Book: Жди меня



Жди меня

Андрей Воронин

Жди меня...

Глава 1

Лето 1812 года было хорошим временем для воронов. Крупные черные птицы в то жаркое страшное лето позабыли, что такое голод: вдоль дорог, в вытоптанных полях и на улицах сгоревших, разоренных деревень для них было вдоволь пропитания. Клювастые падальщики собирались на страшный пир огромными стаями и почти никогда не ссорились из-за добычи, потому что ее хватало на всех.

В лесах плодились и жирели волки; одичавшие бесхозные псы сбивались в стаи и на воле нагуливали жир, пожирая трупы людей и лошадей, которыми было усеяно огромное пространство от Немана до Москвы-реки. Да что там псы! Многие люди в то страшное лето ушли в леса и жили там привольно и дико – рядом с волками, среди волков и совершенно по-волчьи. Разница заключалась лишь в том, что ходили они на двух ногах и были много страшнее и опаснее волков, потому что не боялись ни огня, ни железа, ни бога, ни черта, и не имели ничего, о чем могли бы пожалеть в свой смертный час.

Природа между тем жила своим порядком, не обращая внимания на затеянное людьми чудовищное и непристойное действо. Лето уже начало понемногу, с каждым днем все заметнее, перетекать в осень; в кронах деревьев, как ранняя седина в кудрявых волосах лихого рубаки, замелькали желтые и красные пятна, в садах под тяжестью забытых плодов гнулись до самой земли ветки, а под утро, когда поднятая марширующими войсками пыль окончательно оседала, воздух был по-осеннему прозрачен, свеж и пах близкими уже заморозками – разумеется, лишь там, где не было множества брошенных под открытым небом мертвых тел. В таких местах смрад разложения напрочь забивал все остальные запахи: это был единственный способ, при помощи которого мертвые могли напомнить живым о себе и о той участи, которая поджидала их впереди, перед тем как окончательно слиться с землей.

...Солнце уже начало заметно склоняться к западу, и его косые лучи окрасили все вокруг в благородные красноватые тона. Золотая предвечерняя дымка висела над разбитой копытами множества лошадей и окованными железом колесами тысяч тяжелых повозок, истолченной в мельчайшую пыль проселочной дорогой. По обочинам этой дороги, среди вытоптанных, потравленных кавалерийскими лошадьми хлебов виднелись оставленные проходившей здесь армией нелепые и безобразные монументы: перевернутые кверху колесами фуры, разбитые орудийные лафеты, разнесенные в щепы зеленые зарядные ящики и окоченевшие лошадиные трупы, на которых лениво копошилось сытое воронье. Большая старая птица, чей длинный острый клюв отливал вороненой сталью, насытившись, тяжело взлетела и уселась на обод косо торчавшего кверху колеса перевернутой пустой фуры. Ворон немного повозился, устраиваясь на этом насесте, и застыл в неподвижности, напоминая уродливое и зловещее изваяние наподобие каменных химер, что украшают собой собор Парижской Богоматери. Испачканный темной кровью стальной клюв был повернут в сторону дороги, немигающие черные бусины глаз смотрели прямо перед собой с равнодушием высшего существа, из века в век наблюдающего за бессмысленным кипением людских страстей. Когда вдалеке послышался тяжелый топот копыт, ворон даже не повернул головы.

