Book: Чужак



Симона Вилар

Чужак

Купить книгу "Чужак" Вилар Симона

Лето 862 года

Ясноок первым почувствовал — что-то случилось. Еще минуту назад он с княжичами яростно рубил деревянным оружием крапиву у частокола, но вдруг замер, застыл, словно к чему-то прислушиваясь.

Вскоре и наставник Бьоргульф почуял неладное, сердито цыкнул на расшумевшихся детей. И в самом деле, что-то происходило, засуетились стражи на заборолах[1] крепости, заметались воины-руосы, донеслись резкие возгласы. И тут же хрипло загудел рог — тревога! На верхней галерее терема, где с куклой сидела маленькая Мила, появилась встревоженная княгиня.

— Что сие, Бьоргульф?

Но старый воин уже спешил на стену. На ходу крикнул через плечо:

— Уводи детей, госпожа! Да поскорее!

С каких это пор он осмеливался приказывать супруге Хорива Киевского?

Однако гордая княгиня не возмутилась. Подхватив на руки Милу, стала скликать сыновей. Позвала и Ясноока — но куда там! Пусть княжичи прячутся за женскими юбками, а он, Ясноок, сын викинга. Его место на заборолах крепости — там, где надлежит быть воинам.

Не обращая внимания на окрик княгини, мальчишка, размахивая деревянной секирой, помчался за Бьоргульфом.

Звуки рога по-прежнему тревожно прорезали тишину жаркого полудня. Отовсюду спешили воины-руосы, на ходу застегивая шлемы, подвязывали наручи, половчее перехватывая оружие. Ясноока грубо толкали. Кто-то сказал, чтобы убирался прочь, укрылся за запорами. Но мальчишка, цепляясь за поручни сходней и протискиваясь между мужчинами, все же вскарабкался на площадку смотровой башни над воротами.

Но его заметили и тут.

— Уведите прочь Эгильсона! Чего щенок вертится под ногами? — Однако Ясноок клещами впился в перила площадки.

— Мама… Там мама!

Он уже видел ее: без шлема, с развевающимися по ветру светлыми волосами. Конь ее несся вскачь, с разбега влетел в воду — туда, где был брод через реку Стугну, на подступах к крепости Витхольм.

Столпившиеся наверху воины закричали, ободряя всадницу. Ясное дело — отважная жена предводителя Эгиля не станет без причины устраивать столь бешеную скачку. Вместе с несколькими воинами она уходила от врага, и хотя преследователей еще не было видно, но со стороны бора за Стугной уже долетал гомон и слышался глухой гул копыт приближающейся погони.

Что бы это могло быть? Кто дерзнул напасть на тех, кто служил киевскому князю Хориву?

Беглецы, вспенивая воды Стугны, миновали брод и, нахлестывая коней, ринулись на поднимающуюся к Витхольму дорогу. И тотчас на противоположном берегу показались преследователи. Все новые и новые верховые выныривали из зарослей. Впереди, яростно вопя, скакал воин в шлеме с позолоченными рогами, и в Витхольме его тотчас узнали.

— Оскальд! Дождался своего часа в Киеве, Рюриков пес…

— А вон и киевляне с ним. Боярин Гурьян со своими людьми… И Вавила с дружиной. Да провалятся эти предатели в леденящую Хель!..[2]

— Что ж, похоже, нас ждет славная ряспря стали![3] — почти весело проговорил кто-то. — Покажем же этим киевлянам, что не зря мы ели хлеб Хорива Киевского!

Ясноок не слушал. Его грызла тревога. Где же отец — сильный и бесстрашный ярл[4] Эгиль? Как он допустил, чтобы эти люди напали на маму?

Однако, сколько мальчик ни вглядывался в тех, кто приближался к крепости, отца среди них он не заметил.

Погоня не отставала, хотя беглецы уже прогрохотали галопом по первому из мостков через рвы, окружавшие Витхольм. Один из спутников жены ярла, выпрыгнув на ходу из седла, перерубил веревки, и мосток взмыл вверх под тяжестью груза, мигом превратившись в заслон. Конь воина не замедлил бега и помчался за остальными лошадьми, и спешившемуся воину ничего не оставалось, как кинуться к остаткам срубленных на подступах к крепости сосен — так он мог хотя бы добраться до ближайших зарослей, укрыться в лесу.

Однако пущенная кем-то из преследователей стрела настигла его — и воин рухнул, покатившись по склону в одну из ям-ловушек.

Витхольм — бревенчатая цитадель северных наемников князя Хорива — стоял на холме и был неплохо укреплен. На крутых склонах и подступах к стенам располагалось немало потайных ям-ловушек с заостренными кольями на дне, чтобы конные не могли вплотную приблизиться к крепости. Три ряда рвов с мостками, которые в любой момент могли превратиться в заслоны, служили следующей линией укреплений. По пути беглецы успели перерубить веревки, удерживающие еще два мостка, — и всякий раз смельчакам приходилось платить жизнью за несколько выигранных мгновений.

Наконец и преследователям пришлось сдержать коней. Они еще были за пределами дальности полета стрелы, пущенной со стен крепости, но заслоны и ловушки уже начали делать свое дело. Едва последние трое беглецов оказались на подъемном мосту у крепостных ворот, воины на заборолах перевели дыхание. Заскрипели канаты, поднимая мост, стражи навалились на створки ворот, огромные бревна-засовы легли в свои пазы.

Всадница едва не рухнула на руки бросившихся к ней руосов. На ее щеке кровоточила ссадина, светлые пряди упали на лицо, плащ был изорван, а на облегавшей торс кольчуге виднелись следы крови и конская пена.

— Скорее! — твердила она, задыхаясь. — Мы должны быть готовы! Оскальд не отступит. Киевские бояре посулили сделать его князем, и теперь мы ему как кость в горле. Старого Хорива Оскальд сам поднял на копье… А жрецы Велеса[5] восславили убийцу…

— А где наш ярл? Вальгерд, ради всех богов — скажи, что с Эгилем?

Лицо женщины исказила судорога. С трудом, проглотив ком в горле, гордо вскинула голову.

— Мой муж умер как герой, оставшись до конца верным Хориву. И Валькирия уже несет его через сверкающий Бельврест[6] в чертоги Валгаллы![7]

Не теряя времени, она принялась отдавать приказания. Велела развести жаркий огонь под котлами со смолой, отнести все копья и дротики на стены, а тем временем готовить каты[8]. Ей повиновались, ибо Вальгерд по прозвищу Легконогая была женой предводителя и вдобавок считалась славной воительницей. Ей ли не знать, что делать!

Ясноок возник перед Вальгерд среди всеобщей сумятицы.

— Мама! Я буду с тобой, я должен сражаться!

И тут же повис на ней, дрожа всем телом и всхлипывая. Он уже понял, что отца нет в живых, но еще не мог в это поверить. Его охватили страх и горечь, он даже забыл, что девятилетнему викингу, к тому же сыну предводителя, не подобает держаться как несмышленому глуздырю.[9]

Вальгерд откинула со лба сына прядь волос — такую же золотистую, как и ее волосы. Твердо взглянула в синие глаза, за которые киевляне прозвали сына княжьего наемника на свой лад — Яснооком. Но сейчас с губ женщины сорвалось его скандинавское имя — словно напоминание о том, из какого он рода. Мальчик выпрямился.

— Да, мама! — Он смотрел на нее, сдерживая слезы. Вальгерд казалась величественной и спокойной.

— Ты не сможешь помочь мне здесь, сын. Вместо этого ты должен вернуться к княгине Тьорд и охранять ее и княжичей.

Ясноок догадался, что она хочет просто услать его, и попытался возразить. Но Вальгерд не слушала. Воины отвлекали ее, задавали вопросы, ждали приказаний. Среди них мальчик заметил Бьоргульфа — и наставник мигом прочитал немую мольбу в глазах Ясноока.

— Тебе, Вальгерд, тоже следует пойти к госпоже, — произнес он, касаясь плеча воительницы. — Ты должна поведать Тьорд о последнем часе ее мужа, князя Хорива Киевского. Да и о себе самой не мешает позаботиться — перевязать рану и хоть немного перевести дух перед битвой.

Шум вокруг усилился настолько, что Ясноок уже плохо понимал происходящее. Словно кулак великана ударил в стену — да так, что вздрогнула земля под ногами, а с навесов заборолов посыпался дерновой настил. Пыль, отчаянные крики, жирный дым над котлами со смолой… По сходням, совсем рядом, скатился пронзенный стрелой воин-варяг, забился, засучил ногами, хватая зубами сухую землю. В синем небе над головой чертили темные дуги зажигательные стрелы. Кто-то вопил, требуя воды, занявшийся пламенем сруб забрасывали землей.

Ясноок потянул мать за руку, и Вальгерд наконец-то сдвинулась с места. Они торопливо миновали окаймленные земляными валами хозяйственные постройки, жилые срубы, прошли мимо длинной стены большого терема и начали спускаться в подпол… Здесь кучкой жались перепуганные чернавки княгини, дворовые карлики, старая мамка. Княгиня с детьми хоронились в глубине, за массивной дубовой дверью, и Вальгерд едва достучалась до нее.

Наконец княгиня открыла. Бледная, испуганная, бренчащая подвесками дорогих украшений.

— Вальга, ты? — воскликнула она при виде воительницы, — О пресветлые боги!.. Что же нас ждет?

В кромешной тьме подпола, которую почти не разгонял свет лучины, подруги опустились на земляную скамью и заговорили вполголоса, склонившись, друг к другу. Появление Вальгерд немного ободрило княгиню, и даже известие о смерти мужа она приняла без слез. Когда же узнала, что виной всему Оскальд, в ее голосе зазвучала ненависть:

— Проклятый варяг!.. Чуяла я, что затевает он худое, не раз говорила князю… Нет, не послушал меня Хорив, только и речи было, что о святости гостеприимства. Да не те нынче времена, чтобы всякого волка привечать…

— Варягов и жрецы Велеса поддержали, — тихо проговорила Вальгерд.

— Ишь ты! Змею служат и сами стали ровно змеи, — вспыхнула княгиня.

Ясноок сел в противоположном углу подле княжичей и Милы. Поначалу он прислушивался к словам женщин, но княжичи теребили, допытывались, что там, наверху. Старший, одногодок Ясноока, то и дело хватался за деревянный меч. Младший, по отцу названный Хоривом, наоборот — хлюпал носом, разводил сырость. Маленькая княжна Мила, вся в светлых кудряшках, с родинкой в уголке губ, поначалу улыбалась, радуясь приходу Ясноока, но, заметив у брата слезы, тоже захныкала. Ясноок усадил ее к себе на колени, стал утешать — и Мила угомонилась.

Когда княгиня туго стянула узел повязки на руке Вальгерд, воительница поднялась и перепоясала кольчугу.

— Неужто ты туда? — ахнула княгиня. — А мы-то как же?

— Не знаю, — вздохнула Вальгерд, не сводя взгляда с детей. Затем вынула из ножен кинжал и протянула княгине. — Ты жена князя, Тьорд. Сама знаешь, что должно делать, когда выхода не станет.

Княгиня беззвучно зарыдала, сжимая виски тяжелыми от перстней пальцами. Вальгерд больше не глядела на нее. Шагнув к сыну, взъерошила ему волосы. В багровом свете лучины мать показалась Яснооку дивно прекрасной, словно окруженной сиянием.

— Береги княжичей, сын. Пока я не приду за тобой.

Она ушла, и Ясноок подумал: увидит ли он мать снова? Как настоящий воин, он поставил свою деревянную секиру между колен, сложил на гладкой рукояти руки и застыл в ожидании. Секиру вырезал из ясеня его отец — Эгиль Вагабанд. Поначалу мальчик, как и велел обычай, дал своему оружию шведское имя — то, которым звали женщину-тролля, обитавшую, как сказывали, в лесах далеко на севере. Но отчего-то это звучное имя не пристало к секире, и вскоре Ясноок стал называть ее на местный лад — Лешачиха. У всякого викинга оружие должно иметь свое имя…

Время тянулось томительно. Лучина догорела, и уголек с шипением упал в лохань с водой. Княгиня зажгла новую, затем еще одну, и еще… Они отчаянно напрягали слух, ловя каждый звук. От темноты и страшного напряжения Ясноок не мог додумать до конца ни одной мысли. Княжичи и Мила уснули на сундуках с казной, тесно прижавшись друг к дружке. На какой-то миг задремал и он, а, очнувшись, увидел все то же спящих детей и княгиню Тьорд, мерившую шагами подземное убежище.

Что там, на воле — день или уже месяц взошел на небо? Или все-таки над миром людей еще сияет солнышко — светлый Хорос, как зовут его славяне? В темноте все едино, лишь угольки шипением меряют время. Княгиня же никак не угомонится, снует из угла в угол, теребит украшения. Порой подходит к сундукам — в них привезли из Киева казну Хорива. Подняв тяжелую крышку, княгиня смотрит на злато, думает о чем-то своем.

Ясноок уже успел припомнить почти всю свою короткую жизнь. Самые ранние, совсем смутные воспоминания о ладье, на которой он плыл куда-то вместе с родителями. Мимо тянулись берега, все время, меняя очертания. Он лежал в меховом мешке рядом с матерью, и она что-то негромко напевала. Иногда появлялся отец, сажал его высоко на плечо. Порой они останавливались ненадолго, и воины с отцом уходили. Возвращались то веселые и шумливые, то чернее тучи. Ладья быстро отчаливала, торопливо стучало било, задавая ритм гребцам, попарно налегавшим на длинные весла.

Наконец они прибыли в богатый град Киев и остались тут. Да нет, остался только Ясноок, а отец и мать снова уплыли надолго, и мальчик знал куда — в великий Царьград, добывать славу и богатство вместе с другими руосами.

Руосами — или просто русами — их стали называть здесь, в Киеве. А прежде, как и всех, кто приходил с севера, кликали варягами. Сами же они звали себя викингами. И Ясноок тоже.

Все это время он жил в большом тереме князя Хорива Киевского вместе с его детьми, и в их воспитании не делали различий. Когда же отец и мать возвратились, целый месяц шумели большие пиры, а потом отец сказал, что никуда дальше они не пойдут — останутся служить за добрую плату старому Хориву.

Ясноок был рад, он уже успел прижиться в Киеве и сдружился с княжичами. Отец и мать теперь будут с ним — это ли не предел мечтаний?

Все начало меняться этой весной, когда в Киев-град приплыли ладьи варяга Оскальда. Вновь прибывших приняли с почетом — ибо Оскальд заявил, что идет на юг попытать военной удачи. Но что-то не больно он спешил ввязываться в битвы, зато много времени проводил с киевскими боярами да со старшинами племени полян[10].

Отчего-то это очень тревожило ярла Эгиля. И мальчик, по примеру отца, тоже с опаской поглядывал на бородатого викинга в златорогом шлеме. Особенно же невзлюбил он младшего брата Оскальда, рыжего Дира. Дир был на шесть лет старше Ясноока, уже мнил себя любимцем богов и великим воином. Вот кто не упускал случая посмеяться над сыном Вальгерд с его деревянной Лешачихой! А однажды, набравшись наглости, Дир даже осмелился приставать к матери, но спустя минуту уже катился по земле, потупив хорошую затрещину. Рука воительницы была по-мужски тяжелой. Вот уж когда Ясноок вволю посмеялся!

Но вскоре произошло что-то совершенно неожиданное. Ясноока с княжичами и княгиней Тьорд среди ночи незаметно вывезли из Киева, приказав скакать тайными тропами в Витхольм — крепость, выстроенную ярлом Эгилем на реке Стугне. За ее надежными стенами они и жили до этого дня.

От воспоминаний Ясноока отвлек голосок проснувшейся Милы. За нею пробудились и княжичи. Хорив капризно запросил еды, и Ясноок тоже ощутил голод. Сколько же они сидят здесь, во тьме?

Княгиня нарезала хлеба, намазала густым медом, разлила по чашам сладковатый квас из крынки. Поев, дети оживились, даже затеяли дурашливую возню. Тьорд прикрикнула, было на них, но вдруг застыла, прижав руки к груди и вся, превратившись в слух.

Теперь и Ясноок различал звуки. Снаружи доносились шум, крики, грозный гул. За дверью послышался женский визг и плач. Княгиня жалобно вскрикнула, поднесла руку ко рту, закусив костяшки пальцев. В дверь застучали и — слава богам! — раздался голос Вальгерд:

— Тьорд, отворяй! Это я!

Ясноок первым бросился к проему. Откуда и силы взялись отодвинуть тяжелый засов! Дверь распахнулась, и он едва успел подхватить мать, которая, казалось, готова была упасть. Вальгерд едва держалась на ногах, прижимая руку к боку, откуда сквозь звенья кольчуги просачивалась кровь.

— Идем!..

— А мы? А я?.. — воскликнула княгиня. Вальгерд взглянула на нее, словно не узнавая.

— Что ж, и вы…

Внезапно княгиня засуетилась.

— А казна как же? — почти взмолилась она. — Злато, серебро? Помоги мне, Вальга!..

Встряхнув головой, Вальгерд повторила:

— Идем. Но помни: на все воля богов. Я же ничего не могу обещать…

Шум и крики волной выхлестнулись из-за ее спины, а за ними густые, острые запахи — дыма и крови. Вальгерд шагнула вперед, увлекая за собой сына. Княгиня мешкала, но лишь мгновение. Подхватила на руки Милу, кликнула сыновей и поспешила следом.

В проходе их заволокло сизым дымом. Где-то визжала женщина. Из-за угла вдруг выскочил воин, замахнулся мечом, но Вальгерд ловко отбила выпад, стремительно нанесла ответный удар. Ее клинок рассек грудь нападавшему. Воительница переступила через оседающее тело.

— Скорее, сюда!

Они свернули за угол терема. Вокруг пылали постройки, земля была скользкой от крови, повсюду валялись трупы. Грохот, выкрики, лязг железа. Нестерпимый жар дохнул в лицо.

Вальгерд шла с мечом на изготовку, сжимая другой рукой запястье сына. Сквозь дым и пыль неожиданно возник Бьоргульф, и воительница приказала ему помочь княгине с детьми. Старый воин подхватил меньшего, Хорива, старший княжич бежал следом, ухватившись за пояс викинга.

Вальгерд шла быстро, не оглядываясь, — туда, где в дыму выступали еще не тронутые пламенем постройки. Вот и крыльцо. Отсюда сходни вели в верхнее жилье, где тянулась галерея на столбах-опорах. Княгиня взвизгнула, заметив языки пламени, но Вальгерд двигалась решительно, словно точно знала, куда держать путь.



Теперь и Ясноок догадался, что мать ведет их к клетям позади спален дружинной избы, почти не пострадавшим от огня. А позади все пылало — и деревянные башни крепости, и высокая кровля гридницы[11], и заборолы с площадками для стражи.

Все плыло в дыму, словно в страшном сне, от которого нет пробуждения. Ясноок машинально сжимал в руке свою деревянную Лешачиху — другого оружия у него не было, а с ней он чувствовал себя надежнее. Но ему и в голову не пришло воспользоваться ею, когда на них снова напали в узком переходе. Однако мать и Бьоргульф, встав плечом к плечу, отбились и на этот раз. Насмерть перепуганная княгиня голосила так, что Вальгерд пришлось зажать ей рот, испачкав щеки Тьорд кровью и сажей.

— Молчи! Уходить надо тихо.

И снова впереди лежал длинный проход, затянутый дымной пеленой. Они уже почти достигли его конца, когда позади раздались яростные выкрики, лязг оружия. И истошный крик княгини. Вальгерд, уже стоявшая на ступеньках сходней, замерла, не отпуская руки сына, и глухо застонала. Она не хотела оборачиваться, не хотела ничего знать об этой новой опасности, ибо силы воительницы были на исходе.

Ясноок все-таки оглянулся. По проходу приближались незнакомые варяги. Кто-то схватил княгиню и поволок, она отчаянно отбивалась, неистово крича. Маленькую Милу отшвырнули к стене, и она с плачем поползла, все еще прижимая к себе куклу. Старый Бьоргульф бешено рубился сразу с двумя воинами. Оба княжича также оказались в руках варягов, но старший тут же вцепился зубами в руку воина, рвавшего парчу на княгине.

У Ясноока все оборвалось внутри, когда разъяренный варяг обрушил на парнишку секиру и его товарищ по детским играм рухнул под сапоги врагов. Что случилось с младшим из братьев, он уже не видел. Проход загородила широкая спина Бьоргульфа. В одной руке его был меч, в другой неизвестно откуда взявшаяся шипастая палица. Старый варяг ярла Эгиля сражался, как лучший из сынов бога войны Одина.

— Вальгерд, беги!.. — долетел из гущи схватки его звериный рык.

Воительница еще какое-то время стояла на месте, словно окаменев. Все вокруг заволакивалось дымом.

— Нужно идти!.. — то ли вскрикнула, то ли простонала она.

Теперь она снова увлекала сына за собой, и он еле поспевал следом, спотыкаясь и падая. Его мутило, перед глазами плыли круги, горький дым раздирал легкие.

Внезапно дым поредел. Мать толкнула какую-то дверь. Заперто. Она толкнула сильнее и громко выругалась. Но мальчик видел, что она едва не плачет. Еще удар плечом, еще один… Вальгерд застонала, хватаясь за бок.

«Сколько крови!» — охнул Ясноок, бросаясь, чтобы поддержать ее.

— Мама! Мама!..

Вальгерд молчала. То ли думала о чем-то своем, то ли прислушивалась. И сейчас же мальчик тоже услышал позади чьи-то шаги.

Теперь настал его черед. Схватив мать за локоть, он изо всех сил потащил ее за собой — в дальнюю клеть, где хранилась одежда челяди.

— Сюда!..

Маленькое бревенчатое помещение, вдоль стен грубые сундуки, покрытые овчинами и войлоком. Наверху, под скатом кровли, подслеповатое оконце. Ясноок знал, что за ним тянется дощатая кровля боковой галерейки, примыкающей к крепостной стене, а там, за стеной, — некрутой спуск к лесу, что за Витхольмом. Когда-то они с княжичами играли здесь и даже тайком выбирались из крепости. Вот был переполох, когда их хватились!

Все это Ясноок говорил матери на ходу, когда, отбросив бесполезную Лешачиху, принялся карабкаться к окошку. Взобрался, толкнул створку и, уже лежа на кровле галерейки, протянул к матери руки. И похолодел.

Проем оконца был слишком мал для нее.

Ясноок заплакал, не переставая твердить сквозь слезы:

— Поднимайся, мама, у нас получится!

Вальгерд стояла внизу, прижимая ладонь к ране в боку, и смотрела на него с полуулыбкой. Наконец она нашла в себе силы проговорить:

— Беги, сын. Но помни, кто ты. Помни свой род. И пока ты жив — живы и мы с отцом.

Но он уже стал протискиваться назад. Вальгерд выталкивала его, приказывала. А потом он струсил, шарахнулся в сторону, когда за спиной матери раздались шаги, послышались голоса. Ясноок вжался в нагретую солнцем кровлю.

И сам отругал себя за трусость. Подполз к окошку.

Теперь он снова видел мать. Она стояла спиной к окну, вытянув вперед руку с мечом, а перед ней был не кто иной, как сам золоторогий Оскальд. Они что-то говорили, но мальчик в смятении не разобрал слов. Потом… Короткий лязг мечей — и мать пошатнулась, выронив оружие. Оскальд стоял над нею, его бородатое лицо с холодными светлыми глазами оставалось равнодушным.

— Добей, если в тебе есть хоть капля чести, Навозник, — прохрипела, захлебываясь кровью, Вальгерд.

Ноги уже не держали ее, и она начала оседать, держась обеими руками за шею. Вальгерд говорила по-шведски — на том языке, который Ясноок, живя в Киеве, уже плохо помнил. Однако главное он понял и едва не закричал, но горло, словно что-то сдавило.

Затрещали половицы, и рядом с Оскальдом, чуть не столкнувшись с ним, возник еще один варяг. Рослый, тонкий станом, с окровавленным мечом в руках. Личина шлема скрывала верхнюю часть его лица. Завидев раненую воительницу, он расхохотался:

— О, да это омела злата[12], сама Вальгерд Легконогая!

— Как я помню, она была тебе по душе, брат, — равнодушно обронил Оскальд. — Вот ты и добей ее.

Он повернулся на каблуках и ушел.

Ясноок видел, как младший варяг снял шлем, и он тотчас узнал ненавистное худое лицо Дира. Рыжие завитки волос прилипли к его разгоряченному лбу, он хищно улыбался.

— Конечно, добью, клянусь Валгаллой. Но сперва… Цепляясь за стену, Вальгерд оседала, истекая кровью, но Дир подхватил ее. Женщина была выше ростом, и силы ей было не занимать, но сейчас Дир с легкостью сломил ее сопротивление и швырнул на сундуки. Несколько мгновений он возвышался над нею, торопливо распуская шнуровку кожаных штанов.

Шея Вальгерд была в крови, золотые волосы также слиплись от крови. Приподнявшись из последних сил, она сделала отчаянную попытку толкнуть насильника ногой, но Дир только рассмеялся. Задрав ее кольчугу и кожаную подкольчужницу, он заголил живот и бедра женщины, один ее бок чернел запекшейся кровью. Рывком, сорвав с жертвы остатки одежды, он одним движением раздвинул ей ноги и навалился сверху.

Ясноок смотрел. Видел, как Дир толчками двигался на матери, что-то выкрикивая, оскорбительное, злое. Видел ее белую, всю в крови, кисть руки, хватающую Дира за короткие рыжие волосы. Потом рука бессильно упала. Дир же продолжал свое дело, двигаясь все быстрее и быстрее.

Мальчик не помнил, как снова оказался в клети. Поначалу он оцепенел, не зная, что делать. Но тут на глаза Яснооку попалась его деревянная Лешачиха. Довольно тяжелая, но рука мальчика давно привыкла к ее тяжести. Он поднял оружие, коротко взмахнул им и что было сил опустил на голову насильника.

У девятилетнего мальчишки не так уж много сил, и, тем не менее, Дир обмяк и застыл, навалившись на Вальгерд. Ясноок уперся ему в плечо, и, хотя варяг был довольно тяжелым, он мешком сполз на пол и остался лежать без движения.

Ясноок больше не глядел на Дира. Сейчас он видел только мать и кровавую рану повыше ее ключицы, сквозь которую утекала жизнь. Глаза Вальгерд еще не начали стекленеть и были ясными, словно она все еще жива. Но эта прекрасная воительница, истинная валькирия, уже ушла. Ушла в час поражения и позора. Он остался совершенно один.

Мальчик не думал, что Дир может очнуться, что сюда могут войти, не замечал просачивающихся в щель под дверью волокон дыма. Он долго смотрел в лицо матери, а потом начал одевать ее — натянул кожаные штаны, опустил тяжелую, пропитанную кровью кольчугу. Затем по северному обычаю закрыл ей глаза и ноздри, поднял с пола меч и вложил в ее холодеющие руки. Теперь Вальгерд была готова пуститься в путь через сверкающий Бельврест.

— Мама… Я ухожу, мама. Но я… клянусь… Клянусь кровью предков, клянусь своим местом в Валгалле — я еще вернусь… И отомщу за тебя и отца. Верь мне!

Все вокруг быстро заволакивало дымом. За дверью послышались голоса.

Ясноок, словно ласка, юркнул в оконце и быстро скатился по кровле. Теперь он был у самого частокола. Не раздумывая, мальчик перебрался через стену из остро затесанных дубовых бревен, на мгновение повис на руках и, разжав пальцы, полетел вниз. Больно ушибся и покатился вниз по склону. Если бы он попал в одну из ям-ловушек с кольями — ему пришел бы конец. Но он налетел на труп лошади, напоровшейся на один из кольев. Отсюда ползком, огибая мертвецов, валявшихся там и тут, он перебрался через рвы и вскоре оказался среди зарослей.

Наконец-то он мог перевести дух. В глаза било закатное солнце. Вверху, на холме, пылал Витхольм, от просмоленных бревенчатых стен и построек к багровому небу поднимался черный дым. Вот он — погребальный костер его матери и воинов-руосов, каждого из которых он знал с детства!

— Я вернусь… — прошептал Ясноок.

Но едва он углубился в чащу, как чуть не столкнулся еще с одним человеком, глядящим на пылающую крепость. Мальчик не успел даже испугаться. Это был мужчина с длинной, прошитой сединой бородой, облаченный в просторные белые одежды. На его груди, отражая закатные лучи, блестел золотой знак Перуна[13] — стрела-зигзагица. Волхв!

— Славно сражались эти русы с Севера, — произнес волхв, не сводя глаз с пожарища. — Почти два солнца держали осаду… Но, должно быть, удача была не у них, а у людей Велеса. Такое уже бывало, малец. Порой и Велес берет верх…

Теперь он говорил с Яснооком, опустив на его плечо большую теплую ладонь. В голосе волхва звучала грусть.

— Ты ведь сын Эгиля Вагабанда и красавицы Вальгерд?

И тут Ясноок заплакал навзрыд. Произнесенные вслух имена погибших родителей словно прорвали глухую запруду, и слезы хлынули ручьем.

Волхв смотрел на него глубокими карими глазами.

— Идем со мной. Я слышал, ты обещал вернуться. А чтобы вернуться, нужно сперва найти силы уйти. Ну же, не упрямься!

И Ясноок пошел за волхвом.

Часть 1

НАВОРОПНИК

ГЛАВА 1

Год 880

В понимании людей зиме было самое время отступать — березозол[14] уже к Масленице весенней повернул. Однако вновь задули с полуночи[15] холодные ветры, занесли все снегом. Такое и в прежние времена бывало, однако в этот раз, после третьего подряд недорода, долгая зима казалась особенно тяжелой.

В эту ночь мороз выдался как никогда лютым. И когда староста селища терпеев Акун приоткрыл двери избы, холодный пар так и заструился у его ног.

— Не желает Морена-Зима размыкать землю к весне, — хмуро проворчал староста. — Всю свою пору дождями сырыми проплакала, а ныне, словно с обиды, зубы морозные кажет…

— Так, может, и не следует мне идти? — заискивающе спросила Акуна его молодая жена.

— Не гневи богов, Ясенка, — стукнув дверью, возмутился Акун. — Ты моя женщина, ты Старостина жена, тебе и вести баб гнать Коровью Смерть[16], пример показывать.

Ясенка недовольно закусила губу. Идти на такой мороз голой, бегать по снегу… Она недобро покосилась на сидевшую на лавке у стены темноволосую девушку.

— А она как же? Ей пошто не велел идти?

— Цыц, я сказал! — рассердился Акун. — Отвяжись от Карины, Ясенка. Сама знаешь, тяжелая она, княжьего сына носит. Его сберечь надобно.

— Всегда так, — надулась Ясенка. — Мне на мороз, а ей… Ишь, ходит с косой, словно не вдовствовала, все из себя девку корчит. Вот теперь в тепле отсиживаться будет, пока мы… Одно слово — Карина! — И добавила зло: — Укора!..

Девушка у стены, казалось, никак не отреагировала. Ее звали Кариной, но когда злились — Укорой, Карой. Имя такое недоброе ей дали с рождения, после того как мать ее, промучавшись в тяжелых родах больше трех суток, родила, наконец, дочь, а сама умерла, истекая кровью. Бабы-повитухи говорили, что редко когда женщина такие муки в родах принимает. Вот и назвали новорожденную Карой — Кариной. И она привыкла к этому имени. Но всякий раз, когда ее называли Укорой, внутренне сжималась.

Ясенка не зря на нее злилась. Одной красивой бабе всегда завидно, когда рядом жалеют другую красавицу. А к Карине относились бережно. Она для Акуна была всего лишь братучадо, дочь сестры, а вырастил он ее как свою. У него-то одни сынки рождались, вот и баловал единственную девчонку в доме, лелеял, задаривал.

Когда Карине было семь годков, ее хотели принести в жертву самому Велесу. Жрецы-волхвы сразу углядели в толпе удивительно красивую девочку, указали на нее. Но Акун не отдал им сестрину дочь, поведав, что, когда Боян в селище захаживает, никогда не обходит Карину вниманием. А ведь ведомо — Боян певец редкостный, любимец Велеса. Кто разгневает Бояна — самого Белеса оскорбит. Поэтому волхвы и отступили. Когда же Карине тринадцать исполнилось, опять ее выделили среди других. На этот раз сам князь радимичей Боригор. Терпеи на его землях жили, обязаны были содержать дружину княжью. В один из своих наездов и заприметил Боригор среди девок в хороводе красавицу необычную: с глазами серыми, лучистыми, с толстой черной косой, телом еще полудетским, но легким, приятным. Тринадцать для девушки — самая пора семью заводить. Вот Боригор и оказал терпеям честь, решив взять в терем девицу из их селища. Да не просто взять, а меныницей[17] княжьей. Однако Карина оказалась из недоспелок, не стала женщиной к тринадцати. Когда Боригору сообщили об этом, думали, откажется. Однако князь все равно глаз от нежного личика Карины отвести не мог, а, уезжая, подозвал к себе стрыя[18] девочки, Акуна; и передал ему вено[19], а невесте богатый подарок — монисто в три ряда, все сплошь из серебряных дирхемов[20] новеньких. Велел, чтобы Карина носила его как знак, что она уже князю радимичей обещана.

Так и проходила Карина в серебряном монисте три года. Боригор же не показывался, даже гонцов не слал — узнать, как подрастает его избранница. Но на то причина была: весть о том, что Боригор самому Диру Киевскому отпор дает, даже в Мокошину Пядь, селище терпейское, дошла. Но над Кариной все равно посмеивались: дескать, теперь их первая красавица всю жизнь вековухой проходит — и не жена князю, и не вдовица. Но разговоры смолкли, когда Боригор все же приехал в Мокошину Пядь. Глядел на подросшую красавицу, слова молвить в восхищении не мог. А она подняла очи на его обезображенное шрамами лицо, на седую бороду, мешки под глазами… Ах, лучше бы и век не являлся за ней князь Боригор Радимичский! Горько было молодость и красу ему отдавать, когда за ней молодые и пригожие парни, словно ручные ходили, в глаза заглядывали. Но вено было уже уплачено, да и щедро одарил князь терпеев за то, что сберегли для него красавицу: пять возов с зерном передал селищу, сукно, руду для кузниц. И Карину отдали князю. Начались два года ее постылого супружества. Однако сейчас ей все чаще казалось, что не так уж и плохо жилось ей за старым Боригором.

По ногам в избе вновь потянуло холодом. Это Акун опять приоткрыл дверь, вглядывался в морозные звезды, определяя время.

— Пора, — наконец сказал он. — Иди, Ясенка. Тебе ход начинать.

Карина снова ощутила на себе недовольный взгляд молодой жены стрыя. Но мужу перечить та не посмела, поднялась, резко сорвала с головы кику[21], тряхнула рыжей косой.

— Прими, Ясенка, — протянула ей Карина горшочек с растопленным салом. На дворе мороз лютый, а Ясенке голой бегать по холоду до первой зорьки, гнать прочь из Мокошиной Пяди Коровью Смерть. Хотя говорят, что бабы в охоте за Коровьей Смертью в такой раж входят, что и холода не чуют. И все же Ясенке поостеречься не мешало — молодая еще, нерожавшая.

Однако Ясенка не раздобрилась от внимания братучадо мужа.

— Что, услужить пытаешься, вину чуешь? Всем ведомо, что Кара кого угодно сведет со свету, а сама дальше пойдет, подола не замочив, глаз бесстыжих не…

— Да уймись ты, баба глупая! — вконец рассердился Акун.

Карина же гнева-обиды не выказывала. Просто смотрела огромными глазами цвета дождевых облаков. Люди говорили — взгляд у нее подлинно княжеский, да и манера горделиво держать голову знатная. Такая, что даже строптивая Ясенка не выдержала, отступила, только пробурчала что-то обиженное. Мол, все против нее: и Укора, и муж родимый, и пасынки, что только гоготали, сидя на полатях да ожидая, когда молодая мачеха на гон пойдет. Ясенка вдруг ощутила злость, да такую, что и бодрящий напиток пить не надо. Что ж, если им так весело, то уж и она повеселится. И быстро, прямо на глазах у мужа и пасынков стала раздеваться, скинула телогрею, резким движением подняла подол рубахи, сняла через голову.

Сыновья Акуна, перестав ржать, открыли рты. Даже маленький Буська, уже дремавший, привстал. А старшие… Они уже в возраст вошли, Каплюша вон сам в ночь на Купалу девок по кустам валял. А тут молодая мачеха вся перед ним, ладная, с круглыми большими грудями, крепким животом нерожавшей молодухи, рыжим пушком промеж крутых молочных бедер.

— Постыдилась бы! — опешил Акун. — В закуте бы разделась.

— Пошто в закуте? — победно улыбнулась Ясенка. — А бесстыжим своим скажи, чтоб не пялились.



Сама будто и не замечала, как парни на нее смотрят. Стоя у очажного огня, медленно, сладострастно растирала по телу жир, улыбалась чему-то.

Староста все же велел сынам лезть на полати, занавеску задернул за ними. Хоть и покрывал молодую жену каждую ночь, но замечал порой, что и сыновья иногда поглядывают на молодую мачеху по-особому. Каплюша тот же… Зря он задержал парня при себе неженатым. Вот и опасается теперь, что его новая жена и сын…

Акун почувствовал злость. Ругаясь сквозь зубы, протянул Ясенке опьяняющий, заговоренный ведунами напиток для гона Коровьей Смерти. Едва та выпила, толкнул к двери.

— Пошла!

Морозная дымка так и объяла ее белое тело. Взяв заранее приготовленный отточенный серп, она шагнула в ночную темень — легкая, голая, сально блестящая — и заголосила, завыла люто, как и положено. И, как ожидалось, захлопали то там, то здесь двери изб, раздались отовсюду оглашенные бабьи визги, крики.

Коровий гон — изгнание мора, что на скотину напал и губит кормилиц домашних. Его только бабы и могут изгнать — традиция старая, но верная. Бегут голые бабы вокруг селища, тянут на лямках плуг, опахивая все дома, и голосят при этом, стонут, воют дико. Злость и ярость показывают хозяйки Коровьей Смерти. Не выдерживает «скотья лихоманка» такого. Либо издохнет прямо в селище, либо укроется, убежит прочь. Только бы бабы ее как следует донять сумели. Потому и поят их зельем особым, потому и носятся по снегу голые и распатланные, с серпами, ножами, тяжелыми сковородами, голосят. Все бегут — и девки, и бабы, и молодицы. Лишь непраздных[22] на дело это не пускают — чтобы дитю охота ночная не повредила.

Карина слышала дикий вой женщин за стенами. Мужики же сидят по домам, не смея нос наружу высунуть. Нельзя на баб в это время глядеть, иначе от ворожбы никакой силы не будет. Но бывает, что Коровья Смерть сама навстречу бабам идет, словно притянутая, — то путником прикинется заплутавшим, то глупым дитем, вылезшим за мамкой в ночь. Тут у женщин жалости нет, обману не поддадутся — вмиг разорвут, раскромсают. Однажды Коровья Смерть в деда-бортника, одиноко жившего на окраине селища, вошла. Вот он, духом злым наполненный, и вышел бабам навстречу. И ничего от него не осталось. Растерзали, разбросали бортника так, что только куски мяса по округе валялись. Правда, кое-кто говаривал, что старика просто болезнь своя доняла. Один он жил, да и помогать ему уже селище устало. Вот и решил бортник принять в себя Коровью Смерть, выйти навстречу бабам бешеным. Да только зря старался старик. Не вошла в него Коровья Смерть, почуяла подвох, обозлилась, и скотины-кормилицы в ту зиму пало больше, чем когда-либо. Это было в тот год, когда Боригор Карину забирал, вот его подношение Мокошиной Пяди и спасло людей. Долго потом поминали его добрым словом. Да и Карину благословляли. Но это было давно. Ныне же Боригор славный уже селищу не подмога. Его свои же — радимичи — в жертву богам отдали.

Дикие голоса женщин раздались совсем рядом. Выли злобно, орали, били железными серпами о котлы, кастрюли, скребли ножами по днищам. Во дворах заливались лаем псы, рвались на привязи от всеобщего бешенства. Карина не выдержала, зажала уши ладонями. Тяжело это все переносить, самой завыть хочется. Лучше отвлечься, думать о чем-то другом… О чем угодно. Вспоминать…

И, сжавшись в комочек, зажав уши, она унеслась мыслями в прошлое. Вспомнила терем в Елани, граде Боригора у истоков великой Десны, вспомнила окошки слюдяные, резьбу по балкам, ложе с перинами лебяжьего пуха, яркую роспись на стене, запахи чистоты, богатства. Ах, как не хватало сейчас ей всего этого! А ведь и здесь она жила в лучшей избе, старостиной. Но теперь-то все по-иному ей виделось: замечала и дым, и копоть, и стылость земляных полов, и то, что жили все скопом, не было уголка укромного, горенки какой незатейливой, где уединиться можно. А еще ей вспомнились разъезды с Боригором, когда брал ее князь с собой на все торжища, из града в град возил, в ловах на зверя потешиться брал. Мир простой девушки из терпеев вдруг сразу расширился, стал большим, людным, интересным. Тогда уже нелепым казалось, что можно прожить весь свой век, не уходя от родного порога. Карина даже жалеть начала стрыя своего, дядьку любимого, который, кроме как в окрестных от Мокошиной Пяди селах, нигде не бывал. Все твердил, что человек своим местом силен. Ах, знал бы он, как интересен мир, как хочется ко всему приложить руки… Но прав оказался именно Акун. И когда приключилась с ней беда, кинулась Карина не куда-нибудь, а в Мокошину Пядь, под защиту старосты-родича. И он не обидел кровное братучадо, обогрел у дымной каменки[23], дал кров. Но все равно Карина не испытывала здесь покоя, тоскливо ей было. Даже дитя, что жило в ней, не радовало, как иных баб, только обузой навязанной казалось.

Тут на плечо Карины легла тяжелая рука Акуна, и она вздрогнула, оторвавшись от воспоминаний. Непонимающе взглянула на стрыя. Что-то вид у того был напряженный. Хмурился, прислушиваясь.

— Что это? Слышишь?

Голос у него был взволнованный, негромкий. Старший сын, Каплюша, рядом стоял, растерянно крутил головой, ловя звуки.

— Никак стряслось что?

Теперь и Карина различила: орали бабы как-то не так, визжали, некоторые звали испуганно. Звук шел от дальнего края селища, оттуда, где огороды в лес упираются.

— Может, бабы с Коровьей Смертью схлестнулись? — высказала догадку Карина.

Однако вскоре и она явственно уловила среди визжащих женских голосов тяжелый мужской гомон. Мужских голосов было чересчур много, они звучали все громче, яростнее, почти заглушая истошный бабий визг. Неожиданно совсем рядом вдруг послышались грубый окрик, топот, громкое лошадиное ржание. Собака во дворе, до этого заходившаяся лаем, вдруг залилась тонким болезненным визгом, заскулила. И злой мужской голос отчетливо прокричал одно слово, страшное слово: «Жги!»

— Ох, лихо! — простонал вдруг Акун.

Карина увидела, как он стремительно схватил топор, кинулся, как был, в одной рубахе, к двери. Еле успела броситься наперерез.

— Не ходи!.. — взмолилась она, с ужасом понимая, что там, за бревенчатой стеной, страшное — там смерть.

Пока стрый, ругаясь, отрывал от себя ее цепляющиеся руки, Каплюша уже кинулся к двери с луком, распахнул и застыл на пороге. В избу так и ворвались крики, шум, отсветы огня. Кто-то проехал верхом совсем близко, метнул в проем двери зажженный факел. Пламя угодило в юношу, он отскочил, затоптал огонь и, уже не оглядываясь, с криком устремился во тьму. Дверь за ним захлопнулась.

Карина немо уставилась на Акута. У старосты дергалось лицо.

— В подпол быстро, — процедил он сквозь зубы. — Хватай младших детей и прячься.

Она повиновалась. Схватившись за кольцо люка, отбросила тяжелое творило над подполом. Взяв маленького хнычущего Буську, опустила малыша в темный лаз. Семилетний Гудим вдруг заупрямился, стал с плачем метаться по углам, убегая. Гудим боялся мрака подпола, где прячется домовой. Но Карина все же поймала, почти за волосы подтащила упирающегося мальчишку к лазу, заставила спускаться. Оглянулась — никого более. И Акун, и четверо его старших сынов, погодков Каплюши, уже выскочили вон, кинулись защищать баб, спасать селище.

Она закрыла за собой лаз. Теперь вокруг был только сырой холодный мрак подпола. Карина ощупала руками бревнышки стенок. Вдоль них обычно стояли короба, кадки, бадейки, в которых хранились запасы. Сейчас запасов уже почти не было, и молодая женщина с двумя плачущими малышами легко нашла свободное местечко.

— Тише, тише, — шептала Карина, прижимая к себе две детские головки. — А то услышит нас нечисть из лесу и проберется сюда.

Они смолкли, только нервно икали, давясь слезами. Нечисти опасались все — и дети, и сама Карина, однако сейчас она понимала: то, что случилось, — хуже нечисти. Чужие, лихие тати напали на селище, напали, когда ни оборониться, ни упредить нельзя. Смогут ли теперь свои мужики отбиться? Сколько напавших-то? Откуда они?

Карина старалась держаться, даже принялась что-то негромко напевать детям. Вскоре по их ровному дыханию она поняла, что испуганные малыши уснули. Детям и положено спать ночной порой. Если бы не шумный гон Коровьей Смерти, они давно спали бы на теплых шкурах у каменки. Но и сейчас уснули, птенчики, сладко и мирно, она же места себе не находит, сидит, словно каменная, расслабиться не может. Если сейчас поднимут творило наверху, если в отблесках пламени возникнет лютая рожа с окровавленным ножом…

Сколько Карина просидела так — не ведала. Постепенно расслабилась, отвлеклась, вновь стала вспоминать прошлое. Припомнила, как некогда ездила рядом с мужем, князем Боригором, одетая в меха, в сапожки привозные хазарские. Тогда она гордилась собой и ничего на свете не боялась. Спереди и сзади их сопровождали княжеские кмети[24] с луками за плечами и длинными копьями у стремян, все в добротных куртках из турьей кожи. Князь же имел кольчугу — настоящую, варяжскую, из мелких спаянных колечек. Неуязвимым казался старый Боригор, а она, княгиня меньшая, любимая, тоже считала себя защищенной. Князь ее баловал, развлекал, никому не давал в обиду. Даже на властную княгиню Параксеву прикрикнул, когда та стала досаждать Карине. А ведь Параксева была старшей женой. У князя Боригора было еще три жены, но всю свою позднюю неожиданную любовь он отдал меньшице, только ее своей Лелей[25], Лелюшкой называл. Ух и злилась же на Карину за это Параксева! Но молчала, не смея перечить мужу. Боригор — он славен и грозен был, сумел племя радимичей свободным отстоять, даже когда жестокий Дир Киевский начал подминать под себя и полян, и северян, и дреговичей. Дира боялись, матери детей пугали жестоким варягом киевским. Боригор же сражался с ним умело, гнал из земель племенного союза радимичей, за то и почитали его, малые племена под руку Боригора просились, моля о защите. Всем достойным казался Боригор. А вот Карине была ведома его тайна, знала о слабости мужа с первых ночей супружества. Не было уже в князе радимичей мужской силы, желание было, а вот сил нет… И то, что делал с ней по ночам прославленный Боригор, вызывало в его молодой жене гадливость. Но и жалость. Пока однажды, в полусне, не поддалась она его ласкам, не выгнулась, застонав блаженно… Боригор сам не свой после этого был. Карина же понимала, что хоть и не так положено мужьям с женами жить, но постепенно постыдную усладу стала получать в том, что делал с ней князь. Однако тягостно отчего-то было — и ему, и ей.

Но одно Карина уяснила: ей нравилось быть княгиней, нравилось жить в холе и почете, нравились дальние переезды, смена впечатлений. И еще нравилось, что Боригор ей душу поверяет, говорит порой не как с женщиной глупой, а как с мужем нарочитым[26]. Все беды его она знала, все тревоги. Иногда даже советы давала. Льстило ей, что великий Боригор прислушивается к речам женщины из терпеев, что и другие ее влияние на князя замечают и особый почет ей оказывают.

Карина знала, что главной заботой стареющего Боригора был его сын — Родим.

Первенец князя, сын властной Параксевы Родим давно повзрослел, свою дружину имел. Властен был Родим не хуже матери, а главным препятствием к княжескому столу считал отца родного. Но Боригор был в силе, и Родим только злился. Пока мудрая мать не подсказала, как князя Боригора с пути убрать.

Есть древний закон: если случается великий недород, если неурожай происходит три года подряд — значит, вина в том правителя, значит, неугоден он богам и несет людям бедствия. И вот, когда на третий год недорода на священной поляне, где возвышались изваяния великих богов, собрались волхвы, вперед выступил Родим-княжич и напомнил племенным вождям и старейшинам об этом законе. Дескать, все беды радимичей пройдут, если волхвы принесут на алтаре в жертву его отца, князя Боригора. Старейшины признали, что такой обычай имеется, а волхвы мудрые посовещались, погадали по крови и дыму и сделали вывод, что Родим прав.

Однако старый Боригор не верил в гадания волхвов и не пожелал сам, как овца, прийти на заклание. Скрылся он тайно, ушел в леса, где и опытные охотники не все тропки знают. И Карину с собой взял в изгнание. Ух, и помыкалась она с ним по болотам и топям, скрываясь, перебираясь с места на место, когда посланные ловцы спугивали их с очередного пристанища. А Боригор уже решил, как поступит с любимой женой. Как-то во время ночевки на лесной заимке, в глухомани дикой, сказал ей князь:

— Я ведь понимаю, что рано или поздно меня нагонят ловцы и буду я принесен в жертву. Убьют меня безжалостно и жестоко. А потом с великим почетом погребут в княжьем кургане. Тебя же, как жену любимую, рядом со мной живой закопают. Княгиня Параксева уж проследит, чтобы именно ты меня в загробный мир сопровождала. Даже если я сейчас отпущу тебя, сами волхвы на тебя, Лелечка моя любая, такую облаву устроят, что, хоть сам Лешак схоронит, найдут непременно и к кургану притащат. И только одно тебя может спасти. Никто не осмелится хоронить женщину, если у нее под сердцем новая жизнь бьется.

От воспоминаний Карину отвлек глухой шум над головой. Наверху загудело, глухо и тяжело стукнуло, даже сруб подпола содрогнулся, а с бревенчатого творила посыпалась земля. Карина медленно подняла голову, судорожно глотнула. Догадалась, что это прогорела, обрушилась изба стрыя. Значит, все. Жив ли еще кто из терпеев или все полегли — она не ведала. Но так тошно, так горько и страшно вдруг сделалось, что зарыдала тихонечко, кусая губы, чтобы не завыть в голос, не напугать мирно сопевших рядом деток. Плакала долго, давилась слезами. А потом пришло отупение. Она сидела, уставившись во мрак неподвижным взором, и сама не заметила, как опустились ресницы, исчезли мысли. Пришел сон. Разбудил ее детский плач. Буська проснулся первым, разбудил Гудима, и они вдвоем тормошили ее, просили кушать. Дети всегда просят есть, когда есть нечего. Вот и сейчас Карина лазила в темноте по пустым закромам, скребла по днищам коробов. Все же удалось обнаружить горшочек с липовым медом летнего сбора. Его и поели. Ели сладкий мед, а на зубах хрустела земля. Противно было.

— Надо попробовать выбраться, — то ли себе, то ли детям сказала Карина.

Сказать легче, чем сделать. Сверху их завалило намертво. Карина взобралась повыше, нашла между толстыми бревнами сруба щель и, вставив в нее обе ступни, упираясь плечами и головой в творило, стала пытаться отворить подпол. Пробовала опять и опять. От натуги дрожало все тело, скрипела на сжатых зубах земля. Дети снизу что-то спрашивали, Буська даже советовал. Ее сейчас это только злило. Подумалось мельком — мыслимо ли брюхатой такую тяжесть, как дом, поднимать? Она задыхалась, делала новые попытки, пока в какой-то момент не поддалась отчаянию. Стала кричать, биться в тяжелое творило, звать, уже не думая о том, что может напугать малышей, что сверху могут оказаться окаянные убийцы. Боги пресветлые!.. Да уж лучше быструю смерть от булата каленого принять, чем задохнуться во мраке холодного подпола.

И тут, словно кто-то помог ей сверху, загрохотало, и люк сдвинулся. В глаза резануло светом. В первый миг Карина даже ничего не могла разглядеть. Потом закусила костяшки пальцев, чтобы не закричать. Рядом был стрый Акун. Но она еле узнала любимого дядьку под этой бурой маской запекшейся крови. У Акуна не было глаз — одни раны кровавые. Ей понадобилась вся ее воля, чтобы не запричитать. Выбралась наверх. Огляделась. Все. Теперь кричи, не кричи — без толку.

Не было больше Мокошиной Пяди. Раньше было большое селение, до двух десятков дворов насчитывало. Сейчас же вокруг лишь кучи серого пепла, остовы каменок да дымок вьется над догорающими кое-где балками. В ноздри несло гарью и сладковато-приторным запахом горелой плоти. Медленно летали в воздухе легкие хлопья сгоревших тканей. А в чистом голубом небе холодно светило ясное Хорос-солнышко.

Карина глядела вокруг расширившимися глазами. Акун говорил, что человек силен своим местом. Но это место было не ее, она не узнавала его. И трупы… Сколько трупов! Кто же это не боится кары, оставив тела непогребенными, не опасаясь, что души убитых будут его преследовать?

— Дир, — словно прочитав ее мысли, слабо прошептал Акун. — Князь-разбойник Дир проклятый…

Карина склонилась над стрыем. От горя похолодела. Лицо ослепленное — сплошная страшная маска, на животе рубаха побурела от крови. Рука порублена, покалечена. Как же он жив до сих пор, где набрался сил, чтобы откинуть, откатить обгорелое бревно, завалившее творило подпола?

— Стрый, милый стрый.

Он что-то пробормотал. Склонившись, Карина различила:

— Да детей достань, княгиня глупая.

Он все еще звал ее княгиней. Она же была растеряна, перепугана. Послушно выволокла грязных, перепачканных медом Буську и Гудима. К меду тут же пристала сажа. Малыши выглядели даже забавно, если бы не были столь перепуганными, жалкими, не дрожали бы так от страха и холода, прижимаясь к отцу. Но и последнего словно боялись. Гудим стал реветь. За ним расплакался и Буська.

Младший все же спросил:

— Тятя, а где Каплюша? — Даже привстал, оглядываясь, но тут же вновь прильнул к отцу: — Тятя, мне холодно. Спинка мерзнет.

Зимнее солнце светило, но не грело. В холодном сыром воздухе запах гари казался особенно резким. Дети плакали, мерзли, Акун истекал кровью. Надо было что-то делать.

Явь казалась страшным сном, когда Карина, бродя среди обгорелых, порубленных тел сельчан, пыталась хоть что-то отыскать, что могло помочь уцелевшим, или надеялась, что еще кто-нибудь очнется, окликнет ее. Но все было тихо, только каркало воронье, под ногами хрустели тлеющие головешки да хлюпала снежная слякоть вперемешку с пеплом. Разбойники не пощадили никого, пострадали и стар, и млад, и пригожие бабы из Мокошиной Пяди. Разбой обычно разжигает похоть, но бабы во время гона Коровьей Смерти бешеные, их убить легче, чем повалить. Вот и убили… Карина увидела Ясенку. Страшная рана тянулась у той от ключицы, раскраивая ребра. Карина склонилась, накрыла рукой открытые пустые глаза Ясенки.

Она постаралась взять себя в руки. Конечно, ей не под силу похоронить всех сородичей-селян. Однако не бросить же их так на растерзание зверью… И когда там, где некогда была кузня, Карина обнаружила среди пепла гнутый серп, она стала срезать им росшие вокруг селища кусты и, как сумела, накрыла тела погибших.

Она работала быстро, торопилась, вскоре даже жарко стало, хотя была только в рубахе, безрукавке вязаной и поневе[27] с вышитым подолом. А на руках нелепо, даже кощунственно сейчас смотрелись дорогие браслеты с каменьями и эмалевыми цветами, на шее ожерелье-монисто в несколько рядов — все, что осталось от некогда княжеской жизни. Да и была ли эта жизнь когда?.. Карина сейчас с радостью обменяла бы эти богатства на потертую овчину, чтобы укрыть детей, самой прикрыться от холода. Но ничего не находила. Люди-то повыскакивали на шум кто в чем, если кто-то и накинул полушубок, то разбойники стащили с тел все, оставив только окровавленные лохмотья. Вот и пришлось Карине с односельчан последнее стягивать, напяливать на детей заскорузлые от чужой крови рубахи, одну на другую. Ведь скоро завечереет, совсем холод проймет детей. Кое-чем укрыла, укутала лежавшего в беспамятстве Акуна. Что осталось, надела на себя, не думая, как ужасно выглядит — вся в золе, в жутких окровавленных лохмотьях, растрепанная, но с богатейшим княжьим монистом на шее. Карина сунула его за пазуху, шею до подбородка обмотала обрывками чьей-то пушистой шали. Ах и славилась же некогда Мокошина Пядь мастерицами вязать из шерсти местных коз такие вот роскошные мягкие изделия!.. Больше этого не будет. Нет больше Мокошиной Пяди…

Она все же разревелась. Накрыла последние, уложенные рядами тела ветками. Все. Большего сейчас она для них не может сделать. А вот что сделает — так это двинется вслед опускающемуся солнышку. Путь она знает, будет идти, пока не доберется до ближайшего капища бога Рода. Жители Мокошиной Пяди волхвам этого капища всегда большие требы носили, и те не посмеют отказать ей в приюте. Хоть на время. Пока она не решит, как дальше жизнь устраивать.

Карина уложила недвижимое тело стрыя на срубленные серпом ветки молодых сосенок, соорудив что-то вроде охотничьих волокуш. Сделав из тряпья постромки, впряглась в них. Когда сдвинула с места волокуши, Акун все же застонал, молвил:

— Оставь меня, Карина. Белая[28] уже подле меня. Ты лучше о детях позаботься.

Она даже не повернулась, тащила по снегу волокуши, лишь поглядывая, чтоб Буська с Гудимом следом шли. На слабый зов стрыя не отвечала. Карина вообще была не больно болтлива, а сейчас в ее сердитой немоте Акун угадывал присущее ей упрямство. Карина всегда была девка с норовом, всегда по-своему поступала.

Снег был рыхлый, глубокий. Скоро она стала уставать, но запретила себе останавливаться, лишь порой оглядывалась на детей. Сколько так смогут идти малыши семи и четырех годков от роду? Ничего, если устанут, сообразят позвать или пристроиться подле отца на волокушах. И первым не выдержал старший, капризный Гудим Карина только стиснула зубы, когда постромки волокуш сильнее врезались в плечи. Буська, тот дольше ковылял, пока Карина сама, опасаясь, как бы малец не отстал, велела ему пристраиваться возле отца и брата.

Акун порой негромко постанывал. Ослепленный, он не видел солнца, но спрашивал у Гудима — высоко ли светило? Карина и сама понимала, что времени у нее в обрез, пока не настанут потемки. Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, стала вспоминать минувшее. Припомнила, как некогда, еще девчонкой, бегала здесь с сыновьями Акуна, позже охотилась с ними. Братья, да и сам Акун говорили, что отличная из Карины получилась охотница: и след зверя отыскивала умело, и белку била в глаз. Никогда охота ее не была порожней, видать, любил ее Лешак-хозяин за то, что первую добычу девка всегда ему оставляла, не забывала и домашнее угощение — пирожок или яичко вареное — на пенек положить. А вот с домовым у Карины не больно ладилось, не помогал ей запечный дух — и похлебка у нее переваривалась, и хлеб клонился верхушечкой не в ту сторону, а то и молоко горячее прямо на глазах сбегало белой пеной. Да, хозяйка-стряпуха из нее никудышная выходила. Первая жена Акуна учила ее, да и то не выдержит, скажет в сердцах, что, мол, у девки обе руки левые. И кто такую в жены возьмет? А вот взял же, сам Боригор взял. А за ним и Родим принял на ложе, жемчугами редкими украсил, даже женой назвал. Да только сбежала она от Родима. Карина уже видела по окрестным местам, что почти пришла. Частоколы капища должны были вот-вот показаться за ближайшим ельником, когда ее внимание неожиданно привлекли следы. Много следов на подмокшем снегу. Не зверя дикого, а коней подкованных. Похоже, отряд прошел. Двигался он вокруг ельника, туда же, куда и она, к капищу. Однако как раз на повороте еще один след шел, словно всадники, посетив капище, уже покинули его. И нехорошо стало на душе у девушки. Догадывалась, кем могли быть эти снующие по округе отрядники.

Однако выбора у нее все равно не было. За ней раненый, за ней малые дети. И она тащила и тащила волокушу, пока малыши, сидевшие позади, не стали покрикивать, словно приветствуя кого.

Она подняла голову. У бревен частокола, окружавшего святилище, стоял волхв в вывернутой овечьей накидке — длинноволосый, длиннобородый. Глядел на приближающихся, потом обернулся, сказал что-то, и еще трое волхвов вышли на размокший от снега проход в капище. Карина глядела на них, и даже слезы на глаза навернулись. Дошла-таки. Сейчас им помогут, накормят, обогреют, Акуну помощь окажут. Ведь всем известно, какие знатные лекари волхвы.

Она опешила, когда служители капища стали перед ней, загородив дорогу взятыми наперевес длинными посохами.

— Куда идешь? Прочь!

И, видя, что она оторопело молчит, один из них пояснил:

— Не ведаешь разве? Мор в округе. Верхогрызка[29] косит людей целыми селищами. Вот и не можем никого принять.

— Мор… — только и пробормотала Карина.

Да, конечно же, в доме старосты о том поговаривали. Однако мор где-то в стороне был, в терпейские леса не дошел. Мор — это единственное время, когда даже священный закон Рода о гостеприимстве теряет силу. Но ей-то теперь что делать?

Она смотрела на волхвов, измученная, усталая, в каких-то отрепьях. И не признать, что она на князей радимичей влияние имела. А ведь волхвам известно, кто она. И она так и сказала: мол, не признать меня не можете, а не окажете помощи, не прощу. Видела, как они переглядываются. «Тоже мне, волхвы всемогущие».

— Со мной двое малых детей и раненый староста из Мокошиной Пяди. Там набег был…

— Знаем.

— Знаете?

Они словно замялись.

— Мокошину Пядь бы не тронули, но там бабы сами виноваты. Дружинники Дира только поглядеть хотели. И ты виновата. Кара ты, Карина. Всем только беды приносишь. Ни Боригору от тебя не было радости, ни Родиму. Да и в свое селище ты несчастье принесла.

Когда такое говорят волхвы вещие — впору и умом тронуться. Но Карина уже не была наивной девочкой из терпейского племени. И вместо того чтобы заголосить, завыть и просить волхвов ее, такую поганую, прочь гнать, сама наступила. Что ж такое — они ее обвиняют, а след врагов радимичей, дружины Дировой, так и вьется вокруг их капища? И не волхвы ли, чтоб откупиться от киевлян-находников[30], направили тех на богатое селище терпеев?

— Злая ты, — изрек, наконец, один из волхвов. — Кара.

— Карой я стану, если вы меня не послушаете да помощь не окажете. Уж я поведаю, как вы смогли Дира от себя отвадить.

Но сама уже понимала, что перегнула палку. Вот убьют ее сейчас поклонники Рода, а все решат, что и ее, красавицу Карину, погубили люди Дира в терпейском селении. И пока волхвы зло шипели, что, дескать, ничего-то ты, девка, не докажешь, она уже им сговор предложила. Скинула с запястий чеканные, в цветах эмалевых браслеты и, протянув их волхвам, предложила: она уйдет, но заплатит им за то, чтобы приютили детей и стрыя. Украшение-то у нее знатное, в далеком Царьграде деланное.

Волхвы согласились. Сказали, что возьмут по браслету за каждого ребенка. Акун же…

Карина настаивала:

— Он ведь глаз лишился… Грудь кровоточит. Но стрый сам окликнул сзади:

— Да за себя проси. И за Буську с Гудимом. Меня же оставь. Мой час близок. Не все ли одно где…

Ох, и накричала бы на милого дядьку Карина, если бы не так слаб был. А волхвы так и ухватились — дескать, последняя воля умирающего, Карина же одно знала: она не она будет, если милого Акуна бросит, если не сделает все, чтобы спасти его. Вот и осталась с ним.

— Всегда упряма была, — едва прошелестел Акун. — Послушай меня хоть сейчас: оставь, ни к чему это.

Она не ответила. Смотрела, как волхвы уводят мальчиков. Думала о том, что их ждет. Встретятся ли еще? А если нет… Что ж, в капищах всегда были дети, которых обучали, держали как служек, но кто проявлял себя, тот и волхвом стать мог. Но у нее все равно слезы на глаза навернулись, когда уже у самого частокола мальчики оглянулись, помахав руками.

К ночи стало подмораживать. В лесу зазвучал волчий вой.

Акуна лихорадило, он бормотал что-то бессвязное. Вокруг ни души, ни огонька, один лес.

Карина еще издали заметила это дерево — мощный кряжистый дуб, словно сросшийся из нескольких стволоа Девушка решила: ежели заберется повыше, то там, где стволы расходятся, можно устроиться и с раненым Акуном, переждать ночь.

Нарезав из подола полос ткани, она обмотала стрыя и, взобравшись на дерево, перекинула самодельные веревки через сук, повисла на них, перетягивая, пока смогла поднять ослабевшее тело родича. От боли Акун потерял сознание. А очнулся — для него все едино мрак кругом, но он слышал рядом ее тяжелое, усталое дыхание.

— Каринка, слушай, — разлепил губы раненый. — Говорить это тебе не должен, обещался… Да изменилось все. Потому, пока боги еще не увели мысль в вечный сумрак… Тебе в Киев надо идти да разыскать там певца Бояна. Ты ведь знаешь его, помнишь? Вот и ищи.

Батюшка он твой, Породил тебя, селище с него никогда ничего за тебя не спросило. Но теперь ты одна, ты баба, беззащитная, да еще и беременная. Пусть же поможет…

— Тихо, тихо лежи, — укрывала Акуна девушка, гладя его по слипшимся от крови волосам. Но он старался говорить, сквозь горячечную дрожь, сквозь наползающую слабость.

— Боян — отец он твой. Иди к нему. Слышишь ли?

Она слышала, но молчала. Отец… Помнилось — Боян в селище появлялся изредка. Красивый, с темной холеной бородой, в корзно[31] расшитом, в добротных сапогах, гусли за плечами, И все говорили: Боян — великий певец-сказитель, он под покровительством самого бога Белеса, ему дар особый дан, и в пути его, безоружного, ни одна злая сила не тронет, все ветры оберегут, все лихие люди обойдут. Вот и идет он по земле — красивый, пригожий, ласковый. Без меча, с одними гуслями. А потом возвращается в великий Полянский город Киев, что на горах над Днепром растет, И сам князь Аскольд принимает его в своих палатах, одаривает богато.

Акун то ли впал в беспамятство, то ли уснул. Холодно было, а он горел. Вот Карина и приникла к нему, стараясь не думать о волчьем вое в лесу, о пробирающем до костей холоде. Боян. Она помнила, бывал он в Мокошиной Пяди. Только давно это было, она совсем еще девчонкой была. Что ж таился-то? Ведь навещал, приходил, нянчил, баловал. Песни пел. Пел так, что люди отовсюду сходились послушать. А Карина гордилась тем, что ее возле себя сажает Боян. Но то, что он ее родитель…

— Я в Киев тебя не дотяну, стрый, — устало сказала Карина. — В Елань пойдем, к Родиму. Ведь он женой как-никак меня перед всеми объявлял.

Ночь тянулась бесконечно. Карина дрожала от страха, холода, усталости. А порой, словно все безразличным ей делалось, проваливалась в дремотную усталость. Стоны стрыя приводили ее в себя. Он начинал метаться, и она держала его, просила потерпеть еще. Вот скоро притащит его к людям, перевяжет, обработает раны целебными отварами да мазями…

— Мы доберемся, Акун. Я ведь упрямая — ты сам говорил. Вот и дотащу тебя. Не к самой Елани, так к людям. Они помогут.

Акун вроде в беспамятстве был, но вдруг ответил, слабо, словно ветер прошелестел:

— Не пустят нас. Верхогрызки побоятся.

Дядька оказался прав. В первом же селище, куда утром приволокла раненого Карина, на них едва не спустили псов. Мужики повыходили страшные, с дубинами. И Карина вновь плелась прочь по глубокому снегу, тащила волокуши с бредившим Акуном. Да, в неладное время они оказались без очага, без приюта. Она поняла это, когда то и дело стала замечать на тропе замерзшие трупы — то ли лихих лесных людей, то ли калик перехожих. Больше всего их было у перекрестков, где по обычаю радимичей на шестах возвышались домовины — маленькие деревянные домики, в которых хранили прах предков. Казалось, бродяги тянулись к этим захоронениям перекрестным, перед смертью молили ушедших родичей взять к себе поскорее, увести в светлый Ирий[32], чтобы не мучаться в неласковом подлунном мире.

Теперь Карина старалась идти по большаку[33], который вел через леса радимичей к реке Десне, где велись торги и где местные князья построили свой град-терем Елань. В нем некогда и жила Карина, туда и сейчас шла. Селища, попадавшиеся вдоль большака, стояли притихшие, будто нежилые. Под вечер, устав, ослабев, уже плохо соображая, Карина все же попыталась постучаться в избу в одном из них. И надо же — дверь отворили. Перед Кариной стояла старуха в темном плате, даже улыбалась, приглашая войти.

— Что смотришь, девица? Входи.

Карина хотела сказать, что оставила у плетня раненого, однако какая-то странность в улыбке старухи остановила ее. Пока просто вошла в дом, огляделась. Темно тут, холодно, словно давно не топили, и от земляного пола тянет морозной стылостью. Только чуть тлеет огонек лучины, и в его свете увидела Карина, что старуха возится подле кого-то у полатей.

— Ну же, что стала, подойди. Видишь, сынок мой лежит. А рядом с ним кто, видишь? Она самая, Верхогрызка. А ты ложись рядом. Может, и тебя Верхогрызка обласкает, а сыночка моего и оставит.

И захихикала радостно, безумно. Но тут же на крик перешла, когда заметила, как гостья к выходу попятилась.

— Куда?!

И кинулась, наскочила, стала тянуть. Худая, как кошка бездомная, а силы где и взялись. Карина еле смогла отпихнуть старуху, выскочила, бросилась прочь. Шла, зажимая уши, чтобы не слышать ее безумных стонов, воплей, дикого хохота с подвыванием.

Но испуг словно придал ей сил. Вновь впряглась в лямку, вновь поволокла раненого. Он молчал, будто спал, а Карина боялась наихудшего, боялась, что нет его больше с ней, что осталась она одна среди зимы, сгущающихся сумерек, среди опустевших от мора селищ. А тут еще, когда остановилась отдышаться, заметила, что сбилась с заснеженного большака, что бредет, сама не зная куда, среди обступившего со всех сторон леса. Ей захотелось взвыть. Но проглотила ком в горле, не позволяя себе заголосить, сказала Акуну, как ни в чем не бывало:

— Ничего, что-нибудь придумаем.

А тут еще опять леденяще и люто завыли волки. Карина, сцепив зубы, тащила волокуши. А думалось о плохом: знала ведь, как волки настигают, как нападают — один под ноги кидается, валит, второй сразу на горло прыгает.

Когда уже стала различать позади в сумерках силуэты волков, то неожиданно углядела впереди темный сруб полуземлянки. Кинулась к ней, толкнула скрипучую дверь и сразу ощутила затхлый запах необитаемого жилища. Похоже, на зимовье чье-то набрела. И как раз вовремя.

Карина опустила засов на двери. В потемках стала шарить среди паутины за печкой-каменкой. Так и есть — мир не без добрых людей. Уходя, зимовщик оставляет в избе трут и кресало, сухие Дрова, подтопку.

Девушка развела огонь. Все это время она что-то говорила, почти тараторила. А ведь обычно болтуньей не была. Сейчас же просто спадало напряжение, да и опасалась узнать, что стрый ее не услышит. Даже когда подошла к нему, Карина все болтала и умолкла, только поняв, что Акун жив, что бьется у него под бородой слабая жилка.

— Ну, вот и ладно.

И подумала: сейчас бы согреться, уснуть. Нельзя. Ей еще надо раненого обиходить.

При свете огня в каменке она склонилась над Акуном. Повязки на глазах его обледенели, а на порубленной руке нет — значит, сочилась кровь по-прежнему. Но самое худшее выяснилось, когда, размочив стала снимать повязки с груди Акуна. От раны так и пахнуло гнилью, Карина даже закашлялась. Что ж Она покосилась на дверь. Волки выли, но вроде не близко. А сугробы под самый дом намело.

Карина набрала в котелок снега, растопила на огне, потом обработала раны Акуна. Грустно было до отчаяния. Не помогло и когда обнаружила на лавке краюху заплесневелого хлеба, кус засохшего сыра. Просто грызла их, запивая горячей водой. Кое-как размочив хлеб, попробовала покормить стрыя. Он только отхлебнул немного, поесть не получилось. Но сейчас ей и это было безразлично. Легла на свалявшуюся солому на полатях, думала, сейчас же уснет. Но не спалось. Лежала, глядя, как золотит отблеск огня матицу[34] над головой, добротно сложенные скаты крыши. Что-то знакомое было в этом зимовье. Не здесь ли? Нет, вроде и каменка не так стояла, да и полати там пошире были, поудобнее. Зачем вспоминать? Но усталое сознание вяло, лениво, почти бесстрастно оживляло картины прошлого…

Когда Боригора травили, словно зверя, он сказал Карине, что если их поймают, то ее от обычая быть заживо похороненной вместе с ним спасет, если беременной окажется. Карина не сразу поняла, что у старого князя на уме. А вечером он привел к ней в лесную избушку одного из троих оставшихся с ними кметей. Медведко его звали — огромный такой детина, бурая борода лопатой.

Покроешь сегодня княгиню, — велел ему Боригор. — Ты же не упрямься, Каринка. То моя воля.

