались, а зачем?

— Мертвый хватает живого?

— Логично, но не слишком. Эрлих в тот миг и не помышлял о смерти. Вам не хватает простоты, Варбург. Почему вы не хотите посмотреть правде в глаза и понять. Эрлих не доверял вам и боялся, что вы уйдете в тень при неудаче, оставив его расплачиваться по общим векселям. Вот он и обезопасил себя, продав СИС вашу благородную шкуру.

— Логично, но не слишком. Эрлих в тот миг и не помышлял о смерти Вам не хватает простоты, Варбург Почему вы не хотите посмотреть правде в глаза и понять: Эрлих не доверял вам и боялся, что вы уйдете в тень при неудаче, оставив его расплачиваться по общим векселям. Вот он и обезопасил себя, продав СИС вашу благородную шкуру.

— Благородная шкура? Очень образно!

— Как умею, — говорю я. — Слушайте, Варбург, вам еще не надоело? Чего ради вы бравируете? Хотите показать, что вам все нипочем?

— Если бы так. Увы, Одиссей, слово арийца, меня всегда беспокоили вопросы, связанные с моей, как вы выразились, благородной шкурой. Но сейчас, не хочу лгать, меня интересует не она, а иная деталь: почему Эрлих покончил с собой?

— Предпочту умолчать.

— Дело ваше. Послушайте, Одиссей, вы долго и проникновенно убеждали меня, что я должен поднять руки. Считайте, что вы своего добились и я капитулировал, но не лишайте поверженного последней милости- выдвинуть свои аргументы против ваших. Как знать, не покажутся ли они вам достаточно серьезными!

— У вас есть аргументы?

— Сколько угодно! В Париже, когда вы позвонили мне в Булонский лес и от имени Эрлиха вызвали на конспиративную квартиру СД, я растерялся и наделал немало глупостей. Труп штурмбанфюрера, его завещание, ваши энергия и напор — все работало на вас. Я вытащил вас из квартиры, помог стать невидимкой для охраны и в своей машине отвез на Монмартр. Все так. Больше того, я подписал некую бумагу. Да, да, Стивенс! У страха глаза велики, а я, как вы изволили заметить, не хотел расставаться с жизнью… А потом я стал думать… Два дня ушло, чтобы все вернулось на круги своя. Фогель угодил на фронт. Гаук — в штрафную команду, а Больц последовала за Эрлихом.

— Она любила вас.

— Всякой самке нужен самец, и я был ее сам­цом.

— Браво!

— То ли вы скажете, услышав остальное!.. Так вот, я привел дела в порядок, урегулировал еще кое-что и спокойно — заметьте, спокойно — уехал в Берлин Вы полагали, я бежал, спасаясь от вас и листика бумаги с моим автографом, но это не так. Шелленберг вызвал меня за новым назначением, и я с радостью принял его.

Сигарета, догорев, обжигает мне пальцы. Я растираю огонек о подошву и, не найдя пепельницы, прячу окурок в карман… Золото и белизна. Кто это там шепнул тебе, Одиссей, про башню из слоновой кости?

— Поздравляю, — говорю я.

— Вы не Шелленберг, и вам не с чем меня поздравлять… Лучше будет, если вы проявите терпение, подобное моему, и постараетесь слушать, не перебивая… Итак, я принял назначение, хотя в Париже колебался: не пустить ли пулю в лоб, спасаясь от гестапо? Я, как и вы, считал, что нахожусь у вас в руках, и все прикидывал, что произойдет, если майор Стивенс потребует от меня действий, а служба безопасности, со своей стороны, поймав на каком-нибудь промахе, начнет охоту. А потом…

— Пришли к иным выводам?

— Очень точная мысль Я подумал: а, собственно, чего я боюсь? Подписка? Аффидевит*["10] Эрлиха? Пустое, Одиссей! Клочки бумаги, лишенные объективной ценности. В вашем управлении специалисты состряпают сотню документов за моей подписью и моим почерком Шелленберг не станет топить меня на основе таких улик.

— Не убежден!

— Ну, конечно же: вы ведь, помнится, вначале перечислили — с самым грозным видом! — четыре фамилии. Четыре свидетельства, добивающие меня. Эрлих, Фогель, Гаук, Больц. Боюсь только, вы напрасно обольщаетесь. Предположим, вы назовете их следователям и потребуете поднять материалы, связанные с фигурантами. Что же обнаружится? Эрлих мертв, и нет ни листочка в архивах, относящихся к Парижу. С Больц и Фогелем — то же самое. Остается Гаук, которого, разумеется, найдут и допросят. Что же покажет он? Не больше того, что знает: Эрлих приказал ему применить к Стивенсу третью степень, и он применил; Эрлих приказал ухаживать за Стивенсом, и он ухаживал; Эрлих приказал поставить Стивенса на ноги, и он, как мог, поставил. Всюду одно — Эрлих и приказ… Что же остается у вас? Фальшивки, используемые для шантажа? Бог свидетель, Шелленберг не раз пускал в ход такие же, чтобы заручиться благосклонностью нужных лиц. Шаблонная работа, не выходящая за рамки ремесла. Что вас не устраивает в моем рассказе?

— Два нюанса, — говорю я медленно. — В Париже, если верить вам, вы — “спокойны”. И там же, получив назначение, рассуждаете: “А не пустить ли пулю в лоб?”. Не вяжется как-то… Признаю: вы сильный человек, Варбург. Для меня это не ново, я я знал, что капитуляции не последует. Но разве за ней я шел? Давайте коротко: вы будете сотрудничать с нами или нет?

— С СИС?

— С союзным командованием, если говорить расширительно. В Париже вы хотели запастись страховым полисом на случай поражения Германии. Я принес вам его в кармане и протягиваю — берите.

Варбург впервые за весь разговор делает шаг от окна. Становится напротив меня и устало потягивается.

— Вы ничего не поняли, Одиссей. Париж — это Париж, Берлин — Берлин Здесь вы мне не нужны. Слишком не равен риск — проблематичное наказание после финиша или верная смерть от рук гестапо… Только не надо говорить, что вы сейчас уйдете, дав мне сутки на раздумье. Или вы щедры и дадите трое суток?

— Сколько вам нужно?

— Ни мгновения. Сожалею, Одиссей, но вы сами полезли сюда. Я не звал вас.

— Итак, вы не выпустите меня?

— Само собой, вас физически уничтожат. Устра­нят. Я правильно выразился?

— Ваш английский превосходен… Вы и моих людей устраните? Всех разом? Простите, не знал, что фон Варбург то же самое, что Люцифер.

Варбург, словно наткнувшись на стену, откачивается назад на каблуках. Я встаю и, в свою очередь, подхожу к нему. Запах крепкого одеколона окутывает меня и заставляет поморщиться.

— Полноте, Варбург, — говорю я. — Не делайте вид, что вы изумлены. Говоря о своих людях, я не сообщил вам ничего нового. Умоляю, солгите мне, что вы запамятовали о них до того мига, пока ваш покорный слуга не напомнил. Не так?

В этом разговоре, запутанном, как лабиринт, лишь один из нас догадывается, где выход. Тот, у кого длиннее шпагат и толще свеча, еще не гарантирован, что доберется до света. Другое дело, если в кармане у тебя лежит план ходов и переходов с красной линией, означающей кратчайший путь…

— Один вопрос, Одиссей. Ваш Центр знает, что вы встречаетесь со мной?

— Разумеется.

— Что было в ответной радиограмме?

— Нужен точный текст?

— Согласен на приблизительный.

— По смыслу: действуйте сообразно с обстановкой.

— Благодарю. Не смею спрашивать, когда вы получили ответ. Не задаю неуместных вопросов и по поводу частот, шифра и прочих тонкостей. Вы знаете, почему я вас благодарил?

— Так почему же? — говорю я, пытаясь сообразить, какую ловушку приготовил Варбург.

— В некотором роде, Одиссей, мы вернемся к теме нюансов. Вы же мастер их подмечать… Скажите, вас не учили в нежном возрасте, что ложь — порок и должен быть наказан? Запомните: в Берлине и его окрестностях вот уже полтора месяца как не зарегистрировано ни одной рации. Ни одной! Не думаю, чтобы это объяснялось ловкостью радистов; на пеленгаторных установках у нас и в армейских органах сидят выдающиеся мастера. У вас есть рация? Откуда? С собой вы ее не принесли, разве что в кармане брюк? Или нет? Или вы рассчитывали найти ее здесь, а оказалось, что расчет построен на песке? Поймите, Одиссей! Мои заботы о своем благополучии неотступны и круглосуточны. Я, как вы правильно заметили, обожаю свою благородную шкуру. Поэтому я ждал вас. Или вашего человека. Шелленберг разрешил мне знакомиться со сводками радиоперехвата, и я не пропустил ни одной, ибо это тоже входило в круг моих забот о себе… Но, может быть, вы солгали? Может быть, вы, имея рацию, пошли ко мне, не известив Центр?

— Вы сами все сказали…

— Ход, недостойный вас, Одиссей! Ни один уважающий себя работник разведки не выйдет на связь с агентом, не получив благословения Центра. Что же получается?

Варбург расстегивает клапан мундира и достает плоский портсигар. Аккуратно вставляет сигарету в мундштук. Пауза нужна ему, а не мне. Он создал ее намеренно, но отнюдь не с целью насладиться торжеством — глаза его ощупывают мое лицо, ищут и ждут.

— Бред, — говорю я быстро и щелкаю зажигалкой. — Прикуривайте и давайте закончим! Так что же, по-вашему, получается?

— Пустячок, но приятный. У вас нет связи, Одиссей. Очевидно, проникая в рейх, вы надеялись получить передатчик на месте. Однако что-то у вас не сработало. Или явки были горячие и вы не пошли на них, или встреча не состоялась по иным причинам, но так или иначе вы не имеете рации. Отсюда следует печальный для Стивенса вывод: вы не только без связи, но и один. Совершенно один, как перст.

Я вожусь с зажигалкой дольше, чем надо. Стена есть стена. Я умею считаться с фактами и, примерившись к высоте стены, понимаю, что мне ее не одолеть.

— Домыслы, — только и говорю я и прячу зажигалку.

Варбург качает головой.

— Нет. Хотите проверим? Я позвоню в Берлин и справлюсь, нет ли чего нового в сегодняшней вечерней сводке. Хотите?

Надежда? А зачем мне она? Лишняя оттяжка перед концом.

— Не стоит, — говорю я.

Варбург разводит руками, словно подводя итог. Подходит к столу и, выдвинув ящичек, достает наручники. Не протестуя, я даю ему защелкнуть браслет у себя на запястьях.

— Руди!

Блондин не заставляет звать себя дважды. Дверь за моей спиной мягко хлопает, закрываясь, и сильные руки быстро обшаривают карманы Одиссея.

— Оружия нет.

— Вот и отлично, — говорит Варбург. — Вы благоразумны, Одиссей. Пожалуйста, постарайтесь не кричать на улице: мне будет неприятно, если Руди сломает вам челюсть. Приготовь машину, Руди.

Улыбка, которую я выдавливаю, выходит не бог весть какой иронической, но это все-таки лучше, чем скорбь на челе.

— Столько хлопот из-за маленьких разногласий!

Острота под стать улыбке, но у меня нет другой в запасе. Руди выходит, и я прикидываю, как далек будет маршрут. На какую-нибудь виллу в Тюрингии или Хайнлейте, используемую Управлением-VI для деликатных делишек? Или Руди пристрелит Одиссея в дороге, не утруждая себя и Варбурга долгим путешествием? Один выстрел в затылочную ямку, камень к ногам, и — буль — Одиссей закончит свои скитания на пути в родную Итаку.

2 + 2 = 4. Элементарная арифметика. И самый юный из школяров, считающий на палочках, и профессор, оперирующий абстракциями высшей математики, не вольны поколебать аксиому. Правда, кто-то толковал мне, что если применить теорию иррациональных чисел, то можно вроде бы прийти к парадоксу — 2 + 2 = 5. Невероятной Пусть так. Но в жизни невероятное происходит чаще, чем принято думать, и мало-помалу тоже становится правилом…

Я сажусь боком на банкетку и заставляю себя отвлечься. Вспоминаю осень и девушку, которой назначил свидание на площади под часами… Я, кажется, рассказывал вам о ней? Милая такая девушка с добрыми глазами. Она, наверно, пришла без опоздания и все нервничала, посматривая на стрелки… Знаете, человек всегда нервничает, когда время отказывается быть его союзником.

9

…Итак, о той девушке. Если она вопреки обиде и времени все-таки не выбросила из памяти своего случайного знакомого, то искренний мой совет — сделать это как можно скорее. Почему-то мне кажется, что обстоятельства помешают Одиссею вернуться в Итаку и упрочить нашу дружбу. А много ли проку, скажите, хранить воспоминания о человеке, вероломно нарушившем обещание и опоздавшем на рандеву под часами эдак на пять лет с хвостиком? Даже жутко подумать, что стало бы с той девушкой, прояви она свойственное женскому полу долготерпение и продолжай стоять в условленном месте! Жара, мороз, дожди, туман, ветры, снег, самумы и бури — бр-р! Нет, пусть уж лучше идет домой и, выругав неверного кавалера, выкинет его из памяти, одарив напоследок презрением!

Мы спускаемся вниз, к машине, и, проходя по лестнице, я почему-то замечаю детали, отброшенные раньше, как мусор. Ящик для песка на площадке; настенный щит с клещами и асбестовым фартуком; плакатик канцелярии крейслейтера, железными словами призывающий имперских немцев укреплять свой дух и консолидироваться вокруг фюрера и НСДАП.

Варбург в свободном пальто поверх формы идет рядом и держит меня под руку. Кожаная шляпа и желтые перчатки из толстой ноздреватой кожи делают его неотразимым. Легко вообразить его едущим на бал или в оперу, но, сознаюсь, представить СС-бригаденфюрера графа фон Варбурга цу Троттен-Пфальц с дымящимся пистолетом над трупом Одиссея тоже не составляет ни малейшей сложности. Несколько минут назад я предложил ему не утруждать себя и покончить с делом, не покидая квартиры, на что получил ответ, что всему свой срок.

— Мы еще побеседуем, — сказал Варбург. — На всякий случай я хотел бы получить адрес, по которому мог найти ваших друзей. Знаете, никогда не предугадаешь, как все повернется завтра.

Левая рука у меня ныла, и мне было не до юмора.

— А идите вы к…! — сказал я, с предельной подробностью уточнив адрес. — Перевод не требуется?

Свой идиоматический императив я произнес по-французски, поскольку ни в английском, ни в немецком не обнаружил выражений, соответствующих случаю. Варбург сделал вид, что пропустил его мимо ушей, и спросил Руди, все ли готово.

— Бензина не очень много, — сказал Руди. — У меня больше нет талонов, может быть, вы позвоните в Галле?

Варбург движением бровей заткнул ему рот, а я отвлек его, заверив, что адреса уйдут в небытие вместе со мной.

— Вы еще не оценили Руди, Одиссей, — сказал Варбург, — Руди — это Фогель в квадрате. Мой собственный Фогель!

— А как с подвалом?

— Найдется и подвал!

— С крючьями, надеюсь? — сказал я мечтательно. — В Булонском лесу были крючья. Раньше на них подвешивали окорока, но ваши коллеги — большие экспериментаторы и сообразили, что человек тоже может висеть на них.

В общем, я вел себя, как и положено в моем положении — ругался, глупо шутил, позволяя Вар-бургу выводить заключения относительно душевного состояния Одиссея. Будь мы знакомы основательнее, я не стал бы делать этого, но и мне, в свою очередь, было важно понять, насколько бригаденфюрер тверд в своем решении…

…На улице морозно и безлюдно; несколько машин, заметенных снегом, похожих издали на сугробы, белеют возле магистрата. Желтоватый клуб пара, выкатившийся следом за нами из подъезда, растворяется в разведенной саже, окрашивающей воздух, дома и брусчатку площади Знаменитые часы на ратуше, со всеми своими двадцатью тремя циферблатами, кажутся зеленоватым пятном, вытянутым вверх в виде арки. Четыре синих фонаря по углам площади и затемненные маскировочными шторами из эрзац-бумаги окна напоминают о приближении часа, известного немцам, как “дэд-тайм”*["11].

Перед тем как сесть в машину, я задираю голову и смотрю на небо; белесые облака висят низко, упираясь в городской мрак и цепляясь за шпиль ратуши. Разные люди не спят сейчас за зашторенными окнами. Мерзавцы и сверхчеловеки, национал-социалисты и ренегаты из бывших “сопи”, сопляки из гитлерюгенд и юнгфольк, просто немцы, слепые и зрячие, запуганные Гитлером или одураченные им, другие — тихо примирившиеся с нацизмом и дисциплинированно делающие, что поручено, и еще немцы — ждущие, уповая на чудо, — тысячи и тысячи тел, напряженно замерших в предчувствии взрывов и ужаса, миллиарды мозговых извилин, лихорадочно выбрасывающих биотоки, импульсы, раздробленные бессилием и страхом мысли… Прилетят или повезет? Жизнь или смерть?.. Как пожалеть их, получивших равной долей то, что готовили они сами? Как разделить на “чистых” и “нечистых”: этим — “завтра”, а тем — возмездие и кара… Я смотрю на облака и думаю, что сегодня налета не будет. Город уснет, и дети уснут — маленькие люди, не несущие в себе вины и не должные отвечать за взрослых. Когда надо, я стреляю не колеблясь. И нет во мне сентиментальности. Однако ради детей я призываю — мысленно, конечно, облакам сгуститься, а ночи стать черной — пусть он заснет, Бернбург, и доживет до утра…

— Смелей, Одиссей, — негромко говорит Варбург и подталкивает меня к открытой дверце “хорьха”. — Теперь уже недолго.

— Как знать, — отвечаю я.

Наручники мешают мне, и кисть левой руки, лишенной пальцев, распухает от боли. Я бросаю последний взгляд на площадь, на машины, горбящиеся под снегом возле ратуши, и протискиваюсь в дверь заднего отсека. Варбург садится рядом, поднимает стекло, отделяющее шофера от пасса­жиров. Нагибается к переговорной трубе.

— Можно ехать, Руди.

— В Галле? — спрашиваю я.

— Запомнили?

— Ваш Руди — плохой конспиратор.

— У него другие достоинства. Уверен, скоро вы оцените его и согласитесь со мной. Фогель и Гаук работали без энтузиазма. Для них вопрос не стоял, как для меня: все или ничего. Руди же мой фактотум; он будет защищать мое и свое благополучие, а это, согласитесь, отличный стимул.

Машина покачивается, выворачивает в переулок и, набрав скорость, рассекает ночь. Когда мы будем в Галле? Через час? Максимум, через час десять. А в Берлине? Мне необходимо попасть туда самое позднее 17-го днем. Уезжая, я оставил на столе фрейлейн Анны докладную записку фон Арвиду с просьбой об отпуске на двое суток. Если я не вернусь, управляющий обратится в КРИПО… Впрочем, какая разница? Мертвому Одиссею все будет безразлично, а жалеть о нем вроде бы некому, разве что Магде? “Руди, — лениво думаю я, вытягивая ноги. — Здесь он не прикончит меня. Для этого надо остановиться, выйти, открыть дверцу… В Галле? Нет, город для этого не подхо­дит. Скорее всего, свернет с дороги, и тогда…”

— Не притворяйтесь, Одиссей, — говорит Вар­бург. — Вы же не спите. Вам хочется поговорить, и я не вижу причин, по которым надо бы молчать.

— Адрес? — догадываюсь я.

— Это было бы неплохо.

— Еще бы! Однако торговля хороша, ко­г­да товар против товара. Что вы предложите вза­мен?

— Просто смерть. Без крючьев в под­вале. Согласитесь, это сто­я­щая вещь!

— Вы сами или Руди? А сможете, Зевс?

Варбург во­ро­ча­ется на сиденье; я слышу его дыхание у себя на щеке; лицо брига­ден­фюрера смутно белеет в нескольких сантиметрах от моего.

— Сколько же в вас не­на­висти, Одиссей! Знаете, что умрете, и все-таки напоследок — да, да, напоследок! — жаждете, чтобы я унизил себя, вывернул перед вами душу и… А, плевать!.. Да, Рули, именно он! Я боюсь крови! Вы это хотели услышать? Вам бы не было покоя на том свете, не убедись вы, что я слаб!.. Извольте, вы узнали и… довольны?

— Конечно, — говорю я серьезно. — По нескольким причинам. Первая: я хотел выяснить, кто пристрелил Микки — Лизолетту Больц. Микки — это я так ее прозвал, про себя… Почему-то мне казалось, что вы и сами способны на убийство. Каюсь, не угадал. В вас меньше ницшеанства, чем положено СС-бригаденфюреру. Микки здорово ошибалась. Она видела вас всесильным и лишенным предрассудков.

Дыхание Варбурга становится частым. Я осекаюсь и делаю себе выговор; будет глупо, если Варбург, повинуясь рефлекторному гневу, преодолеет боязнь крови и прихлопнет Одиссея в придорожном сугробе. Сейчас достаточно темно, и кровь не будет видна.

— Ну, — говорит Варбург. — Продолжайте!

— Стоит ли?.. Послушайте, Варбург! Снимите с меня наручники. Это же несерьезно — браслеты, когда силы заведомо не равны. Уверяю, я не стану прыгать на ходу или бросаться на вас.

— Опять? Чего вы добиваетесь, Одиссей? Хотите, чтобы я сорвался с тормозов и даровал вам скорый конец?

Голос Варбурга звучит почти ровно. Несколько движений, и сталь со щелчком падает куда-то вниз, на подстилку. Я массирую левую ладонь, а Варбург отодвигается и закуривает. Огонь зажигалки отражается в стекле. Кто-то посторонний, сидящий во мне, ворчит, проявляя недовольство. “Не хватит ли поз? — говорит он мне. — Их и так уже было предостаточно. Ну, ладно, Варбургу вольно разыгрывать невесть кого, на то он и “Зевс”, но ты-то рационалист, чего ради тянешься за ним — словечки, шуточки, бравада…”

Неяркая цепочка голубых пятен возникает впереди — предвестником пригородов Галле. Все складывается неплохо, и пальцы уже не болят, не мешают думать и говорить.

— Что ж вы замолчали, Одиссей? — говорит Варбург. — Покончили с первой причиной, но не назвали вторую. Чем же вы еще довольны?

— Тем, что наверняка знаю: вы не сорветесь с тормозов. По правде сказать, это меня беспокоило.

— Теперь — нет?

— Теперь — нет, — говорю я в тон и, полуобернувшись, дотрагиваюсь до заднего стекла. — За нами идет машина.

— Выходит, все-таки боитесь?

— Я не о том. Это машина гестапо, Варбург. Я не шучу.

Целый час потребовалось мне, чтобы удостовериться в этом. Когда мы выезжали с площади и один из сугробов у ратуши зашевелился, пыхнул автомобильным дымком, я мог считать это совпадением; присутствие Цоллера в Бернбурге было для меня логическим выводом из посылок, но не фактом, ибо ни по дороге с вокзала, ни позже я не засек “хвоста”… Кто-то отъехал от ратуши, ну и что?.. Я не мог обернуться, а гул восьмицилинд-рового “хорьха” гасил посторонние звуки и оставалось одно — следить за стеклом в перегородке и ждать, не отразится ли в нем свет фар идущего сзади авто?.. Желтые пятна возникли и исчезли девятнадцать раз. Я считал короткие вспышки — в местах поворотов и в узостях, — веря и не веря, надеясь и разочаровываясь. Иногда мне казалось, что все кончилось: машина отстала или свернула, и Цоллер так и останется выводом из посылки, но не фактом; но новая вспышка убеждала, что авто следует за “хорьхом” — в том же направлении и на той же скорости.

— Право, Варбург, я не шучу, — повторяю я и достаю сигарету. — Дайте, пожалуйста, зажигалку, и я все вам объясню.

Желтенький язычок, возникший на острие фитиля, удивительным образом рождает другой, более сильный свет — водитель задней машины в двадцатый раз включает фары. Мы только что объезжали здоровенную выбоину, и теперь преследователи повторяют наш маневр.

Я затягиваюсь и, опуская подробности, выкладываю Варбургу часть правды о Цоллере и нашей с ним сделке. Варбург слушает и мол­чит; черный профиль его словно приклеен к выбеленному лу­ной окну. Я смотрю на него и вспоминаю парк и старика с артис­ти­ческим бантом поверх блузы, удивительно ловко вырезавшего маникюрными ножничками силуэты — мой и одной мо­ей знакомой. “Как у Репина!” — сказал ста­рик, пряча в карман блузы деньги. Силуэты из темной бумаги, пришлепанные на кар­тон, пахли клеем и были неве­ро­я­тно красивы. “Искусство обла­го­раживает!” — сказал старик.

— Идиотизм! — холод­но, разделяя слова, говорит Вар­бург.

Он наклоняется к пере­го­ворной трубе и снимает кол­па­чок.

— Руди! В Галле повер­нем и поедем назад.

— В Берлин, — уточ­няю я.

— Сначала нужны доказательства.

— Какие? И что требуется доказать?

— Что это Цоллер, — бешено говорит Варбург. — Ваш советник Цоллер, а не случайный попутчик, пристроившийся нам в хвост! Впрочем, для вас лично это не многое меняет. Так или иначе — конец, с той лишь разницей, что вы умрете не в подвале и не один, а здесь и в компании с нами. Обидно будет, но ничего не поделаешь. Да, чертовски обидно, Одиссей!

— Не понимаю, — говорю я.

— Чего же проще: не думаете ли вы, что граф фон Варбург цу Троттен-Пфальц доставит советнику Цоллеру удовольствие освежевать его? Руди тоже это не подойдет. Поэтому мы сначала пристрелим вас, а уж потом…

— Возможны варианты, — бормочу я.

— Что?

— Да нет, вспомнил одно объявление в старой-престарой газете. Там было сказано: “Возможны варианты”. Вам этого не понять.

“Хорьх” уже знакомым путем выезжает за пределы пригородов, и теперь голубые маскировочные огни фонарей, угасая с расстоянием, отражаются в заднем стекле. Варбург поворачивается и, привстав на сиденье, приникает к окну. Перчаткой счищает белые папоротники, выращенные моро­зом.

— Вы правы, Одиссей. Это “хвост”.

— Я редко лгу, — скромно говорю я. — И только в силу необходимости.

— Скоро и это не понадобится.

— Возможны варианты, — повторяю я. — Не видите?

— О! Кого вы утешаете? Себя? Или меня?

— Не вас, разумеется. Уверен, что граф фон Варбург цу Троттен-Пфальц не проявит постыдного малодушия и доставит Цоллеру радость, добровольно взяв на себя грязную работу. Только мне это не улыбается. Я, представьте себе, большой жизнелюб и не намерен уходить, даже эффектно хлопая дверью напоследок.

Варбург опускается на сиденье и запахивает пальто. Минуту или две молчит, а я курю и не тороплю его… Сверхчеловек?.. Пустое. Неглупый субъект, хладнокровный и не лишенный здравого смысла… Тоже мне, Зевс на Олимпе!

— Вы что-то говорили, Одиссей?

Голос Варбурга тускл, как отражение в стекле. Я докуриваю сигарету и сую ее в пепельницу на подлокотнике. План мой несложен, и изложение его занимает минимум времени — ровно столько, сколько надо Варбургу, чтобы понять самую суть.

— Ну, и?.. — говорит он, и в голосе его я улавливаю надежду.

— Больше ничего, — говорю я. — Вы отвозите меня в Берлин, я встречаюсь с Цоллером, а потом с вами. У вас есть телефон, защищенный от подслушивания?

— Но вы уверены, что Цоллер?..

— Он и пальцем не пошевельнет, пока я не подтолкну его. Успокойтесь: для дела, ради которого я здесь, вы нужнее дюжины Цоллеров. Считайте меня своим ангелом-хранителем и будьте паинькой, а еще лучше — источником хорошей информации. Договорились?

— Да, — говорит Варбург, подумав. — Да, Одиссей.

— Скажите Руди, чтобы отвез меня в Берлин. Если не возражаете, я вздремну… Нет, нет, это не бравада! Просто так сложилось, что я уже несколько ночей не высыпаюсь, отчасти по вашей вине.

Варбург наклоняется к трубе.

— В Берлин, Руди. В Потсдаме не останавливайся.

Отражение фар в стекле вспыхивает и гаснет еще трижды; четвертой вспышки я не вижу. Сон, тяжелый и плотный, без сновидений, валится на меня; я барахтаюсь в нем, захлебываюсь, чтобы вынырнуть как раз тогда, когда “хорьх” въезжает в Берлин. Некоторое время мы колесим по незнакомым мне улицам, пока не сворачиваем на Теуфельсзеештрассе, а оттуда на широкую, густо застроенную Кайзердам.

В машине сизо от табачного дыма; лицо бригаденфюрера словно опутано паутиной; мешки под глазами и бескровные губы свидетельствуют, что, несмотря на все самообладание, ночь далась ему нелегко.

— Как Цоллер? — спрашиваю я. — Стряхнули с хвоста?

— В Потсдаме, — говорит Варбург и глубоко затягивается сигаретой. — Как, по-вашему, он изрядный мерзавец? Сможем мы с ним столковаться?

— На джентльмена он не похож… Давайте забудем о нем, до вечера хотя бы. Лучше скажите, почему вы окопались в Бернбурге? Дела, опала или отпуск?

— По сугубо личным причинам. Вас они не касаются, Одиссей.

Варбург передергивает плечами и отворачивается к окну. Берлин, серый и сумрачный, бежит мимо нас; дома, дома, дворы, скверы, опять дома. Чужой город, враждебный и настороженный, встречает Одиссея, и боль одиночества заставляет его закрыть глаза.

10

Магда, всхлипывая, припадает к моему плечу.

— Такое несчастье, Франци!

— Когда это стряслось?

— Сегодня ночью… Я и не знаю, как выдержала… Посмотри…

— Кто приходил, Магда? Солдаты, штатские, гестапо? Ради бога, не плачьте и постарайтесь вспомнить.

— Господин капитан…

— Это я уже слышал.

Магда достает из передника мужской платок, вытирает глаза и трубно сморкается. Складывает платок по линиям, заглаженным утюгом. Бурные события ночи не лишили ее аккуратности. Так что же все-таки произошло? В водопаде слов, перемешанных с рыданиями, смысла не наберется и на тонкую струйку — вроде той, что течет из засорившегося крана; я с трудом отделяю от обильных вод три капли: капитан — арест — обыск. Кто арестовал капитана Бахмана и почему? Кем был произведен обыск? Что нашли?..

Я чуть не силой усаживаю Магду на табурет; сажусь и сам; беру ее руку в свою. Кухня — при открытой двери — отличный наблюдательный пункт. Из него видны коридор, прихожая и гостиная. Одно из двух: или Магда успела навести порядок, или обыск был поверхностным. Насколько я понимаю, все осталось на прежних местах: ящики вдвинуты; портреты Бахманов не перепутаны; вазочки, салфетки, настенные тарелки с пастушками и пастухами — словно до них и не дотрагивались. Нет, это не гестапо. Служба безопасности перевернула бы все вверх дном и вдобавок оставила бы в квартире засаду.

И все-таки странное получается совпадение. Я уезжаю в Бернбург, а капитана Бахмана той же ночью арестовывают. Цоллер? Но он же был в Бернбурге, и потом, насколько я знаю, гестапо не лезет в дела армии.

— Что они говорили, Магда?

— Ах, Франци! Это ошибка, огромная ошибка, и господь накажет их! Они — нет, ты только послушай! — они заявили, что господин капитан уклоняется от фронта! Это он-то! Ты знаешь, что я им сказала? Стыдно! — сказала я. — Посмотрите на себя: вы такие здоровые, а наш капитан два раза был ранен — сюда и сюда, — сам генерал наградил его крестом!.. — Вот что я им сказала, Франци! И, верное дело, они заткнулись…

Я выпускаю руку Магды, расстегиваю пальто. Кофейник на плите свистит, призывая хозяйку. Магда отрешенно смотрит на него, не делая попыток встать.

— Я помоюсь? — говорю я. — Целую ночь в дороге.