Вскоре из-за поворота дороги показалась группа запыленных всадников в синих мундирах с красными отворотами, на высоких вороных лошадях. И кони, и всадники выглядели одинаково отощавшими и измотанными. На осунувшихся усатых лицах кавалеристов застыло выражение суровой сосредоточенности, глаза смотрели из-под надвинутых киверов сердито и настороженно. Всадников было чуть более десятка, а вернее, ровным счетом одиннадцать. Десяток изукрашенных витыми шнурами гусар, выстроившись в колонну по два, конвоировал одиннадцатого всадника, скакавшего в середине строя. Это был высокий широкоплечий брюнет с пышными усами, не лишенный той хищной, истинно мужской красоты, которая кажется столь привлекательной для женщин определенного сорта. Впрочем, сейчас его красота, была почти незаметна из-за пота, пыли и крови, которые, смешавшись, причудливыми разводами покрывали все его лицо от высокого лба до твердого, отчаянно нуждавшегося в бритье подбородка. Красивые серые глаза, погубившие множество женщин, смотрели сквозь прорези этой запекшейся маски с усталым равнодушием полной обреченности. Черноусый красавец не был отчаянным храбрецом, но даже в жизни самого последнего труса порой наступает момент, когда он чувствует, что устал бояться. Теперь этот момент настал для пана Кшиштофа Огинского – последнего отпрыска захиревшей боковой ветви славного и сказочно богатого шляхетского рода, карточного шулера, авантюриста и личного порученца маршала Мюрата.

Пан Кшиштоф, сгорбившись, безвольно трясся в жестком кавалерийском седле, вцепившись в луку связанными руками. Его синий драгунский мундир был грязен и изодран в клочья, один эполет оторвался и косо свисал с плеча, хлопая пана Кшиштофа по пыльному рукаву в такт скачкам лошади. Голова пленника была непокрыта, и встречный ветер лениво играл его грязными спутанными волосами. Пан Кшиштоф бездумно смотрел прямо перед собой пустым остановившимся взглядом. Мысли его были беспорядочными, отрывистыми и не вызывали у него никаких эмоций. Огинский смертельно устал – устал настолько, что даже перестал интересоваться собственной судьбой. Впрочем, к чему интересоваться тем, что уже предрешено и более от тебя не зависит? Там, куда гусары двенадцатого императорского полка везли пана Кшиштофа, его не ожидало ничего хорошего, и он уже успел свыкнуться с этой мыслью настолько, что перестал считать себя живым. Он все еще мог двигаться, говорить, видеть и чувствовать усталость, но все это происходило просто по инерции. Камень, который катится с горы, тоже может показаться живым и наделенным собственной волей, тогда как на самом деле он является неодушевленным предметом. Кшиштоф Огинский казался самому себе точно таким же камнем, однажды сброшенным с вершины крутого холма и готовым вот-вот навеки замереть у подножья. Он был так же неспособен по собственной воле свернуть в сторону, вернуться на вершину или продолжать катиться дальше, как и этот камень. Вершина горы осталась далеко позади; все, что подлежало разрушению на пути катящегося камня, было разрушено, все, что должно было уцелеть, уцелело, и теперь холодный валун его судьбы делал последние обороты перед тем как окончательно остановиться.

Пану Кшиштофу действительно не было страшно: он уже свое отбоялся. Огинский чувствовал себя опустошенным, отупевшим – одним словом, наполовину мертвым. Последнее поручение Мюрата, за которое тот обещал по-королевски наградить пана Кшиштофа, было провалено с треском в тот самый миг, когда Огинский уже торжествовал победу. Он невольно вспомнил, как все это было, и его губы искривила горькая усмешка: да, славное было дельце! Увести из-под носа у целого народа одну из его наиболее почитаемых и охраняемых пуще глаза святынь – на это не каждый способен! Пан Кшиштоф по праву считал похищение хранившейся в Георгиевском зале Московского Кремля чудотворной иконы, святого Георгия Победоносца венцом своей карьеры. Это был высочайший из его взлетов, за которым, увы, последовало головокружительное падение на самое дно глубочайшей из всех существующих пропастей. Огинский был настолько разбит и подавлен, что даже перестал испытывать злобу по отношению к тем, кто столкнул его на дно этой зловонной пропасти, уведя у него из-под носа законную добычу. Теперь, когда эмоции почти умерли, затянутые пеплом усталости и равнодушия, пан Кшиштоф понимал, что в своем поражении повинен только он сам. Не стоило, ах, не стоило гоняться за двумя зайцами! Если бы ему не вздумалось лишний раз погреть руки, убрав кузена Вацлава и завладев его наследством, поручение Мюрата было бы выполнено наилучшим образом. Ведь всего-то и оставалось, что передать икону маршалу! А он, вместо того чтобы без остановки гнать в лагерь Мюрата, впутался в дурацкую историю с подкупом наемного бретера и в результате застрял в имении этих проклятых князей Вязмитиновых, потерял икону и дал шестнадцатилетней изнеженной барышне обвести себя вокруг пальца. Что ж, значит, переменчивая Фортуна и на сей раз, как всегда, даже и не думала поворачиваться к пану Кшиштофу Огинскому лицом, а то, что он принял за ее улыбку, было просто очередной лживой гримасой, призванной заманить его в смертельную западню.