Она и не упрямилась. Сама все поняла. Только вдруг озлилась очень, отвернулась, чтобы Боригор не видел ее глаз. И покорно терпела Медведка, когда тот, сопя и потея, трудился над ней. Звука не издала, лишь губы поджала, когда больно стало. Медведко лишь заулыбался. Его не смущало даже присутствие князя. Только поднявшись, натягивая портки, поглядел на Боригора так, как раньше никогда бы не глядел на главу-глав радимичей, — насмешливо. Уже понял, что воитель Боригор раскрасавицу меньшицу не смог девственности лишить.

Боригор же смотрел лишь на Карину. В глазах слезы стояли.

— Пойми, Лелечка моя, только так могу тебя спасти. Знаю, не захочешь ты по своей воле меня в Ирий спровадить. А то, что больно Медведко тебе сделал, — так у баб всегда так поначалу. Потом даже усладу в этом находят. И ты так жива, останешься, радоваться Удовой[35] страсти научишься. Я ведь знаю, какая ты у меня чувственная, нежная.

Медведко приходил к ней и в следующую ночь, и еще раз. Ложился на нее, проникал сильными толчками. Карина знала, что это как раз то, что происходит между мужиками и бабами. Но какая же в том услада?.. И еще невыносимо было сопящее присутствие князя.

— Да пошел ты прочь… постылый!

Он вышел, спотыкаясь. Закончив свое дело, за ним вышел и Медведко, скабрезно улыбнувшись ей напоследок, Карина отвернулась, лежала, глядя в стену, пока не уснула. А разбудили ее крики, голоса, лязг мечей, стоны. Как была, в одной рубахе, кинулась на порог.

Из мрака голос Родима кричал:

— Смирись, отец! Это твоя судьба!

Но Боригор отбивался отчаянно. А с ним и последние верные кмети. Всех порубили. Самому князю голову снесли. Она так и покатилась под ноги Карине, уставившись на нее удивленным взглядом. Карина закусила косу, чтобы не закричать. Бросилась назад в избу, вжалась в угол.

Родим вошел, пригибаясь под низкой притолокой. В руке окровавленный меч. Не он ли и зарубил отца? Вбросив оружие в ножны, поглядел на Карину, улыбаясь.

— Ну, вот и ты, моя красавица.

Одним рывком разорвал на ней рубаху, кинул на полати, навалился, вдавливая в ее нежную кожу булатные пластины доспеха.

— Ну, ну, не вырывайся так. Знаешь ведь, что давно мне мила. Так что не обижу, в терем к себе возьму. Не наложницей, княгиней сделаю.

Несмотря на боль и унижение, Карина сообразила. Перестала биться, не хныкала, улыбалась ему в бороду. Жить-то хотелось, пугала мысль о том, что в курган с Боригором ее захотят положить.

Родим не обманул. Он и раньше всегда глядел на меньшицу отца восхищенно, даже руки дрожали в ее присутствии. Что, однако, не мешало при малейшей возможности то хлопнуть ее пониже спины, то по бедру огладить. Боригор заметил однажды — сразу кулаком по лицу сына прошелся. Теперь же Боригора не было в живых, лишь глаза на его отрубленной голове глядели, как сын-убийца наслаждается его любимой женой.

Но похоронил отца Родим с почестями. Карина же во время тризны сидела подле Родима, косу по вдовьему обычаю не срезала, сразу кикой, жемчугом шитой, покрыла. Ох, и косилась же на нее зло старая княгиня Параксева! Все опомниться не могла, когда сын прежнюю княгиню-соперницу на коне перед собой из леса привез, при всем честном народе в Елани новой княгиней объявил.

Наверное, Карина тогда даже торжество ощутила. Но недолго оно длилось. Родим, отличался от отца; тот бы никому собой помыкать не позволил. А этот чуть что — к матери за советом бегал. Вот та и подучивала сынка. Уже на второй день после тризны он ввалился в опочивальню Карины пьяный, ни с того ни с сего выхватил из-за голенища сапога кнут и давай ее пороть. Пока до крови не рассек, не успокоился. Едва отдышавшись, сказал назидательно:

— Всякий муж должен бить жену, чтоб знала, кто ее хозяин и господин.

Карина смолчала, хотя про себя и решила, что не позволит ни Родиму, ни его матери помыкать собой. Ведь всегда жила в ней некая гордость, отчасти из-за сознания своей красоты, отчасти оттого, что упряма была, привыкла всего добиваться. Вот и на этот раз Родим к ней с кнутом, а она так повернула, что он почти целую седмицу[36] ходил за ней, как побитая собака, в глаза заглядывал. А седмица прошла — и вновь после пира ввалился пьяный, бил кулаками, жестоко, больно.

— Ты мне еще указывать будешь, сука! Я твое племя терпейское в своем крае терплю, а кто они, приблудные? Мне мать сказала, откуда тебя Боригор привез. Так что нос от меня не вороти. Как велю, так и повиноваться должна. Ух, прибью!

И вновь удар. Она выворачивалась, кусалась, отбивалась, пока от боли не потеряла сознание, провалилась в небытие. Не чувствовала, как он быстро, грубо насыщался ее телом. Утром чернавки плакали, обрабатывая ее раны. — Пропала ты, княгинечка, совсем пропала. Родим, он всегда недобрым был, а тут его еще Параксева на тебя натравливает.

Карина молчала. За молчанием пряталась, как за щитом. Но для себя уже решила — уйдет. И хотя листопад[37] был уже на исходе, она ушла из Елани. Тайно ушла, никто и не заметил.

В Мокошину Пядь пришла скоро. И только когда отогрелась у родного очага, с досадой и раздражением поняла, что непраздна. А чей ребенок — Медведка ли, Родима, — не ведала. Однако ныне, когда она не солоно хлебавши возвращается в Елань-град, на это дитя у нее вся надежда. Скажет Родиму, что его это ребенок. А понадобится — и руку в огонь опустит, чтоб правоту свою доказать. Пусть верит. Ей же и дела нет до того, кого носит под сердцем.

Она провела рукой по животу. Если не ошибается, четвертый месяц она с дитем, а лишь выпуклость небольшая под ладонью ощущается. Талия же по-прежнему тонкая, ноги легкие, а вот грудь отяжелела, ноет по утрам. Но хоть прошла эта изнуряющая тошнота, изводившая ее поначалу. И она все еще хороша и соблазнительна, чтоб вновь привлечь к себе Родима. Чутьем, как одни только бабы знают, Карина знала, что люба ему. И теперь Параксева злая будет вынуждена смириться с ее возвращением. Княжича им Карина принесет. Но сперва надо суметь принести. Добраться.

Ночью вновь задул ветер, разыгралась пурга, Даже волков разогнала, Карина же под ее завывания сладко выспалась в дымной избушке. А под утро напилась горячей воды с заваренными веточками каких-то кустарников, стрыя напоила. Ее порадовало, что он глотал, даже находясь в беспамятстве. Но рана его вздулась, запах шел гнилостный. Это тревожило Карину. Понимала, что Акуна надо опытным волхвам-лекарям показать. Значит, следует торопиться.

Путь ей указывали все те же домовины на шестах, и она вновь смогла выбраться на дорогу. Колючий ветер так и налетал, жег лицо ледяной крупой. Но тут ей повезло. Откуда-то возникли сани легкие, лосем ручным запряженные. Мужичок в овчинном тулупе сначала только глянул, но, уже проехав, остановился.

— Замерзнешь тут, убогая. Иди, подвезу.

Карина едва не расплакалась. Глянула на бородатого, всего в шкурах, мужичка с благодарностью.

— Сами боги тебя мне послали, добрый человек. Мне до Елани. Близко тут.

Лось легко бежал по глубокому снегу, только пар от него летел. Возница не оглядывался, молчал нелюдимо. Девушка даже задремала под мерный скрип полозьев по снегу. Очнувшись, увидела, что едут они уже по обжитым местам, селища все чаще попадаться стали, но по-прежнему притихшие, редко где дым поднимался над шапками снега на крышах. Собаки, и те не лаяли. Когда сторожевые вышки стали попадаться на погостах, дозорные даже не выходили.

— Все, слазь, — неожиданно сказал возница. — В Елань — это тебе туда. Я в другую сторону еду.

Она повиновалась. Вновь впряглась в волокуши. Ничего, уже близко. Дорога тут под уклон шла, а там река внизу, за ней и град стоит.

На фоне серого зимнего неба Елань радимичей впечатляла. Мощные частоколы, такие высокие, что градских построек не видно, зато внушительно всплывают к небу бревенчатые дозорные вышки, Карина даже разглядела темные силуэты стражей на заборолах.

Ей отчего-то стало не по себе, А вдруг не примут назад непокорную беглянку? Но об этом даже думать не следовало. Вся ее надежда на Елань. Ибо сил уже не было. Она затащила волокуши с неподвижным стрыем под лапы ближайшей ели.

— Ты обожди тут немного. Сама я быстро управлюсь и за тобой пришлю.

Вышла на открытое пространство, побрела под ледяным ветром, кутаясь в жалкое рубище. Ветер швырял ей волосы на лицо, снег слепил глаза. Поскальзываясь, она миновала обледенелый мост через реку. Совсем близко уже стена из толстых бревен; заметила, что охранники сверху наблюдают за ней.

Она их окликнула.

— Эй, впустите в град. К Родиму я. Аль не узнали? Жена я его, Карина.

Они по-прежнему только глядели, потом переговариваться начали.

— Откройте мне, псы!

Никакого ответа. Но вроде послали одного куда-то. И Карине пришлось ждать, стоять на ветру, растрепанной, измученной.

Похоже, стражи все-таки узнали ее. Она это поняла, когда увидела, кого они вызвали. Саму княгиню-мать Параксеву. Карина только слабо охнула, заметив ее тучную фигуру над бревнами частокола. Параксева — враг. Стоит себе наверху в высокой меховой шапке поверх желтого покрывала, лицо широкое, суровое.

— Прочь пошла, бродяжка убогая! Нет тебе больше доступа в Елань.

— Родима позови!

— Болен сын мой. А ты прочь пошла, пока я не велела стрелой тебя подтолкнуть.

Карина поняла, что это конец. Нет смысла просить, умолять. Параксева наверняка ее узнала, торжествует сейчас.

— Будь ты проклята! — прошептала Карина. — Пусть сам Род накажет тебя, сука жирная.

И, вскинув голову, пошла прочь. Но чем дальше отходила, тем сильнее никли плечи. Что же теперь делать?

Не будь с ней Акуна, Карина тут бы и сдалась. А так побрела прочь, слабо соображая, куда же им теперь. Стала взбираться на пригорок, но снег не пускал, оседал под ногами, стаскивал назад. И в какой-то миг она осела. Заплакала от слабости, бессилия, безнадежности.

Какой-то звук сзади привлек ее внимание. Вроде заскрипели ворота, стукнуло деревом. Карина оглянулась, увидела, как из града выехал верховой. Может, Параксева послала кого-то добить ее? Всадник переехал мост и теперь скакал в ее сторону легкой рысью. И именно в этот миг что-то изменилось в мире, засиял он золотистым лучом неожиданно проступившего закатного солнца.

Карина глядела на всадника, и глаза ее расширились. Но не от страха. Просто подумалось, что ничего более прекрасного в жизни она еще не видела. Всадник не ехал — летел рысью, плавно покачиваясь в седле. Его необыкновенно прекрасный конь скакал, словно парил, высоко неся хвост. Сиял на руке всадника круглый щит, из-под опушенной мехом шапки разлетались длинные светлые волосы. Легкий, стройный, освещенный закатным солнцем, он показался Карине нереальным, сияющим, как сам Хорос, светлый и грозный.

Всадник приближался. Теперь она различала звон металла, скрип снега, видела пар, идущий от разгоряченного коня. Даже заметила, как волнуется на плечах всадника мех богатого, черно-бурой лисы, полушубка. Необычный витязь, молодой, Незнакомый. Сейчас он убьет ее…

Но всадник только глянул на нее. Карина различила его яркие синие глаза под темным мехом шапки, сжатые губы на непривычно-бритом лице. Он даже не замедлил шага коня. А она, то ли моля, то ли защищаясь, подняла руки, потянулась к нему, но он проехал мимо. Она слышала, как звенит, удаляясь, наборная сбруя лошади, как глухо скрипит снег. И поникла. Ветер набросил ей волосы на глаза.

— Боги… Род добрый… Дайте сил.

И вдруг вновь увидела его. Поняла, что незнакомец возвращается к ней.

ГЛАВА 2

Еще когда Торир покидал Новгород, его предупредили о радимичах: новый князь Родим горяч нравом, шумлив, но главную силу все же имеет его мать, княгиня Параксева. И сейчас, глядя на них — сына и мать, — Торир понимал, как это верно.

Князь Родим, еще не оправившийся от хвори, кашляющий, зло ругающийся, был бы как мягкая глина в руках Торира. Слушая его речи, довольно улыбался:

— Вот так славно! Конечно же, по рукам! Другое дело — княгиня-мать. Немолодая, тучная, желтолицая, казавшаяся просто восковой от облегавшего ее щеки желтого шелка, она с подозрением слушала речи пришлого варяга. А ведь он предлагал как раз то, что должно им понравиться, — поддержать воеводу новгородского Олега в походе против Дира и Аскольда Киевских. Торир даже поведал, что здесь, в землях радимичей, то и дело натыкался на разоренные кровавым Диром села.

— Разве вы сами не знаете, что Дир шастает по лесам свободных радимичей, как по своим охотничьим угодьям? А Олег, по сути, единственный, кто может варягов киевских присмирить.

Верно!.. — тут же порывался встать Родим, но словно натыкался на взгляд матери и сникал, заходился кашлем.

У Параксевы взгляд тяжелый, маленькие глазки тускло блестят под набрякшими веками.

— Объясни ты нам, варяг пришлый, отчего это мы, радимичи, должны помогать Олегу? Мы племя свободное, ни с кем ряд не заключаем, но и сами никого не слушаем. А Днепр наш, от Смоленска кривичей до самой Березины. Тут уж и Рюрик Новгородский, иАскольд с Диром вынуждены с нами считаться.

И в который раз Торир пояснял: Дир уже подмял под себя союз северян, и дреговичи из лесных болот ему дань платят, и большая часть вятичей его на полюдье пускают. Это не говоря уже о малых племенах. Дир, князь Киевский, живет набегами, дружина у него отменная, каждый кметь мастером в бою считается. Но Дир воюет, а руку его направляет Аскольд, что в Киеве на Горе сидит, И уже не один раз нападали киевские князья на радимичей. И еще придут, пока не подчинят, не возьмут под свою руку. Он же, Торир, предлагает верное дело — оповещать радимичей всякий раз, когда Дир поход против них замыслит. А за это должны они дать обет оказать помощь Рюрику, пойти под знамена Олега, когда тот соберет силушку и двинет по Днепру на стольный Киев-град.

Они вели беседы, сидя в отдельном натопленном покое. Вернее, сидели Торир и княгиня-мать, а Родим лежал на лавке под медвежьими шкурами. Хворь его только отпустила, слаб еще был. Княгиня Параксева сама за любимым сыном ходила, никого к нему не допуская. Только для варяга исключение сделала, да и то лишь после того, как полюбовником ее стал. Глянулся ей, вдовице, чужеземец пригожий, вот и пришла к нему ночью. Торир принял ее, понимая, что иначе властную бабу не уломать. Но хоть княгиня и дозволила ему встретиться с сыном, однако воли особой не давала.

— У нас, мил человек, — говорила посланцу новгородскому Параксева, — есть такая присказка: от добра — добра не жди. Вот ты и поясни, какая нам выгода Дира Олегу Рюрикову предпочесть? Дир окрестные племена под себя подмял, а Рюрик разве не то же делает? Где, спрашивается, вольные старшины мерянские? Где князья полочан[38]? Где чудь свободная? Все под варягом оказались. Потому что в этом вся ваша порода варяжья — власть над другими брать. Но Дира Кровавого мы хоть знаем, воевать с ним научились. Другое дело Рюрик. Неведом он нам, а неведомое всегда опасно. — Одно ты только забываешь, княгинюшка, — вальяжно раскинувшись на лавке, заметил Торир. — Рюрик от вас далеко на севере, а Аскольд — вон, под самым боком. И смекни теперь, кто тебе в союзниках против кого выгоднее. Про Рюрика же скажу у него одна цель — наказать своих ратников Аскольда с Диром, которые обманом у него увели часть войска, говоря, что на Царьград пойдут, а сами, на силу Рюрика опираясь, власти у киевлян добились. Теперь тому же Рюрику условия выставляют да мешают новгородцам торги вести.

Имя старшего киевского князя Торир произносил по-местному — Аскольд, не Оскальд, по-северному. И всякий раз, словно что-то предательски ломалось в его голосе. Параксева заметила это, скривила в усмешке рот.

— Ох, и не любишь ты русов из Киева, варяг, ох и не любишь.

— Коль мудра, оказалась это приметить, то могла бы и сообразить, что выгоду тебе предлагают. Разве не прославился Дир Киевский внезапными набегами, точно хазарин? И худо ли будет радимичам, если их будут упреждать о его нашествии?

Параксева продолжала сомневаться, хотя Родим ерзал под шкурами, поглядывал на мать едва ли не гневно. Но молчал. Отца родного погубить не побоялся, а матери и слова поперек не скажет. А ведь были у них и ссоры, и стычки этой осенью, как донесли Ториру.

Варяг собирался еще что-то сказать, но тут княгиню позвали. Параксева важно встала, вышла. Только этого и надо было Ториру. Подсев сразу к Родиму, он зашептал ему в ухо, мол, что это ты бабу, князь, слушаешь, мол, сговоримся по-мужски, а там и пойдем, покажем молодецкую удаль, потесним Дира. И добился-таки своего, дал обет князь. И какой обет — клинок у огня поцеловал, что не обманет. У славян эта клятва священной почитается — огонь Свароясич ее видел, булат каленый от Перуна ощутил. И как же это удачно, что Параксеву отвлекли.

Чтобы княгиня ничего не заподозрила, Торир тут же сменил тему. Стал рассказывать о делах новгородских. О том, что Рюрик уже и не в такой силе, хворает тяжело, а всеми делами его заправляет отныне Олег. Олег — он сам волхв. Перуна, покровителя воинов, над другими богами поставил и сам жрецом его сделался. Вещим зовут Олега, так как сила ему от богов дана. И чтобы сохранить ее, не разменивать понапрасну, Олег даже от брака отказался, посвятив себя Громовержцу, ибо ведомо, что ничто так вещую силу не отнимает, как женщины и семейные дела.

Родим слушал варяга внимательно. Сам-то он до баб был страсть как охоч. Даже поделился с Ториром, как приглянулась ему меньшица отца, вот он и взял ее после родителя. Кариной ее звали, красивая, как сама Заря-Заряница. Вот только с норовом девка оказалась, обиделась да ушла. Но ништо, он велит вернуть ее, когда снега сойдут.

Тут Родим неожиданно осекся. Торир оглянулся, а Параксева рядом стоит, слушает. И как сумела подойти так тихо, что и половица не скрипнула? Чем-то взволнована была княгиня, на сына глянула хмуро, но вдруг засуетилась, стала его обхаживать, а варягу велела идти, дескать, устал князь, хворый еще, пусть поспит.

Торир вышел. Что ж, задуманное сделано, а провести еще ночь в Елани — храни боги. Притомила его ненасытной страстью стареющая Параксева, да и дела торопили. Поэтому варяг сразу пошел на конюшню, стал седлать верного Малагу. Конь у него был редкостный: легкий, стройный, выносливый, — такие на вес серебра ценились. И масть у Малаги особая, игреневая — по темно-бурому фону ассыпаны светлые яблоки пятен, грива и хвост почти белые.

Торир уже выводил коня, когда увидел Параксеву.

— Никак едешь уже, Торирко? Пошто к ночи собрался? Вот утречка бы, по солнышку и тронулся.

Но Торир отказался. И так ведь задержался дольше положенного. Да и от мысли провести еще ночь с жадной до ласк немолодой княгиней едва не оторопь брала. Но вслух лишь отшучивался весело, даже ущипнул Параксеву за пухлый бок.

— Что же, езжай, — молвила княгиня. — У тебя ведь путь дальний, до самого Киева. Думаешь, сможешь при князьях-то устроиться? Опасное ты задумал, Торирко. Но совета доброго послушай; от скакуна своего отделайся. Одинокий путник ни для кого не приметен, а вот конь твой всякому в глаза бросится. Знатный у тебя конь, впору самому кагану Хазарскому на таком ездить. Вот и полетит легкокрылая молва, что ездит по лесам пришелец неведомый на коне ярком, пятнистом. Так весть и до самого Аскольда Киевского дойти может. И уж он-то призадумается, не прост он, знай. А что про тебя дознается — не сомневайся. Он потому и Киев за собой смог удержать, что умом боги его не обидели.

Торир задумчиво погладил крутую холку жеребца. То, что княгиня сказывала, верно, было. Да только варягу еще нужен был Малага. Не объяснять же княгине, для чего. Поэтому, простившись как можно приветливей, Торир вскочил в седло и поспешил в распахнутые ворота.

Снаружи обдало ледяным ветром. Торир поплотнее запахнулся в полушубок, сжал коленями бока коня. Малага так и пошел легкой рысью, полетел. Торир же думал о своем. Ему около Елани еще надо было посетить капище Перуна, поговорить с местными волхвами, знак посланца показать. По всем необъятным просторам, от варяжских морей до хазарских степей, прячутся в лесах такие капища-урочища волхвов-перунников. Хотя «прячутся» не то слово. Знают о них люди, сходятся с подношениями, молят сурового Громовержца. В одних местах, таких как Новгород, Перуну поклоняются с особым почетом, в других более чтут иных богов, того же Рода, Даждьбога плодородного, Сварога кузнечного. Однако у перунников связь между собой лучше налажена. Главное, слово заветное знать — и волхвы примут того, кто так же посланцем Громовержца окажется, выслушают.

Торира отвлекла от мыслей попавшаяся на глаза нищенка. Стояла на пути, руки умоляюще подняла. Нищие попрошайки обычно раздражали Торира. Их всегда много, всем не поможешь. А эта… Ведь девчонка совсем. И хорошенькая, одна грива черных волос чего стоит. Что же она мыкается по свету, такой красотке разве трудно покровителя найти? Но если нет ума — погибай.

И, хлестнув Малагу, Торир пронесся мимо. Не оглянулся, но нищенка почему-то не шла из головы. Люди-то вон, совсем рядом, однако не пустят. Не то время, чтобы помнить гостеприимные заповеди Рода да голытьбу принимать, — мор.

Варяг уже одолел подъём к лесу, когда его внимание привлек след на снегу Торир попридержал коня. Тому, кто таится, не грех и на любую мелочь внимание обратить. Тут же совсем недавно что-то волокли. След уводил под нависшие ветви елей. Варяг спешился, пошел по следу и, отодвинув ветви, увидел в укрытии человека на волокушах. Видать, тот некогда пострадал от нападения, на лице, на глазах, повязка, побуревшая от крови. Варяг сразу определил, что незнакомец уже умер, даже иней проступил на скулах. А ведь кто-то тащил его, схоронил тут, надеясь помочь. Видны были следы, уводившие от волокуш в сторону Елани.

И тут Торир все понял: девка-нищенка притащила за собой раненого. Тот был не мелкий мужик, тяжеловато было ей волочь такого, да еще по холоду и глубокому снегу. Кем приходился ей сей мертвец — муж ли, отец, друг случайный? Но просчиталась девушка. Не спасла, мертвым приволокла в негостеприимную Елань. Да и саму ее не приняли. Погибнет теперь, разве редко нищие у самого жилья погибают. И все же… Нет, женщина, так самоотверженно спасавшая близкого, заслуживает того, чтобы ей помогли.

Торир вернулся к коню, рывком вскочил в седло и поскакал назад.

Девка еще сидела на снегу, опустив голову, в черных ее волосах заледенел снег. На подъехавшего всадника глянула безучастно, лишь, когда он остановился и наклонился в седле, ее глаза изумленно раскрылись.

Торир сказал:

— Ну, не мешкай. Давай руку, с собой возьму.

Она повиновалась, поставила ногу в обмотках на стремя, схватилась за сильное запястье. Он легко поднял ее, усадил перед собой. От него исходило тепло, а девушка озябла. Ветхие шкуры едва прикрывали ее тело, вокруг шеи какое-то тряпье было намотано.

Когда въехали в лес, она заволновалась, заерзала на коне. — Не могу уехать с тобой. Дядька со мной раненый.

— Нет более твоего дядьки, девица. Тело лежит, а душа уже в светлый Ирий унеслась. Так что оставь его.

Она молчала. Через какое-то время Торир понял, что она плачет.

— Не погребен ведь, — всхлипывала девушка. — Душа его не успокоится.

— Ну, хочешь, я оставлю тебя? Вернешься к нему, но учти — я ждать не стану.

Она удрученно молчала. Только голова еще больше поникла.

— Ты долго его тащила?

— Долго. Терпеи мы, из Мокошиной Пяди.

Ториру это ни о чем не говорило. Но, порасспросив, понял, что селище ее где-то на границе трех больших племенных союзов находилось — радимичей, голяди и вятичей. Значит, и впрямь немалый путь она проделала.

— Вот что, девка, успокойся. Ты столько для родича своего сделала, что душа его не станет на тебя обиду держать.

А про себя подумал: мне-то она зачем? Что с негаданной попутчицей делать стану? Но раз уж подобрал, не бросать же теперь? И, чтобы как-то успокоить ее, сказал, что едет на капище к волхвам-перунникам и велит там, чтобы погребли ее родича.

Она вздохнула. Сказала, что если он дотемна хочет добраться к капищу, она укажет более короткую дорогу. Варяг подивился:

— Ты ведь терпейка. Откуда местные края знаешь?

— Жила здесь.

Больше они не разговаривали, только порой попутчица указывала, где свернуть.

К капищу они подъехали, когда уже совсем смеркалось. Деревья тут стояли стеной, Ториру пришлось спешиться, вести коня на поводу Капище разглядел по огням, светлевшим за частоколом. Над ним на шестах возвышались голые черепа туров, медведей, человечьи. Варяг направился прямиком к воротам святилища. Громко постучал.

Волхв-привратник вышел, высоко подняв смоляной факел.

— Тебя ли ждем? Слово заветное скажи.

Торир молвил слово негромко, чтобы спутница не расслышала. Она сидела безучастно, а когда служитель осветил ее факелом, даже отвернулась, спрятавшись за разметавшимися волосами.

— Зачем привез ее? — спросил волхв. — На алтарь, в жертву?

— А вы, погляжу, уже и баб стали перед Громовержцем класть?

— Всяко бывало.

— Не дело это. А на девку не гляди. Она моя добыча. Вели ее лучше пристроить. Да чтоб в бане пропарили, а то ей и захворать недолго. — Понимал ли его заботу волхв, Ториру было безразлично. Но волхвы вообще-то народ понятливый, кого попало в служители не берут.

Люди часто на службу в капище просятся, но не всех принимают, а если выберут кого — срок испытательный установят. Не выдержишь — прочь, поди. Но куда чаще волхвы сами служителей подбирают из люда, присматриваются, кто каким даром наделен. Но отбор суров, потому-то волхвы обычно люди особые и одаренные.

Торир вновь отметил это, когда в доме ведовском служители с ним речь держали. Спрашивать сами не спешили, все больше слушали, что им посланец скажет. Но по их взглядам Торир угадывал одобрение. Да и как они могли не одобрить, если посланец предлагал им объединение всех служителей Громовержца. Пока племенные волхвы все в стороне друг от дружки держались, но понимали — в единений сила. А то, что посланец от волхвов новгородских прибыл, им льстило. Нигде такой власти перунники не имели, как в новгородской земле. Здесь же над Громовержцем большую силу древний бог Род забрал. Вот и выходило, что на севере перунники главенствовали, а здесь — те, кто Роду служит. В Киеве же и вовсе Змей-Велес[39] главным был. Хотя еще не забылось, как некогда и на Горах киевских Перуна почитали. Пока Аскольд с Диром его в леса не согнали, а главное капище Велесу отдали. А для перунников нет хуже, чем волхвам Белеса путь уступать. Всем известно, что эти два бога — Перун-Громовержец и Белес, «скотий бог», — извечные соперники. Так и жрецы их соперничали между собой. И то, что предлагал пришелец — помочь свергнуть тех, кто Белеса возвеличил, — было им любо.

Для себя Торир отметил, что волхвы интересовались не столько князем Рюриком, сколько его воеводой Олегом. Правда ли, что Олег сам из волхвов? И что будет, когда хворый Рюрик власть оставит? Не займет ли его место в княжьем доме воевода-волхв Олег Вещий? Князь, почитающий Перуна, был бы им весьма по сердцу.

— Не о том речь ведете, боговы люди, — ответил Торир. — У Рюрика сын есть — Игорь. Он и наследник в Новгороде. А если Олегом интересуетесь, если хотите, чтобы князь-перунник в Киеве сел, надо поначалу сделать все, чтобы поклонников Велеса, Аскольда и Дира, сгубить.

Один из волхвов, перебирая нагрудные амулеты, проворчал;

— Их не так-то просто сгубить. Вон, какую силу у полян взяли. К тому же Дир Киевский — воин. Последнее время он богатые требы Перуну стал возносить.

Торир напрягся. Это было неожиданно и неприятно.

— А кто все же верховный глава в Киеве — Аскольд или Дир?

Волхвы лишь вздыхали. Известно — Аскольд. Правят братья-варяги на хазарский манер: Аскольд вроде кагана на престоле сидит, а Дир при нем как шад — тот, кто в походы ходит и войны ведет.

— А у Аскольда, после того как болгары зарубили сына, нет более наследников, — говорил все тот же старый волхв с амулетами. — У Дира же и жены, и сыновья имеются. Ему после Аскольда и Киев достанется. А там глядишь…

— А если нет? — перебивал другой, хоть и более молодой, но с золотым изображением сдвоенной молнии на груди — значит, был главнее. — Дир и Аскольд всегда на богатых волхвов Велеса опирались. А вот Олег — тот хоть и варяг, а нашего Перуна верховным богом признал. Так что мы теряем, если пособим ему?

Торир решил, что больше не станет давить на волхвов. Сами должны разобраться, это их воля. Потому, сославшись на усталость, решил их оставить. Правда, сказал перед уходом:

— Вы тут обсудите, но имейте в виду не вы, так иные племена помочь захотят. Даже у древлян Перуна-Громовержца почитают.

— А ты и к древлянам пойдешь? — ахнул кто-то.

Древлян боялись все. Торир видел, как изменились лица волхвов. Понимали: если этот чужак с древлянами сговорится, большую силу получить сможет.

Торир чуть усмехнулся.

— Пойду. А вы мне проводника дадите.

Посланцу волхвы обязаны помогать. Но при условии, что он не наследил и не привел за собой погоню. Ибо им следует хранить тайну своих связей.

Пока же младший из волхвов повел гостя на постой. Отвел к небольшому селищу близ святилища. Возле капищ часто располагаются такие поселения мирян. Они обычно обслуживают перунников, следят за их хозяйством. Здесь же и гости волхвов останавливаются.

Провожатый Торира постучал у самой большой избы. Гостя здесь ждали. Хозяин накормил варяга, даже в баньку зазывал — после его спутницы она еще не остыла. Но Торир отказался. Не далее как сегодня утром он парился в княжьей бане в Елань-граде, а ныне просто хотелось остаться одному, поразмыслить кое о чем. Но побыть одному в избе селян-огнищан непросто. Изба хоть и просторная, но живут здесь скопом, привычки уединяться не имеют. Стариков тут кладут поближе к огню, к теплу, хозяин с хозяйкой на полатях за занавеской располагаются, старшие, уже женатые, дети по лавкам, остальные же — молодежь, отроки — прямо на полу, сенца подстелив, шкуры раскатав. Приходилось переступать через спящих.

Печка-каменка прогрелась за вечер так, что в избе даже жарко было. Хозяин проводил гостя за занавеску, уступив свое место. Здесь под пушистой медвежьей шкурой уже спала подобранная Ториром девица.

Варяг скинул полушубок, стал раздеваться. На девушку сперва не глядел, думал о том, что на капище обсуждали. Отдельно о том, что у Аскольда убили сына. И улыбнулся нехорошо.

Торир хотел, было подвинуть девку, но она раздраженно оттолкнула его руку.

— Прочь, поди. Не хочу сейчас.

Ого, как властно! Со сна она плохо соображала, но и норов свой так невольно проявила. Торир взял с выступа лампу с фитильком, осветил спящую. И загляделся. До чего же красивой вдруг показалась подобранная приблуда! Ее одели в рубаху из сермяги[40], тесемки на груди не стянуты, видны нежное горло, линия ключиц, округлости пышной груди. Чистые черные волосы как шелк растекались по изголовью, отливая сажей. А личико удивительно привлекательное, только теперь и разглядел, как следует. Кожа гладкая и белая изящные контуры щек, подбородка, нос небольшой, точеный. И такие длинные загнутые ресницы. Брови над ними расходятся к вискам, как крылья ястреба. А рот… Торир задержал на нем взгляд. Пухлый и яркий рот девушки неожиданно вызвал желание прикоснуться к нему, как к сладкому плоду, попробовать… а там и овладеть этой безмятежно спавшей красавицей. Ведь она его находка, принадлежит ему… И после большого рыхлого тела Параксевы упругая девичья плоть была такой желанной.

Торир осторожно коснулся щеки спутницы, запустил руку в ее волосы, пропуская сквозь пальцы длинные черные пряди.

И, как давеча, девушка только отмахнулась, повернулась на бок, недовольно ворча. Это даже рассмешило варяга. Но решил не трогать ее. Намаялась, бедная, в пути. И опять вспомнилось тело здоровенного мужика, которого эта девочка волокла на себе.

Торир скинул остатки одежды и, легко перескочив через девушку лег у занавешенной шкурой стены. Огонек плошки слабо мерцал, очерчивая накрытое мехом тело рядом. Слабо шуршало сено под шкурами, пока он ворочался. А потом, словно в один миг, Торир провалился в успокоительный, глубокий сон.

Очнувшись, Карина не сразу поняла, где она. Потом улыбнулась. До чего же приветливо ее приняли вчера, в баньке до седьмого пота пропарили, накормили хоть и нехитро, но сытно. Тепло и внимание людей сделали свое дело, она перестала плакать, жалеть себя, убиваться по Акуну. В местном селении ее, конечно, узнали. Не раз приезжала к капищу Перуна еще с Боригором. И вот теперь…

В избе слышалось движение. Гукал ребенок, покашливали старики. За перегородкой хозяйка доила корову, слышалось, как молочная струя бьет в подойник. Рано еще было, не все встали. Карина потянулась сладко, повернулась…

Незнакомец, подобравший ее, спал рядом. Она тихо охнула, отшатнулась. Но не бежать же теперь? Этот хотя бы на погибель не бросил, утешал в дороге, не стал волхвам отдавать. Вспомнилось даже, как позаботился он, чтобы в баню ее отвели, не дал расхвораться. Но зачем она ему? Ясно зачем. Красивые бабы всегда мужикам нужны. Сказал же — моя добыча. Раба, значит. Но рабой быть не хотелось. Однако что ей теперь? Одна, как перст. А чужак этот приглянулся ей. В избе просыпались, ходили, слышались голоса. По обычаю, разводя печь, хозяйка напевала заговор огню Сварогу:

Смилуйся, Сварог-батюшка,

Зажгись, обогрей, душой заалей.

Пошли тепла доброго,

Житнице удобного.

Когда Сварог откликнулся и каменка загудела, Карина вышла, пожелала хозяйке доброго дня. Та напоила ее теплым коровьим молоком, налила конопляного масла в лампадку, подожгла фитилек Этим словно давала понять, что Карине следует вернуться к гостю-постояльцу. Женщина не больно задумывалась, кем раньше была Карина, понимала только, что та должна быть с тем, кто привез ее.

Карина вернулась к полатям, задернула занавеску и, приподняв плошку, стала разглядывать своего нового господина. Почти так же, как и он разглядывал ее раньше. Карина этого не знала, но ценила, что спутник не разбудил ее вчера, дав отдохнуть. И невольно улыбнулась. Ишь, спит себе, как дитя. Даже лицо не как у воина, а словно у отрока доброго. Может, потому так казалось, что незнакомец был чисто выбрит, а она привыкла, что мужики все больше бородой зарастают. А волосы у спящего, как и у радимичей, — длинные, светло-русые, с красивым золотистым отливом. Темные брови смотрелись контрастно. И Карина опять решила, что чужак этот нравится ей необычайно. Нравится линия его пухлых губ, сильный подбородок, мощная шея. Ей было приятно глядеть на его сильные плечи, на могучие пластины груди, там, где с них сползла полость меховой шкуры.

И вдруг Карина поняла, что незнакомец не спит. Не размыкая глаз, не меняя расслабленного выражения лица, чужак медленно протянул к ней руку, раскрыл узкую твердую ладонь, словно беря или требуя дать. Карина только вздохнула, послушно вложив в нее кисть руки. Чужак медленно сжал ее пальцы, чуть потянул на себя. Она сперва поддалась, но потом все же отпрянула. И тогда он открыл глаза. Ярко-голубые, словно морозная тень на снегу. Но холодными они не казались. Наоборот, в них светился огонь. Незнакомец смотрел жарко, будто призывая. Но Карина не отреагировала. И по привычке надменно вскинула подбородок.

Брови незнакомца удивленно поползли вверх. Но в глазах не гнев — насмешка.

— Не хочешь отплатить мне за добро, красавица?

Говорил он с легким акцентом. Голос у него был сильный, не как у молодого, скорее как у бывалого мужа, с глухой рыкающей хрипотцой.

— Что ты добром зовешь, чужак?

— Экая недогадливая. Разве не спас я тебя вчера, не дав погибнуть на холоде?

Она судорожно глотнула.

— Я бы не погибла.

— Ха! Ну и куда бы ты пошла?

Да, куда? Она молчала нерешительно. И даже плечи поникли.

— Видимо, тебя мне сами боги послали, чужак.

— Тогда смирись.

Он чуть приподнялся на локтях, склонился к ней. Волна его длинных светлых волос спустилась, затеняя синие глаза.

— Ты никак страшишься меня?

Да, она его побаивалась. Но странно, под его игривым взглядом, словно тепло, разливалось в ней. А он разглядывал ее так… будто касался. И от этого глупо, как у отроковицы непуганой, стучало сердце. Еще подумалось ей, что ведет она себя с ним и впрямь не как должно. Потому вздохнула покорно, легла рядом, закрыв глаза.

Торир смотрел на ее напрягшееся лицо, на легкую бороздку между красивыми бровями. Дика, как и все женщины поначалу. А ведь хоть и молода, но уже не казалась просто девчонкой неопробованной. Чтобы такую красоту да никто не приручил? Она-то, конечно, покорна, но словно с неохотой. А Торир привык, чтобы женщины сами шли к нему И он вдруг захотел, чтобы и эта сама потянулась, чтобы не просто взял он ее, как добычу. Взять подвластную женщину и глупец сможет, а вот добиться отклика — здесь надо умение. А оно у познавшего многих женщин варяга было. Знал он, как целовать уста византийским лобзанием, когда губы сплетаются с нажимом и трепетом, когда легкий поцелуй становится упоительным и язык касается языка. Знал и какие ласки любят куртизанки в Риме, помнил и чему научился у одалисок в гаремах страны Серкланд[41] Ни одна женщина после такого не останется напряженной.

И Карина сдалась. Уже первый поцелуй словно оглушил ее, она удивленно замерла, расслабилась, растерянная, восхищенная. А потом всхлипывала и задыхалась, смятая ураганом ласк. Это были не бессильные попытки Боригора, не грубая наседающая сила Медведка не торопливое насилие Родима. Это было… Чужак словно получал удовольствие, нежа ее, и она раскрылась перед ним, и сама вдруг обняла его, стала ласкать, сначала робко, потом даже с вызовом.

Когда незнакомец, целуя ее тело, стал опускаться по нему, прошелся языком, губами по чуть выпуклому животу, Карина вдруг испугалась, даже отстранилась. Он туманным взором ласково взглянул на нее из-под упавших на лоб волос.

— Что?

Она же вдруг заволновалась, что он заметит ее беременность и оттолкнет чужую носящую. Ей даже больно от страха сделалось. Но под его игривым взглядом она вновь расслабилась. И все не понимала, отчего он не возьмет ее своим правом, зачем ласкает, как ласкают только отроки в рощах, добиваясь первой любви от избранниц. Карина ведь чувствовала, как напряглась его плоть, но не могла понять, почему он не освободится сразу, не покроет ее в мужском желании. И спросила, чуть задыхаясь:

— Зачем томишь себя? Ты ведь не стар… А я и так твоя.

Он глянул чуть удивленно, а потом негромко засмеялся. У Карины мурашки пошли по коже от его хриплого, мягкого смеха. И она засмеялась вместе с ним, а потом уже всхлипывала, стонала, сама еще не зная о чем…

Карина и не догадывалась, что ее тело способно на такое. Оно пылало и дрожало одновременно. Когда чужак проник в нее, едва не вскрикнула от наслаждения, откинула голову, а руками сильнее прижала его к себе, подалась вперед. Умирала в его объятиях, проваливалась в звездные бездны… еще раз… еще…

Когда очнулась, заметила, что плачет. Он сдувал пряди волос с ее лица, сушил губами слезинки. А она лишь льнула к нему, повторяя глупое:

— Только не оставляй меня… не теряй меня, лада[42] мой негаданный. — Наверное, она и представить себе не могла, что будет вот так, не смущаясь наготы, прижиматься к малознакомому мужчине. Смеялась его шуткам, дурачилась. Не вчера ли она, изможденная, с обидой смотрела на весь свет? Вечность, казалось, прошла.

Они только сейчас заметили, что к ним за занавеску зашел хозяйский ребенок, бесштанник. Стоит себе карапуз в рубашонке до пупа, смотрит серьезно, засунув палец в рот. В доме разговоры, движение, а этого, видимо, привлекла возня на обычном месте родителей. Варяг шутливо зарычал на него, клацнул зубами. У малыша в первый миг испуганно округлились глазенки, потом он захихикал, убежал, мелькнув голой попкой.

Торир смеялся, откинувшись на шкуры. Карина приподнялась на локте, глаз не могла от него отвести.

— Ты хоть скажи, как называть тебя?

Принадлежать полностью чужаку и даже имени его не знать — уж не диво ли?

У него было иноземное, непривычное имя — Торир. Она стала звать его на свой лад, ласково — Торша. Его это позабавило. Но когда спросил, как ее саму величать, она смутилась.

— У меня недоброе имя. Кара. Кариной кличут.

— А по мне — даже красиво. Карина. У ромеев это значит Карийская страна, что в южных землях.

Он говорил ей только приятное. И она лежала рядом, положив голову на его плечо, слушала. И не представляла, что можно получить такое удовольствие подле мужчины. Ощущать близкое биение его сердца, вдыхать его запах. И это дивное ощущение защищенности, словно ничего больше на свете не существовало. Она еле обращала внимание на внешние звуки, голоса, скрип двери, когда ее порой открывали, и тянуло холодом. Но Торир словно чего-то ждал, прислушивался. Когда за занавеску зашел хозяин, варяг спросил, не было ли вестей от волхвов. Карина заволновалась, что сейчас он покинет ее. Но нет, у них еще было время, и они лежали рядом, дурачились, ели принесенную хозяйкой вареную репу, пили простоквашу. Торир ласково играл волосами Карины, а она, заметив блеск в его глазах, вновь начала тянуться к нему, целовать, как он научил, ласкать. Ее ведь тоже кое-чему научили былые супружества, знала, какие ласки мужскому телу приятны. И опять они любили друг друга, доводя до изнеможения. Но вскоре Торир вновь стал задумчив, иногда чуть хмурился. В такие минуты он не думал о своей красивой попутчице, волновался, отчего так долго нет известия от волхвов. Что он не так сделал, не так сказал, раз они не шлют вестового?

— Торша, — тихонько окликнула Карина. — Ты возьмешь меня с собой? Я к дальним переездам привычная, не помешаю.

Его взгляд был устремлен, прочь, рука почти машинально скользила по ее плечу.

— Думаешь, далеко еду?

— Да. Собран ты как для дальнего переезда. Сам ты нездешний, но куда ехать, наметил. И коня жалеешь, не загоняешь, значит, нужен он тебе, чтобы отвез подальше.

Торир внимательно поглядел на нее. Ишь, как скоро сообразила. И хоть хороша девка для любовных утех, но никак не для того, чтобы в его дело соваться.

— Учти: поедешь со мной или нет, тебе я ничего не должен.

У Карины сжалось сердце. А она-то надеялась, что после произошедшего между ними… Знала ведь, как мужчины к ней прикипают. Но не подала виду, что задета. Села, отбросив на спину длинные волосы, обхватила руками колени.

— Я обузой не буду. Ты ведь человек пришлый, а я в землях радимичей все пути знаю, могу и проводницей служить.

И поглядела через плечо, сначала спокойно, а потом уже через невольно набежавшую слезу.

Торир видел любовь в ее взгляде. Что ж, женщины часто любили его. А эта… Он видел в полумраке ее светлые глаза под пушистыми ресницами, видел алый, запекшийся от поцелуев рот. Да, хороша, что уж тут. А красота тоже сила, ее при надобности и использовать можно. Но кто эта красавица? Ничего ведь не знает о ней. А баба она явно не простая. Есть что-то особое в ее взгляде, в интонациях голоса. Он поцеловал ее ладонь — нежную, почти не огрубевшую от работы. У местных женщин другие руки, твердые, шершавые, другая осанка, без этой вызывающей горделивой грации.

— Кто ты, Карина?

«А сам ты кто? Откуда?» Она чувствовала в нем нечто непонятное, но простодушно улыбнулась.

— Я жила у радимичей. Меня Родим в свой терем меньщицей брал, но Параксева-княгиня прогнала.

— А…

В его взгляде появился новый интерес. Он даже нахмурился. Но тут сообщили, что пришел посланец волхвов, и варяг вмиг поднялся, стал одеваться. Карина тоже засобиралась, но он остановил ее;

— Жди. Не ходи за мной.

Он вышел на крылечко, и после полутемной избы свет полуденного солнца просто ослепил его. Прикрыв рукой глаза, варяг осмотрелся. Волхва он увидел у обледенелого колодца. Тот был собран как в дорогу — в валенках, длинном кожухе, подпоясанном лыком. За повод держал неказистую лошаденку с переметными сумами у седла. Значит, все же проводник, не из главных, просто из тех, кто еще посвящение не прошел. И все же служитель держался не больно приветливо, не подходил ближе. И уже идя к нему, Торир увидел за деревьями леса двоих кметей в меховых накидках поверх копытных доспехов. Поняв, что их заметили, кмети сделали обычный приветственный жест. Торир кивнул. Не иначе как из Елани пришли, но он побоялся додумать мысль до конца, догадываясь, зачем они посланы.

Волхв подтвердил догадку.

— За тобой след. Волхвы приказали вести тебя, только если от спутницы избавишься.

Торир молчал. Карина — та, о которой с такой тоской говорил, Родим, а Параксева явно недолюбливала.

ВОЛХВ ПОЯСНИЛ:

— Спутница твоя не просто баба, а известная княгиня Карина. Она сильную власть над прежним князем Боригором имела. Люди поговаривали, что одной из причин вражды Родима с отцом было его желание забрать у Боригора раскрасавицу меньшицу. А как забрал, Параксева ее особенно невзлюбила, сгубить обещалась. Ты же ее себе взял. Но Параксева не успокоится, пока не избавится от опасной соперницы. И только тебе решать, варяг, наследишь ли ты, обозлив княгиню-мать, или чистым уйдешь. Если откажешься от вдовы Боригора и зазнобы Родимовой — поведу тебя. Если возьмешь с собой… Сам путь искать станешь, а нам княжья немилость ни к чему. Мы волхвы, в мирские дела не суемся.

Торир понимал, что ждет случайную полюбовницу, если он не защитит ее. Но что ему до Карины? Разве у него не иное дело?

— Пусть забирают.

Кмети, поняв по его жесту, что препятствовать им не будут, кинулись в дом. Торир же пошел седлать коня. Однако мерзко так вдруг на душе сделалось. Даже солнечный день словно потускнел.

Видимо, Карина сразу поняла, зачем явились еланцы. В избе послышался ее крик. А подосланные убийцы не стали очаг честных селян кровью марать, потащили девку на крыльцо. Она вырывалась, цеплялась за резной столбик навеса. Кмети оторвали ее грубо, поволокли, не обращая внимания на взволнованно глядевших селян.

Карина на помощь местных и не рассчитывала.

— Торша! — звала она. — Помоги, Торша!

Но осеклась, увидев, как варяг спокойно провел мимо жеребца. Что ж, потешился с красивой бабой, и хватит с него. У нее потекли слезы Страх, и обида придали сил. Стала вырываться отчаянно, кмети сразу и справиться не могли. Карина боднула одного в подбородок, впилась пальцами в глаза другому, опять уцепилась за какую-то из построек. О помощи больше не молила. Высыпавшие было из дома поселяне поспешили уйти. Она заметила и наблюдавшего со стороны волхва. А Торир спокойно сел в седло и поехал прочь.

Кмети все же выволокли ее за околицу. К лесу тащили, чтобы там и порешить. От ужаса у Карины все плыло кругом.

— Пустите меня, ради доброго Рода, — молила она. — Я уйду тихонечко, никто не узнает куда. А с вами серебром расплачусь. Монисто у меня есть серебряное.

Она рванула у горла ворот тулупа — звякнули серебряные кругляки дирхемов. Что-то появилось в лицах убийц, переглянулись быстро. Потом один неожиданно оглушил девушку сильным ударом кулака по затылку и, перекинув обмякшее тело через плечо, понес в чащу. Второй шел следом, проваливаясь в снег.

— Да погоди ты, — окликнул он того, что с ношей. — Ишь припустил. Куда так торопишься? Хозяйка велела лишь в сторону оттащить и добить.

Первый остановился, стал доставать нож.

— Подставь ее горло, зарежем быстро, чтоб не мучилась. Да и монисто заберем. Монеты поделим — и о том молчок.

— Смолчим, конечно. И не только об этом.

Первый уже скинул молодую женщину на снег, но второй удержал его руку с ножом.

— Погодь, прыткий какой.

— Чего ждать? Видишь, Каринка очухивается. Сейчас голосить начнет.

— Погоди же, Бугай.

Второй сорвал рукавицу, спешно втолкнул Карине в рот. Сам улыбался.

— Убьем-то мы ее все едино. Но неужто тебе, Бугай, не любо сперва княжьей плотью потешиться? Карина красива, как Дева Лебединая[43]. Не зря же Боригор с Родимом по ней так убивались. Аль тебе не сладко будет знать, что и ты княжьей утехой насладился?

Бугай подумал и убрал нож.

— Монисто только сними. Ишь, глазища открыла. Пускай же на последнего полюбовника посмотрит. Подол задери ей повыше. Какая кожа! Точно шелк иноземный.

Его лицо похотливо исказилось, он стал торопливо развязывать гашник[44]. Но первый кметь потеснил Бугая, твердя, что он надумал — ему и первенство.

Карина еще не совсем опомнилась, слабо слышала грубые голоса над собой. Поняла только, что лежит полуголая на снегу, стала пытаться одернуть одежду. Кто-то стукнул ее по рукам, навалился верху. Одновременно шарили у нее за пазухой, мяли грудь, рванули несколько раз монисто, только голова ее дернулась. Наконец она очнулась. Захрипела, давясь шерстяной рукавицей во рту.

Дальнейшее произошло мгновенно. Насильники и не заметили, когда рядом возник чужак. Вроде бы уехал, а тут возник рядом, словно блазень[45]..Схватил одного за бороду, рванул голову назад и быстро резанул по горлу. Тут же, не ослабляя силы, этой же рукой вогнал по рукоять нож в грудь другого.

Все произошло так стремительно, что пришедшей в себя Карине показалось, будто и не было ничего. Но рядом лежали окровавленные тела насильников, а Торир чистил о снег лезвие ножа.

Карина глядела испуганно и удивленно. Потом вздохнула нервно и кинулась к спасителю, обняла за колени.

— Верной рабой тебе буду, умру за тебя!.. — Захлебнулась слезами.

Торир погладил ее по разметавшимся черным волосам. Не мог себе объяснить, зачем развернул коня, отмахнулся от твердившего что-то волхва и поскакал по следу, пока не увидел их. Тогда все помутилось в голове от злобы. Глупо повел себя, но не жалел. Хотя и понимал, что нарушил зарок посланника — не вмешиваться в местные дела. Поэтому, когда следом за ним из леса появился проводник, Торир только пожал плечами на его осуждающий взгляд.

Проводник сначала только смотрел. Потом скинул на снег переметные сумы для гостя и медленно поехал в лес. Исчез в чаще.

Торир повернулся к Карине. Она все еще вздрагивала от плача. А он вдруг заметил блеск серебра у нее на шее. Ишь какое!

Карина заметила его взгляд и, сняв сверкающее монисто, протянула ему. Но варяг отвел ее руку.

— Оставь. Скажи лучше, не лгала ли, обещая, что можешь провести меня? Мне в град Копысь на Днепре надо.

Она, наконец, взяла себя в руки.

— Раз говорила, значит, проведу.

— Тогда не мешкай. Чем скорее уедем от Елани, тем лучше.

ГЛАВА 3

Торир проснулся внезапно, как от толчка. Он узнал это заполонившее душу чувство. Вернее, предчувствие, точнее — уверенность. Что-то должно было случиться. Еще непонятное, это чувство подсказывало беду. Дар богов — как пояснили некогда воспитавшие его волхвы. Если бы он остался с ними, они научили бы его управлять этим чувством, видеть опасность, даже предотвращать ее. Но на это ушли бы годы, а он не мог тратить на это жизнь. И он ушел от волхвов, почти бежал. И все, что он теперь умел, чему научил его опыт — это предчувствие того, что надо уходить, бежать от того места, куда шла беда.

Торир осторожно снял с плеча головку спящей Карины. Приподнявшись, огляделся. Они лежали в боковуше большой крестьянской избы, где определились вчера на постой. Вокруг спали люди, слабо рдела каменка. Тепло и тихо. А ощущение надвигающейся опасности было столь сильным, что хотелось взвыть. Но откуда же грядет беда? Ведь впервые за последние дни, после долгого переезда через чащи, Торир позволил своей проводнице заехать в это селище огнищан-общинников. Они уже были близко от Копыси, и Ториру понадобилось, чтобы из села выслали на капище около града гонца с весточкой о нем. Селяне выполнили его наказ, но только после того, как Карина приказала, К негаданной попутчице варяга здесь отнеслись с почтением, даже старейшины местные ее приветили. Рассказывали варягу, какую силу она имела при Боригоре, как слушал прежний князь свою разумницу жену. И ведь именно оттого, что она была с Ториром, и приняли их столь приветливо. А чего бы не принять, раз мора в здешних краях не было, а волхвы уже праздничную седмицу Масленицы объявили, когда люди перестают хмуриться, веселятся, пекут круглые, как солнце, блины и потчуют ими гостей.

Но то, что приближалось сейчас, в последний час ночи, не было добрым. Торир это чувствовал и не мог больше ждать, Он вскочил, стал трясти Карину Она лишь сонно улыбнулась. — Что?

— Вставай. Уходим.

Кое-кто проснулся от их возни. Хозяйский отрок-холоп послушно пошел седлать игреневого, спрашивал, куда это гости ни свет, ни заря торопятся. У Торира даже мелькнула мысль — не предупредить ли приветливых огнищан? Но времени уже не оставалось.

Варяг понял это, когда они отошли в лес. Он шел пешком, ведя на поводу Малагу, а Карина, сонная, сидела в седле. Она же первая и услышала это. Не он. Он был занят, продираясь сквозь подлесок, утопая в сыром после недавних солнечных дней снегу. — Торша. — непривычно звонко окликнула девушка. Он замер. Оглянулся. Сзади в селении — крики, мелькание огней, громко заржала лошадь. Потом загорелось что-то.

Торир живо представил себе, как носятся верхом темные всадники, кидают на соломенные кровли горящие факелы, как те выбегают полусонные, ничего не ведающие люди и тут же падают под ударами острого булата. Его предвидение подсказало ему это. А Карина и так поняла.

— Там беда, Торша. Вернуться бы.

— Зачем? Помочь все равно не сможем.

И пошел прочь. А на душе скверно сделалось. Ведь как приветливо их приняли в селении, последним поделились.

Они пробирались долго. Один раз наткнулись на следы на снегу Много было следов — конских копыт, подкованных. Торир сразу же свернул в чащу. Вскочил на Малагу, потеснив Карину на круп, ехал, сам не зная куда, лишь бы подальше. Карина потом выведет. Она и впрямь знала места и была прекрасной проводницей.

Девушка все время молчала. Лишь когда совсем рассвело, и Торир сделал остановку у бившего из-под снега родника — сам пил колкую ледяную воду, дал и Малаге испить, — Карина вдруг сказала негромко:

— Ты ведь знал о набеге. Успел уйти вовремя.

Он оглянулся, вытирая губы тыльной стороной ладони. Карина с высоты Малаги смотрела на него холодно, с неприязнью. Но так шла ей эта надменная презрительность… Ишь ты, только недавно ее из лохмотьев в добротный тулуп одели, дали плат пуховый — а выглядит и впрямь княгиней.

— Я должен был уйти.

— Как так? Может, ты и навел? Откуда же знал?

Он зло выругался. Что это себе найдена его позволять стала? Не объяснять же ей, женщине, про дар свой. А она не унималась:

— Нас ведь встретили, как Род велел. Хлеб-соль с нами делили, кров дали. А ты…

— Глупая. Как я мог навести? А ушел потому, что почуял — надо.

Она не понимала. И взгляд по-прежнему был холодный, колючий. Темная прядь выбилась из-под плата, легла вдоль щеки, лицо побледнело, гордый алый рот сжат презрительно. Но хороша была неимоверно. Торир даже подивился тому, насколько она ему нравилась. Как хотел ее. Даже такую, сердитую.

— А ну слазь!

Она глянула с вызовом, но подчинилась. Еще ничего не понимала, когда он потащил ее прочь. А когда притянул, развязал ее кушак, огладил под тулупом тело, даже отшатнулась. В первый миг опять подумала, что о беременности ее скажет. Но Торир вдруг резко повернул ее, привалив лицом к дубу. И подол сзади задрал, пристроился. Карина только охнула. И не представляла себе, что можно вот так. Но страсть дикая уже ожила в ней. И, забыв о своих подозрениях, о гневе, сама вдруг поддалась, желая принадлежать ему, достаться сильнее.

Возможно, Торир своей резкостью думал наказать девку. Но сам не заметил, когда начал ласкать, гладить ее выгнутую спину, сжимать под юбкой ягодицы, искать тугую грудь. Где-то в глубине он ощутил знакомое, вызываемое только этой строптивой рабой ощущение, что хоть и берет он ее, когда пожелает, но получается, что Карина умеет ответить так страстно, что уже не рабой была, не просто уступавшей бабой, а госпожой. Жадно откликалась, требовала ласк и была столь восхитительна, что он ни в чем не мог ей отказать. А Карина уже выгибалась, поворачиваясь к нему так, что его губы находили ее уста, лицо. Она первая стала постанывать, всхлипнула, заурчала, как крупная довольная кошка. И Торир, уже ничего не соображая, зарылся лицом в ее сползший плат, застонал сквозь сцепленные зубы…

Позже, уже оправляя одежду, Карина спросила:

— И что хотел доказать?

Бросила на него взгляд из-под длинных ресниц. Ух, как поглядеть умела! Хоть все снова начинай.

В его синих глазах еще плескалось веселье, но постепенно оно ушло. Глаза стали печальными, словно обреченность, какую таили. И он только сказал негромко:

— Верь мне, Карина, не мог я тем селянам помочь.

У нее сердце заныло — так просительно он сказал: «Верь мне». Она и поверила. Сказала, куда ехать дальше. Села на круп Малаги позади Торира, прильнула к его плечу. И думала, что не должна забывать: ее милый — человек особый. Наворопник, то есть тот, кто с тайным умыслом заслан. Это она уразуметь и сама смогла. Спрашивая, можно было рассердить ненаглядного Торшу. А она боялась озлить его. Боялась, что оставит ее. Хотя… Она горестно вздохнула. Ведь и так рано или поздно оставит. Когда поймет, что она непраздна от чужого. Кому она, брюхатая, нужна? Остается только наивно верить, что наворопник нескоро это заметит. А там она, возможно, и солжет, что от него понесла.

Они пробирались через леса радимичской земли, где Карина — не хуже заправского охотника — не столько знала дорогу, сколько определяла направление по солнцу, лишь порой отталкиваясь от каких-то знакомых примет, то некогда виденный, схожий на лешака пень узрит, то елочку смешную, то вдруг появится домовина на шесте, трухлявая, давно забытая родичами.

Ближе к вечеру перед ними открылось пространство, расчищенное вокруг темного и длинного озерца. А за ним…

Торир, заслоняясь рукой, поглядел против закатного солнца. Нахмурился.

— Селение тут было. Но уже нет…

Они долго хоронились за деревьями, пока не убедились, что все вокруг тихо. Только тогда решились подъехать. И Торир пожалел, что не оставил Карину обождать в стороне. Не надо было такое бабе видеть.

— Боги пресветлые!.. — только выдохнула она, расширив глаза от ужаса.

Карина глядела на еще дымящиеся груды бревен, на торчавшие остатки обугленных балок, обгорелые остовы печей. А ведь она уже видела нечто подобное недавно. В Мокошиной Пяди… И узнавала эту смесь запахов гари и тошнотворной окровавленной плоти, паленого мяса. При появлении Торира с Кариной с мертвых тел лениво поднималось воронье, иногда птицы даже не улетали, а, отяжелевшие, сытые, лениво отпрыгивали в сторону. Под копытами Малаги хрустели головешки, обгорелые косточки. Конь нервно фыркал от множества запахов смерти.

— Дир это сделал, — вдруг как-то спокойно молвила Карина. — Его выродки, не боясь греха, оставляют тела непогребенными. А селище они покинули совсем недавно: трупы достались только воронью, зверь лесной еще не попировал.

Торир поглядел на нее удивленно. Другая отупела бы от увиденного, эта же еще рассуждает. Хотя, как рассказывала, уже видела подобное… Что ж, человек тот же зверь — быстро к крови привыкает.

В этот миг внимание варяга привлек явственно приближающийся шум. Торир чуть поморщился. Он не должен был подъезжать сюда, не подумав, как будет отступать. Теперь же они с Кариной находились близ уходящего вверх лесного склона, откуда и доносились привлекшие его звуки — отдаленные голоса, топот копыт, звук металла. Сверху их наверняка уже заметили, а отступить им некуда, позади озеро, а до леса открытое пространство. Что ж…

— Вот что, Карина, схоронись-ка быстренько.

Она тут же юркнула за обгорелый остов избы, затаилась. Выглядывая, видела, как Торир застыл возле уводящей к верхним зарослям тропы, достал из-за спины меч, но не расчехлил его, а, положив поперек луки седла, ждал.

Торир уже определил по звуку, что ехавших не много. Как все обернется, еще не знал, но одно понимал: те, кто увидят его, не должны выжить. Ну, помогай боги — все, каких он знал.

Спускавшиеся по тропе, завидев одинокого всадника в дорогом черно-буром полушубке, не замедлили хода коней. Все были воины не из последних — тут не ошибешься. В седле держатся умело, правят коленями, оставляя руки свободными для оружия. Все крепкие мужи в доспехах с нашитыми бляхами, на головах высокие островерхие шлемы. Кони у них крепкие, длинногривые, седла с высокими луками. По всему видать, что не местного племени люди, а из тех, кто войной да набегами промышляют.

— Ишь ты! — только и молвил первый из них, рослый, с рубцом от шрама поперек бородатого лица. — Кто таков будешь, боярин? Откуда?

Торир, не отвечая, оглядывал их так, что воины вмиг поняли — не столковаться им с чужаком. Оно и понятно, только робкий встречает ласково там, где трупы и гарь. И все же он один.

Воины переглянулись. Первый, с рубцом шрама через щеку, сказал весело:

— Богат, видно, боярин. Шуба-то у него — лиса серебристая. И конь прямо княжий, да и меч в знатных ножнах. Не зря, видимо, мы возвращались.

Но он уже понял, что ожидавший всадник не так прост. Не боится, выжидает. Щека воина со шрамом дернулась, когда он заметил, как умело чужак прикрылся окованным щитом, рывком сбросил с клинка ножны. Но хоть и держится как опытный воин, но глаза у чужака молодые — глаза молокососа. Где уж ему устоять перед кметями, обучавшимися в самом Киеве. И воин с рубцом пришпорил коня. Выхватил шипастую булаву, гукнул воинственно, налетел, наскочил, обогнул рубцеватого, а следующего из кметей словно прошил на ходу мечом. Тот только и успел глаза выпучить, как стал заваливаться. Когда варяг успел задеть третьего, Карина и увидеть, толком не успела. Заметила, что Торир отбивался сразу от двух насевших врагов, а первый, рубцеватый, занеся булаву, хотел, было сзади наскочить, но лошадь под ним оступилась, едва не рухнув на скользком снегу. Справляясь с ней, рубцеватый неожиданно обнаружил выглядывавшую из-за бревен девушку. Видимо, что-то понял и повернул к ней. Карина видела его красное, в шрамах, лицо, белые от люти глаза. И кинулась прочь. Металась среди остовов горелых изб, а он догонял, кружил следом.

Убегая, Карина взобралась по еще теплым бревнам на осевшую избу и там неожиданно увидела, что одним концом бревно клади зависло над проходом, а другим держится как раз там, куда подъезжает враг. Девушка со всей силы прыгнула на конец зависшего бревна, обгорелое дерево поднялось как раз перед мордой коня кметя, но не успел он и проехать, как Карина соскочила — и бревно опустилось, сбив воина и стукнув по его лошади. Конь рванулся, заржал, а получивший удар кметь свалился на землю. Карина не видела, насколько сильным получился удар, кинулась прочь, побежала к лесу, стремясь укрыться там. Однако, поняв, что ее не преследуют, оглянулась, волнуясь за Торира.

Он отбивался, но отступал. Кмети рубились мастерски, булатные клинки мечей так и мелькали в воздухе, грохотали, кони ржали, кружа на месте. Пятнистый Малага очень помогал хозяину, кусая и лягая лошадей противников. Вот Торир поймал на клинок меч очередного неприятеля, отбил, развернулся стремительно, как раз вовремя, чтобы принять на щит удар насевшего с другой стороны. И резким выпадом достал нападавшего, попав под его поднятой рукой туда, где на куртке не было железных блях. Воин пронзительно закричал и осел, повиснув на мече варяга, так что тот не мог сразу освободить оружие. Рука Торира невольно опустилась под тяжестью его тела. А оставшийся противник, не теряя времени, уже подскакивал. Торир подставил щит, но нападавший был очень силен — от щита Торира летели щепы, он рассыпался едва ли не до щитового ремня-наручня. И опять варягу помог Малага — взвился, ударив копытом лошадь наседавшего, раскроил ей до крови плечо. Она рванулась прочь, не слушаясь шпор и поводьев. Торир тем временем успел освободить руку с мечом, обернулся.

Карина глядела не отрываясь. И страх, и некая тихая паника, и восхищение удерживали ее на месте. Вот эти двое вновь схлестнулись, застучал булат. И тут она заметила, как оглушенный ею ранее воин со шрамом, очнувшись, появился из-за черного сруба. Ее вроде и не заметил, спешил к сражающимся пешим, на хду вынимая из-за голенища сапога длинный нож. Торир не видел его, стоял к нему хоть и близко, но спиной. Карина закричала, однако он не услышал. И тогда она кинулась вперед, на ходу схватила горсть снега, слепила снежок. Бросила, когда рубцеватый уже занес руку для броска, но снежок ослепил его, и удар вышел неточным.

Торир заметил нож, только когда тот просвистел мимо уха. Почти машинально отклонился в сторону. Противник тут же воспользовался этим, ударил наискосок, но только срезал на плече варяга мех дорогого полушубка, звякнув по надетой под им кольчуге. Торир охнул от сильного удара. И похолодел, заслышав сзади крик Карины. Дальнейшее произошло мгновенно, Торир швырнул в лицо наседавшему остатки щита и, перехватив меч обеими руками, резко ударил наотмашь. Всадник не успел заслониться, и острие меча варяга рассекло его лицо до самых складок кольчужной бармицы. Брызнула кровь, но воин еще какое-то время удерживался в седле, откинувшись на луку. Потом его тело от толчка лошади свалилось на грязный снег. Но Торир уже не видел этого. Стремительно развернув Малагу, он поскакал туда, где с криком убегала от настигавшего ее воина Карина.

Рубцеватый сразу почувствовал приближающегося сзади врага и, лишь на миг, оглянувшись, сделал стремительный рывок в сторону. Вокруг с ржанием метались кони его павших товарищей, и он попытался поймать одного из них за повод. Тщетно. Испуганная коняга шарахнулась от него, А он, больше не тратя на это времени и понимая, что не устоит против конника, побежал прочь, заметался среди сожженных изб, рассчитывая схорониться там или же, улучив момент, сбежать. Лес-то вон, совсем близко.

Он носился среди обгорелых срубов, перескакивал через тела. Топот копыт всадника раздавался то справа, то слева. Рубцеватый пролезал под нависшими бревнами, прятался за срубы. И вдруг заметил, что появившийся из-за очередного остова избы игреневый был уже без всадника. Где же враг? Сзади послышался легкий шорох. Рубцеватый еще успел повернуться, успел отпрыгнуть в сторону, но лютый незнакомец уже наскочил на него. И рубцеватый не сдержал невольного крика. Споткнувшись о чье-то полуобгорелое тело, он упал, стал отползать, опираясь на локти, снизу вверх глядя на приближавшегося с мечом противника. В панике схватил тельце мертвого ребенка, прикрываясь им, как щитом.

— Пощади, витязь. Я признаю твою силу. Пощади!.. Стану служить тебе верой и правдой.

Незнакомец вроде помедлил, глядя светло-голубыми глазами. А сам вслушивался в говор рубцеватого. Этот полузабытый Полянский говор с глухими интонациями и мягкой певучестью. У Торира словно что-то кольнуло внутри. Полянин. Но он спросил твердо, как рыкнул:

— Зачем жжете села радимичей в праздник?

— Дир велел. Я же только служу. Он велит — мы исполняем.

— И гнева богов не боитесь?

— А что? В Киеве на Горе волхвы все замолят.

Торир помолчал, и у воина появилась слабая надежда. Заговорил, чуть заикаясь со страху:

— По-послушай, витязь, это не про-просто набег. Так Дир подчиняет своей в-воле посадника из Копыси. Град не с-смог сразу взять, вот и пообещал, что сожжет всю округу и мертвыми телами забросает град радимичей. И сегодня посадник Судислав смирился. Мир у них отныне, витязь, слышишь, мир. Судислав даже пировать князя в град пустил. Ведь Масленица как-никак. А ежели пощадишь меня, сам тебя к князю Диру проведу, представлю как богатыря. А там и поедим масленичных блинов на пиру у посадника копысьского.

Теперь он уже не заикался, в голосе появилась даже некая гордая интонация. И, видя, что незнакомец молчит, рубцеватый начал подниматься.

Лицо Торира оставалось спокойным, когда он быстро взмахнул мечом, нанося удар.

Карина услышала мерзкий хруст. Потом стало тихо. Она медленно обошла обгорелый сруб, подошла ближе. Торир как-то отрешенно стоял над врагом. Потом вытер клинок о его труп.

Девушка кинулась к варягу.

— Торша!

Он быстро повернулся, обнял ее. Она еще дрожала.

— Как я боялась за тебя, как боялась…

— А я за тебя.

Он стал быстро целовать ее, улыбаясь, убирал с ее лица пряди волос.

— А все же лихо два таких труса разделались с обученными киевскими кметями. Но на будущее учти, Каринка, — если я в схватке, ты должна держаться подалее.

Он пошел туда, где лежали ножны его меча. Карина шла следом, ворча сквозь счастливые слезы:

— Как же! Справился бы ты без меня.

Он засмеялся. Вновь поцеловал ее, поправил сползший на плечи плат. Она же смотрела на кровь на его щеке, видела, как побурели, слипшись от крови, ворсинки меха полушубка.

— Перевязать тебя надо, Торша.

— Потом. Сейчас уходить нужно. Не ровен час, еще кто нагрянет. А меня знать в лицо не должны.

Может, он и сказал лишнее, но сейчас не заметил этого. Велел ей ловить разбежавшихся лошадей. Решено было взять их с собой, ибо эти кони были не просто добычей — важно, чтобы никто не нашел лошадей и не дознался до срока о случившемся. Карина взлезла на одну из них, глядя, как Торир похлопывает верного игреневого, говорит ему что-то негромко, словно хвалит.

Они поехали по следу, оставленному людьми Дира. Торир уже не так и торопился в Копысь, велев заехать поглубже в лес. В небольшой ложбинке за корягами они развели костер. Торир нарубил еловых веток, кинул сверху попону. Карина набрала в котелок снега, поставила на огонь. Потом села на расстеленную попону. Увы, не была она мастерицей стряпать, варяг это уже понял. Поэтому сам насыпал крупу в закипевшую воду, нарезал тонкими ломтиками вяленое мясо. Пока он молчал, молчала и Карина. В лесу уже совсем стемнело, когда Торир попросил молодую женщину рассказать о Судиславе из Копыси.

Карина хорошо знала посадника. В округе называли Судислава князем, но у радимичей князьями считались лишь те, кто дружины водил. Немало таких князьков под выборным главой Боригором имели свои дружины, но только Боригора величали главой-глав, князем радимичей. Родим захватил его место силой, и на ближайшей сходке князей и воев[46] предстоит еще подтвердить это. Но на этой сходке Судислава не будет, так как он не князь по сути, а правит самым богатым городом радимичей — Копысью торговой. Вот и разбогател на торговле и пошлинах настолько, что князья-воеводы при нем нищими кажутся. Однако, видать, не тому князья племенные град доверили, раз пошел он на сговор с Диром Кровавым. Ведь для Дира взять под свою руку Копысь — значит расширить сюда власть Киева. Судиславу все равно, кому служить — полянам или своим князьям. У него сейчас одно на уме: скоро Днепр вскроется, не воевать, торговать время придет.

Утром Торир разбудил ее чуть свет. В пути почти не разговаривал, все о своем думал. Чужой такой, далекий. Карина за ним на край света пошла бы, да только не возьмет…

Как обычно бывает при подъезде к большому граду, вокруг лежали заселенные земли, все чаще стали попадаться селища. Да не разоренные — отовсюду слышался веселый гомон, какой обычно и должен сопутствовать Масленице. О том, что в полудне пути отсюда лежат трупы соплеменников, здесь то ли не ведали, то ли не думали, не желая портить светлый праздник, ведь не отгуляешь, как следует Масленицу — боги могут разгневаться, не послать урожай. А без урожая — не жить.