— Да, да…

Все с тем же отрешенным видом Магда помогает мне повесить пальто, прячет в нишу мундир. “Скверная история, — думаю я, закатывая рукава рубашки. — Бахман уклонялся от фронта? Что ж, возможно…” Горячая вода, полоснувшая по шрамам, заставляет меня отдернуть левую руку… О, черт! Нервы у меня явно не в порядке — Бахман Бахманом, но надо ли забывать, где какой кран? Раньше, что бы ни происходило, я помнил о мелочах — профессиональное качество, с утратой которого жизнь осложняется в тысячу раз. “Нет, все-таки совпадение…” Магда с полотенцем через локоть, пошмыгивая носом, протягивает мне пакетик с мылом. Я надрываю бумажную обертку и бездумно рассматриваю зеленый кирпичик с оттиснутым на нем трафаретом. “С нами бог!” Точно такая же надпись красуется на солдатских по­ясах. Скорее всего мыло из запасов капитана Бахмана, обвиняемого ныне в дезертирстве.

Судя по сводкам, фронт движется на запад. Пишут о сражении у Кельце. Если память мне не изменяет, это где-то на Висле; оттуда до границ империи несколько танковых переходов. Мудрено ли, что капитан Бахман постарался зацепиться в тылу, но при этом где-то оплошал и позволил уличить себя в “пораженчестве” или еще чем-нибудь таком?.. Я ополаскиваю мыло и ощупываю щеки — не слишком ли заросли? Пожалуй, надо забежать в парикмахерскую. Бритье стоит ровно одну марку; у меня семь марок с мелочью, а впереди четыре дня до получки и полное отсутствие финансовых перспектив.

— Кофе, Франци, — вспоминает Магда. — Боюсь, он перекипел и совсем невкусный.

— Ничего, сойдет!

Ячменный кофе с сахарином — штука не сытная. Я выпиваю две чашки и встаю из-за стола еще голоднее, чем садился за него.

— Ты еще зайдешь, Франци? Скажи, ты ведь не оставишь меня одну?

— Я постараюсь, Магда. До свидания. И вот тебе совет: не пытайся хлопотать. Капитану не поможешь, а себе наживешь беды.

— Да, да, Франци! До свидания…

“Правильнее — прощай!” — думаю я, выходя на лестницу. Очень жаль, но сюда я больше не приду. Квартира арестованного не место, где Одиссей должен бывать. СС-гауптшарфюрер Леман, стойкий национал-социалист, не имеет ничего общего с подозрительными типами, уклоняющимися от выполнения долга перед фюрером, партией и империей!.. Извини меня, Магда. Ты была добра ко мне, а я бросаю тебя. Кто это сказал о жизни, что она измеряется разлуками? Еще один человек был и не был. Магда — наивная старуха, одна из тех, для кого политика, война и Гитлер существуют постольку, поскольку затрагивают круг домашних дел. “Курица в горшке у каждого немца!” — это она приветствовала. “Жизненное пространство — основа нашего будущего!”-это заставляло ее пожимать плечами: может быть, оно и так, вероятно, но я — то здесь при чем? Потом было: “Боже, покарай этих!” и “Доблестно пал за вождя, народ и рейх”. А как же курица?.. Нет, она никого не проклинала, Магда, хлопотала у плиты, экономя на пайковых концентратах. Стирала, убирала, мыла, скребла — образцовый порядок в образцовом немецком доме…

Да, жаль, но ничего не поделаешь: “образцовый немецкий дом” отныне закрыл для Одиссея свои двери. Прямо скажем, не вовремя закрыл. Уезжая в Бернбург, я надеялся по возвращении договориться с Магдой о комнате, — рассчитывал, что господин капитан Бахман рано или поздно отбудет в свою часть. Как же быть теперь? Тридцать пять марок в неделю, обеды на керосинке, диван в кабинете фон Арвида — маловато, чтобы чувствовать себя прочно стоящим на ногах.

Размышляя так, я доезжаю до Гросс-Штерн в Иргартене, огибаю площадь и, выйдя на Фазановую Аллею, не спеша бреду вдоль кустов и скамеек, засыпанных снегом. У меня нет цели, и я никого не ищу — гуляю, вслушиваясь в похрустывание веток, и стараюсь понять, как быть дальше. План, предложенный мною Варбургу и еще недавно казавшийся легко выполнимым, постепенно перестает мне нравиться. Цоллер не позволит долго водить себя за нос. Может быть, Варбург был прав, предлагая автокатастрофу? Он уверен в Руди и утверждает, что все будет выглядеть как несчастный случай. А если Руди все-таки в чем-то промахнется?.. Нет, катастрофа и смерть — самая крайняя мера. Цоллер нужен мне, и я обязан поберечь его… Пока…

Где-то рядом, за каре кустарника, чуть правее озера, стоит та самая скамейка. Сколько надежд было связано с ней. А с Яговштрассе? С газетным киоском? Я вышел на Варбурга, но что проку — связь не гарантирует успеха. Что-то надо делать. Но что? От усталости и голода у меня кружится голова. Я отбрасываю окурок и ковыляю по аллее. Казенный шарф из белого искусственного шелка не защищает шею от холода. Купить же полушерстяной, а не могу, не по карману. Семь марок с мелочью до получки — как их растянуть?.. Покидая Францию, я не взял с собой ничего лишнего. В ранце нет двойных стенок и тайников за подкладкой. Даже бумаги, компрометирующие Варбурга, остались у Люка. Я поступил так, считая, что пожитки Лемана должны соответствовать его облику тупого служаки. Со связником я отослал назад Люку обандероленные банковские пачки и с ним же отправил шведский паспорт. Деньги и документ ничем не могли помочь. Скорее напротив: найденные при обыске, они прямехонько приводили меня в камеру на Принц-Альбрехтштрассе, где следователи, разумеется, не замедлили бы живо заинтересоваться, откуда у унтер-офицера взялись такие забавные цацки?

“Има ва таре” — сказала японская поэтесса Оно-но Комати тысячу сто лет назад — в девятом веке. Смешное имя — Оно-но. А слова — не смешные, скорее печальные: “Это так… что должно быть, пусть свершится”. Философия покорности и обреченности. Хрупкая, как карликовые сосенки, высаживаемые японцами в фарфоровых горшоч­ках. Не только что ветер — сквозняк и тот ломает их… Или нет? Или она думала совсем о другом — о том, что все подчиняется закономерности обстоятельств, создаваемых самим человеком?

Мороз, расправившись с пальто, добирается до тела, и я, согреваясь, трусцой бегу к площади. Задыхаясь, вваливаюсь в будку автомата и набираю номер конторы.

— Фрейлейн Анна?

— Леман?

— Да, я… Добрый день, Анна. Извините, что отрываю от дел…

— Я плохо слышу, Леман. Говорите громче.

Автомат напоминает морозильную камеру; пальцы прилипают к трубке, и я дую на них, кричу:

— Я в Тиргартене, Анна. Здесь чертовски хорошо, хотя и холодно, как в Гренландии. Скажите, фон Арвид не очень разозлился?

— В Тиргартене? — переспрашивает Анна. — А что вы там делаете?.. Нет, все обошлось, но я не ждала вас раньше завтрашнего дня. Доложить господину управляющему, что вы выйдете на дежурство?

— Вы прелесть, Анна! Как бы я жил без вас? Спасибо и… поверьте, Леман умеет быть благодар­ным. До свидания, Анна.

Я вешаю трубку и растираю уши. Все обошлось. Да и разве могло не обойтись, если докладную на стол фон Арвида клала сама фрейлейн Анна, крайне заинтересованная в том, чтобы ночной сторож Леман не подвергся взысканию за отлучку?.. Теперь на очереди Цоллер.

Диск вращается, жужжит, вызывая в мембране сухой треск и шорохи. Ожидая соединения, я танцую на месте, пристукиваю каблуками; голова опять начинает кружиться…

— Здесь Цоллер!

— Господин советник? Это я, Франц Леман, вы узнаете меня? Я звоню из Тиргартена и, если господин советник не занят, хотел бы просить о встрече. Это здорово важно!

Я выпаливаю тираду единым духом, не давая Цоллеру времени для сопоставлений и вопросов. Черт дернул меня за язык сказать Анне про парк! Теперь приходится говорить о нем Цоллеру, стараясь, чтобы советник не пытался установить, где же логическая связь — или отсутствие ее — между Тиргартеном, на другом от Панкова конце Берлина, и горячим желанием Лемана немедленно встретиться по важному делу.

Треск и шорох в трубке. Наконец голос — хриплое ворчание:

— Хорошо, сынок! Иди в сторону Клейнерштерн и жди меня у аптеки. Я буду через двадцать пять минут.

Клейнерштерн — “Маленькая звезда”. Я знаю эту площадь, но не видел там аптеки. Хотя нет, Цоллер точен — рядом с площадью, в полсотне метров, мне попадалась однажды витрина с банками и склянками; клистирных дел заведение, неведомо зачем затесавшееся в парковый район.

Хорошо гренландским эскимосам — в одежде из шкур им любой мороз нипочем! Что же касается меня, то тело мое деревенеет, пока негнущиеся ноги доносят его до места рандеву. Я с трудом поднимаю руку, чтобы посмотреть на часы. Двадцать пять минут прошло, а Цоллера нет. Витрина аптеки затянута льдом; банки с притертыми крышками, заполненные красными и зелеными растворами, жутковато мерцают в темной глубине. Я разглядываю их, не уставая подпрыгивать и щелкать каблуками. Спрашивается, сколько рюмок первосортной выпивки умещается в банке, если, конечно, это спирт? Я бы сейчас с наслаждением пропустил стопку-другую, закусив жареной колбасой… А еще хорошо — яичницу со шкварками. И — спать.

— Эгей, сынок!

Это Цоллер. Я заметил, как он подкатил на своем БМВ, но делаю вид, что не могу оторваться от созерцания банок. Господин советник должен верить, что Леман не обеспокоен, все у него хорошо, у этого Лемана!

— А ну ныряй сюда, сынок!

Я сажусь рядом с Цоллером и отстукиваю зубами дробь. От мотора тянет теплом, запахом отработанного синтетического бензина. Крупная дрожь колотит меня, заставляя Цоллера изогнуть брови. Они висят у него над глазами, точно мох на коряге.

— Тик-так… — с усмешкой говорит Цоллер. — А я, старый дуралей, все ломаю голову, что это тут затикало: думал — часы, а оказалось, нет, мой дружок Леман. Где это ты подвесил маятник, сынок, признавайся!

— Господину советнику…

— Господину советнику жаль тебя. На, глотни!

Красная лапа тычет мне в зубы горлышко фляжки. Резкий аромат шнапса шибает в нос, перебивая вонь бензина. Я делаю огромный глоток, захлебываюсь, кашляю, и фейерверк искр взрывается перед глазами. К этому глотку да пару бы горячих углей, чтобы подольше сидели внутри, тлели, источая жар. Но и так ничего: дрожь становится мельче, а в желудке мягко разгорается пламя.

— Спасибо, господин советник… Оч-чень крепкая штучка! Во Франции, было, мы от нее нос воротили, все больше перно да перно, там его хоть реку заливай. С водой оно делается белое, чистое молоко. Но уж по вкусу — это я вам доложу, аж слезы из глаз! Вот оно как!..

Я и вправду чуть пьян. Шнапс делает свое дело, и мне надо- сосредоточиться, чтобы не наболтать чего-нибудь лишнего. Цоллер прячет фляжку и большим пальцем придавливает кнопку стартера.

— Господин советник сердится? — спрашиваю я.

— С чего ты взял?

— Еще бы!.. Меня не проведешь! Франц Леман, позвольте доложить, не такой уж дурак, чтобы не понять, что к чему… Господину советнику сказали ведь, что я был в отпуске?

— А ты был в отпуске?

— В Бернбурге! — бухаю я и смеюсь, качаю пальцем перед собственным носом: шалишь, мол, не так-то я прост!

Цоллер подводит машину к тротуару, опускает ручной тормоз и поворачивается ко мне. Под сползшими вниз бровями совсем не видно глаз.

— Вон оно как? Что ты там делал, сынок?

Меня начинает развозить, и, сбиваясь, я повествую о поездке к Варбургу… Има ва таре?.. Вполне свободно может кончиться так, что с Клейнерштрассе мы проследуем прямо в гестапо. Все зависит от того, насколько убедительно я докажу Цоллеру, что действовал ему на пользу. Толкая Лемана в Бернбург, советник вряд ли рассчитывал на его возвращение; благополучный приезд в Берлин да плюс ночная гонка по маршруту Бернбург–Галле–Бернбург–Потсдам–Берлин — тема для раздумий и выводов. Цоллер слушает, не вставляя ни слова, и я почти физически чувствую, как в голове советника одна за другой проносятся мысли: врет, не врет, вступил в сделку с Варбургом; да нет, не похоже — нужен бригаденфюреру этот дурак; а все-таки…

— Ты говоришь, вы ездили в Галле, сынок? А зачем?

— Я так попросил. Соврал, что у меня там тетка, а когда приехали, сказал, что передумал, слишком, дескать, поздно, и попросил отвезти в Берлин.

— И он тебя не выбросил по дороге, этакого нахала?

— Вот-вот… Это-то и странно, не так ли, господин советник? Я и сам тут все смекаю, но не очень, чтобы догадаться, как оно есть… Я ведь ему и не сказал ничего особенного, а он ко мне, как к младшему брату. Знаете, как он заявил, все эсэсовцы — братья, и я тебе помогу. Это в смысле — получить пенсию. В первый раз вижу, чтобы генерал и унтер-офицер так разговаривали…

Цоллер ногтем мизинца скребет лоб.

— Постой, сынок. Вернись к началу. Ты вошел, и горничная сказала, чтобы ты ждал. Где?

— В передней. Я же говорил.

— Если будет надо, сто раз повторишь! Продолжай.

Я обидчиво подбираю губы. И что я такого сделал, чтобы со мной разговаривали тоном приказа. Франц Леман знает свой долг и исполняет его не хуже других.

— Ну! — поторапливает Цоллер.

— А что — ну? — говорю я. — Сидел в передней, и все. А потом меня позвали. Здоровенный такой парень по имени Руди.

— Что ты сказал бригаденфюреру?

— В том-то и дело, что ничего особенного. Сказал, что помню его по Франции, когда стоял в охране. Потом показал руку и объяснил, что не могу получить пенсию, потому что каких-то бумаг нет в архиве. Он спросил: все? Я посмотрел на него — вот так, прямо — и говорю, что ни за что бы не посмел обратиться, если б не слышал от своего товарища, от Фогеля то есть, что бригаденфюрер очень сердечный и отзывчивый. Вот тут и началось…

— Что? Выкладывай, сынок! Что началось?

— Удивительное, господин советник. Он сказал мне: садись — и стал расспрашивать, где и когда я служил во Франции и долго ли дружил с Фоге­лем. Потом пообещал помочь выправить бумаги и предложил отвезти, куда мне надо, если я спешу. Я соврал про Галле, и бригаденфюрер приказал Руди приготовить машину. Я все думал, он здорово рассерчает, когда я скажу, что тетка спит, но он и не подумал сердиться. Сказал, что это ничего, и повез меня в Берлин.

— О чем вы говорили? Он спрашивал тебя еще о чем-нибудь? Не торопись, сынок, получше припомни!

Собственный палец, все еще болтающийся перед носом, начинает раздражать меня, и я убираю его.

— Я заснул, господин советник. Так уж вышло. Очень устал и заснул. А когда мы приехали, бригаденфюрер сказал, чтобы я завтра явился к нему. Он, дескать, все проверит и сделает, как надо.

“Завтра”. По крайней мере сутки Одиссей будет в безопасности. Цоллер ничего не предпримет до новой встречи Лемана с Варбургом. Я слушаю себя как бы со стороны и пока не вижу прома­хов. Вряд ли у советника есть основания для недовольства. Леман, как он и рассчитывал, сунулся в Бернбург, но в последнюю минуту струсил и представил Варбургу дело так, словно хлопочет о пособии. Помянутое как бы между прочим имя Фогеля оказалось лакмусовой бумажкой — бригаденфюрер дал реакцию; немного не ту, которую предвидел Цоллер, но все же характерную, позволяющую делать вывод, что Варбург опасается всего, что связано с разжалованным штурмфюрером. Стал бы он в противном случае возиться с Леманом, предлагать помощь, ехать в Галле и Берлин и, наконец, приглашать к себе, обещая все уладить?

— Господин советник не сердится?

— Что? Извини, сынок, я немного задумался. Нет, не сержусь. Ты, конечно, не должен был ехать туда, не сказав мне, но раз все так сложилось, то будем считать, что ты победил. А победителей не судят, согласен, сынок?

— Еще бы! — говорю я горячо. — Господину советнику…

— Ладно, сынок… Вот что — как, по-твоему, Фогель не врал? ^ Я решительно мотаю головой.

— Чистая правда! Позволю заметить: я думаю, что бригаденфюрер и точно столкнулся с теми… Иначе чего ради он нянчился бы со мной?

Лоб Цоллера разглаживается; возле глаз появляются тонкие морщинки. Он улыбается, и улыбка эта, насколько я могу понять, не предвещает Варбургу ничего хорошего.

— Все правильно, сынок. Не думай, что я сержусь. Только давай договоримся: впредь ни шагу без моего ведома. Я не шучу!

— Куда как понятно!

— Вот и славно. Ты согрелся?

— Да, — бормочу я, чувствуя, что шнапс сделал свое дело.

Мне тепло и мягко на пружинных подушках БМВ; мысли сосредоточиваются только на этом ощущении, отказываясь давать местечко Варбургу, Цоллеру, будущему. Главное, все обошлось. На этот раз обошлось.

— Куда отвезти тебя, сынок?

— Все равно…

— Ладно, — говорит Цоллер и грузно ворочается на сиденье; огромные ручищи его впиваются в баранку. — Поедем, перекусим в одном местечке. Я угощаю… Ты любишь сосиски, сынок?

Как это писала Комати? “Има ва таре”?

11

Взмах налево — нет дивизии; взмах направо — еще одна. Франц Леман сражается с врагом при помощи метлы, насаженной на длиннющую палку. Каждая пылинка — солдат, а вместе имя им легион. Со вчерашнего вечера я, хлопотами и заботами фрейлейн Анны, не только ночной сторож, но и уборщик, высокооплачиваемый специалист по борьбе с грязью. Десять марок в неделю, шутка ли! “Тридцать пять плюс десять равняется сорока пяти, — размышляю я, дотягиваясь метлой до щели под столом старшего бухгалтера и выгребая из нее кучу мусора. — Оклад меньше, чем у гаулейтера Берлина, но жить можно. Ай да Цоллер!”

Покончив с уборкой, я выключаю свет и поднимаю маскировочные шторы. Сизый рассвет клубится за окном, предвещая близкую оттепель. Я рисую на запотевшем стекле человечка со скорбными губами фон Арвида и слежу, как капли, собираясь на границах линий, сползают вниз, размывая мое творение. Толстая сигара, одетая в целлофан, приятно шелестит в кармане халата, напоминая о щедрости господина советника Цоллера. Вчера он изображал Армию спасения, а я бедного сироту, и все было хорошо, как в святочном рассказе.

“Местечко” господина советника ока­за­лось не чем иным, как “локалем” на Алексан­дер­плац, известной каждому берлинцу. Пиво нали­вали, как в добрые старые времена, в фаянсовые кружки с оловянными крышками. Соленые суха­рики подавались бесплатно. Цоллер похлопал офи­циантку по заду, шепнул ей что-то, и нам при­несли еще и кровяной колбасы, не значив­шей­ся в меню.

— Ты ешь, сынок, — сказал Цоллер и по­д­винул мне тарелку. — А я пока позвоню.

Он отсутствовал минут десять, не мень­ше, а когда вернулся, лицо его было довольным. На тарелке оставалась целая колбаска и по­ло­ви­на; совет­ник медленно отрезал кусок, подцепил на вилку.

— Скучаешь, сынок? В твои годы я был ве­сел и прыгал воробьем. И мог съесть сколько угод­но колбасы.

Я сидел, осоловевший от еды, и не понимал, к чему он клонит. Во всяком случае, не было похоже, чтобы расклад шел не в мою пользу.

— Почему ты не намекнул мне о пенсии? — сказал Цоллер. — Не веришь ты мне, сынок. А зря. Я ведь тоже могу немало, не последняя спица в колеснице.

— Да нет, — сказал я. — Спасибо, господин совет­ник. Стоит ли утруждаться?

Цоллер проглотил кусок, облизал испачканные соусом и салом губы.

— Прямо не знаю, как и быть. Такой ты гордый, сынок, что страшно подступиться. А я — то, старый пень, думал навязать тебе лишний десяток марок в неделю, пока суд да дело. Они тебе не помешают, не правда ли?

— Еще бы!

— Тогда постарайся попасть в свою контору не позже пяти. Думаю, управляющий предложит тебе кое-что, так ты не отказывайся… Ты ешь, ешь. Уплетай колбасу и слушай папашу Цоллера. Он тебе желает добра, и если ты не станешь брыкаться, то сделаешь карьеру… Ну вот, а теперь глоток пива, и будет в самый раз… Завтра ты встретишься с Варбургом и будешь держать ушки на макушке. А потом, если и дальше пойдет, как надо, папаша Цоллер прихватит тебя на Принц-Альбрехтштрассе и кое-кому представит. Да не делай ты круглых глаз! Пусть боятся те, у кого совесть не чиста; нас с тобой там встретят с распростертыми объятиями. Будь спокоен, я знаю, что говорю!

Пожалуй, большего нельзя было ожидать от одного дня. Бесплатные выпивка и обед, да еще совершенно определенный намек, что Цоллер ни с кем до сей поры не делился сведениями, полученными от меня. По всей видимости, он рассчитывал, подловив Варбурга, сразу же замкнуться на руководство гестапо и бить наверняка. Я допил пиво и постарался, чтобы язык мой окончательно окостенел. Любое слово может прозвучать фальшиво, когда голова занята посторонними мыслями, одна из которых непосредственно связана с будущим господина советника.

— Я подвезу тебя, сынок, — сказал Цоллер. — Не до самой квартиры, но куда-нибудь рядышком. А завтра не забудь позвонить мне. Идет?

— Преогромное спасибо, господин советник… Я все сделаю, уж будьте спокойны!

— Вот и ладно, — сказал Цоллер.

В контору я приехал здорово навеселе. Фрейлейн Анна укоризненно покачала головой, но промолчала и провела в кабинет фон Арвида. Я тянулся изо всех сил, стараясь, чтобы управляющий ничего не заметил и не получил повода для неудовольствия. Было бы куда как плохо вместо сюрприза, обещанного Цоллером, схлопотать нотацию за пьянство. К счастью, фон Арвид смотрел не на меня, а куда-то в сторону, и все обошлось.

— Вот что, Леман, — сказал фон Арвид. — Я, как вы догадываетесь, не имею возможности вникать в дела всех служащих без исключения. Однако у нас в конторе немного ветеранов войны, проливших кровь во славу нации, и, естественно, было бы неправильно обходить их вниманием. Мне доложили, что у вас… денежные затруднения? Ведь так?

Я сделал застенчивое лицо.

— Оно как поглядеть, господин управляющий…

— Значит, я заблуждаюсь, Леман?

Фон Арвид по-прежнему избегал смотреть на меня, и тон у него был ровный, но я понимал, что он делает над собой усилие, разговаривая со мной. Для него я был олицетворением доносчика, и — видит бог! — ему совсем не хотелось мне помогать. Надо думать, фрейлейн Анна приложила немало энергии, чтобы склонить управляющего к мысли выказать Леману расположение. Я поторопился заверить фон Арвида, что он прав, и получил предложение занять должность уборщика. Согласие с моей стороны последовало немедленно и было дано с тем большей радостью, что новое назначение не только укрепляло мой бюджет, но и утверждало в мысли, что Цоллер далек от намерения поставить крест на Франце Лемане. Иначе, спрашивается, стал бы он исхлопатывать через фрейлейн Анну всяческие поблажки по службе?

— Надеюсь, вы справитесь, Леман, — отчужденно сказал фон Арвид, не поворачивая головы.

— Я уж постараюсь, — заверил я. — Я очень, очень постараюсь, господин управляющий. Сегодня можно и приступать?

— Разумеется!

Маленький желвак скакнул по щеке фон Арвида, застыв возле скулы. Что-то вроде симпатии возникло во мне и заставило помедлить на пороге. Нас ничто с ним не связывало, и слишком многое разделяло. И все-таки на миг — ровно на миг! — у меня появилось желание предостеречь его.

Фон Арвид… Фон Арвид…

Капли ползут по стеклу, смывая рисунок. Вместо носа и губ — прерывистые вертикальные потеки, путаница штрихов. Такая же путаница царит в мыслях Одиссея об управляющем и его окружении. Эмма, фрейлейн Анна, неведомые оппозиционеры. Кто они все на самом деле, куда идут, к чему стремятся?

Я снимаю халат и, отряхнув, вешаю в шкафчик. Варбург дал мне телефон на Беркерштрассе*["12], предупредив, чтобы я позвонил не позднее восьми утра и только из автомата. Вопрос “Вы едете домой?” и ответ “Нет, я обедаю в ресторане” означают, что Одиссей должен ровно через час явиться на Швейнингер, отыскать домик с тремя ликами Феба на фронтоне, подняться в бельэтаж и, не звоня, войти в квартиру направо. Похоже, там у Управления-VI явка.

В полусотне метров от конторы ко мне прицепляется уже знакомая “тень” и тянется до метро, стараясь не лезть в глаза. Я еду в сторону Ноллендорфа, где делаю пересадку. Толпа служащих, спешащих на работу, закручивает меня, словно щепку в потоке, отбрасывая от “тени”, и лишает ее общества… Пять минут ожидания. Взгляд налево. Взгляд направо… Трамвай и автобус помогают мне достичь центра, а “У-бан”, в свою очередь, возвращает на окраину.

Диск телефона примерз, и мне приходится пальцем подкручивать его назад.

— Вы едете домой?

— Нет, я обедаю в ресторане.

Варбург первым кладет трубку… Выкурив сигарету, я опять спускаюсь по ослизлым лестницам “У-бана” и, купив газету у мальчишки, подставляю ладонь за сдачей.

…Особняк с Фебами на фронтоне я нахожу без труда. Широкая мраморная лестница ведет наверх, к обитой дерматином двери. Как и условлено, я вхожу, не оповестив хозяев звонком, и сразу же попадаю в общество Руди.

— Пальто, — говорит Руди тоном ротного фельдфебеля. — Кепку… Прямо и налево!

За сутки Варбург осунулся и постарел. Если в Бернбурге я имел дело с Зевсом, то сейчас передо мной бледная копия, лишенная намека на сходство со сверхчеловеком. Обычный сорокалетний мужчина, не атлет и не красавец, озабоченный своей судьбой. Впрочем, у него хватает выдержки, чтобы не начать разговора с Цоллера.

— Хотите кофе, Одиссей?

— Чуть позже… Вы что, совсем не спали?

— Меньше, чем хотелось бы. Может быть, все-таки кофе?

— Если вы настаиваете, — говорю я и сажусь в кресло.

Комната обставлена просто, почти убого. Два кресла, стол без скатерти, еще один — с телефо­ном. Руди ввозит каталочку с чашками и оставляет нас одних.

— Вам с сахаром, Одиссей? — говорит фон Вар­бург.

Он цепляется за роль гостеприимного хозяина, пытаясь отдалить момент, когда придется стать тем, кем он при всем своем цинизме все-таки никогда не хотел бы себя видеть, — агентом, дающим отчет о проделанной работе.

— Знаете что, — говорю я. — Перейдем-ка к де­лам. Наши союзники янки утверждают, что время — деньги.

Варбург с каменным лицом сыплет в чашку четвертую ложку сахара. Я терпеть не могу переслащенный кофе и спешу его остановить.

— Спасибо… Так как, принимаете мое предложение?

— Все равно, — говорит Варбург. — Что входит в сферу?

— Вооруженные силы. Политика. Финансы.

— И разведка?

— Ваше управление? В последнюю очередь.

Я заранее предвидел, что он мне предложит. Документы с теоретическим и практическим обоснованием “für alle Fälle”*["13] на случай поражения — штуку достаточно известную с эпохи Вальтера Николаи*["14], еще какие-нибудь, касающиеся способов засылки агентуры, — сущие пустяки в сравнении с тем, что я намерен от него получить.

— Что же в первую? — говорит Варбург.

— Политика и армия.

— Извините, но Борман не приглашает меня в Пуллах*["15]. Разве что вас удовлетворит информация из МИДа?

— Кто у вас там?

— В принципе никого. Но начальник управления кадров Ганс Шредер сотрудничает с нами, мы получаем от него…

Рискуя выглядеть невежливым, я поднимаю руку.

— Нельзя ли подробнее о Шредере?

— Ортодоксальный член партии. Не имеет порочных наклонностей. Хороший семьянин. Что еще? Вроде бы ничего особенного. На Вильгельм-штрассе он один из немногих, кто приходит на работу в партийной форме и с пистолетом у пояса.

— Не очень обнадеживающе.

— Он помогает Шелленбергу в засылке агентуры. По своим каналам.

— Думаю, не он один.

— Конечно, — кивает Варбург. — С нами сотрудничает и промышленность. Я был уверен, что вы поймете, насколько это важно для СИС. Вы слышали о “Бюро НВ-7”? Там заворачивает делами Макс Ильгнер*["16] из “ИГ-Фарбен”. Считается, что бюро занимается экономическими выкладками, а сам Ильгнер не более чем промышленник. Но это не так.

— Коммерческий шпионаж?

— Экономический, военный, любой. Ильгнер прочно связан со Шмитцем из “Кемико инкорпорейтед” в Нью-Йорке, а его брат Рудольф влияет на Уолл-стрит. Вот посмотрите…

Я беру несколько листков тонкой бумаги, скрепленных металлическим зажимом, и делаю вид, что собираюсь спрятать их в карман. Варбург, не отрывая взгляда от моей руки, тянется к чашке.

— О черт! — говорю я и самым естественным образом стучу себя по лбу, словно упрекая в забывчивости. — Один пустячок. Будьбе добры, возьмите ручку и напишите несколько слов. Сверху, над текстом: “Одиссею, для передачи по назначению”, — а внизу подпись и дату… И прекратите шалить, Варбург! Это же не кегли: дело касается вашей головы. Не знаю еще, что вы там мне подсунули, дезу или правду, но я не слепой и отлично вижу: весь документ, от первой буквы до последней, отпечатан на машинке. Мне же нужны…

— Улики против меня?

— Совершенно правильно. Вещественные улики.

— Это не по-джентльменски…

— Бросьте, Варбург!

Грубость — самое мягкое, на что я готов пойти.

— Подписывайте, — говорю я. — Пусть все будет по форме, а потом я расстанусь с вами на два часа.

— Не понял…

— Ничего страшного для вас. Просто передам бумаги третьему лицу и вернусь, чтобы сообщить немало приятного о Цоллере. Итак, ваша подпись в обмен на новости, связанные с советником, — разве это мало, Варбург? Подписываете?

— Хорошо, — говорит Варбург и достает вечное перо.

“Третье лицо”… Где ты? Милый миф, созданный Одиссеем, ты не существуешь… Я заменяю его камнем на клумбе в Стеглице — красным кирпичом бордюра, промерзшим и грязным. Здесь, в ямке под ним, документы Варбурга пролежат до известного часа… Это только так говорится — “до известного”; если же по существу и по совести — я не ведаю, когда извлеку их из тайника и передам по назначению…

7/4, Регерингсгатан, Стокгольм, фрекен Оса-Лиза Хульт… Связь. Без нее все ноль, нигель, зеро.

Зимнее безлюдье делает парк похожим на запо­ведник. Я брожу по дорожкам, и планы, один другого фантастичнее, приходят мне в голову. То я воображаю Варбурга приезжающим на зенитную батарею и достающим из-под корней вяза ящик с рацией; то Руди приносит мне передатчик из арсеналов СД; то… Дурацкие проекты, не стоящие ни гроша. Я иду, постукивая по кустам подобранной веточкой, обиваю снег и думаю о фон Арвиде. Оппозиция? Трудно, конечно, поверить в существование подпольной организации с хорошо налаженной системой подстраховки и зарубежными каналами, но вдруг я все-таки ошибаюсь и она есть? Вдруг ниточка, начинающаяся от фон Арвида, потянется к тем, кто имеет возможность сноситься с представителями союзных стран? Тоже, разумеется, не лучший вариант, но почему бы не попробовать?.. Нет, пустое. Лучше не надейся, Одиссей!..