Ближе к деревне всадников остановили и, спросив пароль, пропустили дальше. Деревня была занята пехотой; за околицей возились, устраиваясь на привал, артиллеристы. Выпряженные лошади без аппетита жевали ободранную с крыш солому. На обочине дороги вдруг разгорелась драка из-за привезенного кем-то воза свежего сена. Подбежавший офицер попытался прекратить безобразие, но только зря сорвал голос. Тогда он принялся орудовать саблей в ножнах, колотя ею по спинам солдат и осыпая подчиненных отборной французской бранью. Пан Кшиштоф не досмотрел этой сценки до конца: увлекаемый вперед вороными лошадьми конвойных, его усталый гнедой жеребец вынес пленника за околицу деревни.

В полях уже горели костры, повсюду слышался разноязыкий говор множества людей. Огромное пространство шевелилось, почти сплошь покрытое невиданной массой тел, многим из которых в скором времени предстояло сделаться мертвыми. Среди этого ленивого копошения то и дело белели палатки обер-офицеров; по дороге взад и вперед проезжали курьеры. Гусарский разъезд, конвоировавший пана Кшиштофа, несколько раз останавливали и, расспросив, беспрепятственно пропускали дальше.

Наконец, гусары отыскали свой полк, и усатый унтер-офицер, спешившись и отдав вестовому поводья, подошел с докладом к полковому командиру.

– А это что за чучело? – с брезгливой миной поинтересовался полковник, указывая на растрепанную фигуру пана Кшиштофа, криво сидевшего в седле со склоненной на грудь головой.

– Осмелюсь доложить, господин полковник, – отрапортовал усатый унтер, – это несомненный дезертир. Мы нашли его спящим в кустах у дороги. Проснувшись, он пытался оказать сопротивление, но, увидев, что это бесполезно, бросил оружие.

– Какого дьявола, в таком случае вы его сюда притащили? – скривившись еще сильнее, осведомился полковник. – Разве я должен учить вас, как поступают с дезертирами в военное время? Допускаю, что у вас не было веревки; допускаю также, что вы пожалели пороха на этого негодяя; но почему, дьявол вас забери, вы не прирезали его, как свинью?!

– Виноват, мой полковник, – вытягиваясь в струнку, отвечал унтер-офицер, – но на то были причины. Этот человек утверждает, что выполнял личное поручение маршала Мюрата. По его словам, он пользуется личным покровительством короля Неаполя и даже имел при себе охранную грамоту за его подписью. Теперь грамоты при нем нет. Этот человек утверждает, что грамота отобрана у него лесными бандитами. Не имея возможности проверить это утверждение, я принял решение доставить его сюда и доложить обо всем вам.

– Мюрат? – недоверчиво переспросил полковник. – Что общего может быть у маршала с этим отребьем? По-моему, это беспардонное вранье. Как вам кажется, Дюбуа?

– Как прикажете, мой полковник, – ответил унтер-офицер. – Рассуждать – не моя профессия. Однако же, я подумал, что если этот человек говорит правду, будет лучше не рисковать, чтобы не навлечь на себя гнев маршала.

– Гм, – с сомнением произнес полковник. – В этом, однако, есть резон. Если негодяй лжет, его никогда не поздно повесить. Но если он действительно нужен Мюрату, то такой решительный шаг может дорого обойтись храбрецу, который его сделает... Черт вас подери, Дюбуа, задали вы мне задачу... Коня мне! Я сам доложу о нем маршалу.