Град Копысь показался, когда они выехали из лесу. Высился он над ледяным Днепром, выделяясь чернотой осмоленных частоколов и высокими бревенчатыми срубами. Пожелай Дир взять его осадой — долго бы провозился. Но Копысь уже признала его, и теперь здесь, как и положено, тоже празднично веселились. Ворота градские стояли настежь, через рвы мосты перекинуты. А люд за градские стены вышел, на широком заснеженном пространстве крутом происходило буйное веселье. Горели соломенные чучела Морены-Зимы, вокруг вела хоровод молодежь, с пригорков запускали зажженные колеса, катались на санях — кто в запряженных тройках, кто, подняв оглобли, съезжал с накатанных ледяных склонов. Даже сюда, на опушку леса, долетали звуки бубнов и гудков, слышалось многоголосое пение.

Карина невольно улыбнулась. Но, взглянув на Торира, замерла. Лицо варяга было недобрым, голубые глаза зло прищурены, рот жестко сжат. И ей даже страшно сделалось. Кругом мир, веселье, но у нее словно появилось предчувствие, что теперь, когда она привела сюда чужака, всему этому придет конец.

Вообще-то она понимала, чем вызвано его озлобление. Уж слишком много среди веселящейся толпы было людей в воинском облачении.

— Дировы псы, — процедил сквозь зубы варяг. — И эти с ними… Веселятся с погубителями своих же сородичей.

— Но Масленица же. Так положено весну встречать.

Он не понимал ее объяснения. Да и ей оно не казалось убедительным. Она тоже ненавидела Дира и его свору, тоже была пострадавшей. А Копысь… Может, в этом веселье было облегчение оттого, что все кончилось миром?

— Где капище Перуна? — спросил Торир. И когда она указала, тут же стал отъезжать, ведя на поводу коней. Карина было пристроилась следом, но он раздраженно велел ей идти к своим.

— Бросаешь меня? — ахнула девушка. И слезы вмиг набежали. Но Торира они не трогали. Сказал, что не до нее теперь. Если понадобится, пришлет весточку. А пока пусть едет к Судиславу-посаднику.

— А коли не примет меня Судислав?

— Экая недогадливая. Сделай так, чтоб принял.

Карина какое-то время оставалась на месте. Вот и случилось то, чего она так страшилась. И если что-то и придало ей сил, так это слова Торира о том, что он пришлет весточку. На это вся и надежда. Ведь не может же он отказаться от нее после всего, что было меж ними. Ведь как ласкал ее, как ублажал… Как испугался за нее, когда защищал.

«Я только раба для него», — напомнила себе Карина. И светлый день словно померк для нее.

Но не век же оставаться тут. И Карина, поудобнее перехватив повод, поехала по склону горы к граду. По пути ей предстояло миновать открытое пространство, где шло гуляние. И вскоре веселый шум, разудалое ликование захватили ее. Пронеслись мимо сани с хохочущей молодежью. Лоточники окликали всадницу в добротном кожушке, предлагая купить угощение. От вращаемой на костре туши пахнуло ароматом мяса. Скакали скоморохи, дети играли в снежки, дымно горели огромные осмоленные чучела. Вокруг смеялись. Здесь словно и не ведали, как в глуши их племенной земли мор косит людей и лежат разоренные села, а тех, кто кровь пролил, жители Копыси приняли в свой веселый круг.

— Поберегись!

Карина еле успела попридержать лошадку, когда со склона горы мимо пронеслись сани с поднятыми оглоблями. В санях визжали девки, смеялись и орали мужики. Женщины были по большей части местные, в вышитых по традициям радимичей кожушках, в пестрых головных шалях, а вот развлекали их в основном, судя по одежде и доспехам, воины пришлые. Кого целовали в санях, кого лапали. Но тут, на развороте, сани стали крениться и опрокинулись набок. Образовалась куча мала, замелькали подолы, сапожки, валенки, а где и голые ляжки в ворохе юбок. Шум, хохот, визг. Какой-то рыжий воин в богатой кольчуге подмял под себя девку, шлепнул по оголившейся ноге.

Лошадка Карины заволновалась среди шума, и девушке пришлось приложить усилие, ведя ее через толчею. А вокруг опять плясали, гудели рожки, прямо на поводья лошади наскакивали скоморохи в пестром тряпье, звенели бубенцами, зазывали:

— Куда едешь, красна девица? Погуляй с нами, спляши по-масленичному, порадуйся окончанию Зимы надоевшей!

Чтобы ее не узнали, Карина ехала, опустив голову, до самого носа закутавшись в плат. Хотя среди бела дня, да еще в толпе наверняка нашлись те, кто узнал. Карина даже расслышала, как кто-то спросил, что тут молодая вдова Боригора делает? Но на него сразу зашикали, чтоб молчал. Однако ее успели приметить. И когда Карина подъехала к мосту у градских ворот, ее уже поджидали стражи.

Она узнала местного выборного десятника Дубило, коренастого, с сивой бородой, в длинном кольчатом доспехе. Он сразу подошел, взял лошадь под уздцы. И первое, что спросил — когда же Родим прибудет с ратью? А как услышал, что захворал Родим, только рукой махнул обреченно.

— А у нас вишь, что тут. Гм. Гости на Масленицу пожаловали, мать их так перетак.

Голос был злой. Карина пригляделась к Дубило, к воям его. Поняла—не все ладно в Копыси, несмотря на положенное по времени веселье. И видать, многим не по нутру, что поляне гуляют тут, щиплют их девок, что праздновать приходится с теми, кто сильнее.

— К Судиславу веди! — приказала Карина.

За оградой даже в холодном сыром воздухе сразу ощутился смрад отхожих, мест, хлевов, свинарников. Цвета вокруг — буро-серые, грязно-рыжие, вокруг все дерево темное, смола, слякотный снег, на сугробах темные пятна золы. Избы, как и принято, у радимичей, построены внутри частокола по кругу, между ними узкие проходы, не шире, чем для проезда телеги. Прямого пути нет, все между постройками петлять приходилось. Избы стоят одноверхие, длинные, с похожими на скирды кровлями под не успевшим стаять за первые солнечные дни снегом. Из-под стрех, сквозь волоковые оконца вьются струйки дыма — топят по-черному.

В центре Копыси, где располагалась вечевая площадь, стоял двор-терем посадника, единственное двухъярусное строение града. Его окружали дворы с постройками, с резными кровлями, петушками на скатах крыш. По центру довольно обширная гридница для пиров-сходок, от нее галереи-гульбища на резных подпорах отходят. Двор перед строениями от снега вычищен, песочком присыпан.

Сам посадник стоял перед крыльцом в окружении копыських мужей нарочитых, с ними было и несколько пришлых. Судислав — маленький, круглый, как бочонок, выпирающий живот топорщится под длинной шубой, крытой узорчатым сукном. Стоял подбоченясь, задрав пегую бороду, поглядывал снизу вверх на высоченного варяга.

Карина тоже поглядела на чужого, и даже сердце екнуло — не сам ли это Дир Киевский? Уж так надменен, так держится! Кольчуга на нем длинная под распахнутой накидкой белых шкур. На груди золоченая круглая бляха. Из-под высокого шлема на плечи спадают светлые, почти сливающиеся с меховым оплечьем волосы. Подбородок выбрит, а вдоль рта стекают длинные белые усы. Само лицо словно выдублено ветрами. А глаза — один светлый, почти белый, а другой перетянут черной повязкой.

Почуяв во дворе движение, незнакомец оглянулся. Но, увидев, что кмети просто красивую бабу привезли, не проявил интереса. Зато Судислав, похоже, сразу узнал ее. Застыл на полуслове, не сводя глаз. Конечно, он всегда к красивой меньшице князя внимание проявлял, поглядывал маслено. Но тут вдруг так стушевался, что одноглазый варяг вновь оглянулся. Осмотрел более придирчиво.

— Что, тебе привезли девицу?

По-славянски он говорил с заметным иноземным выговором.

— Нет. То есть да. То есть, нет. Это, сударь Олаф, родичка моя. Видать, на блины масленичные из голодных лесов прибыла.

А ведь почти не соврал. Карина могла считаться его родней, так как посадник Копыси был женат на старшей дочери Боригора. И сейчас, видя, как варяг Олаф смотрит на гостью, Судислав засуетился, стал звать жену, чтобы встретила родственницу, приняла, как полагается.

Жена посадника, падчерица Карины, сразу поняла, что гостью следует поскорее увести. Они вообще-то с юной мачехой ладили, хотя обычно у Карины не больно получалось с бабами дружить. И о чем говорить с ними, не знала, да и недолюбливали ее местные бабы: то ли завидовали, то ли чувствовали ее превосходство. Падчерица же хоть и старше была, и красавицей никогда не считалась, но от богов была женщиной доброй, незлобивой.

Жена посадника носила княжеское имя — Ясномира. Она раздалась и рано постарела от постоянных родов, но хозяйкой в тереме Судислава была прекрасной. Сейчас она сразу провела негаданную гостью в уютную, обвешанную рушниками горницу, кликнула сенных девок, велев баньку Карине истопить, блинами последней выпечки угостить.

— А когда отдохнешь, Каринушка, мы и поговорим маленько. — Карина почти забыла, как это хорошо — быть женщиной княжьего рода, богатой, нарочитой, когда все сбиваются с ног, желая угодить. И так приятно было после долгого пути ощутить заботу о себе. Девки-прислужницы в бане ее пропарили на семи травах, вымыли, косу ей расчесали, шепчась восхищенно — ох, до чего же роскошная грива у гостьи, черна как сажа, шелковистая, длинная. Только одна осмелилась спросить, отчего Карина не обрезала, как полагается вдове, косу после смерти мужа. Но на нее зашикали, боясь разгневать гостью хозяев.

Карину богато одели — в рубаху из тонкого браного полотна[47], поверх нее длинное платье-ферязь[48] из светлой шерсти с расшитым золотисто-коричневыми узорами подолом. Волосы заплели и уложили на голове короной. Все гадали, надевать ли бабью кику высокую или вдове только плат полагается. Карине они надоели, и она отослала их, оставшись с непокрытой головой. Но когда немного позже зашла Ясномира и увидела, что Карина сидит простоволосая, как девушка незамужняя, то поглядела укоризненно. Ну ладно, не срезала Карина косу после Боригора, это можно пояснить, раз сразу Родимовой стала. Однако раз голову не хочет покрывать, значит, незамужней себя считает, дает понять, что нового хозяина приманить хочет. А ведь Ясномире было думать, кого приманивает гостья: о пристрастии Судислава к Карине и прежде в Копыси поговаривали.

— Нельзя тебе простоволосой, — негромко, почти умоляюще молвила Ясномира. — Девки мои заприметили — непраздна ты. По обычаю не имеешь права красоваться, пока не разрешишься от бремени.

Карина резко повернулась.

— Что, неужто уже так заметно?

Ясномира улыбнулась. Не понимала, отчего гостья хмурится. Разве для женщины не самое большое счастье вынашивать и рожать детей? Но Карина только грустнела. Знала, что этим гневит прародителя Рода, но не любила посланное им дитя.

И о другом заговорила. Она все о Торире думала, поэтому первым делом спросила, как восприняли волхвы с соседнего капища Перуна, что Копысь Диру отдана?

— А как им это принять? Затаились. Они в мирские дела не вмешиваются. Их дело сейчас молить, чтоб Громовержец урожай послал, напоил вовремя землю дождем-грозой. Но то, что на Масленицу в град никто из них не пришел, — недобрый знак.

Судислав навестил родичку ближе к вечеру. Вошел толстый, лысый, сопящий. Сел враскорячку на лавку. Живот над кованым поясом свесился, как тесто на опаре. Карина смотрела на него молча, но так, как молчать умела только она. Как княгиня. И посадник заерзал на лавке. Оправдываться начал:

— Ну что я мог, Карина? Дир вон окрестные села грабил, говоря, что прекратит разбой только после того, как я этот край под руку его отдам, в град впущу. И каждый день, приходя после набега, клал под стенами Копыси тела сородичей-градцев. Вой и плач стояли в Копыси. А ведь Масленица уже настала. Надо было Весну встречать. И я… Все мы порешили — быть нам под Диром. Родим-то где? Сгубил Боригора, который умел воевать, остальные же воеводы-князья о своем роде только пекутся. А у меня весенние торги на носу, надо о них думать. Эх! Вот и пируем вместе теперь, празднуем.

Он говорил, а сам подсел и все норовил ладонь на колено ей положить. Карина его пухлую руку отталкивала. Слушала долетавший извне шум: разудалое пение, скоморошьи прибаутки, смех. Судислав тоже прислушался. Даже засмеялся. Брюхо его так и заходило ходуном. И опять к Карине придвинулся. Пахло от него пивом и луком.

— Слышь, Каринка, как только эти, — мотнул он бородой в сторону, — как отбудут они, я тебя женой своей сделаю, по всем правилам, при всем народе над текущей водой поведу. Ясномира ничего, согласится. Вы ведь с ней всегда ладили. И даже Родим не посмеет посягать на тебя. Дира убоится. А ты тут поживешь, ребеночка своего родишь. Мне суложь[49] моя уже сказывала. Родишь его под мужней опекой, защищу его, выращу подле себя.

«Вот и расти, — зло думала Карина. — А я уйду. Как только разрешусь от бремени, так и уйду. И кикой жены посадника меня не удержишь. Я же кТориру отправлюсь».

Она думала об этом весь вечер, бессонно ворочаясь на мягкой перине. Ее поселили богато, в отдельном покое с каменкой, с выскобленными половицами, с оплетенной сухими, пряно пахнущими травами балкой-матицей. Вот бы и осталась здесь, куда еще по свету мыкаться. Если бы не Судислав. Да и не только из-за посадника пристающего грустила она. Все о варяге думала. Ах, явился как вихрь, научил страсти Удовой, зародил любовь в сердце — и сгинул.

«Помоги мне, светлая Лада, — молила девушка. — Ты дала мне любовь, не лишай же ее теперь».

А Судислав не отступал. Посещал при каждом удобном случае. Лез. Она раз даже оттолкнула его резко.

— Уж больно скор ты, посадник. Повремени. Свыкнуться мне дай. Он оглядывал ее сверху донизу.

— Обожду, обожду. Только ты пока тихохонько сиди тут. Потерпи, не показывай ясное личико перед полянами киевскими. Уж больно эти находники до баб охочи, не пропускают ни одной. Вон даже Олаф у меня про тебя спрашивал, хотя всем известно, что Олаф бирюк[50], а вот для Дира своего и вытащить тебя может.

Дир. Карину даже передернуло от этой мысли. Уж лучше и впрямь Судиславу достаться. А Торир…

Когда надоевший посадник ушел, она позволила себе поплакать.

Дир и воины из Киева решили пировать в Копыси все дни Масленицы. С утра обычно отправлялись на охоту, во дворах вокруг терема слышались лихое посвистывание, лай собак, щелканье бичей, и охотники веселой гурьбой уезжали в лес, поразмяться после пиров да пополнить запасы к столу, так как даже припасов в градских кладовых не хватит, чтобы накормить гуляющую ораву победителей из Киева. А к вечеру вновь гудел терем, варили, пировали, пили.

Карина эти дни проводила в уединении. Ей дали нитки и пяльцы, а когда вышивание надоедало, она растворяла слюдяное окошечко, смотрела, как суетятся во дворах тиуны[51], ведут подсчет дани, затребованной Диром, как тащит челядь на возы поклажу, круги воска, бочонки меда, кожи, связки меховых шкурок. Карина не раз замечала и расхаживавшего среди возов одноглазого Олафа. Он следил за сборами, а однажды даже сорвал с пояса плеть, исхлестал нерадивого тиуна. Люди Судислава не посмели вмешаться, жались понуро в сторонке.

Карина все примечала. Стояла у распахнутого окошка, красивая и хмурая, кутаясь в пушистую серую шаль. Люди во дворе, заприметив ее, кланялись. Кто-то знал, кто она, а кто-то и так видел, что баба не из последних. Дорогая шаль, монисто серебром на шее блестит, волосы уложены короной, серебряные полумесяцы сережек отливают в тон глазам. А лицо — значительное, не простое.

Для услужения Карине приставили двух чернавок, а у дверей нес охрану молодой уный[52]. Не для стражи стоял, скорее для услуг: дрова таскал, печь топил, воду носил. И болтал без умолку, не обращая внимания на то, что чернокосая красавица не больно слушает. Нравились ему русы киевские, нравился их князь Дир. Вот это витязи — и воевать умеют, и пировать, пиво хмельное бочонками цедят, баб так ярят, что уже сейчас и без волхвования предсказать можно — всех непраздными оставят. Сам уный мечтал примкнуть к людям Дира и осуждал тех, кто ропщет против киевлян.

— И такие имеются? — наконец размыкала уста Карина. Уный сплевывал по привычке на пол, но тут же растирал плевок ногой.

— Есть сычи. Все ворчат, ругаются. Если бы Судислав не сдерживал их, еще неизвестно, что и затеяли бы. А того не понимают, что быть под таким, как Дир, — самая выгода.

Карина отворачивалась от него, вновь смотрела в окошко. Порой замечала снующих среди построек скоморохов. Оно и понятно, в дни празднеств для этих самое прибыльное время — на пиры зовут, в избах угощают. Вот и бродят скоморохи от града к граду, дурачатся, людей затрагивают. Один из ряженых скоморохов отчего-то привлек внимание молодой женщины. Рослый, кажущийся особенно длинным из-за рогатой козьей личины, закрывающей лицо. Этот не скакал, как остальные, ходил, будто таясь, под стрехами, по сторонам поглядывал. И Карина словно бы что-то знакомое в его движениях, поступи уловила. Даже мелькнула догадка — не варяг ли это ее? Заметила, что и скоморох ее вниманием не обошел, часто глядит в ее сторону из-под рогатой личины. Один раз, похоже, даже кивнул. Скоморохи-то народ дерзкий, но было в этом кивке нечто, что взволновало Карину.

И она не ошиблась. Только подумала о странном ряженом, как за дверью послышались шаги — быстренькие, словно у ребенка, но половицы заскрипели тяжело. Уный ее как раз дрова колоть удалился, и тот, кто пришел, не теряя времени, быстро заскочил к ней.

Карина глянула холодно.

— А ну пошел вон!

Перед ней стоял карлик-горбун в пестром скоморошьем одеянии. Лицо как у мужика, бородатое, росточком же едва ей до пояса доставал. А вот в плечах широк, крепок Неприятный был горбун. Но, не успела Карина его выставить — он дверь быстро захлопнул.

— Соображаешь, кто послал меня?

И показал ей знакомый пояс с пряжкой в виде подковы. Торира был пояс.

— Вижу, что поняла. И велено мне передать тебе, чтоб на пир сегодня пошла. Там поясню все.

Горбун выскользнул, как и не было его.

Ясномиру несколько удивило желание гостьи на люди выйти.

— Что, так уж затосковала в закуте? Ох, смотри, Карина, эти киевляне, как выпьют, приставать начнут, не отвяжешься. Ну да ладно. Возле себя посажу, не должны тронуть.

Когда стемнело, терем посадника опять наполнился шумом, движением, светом огней. Мимо окошка Карины от хозяйственных дворов катили бочонки, несли освежеванные туши, бегала челядь с какими-то горшками, бадейками. Уный, обязанный провести Карину, куда-то запропастился, она подождала и пошла сама. Добравшись по переходам до гудевшей ульем гридницы, несколько оробела. Стояла в сторонке, наблюдая, как во дворе перед крыльцом собрались люди, наблюдают бой на кулаках. Двое голых по пояс мужиков бились люто, кровью харкали, падали, поднимались, сплевывая на устилавший двор песок. Зрители галдели. Карина поняла, что один из бившихся был киевлянином, другой из местных. Видела, как горячатся зрители, криками своего подбадривают. Узнала среди толпы десятника Дубило, злого, яростного, переругивавшегося с дружинниками из Киева.

Тут Карину отвлек появившийся как из-под земли уный.

— Прости, хозяйка, что припозднился. Сестру я к самому Диру водил.

И повел по сходням в гридницу, пробирался среди вопящих, а сам все что-то твердил, что еле добился для сестры милости быть князем замеченной, надеется теперь, что замолвит девка за брата словечко, чтобы Дир его с собой взял.

Карина до сих пор так и не видела погубителя своей родни Дира. Взглянуть на него было любопытно, но и оторопь брала. А еще думалось, что и Торир где-то здесь. Ведь не зря же ей велено на пир идти.

В помещении гридницы было дымно, пахло горелым жиром, людским духом, соленьями. Метался свет факелов. Среди расставленных вдоль стен длинных столов она увидела скачущих скоморохов, услышала звон бубнов, смех, голоса. Карина сразу отметила, что лучшие места за верхним столом отданы гостям. Но самое главное место, между посадником и Олафом, пустовало. Олаф — огромный, светлоусый, беловолосый, так и зыркал вокруг единственным глазом. Судислав же смотрелся потерянным. Видно было, что посадник уже изрядно пьян, соболья шапка на затылок съехала, рыжего шелка рубаха расстегнута едва не до пупа, на заросшей седой шерстью груди покоится дорогая гривна[53].

Тут Судислав заметил стоявшую в дверях Карину, заерзал на месте. Потом сделал знак, указывая в сторону. Она поняла, пошла туда, где за отдельным столом сидели жены и дочери боярские. По знаку Ясномиры женщины потеснились. Карина отметила, что большинству из них, принарядившимся, разрумянившимся от еды и возлияний, нравилось сидеть тут. Они посмеивались, перемигивались с гостями. Какая-то толстая купчиха в сверкающей бисером кике налила Карине полный ковш браги, подвинула блюдо с кулебякой.

— Ешь, угощайся, красавица. Все веселятся, и нам любо. А мне сегодня радость особая: дочь я за киевлянина просватала. Обещался, как вскроется Днепр, прислать за невестой ладью-насаду.

Скоморохи кувыркались, плясали, пели:

Ой, гуляй, гуляй, гуляй. Ешь от пуза, выпивай.

Дед по жбанчик. Отрок по стаканчику,

Молодец ковшою, Девка нагишом…

Баба меду подлил , Песня по кругу пошла.

Ой, гуляй, гуляй, гуляй…

Карина наконец заметила знакомого карлика-горбуна: рожа размалеванная, на голове пестрый колпак, сам скачет, дует в рожок. Он ловко забрался на плечи собрату по ремеслу, закукарекал по-петушиному. Даже не верилось, каким хмурым и серьезным являлся к ней карлик сегодня.

В этот миг среди пирующих произошло какое-то движение. Головы их повернулись, все глядели в сторону входа. Толстая купчиха ощутимо толкнула Карину в бок, кивнула высокой кикой.

— Гляди, князь Дир явился. Где бы этот проворный по девкам ни шустрил, свою чарку на пиру никогда не пропустит.

У Карины словно холод разлился внутри. Вот он, погубитель ее родни, Дир Кровавый, хозяин и гость дорогой в Копысь-граде. Оказалось, когда-то она уже видела его на масленичном гулянии, когда скатившиеся с горы сани опрокинулись, а он в этой куче какую-то девку по оголившимся ляжкам хлопал. Тогда он показался ей просто разгулявшимся дружинником. Сейчас же Карина видела — сила в нем, властность чувствуются. Стоит у входа, где народ сразу потеснился, вроде и не спешит войти, о косяк дверной облокотился. Руки на груди скрестил, улыбается. Сам рослый, жилистый, на широкой груди дорогая кольчуга из мелких колец поблескивает. На глаза падает красно-рыжий чуб, шея мощная, бритый подбородок надменно вздернут.

Одноглазый Олаф встал за столом, поднял рог с пивом.

— Здравие Дира Киевского!

Дир двинулся вперед — в движениях грация опасного хищника. Вокруг кричали, славили его. Местный старейшина шагнул навстречу, протянул большую чашу-братчину, чтобы князь уважил гостей. Подскочившие чашники стали лить в нее вино сразу из трех бурдюков. Чаша-то огромная, с двумя ручками в виде птичьих головы и хвоста. По обычаю из нее пьет самый дорогой гость, после по кругу пускают, оказывая уважение и честь собравшимся.

Князь поднял братчину над головой, потом поднес к губам, сделал глоток, еще и еще. Голоса постепенно смолкли, когда собравшиеся поняли, что Дир сам намеревается осушить чашу. Это означало, что ему нет дела до собравшихся, что он презирает подчинившихся ему радимичей Копыси. Но его люди, киевские дружинники, видимо, уже привыкли к подобным выходкам князя, вновь стали смеяться, стучать чашами о столешницы. Дир все пил, обливаясь, больше проливая, остатки же и вовсе вылил на голову. Стоял в луже вина, смеялся. Но лица бояр — старейшин копысьских — вытянулись, брови сошлись. Когда Дир небрежно бросил чашнику сосуд, многие вообще вышли из-за столов, направились к выходу. Кто и впрямь ушел, но многих вернули, усадили за столы насильно. Судислав сидел, понуро уронив голову на руки, не поднимая глаз.

Дир крикнул: — Эй, гусельники, играйте! Пусть девки пляшут. Женщины, кто с охотой, кто испуганно, покорно повыходили из-за столов. Взявшись за руки, повели хоровод, даже что-то затянули, запели среди шума.

Карина осталась на месте, среди пожилых баб. Видела, как Дир с улыбкой смотрит на хоровод.

Постепенно шум приутих, строй боярышень выровнялся, стали петь более слаженно, даже заулыбались.

В этот миг Карину что-то толкнуло в колено. Сначала она не обратила внимания, решив, что это один из псов, крутившихся тут же, под столами. Но когда колено под скатертью сжала чья-то рука, девушка вздрогнула, наклонилась. Из-под стола на нее смотрел давнишний горбун-скоморох.

— Ступай в хоровод. Диру улыбайся. Но когда киевлянин разхотится, увлечешь в одрину[54] не его, а Судислава-посадника.

Карина неожиданно рассердилась.

— Не хочу. Прочь поди.

Взгляд карлика стал тяжелым. Он вновь показал ей пряжку-подкову.

— Повинуйся! Господин твой передал приказ.

— Нет у меня господина.

Но охнула, когда острие укололо в живот.

— Порешу, сука, если заупрямишься.

Карина судорожно сглотнула. Карлик снизу испепелял взглядом. Сам не больше ребенка, а рука взрослого мужика, сильная. И крикнуть не успеешь. А обмануть, выдать… Неужели Торир и впрямь решил принудить ее под другого идти. Мог…

Карина поднялась. Деваться некуда, пошла. Взяла в хороводе одну из девок за руку.

Девки пели, тянули ладно. Хоровод сплетался узором, девушки проскальзывали под руками друг друга, вновь выводили шеренгу:

Ручеечек, ручеек,

Ты течешь, меняешься…

Скользя под сцепленными руками, обходя иных, Карина оказалась как раз напротив Дира. Он стоял, облокотясь локтем о столешницу, глаза туманные, пьяные, Карина видела его длинную сильную шею, крепкий кадык. Шея казалась длиннее оттого, что его волосы с боков и сзади, почти до затылка, были сбриты, только сверху кудрявились красно-рыжие короткие завитки, а спереди падали на переносицу длинной мокрой прядью. Скулы высокие, нос хищный, рот тонкогубый, жесткий. Хоть и растянут в довольной улыбке.

«Стервятник», — подумала Карина. И улыбнулась маняще.

Хоровод развернулся, она больше не видела князя, а когда вновь оказалась лицом к лицу, их взгляды, наконец, встретились и в глазах князя что-то мелькнуло, рыжие брови приподнялись.

Теперь, скользя в хороводе, она то и дело улыбалась ему, проходя, игриво закусила губу, даже подмигнуть осмелилась. Знала, что красива — в длинном льющемся платье, со звенящими подвесками у висков, в дорогом монисте на высокой груди.

Дир вдруг громко захлопал в ладоши. Смотрел на нее. Сделал шаг вперед, пьяно покачнулся. Тут захлопали и остальные, некоторые из княжьих дружинников перескакивали через столы; обнимали девок, старались усадить рядом с собой. Девки — кто игриво уворачивался, кто покорно подчинялся.

Дир направился было к Карине, но скоморохи-гудошники так и налетели, наскочили на него; запрыгали кругом, затрещали трещотками, заиграли на рожках. Князь, пьяно посмеиваясь, расталкивал их, но кто-то, сунув ему в руку ковш с брагой, удержал, отвлек.

А Карина уже прошла к посаднику, склонилась, приобняв, зашарила рукой по его волосатой груди. Шептала в волосатое ухо:

— Уведи меня, Судиславушка, приголубь, приласкай, но Диру не отдавай. Твоей только буду.

Судислав даже вздрогнул, заулыбался глупо;

Потерявший ее в толпе Дир оглядывался, пьяно смеясь. Но вдруг заметил, что посадник уже накрывает черноволосую красавицу своим парчовым опашнем[55], выводит прочь. Вокруг все скакали скоморохи, от столов слышались здравницы, визгливый женский смех.

Судислав в первом же переходе прижал Карину к бревенчатой стене, шумно дыша, начал слюнявить шею.

— Каринушка, солнышко мое, зоренька ясная… — Был он чуть ниже ее, тыкался, грудь тискал.

— Ветру подуть на тебя не дам! — А она, расширив глаза, глядела, как возникла за ними в уходящем переходе рослая прямая фигура с козьей личиной. Мотнула рогатой головой, словно указывая: мол, дальше веди.

Она и вела, почти тащила разомлевшего Судислава. Тот все лапал ее, бормотал умильно:

— Ножки-то у тебя какие, задок какой… Дух захватывает! Где надо тоненькая, где надо гладенькая…

Карина боялась, что расплачется. Но теперь рогатая тень все время следовала за ними, наступала. Судислав же ничего не замечая, кроме изгибающегося в его руках нежного тела.

Дверь в одрину послушно поддалась на смазанных петлях. У Судислава больше не было терпения — повалил ее прямо на пол; задрал подол. А она видела, как в дверном проеме возникла рогатая фигура, скинула личину. Показались рассыпающиеся светлые волосы, злое сосредоточенное лицо Торира. На давно не бритом лице — щетина, ноздри трепещут, голубые глаза прищурены. Словно и не глядел, как рядом его полюбовницы домогаются, спокойно надел на голову металлический шлем с личиной и прорезями для глаз. То обглядывался нетерпеливо на проход, то смотрел на барахтавшихся внизу Судислава с Кариной. В руке его был топор с длинной рукоятью, которым он слегка похлопывал себя по голенищу сапога.

У Карины от обиды и унижения все расплывалось в пелене слез. Не выдержав, оттолкнула посадника, даже ногой пнула грубо, стала стягивать распахнутое на груди платье.

— Да что же это ты, Каринушка? — опешил Судислав.

И только тут заметил стоявшего рядом воина. И вскрикнуть не смог, так быстро Торир опустил на его голову топор. Только хрустнуло, кровь и мозги брызнули в стороны. Карина застонала сквозь сцепленные зубы, стала нервно стирать с себя теплые мерзкие потоки.

— Поспешили, — скорее себе, чем ей, сказал Торир. Но прислушался и улыбнулся, жутко блеснув зубами под стальным наличием. — Ан нет, в самый раз получилось.

И отскочил за дверную занавеску.

Карина не успела ничего понять, как в проеме возник Дир. Охнул удивленно. И все глухо стукнуло, глаза князя закатились под лоб, и он осел на половицы от удара обухом топора в затылок.

А Торир уже поднял Карину, встряхнул.

— Ну, ну, молодец. Все правильно выполнила. А теперь главное: беги в гридницу к пирующим, кричи, голоси, что Дир Киевский зарубил Судислава. Ну же, беги!

И она побежала. Даже не потому, что подчинилась, просто в панике была. Неслась стремительно, беззвучно. Так и выскочила к стоявшим у входа в гридницу Давило и еще трем кметям городским — растрепанная, в разметавшемся платье, вся измазанная кровью.

Они стояли с чашами в руках, расслабленные. И хотя были в кольчугах, но шлемы сняли, просто стояли, переговаривались. Кмети так и застыли, глядя на нее.

— Клянусь душами прародителей!.. — словно выдохнул Давило. — Карина… Что случилось?

Она всхлипывала, мелко дрожа.

— Судислав… Там… Князь Дир…

— Да не блей, как овца! Что с посадником града? Что за кровь на тебе?

— Судислав, мертв он…

У Давило задергалось лицо, ноздри расширились от шумного вздоха. Отшвырнул чашу.

— Та-а-а-ак… Я ведь чуял. Знал поди.

Его кмети грязно заругались, а он схватил Карину, грубо поволок в гридницу. Растолкал толпившихся у входа.

Шум, дым, запахи тепла, пота, стряпни. Давило втолкнул ее и почти швырнул вперед. Она упала, платье сползло, оголяя забрызганное кровью тело.

— Гляди, честные копысцы! — гремел Давило. — Гляди, добрые люди! Нет, больше нашего выборного главы. Убил его волк киевский ради бабы. Кинулся за ним и порешил.

«Хоть не я это сказала», — как-то устало подумала Карина. Она боялась сказать это при всех. Понимала, что Торир предал ее, подставил. Сделал видоком[56] того, чего не было.

В гриднице вдруг стало тихо. Но тут же загомонили все разом. Закричали:

— Убийцы, тати, находники! Бесчинство творят, за добро кровью платят.

За верхним столом вскочил Олаф. Даже тяжелое кресло за ним рухнуло.

— Что мелет этот пес? Что наговорила эта сука? Где князь? Сам пусть скажет.

Но в этот миг в столешницу перед ним вонзилась сулица[57]. Никто и не заметил, чья рука ее кинула. Но это было словно сигналом.

— Бей за Судислава! Бей русь-киевлян!

И крики, вопли, лязг булата, звон посуды, шипение огня, бабий визг истошный, проклятия, ругань, стоны.

Карина выползла из-под рухнувшего сверху тела. Рядом с ней с грохотом опрокинулся стол, покатилась посуда, в колени впивались черепки плошек. Люди сцепились, топтались по объедкам, заходились лаем псы.

Испуганные женщины побежали к выходу, визжа, отпрянули, когда там завязалась сеча. Вот и Ясномира упала с удивленным лицом, из-под золоченой кики потекла струйка крови. Какой-то киевский полянин рухнул — в горло ему вцепился пес. Несколько воинов с обнаженными мечами кинулись к Олафу. Но тот увернулся, швырнул в них огромную супницу, окороком оглушил подбежавшего ближе. Улучив момент, кинулся к окну, вышиб его ногой и выпрыгнул наружу.

— Где Дир? — долетел его дикий крик. — Князь где?

— Бей русь-киевлян! Руби находников!

А потом поволокло едким дымом. Отовсюду кричали: «Горим! Горим!»

Кто-то подхватил Карину под локоть, стал увлекать сквозь толпу, расталкивая метавшихся в дыму людей. Торир. Страшный, оскаленный из-под личины, рубил топором всех, кого видел. Только кровь летела да стоны раздавались.

Уже на воздухе, на дворе, оттолкнул ее. И Карина услышала знакомый, хриплый от напряжения голос:

— Прочь беги! Уходи из града. Обречен он, как и все, кто в нем.

Он кинулся вон, но она машинально побежала следом. А Торир вдруг вскочил на какую-то колоду, засвистел громко, так, что свист сквозь шум суматохи полетел. И тотчас через толпу, давя и опрокидывая людей, вынесся к нему игреневый Малага. Торир схватился за его загривок, с ходу взмыл в седло. И тут же рубанул сверху кого-то. Кричал с диким рыком:

— Бей Дировых псов! Не прощать пожара градского, не прощать смерти Судислава! Бей!..

Карина пробиралась сквозь мечущуюся толпу. Споткнулась, упала. В отблеске огней совсем рядом увидела знакомого уного, его застывшие открытые глаза. И завизжала, словно только теперь испугалась. Бросилась бежать, налетела на стену сруба, присела под ним прямо на мокрый снег.

Вокруг творилось что-то невообразимое. Откуда-то набежали ратники-радимичи, много, словно только и выжидали, чтобы с киевлянами схватиться. И еще кто-то был. Карина не могла понять, откуда взялось столько верховых с горящими факелами в руках. Кидали огонь на высокие кровли, дымом густым потянуло. Сквозь его завитки то там, то тут мелькали языки пламени. В отблеске огней картина бойни казалась особенно страшной.

В суматохе все же можно было различить группу дружинников-киевлян. Они отбивались умело, стояли плечом к плечу, спиной к спине, бились так, что только тела падали, а киевляне даже теснили нападающих. И руководил ими Олаф.

— Князя ищите! Дира Киевского!

Из своего укрытия Карина видела, как этот варяг схватился с десятником Давило. Летели удары, трещали щиты. Потом вдруг сцепились, словно обнявшись. И осел Давило, упал на колени. Звенья кольчуги посыпались, а из спины вылезло длинное лезвие меча Олафа.

Тот отпихнул поверженного ногой. Вновь закричал:

— Дир! Где Дир?

И кинулся, побежал куда-то. Тут же его воины, как потерявшие пастуха овцы, бросились, кто куда, нарушили строй. На них наскакивали, теснили. Рубили жестоко.

А откуда-то вновь и вновь в толпу врывались неизвестные вооруженные всадники. Рубили, жгли, кричали:

— За нас Перун! Помоги, Громовержец, сожги, уничтожь град предателей земли радимичей. Жги!

Перед Кариной в отблеске пожара неожиданно возник карлик-скоморох; Она испугалась его, закричала. — Чего орешь, дура! Убирайся из града.

И даже пнул, принуждая встать.

Она метнулась, не то бежала, не то шла, цепляясь за бревенчатые стены. В дыму, среди рвущегося в небо пламени, различила фигуры волхвов — в белых одеждах, с развевающимися гривами волос, с бородами едва не до колен, словно призраки. Волхвы шли, окруженные кольцом воинов, делали мечущимся людям знаки. Вокруг них, под защитой воинов, уже собирались дети, бабы с младенцами на руках, отроки, мужики в длинных распоясанных рубахах. И под руководством волхвов все двигались в одном направлении, в сторону градских ворот.

Карина попыталась было примкнуть к ним, но тут что-то случилось. Выскочившая из-за угла большая группа киевлян наскочила на беженцев, сцепилась с охранниками волхвов. Люди стали разбегаться. А распаленные киевские дружинники наседали, кричали:

— Бей радимичей! Мсти за Дира!

Карина вновь кинулась прочь, металась среди переходов. Огибая какое-то строение, едва не налетела на Олафа, который почти тащил ослабевшего Дира. Они не обратили внимания на возникшую рядом бабу, зато, когда по проулку их догнал воин с мечом, Олаф отреагировал мгновенно. Увернулся, отбил выпад, сам нанес единственный поражающий удар.

Почему-то Карина поплелась следом. Словно искала их защиту. Олаф еще дважды ловко отбивался от нападавших. С последним ему пришлось туго. Оставив сразу осевшего Дира, ловко рубился, тесня врага. И будто только тут заметил рядом девку.

— Князя помогай тащить, дура!

Он толкнул ее к Диру, но тут при отблеске пожара все же разглядел.

— Ах ты, тварь… Из-за тебя все.

Она попятилась, видя, как он заносит руку для удара. «Вот и все», — пронеслось в голове, а сама, словно зачарованная, следила, как сверкнул алым его клинок.

Но меч не успел опуститься — из дыма неожиданно возник всадник, сбил Олафа, так что тот только охнул, отлетев и выронив меч. А всадник, страшный, в сверкающем личиной шлеме, уже грохотал копытами совсем рядом. Карина признала Торира. Но он будто и не видел ее. Глядел на медленно поднимавшегося Дира. Карина даже подумала: вот сейчас убьет наворопник князя.

Но Торир осадил коня. Смотрел сверху вниз на князя.

— Гляди, Дир. — Он указал на зарево вокруг. — Гляди и знай: так исчезнет все, что своим назовешь. Ничего не будет у тебя, голым останешься, зря жизнь проживешь. И тогда я приду убить тебя. Слышишь меня, выродок?!

Дир глядел на страшного всадника растерянно. Где-то в стороне кричал Олаф:

— Дир, я сейчас, Дир!..

Но Торир уже развернул Малагу, поехал прочь. Дир ошалело глядел ему вслед. Карина тоже. Потом опомнилась, побежала следом.

— А я? Как же я?

Вокруг гудело пламя. Мимо молодой женщины с визгом пронеслась большая свинья, сбив ее с ног. Поднявшись, скользя, Карина продолжала бежать. Но уже потеряла Торира из виду. Зато смогла, наконец, определить, где находится — почти у самых градских ворот. Надо было выбираться отсюда, во что бы то ни стало.

У башен ворот она попала в поток беженцев, в их толчее протиснулась в распахнутые створки частокола. Давка там была страшная, а в толпе на мосту вообще прижали к перилам так, что едва не задохнулась. И ощутила в себе тугую ноющую боль. Но не о том сейчас думалось. Отталкивая кого-то, цепляясь за перила, она все же перебралась на другую сторону. И поняла, куда бежит толпа.

На освещенном заревом пожара открытом пространстве околоградья стояли волхвы, глядели на пожар. Рядом собрались воины из радимичских родов, в меховых накидках, в шлемах, с длинными копьями. Покинувшие град люди толпились вокруг них, смотрели, как горит город, многие бабы голосили, но те же волхвы успокаивали толпу, даже оказывали помощь, поили чем-то, давали одежду.

«А ведь Копысь уничтожили по их повелению», — поняла Карина. И отчего-то ей стало грустно. Не было желания идти под покровительство тех, кто затеял все это. И ее варяг был едва ли не устроителем всего.

Тут она вновь увидела его. Торир сидел на коне подле волхвов, ярко освещенный заревом пожара. Он что-то говорил волхвам, потом развернул Малагу, поехал прочь. Ехал легко и спокойно, словно и не после боя. Закрытое личиной лицо повернул в сторону горящего града. Отсвечивающая огнем личина казалась жуткой маской с дырами прорезей для глаз.

Карина смотрела на него и в какой-то миг даже возненавидела. Но на один миг. А потом вдруг вспомнила, как они встретились, как он спас ее, каким ласковым был. И защемило, забилось глупое сердце.

— Торир! — закричала она. — Торша мой!

Сзади гудело пламя, впереди гомонила толпа, слышалось торжественное обрядовое пение волхвов, славивших покровителя Перуна. Вряд ли Торир различил голос Карины сквозь шум. Он ехал прочь, двигался по склону в сторону закованного льдом пустынного Днепра, похожего сейчас на ледяную равнину. Вот он въехал на лед, придержал коня, переходя с рыси на шаг, двинулся в сторону противоположного берега.

Карина не знала, зачем бежит следом. При каждом шаге ощущала ноющую боль в пояснице, но не замедлила шагов, звала его. Больше всего она боялась сейчас, что Торир уедет и никогда больше не сведет их Доля[58].

Двигаясь в обход градской насыпи, она не успевала догнать его, поэтому и стала пробираться по самому крутому склону, надеясь так оказаться на круче, под которой варягу предстоит проехать. И она лезла по глубокому снегу, увязая по колено, порой отирая пригоршнями снега пылающее лицо. Снег опасно сползал, она цеплялась за него, не обращая внимания на боль в теле.

Варяг ехал по льду медленно и осторожно. Карина же, наоборот, спешила.

— Торир! Любый, не оставляй меня! Не смей!..

Ее волосы разметались, она досадливо отстраняла их, поскальзывалась, падала на четвереньки, вновь вставала и торопилась.

— Торир!

О пресветлые боги! Он все же услышал ее, оглянулся. Попридержал коня.

— Торир, я здесь!

Снег предательски полз под ногами. А сердцем уже овладела внезапная радость. Засмеялась счастливо, видя, как он развернул Малагу, едет к ней. Кажется, что-то кричал, махнул рукой. Жест такой, словно приказывал вернуться. Ну, уж нет!

И тут снег обрушился, и она потеряла равновесие. Скользила, падала, перекувырнулась через голову. Упала.

Сильно ударившись боком, Карина охнула. Какое-то время она лежала неподвижно, оглушенная болью. Потом попыталась привстать. И сцепила зубы, чтобы не взвыть, завалилась, как в судороге, на спину. Стон рванулся, когда словно заступом ударило в низ живота, будто стальными когтями рвануло поясницу.

Под головой загудела земля. Не земля — лед твердый. Кто-то был рядом, но она в первый миг ничего не соображала. Было так больно… Застонала, когда сильные руки приподняли ее.

— Карина! Проклятье!.. Голубка моя, что с тобой? Ты сильно ушиблась? Да слышишь ли ты меня?

Давно он не говорил с ней так ласково… взволнованно, заботливо. Ей даже легче стало.

— Уехать сам хотел… Меня бросить.

Она попыталась улыбнуться, но улыбка получилась гримасой.

— Что с тобой?

Он ощупывал ее бока, руки, плечи, но она уже поняла, что с ней. Он же поднял ее на руки, понес.

— Сейчас волхвам тебя отвезу. Они подлечат.

— Нет!

Она еще на что-то надеялась.

— Я просто сильно ушиблась. Видишь, могу подняться.

Карина панически боялась, что он оставит ее у волхвов. Лучше потерпеть, уехать с ним подальше, так чтобы ему не было смысла возвращаться, даже когда поймет, что с ней.

Она смогла держаться за луку седла, когда он посадил ее верхом. Даже боль показалась не такой сильной, если бы… Она ощутила, как по ногам потекло теплое. А Торир говорил, ведя на поводу Малагу:

— Ну что же ты наделала, моя своевольная, неразумная девочка? Пошто меня не слушаешь? Я ведь переговорил с волхвами, приняли бы тебя. А ты….

Она только глядела вперед, закусив губу. Темный, поросший лесом противоположный берег приближался, а зарево сзади становилось все меньше. Карина смогла вытерпеть всю переправу, даже когда варяг вошел поддеревья противоположной стороны.

И тут на время притупившаяся боль рванула с новой силой. Так люто, что Карина выгнулась, застонала. По ногам текла кровь, и каждый шаг коня отдавался во всем теле.

Торир кинулся к ней и тут все заметил.

— Да ты вся в крови! — И она решилась:

— Торир… Помоги мне. Отвези к женщине. К повитухе. Я…

Боль нашла такая, что она не смогла больше сдерживаться. Закричала, стала падать. Почувствовала, как Торир подхватил ее. И все. Глухая темнота накрыла, словно спасая.

ГЛАВА 4

— А ну-ка, милок, выйди, — сказала старуха. — Негоже мужику быть там, где баба от плода избавляется.

Глаза у старухи светлые, под черным платом почти белесыми казались. Жутковатый взгляд и властный.

Торир послушно вышел. Он и сам уже понял, что с Кариной. Так испугался за нее, что и сам не ожидал. А это неладно. Он не должен ни к кому привязываться. Он — волк-одиночка. И в том деле, какое он себе избрал, не должно быть места ни привязанности, ни доверию.

Возле Торира возникла фигурка хроменькой девушки, служки знахаркиной. Она провела его к небольшому хлеву, где едва хватило места разместить Малагу. Варяг медленно расседлал коня, засыпал овса в мешок и подвесил к его морде. Сам двигался медленно, устало. Так всегда бывает после боя, да еще начинаешь ощущать боль от ушибов, ран, порезов. Знахаркина девушка обрабатывала его увечья при свете масляной плошки, шептала заговоры. Да, досталось ему сегодня: порез над коленом кровоточил, саднили многочисленные ушибы, особенно те, где от ударов кольчуга вдавилась сквозь стеганую рубаху в тело, и теперь жгло как огнем. Тогда, в пылу схватки, он ничего не замечал, но волхвы предусмотрительно посоветовали, чтобы ехал за реку, в жилище Енеи-знахарки. Пусть посланец там немного отойдет да переждет, пока волнения улягутся. А вышло, что он знахарке свою бабу привез, просил уже не за себя, а за нее. Пусть только поможет ей — молил. С ним же и ее хроменькая управится. Он что… Он в порядке.

И вот теперь, после перевязки, не отдыхать и отсыпаться пошел, а сидит у знахаркиной избушки на колоде, вздрагивает, словно не рабу приблудную привез, а едва ли не жену, с которой из брачной чаши перед народом пил.

Жену… Торир презрительно хмыкнул. Вспомнил, как давеча разозлился, увидев ее, бегущую за ним, распатланную, кричащую. Ведь уже сговорился насчет нее с волхвами, что примут ее, не обидят. Волхвы не возражали, а, узнав, за кого просит, даже отозвались о вдове Боригора уважительно. А она все планы его спутала, за ним пошла. Ему-то она зачем? Только обуза. Но и услада… такая услада, что и передать трудно. Оттого и развернул назад Малагу. Думал, если не брать с собой, то хоть проститься по-людски. А получилось, что взял. Да и как не взять, если она едва не расшиблась у него на глазах. Ах, глупая Карина, глупая… Хотя волхвы-то ее разумницей считают. Да и для их плана с Копысью она весьма пригодилась.

К разгрому Копыси они подготовились заранее. Но надо было, чтобы заваруха в самом граде началась, вроде, как и без участия служителей. Ведь известен закон волхвов — в дела мирские не вмешиваться. А если и вмешиваться, то только при самой крайней нужде. Вот и требовался повод. А пока они как следует, подготовились: с местными князьями-старшинами сговорились, рать по округам собрали, благо желающих поквитаться с дировскими псами было предостаточно. Повод же… Поводом послужила Карина. Хотя волхвы и сомневались, что такая, как она, послушается. Ведь всем ведомо — Карина княгиней была, самого Боригора в кулачке держала. Но Торир не сомневался — не подведет его чернокосая красавица. Так и вышло. Правда, карлик Горух говорил, что пришлось припугнуть строптивую бабу для острастки.

Из знахаркиной избы донесся стон. Потом вскрик. Опять стон. Слышалось и бормотание Енеи. Что-то стукало, звякало металлическим холодом. Торира передернуло. Встал, начал ходить по двору, описывая круги до плетня и обратно. Порой видел в темном небе отсветы зарева: за рекой по-прежнему догорала Копысь. Но это осталось в прошлом. Он уже на этом берегу, в краю дреговичей. Казалось бы, об этом думать должен, а он все о Карине, о бабе беременной волнуется. Даже не от него, а невесть от кого понесла. Сказала же Енея, что срок большой. Значит, никак не его дитя, а спросить — так не сознается. И ведь наверняка думала, как принято это у баб, нагулыша своего на него повесить.

Уже совсем светать стало, когда скрипнула дверь, появилась худая сутулая фигура знахарки.

— Все, хоробр. Что можно было сделать — сделано. И если огнея-лихорадка не сожрет твою милую да не изойдет она кровищей — жива останется.

В полумраке избы пахло утробно, кровью пахло. Карина бессильно покоилась на лежанке. Лицо белое, коса до пола свесилась, к вискам прилипли мокрые прядки. Знобило ее, дрожью било. Енея ей на живот куски льда укладывала, читала вполголоса заговор-заклинание.

В беспамятстве Карина пробыла почти сутки. То огнем горела, то дрожала вся. А то стихала так, что Торир в волнении склонялся над ней, прислушиваясь — дышит ли?

Она пришла в себя тихо. Он только заметил, что глядит на него лучистыми глазами.

— Торша… Прости меня. И спасибо, что не оставил, сокол мой ясный.

А к ночи опять вся горела. Бредила. Однако еще через пару дней кровотечение у Карины прекратилось. Енею это успокоило. Сказала варягу:

— Она у тебя сильная. Вычухается.

Но ехать Торир решил, только когда знахарка окончательно убедилась, что Карина идет на поправку. Она теперь много спала, с охотой ела. Торир с грустью глядел на ее осунувшееся лицо. О том, от кого она носила, так и не спросил. Наоборот, ласков был, внимателен. Но однажды, когда молодая женщина забылась сном в полуденный час, пошел седлать Малагу, вывел коня к изгороди.

Старая Енея вышла проводить.

— Зря ты так торопишься ехать, витязь. Тебе и самому исцелиться не мешало бы.

Он поначалу не понял. Ведь все ссадины и порезы его зажили, затянулись. Но старуха не то имела в виду.

— Душа у тебя больна, не тело. Вижу — Чернобог[59] заразил тебя ненавистью да лютою, злом исходишь. А она, — указала Енея на избу, где осталась Карина, — она исцеление твое.

Лицо варяга стало еще более замкнутым. Молча расплатился с Енеей кунами[60]. Знахаркам положено платить. Правда, на Карине было богатое серебряное монисто, но у Торира рука не поднялась обобрать ее. Заплатил из собственного кошеля. Велел Енее оберегать и лечить Карину, сколько понадобится. Та лишь кивнула. Больше не уговаривала чужака задержаться. А он уехал и все думал о сказанном знахаркой. Но только крепче сжимал челюсти.

«Пусть все остается как есть Моя злость — моя же сила. Пока не отомщу — жизнь не будет иметь смысла. Карина же… Видно, не судьба. А такая, как она, не пропадет».

До первого в землях дреговичей капища он доехал по указаниям Енеи. Послушал, о чем ему местные волхвы поведали. Узнал, что в этом краю киевские князья большую силу набрали. Уже лет десять-двенадцать, как с дреговичей дань берут. Дреговичи по натуре народ спокойный, покладистый. Говорят, что в жилах у них течет не кровь — вода болотная. Да и сами они живут среди болот, ездят среди болот, охотятся на болотах. Даже само название их — дреговичи— от древнего «дрегва», то есть «батого», происходит. Однако, несмотря на всю их миролюбивость и неспешность, долгое время их никому под себя взять не удавалось. Слыли они неуязвимыми, так как их земли и леса непроходимы для чужих, только местные знали проходы среди заводей и топей. Но тут уж князьям-варягам не откажешь в сообразительности. В самую глубь земли дреговичей, в болота, они не полезли. Попросту вошли на ладьях в устье великой реки Припяти, текущей на меже земель племени, и заняли их торговые погосты. Дреговичи хоть и жили в глуши, но на торги-мены к речному пути сходились, без этого ни одному племени не прожить. Вот Аскольд с Диром, завладев торговыми местами дрегвы, год их пограбили, второй, а потом и мировую предложили. Не будут, дескать, они более чинить обид племенам болотным, а даже берутся оборонять их от исконных врагов — диких древлян, живущих за Припятью, Но с условием, что дреговичи власть Киева признают, на полюдье примут, и дань обязуются платить. Дань поначалу назначили легкую, но с каждым годом увеличивали. И покорная дрегва терпела. Славянские люди вообще быстро ко всему привыкают. А самые бойкие из дреговичей даже на торги в стольный град полян стали ездить. Болотные жители не бедны — и туры могучие в их краю водятся, и пушной зверь, и медведи бродят борти в их лесах сочатся медом. И это не говоря уже о руде болотной, которая всегда в цене и из которой кузнецы-умельцы куют все — от земельных лемехов до добрых мечей-кладенцов. Так что было чем полян порадовать. Аскольд же с Диром слова не нарушили: поставили на берегах границы — Припяти — добротные грады-крепости, охраняли дреговичей от набегов древлян. Насколько могли, охраняли. Ибо древляне яростны и напористы. Для них разбой — один из главных промыслов. Они даже окрестности Киева грабить решались.

Вот в таком краю оказался теперь Торир, наворопник Олегов. Сумел заинтересовать волхвов на капище, и они, когда пришло время, дали ему проводника — к Припяти вывести. Но время это настало не сразу. Весна с таяньем снегов задержала его надолго, да и когда в путь тронулся, передвигался по болотному краю не так скоро, как рассчитывал. В землях дрегвы и пешему пройти трудно, не то, что коннику проехать. Текло в местных лесах множество рек с топкими берегами и заводями, а малым ручьям и речушкам и счета не было. В половодье весеннее они разливались обильно, становясь одним водным полем в лесах. Так что Ториру с Малагой приходилось не столько ехать, сколько плыть на длинном челне-плоскодонке. И все по лесам, где бесконечно стояла вода, темная, неподвижная, с изредка возвышающимися избами на сваях, да гати бревенчатые порой соединяли редкие островки, где хоронились капища.

На таких капищах жрецы-волхвы с каким-то изумлением прислушивались к словам посланца великих перунников с Севера. Конечно, им хотелось бы поднять Перуна-Громовержца над иными богами, а для этого службу нетрудную сослужить. Нетрудную? Лица волхвов даже вытягивались. Да чтоб скинуть власть Аскольда и Дира, казалось, надо и небо, и землю перевернуть.

Торира раздражали их унылые, растерянные лица, их сомнения, робость. Да и капища Перуна тут были плохенькие, бедные. Не больно почитали бога войны и грома болотные дреговичи. Больше молились Сварогу — богу огня, молились Велесу, Роду, Солнцу-Хоросу, но более всего почитали всякую нежить лесную, леших, водяных да болотных. Привычно им так было, иного и представить не могли. Однако к посланцу относились с уважением, давали проводников. Вот только, говорили, пусть вода сойдет. А когда сойдет? Весеннее половодье было в самом разгаре, перелетные птицы летели стаями, гнездились в заводях. Заводи же были, куда ни глянь.

К великой Припяти варяг добрался только во второй половине квитня[61]. Загрузились с конем в длинную ладью, поплыли против течения, держась ближе к северному берегу, берегу дреговичей. Противоположный же берег обхаживали лютые древляне. Везущие Торира гребцы косились в ту сторону подозрительно.

— Вода спадает. Плохое время. Время, когда от древлян в самый раз ждать набега.

Но пока все было тихо. И все же гребцы шли осторожно по своей стороне реки. Порой их окликали с берега. Приходилось причаливать. А не причалишь, вмиг с десяток челнов охранных вслед кинутся, засвистят стрелы, отравленные рыбьим ядом. Однако волхв-сопровождающий успокаивал местных. Волхвы — люди мирные, их дело с богами общаться, потому и почет им. Зачастую даже в гости звали. Торира эти остановки в пути только раздражали. Но одно учел: его дреговичи не знали, а вот про коня его прослышали. В ином селении старейшины начинали даже торговаться, желая прикупить себе такого редкостного скакуна. Но волхв-сопровождающий оказался сообразительным. Придумал байку, что, мол, коня везем в великий град дреговичей Туров, в жертву богам. После таких слов уже никто приставать с торгом не решался. И только тогда к чужеземцу приглядываться начинали. Торир, чтобы не слишком привлекать внимание, уложил доспехи в переметную суму, сам же оделся, как дрегович: в простую одежду из сермяги, в безрукавку черного войлока, расшитую по краю яркими узорами. Ноги обул в постолы[62] местного кроя, бороду не брил, а волосы вокруг головы обвязал тесьмой. Но все равно чужака в нем угадывали, а гостю здесь — главный почет. И к огню поближе посадят, и угостят повкуснее, и девку покраше подложат. Торира зто даже умиляло. Нравился ему местный люд своей открытостью, простотой, щедростью.

Но когда стали появляться частоколы-крепости полян киевских, Торир велел держаться осторожнее. Плыли теперь в основном ночью, но гребцы в ладье все равно кланялись даже темневшим во мраке частоколам, выражая почтение.

В град Туров они прибыли, когда настало время устраивать большой праздник в честь водяного великой Припяти. Туров оказался самой крупной из крепостей, какие только Торир видел в землях дреговичей. Возвышался он над рекой на мощной насыпи, частоколы стояли в два ряда, осмоленные, черные, чтобы дерево не портилось от непогоды. А вокруг раскинулись слободки ремесленников и торговцев, избы крестьян и рыбаков. На праздник сюда стеклось немало народа, даже из лесных селищ пришли. С бревенчатых вышек града на них спокойно взирали воины-поляне, все в добротных доспехах, островерхих шлемах, с длинными копьями. Торговцы старались расположить свои лотки поближе к граду, зазывали киевлян. Скот подводили, предлагали борти с медом, иные девок приводили, подолы им задирали едва ли не до плеч. Дескать, гляди, какая славная, может, кто в жены возьмет. А не в жены, итак хорошо, если киевский витязь уделит девке внимание. А забрюхатеет какая, и то в радость: иметь в роду дитя от самих хоробров киевских — почетно.

Торир вскоре сообразил, что тут ему мало что удастся. Зря, выходит, ехал к Турову, хотя тут было самое богатое капище перунниюж. В том-то и дело, что самое богатое. Местные волхвы не понимали, зачем им каких-то собратьев по вере из далекого Новгорода поддерживать, раз и так в почете живут. А нового князя признать… Зачем? Им и под киевлянами неплохо. Свое-то они имеют, а большего им не надо. Вот если оплошают витязи Полянские, не сумеют силу удержать — тогда и об иных властителях потолковать можно. Ториру запали на ум эти слова. И весь последующий день он бродил вокруг рубленой крепости, оглядывал все. Но только расстраивался. Недаром древляне так гордятся Туровом над Припятью. Знатный град. Хотя взять его можно. Вот только кто пойдет на это? Уж никак не мирная дрегва, довольная своими защитниками-полянами. Вот если бы древляне… Но где эти опасные любители набегов? Мирно вокруг, шумит град, звучат дудки, свирели, водят на лужайках круг парни с девками. Праздник как-никак. День водяного Припяти.

К полудню все собрались у обрыва над рекой, дары водяному подносить. Сначала так, по мелочи: петухов со связанными ногами кидали в воду, голубям головки сворачивали, пускали по воде. Девушки с пением опускали на волну гирлянды цветов. Потом мужики быка привели, мощного, темного, с исполинскими рогами — явно с благородной примесью крови диких быков-туров. Жрец-волхв оглушил его мастерски, одним ударом. Сбросили тушу с обрыва, подняв тучу брызг.

Затем подошла очередь отдавать водяному невесту. Одну из первых красавиц подобрали волхвы в селищах. И вот стоит она на берегу стройная, в белой вышитой рубахе, с венком на распущенных русых волосах. Стоит спокойно, лишь чуть покачивается — опоили ее волхвы зельем, чтобы участи своей не страшилась. По обычаю перед жертвоприношением ею самые нарочитые мужи попользовались, чтоб знал владыка Припяти, что не какую-нибудь захудалую ему предлагают, а такую, какой самые почетные мужи честь оказали. А большинством из почетных оказались витязи Полянские. Так и привели красавицу из распахнутых ворот детинца[63].

Жрецы монотонно распевали гимны, возносили к небу руки. Потом один резко толкнул жертву с обрыва. Может, неудачно столкнул, может, в холодной воде опомнилась девица от действия дурманного зелья, но только завопила она отчаянно, стала барахтаться. Ее сносило течением, а она все кричала, всплывала, молила спасти.

Торир заметил, как к обрыву кинулся светловолосый парень, словно хотел следом броситься. Но волхвы разом набросились на него, удержали.

— Не гневи Припять, юноша!

— Я ведь молил, просил, — бился парень. — Моя она бы была. А так всякий ее… А я…

— Не гневи Припять! — возмущалась толпа.

Криков жертвы уже не стало слышно, девушка исчезла в волнах. А люди все переговаривались: плохо уходила к водяному невеста, не давалась.

Но вскоре об этом забыли. Пошло гуляние, веселье. На полянах вдоль берега разложили костры, жарили целые туши, по рукам ходили ковши с брагой, с медом хмельным, вновь надрывались дудки, звенели сопилки, гудели гудки. Расставили столы, садились за угощение, отгоняя носившихся тут же детей.

Торир не примкнул к празднику. Ушел в лес после первых застольных здравниц. Думал вообще сразу тронуться в путь, даже Малагу забрал с капища, но сейчас, в разгар праздника, ему не получалось подыскать провожатого. Приходилось ждать. И он, удалившись, одиноко лежал под деревом, жевал травинку, наблюдая за пасшимся в стороне игреневым. Следил, как солнце начинает клониться к верхушкам деревьев, как бегают по ветвям алые в лучах заката белки. Гул отдаленного праздника здесь был едва различим. Торир было задремал, но вдруг резко очнулся, сел. Сердце гулко забилось в груди, дыхание стало тяжелым. Вроде бы все спокойно вокруг, но он уже узнавал растущее беспокойство — предчувствие беды.

Он вскочил, стал торопливо натягивать скинутые постолы, возиться с завязками, потом, не утерпев, отбросил их, побежал босым. По пути так задел ногой о корягу, что невольно охнул. Но поспешил, прихрамывая, дальше, замер, только когда достиг кромки леса над открытым пространством у реки.

На первый взгляд показалось, что близ Турова ничего не изменилось. Водят хороводы девушки в светлых одеждах, поднимают ковши седые патриархи, скачут скоморохи. Солнце уже почти опустилось за край леса на противоположном берегу, огни от костров стали ярче. Все мирно вокруг.

Но Торир чувствовал — сейчас… Вон она, беда, — там, возле рощи березовой. И в другой стороне, где берег круто вздымается. И там, где над капищем вьется голубой дымок. У Торира даже лоб взмок, ладони покалывало. Чувствовал — будет много крови, воздух задрожит от плача. Может, уйти? Но не этого ли он ждал?

И тут в веселый гул праздника ворвался истошный крик, вой. Многоголосый, лютый, дребезжащий.

Они появлялись отовсюду, давно, видимо, подкрадывались, а теперь выскочили все разом, словно по сигналу. Были набежчики в непривычном для глаза облачении — поверх доспехов накинуты звериные шкуры, на головы наброшены личины зверей — кабанов, рысей, волков, иные даже с рогами оленей, коз. Лица в боевой раскраске — синей, с желтыми полосами, жуткие. «Древляне!» — догадался Торир.

И подивился, как неожиданно стремительно и яростно они совершили набег.

Варяг вдруг заулыбался, словно случившееся позабавило его, бросил взгляд туда, где возвышался идол Перуна.

— Я твой, Громовержец. — Он сделал почтительный жест божеству, начертив зигзаг молнии в воздухе. — Ты услышал меня и помог!

Однако сосредоточиваться на молении сейчас, среди поднявшейся суматохи, не было времени. Да Перун и не обижается, когда в горячий момент к нему не взывают. Божеству войны главное — обильную жертву принести. Кровью, победой. И Торир уже дал мысленный обет, что прольет кровь в честь Перуна. И знал чью — дрегвы миролюбивой.

Но пока он лишь смотрел, оценивая происходящее. Видел, как все новые воющие звериные силуэты врываются в мечущуюся толпу, как то там, то здесь загораются кровли жилищ, как пополз над землей черный дым, как взмывают и опускаются руки с занесенным оружием. А дрегва… Бежали мужчины, визгливо звали детей женщины, пьяные косолапо поднимались и тут же падали под ударами тесаков набежчиков. Кое-кто из дреговичей все же оказывал сопротивление, отбивался чем попало — оглоблей, вертелом, бычьей костью. Но большинство народа все же разбегалось. Опрокидывали столы, за которыми только что пировали, торговые лотки; люди пробирались под возами, прыгали через пламя, неслись куда-то. Те, кто не совсем разум потерял, спешили к капищу: если успеют заскочить за ограду, их не тронут — под защитой священного места даже дикие древляне не осмелятся их погубить. Но тех, кто в панике метались или глупо неслись к реке, к лесу, — кого рубили, кого арканили петлей, валили. Однако большая часть дреговичей привычно кинулась под защиту детинца Турова. Оттуда уже высыпали защитники-поляне, обороняли бегущих.

Наблюдая из своего укрытия, Торир видел, что дружинники полянские не зря ели хлеб дрегвы. Когда и опомниться-то успели, выстроились стеной, сомкнули щиты, сдерживая натиск древлян, отступали медленно, давая людям время укрыться за частоколом. Сами же оборонялись яростно. На них накатывала дикая, визжащая, воющая орава древлян и откатывала, оставляя на земле убитых, оглушенных, раненых. Но брали не выучкой, брали численностью. И ряды Полянских хоробров-защитников редели они отбивались, но уже было ясно, что все они смертники.

Торир даже привстал.

— Пусть светлый Ирий встретит вас, витязи! А эти… Эх, не умеют воевать варвары.

Это касалось уже древлян. По мнению Торира, им не схлестываться с обученными воинами надо было, а стараться захватить ворота детинца. Но вот створки дрогнули, стали сближаться. Закрылись.

Древляне если что и сообразили, то поздно. Выместили свой гнев на защитниках града, всех изрубили жестоко, в плен не брали. Но для витязя достойнее пасть в бою, чем носить ошейник раба. В этом для них была последняя воинская удача.

Торир невольно поднял руку, последним приветствием салютуя павшим. Но пока детинец Турова не пал, победа древлян не выглядела полной. Так, еще один удачный набег. Вот если бы надоумить их осадить детинец да помочь взять его… Как?

Торир вернулся в лес, где оставил Малагу. Вынул доспехи из сумы, облачился, стянул поплотнее кольчугу, проверил лезвие меча, взмахнул им, словно разминая руку. Коня отвел подальше в лес, не стреножил, обнял за шею, перед тем как уйти.

— Долго не задержусь, — прошептал он на ухо любимцу. — Но если не дождешься — тогда ты свободен.

Поцеловал в шелковистую морду и пошел, не оглядываясь. Конь сейчас был единственным, кто оставлял в душе тепло. Все остальное волчье, звериное. Так и надо перед схваткой. Ни малейшего колебания, ни жалости, ни страха. Иначе диких древлян не подчинить. А они должны понять, что пришел более сильный, более лютый. Они обязаны признать его. И все же, когда Торир опять наблюдал за происходящим с опушки леса, даже его собранная в кулак воля дрогнула. Его передернуло, хотя, казалось, он был готов к тому, что увидит. Наслышан был о зверствах древлян, сделавших их самыми опасными из всех славянских племен. И сейчас, в свете горевших вокруг Турова слободок, Торир видел, что набежчики не только стащили в кучу награбленное, согнали скот и пленных, не только плясали воинственные танцы, колотя оружием о щиты. Главное — они выполняли свой древний обряд: раненых не просто добивали, нет, они резали их живыми, вспарывали животы, вытаскивали из судорожно бьющихся тел внутренности и ели их. Вскрывали черепа и высасывали мозги. По их поверьям, таким образом, они вбирали в себя силу и ум убитого и вместе с тем делали их своими кровными родичами. Это позволяло избежать мести убитого врага с того света. Ведь родич не станет мстить родичу даже из мира мертвых.

Постепенно опустилась ночь, но от костров было светло. Дым и гарь смешивались в воздухе с легким речным туманом. Силуэты праздновавших победу в этом мареве казались призраками. Одетые в свои дикие одеяния, они смотрелись полулюдьми-полуживотными. Торир вскоре выделил среди них рослого древлянина, по-видимому, предводителя. Тот был окружен группой сподвижников, отдавал приказы. Самого его разглядеть было невозможно — весь в черной турьей шкуре, волочащейся наподобие накидки, на голове личина тура с расходящимися рогами. Он чаще других подходил к притихшему детинцу Турова, но останавливался на безопасном расстоянии, что-то выкрикивая и грозя кулаком.

Торир даже презрение к нему ощутил. Это ли вождь? Но тут древлянина-тура окликнули, позвали туда, где происходил дележ добытого. Ведь из добычи вождю полагается первая доля. И он пошел туда, где согнали пленниц. Выбрал себе одну, молодую тучную бабу с распатланной косой. Она ревела и стягивала на груди рубаху. И видимо, проняло древлянина. Схватил ее за волосы, поволок. Вокруг довольно ржали. Да только не сладилось у предводителя с пленницей. Вроде и место поспокойнее в сторонке подобрал, швырнул пышнотелую избранницу наземь. Однако баба оказалась неожиданно сильной, и они долго барахтались под хохот и крики наблюдавших древлян. Мелькали голые ляжки пленницы, металась тяжелая черная накидка насильника. Со стороны казалось — бодает женщину зверь. Но вот он неожиданно отскочил, взревел, хватаясь за промежность. Смех его соратников стал вообще подобен реву. Но древлянину-туру было не до смеха. В гневе выхватил тесак, вот-вот порешит строптивицу. Но та увернулась, вскочила. Несмотря на внушительную комплекцию, дикой козой кинулась прочь, к зарослям. Древлянин, все еще сгибаясь, рыча, мотая рогатой головой, бросился следом.

Торир неожиданно понял, что беглянка и преследователь несутся прямо на него. Огляделся. Лесок здесь был обхоженный, кустов мало, обнаружить его ничего не стоило. А женщина уже подбегала. Торир вынул меч, присел за неказистой осинкой. Они были уже рядом — баба-беглянка и догонявший ее тур.

Вероятно, и можно было отсидеться тихо, но Торир уже принял решение. Поднялся во весь рост, шагнул вперед. Когда женщина увидела появившегося из мрака воина с мечом, остолбенела.

— Прочь, дура!

Даже огрел мечом плашмя для острастки. Она так и поскакала в сторону. И тут же на варяга вылетел древлянин в турьей шкуре.

Здесь, за деревьями, они были не видны от града. Торир действовал стремительно. Пока варяг не опомнился, наскочил на него, всадил меч, крутанул, круша кости и вспарывая живот. Поверженный захрипел, задергался. Торир вырвал меч из тела, тут же опустил вновь, разрубая череп. Какое-то время возился, срывая с еще дергающегося тела черную шкуру, накинул ее на себя. Потом стал потрошить древлянина. Было противно, но он пересилил себя. Вырвал рукой еще теплую, трепыхающуюся печень. Перехватив под мышки меч, копошился ладонью в раскроенном черепе, вытащил студень мозгов. Густая кровь жирно текла между пальцев.

Древляне у града, видимо, что-то заподозрили. Несколько из них направились в эту сторону. Но остановились, узнав вышедший навстречу рогатый черный силуэт. И тут же поняли, что обознались. При отблеске огней перед ними стоял незнакомец под турьей личиной. В обеих его руках трепыхалась еще живая кровавая плоть. Древляне застыли. Видели, как чужак вгрызся в печень, жевал. Потом поднес ко рту мозги.

Торир опасался, что его сейчас вырвет. Давясь, глотал, крепкие зубы перемалывали кровавую мякоть. Желудок то прыгал к горлу, то комом сжимался внутри. Но он продолжал есть. Все — теперь кровь, ум и душа предводителя древлян вошли в него. Они стали одним целым. Отныне он и чужак, и вождь древлян.

— Он убил Турьего Мала! — опомнился, наконец, один из древлян. «Если сейчас накинутся скопом — мне конец», — подумал Торир, напряженный, как тетива.

Но вот длинный худой древлянин с рысьими ушами поверх шлема поднял руку.

— Стоять! Или вы не поняли? Он сам стал Турьим Малом. Тронем его — и вновь убьем Мала.