В особняк на Швейнингер я возвращаюсь точно через два часа. Руди бесстрастно забирает пальто и кепку и пропускает меня к Варбургу. Мы садимся друг против друга, словно и не расставались, и я подвигаю к себе чашку с холодным кофе. Говорю:

— Отличная погода. Будет оттепель… Или нет?

Варбург с надеждой смотрит на меня, на мои руки, словно ждет, что я сейчас достану из кармана нечто, внесущее ясность во все и утолящее его печали. Это жестоко с моей стороны — тянуть и ни звуком не обмолвиться о Цоллере, но я не альтруист и, выпив чашку, начинаю с темы, лежащей в иной плоскости, нежели предмет страхов бригаденфюрера.

— Ваши люди связаны с контрразведкой?

— Что?.. Ах да… Постольку-поскольку.

— Могли бы вы навести справку о некоем фон Арвиде? Его брат, полковник Гассо фон Арвид, проходил по делу о покушении.

Варбург досадливо поводит плечом.

— Это не просто.

— Было бы просто, я постарался бы обойтись собственными ресурсами. Можете или нет? Чтобы вам было легче решать, замечу, что с Арвидом связано ваше собственное дело.

— Попытаюсь.

— Вот-вот, — говорю я и доливаю себе кофе. — Попытайтесь, пожалуйста. Заодно поинтересуйтесь и его секретаршей. Фрейлейн Анна Грюнер. Я полагаю, она связана с гестапо. С неким советником Цоллером.

Варбург задумчиво, словно просыпаясь, потирает лоб.

— Ах, вот оно что!

— Только не стройте догадок. Все равно ошибетесь. На месте Цоллера в данном случае мог быть любой сотрудник гестапо. Я сказал о нем лишь для того, чтобы вы не сомневались в моей памяти. Вы же ждете, что я заговорю о нем. Не так?

Фон Варбург все еще держит руку у лба, словно защищается от удара.

— Так, — говорит он тускло.

— Вот это честно. Пожалуй, вы в первый раз честны за все то время, которое я трачу на вас. Ладно, не стану тянуть. Цоллер никому ничего не докладывал. Он все хотел сам. Надо продолжать?

Рука Варбурга тяжело падает на колено.

— Вы убеждены, Одиссей?

— Спросите еще, откуда мне это известно. Или нет?

— Нет. Конечно, нет.

— Очень благоразумно, поскольку я все равно бы не ответил. Со своей стороны, не спрашиваю, что будет с Цоллером. Это — семейное дело, ваше и Руди.

Я встаю и делаю шаг к дверям. На сегодня достаточно. Дойдя до порога и взявшись за ручку, я не удерживаюсь-таки и наношу Варбургу последний удар — тот самый, который французы с сарказмом называют “ударом милосердия”.

— Кстати, о Цоллере. То, что он никому не сообщил о вас, я знал еще вчера. Однако неопределенность, по-моему, торопила вас дать гарантии Одиссею. Я не ошибся?

На улице я останавливаюсь и плотнее закутываю шею эрзац-шарфом. “Удар милосердия”. В средние века им, насколько я помню, добивали врагов. Я не жесток от природы, но с Варбургом нельзя иначе. Хорошая пощечина, как правило, быстро отрезвляет “ницшеанцев”, возвращая им ощущение объективной действительности и своего места в ней. А это, что ни говори, всегда идет на пользу… Феб — все три его лика — так и кажется, посмеивается с фронтона. Я подмигиваю ему и ускоряю шаг.

12

Человек — это воплощенный парадокс. Вечно он недоволен. Б мороз мечтает о летнем зное; в жару- о зимнем снеге; в оттепель… Что касается меня лично, то наступление оттепели рождает во мне несбыточную мечту о крепких ботинках… Упершись в водосточную трубу, я задираю левую ногу и с сомнением рассматриваю подметку. Так и есть, дыра. И какая здоровая! Вздохнув, я принимаю нормальное положение и с нарастающим нетерпением жду фрейлейн Анну.

Обычно Анна приходит одной из первых, но сегодня ее опередили два бухгалтера, счетовод и кассирша, маленькая альбиноска с черно-красными глазками.

— С добрым утром, Леман.

— С добрым утром, фрейлейн. Хорошая погодка, не так ли?

Это тоже кассирша, телеграфный столб в юбке по прозвищу “Длинная Берта”. Она и белобрысая крыска олицетворяют в нашей конторе женское начало, долженствующее смягчить грубую простоту мужских нравов. Набору непристойностей, которыми они обмениваются, если уверены, что их никто не слышит, позавидовал бы и фельдфебель гренадерской роты… Слава богу, пронесло. Но где же Анна? Мне надоело сдергивать и нахлобучивать кепи; оно у меня не новое, а контора не платит за амортизацию личных вещей… Наконец-то!

— Здравствуйте, Анна!

— Франц? Вот не ожидала. Я думала, вы давно у Магды. Замечательная погода, правда?.. Слушайте, а что это вы поджимаете ногу?

— Готовлюсь в аисты.

Фрейлейн Анна смеется — тридцать два зуба, ровных и белых; такому рту позавидовала бы и кинозвезда!

— Ох, Франц! Какой же вы смешной. Ну, я пойду?

— Погодите, Анна. Ссудите меня пятью марками.

Ради них, ради этих проклятых пяти рейхсмарок, я мокнул здесь полчаса. Но что поделать: капитал мой истаял, сократившись до одной марки тридцати семи пфеннигов. На это до получки не дотянуть. И куда только деваются деньги? Вчера, казалось бы, я вел себя, как Гобсек: обед — две марки двадцать; пачка сигарет — полторы; поездки на метро и газета — две. Итого пять семьдесят! Шутка ли?

— Что, совсем плохо, Франц?

— Плохо, — признаюсь я. — Простите, Анна, но, кроме вас и Магды, у меня здесь нет никого. А к Магде мне нельзя.

— Почему?

— Бахман арестован. За дезертирство.

— О!

Анна делает большие глаза. Они у нее темные, с рыжими крапинками, веки оттенены карандашом, а брови — строго по моде — тонко выщипаны и подрисованы.

— Бедная Магда, — говорит Анна и роется в сумочке. — Вот, возьмите, Франц. Вы решили совсем не бывать у нее? Что же, так, пожалуй, правильно: нам надо держаться подальше от дезертиров… Значит, до получки, Франц!

Что ей Гекуба, что она Гекубе! Я заталкиваю в портмоне пять неопределенного цвета бумажек и чувствую себя президентом Рейхсбанка. Кризис преодолен, и жизнь продолжается, и все не так уж плохо… но Магда!.. Ругая себя за слабоволие, я иду к метро. Я знаю, что мне нельзя туда ехать, однако воображение рисует Магду, одиноко сидящую на кухне — глуповатую и добрую старуху, беспомощную перед лицом беды… Внутренний голос — парламентская оппозиция Одиссея — твердит мне, что, помимо сочувствия к одиноким старухам, на свете существует благоразумие, но я беспощадно расправляюсь с оппозицией, а заодно и со здравым смыслом. Сдается мне, что я перестану себя уважать, если не загляну в квартиру Бахмана хотя бы на несколько минут.

Непоследовательность — один из многих моих недостатков. Среди других числятся лень, нерешительность и любовь к удобствам. Страшно подумать, что стало бы с Одиссеем, создай судьба условия для их развития! Обзавелся бы он халатом, качалкой и коротал дни свои за чтением многотомного романа Эжена Сю “Парижские тайны”… Впрочем, в данную минуту роман мне не нужен; мне нужны целые ботинки. И потом хотел бы я знать, куда подевалась моя “тень”? Я верчу головой, но не нахожу ее. Или Цоллер заменил наблюдателя более опытным, или же почему-то прекратил слежку. Во всяком случае, с самого утра я не ощущаю, чтобы кто-нибудь шел за Одиссеем по пятам, а на этот счет у меня неплохо развито некое восьмое или девятое чувство — не учтенное физиологами, но крайне необходимое таким скитальцам, как Одиссей.

В подъезде я не сразу поднимаюсь наверх, а останавливаюсь и выжидаю, не войдет ли кто сле­дом. Со стены на меня глазеет Лорелея в партийной форме и с недовязанным носком в руках; подпись на плакате гласит, что помощь героям фронта не обуза, а радость. Рядом еще один плакатик, черный по белому, с адресом бомбоубежища. Я живо воображаю “героя фронта”, бредущего в плен в своем недовязанном носке, и Лорелею под сводами бомбоубежища, и думаю, что жизнь, в сущности, устроена справедливо…

Лифт не работает, и я поднимаюсь пешком. Днем в Берлине часто отключают электричество. Еще чаще нет горячей воды. Словом, как поется в одной популярной песенке, “нам очень хорошо и будем веселиться…”.

Стук двери наверху и громкие голоса отрывают меня от размышлений, а два огромных чемодана устремляются прямо на меня, заставляют прижаться к стене. Два чемодана из крокодиловой кожи и распахнутое манто. Резкий запах духов.

— Доброе утро, фрау…

Это соседка Магды, ее квартира напротив. Быстренько же она спустилась со своими крокодилами!

— А, это вы… Там нет такси на улице?

— Не заметил. Куда вы собрались?

— Так, к родственникам… Кстати, вы к Магде? Она уехала еще вчера. Бедненький, вы не знали?.. Все куда-нибудь едут… А вы?

— Куда уехала? — говорю я, игнорируя вопрос.

— Понятия не имею. Наверное, на родину, в Гессен. А что ей тут делать? Одна, и эти противные тревоги… Хотя что я говорю!.. Не поймите меня неправильно. Я имела в виду совсем другое: женщины — обуза для Берлина в момент, когда…

“Ну, ну! — поощряю я ее мысленно. — Договаривай. Ты хочешь сказать, что в Берлине небезопасно?” По-моему, со дня на день начнется великий драп. Официального решения об эвакуации еще нет, но поезда, уходящие в сторону Гессена, Тюрингии и Вюртемберга, набиты битком. Это еще не великий драп, но его начало…

Я беру один из чемоданов и выволакиваю его на тротуар. В утробе крокодила что-то звенит — фарфор, наверное. Муж Магдиной соседки работает у Геринга, в аппарате уполномоченного по четырехлетнему плану, и если он надумает драпать сам, то для барахла понадобится вагон, не меньше… Великий драп… Но Магда-то зачем подалась? Куда?..

Оттепель тепло дышит на меня, капает с крыш; солнечные желтяки отражаются в окнах и сосуль­ках. В детстве я любил сосать сосульки, и случалось, отец порол меня за это. С тех пор я немножко постарел и уже не помню, какого они вкуса, пресные, наверное?

В ближайшей “локаль” я обедаю; я здорово голоден, но сосиски, в которых гороха больше, чем мяса, с трудом лезут в горло. Поколебавшись, я жертвую еще двумя талонами и получаю порцию тушеной брюквы. День тянется, не предвещая радости, и вынужденное безделье выбивает из равновесия. Впереди еще шесть или семь часов, распорядиться которыми я волен по своему усмотрению — вот только как?.. А не съездить ли к Моабиту?.. Я вычерчиваю зубочисткой на скатерти треугольники и ромбы, заключая в них пятна от пролитых соусов, и одновременно еду, сначала автобусом, потом метро, подхожу к газетному киоску, где на этот раз сидит не старик, а однорукий мужчина с усами. Он болел или уезжал, а теперь вернулся и продает как ни в чем не бывало газеты и открытки, меланхолично отсчитывая сдачу… Я ничего ему не скажу, куплю газету — и до пятницы. Волшебные слова имеют силу лишь по пятницам и вторникам. Но и без слов день обретает для Одиссея особый смысл и сделает его по-настоящему счастливым… А вдруг?!

Мне легко, и день тепел и приветлив. И метро — превосходная штука, созданная человеческим гени­ем. Не успеешь и глазом мигнуть, как из центра попадешь на окраину. Айн, цвай грудь развернута, ноги вбивают в пористый, подтаявший снег ровную дорожку следов. Сосульки бахромой окаймляют сочленения водосточных труб. Мне хочется подпрыгнуть и отломать их, возвратиться в детство: короткие штанишки, рука отца на голове, пресный вкус льда…

Киоск. Фанерный щит с намокшими газетами. Старческое пришептьшание:

— “Ангриф”?

— Да, и последнюю “Дас шварце кор”.

— Тридцать пфеннигов.

В левом ботинке с омерзительным хлюпаньем свирепствует холодная вода. Пальто отяжелело от влаги и давит на плечи. Промозглая сырость преследует меня, не покидая в метро, и она же предпростудным ознобом трясет в темном зале “В.Б.Т.”, где, убивая время, я смотрю хроникальные ленты, два сеанса подряд.

Вечер застает Одиссея на Курфюрстендам слоняющимся возле разбомбленной Гедехтнискирхе. Развалины церкви привлекают меня надеждой отыскать под кирпичом молельную скамью и содрать с нее кусок кожи. Сумрак и отсутствие щупо поблизости придают мне смелости. Вооружившись куском водопроводной трубы, я отворачиваю смерзшиеся обломки и, потрудившись, нахожу искомое. Складным ножом вырезаю стельку, еще одну — в запас и в первом попавшемся подъезде утепляю прохудившийся ботинок… Как будто неплохо; во всяком случае, больше нет ощущения, что идешь по снегу босиком. И на том спасибо.

По пути в контору я покупаю хлебец, помня при этом, что в шкафчике у меня лежит пачка концентратов, а керосинка заправлена до отказа. Когда все уйдут, я сварю себе суп и славно поужинаю, набираясь сил перед утренним сражением с мусором. Кстати, надо похлопотать, чтобы купили новую метлу: моя совсем стерлась и ни на что не годится.

— О шварце Сони, ти-ри-ри-бам! — напеваю я, переступая порог конторы. — Майн либер Сони, тарам-пам-пам…

Немного позднее я позвоню Цоллеру. За день я убедился, что наблюдение снято, и теперь могу со спокойным сердцем утверждать, будто был вчера у Варбурга и говорил с ним о Фогеле… Но где советник? Со вчерашнего вечера его телефон молчит, хотя, помнится, Цоллер настаивал, чтобы после встречи с бригаденфюрером я не мешкал со своим докладом. Остается предположить, что Руди опередил меня. Белобрысый Руди, фактотум Варбурга.

Я вешаю в шкафчик пальто, достаю халат и, переодевшись, роюсь в ранце — отыскиваю котелок. Он куда-то запропастился, а я не факир и не умею варить суп в ладонях. О черт!

— Кого вы ругаете, Франц?

Фрейлейн Анна. Проскальзывает в кладовку и становится за моей спиной. Кладет руку на плечо.

— Господи, до чего вы холодный! Неужели гуляли целый день?

— И утро тоже, — говорю я.

— Но разве?..

Фрейлейн Анна обрывает фразу, а я как раз кстати нахожу котелок, и это, само собой, мешает мне расслышать неосторожно произнесенные слова: “А разве вы не виделись с Цоллером?” — так должен был звучать вопрос, не спохватись Анна и не прикуси язык.

Несколько минут мы болтаем о пустяках: погода, это же неистощимый кладезь тем! Потом Анна уходит, а я, наскоро прибрав в главном зале, запираюсь в кабинете фон Арвида и принимаюсь за поиски Цоллера. Телефон советника не отвечает; я дважды звоню ему с промежутком в полчаса; потом узнаю по справочному номер канцелярии СД — Панков и соединяюсь с дежурным.

— Советник Цоллер? Кто просит господина советника?

— Знакомый, — говорю я.

Маленькая пауза, прерываемая еле слышной репликой, предназначенной не для меня, но тем не менее достигшей моих ушей: “Эй, кто-нибудь там, быстро проверьте линию!” Очевидно, дежурный недостаточно плотно прикрыл ладонью мик­рофон.

— Подождите минуту, его ищут…

Не мешкая, я кладу трубку. Ничего, как-нибудь переживут, если номер телефона, с которого говорил “знакомый”, не станет известен гестапо. Я водружаю котелок на керосинку, и молчаливый Руди незримым присутствием своим сопровождает нехитрую процедуру варки супа. Молчание Цоллера может означать только одно: советник и Руди встретились…

Диван фон Арвида — нечто вроде черной точки в конце моего многотрудного дня. Точнее, тире — черточка длиною в ночь, со­единяющая день прожитый и день начинающийся. Я лежу в тем­но­те, не думаю ни о чем, курю и жду прихода сна. Красный кончик сигареты помаргивает, вычерчивает зигзаги, когда я сбрасываю пе­пел. “Спокойной ночи, Одиссей!” — говорю я себе и отвора­чи­ва­юсь к стене. И засыпаю.

Первое впечатление утра — грубый толчок в плечо и голос:

— Вставай!

Я рывком сбрасываю пальто и сажусь. Протираю глаза. Ежусь от холода и неожиданности: двое в пальто реглан неве­домым путем возникли в комнате и стоят у дивана. Странно, что я не проснулся от света настольной лампы, которую они включили. Да и шагов не слышал. Бесполезно спрашивать, зачем пожаловало в контору гестапо, и я — СС-гауптшарфюрер Франц Леман — вска­киваю и делаю попытку пристукнуть пятками.

— Но, господа…

— Сказано вам: встать и одеваться! Мы из гестапо. Пони­ма­ете?

— Да что я такого?.. — начинаю я, но меня прерывают:

 — Вы ночной сторож?

— А кто же еще? Франц Леман, гауптшарфюрер запаса, с вашего позволения. И, клянусь, я ничего не сделал.

Один из гестаповцев молча бросает мне брюки, другой са­дит­ся в кресло фон Арвида. Я натягиваю одежду и думаю, что в ран­це нет ровным счетом ничего, что представляло бы ценность для тайной полиции. Пока я сам не заговорю, “Миф XX столетия” то­же будет нем…

— Когда вы заступили на дежурство?

— Вчера вечером, около шести.

— Управляющий был здесь? Ну, быстрее, Леман! Был или нет?

— Я не видел.

— Когда он приходит?

Сердце, буквально выпрыгивавшее из груди, укрощенно делает скачок, другой и переходит на обычный ритм… Ах, вот оно что!.. Я одергиваю пиджак и делаю вид, что никак не могу сосредоточиться. На самом деле минута нужна Одиссею для того, чтобы из мелочишек быстренько слепить нечто целое, приводящее к нескольким выводам. Первый: фон Арвида хотят арестовать. Второй: он не ночевал дома. Третий: гестаповцы не имеют пока представления о связях Лемана и Цоллера… Из первых трех напрашивается четвертый: они не беседовали с Анной. А раз так, то, значит, фон Арвид у нее.

— Который час? — говорю я.

— Семь пятьдесят.

— Минут через десять господин управляющий должен быть. Вы уж не сердитесь, но как прикажете объяснить ему, откуда вы вошли?

— Через дверь, Леман. Через эту!

Небрежный взмах руки, одетой в черную перчатку, уточняет, что гестапо проникло в кабинет через запасной ход. Так я и думал. Вряд ли они рассчитывали на встречу со мной, иначе воспользовались бы парадным.

Дверь негромко скрипит, и еще один гестаповец — пониже ростом и в плаще — появляется в комнате.

— В порядке!

— Где он?

— В машине… Можем ехать.

— А этот? Как быть с ним, унтерштурмфюрер?

— Прихватим к нам. Лучше будет, если он не станет трезвонить в конторе.

— Да, унтерштурмфюрер! — И ко мне: — Собирайся, поехали!

— Но, господа… А как же?.. Я же должен еще подмести здесь и в зале. Это же непорядок, господа…

Первый толчок отбрасывает меня к двери, а второй упирает в нее носом. Я едва удерживаюсь на ногах. Спрашивается: и почему только Франц Леман должен терпеть такое обращение? Бурный протест поднимается во мне, но я не даю ему выхода. Сейчас мне не до слов: через полчаса — максимум! — фрейлейн Анна выложит гестаповцам все о треугольнике, вершину которого образует фон Арвид, а у основания мы с Цоллером. Боюсь, что леммы, вытекающие из этого геометрического построения, не обещают Одиссею ничего приятного… Хотя как знать!

13

Комната со стенами развеселого оранжевого цвета. Деревянная скамья. Лампа под эмалированным колпаком. Сижу, курю, пытаясь заглушить табаком запах карболки. Дым скапливается возле лампы, колышется, плывет. Все повторилось: камера в гестапо и Одиссей — страждущий в узилище. Прошло не меньше часа, а меня никто не вызывает; заперли и ушли, сказав напоследок: “Скоро понадобитесь”.

В прошлый раз, ожидая разговора с Цоллером, я провел в этой комнате целый вечер. Это был не лучший, но и не худший из вечеров, и я без труда забыл о нем, очистив в памяти местечко для вещей посерьезнее. Но вот оказалось, что я поторопился расправиться с прошлым, и оно, сомкнувшись с настоящим, мстит мне за пренебрежение. Да еще как! Сколько ни делаю я усилий, с какой настойчивостью ни понукаю воображение, оно отказывается заполнить пустоты… Где злополучная бумага с показаниями Одиссея в Варбурге? Я писал ее не здесь, а в кабинете. За столом Цоллера. Сейф был закрыт. Что еще? Неважное перо — оно скрипело… Не то! Совсем не то! При чем тут перо?.. Куда Цоллер убрал документ? Три листа плотной бумаги с моей подписью. В стол? В карман? В сейф?.. Руки Цоллера мясисты, с огромными пальцами; они тянутся к столу, берут листы и складывают их. Ну же, Одиссей! Вспомни! Вспомни: как складывают? Еще раз — руки, шелестящая бумага, двигающиеся пальцы… Есть! Он сложил документ вчетверо… и положил в сейф…

Я отбрасываю недокуренную сигарету и тут же зажигаю новую. Во рту горько от никотина; сердце сдавливает короткий спазм… Значит, в сейф! Это плохо; так скверно, что хуже и: не придумаешь. Выходит, документ лежит там и ждет, когда его прочтут. Три плотных листа. Смертный приговор Варбургу и мне. Можно будет, конечно, какое-то время потянуть, посостязаться со следователями в знании уловок, но все равно придет час, когда они выбьют из Варбурга правду и Одиссей пустится в последнее в своей жизни плавание.

Я подбираю с полу окурок и, загасив его, прячу в карман. Разбрасываться табаком — величайшая глупость в моем положении. Вряд ли на Принц-Альбрехтштрассе я попаду к альтруисту, который станет снабжать меня куревом. Руки Цоллера, стол, сейф. Вернемся к ним. Цоллер сложил бумаги вчетверо. Случайность? Агентурные документы после регистрации опадают в досье. В папку. Их сшивают аккуратно, ровной стопочкой. Будь Цоллер новичком, он мог бы забыть об этом и согнуть листы по небрежности… Вчетверо. Значит ли это, что советник после ухода Одиссея изъял бумаги из сейфа и переложил в карман?.. А ну, спокойнее, Одиссей! Между догадкой и выводом из фактов дистанция больше, чем от земли до луны. Кроме того, догадка может быть ошибочной, прямехонько ведущей к провалу, тогда как вывод спасает от него. Сложенный вчетверо документ — сам по себе еще не основание для умозаключений. Просто факт. Однако мотивы, руководившие Цоллером в деле. Варбурга, придают фактам особую окраску… Карьера… Дело Варбурга означало для советника прыжок по служебной лестнице. Начальству Цоллер о разработке не докладывал, зная, что в РСХА дело приберут к рукам, оставив на его долю в лучшем случае благодарность за служебное рвение. Следовательно, не было смысла держать бумаги Одиссея в сейфе отделения гестапо. Любая внезапная проверка, ревизия, просто случай превращают их в улики, свидетельствующие, что советник ведет расследование на собственный страх и риск… Итак, он свернул их вчетверо и спрятал в сейф, дабы Одиссей думал, что документы лежат где положено и в будущем не уклонился от сотрудничества… Цоллер обязан был изъять их после моего ухода. Ради карьеры. Ради себя самого.

Окно комнаты выходит во двор. Оно под самым потолком, и я не могу выглянуть. Не скажу, чтобы я обожал пейзажи, открывающиеся в берлинских дворах, но все-таки они приятнее, чем интерьер камеры: железная дверь, скамья, лампа в эмалированном колпаке того типа, который чаще всего встречается в общественных туалетах. А что если подпрыгнуть и подтянуться на руках? Стоит ли?

Лязг засова кладет предел колебаниям Одиссея.

— Франц Леман? Пойдемте.

Я прячу в карман еще один окурок и иду на второй этаж, где попадаю в кабинет, расположенный дверь в дверь против комнаты советника. Здесь двое: унтерштурмфюрер, бывший утром в конторе, и гестаповец в форме, в котором я узнаю дежурного, недели две назад провожавшего меня вниз, в оранжевые апартаменты.

— Садитесь, Леман. Вы знакомы с советником Цоллером?

— Не так, чтобы очень…

— Не притворяйтесь. Шарфюрер, освежи его память.

Дежурный, прищурившись, улыбается.

— Все в порядке, унтерштурмфюрер. Вы не думайте, он парень с головой и соображает, где молчать, а где не нужно. Верно, Леман?.. Вот видите, что я говорил! Он добрый немец, и советник Цоллер так и сказал мне о нем: запомни этого парня, у него острый глаз и неплохая закваска, даром, что он из Эльзаса; если он когда-нибудь придет сюда, проводи его ко мне немедленно… Советник, как видишь, был о тебе высокого мнения, Леман!

“Был”… Руди и Леман встретились!.. Я напускаю на себя важный вид и киваю. Говорю:

— Оно так, конечно, но господин советник специально предупреждали, чтобы я помалкивал. Не знаю, как уж и быть!

Унтерштурмфюрер поощряюще смотрит на меня.

— Превосходно, Леман. Ты действительно парень с головой, и я рад, что советник в тебе не ошибся. Сейчас его нет с нами, но он поручил мне поговорить с тобой. Надеюсь, ты не против? Ты можешь очень помочь нам.

— Ну, если так…

— Именно так. Советник поручил тебе присматривать за фон Арвидом? Верно? Ты что-нибудь заметил?

— Что-нибудь необычное, — вставляет дежурный.

— Еще бы! — говорю я и устремляю на унтерштурмфюрера прямой взгляд. — Господин фон Арвид плохо вел себя. Прямо возмутительно. Он дурно влиял на всех и делал это открыто…

— Что “это”?

— Да с секретаршей! — твердо говорю я — С фрейлейн Анной… Она, конечно, не замужем, да и господин Арвид вправе позабавиться, но только не в открытую, не так, чтобы подчиненные хихикали й вели суды-пересуды.

Унтерштурмфюрер бесцельно перекатывает по столу карандаш. Пытается поставить его на острие, а я наблюдаю за ним и, набрав воздуха в легкие, выпаливаю:

— Они их любовница!

Гробовая тишина служит ответом на заключение, выведенное доверенным лицом советника Цоллера. Унтерштурмфюрер роняет карандаш. Говорит бесцветно и тихо:

— Это все?

— Да, унтерштурмфюрер!

— Хорошо, — вмешивается дежурный. — Где вы были позавчера, Леман? Когда ушли из конторы?

Унтерштурмфюрер поднимает карандаш. Лицо его выражает усталость и скуку.

— Это все известно, шарфюрер. Днем Леман Аренда видеть не мог… Ладно, Леман. Сейчас я отпущу вас, а вы постарайтесь позабыть, о чем вас спрашивали.

“Днем”. Имеющий уши да слышит! Руди убрал Цоллера днем. Позавчера. Если фон Арвиду удастся доказать, что он не покидал конторы, то у него будет железное алиби… Ладно, поживем — уви­дим.

Мокрый, как мышь, я выбираюсь на улицу и устремляюсь прочь от гестапо. Время идет к полудню, а мне потребуется больше часа, чтобы совершить вояж по Берлину: метро, автобус, трамвай, опять метро, и лишь тогда я могу позволить себе позвонить на Беркештрассе и спросить того, кто подойдет, едет ли он домой…

В метро, отделавшись от “хвоста” (если он есть), я немного расслабляюсь и думаю о чем угодно, но не о Цоллере или Варбурге. Я меняю вагоны, делаю пересадки и вспоминаю одну девушку… Я вам, кажется, рассказывал о ней? Дело было так: мы познакомились в электричке, и я назначил ей свидание. Под часами… Понимаете, мне она понравилась, и я очень готовился к встрече. Даже новый галстук достал. Синий, в косую бордовую полосу. Страшно модный галстук… Только все зря. Утром меня вызвали, и я уехал, не успев ее предупредить… Если все кончится благополучно, я разыщу эту девушку и обязательно извинюсь. Какой у нее телефон?

На Котбусер-Тор, где скрещиваются две линии, я делаю последнюю пересадку и, доехав до Моритцплац, звоню Варбургу.

— Вы едете домой?

— Нет, я обедаю в ресторане.

В микрофон доносится тяжелое дыхание Варбурга.

— И приходите без Руди! — жестко говорю я в кладу трубку.

До особняка с фебами я добираюсь пешком. Последняя страховка на случай, если “хвост” умудрился не стряхнуться раньше. Убедившись, что все в порядке, я поднимаюсь по лестнице и толкаю ногой незапертую дверь. Не раздеваясь, прохожу по коридору.

— Что случилось?

Варбург стоит посреди комнаты и ждет ответа.

Я разматываю шарф, снимаю пальто. Перебрасываю через спинку стула и сажусь. Мне жаль расставаться с девушкой, оставляя ее одну под часами, но что поделать, дела не терпят, и, мыс ленно произнеся: “До скорого”, — я отвечаю Варбургу вопросом на вопрос:

— Где документы Цоллера?.. Три листка, где они? Вы поняли, о чем идет речь?

— У меня. Руди…

— Знаю. Положите бумаги на стол и давайте поговорим. И не надо расстреливать меня взглядами. Я не расположен к пикировке.

— Я тоже, — тихо говорит Варбург.

Он неплохо держится. Щеки гладко выбрит! Воротничок и манжеты белы. На брюках идеально прямая стрелка. Только на шее дергается жилка; если б не она, легко было бы ошибиться и вообразить, что Варбург волнуется не больше, чем при свидании с дамой сердца.

— Вы интересовались фон Арвидом, — говорит Варбург и кладет на стол конверт. — Я собрал, что мог. Это было трудно, очень трудно, Одиссей. Кстати, возьмите свои бумаги. Цоллер носил при себе… Так вот, о фон Арвиде. Что вам надо о нем?

— Происхождение, связи, политические взгляды.

— Семья?

— Само собой.

— Хорошо, я начну с семьи. Отец — довольно странная личность. В мае пятнадцатого кайзер вручил ему Рыцарский крест и пожаловал дворянство, а три года спустя, в самом конце войны, Гинденбург распорядился арестовать его за пораженческие взгляды. Дело шло к военно-полевому суду, но в силу ряда причин…

— Революция? — уточняю я любезным тоном. — Он жив?

— Умер в двадцать седьмом от скоротечной чахотки, оставив двоих детей — Гассе и вашего любимца. О Гассе вы знаете, он расстрелян по делу 20 июля, а ваш Фридрих…

— Он не мой.

— Вы не многого добьетесь, Одиссей, если будете меня перебивать… Так вот, Фридрих фон Арвид, как вы и сами знаете, проверяется гестапо.

В основном Цоллером. И не только из-за Гассе, но и в связи с другим братом — двоюродным — неким Кульбахом, бывшим до тридцать третьего депутатом ландтага Вюртемберг-Баден по левому списку. Насколько я выяснил, есть данные, что Кульбах своевременно эмигрировал и через Вену и Прагу попал в Москву. Словом, Фридрих фон Арвид — темная лошадка; вы зря намереваетесь ставить на него.

Я неопределенно качаю головой, не говоря ни да, ни нет. Чем меньше Варбург будет догадываться о моих планах, относящихся к фон Арвиду, тем больше выиграет дело.

— Хорошо… А теперь о связях.

— Здесь я вас разочарую. Среди его знакомых нет никого, кто вам подойдет. Школьные учителя, один инженер, священник, узенький кружок лиц, не располагающих информацией. Сомнительное происхождение и “красное” родство с Кульбахом закрыли Арвиду вход в приличные дома. Больше всего, по-моему, от этого страдает его дочь Эмма, которой хотелось бы быть гранд-дамой.

— Чем она занимается?

— Гувернантка в семье чиновника из ведомства рейхсминистра Шпеера. Вот ею, пожалуй, стоит заняться. Хороша собой и, помимо прочего, наверняка в курсе того, что говорится чиновником за домашним столом.