Палатка Мюрата была разбита на вершине невысокого пологого холма. Король Неаполя без сюртука, в одной батистовой рубашке, украшенной драгоценным брабантским кружевом, сидел на складной кровати, походная простота которой несколько скрадывалась наброшенным на нее роскошным парчовым покрывалом. К кровати был придвинут небольшой столик, тоже складной, но, тем не менее, отличавшийся некоторым изяществом. Остатки позднего обеда уже убрали, и теперь на столе красовалась большая карта, придавленная с одной стороны бутылкой бургундского, а с другой – старинным, оправленным в золото стеклянным кубком необыкновенной красоты. Помимо этих необходимых предметов, на заменявшей скатерть карте лежало несколько листов писчей бумаги и стояла бронзовая чернильница с откинутой крышкой. Мюрат писал – вернее, пытался писать до того, как адъютант доложил ему о прибытии странного дезертира, именующего себя его личным порученцем. Король Неаполя мигом догадался, о ком идет речь, и с большим интересом дожидался столь долго откладывавшейся встречи.

Кшиштоф Огинский был послан в Москву еще до начала кампании, и с тех пор о нем не было никаких известий. Позже, когда уже был взят Смоленск, лазутчики донесли, что в рядах русской армии наблюдается некоторое смятение, вызванное якобы имевшим место похищением чудотворной иконы Георгия Победоносца. Эта святыня русского народа была предназначена Мюратом в подарок императору. Сюрприз обещал получиться отменным, и известие о том, что икона бесследно исчезла где-то между Москвой и Смоленском, преисполнило маршала приятной уверенности в том, что его замысел удался, как всегда и везде удавались все его замыслы. Но Смоленск остался далеко позади, императорская армия подошла вплотную к Москве, а об Огинском не было ни слуху, ни духу. Личный порученец Мюрата исчез вместе с иконой, которую ему поручили похитить, и в этом исчезновении было что-то странное и зловещее. Путь от Москвы до Смоленска не так уж долог, тем более что все это время армия довольно быстро продвигалась пану Кшиштофу навстречу. Даже если бы Огинский в силу каких-то таинственных причин вынужден был передвигаться пешком, он должен был давным-давно встретиться с каким-нибудь из передовых разъездов французской кавалерии. Этого, однако, так и не случилось, и теперь, стоя в двух дневных переходах от Москвы, Мюрат склонялся к мысли, что его посланец захвачен в плен русскими или вовсе убит в случайной стычке. Об Огинском Мюрат не думал; ему было жаль иконы, и даже не столько иконы, сколько своего блестящего замысла и связанных с ним надежд.

И вот теперь вдруг выясняется, что Огинский не только жив и здоров, но и пытался улизнуть от обнаружившего его разъезда! Тому наверняка имелись веские причины, и не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы об этих причинах догадаться. Проклятый поляк либо каким-то образом потерял икону, либо ухитрился продать ее кому-то, кто заплатил больше. О том, что Огинский мог оставить икону себе, не было и речи: на кой черт, в самом деле, она ему сдалась?! У этого человека не было ничего своего, кроме усов; ему даже негде было бы спрятать украденную икону!

Мысли Мюрата были прерваны появлением адъютанта, который, откинув полог, бесшумно появился в жилой половине палатки.

– Сир, человек, которого вы хотели видеть, доставлен и ждет снаружи, – негромко доложил он.

Мюрат сделал нетерпеливый жест рукой, означавший, что пленника необходимо сию же секунду ввести в палатку, и облокотился на шелковые подушки, раздраженно постукивая по устилавшему пол ковру пыльным носком ботфорта. Одна его рука по-прежнему играла гусиным пером, которым он до этого писал, другая теребила концы роскошных, иссиня-черных, тщательно подвитых волос, локонами ниспадавших на плечи маршала.