И сбежавшиеся было древляне замедлили шаги, остановились, глядели на чужака под турьей личиной.

Торир отбросил остатки сырой мякоти, облизал ладонь.

— Что пялитесь? Не узнаете? Я вновь с вами!

За всю свою бурную, полную опасностей жизнь Ториру еще ни разу не приходилось бывать в подобной переделке. И только когда древляне опустили оружие, он перевел дыхание. Сердце продолжало дико колотиться, но он понял, что выиграл.

— Мал? Ты ли это?

— Я. Теперь я в этом теле, более сильном, ловком. Пусть мое прежнее тело предадут священному огню, и, клянусь священными родами богов, я поведу вас за собой, мы возьмем детинец Турова, и тогда у вас окажутся серебро и куны его сокровищниц.

Вряд ли подобное им предложил бы настоящий Мал. Но идея взять такой неприступный оплот, как Туров, воодушевила древлян. Они были племенем набега; в походах они получали немало — добычу, богатство, славу, честь. А где они более обогатятся, как, не взяв Туров, что их более прославит? Взять такое укрепление… Эх! А тот, кто предложил это, явно не прост. Он убил Турьего Мала, но знает их обычаи, и это располагает к нему. К тому же не глупец, понимает, чем ему обернется неудача со взятием града. Но уверяет, что Туров падет. Вот тогда уж!.. У древлян чесались руки, горели глаза.

Торир готовил их к приступу два дня. И все это время чувствовал за спиной недоверчивые, злобные взгляды. Но его опыт, его воля все же укрощали древлян. Они поняли, что он сильнее, хитрее их. И, словно дикое стадо, признали нового вожака.

Однако Торир все же не желал рисковать и набрал себе охрану. Перво-наперво приблизил к себе воина в рысьем обличье. Тот так и звался — Рысь. У древлян часто было принято давать себе имена диких животных, ибо считалось, что так они приобретают их силу и ловкость. Торир выбрал Рыся потому, что тот первым признал его. И не оттого, что был особенно верующим, просто оказался сообразительнее иных, понял, что чужак не из простых, силу его почувствовал. Рысь был честолюбивым — из простых воинов, он не имел знатной родни, поэтому выше десятника ему бы не подняться. А вот при новом сильном вожде — кто знает. И новый Мал сразу возвысил его, поручив подобрать отряд для своей охраны. Рысь справился с заданием отлично, со знанием опытного воина. Он же поведал Ториру, как обстоят дела у древлян.

— Прежний Турий Мал был любимцем главного из древлянских князей-старейшин Мала Старого. Тот даже собирался передать сыну свое верховенство в родах. Но ты убил его, и, если хоть на миг оступишься, найдется немало таких, кто захочет отличиться перед Старым Малом и положить к его ногам голову убийцы сына.

— А ты?

— Я? Я с тобой. Я ведь первым тебя признал, и уж Старому Малу не преминут об этом сообщить. Поэтому, если возьмем Туров, я к Мутьяну уйду. Он тоже сын Старого Мала, но нелюбимый сын, своевольный. Он давно вышел из-под власти родителя, даже свой град отстроил, Искоростенем назвал. И Старый Мал вынужден был признать силу непокорного Мутьяна. А теперь и подавно возвысит, ведь Мутьян последний из его сынов остался. Много их было у Старого, да уже все ушли в светлый Ирий — больно бойки были. А Мутьян — он пройдоха. Хитрый и властный. Дружину собрал такую, что, пожалуй, ни у одного древлянского князя-старейшины такой нет.

Торир размышлял. Как бы все это ни называлось у древлян, он определил все иноземным, цивилизованным словом — политика. Сказал Рыси:

— Отведешь и меня к Мутьяну. Я же ему власть над Туровом передам, над дреговичами.

Рысь смотрел недоуменно. Как это — власть над дреговичами? Они ведь чужаки. Торир пояснил: ежели они возьмут Туров, власти киевлян в этом краю придет конец. И отныне дреговичи станут платить дань древлянам. Без войн и набегов, просто чтобы их не били, будут откупаться миром. И возвеличится Мутьян, взяв их девою руку.

— Как же возвеличится? — не понимал Рысь. Даже желваки пухли от напряжения на худом щетинистом лице. — Как возвеличится, если удаль свою и силу не проявит? Нет, чужак, чего-то ты не понимаешь. Мы ведь не жадные киевляне, которым только дань подавай. Да и не за богатство почитают и боятся древлян — за отвагу, за умение оружием получить свое. Поэтому никто и не решается воевать с нами. А тронь нас — уж мы себя покажем! Своего не отдадим, а чужое возьмем сколько надо. Вот это мы и называем величием.

Торир не настаивал. Эти варвары рано или поздно сами все поймут. Ему же сейчас о другом думать надо — как обучить эту дикую ораву брать укрепленные крепости.

Тому, кто ходил с византийцами на каменные укрепления, кто брал с арабами цитадели кастильцев, а с кастильцами твердыни арабов, не казалось великим делом овладеть деревянным частоколом на насыпи. И варяг обучал древлян, как по сигналу начинать наступление, как отвлекать силы осажденных, пока сами будут закидывать на ограду веревки с крючьями, или как пускать стрелы с зажженной паклей во внутренние дворы, вызывая пожар и панику. Пока древляне были воодушевлены, хотя и неорганизованны, непослушны. Торир видел, что они в любой момент готовы идти на приступ, не страшась смерти, желая славы — удаль показать, как они это называли. Однако стоило Ториру завести речь со своим гривастым, рогатым воинством о том, что, дескать, отвага — это не только безумная храбрость, но и тактика, и умение все рассчитать, как древляне тут же хмурились, роптать начинали. Дескать, что это за Мал, если не рвется в бой, а мудрствует? Торир их тут же осаживал. Идите, мол, сами, а я погляжу. Много ли вы градов взяли? И древляне смолкали. Не умом, так чутьем понимали — ох и не прост чужак, пришедший к ним, глотнув крови Турьего Мала.

Торир расхаживал среди них в неудобной турьей накидке, отдавал приказы, рычал своим грубым рыком, сам стал как зверь. Обликом же — древлянин, лицо в боевой раскраске, глаза совсем белые от люти и напряжения. Только когда садился на Малагу и объезжал град, какое-то подобие восхищения появлялось во взглядах древлян. Коней эти дикари почитали священными животными, в своих лесах видели их мало — лишь самые родовитые могли себе позволить иметь лошадь. А тут такой конь… Да и как держится на нем их предводитель — словно единым телом с конем становится. Эх!

Но по коню узнали Торира волхвы из капища. Под вечер второго дня даже осмелились выйти, подошли ближе. Древляне их не тронули — убить перунников даже у них почиталось святотатством. Волхвы же, отозвав Торира, грозились проклясть, считая, что именно он и навел древлян. Ему приходилось склониться перед ними, есть землю, доказывая свою непричастность к набегу. Нет, он не враг дреговичам. Его зло коснется только схоронившихся в детинце киевлян.

— Ведь говорил уже — мне только власть Аскольда с Диром уничтожить нужно.

Волхвы переглядывались, сокрушенно качали головами, перебирали амулеты.

— Видим, что великая сила в тебе, чужак. Однако ее недостаточно, чтобы укротить древлян, когда они захотят убивать. Но послушай: сделанного не воротишь, ты уже раззадорил находников, и они сожгут Туров. Об этом и огонь гудит, и ветер несет весть, и вода плещет. Это воля богов, не твоя. Но поклянись в одном — ты навсегда покинешь нашу землю.

И Торир сделал последнюю попытку:

— Если я спасу укрывшихся в граде дреговичей, послушаете ли меня? Останетесь ли свободным племенем, без оглядки на Киев и Полянских князей-варягов?

Волхвы переглянулись, и что-то мелькнуло в их глазах. Стары ведь были, помнили вольное время, когда дреговичи никому не подчинялись.

— Ты смоги сперва, — только и сказали перунники и ушли, не оглядываясь.

Вечером Торир, сидя на Малаге, беседовал со своим воинством.

— Завтра возьмем детинец Турова. И его кладовые, и клети, и казна его — все ваше. Дружинники Полянские тоже ваши. Хотите — убивайте, хотите — берите в полон, если кому забавно, чтобы его отхожее место чистил витязь из дружины Дира.

Древляне дружно заржали. Может, теперь не только о смертоубийстве думать будут. Он же говорил далее: о том, что не будет им великой чести, если порешат беззащитных дреговичей в граде. Древляне сразу притихли, а Торир ощутил предостерегающий взгляд Рыси. Но настаивал на своем. Взывал к милосердию древлян, если им известно такое слово.

Однако древляне зароптали, кое-кто даже выкрикнул гневно:

— Пошто нам дрегву жалеть? Мерзость они болотная, жаб едят.

— Так зачем же в их крови марать благородный булат? Не лучше ли, если они дань станут платить добровольно?

Не получилось. Как и Рысь, они не видели в этом смысла.

— Зачем нам дань от дрегвы? Нас данью никто не обкладывал, да и нам чужого не нужно. Свое же возьмем и так.

Торир не стал больше убеждать. Возможно, потом, когда они устанут после боя, он вновь попробует заступиться за дреговичей. Рыси же сказал:

— Ты в бой не сильно-то рвись, будь поближе ко мне. Возможно, в том для тебя и не великая слава, но учти; почести и победа остаются у того, кто уцелеть сумеет.

Рысь поглядел понимающе. Неужто что-то стало доходить до дикого древлянина? Но этот худой и подвижный воин с глазами в крапинку, словно скорлупа яиц куропатки, и впрямь был не лишен ума. И Рысь ему еще пригодится.

Штурм детинца начался с рассветом. Но дружинники в граде показали себя, успели подготовиться к нападению. И как же они били древлян! Посылали из-за частоколов тучи стрел, лили сверху кипяток и смолу, метали острые сулицы. Но древлян невозможно было остановить. По знаку своего предводителя они бросались на приступ, пробирались под стены, укрывшись под сбитыми из бревен щитками, сбивали из пращей и луков мелькавших на заборолах защитников. А по единственному пологому подъезду к воротам Турова, по которому обычно въезжали в град телеги, древляне разгоняли на колесах мощный таран из сбитых вместе крепких стволов. Таранили так, что надвратная башня просто вибрировала, откатывали назад, вновь разгонялись и шли на сшибку. А их соплеменники в это время ловко посылали в глубь детинца зажженные стрелы, стремясь устроить внутри пожар.

И все же только после того, как солнце перевалило за полдень, а склоны Турова покрылись, как битыми мухами, телами древлян, они сумели разбить ворота и ворваться внутрь. Их торжествующий вой летел к небесам вместе с черным дымом от горевших строений града.

Теперь и Торир вместе с Рысью и его отрядом поспешили в детинец. Ториру надо было успеть спасти дреговичей. Но это удалось не сразу. Сама дрегва отчаянно сопротивлялась, сражались даже женщины и подростки. Торир со своими людьми еле сумел оттеснить их в сторону. Древляне не сразу это заметили, распаленные грабежом, спешившие вынести из горящих строений богатства града. А когда спохватились, дрегву уже оградили вызванные Ториром из капища волхвы. Стояли в своих длинных белых одеяниях, подняв над головами шесты с надетыми на них черепами быков-туров.

В какой-то миг Ториру показалось, что задуманное вышло. Но все испортил молодой дрегович. Он вдруг вышел вперед, глянул на раскрашенного, как древлянин, варяга и вдруг выпалил:

— Признал я тебя, выродок. С нами на пиру хлеб-соль ел, а сам древлян навел!.. Пусть же Кровник[64] живьем заберет тебя до времени! — И плюнул в сторону Торира.

Толпа древлян всколыхнулась и замерла. Торир почти осязал их взгляды, чувствовал, что ждут, как поступит предводитель. Сам же смотрел на бледного от ненависти дреговича. Он тоже узнал дерзкого — это был парень, что убивался по жертвенной девушке. Тогда это было глупо. Сейчас же своей выходкой он свел почти на нет, все усилия Торира спасти дрегву. Торир заметил, как сжалось вокруг кольцо древлян, заметил встревоженный взгляд Рыси. А этот белобрысый дрегович даже ухмыляется. Зато волхвы помрачнели. Державшиеся до этого с достоинством, теперь они отступили, переглядываясь.

Торир ощутил, как вскипает в нем гнев. А заговорил — голос звучал спокойно, даже снисходительно:

— Дурень. А с такими дурнями знаешь, как поступают? — Он шагнул вперед, сделал резкий выпад и, как учили его еще арабы, надавил пальцами в определенные места на горле дреговича. Тот сразу глаза выпучил, задохнулся, посерел вмиг. Торир не стал ждать, пока дрегович свалится, схватил за волосы, резко наклонил, зажав голову парня между своими коленями, и рывком сдернул с поверженного портки, оголив зад. Сам же спокойно расстегнул ремень на поясе, сложил вдвое и, замахнувшись, сильно опустил на белые ягодицы глупого дреговича. Раз, еще и еще раз. Ремень со свистом рассекал воздух, громко шлепал по телу. На заду дреговича вспухли багровые полосы. Тот рванулся, стал вопить. Но варяг только сильнее сжал его голову коленями. Ох, и порол же он его, зол был необычайно.

В толпе древлян кто-то захохотал. А через миг ржала, надсаживалась от хохота вся толпа. И не ожидали подобного, и опешили, и весело всем стало. Даже слезы выступили на глазах от смеха, вытирали их еще окровавленными руками, размазывая по лицу боевую раскраску. А Торир все сек и сек бившегося глупца, давая выход скопившемуся напряжению.

Когда, наконец, отпустил его, парень упал без сил. Но варяг поднял его рывком, пнул в сторону.

— Иди, дурак. Пусть мамка даст тебе каши да поучит свое дитя уму-разуму.

Теперь и древляне пинали парня. Кричали сквозь смех:

— Убирайся, пусть мамка сиську тебе даст!

А на Торира внезапно нахлынула слабость. Смотрел, как волхвы ведут пленных сквозь толпу веселящихся древлян. Последний из волхвов оглянулся на варяга и едва заметно кивнул.

Торир пошел прочь. Чувствовал безмерную усталость. И хотелось лишь одного: побыть в тишине, отдохнуть, смыть с себя кровь.

Позже его отыскал на берегу Припяти Рысь.

— Ну, ты и дальше с нами, али как?

Рысь был еще в боевой раскраске, усы слипались от крови. Торир же только вышел из реки, влага блестела на мускулах его груди, бедер, ног.

— Я сам поеду. Но по вашей земле. Возьмешься ли проводить? Рысь задумался. Сел, стал разматывать скрещенные на голенищах ремешки кожаных постолов. Тоже решил обмыться.

— Говорил же тебе, к Мутьяну пойду, в Искоростень. Вот и ты со мной.

Торир кивнул. А вскоре понял, как повезло ему с Рысью. Без него он быстро пропал бы в древлянской чаще — в топь мог угодить, напороться на какую-нибудь из ям-ловушек, или прошила бы его отравленная стрела лесных сторожей-доглядников. Посты сторожей древлянских попадались то и дело, умели они охранять свой край, возникали рядом, словно из-под земли, все в шкурах, ветками прикрытые, лица замаскированы пятнами грязи — их и заметить можно, лишь когда с сулицами наперевес выходили на тропу. Даже запах не людской от них шел — звериный.

Рысь легко объяснялся с ними на местном диалекте, слова заветные говорил. А по вечерам у костра Торир пояснял ему:

— Мне бы пристать к капищу, где Перуна почитают. Там бы меня приняли.

Рысь поворачивал над огнем убитого по дороге зайца, отмахивался от дыма.

— Ты, чужак, на наших служителей не больно-то рассчитывай. Принять тебя они, может, и примут, но без знака, какого от князей-старшин помогать не станут. Волхвы, конечно, божьи люди, да только и они под князьями живут.

Да, у древлян было иначе, чем в других племенах. И выходило, что Ториру не обойтись без покровительства местных правителей. Того же Мутьяна, к примеру.

— А какой знак мне даст Мутьян для встречи с перунниками?

— Какой? Наверное, венец царский.

Торир не понял, и Рысь начал пояснять: как-то Мутьян пограбил на Днепре севшую, на мель ладью, и среди добычи досталась ему корона красоты необычайной, цареградской работы, не иначе. И по земле древлянской Мутьян как владелец такой красоты прославился. Вот если полюбится ему чужак пришлый, он даст ему показать волхвам свой венец.

В град древлян Искоростень они пришли только на четвертый день. Мутьян оказался здоровенным гривастым мужиком с резким звериным запахом. Принял он Торира в обширной землянке, выстланной мехами. На открытой волосатой груди Мутьяна покоился медальон величиной с блюдо, на могучих плечах — накидка из шкуры светлого волка, на голове — венец с гранеными драгоценными каменьями, финифтью и жемчугом скатным. Роскошь, казавшаяся смешной и нелепой для его варварского вида. А глаза у Мутьяна были маленькие, хитрые и умные.

— Так это ты, витязь, душу моего братца Турьего Мала в себя взял? Что ж, я завсегда рад с родичем чашу-братчину осушить.

И усмехнулся хитро.

Торир считал, что давно научился пить не пьянея. Но не с Мутьяном было ему тягаться. К концу пиршества сам не помнил, что и наболтал князьку. А утром проснулся сразу с тремя дебелыми бабами — женами Мутьяна, подосланными ублажать гостя.

Позже, когда Рысь ушат за ушатом лил ему на голову холодную воду, Торир полюбопытствовал, что наговорил-то Мутьяну? Оказалось, пообещал он хозяину Искоростени помочь захватить на Днепре караван судов новгородских, которые вскоре должны выйти из Смоленска на юг. Но новгородцы были союзниками Торира, они принадлежали тем, кто его на дело отправил. Однако слово Мутьяну уже было дано. Да и венец одолжить для перунников Мутьян обещал, если поможет варяг.

Торир отфыркивался, стряхивая лившуюся на голову воду. Потом сорвал травы, стал обтираться. Заметил, как поглядывает на него Рысь.

— Говори.

Рысь задумчиво потер покрытую щетиной щеку.

— Не отпустит тебя Мутьян. Нужен ты ему. Чтобы подучил и как грады брать, и как суда топить.

Торир же подумал, что сейчас Рысь предавал своего главу, давая понять, что для него чужак ближе собственного князя. Наворотнику был нужен среди древлян такой вот верный человек. И не нужен хитрый Мутьян.

— А ты вот сам, Рысь, хотел бы князем древлянским стать?

На Рыси сейчас не было боевой раскраски, и казалось, что по его лицу все можно было прочесть. А вот нет. Только замер на миг, веки опустил. А когда взглянул — его крапчатые глаза так и горели.

— Вот уж не знаешь, кто тебе удачу подаст. Я-то ведь всегда под кем-то ходил. Теперь же выходит, ты позвизд[65] в моей судьбе. Тебя ко мне боги направили, помня требы мои богатые.

«Ишь, как его занесло», — только и подумал Торир. Поспешил отрезвить Рыся:

— Я только спросил. А там поглядим, как выйдет. Пока же постарайся свести меня с волхвами. Поможешь мне — и я тебе помогу.

Мутьян досаждал Ториру нещадно. И все венец византийский перед ним вертел, словно бабу, какую цацкой соблазнял.

— Послужи мне, чужак пришлый, вобиде не будешь.

Но Торир помнил, о чем говорил Рысь. И все время замечал за собой пригляд. Но даже у доглядчиков Мутьяновых не возникло подозрения, когда называющийся Малом чужак стал наведываться на капище Перуна. Что ж, Перуну всякий, кто меч носит, поклониться спешит. А если уединяется с волхвами, то это дело обычное. Волхвы сказанное им хранят — то лишь для богов весть.

Торир же взял на себя немалую задачу — уговорить древлянских служителей Перуна подняться над волей князей-старшин. У древлян о таком не слыхано было, однако и приятно, заманчиво. Другое дело, что Мутьяна и отца его, Старого Мала, служители побаивались. Вот и отвечали: ты с Мутьяном сладь, а за нами дело не станет, на княжение нагадаем того, кого посоветуешь. Даже клятву дали посланцу, да еще у неугасимого огня перед Перуном — а это уже серьезно.

В лесную чащу к Мутьяну пришла весть о том, что ладьи новгородские на подходе. И сразу оживились древляне, стали выполнять необходимые перед набегом обряды, готовить оружие, раскрасились по-боевому. В положенный час двинулись к Днепру.

Торир еще загодя присмотрел место, где лучше напасть, оба берега обследовал. Лесистые берега тут узко стягивали течение Днепра, в прибрежных камышах можно было спрятать не один десяток подвижных лодок-долбленок. Торир велел всем занять места, затаиться и ожидать сигнала.

Сам раскрашенный как древлянин, он склонился к сидевшему рядом Мутьяну.

— Как подам сигнал, так первым, князь, выступай. Удаль свою покажи. Я же с запасными силами появлюсь, как только нужда вподмоге появится.

И подумалось: может, какая шальная стрела и избавит от неугодного?

Но Мутьян — не доверял, что ли? — только зыркнул сердито из-под надвинутой на лоб волчьей морды.

— Про удаль мою воины и так ведают. А вот ты… Как двинешься, так и я за тобой.

Караван новгородских судов появился, как и ожидали, на закате. Плыли по течению три весельные крутобокие ладьи, на парусах вышито солнце, на высоких носах-штевенях морды оскаленных чудищ вырезаны. Ряды весел слаженно поднимались и уходили в воду. Быстро плыли ладьи, стремясь поскорее миновать неведомые враждебные берега. Охраняли их, как донесли, наемники-варяги. С берегов их узнавали по стати, по шлемам рогатым, по крепким круглым щитам. Древляне варягов побаивались. Знали их умение в бою, да еще и на водах. Мутьян же своего чужака как залог победы выставлял. Мол, один северянин знает, как других бить.

Торир, чуть раздвинув камыши, глядел, ожидая, когда первая ладья дойдет до места, где древляне перегородили реку корягами и буреломом. На первой ладье наверняка опытные кормчие, заметят по бурунам помеху под водой, замедлят ход. Вот тогда…

Ему не хотелось этого «вот тогда». Подсознательно желал, чтобы отбились союзники-новгородцы. Однако в глазах древлян, в глазах Мутьяна это будет признанием его Торира, слабости. Что ж, придется постараться. Как говорит местная пословица — взялся за гуж…

Торир заметил, что на первой ладье главным был осанистый бородатый купец в высокой куньей шапке. Прохаживался вдоль бортов важно, что-то наказывал охране. Порой останавливался на корме, где под натянутым сукном лежали тюки с товарами, а порой подходил к мачте, у основания которой располагался небольшой шатер. Вот полог шатра откинулся, и появилась девица. Вышла, стала подле купца.

Торир даже глаза протер, словно не веря себе. А она возникла перед ним как видение — высокая, грациозная, длинная черная коса на грудь перекинута, лоб обвивает пестрая тесьма. Купец ее явно вниманием окружает, под руку норовит взять. Она же будто и не глядит на него. Манера держаться все та же, княжеская, голова поднята почти с византийским достоинством.

Когда Торир понял, что перед ним Карина, первым его чувством была неожиданная слепящая радость. Надо же, ведь и не вспоминал почти, а как увидел — душа запела. Но радость смолкла под наплывом страха. Сам ведь обучал древлян, как напасть, как ладью брать, никого не щадя. Вон как зыркают люто, не удержать, не остановить их теперь. И попадись им Карина… Чего, спрашивается, не сиделось ей под тихим кровом знахарки? Теперь же…

Он пробрался сквозь заросли туда, где прятался в лодке за осокой Мутьян.

— Сейчас сам поведу воев. Своих же упреди, чтоб девку с черной косой не трогали. Моя она.

Мутьян глянул с насмешкой. Ишь, как засуетился чужак. Не сторонится более, не увиливает от набега. А чтоб бабу чернокосую приберечь… Иль сам не разумеет, что, и отдай Мутьян подобный наказ, о нем узнают лишь те, кто на этом берегу. А как быть с теми, кто в засаде на той стороне реки затаился?

Торир был напряжен. Отметил, как ощерился Мутьян в ожидании сигнала. Рот в густой бороде кривился в недоброй усмешке.

Из зарослей было видно, как кормчий на первой ладье заметил преграждавший течение бурелом, подал знак, и ладья замедлила ход, ряды весел опустились, тормозя движение.

— Пора, князь, — сказал Торир. — Не упусти момент.

Мутьян тут же, сложив особым способом у рта ладони, прокричал дикой птицей, подавая сигнал.

И тотчас узкие долбленки стремительно рванулись с обеих берегов наперерез каравану. Плыли пока тихо, не расходуя сил на вой, сберегая для гребли.

На ладьях их приметили. Охранники вмиг сгруппировались, стали пускать стрелы.

Торир почти не заметил, как рядом упал в воду пронзенный навылет древлянин. Но теперь и с долбленок пускали стрелы, вращали над головами пращи. А из заводей появлялись все новые челны, окружая караван. Полетели, дымя, плошки с огнем. На первой ладье закричали, принялись тушить пожар. Весла теперь сделали несколько взмахов назад, но убрать на ладье парус не успели, и мощный корабль, увлекаемый ветром и течением, несся навстречу нападавшим, пока не напоролся на затор, вздрогнул всем корпусом и остановился.

Вот теперь древляне и завыли. Кидали на борта веревки с крючьями, прыгали на весла, карабкались, несмотря на смертоносные стрелы, свистевшие в воздухе. В других двух ладьях, не успевших попасть в ловушку, усиленно налегали на весла с одной стороны — старались развернуться. Но последнее из судов загорелось, послышались приказы гасить пламя. Корабль стал поперек реки, загораживая путь к отступлению.

Торир пока не спешил бросаться на корабль. Заметил, что Карина успела укрыться в шатре. Несмотря на яростный натиск древлян, охранники-варяги сумели отбить первый приступ. Торир ждал, когда древляне все же вскарабкаются на борта. Эти первые почти всегда смертники. А Ториру надо было уцелеть. Он ждал своего момента. Заметил, как купец в высокой шапке решительно замер у шатра, стоит, прикрываясь щитом, меч наготове — охраняет чернокосую. И неожиданно Торир разозлился на него. Ревность почувствовал, еще не отдавая в том отчета.

— Этого в шапке сам возьму! — гаркнул он зычно. Видел, что время подоспело, древляне уже рубились на ладье. Пора! И завыл, заголосил, подражая воплям древлян.

Почти рядом были длинные весла, уходившие в воду под тяжестью сползающих мертвых тел да цепляющихся раненых. Торир рванулся, взбежал по ним, как по лестнице. Меч его застучал сразу по трем клинкам.

Древляне лезли с обоих бортов, корабль шатался. Неопытные лесные воины падали, тогда как охранники-варяги, ловко балансируя, рубили направо и налево. Но древлян было значительно больше. Карабкались с тесаками в зубах, метали ножи, сулицы. И все же их то и дело отбрасывали.

Торир оказался в кольце хорошо обученных северян-викингов. Он отскочил, прижался к борту, отбивался. Метнул нож, подставил щит, рубанул по ногам, оттолкнул щитом. Рука вскоре заныла, принимая удары на щит. Рядом как раз вовремя возник Мутьян — ревел, орудуя огромной шипастой палицей.

Неожиданно вспыхнул парус. Викинги на миг отскочили. Замешкался только купец. Стал что-то кричать о товарах, о том, чтоб оберегали их. Торир успел этим воспользоваться, подскочил к купцу, чиркнул его мечом по горлу так, что голова в мохнатой шапке начала откидываться, как крышка короба. Подхватив поперек еще стоявшее тело купца, Торир со всей силы толкнул его на варягов.

И тут краем глаза увидел Карину. Ее палатка загорелась от паруса, и девушка выскочила наружу. Метнулась, еще ничего не видя, прямо на Торира. Он тут же поймал ее за косу, рванул, опрокидывая, увлекая за собой, свалился с ней по веслам в воду, перевернув подошедшую долбленку с древлянами. Остальные продолжали лезть наверх, туда, где над бортом ревел, сражаясь, Мутьян.

Торир не отпускал Карину. Она, не узнавая, отбивалась в месиве тел, мешая плыть. Торир ушел с ней под воду, вынырнул. Чтобы хоть как-то утихомирить, оглушил девушку ударом рукояти по голове. Опять ушел под воду, всплыл. На миг завозился, убирая меч, отпустил Карину, и она тут же стала бессильно погружаться. Он испугался, подхватил ее поперек туловища, греб одной рукой, другой, удерживая лицо Карины на поверхности, отталкивая плавающие тела и цепляющихся за них раненых. Только бы добраться до берега, до мелководья. Ему сейчас и дела не было до древлян, до их князя, до горевших кораблей новгородцев. Это не его война, он хотел выйти из нее. Хотел выплыть, несмотря на течение, на порезы и раны, на тяжесть кольчуги и ломоту в теле.

Наконец течение подхватило его и стало увлекать. Торир плыл, гребя к берегу. Под корягами на мелководье нащупал ногами илистую почву. Взбивая воду, таща бессильное тело Карины, выбрался на берег. Сел, переводя дыхание. За нависающими деревьями он не видел битву на воде, слышал лишь лязг железа, вопли, чей-то отчаянный крик — призыв спасать Мутьяна. Торир сейчас и не думал о том, спасут ли того; сгорят ли суда, отобьются ли его соотечественники-варяги от древлян.

Он медленно склонился над бесчувственной Кариной. Шлепал по щекам, повторял ее имя. Она, наконец, слабо застонала, открыла глаза, вновь закрыла в полубеспамятстве. Потом вздохнула и повернулась на бок и еще неосознанно, как-то по-детски беспомощно приникла к варягу. Торир замер, обнимая ее, удерживая. Сам не заметил, как начал улыбаться.

ГЛАВА 5

Карина различала звонкие девичьи голоса, тянувшие песню:

Ой, ты, белая нитка,

На солнечный ясный свет…

Карине казалось, что она у себя в селище, где так же напевали женщины, занимаясь отбелкой холстов. А еще она слышала аромат ушицы, рыбный, пряный. Карина всегда любила рыбу. Стыдно сказать, но рыбку она любила даже сильнее каравая-хлебушки. Все славяне чтут хлеб, считая его главным из всего, что дает Мать-Земля. А вот она больше предпочитала то, что дает водяной хозяин. Как-то призналась в том Акуну, но он не осерчал; сказал только, чтобы дары водяному делала, доброе слово ему говорила. Иначе водяной сообразит, что девке все его любо, может и к себе заманить. В шутку или всерьез сказал это, да только с тех пор Карина стала побаиваться темной воды… И как захлестнула ее вода, когда тащил ее в реку древлянин неведомый, когда топил в холодной черной мути…

Она застонала, вмиг все, вспомнив, открыла глаза. Не кошмаром это было — явью страшной. А огляделась — как и не было ничего. Лежала она на овчинке под кустом, чужим плащом накрытая. И все же было, было то — и нападение, и огонь, и оскаленный рот врага под личиной шлема, и мутность холодной воды, куда увлекала ее жестокая рука.

Карина осмотрелась. Видела низину на изумрудно-зеленом заливном лугу, баб в высоких киках, девок простоволосых, расстилавших на залитой водой траве длинные полосы льняного полотна, чтобы солнце высушило, выбелило их. Женщины были в длинных рубахах» обшитых у горла и по низу полосками яркой тесьмы, что делало их нарядными. У радимичей такие только в праздник носят, а эти…

«У древлян я», — холодея, поняла Карина. Только древлянки знали такие секреты раскраски тканей, умели брать самые немыслимые цвета у растений. Древлянская крашенина очень ценилась, и в редкие мирные торги древляне получали за нее немало товаров.

Карине стало не по себе. Она всегда слышала, что древляне дикие и жестокие, что скорее звери они в людском обличье, которыми матери пугали детей. Но сейчас, глядя на то, как бабы белят холсты — скатывают, намачивают, а потом вновь расстилают на солнце светлые холстины, она постепенно успокоилась. Бабы как бабы. Да и заговор в работе поют так слаженно, так понятно:

Ах ты, ясное солнце,

Ты, лучик поспелый,

Подари мне свой светик

мой плат белый-белый.

Вновь рядом потянуло дымком, ароматом наваристой ухи. И старческий голос окликнул ее:

— Ну что, очухалась, девка? Крепко же тебя исполох пробрал. До полудня владел твоим серденьком.

Она увидела подходившего к ней старика. Старик как старик, пусть и древлянин. Ничего страшного, нелюдского в нем не было. Седая борода торчком, серая, в заплатах, рубаха до колен, портки из дерюги. Только припадал на одну ногу, на ту, где из штанины торчала обструганная деревяшка вместо ступни.

Старик проследил ее взгляд.

— Меня так все и зовут — дед Деревяшка. Было у меня некогда другое имя, еще, когда я воякой лихим слыл. Да не помог мне Перун в бою, отсекли мне резвую ноженьку. И помер бы, да только Жива[66] сжалилась надо мной, не дала истечь кровью. Но в бой больше не хожу. Куховарю, когда надо. Идем-ка, девка, я тебя своим варевом угощу. Может, ты, как всякая хозяйка, и посоветуешь чего. Ну не говорить же Карине, что она стряпуха такая же, как из Деревяшки теперь воин. Да не хотелось огорчать неожиданно приветливого древлянина. Уха же у него была знатная — наваристая, густая, с кусочками разваренной рыбы, с пряной зеленью. Может, только малосольна малость. И когда Карина, чтобы хоть как-то показать свои познания, заметила это, дед только махнул рукой.

— Соли-то и впрямь маловато. Но после набега, какой Мутьян ноне учинил на Днепре, не скоро древлян на торги пустят. Вот и обходимся малостью соли.

«Конечно, с торгами им теперь будет туго», — с каким-то злорадством подумала Карина, вспоминая пережитый ужас. А ведь как хорошо плыли. Купец новгородский, взявший ее на корабль, был услужлив, как боярыню, какую обхаживал. Небескорыстно, конечно, все поглядывал плотоядно, ждал, когда красивая баба добром отплатит. Она же сторонилась его, обещая, что как прибудут они в Киев-град, то за нее ее родич, певец Боян, рассчитается. Расплатился бы Боян или нет, она не ведала. Но в Киев все же добраться решила. И стрый покойный советовал, да и надеялась, что Торшу ненаглядного там встретит. А теперь вот… Рабой наверняка сделают древляне.

Дед Деревяшка не без удовольствия поглядывал, как девица ест его уху.

— Ишь, как уминаешь, — говорил довольно. — Значит, совсем отпустил тебя исполох.

— Да не было у меня никакого исполоха, — сказала Карина. Она всегда презирала тех, кто за исполох прятался. Вроде как вселяется в тебя исполох безумный, вот и глупят люди, дурня валяют. Добрая оплеуха обычно такого враз от исполоха излечивает. Или ковш воды холодной в глаза. Но старый древлянин так не думал.

— Был исполох, как же иначе. Тебя вон еще ночью варяг на руках принес. И голубил, и по щекам мокрыми ладонями хлопал, а ты только стонала, глазами мутными глядела да вновь в забытье впадала. Я и посоветовал ему, варягу-то, оставить тебя на время. Исполох, он что — ему покой нужен. Тогда, может, и попустит.

— Да не было у меня исполоха… — И вдруг осеклась.

— Кто… кто, говоришь, принес меня? Какой варяг?

— О, знатный варяг! Даже наш князь перед ним заискивал, а волхвы и вовсе за своего признали.

— А как звать варяга?

— Малом зовем. Он душу князя Мала Турьего в себя принял вместе с его кровью.

Карина не поняла, что старик имел в виду, и словно поникла. Мал. Это не то имя, какое она рассчитывала услышать. И все же…

— Как мне увидеть пленителя моего?

Спросила с невольной властной интонацией. Старик даже заморгал.

— Как? Сам, небось, явится. Ты добыча его. Да и какая добыча! И старик выразительно оглядел ее от ресниц до обтянутых тканью колен.

— За такой красой кто хочешь скоро прибежит. Да только сейчас занят он. Князь Мутьян его вызвал еще на зорьке. Посекли Мутьяна в сече люто. Вот и собрались вокруг него волхвы. Да и твой варяг с ними.

— Я могу туда пойти?

— К князю? — удивился старик. Замотал головой. — Хотя варяг наверняка уже покинул его. Ведь после боя человек нечист. Ему еще кровь с себя смыть надо. Без этого нельзя[67].

Карина перевела дыхание. Дед этот вдруг стал раздражать до жути: Болтает что-то, а ей не терпится скорее узнать — верна ли ее догадка? Ведь не всякого варяга волхвы за своего признают. Да и раньше Торир собирался к древлянам ехать.

— Пойду я к нему, — сказала она, вставая. — Укажешь, куда? Не бойся, не сбегу.

— Ясное дело, не сбежишь. От нас не сбегают. А раз так невтерпеж тебе… Ха! Ну и бабы нынче пошли. Ладно, ладно. Иди по этой тропке вдоль ручья, выйдешь к ставку, там и баньку увидишь. По пару узнаешь. Иди же, веничком своего нового господина похлещешь или еще как ублажишь.

Старик, посмеиваясь, глядел, как странная девка торопливо пошла в указанном направлении. Женщины тоже глядели ей вслед, но работы не прекращали, только плечами пожимали.

Карина увидела Торира еще до того, как дошла до указанного места. Даже не увидела, услышала, с замиранием сердца узнав хрипловатые интонации его голоса. Остановилась, прижав руки к груди, прямо светилась вся. Самого варяга не видела за кустами, но уже знала — не ошиблась. И вдруг оробела чего-то. Оглядевшись, скользнула за цветущие заросли пенно-белой калины, затаилась.

На тропинке вскоре показались двое мужчин. Карина глядела во все глаза. Торир! За ним шел незнакомый древлянин в накинутой на голое тело шкуре рыси с завязанными на груди лапами. Из-за его присутствия Карина и сдержалась, не кинулась сразу к ненаглядному.

Торир шел в кожаных портках и в распахнутой древлянской безрукавке. На груди чуть поблескивали амулеты на тесемках. Она отметила, что за это время он зарос бородой, волосы гривой по плечам лежат, пышные, мягким золотом отсвечивают. И сердце Карины заныло сладостно, а где-то в животе задрожало все от напряжения.

Подходившие о чем-то разговаривали. Она различила слова Торира:

— Ты, Рысь, молчи о том, что утром было. Все решат, что князь сам отошел. А как волхвы начнут гадать, кого избрать, то ты в сторонке держись, не вызывая подозрений. А там и узнаешь, каково это — княжить.

Тот, кого назвали Рысью, шел, улыбаясь, словно глотнув сладкого меда стоялого.

— Сами боги тебя мне послали, Мал. Век твоим должником буду. А про давнишнее мог и не упреждать. Я-то себе не враг. Да и Мутьян мне по сердцу тоже не пришелся.

— Ну и ладно. А теперь иди. Скоро начнется. Я же буду там, где сговорились. Туда и придешь за мной, принесешь весть.

Потом древлянин ушел, как и хотелось Карине. Кажется — вот сейчас бы и кинулась, полетела… Но не тронулась с места, застонала приглушенно. С ней что-то творилось. Смотрела, как приближается варяг, видела, как скользят блики по кожаным порткам на его бедрах, слышала шуршание травы. Видела его тугой живот, весь в мелких квадратиках мышц, сильные пластины мышц груди, там, где расходилась безрукавка. У нее даже кровь прилила к щекам, в голове зашумело, во рту стало сухо. Она узнавала это чувство, которое вызывал в ней только он. Стояла, оглушенная ударами собственного сердца, и из всего окружающего мира различала лишь шелест травы о голенища его сапог. Только этот шелест…

Торир замедлил шаги как раз напротив ее укрытия. Словно почувствовав что-то, медленно повернулся. Видеть еще не мог, но уже ощутил рядом чье-то присутствие. Синие глаза сверкнули напряженно. И Карина, перестав таиться, шагнула вперед. С распущенной темной косой, вся в осыпавшихся лепестках белых цветов, вцепившись в ворот платья, словно задыхаясь, она возникла перед ним из пены белой калины. Теперь их разделяло всего несколько шагов, но ей хотелось стонать оттого, что он так далеко.

Торир удивленно поднял брови. Но лицо осветилось. — Карина? Уже пришла в себя? Я рад.

Она едва понимала, что он говорит. У нее кружилась голова, она все горела.

Торир перестал улыбаться. Только смотрел. И холодная голубизна его невероятных глаз вспыхнула внутренним огнем. Даже на расстоянии его обдало исходившим от нее жаром безудержной страсти.

Она медленно, как сквозь туман, приблизилась. Медленно положила ладонь на его грудь. Почувствовала под пальцами быстрые, гулкие удары его сердца. И нагнулась, коснулась губами, языком его кожи, приникла, словно пила, еще, еще. Она ласкала его грудь, шею, вдыхала исходивший от него запах банной свежести, березового аромата и чистоты. У нее подкашивались ноги.

Торир запустил дрожащие пальцы в ее волосы, запрокинул голову, впиваясь в рот с урчанием дикого зверя. Ее страсть передалась ему, и теперь он теснил ее, она тянулась к нему, но отступала под натиском его силы, пока они не оказались под сенью цветов, в зарослях. Карина почти повисла на нем, увлекая вниз, на себя. И когда они опустились, когда он навалился на нее, она едва не зарыдала. Мяла, срывая с себя, платье, желая прижаться к нему, почувствовать его кожу своей кожей, ощутить его в себе…

Они не сказали друг другу ни единого слова, как уже были единым целым, сплетаясь и сливаясь воедино, двигаясь в едином ритме, упиваясь дыханием друг друга. Поцелуи были исступленными, как укусы, ласки лихорадочными, ощущение… Пламя, глубина, звездная бездна, слепящий свет…

Потом Карина лежала расслабленно, узнавая эту оглушительную легкость, видела, как сквозь сияние, его склоненное над собой лицо в бисеринках влаги. Он осторожно подул на нее, мягко поцеловал, чуть касаясь губами. Она же боялась разжать объятия, боялась отпустить его, словно не могла насытиться, но и он, похоже, ощущал то же. Потому что вновь начал двигаться в ней, и она с радостью пошла ему навстречу, прижимаясь и обвивая его, лаская и сходя с ума.

Осыпались цветы, шуршала трава. Они катались и извивались, разъединялись и сливались вновь, позабыв обо всем на свете. Оказываясь то сверху, то снизу, то сбоку друг от друга, они испытывали вспышки дикой радости, говоря непонятные слова, расточая яростные ласки, нежные прикосновения, жадные поцелуи.

Обессиленность пришла как сон. Они просто застыли; прильнув друг к другу и начав различать звуки окружающего мира: гудение пчелы в цветке, далекое пересвистывание птиц, шелест листвы. Оба молчали, словно опасаясь разрушить эту дивную, покрывающую их тишину, боясь, что мир ворвется в их жизнь, и опять возникнут вопросы, которые скорее ранят, чем успокоят.

Но мир был возле них, был рядом и ворвался в их уединение гулкими монотонными ударами из леса. Они знали этот звук — удары набата, стук била. Торир мягко разжал ее обнимающие руки, отстранился, вслушиваясь. Карина с болью ощутила, как он стал удаляться от нее. Сидел рядом, еще нагой, еще весь ее… но уже не ее. Уже вновь чужак.

Торир вслушивался. Звуки, казалось, летели отовсюду: бум, бум, стук, стук. Варяг быстро поднялся, стал одеваться. О Карине будто забыл. Она узнавала это напряженное, отсутствующее выражение его лица.

— Ты уйдешь?

Сама понимала, что вопрос глупый, но ждала ответа, еще хоть каплю теплоты. И даже просияла, когда он отрицательно потряс головой.

— Пока нет. Потом. Сейчас же идем отсюда.

Он стал увлекать ее за собой. Они таились, и Карина наконец взяла себя в руки. Сама чуяла, что неладно кругом. То и дело раздавались голоса, ощущалось движение, мелькали силуэты людей. Торир вел ее прочь, но даже когда они наскочили на группу древлян, те не обратили на них внимания. Лица у всех были напряженные, спешили на звук била.

Наконец Торир с Кариной оказались в стороне от шума и движения. Здесь, в низине, словно в чаше, дремотно лежало лесное озерцо. Тихо шуршал тростник на берегу, над водой носились стрекозы. На гладкой поверхности под бликами солнца белыми звездами покоились цветы кувшинок.

Такая умиротворенность была тут, что Карина успокоилась. Что бы ни происходило у древлян — ей и дела не было. Почти. Потому что видела: до этого есть дело Ториру. И хотя варяг спокойно опустился на песок у воды, но мыслями явно находился далеко.

— Древляне двинулись в свой град Искоростень. Князь их умер. — И улыбнулся как-то нехорошо.

Она вспомнила кое-что из подслушанного и даже подумала: а не ты ли, варяг, помог тому? Но вслух ничего не сказала. И хотя древлян не любила и к князю их не испытывала никакого интереса, в ней вновь подспудно родилось волнение. Почему-то было ощущение, что ненаглядный ее Торша несет с собой смерть.

— Видать, от ран помер древлянский предводитель. Мне тут сказывали, что посекли его.

Сказала это как можно ровнее. Села рядом с Ториром, прильнув к его плечу.

— Это сюда тебе весть принесут?

Спросила и даже язык прикусила, злясь на себя. Он медленно повернулся.

— Что ты еще расслышала, таясь в кустах? — Она же вдруг рассердилась.

— Меньше надо болтать, если таитесь. Даже мне ведомо, что древлянские чащи глаза и уши имеют. А я… Сам должен понимать — не враг я тебе.

Он смолчал, но где-то под сердцем защемило — опасная баба, наблюдательная, умная.

— Зачем ты нужна мне, Карина? — молвил вдруг тихо, но так, что она вздрогнула. — Пусть ты не враг, но и не друг. Баба. Обуза непредсказуемая. Хитрющая и себе на уме. Ведь, небось, хотела на меня нагулыша своего повесить?

Серые просторы ее глаз вдруг подернулись влагой, губы задрожали.

— Ясное дело. Как же еще было удержать тебя возле себя — дикого, не ручного, рвущегося. А я ведь женщина. Мне свой мужик нужен. А ребенок во мне… Мало было мне в нем радости, но не вырвешь же. Да вот вырвала. Доля в том себя проявила. Но ты ведь все одно тогда меня бросил. А я… Словно усыхала без тебя… ненаглядного, желанного…

Теперь слезы так и хлынули из глаз Карины, голос срывался. Но что Ториру ее слезы?.. А вот и что. Глядел на нее, позабыв и о древлянах, и о князе Мутьяне, которого тайно удавил сегодня, когда тот слово не хотел сдержать. Не думалось и о том, что сейчас волхвы его ставленника Рыся в князья Искоростени пророчат. Получится ли у них? Но ему словно и дела сейчас до того не было. Глядит он на красу бабы плачущей — и сладко ему, и больно…

Но заставил сердце сдержаться. Не приголубил, не утешил. Вспомнил ее на ладье, с купцом новгородским.

— Недолго же ты сохла по мне, красна девица. Нашла себе покровителя не из последних. Сам видел.

Карина глянула на него удивленно. Вытерла слезы. Губы дрогнули, словно в улыбке.

— Никак приревновал?

— На лжи уличил.

— Нет на мне лжи. Мне в Киев надо было. Куда, думала, полетел мой сокол, как не в стольный град на Днепре. Ведь такому удальцу там самое место. Разыскать тебя там хотела. А купец тот туда же, в Киев, плыл.

— И монистом расплатилась за подвоз или иначе как сговорились?

Карина поняла, о чем он думает.

— Монисто я сберегла, — ответила она сухо. — В пояс зашила. А купец… Не ластилась я к нему. Сам на ладью меня взял. Как волхвы с капища Перуна велели.

И вдруг засмеялась негромко. Порадовало ее, что Торира задела ее связь с купцом. И на душе легче от этого стало. Поднялась, расстегнула пояс, и он упал, тяжело звякнув зашитыми монетами. Пусть. Если до сих пор варяг не польстился на ее богатство, то и теперь не позарится. А вот то, как глядел на нее, следил, как она раздевается, — было любо ей.

Карина спустила с плеч рубаху, стояла нагая, будто светясь. Косу длинную вокруг головы обмотала. В воду озера вошла легко. От движения ее ладоней чуть расходились легкие кувшинки. Она присела, вздрагивая, смеясь, выпрямилась, вновь присела. Дальше идти боялась. Вода — это мир водяного, которого всегда побаивалась.

— Карина! — Он смотрел на нее как-то странно.

— Отчего волхвы о тебе с купцом сговаривались?

— Я им велела то. А новгородец… Новгородцы-то Перуна чтут, слово перунников для них закон.

Он продолжал глядеть, а Карина, дурачась в воде, рассказывала, как она вернулась на капище у сгоревшей Копыси, как, узнав, что подплывшие ладьи идут на Киев, велела волхвам с ними ее отправить. Сказала, что пришла по его, Торира, повелению, якобы это он велел, чтобы в Киев ее отправили. Для пущей важности слово заветное им сказала, которое некогда от варяга услышала.

Теперь Торир глядел на нее исподлобья. Карина сперва не замечала. Сорвала водяную лилию, прилаживала в волосах. Он же слова не мог вымолвить. Чувствовал, как сердце, словно камнем давит изнутри. Понимал, что тут же должен убить девку. У него за голенищем сапога нож, и он убьет ее быстро, чтобы не мучилась. Или подойдет, обнимет и рывком свернет шею. Так даже лучше, она не успеет ничего понять. Глупая девка. Ну что стоило ей смолчать о том, что знает заветное слово перунников? Слово, которое, кроме посвященных, никто ведать не должен.

Однако Карина уже что-то почувствовала. Перестала дурачиться, застыла, уронив белую кувшинку, и цветок закачался на воде возле ее нагого, блестящего капельками влаги живота. Торир глядел на цветок, чтобы не встретиться взглядом с ее встревоженными глазами.

— Я сказала лишнее, Торша?

— Сказала. И с этим уже ничего не поделаешь.

— Торша, любый… Не надо.

Он не станет ее слушать. Рука его медленно опустилась к голенищу сапога за ножом. Вот сейчас. Быстро. И не будет больше опасности от этой чернокосой красавицы. Такой желанной. Сладкой, дорогой, .. Какое, к лешему, — дорогой? Не нужна она ему. Но зачем же спасал недавно?

Тихо, как тихо вдруг стало вокруг. Где-то решалась судьба племени древлян, судьба его дела. Да и он сейчас сделает нужное… Но нужное ли? Торир колебался, глядел на Карину, не понимая, какая мука вдруг проявилась на его лице. А Карина вдруг словно успокоилась. Даже сама сделала шаг к нему.

— Что ж, видно то доля моя. Твоя я. Живой ли, мертвой — не жить мне без тебя.

Она старалась держаться с достоинством, но глаза вдруг заискрились слезой. Она закрыла их, откинула голову. Уж лучше бы закричала, прочь кинулась. А так ее покорность… И эта оглушающая тишина… И гулкий, рвущийся стук собственного сердца. Она подошла, стояла перед ним, прекрасная, нагая, вся в капельках влаги. Варяг даже рукоять ножа сжал, поднялся. Но не ударил, не убил. Помнил ведь еще усладу, какую она ему давала, вкус ее губ, ее тела помнил.

И он застонал, привлек ее к себе, уронив голову ей на плечо.

— Ты моя погибель, Карина.

— Нет. Никогда!

Минуты тянулись бесконечно в странной лесной тиши. Когда же рядом вдруг громко закрякала утица, Торир даже вздрогнул. Но не утица то была, а знак условный. И через миг из зарослей показался Рысь. Посмотрел сначала удивленно, потом хмыкнул в усы.

Все еще обнимая Карину, оглядываясь через плечо, Торир спросил взглядом: как, мол? Рысь понял, кивнул. — Долго не рядили. Я погребение проведу.

Варяг знал: кто прежнего вождя провожает, кто зажигает погребальный костер — тому и княжий дом занимать. И понял: задуманное вышло, подчинились волхвы древлянские. Это удача. А неудачу свою он сейчас в руках держит. Но ведь не до нее теперь. Ему к старейшинам идти надо, поддержать нового ставленника.

Но пока он еще волнение ощущал, мысли тягуче путались. А все оттого, что у груди его билось сердце Карины, ладони шелк ее бедер ощущали. Рысь же разглядывал голую бабу с одобрением. Даже языком прищелкнул восхищенно.

— Отвернись, дай девке одеться, — буркнул Торир.

Стал увлекать Рыся за деревья. Ведь им сейчас о другом думать надо, о другом говорить.

«Я ее и потом убить смогу», — подумал он, словно сам перед собой оправдываясь.

ГЛАВА 6

Похороны князя — всегда событие. Люди издалека сходятся поглядеть на обряд, попировать на тризне, В Искоростень через дикий лес прибыл даже князь Мал Старый. Ранее он осуждал Мутьяна за то, что тот строил град свой так близко от полян, считал это глупостью опасной. Теперь же, когда град возник перед ним за густым ельником, весь окруженный ловушками и рвами, старый Мал даже запоздало загордился сыном. Мутьян не ходил в его любимцах, но теперь возникла тоска по нему. Князь исподлобья глядел на отмеченного волхвами нового предводителя древлян и хмурился. Тот раньше Рысью звался, в воинах простых ходил. Теперь же и венец Мутьяна носил так, словно и не кутался до этого в звериное обличье. Да, непросто будет с таким сладить.

Взгляд старого князя обращался к волхвам. В длинных одеждах и мохнатых островерхих колпаках, которые скрывали лица, оставляя только прорези для глаз и рта, они казались до жути одинаковыми. А ведь среди них был и тот, кто Мала Турьего сгубил. Старому князю уже донесли, что убийца из волхвов, а волхвов Мал Старый побаивался. И не осмеливался начать дознание или велеть зарезать убийцу сына.

Торир стоял среди волхвов в первом ряду, видел, как глаза Мала рыщут по шеренге служителей. И читал по его лицу, как иной охотник читает по звериному следу. Что ж, как бы ни злился старый князь, вреда он ему уже не причинит. А значит, правильно он, Торир, все рассчитал. Мала Турьего убил сознательно, а Мутьяна… Торир не тронул бы его, будь тот покладистее. Но упрямый древлянин заартачился. Весь в крови, в повязках лежал, пол-лица едва не срублено было, а ходу посланцу волхвов не давал. Вот и пришлось Ториру прокрасться к нему в землянку, накрыть пуховиком и давить, пока тот трепыхаться не перестал. Дальше уже было несложно. Ведь древляне знали про уговор между ним и князем, вот и исполнили волю умершего, опустили чужака. Даже кланялись ему, поняв, какую власть он над волхвами имеет. А главное, он все еще душой Турьего Мала владел. Поэтому, когда созвало било древлян, когда поведали, что прежний князь умер от ран, а волхвы воина Рыся в новые князья пророчат, то многие сперва волю Торира спрашивали, мол, как, поддержишь ли выбор, нагаданный божьими людьми? Он и поддержал. То, что теперь Рысь собирался стать князем не из последних, видно уже по тому, какие он похороны Мутьяну устроил. Даже волхвы взялись ему помогать. Мал Старый не помнил, когда служители такой почет умершему князю оказывали, а ныне, кажется, едва ли не со всех древлянских чащ сошлись в Искоростень, подношения от каждого капища делали, молились непрестанно. И опять взгляд старого Мала скользнул по шеренге волхвов, гадая, кто же из них тот загадочный пришелец, что всколыхнул древлянское племя, словно упавший в воду камень.

В день похорон весь берег над рекой Уж под Искоростенем был полон народа, повсюду стояли одетые в лучшие меховые накидки древляне. На лбах кованые обручи, на сильных голых руках браслеты-наручни. Стояли, глядя на реку, где у мостков был привязан осмоленный плот, на котором возвели целую избу под высокой соломенной кровлей. На плоту хлопотала здоровенная косматая баба, волосы и лицо ее были измазаны кровью — дух смерти звалась она. Сейчас она оглядывала все, что собрали князю в последний путь, пересчитывала меховые шкурки, оружие, посуду и иную утварь, которую полагалось отдать Мутьяну в запредельный мир. Сам Мутьян в дорогих одеждах покоился в избе на плоту, и, когда ветер дул с реки, вместе с речной сыростью доносился уже явственный запах тления мертвого тела.

Древляне пели на берегу, когда на плот ввели любимого пса Мутьяна и старуха — дух смерти заколола его. Потом ловко разрезала тушу на части и бросила под полог в избу. Так же поступили и с ястребом князя. С конем его было больше возни, он почуял запах крови, заволновался. Пришлось сперва оглушить его ударом кувалды, а уж потом резать. Наконец толпа разошлась, и девушки подвели нарядную женщину в красивом венке на распущенных волосах — одну из жен князя, согласившуюся вместе с мужем унестись в светлый Ирий. Женщина все эти дни ходила по шалашам прибывших древлянских вождей, и они совокуплялись с ней, поили и одаривали богато, дабы показать душе Мутьяна, что она достойна всяческого внимания. Сейчас княгиня-жертва, чем-то опоенная, едва стояла на ногах. Двум помощницам духа смерти приходилось ее придерживать. Потом одна из них дала княгине петуха и велела свернуть ему голову. Но обреченная княгиня была так слаба, что едва не выпустила птицу. Пришлось духу смерти сделать это за нее.

Несколько воинов-древлян окружили ее и, сцепив руки, усадили ее сверху, подняли. Ритуальные речи княгини о том, что-де она уже видит Ирий и предков, звучали совсем слабо. Старухе — духу смерти пришлось даже дернуть ее за волосы, чтобы оживить. И княгиня вдруг зарыдала, захлебываясь слезами и выкрикивая, что она уже видит своего господина, сидящего в прекрасном лесу Ирия среди птиц, что он улыбается и зовет ее.

Под конец ее речь стала совсем нечленораздельной, более походя на вой кликуши[68]. Но в толпе уже запели, забили в бубны, застучали оружием о щиты. Среди этого шума спутницу князя повели на плот. Она сняла с рук браслеты, отдала духу смерти. Та поклонилась, а потом, повернувшись к толпе, сделала жест, подзывая шестерых мужчин, среди которых был и новый князь Рысь, уже названный волхвами княжеским именем Мал. Ему и остальным теперь предстояло совокупиться перед мертвым Мутьяном с его женой, а потом держать ее, давить удавкой, когда дух смерти начнет ее резать. Все шестеро были возбуждены, касались женщины нетерпеливо. Она шагнула под полог смертной избы — они за ней. На берегу стоял страшный шум, чтобы не было слышно криков жертвы, чтобы было радостно оттого, что князь и его княгиня отправляются в Ирий. Девки повели хоровод, мальчишки свистели в два пальца, воины грохотали оружием, волхвы пели гимны. Наконец шестеро мужчин вернулись по сходням на берег. Последней появилась дух смерти, стала скакать, подняв окровавленный нож, но едва она соскочила на берег, шум стих. Все так же скача, дух смерти скрылась в толпе. И вперед вышел новый князь Мал-Рысь. Поднявшись на плот, поднес огонь к стрехе кровли, зажег ее в нескольких местах, бросил факел на хворост, которым было обложено строение на плоту. Едва Рысь сошел на берег, как плот отвязали, и он поплыл по водам Ужи. Огонь на ветру разгорался быстро. Люди на берегу вновь стали гомонить, радовались, что боги так охотно берут к себе князя с его избранницей. Многие двинулись вдоль берега, провожая уносимый водами костер. Теперь радоваться надо, тризну справлять, пьянствовать, веселиться, поминая умершего.

На следующее утро после похорон лес стоял по-особому тихий. Ночью Карина из своей землянки слышала отдаленное пение, выкрики, звон бубнов, видела над деревьями мерцание множества костров. А с утра наступила тишь, ибо за ночь умаялись все так, что головы не поднять.

Когда Карина поутру повела поить Малагу к ручью, она увидела идущего из лесу волхва в меховом колпаке с личиной. Невольно поежилась: до чего жутко смотрятся местные служители в подобном облаченье. У радимичей волхвы всегда в светлом ходят, волосы причесывают гладко, на груди амулеты поблескивают. А этот — ну чисто нелюдь. И она только ахнула, когда волхв стянул колпак — по плечам рассыпались золотисто-русые волосы ее Торши.

Варяг был бледен. Приблизившись к берегу, припал к воде, там, где Малага пил, и сам, как зверь, пить начал, лакал жадно. Дважды голову в воду опускал, отфыркивался, отпихивая тычущегося коня.

— Вот что, девка, собирайся. Уйдем, пока все после тризны отдыхают. Лишние вопросы мне ни к чему, а о проводнике я уже договорился.

Карина заторопилась, стала седлать Малагу, укладывать вещи. Вскоре и проводник из леса показался. По виду мужик обычный, в длинной рубахе до колен, в лаптях, бородка торчком, только обилие костяных амулетов на поясе указывало на его звание.

Торир продремал в седле почти до полудня, полагаясь на Карину. Она шла по указанной волхвом тропе, ведя на поводу Малагу. Тропка была узенькая, лес вставал стеной, лишайники обвивали стволы, кусты-заросли над тропой нависали. Проводник-волхв то появлялся впереди на тропе, то исчезал в зарослях, порой же только кричал чибисом из чащи, указывая направление.

Видели они его редко, словно все время одни были. По вечерам делали остановки, разжигали костер, готовили еду. Как-то в одну из первых ночей Карина заикнулась было, чтобы и проводника кликнуть, но Торир лишь отмахнулся.

— Он волхв. Нас ведет, а остальное ему заказано. Пусть лучше слушает лес да смотрит звезды.

Больше о том не говорили. И сладко было вот так сидеть у потрескивающего костерка, есть присыпанное пеплом хрустящее мясо. Отсветы костра высвечивали из тьмы кудрявые кроны расцветшего леса, пофыркивал стреноженный Малага, неслись запахи травневых[69] лесных соков. И оглушительно пели соловьи… Карина и не замечала раньше, как упоительно и сладко они могут петь. Век бы слушала, замерев в кольце обнимающих ее рук.

Проводник по-прежнему держался в сторонке. Вернее, проводники, так как они менялись, когда путники миновали, то или иное лесное капище. Тогда Торир ненадолго отлучался. И пока варяга не было, Карина успевала даже поохотиться, добыть стрелой зайца или камнем из пращи сбить утицу на лесном озерке. Охотилась она не хуже, а может, даже лучше Торира, и как-то у них так и сложилось, что она живность доставляла, ночлег готовила, а Торир занимался стряпней. Иногда, вернувшись с капища, он баловал девушку местной медовухой, наливками диких ягод, которыми угощали посланца местные волхвы. Порой Торир рассказывал девушке о древлянских обычаях, но самих древлян они никогда не видели. Волхвы специально направляли наворопника по тропам, где было меньше возможностей кого-нибудь встретить, в обход селищ и погостов.

Этот путь не был в тягость для Карины. По сути, она была счастлива. До этого и не ведала, какое оно — счастье. А сейчас то, что была с милым, что мир цвел и не существовало в этом мире никого, кроме них двоих, вызывало в ней, немеркнущую тихую радость.

— Чему ты улыбаешься? — порой спрашивал Торир, но сам глядел с улыбкой.

Она не отвечала, зная, что он все понимает. Они вообще поначалу не больно-то разговаривали — оба были не из болтливых. Однако это уединение и долгий путь сблизили их. Вот и стали болтать, перешучиваться. Даже переправы через ручьи или бурелом вызывали у них только смех, шутки, даже игры, когда можно лишний раз обнять, прикоснуться.

Дикие чащи кишели зверьем и птицами. В пути им часто приходилось сходить с тропы, когда впереди величественными бурыми силуэтами проходили дикие туры или проносились сквозь подлесок пятнистые лани. Один раз наткнулись на лакомившегося корешками медведя. Тот, завидя людей, так и кинулся в чащу — Карина даже испугаться не успела. Она вообще не боялась с Ториром ничего. Даже его самого перестала опасаться. Раз не тронул раньше… А те ночи у костров, когда его ласки доводили ее до счастливых криков, те минуты удивительного доверия и близости, когда они разговаривали о всяком, — все это давало Карине надежду, что варяг и впрямь полюбит ее.

Сама она раскрылась перед Ториром, как ни перед кем. По сути, поведала ему всю жизнь. Но и он стал откровеннее. Постепенно рассказал ей, в каких землях бывал. Рассказывал о мощенных камнем улицах византийских градов, о разрушающихся храмах древних богов в Риме, о землях арабов, где призыв к молитве «Ла иллаллах, Мухаммед расулулахх» звучит по нескольку раз в день. Рассказывал и о белом боге христиан, амулет которого, серебряный крестик, он носил на груди рядом с молотом северного Тора. Торир говорил, что мудро почитать богов той земли, где живешь, и следует принимать веру людей тех мест.

— Мы уже почти миновали земли древлян, — как-то сказал Торир. Карина кивнула.

— Я поняла. И шли мы в обход владений Полянских.

Торир поглядел чуть прищурясь. Откуда ей это ведомо? Сказал, кто или сама догадалась?

— Ну, если ты не сказал да волхв из зарослей знаками не пояснил — выходит, что и догадалась.

Пошутить не получилось. Торир молчал, но в уголке рта залегла недобрая складка.

— Что ж ты за разумница, раз все понимаешь? Бабе ум что дикому туру уздечка.

— Туру? Гм. Сказал бы еще — корове.

Но он, похоже, не намерен был шутить, и Карине пришлось пояснить: определила по звездам. Знала, что поляне от радимичей живут ниже по течению Днепра, а звезды и восходы показали, что они двигались на юг по древлянской земле, да так, чтобы Полянский край в стороне оставить.

— Поляне — богатое племя, — добавила она. — Но с радимичами не дружны. Да и с иными не больно ладят, все норовят под себя взять. Особенно с тех пор, как Аскольд с Диром в Киеве вокняжились.

Лицо Торира темнело.

Степь встречалась с лесом не сразу, наступала постепенно. Сначала чащи поредели, поляны разрослись, потом и вовсе лес стал разрываться, открывая поросшие цветными травами раздолья до следующей гряды кудрявых дубовых порослей. И вот настало утро, когда Карина поняла, что следует принести последнее подношение Лешему за то, что хранил и оберегал их в пути, не завел в топи, уберег от когтей зверя, да еще и дичь давал, хоронил под своим кудрявым щебечущим кровом их любовь. Любовь ли?

Карина замешкалась в березняке на опушке чащи, положила под куст завернутые в лист лопуха подношения: кусок зайчатины, репу вареную, а, подумав, добавила и срезанную с мониста монетку. Выходить туда, где ждал подле Малаги Торир, было даже боязно. Солнышко Хорос уже высоко стояло, когда варяг проспался, уже стал соображать нормально после вчерашнего хмеля и мог и понять, что наговорил попутчице того, чего не должен был. До этого он почти трое суток отсутствовал, уйдя на капище, а они с Малагой ждали. Карина уже волноваться начала, хотя и понимала, что если и надумает бросить ее милый, то уж такого красавца, как его пятнистый игреневый, никак не бросит. Карина даже жаловалась Малаге, обнимая за шею, шептала: что же это так загулял их Торша? Малага уже привык к ней, клал красивую узкую голову на плечо, вздыхал. Но варяг вдруг прибыл из леса, не тихо, как всегда, а вломился, словно медведь. И только взглянув, Карина сразу поняла: пьян Торир. Почти упал у костра, бросив девушке бурдюк с вином.

— На, испробуй. Вино отменное, ромейское. Я такое только в Царьграде пробовал. А тут древляне недавно ограбили торговый караван, взяли с добычей.

Он пьяно уговаривал Карину выпить, сам пил, хотя, по мнению девушки, с него было уже достаточно. А Торир вдруг после бурного неестественного веселья впал в апатию. Захотел вдруг наболевшим поделиться. Да таким, что Карине знать не следовало…

Сейчас Торир звал ее, торопил. Она вздохнула. Вышла из-под тенистой чащи. И тут же наткнулась на его холодный пустой взгляд.

— Вот что, Каринка, я тут всякое плел спьяну..

— Да, плел. Какой мужик глупости во хмелю не болтает! Притомил меня своими россказнями, спать все не давал.

— Я не должен был так напиваться, — только и произнес варяг. Но она уже отошла, пристраивала на Малаге переметные сумы.

Торир все расспрашивал, и она с холодным раздражением стала отвечать: дескать, про поход Аскольда с Диром на Царьград плел Торир, как они едва не взяли столицу ромейскую, пока ее главы в граде не было, да только уберегла ромеев некая их святыня, покрывало Матери их Бога, которую они трижды с молениями опускали в море. И началась тогда буря негаданная, разбросала корабли русов, да так, что сам Аскольд чуть не погиб, упал в воду, в плен попал… А вот Диру удалось ускользнуть. Он потом Аскольда и выкупил, вернув ромеям награбленное. Но ромеи согласились отпустить старшего князя только после того, как тот веру их принял. Торир резко перебил ее:

— А о себе я что рассказывал?

«Много чего». Да только Карина не столь глупа, чтоб признаться. Но отвечать что-то надо было, и она, тщательно взвешивая каждое слово, сказала, что поведал варяг, будто и он тогда в Царьграде оказался. Друг там его службу нес. Или не друг, она не поняла. А был он из славян. Ротибор, Рудой… Не упомнить.

— Рогдай, — подсказал Торир, нехорошо прищурив глаза.

— Да. И вроде едем мы сейчас к нему, ибо он давно службу у ромеев оставил и обосновался где-то здесь. Ну что глядишь? — вскинула она подбородок. — Вчера меня все россказнями пьяными изводил, сегодня выпытываешь. Теперь же в путь тронемся али как?

Она нарочно говорила ворчливо, как держалась бы любая баба, говоря поутру с похмельным мужем. И панически боялась, что варяг поймет, как много она недосказывает. Но, кажется, убедила-таки. Лишь когда они тронулись в путь, и Карина сидела за Ториром на крупе Малаги, она еще раз продумала все, что узнала. Оказывается, тогда Торир тоже примкнул к воинству, шедшему из Киева. Тогда ему тринадцать зим было, у волхвов он жил, да только сбежал от служителей, прознав про поход. Этим объяснялось, откуда ее варяг знает Полянский выговор. Однако то, что он ненавидел князей киевских и… Шутка ли, что удумал, — они князья могучие, а он хочет сгубить их; Еще тогда пристал к их дружине, надеясь в походе улучить момент и хоть с одним из братьев князей поквитаться. За что? Вот этого как раз Торир не сказал. В походе же все нож за голенищем сапога носил да время выкраивал. И случай этот ему почти представился, когда тонули струги русов, когда Аскольд упал в воду и Торир, забыв обо всем, подплыл к нему. Но не сладилось. Ромеи были уже близко, поймали и Аскольда, и того же Торшу одним неводом, точно рыбу. Аскольда сразу отделили от остальных пленников, а мальчик-волхв попал на невольничий рынок в Царьграде. Там-то его, смазливого паренька, и купил славянский наемник, которого Торир то другом называл, то вдруг срывался на густой рык от люти. Но тут Карина чего-то не поняла. Конечно, несладко в неволе оказаться, да только этот Рогдай зла на мальчика-раба не держал. Торир что-то неразборчиво выкрикивал, что ей не понять, как в Царьграде можно полюбить красивого невольника. Но ведь все одно — жил он в тепле и холе, а потом хозяин вольную ему дал, даже пристроил в отряд иноземных наемников при ромейском дворе — варангами таких называли ромеи. Там Торир со временем сумел возвыситься, даже свой отряд водил. Но все время был рядом с Рогдаем этим. Поневоле доверился ему, рассказал о себе многое. А тот его предал. По незнанию, но предал.

Оказалось, что Дир Кровавый и после большого похода не прекращал быстрых набегов-наскоков на приморские земли ромеев. На сам Царьград уже идти не решался, а вот пограбить и уйти умел. Но однажды оставила удача молодого киевского князя, и плохо бы пришлось ему, если бы их пленителем не оказался этот самый Рогдай. Тот, узнав, что пленники из славян, ночью выпустил их на свободу. Дир же в благодарность подарил Рогдаю свой перстень. И вот за этим перстнем и ехал теперь Торир. Он знал, что Рогдай, оставив службу у ромеев, поселился в союзе племен уличей[70], да не просто поселился, а вокняжиться над ними сумел. Но раз перстень князя ему без надобности, то, возможно, подарок Дира сгодится именно Ториру. Да и Олег Вещий советовал…— Карина уже догадывалась, от кого подослан Торир. Как и сознавала, что с помощью перстня Рогдая хочет он в доверие к Диру втереться. Это была опасная игра, и теперь Карина понимала, как рискует Торир, взяв ее с собой. Но может… Ах, как хотелось верить Карине, что просто прикипел к ней варяг, чувствовала, что мила ему…

Голос Торира отвлек ее от мыслей:

— Видишь, какое стадо степных туров. Эти гурьбой ходят, не в одиночку, как лесные великаны.

Карина глядела на огромных рыжих быков, бредущих по высокой траве и окидывающих застывших в стороне людей подозрительным оком. Испуга не выказывали, а словно упреждали — мол, держитесь подальше.

Малага шел по вольному раздолью, раздвигая высокие травы. Земля тут такая, такая ширь! Здесь бы пахать, сеять, это не те жалкие поляны-огнища, что ее соплеменники отвоевывали у леса. А тут… Голова кружилась от такого раздолья. И нигде ни души, ни дымка. Лишь порой появится на волнистом холмике идол каменный — невесть как и попавший сюда. Стоит одиноко над морем трав, пялится незряче.

— А где же люди? — спрашивала Карина.

— Еще появятся. И моли богов, чтоб не стрелами встретили, позволили подойти.

Он пояснял, что едут они по дикой спорной земле, никому не принадлежащей. Сюда и поляне наведываются, и древляне выходят из лесов, половить диких коней-тарпанов, угры порой кочуют, а то и хазары приходят поискать удачу. Но последнее время власть над этим краем стремятся взять объединенные уличи. Это племя держится само по себе, им и законы гостеприимного Рода не главное. Селятся они в небольших балках вдоль Днепра, там и землю возделывают, но в основном промышляют охотой и разбоем. Смелое это племя, вольное, мужчины и бабы у них отличными воинами считаются. А вот чужаков пришлых неласково встречают, редко, кого в союз берут.

По пути Торир бил стрелами дичь — птицы часто вспархивали из густых трав при приближении путников, попадались и жирные зайцы. В общем, не голодали. Ехали они так добрых два дня. Уже и свыкаться со степным безлюдьем стали. Гости степные появились негаданно, когда Торир с девушкой остановились на ночлег в неглубокой балке у ручья. Сидели вроде бы спокойно у небольшого костерка, глядели на необычно огромные звезды, когда Торир вдруг напрягся. Сначала заметил, как Малага заволновался, вскинул голову, уши насторожил. Зверя ли, человека почуял? И Торир припал к земле, потом втянул в себя по-волчьи воздух.