Любопытно? Варбург настолько примирился с новой ролью, что уже дает мне советы, где и как собирать информацию. Для СС-бригаденфюрера, право, неплохо!. Я прикрываю ладонью глаза, боясь, что Варбург прочтет в них мои мысли… Чиновником, может, и стоит заняться; однако в первую голову мне нужен сам Фридрих фон Арвид и люди, близкие ему. Предчувствие удачи охватывает меня, но я не даю ему вспыхнуть, выливаю, словно ушат воды, ледяные доводы рассудка. “Не спеши, Одиссей! Кружок недовольных не подпольная организация… Будь осторожен!”

— Вы правы, — говорю я равнодушно. — Фрейлейн Эмма стоит того, чтобы поразмыслить. Но я перебил вас. Извините…

Варбург достает платок и вытирает лоб.

— В сущности, все. Гестапо не имеет против фон Арвида ничего, кроме подозрений. СД не нравится, что среди его знакомых нет ни одного члена партии, а инженер до тридцать третьего был социал-демократом. Поэтому Арвиду подсадили в контору одну девицу, довольно опытного агента. Фрейлейн Анна Грюнер, вы не ошиблись.

— Это дало что-нибудь?

— Не думаю. Вряд ли он гулял бы на свободе, если б Грюнер собрала хоть что-нибудь стоящее.

— Пожалуй, — говорю я и придвигаю к себе конверт. — Ладно, забудем и об этом; вы правы: вряд ли фон Арвид окажется полезен… Скажите, Варбург, что за тип Макс Ильгнер из “И.Г.Фарбен”?

— Браво, Одиссей! Я был уверен, что вы не пройдете мимо Ильгнера. Его бюро прикрывает наш филиал и связано с половиной стран мира.

— У него есть официальные представительства? Я имею в виду легальные.

— Во всех нейтральных странах и доброй половине воюющих!

— Вот как?

Я постукиваю по колену ребром конверта. Но не он, не наследство, оставленное Цоллером, занимает меня. Мне нужно сформулировать некую просьбу и таким образом, чтобы бригаденфюрер не догадался, куда же я все-таки клоню.

— У вас есть документы с подписью Ильгнера?

— Можно достать.

— А частные письма?

— Не проблема…

— Очень хорошо, — говорю я, словно раздумывая. — Попробуйте в самое ближайшее время достать все это и десяток фирменных бланков “Бюро НВ-7” с фирменными же конвертами. Можете? Кроме того, мне понадобятся списки представительств и адреса.

Варбург прищуривается.

— Еще раз браво, Одиссей! Вы делаете прекрасную покупку. Я помогу вам прибрать Ильгнера к рукам. Перед компрометирующей перепиской он не устоит.

— Ну вот и отлично!

Перед уходом я рассматриваю бумаги, найденные Рудя у Цоллера. Советник переосторожничал, носил мое донесение при себе. Он никому не доверял, предпочитая действовать в одиночку, и это в конечном счете ускорило его конец. Руди и Цоллер. Один негодяй убрал другого, избавив Немезиду от возни. Нет, все-таки жаль! Честно говоря, я предпочел бы увидеть советника Цоллера в петле, накинутой на шею по приговору трибунала. Публичная смерть его была бы нравоучительным итогом для многих, для очень многих…

Бумага медленно, дымно чадя, догорает в пепельнице.

Запах дыма…

Аромат костра, еловых шишек, трещащих в огне. Или нет? Нет, конечно. Откуда, скажите на милость, взяться шишкам и костру в Берлине? На улице поднимаю воротник и прикрываю нос шар­фом. Никак не могу приучить себя к сладкому запаху угольных брикетов, сгорающих в печах особ­няков. От него першит в горле, а здесь, на Швейнингер, воздух пропитан им до отказа. Здесь живут те, кто может позволить себе роскошь не считаться с нормами и топить хоть круглые сутки.

Между прочим, в Стокгольме тоже брикеты в ходу. Не намекнуть ли мне фрекен Оса-Лизе Хульт, проживающей по адресу 7/4, Регерингсгатан, чтобы прислала с обратной почтой хорошую порцию тепла? Нет, не стоит. Боюсь, что фрекен не поймет юмора и потратит бездну времени, гадая, какой шизофреник беспокоит ее анекдотическими просьбами, посланными к тому же на бланке “И.Г.Фарбен” и в фирменном конверте. Действительно, нонсенс!

14

…Носик, ротик, огуречик — вот и вышел чело­вечек. Помните?.. Подобрав веточку, я рисую на снегу человечка. Поодаль — дом. Дымок спиралькой над крышей. Ничего особенного: человек идет домой. Он еще не знает, что ждет его — сегодня, завтра, через час. Разровняв снег, я дополняю картинку колесом со спицами наружу. Солнце. Огромное. С огромными лучами. Пусть светит, указывая человеку дорогу.

Давай шагай, человечек. Ты шагай, а я еще немного посижу. Мне надо дождаться, когда уйдет вон тот господин с собакой, чтобы спрятать в тайничок под скамейкой пластмассовую масленку.

Загадка для младенцев: что в масленке? Каждый волен решить ее по-своему. Одни подумают, что бриллианты; другим померещится план Острова сокровищ. А ты как думаешь, человечек? Бумаги, говоришь ты. Очень важные бумаги? Ты прав. Очень важные, но совершенно бесполезные. У меня в берлинских парках четыре превосходных тайника, и в каждом лежат бумаги — донесения фон Варбурга. Я прячу их и жду.

Ах, фрекен Оса-Лиза! Почему ты молчишь? Война, цензура, пограничные барьеры — это все понятно; но время идет и данные стареют, утрачивают значение, и Одиссей — впервые в жизни, пожалуй, — чувствует себя бессильным изменить что-либо…

Трептовер-парк, вторая скамейка слева от входа на кольцевую аллею в Штернварте. Ежедневно с семнадцати до восемнадцати. У меня в руках веточка, у того, кто когда-нибудь придет, будет желтая папка под мышкой. “Вы давно здесь сидите?” “Похоже, что с осени”. Немного нелепо, но сойдет. Главное не слова, а смысл, вложенный в них. “Это ты — тот самый, кто ждет связи?” “Ну, конечно же! Здравствуй, товарищ!”

Я подрисовываю солнцу несколько новых лучей и, посмотрев на часы, говорю человечку: “Скоро шесть, а никого нет. Послушай, дружище, укажи мне дорогу к дому! Даже не мне, а письмам. Понимаешь, Одиссею просто необходимо отослать письма домой. Экий ты непонятливый: письма”.

Варбург не солгал, и бланки “Бюро НВ-7” вкупе с конвертами попали ко мне без малейших затруднений. В конторе на казенном “мерседесе” я отстучал текст: “Уважаемая госпожа! К сожалению, наше бюро не располагает возможностью выслать проспекты продукции. По этому вопросу и по любым иным, могущим заинтересовать вас в будущем, рекомендуем обратиться к стокгольмскому представителю “И.Г.Фарбениндустри”… Примите и проч. Макс Ильгнер”. Подпись вышла не хуже настоящей. Я скопировал ее, держа на свет частное письмо директора бюро — одно из десятка полученных от Варбурга. Несколько сложнее оказалось уместить второй, неофициальный текст, составленный с помощью “Мифа XX столетия” и “Справочника СС”. Он был довольно длинным и содержал не только расписание явок для связника, но и просьбу снабдить меня деньгами и рацией. Я еле втиснул его в промежутки клишированного заголовка и подумал, что фрекен Оса-Лизе придется немало попотеть, проявляя послание с помощью реактивов. Впрочем, это были, так сказать, запланированные издержки. Упрощенчество привело бы к тому, что и цензура докопалась бы до шифровки — в “черном кабинете”, как известно, полным-полно спеииалистов: химиков, физиков, криптографов.

Утром двадцать первого я покончил с работой и, заклеив конверт, полюбовался делом рук сво­их. Письмо выглядело на славу. Голубая полотняная бумага, черный шрифт готики “И.Г.Фарбен”. Цензуре, должно быть, эти конверты знакомы, и, надо думать, она не будет строга к переписке бюро, внесенного в особый перечень. У каждой цензуры есть такой перечень, более или менее длинный список фирм и лиц, чьи почтовые отправления подлежат лишь формальной перлюстрации. Считается, что эта корреспонденция априори не может содержать запретной информации.

Я съездил на Унтер-ден-Линден и опустил конверт в ящик, висящий возле “Бюро НВ-7”. Кто знает, а не глянет ли внимательный глаз цензора на штамп места отправления. Нейкельн или, скажем, Ваумшуленвег могут его смутить и заставить задержать письмо.

Ящик щелкнул заслонкой, и письмо бесшумно осело где-то на дне, а я настроился на ожидание — неделя, восемь дней или сколько?..

Одиннадцатый день на исходе.

Три поездки в Трептовер-парк; скамейка; надежда, ожидание, пустота. Неужели все напрасно?.. Сентябрь–февраль… Почти пять месяцев… Все началось с того, что патруль дарнановской вспомогательной полиции взял меня по нелепой случайности в парижском метро. Огюст Птижан — так звали меня тогда, и дарнановцы сделали все, чтобы Огюст заговорил. Действовали они, впрочем, примитивно, реем иным видам допроса предпочитая побои. Эрлих, приехавший за мной и забравший в Булонский лес, был “интеллигентнее”. Фунтовая бумажка, найденная у меня при обыске, навела его на мысль, что Птижан — агент СИС, и штурмбанфюрер провел Птижана по всем кругам ада: перекрестный допрос, допрос под наркотиком, допрос “третьей степени”. Ему хотелось видеть меня англичанином, и я стал им. Птижан умер, родился Стивенс, майор секретной службы — страховой полис Эрлиха и Варбурга на случай поражения… Неужели все это зря, и Люк был прав, предостерегая Одиссея от поездки? Он сказал: “В Берлине чертовски сложная обстановка. Тебе будет трудно получить связь”. “Кто-то должен попробовать”, — возразил я. “Но почему ты?” Я промолчал. А почему другой? Почему кто-то должен делать работу, посильную для меня? Неужели в силу соображения, что Одиссей малость подустал и ему, видите ли, захотелось отдохнуть?.. “И еще неизвестно, как Варбург отнесется к тебе, раскусив в конце концов, что ты не из СИС, а из нашего Центра. Могу гарантировать, что контакт с офицером Советской Армии не вызовет у него ликования”. Вот здесь ты был прав, Люк. Это существенно. Эрлиха как раз то и добило, что вместо Лондона возникла Москва. Мы поторопились тогда с подпиской: мол, я, такой-то, обязуюсь сотрудничать, начиная с сего 14 августа 1944-го с военной разведкой… Люку стоило на миг отвернуться, как Эрлих выстрелил. В себя. Верной, не сорвавшейся рукой. Как же он нас ненавидел! Или нет? Или все-таки суть была в другом? В том хотя бы, что контакт с нами не спасал Эрлиха от суда в будущем, от ответа за пытки, кровь, расстрелы. Скорее всего, так оно и было, и штурмбанфюрер, в сотую долю секунды оценив свои шансы, решил не затягивать игру… Ну, а Варбург? Он еще ничего не знает. Я не спешу, жду, давая бригаденфюреру все крепче и крепче запутываться — Ильгнер, документы из МИДа от Ганса Шредера, кое-что из штаба СС и канцелярии Кальтенбруннера.

…Еще пятнадцать минут прошло..

Собака сорвалась с поводка и теперь носится по су­гро­бам, подпрыгивает и лает. Маленький симпатичный псина, то ли такса, то ли терьер, а скорее всего дворняжка, со­единившая в себе добрую дюжину кровей. Добежав до мо­ей скамейки, он останавливается, чуть оседает вбок на пру­жинящих лапах и мотает хвостом. “Ну что ж ты не иг­ра­ешь?” “Не хочу”. “Вот странный1 Такой большой и та­кой скучный. Ну ладно!” Прыжок, еще прыжок; нос взры­х­ливает снег, прокатывает в нем канавку. Хвостик так и хо­дит из стороны в сторону — смешной огрызочек, сиг­на­ли­зирующий миру о полноте щенячьей радости.

Надо набраться терпения… Надо ждать… Надо спо­койно жить и работать… Как ни варьируй слова, суть одна. Есть ли связь, нет ли ее, но никто не отдал приказа о демобилизации. И война не кончилась, И дел у тебя, Одиссей полным-полно. Не сегодня-завтра ты должен по­го­ворить с фон Арвидом. После недельного пребывания в ге­стапо управляющий, судя по всему, многое добавил к пре­жнему своему отношению к национал-социализму. По опыту знаю, как выпрямляют ход мысли резиновые дубинки из арсенала СД. В камере, отбросив все наносное и оставшись наедине с собой, человек производит великую переоценку ценностей и либо навсегда отказывается от борьбы, либо… “Здравствуйте, господа, — сказал фон Арвид, вернувшись в контору. — Надеюсь, все в порядке?” Он держался спокойно; запудренные синяки на шее и возле глаз не заставили его отсиживаться дома. Это был вызов. Кому? Гестапо? Верноподданным, собравшимся было после его ареста писать коллегиальный донос на бывшего начальника и быстренько отказавшимся от этой мысли, узнав, что фон Арвид возвращается. Целую неделю они колебались, обдумывали формулировки поэлегантнее, долженствующие, с одной стороны, свидетельствовать, каким негодяем был управляющий, а с другой — обелять их самих, просмотревших, как под боком гнездится измена империи и обожаемому фюреру? Меня, новичка, письмом обнесли, не сочли нужным заручиться подписью ночного сторожа; я обнаружил его на столе у Анны и подумал: а чем, собственно, господин бухгалтер, составивший проект доноса, отличается от Цоллера? От Руди? И так ли просто в будущем будет решить вопрос о “чистых” и “нечистых”? И как решать? Этот убивал, пытал, поджигал. Следовательно, да, виновен! А этот? Он только “принимал”, одобрял, славословил. Так сказать, жил в своей среде, подчиняясь ее законам. Он не виновен?.. Сложно… И не мне решать. Придет час, и сами немцы с муками и болью отслоят зерно от плевел, ложь от истины и черное от белого. Вряд ли сразу. И вряд ли без ошибок…

…Без двенадцати шесть…

Завтра или послезавтра я поговорю с Арвидом. Не с “фон”, а просто с Арвидом — братом депутата ландтага по левому списку. Что выйдет из этого? Синяки синяками, но есть фрейлейн Анна, и я не могу не считаться с этим. Риск? Согласен, риска хоть отбавляй. Спокойных денечков нет и не предвидится. Анна, Варбург, Руди. Несвятое трио. Я держусь настороже, сплю вполглаза, но Одиссей — всего лишь человек, ему не дано прорицать и видеть дальше всех. “Знал бы — соломку подстелил”. Этим не оправдаешься ни перед собой, ни перед Центром, если рухнешь в яму и со дна ее станешь гадать на звездах, где, как и когда был слеп и глух… Особенно не нравится мне Руди… Лотта Больц и советник Цоллер, убранные им, умерли, не успев, очевидно, понять, что убийца не насиловал себя, нажимая на спусковой крючок. Впрочем, черт их разберет, какие последние мысли пришли им в голову. Вполне вероятно, что Цоллер вспомнил мать и позвал ее. У него тоже была мать, и детство было, и это очень странно, что у выродков, как и у нормальных людей, есть матери и детство. Вот и Руди — привычный убийца. Кто вскормил и выпестовал его? Прикажи Варбург, и Руди всадит в Одиссея нож, да еще, чего доброго, произнесет при этом подходящее к случаю напутствие — бархатным голосом оперного певца… Да, с Руди надо что-то делать. Померещилось мне или нет, но дважды за последние дни глаза Одиссея выхватывали из десятка машин, ползущих по скользкому асфальту вдоль конторы, одну — черный “хорьх” — и готов поклясться, что за рулем сидел фактотум Варбурга. Зачем он приезжал? И каким образом Варбург вышел на контору?..

…Без пяти шесть…

Пес попрыгал, попрыгал и побежал к хозяину. Лег на спину, воздев к небу четыре ноги, и завизжал, демонстрируя покорность. Карабин защелкнулся на ошейнике, рука дернула поводок, и слабенькое тельце взлетело, крутанулось в воздухе… “Я тебе покажу, как не слушаться!”

— Эй, оставьте-ка в покое собаку! Да, я вам говорю!

— А вам что за дело? Моя собака…

— Или прекратите бить, или я позову шуцмана. Вам что, не известен закон о защите животных?

— Да разве я бью?.. Нет, нет, просто мы немножко играем. Он, знаете, такой у меня шаловливый… Форвертс, Той; домой, собачка!.. Так что вы напрасно… Домой, Той!

Старая истина: садист всегда трус. Жалко Тоя. Совсем беззащитный. Сколько их в мире, безза­щитных. Не собак — людей!

Я провожаю взглядом Тоя и прячу масленку в углубление под скамейкой. Тайник заряжен и до шести — три минуты. Сегодня, пожалуй, никто не придет. Ладно, будем ждать. Фрекен Оса-Лиза откликнется. “Вы давно здесь сидите?” “Похоже, что с осени!” “Здравствуй, товарищ!” “Здравствуй! Вот ты и пришел наконец!”

Подняв прутик, я обвожу рисунок. Человечек. А поодаль — дом. Дымок спиралькой над крышей. И солнце. Человек идет домой — ничего особенного. Огромное солнце освещает ему дорогу. Он идет, человек, не зная еще, что будет завтра, послезавтра, через час…

В общем, это я немножечко о себе…

Сижу, мечтаю…

Я беру веточку и пишу под рисунком, как заправский художник: “Одиссей. Берлин. 1 февраля 1945 года”. И мысленно добавляю:

— Война. Рано мечтать. Рано…

“Смена”, №№ 3–10, 1974 г.

123

Януш Пшимановский, Овидий Горчаков.

Вызываем огонь на себя.

Повесть

Пролог

ПОД КРЫЛОМ — СЕЩИНСКИЙ АЭРОДРОМ

Луна светила так ярко в ту весеннюю ночь, что пилот Дмитрий Чернокнижный отчетливо видел клепку на крыле своей машины. Наполняя воздух слитным рокотом, бомбардировщики взлетели с аэродрома и взяли курс на юго-запад. За ними поднялись верткие истребители. Набирая высоту, бомбардировочная эскадрилья пересекла железную дорогу Смоленск — Сухиничи. Вот и вереница дымных костров вдоль линии фронта, вспышки орудий, фонари ракет, слева — объятые пламенем развалины города Кирова. И всего шестьдесят-семьдесят километров осталось до объекта!…

На одноколейке, убегающей на запад, в занятый гитлеровцами Рославль, дымят эшелоны. Но бомбардировочная эскадрилья летит дальше, через извилистую серебряную ленту Десны. Двумя ниточками блестят рельсы на железной дороге Рославль — Брянск. Штурман бросает взгляд на полетную карту в планшете. Шоссейная дорога, соединяющая эти два города, изгибаясь, вплотную подходит к железной дороге. Вот и объект! Под крылом бомбардировщика — Сещинский аэродром, важнейшая военно-воздушная база гитлеровцев в тылу 2-й танковой армии. Той самой армии генерал-полковника Гейнца Гудериана, что угрожала несколько месяцев тому назад Москве, а зимой была отброшена Красной Армией на запад, на брянские и смоленские земли.

Первый эшелон краснозвездных бомбардировщиков наталкивается на мощный огневой заслон, на стену всесокрушающего огня. Ослепительно вспыхивают огромные прожекторы. В исполосованном их лучами поднебесье искристо рвутся снаряды зениток. Снизу неистово бьют спрятанные вокруг аэродрома батареи тяжелых и средних зенитных орудий. Рокот авиационных моторов заглушается уханьем скорострельных 88-миллиметровых орудий, дробным грохотом счетверенных пулеметов. Кажется, само небо полыхает тысячами огней, сжигая все живое, сметая машины и людей шквалом раскаленного металла. Ревут моторы на максимальных оборотах, самолеты рвутся вперед, но строй их ломается. Со свистом рассекая воздух, горящим факелом ринулся вниз один бомбардировщик, другой…

Из притаившегося в темноте авиагородка на бешеной скорости, с потушенными фарами вылетел черный трехтонный «оппель»… Он свернул с дороги и помчался прямо по кочковатому полю, удаляясь от аэродрома, шарахаясь от разрывов шальных авиабомб. Вот «оппель» резко затормозил. Загремел откинутый задний борт. Наземь упала тяжелая бочка, за ней соскочил солдат. «Оппель» рванулся вперед, немец зажег факелом бочку с мазутом. Вскоре в поле пылало уже несколько бочек. Факельщики стремглав бежали прочь. Над горящими бочками, над клубами маслянистого дыма быстро нарастал гул второй волны советских самолетов, вновь посыпались бомбы. Сбросив фугаски на пустырь, на ложную цель, самолеты спешили уйти на восток…

— Обычный фейерверк! — пересмеивались довольные немцы-факельщики.

Из офицерского казино в авиагородке доносилась джазовая музыка — там после документального кинофильма «Покорение Европы» показывали веселую музыкальную кинокомедию.

Вот последний бомбардировщик вырвался из зоны массированного зенитного огня над восточным предпольем авиабазы и, круто снижаясь, резко развернул к полю, где горели бочки. Путь преградила густая сеть из разноцветных пулеметных трасс — зеленых, красных, белых. Штурман глянул на карту, сличая ее с местностью: безыменная речушка, совхоз «Трехбратский», деревня Новое Колышкино, высотка…

В шлемофоне — обрывки команд, ругань на русском и немецком языках.

— «Сокол»! Я «Ястреб»! Прикрой сзади…

— Я, «Кёниг-один», вызываю «Кёниг-два»! Я, «Кёниг-один»…

На высотке в поселке Трехбратском командир немецкого огневого расчета, срывая голос, крикнул:

— Фойер!…

Ожила автоматическая пушка с четырьмя белыми кольцами на стволе. Вспышки выстрелов осветили потные, напряженные лица зенитчиков в касках. Прожектористы Сещи и Трехбратского поймали самолет в перекрестие лучей. В ярком световом пятне поблескивал силуэт «ПО-2».

— Фойер!…

Вот у советского бомбардировщика загорелось крыло, вот распустил он длинный черный хвост и с ревом устремился вниз. Грянул чудовищной силы взрыв. Черный, пронизанный пламенем смерч взвился в багровое небо.

В авиагородок возвращался черный «оппель». В прорезях зачехленных фар горел свет. Солдаты-факельщики распевали веселую песню.

— Это наше пятое белое кольцо на зенитке! — ликовали сбившие самолет зенитчики.


К вечеру всю округу взбудоражила нежданная весть: одному из советских летчиков, сбитых над Сещей, удалось спастись.

Дмитрий Чернокнижный едва успел выброситься из пылавшего бомбардировщика. В глаза ударил слепящий магниевый свет прожектора. Поток воздуха завертел Чернокнижного, закружил. Что было силы дернул он за вытяжное кольцо. Над головой, чуть ниже зеленой цепочки трассирующих пуль, бичом хлопнул раскрывшийся парашют. Летчика сильно встряхнуло. Ветерок сносил парашют к лесу. К парашюту тянулись пулеметные трассы. Несколько мгновений плавного спуска — и треск, скрежет сучьев под ногами. Пилот ударился головой о толстый сук. Перед глазами поплыли яркие круги.

Когда Чернокнижный очнулся, он увидел, что ночное небо над верхушками елок побледнело. Ни пальбы зениток, ни рокота моторов, ни цветной пулеметной строчки в небе. Но где-то неподалеку стрекотали мотоциклы, в лесу слышались крики, резкие, гортанные, азартно, взахлеб лаяла собака. Чернокнижный слабыми руками отстегнул подвесную систему парашюта, поднялся на ноги. Голоса приближались.

Под разлапистой елкой лежал еще ноздреватый снег, усеянный сучками и шишками. Чернокнижный сдернул купол шелкового парашюта с елки, собрал полотнище, обмотал наспех стропами. Не успел он забраться под парашют, как из подлеска вышли два немца-мотоциклиста, с черными автоматами на груди. Чернокнижный поставил на боевой взвод пистолет «TT». Немцы прошли с другой стороны елки, не заметив в предрассветной темноте парашют на снегу.

Чернокнижный выбрался из-под парашюта, встал. Голова загудела, закружился лес вокруг…

Летчик пришел в себя только вечером. Снял шлемофон, перевязал голову бинтом из индивидуального пакета и побрел, шатаясь, часто поглядывая на зеленую стрелку компаса. Под ногами то ледок хрустел, то чавкала грязь. Лес кончился. Он оказался совсем небольшим. Впереди темнел неровный строй деревенских домов. Чернокнижный остановился. А вдруг в деревне немцы? Найдет ли он тут людей, которые осмелятся пойти из-за него на страшный риск?

Летчика выручила пожилая женщина, встретившая его за околицей села Сосновки. Окинув быстрым взглядом человека в шлемофоне, надетом на перевязанную голову, в меховом летном комбинезоне, мокром и рваном, в мохнатых унтах, она сразу же поняла, кто стоял перед ней.

— Эта деревня полицейская! — сказала женщина летчику. — Иди за мной!

Она провела его задами в какой-то двор. Никто их не заметил.

— Постучись в эту дверь, — шепнула она, — и спроси братьев Мареевых. Любого брата — Ивана или Василия. Они тебе помогут.

Женщина ушла. Чернокнижный так и не узнал, кто была его спасительница. Тяжело поднявшись на скрипучее крылечко, летчик тихонько постучал в низкую дверь.

…Утром семнадцатилетний Ваня Мареев увез пилота Дмитрия Чернокнижного из полицейской деревни в Клетнянский лес, в партизанский отряд.

«НЕЛЬЗЯ С ВОЗДУХА — ПОДБЕРЕМСЯ С ЗЕМЛИ!»

Целую неделю метался летчик в жару на жестких нарах партизанской санчасти.

Партизанский командир Константин Рощин зашел в землянку навестить летчика.

— Как только поправишься, — обещал он Чернокнижному, — постараемся отправить тебя на Большую землю. Правда, со связью у нас плоховато.

— Больше никто не спасся? — слабым голосом спросил Чернокнижный.

— Ребята узнали, — ответил Рощин, опускаясь на край нар, — что еще один самолет упал в Новом Колышкине. Семья Бугаевых похоронила останки летчиков. Да третий самолет в воздухе взорвался. Неудачный налет. Тяжелые потери… Эх, соколы, соколы! Бочки разбомбили!…

— Что «соколы»! — вскипел летчик. — Легко говорить! У этого аэродрома мощное зенитное прикрытие, а мы летели вслепую, об организации противовоздушной обороны на аэродроме ничего не знали, — как ее подавишь? Немцы уж не один наш самолет-разведчик сбили. С воздуха к аэродрому не подберешься. Самолетов еще у нас маловато… Да разве вам, партизанам, понять, что за орешек Сещинский аэродром!…

— Ты, я вижу, парень-кипяток, — усмехнулся Рощин. — Сещинский аэродром я хорошо знаю: аэродром первого класса, имел большую взлетную бетонную полосу, входил в Белорусский военный округ. Правильно?

— Откуда вам, партизану, все это известно? — удивился Чернокнижный.

— Я ведь, лейтенант, не всю жизнь партизаном был, — ответил Рощин с улыбкой. — Был не так давно и флаг-штурманом ВВС двадцать восьмой армии. По званию — майор. Кстати, у нас почти все в отряде старшие и средние командиры. Так и называемся — Командирский партизанский отряд.

Помолчав, Рощин поднял со стола алюминиевую ложку.

— Погляди-ка! — сказал он Чернокнижному. — Знаешь, из чего сделана эта ложка? Из дюраля сбитых над Сещей наших самолетов! Ты летчик, ты поймешь меня — я не могу есть такой ложкой.

— На ней кровь наших товарищей, — прошептал Чернокнижный.

Рощин встал, прошелся по скрипучим половицам.

— Нельзя подобраться к аэродрому с воздуха, подберемся с земли. Наша разведка всюду имеет своих людей — вот таких людей, как Бугаевы. Правда, Сеща и вся территория вокруг нее в радиусе пяти — семи километров находятся на особом режиме — полиция безопасности и СД точно крепостной стеной окружили авиабазу, блокировали все подступы к Сеще. Они хотят создать «мертвую зону» вокруг авиабазы.

Рощин задумался. Да, Сещинский аэродром — крепкий орешек!…

Глава первая.

В ГЛУБОКОМ ПОДПОЛЬЕ

В ДОМЕ РЯДОМ С ГЕСТАПО

К аэродрому пронесся, обдав Аню черным дымом и запахом сгоревшей солярки, восьмитонный дизель с ящиками пива. Уголками глаз Аня привычно «сфотографировала» эмблему на его борту — силуэт гончей. Там, в лесу, разберутся, что за часть снабжает аэродром.

Воздух дрожал от неумолчного рокота немецких самолетов. Вот пролетел над поселком, идя на посадку, новенький «Юнкерс-88», желтобрюхий, с серебристо-голубыми крыльями. Аня ясно увидела черные кресты с желтыми обводами на плоскостях, такие же черно-желтые кресты на борту и косую свастику на хвосте.

Навстречу Ане шли два франтоватых немца в летной форме с желтыми шевронами на рукавах и желтыми птичками в петлицах. То ли подвыпили они после вылета, то ли прекрасное весеннее утро привело их в веселое расположение духа — они добродушно пересмеивались, помахивая ветками сирени, а когда Аня попыталась, съежившись, незаметно проскользнуть мимо, один из немцев толкнул другого на Аню. Звякнув крестом, немец облапил девушку, прижал ее к хлипкому забору, обдал запахом винного перегара. Аня рванулась, но, высвободившись, тут же попыталась улыбнуться немцу, погасив вспышку ненависти в серо-голубых глазах.

Да, теперь ей надо улыбаться им, теперь Аня должна стать совсем другой.

Унтер едва удержался на ногах. Однако он не обиделся. Он расхохотался, галантно преподнес девушке помятую ветку сирени и, обнявшись с приятелем, пошел к аэродрому. Какие-то летчики в небесно-синих комбинезонах что-то весело крикнули ей, заржали.

Аня с отвращением глянула на сирень, заметила тут же, что ладонь руки поцарапана о занозистую доску забора. До чего довела она свои руки! Руки прачки! Ей бы, комсомолке, сестре красноармейца, снайпером быть на фронте или подрывником в отряде, взрывать гитлеровцев, убивать их. А приходится стирать их грязные подштанники! Уж сколько месяцев занимается она этой постыдной работой! А в лесу говорят: нужно. В лесу и слышать не хотят о ее просьбе — принять ее в партизанский отряд.

Аня подошла к большому деревянному дому на Железнодорожной улице, бывшему детскому саду, в котором теперь жили семья Морозовых, семья полицейского, еще четыре семьи и — нелегально — человек, за которым давно и упорно охотились немцы.

В темном захламленном коридоре Аня швырнула ветку сирени на кучу мусора. В коридоре пахло печным дымом и кошками.

А в комнате у Морозовых вкусно пахло жареной картошкой. Мать орудовала у печи ухватами. Она встретила старшую дочь долгим тревожным взглядом. Евдокия Федотьевна о многом догадывалась, понимала,»что дочь рискует жизнью всей семьи, но молчала, не расспрашивала Аню, ни в чем не упрекала ее. Смолчала даже тогда, когда Аня посылала считать самолеты на летное поле с лукошком яиц сестер-малолеток — Таню и Машу. И зачем в начале августа вернулась Аня в Сещу? Ведь у нее была хорошая работа — до войны Аня, окончив восемь классов, работала «делопутом» — заведующим делопроизводством в штабе летной части на 49-й (Сещинской) авиабазе, потом эвакуировалась на восток вместе с этой частью. И вдруг вернулась и сказала, что эту ее часть отрезали немцы и ей пришлось возвращаться домой. Пришла Аня 6 августа, а 8-го немцы заняли и Сещу. А вдруг немцы дознаются, что Аня была активной комсомолкой или что ее брат Сергей ушел добровольцем на фронт, воюет радистом-разведчиком! Ни Евдокия Федотьевна, мать, ни отец Ани, портной Афанасий Калистратович, долго не понимали, почему Аня заставила всю семью, уехавшую из Сещи в деревню Коханово, переправиться обратно в Сещу под бомбы и пулеметы.