Ввели арестованного. Мюрат прищурился, с брезгливым любопытством разглядывая его оборванную, грязную и закопченную фигуру со связанными впереди руками. В палатке повисла нехорошая тишина. Огинский попытался было гордо вскинуть голову, как того требовала его шляхетская гордость, но, встретившись глазами с презрительно-насмешливым взглядом маршала, не выдержал и потупился.

– Развяжите его, – приказал Мюрат. – Этот слизняк не сможет причинить мне вреда. Он раздавлен, неужели вы не видите?

Когда веревки были перерезаны, Мюрат нетерпеливым жестом удалил из палатки посторонних и снова повернулся к Огинскому, который, по-прежнему не поднимая головы, растирал затекшие запястья.

– Отлично, – негромко, но очень ядовито проговорил маршал. – Бесподобно, черт подери! Признаться, в жизни своей не видел более жалкого зрелища, а я, поверьте, повидал немало. Любопытно, есть ли у вас что-нибудь, что могло бы послужить если не оправданием, то хотя бы объяснением ваших странных и нелепых поступков? Что это за вид? Где вы пропадали столько времени? И где, наконец, икона, за которой вы были посланы? Я знаю, что она была у вас в руках уже почти месяц назад. Где вас носило все это время?

– Мне нечего сказать, сир, – после долгой паузы глухо проговорил Огинский, не поднимая головы. – Я сделал все, что мог, но этого оказалось недостаточно. Теперь моя жизнь в ваших руках. Вы вольны отнять ее, если вам угодно.



Мюрат в великом раздражении сломал перо, скомкал его в кулаке и отшвырнул в сторону.

– Ба! – воскликнул он, резким движением садясь прямо и подаваясь вперед. – Отнять! Отнять вашу жизнь! Да с чего вы взяли, что она мне нужна? Каждый день я отнимаю жизни сотнями, а то и тысячами – на то и война, знаете ли. На что мне ваша жизнь? Мне нужна была икона – икона, а не ваша никчемная жизнь, понимаете ли вы это, сударь?! Я мог сделать вас человеком, а вы предпочли превратиться в бездомного пса, пытающегося укусить руку, которая его кормит. Отнять вашу жизнь! Бог мой, как это пошло! Вы жалкий комедиант, Огинский. Вы покойник независимо от того, прикажу я вас повесить или отпущу на все четыре стороны. Для вас все кончено. Вы лишились моего покровительства, и лучшее, на что вы теперь можете рассчитывать, это быть прирезанным в каком-нибудь грязном притоне за карточное плутовство.

Сердитым жестом налив себе вина, Мюрат залпом осушил бокал. Пан Кшиштоф при этом с трудом сглотнул и поспешно отвел глаза: гневные речи маршала трогали его гораздо меньше, чем мучительная жажда, которую он испытывал в течение нескольких последних часов. Все, что говорил Мюрат, было пустым звуком: Огинский давно приготовился к худшему. Он не нуждался в напоминаниях о том, что его жизнь закончена. У пана Кшиштофа не осталось ровным счетом ничего, чем он мог бы дорожить, и он не видел способа исправить положение. Даже его честолюбивые мечты стать человеком, который подорвал боевой дух русской армии, похитив высокочтимую икону святого-воителя, рухнули: он уже знал о том, что икона объявилась в лагере русских.

– Ну, – раздраженно бросил Мюрат, – вы так и будете молчать?

Огинский провел ладонью по своему небритому грязному лицу и пожал плечами.

– Я не знаю, что сказать, сир, – ответил он. – Я виноват перед вами и жду решения своей судьбы. Обстоятельства оказались сильнее меня. Я проиграл и готов оплатить проигрыш.

Мюрат внимательно всмотрелся в его жалкую фигуру и незаметно усмехнулся. Перед ним стоял, несомненно, конченый человек – не человек, собственно, а лишь его пустая, ни на что не годная оболочка. Но изворотливый ум гасконца уже нашел решение проблемы. Сломанный клинок не годится для боя, но его можно использовать для одного-единственного смертельного удара в спину. Моральная сторона дела не волновала маршала: он давно усвоил, что на войне храбрость без хитрости немногого стоит.