Миг — и варяг был уже на ногах, выхватил меч. Темнота за кругом пламени костра казалась особенно непроглядной. Чего ждать? Стрелы или аркана, которым легкую наживу берут степные находники? И тогда Торир шагнул к костру, блеснул в его пламени кольчугой, поиграл мечом. Но неожиданно воткнул его в землю, протянув вперед открытые ладони. Сказал в темноту:

— Нам свары не надо. С миром едем. Так что, кто бы ни был ты, выходи к нашему костру.

Но из темноты ответили:

— К нам с севера с миром не ездят.

Ясное дело — на севере живут поляне, древляне, другие враждебные уличам племена. Карина только подумала об этом, как на нее уже сзади наскочили, схватили за косу, откидывая голову. На Торира же сразу четверо поднялись из трав. Свистнул аркан, но Торир успел выхватить нож, быстро срезал захлестнувшую шею петлю. И сам наскочил. Первый выпад отбил, извернулся и, схватив чью-то занесенную для удара руку, так крутанул, что воин только взвыл, роняя оружие. Торир же заслонился им, как щитом, приставив лезвие ножа к горлу нападавшего. Только рывком головы откинул с лица длинные светлые волосы.

— Ну, теперь поговорим.

— Поговорим, — ответили напавшие и выволокли на свет Карину. Стояли у огня, глядя Друг на друга, нервно дыша.

— Не отпустишь нашего, мы враз крале твоей кровушку пустим.

— Нельзя. Рогдая озлите. Я ему девушку в дар вез.

Карина только заморгала. Слова эти кольнули ее острее каленого булата у горла. Но уличи, похоже, задумались, переглядываться стали. Были они в темных кожаных доспехах, у всех длинные усы, сабли кривые, на манер хазарских.

— Вы первые не захотели миром говорить, — сказал Торир. — Теперь же выслушайте. Еду я издалека к вашему князю-воеводе. И еду не просто так Я побратим его, знавшийся с Рогдаем еще у ромеев. И что не лгу, клянусь в том огненной молнией Перуна.

Такими клятвами просто так не бросаются. А Торир после сказанных слов неожиданно отпустил заложника и спокойно шагнул вперед, забирая у улича девушку. Тот не перечил. И стояли они теперь, переглядываясь, не зная, то ли верить незнакомцу, то ли новь насесть. Но, похоже, уразумели-таки что-то. Сделали знак собой следовать.

В граде уличей за земляным валом их встретили приветливо. Уже был послан гонец с сообщением, что едет побратим их князя-воеводы, и людям было любопытно поглядеть. Только зорька занялась, а народ уже столпился у крытых соломой изб, бабы собрались у колодца с журавлем. Прибывшие подъехали к самой большой избе, откуда и вышел возглавивший их бывший наемник, а ныне князь Рогдай. Стоял на крылечке, заложив большие пальцы рук за кованый пояс, улыбался. Глядел только на Торира.

— Ну, здрав, будь, друже.

Они обнялись, и князь трижды облобызал гостя, глядел так, словно не мог наглядеться.

Карина рассматривала Рогдая. Был тот чернобров, с бритой головой, только носил по-хазарски на темени длинный клок волос, заложив за ухо. Сам был крепкий, рослый, широкий в кости. Носил беленую рубаху с ало-черной вышивкой на местный манер, на шее блестела богатая гривна с подвесками, а на ногах были простые поршни[71] с оплетающими голени ремнями. Лицом же хищный, горбоносый, длинные усы опускаются вдоль яркого рта. По облику и не скажешь, что он у ромеев служил. Улич как улич.

Карина стояла в стороне. Из головы не шли слова Торира о том, что привез он ее в дар Рогдаю. Но тот словно и не замечал девушку. Зато на Малагу быстро обратил внимание.

— Ишь какой! Сразу угадывается южная арабская кровь. Где и взял такого?

— Нравится? Тогда бери. Это мой подарок тебе, побратим.

Побратим — почетное звание. Но Карине показалось, что воевода уличей словно бы нахмурился, глянул искоса на гостя. Торир будто и не замечал, хвалил коня, рассказывал, что в нем арабская кровь соединена с кровью крепких жеребцов, каких разводят христиане в далекой Кастилии.

— Да грець с ними! — отмахнулся Рогдай. — Скажи лучше, что за такого коня запросишь. Я-то ведь еще не забыл, что ты шагу не ступишь, не обмозговав все.

Но Торир только отшучивался. Да и Рогдая такой дар явно устравал. Велел своим паробкам[72] поводить коня по кругу, восхищенно ацокал языком.

— Хорош, ах, хорош! — В какой-то миг Карина ощутила на себе взгляд Рогдая, но тот скользнул по ней словно по воздуху, вновь сосредоточив внимание на коне. Вскочил на него легко, прямо с крыльца, одним прыжком, засмеялся довольно, когда почувствовавший на спине чужого — Малага забился, стал брыкаться.

— Ох, любо! Люблю таких горячих и норовистых! — Малага же то вбок кидался, то гарцевал, дважды с ржанием на дыбы вставал, но улич удержался, сдавил железными коленями бока игреневого, рвал мундштуком ему рот.

В лице же Торира появилось что-то жалкое, он отвел глаза, подавляя вздох. А через миг опять улыбался.

— Ну что, угодил? — спросил он. «Он ведь с Малагой, как с ребенком, панькался, — думала Карина. — И вот отдал не раздумывая. А меня… А я?»

Стояла, опустив голову. Раба. Забывавшая в объятиях варяга, кем для него является. Вот сейчас и ее бритому Рогдаю предложит.

Но все были заняты только конем. Потом Рогдай соскочил с Малаги, вновь обнял Торира, поцеловал, звонко чмокая. Так, обнявшись, они и вошли в избу. Карина даже растерялась, оглядываться стала. Но тут к ней подошли женщины из челяди, с поклоном пригласили в дом, гостьей величали. Вот именно, гостьей, — Карина без труда понимала их диалект. И приняли ее ласково, принесли огромный ушат с горячей водой, на травах настоянной. После купания накормили сытно, рубаху чистую дали, поневу черной шерсти с яркой тесьмой по подолу. Ахали, когда она монисто надела.

— Ох, и балует тебя мужик твой, — цокали языками. И ни одна не заикнулась, чтоб к Рогдаю вести. Заприметив, что гостья утомлена, удалились с поклоном. Она же сидела и ждала, разглядывая тканые полосатые дорожки на выскобленном добела полу, вышитые рушники на оконцах Постепенно напряжение стало спадать, даже в сон склонило. Поразмыслив немного, Карина забралась на покрытую овчинами лежанку, уснула сладко.

Проснулась под вечер. Где-то однотонно били в кузне, доносилось квохтанье наседок. Девушка заметила на лавке у стены глечик с молоком, лепешки пухлые. Перекусив, не стала больше ждать. Вышла, а в избе пусто, словно, обслужив гостей, все разошлись. Однако вскоре она расслышала мужские голоса. Один, хриплый, был Торшин, второй, более звонкий, — Рогдаев. Она остановилась у занавешенной шкурой двери, прислушалась. Разговор шел на ромейском. Карина осторожно отогнула полость, глянула в щелку двери. Они сидели за длинным, уставленным снедью столом, уже не ели, разговаривали. И вдруг перешли с ромейского на славянский.

Говорил Торир:

— Я помню, в скубе[73] мы порой посмеивались над твоей тоской по своим краям, Рогдай. И что тебе не жилось в Константинополе? Хотя, вижу, ты не прогадал, вернувшись. В Византии ты был всего лишь этериотом[74], а тут до главы-глав над уличами сумел подняться.

— Да уж, Доля не подвела меня, — хмыкнул Рогдай. Стал рассказывать, как он возвращался в эти края с обозом своим да с дружиной малой. Думал сперва в Киев податься к князю Диру, тот бы его принял (Карина даже по плечам сидевшего к ней спиной Торира заметила, как он напрягся при этих словах). Да вот только довелось Рогдаю тогда вместе с уличами в схватку с хазарами вступить, и так они находников отогнали, что местные сами предложили ему остаться. Ну, он свое не упустил, через год уже воеводой стал, а там исхитрился на совете старейшин так все повернуть, что его главой-глав избрали.

Он рассказывал это то по-славянски, то, переходя на рамейский, и тогда Карина ничего не понимала. В покое темнело, Рогдай встал, чиркнул кремнем по кресалу, зажег фитили на носике подвешенной на крюке лампы. Вернувшись к столу, какое-то время стоял, не сводя потемневших глаз с варяга. Тот невозмутимо отрезал ножом куски мяса.

— Знаешь, Ясноок мой, — начал Рогдай, — я ведь часто вспоминал о тебе. Скучал шибко.

Рука Торира замерла. И в наступившей тишине ощутилось какое-то напряжение. Потом Торир ответил глухо, с рыком в голосе:

— Забудь о том. Мы побратимами стали. Теперь мы родня кровная, а остальное — грех.

И он глубоко вонзил нож в окорок:

Карина ничего не поняла. Видела только, что Рогдай словно разозлился.

— Это ведь ты с побратимством придумал, хлопец. От меня так отказаться хотел?

Торир вздохнул.

— Вспомни, в скубе итак многие на нас косились. И хотя в Царьграде никого не удивишь подобными отношениями, но мы жили среди наемников а они за это и удавить тихо могли. Ведь многие уже шептались, что ты не зря меня по службе продвигаешь. А так мы сразу родней кровной стали. Сейчас же… Мы уже другие, Рогдай, по иной земле ходим, иным богам служим. И если о чем-то дознаются… Позором покроют, проклянут люто.

— Да, — свесил бритую голову князь. — Но как вспомню, какой ты был… белокурый, стройный как тополек. Многие на тебя заглядывались. А сейчас… Огрубел, бородой зарос, как древлянин.

— Так надо; Чтоб таким меня твои люди и запомнили да не признали потом.

Рогдай стоял, возвышаясь над Ториром, глядел на него так.. Карине не понравился этот взгляд. Тоска в нем какая-то волчья была. Но заговорил он спокойно:

— Как разумею, ты не отказался от задуманного. Все месть свою лелеешь? По себе ли дело взял, хлопец? Я-то с ними теперь воюю, знаю их силушку.

— Без этого мне не жить, — сказал, как отрезал, варяг.

И стал говорить, словно убеждая, но уже по-ромейски, ничего не понять.

Карина, постояв еще немного, пошла к себе. Шла осторожно, касаясь рукой стены, чтобы не заплутать в потемках. Кое-что поняла из услышанного, кое-что нет. А главное, не узнала, как с ней поступят. Это волновало. Поэтому она у себя в комнатушке места не находила, прислушивалась к отдаленной перекличке часовых, к крику вылетевшей на охоту совы. И, наконец, не выдержав, вновь прокралась назад. Стояла в темноте за дверью, вслушиваясь. Поняла, что Торир обещает Рогдаю весть послать, если князья поход на его земли замыслят. Нахмурилась. А потом увидела, как Рогдай перстень с руки снял, сверкнувший алым. Но, уже отдавая, удержал вдруг руку варяга. Странный вопрос задал:

— Ты еще хоть немного любишь меня?

Торир руку вырвал.

— Вспомни лучше, как озлил ты меня, когда врага моего кровного, о котором столько тебе говаривал, от смерти спас.

— Да не знал я, что это Дир Киевский! — взорвался улич. Даже рукой взмахнул, опрокидывая какие-то кубки и не замечая этого. — Я тогда на побережье службу нес. Мало ли тогда находников-славян в плен мы брали. И я, если узнавал, что это люди, чтящие богов моих, всегда старался помочь. А тут ромеи в мою крепостцу целый отряд привезли да все посмеивались, что львам их отдадут, на потеху толпе. Вот я и открыл пленникам лаз. Ночью то было, я даже плаща этериота не снял, забрала шлема не поднял. Так просто отомкнул засов в потемках и велел выбираться, сказав, какие ворота открыты. А славян тех содержали хуже свиней — все в навозе были, в коросте. И вдруг последний из пленников мне дивный перстень подает. Сказал, что это не столько плата за помощь, сколько знак, что я всегда на его благодарность рассчитывать могу, если в Киеве окажусь. А, молвив это, исчез в потемках. Я же только на другой день, когда переполох начался, узнал, что среди пленников был враг твой, Дир.

Они надолго замолчали. Наконец Торир сказал:

— Ладно, видно, такова воля богов. А перстенек этот теперь мне службу сослужит.

— Так ты прощаешь меня?

Кивок. А потом настала тишина, столь долгая и напряженная, что Карина в потемках даже поежилась. Торир сидел к ней теперь вполоборота, разглядывая камень в перстне так внимательно, словно избегал встретиться с горящим взглядом Рогдая. А тот даже приподнялся, склонился над столешницей.

— Послушай, Ясноок-мой…

— У тебя жены есть, Рогдай? — неожиданно спросил Торир. Князь даже отшатнулся. Потом сел, вздохнул, словно сдулся. Даже будто меньше стал, так плечи поникли.

— Есть. Даже три. И каждой я сделал по ребенку. Без этого нельзя. Что я за князь, если наследников не имею? Да и не поймут ведь.

— Вот-вот, не поймут. У тебя жены, Рогдай, и у меня жена. Видел ведь, какую красу чернокосую с собой привез?

У Карины вдруг сердце забилось гулко, даже голова закружилась. Жена — молвил Торир. О великие боги, — жена! А она-то, глупая, все не смела надеяться. Он же суложью уже ее считает!

И девушка стала слабо оседать вдоль бревенчатой стены. И тут же задела что-то висевшее на стене, повалились какие-то снасти, загрохотали. Деваться было некуда, и Карина сама распахнула дверь, вошла, но, входя, зевнула сонно, потерла глаза — босая, коса распущена, расшнурованная рубаха сползла с плеча. Остановилась, глядя на повернувшихся к ней мужчин.

— Подслушивала? — рыкнул Торир.

— Что? — Она только моргала. — Я проснулась, а тебя нет.

— А ну прочь, поди!

Когда она выскочила, мужчины переглянулись.

— Красивая, — процедил сквозь зубы Рогдай.

— Ты заметил? — сказал варяг и рассмеялся легко.

— Тебя бабы и в Царьграде любили. Я ведь знал, в какие дома ты был вхож. А эта… Дура баба. Не ожидал, что такую выберешь.

Торир молчал, лишь глаза его странно светились.

— Ладно, друже. Не о бабе речь. Обговорим лучше, как весточки тебе стану из Киева слать. О славе твоей да победах будущих поговорим.

Но перешел вновь на ромейский — так, на всякий случай.

А Карина лежала, улыбаясь в темноте. Ворочалась, ждала. И дождалась наконец. Так и кинулась целовать да ласкать. И так ей сладко было в эту ночь, умирала в руках Торира от счастья, а еще слаще было то, что и он усладу от нее имел.

Когда варяг уснул, устало, обняв ее, она уже о другом подумала. О том опасном и нехорошем, что он задумал. Аскольд и Дир Киевские… Они ведь недосягаемы для простого смертного, как Путь Перуна[75]. Но ее варяг не отступит. И вспомнилось, как рычал он Диру в горящей Копыси: «Ничего у тебя не останется, зря жизнь проживешь. И тогда я приду убить тебя!»

Но не много ли берет на себя варяг? И страшно ей стало. Но вместе со страхом и гордость за него была, невольное уважение.

Склонясь, она нежно поцеловала его в лоб.

— Не враг я тебе, Торита.

Через пару дней они тронулись в путь. Карина уже приметила, что Ториру подле Рогдая не по себе. Потому и торопился, ссылаясь на дела.

Рогдай вызвался сопровождать их. Скакал рядом на красавце Малаге, уже покорившемся, украшенном богатой наборной сбруей, подвешенными к узде лисьими хвостами. И все же конь тянулся к прежнему хозяину, ржал тихо, словно бы с укором. Варяг будто и не замечал. Зато князь был доволен.

— Ух, и угодил ты мне подарком, друже. Гарный конь, горячий. Только что за имя у него — Малага? Точно бабье.

— Ты теперь его хозяин, можешь и иначе кликать. А Малага — это название града, где он мне достался. Далекий град, но…

— Та грець с ним! — отмахнулся Рогдай; — Меня уже не волнует, где и как люди живут, какие грады возводят. Меня только мое ныне волнует.

И он широким жестом обводил открытые просторы с дубравами в балках. Взгляд его вдруг останавливался на Карине. И девушка чувствовала: не любит ее князь уличей, ох и не любит. Да ей-то что? Смотрела на него надменным взором, пока бывший наемник не отводил глаза.

К великому Днепру Славутичу они выехали в светлый полдень, когда река искрилась и сияла глубокой водой. На крутом бережку за тройными частоколами высился град-крепость уличей. Здесь у пристани покачивались на водах несколько кораблей-стругов с загнутыми вверх звериными мордами на носу. Путники въехали в ворота под рубленой башенкой, стали ждать вестей от Рогдая, который отправился узнать, какой из кораблей поплывет в сторону Киева. Пока ждали, Торир привел себя в порядок, полностью преобразившись. Побрился, оголив лицо, волосы короче подрезал. Карине пояснил, что будет отныне выдавать ее за свою славянскую пленницу, приобретенную у уличей (ах, где теперь те речи о ней, как о суложи милой!). И она даже хмыкнула сердито, хотела уйти, но он удержал за локоть.

— Ты слушай, девка, что велю! Или все позабыть не можешь, что княгиней была? Так порой глянешь, что люди робеют.

Она сердито вырвала локоть.

— Вот-вот. Особенно Рогдай твой глянуть на меня боится.

И что сказала-то? Да только Торир вдруг покраснел безудержно и больше с ней не разговаривал.

Рогдай пришел вечером. Карину словно и не замечал, а вот переодевшегося в дорогу Торира оглядел внимательно. На варяге теперь была блестящая кольчуга, облегающие ногу до колена мягкие сапоги византийского кроя. Рогдай усмехнулся и протянул ему квадратную накидку из темно-алой крашеной шерсти с двойной серебристой каймой.

— Хоть не новая, но такая, как мы носили в Царьграде. Помнишь? Ну вот, теперь ты будто только из дворца в Палатине вышел.

— Корабль есть? — только и спросил варяг, застегивая под горлом ремень непривычного в этих краях шлема — сверху округлый, гладкий, но с бармицей и нащечниками, богато украшенными золоченой чешуей.

— Есть. Тебе везет, как всегда, хлопец. И поплывешь ты вверх по Днепру на струге гостей торговых из Смоленска. Зиму они в Корсуне провели, торговали, а ныне по большой воде возвращаются домой. Само собой, сделают остановку в Киеве стольном. Там и сойдешь.

Они еще о чем-то говорили по-иноземному, пока варяг не сделал Карине знак идти следом. Уже спустились сумерки, когда они поднялись по сходням на высокий борт корабля. Карина слегка замешкалась, идя по доскам сходней над водой, робея от качки. Торир уже был на корабле, ждал. И тут Рогдай крикнул с берега:

— Бить тебе ее чаще надо. А то уж больно горда. Смотрит, словно госпожа, спеси много. Тьфу!

В потемках на корабле засмеялись. Потом убрали сходни, и корабль плавно отчалил, поплыл под звуки весельных уключин.

ГЛАВА 7

К утру начался ветер, и на корабле подняли парус — светлый, с вытканным спиралью Змеем-Велесом. Но грести не перестали. Двенадцать пар весел мощно вспенивали воду, направляя судно против течения.

За ночь Карина сладко выспалась на тюках с товаром, утром смоленцы накормили ее, задевали беззлобно. И девушке вдруг хорошо стало с ними — русобородыми, улыбчивыми, довольными, что возвращаются домой после долгого отсутствия. Но еще не пришла их пора расслабиться, окрестные берега были опасными и дикими. Смоленцы боялись, что, неровен час, могут появиться лихие степняки, любители пограбить суда на столь оживленном водном пути, как Днепр.

Торир держался все время в стороне, к смоленцам обращался лишь по необходимости. Все стоял на носу ладьи за резной птичьей головой на штевене, не сводя глаз с берегов. Он первым и заметил опасность, когда в прибрежных зарослях замелькали силуэты конников в черных шлемах, успел предупредить корабелов. Карине велел схорониться за тюками товара, а сам со смоленцами пускал стрелы, когда разбойники-степняки попытались на надутых бурдюках доплыть до ладьи. Едва отбились. Торир снова ушел на нос, вновь сторонился.

Хозяин ладьи, богатый купец Межамир, заметил Карине:

— Он у тебя хоть и бирюк, но мужик что надо.

Она улыбалась, глядя на Торира, стройного, легкого, в развевающейся красной накидке. Но когда Межамир полюбопытствовал, кем приходится она варягу, в наложницы ли взял али хозяйкой хочет сделать в своем доме, не нашлась что ответить. Поглядела на купца так, что тот отвел глаза, смял шапку неловко, словно извиняясь. Застыдившись его любопытства, Карина ушла к Ториру, села тихонько рядом. Варяг и не повернулся. Она же чуяла, что Торир не будет доволен, если затронет его.

Гребцы продолжали налегать на весла. При таком солнце многим из них стало жарко. Некоторые, даже, несмотря на опасность, поснимали кольчуги, а там и рубахи, гребли в одних широких портках, все еще обсуждая набег. Когда из-за поворота реки появились встречные суда, предупреждали криком, что дальше опасно. А кого упредили, и сами не ведали. То ли варягов торговых, то ли славян-купцов. Здесь на реке все были против степняков-набежчиков, были единым торговым братством. Купцы — они особый люд. Жизнь ведут хлопотную, но и прибыльную. В купцы кто попало не идет, тут нрав особый иметь надо, смекалку да отвагу.

Солнце жгло немилосердно, даже река не давала прохлады. А ведь лето только начиналось, в селищах как раз Ярилу праздновали[76]. Зачерпнуть бы воды, ополоснуться, а то и пристать к берегу, искупаться. Но нельзя, опасно. А берега такими тихими казались, в прибрежных дубравах лоси ходили, олени, к реке на водопой спускались круторогие туры. Дичи водяной было множество, — утки взлетали тучами, из болотистых заток слышался гогот, кряканье, хлопанье крыльев, хриплое курлыканье журавлей. Эх, поохотиться бы, отвести душу. Но они продолжали плыть, день, второй, третий. Порой Днепр расходился на протоки, между которыми лежали острова, фавы там росли в рост человека, дубы в несколько обхватов. В душные ночи смоленцы делали на островах остановки, готовили еду на костре. В первый раз заставили куховарить Карину. Ну и вышло — уха густа чрезмерно да пересолена. Пошутили над стряпухой, но больше не заставляли готовить.

На четвертый день пути, когда уже миновали устье Ворсклы, Межамир указал на белевшие вдоль берега на шестах рогатые черепа туров.

— Слава Велесу путевому. Мы уже на Руси, здесь степняки не так хозяйничают, объездов дружинных сторонятся.

Карину же заинтересовало, что значит «на Руси»? Ей пояснили, что Русью называют край, где живут славянские племена, подвластные Аскольду с Диром. Местный люд называют тут не старыми племенными именами, а общим — русы. А землю — Русью. Так прозвали и по местной реке Роси, и по прозвищу здешнему варягов — русы. А земли тут богатые и сильные. И это было заметно уже по тому, что корабельщики перестали с опаской вглядываться в берега, а даже приветливо махали, когда там появлялись дружины в островерхих кованых шлемах. Вскоре и селища прибрежные возникать стали, лодки рыбаков, а то и детишки сидели на берегу с удочками, бабы полоскали белье. Из-за деревьев виднелись и вышки градов приграничных, частоколы усадеб.

К вечеру очередного дня смоленцы сделали остановку в устье реки Псел. Здесь за березовой рощей расположилась богатая боярская усадьба-сруб. Карине не приходилось еще видеть, чтобы такое богатство принадлежало одному: и крепостца своя, и пристань, и свой Торжок у реки. Хозяин местный сам вышел к причалам осматривать предложенные смоленцами товары, кое-что прикупил. Позвал гостей торговых в усадьбу, но они отказались вежливо, с поклоном. Остались на берегу корабль свой охранять, а то, неровен час, хозяин ласковый пошлет свою челядь пограбить под прикрытием темноты. Потом правды не добьешься.

Вечером у костра, после того как опорожнили котел с варевом, купец Межамир взял в руки гусельки. Играл он умело, а как запел — на душе сладко сделалось. Только уж больно грустно пел смоленец:

Ох, далеко простерлась дороженька,

Не сойти, не свернута, не съехати…

Где ж найти путь-дорогу короткую,

Чтоб вела да к родимой сторонушке.

Ах, родная, родная сторонушка,

Ах, припасть бы к землице, что взрастила…

Кое-кто из спутников Межамира даже зашмыгал носом, кто-то заругался тихо. Один молвил, что сердце его утешится, лишь когда заскрипит под ногой половица в родной избе; кто-то поведал, как, уезжая, оставил жену на сносях и не ведает, кого вынесет ему навстречу суложь милая — сына или дочь.

Карине тоже грустно сделалось. А где ее родная сторона, где та половица, что отзовется привычным скрипом на приход хозяйки? Нет такой… Несет ее по миру, как сорванный с ветки лист. И девушка невольно покосилась на варяга своего. За все время плавания едва обмолвилась с ним парой слов, да и любиться, как ранее, его не тянуло. Лишь глянет порой на нее как-то странно. И что опять удумал? Что ждет от нее чужак синеглазый?

От мыслей ее отвлек разговор, в котором упоминалось имя Бояна — отца ее негаданного.

— Не так это пел Боян, — указывал Межамиру один из смоленцев.

— Я пою, как сердце просит, — перебирая струны, отвечал купец.

— А у Бояна все ж краше выходило!

— Ну, сказанул! — беззлобно отмахнулся Межамир. — На то он и Боян, чтоб равного ему не было.

У Карины забилось сердце. Спросила негромко, что ведомо им про Бояна? На нее даже руками замахали. Кто же из живущих на славянской земле не слыхивал о сладкоголосом Бояне! Он любимец бога Белеса, отмеченный особым даром песенного мастерства. Как заиграет Боян на гусельках еропчатых да запоет во весь голос — так и душа замирает. Недаром даже Аскольд с Диром его особо отметили, своим певцом-сказителем первым сделали, возвысили несказанно. На пирах в Киеве Боян всегда первый гость, ему и князья, и бояре покровительствуют, одаривают щедро, даже терем у него свой имеется на Горе близ детинца Киевского. Но все одно не удержать даже в золоченой клетке такого соловья. И как приходит время, как дает любимцу знак Белес, покидает уютный терем на Горе певец Боян, ходит по земле русской, по селищам и градам, мир узнает да себя показывает. Никто не осмеливается задеть злом любимца Белеса, все ему рады, все принимают. А там, глядишь, и о них споет певец Боян, и тогда милость Белеса могучего и на них прольется.

У Карины даже слезы навернулись на глаза. Хорошие, легкие слезы. Вздохнула глубоко, с дрожью. Сидевший рядом Межамир, решив, что девка озябла от речной сырости, накинул ей на плечи свой опашень. Но, накинув, руку с плеча не убрал, зашептал на ухо что-то легкое, веселое.

— Карина! — послышался из мрака голос Торира.

Он один не сидел у костра, расположившись где-то в стороне. Сейчас же в голосе его явно были различимы нетерпеливые, гневные нотки.

Карина быстро встала, скинув с плеч купеческий опашень, пошла в темноту. Торир неожиданно грубо схватил ее, увлек в сторону и так схватил за косу, заломив голову, что она только охнула. А он уже шептал зло у самых губ:

— Я погляжу, ты волю взяла? Забываешь, чья раба?

— Даты никак заревновал меня, Торша? — и, дрожа, и улыбаясь, ответила она.

Он еще сильнее дернул ее за косу. Дышал тяжело.

— Делай только так, как скажу!

— Может, еще и побьешь меня? Как друг твой Рогдай присоветовал?

Во мраке он вглядывался в ее близкое запрокинутое лицо. Когда заговорил, в голосе была угрожающая хрипотца:

— Велено же было: о Рогдае забудь. Не было, не встречалось тебе никогда такого человека. А бить тебя… Нет, бить не было мне хлопот. Но если ослушаешься еще…

И он грубо провел по ее горлу ребром ладони.

Когда он вновь ушел во мрак, Карина перевела дух. Пошла прочь, к реке. Упрямство и гордость советовали затаить обиду. Но разум подсказывал: куда она без варяга? Не со смоленцами же…

Она кусала губы, приказывая себе не плакать. Где-то совсем близко в воде плеснула хвостом рыба. Сзади снова начали петь. Но она не осмелилась вернуться к костру, да ее и не звали. Не их дело. Чужая ведь баба, не им с ней и разбираться.

Днепр сине блестел на солнце, берега менялись. Миновали уже крепкие срубы-грады полянской земли: Воин, Канев, Заруб, Чучин[77] — все с вышками да теремами, окруженные богатыми селищами.

— Не иначе как к ночи в Киев прибудем, — сказал как-то Межамир, присвистнул весело, налегая на рулевое весло.

Карина сидела на тюках, на хитрое подмигивание смоленца не отвечала. Когда тот попросил водицы подать, лишь бровью чуть повела. Он только крякнул под тихое посмеивание гребцов.

Торир ничего не заметил, смотрел узнавал берега. Вон за теми склоненными к воде деревьями, кажется, некогда было селище почитателей Водяного. Так и есть — варяг даже усмехнулся, завидев его на прежнем месте, — все избы на сваях над водой Лодки-доябленки к настилам деревянным привязаны; А перед селением, как и некогда, выступает из воды огромный валун, на нем с незапамятных времен были выбиты знаки — благословение хозяина вод днепровских. Говаривали, что еще живы старожилы-волхвы, которые помнят, как Водяной сам выкатил валун на это место. Торир даже вспомнил, как мальчишкой подплывал к валуну на долбленке, разглядывал странные знаки рун на его серой поверхности. И догадался, что они почти у впадающей в Днепр Стугны. А на Стугне когда-то стоял Витхольм…

— К Витичеву подплываем! — весело крикнул кто-то на ладье. К Витичеву? Так вот как поляне переименовали старую крепость варягов!

Он осмотрелся. Да, отстроился Витхольм, ныне Витичев. За кудрявыми склонами на холме высились мощные ряды частоколов, деревянные срубы, а выше всех взметнулась высокая бревенчатая вышка с дозорными. С нее Днепр и окрестности далеко видны. Ранее варяги до этого не додумались. Может, это и сгубило их…

Но не только высокая вышка отличала новую крепость. Это уже была не уединенная крепость воинов; ныне крытые соломой крыши строений спускались до самой воды, а у устья Стугны шумела обширная гавань. Здесь собирались суда тех, кто готовился к плаванию на юг, и сейчас там даже берега не было видно из-за рядов ладей-насад, длинных драккаров, быстрых осмоленных расшив. Людно, шумно, весело. С берега окликали плывущих, зазывали причалить, поделиться новостями. Но Межамир решил плыть дальше. Киев-град вон он — рукой подать. А такого торга, как в Киеве, по всему Днепру нет. Так что нечего вечер терять. А успеют смоленцы устроиться сегодня в Киеве, уже завтра будут окружены заказчиками-покупателями.

Торир слышал каждое его слово. Вот он и вернулся в Киев. Почти вернулся. Пока же не мог отвести взгляд от Витичева наверху. Но не Витичев он видел, а алеющий перед его глазами совсем иной закат, и дым черный поднимался в небеса вместе с душами тех, кого он знал и любил…

В Киев прибыли затемно. Карина глядела во все глаза. Столько была наслышана о великом граде на Днепре. А увидела… Первое впечатление — огни, огни, огни. Огни горели вдоль реки, огни поднимались по склонам, а в вышине горели огни Горы, освещая мощные бревенчатые башни, ряды гигантских частоколов. Сколько же люду тут живет, сколько строений? Хорос-Солнышко уже давно почил, а люди словно и не спешат расходиться. Снуют на пристани, горят плошки на высоких шестах, освещая всю эту суету. Так вот каков он, стольный Киев!

Но Торир не дал толком оглядеться. Едва пристали смоленцы у пристани шумной Почайны[78], он тут же сошел, даже знака Карине не подал, но она так и побежала следом, боясь потерять его алый плащ в сутолоке. Даже с приветливыми корабелами не удалось проститься. Но в какой-то миг варяг замер. Карина заметила, на кого он глядит, даже ахнула, схватив его под руку.

— Торир!..

— Вижу.

От пристани как раз отъезжали несколько всадников, и один из них беловолосый, с повязкой на глазу, был тот Олаф, которого они видели в Копыси.

— Идем, не останавливайся, — потянул Карину Торир.

Они шли, пока не оказались среди строений нижнего града — Подола. Здесь уже было поспокойнее. Стояли окруженные заборами избы, долетали запахи стряпни, слышалось, как матери кличут загулявшихся ребятишек, закрывались ворота лавок Дворы здесь располагались привольно — кому где строиться понравилось, идти приходилось петляя, огибая то одно дворище, то другое. За крепкими заборами высились скаты крыш, нависали кроны садовых деревьев.

Торир шел быстро, Карина еле поспевала за ним. Попыталась, было заговорить, но словно с каменным. И обидно стало девушке. Вроде и ведет Торша с собой, но точно тварь бессловесную. Вот возьмет она сейчас, отстанет и пойдет искать терем певца Бояна. Но не ушла.

Наконец Торир свернул к реке и нашел то, что всегда искал, — капище Перуна. Не на своем месте было капище, прежде на Горе киевской располагалось. Но когда братья Аскольд с Диром обосновались в Киеве, они его в низину спустили, предоставив почетное нагорное место служителям Белеса и богу их торговому.

Торир постучал у ворот, сделав Карине знак ждать. Она и ждала. Долго ждала. Прохожие глазели на одиноко стоявшую девицу. Она отворачивалась. Знала ведь, что в градах одинокой девке не дело ходить, да еще в потемках. Любой за волочайку может принять, пристать, обидеть. Но Торир велел ждать, она и ждет. Град уже стихать начал, она проголодалась, да и извелась вся. Вскоре и сторожа разошлись по Подолу, стучали колотушками. Карина забилась под частокол, села, обхватив колени. Не хотелось, чтоб сторожа заметили да пристали с расспросами. Что скажет им? Вот, прибыла в Киев, словно бродяжка какая. Даже милый покинул.

В какой-то миг она будто задремала. Очнулась, когда что-то теплое, влажное коснулось лица. Карина так и подскочила. От нее в сторону шарахнулась собачонка. Но не ушла совсем. В проблесках света, идущего из-за ограды капища, было видно, как она, виляя хвостом и поскуливая, вновь стала приближаться. Карина протянула руку, и животинка прильнула к ней, стала ластиться. Девушка вдруг заплакала, ощутив себя подобной этой бездомной собаке. Ведь так же жалко льнула она к своему варягу, и так же, как она сейчас собачку, он порой пригревал и голубил ее. А ведь и спасал ее, и словно нежность в нем была, даже однажды женой назвал, позволив зародиться в душе надежде. Но одно Карине понять надо: неспроста вел ее с собой наворопник, какая-то нужда ему в ней. А какая?

Наконец ворота капища скрипнули. Первым вышел волхв в длинной одежде, за ним Торир. Огляделся, увидел поднявшуюся навстречу Карину с собачонкой на руках.

— Что это у тебя? Брось.

Она подчинилась, покорно двинувшись за ними. Жалко только было поскуливавшую сзади собачонку. Идущий рядом с Ториром волхв вывел их к самой воде, где у причалов покачивались привязанные челны. Когда они взошли на один из причалов, что-то лежавшее поперек настила зашевелилось, стало приподниматься. Даже Торир отпрянул от неожиданности. Однако волхв спокойно подошел, молвил что-то тихо. И это нечто отползло, неуклюже переваливаясь, освободило проход.

Когда отчалили, волхв пояснил:

— Бирюн это, калека убогий. Ноги у него отрублены до колен, рука лишь одна осталась, да на лице от шрамов только единый глаз видит. Давно он обитает в Киеве. Мы его прикармливаем, чтобы принадлежащие капищу лодки ночью охранял. А то уведут, и богов не боясь. В Киеве ворья как нигде в округе.

Карина оглянулась через плечо: калека, опираясь на руку, приподнялся, глядя им вслед, и ей показалось, что она видит, как сверкнул во мраке его единственный глаз.

Перунник-проводник легко вел челн, направляя мимо киевских возвышенностей. Вот и огни на дозорных башнях Горы исчезли за поворотом реки. Днепр увлекал лодку, как широкая, чуть мерцающая дорога, пересеченная призрачными в ночи кудрявыми островами. Карина чувствовала, как напряжен сидевший на носу лодки Торир, на нее же это мерное покачивание и тихий плеск действовали убаюкивающе. Она все время зевала да шлепала комаров, пока Торир не сжалился, не дал свою накидку. Девушка укуталась в нее, еще хранившую тепло его тела, свернулась калачиком, облокотись о борт. Голова ее сонно склонилась. Карина уже почти задремала, когда волхв негромко сказал варягу:

— Спокойная у тебя девка. Такое дело ей предстоит, а она спит себе.

— Да не ведает она еще ни о чем, — небрежно бросил Торир.

В темноте Карина широко открыла глаза. Сна, как и не бывало. А сердце забилось гулко, нехорошо. Понимала, что варяг уже решил ее судьбу, ждала, может, еще хоть словом обмолвится, узнать о дальнейшем хотела.

Во мраке лодка вошла в узкое устье одной из впадающих в Днепр речек. Когда причалили, вышли, топкий бережок зачавкал болотной жижей. Оглушительно квакали лягушки, гудели комары. Перунник стал уводить Торира с его спутницей от воды вверх по склону. И тихо тут так было, словно и не лежал рядом многотысячный град Киев. Их окружала густая чаща, сыч кричал заунывно. Вокруг росли могучие деревья, оплетенные мхами, диким плющом. Подлесок не давал и шагу ступить с тропы. Подниматься во тьме и по крутому спуску было несподручно, но, когда поднялись, увидели свет. В углублении плоского камня горел огонь, над ним возвышался идол. Скорее поймешь, чем разглядишь, что это изваяние Громовержца.

Здесь, наверху, деревья стояли уже не так густо, подлесок исчез. Впереди вновь свет замаячил. Карина пригляделась и увидела поляну, на которой стоял огромный пень колода. На нем горели расставленные по кругу плошки с огнем, а вокруг коленопреклоненные люди в длинных светлых одеяниях монотонно бубнили заклинания. В отсветах пламени выступали суровые длиннобородые лица.

Карине стало не по себе. Поняла, что попала туда, где ведут свою ворожбу кудесники-волхвы. Обычно в такое место кого попало не допустят. А чтобы женщину привели…

Они вновь углубились во мрак. Здесь, поддеревьями, проводник остановился, раздался звук, как будто о полое дерево постучали. И тут же словно дверь открылась с легким скрипом. А ведь и впрямь открылась. Появился свет, и Карина увидела, как недра огромного дуба растворились и в освещенном пламенем проеме показалась высокая фигура в длинном одеянии.

— Я привел ожидаемого, мудрый Волдут, — сказал волхв-провожатый.

Встречавший медленно шагнул вперед, спустился по деревянным ступеням-колодам. В полумраке блеснул золоченый знак тройной молнии на его груди — знак верховного волхва.

Карина судорожно глотнула. Колени сами подогнулись — склонилась в низком поклоне. Рядом преклонил одно колено Торир.

Тот, кого назвали Волдутом, на девушку и не глянул. Смотрел только на посланца. Тот, наконец, снял свой византийский шлем с чеканкой, медленно поднял лицо. Жрец даже отпрянул на миг, потом повернулся, принял у проводника факел. И к кресалу не прибегал — от одного его прикосновения факел вспыхнул с сухим шорохом.

Карина зажмурилась. Но волхв смотрел только на варяга. И факел дрогнул у него в руке. Однако когда Волдут заговорил, голос его звучал спокойно:

— Мы давно ждали посланца с Севера. Но я не предполагал, что им окажешься ты… мой Ясноок.

И он по-отечески положил ладонь на светловолосую склоненную голову Торира.

Не часто великий Волдут разжигал костер у своего дуба-жилища. Вязанка сухих дров всегда лежала на обычном месте, но руки над ней поднимал волхв лишь в особых случаях. Однако сегодня он скрестил ладони, и дрова задымились, потом и огонь вспыхнул, язычки пламени заскользили по сухим корневищам.

Торир видел это и прежде, не забыл еще, может, потому и глядел без трепета.

— Твоя сила еще при тебе, мудрый Волдут, — по-мальчишески беспечно улыбнулся он. Принял угощение из рук волхва, ел, пил из плоской чаши медвяную сыту[79].

— Сразу же ты признал меня, волхв, — поглядел Торир поверх чаши на служителя. — А ведь я рассчитывал, что изменился, что не просто теперь признать в наемнике ромеев мальчика, который некогда жил среди здешних дубрав с волхвами.

Волдут задумчиво погладил длинную с проседью бороду. Такими же седыми были и его разделенные на прямой пробор длинные волосы. А вот брови остались черными. Черными были и глубоко сидящие выразительные глаза.

— Ты на мать очень похож, Ясноок.

Волхв Волдут называл варяга именем, на какое тот отзывался в детстве.

— Однако еще до того, как тебя оглядели очи мои, я уже душой ощутил тебя. Всегда ведь в моих любимцах хаживал, помнишь?

Варяг словно смутился, отвел глаза. Ведь не забыл еще, как сбежал от обучавшего его волхва, покинул, даже не простившись. Волхв же спокойно добавил, что не так и много осталось в стольном Киеве тех, кто помнит северянку-воительницу. Да и вообще в Киеве не любят вспоминать тех варягов-руосов, что остались верны старому Хориву, когда сами же киевляне чужаков призвали.

— Об этом вообще не принято упоминать. Для всех и каждого Аскольд с Диром прибыли в Киев миром, по приглашению бояр и их старейшин.

Торир отставил чашу, сорвал пучок травы, стал мять в руках.

— Миром…

И его светлые глаза нехорошо блеснули. Но заговорил он о другом. Кивнул в сторону отворенной в дубе дверцы.

— Хорошо ли ты усыпил мою спутницу, Волдут? Раньше люди подчинялись силе твоих глаз, как воле богов.

— Девица будет спать, — ответил кудесник — Однако вижу, ты сомневаешься во мне? Или… в ней?

— Я во всех сомневаюсь, волхв. Ведь и ты мог измениться за это время. И помню, что раньше ты ненавидел тех, кто согнал перунников с Горы. Теперь же служишь им.

— Я служу только Перуну, Ясноок. А братья-князья. — Что ж, скажу: ни при ком еще Киев такой силы не имел, как при Аскольде с Диром. И я ужился с ними, как пес уживается с волками, когда те берут его в стаю.

— Вот ты и стал псом у Аскольда, Волдут. Но псу никогда не быть вожаком у волков. И ты стал довольствоваться своим задним местом в стае. — В его голосе перекатывались злые интонации. — Довольствуйся же своим местом в низине, Волдут. Ибо я не вижу уже в тебе прежнего желания вернуть место бога-громовержца на Горе. А ведь некогда…

— Я не забыл, что было некогда, Ясноок. Однако, в отличие от меня, ты все эти годы носил свою ненависть в себе, лелеял ее. Это так похоже на вас, варягов: жить ради мести. Но я полянин, я всегда жил в этом краю, всегда был волхвом, служил людям, служил Перуну-Громовержцу. Несу я свою службу и теперь. Поэтому и принял тебя. Ты посланец Вещего. Того, перед кем склоняются все перунники, хотя он новгородец и враг Киеву. И я буду слушать тебя, не обращая внимания на твою злобу.

— Ты видишь мою душу, — тихо сказал варяг. — И знаешь, что для меня главное. Прости же меня.

Волдут поднял руки над огнем, и языки пламени словно вспыхнули ярче, полетели ввысь искры.

— Расскажи, как ты жил, Ясноок. Вижу на тебе печать дальних странствий.

Варяг только смотрел. Небрежно распустил косицу, удерживающую сзади волосы, тряхнул головой, откидывая их назад. В его лице еще что-то угадывалось от того мальчика, каким помнил его Волдут, но это уже был другой человек — мужчина, научившийся никому не доверять. И его глаза в сетке ранних морщин были холодными и непроницаемыми.

— Мы не сможем говорить, если меж нами будут недомолвки, — заметил волхв. — Что ж, не хочешь делиться, скажи тогда, как вышел на Вещего? Я ведь помню, ты отбыл с дружиной на полдень[80], к Царьграду.

— Ну, не совсем так, — засмеялся варяг. — Сколько я прошел и как вынужден, был петлять — не великое повествование. А Вещий… Скажу только — я искал, того, кто захочет свалить правителей Киева, и нашел его в лице воеводы Рюрика Олеге.

Волхв Волдут спокойно смотрел на искаженное ненавистью красивое лицо варяга. Что и говорить, кровная месть всегда свята, а у этих выходцев с Севера — как ни у кого. Но сам волхв с годами понял иное, месть испепеляет душу, подает жизнь только в одном свете.

— Расскажи об Олеге, — вновь сказал Волдут. — Мы все знаем о великом воине-волхве, поднявшем Перуна над остальными богами, Но каков он? И что ждет от нас?

— Он хочет поквитаться с предателями, которые служили Рюрику, а потом хитростью выпросили у него отряды якобы для набега на Царьград, а на самом деле осели в Киеве. Аскольд с Диром клялись в верности Рюрику Новгородскому, сами же стали против него, стали препоной для него на пути из «варяг в греки». А то, что они объявили себя князьями… Знаешь, каким было прозвище Аскольда ранее? Навозник. Он низкого рода. Там, на севере, таких зовут тюборинн — сын свободного викинга от случайной девки-рабыни. Мог Аскольд и в ошейнике раба всю жизнь проходить, но еще когда ему было десять и он чистил двор в имении хозяина, его мать приглянулась свободному бонду, он выкупил ее и женился. И Дир уже был рожден свободным. Хотя без старшего брата он бы ничего не смог. Аскольд же хитер, сумел собрать отряд смелых, нашел предводителя поудачливее, того же Рюрика примкнул к нему.

Торир замолчал, глядя на волхва, но тот не больно выказывал возмущение, не ужаснулся тому, что Киевом правит рожденный полусвободным Аскольд.

— Не стыдно родиться в грязи, Ясноок, стыдно всю жизнь прожить в ней. А то, что Аскольд сумел столького достичь, говорит о нем как о не самом последнем из мужей.

— Ха? — Варяг только хлопнул по колену. — Ты будто слова Рюрика подслушал, мудрый Волдут. И он тоже не имеет обиды на изменника. А вот Олег… Он ведь хлопотал перед князем, чтобы тот дружину дал братьям Аскольду с Диром, он слово за них замолвил он им руны удачи на щиты нанес, когда те шли якобы на ромеев. И он не прощает обиды, хочет поквитаться со лжецами.

Торир умолк, пытливо глядя на волхва. Но его горячая речь не возмутила Волдута. Тот сидел все так же прямо, и в осанке его была величавость.

— Ты слышал, что я говорил раньше. Здесь в Киеве все сжились с Аскольдом и Диром. И мало кто захочет менять их на Рюрика или на его воеводу Олега. Более того, и Рюрика, и Олега в Киеве давно принято считать врагами.

Торир чуть подался вперед.

— А ты, Волдут? Кем ты их считаешь?

Волдут долго молчал. По сути, он посвятил жизнь, чтобы вновь возвысить Перуна. И он многого добился, Аскольд с Диром не перечили ему в том. И хотя их подношения Громовержцу и были богатыми, но волхвы Перуна при встречах со служителями Велеса должны были уступать тем дорогу. Олег же возвысил перунников несказанно. Это ли не повод чтобы поддерживать Вещего? Чтобы вместе с ним поднять Перуна, подателя плодородия, славы и побед, над иными богами? Но было и еще нечто. Не только о богах думал Волдут, слушая Ясноока. Волхва волновал Дир, прозванный Кровавым. И не зря прозванный. Конечно, своими походами он расширил границы земель полян, но и с самими киевлянами держался как с побежденными. Другое дело Аскольд. Старшего князя в граде почитали как своего. Но Аскольд уже в летах, его единственный сын и наследник погиб, и случись что с мудрым Аскольдом, Дир Кровавый единовластным хозяином в Киеве стольном сядет. Вот тогда… Тогда хорошо не будет никому. Волхвы гадали о таком, и оторопь их брала: и птица жертвенная не так тоща кричала, и кровь жертв не туда с алтаря стекала, и ветер не так шумел в кронах священных дубов. Не лучше ли и впрямь тогда признать Рюрика? О князе Новгородском говорят как о мудром и рачительном правителе. Кроме того, его первый воевода сам перунник.

— Тебя что-то смущает, Волдут? — не выдержал долгого молчания волхва наворопник Олегов.

— Не торопи меня. Дай прикинуть, какая нам выгода чужакам против своих помогать.

— Чужаки, свои… О Волдут, только не заводи старую песню о любви к своей земле, — откинулся назад варяг. Сидел он, опираясь на поваленный ствол дуба, светлые пряди свешивались на глаза, и он нетерпеливо сгреб их пятерней. — Ты и раньше вел со мной такие речи. Но того, кто повидал полмира, этим не проймешь. И учти: я побывал в разных землях, при дворах разных правителей и твердо усвоил одно: чем больше правители говорят людям о любви к своей земле, о том, как надо беречь свой край, — тем охотнее они пошлют их на смерть ради этой земли. — От него вдруг словно повеяло дикой яростной силой. Силой волка. И верховный жрец даже стушевался. Это было ему непривычно, обычно он умел разговаривать с людьми. Знал, как на них влиять. Но сейчас этот пришлый варяг будто вливал в него свою уверенность и свою злость. У чужака была сила. У Волдута — мудрость. Вот только… Ему бы лучше очнуться от влияния синих глаз некогда взлелеянного им мальчишки. И волхв поспешил отвернуться, даже встал, отошел в сумрак леса. Лес всегда успокаивает, дает пищу мыслям и особую вечную мудрость. И отсюда, из сумрака, Волдут уже совсем будничным голосом велел варягу принести еще дров для костра: пламя догорало, осело. Волхв вздохнул облегченно, когда тот повиновался.

— Мне надо подумать, Ясноок. Мне нужен знак от богов.

— Хорошо…

Торир старался не глядеть на волхва, но на его скулах напряглись желваки.

— Хорошо, я не стану торопить тебя, Волдут. Но учти, если откажешь… Не я решаю. Но тебя уже не спасу. Не я ведь один замешан.

Он стал с треском ломать сучья и кидать их в огонь.

Волхв понял. Перунники с севера могучи, они смогут убрать того, кто им неугоден. А вот союзнику воздадут сторицей. А что нужно ему или кому иному, как не поднять низвергнутого здесь Перуна? Выходит, думая о людях, о смене власти, он забыл свое главное предназначение.

Не успел волхв и слова молвить, как из темного леса мелькнула белая тень. Это была ручная сова Волдута. Но сейчас вещая птица прилетела не к нему. Описав круг над костром, она опустилась на плечо чужака. Или старая ночная охотница не забыла мальчишку, некогда жившего среди жрецов Громовержца? Сова — птица мудрая и выбрала сейчас не хозяина. Сидела на чешуйчатом от брони плече чужака, мигала слепо на огонь костра. Торир же сперва замер, опасаясь спугнуть ночную посланницу. Лишь через миг улыбнулся. Все той же покоряющей мальчишеской улыбкой.

— Не это ли знак, перунник? — Волхв вздрогнул.

Они долго молча сидели друг против друга.

— Если ты хочешь только мести, Ясноок, — начал, наконец, жрец, — если только гибели князей, я помогу тебе в этом. Несложно это.

— Нет, — замотал головой Торир. — Мне мало их гибели. Я хочу их с места согнать, власти лишить, чтоб потеряли они все, чего добились, стали ничем! И чтоб видели это. И вот тогда… только тогда, волхв, я омою руки в их крови.

Он бурно задышал. Потревоженная сова взвилась белой тенью, неслышно исчезнув в ночи.

Волхв спокойно смотрел на юношу.

— А ты знаешь, как это сделать? — Спокойствие Волдута резко контрастировало с волнением молодого варяга. И Торир словно устыдился, отвел взгляд. Когда заговорил, голос звучал уже спокойно:

— Не я. Олег Вещий.

— Тогда говори. Думаю, уже пришло время поведать тебе, какая выгода Киеву подчиниться князю Новгородскому.

— Не подчиниться, Волдут. В союз вступить. И объединить все племена, чтящие Перуна. Подумай, волхв, какая это будет сила! Что тогда для нас хазары, что сама Византия!

Волдут решил, что он стареет, раз не может сразу представить себе подобное объединение. Разве не исстари живут славянские племена во вражде? Но на то он и волхв, чтобы заставить себя представить невозможное. А когда уяснил, впервые позволил некоему чувству пробиться сквозь завесу невозмутимости, заволновался.

Торир глядел на него горящим взглядом. Отбросил рывком Длинные волосы с лица и смотрел. Варяг любил этого волхва, если в его очерствевшем сердце еще могло остаться место такому чувству. Но он верил в Волдута, верил в то, что тот поймет. Ведь хотя Волдут и волхв, но он славянин. И как все славяне, не мог вот так сразу принять огромную новость. Славянам все приходится втолковывать постепенно, давая насытиться новостью, как понемногу насыщают изголодавшегося после осады. И Торир стал объяснять, как учил его некогда Олег Вещий. Разве не объединил под своей рукой Новгород большинство племен на севере? И разве под данью Аскольда с Диром не состоят славянские племена на юге? Два таких могучих правителя, как Аскольд с Рюриком, рано или поздно должны схлестнуться в битве. Чем это грозит? Пусть Волдут сам представит. Но если помочь одному из них взять власть — то, какое могучее княжество родится тогда в славянском краю! Весь путь «из варяг в греки» проляжет по его землям. Но одно дело, если во главе такого объединения станет Аскольд, возвеличивший Велеса, другое — если Рюрик, покровительствующий служителям Перуна, Волдут слушал невозмутимо. Но его била дрожь. В этот миг он не думал ни об Аскольде, ни о Рюрике. Он был волхвом и знал то, о чем не ведал наворопникТорир. И уже не единожды ветер нашумел ему, река наплескала, зверь накричал, что Рюрик, которого Торир видел князем, уже не жилец. А если так… Дрожь усилилась. У Рюрика сын совсем еще дитя. В Новгороде могут и смуты возникнуть. Что тогда все их старания подточить трон киевских князей? Но Волдут не столько предвидел, сколько понимал разумом, что произойдет тогда. Ведь в Новгородском крае как нигде сильны волхвы Громовержца, и они настоят, чтобы власть перешла одному из них, но тому, кто реальную силу имеет, — Олегу Вещему. Молод, говорят, Рюриков воевода, да только сила у него такая, какой и у самого князя нет. И если княжить в Новгороде станет Вещий… В Новгороде, потом в Киеве… Волдут перестал дрожать. Он смог понять, что это значит.

— Нужно, чтобы Аскольд с Диром стали неугодны Киеву.

Торир перевел дыхание. Волдут понял. И теперь он мог заручиться поддержкой местных волхвов.

Они еще долго разговаривали, до часа, когда небо засветлело, птица ранняя петь начала. Теперь объяснял и указывал уже не Торир, теперь давал указания Волдут. Но во все не посвящал. Торир чувствовал это, однако не обижался. Его цель была увлечь главного волхва на Днепре, но не подчинить. К тому же он и так сделал многое. Он убедил Волдута и тем спас его. Теперь Волдут сам найдет пути к Олегу. А то, что волхв недоговаривает, — тоже правильно. Много знать Ториру даже опасно. Ведь теперь он пойдет к самим князьям, а если где оступится, оплошает — палачи Аскольда наверняка умеют и пытать, и вызнавать. Волдут говорил:

— Нам обязательно понадобится свой соглядатай в тереме князей. Чтобы приближен к ним был и знал о чем толкуют.

— У тебя есть такой на примете?

Волдут не ответил, гладил ладонью языки огня, и те тянулись к нему, точно живые. Торир понял: своего он не укажет. Тогда варяг кивнул в сторону распахнутой двери в дереве.

— А я подошлю к Диру свою девку. Он любит красавиц. Да и она уже привлекла однажды его взгляд, понравилась. Вот и подложу к нему Карину. Разве не славный дар для Дира Киевского — вдова Боригора радимичей? Она же станет оповещать нас обо всем. Девка она хитрая и смышленая, сумеет подластиться к князю да выпытать что нужно.

Волдут чуть нахмурился.

— Тебе видней, Ясноок. Да только у твоей чернокосой радимички гордый рот и взгляд не из робких. И сильна она. Я это сразу понял, еще до того, как приказал ей уснуть. Даже чарам она не сразу поддалась, пришлось приложить усилие.

— Гм. — Торир чему-то усмехнулся. — Что есть, то есть, она редкая девка. Но я прикажу — послушает. Любит она меня, а кто послушнее влюбленной бабы? Я же давно продумал, для чего она пригодится. Зря, что ли, тащил ее за собой через земли: племен славянских?

И он улыбнулся такой задорной лучистой улыбкой, так пригож стал, что Волдут понял: его Ясноок знает, как влиять на женщин, его любая послушается. Наверняка уже не раз этим пользовался, раз так уверен. И все же… Волдут припомнил, как эта девушка отводила глаза, как устояла дольше других, кому он приказывал взглядом. Сложна она. Ну да варягу виднее. И он лишь сказал:

— Рискованную игру ты затеял, Ясноок.

— Не я — мы. Мы затеяли, Волдут. И чтобы это «мы» осталось в силе, сейчас, на заре, мы пойдем к Перуну и обменяемся перед его изваянием нашей кровью из чаши.

Он улыбался, и его выразительные глаза светились лукаво.

— Я побывал во многих землях, волхв, многое узнал, но не забыл обычаев перунников, которым обучался в дубравах над Днепром. Помню и то, что обменявшийся кровью на заре не посмеет предать. Иначе сам Перун отдаст его душу Кровнику. — И серьезнее добавил: — Ты нужен мне, Волдут. Ты и Олег Вещий. Я же сведу вас — тебя и Олега. Ради величия Перуна и силы славян.

На заре они пили воду с кровью перед златоусым идолом бога-громовержца, говорили зароки. Их никто не видел, никто не должен был знать об их уговоре. Вернувшись же к дубу, вновь все обговаривали, уточняли, пока Торир не решил, что пришло время будить Карину, готовить к намеченному. Но когда по ступеням-колодам он поднялся в недра дуба, то увидел, что оно пусто. Карины в дереве не было, даже лежанка, куда ее уложили, успела остыть.

Это был удар, едва не рассоривший их с волхвом. Торир упрекал Волдута в том, что тот не сумел как следует наложить чары на девушку. Тот же, в свою очередь, гневался, что воспитанник доверился девке, оказавшейся не такой преданной, как тот уверял.

— Одно знаю: она не выдаст, — настаивал Торир.

— Ты уверял и в том, что она послушна, — отрезал жрец. — Но в любом случае мои люди отыщут ее и уничтожат до того, как она начнет болтать. И клянусь в том…

— Не клянись!.. — остановил делающую клятвенный жест руку волхва варяг. Побледнел сильно. — Пусть ее ищут, Волдут. А найдут — мне доложат. И тогда я сам решу ее участь!

ЧАСТЬ II

ГОРЯНЕ

ГЛАВА 1

В Киеве стольном три возвышенности — их называли горами — носили имена князей-основателей града: гора Кия, уже звавшаяся Старокиевской, или просто Горой, Хоревица крутая и Щекавица, стоящая поодаль. Люди давно их заселили, особенно Старокиевскую и Хоревицу. А вот на Щекавице, долгое время бывшей выселком, только в последние годы раскинулись теремные дворы любимой жены князя Аскольда — Твердохлебы Киевны.

Да, побаловал отдельным теремом княгиню пресветлую варяг Аскольд. Он, бродяга с Севера, не мог не оценить, что брал в жены женщину древнего рода, восходящего к основателям града. А то, что она была вдовой скинутого им старого правителя, никого не удивило. Обычное дело, когда победитель вместе с доставшимся ему от предшественника добром получает еще и его вдову. Да к тому же Твердохлеба была хороша неимоверно и с годами красы своей не растратила. А то, что некогда поваляли княгиню пресветлую хирдманны[81] Аскольда — о том говорить было не принято. Да и забылось уже. Зато все знали, как лелеял и берег Твердохлебу князь, и любовь мужнину имела она при себе, как пояс с хозяйскими ключами.

Богатые терема выстроил на Щекавице для жены Аскольд: строения все из крепкого дуба собраны, резьбой да завитушками разукрашены, кровли высокие гонтом[82] покрыты, блестевшим на солнце, словно золотая чешуя.

Обычно жизнь в вотчине Твердохлебы начиналась лишь после того, как волхвы на горе Старокиевской в рог прогудят, объявляя полдень. До этого же здесь и челядь не шумела, и дружинники не галдели, и купцы не вкатывали на широкий двор возки с товарами. Все знали: любила подольше поспать суложь великого князя. Потому, когда на рассвете кто-то постучал у ворот, требуя впустить, было непривычно. Но пропустили. Да и как иначе, если стражи узнали крытый двухколесный возок княгини Милонеги, жены второго князя Дира Киевского и единственной дочери Твердохлебы.

Милонега позволила возничему спустить себя на землю и тут же заторопилась, почти побежала, стуча подкованными каблучками чебот[83] по плитам двора. Стражи невольно переглянулись, хмыкнули. Нет у супруги Дира Киевского ни капли той степенной важности и величия, как у их хозяйки. Маленькая, хлипкая, росточка неказистого. Модная, византийского кроя пенула[84] болталась на ней, как мешок, сбившись недостойно на одну сторону. И бегает, семенит ножками, словно девчонка дворовая, а не княгиня великая, которой уже двадцать годков проскочило, да и дочь родила мужу-то.

Но Милонега сейчас и впрямь спешила, торопясь к матери. И только взбежав на высокое крылечко с витыми столбами, все же постаралась придать себе некую степенность. Тиуну княгининому велела отвести ее прямо в спальню госпожи. У этого тиуна были вырваны ноздри (след наказания), и он мялся, задерживая раннюю гостью. Знал, как не любит Твердохлеба, когда ее до поры будят.

Милонеге-то что, пощечиной отделается, а у него и так уже лицо обезображено. Однако Милонега неожиданно сильно оттолкнула Управляющего, пошла по переходам, пока не постучала в расписные двери опочивальни, вошла, не дожидаясь.

И тут оробела. Темно и душно было в покоях матери, только храп клокочущий раздавался. Но не с ложа, шелками занавешенного, где высилась целая груда подушек. Ложе — это где мать Аскольда принимает. А так обычно спит Твердохлеба, словно какая чернавка, на топчанчике низком. Но тут княгиня о другом думает, она красу бережет, ибо, как обучили ее лекарки заморские, — упругость и гладкость кожи лишь на жестком ложе сохранить можно. Вот бы подивился Аскольд, если бы хоть раз свою желанную застал на топчанчике в углу. Да разве только это…

— Матушка, — потрясла за плечо княгиню дочь. — Очнись, родимая. Весть я тебе принесла.

Твердохлеба только зачмокала со сна губами. Во мраке ну и страшной казалась она Милонеге. Лица не видать из-за привязанных к щекам кусков сырой телятины. До бровей надвинут жирный колпак, полный сметаны с выжимками из трав, питающими волосы княгини. И все-то чтоб уходящую младость-красу сохранить. А для кого — для мужа, что ль, ненавистного? Видел бы он сейчас свою зазнобу превозносимую! А как негаданно нагрянет?

И Милонега уже решительнее тряхнула мать за плечо.

— Вставай, княгиня пресветлая! Аскольд утром с турьих ловов прибыл. С боярами заседает, но, неровен час, сюда прибудет.

Милонега принялась с шумом распахивать ставни окошек, впуская свет, гомон мира. Твердохлеба подскочила, куски мяса наехали на рот, она сорвала их резко.

— Что?.. Милонега, ты? С чего это Аскольд вернулся? Ведь только же отбыл.

— Говорю — вернулся. А почему — сейчас поведаю.

Но мать и так уже что-то понимать стала, улыбнулась перемазанным телячьей кровью лицом.

Хоть — любимая жена.

— Позже. Молодец, что упредила. А сейчас выйди, обожди, пока красу наведу.

Она жестом выставила дочь за двери. Не как равную, а как подвластную, хотя та и была женой мужнего соправителя Дира.

И Милонега покорно ждала. Сидела в полутемной комнате, наблюдая, как засуетились теремные девки княгини, забегали чернавки, несли баночки, склянки с притираниями, зеркала оловянные, лукошки с гребешками. Сильные холопы протащили большую, обитую медными обручами лохань с теплой водой. Твердохлеба взяла привычку вместо бани каждое утро принимать омовение, по образцу византийских матрон. Долгонько теперь провозится. А Милонеге — жди. Что ж, ей есть о чем поведать. Для того и вынуждает ее мать жить на Горе возле князей, чтобы та в курсе всего была. Да только плохо Милонеге на горе Старокиевской рядом с мужем злым, сердитым. Дир и руку на Милонегу поднять может, порой и при людях. Ему ее родство со старой киевской знатью — тьфу. Силком их свели Аскольд и Твердохлеба, едва княжна в пору вошла. Но понесла она сразу, родила дочь, когда и четырнадцати не исполнилось. Дир раздражен был: отчего дочь, не сына? Кого сделал, того и получил. Да только с тех пор Милонега больше не беременела. И хотя была главной женой, да только никто с положением ее особенно не считался. А когда три года назад из степи привезли Диру хазаренку Ангуш, положение Милонеги и того хуже стало. Ангуш сразу сына родила князю, а после такую силу взяла, что Милонега вообще никем стала. И уж, сколько она просила мать: забери, схорони подле себя, но та только гневалась. Должен же кто-то около князей быть, вести приносить. Но почему она? Эх… Кабы за нее Аскольд добрый порой не вступался… Но Твердохлеба добрым Аскольда не считает. Для нее он тот, из-за кого она горе и поругание перенесла, из-за кого сыны ее погибли. А вот Аскольд ее любит и чтит, как редкий муж достойную жену почитает. Захотела она свой отдельный терем на Щекавице — он и рад стараться. Велит она ему так и так поступать — он исполнит. И все за советом спешит к жене.

Милонега всегда знала, какую власть имеет мать над грозным князем. Хотя ни разу и не понесла от него. Так говорят. Но Милонеге ведомо, что Твердохлеба не один раз от мужа плод вытравливала. Пока не стало лоно ее пустым, как оскудевшая пашня. Но Аскольд к бесплодной жене не охладел. Ибо только с ней мужчиной себя чувствует. А что с другими не выходит… Это опять же мать постаралась, навела с колдунами порчу на ненавистного мужа. Никто о том не знает, кроме нее, Милонеги. Но она молчит. И помогает матери месть ее вершить. Вот и сейчас пришла предупредить. Ее дело оповестить, а там — мать умная, решит, как быть.

Взгляд Милонеги скользнул по резьбе на потолочных балках, по богатым полавочникам, по рядам развешанных на стене серебряных мисок с чеканкой. Дочь всегда завидовала роскоши, в какой жила мать. Однако сейчас она думала не о богатстве Твердохлебы. И не о сообщениях, ради которых приехала. А думала Милонега о своем сокровенном, о бабском. Сказать ли, поделиться с матушкой? Да и кому поведать, как не родимой? И полудетское маленькое личико Милонеги сделалось вдруг нежным, мечтательным. Задумалась так, что не сразу и откликнулась, когда к матери позвали. Вздрогнула, словно выйдя из царства грез, увидев перед собой кланяющегося давнишнего тиуна.

— Свет Милонега Хоривна, вас княгиня Твердохлеба трапезничать с собой кличет.

В светлице с распахнутыми окошками колыхались расшитые райскими птицами занавески. Светло, богато, нарядно. Да и саму Твердохлебу не узнать. Вот она краса киевская, потомок легендарного Кия… а может, Щека или Хорива — кто упомнит. Сидит Твердохлеба на высоком стуле за уставленным яствами столом, пригубливает ковш-утицу с квасом. Глянула поверх него на дочь карими глазами. Сама вся в византийской парче, жесткой, шуршащей; с высокой, блестящей каменьями шапочки вдоль щек спускаются узорчатые колты-подвески, все в россыпи мелких алмазов. Княгиня кивком выслала кланяющуюся прислугу и поманила дочь. — Ну, рассказывай.

Милонега покосилась на уставленный яствами стол. Ведь выскочила с утречка, не имея даже маковой росинки во рту. Но сперва с матерью поделиться надобно. И она, скромненько теребя край пенулы, рассказала о том, что случилось. А случилось…

Твердохлеба довольно заулыбалась алым ртом. Ведь все вышло, как она и предвидела. Иль не она посоветовала Аскольду Дира в Киеве оставить, пока сам на ловах будет? Говорила, дескать, Дир то в походах, то в полюдье — киевляне его и не знают толком. Пусть же поживет среди людей, правителем себя покажет. Да только мало кто знал, что для Дира, Кровавым прозванного, поляне не более чем покоренным народом были. О том, как сами киевляне братьев позвали, он не думает. Зато об этом помнят киевляне. И они ужаснулись тому, как повел себя с ними младший соправитель Киева.

— Дир у боярина Гурьяна гостил, — рассказывала Милонега, — вот там он и схлестнулся с людьми нарочитыми. Говорят, они с дружинниками там так разошлись, что уже мечи повыхватывали. Хорошо еще, что дядюшка Борич за волхвами послал, чтоб усмирили.

— Зря это мой брат посуетился, — недовольно откладывая ложку, нахмурилась Твердохлеба. — Крови надо было дождаться.

— Так была уже и кровь, — всплеснула маленькими ручками жена Дира. — Скамьями они бились, колья из тына выхватывали. Средненькому Гурьянову голову проломили, говорят, помрет парень. Если бы волхв с капища не поспел, не разорвал на себе одежд, грозя, что проклянет всех, Кровника нашлет, так и до всеобщей бойни дойти могло. Ведь уже люди с околотка сбегались, а ярл Олаф в детинец за подмогой позвал.

— Ох, сладко! — даже опустила длинные ресницы Твердохлеба. Умолкла; словно наслаждаясь представленной картиной. Сидела статная, ядреная, с ярким персиковым румянцем на полных щеках. Но словно силой темной от нее веяло. Милонега даже отшатнулась, заморгала частенько.

— Что далее? — не открывая глаз, спросила княгиня.

А далее волхвы Белеса поспешили послать гонцов за Аскольдом. Вот он и бросил ловы, в Киев поспешил. А Дир со своими в детинце закрылся, пьет много, но и бахвалится столько крови пустить, что она потечет по Боричеву узвозу[85], словно река. Теперь вот Аскольд старается уладить дело миром.

— Ха, миром! — развеселилась княгиня. — Погоди, Милонега, мы еще таких дел натворим, что эти проклятые варяги не раз вспомнят, как обошлись с нами когда-то. Не мы ли сгубили сына Аскольдова? А он, глупый, и по сей день думает, что от стрелы болгарской пал его выродок. Не мы ли лишили их наследников, вытравляя плод от них в себе, чтобы род их никогда не продолжился в Киеве? Погоди, мы и выщенка Ангуш изживем, и ее саму, сучку хазарскую. Мы все сможем. Не будет им счастья, недоля горькая их сгубит.

Она встала, начала ходить столь стремительно, что развевалась белая паволока, ниспадавшая из-под головного убора.

Милонега между тем украдкой схватила со стола пирожок, отщипнула быстренько. Едва не подавилась, жуя, когда княгиня спросила:

— О чем сейчас Аскольд в гриднице речи ведет с боярами? Знаешь?

Милонега кивнула.

— Да что-то о вече толкуют. Я не разобрала, к вам поспешила.

— О вече? Дура! И ты не дослушала?

Милонега почувствовала себя обиженной. К чему слушать, если рано или поздно Аскольд сам все жене милой доложит? Она же поспешила… Неужели лучше, если бы князь застал распрекрасную Твердохлебу в сметане и телятине?

Твердохлеба крепко задумалась. Подперла тяжелой от перстней рукой щеку, повернулась к окну. Вече… Аскольд так повел правление, что веча почти не созывал. Довольствовался радой бояр и именитых людей Киева, слушал их, поддакивал их речам, но всегда убеждал поступить по-своему. Мудро он правил, что тут скажешь. И бояре довольны, оставались, и народ не шумел лишний раз. А вече в Киеве так просто не созывалось. Киевляне — не то, что новгородцы неспокойные, они не больно рвутся шуметь да глотки драть на сходках. Так, порой соберутся по дворам, пообсуждают дела градские, но все больше от праздности, для интереса, а не от гнева. Заботы у них иные: свой двор, свой торг, свое хозяйство. Каждый род киевский, каждая усадьба своим миром живут. Им работу делать нужно, доходы получать, жизнь свою поднимать любо, а не орать на вече. По сути, киевляне народ деловитый и спокойный. Но если они так обозлились, что о вече вспомнили… Твердохлебу это не устраивало. Вече умаляло власть князей, власть Аскольда, а с ним и власть самой Твердохлебы. А власть она любила. Хотя разве не она дала некогда клятву погубить обоих братьев? Но пока рано. Пока она не наладила связи с тем, кто, по ее мнению, был в силе их заменить. А таким человеком Твердохлеба считала только Рюрика Новгородского. И продумывала, как подобраться к нему, помощь свою предложить. Знала она, что у Рюрика уже есть жена, иноземка Эфандхильд, от которой он имел сына. Но и Рюрик и Эфандхильд, и сын их были чуждым здесь племенем. Вот породниться бы Рюрику с древним славянским родом почитаемым… Аскольд эту выгоду сразу учел, когда ее, Твердохлебу, из-под своих похотливых дружинников вытаскивал. И Рюрик поймет, когда она ему Милонегу предложит, последнюю наследницу рода Щека и Хорива.

Княгиня повернулась к дочери. Та украдкой жевала пирожок, взгляд был отсутствующий, пустой. Ребенком она премиленькая была, не с годами… Нет, не дурнушка, но и не пригожа. Черты лицу мелкие, невыразительные, в углу бледного ротика родинка которая любую другую могла бы украсить, а у Милонеги словно кривила губы в некую робкую улыбочку. Глаза светлые, близорукие, отчего Молодая княгиня часто моргает, щурится. Что же касается стати, то Твердохлебе дочь напоминала тех животных, которые останавливаются в росте, когда слишком рано произведут на свет детеныша. Да, не самая лакомая приманка ее дочь для сокола Новгородского. Эх, будь она сама помоложе…

— Иди, Мила. Ты вовремя упредила меня. Я довольна.