А в Сеще, уже занятой немцами, Ане надо быть обязательно…

В Сеще Морозовы поселились в бывшем помещении детсада на улице Крупской, переименованной немцами в Айзенбанштрассе (Железнодорожную), за вокзалом станции Сещинская, ближе к авиабазе, напротив дома гестапо. Не теряя времени, Аня приступила к выполнению задания. На Большой земле ей сказали: «Устройтесь на работу у немцев, подбирайте надежных людей и ждите новых указаний — с вами будет установлена связь». Аня работала по наряду — ходила на кухню, стирала белье. Это было необходимо — во-первых, надо было зарабатывать себе и родным на жизнь, во-вторых, прачкам и судомойкам комендатура выдавала пропуска на авиабазу.

Поздоровавшись с матерью, Аня подошла к двери боковушки.

— Печку в боковушке ты не топила, мама? — громко спросила Аня, устало опускаясь на лавку.

— Нет еще, — так же громко ответила Евдокия Федотьевна. — Топи сама, дочка, отец вон дровишек принес.

Все еще волнуясь после столкновения с немцами, Аня сделала вид, что разглядывает себя в зеркальце с тусклой подводкой. И чего этот фриц к ней привязался? Слава богу, она была не какая-нибудь писаная красавица, а то и вовсе отбоя от них не было бы!…

Ане было двадцать лет. Простое русское лицо, простая прическа. Только в глазах таится сдержанная сила, они строги, глубоки, пытливы. А крупноватый рот еще недавно был очерчен по-девичьи мягко.

Аня открыла дверь в маленькую боковушку, где едва умещались узкая кровать и кухонный стол. Заперла дверь на крючок, обмотала крючок завязкой, прислушалась. За тонкой дощатой стеной гремела чугунами соседка. Аня опустилась на колени у кровати, тихо сказала:

— Вылезай, Женя! Это я. Топи печь!

Под кроватью за спускавшимся до пола одеялом, скорчившись, лежала девушка. Черные волосы, блестящие и гладкие. На мертвенно-бледном, измученном лице — огромные черные глаза.

— А я думала, кто чужой… — хрипло прошептала Женя. Она встала, разминая затекшие руки и ноги. Длинные черные косы спускались до пояса.

— Уж больше пяти месяцев, как я скрываюсь у вас, — едва слышно проговорила Женя, выводя Аню из оцепенения. И добавила: — Семья — шестеро душ. Сами на одной мерзлой картошке и муке сидите, спину ради пайки хлеба гнете, а меня кормите… Может, мне надо было бы все-таки поехать со всеми евреями, когда их отправляли…

— Завтра мы переправим тебя наконец в лес, — пообещала Аня, — к партизанам. А про картошку не беспокойся…

Дверь дернулась. Женя сразу же упала на колени у кровати.

— Это ты, Тася? — спросила Аня.

— Я… пусти меня… — пропищала восьмилетняя Анина сестренка.

— Тут холодно, — ответила Аня. — Вот натоплю печь…

За дверью зашлепали босые ножки. Евдокия Федотьевна подхватила младшую дочку на руки.

Ане давно уже пришлось провести совещание с сестрами — с четырнадцатилетней смышленой, отчаянной Таней и двенадцатилетней, не по годам серьезной Машей:

— Вот вам, девчонки, мой приказ! Женю от этой проныры Таськи очень трудно скрыть. Надо вам теперь обеим следить за этим несмышленышем, не оставлять одну с другими детьми, не дать ей проболтаться.

Женя стала топить печку, а Аня, достав из-за лифчика «малютку» (так назывались листовки, выпускавшиеся Смоленским обкомом партии для оккупированных районов), читала «Вести с любимой родины».

Время от времени она громко переговаривалась с матерью — ведь соседка должна была думать, что это Аня топит печь.


…Женя (настоящее ее имя было Аня Пшестеленец), восемнадцатилетняя студентка-медичка, пришла в Сещу прошлой осенью с попутчицей, бывшей продавщицей Верой (Аней Молочниковой), из смоленского гетто, откуда девушкам чудом удалось вырваться.

Беженки скрывали свои настоящие имена, выдавали себя за русских. Аня Морозова поселила незнакомых в боковушке, рядом со своей комнатой.

Женя и Вера тоже устроились на работу — сначала прачками, затем судомойками на кухне в столовой немецких летчиков.

Эти три Ани были не простыми судомойками, не простыми прачками. «Все, что узнаете о немцах, — сказала девушкам Аня Морозова, — рассказывайте мне». Немецкая кухня располагалась в самом центре авиабазы, рядом с главными штабами, недалеко от аэродрома. Там многое можно было узнать, услышать, увидеть. Добытые в военном городке и на аэродроме сведения Аня кому-то передавала, кому — ни Женя, ни Вера не знали.

Женя, девушка горячая, порывистая, как-то вступила в политический спор с переводчиком начальника СД авиабазы Отто Геллером. При этом она неосторожно заговорила, вспылив, на немецком языке.

Поведение девушки да и ее акцент заставили фашиста Геллера призадуматься.

Распознать еврея или еврейку обязан был каждый правоверный немец. Он долго приглядывался. Да, строение уха вполне еврейское!… Он сообщил о своих подозрениях и выводах в СД.

Женю спас от гибели работавший в аэродромной комендатуре чех, по имени Венделин Робличка. «Утром, — как-то в декабре с глазу на глаз сказал ей этот чех, — Геллер видел подписанный оберштурмфюрером Вернером приказ о вашем аресте! Уходите немедленно!»

Женя стала скрываться у Морозовых, в боковушке Веры Молочниковой. Целыми днями сидела она взаперти, не смея шевельнуться, не смея кашлянуть. Когда к Морозовым кто-либо приходил, она пряталась под кроватью. Почти полгода говорила она с людьми редко, да и то только шепотом. Полгода в доме рядом с гестапо, в комнате рядом с комнатой полицейского…

Все соседи, кроме Морозовых, думали, что в боковушке живет одна только беженка Вера, подруга скрывшейся неизвестно куда Жени. Прошел слух, что Женю давно расстреляли немцы.

Вера весь день, раздевшись, в одной нижней рубашке, стирала белье в своей каморке, заперев дверь. Если к ней стучался кто-либо из соседей, она говорила:

— Минутку! Сейчас открою, я совсем раздета. Фу, как жарко!…

И, подождав, пока Женя спрячется под койку, разматывала завязку на дверном крючке.

Одно время к Вере зачастил с подозрительными визитами переводчик Отто Геллер из комендатуры, как бы между прочим выпытывал, где Женя, интересовался строением Вериных ушей и то предлагал помочь скрывшейся Жене, то сулил мешок муки за ее выдачу.

Как-то поздно вечером Геллер, сидя на Вериной кровати, уронил свой серебряный портсигар с дворянским гербом. Он уже нагнулся было, чтобы поднять его. Женя лежала ни жива ни мертва. Портсигар подхватила с пола Вера, подала фашисту.

— Скажите, Отто Августович! А что это за герб на портсигаре? Неужто ваш?

— А как же! — важно ответил Геллер, изрядный болтун. — Мой фамильный герб. Моему истинно немецкому роду русский царь пожаловал потомственное дворянство. Евреи и комиссары у меня все в России отняли — за то и ненавижу их. Мы состояли в родстве с Бенкендорфом. Слышали, разумеется, эту фамилию?

— В школе проходили! — ответила Вера.

В другой раз, когда зашел Геллер, Женя кашлянула под кроватью, и тогда Вера тоже стала громко кашлять и греметь ведрами…

— Ой, Анечка! Верочка! — плача, жаловалась Женя после ухода Геллера — Ей-богу, за эти полгода, что вы прячете меня, я постарела на сто лет!

Несколько раз Геллер забирал Веру и Аню в комендатуру, запугивал, топал ногами, кричал, требуя выдачи Жени: «Она знала немецкий язык, она шпионила на аэродроме!»

Ночью сон девушек часто прерывался дробным стуком кованых каблуков в коридоре — опять обыск. Аня спешила на выручку к Вере. Однажды подруги спрятали ее в большую кучу мусора в коридоре. Немцы посветили фонариками, копнули мусор раз-другой носком лакированного сапога и пошли дальше…

— Я за себя не боюсь, — сказала Аня Вере после одного повального обыска. — За сестер страшно, за маму с папой. Ведь всем нам будет расстрел, если Женю найдут!

Аня рассказала о невыносимых мучениях Жени, которая всю зиму провела, лежа под кроватью, соседке по поселку Варваре Афанасьевне Киршиной; ей можно было верить — жена капитана Красной Армии, она сама скрывала у себя парнишку-еврея, Иосифа Арановича, выдавшего себя за Васю Сенютина.

— И дом-то ведь самый неподходящий! — говорила Аня тете Варе. — Нас там шесть семей живет. С общим коридором. За стенкой полицейский! А рядом — через улицу — гестапо! Ну, просто кошмар!

В те весенние дни Аня потеряла ту связь с партизанами, о которой она никому из своих подруг не рассказывала. На востоке, за Десной, за Рогнедино, немцы дрались с кавкорпусом Белова и партизанами. Туда не пройти. А если попытаться найти партизан на юго-западе, в Клетнянских лесах, где, по слухам, действует отряд Рощина? Дважды, рискуя жизнью, ходила Аня вместе с Верой в те леса искать партизан. И оба раза неудачно.

Бесконечные лесные кварталы казались пустыми, нелюдимыми. Зарастали травой прошлогодние окопы. В опрокинутой простреленной каске со звездой свила себе гнездо какая-то пичужка…

Тем временем Варвара Киршина, боясь за жизнь незнакомой еврейской девушки, переговорила со своей давней подругой Марусей Иванютиной, тоже сещинской жительницей и солдаткой, чей муж до мобилизации работал мастером слесарно-механического цеха. После начала войны Мария перебралась с двумя маленькими дочками из Сещи к матери, в родную деревню Сердечкино. По слухам, дошедшим до Киршиной, партизанские разведчики не раз наведывались по ночам в эту деревню.

— Надо девчонку в лес отправить! — решили подруги.

И вот однажды ночью Мария Иванютина встретилась с разведчиком Сергеем Корпусовым, бывшим слесарем со станции Сещинской, который свел ее с Шурой Гарбузовой, разведчицей из группы лейтенанта Аркадия Виницкого, незадолго до того присланного штабом 10-й армии в отряд Рощина.

С приходом из-за Десны радиста и командира разведгруппы Виницкого оживилась разведка отряда Рощина. Ведь теперь между Клетнянским лесом и Большой землей возник невидимый, но прочный радиомост. Разведотдел требовал данных о Сещинской авиабазе. Рощин прикомандировал к Виницкому Шуру Гарбузову и лучших разведчиков.

Шуре шел двадцать четвертый год, но выглядела она совсем девчонкой. В феврале сорок второго штаб Западного фронта выбросил ее в оккупированную Белоруссию. Пережив много злоключений, разведчица отбилась от группы и пришла в Клетнянский лес, стала основным связником Виницкого, по «кусту» Сеща — Рославль. В Сердечкино она пошла на явку, уже имея за плечами большой опыт по связи с рославльскими подпольщиками.

— Возьмем Женю в лес, — решили разведчики.

А десантница Шура Гарбузова прямо сказала:

— Нам до зарезу нужны верные люди в Сеще! Найдутся?

— Найдутся! — ответила Мария Иванютина.

Так установила группа Ани Морозовой связь с разведчиками Аркадия Виницкого и с Командирским партизанским отрядом Рощина. Встретившись через несколько дней с Шурой Гарбузовой в Сердечкине, Аня договорилась, как и когда выведет Женю из Сещи. Тут же она получила первые задания от Аркадия.

— Но кому же Аня раньше, зимой, передавала сведения? — удивлялись в те дни Женя и Вера. — Если другим партизанам, то зачем надо было искать Рощина?

Но подруги молчали, ни о чем не спрашивали Аню.

Вечером в коридоре послышались шаги. Аня прислушалась. Может быть, это Вера? Нет, она дежурит на кухне…

В комнату Морозовых без стука вошел рыжий немец с рослой эльзасской овчаркой. Аня похолодела, услышав, как звякнуло что-то в боковушке.

— Где юда? — спросил немец, скаля ослепительно белые зубы. — У вас живет юдише фрейлейн?

Он посветил фонариком на кровать, где спали сестры Морозовы, — Аня с Тасей головой в одну сторону, Таня с Машей в другую.

— Да, — замерев у стола с керосиновой лампой, с портняжными ножницами в руках, ответил отец Ани, — Она жила у нас. Это было давно. Мы не знали, что она еврейка. Она ушла к родным в Смоленск.

Таня нагнулась, подхватила кошку, выгнувшую спину горбом и зашипевшую на собаку.

— В Шмоленгс? — расхохотался немец, обнажив не только зубы, но и розовые десны. — В гетто? Колоссаль!

Собака ткнулась было к боковушке. До отказа натянулся поводок. Жизнь всей семьи Морозовых висела на волоске, но тут за окном послышался звон — в поселке били по рельсу, звали солдат авиабазы на ужин. Овчарка заскулила, облизываясь и оглядываясь на хозяина. А тут Таня еще, Анина сестра, сбросила с кровати свою любимую кошку.

— Эссен! Эссен! — сказал немец собаке и, посмеиваясь, оттащил своего пса от кошки и вышел вон.

— Ты счастливая, Женя, — прошептала Аня подруге, зайдя в боковушку. — Ты, верно, в рубашке родилась. Ведь ты завтра будешь в лесу, у партизан! А мне здесь надо оставаться, среди немцев, стирать на них, улыбаться им, терпеть унижения…


…Четырнадцатого мая Женю переодели в Анино платье. Женя накинула на черные косы Анин платочек, надела Анины туфли. Сестры Ани — Таня и Маша — вывели ее из дома, средь бела дня провели по поселку, называя ее Аней… Каждый шаг давался Жене с огромным трудом — ноги ее сильно опухли. На краю Сещи их поджидала настоящая Аня. Она проводила Женю в деревню Новое Колышкино. Там их ожидали четверо советских военнопленных во главе с Тимом Поздняковым, бежавших от гитлеровцев, которые заставляли их работать на Сещинской авиабазе ремонтниками, — политрук Василий Прохоров, Анатолий Тарасов и Иосиф Аранович. Вместе с этой четверкой Аня и Женя пришли в Клетнянский лес, к партизанам Рощина, где она перестала наконец быть Женей, а стала снова Аней Пшестеленец.

В землянке с Аней долго, с час или два, разговаривали партизанские разведчики.

В отряде Рощина Аня договорилась об установлении регулярной связи с разведчиками отряда. Когда Женя хотела отдать Ане ее красный шарф, Тим Поздняков предложил использовать этот шарф как предметный пароль.

— Мы еще не знаем, Аня, кто именно придет к тебе от нас в Сещу. Может, и Женя, когда поправится, а может, и не Женя. Так вот, наш связной придет к тебе в этом шарфе. И ты сразу узнаешь, что это наш человек. Договорились?

Аня вернулась в Сещу усталая и задумчивая — разведчики дали ей новое и очень трудное задание. Аня не знала, удастся ли ей выполнить его.

Через несколько дней к Ане — она стирала дома белье — постучалась незнакомая девушка с Аниным красным шарфом на шее. Это была связная Рощина — Маруся Кортелева из Шушерова.

— У вас не найдется соли сменять на муку?

Маруся, получив у Ани разведсводку, отнесла ее в «почтовый ящик», в тайник на болоте Сутоки, за сосняком около деревни Будвинец. Туда по ночам из лесу приходили за разведсводкой Тим Поздняков, Андрей Тарасов или Шура Гарбузова.

Вскоре Маруся подключила к этой работе своего брата Ивана Кортелева. Встречались чаще всего на явочной квартире Сенчилиных, реже в домике Варвары Киршиной. Встречались так часто, что связные совсем с ног сбились, и рощинцам пришлось выделить Кортелевым коня с повозкой. На этой повозке Иван один или с меньшим братом Петей возил будто бы родичам в Сещу то дрова, то ячмень, а под дровами или в мешке ячменя провозил и письма подпольщикам. Не раз в обратный путь он прихватывал вместе с разведсводками оружие и патроны для партизан.

Поначалу связисты попробовали пробираться в «мертвую зону» без пропусков — по кустикам да овражкам, по межам да жнивьям. Но таких почти всегда вылавливали патрули и охранники. Вскоре, однако, Аня многих снабдила пропусками из сещинской полиции с печатями и подписями начальников, все честь честью, как полагалось при «новом порядке». Откуда такая благодать, такая манна небесная, никто, конечно, у Ани не спрашивал. И так связники ходили и ездили летом, ходили и ездили зимой, в мороз и пургу. Причем не за деньги делали они эту самую трудную и опасную в своей жизни работу.

«ЖЕЛТЫЙ СЛОН»

Да, Сашок опять видел вагон с «желтым слоном»! Эта весть, переданная Аней Морозовой по подпольному «телеграфу», долетела до лагеря Рощина, в котором обосновал свою «радиорубку» Аркадий Виницкий. Аркадий немедленно зашифровал радиограмму: «Замечен еще один железнодорожный вагон с "желтым слоном"…»

Радиограмму приняли и расшифровали в штабе 10-й армии. «Десятка» тотчас размножила секретную радиограмму и направила ее и в штаб фронта, и в ставку Верховного Главнокомандующего, где очень интересовались «желтым слоном».

Еще бы! Этот «желтый слон» мог принести новые неслыханные страдания миллионам мирных советских граждан, мог убить и искалечить сотни тысяч солдат, сделать войну еще более жестокой и бесчеловечной. Ведь этот «слон» мог в несколько минут уничтожить целую дивизию. Он душил, ослеплял. Он отравлял воду и землю. Он поражал или только легкие, глаза, кожу человека, покрывая ее страшными нарывами и язвами, или же весь организм сразу.

Бросить на чашу военных весов «желтого слона» — вот о чем думал Гитлер.

Саша Барвенков, бесшабашный четырнадцатилетний беспризорник, бывший детдомовец, занесенный военным ураганом невесть из каких мест в Сещу и ставший верным помощником Ани Морозовой, первым сообщил о диковинной эмблеме, о «желтом слоне» на запломбированных вагонах, прибывших из Германии на сещинскую ветку прифронтовой железной дороги.

— Хотел подобраться поближе, — доложил Сашок Ане, — да охрана больно сильна. Вся ветка оцеплена.

Получив впервые донесение о «желтом слоне», Аркадий Виницкий не придал ему особого значения. С «желтым слоном» ему еще ни разу не приходилось сталкиваться, другое дело — «медведи», «зайцы», «гончие»…

Военный радист лейтенант Аркадий Виницкий попал в окружение под Брянском. В Брянском партизанском отряде Виноградова он, сконструировав радиопередатчик, связал отряд с Большой землей. Первого апреля 1942 года он переправился по заданию «Десятки» через Десну и вскоре прибыл в партизанский отряд Рощина. Базируясь в этом отряде, он вел с его помощью разведку Сещи, Дубровки, Рославля. В начале лета в Клетнянский лес стали прилетать самолеты с Большой земли. Они чаще сбрасывали партизанам грузовые тюки с боеприпасами и продовольствием, но иногда садились на лесные партизанские аэродромы. Кстати, на первом же «кукурузнике» улетел летчик Дмитрий Чернокнижный…

Наше командование, услышав о появлении «желтого слона» между Рославлем и Брянском, потребовало от Аркадия дополнительных сведений. Из радиограммы «Десятки» Аркадий понял, почему Большая земля заинтересовалась «слоном».

«Желтый слон» — символ химической войны — был эмблемой «дымовых» частей вермахта, его химических войск!

Аня вскоре сообщила о новых вагонах, меченных «желтым слоном», о появлении в Сеще подразделений химических войск с желтыми погонами.

«Ясно! — подумал Аркадий, получив это важное донесение и спешно зашифровывая радиограмму-"молнию". — Хотят прорвать фронт с помощью отравляющих веществ. Каких OB? Стойких (иприт, люизит) или нестойких (фосген, синильная кислота, хлор)? А может быть, в вагонах не только снаряды, но и химические авиабомбы? Может быть, Гитлер готовит газовый налет на Москву?…»

От одной этой мысли кровь стыла в жилах.

А тут новая разведсводка Морозовой: «В Сещу привезли кислородные баллоны и маски. Говорят, для высотной бомбежки Москвы!…»

Через несколько дней Шура принесла от Марии Иванютиной еще более важные данные, добытые подпольщиками: немецкое командование приступило к выдаче солдатам и офицерам противогазов новейшего образца!

«Неужели мы находимся на грани химической войны?»! — взволновался Аркадий, посылая в эфир свои позывные.

Командование запросило: «Нельзя ли добыть и переправить на Большую землю новый немецкий противогаз? Вышлем самолет…»

Это было очень ответственное задание. И выполнил его все тот же Сашок — юный подпольщик Саша Барвенков.


…Саша Барвенков уже два часа слонялся по станции. Похож он был на беспризорника, каких много развелось на оккупированной территории, где распались многие семьи и все детские дома. Ходил он оборванный, грязный, босой и для пущей наглядности носил нищенскую суму с объедками. Ходить по станции было далеко не безопасно. Немцы уже много раз устраивали облавы на беспризорников, допрашивали, отправляли мальчишек и девчонок неизвестно куда. Сашок уже дважды убегал из рук немецких охотников за беспризорниками. Немцы отлично знали, что партизаны используют подростков, посылая их в разведку под видом побирушек, и потому отправляли их в лагеря смерти. Сашок держался подальше от патрулей, часовых и щитов с надписью «Ферботен!» и одновременно всюду высматривал солдат с круглыми металлическими коробками на правом боку.

Первое время он надеялся, что какой-нибудь не слишком бдительный фриц оставит на пяток минут коробку с противогазом в машине или на мотоцикле, но солдаты, видно, получили строгий приказ не расставаться с секретными противогазами. Эх, если бы иметь рядом верного дружка — дружок бы отвлек внимание немца, представление какое устроил, а уж он, Сашок, тут бы не сплоховал. Ловкость рук и никакого мошенства!

Сашок не хотел мозолить глаза немцам на вокзале, хотя в толчее на перроне он легче мог бы совершить задуманную операцию. Противогазные коробки у немцев висят на ремешке, перекинутом через левое плечо. В кармане он нащупал подобранную им где-то старую зазубренную бритву из Золингена, которую он отточил чуть не до прежней остроты на оселке. Чик-чик — и ремешок капут. Ну а если фрицы заметят и застукают его? Пиф-паф — и Сашок капут! Да, такого трудного задания Аня еще не давала ему. Куда проще было считать пушки и танки. Сашок умеет не только считать — недаром шесть классов кончил. Он и в типах танков разбирается, и в калибрах орудий. А вот ловкости рук он не обучен.

Счастье улыбнулось Сашку, когда он, приуныв, добрел до солдатского клуба. У входа в клуб стояли трое солдат с противогазами. Они выписывали ногами кренделя и, громко ругаясь, считали замусоленные марки. Заинтересованный Сашок подошел поближе. Но солдаты, обнявшись, пошли обратно в свой клуб — видно, наскребли еще на несколько кружек пива или рюмок шнапса.

Не успел Сашок вновь приуныть, как из клуба вышел унтер с Железным крестом и усиками, как у фюрера. Тоже с противогазом и тоже пьяный. Он подошел неверной походкой к мотоциклу у телеграфного столба. Неужели уедет, умчится? Нет, унтер решил закурить. Достал пачку сигарет. Сашок уже курил такие — «Юнона». Он быстро огляделся. Немцев кругом немало, но надо действовать.

Сашок с разбегу задел за локоть унтера. Тот рассыпал сигареты. Унтер ухватился за столб и, ругаясь, стал собирать сигареты в траве у дороги. Сашок кинулся помогать. Унтер замахнулся на него, но Сашок, увернувшись, протянул ему подобранные сигареты, стал подбирать остальные. Сашок, озираясь, зашел за спину унтера и отчаяннейшим усилием воли заставил себя открыть коробку, в один миг вытащить противогаз и опустить его в свою нищенскую суму. В следующий момент он достал из той же сумы кирпич, завернутый в лопухи, и сунул его в коробку. Унтер, кряхтя, выпрямился. Сашок подал ему еще три сигареты и показал пустые ладони — все, дескать. Унтер дал ему раздавленную сигарету и зигзагами умчался на мотоцикле, увозя с собой кирпич в лопухах.

Вскоре сещинские подпольщики сообщили: машины и вагоны со зловещей эмблемой укатили на запад.

Разумеется, не один этот кирпич убил грозного «желтого слона». Гитлер не решился бросить «слона» в бой: благодаря бдительности многих наших разведчиков наше командование вовремя приняло предупредительные меры. В войне нервоз, связанной с угрозой применения химического оружия, нам помог, конечно, и противогаз, добытый подпольщиками, переправленный партизанами и летчиками на Большую землю. Получив этот противогаз, наши специалисты узнали не только, какие отравляющие вещества намеревался Гитлер пустить в ход, но и какие нужно принять защитные меры.


…За отлично выполненное задание Виницкий передал благодарность всем подпольщикам Ани Морозовой.

— Но Аркадий просит помнить, — сказала Ане Шура Гарбузова, — самое главное — аэродром!

Глава вторая.

ОНИ ИСКАЛИ ДРУГ ДРУГА

«СТРАННЫЕ НЕМЦЫ»

Услышав незнакомый мужской голос во дворе, Евдокия Фоминична поставила ведра, повесила коромысло на стену и выглянула из сеней. У крыльца соседнего дома стояли немцы. Их было четверо. Все без оружия — в районе авиабазы немцы смело ходили днем без оружия, — деревня Кутец окружена большими немецко-полицейскими гарнизонами, и находится она всего километрах в двух от Сещинского аэродрома.

— Фарбе, матка? — спрашивал соседку один из немцев. — Добрая сухая краска! На яйки меняем, на сало, хлеб… И нафта — керосин у нас есть.

— Нет у нас хлеба, — угрюмо сказала проходившая мимо крестьянка. — Все ваши забрали — и хлеб, и кур, и поросят.

Евдокия Фоминична подумала: «Краску нигде нынче не купишь. И керосин для мигалочки нужен, всё лучше лучины! Но что за странные немцы? Не грабят, а меняют…»

— Я тоже возьму! — несмело крикнула она и сама была не рада, когда немцы, взяв у соседки лукошко яиц в обмен на краски, гурьбой двинулись в ее избу.

Все падало у Евдокии Фоминичны из рук. Достала она бутылку с посудника, а сама глаз не спускает с немцев. Как на грех, дочки Евдокии Фоминичны не успели спрятаться. За трех младших мать не так боялась, как за Таню. Тане шел семнадцатый год, и такой обещала она стать красавицей, что страшно было выпустить ее в это лихолетье на улицу. Евдокия Фоминична старалась похуже одевать дочь, но и в лохмотьях Золушки не могла девушка уберечься от масленых взглядов гитлеровцев. Вот и сейчас один из немцев загляделся на Таню. Ни жива ни мертва сидела она у окошка. Был этот немчик молод, круглолиц, с чубом вьющихся темно-русых волос и маленькими усиками. Всем с виду хорош парень, кровь с молоком, крепок, плечист, да подальше надо Таню держать от этих охальников.

Отлив керосину из бутыли, Евдокия Фоминична стала отсчитывать яички, как вдруг в сенях загремели пустые ведра, кто-то матюгнулся хриплым голосом и дверь с треском распахнулась. В избу ввалился человек в затрепанной солдатской форме вермахта, с винтовкой-трехлинейкой и грязно-белой нарукавной повязкой. Увидев немцев, он тут же вытянулся, неуклюже отдал честь.

— Ты Ващенкова Авдотья? — спросил он хозяйку.

— Васенкова я, — поправила она полицая. — Евдокия Фоминична.

— Так, так! Комишаровы родштвеннички! — шепелявил полицай. — Родня партизанская. Думаешь, не знаю, што Гришка Мальцев — комиссар партизанский — мужика твоего брательник? Вот скажу сейчас им…

Немцы обменялись понимающими взглядами, быстрыми и многозначительными, внимательно поглядели на испуганную Евдокию Фоминичну. Чубатый присел на скамью рядом с Таней, словно собирался остаться надолго.

— Уж я за вас возьмусь! — грозил полицай, выписывая ногами кренделя, дыша Евдокии Фоминичне в лицо самогонным перегаром. — Танька у тебя — пацанка, а тоже у большевиков выслуживалась, окопы на Десне рыла! Все знаю!… Мы вам души-то повытрясем! Хоша… ежели шамогонки найдете, то и повременить можно…

— Да ты сам окопы на Десне рыл!… — проговорила Евдокия Фоминична.

Чубатый немец встал вдруг со скамьи и решительно шагнул к полицаю.

— Не свое дело занимайся! — нахмурясь, сказал он резко на ломаном русском языке. — Вы из «баншуц» — железнодорожная охрана? Свое дело знай! Эти люди — мы сами заниматься! Идите! Раус, обершнелль!

Ошарашенный полицай козырнул и поспешил убраться вон. «Вот попала! — со страхом подумала Евдокия Фоминична. — Из огня да в полымя! Пропади пропадом эта краска, этот керосин!»

Немцы заулыбались, когда полицай вышел, а чубатый подошел к Евдокии Фоминичне и сказал мягко:

— Не бойтесь, матка! Мы не немцы, а поляки с аэродрома. Видите, погон нет, эти повязки на рукавах?… Вот, берите всю краску. Мы вам и керосину еще принесем. Давайте знакомиться — я Вацлав Мессьяш. А это мои друзья — Тыма, Маньковский, Горкевич… Если разрешите, мы будем к вам заходить.

С того дня часто стали захаживать поляки в деревню Кутец к Евдокии Фоминичне. Чаще всех — Вацлав, которого скоро все звали по-русски Васей. Молча глядел он на Таню Васенкову, глядел и вздыхал. И то сбривал усики, то снова отпускал их — никак не мог решить, нравятся они Тане или нет. Нередко и все настойчивее пытался расспросить он Евдокию Фоминичну о партизанах. Молчала Евдокия Фоминична, приглядывалась…


Давно приглядывалась к полякам и Аня Морозова… Их привезли в Сещу в хмурый день поздней осенью сорок первого года, когда на изрытое снарядами и бомбами аэродромное поле лег первый снег.

Поляков заставили впроголодь работать на аэродроме столярами, плотниками, каменщиками, малярами, чернорабочими. Они вошли в строительный батальон Организации Тодта — сколоченной гитлеровцами огромной армии подневольных рабочих почти из всех европейских стран. «Вам здорово повезло, — говорили полякам гитлеровцы из управления полевых строительных работ люфтваффе, — фюрер позволил вам помогать армии-победительнице, а Башу Познанщину присоединил к великой Германии. Мы с вами граждане одной империи! Арбайтен! Работайте во славу тысячелетнего Третьего рейха!…»

И поляки работали. Поселок отнесся к этим нелюдимым, подавленным, замкнутым людям настороженно, с подозрением: «Вот так братья-славяне — на Гитлера ишачат!»

Однако до Ани Морозовой вскоре дошел слух, что один из поляков — Ян Маньковский подбил своих соотечественников на забастовку. Работая зимой на аэродроме, поляки пообтрепались. Когда ударили знаменитые морозы того года, они оказались чуть ли не босыми, им приходилось обматывать ноги в опорках соломой. В метель и стужу, когда руки примерзали к металлу, немцы заставляли работать этих полураздетых и полуразутых людей на открытом всем ветрам летном поле. Маньковский потребовал, чтобы немцы выдали полякам «анцуг» — одежду. Комендант аэродрома капитан Арвайлер скрепя сердце согласился на это, выдал всем полякам форму люфтваффе без погон и без знаков различий. Маньковскому баулейтер — начальник строительных работ — отмерил в придачу пятнадцать палок, чтобы отбить охоту у строптивого поляка к подстрекательским действиям. «Арбайтен! — приговаривал он. — Работай!»

Все это Аня рассказала партизанам в Клетнянском лесу.

Рощинцев в это время в Клетнянском лесу не оказалось — Командирский отряд ушел к линии фронта. Теперь с Аней держал прямую связь командир молодого, вышедшего весной в лес партизанского отряда — Федор. Покидая лес, рощинцы передали Федору Данченкову все свои связи. С Большой землей Данченков держал связь по рации недавно выброшенного в Клетнянский лес лейтенанта Майдана, командира разведгруппы из штаба Западного фронта.

— Значит, на базе у них целый интернационал, — задумался капитан Данченков. — Это хорошо, что вы решили связаться с поляками. Не может быть, чтобы поляки по своей охоте на Гитлера работали. Где они живут? В авиагородке? В казарме с немцами?