– Слова, – проворчал он, снова наполняя свой кубок. – Слова, слова, слова... Из всей этой кучи слов чего-то стоит только одно. Вы сказали, что виноваты, и я с этим согласен. И какой же вывод следует из этого сделать?

– Я уже сказал... – начал Огинский, не вполне понимая, чего от него хотят, и желая только, чтобы эта пытка поскорее закончилась.

– Я слышал, что вы сказали, – перебил его Мюрат. – Вы сказали выспреннюю чушь, лишенную всякого смысла. Вы сказали, что готовы оплатить проигрыш, но что это значит? Значит ли это, что вы готовы безропотно сунуть голову в петлю? Признаюсь, созерцание того, как вы сучите ногами в воздухе, доставило бы мне некоторое удовольствие – увы, кратковременное и давно утратившее прелесть новизны. И потом, ваше согласие или несогласие в таком случае не имеет ни малейшего значения. Короче говоря, ваша смерть не послужит для меня достаточным удовлетворением. Поищите другой ответ, сударь.

Пан Кшиштоф медленно поднял голову, и в его потухших глазах сверкнула искра надежды. Он видел всепонимающую, презрительную усмешку, игравшую на смуглом горбоносом лице Мюрата, но эта оскорбительная усмешка ничуть его не трогала. Зато пышная пена кружев на белоснежной рубашке маршала, его унизанная перстнями рука, изящно сжимавшая драгоценный бокал, парчовое покрывало кровати, резные ножки столика и даже полотняные стены шатра вдруг предстали перед Кшиштофом Огинским в своем истинном значении. Это была настоящая жизнь – привольная, роскошная, ни в чем не знавшая отказа и разительно отличавшаяся от того полузвериного существования, которое пан Кшиштоф вел на протяжении нескольких последних недель. А ведь это было всего лишь жалкое подобие того великолепия, которое могло бы окружать его в Париже или Варшаве!

Огинский осторожно потянул носом и почувствовал тонкий запах духов, которыми пользовался Мюрат. В следующее мгновение он внезапно ощутил жуткую вонь, исходившую от его собственного немытого тела, и содрогнулся от отвращения к тому, во что превратился. Умирать в таком непотребном виде было чертовски обидно.

Выражение лица Мюрата яснее всяких слов говорило о возможности выбора между жизнью и смертью. Пан Кшиштоф не сомневался, что проклятый гасконец опять измыслил какой-то изуверский и совершенно невыполнимый план, но терять было нечего. Пан Кшиштоф вдруг понял, что хочет жить во что бы то ни стало, и не просто жить, а жить хорошо, богато и независимо. Нужно только немного отдохнуть, и он снова будет готов драться за свое благополучие до последней капли крови – чужой крови, естественно, а не своей. Обрести покой в смерти, – господи Иисусе, какая чушь! Такими мыслями можно утешаться, только потеряв всякую надежду. Теперь пан Кшиштоф понял свою основную ошибку. Он решил, что Мюрат будет жаждать его крови, недооценив тем самым гасконского хитреца. В самом деле, какая ему польза от мертвого Огинского? Зато Огинского живого можно снова послать на смерть...

– Сир, – осторожно сказал он, – неужто вы подаете мне надежду на прощение?

– Прощение нужно заслужить, – резко ответил Мюрат, – и поверьте, сударь, сделать это будет очень непросто.

– Я готов на все, – делая шаг вперед, горячо ответил пан Кшиштоф. – Моя жизнь принадлежит вам, сир.

Горячность его была сильно преувеличена, но он чувствовал, что это именно то, чего ждет от него Мюрат.

Маршал выставил перед собой ладонь.

– Отлично, сударь, отлично, – поспешно сказал он. – Я ценю вашу преданность, но не соблаговолите ли вы вернуться на свое место? От вас разит, как от дохлой свиньи, Огинский. Это, если угодно, запах дезертирства... Вам необходимо смыть его, мой друг.