Милонега вздрогнула. «Милой» мать ее давно не звала. С тех пор как она из малюток вышла. А значит, мать расположена к ней. Может, стоит с ней поделиться? С кем же, как не с ней?

И молодая княгиня сползла к ногам матери, обхватила ее колени.

— Выслушай меня, сударыня родительница! — Она закинула лицо, капюшон сполз, открывая светлые, зачесанные на пробор волосы.

— Бьется мое сердечко ретивое, не дает покоя. Витязь один появился в Киеве. Кто, откуда — не ведаю. Да только куда ни пойду, везде его встречаю. Осторонь он держится, но глаз не отводит — глаз лазоревых, ласковых…

— Встань, Милонега. Веди себя княгиней, не бабой глупой.

Но Милонега только сжалась и вдруг заплакала тоненько, всхлипывая.

Страсть как раздражала она княгиню.

— Ты что же, бабьей хворобой тоскливой заболела? Уймись. Я ведь тебе такого…

Но осеклась. Рано еще дочь посвящать, надежду давать. Да и выгорит ли? Но неожиданно подумала, что бахвалистый Дир давно заслужил, чтобы ему жена рога наставила.

— Кто витязь твой? — уже более миролюбиво спросила Твердохлеба.

Дочь так и просияла.

— Пригож больно. Ликом на варяга более всего схож, но одет по-ромейски.

— Скорее всего, из наемников-варангов, что со службы царьградской возвращаются, — сразу определила княгиня. — И что же, так люб он тебе?

Бледные щечки Милонеги покрылись румянцем.

— Так ведь муж у меня… А этот… Вдруг любостай[86] лихой? От любостая бабе одни беды.

Твердохлеба повела плечом.

— Любостай? Что за нелепица? Или искры видела в ночи вокруг своего терема? А вообще, сама решай. Мне что, только и думать, с кем тебе подол задирать?

Совсем испугалась Милонега от материных слов. Но, похоже, гневаться на негаданную любовь дочери та не станет. И едва княгиня отвернулась, Милонега выскользнула из ее светлицы тихонечко, как мышка.

Твердохлеба уже забыла о ней. Мерила шагами светлицу, машинально крутя перстни на холеных пальцах. Размышляла, о чем говорить с мужем станет. Знала, что скоро явится ненавидимый ею варяг.

И дождалась. Забегали слуги, застучали двери, со двора донесся зычный голос Аскольда.

Твердохлеба навстречу не поспешила. Это была ее привилегия, редкая для любой жены, — не выходить навстречу мужу. Вот и стояла она одна, нарядная, величавая, достойно сложив руки на тяжелой груди. Слышала приближающиеся шаги, скрип половиц. Вот и дверь отворилась.

— Здрава будь, Тьордлейва, жена моя.

— И ты гой еси…

Она все же поклонилась ему, склонила стан, прижав руку к груди.

Аскольд стоял перед ней, чуть расставив ноги, засунув большие пальцы рук за наборной пояс. Был он еще в сером дорожном плаще, пряжка фибула сбилась, один угол накидки волочился по полу. И сам запыленный, пропахший потом. Твердохлеба чуть наморщила тонкий нос, но в остальном неудовольствия не выразила. Понимала, что князь с лова сразу в гридницу шел. А потом к ней. Не обойтись ему без совета суложи своей. Сама так приучила.

Князь не спешил начинать разговор, смотрел на жену. Для выходца из северных стран он был не очень высок, но могуч в плечах, коренаст, ходил чуть косолапо, словно степняк. Некогда подвижный и жилистый, с годами он раздобрел на Полянских хлебах, раздался вширь, а тугой живот нависал над поясом. Длинная холеная борода Аскольда ниспадала до самой пряжки и была такой же темно-рыжей, как и некогда, только усы слегка побило сединой. А вот волосы поседели сильно. Зачесанные назад и удерживаемые кованым обручем, они открывали высокие залысины надо лбом. Лицом князь был груб, кожа продубленная, нос небольшой, чуть вздернутый, словно у местных уроженцев. И был он более на мужика-бортника похож, чем на варяга, прибывшего из-за морей. Но лицо его дышало умом, а пристальный взгляд белесо-голубых глаз мало кто мог выдержать.

— Вижу, с дороги ты, — молвила княгиня. — А у меня уже все готово, велю сейчас стол накрыть. Да не в тереме темном, на воздухе, под яблоньками в саду, как ты любишь.

Она всегда была предупредительна и заботлива при нем. Со стороны казалось, только и живет, чтобы угождать супругу. Вот и сейчас взяла Аскольда под руку, увела на прогретый солнцем воздух, где торопливая челядь уже расставляла на столе расписные блюда с пахучим супом из куриной грудинки, ставили ковши, тарелки-миски. Аскольд помянул покровителя Белеса перед едой, вылил первый глоток на землю, ел не спеша, с наслаждением, не поднимая на жену глаз.

— О чем забота твоя? — спросила княгиня, когда муж утолил первый голод и глядел поверх тарелки задумчивым взглядом.

— Плохой совет ты дала мне, Тьордлейва, когда надоумила оставить Дира один на один с киевлянами.

— Рано или поздно, но это пришлось бы сделать. Как-никак, Дир — соправитель твой.

— Воин он, а не глава градский. И видишь, что получилось…

И он поведал жене то, что она уже и так знала. Но слушала внимательно. Скривила рот в ухмылке, когда князь закончил.

— У нас говорят — хвалилась корова озеро выпить, да околела.

— Забываешься, Тьорд! Дир — мой брат, и иного наследника нам не дано. Остался бы мой сын жив… Эх! — Он тяжело вздохнул, а княгиня опустила ресницы, пряча злорадный свет. — Один Дир у нас, — повторил Аскольд. — И у твоей дочери тоже, — напомнил он.

И тут Твердохлеба повела речь плавную. Дескать, то, что Дир повздорил с киевлянами, не так и плохо — пусть проявятся наиболее злонамеренные, знать таковых никогда не вредно. А то, что веча желают… Отказать им открыто нельзя: народ в Киеве имеет право вече требовать. Однако пусть князь повременит с этим. Где нельзя отказать сразу, лучше отложить на время. А там многое может измениться. Предлогом оттяжки пусть князь выставит подготовку ко дню Купалы[87]. А вот на праздник князю скупиться не следует. Пусть откроет погреба да выставит поболее медов стоялых, браги хмельной, зелена вина заморского. Здешний люд страсть как на дармовщинку охоч, вот и подобреет сразу. Тогда, если вече не удастся отменить… Хотя чего же не удастся, особенно если в дни праздника лихие люди набег совершат. Древляне те же. Тогда люду уже не до сходок будет. Придется ответным рейдом идти. А это лучше Дира никто не сделает. Вот и пройдет злоба киевлян на молодого князя, а то, что он защитник киевский, — помнить будут.

— Погоди, Тьордлейва, — перебил супругу Аскольд. Они говорили на варяжском, который княгиня знала в совершенстве. — Совет твой хорош, да только с чего ты взяла, что находники-древляне нас побеспокоят? Они ведь тоже, когда отмечают Купалу, всякие войны прекращают.

— Ну, на древлян тут рассчитывать, сильно не следует. Но разве нет у тебя или у того же Дира верных людей, какие могли бы обрядиться древлянами и пошалить, изображая их? Но потом от них надо будет отделаться, порешить сразу. Ибо оставлять таких опасно. Нам же главное, чтоб по Киеву весть пошла о походе на них. Тогда найдется немало желающих и удаль потешить, и отомстить находникам. Не до веча уже будет.

Аскольд глядел на жену, и невольная улыбка приподняла его усы. Ох, и хитра же его княгиня, он не мог припомнить случая, чтобы она ему дельным советом не помогла.

— Обдумать это надо. Слыханное ли дело, чтоб свои же своих, да еще на Купалу, изводили.

— Вот и давай продумаем все. А ты пока ешь, ешь.

И она заботливо пододвинула князю очередное блюдо.

Над их головами шелестела листва. От малинника, возле которого они сидели, веяло сладким ароматом первых ягод. Со стороны Почайны долетал гул судовых труб, где-то стучала кузня. Все это действовало на князя успокаивающе. Надо же, шел сюда весь в тревожных думах, а и часа не провел с женой, как она, разумница, уже все растолковала, подсказала… Опасное подсказала, но чем не выход?

— Нам бы только до веча не довести, — молвил князь. — Ибо многие сегодня напоминали, как нас кликали и как я старые законы их попрал с тех пор. Ишь, что удумали — тридцать старейшин хотят подле меня над городом поставить.

— Ну, вспомнили старину, — засмеялась низким грудным смехом Твердохлеба. — Тридцать старейшин еще при деде моем правили. И было это, еще когда Киев не разросся, когда каждый род окрестный своих старейшин в Киев посылал думу думать да суд-расправу чинить. Теперь же нет места по Днепру, где бы Киев не поминали с почетом и уважением. И кто же позволит каким-то родовым выскочкам его волю решать?

— Бояре грозятся в самом граде таковых выбрать.

— Из кого? Да любой из этих старейшин — не более чем сынок боярский. Ладно, ты лучше подумай, кто сегодня больше других волю словам давал, и реши, кого лучше подкупить, должником сделать, а кого и извести след.

Она знала, что говорила. Твердохлеба не забыла еще, как руками своего Аскольда разделалась с теми, кто некогда оставил ее мужа. Два рода — Гурьяна и Вавилы — сильно поредели по ее воле, а Аскольд послушно изводил тех, кто его на княжение позвал.

— О чем задумалась? — неожиданно спросил Аскольд.

— Да так. Любопытно мне, чем же Гурьяновы так задели Дира, что он до крови довел?

— За дело довел. Я бы так же поступил.

Покоящиеся на столешнице толстопалые руки князя сжались в кулаки, он задышал тяжело.

— И как дознались, не ведаю, да только они упрекнули Дира в том, что он из… Что навозника он родня.

Твердохлеба замерла. Так побледнела, что искусственный румянец на щеках алым стал казаться. Навозник… Она знала давнишнее прозвище мужа. И как бы она ни ненавидела Аскольда, пуще всего боялась, что однажды и ее женой Навозника назовут.

— Это надо пресечь! — процедила сквозь зубы. — Пресечь да каленым железом выжечь!..

Ее даже стала бить дрожь. Аскольд сам смутился, видя, как огорчена жена, начал успокаивать. Но Твердохлеба, словно забыв о своей показной приветливости, невольно отшатнулась от него, не в силах сдержать брезгливость на лице. Она, Твердохлеба, княгиня пресветлая, чей род от прославленного Кия ведется, всего лишь жена Навозника, в рабстве рожденного…

Аскольд вдруг рассердился. Поглядел на жену, прищурившись.

— Меж нами, Тьорд, давно было условлено, что молчать о том будем. Князь я теперь, да и только. Однако я никогда не забывал, из каких низин поднялся. Рюрик-то всегда себя князем мнил, он и в Ютландии в конунгах ходил, и княжество себе в Новгороде у Гостомысла сторговал. Я же был никем. Сын рабыни и заезжего викинга. Да только даже Рюрик уважал меня за смекалку и удачу. И он смело доверил мне часть войска, когда я сказал, что на Царь-град пойду.

— А ты его войска привел в Киев. И твое прозвище Навозник шло за тобой.

— Пусть, Да только я теперь даже белому соколу Новгородскому ровня. А то, что ты так кривишь губы…

Он говорил тихо, но в его интонациях все явственнее проступала глухая ярость. Глаза же вдруг вспыхнули. Глядел на свою жену-раскрасавицу, что цвела вопреки времени. Княгиня… Кия достославного плоть и кровь… Хорива Старого жена… И он, Навозник…

— Мы с Диром поднялись и сокрушили тех, кому по рождению было дано все: имя, богатство, могущество, войска. Значит, мы с братом оказались лучше всех, сильнее. Даже тебя, великородная княгиня. И не кичись гордыней-то. А то я напомню, как взял тебя… после того, как мои хирдманны…

Он вдруг грубо схватил ее ладонью за затылок, притянул, поцеловал зло, раздирая рот, так, что зубы стукнулись о зубы. Всегда, когда чувствовал ее заносчивость, его это распаляло. Овладеть ею… княгиней Киевской, как последней прислужницей!..

Аскольд рывком поставил ее на ноги, велел опереться руками о стол, задрал парчовый подол. Она что-то говорила: дескать, что челядь-рабы могут их, немолодых, заметить и что в баню бы сперва сходил… Он не слушал. Ягодицы у нее были большие, белые, сдобные, он так и впился в них обеими пятернями. Сапогом раздвинул ей ноги, вошел в нее по-молодецки, распаляясь от желания.

Она терпеливо дожидалась, когда он обмякнет. Достойно выпрямившись, оправила юбки. Аскольд сидел рядом, раскрасневшийся, еще тяжело дышащий.

— Ты бы все-таки в баню сходил, — сказала она невозмутимо. Знала, что он сейчас покладист и добр будет, словно чуя вину. И добавила брезгливо: — Воняешь ведь, как боров.

После бани разомлевшего князя отвели в опочивальню, удобно устроили на ложе. Твердохлеба хлопотала рядом, обкладывала подушками, ковшик кваса прохладного поднесла, смотрела, как пьет. А в квас зелье сонное было подмешано.

Какое-то время она сидела возле разметавшегося на ложе Аскольда, пока не услышала, как в груди его заклокотало, храп раздался. Тогда княгиня отвела взгляд от раскрытого окошка, за которым с криком проносились быстрые ласточки, привстала над мужем. Глядела какое-то время. Его лицо во сне разгладилось, подобрело, длинная борода сбилась в сторону. И Твердохлеба вдруг плюнула в это ненавистное лицо. Слюна медленно сползла с носа князя, потекла по щеке. И княгиня расхохоталась, громко, нехорошо. Она не боялась, что он пробудится после ее зелья.

Потом отошла и, отодвинув без натуги один из ларей, подняла ляду в полу. Вниз, в узкий поруб, уводили крутые ступени. Княгиня зажгла лампу и, захватив со стола кувшинчик со сметаной и несколько пирогов, стала спускаться.

В проходе поруба были узкие щели. Когда Твердохлеба оказалась на уровне людских, стали отчетливо слышны голоса. Она различила даже, как кто-то говорил, что певец Боян обещал новую песнь сочинить ко дню Купалы. Твердохлеба продолжала спуск. Вскоре холодом Пахнуло, сквозь бревна поруба-колодца начал сыпаться сырой песок, земля. Она была уже в самой горе.

Теперь княгиня оказалась в холодном каменистом проходе. Приподняла лампу.

— Ждешь ли?

Из мрака послышалось шуршание. Потом к ней медленно подползло какое-то существо. Приподнялось на единственной руке, опираясь на культю другой. Грива стоявших колтуном волос, лицо обезображено шрамами. В пламени свечи блеснул единственный глаз.

— Поесть принесла?

Она молча поставила перед ним кувшинчик, положила прямо на землю пироги. Калека ел с удовольствием.

— Ну что? — спросил, жуя.

— Будет вам поход на древлян.

Глаз блеснул из-под косм, когда он глянул на нее.

— Ишь ты. Сумела-таки. Не зря тебя мудрой кличут.

— Вы просили — я сделала. Другое лучше скажи: согласен ли Рюрик Милонегу княгиней сделать?

Его чавканье и сопение раздражали ее.

— Ты, чай, условия договора забыл?

— Не забыл.

Калека откинулся, опершись о стенку прохода, рыгнул сытно.

— Ты ведь знаешь, Тьордлейва, что суложь любимая Рюрика, свейка[88] Эфандхильд, живет в Ладоге, где ее оберегает Олег Вещий. А он не так прост. Случись с княгиней что — сразу заподозрит. Потому опасно извести ее.

— Но она ведь не чета моей Милонеге, низкорожденная.

— Не скажи. Она хорошего рода, хоть и чужеземка.

— Мне не так и важно извести ее. Главное, чтобы Рюрик понял, что с Милонегой он может Киев получить.

Воцарилось долгое молчание.

— Мы передали соколу твое предложение. Но князь уже не молод, хворает. Ему не о свадьбе сейчас думать.

— Так пусть его излечат! Али волхвы новгородские не такие кудесники, как о том говорят? Пусть постараются! Ибо если Рюрик не примет моего условия… Клянусь прародителем Кием, я сделаю все, чтобы его возненавидели в Киеве!

— Не горячись. Не горячись, княгиня пресветлая. Твоим делом уже волхвы-перунники занялись. А они от слова не отказываются. Теперь же слушай, что передать велено.

Вернулась к себеТвердохлеба только на вечерней зорьке. Аскольд все храпел среди горы шелковых подушек. Княгиня задвинула ляду сундуком, села сверху, не спеша, стала снимать дорогие уборы. Спать еще не хотелось, да и не привыкла она рано ложиться. Вот и сидела, расплетая русую косу, глядела перед собой застывшим взглядом. Улыбалась недобро.

ГЛАВА 2

Короткая летняя ночь была на исходе, когда перед стражей на Киевской горе возник высокий горянин с гуслями через плечо. Его узнали — ведь из самых прославленных в Киеве был человек. Но все же на его просьбу открыть в неурочный час ворота ответили отказом.

Гусляр не ушел, сел в стороне, приготовившись ждать. Стражи-воротники поглядели-поглядели и решили кое в чем пойти ему навстречу. Старший на заставе кликнул гусляра, поднялся с ним на заборол и спустил вниз за стену длинный гладкий шест. Сказал:

— Говорят, ты в молодости добрым воином был, Боян. Вот и вспомни выучку, спустись по-нашему.

Тот, кого назвали Бояном, рослый, хотя и несколько сутулый от годов, ловко перекинул гусли за спину, поплевал на ладони и заскользил вниз, обхватив гладкое дерево руками и ногами.

Охранники, вернув шест на место, глядели сверху, как он широким вольным шагом пошел по Боричеву узвозу.

— И чего ему неймется? Ведь так сладко спится под утро, когда и зверь дикий затихает, и нечисть спешит укрыться.

— На то он и Боян, чтобы по-особому все понимать, — важно пояснил старший дружинник. — Не такой он, как мы. Может, и был таким, пока Белес его особым даром не отметил.

А Боян легко шел по нижнему граду, миновал частоколы подольских усадеб, спустился к реке, где у причалов покачивались привязанные лодки. Здесь он на миг остановился, вглядываясь в чуть сереющий мрак. Тихо-то как. Даже Днепр великий, казалось, течет в полудреме. Где-то плеснула по воде рыба, и вновь тишь. Собаки, и те не лают. А ему вот не спится. И в груди что-то давит, волнует кровь. Певцу знакомо это беспокойство. Это когда стук сердца, голос, песня, будто узлом завязаны и рвутся, ища выхода. Вот и решил он не ждать суетного, замутненного делами дня, а поспешить на простор, к реке, на воздух вольный. Почти предчувствовал, что именно здесь он найдет то, что ищет, — мелодию для новой песни, обещанную киевлянам на Купалин день.

Боян отыскал у причалов свой челн-лодку, отвязал, направил в легкий речной туман, правя кленовым веслом. Греб сильными взмахами, наставив высоко поднятый нос челна к самому сердцу Днепра Славутича. А на середине грести перестал, пустив лодку по течению. Сам же застыл, положив гусли на колени.

Челн плавно вело, покачивало. Боян чуть тронул гусли длинными гибкими пальцами. Отозвались струны, но пока тихонько, словно боясь спугнуть раннюю тишь, словно не уловив еще волю хозяина. А Боян все ждал чего-то, глядя перед собой застывшими карими глазами.

Несмотря на то, что уже разменял пятый десяток, был певец Боян дивно хорош собой. Стать с годами не утратил, да и в длинных черных волосах, в аккуратно подрезанной бороде седина была как легкая изморозь. Морщины времени неглубоко избороздили лицо, а вот во взгляде, в манерах появилось нечто значительное, привлекавшее внимание. И где бы он ни появлялся — на торгах ли киевских или в весях отдаленных, везде выделялся из толпы, будто излучал сияние дивное, некое доброжелательное достоинство, перед которым сами снимались шапки с голов, вспоминались древний покон предков да вера в те времена, когда боги еще жили среди людей, ходили между ними, такие же особенные, незримо Прекрасные. Потому-то куда бы ни шел Боян, он никогда не брал с собой оружия, только гусельки еропчатые всегда покоились на боку. По ним и узнавали Велесова любимца, посланного к людям, чтобы радость нести, тешить редкостным даром.

А пока Боян сидел посреди вольной реки, пытаясь уловить то, что одному ему зримо, что положит на мелодию, сделает слова песней. Смотрел орлиным взором туда, где светлела вода под расступающимся рассветным небом, где от восходящего Хороса-Солнышка начинало оно розоветь, наполняться брусничным отсветом расходиться до бескрайности голубым простором.

И дрогнули пальцы певца на струнах, зазвучали они сильно, повторяя плавность набегающей волны, силу рождающегося нового дня.

Боян наполнил вольным воздухом грудь и запел:

Ты играй, играй, сила-силушка,

Ты лети, лети, песня звонкая.

Унеси меня за тот видокрай,

Где родит Зоря новый ясен день.

Пел Боян и о богатствах простора, и о кручах днепровских, пел и о желании быть соколом, умеющим обозреть с высот дальние края. Но какие бы земли ни простирались под сияющим Хоросом, везде ждут от Неба живительной влаги, везде Купала поит поля, и в ответ Мать-Земля родит свою красу, зелень да цветы, поднимает жито-хлебушко.

То стихал перезвон гусельных струн, когда певец подбирал слова, то вновь звенели они над вольной гладью. Глаза Бояна сияли отсветом нарождающегося дня, душа пела. Слова ему давались легко, складывались в мелодию, какую в этот день подарили ему рассвет и водная ширь реки. Да, не зря ему не спалось сегодня, выполнил он обещание, создав людям новый гимн щедрому Купале.

Когда певец решил, что работа сделана, челн уже снесло за остров Водяного ниже Киева. Солнце осветило округу, ложилось ярким сиянием на воды реки. Мимо все чаще начинали попадаться лодки рыбаков, появились и тяжелые купеческие ладьи-насады, поднимали квадратные, вышитые эмблемами богов паруса. На одном из кораблей узнали Бояна, окликали, приветствуя. И Боян, отвечая на людские голоса, подумал, что пора возвращаться. Так его и до впадения в Днепр Стугны может унести, а там и до дальних застав. Да и совсем по-мирскому уже заурчало в животе, отводя от духовных помыслов, напоминая, что пора и перекусить. Ключница его Олисья уже наверняка приготовила вареников, а она баба суровая, лишний раз разогревать не захочет.

Боян налег на весло, стараясь плыть теперь ближе к берегу, где не такое сильное течение. С реки отсюда хорошо были видны расположенные близ Киева дворы-усадебки, их украшенные пестрыми петухами островерхие башенки, рубленые частоколы капищ с высокими изваяниями богов — Даждьбога, Ярилы, Сварога[89]. К ним сквозь кудрявые кустарники вели хоженые тропки, стояли погосты, избы хуторов, светлые мазанки под шапками соломенных кровель. Когда показались срубы близ Угорской горы, Боян невольно налег на весло, отвернулся. Здесь располагались самые крупные на Днепре невольничьи торжища, и даже свежесть реки не могла приглушить исходившего от рынка зловония. Зато ближе к Киеву пахло уже дымком очагов, свежестью рыбы, запахом стряпни. И цветами. Так и благоухали на солнце пестревшие цветами склоны. По ним стайками, распустив косы, гуляли девушки в пышных венках. Сейчас была русалья неделя, самое лучшее время для девок в преддверии дня Купалы. Их даже от работ освобождали, чтобы мочили косы в воде, наряжались, выражая тем почет водяницам-русалкам ручьев и озер, коих так много в киевском краю.

Силуэты красавиц на склонах вызвали у Бояна улыбку. Он всегда был охоч до красы, многих любил за свою беспокойную жизнь, и его многие любили. Однако суложью ни одну из приголубленных никогда певец не называл. Тот, кто Велесу вдохновенному поклялся служить, не должен обременять себя заботой о семье, детях. Так положено, и так угодно самому Бояну. Легче живется, и больше времени остается для музицирования.

Подплывая ко граду, Боян направил челн к причалам, где обычно приставал паром через Днепр. Сейчас огромный, влекомый канатами плот-паром только подошел. На нем толпился прибывший из Заречья люд, но опять-таки более всего на нем было девушек в венках, с охапками ярких цветов. Девицы увидели Бояна, стали весело окликать. Певец усмехался в усы, оглядывал их. Невольно его взгляд остановился на красавице, стоявшей немного поодаль. Великий Белес! — а ведь и впрямь краса неописуемая. Стройная с распущенными черными волосами ниже пояса, лицом прелестна, венок яркий еще больше ее красит. А кто такая? Боян многих пригожниц знал в лицо, но готов был поклясться, что примеченную им красавицу ранее не встречал. Или встречал? Сходя на берег, она оглянулась на него будто взволнованно, и что-то неожиданно знакомое показалось Бояну в ее облике.

Пока Боян привязывал челн, девушки обступили его, смеясь, затрагивали, просили потешить песенкой. И все такие ладненькие, свежие. Ах, скинуть бы пяток годов. Хотя — что говорить — он и так себя еще старым не чувствовал. Звонко целовал красавиц в румяные щечки, заглядывал в затененные цветами венков глаза. Кто знает, может, в любовную Купалину ночь и он испытает любовь одной из них? Ярилина-то страсть все еще при нем.

И все же певец невольно огляделся, отыскивая глазами примеченную красавицу. Спросил у девушек о ней. Те пожимали плечами. Да, они видели незнакомку, вошедшую на паром в Заречье. Однако кто такая — не ведали. Девушка держалась в стороне, ни с кем не сходилась.

Но Боян особенно не задумывался о незнакомке — мало ли в торговый Киев люда прибывает, всех не упомнишь. И пошел певец по Подолу, глядя по сторонам, и душе его радостно становилось.

Подол всегда полон народу. Катят бочки по сходням с судов, звенят кузни, крутятся гончарные круги, стучат топоры плотников. Поводырь медведя играет на дудке, приглашая желающих помериться силами с косолапым. Мимо идут бабы с коромыслами, тащит отроковица упирающуюся козу, пляшут степняки с бубнами, ведут на водопой коней с лоснящимися гладкими крупами. Слышатся громкие крики зазывал у лавок.

— Меды стоялые! Кому меда душистого, липового!

— Воск, воск! Покупайте, кияне, воск свечной.

А вот соль привозная, крупчатая. От самых теплых морей привезенная.

— Горшки! Горшки! Эй, хозяюшки, подходи, меняй, покупай горшки цветные, расписные, глиняные. В жару холод хранят, в холод тепло удерживают.

— Короба плетеные под всяк товар. Кому короба!

В рыбных рядах так и повеяло сыростью речной. На прилавках лежали полусаженные стерляди, круглые лососи, сомы толстые, как поросята, крепкие судаки, осетры в человеческий рост. В кожевенном ряду обдало благородным запахом кож. Вокруг развешаны полости шкур, чистят, скребут, даже на зуб дают пробовать матово отливающие выделанные кожи. А в мясном, где по земле текли ручьи крови, Боян едва не наступил на пробегавшую крысу. Ругнулся беззлобно и пошел дальше.

На житном рынке пахло свежеиспеченным хлебом, кренделями. Боян остановился у одного лотка, приглядывая себе рогалик попышнее да погуще маком присыпанный. И тут увидел замеченную недавно черноволосую красавицу. Показалось ли, что следит она за ним? Боян, сделав покупку, повернулся, было к ней, улыбнулся, протягивая калач.

— Отведай, красна девица. Не побрезгуй.

Она смотрела странно. И неожиданно ее глаза слезами наполнились. Он же вдруг отметил, что одежонка-то на ней помятая, несвежая, подол поневы обтрепался. А нерях он не любил.

Невесть что отразилось на лице Бояна при этом, но девушка вдруг вспыхнула, кинулась прочь. Позвать бы, да где там! Уже увлекло незнакомку в кипучий водоворот толпы.

Там, где начинался, поднимаясь на Гору, широкий Боричев узвоз, стоял сам хозяин подъема, боярин Борич. И стоял на небольшом возвышении, где располагалась скамья под навесом. Это было место самого Бояна, некогда подаренное ему Аскольдом-князем за то, что потешил его певец на пиру. Место, говорили, самое торговое, да только Боян торгов никогда не вел. Так, порой под настроение посиживал тут под навесом, глядел на торги кипучие да тешил народ песней или сказкой диковинной. А вот Борич на место это не раз зарился, хотел выгоду из него извлечь.

Вот и сейчас, заметив в толпе Бояна, сам пошел к нему, стал полгривны за дозвол разложить здесь свой товар предлагать. Боян поглядел на него хмуро. Все в Киеве знали, что более жадного боярина, чем Борич, не сыскать. Род он вел от старых князей, терема и торговые ряды имел под рукой, корабли в плавание снаряжал, да только всегда ему было мало. Он княгине Твердохлебе братом родным приходился, она ему главный торговый путь на Гору смогла добыть, немалую плату с проезда он имел, но все равно место Бояново ему покоя не давало.

— Я бы тут меха свои разложил, Боян, — пытаясь приобнять певца, пояснял Борич. Улыбался в холеную завитую бородку, хитро подмигивал лукавым глазом. Отчего же не уступить славному боярину Боричу? Да только не по душе он был Бояну, вот и убрал его руку с плеча, пошел на Гору, слушая, как боярин кричит вслед, что-де Боян и сам торг умом не осилит, и ему расторговаться мешает.

Испортил нарочитый настроение в погожий день. Да только Боян не любил долго кручиниться. У него песня сегодня сладилась, поэтому следовало зайти на Велесово капище, отблагодарить бога за вдохновение.

Позже, уже подходя к своему двору, певец увидел группу скоморохов, они так и кинулись к нему. Все в ярких заплатах, бубенцами обвешанные, в колпаках замысловатых. Они весело приветствовали Бояпа, болтали шутки-скороговорки. Боян их знал, ходят по свету эти скоморохи-потешники, а как в Киев прибывают, всегда к нему заходят. Среди них есть и такие, кто сами могут Бояна кое-чему поучить, да и вести они новые несут. И он им улыбался, хлопал по плечам, с иными обнимался. Звал во двор. Но скоморохи вдруг замялись. Стали жаловаться: мол, выгнала их со двора злая ключница Боянова, Олисья, едва пса не напустила. Боян нахмурил соболиные брови.

— А это мы еще поглядим. Ишь, волю взяла!

Но, завидев саму домоуправительницу, шуметь не стал. Только головой покачал укоризненно. Олисья, вдова его некогда погибшего брата, заправляла хозяйством во дворе-усадебке Бояна. Сейчас она стояла на высоком крыльце, уперев руки в крутые бока. На голове убрус[90], брови нахмурены, лицо вечно недовольное, сердитое.

— И сам невесть где шлялся, да еще голытьбу с собой ведешь!

Затопала ногами в вышитых чеботах, закричала, что только-только доски в избе отскоблила, травки свежей посыпала, а они опять грязи натащат. Да и все кладовые опорожнят.

Скоморохи пришлые робели перед грозной бабой, за спину Бояна отступали. Он же поднялся на крыльцо, приобнял за плечо ругающуюся Олисью, мягко сказал ей добрые слова, сам же проталкивался к двери, сделав гостям знак идти следом. И всегда так было. Как ни злилась Олисья, как ни хотела, чтобы в доме хозяина-родича все было как у людей, да только редкий день проходил, чтоб не навел он в дом кучу народу. Ей же уступать приходилось. Ведь, как ни глянь, именно его двор на Горе, а она только при нем состоит.

Скоморохи, поняв, что гроза миновала, весело двинулись следом, приплясывали, гудели в рожки, звенели бубенцами.

В избе Боян довольно опустился на полок[91], вытянул оплетенные ремнями ноги на медвежью шкуру на полу — уже вытертую во многих местах, но все же роскошь. Довольно наблюдал за хлопотавшей у печи Олисьей. Косенькая девочка-рабыня по имени Ивка помогала ей достать рогачом внушительных размеров котелок. Скоморохи, шустрый народ, уже расселись по лавкам вдоль стола, посвистывали, напевали задорно:

Ты, хозяйка, не ворчи. Доставай казан с печи,

Все скорей на стол мечи, Брошно[92], булки, калачи.

Становись добрей! Принимай гостей!

Олисья лишь сердито покрикивала на мешающих ей скоморохов. А Ивке весело. Улыбается, поглядывает косеньким глазом. Дешево себе купила рабыню Олисья, неказистенькую и кривенькую на один глаз. Но девочка оказалась усердной. Да только как ни старается, ключница чуть что — и подзатыльник отпустит, а то и кулаком промеж лопаток даст. Зато Боян добр, медовых петушков на палочках покупает. И в доме всегда людно, интересно.

Ивка подняла крышку над котлом с капустными варениками. Скоморохи враз умолкли, жадно втягивая носами аромат стряпни. — Ишь, оглоеды! — ворчала Олисья. Сама села в дальнем конце стола, напротив Бояна, как хозяйка. Сдержанно ждала, пока он скажет благодарственное слово богам за пищу на столе.

На лестнице раздались тяжелые шаги, и вошел страж дома Боянова Третьяк. Был он некогда отличным воином, пока не покалечила его хазарская сабля, перерубив жилу какую-то в руке — стала она кривой, в локте почти негнущейся. В дружине ему было уже не ходить, но ничего, воин работу всегда найдет. Вот и у Бояна пристроился, охранял его дом, имущество.

Сейчас, завидев хватающих угощение скоморохов, Третьяк только усмехнулся в бороду. Сел на свое место, ел неторопливо, с достоинством. Порой ударял по пальцам не в меру жадных гостей.

— Там девица во дворе ожидает, — сказал он, неторопливо жуя. — Спросила, не это ли дом певца Бояна, и теперь стоит, робеет войти.

Боян так и кинулся к окошку. Так и есть, давешняя глянувшаяся ему красавица. И отчего-то обрадовался безмерно.

— Ивка, а ну, живо зови гостью.

Видел, как Ивка подскочила к незнакомке да в пояс поклонилась. И то верно. Пусть девица и в обносках, да было в ее осанке нечто горделивое, независимое. Такой и поклониться не грех.

Когда незнакомка вошла, даже скоморохи притихли, только кто-то присвистнул восхищенно. Она же, завидев приглашающий жест Бояна, подошла ближе, села на лавку с самого края, но глядела так, словно ей первое место должны были уступить. Ивка засуетилась, придвинула миску с варениками, даже Третьяк кувшинчик со сметаной подал. И когда она улыбнулась… Боян напряг память. Было у него волнующее чувство, что и впрямь где-то видел он девицу эту. Но как мог позабыть? Краса такая редко встречается. Какие ресницы, какая гордая белая шея, какой яркий выразительный рот! Однако с расспросами приступать не спешил. Чувствовал, что гостье негаданной следует оглядеться, обвыкнуться.

Карина и впрямь робела. Прежде думала, что, как только разыщет батюшку, так в ноги и кинется. А сейчас видела, что не признал ее родитель. Да, как и признать в ней, бродяжке замызганной, ту маленькую девочку, которую некогда качал на коленях, песни ей пел.

После трапезы Боян занял место на полавке у окна, скоморохи у его ног на шкуре медвежьей расположились. Говорили о предстоящем празднике, о новых песнях. И словно уже не потешники непоседливые были, в глаза заглядывали серьезно, каждому слову внимали.

Карина понемногу пришла в себя, огляделась. Да, богато живет певец Боян. Печь в его доме большая, беленая. Вдоль одной из стен наверх ведет лесенка с резными перилами. А сами стены ярко расписаны, все в завитках причудливых трав, цветов, птицами длиннохвостыми разрисованные. Вдоль помещения целых пять окошек вырублено, небольшие, все в резных наличниках, распахнутые сейчас, по теплой поре. И каждое окошко цветным рушником убрано.

Карина замерла, когда Боян заиграл на гуслях. Видела, как слушают скоморохи. Сама заслушалась.

— Уразумели? — спросил Боян. И, повернувшись к одному из потешников, проговорил: — А ну, поддержи.

Тот достал дудочку, подхватил мелодию. Тут и другой скоморох стал наигрывать на сопилке, а бородатый лысый дед со шрамом на темени забренчал на простецкой трехструнной балалайке. Да так верно мотив уловил, что просто диво.

Карина так бы и слушала, но не дали. Бояна от нее заслонила тучная фигура Олисьи.

— Что сидишь без дела? Поела, так будь добра помочь Ивке казан помыть.

Карина подчинилась. Во дворе у колодца помогла девочке-рабыне скрести посуду песком.

— Да я сама, сама управлюсь, — робко улыбалась та. — Вы-то небось, к такой работе не приучены. Ручки вон у вас какие холеные, беленькие.

Ишь, косенькая, а приметила. Олисья же с ней словно с прислугой. И отец ничего не замечает. Хотя… Карина оглядела себя. Понева мятая, кое-где даже рваться начала, нитками обтрепалась. На рукаве рубахи грязь, зелень от травы. Да, сразу видно, что несладко ей пришлось в последнее время… Когда от перунников в лесах заречных таилась.

Ее отвлек веселый смех за спиной. Оглянувшись, увидела, как вбежали во двор двое — парень и девушка, оба ладные, пригожие. Он стройный, плечистый, с темно-русыми кудрями до плеч, в богатой красной рубахе. Она — невысокая, гладенькая, но в поясе узкая. Светлая коса сбилась на плечо, беленый летник с вышивкой яркой. Дворовой лохматый пес так и припал, пополз к ним на брюхе, ласково поскуливая. Девушка задержалась, потрепала пса по голове. Парень же взбежал на крыльцо, окликнул:

— Идем же. Идем!

Карина заметила висевшие у него через плечо гусли.

— Это кто ж такие?

Ивка заулыбалась.

— Это? Сразу видно, что ты пришлая. Это же Кудряш и Белёна, самая славная пара в Киеве. Все женихаются, гуляют, но уже третий годок парой ходят, а над текучей водой мужем и женой все не названы.

В последних словах рабыни послышалось невольное злорадство. IКогда Карина вернулась в дом, увидела, что скоморохи теперь сидят в стороне, а подле Бояна на полавке устроилась Белёна. Оглянулась на вошедшую Карину и улыбнулась так светло, что та даже растерялась. И чего это девка так приветлива с ней? Но Белёна уже отвернулась, что-то объясняла певцу. Зато стоявший возле них Кудряш даже кудри рукой со лба отвел, глядел на Карину во все глаза. Но Белёна уже нетерпеливо дергала его за рукав.

— Так я говорю, милый? Здесь ведь помедленнее надо.

Парень склонился, слушая, как наигрывает Боян, тоже стал что-то пояснять, потом подыграл на своих гуслях. Боян кивнул, уловив мелодию. Белёна же запела:

Что ты сладко кукуешь, кукушечка,

Обещая мне долюшку долгую.

Что поешь, запеваешь, соловушка,

Беспокоя сердечко ретивое.

И были в ее голосе и легкость росы, и шорох трав, и птичьи трели. А голос… какой голос! Сильный и высокий, летящий. Карина невольно подалась вперед, смотрела на Белену, как та поет, чуть подняв голову, словно птичка. Ее слушали все: и притихшие скоморохи, и замершая с казаном на пороге Ивка, и глядевший исподлобья Третьяк. Даже Олисья слушала, подперев щеку ладонью. Один из скоморохов тонко звякнул колокольчиком, Боян согласно кивнул, и скоморох в конце каждой строфы повторял звон, словно падала серебряная капелька.

— Ох, и умница же ты у меня, — воскликнул Боян, когда песня окончилась, — ох и лелюшка!

Он обнял ее, приголубил, поцеловав в пробор надо лбом. Карина вздохнула. И ей бы хотелось вот так, как Белёна, сидеть рядом, улыбаться, слушать похвалы Бояна.

— Теперь мой черед! — сказал Кудряш.

Он прошелся по избе, устраивая удобнее на ремне гусли. Карина встретилась с плутовским взглядом его карих глаз, даже удивилась, когда он остановился напротив, чуть расставив длинные ноги в сафьяновых сапожках, улыбаясь белозубо. И заиграл весело:

Ты не прячь своих глаз-озер, дева красная.

Позволь сердцу песнь сложить да красе твоей.

У тебя косы черные, как густая ночь,

У тебя губы алые, словно маков цвет.

Карина почувствовала себя смущенной. Взглянула туда, где сидела Белёна. Но непохоже было, чтобы та гневалась, — сидела, качая в такт мелодии светлой головкой. Карине даже подмигнула. «Странная она», — подумала Карина, не видя в той ни гнева, ни ревности. А может, несмотря ни на что, девушка была уверена в своем милом.

— Кто же ты такая? — спросил Кудряш, окончив петь. — Так и хочется петь, играть, глядя на красу твою дивную.

Подошел и Боян. Карина робко взглянула на него, видела невольный вопрос в его взоре, с грустью понимая, что не узнает, забыл ее родитель.

— А ведь и впрямь, когда глядишь на такую красу, гусли сами в руки просятся.

Она потупилась, слушала, как он поет. А пел он… Другая радовалась бы, а ей вдруг грустно сделалось. Боян пел про то, как луна дрожит от страха, что нашлась ей более яркая соперница, пел, как гнутся травы и склоняются цветы, когда идет по земле дева юная, краса ненаглядная. И волнуются сердца молодецкие, так как нет им покоя, а есть одна забота, чтобы стать ладом для девы-отрады со звездоподобными глазами.

— Да она плачет! — первой заметила Белёна.

Карина и сама не заметила, как расплылись вдруг во влажной пелене цветные росписи на стенах, как бликами стали лица. Ведь единственный, кого она звала своим ладой, стал для нее первым врагом, и теперь встречи с ним она страшится, как своего смертного часа.

А Белёна уже рядом подсела, утешала, гладила ласково по плечу. Карине и хорошо, и больно от ее участия сделалось. Тут и Боян склонился над ней, отвел с ее лица упавшую волну волос.

— Вот что, девица, нам о твоей кручине не ведомо, да только негоже в моем доме горевать. Иди-ка, милая, отдохни, успокойся, а там и потолкуем маленько. Если пожелаешь.

Как-то странно он глядел на нее, Карина даже смутилась. Да только и впрямь неловко было вот так, на глазах у всех, слезы лить. Поэтому, когда что-то ворчавшая Олисья сделала ей знак следовать за ней, она повиновалась.

Ключница Боянова отвела ее в прирубок[93], где сладко пахли сохнувшие по стенам травы, кинула овчины на лавку.

— Спи! — наказала.

Но Карина не могла сразу уснуть. Лежала, глядя в открытое волоковое окошко. Хотела успокоиться, но слезы сами текли из глаз, скатывались по вискам, горючие, тяжелые. И вспоминалось…

Вспоминалось, как очнулась, еще одурманенная, в древесном жилище волхва, стала вслушиваться в звучавшие снаружи голоса. Пока не разобрала слов… поняла, какую участь готовит ей сокол ее ненаглядный, варяг Торир… Участь полюбовницы Дира. Хотел хладнокровно отдать погубителю ее родни, как некогда предлагал в Копыси посаднику Судиславу. Тогда чуть не погубил ее Торир, и вот вновь лихое надумал. Но главное, как кнутом стегнула обида, что вез-то он ее с собой все время только затем, чтобы использовать… И никаких теплых чувств не испытывал. Так, пользовался, как олочайкой приблудной.

От горьких этих мыслей хотелось зарыдать в голос. Но Карина спокаивала себя. Ведь не поддалась она, смогла сбежать, а теперь под кровом батюшки родимого оказалась. Который хоть и не признал, но ведь и не обидел. Однако главное не это. Понимала ведь, что так просто с перунниками не расстанется, больно много тайн ей ведомо, чтобы тот же Торир не пожелал избавиться от строптивой рабы своей… И жизнь ее теперь не стоила и вытертой овчинки. Может, ей надо было смириться, согласиться с тем, что готовила ей доля в лице милого варяга-погубителя? Жила бы хоть… Только жить так она не стала бы. Было ли это ее прежней упрямой гордостью или жгучей обидой на равнодушную измену варяга, она не знала. Но все же, все же…

Карина вспомнила, как выбралась из жилища волхва, как, шатаясь и падая, брела, не ведая куда. Дивно, что ни на кого из перунников тогда не наткнулась, а вышла прямо к крутому берегу реки. И в отчаянии хотела даже броситься вниз, уйти к страшному Водяному, чтобы разом отдать ему в холодную глубь все свои печали вместе с жизнью. В реку-то тогда она и впрямь кинулась, но когда стала ощущать удушье — словно опомнилась. И поманила ее назад могущественная Жива. Карина вынырнула, барахтаясь, доплыла до берега. Тогда же и челн, привязанный в зарослях у берега заметила — это ли не Живино благоволение было?

Когда Карина выгребла на самую ширь реки, уже совсем соображать стала. Поняла, что ее скоро хватятся, станут искать. И от того, как она сможет схорониться, зависит ни много, ни мало — жизнь. Хотя страх, что ее будут искать волхвы, мастера этого дела, в первый миг едва опять не лишил ее сил. Захотелось опустить весло, довериться судьбе, а там — будь что будет. Но опять проснулось в душе что-то отчаянное, упрямое. Ну, это мы еще поглядим, кто кого!

Она направила лодку к берегу. Этот противоположный Киеву берег был низинным, болотистым, малолюдным. Здесь легче спрятаться. Вот Карина и выбралась по нависавшим над водой ветвям, лезла, как кошка, не касаясь земли, чтобы следов не оставить. В сумраке, на фоне светлевшей реки, увидела, как течение уносит ее челн. Сама же спрыгнула в одну из мелких заводей, побрела по воде, придерживая подол.

Утро тогда вставало сырое, мглистое, да и комары совсем заели, однако она упрямо шла в эти низинные, затопленные водой чащи. Сзади оставались заселенные места и опасность, впереди — заболоченный незнакомый лес и зверье дикое. И все равно этот лес казался укрытием, а летом в лесу не пропадешь.

Это тогда ей так казалось. А как поскиталась несколько дней среди болот и озерец лесных, как поголодала да пострашилась ночного леса, потянуло к людскому жилью. Благо стоило лишь к реке приблизиться, чтобы увидеть проплывающие по Днепру ладьи, челны рыбаков, ялики с катающейся веселой молодежью, груженные товаром баржи. Да и на этом берегу жили люди. В сырые чащи тянуло дымком от редких хуторов, слышались звуки била, блеяние коз. Один раз Карина даже вышла к весьма внушительной усадьбе, вокруг которой были возделанные полоски пашни. За ними, ближе к лесу, она увидела пасеку с колодами ульев, крытых соломенными навершиями. Несколько пасечников окуривали ульи, большинство по виду простые смерды в сермяжных рубахах да лаптях, но один из них явно был хозяином — рослый крепкий мужик в богато расшитой рубахе и красных сапогах. Карина дикой кошкой смотрела на них из-за кустов пока не заметила недалеко от себя столец, куда пасечники складывали пласты меда в сотах. Тут же стояла крынка, в каких хранят молоко, лежал на рушнике каравай хлеба — поджаристый, с потрескавшейся от выпечки корочкой. Карина взгляд от него не могла отвести, рот слюной наполнился.

Она начала подкрадываться. А когда совсем рядом оказалась — заметили ее. Вокруг вились, гудели пчелы, а люди стояли раскрыв рты, глядели на женщину в кустах.

Вдруг кто-то крикнул:

— Лесовичка! Лесовичка![94]

Кинулись к хозяину, словно тот мог защитить их от нечисти. Карина же быстро схватила хлеб и бежать было… Да ноги будто к месту приросли. Глядела в насупленное лицо хозяина, как птица, завороженная горностаем. Почему-то замечались всякие мелочи: коротко подстриженная челка над бычьим лбом, строгий взгляд исподлобья, на запястье золоченый браслет — знак боярина.

Холопы уже опомнились.

— Воровка! Да это же воровка, бродяжка обычная! Кто-то и кол схватил. Но боярин удержал.

— Пустое. Пусть бродяжка подкрепится.

Уже в лесу, жадно жуя хлеб, Карина ощутила жгучий стыд. Дожила. Когда-то ведь княгиней хаживала, а теперь бродяжкой полудикой стала. А этот боярин, вишь, пожалел. И потянуло ее к людям. Даже страх перед местью перунников отступил.

Она кое-как привела себя в порядок, вымылась, а с утра пошла туда, где заприметила место причаливания парома через Днепр. Надела венок — ведь была русалья неделя — и смешалась с толпой идущих в град на гуляние девушек. И надо же! — сразу встретила Бояна. А, встретив, оробела. Не признал ее батюшка родимый. Лет восемь они не виделись, наверно, сильно она изменилась. Может, и позабыл дочь, рожденную в отдаленном терпейском селении.

И вот теперь она здесь, в его доме. Еще только предстоит открыться Бояну. Примет ли, если признает? Да и, поняла она, несмотря на всю славу, не столь могуществен отец, чтобы оградить ее от мести волхвов. Было в нем, невзирая на годы, что-то юношеское, беспечное. Такому ли тягаться с кудесниками, в чьи тайны она проникла?

Все это были тревожные, горькие думы. Но отчего-то хотелось отринуть их прочь, расслабиться. Карина вытерла совсем уж взмокшие от слез виски, повернулась набок. Под овчиной уютно зашуршало сено, сладко пахли травы на стенах, в волоковое окошко долетали обычные для людского поселения звуки: лай собаки, скрип колодезного журавля, воркование голубей. Из-за стены доносилась музыка — тихая, бесконечная струнная мелодия. Под нее Карина и заснула…

Сон ей снился светлый, добрый. Грезилось, что нашел ее Торир-варяг, но не гневался, а улыбался, как только он один мог — по-мальчишески беспечно. А она, истомившись, так и ластилась к нему. Его прикосновение к щеке, шее было столь явственным… что она проснулась.

Открыла глаза, щурясь на огонек свечи. Рядом стоял Боян в распоясанной рубахе, гладил ее по шее, прошелся ладонью к груди, там, где расходились тесемки завязок.

Карина подскочила, вжалась в стену.

— Нельзя, нельзя!.. Нас боги проклянут! Запрещена ведь любовь меж кровными родичами… Меж отцом и дочерью!

Боян застыл, не сводя с нее округлившихся глаз.

— Отцом и дочерью? Что говоришь ты?

Она только судорожно сглотнула, стягивая у горла ворот рубахи.

— Ты ведь батюшка мой. Оттого и пришла, когда совсем одна осталась. К кому же еще идти, как не к тому, кто жизнь дал?

Свеча дрогнула в руке певца, огонек заметался. Боян медленно вставил ее в глиняную плошку, отставил на приступок, сел, упершись ладонями в колени.

— А ну поясни!

Пока она говорила, он хмурился.

— Так ты Каринка? Похожа, похожа. А я-то думал, когда взяли тебя князья радимичей, мол, ладно пристроена дочка. Но пошто там не осталась?

Боян опять слушал, молчал, не проявляя ни малейшего желания приголубить родное дитя. Карина поведала ему, что после того, как сгорела Копысь, деваться ей было некуда и пришлось пробираться к нему, в Киев. Когда окончила рассказ, он не сказал ни слова. Она же подняла глаза к волоковому окошку, моргала, опасаясь, что вновь заплачет.

— Я детей в дом не беру, своих ли, чужих, — сказал после раздумья Боян. — Хотя ты уже не дитя, могу и поселить. Но ты ведь княгиней была, как же я тебя содержать стану? Если рассчитываешь… Он умолк, когда Карина встала, вытерла рукавом слезы. И в лице ее появилось что-то жесткое.

— Не больно-то мне радости в жилички набиваться. Но все же лучше так, чем стать девкой-волочайкой при капище Уда да рассказывать всякому, что он дочь певца Бояна пользует.

— Да ты никак грозишься? — Боян спросил удивленно, но без гнева. — Но ведь я тебя уже принял, хотя и упредил, что поклоны тебе бить не стану. Живи уж. А там поглядим.

Он взглянул на ее стройную фигурку, на гордо вскинутую голову с массой спадающих по спине черных как смоль волос. И что-то потеплело в его глазах — как всегда, когда на красу глядел. А эта краса — его порождение. Вон и черноволоса в него, вернее, в деда его хазарского, которого и сам не знал, но от которого у всех в роду эта масть передается. Что ж, родная кровь — не водица. Да и было в дочери негаданной нечто, отчего за порог не погонишь, даже не думая о ее угрозах нелепых.

Покинув Карину, Боян ходил по избе, переступая через спавших кто где скоморохов, вышел на крыльцо, сел на ступеньки. Спущенный на ночь пес Жучок подошел, положил лобастую голову на колени хозяину. С неба светил яркий полумесяц, слышалось, как перекликается стража на заборолах града. В воздухе пахло сыростью и навозом. На соседней голубятне сонно ворковали голуби.

Боян гладил пса по голове, сам же думал о том, сколько у него таких детей случайных по свету. Сила Ярилина у него была немалая, много семени он посеял — как в городах, так и в весях отдаленных. Но детей своих к очагу не брал, не привечал. Ведь несмотря на то, что до седых волос дожил, все ж чувствовал в себе что-то детское, беспомощное. Куда ему семьей обзаводиться, кормильцем быть. Оттого и ворчливую Олисью терпел, что она в его доме и хозяйка, и мамка заботливая. Ему чувствовать рядом кого-то мудрого и заботливого было необходимо. И, зная, как с ним самим нянчится ключница, мог ли он на нее повесить еще и байстрюков своих нагулянных? Правда, порой кой-какие его полюбовницы зная, что милостью князей певец не обижен, и подбрасывали к порогу глуздырей. Однако Боян кого назад отправлял, одарив богато и дав понять, чтоб большего не ждали, а кого и пристраивал у хороших людей. По крайней мере, в неволю, даже в сытую, ни одного не продал. И уже потому считал себя хорошим отцом. Да и девку эту, Карину, не составит труда пристроить. Экая краса.

Боян даже загордился, что породил подобное диво. Ведь Карина — прямо Лебединая Дева из песней-кощун[95]. И он вдруг ощутил что-то теплое в душе, а потом и некое довольное чувство, что принял дочь. Олисья, правда, разворчится. Ну да ляд с ней. В конце концов, хозяин он у себя в доме или нет?

С утречка Карина вместе с Олисьей и Ивкой взялись за хозяйство. Олисья поглядывала на нее недобро, ворчала на безрукую: мол, и тесто у той сбегает, и пироги до срока вынула из печи. Боян, чтобы не слышать ее недовольства, пораньше ушел из дома. Но и на следующий день его преследовало ворчание ключницы. Зато как глянет на Карину — руки сами к гуслям тянутся. Хочется петь о красе и любви, о радости, что дарят улыбки красавиц. Однако заметил Боян, что девицу что-то кручинит. Вздрагивает, всматривается в каждого, кто приходил на гостеприимный Боянов двор.

— Тебя что-то гнетет, Каринка?

Она поглядела странно, казалось, поведать о чем-то хочет, но смолчала. Она вообще была не из болтливых — это он успел заметить. Даже придирки Олисьи сносила с горделивым, презрительным спокойствием.

До ключницы ли Карине было, когда ее не оставляло непроходящее чувство опасности. Вести здесь, на Горе киевской, расходились быстро, и уже на второй день гости едва ли не с порога спрашивали о новоявленной дочери Бояновой. Ей приходилось выходить, беседовать с ними, обхаживать. Ведь не только простой люд тянулся к Бояну, были и бояре именитые, и старейшины городских концов, и купцы. Они слушали песни-сказки певца, расплачивались щедро. Некоторые начинали просить, чтобы красавица Карина сплясала для них. Она терялась поначалу, но потом — убудет, что ли? — шла лебедушкой под гусельный перезвон, кружилась, закинув руки, выбивала каблуками новых чеботов бойкую дробь. Гости платили за усладу не скупясь, даже ворчливая Олисья подобрела. Улыбаясь, говаривала Карине:

— Они справляются, какое приданое за тобой Боян даст. Так что, может, скоро сама хозяйкой, где на Горе станешь.

Но не о том думала Карина. Ни днем, ни ночью не покидал ее страх. Люди вокруг о празднестве на день Купалы говорили, Ивка с глупыми вопросами приставала, Боян струны новые к гуслям прилаживал, а она только и думала: сколько живой еще быть? Но и к страху привыкают. И когда в долгожданный праздник Купалы с утра в дом Бояна заявился Торир, даже виду не подала, что испугалась. Сидела с прялкой у окошка, только глянула — как будто и не подпрыгнуло сердце к горлу, — когда варяг шагнул в дом, склонив светловолосую голову под притолокой двери.

Он тоже посмотрел на Карину лишь мельком. Поклонился Бояну почтительно. Когда тот пригласил, подсел, выложив на стол связку кун.

— Говорят, ты, Велесов избранник, знаешь все, что было в Киеве, — завел речь варяг. — Сможешь ли поведать кощуну не о том, как в Киев со славой пришли Аскольд и Дир, а о том, что случилось с теми, кто не ждал и не желал их принять?

Боян любовно перебирал выложенные гостем блестящие шкурки. Улыбнулся заказчику своей особой, светлой улыбкой.

— Ты, вижу, из русов северных будешь, хоробр. Значит, тебе не о последнем князе Хориве слушать надобно, а о твоих земляках, что стояли за него.

У Торира заходили желваки на скулах. Синие глаза стали странно пустыми, словно скрывали, что или глядели только в себя. Но голос звучал с рычащей интонацией:

— Смотрю, ты догадлив, али подсказал кто?

У Карины голова кругом пошла. Рядом подсел охранник Третьяк, взглянул на нее пытливо. Она и не заметила — думала о том, что Боян, высказав догадку, угодил в самую суть. Третьяк же, наблюдая за ней, нахмурился, перевел взгляд на варяга и руку на рукоять ножа положил. Торир вроде не замечал. Расположился на полавке у окна, глядел, как певец перебирает струны гуслей.

— Не кощуну я тебе поведаю, рус, песню спою. Ибо песни не только о победах рассказывают, но и о поражениях.

Лицо Бояна стало отрешенным, он смотрел перед собой, словно видел только одному ему ведомое. Торир не сводил с него синих глаз. Убрал рукой упавшую на лоб волну волос, по пухлым, как у мальчишки, губам проскользнула усмешка. У Карины же вдруг забилось глупое сердце. Ах, подойти бы, обнять, сказать, что себя не пожалеет, а тайны его не выдаст. Так не поверит же…

Звуки музыки величаво и плавно полились из-под пальцев Бояна:

Было это или не было,

Правду баяли аль кривдили,

Но пришли ко граду Киеву

Струги длинные заморские.

И сошли на берег витязи,

Русы с Севера далекого,

С ними девица, в булате вся,

Богатырь-дева, красавица.

Подвизались князю стольному

Рода древнего великого

Править службу охранять его,

Как от другов, так от недругов.

Он пел, что и на сильного есть силушка, и на удалого — удаль. Вот и восстал Киев против князя рода древнего, все ушли, покинули его, и только чужаки-русы не изменили тому, кому обещали служить. Но не за то они стояли, бились, ибо пришлось им идти против воли веча городского, покликавшего себе другого господина. И остались русы в одиночестве, полегла вся их рать, и позабыли о них люди, как всегда забывают побежденного и славят победителя.

Замолк звук струн, замерла песня. Торир сидел, прикрыв глаза, опершись затылком о бревенчатую стену. Сказал хрипло, медленно:

— И как не опасаешься, Боян, петь подобное? Проигравших не восхваляют, когда в силе победители. Или не лгут, говоря, что тебе и князья не указка?

— Я всегда пою о том, что достойно песни, — ответил Боян. — А что до князей… Так не им служу, а людям, Киеву стольному, земле своей и Велесу.

— Велесу… — эхом повторил Торир.

Он открыл глаза, посмотрел прямо на Карину. И столько люти было в его взгляде… Удивительно, как и сдержалась она, когда сама смерть на нее глядела. Но руки все же обессилели, выронили веретено.

Боян же ничего не заметил. Завидев, куда глядит гость, сказал: мол, дочка это моя, Карина.

— Дочка, — повторил варяг глухо. — Хорошая у тебя дочь, певец. Но тут Карину заслонил от него Третьяк.

— Негоже на наших девушек так глядеть, варяг. Испугать можно.

— Испугать? Такую разве испугаешь?

Он встал, вышел стремительно, будто сбежал. Боян только подивился, но тут же и забыл о госте. На уме у него иное было — праздник Купалы. Скоро его придут звать на гулянье, пора бы и собираться.

— Слышите, как шумит сегодня град! — весело говорил он, выйдя на крыльцо. — Это особый праздничный гомон. Сегодня стар и млад, повеселятся вволю. А ну-ка, красавицы, собирайтесь!

И он весело обнял смеющуюся Ивку и молчаливую Карину.

Но Карине было не до Купалина дня. Она боялась; что там, на празднике, ее и постигнет кара. Может, в последний раз видит она этот мир, прежде чем навсегда уйдет во мрак, от руки любимого.

Никто не понял, отчего она вдруг отказалась идти на веселье, отчего так изменилась в лице.

— Тебя что-то гнетет, девонька? — участливо спросил Боян.

Ласково погладил по щеке, даже смутился, когда она пылко прижала его руку, всхлипнула. А через миг просто сказала, что не любит толпу, желает побыть одна. Ей не хотелось вовлекать отца в то, в чем увязла сама.

Певец же только подивился — как это его дочь, да не любит увеселений? Зато Третьяк смотрел внимательно. Он что-то учуял, как чует преданный пес. Смотрел, как дочка Боянова движется, будто во сне, и только кивнул каким-то своим мыслям.

Когда на капище Белеса дважды прозвучал громогласный рог, а солнце стало клониться к закату, люди начали покидать град. По традиции все в этот день шли на берега речки Лыбедь, где всю ночь будут палить костры, петь, плясать, любиться, веселиться отчаянно. За Бояном зашли не столько звать, сколько почет оказать. Ведь всем известно: какой праздник без Бояна! Он принарядился, украсил голову золотым обручем, взял гусельки еропчатые. Олисья тоже собралась. Даже Ивка сплела венок, достала ракушечные подвески, стеклянные бусы.

У молчаливо стоявшей в стороне дочери Боян спросил в последний раз:

— Может, пойдешь? Аль не любо тебе в Купалину ночь хороводы водить, с парнями через костры прыгать?

— Я не пойду.

И опять почудилось что-то Бояну в ее голосе. Он почему-то заволновался, даже хотел задержаться. Но его утешил Третьяк, сказав, что ему тоже незачем идти на гулянье, посидит с девкой. Боян вздохнул облегченно, переложив ответственность на другого.

Город стихал удивительно быстро. Третьяк с Кариной сидели в пустей избе, и обычно немногословный воин вдруг разговорился, стал рассказывать, что он исконный киевлянин, что еще юношей пошел в войско, поведал, каким отличным воином некогда был, пока не покалечила его сабля хазарская. Девушка сидела рядом, но не слушала. Тогда Третьяк спросил:

— Ну, может, расскажешь, чем напугана?

Карина подняла на него горькие глаза. В лице ни кровиночки, даже лоб повлажнел от тайной муки. Но ответила спокойно:

— Мое это дело, хоробр. А ты бы лучше ушел. — Третьяк почесал мохнатую голову.

— Как же… Я Бояну служу, а ты его дочка. Боян не простит мне.

— Да что ему!

— Не скажи. Я ведь вижу, как теплеют его глаза, когда ты появляешься.

Карина только вздохнула с дрожью.

Однако подлинный страх она ощутила, только когда сумерки стали сгущаться. Косилась на любую тень, вздрагивала от любого звука.

Оставив возившегося с оружием Третьяка, Карина поднялась наверх, в горницу Олисьи. Здесь было богато, на половицах коврики тканые, ложе с резной спинкой, перина на нем пышная, как у купчихи какой, в изголовье гора подушек. Ох, и заругалась бы строгая хозяйка, проведав, что девка хозяйничает в ее горнице. Но Карина зашла сюда не случайно. Горница Олисьи имела широкое окошко, через которое можно было вылезти. Чуть ниже шел скат крыши, а еще ниже, по стене, проходил резной карниз, по нему и можно было выбраться. Все это Карина уже присмотрела, как возможный путь к бегству Она не хотела уступать, как предназначенная в жертву добыча.

Не посмев коснуться пышной постели Олисьи, девушка опустилась на коврики на полу, оперлась спиной о стену. Сидела, обхватив колени, ждала. Напряженная, словно окаменевшая.

Ночь, самая короткая и радостная ночь в году, наползала, как погребальный саван. Хотя было тепло, Карина дрожала в ознобе. Поджала под себя босые ноги, натянув подол. Размышляла. Вот сейчас, наверное, уже жертву Купале принесли, потом хороводы повели, поют, пируют. Народу тьма. Ее сперва будут выглядывать в толпе, решив, что, скорее всего девка постарается укрыться среди людей. А как сообразят, что нет ее, — сюда придут. Но дом стоит как пустой, закрытый. Окошко в горнице Олисьи не в счет — могла хозяйка по теплому времени оставить и открытым. А окошко высоко, сюда не всякий и взобраться сможет. Вот ее Торир сможет, ловок ведь, как кошка.

Почему-то Карина была уверена, что убивать ее придет именно он. Вспомнилось, каким убийственным взглядом он порой глядел на нее. Как сегодня глянул. Но ведь не убил ее ранее? Вот на это она и надеялась. Было же в его душе что-то к ней, не забыла еще… Хотя она столько узнала о нем, что оставлять ее в живых теперь было опасно. Это она понимала. Как понимала и то, что последняя ее надежда — убедить его в том, что она не предаст. Но как это сделать, когда он может не дать ей и слова сказать? И ледяные мурашки вновь ползли по коже Карины. Она храбрилась, пытаясь не позволить обреченности овладеть собой, помутить разум.

Тихо было кругом. Лишь иногда то тут, то там лаяли собаки, спущенные с цепи в опустевших дворах. Нет-нет и Жучок подавал голос. Вот за забором раздалась поступь городской стражи. Шли, бренча булатом, пели что-то невеселое. Да и какая радость, когда все празднуют, веселятся, а им выпал жребий службу нести в опустевшем граде.

За окошком ярко светит луна. А в горнице Олисьи темень черная. У Карины совсем занемела спина, прилегла на половицы, слушала, как трещит где-то сверчок, да порой различала поскрипывание половиц под шагами Третьяка, звяканье булата на его доспехах. Надо было все же услать воина, однако она была рада, что хоть кто-то рядом остался. Все чувства девушки были до предела обострены, она различила даже звук, когда Третьяк стукнул ковшиком по бадейке с водой, зачерпнул. И…

Карина резко села. Явственно услышала звук, как будто что-то тяжелое рухнуло, звякнули булатные пластины. У девушки от ужаса зашевелились волосы на затылке. Поняла, что в доме еще кто-то есть.

Медленно поднявшись, она вслушалась. Месяц светил с иной стороны, высвечивая только проем окна. И в этой темноте не было слышно ни звука. Однако Карина знала, что некто невидимый, опасный находится совсем рядом, ищет ее. Девушка стала отступать к окну, двигаясь вдоль самой стены, стараясь не скрипнуть половицей. От ужаса почти не дышала, опасаясь лишь, что ее выдаст бешеный стук сердца.

Наконец она добралась до окошка, змейкой выскользнула наружу. Сползла по доскам покатой кровли, босой ногой нащупала идущий по внешней стене карниз. Стала медленно двигаться вдоль него. Еще шаг, еще. Она задевала щекой шершавую поверхность бревен, ощущала запах нагретой за день древесины, мха в пазах. Боялась оглянуться и обнаружить, что во дворе есть еще кто-то, кто может заметить ее на фоне темной, не освещенной луной стены.

Достигнув угла, Карина ухватилась за скрещенные бревна сруба. Спуститься тут было легко, но она прежде глянула вниз, огляделась. Вроде пусто, лишь посреди двора, в полосе лунного света, лежит неподвижная тень Жучка.

Карина быстро слезла, стремглав кинулась к калитке у ворот. Как ни старалась, но засов загрохотал, когда она вынимала его из пазов, скрипнула и створка, едва налегла на нее. И тотчас — какой-то звук сзади, словно кто-то спрыгнул с высоты. Карина кинулась прочь, побежала со всех ног, полетела.

Мимо мелькали частоколы, крылечки, кустарники у срубов. Увы, Карина не знала расположения дворов на Горе. А ведь понимала, что в случае чего ей надо спешить на капище Белеса, где всегда кто-то есть и горят неугасимые огни. Но сейчас бежала, не зная куда, опасаясь больше всего, что заскочит в какой-нибудь тупик, Вот тогда все. Тогда — смерть.

Она слышала погоню за собой, движение. За заборами начинали лаять псы, указывая тем преследователю, куда сворачивает беглянка. И как бы стремительно ни неслась девушка, теперь все яснее различала позади приближающиеся шаги. И где же стражи, что обходят улицы? Ах, взвыть бы сейчас, позвать, закричать. Но она словно онемела от страха, неслась, захлебываясь ветром.

В одном месте Карина споткнулась, больно ушибла ногу, едва не упав. Но вскочила и, превозмогая боль, кинулась дальше. Шаги сзади становились все ближе. Но она уже поняла, что преследователь только один. При повороте даже оглянулась. Лишь мельком увидела, но сразу узнала этот высокий силуэт. Значит, все же Торир. И, как ни странно, она даже немного успокоилась. Да и сообразила уже, как поступит.

Карина выскочила на широкий проезд и со всех ног бросилась туда, где возвышалась квадратная башня городских ворот. Уж там наверняка есть стража. Она не ошиблась, увидев сияние огня впереди, силуэты на его фоне. Даже разглядела, что стражи-воротники что-то готовят на костре. И, почти подбегая, девушка замедлила шаги. Теперь она была на виду у стражников.

Еще задыхаясь, она оглянулась так стремительно, что длинная коса отлетела в сторону, почти обвив ее.

— Стой, Торир!

Карина даже руку вытянула, словно удерживая его на расстоянии. И он остановился. Не так и далеко, но, не подходя туда, куда доставал свет от костра у ворот. Оба несколько минут тяжело дышали.

Сзади окликнули — мол, кто там? И Карине даже подумалось: не лучше ли подойти к ним, сослаться на то, что преследуют, попросить защиты. Но она понимала, что, даже если спасется сейчас, ее не перестанут преследовать. И значит, ей надо все решить в этот миг. Сейчас или никогда.

— Стой, Торир! Выслушай меня, прежде чем убьешь.

Если он метнет нож — а она словно чувствовала на горле его взгляд, — она упадет, и это заметят охранники. Поймут, что творится лихое, поднимут переполох, кинутся искать головника[96]. Может, и не догонят, но тревогу поднимут, а Ториру негоже привлекать к себе внимание, будить подозрения. Поэтому он не нападет, вынужден будет выслушать.

От ворот снова окликнули:

— Эй, девица, что таишься? Иди к нам, отведай угощение. — Но она вместо этого шагнула во тьму, к своему врагу.

— Плохо же ты меня знаешь, Торша, раз решил, что я позволю себя порешить, не позаботившись о безопасности. Аль глупа я, чтоб не догадаться, что придешь? Но знай: если хоть волосок упадет с моей головы, те, кому я открылась, пойдут к князьям, поведают обо всем. И как через капища ты шел, и о перстенечке, какой улич Рогдай для Дира тебе передал, и о твоей связи с перунниками близ Киева. И о том, кто ты вообще. Думаешь, просто так уловил Боян, о чем ему тебе петь, о ком?

После всего сказанного скороговоркой она едва перевела дыхание. Если достаточно сказала — он сдержится, если нет — вот тут она и захлебнется собственной кровью. И различила в ответ сдавленное:

— Сука…

Она закрыла на миг глаза: неужто вышло? Даже колени ослабели. Но тут же вновь взяла себя в руки.

— Но не смей тронуть Бояна. Он отец мой, и, случись с ним что, волхвы Велесова капища сразу передадут князьям, кто ты. Пока им почти ничего не ведомо, но есть люди, которым что-то сообщили. И если каждый из них скажет свою весть велесовым служителям — занятная история получится. Так что…

— Сука! — вновь долетело из темноты. — Мне тебя следовало давно порешить…

От ворот опять окликнули:

— Эй, красна девица, отчего не идешь?

— Да погодьте вы! — И вновь обратилась к своему врагу: — Ты дурак! Прежде умнее был, когда понимал, что зла тебе не желаю. Я любила тебя. И ни за что не выдам. А то, что ты замыслил… Вспомни, что и мне Дир недруг. Молчать я стану. Но случись со мной, что или с Бояном — вмиг верные люди сообщат, что надо волхвам Белеса. До того же — делай, что решил. И Перун тебе в помощь!

Все. Все что можно — уже сказано. Не стоит более испытывать терпение наворопника. И она, резко перекинув за спину косу, пошла в сторону ворот. Прямо пошла, независимо, хоть спину и жег гневный взгляд.

— Ну что, хоробры? — раздался ее неузнаваемо веселый голос. — Может, угостите, потешите девицу, которую строгий батюшка на Купалу не пустил?

Со своего места Торир видел, как ее обступили, протягивали ковш. Она приняла, стояла прямая, с гордо поднятой на стройной шее головой. Засмеялась шутке, что-то ответила. Держалась так, словно и не избежала только что смертельной опасности. Разве что смех был непривычно звонким.

Он уже хотел уйти, но задержался, не отводя глаз от ее тонкой фигуры на фоне огня. Может, и солгала она… Но все же не такая баба Карина, чтобы и впрямь позволить себя, как жертвенную овцу, порешить. Особенная она. Торир давно это понял. Как понял, что она и впрямь зла ему не желает. Надо только убедить в этом перунников.

И варяг тенью скользнул в пустоту улиц.

ГЛАВА 3

У князя Дира был личный брадобрей из ромеев. В то утро, через день после бурного праздника Купалы, князь вызвал его на заборол своей крепости Самватас, где сидел, не сводя глаз с киевских возвышенностей. И пока брадобрей намыливал и брил ему шею и затылок, Дир не шевельнулся.

Он ненавидел Киев. Хотя как можно ненавидеть то, чем владеешь? Да только у младшего из князей не было уверенности в том, что Киев его. Он считался князем Киевским, да только в этом городе ему нередко напоминали, что пошли под его руку добровольно. А значит, ему следует считаться с градом. Однако сам Дир думал, что завоевал Киев. Разве справились бы без него эти неуклюжие бояре да старейшины с прежним князем? Значит, они должны склониться перед ним. Перед ним и Аскольдом. К тому же разве он, Дир, мало прославил Киев своим мечом? Разве мало земель присоединил к землям Полянского племени? А все одно бояре твердят, что вече должно стоять над властью князей.