— Нет, в Первомайском переулке, в пустом доме, — ответила Аня. — Хозяева этого дома куда-то бежали от бомбежек.

— Вот удача! — Данченков посмотрел за окно в черную ночь. — Интересно, чем они дышат? Слышь, Анюта! Мы вот что надумали…

Аня внимательно слушала Данченкова. Уже все в округе знали этого бесстрашного партизанского командира, знали, что он свой человек — родился недалеко от Сещи, в Дубровском же районе, в деревне Жуково, — окончил Киевское артиллерийское училище. Данченков командовал гаубичным дивизионом во время советско-финской войны, вступил на Карельском фронте в партию, после «финской» приезжал на родину с медалью «За отвагу». В сорок первом артдивизион Данченкова дрался с гитлеровцами в Белоруссии, потерял в неравных боях с немецкими танками и авиацией больше половины людей и техники. В октябре немцы окружили артдивизион. Оставшись без горючего, расстреляв все снаряды, Данченков взорвал свои гаубицы и повел уцелевших бойцов на восток. Под Вязьмой немцы разбили и рассеяли его группу. Сам Данченков был ранен. С неделю отлеживался он в копне сена, а потом, немного поправившись, решил пробраться знакомыми тропами через Брянские леса. По пути у него родилось новое решение: он видел на дорогах много оружия, встречал в деревнях сотни окруженцев. А что, если с этими людьми, с этим оружием ударить по врагу с тыла?

Всю первую военную зиму, скрываясь в родных местах, он закладывал базу будущего отряда. В отличие от большинства партизан, он и его первые помощники начали с создания подпольно-разведывательной сети, а потом уже, к весне, перед чернотропом, начали сколачивать отряд для выхода в лес. В отличие от других отрядов и разведгрупп, у Данченкова было огромное преимущество — и сам он и его помощники по разведке были местными людьми, воевали на родной земле, знали всех в округе.

Партизанский вожак Федор Данченков был один из тех десятков тысяч советских солдат и офицеров, которых Гитлер объявил уничтоженными в котлах под Вязьмой и Брянском…

И вот крестьянский сын Федор Данченков, думая о сыновьях польских крестьян, говорил Ане:

— Нет, не могу я поверить, что братья-славяне в охотку на немцев, на Гитлера, ишачат!

Прощаясь с Данченковым и Майданом под шум весеннего дождя в лесу, Аня сказала:

— Немцы в Сеще хвастаются: летают, мол, только немцы, а снаряжает их в полет, на борьбу с большевизмом, вся Европа!

— Вот мы и проверим, так ли это, — ответил капитан.

ЛЮСЯ ТЯНЕТ ЖРЕБИЙ

— Будем, девчата, жребий тянуть, — объявила Аня Морозова. — На дело идем нелегкое. Может, придется вести себя как кокетка какая-нибудь, с мужчинами заигрывать, флиртовать, если дело потребует. Может, даже вино пить и целоваться…

Смешливая Люся Сенчилина прыснула. Аня бросила на нее укоризненный взгляд. Паша и Лида потупились.

— Вот всегда ты так, Люська! Тебе все хиханьки да хаханьки! Провалишься — в гестапо будешь ответ держать? И нет тут, девчата, ничего смешного. Как ни противно, а не может разведчица волком на врага смотреть. Уметь, когда надо, улыбнуться, стрельнуть глазами — вот наше оружие!

Аня потупилась: у нее самой эти улыбки совсем не получались, ох и трудно давались они!…

Ане Морозовой было всего двадцать лет, но она чувствовала себя командиром, а это налагало большую ответственность, заставляло держаться собранно, строго. Ведь в ее руках жизнь стольких людей — подпольщиц, связных и всех их родных… Аня окинула взглядом подруг: кроме Люси, за столом сидели Лида Корнеева — она спокойно заплетала густую светлую косу — и первая красавица в поселке медлительная Паша Бакутина. Помимо присутствовавших, в подпольную группу Ани входили Саша Барвенков, Вера Молочникова, Варвара Киршина и Мария Иванютина. Всех членов своей группы Аня хорошо изучила, долго присматривалась к ним за последние военные месяцы. С одними в сещинскую школу ходила, с другими не один год жила по соседству, с Лидой училась на курсах бухгалтеров. Аня не сразу согласилась возглавить сколоченную ею группу. Она ссылалась на отсутствие опыта, говорила, что охотно выполнит любой приказ, но сама не умеет приказывать.

Сначала все это было похоже на игру. «Подберите себе клички, — сказали Ане в лесу, — разведывательные псевдонимы. Каждый подпольщик пусть знает лишь свой псевдоним. Только ты, Аня, будешь знать все псевдонимы». И вот Аня стала «Резедой», Сенчилина — «Лебеда», Киршина — «Роза», Бакутина — «Белена», Иванютина — «Люба Первая», Корнеева — «Люба Вторая».

Люся, Лида, Паша, Вера, тетя Варя, Мария Давыдовна… Это были очень разные люди, с разными характерами, к каждому нужен был свой подход. В одном они были одинаковы, одно их сближало — страстное желание начать борьбу с фашистами. Но хотеть бороться — одно, уметь — другое… Как покажут себя эти простые, такие знакомые, такие обыкновенные, ничем не примечательные, вовсе не героического вида люди на опасной, требующей недюжинного ума и крепкой воли разведывательной работе?

Люся сняла с гвоздя на стене старенькую парусиновую фуражку отца. Аня разорвала на четыре доли листок из тетради в косую линейку, на одной написала: «Идти». Крепко скрутила бумажки трубочкой, опустила в фуражку, перемешала. Тянули по очереди…

— Пусто! — выдохнула Лида Корнеева, раскрутив бумажку непослушными пальцами.

— Пусто! — сказала Паша.

— Идти! — едва слышно вымолвила Люся.

Улыбка сползла с побледневших Люсиных губ. До этой минуты жеребьевка казалась ей игрой. «Идти». От этого слова повеяло холодом. Идти на смерть Лебеде совсем не хотелось.

Аня Морозова с сомнением поглядела на подругу. Уж лучше Паша или Лида… Девятнадцатилетняя Люся, с первого взгляда кроткая, добродушная толстушка, была девушкой озорной, невыдержанной, вспыльчивой, необузданной на язык. Из-за такого ее характера, пожалуй, никто на Большой земле не направил бы ее на разведывательную работу. Но в тылу врага помощниками нашей разведки становились самые разные люди, нередко справлявшиеся со своими сложными обязанностями не хуже людей отборных, проверенных, специально обученных. Важно было иметь горячее, любящее Родину сердце, а опыт, закалка, знание врага приходили в борьбе.

Аня не на шутку боялась за Люсю. За ней нужен глаз да глаз. Сколько раз немцы с шумом, гамом и угрозами выгоняли Люсю с работы из-за неуживчивого ее нрава. Хорошо еще, что частей на авиабазе много, что многие из них постоянно сменяются и каждый штаб самостоятельно нанимает работниц.

Раз на кухне "стал шеф-повар приставать к девушкам, что картошку чистили. Рукам волю дает, щиплется. Одна, другая — хи-хи-хи! — и увернется, а Люська взяла фаянсовую миску да изо всех сил хвать немца по жирной его спине! Немец-ухажер ответил ударом громадного кулака в лицо. Лебеда сообразила, что дело может кончиться скверно, побежала в штаб жаловаться, крик там подняла. Кое-как сошла Люсе с рук эта история.

Люське пришлось, правда, на новую работу в другую часть устраиваться — уборщицей. Офицера по найму рабочей силы отговаривали: «Не берите эту кошечку с острыми коготками! Жалуется, скандалит, даже дерется». Однако Люсина обаятельная улыбка, ее уморительный немецкий язык, от которого все немцы животики надрывали, опять сделали свое дело. Но урок ей не пошел впрок — работая уборщицей в казарме летчиков, она утащила у одного из них письма, патроны, документы, шоколад из чемодана. Ее счастье, что летчик не вернулся в тот день с задания. Везучая она. Как знать, может, и справится Лебеда с новым заданием…

Паша Бакутина внимательно разглядывала растерявшуюся Люсю. Светловолосая, курносая, быстрая как ртуть, Люська вовсе не дурна собой…

— У тебя, Люсек, очень симпатичная улыбка, — сказала она авторитетно. — Ямочки на щеках. И смеешься ты так заразительно. Есть в тебе эта самая изюминка. В тебя вполне влюбиться можно.

— Сказала тоже! — пробормотала Люся, краснея до ушей. — Больно нужны мне они! И я им тоже!…

Аня строго сказала:

— Жребий, девочки, пал на Люсю. Пусть она докажет, что мы ей не зря доверяем, пусть выполнит это новое задание. В лесу довольны нами: хвалят за противогаз и разведсводки. Связь, кстати, держим и через твоего, Люся, двоюродного брата — Тима Позднякова.

Тогда еще Аня не понимала, что ей совсем не нужно было посвящать всех членов группы во все свои дела.

— А вот данные об аэродроме, девчата, у нас бедноваты. Знаем о нем мы очень мало. Мы не сможем сами составить план авиабазы. Поэтому «Центр» предлагает нам завязать знакомство с солдатами и рабочими аэродрома. Москва интересуется всем: организацией службы ВНОС на авиабазе…

— ВНОС? А что это за служба? — спросила Паша Бакутина, широко раскрывая глаза. Паша, осиротев, приехала в Сещу, к тетке, перед самой войной. В отличие от сещинских жителей, она плохо разбиралась в авиационных делах.

— Служба воздушного наблюдения, оповещения и связи, — ответила без запинки Аня. — Затем нам надо разведать систему ПВО.

— Это мы знаем, — вставила Люся, — противовоздушная оборона, да?

Люся, окончив в Гжатске восемь классов, мечтала стать летчицей и долго обивала пороги летных школ в Сеще и Бежице.

— Надо регулярно сообщать в лес, какие самолеты базируются у нас в Сеще и сколько их, какая у них бомбовая нагрузка, сколько самолетовылетов сделали они за сутки, сколько самолетов улетело и сколько вернулось. Расположение укрытий, каждой щели — все, каждая деталь должна нас интересовать. Надо засечь зенитные батареи, узнать калибр зениток. Узнать, где спрятаны склады горючего и боеприпасов…

— И все это я должна узнать? — шепотом спросила ошарашенная Люся. — Ой, девочки, да я и не упомню всего!

— Ничего, Люся! — храбро заявила Паша. — Я буду тебе помогать. Мне что — я ведь одна, а у вас обеих большие семьи — чуть что, всех расстреляют.

— Молодец, Паша! Для начала надо узнать номера прибывших недавно авиачастей. На это нам дают всего неделю. Мало? На войне дорог каждый час. Знаю — это трудно, почти невозможно. Но мы обязаны помочь нашим. Так что придется начать сегодня же.

— Прямо сейчас? — проговорила Люся упавшим голосом.

— Да, сейчас! — твердо ответила Аня. — Темнеет уже. Только вам надо сначала приодеться, расфуфыриться, красоту навести.

Люся и Паша, не теряя времени, сели перед зеркалом, стали «наводить красоту» — примеряли серьги и бусы Люсиной мамы, какую-то пропахшую нафталином косынку…

В эту минуту на бреющем полете, словно над самой крышей, с ревом и грохотом пролетел бомбардировщик «Хейнкель-111». От гула моторов затряслись стены, зазвенели стекла окон. Девчата переглянулись — это было похоже на грозное предупреждение…

— Чудаки они там в лесу, — проворчала Люся. — Может, они думают, что я окончила Военно-Воздушную академию имени Жуковского? Как это можно — быть разведчицей среди немцев без всякой подготовки?!

— Вот я и журнальчик ихний модный прихватила, — сказала Аня, — Надо знать, какие у них иностранные моды…

Аня достала из кармана жакета вчетверо сложенный немецкий журнал мод. Девчата вскочили, обступили Аню, стали рассматривать фотографии полуголых красоток с затейливыми прическами, в вечерних платьях, разных немок в костюмах с подбитыми ватой плечами.

— Ну, чисто принцессы все! — упавшим голосом проговорила Паша. — Куда нам до них!…

— Что?! — возмутилась Люся. — Подумаешь! Плевала я на этих фашисток! Да я себе такую прическу отчебучу! С челкой! Прима! Люкс! Сам комендант втюрится! Честное пионерское!

— Ой ли! — вздохнула Паша. — Пойди завлеки иностранного мужчину в таком тряпье. Ну, кто на нас таких посмотрит?

— У нас ведь все хорошее закопано, — пожаловалась Люся. — В яме у меня совсем новый белый костюмчик имеется и даже немножко довоенной губной помады.

— Вот еще! — всплеснула руками Паша Бакутина. — Знаешь, кто сейчас красится? Только «немецкие овчарки»! Я нарочно замарашкой хожу, чтобы не лезли черти немые!…

— Это нас не касается, — возразила Аня. — У нас особое задание! А может, тебе, Люсек, завивку сделать? Щипцы-то у тебя есть!

— Щипцы где-то валялись. Щипцы-то я вмиг разогрею — в печке жар еще есть. А что, если эту вышитую кофточку надеть? Нет, девочки, как хотите, а я не пойду на позор…

— Брось, Люсек! Ты же жребий вытянула!

— Ведь весь поселок презирать будет!…

— Правильно, Люська! — неожиданно поддержала ее Паша. — Я тоже честная девушка, а не «немецкая овчарка» и ни за какие коврижки…

— Да не за коврижки, девчата, а за наше дело!… — рассердилась Аня. — Нашим в лесу и там, за фронтом, надо до зарезу знать, какая тут зенитная оборона, сколько самолетов, где склады бомб — словом, все. Чтобы наши летчики не летали вслепую, не гибли понапрасну. А ну, доставай, девчата, свеклу и уголь! Подмазаться надо!

Люся и Паша снова сели к зеркалу.

— А нам с тобой, Лида, — сказала Аня, поворачиваясь к Корнеевой, — вот какое задание: как стемнеет, мы разойдемся в разные стороны и будем отклеивать, как можно осторожнее, немецкие приказы со стен штабов и казарм около аэродрома. Они очень нужны нашей разведке. Только смотри, Лидочка, не попадись! Хорошо, если расстреляют на месте, а то в гестапо потащут…

Дверь скрипнула, приоткрылась. В горенку заглянула низенькая и шустрая Люсина мама:

— Ну, сороки-балаболки, скоро вы секретничать кончите? Долго мне на стреме за дверью стоять? И зачем это вы расфуфыриваетесь? Чего еще надумали? А белье кто стирать будет? Второй день хлеба в дом ни крохи не принесли!…

ТРОФЕЙНЫЙ ПАТЕФОН

Через полчаса Аня проводила взглядом Люсю и Пашу — девушки, разодетые точно на свадьбу, будто прогуливаясь, пошли к дому в бывшем Первомайском переулке, на крыльце которого сидели, покуривая, молодые солдаты в форме люфтваффе. Лида Корнеева направилась с тазом к военному городку.

Поглядев подругам вслед, Аня заспешила в противоположную сторону. Дом, в котором жила Аня, стоял напротив мрачного здания гестапо, обнесенного колючей проволокой. Сначала Аня зашла в домик, стоявший недалеко от железной дороги, к члену своей подпольной группы Варваре Афанасьевне Киршиной, тетке Люси Сенчилиной. Ей шел только тридцать второй год, но все звали ее тетей Варей, а многие сещинцы, знавшие ее до войны, когда она работала сначала браковщицей в авиамастерских, а потом продавщицей и счетоводом сещинского сельпо, с трудом узнавали ее теперь, так исхудала она и почернела лицом. Аня знало, что Варваре Киршиной пришлось очень много пережить.

Война для нее, жены капитана Арсения Киршина, секретаря партбюро 106-й авиабазы, расположенной под Белостоком, началась на рассвете 22 июня 1941 года. Потеряв мужа, бросив все имущество, она пустилась в долгий и трудный путь с малолетними Толей и Галей на руках и еще одним ребенком под сердцем. Так она и шла под пулями «мессеров» и бомбами «юнкерсов», то и дело прикрывая своим телом ребят. Потом она обессилела и несла только трехлетнюю Галю, а четырехлетнего Толю вела за руку. Когда им пришлось идти через большой железнодорожный мост, она боялась, что Толя упадет в реку, и так крепко ухватила его повыше кисти, что у мальчика вся рука посинела. В лесу под Слонимом она видела, как грудной малыш, исходя криком, пытался сосать грудь своей убитой матери. Она не могла спасти его и тоже прошла мимо, но крик его она будет слышать по ночам до самой смерти. Под Негорелом ее, контуженную взрывом немецкой авиабомбы, едва успели откопать добрые люди. И она шла все дальше с детьми, свершая несравненный и обычный в те горькие дни материнский подвиг.

Когда она пришла к отцу и матери в Сещу, поселок бомбили немцы. Вскоре, 8 августа, Сеща стала немецкой, а в сентябре эсэсовцы расстреляли ее сестру — председателя сельсовета Прасковью Бульгину. В такое время родила она Нину.

Жила Киршина с тремя детьми впроголодь, сменяв на хлеб все, что у нее оставалось в Сеще. Мать ее побиралась по окрестным деревням, и все же Аня знала, что, если у тети Вари остался кусок хлеба, половину его она отдаст пленному красноармейцу, когда выбегала она, надеясь и страшась увидеть в колонне военнопленных и своего Арсения… Тетя Варя ненавидела фашистов люто и непримиримо. Поэтому к ней первой обратилась Аня, когда в лесу ей поручили сколотить подпольную группу. А уж тетя Варя свела Аню со своей племянницей Люсей Сенчилиной, которую Аня до того знала только как девчонку отчаянную, но уж очень языкастую и взбалмошную. Она приметила и как Люська неосторожно совала хлеб пленным, и как громко она сокрушалась, когда немцы сбили советскую «чайку» на подступах к Сеще…

— Сводку подготовили, тетя Варя? — тихо спросила Аня Киршина, которая кормила грудью шестимесячную Нину.

Тетя Варя выслала на улицу погулять Толю и Галю и зашептала быстро и весело:

— Ну и работку же мне ты задала, Анюта! Днем еще ничего — сижу себе у окна да наблюдаю потихонечку. А ночью трудно, из окна ни зги не видать. Так я как приноровилась — сплю на печи, а как эшелон пойдет, печь так и затрясется вся. Печка у меня заместо будильника. Я сразу кубарем с печки и бегом к железной дороге. А ведь сама знаешь, Анюта, нельзя после полицейского часа из дому выходить, смертью, черти немые, стращают. А теперь я вот что придумала. Каждую ночь оставляю немного немецкого белья в корыте, заливаю чуток водой, а ведра ставлю пустые. Как услышу ночью эшелон — кубарем с печки, подхватываю ведра и мчусь к железной дороге… Если встречу патруль, объясняю ему: «Камрад ваш завтра уезжает на фронт, надо срочно постирать ему кальсоны, ферштейн?» Раз завернули назад, а то проводили до колодца и обратно, а вообще сходит с рук. Как пройдет эшелон, я выливаю воду на землю и иду спать на печку до следующего эшелона.

— Молодчина вы, тетя Варя! — растроганно проговорила Аня, целуя тетю Варю в щеку.

— А отец жаловался матери, что я совсем рехнулась, по ночам огород и крапиву поливаю, уж не на помеле ли летаю… Но ничего. Я думаю сагитировать батю, чтобы он со мной посменно дежурил…

Оставив храбрую тетю Варю у окна, незаметно положив на стол свое дневное немецкое жалованье — двести граммов хлеба и двадцать граммов маргарина, — Аня ушла.

Она направилась прямо к дому гестапо. Темнело…

— Кто идет? — окликнул ее недалеко от этого здания знакомый голос. В сгущавшихся сумерках блеснул желтый луч электрофонарика. — Или про полицейский час не слыхала?

— Это я, Морозова, господин старший полицейский! У меня ночной пропуск есть, — виновато проговорила Аня и, подойдя вплотную к человеку в немецкой форме с белой нарукавной повязкой, негромкой скороговоркой выпалила: — Собрала девчат. Тянули жребий. Сенчилина и Бакутина пошли к полякам. Вот сводка Киршиной…

Тревожно оглядевшись, понизив голос, Аня добавила:

— Сенчилина, по-моему, что-то подозревает. Она спрашивала, откуда у меня, у прачки, пропуск, который вы мне выдали…

— Сенчилина и другие не должны ни о чем догадываться, — строго сказал старший полицейский, возвращая Ане пропуск. — Ну, как говорят у нас в полиции, — сказал на прощание Поваров, — хайль-покедова!

Аня повернула к немецким казармам. А старший полицейский не спеша направился к Первомайскому переулку.


…Люся и Паша раза два прогулялись мимо дома в Первомайском переулке, на крыльце которого сидели, молча покуривая, трое небритых и довольно грязных молодых поляков в форме люфтваффе. Четвертый только что вошел в избу. Девушки уже знали по виду каждого из этой четверки. Видели, что чубатый и усатый Вацлав веселее и общительнее остальных, что вожаком у них плечистый черноволосый Ян Тыма, или, как они его называют, «Други Янек». В отличие от Яна Большого, Яна Маньковского зовут Маленьким, хотя ростом этот Ян на целую голову выше остальных. Четвертый — застенчивый Стефан — держался незаметно, молчал и почти не улыбался. Каждому из них едва перевалило за двадцать. Чем они дышат? Как завязать знакомство с ними? Надо на что-то решаться…

— Только целоваться с ними, — категорически заявила Люся подруге, — я не согласна!

— Может, и не дойдет до этого! — шепнула Паша.

Девушки еще раз прошли мимо. Толкнув подругу локотком, Люся Сенчилина запела робко, едва слышно:

Девушки, война, война

Идет аж до Урала,

Девушки, весна, весна,

А молодость пропала!

Мимо подруг прошла с коромыслом и ведрами в рваном платье соседка Сенчилиных. Внимательно поглядела она на девушек, особенно на Люсю — бант на голове, накрашенные губы. Укоризненно покачала головой, сплюнула в сердцах.

— Эх, девушки, комсомолочки! — проворчала она. — Тьфу ты, прости господи!

Она прошла мимо. Люся показала ей вслед язык, а потом остановилась. Плечи у нее затряслись, нос покраснел.

— Не пойду я!…

— Возьми себя в руки. Видишь, вон они сидят, смотрят!… — Паша потащила Люсю дальше, громко, дерзко запела:

Ох, война, война, война,

Ты моя разлука!

Ох, весна, весна, весна,

Еще больше скука!

Парни на крыльце подняли головы, стали подталкивать друг друга, во все глаза глядели на девушек, а Вацлав вскочил и бросился в дом. Через мгновение из распахнутого окна поплыли звуки мазурки. Ян Маленький, самый высокий из поляков, худощавый, юношески угловатый, встал, одернул куцый мундир и хотел было подойти к паненкам, как вдруг в переулок, подскакивая на ухабах, влетел открытый спортивный голубой «мерседес» с каким-то пьяным летчиком за рулем. Обдав девушек грязными брызгами, машина остановилась. Красивый брюнет с Рыцарским крестом в разрезе воротника небесно-голубого мундира и серебряными погонами капитана поманил к себе пальцем Люсю и Пашу.

— Пст! Коммен зи хир!

Девушки медленно подошли. Их лица помертвели.

Летчик рассматривал их, давясь от смеха. Особенно потешал его бант на Люсиной голове, губы, накрашенные бантиком.

— Ба! Да они почти похожи на женщин! — сказал летчик по-немецки своему единственному спутнику — майору.

Он небрежно взял Пашу за подбородок.

— Эта девка, например, вполне сошла бы в Берлине за премиленькую фрейлейн, побывай она в салоне красоты. А вот такие аппетитные розанчики, майор, в твоем вкусе! Может быть, повеселимся, майор?

Люся — она уже хорошо понимала по-немецки — презрительно усмехнулась.

— О! Она даже умеет улыбаться. Какие косы! Ты, верно, распускаешь их на ночь? У тебя хорошие зубы. А ноги?

Он привстал, нагнулся, чтобы приподнять подол Люсиного платья, но тут в переулок въехал черный «оппель-капитан» с двумя немками-связистками в форме женского вспомогательного корпуса люфтваффе. Сидевшая за рулем смазливая белокурая блондинка высунулась из открытого бокового окна.

— О, я не знала, что мой небесный рыцарь интересуется туземками! — с недоброй улыбкой сказала она капитану.

— Главное для летчика, — ответил тот, смеясь, — точный и верный рефлекс!

Немка презрительно улыбнулась, оглядывая Пашу и Люсю.

Люся, потупив глаза, заметила свое искаженное, карикатурное изображение в лакированной дверце черного «оппеля» и невольно сравнила себя с красивой немкой. Она отвернулась, пылая от обиды, сжевывая помаду с надутых губ.

— Туземка отворачивается? — медленно, с угрозой проговорила немка.

— Оставь ее, Эви! — засмеялся капитан, — Смешно! Неужели ты ревнуешь меня к этим аборигенам?! Поехали лучше на наш пикник!

Немцы и немки уехали. Паша проводила их потемневшими от ненависти глазами. Люся сорвала вдруг с головы свой жалкий бантик, швырнула его на землю и хотела было убежать, но Паша догнала ее, ухватила за руку.

Несмело подошел к девушкам Ян Маленький. Стефан бегом бросился к банту, поднял его и тоже подошел к ним.

— Пшепрашем! — проговорил он, робея, — Паненка потеряла бантик…

— Спасибо! — сказала Паша.

— Красивый бантик. Он панне очень к лицу…

— А тебе какое дело! — резко оборвала его Люся.

Паша ущипнула ее за руку, изобразила улыбку.

С неуклюжим поклоном, показав короткие светлые волосы с неровным боковым пробором, на ломаном русском языке отрекомендовался Ян Маленький:

— Пани позволит представиться: Ян Маньковский. А это мой коллега — Стефан Горкевич… Погода хорошая, верно?

— Где ж хорошая? Дождь будет, — удивилась Люся, выставив под первые капли ладошку.

— Да, будет дождь! — оживился Ян Маленький. — Лучше зайти в дом. Может быть, паненки хотят музыку послушать? Мой коллега Вацек купил со скуки патефон. Есть русские пластинки.

— Отчего же не послушать? — сказала Паша, — Мы музыку любим. Верно, Люся?

— Можно послушать, — выдавила Люся. — Послушаем, Паша?

— А вчера, — заявил Стефан, — мы от скуки танцевали друг с другом. А вы танцуете?

— Танцуем, — ответила Паша. — Это мы даже очень любим — танцевать…

— Так идемте в дом! — заволновался Ян Маленький. — Прошу, панна Люся! Прошу, панна Паша!

Шум прогреваемых на аэродроме авиамоторов заглушил дальнейший разговор. Вацлав Мессьяш широко распахнул обитую рогожей дверь в избу. Ян Маленький кинулся убирать под пестроклетчатые солдатские подушки на койках чьи-то штаны, портянки, миску с объедками… Лежавший на постели Ян Большой, схватив брюки, в одних трусах прыгнул за занавеску у печки…

Одна из девушек, Паша, по мнению Яна Маньковского, была очень красива и похожа на польку. Другая, Люся, низенькая, не очень видная собой толстушка, но живая, порывистая, почему-то больше понравилась ему. Может быть, потому, что она жила в этом же Первомайском переулке, и он не раз видел ее у колодца зимой, а она задирала нос, отворачивалась презрительно. Еще тогда за живое задела Яна эта русская снегурочка…

Девушки провели весь вечер с поляками. Маньковского поразило, что гордячка Люся сама с ним заговаривала, расспрашивала о житье-бытье, сама пригласила его танцевать. Девушки станцевали цыганочку, поляки — огневой оберек. Потом Паша танцевала с Яном Большим. Это был темноволосый, кряжистый мрачноватый парень с решительными, энергичными чертами лица. Танцевали танго «Утомленное солнце», популярное перед войной и у нас и в Польше. Поляки рассказывали девчатам о своем житье-бытье, жаловались на скуку, на то, что сильно устают на аэродроме. Чего не переделаешь за день — то бомбы выгружаешь, то подвешиваешь их к самолетам, то заправляешь «хейнкели» бензином, маслом, водой. А то загонят на целый день в ангар — латать дюралевые фюзеляжи… Парни, оказывается, могли плотничать и слесарничать, и кирпич класть да и крестьянскую работу знали.

— А на аэродром пригнали нас силком. Эх, кабы не было этой пшеклентой… проклятой войны!…

Улучив удобную минуту, Люся шепнула подруге:

— Ты обрабатывай Яна Большого — он вроде главный у них, а я займусь длинным…

Из зашторенных окон дома в Первомайском переулке доносились звуки музыки. Играл патефон:

На траву легла роса густая.

Край суровый тишиной объят…

Старший полицейский Поваров подошел к окну, завешанному маскировочной шторой из синей бумаги. Из узкой щели пробивался желтый свет керосиновой лампы. В комнате было накурено. Стройная Паша Бакутина танцевала с широкоплечим темноволосым парнем в форме люфтваффе.

Старший полицейский громко постучал в крестовину оконной рамы.

— Прошу соблюдать светомаскировку! — сказал он, отходя от окна.

Было уже поздно, когда девушки собрались домой. Полицейский час давно миновал.

— Как бы не забрали нас на улице, — сказала Люся с тревогой. — Темнота, патрули ходят, а у нас пропусков нет.

— Мы проводим вас, — успокоил ее Ян Большой. — С нами ничего не бойтесь. Мы ночной пароль знаем.

— Разрешите и мне проводить паненок, пан капрал, — вызвался, улыбаясь, Ян Маленький, влезая в куцую немецкую шинель.

Вчетвером они вышли на улицу. В темноте слышался прерывистый гул «юнкерсов», пронзительный свист «мессершмиттов». От рокота моторов на аэродроме, казалось, моргали, дрожали майские звезды.

— Добра ноц! — неохотно попрощались у калитки поляки. — До зобаченья ютро вечером!

…Назавтра Аня Морозова, выслушав подруг, сказала:

— Замечательно, девушки! И все же главная задача еще не решена. Надо узнать номера частей… А что, если сделать так… Люся, останься!

Глава третья.

ЗА НАШУ И ВАШУ СВОБОДУ!

«МОЛОДЫЕ ДЕВУШКИ НЕМЦАМ УЛЫБАЮТСЯ…»

Рано утром следующего дня, когда солнце осветило на аэродроме высокую вышку управления полетами, четверо приятелей высыпали во двор.

Стефан сливал воду на руки Яну Большому, Вацек — Яну Маленькому. Колодезную воду черпали из ведра сплюснутыми немецкими походными котелками.

— «Уланы, уланы, красивые ребята…» — напевал Ян Большой. — Надо, братцы, купить зубную пасту. Живем, как дикари…

— Однако некий бравый красавец улан, — заметил Ян Маленький, — на прошлой неделе отказался идти в баню.

— Не было смысла. Все равно на работе вывозишься.

— А что изменилось? — зевая, спросил Стефан. — Разве фюрер дал нам отпуск?

— Дурак! — заметил Вацек. — Компания девушек облагораживает даже уланов!

— Тихо! Во-первых, мальчики, мы обещали девочкам бал… Странное дело — все русские избегают нас, как прокаженных, а эти…

— И эти избегали раньше…

— Вот-вот! А теперь… Теперь вдруг они почему-то заинтересовались нами.

— А я ими, — сказал Ян Маленький.

— Надо постараться выяснить, чего они от нас хотят!

— Что же нам нужно для бала, капрал? — деловито спросил Вацек.

— Покажем широкую польскую натуру. Прежде всего оставим весь хлеб, а также ужин на вечер. Это вклад Геринга. Мы же сложимся и одолжим в роте денег до получки. Купим шнапсу и консервы в «кантине».

— Только ты, Янек, сначала хоть под душ сбегай! У меня есть три банки с краской и немного бензина — стащил в ангаре. Сменяем на яйца и сало.

— Я достаю утюг, иголку с ниткой и сапожную мазь, — сказал Стефан. — Форма одежды — парадная!

— А я наточу патефонные иголки! — сказал Вацек.

— Мы встретим их как королев! — объявил Ян Большой. — Только никому ни слова. Ведь нам запрещено общаться с русскими.

Вечером на столе, застеленном газетой «Фолькише беобахтер», приятели расставили яишню с салом в огромной сковороде, банки с паштетом и свининой, кирпичик хлеба в станиоле, две бутылки и фляжку со шнапсом. Вместо свечей, как в варшавском ресторане, поставили четыре вермахтовские походные коптилки. Складные ложки и вилки были тоже немецкие.

Девушек встретили с музыкой:

Утомленное солнце

Нежно с морем прощалось…

Поляки побрились, причесались, почистили и выгладили мундиры и бриджи, даже подшили подворотнички. Ян Маленький успел починить сапоги, а Ян Большой сбегать под душ.

Девушки тоже не ударили лицом в грязь. Люся откопала ночью бочку с одеждой, и теперь Паша и она щеголяли в тесноватых довоенных платьях, от которых пахло землей и нафталином.

Люся, хмурая, взвинченная, с большим трудом играла свою роль. Танцуя с Яном Маленьким, она неотрывно смотрела на серебряного орла люфтваффе на груди своего партнера. Ян все еще робел, наступал Люсе на ноги.

Разливая шнапс по чашкам и кружкам, Ян Большой шепнул Яну Маленькому:

— Не забывай о деле, Янек! Ты, я вижу, совсем разлимонился!

— Да отстань ты, капрал! Мерещится тебе… Уж и повеселиться нельзя.

А Паша шептала Люсе:

— Ты длинного обрабатывай — он с тебя глаз не сводит!

Выпили шнапсу.

— Фу, гадость немецкая! — закашлялась Люся. — Нет, уж лучше танцевать!

— С удовольствием, панна Люся! — проворно вскочил Ян Маленький, опережая Стефана и Вацека. — Опоздал, Стефан. Командуй патефоном, мальчик! А ты, Вацек, поточи иголки!

Ян Большой сунул скомканную майку в патефон.

— Нам ведь запрещают танцевать с русскими. Ферботен! — сказал он.

— А мы что, не люди, что ли? — вспыхнула Люся.

— Начхать мне на… — начал было Ян Маленький.

— Тише ты, дылда! — остановил его Ян Большой.

— Кем вы были до войны? — спросила Паша Яна Большого, танцуя с ним.

— Мураж… Каменщиком, панна Паша. Семь лет в школе учился, потом два года в строительном техникуме, потом пришли немцы…

— А ваши товарищи?

— Тоже рабочие парни.

Паша перестала танцевать, подошла к столу, подняла недопитую чашку:

— За хозяев дома — за рабочих парней! — проговорила она, волнуясь.

Ян Большой посмотрел Паше прямо в глаза:

— Не пахнет ли от этого тоста, панна Паша, политикой?

— Вот те на! Политикой пусть Риббентроп с Молотовым занимаются!

Наморщив лоб, не сводя глаз с Паши, Ян Большой медленно и раздельно произнес:

— Хорошо! Выпьем за рабочих парней! Только не за тех, которым Гитлер винтовку сунул в руки. Выпьем за хозяев этого дома, которые куда-то убежали! Янек! Люся!… Где они? Тоже сбежали? Вот это блитц!…

Паша деланно улыбнулась, бросая тревожные взгляды на дверь.

Люся и Янек, стоя рядом на крыльце, помолчали, прислушиваясь к граммофонной музыке, к рокоту моторов на аэродроме, к приглушенным звукам майской ночи, следя глазами за лучами прожекторов.

— Свежо что-то, — передернув плечами, сказала Люся, не зная, как завязать разговор.

— Вернемся, панна Люся?

— Нет, нет! Там душно.

Из дома вышли Паша и трое поляков.

— Пора домой, Люсек, — сказала Паша.

Над поселком делало вираж, набирая высоту, звено одномоторных «мессеров»…

Они встречались потом почти каждый вечер. Встречались, несмотря на позднее возвращение с работы. Несмотря на то что немцы запрещали полякам общаться с русскими. Несмотря на молчаливое неодобрение жителей поселка.


Это было на третий или четвертый вечер Люсиного знакомства с Яном Маленьким. Она шла с ним по улице. Молодой поляк галантно поддерживал паненку под правую руку, чтобы удобнее было козырять немцам, если те повстречаются на пути. Яну все больше нравилась эта веселая, улыбчивая русская девушка.

Ночь была лунной, светлой. В роще у аэродрома заливался соловей.

— Хорошо поет! — мечтательно произнес Янек. — Четыре колена! Поет себе, заливается. А сколько их в березовой роще у аэродрома! В роще — склад авиабомб, горючее, зениток больше, чем деревьев, а ему что! Бомбы и соловьи…

— Зенитки? Бомбы? — переспросила Люся.

— Да, а он поет о мире, о счастье, о любви…

На аэродроме взревели мощные авиамоторы «фокке-вульфов». Всплески ракет озаряли черные кроны деревьев. Пахло молодой листвой, сиренью.

— Это был чудный вечер, панна Люси, — говорил Ян. — Паненка слични танчи… отлично танцует. Нам было так смутно… как по-русски? Так тоскливо одним…

— Вот я и дома, — ответила Люся, искоса, снизу вверх, поглядывая на него.

Неправильно истолковав этот взгляд, Ян Маленький хотел было обнять паненку и уже несмело обвил одной рукой ее талию, но Люся оттолкнула его руку, замахнулась… Еще мгновение — раздался бы звонкий звук пощечины, но Люся вовремя опомнилась, опустила руку, поспешно улыбнулась поляку.

По улице, щелкая кнутом, ехал, стоя на телеге, молодом вихрастый парень. Люся узнала его. Это был белобрысый и губастый Ванька Алдюхов из Плетневки. Алдюхов тоже узнал Люсю и, окинув презрительным взглядом, дерзко, с вызовом, издевательски пропел:

Молодые девушки немцам улыбаются,

Позабыли девушки о парнях своих…

Люся вспыхнула. Ей захотелось кинуться вслед за парнем, оскорбившим ее, отодрать нахала за вихры. Она пыталась успокоить себя: ведь Алдюхов не знает, почему она гуляет с этим человеком в немецкой форме. И никто не знает. Неужели ее будут теперь все презирать, как этот противный Алдюхов?! И вовсе Янек не немец! Вот и повязка поляка на рукаве у него!…

— Он вас дразнил? — спросил Ян. — Я догоню его?

— Не смей! И поделом дразнил!

— Какой я немец! — точно отвечая ее мыслям, горько проронил Ян.

На востоке глухо прогремел гром, заморгали неяркие сполохи — то ли майская гроза, то ли фронтовая артиллерия…

— Может, зайдем к нам? — сказала Люся поляку, поднимаясь на крыльцо. — Мамы дома нет. Брат с сестрой спят — они маленькие. Посидим, поговорим…

Войдя в горницу, Люся бросила быстрый взгляд на цветастую ситцевую занавеску, разделявшую комнату на две половины. От Люси не укрылось, что занавеска, будто от сквозняка, едва заметно дрогнула.

— Вот здорово! — весело воскликнула Люся, — Мы одни! Мамы долго не будет. Она в деревню на менки, за картошкой пошла…

Ян Маленький с удивлением поглядел на Люсю. Странно ведет себя эта паненка: то поманит, то оттолкнет. Впрочем, девушки, кажется, все такие…

Это хорошо, что мамы нет. Ян и вправду побаивался Люсину маму. Он слышал вчера, проводив Люсю домой, как Анна Афанасьевна устроила дочери скандал в сенях: «Опять с басурманом шлялась! Да что на тебя нашло такое, бесстыжая!…»

Ян несмело присел, сняв пилотку, на деревянный диван, Люся зажгла лучину. Стучали ходики на стене.

— Я вижу, у вас бензина нет для лампы, — сказал Ян, — так я для вас на аэродроме стащу…

Яну больше всего на свете в тот вечер хотелось поцеловать Люсю. Впервые позволила она ему обнять себя. Она о чем-то спрашивала его.

— Так этот майор улетел. — говорила Люся. — Может, знаете — усатый такой. А я, как на грех, забыла номер летной части, той, штабу которой уборщица требуется. Да вы совсем не слушаете!…

— Дужо… много есть новых, — равнодушно ответил Ян, держа в руке руку Люси, — Да я ими не очень интересовался.

— Как же мне быть? Забыла, совсем забыла я этот проклятый номер! — с расстроенным видом повторяла Люся.

— Может быть, тридцать один дробь двенадцать — Висбаден? — спросил Ян Маленький, поглаживая кисть Люсиной руки. — Это штаб аэродрома: тридцать один — номер части, двенадцать — номер военно-воздушного округа. Комендант и он же командир штабной роты — капитан Арвайлер.

— Нет, нет! Совсем не тот номер! — почти радостно воскликнула Люся. Ее обостренный волнением слух уловил скрип карандаша за занавеской.

— Еще зимой, — продолжал поляк, — из Брянска сюда прибыл новый штаб — штаб авиабазы или, вернее, штаб частей аэродромного обслуживания сещинской зоны. Это теперь самый главный штаб здесь. Начальник — полковник Дюда, заместитель — подполковник Грюневальд.

— А номер? — затаив дыхание спросила Люся.

— Номер двадцать один дробь одиннадцать-Брянск.

— Опять не тот! — еще радостнее воскликнула Люся.

Поляк называл номера воздушных эскадр, зенитных дивизий и корпусов, а Люся твердила:

— Нет, нет! Совсем не тот номер! — И отодвигалась от Яна. — Ну, не надо, Ян. Какие вы все, мужчины!… Я прошу помочь, а вы…

— Номера других частей я не знаю, — сказал наконец Ян Маленький. — А знаете, панна Люся, лучше вам не узнавать номера частей. Это очень опасно.

— Опасно? Да почему?…

Ян и сам не заметил, как назвал все номера частей, которые только знал. Когда он спохватился, было уже поздно. Тут, к его радости и удивлению, Люся сама поцеловала его в щеку.

Мог ли Ян Маленький знать, что Люсина мать, сидя на кровати за занавеской, записала все номера, названные Яном! Мог ли он знать, что Аня Морозова, проведя «разъяснительную работу» с Люсиной мамой, рассказала ей, почему Люся гуляет с поляком!

Вскоре Люся выпроводила гостя и, заперев за ним дверь, бросилась к матери за занавеску.

— Ура, мама! — ликующе воскликнула она, целуя мать. — Победа! Мы выполнили задание!


Утром по дороге в военный городок, куда они шли с тазами и ведрами стирать белье, Люся доложила Ане о первом успехе.

— Молодец, Люсек! Видишь, не боги горшки обжигают! Но это только начало!

— Что?! Нет уж! Это начало и конец! Сначала меня мать по щекам отхлестала — за то, что с басурманами путаюсь…

— Так я же все объяснила Анне Афанасьевне! Она у тебя вполне сознательная, в текущем моменте разбирается. Она ведь уже помогает тебе…

— А вчера мальчишки мне гадости кричали. Соседи плюются. Того и гляди, дверь дегтем вымажут. Им тоже все объяснишь?

— Эх, Люська! Сдрейфила?

— И вовсе я не сдрейфила!

— Ты же не меня подводишь, а партизан и летчиков наших!

— Ладно уж! — помолчав, со вздохом проговорила Люся. — Говори, что делать, Анька-атаман!

— Свидание своему кавалеру на сегодня назначила?

— Какой он мне кавалер?! — краснея, возразила Люся. — Мундир его видеть не могу. Ведь все это понарошку. Назначила, раз для дела нужно. — И, совсем смешавшись, тихо добавила: — А парень он вроде неплохой…

— Вечером, Люся, — чуть торжественно сказала Аня, — ты пустишь в ход наш главный козырь!…

«ВЫ У МЕНЯ В РУКАХ!»

Стоя в казарменном дворе поодаль от других прачек, Аня и Люся выжимали выстиранное белье. Люся была в смятении. У Ани был решительный вид.

— Нет, Аня! — тихо сказала Люся. — Не могу я так. Некрасиво как-то. Он с чистой душой… все, что знал, выложил, а мы его пыльным мешком из-за угла?…

— Припрешь его к стенке, вот и завербуем его!

— Неудобно, не смогу я…

— «Некрасиво», «неудобно»! А на Гитлера ишачить — удобно, красиво? Да ты что — влюбилась в него, что ли?!

— С ума я еще пока не сошла! У него фашистский знак на груди! Просто стыдно как-то…

— Стыдно?! Ты эти нежности брось! И помни — не такое время, чтобы амуры разводить. Сердце на замок, слышишь, Люська?

— Да слышу. Что я — дура, что ли?

— То-то! Сердце на замок и ключ выброси!

Они долго молчали. Слышался только стук вальков. Пахло прачечной, немецким мылом.

— Смотри, Люська! — торжествующе прошептала Аня, показывая ей пробитую пулями, залитую кровью нижнюю рубашку. — Небось с покойника!

В глазах у Люси заблестели вдруг слезы.

— Ой, Аня! И когда эта проклятая война кончится?

…Ян Меленький, как он рассказал потом Люсе, весь следующий день думал о ней. Он вспоминал ее улыбку, ее звонкий смех, лукавые, с хитринкой глаза, мальчишечьи озорные манеры. В этот день Ян Маленький впервые увидел, что трава под бомболюком «хейнкеля» по-весеннему зелена и по-весеннему лучится и играет солнце на остекленном носу «хейнкеля», заносчиво торчащем из капонира.

Весь день поляки перекрашивали отремонтированные самолеты, окрашенные светло-серой зимней краской. Ян Маленький красил нижнюю часть самолета небесно-голубым аэролаком с серыми разводами. Это для того, чтобы самолет, когда на него смотрят снизу, сливался с небом. Ян Большой красил верх самолета оливково-зеленым аэролаком с голубыми прожилками, чтобы самолет, увиденный сверху, сливался с зеленью лесов и полей. Стефан Горкевич красил носы «Фокке-Вульф-190» синим аэролаком, носы «юнкерсов» — красной краской, кончики черных трехлопастных винтов — желтой. Самая противная и мерзкая работа досталась Вацлаву — он подновлял черным аэролаком черные кресты на плоскостях и фюзеляжах и свастику на вертикальном стабилизаторе. Другие маляры-поляки выводили на фюзеляжах и нижней части крыльев большие опознавательные буквы, цифры и знаки.

— Как у тебя с Пашей? — спросил Стефан Горкевич у Яна Большого. — Как ты думаешь, она связана с партизанами?

— Трудно сказать, — задумчиво ответил Ян Большой. — Но что-то в ее поведении и поведении Люси кажется мне странным, очень странным… Все русские бегают от нас как от прокаженных, а эти…

— Что ты этим хочешь сказать! — вспылил Ян Маленький. — Что они «немецкие овчарки»?!

— Нет, совсем не то, Янек. Не стоит ли за ними кто-нибудь? Не партизаны ли это прощупывают нас через них?

— Нужен ты им!…

— Будьте, друзья, начеку! Ты, Янек, со своей Люсей, а Вацек с Таней Васенковой!

Янек высмеял товарища. Но вскоре ему пришлось убедиться, что капрал Ян Тыма был прав.

Вечером Ян Маленький спешил с лопатой на плече мимо соловьиной рощи и снова удивлялся соловьям, поющим над бомбами. Но и у него сердце тоже пело.

После вечеринки Ян Маленький снова проводил Люсю до калитки. Только что прошел дождь. С аэродрома доносился многоголосый гул моторов. Всплески ракет неярко озаряли тревожным, неверным светом мокрую листву берез и лица Люси и Яна.

— Свежо что-то, — проговорила Люся, поеживаясь от скрытого волнения.

Ян галантно снял шинель, накинул ее Люсе на плечи. Он осторожно обнял ее. Люся не сопротивлялась. Она крутила пуговицу на шинели, старалась оторвать ее.

Ян робко приблизил губы к Люсиной щеке. Она ловко выскользнула из его объятий.

— Ой, кажется, у тебя пуговица вот-вот оторвется! Идемте-ка ко мне, я пришью ее…

— Ваша мама, панна Люся…

— Да она опять на менки ушла… Ну, что я вас — тащить должна? Ну и мужчины в Польше!… А что это за бутылка в кармане шинели?

— Бензин, панна Люся. Я обещал вам. Немецкий бензин для вашей лампы…


…Тикали ходики. На покрытый чистой белой скатертью стол падал мягкий свет керосиновой лампы. Ян Маленький, сидя рядом с Люсей на деревянном диванчике, поправил завиток светлых волос у нее на лбу.

— Ну, что с вами, панна Люся? Весь вечер молчите? Странная вы паненка.

Люся никак не могла решиться пустить в ход свой «главный козырь».

Ян потянулся к ней, приблизил губы. И тут она резко оттолкнула его, упершись рукой в ненавистного орла со свастикой на его груди.

— Хватит! — почти крикнула она, распаляя себя. — Не на ту напали! Какая я вам паненка! Я советская разведчица! И вы у меня в руках, Ян Маньковский! Только попробуйте выдать меня! Сами погибнете — вы назвали мне номера частей германской армии! Эти номера уже переданы советскому командованию.

Ян Маленький сидел на диване, как громом пораженный, в изумлении глядя на Люсю.

— Панна Люся! Жартовать в тэн спосуб… шутить такими вещами… — начал было он, сбиваясь от волнения на родной язык.

Сжимая кулачки, Люся пыталась придать своему лицу выражение решительное и грозное, но пухлые губы маленького рта кривились от испуга.

— Провокация? — спросил Ян холодно. — Паненка подослана гестаповцами?

— Вы должны сделать все, что мы прикажем! Нам нужны сведения!

Ян вскочил и, забыв на столе пилотку, хлопнув дверью, выбежал на улицу. Уже за плетнем он услышал, как открылось окно и до него донесся голос Люси:

— Ян! Да нет же… Вернитесь! Ян, ради всего святого, останьтесь!…

Ян резко, будто наткнулся на стену, остановился.

— Ян! — чуть не плача, тихо проговорила Люся. — Вы пилотку забыли…

Они встретились на крыльце. При свете луны Ян глубоко заглянул в Люсины глаза. Потом он перевел взгляд на пилотку в Люсиных руках, посмотрел на кокарду с орлом и вдруг надел пилотку задом наперед.

Он протянул руку и поправил завиток у Люси на лбу. Всхлипнув, Люся прильнула к нему. Ян услышал чьи-то шаги на улице и повел Люсю в дом. Плечи у Люси вздрагивали…

Ян не мог уйти. Только теперь он понял, как близка и дорога стала ему за последние дни эта девушка. Но неужели она разведчица?

— Верьте мне! — сказала Люся. — Ведь вы поляк…

По темному переулку медленно шел с винтовкой за плечом старший полицейский Поваров с приятелем — полицейским Никифором Антошенковым. В темноте белели их нарукавные повязки.

Антошенков негромко напевал на мотив немецкой «Лили Марлен» популярную на оккупированной немцами земле немецко-украинско-русскую песенку:

Их тебя шукала.

Варум ты не пришел?

Их пошла нах хауз,

Бо вассер с неба шел.

Поваров подпевал:

Ой, война прима, война гут!

Манн на фронте, камрад тут!…

Проходя мимо калитки дома Сенчилиных, Поваров направил луч фонарика через низкий заборчик на тропинку, на которой после дождя ясно виднелись следы. Следы кованых, подбитых вермахтовских сапог и маленьких туфелек.

— Он у нее! — тихо сказал Поваров Антошенкову.

«Я ОТОМЩУ ГЕРИНГУ!»

Четверо приятелей работали в тот день в огромном ангаре для бомбардировщиков. Немцы латали пробоины в плоскостях летавшего на бомбежку Москвы «хейнкеля», а поляки ремонтировали неподалеку бетонный пол.

— После каждого налета на Москву, — грустно заметил один из немцев, — русские задают нам все больше работы!

— Что они хотят, чтобы мы узнали для них? — тихо спросил Ян Большой. В глазах его то светилось торжество, то мелькало сомнение.

— Все! — ответил Ян Маленький, мешая бетон. — Русских не пускают на аэродром. Нам надо составить план авиабазы, указать, какие на аэродроме самолеты, сколько их, дать Точные координаты важнейших объектов. Словом, все об аэродроме, все об авиабазе, все о противовоздушной и наземной обороне.

— Немало, — усмехнулся Ян Большой. — Но нам нужны доказательства, что мы имеем дело с серьезными людьми, а не с девчонками, которые воображают себя разведчиками. С ними только фокстроты танцевать да в фантики играть!

— Ты что?! — возмутился Ян Маленький. — Хочешь, чтобы с тобой маршал Тимошенко переговоры вел?

— Я не хочу погибнуть без пользы.

— Такие глаза не врут. Надо иногда верить сердцу…

— «Очи черные, очи страстные…» Это по твоей части, д'Артаньян. Ты влюбился как мальчишка, а мне нужны не поцелуи, а доказательства.

— Просто ты трус! Немецкий холуй!

— А ты влюбленный дурак!

Друзья чуть не подрались. Их разняли Вацек и Стефан.

— Что же мы будем делать? — спросил Стефан. — Говори, Тыма, — ты ж, капрал, старший у нас!

— Пусть они познакомят нас со своим командиром! — решил Ян Большой…

— Хорошо, — сказала Люся, выслушав вечером поляков. — Я познакомлю вас с моим командиром. Приходите завтра вечером ко мне.

И четверо поляков вечером следующего дня постучались в Люсину дверь. Вацек для отвода глаз пришел с патефоном.

— Езус Мария! — шептал он на крыльце. — Разве можно начинать такое дело в пятницу?!

За столом в горенке сидела девушка лет двадцати.

— А где же?… — в недоумении начал было Ян Большой, оглядывая горенку, и осекся, встретившись взглядом с девушкой, сидевшей за столом.

Его поразили серо-голубые глаза этой девушки, лучистые, с родниково-прозрачной глубиной. Они светились такой верой, такой волей…

И все же, когда Аня показала полякам партизанские листовки, которые она достала из-за пазухи, Ян Большой упрямо проворчал:

— Такой литературы у оберштурмфюрера Вернера вагон!

Аня, краснея, смотрела на Яна Тыму строго и твердо.

— А вы все-таки почитайте, что там написано. Это обращение партизан к братьям полякам и чехам.

Аня подняла листовку со стола и стала медленно, сдерживая волнение, читать своим низким, грудным голосом:

— «Поляки, к оружию!… Через польскую землю проходят важнейшие дороги, войны. Превратите эти дороги в дороги смерти для гитлеровских полчищ. Если хотите спасти свою жизнь, честь ваших женщин, будущее ваших детей — беритесь за оружие, организуйте партизанские отряды, истребляйте немецких оккупантов!… К оружию, братья! Все на бой против немецко-фашистских мерзавцев…» Такие слова вы понимаете?

Почувствовав на себе взгляды своих товарищей и девушек, Ян Большой тяжело вздохнул и сказал:

— Но это про поляков, которые в Польше, а мы здесь…

— Поляк везде поляк! — твердо выговорил Ян Маленький.

— Здесь мы можем больнее по немцу ударить! — медленно, подбирая слова, проговорила Аня, не спуская загоревшихся глаз с Яна Большого. — Ну, вашу руку, капрал?

— Добже, — буркнул, словно нехотя, Ян Большой, — рискнем.

Аня крепко пожала руку Яну Большому. Глаза ее сияли.

— Вот он, главный козырь! — сказала она Люсе.

По переулку проехала какая-то автомашина. Ян Маленький завел пластинку.

Утомленное солнце

Нежно с морем прощалось…

— Мешаешь, Маньковский! — раздраженно сказал Ян Большой.

— Нет, — сказала Аня, — Пусть играет, пусть даже танцуют…

— О! Вы опытный конспиратор, панка Анна! — иронически усмехнулся Ян Большой.

Ян и Люся танцевали, слушая Анины инструкции.

— Я верю вам, — сказал Ян Маленький Люсе и Ане, — и буду вам всеми силами помогать. Не потому, конечно, — добавил он насмешливо, — что я «у вас в руках». А потому, что я ненавижу швабов и люблю Польшу.

Аня улыбнулась виновато.

— Извините нас, Ян! Не сердитесь на Люсю, это мой промах. Мы и в самом деле не слишком опытны в таких делах. Мы спутали козыри…

Неудивительно, что на первых порах Аня действовала почти как новичок в разведке. Не разобравшись по неопытности сразу в этих польских парнях, не поняв их настроений, она заставила Люсю выведать у влюбленного Яна военную тайну, а потом собиралась под угрозой разоблачения принудить его работать на себя. Теперь она отказалась от такого наивного подхода. Теперь было ясно, что эти польские парни сами давно искали связи с деятельными врагами гитлеровцев, у них у самих чесались руки по настоящему делу. Они слишком хорошо помнили дымящиеся развалины Варшавы и зверства «швабов» на родной Познанщине.

Но что Аня была не совсем новичком в разведке, поляки да и ее подруги убедились в первую же встречу.

— Составить подробный план авиабазы, — раздумчиво проговорил Ян Большой, — с точным указанием координатов всех важных объектов. А если нас на три недели поставят на строительство подземного склада? Значит, три недели мы ничего не увидим, кроме этого склада.

— Это днем. А вечером, ночью?

— После полицейского часа надо знать пароль, а мы, поляки, его получаем от баулейтера Хубе только тогда, когда работаем сверхурочно.

Все это было, конечно, сказано по-польски, и Аня не сразу разобралась в сказанном. А когда поняла Яна Большого, ответила ему так:

— Значит, вам нужны пароли? Хорошо! Я буду давать их вам.

— Вы?! Секретные пароли? — И поляки и девчата с сомнением уставились на Аню.

— На следующие сутки пароль: «Штеттин», отзыв: «Шмайссер».

— Но откуда?… — начал было Ян Большой, но тут же осекся. Он по-новому взглянул на Аню. — Простите, я понимаю: мы не должны задавать бестактные и неуместные вопросы… Но я солдат и знаю, что такое пароль…

А когда договорились обо всем и стали прощаться, Аня сказала:

— Одну минуту! — подошла к окну и дважды приподняла и опустила маскировочную штору.

— А это зачем? — не удержался Стефан.

— А это значит, что мы договорились и вас можно спокойно отпустить домой.

Никто не задал больше ни единого вопроса.

Выйдя на улицу, поляки осторожно огляделись. В темноте они увидели, как за угол завернули двое с винтовками за спиной и белыми повязками с надписью «Полицай» на рукавах.

На следующее утро Ян Маленький и его друзья вышли на работу раньше всех. «Трех мушкетеров» и «д'Артаньяна» (Яна Маленького), как они иногда в шутку называли себя, нельзя было теперь узнать — их всех словно подменили. Если прежде они, не поднимая глаз, вяло, неохотно, не спеша выполняли приказы баулейтера, то теперь «мушкетеры» носились как угорелые, вызывались на самые разные и трудные работы. Их всё интересовало, всюду на авиабазе хотели они побывать.

— Герр баулейтер, разрешите помочь подвешивать бомбы!

— Ишь выслуживаются холуи! — с нескрываемым недоумением ворчали их товарищи по польской строительной роте. — Откуда вдруг такая прыть?

— Надо же скорее наконец кончать эту войну! — усмехнулся д'Артаньян. — Герр баулейтер! Разрешите сбегать за новой лопатой?

Четыре неразлучных друга теперь старались попасть в разные группы, работавшие в разных районах авиабазы, чтобы скорее разобраться в этой сложной и мощной машине — Сещинской авиабазе. Ян Большой разгружал эшелон на одной из трех железнодорожных веток, проложенных от станции к аэродрому. Вацек и бывший зенитчик Стефан интересовались зенитками. Ян Маленький насчитал 230 самолетов на аэродроме. Кровью залили эти «юнкерсы» и «мессеры» родную Польшу…


День за днем пополнялся план авиабазы. И вечером поляки не сидели без дела, а всюду рыскали, используя Анины пароли. Нелегко было неопытным разведчикам разобраться во всех деталях этой сложной военной машины. Нелегко разобраться во всем увиденном, запомнить главное, чтобы затем правильно и понятно нанести все необходимое на бумагу. Много для этого требуется специальных знаний… Но вечер за вечером ложились на карту штабы и казармы, склады и мастерские, ложный аэродром, сто двадцать тяжелых и легких зениток, двадцать прожекторов…

На опушке березовой рощи у аэродрома стоял большой деревянный щит с надписью: «Ферботен! Вход воспрещен!» Этот щит еще прошлой осенью установил сам Ян Маленький, но тогда он вовсе не интересовался тайнами березовой рощи. Теперь же он шел туда в обнимку с Люсей…

Сквозь подлесок, за колючей проволокой, виднелись складские строения, лежали штабелями в тени подсвеченных закатными лучами берез огромные тысячекилограммовые бомбы, мерно ходил часовой.

Аккуратно разложены бомбы по 50, 100, 250, 500 килограммов.

— Запомните, Ян? — тихо спросила Люся. — Да вы не на меня смотрите, а на бомбы!

Ян кивнул, мельком глянув на компас под рукавом на правой руке.

Слева послышались голоса немцев. Ян быстро повел Люсю вправо, в подлесок, но там им преградила путь доска с устрашающей надписью: «Ахтунг! Миненфельд!» Мины! Увидев под березами прошлогоднюю воронку от бомбы, Ян потащил Люсю к ее краю, толкнул вниз.

Лежа в заросшей травой воронке, Ян крепко обнял Люсю. Люся вырывалась… Слышались голоса патрульных, топот тяжелых сапог. Люся замерла. Ян поцеловал ее долгим поцелуем в губы.

У края воронки стояли, посмеиваясь, немцы с автоматами на груди.

— Сказки Венского леса! — сострил один. — Любовь на минах!

— Как в цирке, — подхватил другой. — Взорвутся или не взорвутся?

— Не реквизировать ли нам эту маленькую медхен?

Ян Маленький скорчил умоляющую мину, жестом руки попросил патрульных оставить его наедине с девушкой.

— Ладно! — усмехнулся старший патрульный, блеснув очками под каской. — Только целуйтесь потише, голубки! Нето бомбы сдетонируют! И в случае чего — мы вас не видели тут! Это вам не Грюнвальдский парк в Берлине!

Они ушли, посмеиваясь. Немцы явно приняли Яна за своего солдата.

Ян отодвинулся. Люся отвернулась, пряча пылающее лицо.

— Люся!… Панна Люся!… Я вас обидел? Так было нужно!…

Люся медленно села, потупив глаза, стала приводить в порядок растрепанные волосы.

— Ну что ж! — грустно сказал Ян Маленький. — Вам недолго осталось терпеть. Завтра наш план будет готов, и вы сможете больше не видеться со мной.

Люся подняла глаза на его расстроенное лицо и вдруг порывисто обняла его, поцеловала в щеку.

— Люся! — радостно прошептал Ян.

Люся отшатнулась.

— Пожалуйста, не воображай ничего, — сказала она, пряча улыбку. — Просто я думала, что эти фрицы идут обратно. Запомни — мы с тобой боевые друзья, и только. Друзья. Понятно? И никаких амуров!

Выходя другой тропинкой из рощи, они видели склад горючего. Под березами стояли треугольными группами по шесть штук большие бочки с авиационным бензином. Около двухсот групп — тысяча двести бочек…

За тщательно замаскированным окном слышался рокот моторов. Один за другим взлетали «юнкерсы» и «хейнкели». Вот уже много-много месяцев каждый день и каждую ночь бомбили они советскую пехоту и танки на исходных позициях, огневые позиции батарей, командные пункты и пункты связи, сбрасывали смертоносный груз на головы солдат в серых шинелях на фронтовых дорогах и в местах расквартирования войск за фронтом, выводили из строя мосты, разрушали узлы коммуникаций, аэродромы, лагеря партизан на Смоленщине и Брянщине.

И вот в поселке близ аэродрома зажегся за маскировочной шторой огонек. Как искра, из которой суждено было возгореться пламени. Ее зажгла горстка русских девушек и молодых поляков. Этот огонек горел за светомаскировочной шторой, в маленьком домике на улице, по которой топали коваными сапогами немецкие патрули, а при свете его Ян Большой, Ян Маленький, Вацлав и Стефан третью ночь напролет чертили подробный план военно-воздушной базы, указывая местонахождение штабов и казарм, бензозаправщиков и складов, помечая каждую огневую точку, каждый прожектор. Этот огонек можно было сравнить с огоньком, бегущим по бикфордову шнуру к заряду огромной силы…

— Пятнадцать палок! — шептал, стиснув зубы, Ян Маленький. — Баулейтер всыпал мне пятнадцать горячих! Добже! За них мне ответит сам рейхсмаршал авиации Герман Геринг!

А Ян Большой горячо говорил:

— Ребята хотят, чтобы вы и ваши смелые подруги, панна Люся, и русские партизаны в лесу знали, почему мы помогаем вам. С люфтваффе у нас, поляков, особые счеты. Я, панна Люся, своими глазами видел в кровавом сентябре тридцать девятого года, как немецкие «штукасы» — наше польское небо ими кишмя кишело — поливали огнем беженцев на дорогах, били из пушек по деревенским бабам и малым детям, зверски бомбили Варшаву.