Сегодня решится — созовут ли в граде вече. Аскольд сейчас в Киеве с боярами. Аскольд-то хитер. Такое придумал на Купалину ночь… И надо заметить, славная вышла потеха, когда народ вопил и бежал, ужаснувшись неожиданному набегу древлян. А «древлянами» теми были люди Дира. Вырядились в лохматые личины диких соседей, помахали мечами, попугали люд, кой-кому и кровь пустили. А потом скрылись. Теперь оставалось ждать вестей от Олафа, он скроет все следы. Еще с утра уехал верный ярл, а Дир удалился в крепость Самватас, ибо в Киеве ему велели держаться не на виду. Скоты!

У Дира забилась жилка под глазом, дернулся сам глаз. А тут еще брадобрей просит угодливо:

— Светлейший князь, извольте чуть отклонить голову. Вот так, чуточку.

Дир поднимает подбородок, и брадобрей старательно намыливает кожу, скользит бритвой, осторожно снимая пену.

Дир закрывает глаза. Здесь, в Самватасе, в стороне от досадливого гула Киева, слышны только звуки учений дружинников — лязг булата, выкрики команд — да звук отдаленной кузни. И не оглядываясь, князь знает, что сейчас происходит на широком плацу: младшие воины учат стойку, те, что постарше, практикуются на мечах, делают выпады секирами, орудуют цепами с колючими гарями на конце. Немного в стороне бьют по мишеням лучники, мечут копья, легкие сулицы. Каждый воин метит в свою цель, а опытные дружинники следят, как у кого, получается, дают советы. И много в крепости всяких приспособлений, которые учат ловкости: как проскользнуть между подвешенными на веревках раскачиваемыми колодами, не затронув их; как бегать по крутящемуся бочонку, не падая; как уклониться от вращающегося на шарнирах истукана многорукого. Бывалым воинам, прошедшим в Самватасе выучку, такие занятия кажутся потешными, а новички поначалу ходят в синяках и ссадинах. Учения в крепости не прекращаются до самого заката. Для сноровки отроки ползают по-змеиному под низкими жердями, бегают по крутым склонам с мешками песка на спине, прыгают в тяжелом снаряжении через двор, потом обратно, и так много-много раз. Упражняются до изнеможения, но и толк выходит; недаром дружинники Дира считаются лучшими воинами по всем землям днепровским.

Брадобрей уже закончил свои манипуляции, ополоснул лицо князя теплой душистой водой, достал медное зеркало, чтобы тот взглянул на работу. Но князь резко отстранил его. Подавшись вперед, он глядел на небольшой отряд, поднимающийся на возвышенность, где стояла рубленая крепость Самватас. Впереди на рослом коне скакал беловолосый витязь с черной повязкой через глаз. Он издали увидел склонившегося через перила князя, поднял руку в приветствии.

— Ну, как, Олаф? — крикнул сверху Дир.

Тот, не замедляя бега коня, сделал резкий жест, проведя ребром ладони по горлу. Дир заулыбался. На Олафа можно положиться как на самого себя. Сказано — сделано. И значит, не осталось никого, кто рядился на Купалу в древлян и мог неосторожным словом раскрыть тайну.

Олаф соскочил с коня, бросив повод подскочившему отроку. Был он не в доспехах, лишь в дубленой безрукавке, открывавшей сильные валуны мышц на руках. Дир ждал его наверху, жестом отослав брадобрея. Олаф был при Дире с его отрочества, учил воинской науке не меньше брата Аскольда, всегда был верен и надежен.

— Ну, как дела? Заезжал на Гору? — Олаф согласно кивнул.

— Бояре с Аскольдом в гриднице заседают. И, как донесли, о походе толкуют.

Дир довольно усмехнулся, тряхнул головой, так что закачалась, отсвечивая алым, серьга в ухе.

— Что ж, поход — это мне всегда любо. А древлян и впрямь погонять следует. Я давно замыслил…

— Дир, — перебил, подняв руку, Олаф. — Они не о древлянах речь ведут. Хотят, чтобы ты на уличей шел.

Дир промолчал. С одной стороны, ему все равно, с кем воевать, да только обидно, что не он сам, а эти толстосумы родовитые решают, кого ему бить. Словно пса натравливают.

И вновь задергался глаз, даже сильнее обычного.

Олаф заметил это. Помрачнел.

— Что ты, князь, все ведь ладно. Уличи, и впрямь обнаглели, грабят наши суда на порогах не хуже хазар. А Киеву от того нелады.

— Да какое мне дело до Киева!..

Он отвернулся, глядел, как упражняются дружинники.

— Как вышло, что на уличей идем?

— Микула посоветовал. Его суда шли с юга, когда на них налетел Рогдай Уличский.

Ох, и не любил же Дир этого Микулу, Селяниновичем прозванного. Надо же, ведь и не из старых горянских родов, даже усадьбу поставил не на Горе, а в Заречье, но все одно в гриднице к его слову прислушиваются. Даже Аскольд с ним считается, даром, что Микула боярином стал от сохи. Прибыл некогда простым бродягой, поселился в диком Заречье у протоки Черторыя, а вот сумел же подняться, люд под его руку охотно шел. И стал Микула нарочитым мужем, получил боярские браслеты. Дир же силу его ощутил, когда как-то пожелал сбить спесь с занесшегося Микулы да осадил его усадьбу, Городец Заречный. Но не сладилось, позже даже извиняться пришлось. Теперь же проклятый Селянинович диктует ему, на кого идти, где кровь проливать.

— Так, выходит, на уличей пойдем?

— Выходит. А может, не только на уличей, но и степняков погоняем по берегам. Дир… Успокойся. Ты ведь любишь такие забавы.

— Но не тогда, когда длиннобородые мне приказывают!

Он вдруг тяжело задышал, не замечая, как взволнованно глядит на него Олаф. Тот стал отвлекать князя, указывая на поднимающегося к воротам крепости незнакомого витязя в красной накидке византийского кроя. Говорил — гляди, кого к нам занесло, не иначе как этериот из Царьграда. Дир не слушал. У него в ушах нарастал гул, сильно дергался глаз, задергалась и щека. Отвернувшись от Олафа, он глядел на своих дружинников, дышал как-то тяжело, словно после бега.

Увидев молодого дружинника Кудряша, целившегося в мишень, держа в каждой руке по сулице, закричал:

— Да не так!.. Не так!

И кинулся по лестнице с заборола. Не добежав, пружинисто соскочил через перила. Подбежав, вырвал у Кудряша оба дротика, метнул так, что они задрожали, воткнувшись в самый центр мишени. Кто-то довольно воскликнул:

— Ай да князь! Учись, Кудряш. Это тебе не на гусельках бренчать. — Но Олаф видел уже иное. Сбегая с заборолов, кричал:

— Щекан, Творило, держите князя!

Те не успели, Дир уже выхватил у кого-то из гридней копье, пошел на толпу.

— Ну?! Кто на меня?!

Это был не вызов, это было начало припадка. Глаза его скосились, лицо стало белее снега.

— А-а-а!..

Он кинулся на толпу.

Те, кто знал о припадках князя, бросились прочь, другие, еще не уразумев, что к чему, и сочтя выходку Дира боевой потехой, попытались отбиваться. Куда там! Силы Дира словно удесятерились. Откинул древком копья одного, пронзил другого. Насмерть.

Кудряш и еще пара дружинников попытались навалиться сзади, но Дир поволок их на себе, словно не чувствуя тяжести. Вырвался, схватился за меч. Когда с князем творилось такое, лучше было быть подалее. И сейчас уже кто-то кричал, чтобы схоронились, другие обступили, стремясь обезоружить. А Дир вдруг завыл, наскочил на кого-то, рубанул так, что только кровь брызнула. Прыжок — и следующий, рассеченный с невиданной силой, рухнул на землю, суча ногами.

— Сеть тащите! — закричал Олаф.

Дружинники разбегались. Диру они казались врагами, дикими и жуткими тварями. И он вновь гнал кого-то, победно хохотал, почуяв под клинком чью-то плоть.

Как сквозь туман он различал, как пустеет вокруг. Нет, не пустеет. Вон чей-то силуэт маячит сбоку. Алое пятно, застывший враг. Надо убить. Убить! Убить!

— Один!..

Он уже почти никогда не поминал бога далекой родины. Но в такие минуты боевого безумства в нем из глубинной памяти всплывало то, чему учился в детстве. И, завывая и рыча, он кинулся на нового врага.

Как звенел булат! Сейчас он убьет его! Сейчас!.. А-а-а!…

Олаф уже тащил сеть, когда увидел, как князь кинулся на возникшего в арке ворот незнакомца в византийском шлеме. Тот еле успел выхватить клинок, отбил несколько выпадов, но князь вдруг отбросил меч, наскочил, обхватывая длинными руками. Руками, в которых в этот миг была дикая берсерковая сила. Он так насмерть сдавить может, поэтому зря незнакомец ударил князя в лицо, боднул налобьем шлема так, что у того из носа кровь хлынула. Дир только ревел. А потом… Незнакомец выкрутился, сумел схватить Дира за волосы и рывком окунуть головой в колоду для водопоя лошадей. Навалился сверху, пока князь захлебывался водой и бился.

Теперь Олаф уже кинулся спасать князя. Налетел на этого, в алом плаще, отшвырнул, а сам тут же повернулся, не зная, что еще сотворит Дир. Но князь, похоже, стал приходить в себя, отплевывался водой, жадно ловил ртом воздух. Опираясь обеими руками на колоду, глядел, как двое его кметей хватают незнакомца, крутят ему руки.

— Хорошо же, князь Киевский, встречаешь тех, кого к себе звал! — почти вися на заломленных руках, вскинул голову чужак. Дир видел его синие глаза под позолоченным козырьком шлема, полускрытое нащечниками лицо.

Князь ощутил бессилие, как всегда бывало после припадка. — Кто таков будешь?

— Так, случайный прохожий. Но знающий, что берсерков в здешних краях не героями, а безумцами считают.

До князя только теперь дошло, что чужак говорит на его родном языке. Значит, скандинав. Но в одежде византийского этериота. Скорее всего, варанг из тех скандинавов, что ромеям служат. Или служили, раз к нему пришел.

— Отпустите его.

У Дира еще кружилась голова. Олаф заботливо усадил князя на выступ под стеною. Дир слабо усмехнулся, глядел на медленно сходящихся дружинников, видел растерянность и испуг на их лицах. Как сказал этот варанг на Руси берсерков не жалуют, считая бешеными и безумцами. Откуда узнал?

— Ты бывал тут?

— В Киеве? Нет. Но знал немало славян в Константинополе. Итак, он и впрямь служил в столице мира. И вот пришел к нему.

Говорит, что звал его князь. Когда? Ах, как трещит голова…

— Олаф, разберись.

Ярл пришел через полчаса. Застал князя лежащим на покрытой шкурами лавке в отдаленной избе. Стал говорить, кого из дружинников ранил князь, кого убил. Такое уже бывало, и, чтобы замять дело, Дир отдавал распоряжения позаботиться о жертвах, похоронить богато, щедро расплачивался с родней за погубленного, одаривал раненых. Обычно ему сходило это с рук. Местные смирялись, но все равно бродило недовольство. Оттого Дир сам опасался этих припадков.

Чтобы отвлечься, князь спросил о пришлом. Тот ожидает, ответил Олаф, но в голосе ярла было недовольство.

— Он утверждает, что ты сам некогда его на службу звал. Не знаю, верить ли. Ох, чует мое сердце…

У него всегда сердце что-то чуяло. А вот Диру было любопытно. Велел кликнуть пришлого. Сам уже подумывал: хорошо, если бы варанг и впрямь на службу пришел. Тогда у него в дружине был бы витязь, прошедший выучку в Царьграде, знающий приемы ромейского боя.

Когда тот вошел, князь только кивнул. Незнакомец расстегнул под горлом ремешок шлема, обнажил голову. Ясное дело — северных кровей. И молодой, да еще смазливый — чувственный пухлый рот, нос небольшой, аккуратный, светлые волосы стянуты сзади косицей. Вот только в повадке, во взгляде осторожном чувствуется нечто опытное, опасное, почти хищное. И еще показалось Диру в лице пришлого варанга что-то знакомое.

— Удачу ли пытаешь, чужак?

— Можно и так сказать. А может, вспомнил, как некогда ты, князь, звал меня к себе, обещал милость оказать, если прибуду в Киев.

У него был странный глухой голос, с хриплыми интонациями. Такой матерый голос очень не соответствовал столь смазливой физиономии. И еще подивило Дира то, что незнакомец перешел на славянский. Хотя на ромейской службе немало славян, мог и выучить, если хыст[97] к языкам имеет.

Между тем незнакомец снял с руки перчатку и показал перстень на среднем пальце. Камень овальной формы, удерживаемый оправой в виде змеящегося дракона, сверкнул алым. Дир нахмурился, припоминая. Ведь это некогда его был рубин. Диру всегда нравились алые камни. И вдруг вспомнил. Поглядел на молодого варанга, чуть улыбнулся.

— Ну что ж, здрав будь, этериот из Херсонеса. Пришел-таки. Чем же не по тебе была сытная служба у ромеев?

— Сытная, потому и пришел. Жиром не захотел обрастать. — Дир засмеялся, окидывая чужака цепким взглядом. Разжиреть опасался — ха! Что-то непохоже. Стоит такой поджарый, жилистый, в кости неширокий, но крепкий, упругий. В воспоминаниях, правда, он более кряжистым помнился. Да память может и подвести.

— Как величать тебя?

— Торир Ресанд.

Ресанд — означает странник. Но для викинга — хорошее прозвище.

— И ты готов служить мне?

— Готов, если вновь не кинешься берсерком. — Князь захохотал.

— Дир Киевский добро не забывает. А то, что смог со мной справиться, — уже отличным витязем тебя показывает. И я тебя сразу полусотенным сделаю. Будешь свою дружину иметь, сытно есть, сладко спать. Но и ты — уговор — обучишь воинов ромейскому бою. Мои люди — все славные витязи, но если подучить… Ты «черепахе» их сможешь обучить? Фалангой ходить?

Торир не ожидал такой удачи. Был ли Дир столь благодарен или нуждался в опытных командирах — не знал, да только понял, что сможет развернуться при Дире.

Дело чуть не испортил Олаф. Как услышал, что князь чужака сразу над полусотней ставить собирается, помрачнел. На Торира поглядывал настороженно, к голосу его прислушивался.

— Какое копье[98] дашь ему, княже?

— Над людьми Фарлафа поставлю. Фарлаф ни в одном последнем походе себя не проявил, вот пусть его молодцы и получат нового старшого. Может, тогда толк будет.

— Фарлаф? Гм. Может, и так. Да только, княже, обычай есть обычай. Ты никого не берешь в дружину без пробного поединка, пусть же и чужак этот…

— Разве того, что он со мной совладать сумел, недостаточно?

— Ну, как знаешь. Да только у Фарлафа не те люди, чтоб смириться.

Торир старался не глядеть на Олафа. Уже понял, что тот что-то заподозрил. Но что? Может, обычная подозрительность? И Торир тоже высказался за пробный поединок, дескать, раз даешь мне людей, они должны видеть, на что я способен.

Олаф вышел. А когда вернулся, сказал, что Фарлаф сам вызвался выйти против чужого.

Воины собрались на плацу. Торир разглядывал того, чье место теперь ему предстояло занять. Ясное дело — выходец с Севера. Коренастый, крепкий, светлая борода косицами заплетена, сам сурово глядит сквозь прорези наличия круглого шлема. По его движениям, по тому, как спокойно вынул меч, как неторопливо надевал на руку ремень щита, в нем угадывался опытный боец. И чем он не угодил Диру? А вот его люди, видимо, за старого главу стоят.

— Покажи этому варангу, как сражаются в Киеве, Фарлаф. А то ишь — прилетел соколик и сразу на место старого орла метит.

По знаку Олафа воины образовали круг.

— До первой крови, — велел Олаф.

Почуяв воинскую потеху, воины развеселились, кое-кто и об заклад биться стал, делали ставки. Все знали, как хороша ромейская выучка, да только и Фарлаф мог себя показать.

Начиная схватку, Фарлаф по варяжской традиции дважды ударил мечом о щит. Торир, отсалютовав мечом, встал в привычную у ромеев стойку. Видел, как Фарлаф мягким шагом двинулся по кругу. Торир стоял, заслоняясь щитом. На Фарлафе была длинная, до колен, куртка бычьей кожи, вся в бляхах, с разрезами на бедрах. Щит его имел острый шип посредине, меч… Хороший меч. Торир это сразу понял, едва оружие схлестнулось. И сам перешел в наступление. Наскочил так, что Фарлафу пришлось отступить, потеснив кольцо зрителей. Но, сделав несколько выпадов, Торир прекратил нападение, отступил, словно давая возможность напасть викингу.

И Фарлаф напал. Бил стремительно, так, что Торир еле успевал обороняться. В какой-то момент, когда лезвие скользнуло по лезвию и противники сошлись так близко, что крестовины их рукоятей сомкнулись, лица соперников оказались совсем близко. Оба еще даже не запыхались. И тут чужак сказал прежнему главе полусотни:

— Знаешь, что главное, Фарлаф? Не тянуть бой, а оставить противника без меча.

Он резко отскочил, ударил сверху, но Фарлаф успел подставить клинок и в тот же миг меч Торира с лязгом скользнул по клинку противника, словно обвил стремительным движением, и зацепил оружие викинга под рукоять. Рванул — и меч Фарлафа взмыл в воздух.

Зрители ахнули. Фарлаф ошеломленно глядел, как его вращающийся меч, описав дугу, рухнул на гравий двора. На миг воцарилась тишина. Ведь Фарлаф слыл превосходным рубакой. И вот этот чужак, даже не доведя до настоящего боя, легко обезоружил его.

— Ромейская школа, — молвил кто-то уважительно.

А Дир смеялся. Вот какого командира я вам даю, говорил радостно. Но в этот миг его отвлекли сторожевые на заборолах, объявившие, что к Самватасу скачут люди из Киева.

Торир остался среди своих людей. Своих, которые еще не были своими. И вряд ли ими станут, если учесть, с чем заслан наворопник.

Такие дни среди новых людей всегда суматошные и мало запоминаются. Торир пока только приглядывался. Видел, что Фарлаф особенно не злится, хотя и отошел прочь, сидит угрюмо. А красавчик Кудряш, наоборот, разохотился все сразу узнать, доставал расспросами. Молодой белобрысый паренек по имени Мстиша явно заискивал. Он же и предупредил, что новому старшому стоит приглядеться к Могуте и Дагу. Торир тоже отметил этих здоровяков. Держатся в стороне, поглядывают угрюмо. Но Ториру не очень хотелось ссориться с прежним полусотенным. Тот своих людей знал, мог и подсказать что. Поэтому Торир с чисто ромейским умением подольститься старался удержать подле себя Фарлафа. Спрашивал о людях, говорил, что сделает Фарлафа своей правой рукой, будет совет с ним держать. Кажется, в конце концов, расположил к себе стареющего викинга.

— Они все у меня славные витязи, — даже поделился тот с новым командиром. — Норовисты некоторые, да ты и сам вскоре это почуешь. Но Дира все чтут. Его слово тут закон. Эх, а лихо ты все же с нашим бешеным безумцем справился!..

И оглянулся — не слышит ли кто слов о бешеном безумце.

Дир вернулся под вечер. Мрачный приехал, кликнул к себе Олафа. Вскоре и Торира позвал. Варяг увидел, что князь изрядно во хмелю.

— Мне приказано… Дети псов и свиней мне приказывают… Мне!.. — шипел сквозь зубы князь.

Но постарался взять себя в руки. Высыпал на столешницу горсть песку, разровнял и стал рисовать пальцем. Вот, дескать, эта линия Днепр, здесь Киев — кружок, — здесь поляне живут, здесь древляне, а тут, за спорными землями, — уличи. И уличей этих побить надо. Так бояре решили.

— А древляне как же? — спросил Торир. Спросил и прикусил язык, сообразив, что сболтнул лишнее.

Олаф это сразу уловил. Спросил, какое дело чужаку до древлян? Торир открутился — мол, побывал уже в вашем Киеве, слышал о набеге диких древлян в Купалину ночь. Разве такое можно оставить неотмщенным?

— Нельзя, — кривил рот усмешкой Дир. Его костистое лицо было бледным, рыжий чуб от темени ниспадал на глаза. — И мы пойдем на древлян. Сперва по степным уличам ударим, а потом и с древлянами сочтемся. А вот ты, Торир-этериот, сможешь, как обещался, обучить свою полусотню фалангой ходить? Можешь считать это первым моим наказом тебе.

Торир соглашался. Но на душе было неладно. Он с охотой обучил бы воинов ходить ромейской фалангой, если бы, как раньше думали, Дир повел войско на древлян. В древлянских лесах фаланга, что пятое колесо в телеге. А вот в степи, где бродят вольные дружины Рогдая, фаланга может и показать себя.

От Дира Торир вышел задумчивым. Ну что ж, перунники уже, небось, прознали про уличей, успеют весть послать. А вот как вывернется Рогдай? К тому же, как ни желал Торир поражения Диру, все же необходимо было в первом бою проявить себя с лучшей стороны, добиться доверия. А пока ему следовало встретиться с Волдутом. Ибо Волдут мудр, он найдет выход.

Олаф не чувствовал веры к чужаку. Дир все твердил, что этот этериот некогда спас его, что ему нужны такие опытные, а Олафу все неладно было. Что-то мерещилось ему в этом чужаке, что-то опасно знакомое, а что — угадать не мог.

— Ты не верь ему, княже.

— Я никому не верю. Даже тебе. Только Аскольду, брату своему. Да и в том сомневаться начинаю. Не любо мне, как он по указке бояр гоняет меня, словно наемника.

Но к этим разговорам Олаф давно привык. А вот то, что Дир так возбужден приходом этериота, такие надежды на него возлагает, — не нравилось.

В поход было решено выступить, когда родится новая луна. А пока Дир отводил душу, наблюдая, как новый полусотенный Торир обучает людей ходить фалангой. Ну и мастер же он был командовать! Строил свою дружину, приказывал, повторяя все вновь и вновь, удивительно, как и не взъярился ни разу на бестолковых. И глядишь, уже через седмицу воины стали держать строй. Торир выстраивал их в ряды по шестнадцать человек, велел держать стеной щиты и так двигаться или же, наоборот, по окрику замирать на месте, ощетинившись копьями, превращаясь в колючего ежа. Поглядеть — не подступишься. Все до глаз щитами закрыты, острия копий торчат, а из середки по команде мечут стрелы. Торир называл такой строй «черепахой». Что за слово такое, наблюдавшие за обучением дружинники не ведали. По-своему стали кликать — рать Гуляй Поле. А еще знали, что Торир заказал у местных кузнецов-умельцев особые щиты — высокие, выгнутые наружу округло, со стальной окантовкой по ободу. Их мастерили из твердого дерева, обтягивали прочной кожей, замоченной в воске, клепили крепкими пластинами, хитро набитыми так, чтобы удар, скользнув по одной, застревал в другой. Изнутри щит удерживали крепкие ремни для руки. Такой щит был тяжел, но и надежен. А копья для фаланги делали длинные, в два с половиной аршина, все из прочного ясеневого дерева, с железной набивкой по древку.

— Ты, княже, разоришься на одних кузнецах, — ворчал Олаф. Но Дир был доволен. Любил наблюдать, как работает с людьми варяг.

— Погляди, Олаф, какая сила получается. Я слыхивал о такой. Говорят, она даже конницу сдержать может.

Олаф молчал. Конечно, и он отметил, как ладно работает со своими воинами чужак. Вроде и на уступки особенно не шел, но и не гнул в дугу. Гонял свое копье едва ли не от зари до зари, зато придирками не донимал, с каждым держался достойно. Даже в иных дружинах о нем уважительно заговорили. Да только все равно не нравился он Олафу. Где-то, почти в утробе, чуял он неприятный холодок, когда слышал хриплый голос пришлого варяга. Хотя, приходя поглядеть на учения, и он вынужден был признать, что обучает воев Торир прекрасно.

— Встали, — в который раз командовал Торир. Сам в первом ряду стоит, ни одному не позволяет, ни на шаг вперед выйти, ни на шаг отступить. — Опустили копья. Все, разошлись.

Дружинники размыкали квадрат фаланги, расходились, отставляя тяжелые щиты. Под летним солнцем все мокрые от учения, лица блестят, а ноги в пыли натоптанной. Снимают шлемы, зачерпывают ковшами воду из бадьи, пьют.

Олаф приблизился к Ториру. Внутри все напряглось, словно один на один на волка вышел. Но заставил себя выдавить улыбку, подсел подле снимавшего наручни чужака. Ноздрями втянул его запах. Будто это могло что-то сказать подозрительному ярлу.

— Хочешь смолы? — предложил Олаф дружелюбно. Вынул из напоясной сумки кусок, протянул.

Но Торир отказался.

— Мне бы лучше квасу попить.

Что ж, квасу так квасу. И Олаф крикнул одному из паробков принести напиток, да не из кадки, а из погреба, чтоб зубы заломило холодом. Глядел, как чужак пьет с удовольствием. Быстро же, однако, он к местному напитку пристрастился. А вот жевать смолу, как принято среди викингов, не любил. Все это были мелочи, но Олафа они наводили на странные мысли, будили подозрения. Он начинал осторожно расспрашивать Торира, сначала о ромейском крае, потом откуда тот родом, кто его родные. И замечал, как настороженно поглядывал на него варяг. Да и варяг ли? По стати не засомневаешься, да только у Олафа создавалось впечатление, что Торир о ромейском крае больше знает, чем о родине, о которой ни один настоящий викинг забывать не должен.

— Что-то ты больно любопытен, воевода? — Олаф лишь усмехался.

— Погляжу, знатная у тебя кольчуга, этериот. Ишь, как блестит, так светлые котята и разбегаются.

— Что? Какие котята? А, это. Здесь их солнечными зайчиками называют.

«По местному-то он знает. А как на земле фьордов, подзабыл».

И вновь холодела грудь от недоверия.

Вглядывался в смазливое лицо варяга, пока тот в упор не спросил:

— Что-то ты больно внимателен ко мне, Олаф ярл. Не нравлюсь… Или наоборот, глянулся сверх меры?

Олаф резко поднялся, сплевывая черной от смолы слюной.

— Ты эти ромейские замашки брось. Пришибить могу. — Торир лениво облокотился о нагретые солнцем бревна сруба, вытянул длинные ноги.

— Не пришибешь. Я Диру нужен, а ты не выступишь поперек его воли.

Олаф в гневе ушел. Но мысли неспокойные не покидали его.

Вечером Олаф обходил посты на заборолах. Ночь наступала темная, глухая. Он отпустил сопровождающих, сам же остался на стене. Вдыхал ветер, слушал, как где-то вдали ухал филин. Крепость Дира Самватас располагалась на крутой возвышенности севернее Киева, вокруг — рощи, за которыми мелькали огоньки хуторов. Когда-то люди говорили, что это место облюбовано нечистью всякой, не советовали Диру возводить тут укрепления. Но молодой князь только посмеялся. И что? Возвел крепость, а никакой нечисти тут не обнаружилось. Да вот только в такие темные ночи порой и примерещится что-то. И душно так. Видать, гроза будет. Вон вдали уже не раз полыхнули зарницы. Олаф распустил кольчугу, глубоко вздохнул. И взгрустнулось ему вдруг. Бывали с ним такие минуты. Вспоминались тогда голубые фьорды, где он родился, где воздух пахнет сельдью, а вековые ели шумят на утесах. Ах, бросить бы все, вернуться туда, где родятся настоящие викинги. Да только как оставить Дира? Не на чужака же пришлого.

Олаф вдруг встрепенулся. Почудилось или нет, но словно какая-то тень проскользнула у противоположного частокола. Олаф вглядывался, но, когда уже решил, что примерещилось, увидел при вспышке зарницы, как ловко взвился кто-то на частокол, перескочил и скрылся с той стороны. Быстрый, как кошка. И опять тревожно стало Олафу. Стал успокаивать себя. Ну и что, что выбрался кто-то? Не поднимать же тревогу? Но отчего-то Олафу вдруг до боли стало любопытно — на месте ли любимец новый Диров, этериот этот? Решил проверить — и не ошибся. Не было в дружинной избе Торира. Но не было и Кудряша и еще троих. Хотя, что тут скажешь? Скоро в поход, вот и норовят по девкам побегать, добры молодцы.

Олаф решил никому ничего не говорить, но впредь установить за чужаком слежку. И даже обозлился на себя, что раньше не сообразил. Впредь будет проворнее.

Выступать было решено сразу после дня Перуна-Громовержца[99]. Это было хорошее время. И месяц рос, и Перуну, богу воинов, такие требы принесли, что должен был послать удачу. Пятнадцать рабов на его алтарь положили, десять золотых гривен волхвам отдали. Велесовы волхвы хмурились, видя такое подношение сопернику их бога. Зато именно они били ритуальный горшок перед походом, и горшок разлетелся на много черепков — к удаче.

За день до выступления Торир приволок к Диру в кровь избитого человека.

— Что же это такое, пресветлый князь?! За какие такие провины твой ярл Олаф приставил ко мне соглядатая?

Пойманный плакал разбитым лицом — и от боли, и от страха, понимая, что грозный Олаф не простит промашки.

Дир при людях ни слова не сказал своему ярлу, но позже обругал.

— Да не горячись, княже, — спокойно ответил Олаф. — Лучше послушай, что скажу. Этериота-то нашего не раз у рощи перунников замечали.

— Что с того? Перун ведь чем-то с Одином схож — тоже бог дружины. Куда еще викингу требы возносить, как не тому, кто с нашим божеством схож.

— Да только мне не очень-то верится, что он богов родины помнит, — бурчал Олаф. — И крест он носит. Как это пояснишь?

— И Аскольд крест носит. Многим, кто у ромеев побывал, это пришлось сделать. Ромеи помешаны на своем Иисусе, вот и заставляют всех креститься. А вот то, что ты моего человека зазря обидел, с этим как быть?

Олаф мелко щурил единственный глаз, дергал ус.

— Не верю я ему, княже.

Дир ходил по горнице, заложив руки за спину. Глаза блестели, ярко вспыхивал красный камень в серьге. Он знал, что Олаф недолюбливает всякого, к кому он особое благоволение проявляет. Однако и обижать преданного ярла тоже было не с руки.

— Вот что, Олаф, ты от этериота пока отстань. Будет сеча, вот по ней и решим, чего он стоит.

На другой день войско Дира покидало Киев. Ярко выступали, красиво, с пением труб, с развевающимися еловцами[100] на шлемах. Бряцало железо доспехов, сияли бляхи на щитах. Проводить войско вышло полгорода. Бабы шли у стремян дружинников, рядом бежали мальчишки. Самого Дира явился проводить Аскольд, привез его жен. Княгиня Милонега низко поклонилась в пояс мужу, хазаренка же Ангуш, вся в золотых бляшках и драгоценных каменьях, так и прыгнула на шею Диру. В толпе даже загоготали.

Торир шел пешим во главе своих воинов. За месяц он неплохо обучил их строить по команде «черепаху». Сейчас лишь мельком поглядывал на собравшийся люд. Вспоминал последние речи с Волдутом. Волхв сказал, что Рогдая о походе уже предупредили да научили, как действовать. И Рогдай показал, что не зря прошел выучку у ромеев. Его люди совершили несколько набегов на кочующих черных хазар[101], и после этого хазары, перейдя Днепр, колесили степями уличей, пока те укрылись в городках и крепостях. Теперь, если войско Дира войдет на эту территорию, то скорее всего именно с хазарами и придется вести бой. Это облегчало Ториру задачу, так как он мог смело проявить себя, а заодно рассеять подозрения Олафа. Правда, дело оставалось за малым — суметь показать себя.

Он отвлекся от мыслей, когда стали подходить к рынкам Угорских склонов. Здесь с уходящими простились последние провожающие. Бабы вдруг заголосили, словно только теперь поняли, что мужья их на войну уходят. Княгиня Ангуш делала вслед Диру оберегающие его знаки, а Милонега, будто и не видела мужа, озиралась, ища в проходящем войске кого-то. Торир улыбнулся, встретившись с ней взглядом, подмигнул. И бледные щеки Милонеги залились румянцем, княгиня стыдливо закрыла лицо тканью паволоки.

Ехавшая на лошадке рядом с отрядом Торира Белёна склонилась к Кудряшу.

— Ты береги себя для меня, ладо мое.

Парень, не стесняясь взоров, притянул ее к себе, пылко поцеловал.

— Не горюй, моя соловушка. И жди. Вот вернусь из похода — и сыграем свадебку.

Проходившие мимо дружинники только посмеивались.

— Сколько таких обещаний дал дочери кузнеца удалой Кудряш? А как подходит время обет исполнять — опять тянет. И на что, спрашивается, девка надеется? Кудряш из соколиной породы, его в закуте у подола не удержишь.

Войско уходило. Было решено идти берегом до крепости Канев, а далее на ладьях спуститься до дикой ничейной земли, где и углубиться в степь.

Как решили, так и сделали. Быстро добрались на ладьях до последних застав, высадились за Росью[102]. Сначала по степи шли весело, дескать, вот ужо покажем себя! Да и степь — еще не степь: то рощи в балках у ручьев попадались, то отдельные купы могучих дубов. А дичи-то сколько! Охотились, не замедляя, хода войска. По вечерам разбивали лагерь, высылая вперед конные разъезды. Да только вскоре поняли, что не все ладно. Редкие хутора уличей стояли пустыми, не поднимались и дымные столбы на холмах — сигнальные знаки, какими местные обычно предупреждали о продвижении чужаков. Потом конные разведчики киевлян столкнулись с хазарским разъездом. Это было только начало. Когда стали то и дело попадаться стоянки кочующих хазар, и вовсе настроились на иной лад. Хазары — исконные враги. И уже как-то не вспоминалось о мире с каганатом, о том, что платят им малую дань и князь-воевода Дир женат на хазаренке. Вмиг у всех взыграла кровь. Понимали, что это пошли в набег черные хазары, не больно считающиеся со своей белой верхушкой, с кем и был уговор о мире. Эти же, черные, известные степные разбойники, коих сами боги велели проучить. Об уличах же как-то сразу позабыли.

Теперь Дир все чаще вызывал своих воевод на совет, все внимательнее вслушивался в донесения разведчиков.

А потом вышли к месту, где стояли хазары. Еще издали увидели впереди дым от костров, послали вперед вестового—дескать, князь Киевский велит чужакам уходить куда подалее. Посланный не вернулся. Второго отправили — и лошадь принесла того. Обезглавленного. А голова посыльного была позорно к лошадиному хвосту привязана. Кудряш же, который в разведке дальше других смог пробраться, доложил, что видел несколько объединенных хазарских лагерей. И огни, огни. Несколько тысяч, не меньше.

— Вот и славненько, — даже оживился Дир. — Хватит нам попусту коней гонять. Будем биться.

В тот вечер дружинники долго не ложились на покой. Собирались у костров в небольшой, с редкими дубами долине. Ели немного: ведь известно, что воин легче и сообразительнее в бою, когда голоден и зол. Бывалые воины вспоминали прежние походы, стычки с лихими степняками, молодые слушали, наполнялись азартом. Воины привычно проверяли оружие, точили и так отточенные лезвия, поправляли пластины на доспехах. Коней пустили пастись, дозорные то появлялись, то исчезали во мраке. В стороне вели гадание волхвы, разбрасывали кости со знаками-рунами, пытались предсказать судьбу. Торир подошел к одному из них. Всклокоченный жрец мешал в мешке кости, разбрасывал перед огнем, смотрел, шевеля губами. Торир усмехнулся. Волхв был из тех, кто состоит при войсках; эти если и обладают какими познаниями, то только в лекарских делах. Постичь же грядущее мало научены, делают это скорее для самоуспокоения да для престижа.

Торир в тот вечер был спокоен. Это к добру. Знал, что его минет смертный час, раз предчувствие беды не будоражило кровь. И, проверив в очередной раз посты, переговорив с воями, отошел подальше, глядя в темную степь. Сверху, в бескрайней звездной выси, плыл месяц, ярко светили звезды. Вон Большой Воз, вон Малый[103], а вон и звезда, которую здешние называют Квочкой[104]. Воздух в ночи еще не остыл после летнего зноя, пряно пахло травами — мятой, горькой степной полынью. И отчего-то вспомнил он, как проводил в степи ночи с Кариной… Да что же за напасть такая эта девка, что не оставляет его в покое, все грезится. Пока с воями в Самватасе жил, пока весь был в заботах ратных, вроде и ничего, не думалось о ней. А сейчас… Сам обозлился на себя за тоску эту негаданную. Ведь стервой оказалась девка. Но еще хуже было бы, если бы ее порешили перунники. Он ведь немало сил потратил, защищая ее перед ними. И первым из доводов было его чувство предвидеть опасность. Волдут знал о нем. Вот его и убедил Торир, ссылаясь на то, что не чует опасности от дочки Бояновой. А ведь и впрямь не чуял. Но о том, что хитрая Карина обезопасить себя успела, смолчал. Это их с Кариной разборки, волхвам знать о том не следует.

Он вернулся к кострам. Один бывалый вой, копейщик Вячко, рассказывал, как бьются в степи хазары, говорил об их сноровке и умении возникать словно бы из ниоткуда, разить стрелами без вдела. Трудно воевать с ними, особенно в степи, где любой хазарин себя как дома чувствует. Вячко вообще был брюзга, вечно на что-то жаловался, ныл. Негоже было так настраивать воинов.

— Заглох бы ты, Вячко, — грубо прервал его Торир. — Завтра у нас такая победа будет, что по всем землям весть о ней полетит крылато. Даю руку на отсечение, что так и будет!

— Гляди, потеряешь десницу-то, — проворчал Вячко. Торир только усмехнулся.

— Не потеряю. А ты бы, Вячко, с таким настроем лучше на Подоле остался, а не наводил кручину на людей.

И окликнул Кудряша, велев спеть. Воины тут же заулыбались, кто-то из младших отроков принес парню гусли из сумы. Кудряш пел негромко, но с душой:

Ох, ты поле, полюшко, нет тебе границы.

Кто-то кровью, кровушкой окропил зарницу,

И слетались с небушка черны ворон-птицы.

Будет битва грозная, удаль разъярится.

Он затянул с напевом, звонко, голосисто. Воины подхватили живо, позвякивая в такт булатом.

Торир уселся между корнями большого дуба, расположившись удобно. Смотрел на освещенные костром лица своих людей. За это время он их неплохо изучил, знал, кто на что годен. Фарлаф оказался нужен, когда дело касалось разбивки лагеря, добычи пропитания. Строптивый воин Могута лих был на рубку, сам его хвалил. Но Торир чувствовал, что Могута его недолюбливает. Как и первый отрядный охальник Даг. Зато в фаланге Даг самый спорый. Надо будет завтра его около себя поставить, с этим любой натиск выдержать можно. А вот доверчивый и приветливый Мстиша сейчас, перед сечей, явно побаивался. По сути, это его первый поход. Мстиша был сыном градского сусельника, но к отцовскому делу душа у парня не лежала, вот и напросился в войско, даже уговорил отца справить ему неплохие доспехи. Но сейчас, хотя у Мстиши и была хорошая кольчуга стального плетения, по его растерянной физиономии было заметно, что на нее он уже не больно надеется. Зато лучник в отряде Мстиша — один из лучших. И Торир определенно знал, что поставит его в глубь «черепахи», откуда будут метать стрелы.

Да, разные в его отряде люди: и поляне из местных, и пришлые северяне, как Могута, и варяги умелые, как Фарлаф. Варяги держались особняком и были самыми умелыми бойцами. Но и на них уже распространился обычай побратимства, можно было не опасаться, что своих бросят. Для викинга отступить куда позорнее, чем для славянина. Хотя тут — как сказать.

Самым родовитым в отряде был Кудряш. Из боярского древнего рода, но из младших детей, которым вряд ли светит наследство. А так как служить в дружине было почетно, родитель-боярин снарядил его знатно: и оружие, и доспехи, и высокий островерхий шлем у парня были под стать княжеским. Кудряш и впрямь был лихой воин, и он бы нравился Ториру, если бы чаще других не вспоминал о Карине. Мол, поселилась в тереме Бояна девица красоты невиданной.

Торир тряхнул головой, стараясь отогнать все те же мысли о чернокосой красавице. И чтобы отвлечься, стал вспоминать другую. Княгиню Милонегу, жену Дира, которую целовал-миловал на росистой траве под утро купальской ночи. Вспомнилось и как позже, когда он пробирался к ней в терем, она, дрожащая и счастливая, открывала ему узорчатое окошко. А потом, когда лежала у него на груди, он осторожно расспрашивал ее о прошлом. Милонега его, конечно, не признала. Вообще о прошлом ей мало что помнилось. Как-то поведала, что было у нее три братца, которых пришлые варяги погубили. Третьим она, видимо, его считала, вспомнила даже его давнишнее имя — Ясноок. А у него горько и жалостливо делалось на душе. Глупая маленькая Милонега. Он так к ней и относился, как к глупой и маленькой, как к младшей сестре. Потому и делал над собой усилие, когда брал ее как женщину. Не то, что с Кариной… Тьфу ты, опять он о Карине.

Торир заворочался. Заставил себя расслабиться, прогнать прочь все мысли. Ему сейчас надо было просто выспаться. Спать, и все.

Войска выстроились на рассвете. Лазутчики ушли в степь. Дир сидел на коне напряженный, только глаза полыхали в прорезях наличия шлема.

Но напали на них неожиданно. В хвост ударили, в обозы. А наскочили лихо, стрелами били. Гортанный визг хазарских воинов так и налетел, обморочил, отупил, сея панику. Едва успели развернуться, как конница Дира тоже оказалась в петле выносившегося из-за холмов хазарского войска. Теперь уже не до обозов было, сами схлестнулись. А хазары как налетели, так и отскочили, уводя конную дружину Дира. Те помчались следом, не видя, что наскакивающих на хвост становилось все больше и больше.

— Эх, побьют ведь нас, побьют! — заметался неожиданно Вячко, выхватил меч булатный, забыв о копье, кружа на месте и не зная, куда двинуться.

— А ты не горячись, — спокойно охладил его Торир. — Кто горячится — долго не живет.

Вячко сообразил, подчинился команде.

— «Черепаха»! Щит к щиту. Передние копья наперевес. Тесней строй.

Послушный Фалаф вдруг тоже запаниковал.

— Да как же мы? Как же без конницы? Затопчут ведь копченые.

Но встал в строй, прикрываясь щитом. Копье же, как и положено, в первом ряду, упер древком в землю, наступив пятой, рука направляла острие.

«Черепаха» была готова как раз к тому мигу, когда наскочили визжащие конники. Дружинники стояли, сбившись плотным прямоугольником, закрывшись щитами, ощетинившись, как ежи, острыми копьями. И толпа хазарских конников напоролась на них. Натолкнулась на строй щитов, на направленные острия и залпы дротиков и стрел, которые вылетали из глубины «черепахи».

Дикие степняки не больно пока утруждали себя раздумьем, что за построение перед ними. И вот уже первые кони стали падать в крови, дружинники разили упавших хазар мечами. Воздух наполнился криками, стонами, горячим запахом крови. Звякали тетивы, ржали лошади.

— А-а-ааа!.. — закричал кто-то в строю «черепахи» при виде наседающих конников.

Если запаникуют, испугаются… Если разомкнут строй…

— Тесней! — хрипло рычал Торир. — Тесней щиты! Не разрывать!..

О шлем со звоном стукнула стрела. Он дернул головой, на миг все поплыло перед глазами. Но и шлем, и голова выдержали. Торир пригнулся, так что из-за края окованного щита стали видны только глаза. А там, впереди, оскаленные лица, оскаленные морды лошадей.

— Держать строй!

В грохоте, в криках ярости и боли его команда мало что значила. Но сыграла роль выучка. И сознание того, что если пока и продержались, то только потому, что иначе конницу не остановить. А вокруг «черепахи» уже вырастал вал из поверженных тел лошадей и всадников. Вот если бы сейчас подоспела конница Дира, так ловко уведенная хазарами…

Надо было переместиться, а то копья уже опускались под грузом навалившихся тел, открывались бреши в строю. Рядом с Ториром рухнул дружинник, его место тут же занял новый, из второго ряда. Краем глаза Торир увидел Кудряша. У того был рог на плече.

— Сигнал подавай! — рявкнул Торир.

Кудряш не должен был выбиваться вперед, он сигнальный. Ну да выхода не было. И парень умудрился подать знак — и как сумел? — в одной руке копье, другая со щитом. Но рог взревел. И весь строй «черепахи» дружно, скоро, не разрывая линии щитов, бросился вперед. Двигались прямо по бездыханным или еще бьющимся телам людей и животных. Теперь главное — не споткнуться, не упасть, иначе свои же затопчут.

Хазары не ожидали подобного маневра. Сами ринулись в стороны, расчищая путь.

— Давай, Кудряш! — гаркнул Торир.

Рог взвыл — и «черепаха» замерла, застыла на новом месте, направив копья, сдвинув щиты, готовые принять новый удар. Однако хазары уже не нападали столь бездумно. Словно повинуясь чьей-то команде, понеслись по кругу, стремительные, в черных шлемах, на быстрых длинногривых лошадях. Визжали дико и все время натягивали тетивы, пускали стрелы. Поначалу вроде бы и не сильно вредили — стрелы отскакивали от щитов, шлемов, зарывались в пыль у ног. Но вот то один из отряда Торира вскрикнул, то другой повалился со стоном.

Торир заметил тучного хазарина в пестром плаще поверх доспехов. Его шлем обвивала пышная черная лиса. Этот воин не больно рвался в бой, что-то кричал.

— Мстиша! — гаркнул Торир. — Ну-ка сними того, с лисой.

А сам уже приказывал Кудряшу. Знал, что Мстиша — отличный стрелок и хазарину не миновать его стрелы, а остальные визжащие хазары, потеряв в разгар сечи предводителя, не сразу и разберутся, что к чему.

Хорошее название — Гуляй Поле. И люди в нем слаженно и быстро вновь переместились. Теперь к небольшому пологому холму, но с обрывистым склоном. Коннику без выгоды на него взбираться, а вот фаланга могла обезопасить себя с одной стороны. Зато хазары решили, что так они загонят в тупик опасных врагов, и стали нападать с удвоенной силой. Но, потеряв предводителя, атаковали глупо, наскоками. Лезли и лезли на копья, валились под градом стрел из «черепахи», висли на копьях, путаясь в своих же взбешенных, потерявших всадников лошадях.

Когда вокруг Гуляй Поля вновь нагромоздились тела, хазары, похоже, что-то поняли. Отступили.

— Неужели все? — почти всхлипнул кто-то рядом с Ториром.

Но Торир чувствовал: тут что-то не так. Сплюнул, переводя дыхание. Пыль скрипела на зубах, застилала глаза. Сзади стонал какой-то раненый, зажатый телами — строем дружинников. Они стояли, сомкнувшись, еще не догадываясь, что удумали хазары. И недоумевали: где же конница Дира?

Торир вдруг усмехнулся. До сего момента он считал хазар равными соперниками, а тут понял: просто варвары, незнакомые с боем фалангой. Ишь, что надумали. Гонят на ощетинившийся, замерший строй своих быков. Правда, много гонят. Рассчитывают так либо затоптать, либо сбросить с крутого обрыва.

Но его дружинники были напуганы. А тут еще Торир велел замереть. Быки же все ближе, ближе…

— Сигнал, Кудряш! Двойной!

Двойной сигнал в его обучении был делом самым сложным: сорваться с места и, не размыкая строя, в бег. Но ведь обучил же. И хазары только выли и визжали, наблюдая, как толпа зажатых щитами врагов стремительно и резко, как единое целое, передвинулась прочь. А в это время, разогнавшееся стадо быков тупо мчалось к обрыву, ревело, срываясь вниз.

В ярости хазары усилили натиск. Торир приказывал держаться, собрав в кулак, строй, но хазары наседали люто, а его люди были вконец утомлены. И самое страшное — первый ряд Гуляй Поля уже не мог сдерживать на копьях тела, второй ряд выступил вперед, но люди гибли — и гибло их немало. Может, самое время перестроить фалангу, как учил, в цепь и отступать? Но куда? К отдаленной роще? Однако от конников не больно-то и убежишь. И где же — проклятье! — затерялся Дир с конницей?

Но появился не Дир, а Олаф. Откуда? Ясное дело, тоже из сечи. И людей у него поменьше, да и вид у них… Но скакали, орали, метали стрелы. Схлестывались с врагами.

— А ну, сигнал! Поддадим нашим!

У воинов из Гуляй Поля при виде своих откуда только силы взялись! Рывком пошли, скалывали копьями хазар прямо с седел. Одна лошадь упала, по ней прошлись, не замечая бьющих копыт. Кто-то, правда, рухнул, но и это не остановило. Встали прямо среди вражеской разметавшейся конницы. Но те уже не наседали, а обтекали страшный ощетинившийся прямоугольник, неслись прочь. Вслед летели стрелы. Всадники Олафа догоняли. А потом все взорвались криком: «Дир! Дир!»

Князь возник на поле боя последним. Дружина его почти не помята. Но как же они добивали хазар, как гнали!

Торир опустил утыканный стрелами щит, только теперь заметив, насколько тот тяжел. Да и левая рука, принимавшая на щит удары, ныла, словно размозженная. Варяг почти машинально передал щит возникшему рядом, еще тяжело дышавшему Дагу. Грубое лицо дружинника, с перебитым носом и маленькими глазами, сейчас показалось даже пригожим — так оно сияло. А вот лучник Мстиша был белее снега, веснушки на носу почти черными казались. Торир хотел похлопать паренька по плечу, да только скривился, стал разминать руку. Но болела не только рука. Болели ноги, плечи, спина. Спина особенно — кажется, порвались мышцы от напряжения.

Однако то, что Гуляй Поле сегодня решило исход сечи, ни в ком не вызывало сомнений. Даже вернувшийся к копью Торира Олаф улыбался ему. А чего не улыбаться, ведь, пока он бился с малой силой в низине, а Дир носился где-то за уводившими его хазарами, этот пришлый сумел со своими пятьюдесятью дружинниками побить тьму врагов.

Возвратившийся после погони Дир удивленно глядел на лежавшие вокруг груды тел, на мертвых лошадей. А потери в отряде Торира… Даже у Олафа их было больше. Что уж говорить о самом князе, без толку прогонявшем конницу по степным холмам за малой ратью. И когда Торир, наконец, подошел к Диру, тот еле нашел силы выдавить улыбку. Он не был трусом, он не страшился сечи, искал ее. Но сейчас понимал, что нынешняя победа — не его. Она досталась этому чужаку, этериоту пришлому.

Утешала лишь мысль о том, что в Киеве будут говорить, будто победа принадлежала его дружине. А значит, и ему — Диру.

ГЛАВА 4

Ясным осенним вечером боярин Микула, по прозвищу Селянинович, наблюдал, как от пристаней Вышгорода отчаливают его струги с товаром. Микула отправил их в далекую Новгородскую землю, где, как известно, в этом году был недород. У полян же год выдался урожайным, да и убрали все без потерь. Так отчего бы нарочитому боярину Микуле не поторговать с северными словенами[105], несмотря на то что в последние годы Киев не очень ладит с Новгородом? Но ведь и не враждует открыто! А Микула умел блюсти свою выгоду. Словене новгородские — люд богатый, щедро расплатятся. Но все равно, чтобы не привлекать внимания князей Киевских, он отправлял суда-насады не с берегов Почайны, а из Вышгорода, расположенного севернее Киева.

Когда последний корабль исчез за поворотом реки, к Микуле подошла его старшая жена Малуня — помощница и советчица. Подала связанные дощечки, на которых особыми письменами — черточками, кружочками, галочками — значилось, сколько кораблей и сколько на них груза отбыло.

— Ничего, что в ночь отправили струги?

Нормально. Дружина на них добрая, к рассвету они уже Припять минуют.

То, что он отправил корабли торговые в конце желтая[106], Микулу не волновало. Опытные корабельщики довезут груз к устью Днепра до того, как мороз скует реку, а там живущим на волоках[107] приплатят, и волочане дотащат груз до Ловати. И если сразу не договорятся с торговцами о цене; можно и дальше караван двинуть. Хотя, скорее всего, сговорятся. Не бедны новгородцы, сумеют расплатиться.

Стоявшая рядом Малуня слегка тронула мужа за рукав.

— Домой поедешь али тут заночуешь?

Микула повернулся, ласково провел большой рукой по щеке жены. Она уже немолода, но для него так же мила, как и тогда, когда купил ее, древлянку дикую, на рынках рабов близ Угорской горы. Все еще синеглазая, белолицая; глубокая борозда меж бровей не столько лет, сколько значимости ей придает. Под облегающей голову и щеки белой тканью шали не видно седины в волосах. И стройна, как и прежде, роды ее не отяжелили. Эх… Микула вздохнул. Роди ему Малуня хоть единое дитя, разве взял бы он в дом другую жену? А вот пришлось же. А Малуню отселил в Вышгород. Хотя и в этом оказался резон: кто бы иначе так толково вел его дела здесь?

Малуня только чуть кивнула, словно понимая невысказанное.

— Может, и хорошо, что едешь. Сыну твоему, Любомиру, лучше, если с ним чаще будешь.

Микула взглянул из-под тяжелых век сумрачно. Глаза у него были славянские — серо-голубые. Волосы русые, с сединой. Короткая челка едва ложилась на крутой лоб с мощными надбровными дугами. Борода густая, аккуратно подрезанная, холеная. Лицо же у боярина Селяниновича было мощное, суровое, с легкими следами шрамов — лицо воина в летах.

Малуня на мужа глядела любовно. Сказала, что если ехать, то прямо сейчас, ибо ночи в желтне рано наступают. Она всегда все понимала. Но сейчас даже это не тешило Селяниновича. Молча пошел туда, где отроки держали его соловую. У Микулы был не один табун крепких гривастых коней, а вот, поди, ж — ездил только на своей соловой. Ее же впрягал по весне в плуг, когда по традиции приходило время вести первую борозду, пахотное время открывать.

Боярин легко вскочил в седло — словно и не разменял уже пятый десяток. Конем правил, как еще на хазарской службе научился — одними коленями. Уздечку наборную держал, словно ленту, чуть пропустив между сильными пальцами. Следом ехали два кметя-охранника, не столько оберегать боярина, сколько для солидности. У Микулы Селяниновича по его положению должна быть свита.

Микула стремился поспеть на последний паром через Днепр. Паромщики — мужики хитрые. Если не ко времени их потревожить, могут и двойную цену за переправу взять. И хотя от этого нарочитый Селянинович не обеднеет, а вот возни лишней, споров не хотелось. Пока же он ехал от Вышгорода по добротному большаку до Киева. Вдоль дороги выступали богатые селища, пахло дымком очагов. Край тут был спокойный, ехалось легко. Но Микула не глядел по сторонам, весь, уйдя в свою думу.

Кажется, чего бы ему кручиниться? Ведь достиг всего, о чем мечтать можно: от сохи возвысился до боярских браслетов, сам Аскольд наезжает погостить в его Городце Заречном, вся округа о нем знает, говорит почтительно, — а радости нет. Может, так устроен Микула, что нет в его душе благостного успокоения? Всегда словно что-то гложет его. Вот когда молодой и безродный был, наемником-бистаганом[108] гонял коня на службе Хазарского каганата — каждый миг жизни ценить умел. Да и позже, когда потянуло к родным богам, и он поселился близ Киева, в каждом начатом деле надежда была радостная. А помнится, как трудно было подниматься, сколько сил уходило на то, чтобы стать нарочитым мужем. Начинал ведь с небольшой торбы с серебром, которым расплатились с ним каганы за военную службу. Своим он тогда служить не хотел, незначительными и небогатыми казались. Но в Киеве ничего, жить да подниматься было можно. Вот он и поднимался. Сначала нанял людей и освободил от леса землицу заднепровскую у протоки Черторый. Засеял поляны, но скоро понял, что на одном жите не поднимешься. Тогда начал по осени артель сколачивать, за пушниной отправлять, ходить за этим мягким златом в леса да продавать на рынках Киева. Торговать у него ловко получилось, а там и смекнул, как еще можно расшириться. Нанял прях-ткачих за плату, и те всю зиму ткали для него парусину. Когда на Днепре сходил лед, и наступало время снаряжать суда, парусина шла по красной цене. Но и с землей Микула не порывал, после нескольких урожайных лет вновь свои угодья расширять надумал. Особенно после того, как сумел Микула сплотить мужичков да отбиться от головников, любивших бесчинствовать в таком неохраняемом месте, как Заречье Днепровское. Вот тогда под его руку и пошли с охоткой селяне. Мол, мы оброк тебе, Микула Селянинович, а ты нам защиту от головников, от которых в Заречье просто спасу не было. Дальше — больше. Расширяясь, Микула и рудокопов нанял, и кузни строил, а там и борти медовые начал из лесу привозить в свое хозяйство. Бортники и рудокопы охотно с ним дела имели, считали, что честный Селянинович не обманет. Но как не обмануть? В торговом деле без этого нельзя. Да вот только меру он всегда знал, не обижал. И весело ему тогда жилось, радовался жизни, хотя уже тогда тоска первая появилась: не было, кому дело передать, не родило детей лоно Малуни, жены любимой.

Но и это вроде поправимо. Особенно когда смог так возвыситься, что не грех уже было и с боярством киевским породниться. Невесту брал из рода Выплаты, мужа нарочитого, рода древнего. Сам Аскольд подсобил в том новому боярину, которого за умение и охрану рубежей заречных наделил боярскими браслетами. Он же и просватал ему Любазу, дочь Вышатину. И она уже через пару месяцев понесла. Вот бы и обрадоваться, но счастья все равно не было. Ревнивой и неуживчивой оказалась Любава-боярыня. Не желала жить с древлянской предшественницей — и все тут! Так разошлась, что едва руки на себя не наложила, когда уже беременной была. Узнай в Киеве бояре, что Селянинович женщину их рода до самоубийства довел, — вряд ли было бы ему сладко после того в городе появляться. Но и тут Микула выход нашел. К тому времени он уже собственные причалы в Вышгороде возводил, склады обустраивал, ему там свой человек нужен был. А Малуня всегда помогала мужу толково. Вот он и возвел ей терем в Вышгороде, наезжал туда, когда получалось. Любава же, наконец, успокоилась, детей стала рожать. За восемнадцать лет жизни при муже пятнадцать раз разрешалась от бремени, но выжило только пятеро. И то хорошо. Со стороны же казалось, что все ладно у боярина нарочитого, уважаемого в Киеве. Да только новая беда приключилась: обидел он чем-то молодого князя Дира и стал тот Микулу задирать, а потом даже напал неожиданно. Микула отбился от него, как от находника злого. Бедой это могло обернуться, но пронесло. Аскольд и бояре с Горы Микулину сторону приняли, но спокойствия уже не было. Понимал, что молодой князь не простит обиды. Вот и бередила душу тревога: сколько еще он мужем нарочитым в Киеве может оставаться? Не пришла ли пора сниматься собжитых мест да уходить куда подалее? А может, нрав у него такой нерадостный был? Или старость уже подступала? Но в старость верить не хотелось. Какая старость, если кости не ломит, силушка играет, а младший его сынишка еще совсем глуздырь, его еще поднимать, учить надо. А вот старший сын, Любомир, соколом вырос. Правда, этим летом учудил. Сбежал из дому, примкнув к ополчению киевскому, которое пошло к Диру, когда тот в степях с хазарами бился.

Тогда в Киев от Дира богатый обоз пришел. Люди говорили, как лихо побил степняков их младший князь, сколько добычи взял — и людьми, и конями, и возами, — отбив ухазар награбленное. Но возвращаться в Киев Дир не спешил, готовился пройтись и по землям извечных врагов Полянских — древлян. Вот ему ополчение и собрали. И с ним-то и отбыл тайно Любомир, посеяв в сердце отцовском страх и тревогу. Ведь было нечто в Любомире, отчего Микула не пускал сына в войско. И оказался прав. Любомир, хоть и вернулся среди тех немногих, кто после древлянского похода уцелел, да только будто подменили парня. Волхвы говорили, исполох завладел им. Может, и исполох. Да только считай уже больше месяца, Любомир людей дичится, сидит в закуте, смотрит в стену, ни с кем не разговаривает.

Напаром успели. К Городцу, усадьбе Селяниновича, подъезжали уже в темноте. За сжатыми нивами Городец возвышался на насыпи темной значительной массой, отсвечивая изнутри огнями. Здесь еще не спали, дожидались хозяина. И едва он появился, сторожа на вышке подали сигнал отворять мощные ворота.

Во дворе заходились лаем псы, но, признав в прибывших своих, стали повизгивать, припадая на лапы. Из людской вышла челядь. К спешивающемуся Микуле подбежали двое дворовых отроков, даже заспорили, кому соловую вести в стойло. Боярин обоим отпустил по незлобивому «лещу», заметив, чтобы сперва поводили лошадь по двору, дали остыть.

На высокое крыльцо вышла боярыня Любава. Дородная, статная, выряженная, как Твердохлеба-княгиня, на византийский манер, в серебрящиеся одежды. Боярыня стояла, подняв плошку с огнем. Родовая спесь не давала ей кинуться навстречу, но по дрожавшему от волнения в руке жены огоньку, по-сдерживаемому нетерпению Микула понял, что его сударыне есть что сказать. И наверняка о сыне.

— Ну что, звала волхвов? Смотрели сына?

Она закивала так, что даже тяжелые височные колты закачались.

— И не только их, но и настоятеля Агапия из христиан кликнула. Он-то и помог.

И, уже принимая у мужа дорожный опашень на рыжей лисе, стала тараторить, как волхвы едва не подрались, споря, как выливать исполох, а вот Агапий прямиком прошел к Любомиру, беседовал с ним долго. Она пыталась подслушать, но побоялась. Бог весть какой силой обладают эти христиане, что их даже в Царьграде чтут. А что Агапий помог, сразу стало видно. Любомир-то впервые к общей трапезе вышел, справлялся, когда родитель вернется.

У Микулы радостно застучало сердце, но к сыну в горницу поднимался степенно, не спеша.

— Здрав будь, сокол мой Любомир. — Сын вскочил с лежанки.

— Тато!

Так звал он отца еще несмышленым мальчишкой. И от этого у сурового Селяниновича увлажнились глаза. Захотелось обнять юношу, приголубить — такого крепкого, юного, с русыми кудрявыми волосами, ниспадающими на глаза. Но сдержался.

— Если есть что сказать — я всегда готов слушать.

Он и раньше говорил это сыну, но тот только отворачивался, и сейчас что-то мелькнуло во взволнованных синих глазах. Может, не так что сказал Микула? Он всегда был суров. Но теперь для сына себя сломил.

— Душу ты мне всю вытряхнул, хлопче мой. Не видишь али, что раз тебе покоя нет, то мне и подавно плохо.

У Любомира тряслись губы.

— А то, что скажу… В радость ли тебе будет?

— Мне все от тебя в радость. Только не молчи. Слышал, с этим длиннополым Агапием ты поделился. Али он тебе ближе отца родного?

— Он понимает. Они… христиане вообще понятливы. Волхвы бы меня за это с капищ прогнали камнями, житья бы не дали. Ты же… Я всегда знал, какой ты великий воин был, отец. В самом войске бистаганов удаль показывал. Я же… — Он вздохнул, собираясь с духом. — Я трус, отец.

Микула никак не отреагировал. Опустился на покрытый овчинами полок, жестом велел сыну сесть рядом. Видел, какое взволнованное и жалкое у того лицо.

Но Любомиру все же удалось взять себя в руки. Рассказывал спокойно. О том, как они с ополчением присоединились к войску Дира в степях, как весело шли вдоль древлянских лесов, как нападали на редкие селища. Тогда страха он еще не чуял, хотя и уходил, когда Дир, как обычно, начинал древлянских воев калечить. Муторошно становилось, в животе дрожало. Думал, это пройдет, когда своего первого врага зарежет, узнает, каково это — вражью кровь пролить. Потом они углубились в чащи. Лес там густой, нехоженый, порой просто приходилось прорубаться в чаще. Но проводники у Дира были из самих древлян. Князь их детей вез в обозе, грозился казнить люто на глазах отцов, если не выведут его проводники к древлянским погостам, к селищам, запрятанным в чаще. Однако, пока шли лесом, растянуться пришлось. Обозы и вовсе отстали.

Напали на них внезапно. Словно ведали о рейде Дира с дружиной, поджидали. Проводники вмиг исчезли, а к обозу было уже не вернуться. Да и о каком обозе говорить, когда казалось, что сам лес шел на них в атаку, стрелы летели отравленные, с визгом наскакивали древляне, страшные в звериных личинах, покрытые листвой. Возникали словно из-под земли.

Вот когда Любомир настоящий страх ощутил. А древляне шли так, как и не ведалось. Отовсюду несся их дикий клич. Выскакивали их воины, налетали их бьющие ястребы, набрасывались их страшные клыкастые.псы, свистели их стрелы, даже деревья вдруг стали валиться, видимо заранее подрубленные. А потом полетели из леса вязанки горящего хвороста, словно какой-то гигант метал их. Сушь в лесу была, потому и запылало все. Он, Любомир, шел сразу за отрядом прославившегося варяга Торира. Копье того умело биться по-особому, Гуляй Полем, да только получилось, что в лесу выстроиться как надо не выходило.

У юноши было несчастное лицо.

— Я держался среди своих покуда мог. Мне хотелось бросить все и бежать. Но куда? Те, кто сходили с тропы, оказывались в спрятанных под листвой ямах-ловушках, напарывались на заостренные колья, стонали страшно. И я жался к группе воинов из ополчения, даже, кажется, отбивался. Подле меня был Сурко, рыбалкин сын. Ты ведь помнишь его, отец? Он жил в селище на Черторые. Мы с ним и в поход вместе пошли. И как же смел был Сурко, как сражался, даже меня прикрывал! Но вдруг… В голове моей загудело, и я стал падать. Это позже я понял, что меня просто оглушило камнем из пращи. Шлем выдержал, но на несколько минут я словно потерял соображение, рухнул под кусты. А когда выполз… Гляжу, вокруг все пылает. Карабкаясь, я схватился за что-то, но это оказалась отсеченная рука. И тут я запищал, как заяц. Умолк, только когда увидел Сурко. Сурко еще был живым, даже силился привстать, но над ним уже сидел скрючившийся древлянин, рвал из распахнутой на животе раны Сурко внутренности и пожирал их. А как повернул ко мне лицо свое, жуткое, раскрашенное, окровавленное… Но я не убил осквернителя и злодея. Я сбежал.

Очнулся где-то в зарослях. Огонь и крики были в стороне. Но я был все в том же гиблом древлянском лесу, и эти упыри-древляне могли прятаться за каждым деревом. Тогда я затаился, сидел в кустах и хотел лишь одного: чтобы лешаки лесные меня схоронили, спрятали от людей.

Вдруг слышу — кто-то идет. Не спеша так, уверенно. Я выглянул из убежища и увидел варяга Торира. Он остановился шагах в пяти от меня, огляделся и, приложив руки ко рту, прокричал трижды дикой птицей. Из леса ему ответили. Но я не стал ожидать, что будет дальше, вылез, кинулся к варягу. Ведь Торир из дружины Дира, Да и витязь славный. С ним я бы не чувствовал себя таким беззащитным.

Он сперва как будто шарахнулся от меня. Лицо было такое, словно убьет сейчас. Но я плакал и просил помочь. И, похоже, варяг смягчился. Велел сидеть тут, пока он не вернется. Я бы и сидел, если бы откуда-то не налетел этот древлянин, спрыгнув сверху. Я видел его рожу совсем близко — страшную, наполовину синюю, наполовину красную, жутко оскаленную. Когда древлянин замахнулся, я успел только откатиться. Он все же достал меня своим тесаком, но у меня были твои доспехи, и они выдержали. Хотя удар получился сильный, даже разбил мне ребра, и они шатались и болели потом… Ах, отец, лучше бы он убил меня тогда. Но не убил. А меня обуял исполох…

Помню только, как что-то кричал появившийся невесть откуда Торир и раздавался звон булата. А очнулся… О, лучше бы я умер тогда же! …Ибо я был весь изгажен собственным дерьмом. В животе моем саднило, и Торир, который тащил меня, был весь перепачкан тем, что не удержала моя утроба. Он не скрывал своего презрения. Однако он спас меня! Обмыл в ручье, обмылся сам и вновь потащил, пока мы не догнали своих. И этот варяг Торир ни единым словом не обмолвился о моей трусости. Меня считали одним из тех, кто чудом уцелел в той резне… Потерпевшим неудачу, но спасшимся хоробром. А Торир молчал.

Рассказывая, Любомир даже отсел от отца, вжался в стену.

Микула Селянинович молчал. Легко ли родителю узнать, что его любимец трус? Но и другое понимал боярин, вся дальнейшая жизнь Любомира будет зависеть от того, что он сейчас скажет. Поэтому сперва осторожно спросил:

— Ты и христианскому попу все это поведал?

Любомир отрицательно мотнул головой. Сказал, что лишь на страх свой жаловался, но ничего не рассказывал.

— Это хорошо, — вздохнул Микула. — Ведь спасший тебя варяг молчит, будем молчать и мы.

У Любомира было измученное лицо. Легко ли парню вновь и вновь переживать такое, мучая себя позорными воспоминаниями? Микуле трудно было начать речь. Не мастак он был цветисто говорить, а тут слова надо было сложить так, чтоб они до сердца сына дошли. И Селянинович медлил: то подвигал поближе масляную глиняную лампадку с огнем, то отодвигал, глядя, как кренится язычок пламени.

— Ты нашел в себе мужество поведать мне обо всем. Это хорошо. — Любомир чуть поднял голову, ждал. И тогда отец заговорил… Он сказал, что не все рождаются отмеченными Перуном воинственным. Любомиру это рано довелось познать — что ж, в том есть и своя польза. Будет знать, чего ему лучше избегать, где не надо рваться проявлять себя. И если нет у него ратной храбрости, зато голова мыслит ясно. Разве отец не поручал ему прежде дела — и как с людьми сговориться, и как дело торговое наладить? Любомир всегда справлялся с редкой для его юного возраста смекалкой и умением. Да и речью сын владеет так, как Микуле и на раде боярской не удается. Сейчас вон как он все поведал, даже когда говорил о своей панике, страхе, обычно туманящем разум. Вот не ответит ли он Микуле на пару вопросов?

Любомир слушал, морщил лоб под длинным чубом. Не показалось ли ему, что не все с этим лесным походом ладно? Например, не знали ли древляне заранее, что на них пойдут, раз успели собраться таким скопом? Ведь древлянские роды не больно между собой дружат и их не просто объединить для схватки с киевскими витязями. Да и манера боя не та. Обычно они нападают бьктрыми наскоками и также быстро исчезают. А на этот раз, похоже, киевлян продуманно завели в заготовленное место, да и обложили, как кабанов во время облав.

Любомира поразили неожиданные выводы отца. Но это и хорошо, отвлечет от собственных дум-кручин. И, припомнив, как все было, он стал рассуждать, делиться мыслями с отцом. Да так здраво, продуманно, словно и не владел им исполох… или, как оказалось, стыд-позор. И юноша сам подивился, какая картина вырисовывалась.

— Что же это выходит, родимый? Неужто соглядатаи враждебные в дружине киевской завелись? Как же иначе лихие супостаты о походе дознались? Как смогли и обозы отбить, и ямы-ловушки заготовить на пути, куда проводники вели? Кто упредил древлян, кто подучил проводников?

Селянинович успокаивающе положил большую ладонь на плечо сына.

— Погоди горячку пороть. Все, о чем мы говорим, пока лишь наши домыслы. Древляне тоже ведь не лыком шиты, могли и проведать, куда дружина киевская идет.

Сказал это затем, чтоб успокоить сына, но у самого на душе было неспокойно. Потрепав Любомира по голове, велел отправляться почивать. Дел у них на завтра много. И с хитниками[109] встретиться, чтоб кузни в зимнюю пору не простаивали, и ястребов погонять — дичи побить. Так что пусть сын выспится, чтоб к утру, голова ясной была. А о терзаниях пущай забудет. Кто в этой жизни не оступался да дров не ломал?

— И ты ошибался, тато?

Любомир впервые улыбнулся. Правда, еще робко, застенчиво. Но до того же пригожим показался родителю — сердце замерло. А ямочки на щеках у парня — ну прямо Любавины.

— Всяко бывало и со мной. Как-нибудь поведаю.

Сам поднялся на гульбище, опоясывавшее второй поверх усадьбы. Стоял, прислонясь плечом к резному столбику навеса. Думалось боярину о варяге этом, Торире, который столь недавно прибыл к Диру и о ком уже столько речей вокруг. И странное вертелось в мыслях боярина.

От темнеющего в стороне леса веяло осенними запахами и, сыростью. Местность по эту сторону Днепра была низменная, болотистая. В окрестных лесах немало заводей, заросших ряской. Давно подумывал Микула их осушить, да только в весенние паводки вся окрестная земля вновь влагой от разливавшегося Днепра наполнялась. Однако не об этом размышлял сейчас Микула, когда произнес в дремотную темноту:

— Что бы там ни было, но этот варяг спас мне сына. А значит — я его должник.

Солнечная желтневая погода все держалась. Леса пестрели красками, лист опадал тихо и плавно, ковром устилая землю.

Для Микулы осень всегда хлопотное время. Селянинович не больно полагался на тиунов, за всем приглядывал лично, да и Любомира не оставлял, заставлял всюду ездить с собой, давал поручения. Проследить, как унавожены поля, как наполнены риги соломой для скота, как обустроены конюшни и хлева к предстоящему зимнему суровью. Вместе с сыном он отправлялся смотреть на зеленеющие среди ярких лесов озимые пашни, следить, как заготавливают штабеля дров для зимнего времени.

Как-то, вернувшись из поездки, Микула увидел во дворе рослую фигуру певца Бояна. Спешившись с коня, он поприветствовал гостя. Они ладили с Бояном, а его приход для боярина всегда был в честь.

Но в этот раз Боян прибыл не один, а с дочерью. Микула обратил на нее внимание, лишь, когда Боян сказал о ней. Дескать, напросилась со мной девка Карина, уговорила ее Селяниновичу представить.