— И нам от этих «мессеров» и «юнкеров» здорово досталось, — хмуро проговорила Люся.

Удивительно изменилась Люся за несколько дней. Став хозяйкой конспиративной квартиры, она сразу повзрослела на несколько лет.

— Скорей, Ян! — торопила Люся Маньковского. — В «Малютке» говорится, что под Харьковом и Севастополем идут тяжелые бои

— Гитлер еще дьявольски силен, — заметил со вздохом Ян Большой, наблюдая за работой товарища. — И авиация у него сильна. Значит, надо нам здесь, в тылу Гитлера, подрезать крылья люфтваффе. Эти «юнкерсы» бомбили Варшаву, бомбят Москву!… Мы будем драться за вашу и нашу свободу!

Когда план был готов, Люся попросила Яна Маньковского проводить ее через железную дорогу. За путями она остановилась и сказала:

— Ян, оставь меня здесь.

— Почему, панна Люся?

— Так надо.

Ян вернулся, а Люся направилась к дому Ани Морозовой, которая с нетерпением дожидалась ее.

— Сделали?

— Да.

— Здорово! Но работа у нас только начинается!

Вечером Аня встретилась с Яном Маньковским. Он передал ей листки с автобиографиями четырех поляков, согласившихся работать на советскую разведку.

…Поздно ночью Аню разбудил стук в окно. Она спала одетой, на случай бомбежки. Вскочив, вышла в сени. У калитки ее поджидал какой-то человек. На левом рукаве его белела повязка. Подойдя ближе, Аня узнала старшего полицейского Константина Поварова.

— Слыхала, Морозова? Наши опять двух соколов сбили! — сказал он Ане, как только она подошла к нему. И тихо спросил: — Составили?

— Да, план составлен, — прошептала в ответ Аня, — Принести?

— Давай! Я сниму копию, — сказал старший полицейский. — На всякий случай надо передать его и в другое место.

Рокот моторов на аэродроме заглушил их шепот.

Как изумились бы все они — подпольщицы и поляки, — если бы увидели, как она, Аня Морозова, их командир, человек, которому они доверили свою судьбу, свою жизнь, свои мечты, встретилась украдкой с известным во всей сещинской волости изменником и предателем, бывшим командиром Красной Армии, старшим полицейским! И она не только встретилась с этим человеком — с Константином Поваровым, — но и передала ему план Сещинской авиабазы, составленный подпольщиками с таким трудом и пылом, с риском для жизни.

Глава четвертая.

ГРОЗА НАД СЕЩЕЙ

ОТПЕЧАТКИ ПАЛЬЦЕВ

План Сещинской военно-воздушной базы был передан Марии Иванютиной — связной Ани в деревне Сердечкино. Двадцативосьмилетняя солдатка запрягла лошадь, поцеловала на прощание своих девочек, четырех и пяти лет, и, кинув на подводу пилу и топор, в лаптях, в деревенской одежде, отправилась будто бы за дровами в лес. Дети проводили мать до околицы и долго махали ручонками. Мария Иванютина с трудом сдерживала слезы. «Если что случится, — успокаивала она себя, — соседи не оставят ребят в беде. Ведь все Сердечкино знает, что муж у меня был коммунистом, но никто немцам не выдал!»

Тридцать километров гнала Мария Иванютина лошаденку, и та была вся в мыле, когда из-за кустов на опушке вышел невысокий молодой разведчик с автоматом «ППШ» на груди.

— Здравствуйте, Мария Давыдовна! — Это был Аркадий Виницкий. Своим ребятам он крикнул: — А ну, живо! Напилить и нарубить Марии Давыдовне самых лучших дубовых и кленовых дров!

Разведчики — Поздняков, Тарасов, Пащенко, Новиков, Ширягин, Игумнов — взялись задело. С Виницким остался только его помощник, старший лейтенант Иван Казаков, или «Седой чекист», как звали в разведке этого чуваша из Алатыря.

К Иванютиной подошла с протянутой рукой десантница-москвичка Шура Гарбузова. Эта маленькая веснушчатая девушка уже не раз встречалась на явочной квартире в Сердечкине с Марией Давыдовной. Через нее связалась она с Варварой Киршикой, а потом уже с Аней Морозовой и поляками.

— Ай да поляки! Ай да девушки! — в восхищении проговорил лейтенант Аркадий Виницкий, познакомившись с планом авиабазы. — Здорово! Погляди-ка, Седой! Да они сами не знают, какие они молодцы, эти мушкетеры! Да этому плану цены нет ни в рублях, ни в рейхсмарках. Передайте им, Мария Давыдовна, наше большое партизанское спасибо!

План авиабазы был подробным и точным. Ангары, штабы, дома офицеров летного состава, солдатские казармы, управление технического обслуживания, техрота, аварийная служба, автоколонна, ремонтные и подсобные мастерские, склады горючего и смазочных материалов, боеприпасов, обмундирования и продовольствия, железнодорожный батальон, части зенитной артиллерии, подразделения ВНОС, строительный батальон. Даже клубы, казино, солдатские столовые, кинозалы… Особо были отмечены лагерь военнопленных и поселок, и для верности Аниной рукой было написано: «Здесь бомбы не бросать!»

В обработке разведданных приняли участие партизанские командиры и комиссары: Данченков, Гайдуков, Лещинский. Особенно ценную помощь оказал майор Рощин, бывший флаг-штурман, ставший партизаном. К этому времени но приказу Большой земли, не дойдя до Десны, он вернулся с отрядом из прифронтового района в Клетнянские леса, на прежнюю базу.

Радиограмма была составлена опытным штурманом по всем правилам: «На аэродроме 230 самолетов, из них до 170 бомбардировщиков, рассредоточены группами по краям рабочей площади. Наибольшее количество южнее центра аэродрома 800-900 метров. Наивыгоднейшее направление захода — курс 130…»

Майор Колосов, получив эту важную радиограмму, немедленно направил копию начальнику штаба Западного фронта генерал-майору Корнееву и ночью выслал самолет «У-2» за картой авиабазы. Самолет, благополучно пролетев с выключенным мотором мимо Сещинского аэродрома, сел на освещенную сигнальными кострами посадочную площадку в сердце Клетнянского леса. План был доставлен на Большую землю. Генерал Корнеев доложил о плане Военному Совету. Военный Совет штаба фронта во главе с маршалом Жуковым наложил резолюцию: «Сещу бомбить сегодня».

«Сещу бомбить сегодня»…

В то утро «мушкетеры» вышли на работу с воспаленными от бессонной ночи глазами. Баулейтер охрип, подгоняя их. Кое-как дотянули до обеда. Днем восток заволокло темными тучами. Далеко за Десной ветвисто вспыхивали молнии. Надвигалась гроза.

— Это будет самая великолепная гроза в моей жизни! — многозначительно сказал пылкий Ян Маленький Яну Большому.

— И быть может, последняя гроза, — ответил его рассудительный друг, — ведь мы вызываем огонь не только на гитлеровцев. Бомбы — они не разбирают, где свои, а где чужие, где поляки, а где швабы!

«Сещу бомбить сегодня»…

В то утро Аня получала новое удостоверение. Когда немец в штабе авиабазы потребовал, чтобы Аня Морозова сделала отпечатки левого и правого больших пальцев в «персоненаусвайс» — удостоверении личности, — глаза у этого немца полезли на лоб. Отпечатков не получилось.

— Попробуй снова! — сказал он Ане, бросая ей новый бланк удостоверения.

Аня снова потерла пальцы о смоченную темно-фиолетовыми чернилами подушечку и снова прижала пальцы к бланку там, где около места для фотографии значилось: «Оттиск больших пальцев…» И снова вместо ясно различимых отпечатков получились кляксы.

Немец — это был переводчик Отто Август Геллер — схватил Аню за руку и так и впился глазами в большой палец. Свистнув от удивления, он еще крепче схватил девушку за руку и повел по коридору прямо в кабинет начальника службы СД при комендатуре Сещинской авиабазы.

— Оберштурмфюрер! — чуть не закричал он, волнуясь. — Разрешите доложить: у этой русской — небывалое, феноменальное дело — не имеется отпечатков пальцев!

Аня плохо, с пятое на десятое, но все-таки понимала немецкий. Как было не понимать — ведь она проработала уже месяцев девять прачкой и судомойкой на немцев.

— Ты, наверное, опять пьян, Геллер? — спросил СС оберштурмфюрер Вернер, брезгливо и строго глядя на переводчика. — По гауптвахте соскучился?

— Да не сойти мне с этого места, оберштурмфюрер! Пить мне желудок не позволяет, а у девчонки в самом деле нет отпечатков пальцев! Редчайший экземпляр! Может, это признак вырождения у славян?

Скептически усмехнувшись, Вернер взял Аню за руку и с минуту внимательно разглядывал ее пальцы. Потом, откинувшись в кресле, не спеша вытер руки носовым платком.

— Вы работаете у нас прачкой? — спросил он Аню. — Это видно. И еще видно, что ты болван, Геллер! — со вздохом сказал оберштурмфюрер. — А также пример вырождения. И от тебя опять разит шнапсом. Эта девка работает у нас прачкой и пользуется эрзац-мылом, в котором очень много щелочи. Ежедневная стирка белья таким мылом может не только сгладить пальцевые узоры, но и начисто разъесть их. — Он усмехнулся, закуривая сигарету. — Видно, что она преданно работает на Великую Германию. Сними отпечатки каким угодно способом и катись ко всем чертям!

Выйдя из здания штаба с новым пропуском в кармане, Аня взглянула на свои натруженные руки. Все время в горячей воде и это проклятое немецкое эрзац-мыло!… Но ничего не поделаешь. И совсем неизвестно, когда все это кончится…

С тазом под мышкой, в своем неизменном белом платье, пошла Аня по улице военного городка, с любопытством глядя вокруг. Она помнила этот военный городок еще тогда, когда он строился до войны, когда вокруг, как и сейчас, пахло известью и краской. Только тогда дома строили команды красноармейцев. Голые по пояс, загорелые, перекидывались они улыбками и шуточками с девчатами, провожали взглядами ее, Аню Морозову, когда она, надев лучшее свое ситцевое платье, шла со справкой об окончании восьмилетней сещинской школы наниматься счетоводом в штаб авиационной дивизии. А над Сещей летали «ишаки» и «чайки», и все пели песню из кинофильма «Истребители»:

Любимый город может спать спокойно

И видеть сны, и зеленеть среди весны…

Давно исчезли те красноармейцы из сещинского военного городка, давно не ходят они в поселок Сещу к девчатам. Давно улетели и краснозвездные «ястребки» и тяжелые «ТБ-3» с Сещинского аэродрома на восток. Многие из тех, что носили золотистые крылышки в голубых петлицах, уже отдали свои молодые жизни за Родину где-нибудь под Москвой или под Сухиничами, под Духовщиной или Кировом.

По брянской земле ходят, горланят свою «Лили Марлен» солдаты из Висбадена и Шнайдемюля, Гамбурга и Мюнхена.

Аня с тоской устремляет взор туда, где за полями и лесами проходит фронт, туда, где лежат в руинах освобожденные зимой города и гордо стоит свободная Москва. Много раз прилетали оттуда ночью наши самолеты, но им не удавалось, никак не удавалось прорваться к Сещинской авиабазе. Много под Сещей врезалось в землю советских самолетов. На базаре полицаи, смеясь, покупали ложки, сделанные из дюраля самолетов, сбитых на подступах к Сеще. Охотно покупали эти «русские сувениры» и немецкие летчики.

Вот и двор пакгауза, в котором Аня вместе с другими женщинами уже столько беспросветных месяцев стирает немецкое белье. Прачки — Лида Корнеева, Люська, Паша — стоят босые, в фартуках, с распаренными лицами у грубосколоченных скамеек, стирают белье в дымящихся паром корытах.

— Ну как, Аня? — окликает ее Люся Сенчилина. — Получила новый «аусвайс»? Как на фотокарточке вышла? Красивая?

Люська все такая же. Ей все нипочем. Никому в голову не придет, что эта девчонка — подпольщица.

— А ты неплохо получилась на фото! — сказала Люся, возвращая Ане удостоверение. — Только печать все портит. Фашистская печать, — добавила она шепотом.

Легкая улыбка залегла в углах Аниного рта на фотографии. Улыбка, которая теперь, когда план благополучно передан партизанским разведчикам в Клетнянский лес, часто не сходила с губ Ани Морозовой.

Правда, вчера вечером улыбка эта потускнела. Дело в том, что д'Артаньян и его «мушкетеры» устали ждать. Их разбирало нетерпение.

— Ребята волнуются, — может, говорят, у вас и вовсе связи нет с Красной Армией? Какие ночи стоят! Может, швабы правы и у ваших совсем самолетов не осталось!

Аня сидела с Яном в саду бывшего детдома на Айзенбанштрассе, среди белой кипени цветущих яблонь.

— Мы свое дело сделали, — терпеливо отвечала Аня. — План передан кому надо.

— Но почему же они не бомбят?! Проклятая тишина!…

Глядя на Яна, пытаясь отвлечь его от мучительных мыслей, Аня размахивала тихонько яблоневой веткой и напевала ту самую песенку, с которой девчата прогуливались в тот памятный вечер возле дома поляков:

Эх, девчоночки, война

Идет аж до Урала!

Эх, девчоночки, война,

А молодость пропала!…

И неожиданно, мечтательно глядя через плечо Яна, сквозь яблоневые ветки, туда, где в потемневшем поднебесье на востоке неярко вспыхивали зарницы, Аня читала вполголоса полюбившиеся ей стихи:

Все пройдет, как с белых яблонь дым…

Все пройдет. И война пройдет. И немцы уйдут. И станет опять Аня молодой девчонкой, которой и своего счастья и своей любви тоже хочется.

Но над садом, над белой яблоневой кипенью с ревом и грохотом пролетел в ту минуту синебрюхий двухмоторный «юнкерс». И Аня, вздрогнув, проводила взглядом шедший на посадку самолет, проговорила жестко, с ненавистью:

— Сколько они этих яблонь на дрова порубили!…

— Ничего, холера ясна! — улыбнулся Ян Маленький той озорной, пылкой улыбкой, которая так нравилась Ане. — Мы и за яблони отомстим Герингу!

Помолчав, Аня спросила, улыбаясь:

— Я слышала, вас называют д'Артаньяном. А кто у вас Атос, Портос, Арамис?

— Портос — Ян Большой, — усмехнулся он, — Стефан — Атос, а Вацек — Арамис…

Аня подняла камешек и бросила его в лужицу с мыльной водой около стола с корытом, в котором она днем стирала белье. По лужице разбежались концентрические круги. Как, неведомо для Ани, разбегались в эфире волны от ключа радиста, передавшего несколько дней назад в «Центр» ее данные о Сещинской авиабазе. Те круги дошли и до армейской радиостанции где-то под Кировом, и до радиоузла штаба Западного фронта под Москвой, и до Берлина, где вражеские радисты напрасно пытались расшифровать этот стрекот «морзянки», донесшийся из чащоб Клетнянского леса. В лужице отражались вечернее небо, розовое пламя заката и пенисто-белые ветви яблонь. На востоке приглушенно грохотала далекая майская гроза. Неужели погода будет нелетная?

Потом, когда Ян понуро ушел, Аня пошла домой и еще долго сидела у открытого окна, глядя, как в небе скрещиваются лучи немецких прожекторов, вдыхая запах цветущих яблонь и слушая до смерти надоевший мотив «Лили Марлен», который наигрывали на аккордеоне, проходя по улице, подвыпившие немцы.

Задумалась Аня, размечталась. Отец подошел, положил руку на плечо.

— Все ждешь, дочка? — спросил он с тяжелым вздохом. — Может быть, смерть свою ждешь?

— Ну что ты, папа! Они будут знать, что и где бомбить. — Помолчав, Аня тихо сказала: — Пап, а пап!

— Что, дочка?

— Знаешь, кажется, понравился мне один человек…

— Эх, Аня! До того ли теперь! Дурные вести, дочка! Немец опять пошел в наступление… Может, и не дождемся…

Странная это была весна. В роще, где немцы укрыли склад авиабомб, заливался соловей, над яблонями вновь и вновь, держа курс на восток, проносились на бреющем полете «юнкерсы». Странная весна, принесшая много горя и немножко радости. Но самое главное, что принесла эта весна Ане Морозовой и ее друзьям, было ни с чем не сравнимое чувство нужности и важности того дела, которое они сообща тайно делали…

ПУСТЬ СИЛЬНЕЕ ГРЯНЕТ БУРЯ!

«Сещу бомбить сегодня»…

Стирая в тот день горы ненавистного немецкого белья, Аня и Люся то и дело поглядывали на восток, за крыши трехэтажных каменных казарм, хотя они совсем и не надеялись, что самолеты с красными звездами осмелятся днем появиться над Сещей. Да и который день, как назло, бушуют там, на востоке, грозы!

Так медленно тянутся часы. И с каждым часом жгучее нетерпение все сильнее обжигает душу. Аня понимает — с каждым днем поляки все дальше уходят от нее, все меньше верят в ее связь с Большой землей. А немецкое радио, как на грех, ежедневно под бой барабанов и вопли фанфар только и делает, что сообщает об успехах летнего наступления «доблестной» германской армии на юге…

И вдруг началось… Гроза разразилась внезапно.

Вдруг не на восточных подступах, а на вокзале залаял скорострельный зенитный пулемет. Краснозвездные штурмовики появились там, где немцы ожидали свои самолеты, — со стороны солнечного заката, так что зенитчики были ослеплены и не могли вести прицельный огонь. Почти на бреющем полете проносились над базой стремительные штурмовики. Начиная с Брянского шоссе, они поливали базу градом пуль, бросали бомбы на важнейшие объекты. За первой ревущей волной ястребков и штурмовиков пронеслась вторая… И опять бомбы ложились точно в цель, опять без промаха били пулеметы.

— Алярм! Алярм! — кричали в панике немцы. — Люфталярм!

С большим опозданием завыла мощная сирена воздушной тревоги, чей колпак торчал на крыше бывшего Дома Красной Армии. Но ее воя было почти не слышно из-за адского грохота вокруг.

Раскалывались казармы летного и технического состава, рушились доты. Бушующим морем огня пылал склад авиационного бензина в березовой роще. Высоко взлетая в воздух, рвались бочки. На вспаханной бомбами крестообразной взлетно-посадочной бетонной полосе и по краям ее, где крылом к крылу, как на параде, стояли самолеты, загорались и взрывались «мессершмитты», «фокке-вульфы» и «юнкерсы»… В разные стороны, тараща обезумевшие глаза, во все лопатки удирали летчики, техники, оружейники, механики, рабочие. Бежали куда глаза глядят — в Радичи, Вельскую, Кутец. Дым заволок пробитый осколками фашистский флаг на комендатуре. Часовой у казино спрятался за фанерный щит с афишей кинофильма «Покорение Европы»… Но пулеметная строчка прошлась по тонкому щиту, и из-за него выкатилась продырявленная каска…

Берлинское радио «Дейчланд-зендер» передавало под рев сотни фанфар и барабанный бой какую-то победную сводку из ставки фюрера. Но взрыв советской бомбы сорвал репродуктор, и голос диктора умолк.

Женщины, стиравшие во дворе пакгауза белье, бросились врассыпную. Грохочущим огненным гейзером раскидало корыта и развешанное на веревках белье. Над головой загрохотало; по земле, по заляпанным грязью вермахтовским рубахам пронеслись черные тени штурмовиков. Пулеметные очереди прострочили казармы, брызнуло оконное стекло.

— Наши! Наши! — взбудораженно, со слезами на глазах, в исступлении шептала Аня, прижимая трясущиеся руки к груди. — Бейте их! Бейте! Это наши бомбы! Это мои бомбы!…

Какое это было торжество для Ани, для Люси, для Паши— целый год терпеть неслыханные унижения, стирать белье, мыть тарелки этим «крылатым сверхчеловекам», и вот — возмездие!… Такой исступленной радости, такого окрыляющего подъема Аня и ее подруги еще никогда не испытывали.

Это был Анин звездный час…

Тут и там застучали зенитки. Но всюду теперь плыли клубы черного маслянистого дыма. В этой завесе гремел победный рез моторов краснозвездных штурмовиков. Одна бомба попала в котел полевой кухни — макароны повисли мокрым серпантином на березе.

На аэродроме Янек и его друзья нырнули в дымящуюся воронку. Пулеметная очередь вспорола рядом с ней землю.

— Не верили?! Что?! Не верили?! — чуть не кричал в дикой радости Ян Маленький.

— В жизни не видел прекраснее картины! — ответил Стефан.

Из пробитых осколками бензобаков «хейнкеля» фонтаном хлестал бензин.

Вацлав сложил молитвенно, восторженно руки…

— Брось, малыш! — усмехнулся Ян Большой. — Это сделала не матка боска. Это сделали мы с вами! Ну и девчата! Ох, и наделали же они нам работы. Ведь все это нас же заставят ремонтировать!

Не успела стихнуть запоздалая стрельба сотен зениток, а друзья уже искали друг друга. Аня и Паша искали поляков. Поляки искали девчат. Ведь они вызвали огонь на себя и в первую же бомбежку могли тяжко поплатиться за это. К счастью, все уцелели. Аня и Паша столкнулись с Яном Большим, Вацеком и Стефаном недалеко от аэродрома, и Аня едва удержалась, размазывая слезы на лице, чтобы не кинуться к ним на шею.

Бомбы еще рвались в авиагородке, когда Люся прибегала во двор своего домика и бросилась в противовоздушную щель, где сидели, скорчившись, ее мама, Эмма и Эдик.

— Так их, гадов, так, так!… — шептала она, вся дрожа и крепко обнимая мать, сестренку, братишку. — Так им, паразитам немым!…

— Люська! — спросила, вздрагивая, мать. — А ты хоть передала им, чтобы они наш дом не бомбили?…

Люся неестественно расхохоталась. И тут же чуть не расплакалась — самолеты улетели, и бомбежка казалась ей обидно короткой. Завыли сирены пожарных и санитарных машин…

— Куда же вы?! Мало! Мало!…

В эту минуту в щель с разбегу, чуть не подмяв Анну Афанасьевну, неуклюже спрыгнул запыхавшийся Ян Маленький.

— Люся! Люся! Я тебя всюду ищу. Ты цела? Все живы? — Ян крепко обнял Люсю, прижал ее голову к своей груди…

— Это еще что такое?! — так и взвилась Люсина мама. — Люська, бесстыжая! Ты ж говорила — это у вас понарошку!…


На следующее утро Аня не стирала белье — немцы, злые и мрачные, распустили прачек по домам. Из-за бомбежки не было воды: поврежденный водопровод нуждался в ремонте, а и колодцах осыпалась земля — так тряслась земля в Сеще под бомбами, — и вода была грязная и мутная.

Советское Информационное бюро на весь мир объявило: «Наша разведка установила, что на одном аэродроме сосредоточилась большая группа немецких бомбардировщиков. К аэродрому противника немедленно полетели истребители под командованием товарищей Мазуркевича и Салова и штурмовики под командованием товарищей Сашихина и Чечикова. Несмотря на сильный зенитный огонь, наши штурмовики и истребители сожгли 22 и повредили не менее 20 немецких самолетов. Старшие лейтенанты Решетников, Сапогов и Попов сбили три бомбардировщика противника, пытавшихся подняться в воздух. Наши летчики потерь не имели».

Так эхо сещинской бомбежки услышал весь мир.

Слушая, читая это сообщение, люди не знали, что и кто стоит за скупыми словами «наша разведка», не знали, кто навел наши самолеты на авиабазу, кто выяснил ее результаты.

Аэродром вышел из строя на целую неделю. Немцы ремонтировали взлетно-посадочные полосы. Дымило осиное гнездо. Уцелевшие «осы», меченные свастиками и черными крестами с осино-желтыми обводами, улетели на запасные аэродромы в Брянск, Шаталово, Шумячи, Рогнедино, Олсуфьево, Понятовку. Но разведчики и там их нашли, и наши самолеты накрыли вскоре и запасные аэродромы. Над авиабазой теперь барражировали десятки «мессеров» и «фоккеров». После первой большой бомбежки полковник Дюда и майор Арвайлер тщательно продумали маскировку авиабазы. Уже на следующий день полякам приказали размалевать крыши ангаров под лесопосадки и посадить по бокам настоящие елки и березы согласно единому рисунку. В последующие дни они покрасили отремонтированные взлетно-посадочные полосы в цвет травы, изобразили проселочные дороги, пересекающие невинное с виду поле. Вся маркировка, все цифры и знаки были закрашены. Затем на аэродроме поляки построили по плану маскировщиков крыши деревянных изб, амбаров и сараев. Похоже было, что они готовили театральные декорации для съемки какой-нибудь кинодрамы. Ходил даже слух, что Дюда приказал подрывникам изменить взрывами русло речушки.

Самолеты, которые вернулись с запасных аэродромов, были теперь рассредоточены на большой площади и тоже замаскированы сетями и срубленными деревцами. Из лагерей Рославля и Брянска Вернер пригнал рабочее пополнение — около тысячи пленных — и заставил этих умирающих с голоду людей рыть котлованы под новые бомбоубежища, офицерские и солдатские. Словом, Сеща готовилась к настоящей войне. Поляки днем спустя рукава работали на немцев, а ночью засучив рукава составляли новые, скорректированные планы, отмечая все маскировочные художества, все перестановки и новое расположение частей и самолетов.

В августе налеты продолжались. Раз сещинские мальчишки насчитали семьдесят наших самолетов. Теперь штурманы точно наводили прицел, нажимали спуск бомбосбрасывателей. Черный град бомб сыпался из бомболюков на самые уязвимые места на авиабазе. Поляки регулярно пересылали в лес данные о потерях гитлеровцев, обо всех изменениях на авиабазе, бесстрашно вызывая на себя бомбовые удары.

Наши самолеты прилетали чаще под вечер.

— Опять вечернее благословение! — еще пробовали шутить немцы, услышав вой сирен.

Подпольщики чертили планы то на одной квартире, то на другой после ночной смены, в рабочие часы, когда гитлеровцы были заняты на аэродроме и не шныряли по поселку. В первое время поляки нередко заходили к портному Афанасию Калистратовичу Морозову, которого они с легкой руки Люси Сенчилиной прозвали Дедом Морозом.

…Вся четверка остановилась у бывшего детского сада напротив дома, занятого гестаповцами, как раз тогда, когда из дома вышел с приятелем полицай, живший по соседству с Аней.

— Алло, полицай! — окликнул его Ян Маленький с небольшим свертком в руке. — Портной Калистратыч здесь живет?

— Так точно! Яволь! — ответил пьяноватый полицай, становясь в струнку, — Только, пан, Калистратыч немецкое военное платье не умеет шить-с!

— Мне цивильное надо шить-с, — ответил ему Ян Маленький на ломаном русском языке, невольно передразнивая полицая. — Можешь идти!

Дождавшись, пока полицаи скрылись из виду, Ян Большой бросил окурок сигареты и скомандовал:

— Д'Артаньян! Со мной! Арамис и Атос, ты дуй за угол, а ты стой у гестапо. Чуть что — предупредите нас!

Минут через пять Дед Мороз уже снимал мерку с Яна за занавеской в «примерочной».

— Так… Тут семьдесят. Пятьдесят два. Двадцать четыре, — громко, чтобы слышали соседи, говорил, орудуя сантиметром, Анин отец. — Плечи по моде широкие, на вате. Вам брюки пошире? Хотите клеш? Не извольте сомневаться — костюмчик будет, как в Варшаве!

Аня молча подала Яну Большому лист, склеенный из листков серой школьной тетради. Сидя в «примерочной», Ян Большой положил бумагу на гладильную доску и быстро вычерчивал очередной план.

— Здесь новая батарея, — шептал ему Ян Маленький. — Бочки с горючим передвинули сюда, слева от воронки. Впрочем, воронка тут ни при чем…

Аня, остановив долгий взгляд на Яне Маленьком, слушала польскую речь. Отец ее, Дед Мороз, занимаясь клиентом, видел краем глаза, как она бросила быстрый взгляд в подслеповатое зеркало на стене, поправила прядь на лбу и тут же сердито взъерошила темно-русые волосы — не до этого, мол, сейчас!

— А вот сюда, Аня, — тихо сказал Ян Большой, — нам на удалось пройти. Нас ведь тоже не всюду пускают!

Дед Мороз перевел взгляд с Яна Маленького на дочь. Может, просыпающееся чувство к этому поляку прочел он в глазах дочери? Он вспомнил, как он возмущался Анькой, когда та, вернувшись осенью в эти места, уговаривала его и мать вернуться в Сещу. «Под бомбы?! На немца работать?!» А она, Анька, вот чем теперь занимается, страшно рискует сразу шестью головами!…

— Дети вы еще! — тихо прошептал в усы Калистратыч. — Ну, вот и все! Как в Варшаве!…

Так, под руководством Ани Морозовой, поляки организовали на Сещинской авиабазе подпольный пост наведения советских самолетов на важнейшие объекты базы. Работал этот пост бесперебойно, незаметно для гитлеровцев, нанося им тягчайший урон.

Сняв в свободное время нарукавные повязки, д'Артаньян и «мушкетеры» ходили порознь вокруг аэродрома, высматривая, примечая, вступая в разговоры с незнакомыми солдатами, которые неизменно принимали их за своих — познанцы отлично знали немецкий язык. Немцы нередко выбалтывали им все, что знали.

— Нам сильно повезло, — говорил Ян Маньковский, — что швабы выдали нам форму люфтваффе. Вообще-то рабочих Организации Тодта одевают в обмундирование оливкового цвета из цейхгаузов бывшей чехословацкой армии.

— Так ведь это благодаря твоей забастовке, — сказал Горкевич, — получили мы эту форму…

Сведения на явочные квартиры в Шушарове, Алешинке, Калиновке сначала носила Вера Молочникова. Записки с разведданными она вклеивала в свои кудрявые чернью волосы. Вместе с Резедой Вера переправила в лес еще несколько военнопленных красноармейцев, бежавших из сещинского лагеря. Девушки их прятали сначала в развалинах домов, а потом переодевали и отводили в Сердечкино.

Когда Вере пришлось бежать в лес — переводчик Отто Геллер заподозрил прачку в краже патронов в казармах, — ее заменили сама Аня Морозова, Люся Сенчилина, Мария Иванютина, брат и сестра Кортелевы…

Случалось, что связные, пробиравшиеся к подпольщикам из леса, натыкались на засады гитлеровцев и погибали. Тогда старые связи надолго рвались, завязывались новые. Велики были опасности, подстерегавшие связных в «мертвой зоне» и на подступах к ней.

Разведчице Шуре Гарбузовой выправили фальшивый паспорт— «аусвайс». Ане Морозовой каким-то путем удалось поставить в него штамп о прописке в Сеще, и Шура беспрепятственно ходила в Сещу, даже ездила из Сещи в Рославль и Брянск. Однажды она попала в очередной переплет — в Сеще ее задержали полицейские. Ее спас Стефан Горкевич. Поляк поручился за Шуру, ее отпустили. Так выручали друг друга подпольщики — русские и поляки, — так крепла боевая дружба.


Вот выдержки из сохранившейся переписки Резеды с разведчиками штаба фронта, штаба армии и партизанских отрядов:

«Здравствуйте, товарищ "Андрей"!

С Сещинского аэродрома одна эскадра переведена временно в Жарынь. В Сеще количество самолетов резко меняется. Причины этого не знаю. К юго-западу от аэродрома (старого) строится подземный аэродром. Через неделю получу план всей Сещинской и этого аэродрома, а также расположения всех зенитных частей. В четверг видели, как наши соколы дали им жару… "Резеда"».

«Из Брянска на Рославль прошло 2 эшелона с живой силой до 1000 фашистов. Цвет шинелей — желто-зеленый. Знак на рукавах — черная свастика в белом круге под белой короной. Не финны ли?… "Резеда"».

«С Шумячского аэродрома на Сещинский перелетело 25 Ю-88… "Резеда"».

От Аркадия — Резеде:

«Ваши данные ценные и полные. Установите, какие оперативные и условные знаки имеют самолеты на Сещинском аэродроме».

«Через Сещинскую на Брянск проследовали три войсковые части со след