О дочке Бояна Микула был уже наслышан. Говорили, мол, сумела сделать то, чего никому до нее не удавалось, то есть уговорила родителя отдать ей то место на Подоле, где раньше Боян любил просто посидеть, Песни попеть да люд потешить. По разумению Микулы, в этом только блажь была, отвлекать людей от дела — торга. А ведь и место было самое для торговли удобное, у Боричева узвоза, где всегда людно, где народ с Горы и на Гору движется. И вот в этом году на точке этой торговой вдруг дочь Бояна стала свой торг вести. И чем? Смешно сказать — орехами. Прежде их дети вокруг Киева собирали да разносили по городу, по хозяйским дворам за мелкую плату. Но дочь Бояна сама заплатила детворе, и они стали к ее лотку носить орехи. А в Киеве известное лакомство — ореховые пироги с медом. Вот и потянулись к ее лотку на Подоле хозяйки, ругались, что цена высокая, а все равно брали. Да и гости торговые не утруждали себя поисками лакомства, подходили, покупали. Хотя долго такое продолжаться не могло. Всякое дело в Киеве быстро другими перенимается. Но хитрая Бояновна не тянула с начальным промыслом. И как накопила деньжат, обустроила на месте у Боричева узвоза богатые лавки с навесами, мостки к ним выложила, раскрасила все ярко. И сдала в аренду. Не кому-нибудь, а кузнецам известным — Стоюну да Жихарю. И брала с них за то немалую плату.

Микуле это ловким делом показалось, потому и любопытно стало увидеть сию разумницу Карину. Пока ее родитель с боярином разговаривал, она в сторонке держалась, а как заметила, что Микула ее глазами поискал, поднялась с завалинки, шагнула вперед. Завидев ее, Селянинович даже заморгал. Ишь какая! Высокая, стройная, плечи отведены назад, голова гордо поднята на лебединой шее. Держится — ну что княгиня. И одета нарядно, хотя без вызова, как бы сказали в иных землях — элегантно.

По прохладной осенней поре на девице был крашеный темно-алый полудлинный кафтан, в груди узкий, стянутый рядом мелких темных пуговиц, а ниже колен ниспадал широкими складками. У ворота, запястий и по подолу оторочен черным каракулем. Юбка до щиколоток, черная, с яркой тесьмой, открывала узкие, по византийскому крою сапожки с острыми носами. На голове пушистая соболья шапочка с алым парчовым верхом. В ушах чуть колышутся полумесяцы сережек, а через плечо перекинута длинная коса, черная, как и каракуль ворота, алой кистью на конце украшенная.

Девушка подошла, глянула дымчатыми глазами из-под темных бровей вразлет. Брови свои, не подведенные. Да и румян красавица не наводит, личико у нее белое, овальное, кожа гладкая.

— Многие тебе лета, боярин Микула, — сказала с поклоном. — Прости, что напросилась к тебе в неурочное время. Да только дело у меня такое, что сейчас лучше решать.

— Ишь какая — сразу и дело. Ты сперва гостьей в терем мой войди, хлеб-соль отведай.

Такой красе почет не оказать — сам на себя обидишься. И провел их с Бояном Микула в терем, велел нести угощение.

Боян в Городце и раньше бывал, потому не глазел по сторонам. Он вообще к богатству других не шибко был любопытен. А вот дочь его оглядывалась, глазами сверкнула. И Микула с гордостью подумал, что есть, на что тут поглядеть столь прекрасным очам.

Полы в тереме Селяниновича были сложены в шахматном порядке из брусков алого и черного цветов. Бревенчатые стены увешаны узорчатыми ткаными коврами, между ними крест-накрест висят начищенные копья. Окна — со вставленными в свинцовые переплеты кусочками светлой слюды в виде кружков да ромбиков. Лари, скамьи, кресла — все в резьбе, даже ножки выточены в виде когтистых лап. Длинные столы накрыты алым сукном с бахромой. Под сводом на цепях горят масляные светильники. Масло в них заморское, светлое, без копоти и запаха. А уж печь — огромная, целую торцевую стену занимает — устроена со специальным дымоходом-трубой, и вся выложена узорчатой византийской плиткой — изразцами.

За столы в доме Микулы садилось много людей: сами хозяева с гостями, дружинники боярина, челядь, немало и прихлебателей — сородичей дальних. Кормили обильно: подавали в глубоких корчагах варево на мясе и рыбе, густые масленые каши в горшках огромного сома жареного, запеченных в подливе из ягод куропаток, грибы соленые, икру осетровую, репу разваренную. Пили сладкие кисель и квас, к концу трапезы и мед хмельной выставляли.

За столами было весело, разговаривали, шутили, смеялись. Женщины следили, чтобы дети не слишком шалили, стариков слуги подкармливали. Как подъели малость, кто-то попросил певца Бояна поведать кощуну-былину. Сидевший подле отца Любомир встрепенулся, подался вперед. Даже боярыня Любава, до этого хмуро поглядывавшая на гостью-красавицу, и та заулыбалась. Но по обычаю спросила мужа, дозволит ли. А как не дозволить, когда песни Бояна радость и счастье в дом несут?

Но сам Микула не больно в пении разбирался. Послушал сначала ради приличия о деяниях старых героев и их удали, но, заметив, что дочь Боянова на него выжидающе глядит, сделал ей знак и поднялся из-за стола.

Они поднялись в ближнюю горницу, сели под окошечко.

— Давненько я с такими красавицами не уединялся, — усмехнулся Микула, распуская цветной кушак на сытом животе. — Ну, что скажешь, девушка?

Она держалась без смущения. Заговорила сразу о деле, о том, что приглядела одно место на Подоле, возле речки, Глубочицей называемой. Место хорошее, близко и от причалов Почайны, и от Житного рынка, правда, недалече стоит невзрачный храм христиан, но это в стороне. И подумалось ей, что неплохо бы там было возвести гостевое подворье.

— Какое подворье? — не понял боярин.

Карина стала пояснять. Ведь в Киеве всегда много приезжих, некоторые с одним возом прибывают, но есть и такие, кто целые караваны ведет. И те и другие обычно устраиваются на постой у киевлян, для которых это дело весьма прибыльное. Однако, как ей рассказывали, в иных землях так не принято. Там есть дома, где гости торговые располагаются со своим товаром, не завися от воли хозяев. Вот и она задумала построить такое гостевое подворье, где бы приезжие могли жить в удобстве, и где их будут сытно кормить. И плату за то можно брать немалую.

— Погоди, девушка, — поднял руку боярин. — С чего ты взяла, что дело это выгорит? Те же бояре с Горы не позволят, да и невыгодно это для хозяев, что с постоя мзду берут.

— Потому и пришла к тебе, Селянинович. Ты вес в граде имеешь, тебя всякий послушает. Вот и добейся разрешения, мол, под собой это подворье держать будешь. Тебе не запретят. А при любом подворье постой по домам в Киеве не прекратится. Я же, как отстрою подворье да стану там заправлять, начну тебе с прибыли оброк платить, чем скажешь — кунами ли, гривнами али еще как.

Микула пошевелил кустистыми бровями, обдумывая. Он тоже знал, что в иных городах заморских такое принято и выгоду приносит, но чтоб в Киеве? С другой стороны, он общался с гостями приезжими, слыхивал, как те выражают недовольство, что вынуждены под обычаи хозяев подстраиваться. А в отдельном гостевом подворье они могли сами быть себе хозяевами, только деньги плати.

— А большое ли будет подворье? — спросил.

У нее даже лицо засветилось. Стала рассказывать, что надумала построить в ряд несколько небольших теремов двухповерховых, соединить их мостками. А за ними — склады, где товар храниться будет, скотина содержаться. Двор будет общий, с кузней и кухней, можно и общую трапезную соорудить.

Микула слушал, пощипывая ус. То, что она предлагала, сулило выгоду. К тому же Карина говорила, что возьмет на себя и расходы на постройку, и зазывал наймет, чтоб в порту гостей привечали. В дальнейшем собирается хозяйство вести, а ему, Микуле, треть от дохода отдавать. Вот тут она прогадала, неопытна еще, — он бы и на меньшее согласился, ибо выгоду уже углядел. Ведь от него-то никаких хлопот, а куш немалый получить можно. И все, что от него требуется, это место на свое имя застолбить.

— А не боишься ли, девица, что я, пользуясь тем, что на меня место будет, сгоню тебя со временем?

Она только взмахнула длинными ресницами.

— Не боюсь. У тебя дел и без того достаточно, а гостиный двор — дело хлопотное. Вот и не захочешь лишней заботой себя обременять. Да к тому же, прежде чем к тебе обратиться, я повызнавала — слава о тебе идет добрая, многие на слово твое поручаются да хотят дела с тобой вести. А если обманешь… Что ж, я как-никак дочь Бояна. Ты не захочешь, чтобы я ему пожаловалась, и он песней тебе насмешливой ославил. Ведь к его слову весь Киев прислушивается.

Ишь, хитрая. И так, и так все продумала.

— Тогда скажи-ка мне, Каринушка, отчего это тебе, умнице да разумнице, надумалось такую ношу на себя брать? Сидела бы себе тихонечко под покровительством родителя да женихов поджидала. Такая краля долго не заневестится, скоро себе подберешь суженого выгодного.

Микула говорил это, добродушно усмехаясь. Но его собеседница осталась серьезной.

— Замужней бабой стать не спешу. Сама хочу себе госпожой быть.

И невольно вскинула горделивую голову. Микула же вдруг не о делах подумал и не о речах ее, неслыханных для обычных баб. Да и разве была его гостья обычной? То, что хороша, — это одно. Но ведь не просто избалованная краса сидела перед ним. Видимо, пришлось ей хлебнуть горюшка, раз так стремится сама силы набрать, богатства, достичь, которое и слабому защита. И хотя личико у нее юное, нежное, но глаза как у бабы пожившей — умные, бесстрастные, с опытом. Ну да ладно, не его это дело. И он только спросил:

— А где денег возьмешь на постройку гостиного двора? Неужто на орехах столько наторговала?

Карина смутилась в первый миг. Опустила ресницы, а как подняла — сталью булатной от глаз повеяло.

— Деньги у меня найдутся, но не столько, чтобы так обстроиться. Хватит только на первую пору. Да ведь когда морозы грянут, вряд ли строиться буду. А за это время я смогу раздобыть средств. Например, закуплю у тебя пару-тройку возов жита, поведу торг.

— Неужто думаешь наторговать столько?

— Наторгую. Ты сам поймешь, когда узнаешь, с кем хочу торг вести.

— Ну-ну! Боги тебе в помощь.

И Микула, усмехнувшись, даже похлопал Карину по колену — не удержался. И как раз не вовремя. В проеме двери за откинутой шкурой-занавесом мелькнула тучная фигура Любавы. Заметила, как муж с гостьей пригожей заигрывает, резко отвернулась, пошла прочь. Микуле досадно стало. Ведь будет, дура ревнивая, теперь дуться. Но через миг и думать о ней забыл, когда услышал, какое дело задумала отчаянная дочка Бояна.

К древлянам диким решила везти жито на торги.

Микула даже отшатнулся от нее. Глянул хмуро.

— А ведь я уже было разумницей тебя считать начал.

— А я и есть разумница.

Она лишь чуть повела плечом. А лицо по-прежнему умненькое, правда, чуть замкнутое.

— Я и впрямь считаю выгодным выехать этой зимой в леса древлянские с обозом. Более того — и тебе предложить то же хотела.

И улыбнулась неожиданно. Дух перехватывало — до чего же улыбка у нее была лучистая да ясная. Глаз не отвести. А заговорила… Слушал Микула и вновь думал: ох, не простая девка, ох, золото!

Действительно, все предусмотрела. Древляне-то — известные недруги, а после нынешней их победы над Диром отношение к ним хуже некуда. Однако ни для кого не секрет, что торг с ними как был, так и остается. Древляне-то хлеба мало сеют, на всех не хватает, вот и приходится им по зимней поре покупать у соседей. А покупают за меха отменные, за руду, за борти медовые, каких в их краю без числа. Вот и торгуют с ними поляне, соблюдая свою выгоду. Ныне же выгода будет особая. Все, кто под Аскольдом с Диром ходят, клялись-божились после страшного поражения, что вражда у них с древлянами ныне небывалая. А значит, для древлян хлеб-жито особенно возрастет в цене. С торгов их гонят, из селищ хлеборобов пахотных изгоняют. Но долго ли это продлится? Рано или поздно люди пойдут на сговор, на торг. Не упускать же выгоду? Даже пусть и запрет на мену с древлянами объявлен. Но вот пройдет время, пусть и за Корочун[110] минет — и можно будет без особого шума торги начинать вести. Микуле, за которым многие глядят, этим заниматься не с руки. Можно и князей разгневать. А вот при разумном посреднике и он может торгом с древлянами заняться.

— Но древляне — волки лютые, — глядя исподлобья, заметил боярин. — К ним так просто и не подступишься. Подход особый иметь надобно.

Карина согласно кивала. Говорила, что приходилось ей бывать в их краях, знает их обычаи, да и говором их владеет. А древляне считаются с теми, кто их покон — обычай — чтит.

Микула сам разговором увлекся. Когда подошел было Любомир, сообщив, что Боян уже уходить собирается, Микула только махнул рукой — мол, задержи гостя. Но Карина, похоже, не хотела отца неволить, засобиралась.

— Все важное уже сказано. Тебе, Микула Селянинович, теперь перво-наперво князей да бояр насчет места для гостиного двора приговорить надо. Остальное же может погодить. А пока, по рукам, что ли, боярин?

Она протянула маленькую ладошку, взглянула так — и просяще, и приказывающе, и лукаво, и чарующе одновременно. Микула вдруг ощутил себя под властью ее редкостных чар, поняв, что девушка эта знает, как убеждать мужчин. Даже такого матерого, как он. И, усмехнувшись в бороду, хлопнул по ее руке своей широкой ладонью.

Он сам пошел проводить Бояна с дочерью. Шли к парому, когда уже смеркалось. Шли вчетвером: впереди Карина с Любомиром, позади Микула с Бояном. Охранников не взяли, только псы боярина, огромные, как волки, кружили вокруг, радуясь вечерней пробежке.

— Хорошая у тебя дочь, Боян, — сказал Микула.

— Особенная, — согласился Боян. — Я как на нее гляну — руки сами к гуслям тянутся, душа поет. Да вот только нет в ней особой бабьей легкости. То ли кручинит ее что, то ли боги, наградив красой, сердце холодное вложили. Ухажеры вокруг нее так и вьются, а она ни к кому тепла не проявляет.

Микула глядел на идущих впереди Карину с Любомиром. Его сын тоже вроде к девкам не сильно рвался, не толкался, как принято в его возрасте, у девичьих. Это Микулу даже тревожило. Ведь в лета парень вошел, оженить пора, да и внуков уже понянчить хочется. Но сейчас, видя, как разговорился сын с Кариной, неожиданно подумал: а вдруг? Карина девка не игривая, не станет парню голову глупостями девичьими морочить, а ему, похоже, с ней интересно. Вот и приставит он к ней сына помощником в гостевом-то дворе… Для себя Микула уже решил, что дело это на самотек не пустит, уж больно выгодным кажется. А Любомир в делах не по летам толков, Карина не пожалуется. Вот и сведут их дела, как других посиделки вечерние сводят.

Они спустились к песчаному берегу, где с парома возчики скликали последних переправляемых. От могучей реки веяло холодом, с расположенного недалеко рыбацкого поселения долетал аромат дымка. А за рекой огромной громадой выступали постройки Киева на холмах, искрами высвечивали огни.

Боян поднялся на плот парома, а вот Карина на миг задержалась возле боярина.

— Да поможет нам Белес в том, что надумали. И если выйдет… Я рада, что именно к тебе обратилась, Селянинович. Как-то ты уже помог мне. И не припомнишь, наверное, но некогда ты не позволил своим людям побить бродяжку, стащившую хлеб. Я была той бродяжкой. Вот с тех пор расположение к тебе и имею.

— А ведь я помню, — неожиданно удивился боярин. — Да неужто та лохматая лесовичка ты и была? И так подняться успела. Эх, далеко пойдешь, девушка…

Она смутилась.

— Не ожидала, что узнаешь…

— Да не боись, болтать не стану. Но другое не забудь: не всякий ведь поймет, когда ты, баба безмужняя, делами заправлять начнешь. Толки пойдут, пересуды. Так что выбери себе кого. Одной-то плохо, да и не по обычаю. Голова у тебя разумная, а сердце словно прячешь. А баба с замерзшим сердцем все одно рано или поздно тосковать начнет.

Хотел, было и о Любомире сказать, да только девушка вдруг так горько вздохнула, что он осекся. А она лишь поклонилась и пошла туда, где Боян о чем-то балагурил с паромщиками. Едва стала на бревна парома, как паромщики сильно налегли на шесты, уперлись в берег, оттолкнулись — и пошел паром по тихим ночным водам Днепра. При серебристом свете месяца река чуть поблескивала.

Рядом с боярином присел на корточки Любомир, дурачился с псами, трепал их за лохматые загривки, смеялся негромко. Микуле больше понравилось бы, если бы он вслед гостье глядел.

— Что скажешь о дочери Бояна, сыне?

— А?

Парень увертывался от пытавшегося лизнуть его в лицо волкодава.

— Что тут скажешь — славная девка. Простая. Говорить с ней легко. И в собаках разбирается.

— А вот и не простая она, Любомир. Ты пригляделся бы к ней. Весь обратный путь сын отмалчивался. Микула был задумчив.

Хотелось еще раз все обдумать. А как увидел ожидавшую на высоком крыльце жену, понял: спокойного вечера не предвидится. Ревнивой Люабаве так просто не объяснишь, отчего долго с красивой гостьей засиделся, а после сам провожать пошел, честь оказал.

«А вот Малуня бы все поняла. Надо будет их с Кариной познакомить. Понравится ей дочка Боянова».

ГЛАВА 5

К началу грудня[111] могучий Днепр твердо сковало льдом. Пришло время отправляться в полюдье. Как повелось в последние годы, отбывал туда младший князь, Дир. А старший, Аскольд, оставался в Киеве. Править.

Дир выезжал из Киева шумно. Ехали ратники — несколько сотен, не менее, — двигались обозы с ездовыми да различной прислугой, конюхами, кормильцами-кашеварами, ремесленниками, которым вменялось чинить что, если придется. Всем им предстоял длинный путь, по землям подвластных Киеву племен — пороситов, выгольцев, боутов, заехать надлежало и к дулебам, а там, двигаясь через их земли на север, проехать к дрегве, которая, ссылаясь на великое разорение от древлян, артачилась с выплатой дани. Далее путь лежал через лучан, к подвластной Киеву части племени кривичей, а оттуда, сделав остановку в Смоленске, надо было посетить и большое племя северян. Всю зиму проведет князь Дир в полюдье, вернется лишь по весне. А пока будет отправлять в Киев обозы с данью, а заодно кормиться на постое в подвластных племенах. В дела местных князей-старшин ему не дано было вмешиваться по уговору, однако, если какое-то племя заупрямится и не станет власть Киева признавать, он мог и заставить насильно. И это для Дира было куда лучше, чем сидеть в заснеженном Киеве. Поэтому уезжал он довольный и веселый.

В день отбытия полюдников на Киевские валы вышло немало народу провожать отбывающих. Были и обе жены Дира — Милонега и хазаренка Ангуш. Последняя — грустная, в трауре по недавно умершему младшему княжичу, сыну Дира. А вот Милонега, похоже, отъездом мужа не опечалилась. Мороз разрумянил ее обычно бледные щеки, она посмеивалась, переговариваясь с красивым рындой[112] Ториром Ресандом. Этот Торир, которого киевляне, переделав его прозвище на свой лад, называли Резуном, стал известен после летнего похода Дира, когда он смог лихо одолеть хазар, да и потом, во время нападения диких древлян, сумел вывести из горящего леса почти все свое копье. Поговаривали, что он лично спас сына боярина Микулы, на себе из сечи вынес. Вот теперь ему и дали время для передыха, назначив охранником в детинце Киевском. Да только люди судачили, что зря Дир его рындой при княгине своей оставил.

Последние возы полюдного обоза еще не скрылись из виду, еще гудели сурмы[113], когда люди стали расходиться. Направилась к своему терему и княгиня Милонега с красивым охранником. Девки и бабы на пригожего варяга заглядывались. Ишь какой — шапочка соболья лихо сидит на длинных светлых кудрях, полушубок меховой стянут красивым наборным поясом, конем правит, словно играючи. Немудрено, что обычно невзрачная Милонега так расцвела подле него, прямо светится счастьем.

Карина тоже стояла в толпе, провожая варяга грустным взглядом. Обычно она старалась с ним не видеться, что при частых его отлучках с войском было нетрудно. А вот остался он в Киеве… Ну да ладно. Скоро она сама уедет. Пока же, чтобы не кручиниться, поспешила прочь, туда, где шло строительство ее гостевого подворья. Она уже поняла, что ничто так не отвлекает от грусти, как уйти с головой в дела.

А дел у Карины было предостаточно. Микула, как и обещал, застолбил для нее место у речки Глубочицы, и теперь там вовсю кипела работа. Мастера, нанятые за осень, успели вырыть котлованы, расчистили пространство, отгородили забором. Теперь же возводили первые срубы, уже поднявшиеся над подклетями — своего рода цоколями, где позже будут кладовые. Строили мастера без гвоздей. Единственным инструментом был топор, поэтому сами мастеровые называли свою работу не «строить», а «рубить». И рубили они лихо — щепа так и летела, а тяжелые бревна, поднимаемые воротами, укладывали одно на другое, вставляя в пазы, Тут же на костре варили кашу, чтобы мастера могли перекусывать, не отвлекаясь отдела.

Оказавшись на месте будущего гостевого подворья, Карина сразу окунулась в казавшуюся беспорядочной, но такую налаженную работу стройки. Приходилось, и отвечать на вопросы, и спрашивать самой, и следить за прибытием подвод с бревнами, и рассчитываться с лесорубами и возчиками.

Поначалу непривычные к тому, что ими правит баба, мастеровые то и дело задирали ее сальными шутками и едва ли не в зернь разыгрывали, кто первый приголубит пригожую работодательницу. Однако постепенно смирились со строгой девкой. И дело не только в том, что ее покровителем считался боярин Микула, а охранником при ней был суровый Третьяк, которого за плату выходили волхвы после летнего нападения на него. Оказалось, что эта упрямая баба и наказать, и прогнать могла, и воли никому не давала. В советники себе взяла наиболее опытных, сама за всем следила, сама расплачивалась, сама изгоняла нерадивых или слишком буйных. При этом держалась поважнее иной боярыни: и голоса не повысит, но взгляд просто пронзающий, а если что не по ней, церемониться не будет.

Киевляне следили за тем, как она управится, почти с болезненным любопытством. Сходились, глазели, ожидая слез, обид, криков. Жены плотников, видя, как толкутся вокруг красивой Бояновны их мужья, даже наседали на нее, требовали, чтобы она возвратилась в терем к отцу, пряла приданое, а не верховодила мужиками. Но постепенно и они успокоились, видя, что никого из работников надменная девка в полюбовники брать не собирается. Вскоре она завоевала уважение, и те мастеровые, которых она оставила на работе, даже гордились своей хозяйкой.

Сказывалось и то, что сам боярин Микула порой приезжал поглядеть на работу. А сын его Любомир стал у Карины первым помощником. Она хвалила юношу. Он и в деле доставки леса разбирался, и знал, какой лес лучше отбирать. Но лишь Карина — властно и непреклонно — могла наладить работу в полную силу, и ее голос мастеровые слышали каждый день, а повеления ее, четкие и деловые, напоминали наказы опытного воеводы.

В этой суете и заботах Карина забывала о грызущей душу тоске. У нее была сильная воля и неуемное желание подняться над людьми; не по родовитости, так по сути добиться, чтобы с ней считались. Только в Киеве, где многие градцы были побогаче и держались горделивее иных князей племенных, такое было возможно.

За день Карина уставала. Однако и в доме родимого батюшки отдохнуть было некогда. Всегда тут толклись гости, набивались люди, плясали скоморохи, слышались гусельный перезвон да пение. Городская стража, следившая, чтобы по темному времени в домах во избежание пожара гасились огни, с особой снисходительностью относилась к тому, что в доме певца Бояна происходили поздние гуляния. Оно и понятно: у Бояна любили погостить и именитые бояре, и старшины концов городских. Как бы ни умаялась Карина за день, ей приходилось сидеть в шумном тереме, слушать, порой и в пляс ее тянули. Но — странное дело — то ли воздух в тереме батюшки был особый, то ли еще что, однако усталость будто проходила, и Карина сама с охотой находилась среди людей, иногда просто наблюдала, а порой, угощая гостей чаркой, подсаживалась рядом, заводила нужные знакомства, кого очаровывала, кого дивила небабьей мудростью, заинтересовывала.

Еще у Карины впервые в жизни появилась подруга — Белёна-пе-вунья. Раньше у Карины не больно-то получалось дружить с бабами, да и среди мужчин ей было интересней. А тут Белёна — с ее незлобивым соперничанием в красоте, с ее весельем, вниманием приветливым. Именно Белёна показала Карине Киев, со всеми познакомила, свела. Научила, и делиться маленькими тайнами. Вернее, делилась в основном одна Белёна, но делала это с такой подкупающей откровенностью, что обычно не доверявшая девкам Карина прониклась к ней симпатией.

Белёна была единственным ребенком богатого оружейника Стоюна, отец ее баловал и лелеял, ни в чем, не чиня препятствий. Правда, в последнее время он все чаще пенял ей на долгую бесполезную связь с Кудряшом. Оружейнику льстило, что дочка сошлась с парнем боярского рода, да только ему все чаще казалось, что ничего путного из этой связи не получится… И порой Белёна, когда оставалась ночевать у подруги и девушки укладывались под медвежьи шкуры, заводили под гудение печки-каменки разговоры, делилась наболевшим:

— Батюшка грозится меня отдать по своему выбору, ежели Кудряш и далее станет со свадьбой тянуть. Но, думаю, пугает. Ведь и ему Кудряш люб. А то, что все не сватает, — так я его даже понимаю.

— Понимаешь? — удивлялась Карина.

Белёна кивала. Сидела на лежанке, прислонившись к растянутой на бревенчатой стене шкуре, расчесывала расплетенную косу. Волосы у нее были очень светлые, а брови и ресницы — темнее волос, и это было красиво. Красавица и богатая наследница, она давно могла бы завлечь и не такого ветреного, как Кудряш. И хотя Белене нравилось заигрывание молодцев, но как-то без особого бабьего огонька она шутила с ними и обменивалась острым словцом. Зато когда появлялся Кудряш, прямо светилась.

— Я как никто знаю Кудряша, — говорила девушка. — Ведь мужик взрослым только тогда становится, когда женится да свой дом, хозяйство заведет. А Кудряш в душе — еще дите малое, легкое и радостное. Но таким он мне и люб. Он как птичка. А свое хозяйство, дела каждодневные его крылья к земле пригнут. Ну, да и я, наверное, такая же. Думаешь, тянет меня бабью кику надеть да провести всю жизнь у печи, гремя ухватом и горшками?

— Многим это в семейной жизни и любо, — замечала Карина.

— Да, — поникала головой Белёна. — Обычаи, покон предков, законы Рода… Однако… — И вновь ее фиалково-синие глаза засветились. — Порой я знаю, что мне нужно… и нужно Кудряшу. Будь он не из боярского рода, будь простым скоморохом — мы бы тут же поженились да ушли бродить по свету вольному! Стали бы бродяжками, свободными, как Стрибожьи внуки[114]. Ходили бы, носились по миру, останавливались, где придется, пели, веселили народ, смеялись бы, любили…

Лицо Белёны делалось нежным и словно светилось, отражая свет лучины. А Карина думала, что эта лелеемая отцом богатая девочка совсем не ведает жизни и не понимает, к чему бы вскоре привела эта полная лишений бродяжья жизнь.

— Но я слишком люблю своего отца, — вздыхала Белёна. — Я буду, послушна его воле.

И откинув волну волос за плечо, заставляла себя улыбаться, вновь становясь прежней легкой и веселой Белёной.

— А у тебя, краса Карина, есть ли кто на примете? — Карина отмалчивалась, но Белёна и не допытывалась ответа.

Зная о ее немногословии, она сама начинала гадать, кто мог бы стать ладом подруги, кто подошел бы ей как суженый. А Карина, непривычная, что о ней кто-то волнуется, особенно женщина, испытывала нежную доброту к милой неопытной Белене.

Они гасили лучину, устраиваясь на покой. Белёна засыпала скоро, а на Карину вдруг накатывала тоска горючая. Вспоминался тот, кто был и ладом, и мукой, и страхом ее, Даже слезы подступали. И хорошо, что рядом сладко посапывала Белёна, подруга, утешительница. А то, кажется, и никому не нужна она. Отец… У них были хорошие, теплые отношения, да вот только сродниться, довериться полностью не получалось. Боян вроде и привязался к дочери, но все равно жил только для себя, для своего творчества, ниспосланного ему богами. А она… Она старалась не думать, заснуть. И когда ни разум, ни воля не были подвластны ей, приходили тайные сны. Вновь и вновь снился любый и ненавистный ее варяг, вновь сияли для нее его синие очи, вновь словно ощущала пальцами его скользящие золотисто-русые пряди, а тело будто вновь… И она вскидывалась, просыпалась, задыхаясь, кусала губы, боясь расплакаться, разбудить стоном спавшую рядом подружку Белену. А и то сказать, о ком плачет? О враге. Ведь Карина и по сей день за собой слежку замечала. Даже привыкла к соглядатаям. Но прошло уже то время, когда она от каждой тени шарахалась. Если все время в страхе жить, никаких дел не сделаешь. А дел у Карины было великое множество.

На другой день Карина отправлялась взимать плату за предоставленные под торг лотки. В доме отца Белёны, Стоюна, ее приглашали к столу, сытно угощали щами, пирогом с зайчатиной, ягодным киселем с пышными кокурками[115]. Само собой — гостеприимный закон Рода велел потчевать гостью. Но Карина уже знала, что после угощения хитрый Стоюн вновь заведет речь о снижении платы за лотки. И она осторожно, но твердо ему откажет.

Иное дело в доме кузнеца Жихаря. Тут не угощали, не звали к столу, но платили исправно. Кузнец Жихарь, высокий, плечистый, с кудрявой русой бородкой, аккуратно подбритой вокруг губ, и светлыми, янтарного отлива глазами, сам выносил плату, смотрел на Карину так, что она отводила глаза. А со скамьи в углу за ними хмуро наблюдала жена Жихаря, Надбава. Карина даже побаивалась ее оценивающего взгляда. Потому всегда брала с собой веселую Белёнку. Та даже сюда, в этот мрачный дом, приносила веселье. Шутила, но и ей, похоже, делалось не по себе. Когда уходили, она шепотком рассказала подруге странную историю этой пары. Дескать, некогда Жихарь прибыл в город наниматься на работу, И его взял унотом[116] прежний муж Надбавы. Но вскоре люди стали поговаривать, что Надбава положила глаз на умелого ученика. Весь Копырев конец, где их кузня располагалась, уже о том знал, только старый кузнец не ведал. Узнал ли он, потом или Жихарю надоело в учениках безродных ходить, да только однажды исчез старый мастер. Его искали, потом и суд учинили над полюбовниками. Надбава даже железо каленое в руки брала[117] в доказательство того, что не знает, куда ее хозяин поделся. Вышел, дескать, однажды из дому, и все тут. В конце концов, от них отступились. А Жихарь вскоре мужем Надбавы сделался, кузню с ней получил, богатеть стал. Ведь был он мастер отличный, его товары в охотку брали. Да только не было в их доме ладу. Надбава-то старше мужа была, да еще бесплодная. Ни первому мужу, ни новому детей не приносила. Но и меньшицу в дом не позволяла взять, и на всякую бабу, на какую Жихарь оглядывал, косилась зло. Однако власть над кузнецом имела. Вот люди и поговаривали, что знает она нечто такое, чем может молодого мужа в кулаке держать.

Вот такие-то дела порой творились в славном граде Киеве. Однако в тот день, солнечный, ясный, морозный, не хотелось думать о нехорошем. И рассказчица Белёна первая отошла от мрачных дум, стала звать Карину с собой в обувные ряды. Расписывала, какие славные сапожки можно купить у купца-хазарина — высокие, с загнутыми носочками, каблучками крашеными.

Карина соглашалась. Обновка ей не помешала бы. Да и когда за покупками ходить, как не нынче, когда кошель-калита полон, а день такой светлый. Людей на улицах много, детишки с Гор на салазках катаются, бабы идут от колодцев с коромыслами, полными воды. Из-под стрех домов вьется в безветренное небо беловатый дымок, скоморохи пляшут на перекрестках, привлекают народ.

Карину все еще не переставал дивить, восхищать Киев. Знала раньше, что в зимнее время в городах жизнь замирает, но не так было в Киеве стольном. Здесь проживала такая уйма народу, что, и покрытый снегом, Киев над застывшим Днепром жил, грохотал кипучей жизнью. Не переставал торговать рынок, приходили и уходили ватаги охотников, гремели кузни, прибывали в санях окрестные жители на скупку, сами везли товар. Над урочищем Дегтяров особенно обильно валил черный дым, какой бывает при варке дегтя. Зима для Дегтярников — самое время, как и для корабелов, всю снежную пору они работают, не покладая рук. И хотя судоходство замирало на зиму, но именно в это время в рядах корабелов царило оживление. То и дело прибывали подводы с лесом, строились суда-насады, оснащались, чтобы успеть подготовиться ко времени. А когда настанет пора судоходства и прибывшие в Киев купцы оставят свои пришедшие в негодность ладьи, самое время будет им приобретать новые. В этом и толк, и обычай, а в Киеве едва ли не главный промысел. Далеко славятся своим умением киевские мастера корабельного дела.

Девушки, держась за руки, двигались по улицам, а вокруг возвышались причудливые терема, вышки дозорные, тянулись частоколы с затейливо украшенными воротами усадеб, возле которых стояли стражи, приглядывая за всеми, кто входил и выходил. Карину прежде дивило такое обилие охранников в Киеве, как и множество заборов с запорами, засовами. В других городах и селищах радимичей такого не наблюдалось. Но люди там были не так богаты, проще были, двери в основном открытыми держали, гостям радовались. Кражи считались вещью редкой, а если кого и уличали в воровстве, то все сходились поглядеть на такого и он, посрамленный, навеки становился изгоем, никому не надобным, а страшнее этого ничего не было.

Здесь же, в богатом Киеве, да при таком скоплении народа, лихих, вороватых людей водилось, что блох у собаки. Даже зимой — от холодов они только отчаяннее становились. Однако и закон к ним был суров. Могли и руку отрубить, могли и повесить — не одна виселица возвышалась на торгу, и тела повешенных воров, покрытые морозным инеем, бросали на толпу свои мрачные тени, а бойкая детвора, развлекаясь, метала в них снежки, похваляясь друг перед дружкой ловкостью.

Карина и не знала прежде о виселицах да, о казни такой. Но здесь их повсюду ввели в обиход варяги. И прижилось. Но Карина еще не забыла, как поразила ее виденная в первый раз казнь через повешение. Здесь царили жестокие законы, когда в наказание человека могли не просто в жертву богам отдать, а прилюдно казнить на потеху толпе. А народ что — народ любил поглазеть на казни.

Было в Киеве и множество калик перехожих, они толпами собирались близ капищ, клянча подаяние да ожидая, когда.волхвы жертвенным мясом прикормят. Среди нищих бродяжек встречалось и немало детей-попрошаек. Там, где Карина жила раньше, о ребенке, если тот оставался сиротой, всегда бралось позаботиться род-племя. Ведь в племенных поселениях почти все родней друг другу приходились, вот и заботились об осиротевшем. А здесь, где столько сытых, богатых людей, царило сплошное равнодушие. Но и дети-бродяжки тут были особые — злые, дерзкие, вороватые. Правда, поговаривали, что, если взять такого бродяжку ко двору, будет предан, как пес. Но не брали. Лишний рот не нужен и в богатом доме. И нищие дети бродили и попрошайничали, а в особенно морозные ночи замерзали по подворотням, и стражи-обходники относили за пределы поселений их окоченевшие тела. Главной мечтой таких малолетних нищих было дождаться теплого времени и продать себя на торгу купцам из заморских стран. А пуще всего боялись попасть к волхвам в жертву. Ибо не нужны они были ни для чего, кроме как на алтарь.

Было еще нечто, что сперва удивляло пришлую Карину, — браки Полянские. В других славянских племенах молодые люди сами выбирали себе пару, могли и сбежать, не спросясь дозволения родителей. В Киеве все было иначе. Здесь молодежь могла, конечно, тоже выбирать себе ладу, да только главной все же оставалась воля родителей. Часто они сами подыскивали детям пару, и те подчинялись, считая, что старшие опытнее и мудрее. Без дозволения родни сойтись могли, но тогда отказывались от наследства. И не было ничего хуже, чем остаться без поддержки. Это в Киеве все равно, что стать изгоем, начинать на пустом месте, а это не у всех выходило, и частенько молодые люди, помыкавшись и хлебнув нищеты, расходились каждый под свой кров, падали в ноги старшим, молили о прощении. А то ведь и прогнать могли. Да и старших здесь почитали особо. Это было видно хотя бы по тому, что доживших до глубокой старости и слабости не выгоняли в лес на погибель, как в полуголодных лесных селищах. Здесь старики и при взрослых детях занимали главное место за столами, и их слово зачастую было решающим.

— И о чем ты все думаешь, Каринка! — тормошила подругу Белёна. — Гляди лучше, день-то какой. Весело как! — Белёна все видела в сияющем розовом свете. Народ кругом нарядный, довольный, баб снежных лепят, смеются, глядя, как поводырь медведя бодает, пытаясь расшевелить полусонного зверя. А в другой стороне люди собрались поглазеть на петушиные бои, горячатся, бьются об заклад, наблюдая за наскакивающими друг на дружку взъерошенными птицами.

Когда подруги, купив все, уже выходили от сапожника, на них, откуда ни возьмись, налетел Кудряш. Забросал снежками, наскочил, повалил обеих в сугроб. Они, смеясь, отбивались. А Кудряш уже увлекал, тащил за собой.

— Айда на Подол. Городские стражи сегодня головника поймали, казнить будут прилюдно.

На лобном месте уже собралась толпа зевак, бурно реагировала на крики несчастного, с которого пластами срезали кожу, а потом кинули на муки в бочку с рассолом. Что ж, народу забава, а иным и пример, чтоб неповадно было.

Так в заботах и забавах дожили до священных дней Корочуна. Уже свирепый дед Буран и злющая ведьма Пурга замели сугробы до крыш, когда настали эти самые короткие дни. И вот в определенное волхвами время, глубокой ночью, люди погасили все огни в домах, и осталось только пламя на капищах — но это был священный огонь, ему полагалось гореть вечно. А выбранные волхвами самые сильные мужи собрались во тьме у главного капища Белеса, чтобы дать городу новое пламя до следующего года. Были они раздеты, несмотря на ночную стужу, но холода не ощущали, так усердно приходилось им трудиться, вращая два вставленных одно в другое заостренных бревна, пока не пойдет от их трения дымок, а там и искра заалеет, загорится огонь новый, чистый. Вот тогда заревут на капищах сурмы и пойдут от изб и теремов люди за новым пламенем, означающим начало нового солнцеворота, нового года. А потом сядут за столы, заранее заготовленные, будут пировать да отворять ворота толпам ряженых, которые с плясками и пением пойдут по дворам, ожидая угощения, желая тепла и богатства в новом году.

В эти короткие дни корочунских праздников молодежь часто ходила по дворам. Кудряш с Белёной во многих таких походах были заводилами. Вытаскивали с собой и Карину. Она поначалу робела, упиралась, но сам Боян настоял, даже Олисья уговаривала — мол, иди, гуляй, пока молода. У Карины с Олисьей, после того как девушка стала деньги в дом приносить, наладились отношения. Но Олисье все равно казалось, что теперь она не одна хозяйка в доме. Вот и отправляла Карину на гулянки в надежде, что приглянется, кто этой гордой молчунье, уведет. А она, Олисья, останется опять полноправной госпожой в тереме певца Бояна.

После Корочуна, как и было уговорено у Карины с Микулой, подошло время отправляться на задуманный торг с древлянами. Карина теперь все чаще оставляла дела на гостевом подворье на толкового Любомира, а сама то и дело шла на лыжах в отдаленный Вышгород, откуда было решено отправить возы с житом. Дома о плане этом не говорила. Олисье только в радость, если она уедет, а Боян и сам сразу же после Корочуна вдруг сорвался с места, ушел бродить по окрестным землям, даже не уведомив о том домашних. Но Олисья уже была привычна к подобному. А Карине и лучше, что ушел, — не придется лгать родимому, скрывая, какое опасное дело задумала. Шутка ли — к древлянам пойдет.

Мороз в середине сечня[118] немного приутих, дни стояли серые, безветренные, то снежок тихо падал, то тишь наступала. Микула уже все подготовил к отбытию, собрал ватажку спутников-охранников. А во главе их неожиданно для Карины поставил не кого-нибудь, а Кудряша. И как ни нравился Карине разудалый Кудряш, но тут она засомневалась: этакого балаболку, да на дело тайное брать! Но на упреки Карины Микула только поглядел исподлобья своим бычьим взглядом.

— Ты и меня, небось, дурнем считаешь, раз я удумал Кудряшу довериться? Но того-то ты, девонька, не ведаешь, что, когда до серьезного дела доходит, с Кудряша все напускное, бесшабашное вмиг слетает. Он и с людьми сладить сможет, и края те знает, да и, если обороняться придется, никто лучше его ватажников не настроит.

Карина предпочла согласиться с мудрым Селяниновичем. Правда, все первое время пути, пока Кудряш только конем правил да песни пел, развалившись на мешках в санях, а она и остальные бежали рядом на лыжах, особого толка от него вроде бы и не наблюдалось. Но едва на них первый раз головники наскочили, Кудряш вмиг себя показал. Собрал людей, отдал команды, и отбились так, что Карина толком испугаться не успела. А Кудряш вновь весел.

— Это ништо, — белозубо улыбаясь, говорил он ватажнице — Вокруг богатых Полянских земель немало всяких зипунников[119] шляется. Но в селищах вервиан уже порядок.

Так и вышло. У племени вервиан покон чтили. Народ тут жил бойкий, небедный. Правда, суеверный сверх всякой мочи. Вот и приходилось у каждого селища почти битый час торчать, пока селяне не убеждались, что их гости люди, а не нежить лесная. В нежить они верили свято. Расположив гостей на покой, долго донимали их леденящими душу рассказами о жути всякой лесной, о леших и кикиморах.

Подобное пришлось переживать и у выгольского племени. Да те к тому же ворчали, что бабу-ватажницу ублажать приходится. У них самих женщины последнюю роль играли, голоса не смели подать. А тут Карина, мужиками верховодившая. Сперва, пока она в кожушке да шапке-треухе среди ватажников стояла, за парня ее приняли. А как разобрались, что баба обозом руководит, даже плеваться стали. Но Карину взялся защищать Кудряш. В селениях выгольских его неплохо знали, поэтому и терпели, когда он Карине первую миску подвигал, место лучшее на полатях оставлял.

Когда миновали последнее селище, и впереди началась дикая древлянская земля, передвигаться стали осторожно. Санный путь, пролегавший среди поселений дружеских племен, тут совсем исчезал. Лес вставал стеной, приходилось прорубаться сквозь подлесок, кони выбивались из сил в глубоком снегу. И угнетало постоянное чувство опасности, ожидание нападения в любую минуту.

Помня, чему их научили в последнем селении, Карина оставила обоз в надежной схованке, а сама с Кудряшом пошла на лыжах вперед. Ее еще Малуня — древдянка, суложь Микулина — предупредила, что где-то здесь должно расти священное дерево племени. Сказала, что непременно к нему выедут. Так и вышло. Вскоре набрели они на абсолютно круглую, явно рукотворную поляну, посреди которой рос дивный дуб-великан. В обхват — как несколько дубов, а высотой — шапка падает. К тому жена корявых раскидистых ветвях дуба было развешано немало подношений — от девичьих лент и куньих хвостов до отрубленных человеческих конечностей и за волосы подвешенных голов. Вокруг на снегу виднелось немало следов, но нигде не было заметно ни души. Зная обычай древлян, Карина с Кудряшом поспешили подойти ближе к дереву. По закону под его сенью никто не смел кровь пролить, и, таким образом, дерево служило им как бы защитой.

— Что теперь? — спросил Кудряш. Угрюм был непривычно, руки с рукояти меча не снимал.

Карине тоже было не по себе, но она бодрилась. Поклонилась священному дереву, касаясь земли рукой.

— Приими наш почет, Перун!

И, сняв с пояса пару меховых кун, положила у извивающихся, подобно гигантским змеям, корневищ.

Они недолго ждали— из лесу послышался свист. Потом ответный, с другой стороны. Кудряш медленно стал вынимать меч, но Карина опередила, успев положить руку в варежке на его запястье.

— Нельзя. Здесь железо настигнет первым того, кто за него возьмется.

Они ждали. И вот качнулись ветви, и показался первый из служителей местного святилища — весь в шкурах, с нашитыми на меховом плаще хвостами животных, лицо спрятано под меховой личиной с прорезями для глаз. Потом и второй возник, третий. Выходили отовсюду, окружая стоявших под священным дубом чужаков.

Кудряш негромко присвистнул.

— Ну, прямо ряженые. Того и гляди вприсядку скакать начнут. — Но сказано это было без веселья. Странные звероподобные фигуры внушали скорее страх, нежели усмешку.

Карина собралась с духом, шагнула вперед.

— Мы прибыли с миром, по Велесову делу, торг-мену вести. Хлебушка вам привезли с Полянских земель. Пусть кто и воюет, а мы приехали выгоду свою блюсти, да и вам товар предложить.

Рядом шумно вздохнул Кудряш. У Карины сердце билось, как у пойманного зайца. Волхвы древлянские стояли по-прежнему молча и неподвижно. Но за ними уже стали появляться силуэты обычных древлянских мужиков, тоже слушали, о чем пришлые говорят. И тут Карина увидела знакомую фигуру немолодого древлянина, приближавшегося тяжело, опираясь на деревянную ногу.

Сразу узнала.

— Здравствуй, дедушка Деревяшка. Ты меня знаешь. Сам же выхаживал от исполоха.

Теперь даже невозмутимые волхвы зашевелились, оглядываясь на мужичка. По знаку одного из служителей дед Деревяшка вышел вперед. Похоже, он был растерян, но храбрился.

— Кто ты, юнак? — спросил.

— Уж юнак ли? — Она сняла лохматый волчий треух, тряхнула выпавшей косой.

Старик заморгал, потом чуть улыбнулся. Приблизился к одному из волхвов, сказал что-то.

Карина думала, что, даже не встреть она знакомого, волхвы вряд ли долго стали бы упираться, видя выгоду. Когда те собрались кучкой, начали совещаться, даже подмигнула напряженному Кудряшу — мол, все будет в порядке. И не ошиблась. Древляне даже попотчевали пришлых мясным варевом волчьим. Но гости лишь ради приличия съели по нескольку ложек отдающей псиной похлебки, сославшись на то, что им, полянам, без доброго куска хлеба похлебка в горло не идет. Волхы-древляне понимающе закивали масками-колпаками — знали ведь, какое богатое племя поляне, хлебное. А после полудня к месту, где окопались ватажники, уже потянулись первые скупщики — несли на мену меха, кожи, мед. Похоже, им и впрямь несладко жилось без жита, до того сговорчиво расплачивались. Ватажники даже переглядывались, дивясь, до чего просты в торге лихие древляне, как легко идут на сговор. В Киеве мешок пшена семь бобровых шкурок стоил. Здесь же все увеличивалось вдвое, втрое, но и это не пугало древлян, и они, отталкивая сородичей при виде, как те разбирают хлеб, предлагали и того более. А напоследок Карина за белояровую пшеницу и вообще по двадцать шкурок соболя черного брать стала. И получалось. Да и меха у древлян были на загляденье: нежные соболя, шелковистые куницы да выдры, упругие шкурки коричневых бобров, пушистый лисий мех, пятнистые полости рыси, легкие, мягкие шкурки белок.

Ночь провели в селище древлянском, пили медовый напиток, разговаривали о житье-бытье, удивляясь, отчего древлян такими страшными считают, когда они просты и доверчивы. По дороге назад у всех было приподнятое настроение. С древлянами условились, что еще раз пригонят обоз, да еще заказ приняли на соль. Плохо было в древлянской глуши без соли, десны у многих кровоточили, зубы расшатались. Тут даже горький хвойный отвар не помогал.

И поехали ватажники Карины за новым товаром. Кудряш, нахлестывая коней, весело пел — о дороге, об удали молодецкой, о тугой мошне. Выехали на замерзший лед Днепра, легко неслись вперед. Обратная дорога куда короче показалась, даже удивились, как скоро появились резные изваяния придорожных Полянских божков.

Карина была довольна не меньше остальных. Ощущала себя разумной, сильной, ловкой. Ишь, какое дело провернула, еще и с прибылью, какой и сама не ожидала. Когда в Вышгороде с Микулой встретилась, даже обнялись с ним на радостях.

— Не взревнуешь? — спросила у стоявшей поодаль Малуни. Позже, когда после бани парной, сидя у печки, подсчитывала с Микулой выручку, Карина только смеялась, видя, как дивится боярин ее удачливости. Но он уже о второй ездке расспрашивал, хотя считал, что вот так сразу трогаться в путь не стоит. В Киеве никто пока ни о чем не догадывался, но особого внимания к себе все же привлекать не надо, обождать немного придется. И переводил разговор на дела с гостевым подворьем. Хвалил Любомира.

— Ты будешь, довольна им, Карина, — говорил боярин. — Хороший у тебя помощник, да и молодец ведь хоть куда. Может, и окрутишь Любомира? Я был бы не прочь такую невестку заиметь.

Карина только смеялась.

— Пусть сам сперва тропку к моему сердцу отыщет.

Но ее легкое, радостное настроение испортилось уже на другой день, когда лыжной тропой они шли к Киеву. Еще вышки Вышгорода за спиной маячили, когда увидели веселье на днепровском льду: вдоль берега под звон бубенцов, посвисты, веселые вскрики неслись нарядные тройки. Знатные поляне развлекались, быстрым катанием на санях развеивая дремотную скуку у дымных очагов. И первые были сани княгини Милонеги. А правил тройкой не кто иной, как варяг Торир. Весело так правил, хлопал бичом по спинам несущихся коней, посвистывал. В санях няньки и мамки молодой княгини, боярыни знатные — все в опушенных мехом парчовых шапочках, ярких шалях. Сама Милонега стояла за спиной Торира, руки в вышитых варежках на плечи ему положила, алое с золотом покрывало ее под собольей шапочкой так и полоскалось на ветру, — А сама смеялась заливисто, льнула к пригожему рынде.

Проехали мимо, развернулись круто, так что только полозья заскрипели по припорошенному снегом льду. И назад помчались — шум, гам, веселье. Пронеслись, только их и видели.

— Что стала, Карина? — окликнул кто-то из ватажников.

Она пошла, сцепив зубы, глядя на носы уходящих в снег лыж. И так грустно стало. А ведь не раз уже говорила себе, забудь. Враг ей Торир, враг лютый. Но оттого, что он при княгине пресветлой состоял, вниманием ее пользовался особым, совсем плохо становилось. Держалась из последних сил, боясь расплакаться.

Дома, в тереме Бояна, было непривычно тихо. Самого певца все еще не было, и Олисья, пользуясь его отсутствием, вела хозяйство бережно, рачительно. Все в порядок привела, все шкурки-половички снегом вычистила, все балки от копоти отскоблила, печь выбелила. Перед Кариной похвалялась — и это у меня гляди как, и это. На забредавших во двор скоморохов кричала грозно, пса грозилась спустить — нового, приобретенного по осени зверюгу. А вот кого Олисья не гнала, даже приваживала — это молчаливого кузнеца Жихаря, который последнее время повадился ходить по вечерам в опустевший дом Бояна. И Олисья, глядя на Карину, только посмеивалась.

— Ты присмотрелась бы к мужику, Каринушка. Видный, статный, и мастер, какой! А ведь с гвоздиков начинал, но щитами прославился, а ныне уже броню кует, кольчуги делает. Сам отец Белёны, кузнец Стоюн, его хвалил. А он редко кого, словом добрым по работе отмечает.

У Олисьи одно на уме — Карину выгоднее просватать. И когда молчаливый Жихарь приходил, садился на полавке у окошка, закрытого на зиму, Олисья сама его ковшом обносила да Карину расхваливать начинала. Мол, и умница, и красавица, и вышивать мастерица.

«Она бы еще стряпню мою похвалила», — усмехалась в сторону Карина. А как поднимала глаза от вышивания, так и натыкалась на светящийся взгляд Жихаря. Пусть глядит», — думала.

Но когда Олисья после ухода кузнеца начинала ворчать, что не больно-то Карина с гостем ласкова, та сухо напоминала, что люди бают: подкаблучник Жихарь у Надбавы. Однако в глубине души признавалась себе, что ее волнуют взгляды пригожего кузнеца. И вздыхала отчего-то горько.

Но вскоре Надбава прознала, куда мужик ее по вечерам ходит, и решила этому положить конец. Как-то, когда Карина пошла к колодцу за водой, налетела на нее коршуном, закричала, стала толкаться, ведра сбила с коромысла, ногтями в лицо норовила вцепиться. Народ вмиг набежал, смеялся. Карина поначалу убежать хотела. Куда там. Надбава так и повисла на косе, грозилась остричь, опозорить. Лишиться косы для бабы — величайший позор и поругание. А довольная победой Надбава уже взывала к людям, чтобы нож ей подали. Среди желающих посмеяться сразу нашлись такие, кто захотел помочь. Но тут Карина так испугалась, что где и силы взялись. Скинула с себя Надбаву, вывернулась и, подхватив коромысло, стала им, как обухом, женку кузнеца отделывать. Та только постанывала, руками закрывалась, А Карина в такой гнев пришла, что и пришибить могла кузнечиху под веселый хохот собравшихся. Слава богам, откуда-то Третьяк возник, оттащил, вырвал коромысло.

Карина только тогда и опомнилась. Прибежала домой растрепанная, глаза дикие. На Олисью затопала ногами — дескать, упаси Род, если еще будет Жихаря привечать. Вечером же, когда кузнец с виноватым видом возник на пороге, сама взяла веник и обмела перед ним крылечко — мол, и хаживать, сюда не смей. Жихарь ушел, свесив голову. Ивка даже скакать принялась, выкрикивая; — От ворот — поворот, от ворот — поворот! Пока Олисья не отвесила ей увесистую затрещину. Карина же вскоре и думать забыла и о кузнеце, и о его гневливой жене. Бегала по делам на подворье, следила за работой, ездила к Микуле, готовя новый обоз. Да только вскоре всякая работа приутихла, когда настало суровое время лютого[120]. Не зря этот месяц так прозвали. Пришел он метелями жгучими да буранами. Снег сыпал, ветер завывал так, что даже в самом Киеве было сложно из конца в конец добраться. А потом ударили такие морозы, каких и старожилы не припоминали. Говорили, что Днепр промерз до дна, а птицы замерзают на лету. Даже шумное торжище замерло, ибо мало кому хотелось отморозить нос, бродя между лотками. Притих город, только горели священные огни на капищах.

Карина теперь долгие дни просиживала у заиндевелого окошка, вышивала, чесала шерсть, пряла. И опять горькие думы шли в голову, она вслушивалась, как люди говорят о Милонеге и пригожем рынде, ни на шаг от нее не отходившем. Порой по ночам горько плакала в подушку. Хотя не только у нее настроение было тоскливое. Слух пошел по городу, что Морена злая наслала на людей новую беду — Верхогрызку лютую, которая валит людей в горячке скоротечной. Говорили, что целые семьи от ее злого дыхания гибнут. Тот на свете не жил, кто хоть раз времени Верхогрызки не испытал. Привычно людям, когда Помощница смерти[121] отмечает тех, кто уже не жилец, когда рабы вывозят на санях за город тела тех, кого скосила хвороба злая. А там, на Поле Вне Града, волхвы зажигают специальные костры, на которых сжигают умерших. Третьяк как-то сходил на Поле Вне Града, вернулся хмурый. — Волхвы сказывают, что слишком большой улов в этот раз у Верхогрызки. Они и обряды вершат, и требы дают богам, а хвороба все косит люто. Видать, забралась в кого-то из живых, искать ее будут.

При этих словах Карина, сидевшая за прялкой, даже веретено уронила, а Олисья испуганно попятилась в угол. Обе понимали, чем это обернется. Знать, пойдут волхвы от дома к дому, от двора ко двору, выискивая, где злой дух Верхогрызки таится, будут определять по одним им ведомым приметам, где искать. Пока обряд не совершат, никто из дома выходить не смеет, хоть за водой, хоть на Торжок. А кто не успел сделать припасов, даже с голоду пухнуть начнут, если обряд затянется. Выйти же права не имели. Ибо тот, кто попадется в это время волхвам, — и есть страшная Верхогрызка.

И Киев затих. Все ворота на засовах, только и слышно, как на Днепре волхвы долбят твердый лед, готовят полынью, куда спустят того, в ком схоронилась болезнь. К ночи загудели протяжно рога, пошли по дворам служители богов, у каждого жилища творя заклинания, делая в воздухе священные огненные знаки, окропляя снег кровью черных жертвенных петухов — дабы показали боги, где притаилась Верхогрызка.

Жутко в промерзшем граде стало. Карина слушала завывание рогов, выкрики служителей и невольно сжала на груди лунницу[122].

— С Горы начали, — прислушиваясь к протяжным звукам, отметил Третьяк — Да только неправильно это. В теремах, где тепло топят да полны закрома, Верхогрызка вряд ли прятаться будет. Скорее затаится на концах, а то и на Подоле, где избы и землянки скученно стоят.

— К нашему дому идут, к нашему! — дребезжаще застонала Олисья, прислушиваясь. — О пресветлые боги!.. Зачем к нам-то?.. Ведь никто не болен тут.

В углу тихонько плакала Ивка. Знала, что говорят: в богатого и нарочитого болезнь вряд ли войдет, скорее в раба. Но и хозяевам страшно. И когда дикие волховские крики зазвучали у самых ворот, Карина с Олисьей невольно потянулись друг к дружке, обнялись затравленно. Так и сидели, замерев, пока шум и стенания волхвов не стали удаляться.

Всю ночь бродили волхвы по Киеву, и день весь следующий, и ночь за ним. Разбредались группами, вновь возвращались, ходили по лютому холоду. Карина заметила, что после того, как волхвы в третий раз мимо их ворот прошли, страх, как будто приутих. Вон и Третьяк не поднял головы, сидит, чинит упряжь.

А потом… Грозно заревела сурма — и поднялись крики, шум, вопли. Переглянувшись, накинули, кто что, поспешили за ворота, шли туда, где с заборолов можно увидеть, кого тащат. Много народу выскочило, поздравляли друг друга, смеялись. В наступавших потемках было не разглядеть, кого волокут. Говорили, бабу какую-то. К тому, что в баб Верхогрызка скорее вселяется, уже привыкли. На другой день Олисья все вызнала, прибежала, рассказала Карине:

— Знаешь, кого в прорубь кинули? Надбаву, жену Жихареву. И как же билась она, как вопила! И Жихаря лаяла, проклинала. А он даже не вышел глянуть, как суложь сварливую будут под лед пихать.

И подмигнула Карине.

— Все, теперь твой Жихарь. Никто вам не помеха. «Ехать мне уже пора», — только и подумала девушка. Вечером, когда она с Третьяком пошла, запирать ворота, охранник сказал, вбрасывая брус засова в пазы:

— Уж больно ладно для Жихаря вышло, что волхвы избавили его от бесплодной сварливой женки.

— Что это ты, Третьяк, словно баба, начинаешь сплетни разносить?

Снег громко скрипел, когда они шли назад к крыльцу. Звякнув цепью, из конуры выбрался лохматый пес Рудой, потрусил к хозяевам. Третьяк отцепил повод, спуская пса на ночь. И все о том же заговорил: мол, бывало, что волхвам и приплачивают, чтобы выбрали неугодного для кого-то. А Жихарь богат, он может. Да и люди сегодня рассказывали, мол, Надбава сама к волхвам выскочила в носках да в одной телогрее поверх рубахи — будто вытолкнул кто. И слова сначала молвить не могла, только глядела на волхвов растерянно. А потом как кинется прочь. Еле догнали ее, неслась так, словно нечисть сил ей прибавила.

— Видишь, сам говоришь — нечисть, — заметила Карина, трепля за шею ластившегося Рудого. — Мне-то, конечно, Надбава не мила. Но чтоб Жихарь такой грех на душу взял — волхвов вещих дурачить — не поверю. Он мужик серьезный, знает, что после такого обмана ему ни в чем счастья не будет.

— А это мы поглядим, — усмехнулся в бороду Третьяк. — Если не погонишь удалого кузнеца — будет ему удача. Ты ведь для него много значишь. Видел, небось, как он на тебя глядит.

Карина вспомнила, какие яркие золотистые глаза у Жихаря, да кудри русые, да плечи широкие, руки сильные, надежные. У Карины заломило спину, как представила, каково это — оказаться в его руках, губы обдало жаром даже на морозе. А ведь и впрямь, Жихарь теперь свободен. И он придет. Пусть же приходит. Ибо тот, кого она тайно ждет, никогда не явится. А если и явится — то с бедой. Жихарь же сильный и ловкий, в кулачных боях на льду не последний боец — сама видела. Он и защитить сможет.

Но опять, как ил во взбаламученной воде, поднялась со дна души печаль. Карина тряхнула головой.

«Ехать мне уже пора. Самое время».

Монисто князя Боригора изрядно полегчало после Карининых начинаний. А то, что осталось, она припрятала на самое дно сундука. Пусть останется как память о прошлой жизни.

Пока же у нее было, за что новый обоз снарядить, прикупив соль да жито у Микулы Селяниновича. Ибо теперь у нее водились и куны, и вервицы, и мордки[123].

Микула посмеивался.

— С такой удачей я не подивлюсь, если ты, умница-разумница, соберешься и караван судов в Корсунь снарядишь. Эх, была бы ты парнем…

— Ты бы не столь охотно помогал мне, — лукаво улыбнулась Карина. — Быть бабой в торговом деле — своя выгода.

— И то верно. Вон погляжу — что Кудряш, что остальные твои попутчики хоть в огонь, хоть в воду готовы идти за свою ватажницу.

Во вторую ездку с Кариной неожиданно стала проситься Белёна. Знала уже от Кудряша, куда едут, но тайну хранила. Однако настаивала, чтобы и ее с собой взяли, даже ножкой топнула. И вдруг призналась горько:

— Дома мне совсем тяжело стало. Женихи хаживают, батюшка ворчит, гневится на Кудряша. А тут еще эти слухи, что Кудряш на остров; где терем княгини Ангуш, зачастил. Отец говорит: выбрала себе суженого, какой ни одной бабы не упустит.

Карина тоже знала, что Кудряш наведывается к княгине-хазаренке. Вроде ездит по приглашению, потешить песнями грустную Ангуш, да только частенько там остается. А Карине даже признался, что жалеет черноокую княгиню-иноземку: и сын у нее умер, и муж не балует, как раньше, да еще весть пришла, что в дулебских землях Дир присмотрел себе новую жену, рода знатного, старшинного, — мир крепить, себя тешить новой зазнобой. И Ангуш совсем загрустила. Кудряш же ее утешает. А как?.. И так понятно.

— В пути я хоть с ним все время рядом буду, — просилась Белёна.

И Карина согласилась взять подругу. Более того, сама ходила просить за нее оружейника Стоюна.

А для самой девушки — сколько радости! Никогда ведь нигде не бывала, а тут такое приключение! И Кудряш с ней, и милая подруга Карина. Она, как и Карина, оделась юнаком — в порты стеганые, в тулупчик светлой овчины, за плечами лук со стрелами, колчан, на поясе нож. На лыжах шла хорошо, на усталость не жаловалась. Даже напевала по пути, окутанная морозной дымкой, пока Карина на нее не прикрикнула: на таком холоде можно и горло застудить. А про себя подумала: вот тебе и неженка. Едва поспевала за подругой. Та, упрятав косу под рысий треух, семеня на лыжах, походила сейчас на толстенького румяного мальчика; была Белёна хоть и тонка в талии — Кудряш легко ладонями обхватывал, — но в бедрах кругленькая, грудь высокая, ноги крепкие, коротенькие. Но шли на лыжах эти ноги споро — Белёна не отставала от других ватажников. Морена-Зима между тем продолжала лютовать. На третий день пути, не успели они и земли полян покинуть, началась метель. С ровного ледяного пути по Днепру пришлось углубиться в лес, тащить коней под уздцы, кустарник рубить, дорогу прокладывать, И небо, и земля — весь белый свет был заполнен метущимся снегом. Снежинки забивали ноздри, залепляли глаза, при порывах ветра хлестали по щекам. Деревья стонали на ветру, падали сучья.

Карина изо всех сил тащила под уздцы упирающуюся лошадь. Рядом оказался Кудряш, потянул с силой, и Карина улыбнулась благодарно. А он только смеялся:

— Ничего, Карина, пробьемся. Обещаю, что к вечеру уже к первому селищу вервиан выедем.

Карине казалось, что уже вечер. Вокруг было сумеречно, серо, как во время потемок. Ветер хлестал, а ей было жарко. Пить хотелось. Ловила снежинки пересохшим ртом.

Спас ельник густой, оберегавший от вьюги. Сюда, под зеленые шатры елей, метель добиралась редкими порывистыми толчками. И все же, когда впереди, наконец, возникли срубы вервианских изб, все были утомлены до предела. В первом же доме упали на полати, заснули кто где.

Поутру, убедившись, что круговерть прекратилась, вновь тронулись в путь. Карина поглядывала на Белену. Та по-прежнему держалась молодцом. И все шутила, пересмеивалась с Кудряшом. Пару раз они немного отставали, стояли на лыжне, целовались, а потом вновь шли быстро, словно почерпнув, друг у дружки сил.

Хвала богам, метелей больше не было. Но намело-то, намело! По морозной тиши двигались даже ночью, по очереди подремывая в санях. Уже знавшие путь ватажники умело находили проходы между завалами из бревен, по молодому месяцу определяли путь. Пушистые сугробы снега отсвечивали синевой. Часто снег был испещрен цепочками звериных следов. В холоде ночи выли волки. Чтобы отпугивать хищников, приходилось жечь большие факелы.

В мрачных селищах выгольцев задержались надолго. Передохнули — и вновь в путь, в глухие древлянские боры. Здесь даже веселая Белёна притихла. Ведь с детства пугали древлянами, нелюдями их называли, колдунами, которые дружат с нечистью. И когда на тропу у священного дерева к ним вышел волхв-древлянин в меховой личине с прорезями, девушка только ахнула и потеряла сознание. Кудряш тогда сильно испугался, решив, что сгубили его зазнобу тайной стрелой. Карине с ватажниками пришлось повалить его в снег, а то бы кинулся на волхва.

Тот словно и не заметил ярости пришлого. Подошел к Белене, стал растирать ей снегом щеки, привел в чувство. Что он ей говорил, никто не расслышал, видели только облачко пара от дыхания из-под личины меховой. Но Белёна ничего, успокоилась.

— Кто из вас Перунова посланница? — обратился волхв к прибывшим.

Они сначала не поняли. Лишь Карина догадалась, хоть и странным это показалось.

— Я привела людей.

— Тогда за мной идите.

Он повел их куда-то в чащу. Ни к одному из селищ не привел, а оставил среди бурелома, дожидаться велел. Они и остались ждать, хотя уже темнеть начинало. А мороз стоял лютый. Пришлось Карине учить ватажников, как обустраивают ночные стоянки в племени радимичей. Расчистили поляну, собрали возы в кучу, а вокруг своего стойбища уложили сухие древесины, подпалив их вдоль стволов, пока огонь не потек по стволам сушин.

К ночи они уже сидели на нарубленных пихтовых ветвях посреди огненной стены горевших стволов. Даже согрелись. Сушины горели жарко, ровно, слегка потрескивали, но угольками не разлетались. Люди сгрудились в центре, ели солонину с хлебцем, жевали поджаренное хрустящее просо. Кое-кто даже спать улегся, скинув меховые онучи и протянув ноги к огню. Лежали на холоде, но благодаря огню не мерзли. Белёна, свернувшись калачиком в руках Кудряша, спала сладко. Карине же не спалось. Все думала, отчего ее посчитали посыльной Перуна. Знать, кто-то ведал, что она с Ториром ходила. Тот же дед Деревяшка мог припомнить да сказать кому. А она еще не забыла, как для нее опасно выдавать себя за ту, кем не была.

— Идет кто-то, — приподнял голову один из ватажников.

И впрямь снег скрипел под шагами. Вот за огнями, там, где чернела темнота, показалась фигура недавнего волхва. Он протянул руку в сторону Карины.

— Иди за мной. Наш князь будет говорить с тобой. Полусонные ватажники зашевелились. Князь древлянский — первый из врагов полян, доброго от него ждать не приходится. И что за странные слова сказали древляне, будто Карина от Громовержца послана?

— Неладно это, — переговаривались.

Кудряш, оставив спавшую невесту, решил сопровождать ватажницу. Карина еле уговорила его остаться. Мол, древляне в торге заинтересованы, не обидят, а ей самой любопытно во всем разобраться. Взяла из поклажи товаров мешок с солью — дар древлянскому князю — и перекинула его через огонь сушин. Сама перескочила там, где несильно горело. Холод и мрак ночи так и объяли ее.

— Веди, волхв.

Они спустились в небольшую низину и увидели впереди свет. Волхв указал на него и словно растворился во мраке среди деревьев. А она вскоре вышла на поляну, посреди которой горел костер. Там у огня, на поваленном бревне, сидел человек. Высокая бобровая шапка, чёрная длинная доха до ступней. Он повернулся, и Карина узнала его. Видела раньше этого древлянина Рыся, ставшего в угоду Ториру древлянским Малом. Сейчас же смотрела на него, длиннобородого, важного, неподвижного.

— Здрав будь, князь древлянский.

Он по-прежнему молча глядел на нее, наконец, указал на колоду по другую сторону костра.

— Садись, девка. Мне как донесли, что ты ватажников водишь, сразу понял, кто тебя послал. Говори, что должна.

Она только поклонилась.

— А если, чего ждешь, мне неведомо? Если сама по себе пришла — не поверишь?

— Сама? Хм. Торир и прежде говаривал, что ты особенная. А вот наших баб по такому морозу от каменки разогретой и коврижкой не выманишь. Но раз сама пришла… Неужто нечего не передал мне посланец перунников?

— Я соль, хлеб привезла, — ставя перед ним мешок, только и сказала Карина. — И я не посланница. А посланник именно Торир. С ним тебе дело иметь надобно — не со мной Торир же пока в княжьем тереме на Горе киевской обитает. Ныне он страж у женки Дировой. Вот все, что могу сказать.

Древлянин кивнул высокой шапкой.

— Добрался-таки до самого логова зверя — и то хорошо. А ты. Я сперва подумал, что не зря тебя Торир к нам засылает, думал, знак это, что пора нам на Киев тронуться. Холода нам только на руку. Дир-то с ратью ушел, а по морозам в граде нас не ожидают. Самое время. Но раз варяг молчит… Что ж, его сам Громовержец направляет. И значит, не время. Будем ждать.

Древлянин теперь смотрел на огонь. Карина стояла по другую сторону костра и видела его сквозь колеблемый воздух, словно духа лесного, — зыбким, расплывчатым, будто нереальным. Но то, о чем он говорил, было реальностью, и страшной реальностью. Поход на прекрасный Киев-град, поход злых древлян, которые не щадят ни старого, ни малого… И начнется он по велению того, кто до сих пор ей милее всех. И страшнее всех. Карине вдруг стало так плохо, хоть кричи. Понимала, что опять помимо воли прознала о том, о чем ведать не должна. Ох, и озлился бы Торир, узнав, что она к древлянам ездит и вновь в дела его вмешивается. Еще Карина поняла, что именно Торир навел древлян на людей Дира прошлым летом, и ей было нехорошо от этого. Осознавала, что Торир разжигает такой огонь, какой может сжечь всех и вся. Сжечь его самого…

— Благодаря Ториру ты стал древлянским князем, Рысь, — заговорила она, дивясь своей смелости. (Вряд ли нынешний Мал любил упоминания своего воинского прозвища.) — Но одного ты не понял: говорить о тайном тебе следует лишь с тем, в ком уверен. Я же только и твержу, что по своим делам пришла. А планы тебе обсуждать надо с тем, кто знак подаст, слово заветное скажет.

— Поучать меня вздумала, девка!

Он даже вскочил. Верхняя губа хищно оскалена, как клыки, блеснули зубы. И опять Карина только горделиво вздернула подбородок. Она-то ведь княгиней была еще тогда, когда он простым древлянским разбойником хаживал.

— Если надо — отчего бы и не поучить. Не со зла ведь. Но я забуду свою дерзость, поклонюсь тебе как князю, если и ты забудешь, что лишнее сказал. Не слышала я ничего — уразумел?

Ибо не так, как гнев древлянина, страшило ее то, что Торир проведает, что она вновь в его дела оказалась замешана. И Карина заговорила сухо, как о постороннем, что-де соль да хлеб привезла, пусть пришлет людей на мену. Озлить Рыся-Мала больше не боялась. Он ведь по-прежнему полагает, что она человек Торира, а Торир был ему нужен. Ах, знал бы только Мал!..

Но он не ведал, что она у варяга под подозрением. Потому и не тронул. Даже улыбнулся под конец.

— Погляжу, ты, как перунница[124], не ведаешь робости. Недаром Торир тебя особенной считал. Я ведь еще не позабыл, как он глядел на тебя, словно насмотреться, надышаться не мог. И сам будто светился. Да, многое ты для него значишь. Что ж, торгуй — сам прослежу, чтобы не обидели.

Она даже не кивнула в ответ. Словно и не видела, как Мал, пошел уже прочь, но поспешно вернулся, взвалил на плечо мешок с солью. И ушел. Она же осталась стоять. Рядом догорал костер, вокруг причудливо выступал покрытый инеем лес. Карина шагнула, было, затем бессильно осела на бревно, где только что сидел древлянин. На нее нашло какое-то оцепенение. Потом в душе что-то закипело. Такой огонь… И вначале согревавшее ее радостное тепло от последних слов древлянина постепенно, словно раск