– Я готов, – повторил Огинский, возвращаясь на свое место у входа и делая вид, что не заметил оскорбления. Полная опасностей и унижений жизнь авантюриста привела к тому, что честь пана Кшиштофа сделалась весьма гибкой и растяжимой, как каучук, – словом, такой, что из нее можно было при желании вить веревки. – Приказывайте, сир.

– Учтите, сударь, – сказал Мюрат, – что выполнить мое поручение будет очень трудно. Это предприятие почти так же опасно, как восхождение на эшафот, но при этом еще и намного сложнее и хлопотнее. Шансов уцелеть у вас почти не будет, зато, если вы вернетесь с победой, я не поскуплюсь, даю вам слово чести. Впрочем, вы можете отказаться. В таком случае я просто прикажу вас повесить, и вы умрете быстро и без хлопот. Ну, что скажете?

– Я готов, – в третий раз повторил пан Кшиштоф и с удивлением почувствовал, что действительно готов снова схватиться один на один со своей несчастливой судьбой.

Около полудня 26 августа пан Кшиштоф спрыгнул с седла на устланное опавшей листвой дно неглубокого, поросшего кустами оврага менее чем в полуверсте от деревни Семеновское. Оглядевшись по сторонам, он не заметил ничего подозрительного и только было собрался вздохнуть с облегчением, как в небе, прямо у него над головой, со страшным треском лопнула граната. Огинский инстинктивно присел, удерживая за повод рванувшуюся в сторону лошадь. Один из сопровождавших пана Кшиштофа кавалеристов покачнулся в седле, завалился назад и боком, очень тяжело и некрасиво, свалился с коня.

Еще одна граната разорвалась на склоне оврага, выбросив султан белого дыма и брызнув во все стороны комьями земли и горячими осколками. Сквозь трескотню ружейных залпов и непрерывный гул артиллерии откуда-то слева донеслось приглушенное расстоянием “ура!”, означавшее, что русская пехота опять пошла в контратаку. Через овраг то и дело с отвратительным, леденящим душу визгом перелетали черные мячики пушечных ядер. За некоторыми тянулись едва заметные дымные хвосты – это были гранаты.

Пан Кшиштоф отер белой перчаткой потное, покрытое пороховой копотью лицо, отчего перчатка мгновенно сделалась серой, и вынул из кармана короткую трубку. Вокруг кипела самая страшная битва из всех, которые доводилось видеть Огинскому, и он испытывал настоятельную потребность немного перевести дух и успокоиться, прежде чем снова очертя голову броситься в этот ревущий и вопящий на разные голоса ад. Кроме того, ему следовало как следует обдумать свои дальнейшие действия. Составленный для него Мюратом черновой план никуда не годился, как всегда оказываются ни на что не годными все составленные накануне сражения подробные диспозиции. Русские войска стояли и перемещались по полю совсем не так, как ожидалось, и пан Кшиштоф, который, согласно плану Мюрата, должен был нанести русской армии удар в спину, никак не мог эту спину отыскать. Всюду, куда бы он ни направился, его встречали стены штыков, частоколы грозно уставленных пик, молнии обнаженных сабель и свинцовый град пуль. Он потерял уже пятерых членов своего небольшого отряда – потерял безо всякой пользы для дела, просто потому, что без потерь провести группу людей через это грохочущее пекло не было никакой возможности.

В момент выхода из лагеря в отряде Огинского было два десятка кавалеристов – отчаянных рубак и отборных сорвиголов, как отрекомендовал их пану Кшиштофу сам Мюрат, знавший толк в кавалерии и наездниках. Пана Кшиштофа удивила та воистину волшебная быстрота, с которой был сформирован этот отборный отряд. Этому могло быть множество объяснений, но наиболее правдоподобными Огинскому казались два: первое – что отряд был сформирован заранее и только ждал случая быть пущенным в дело, и второе – что Мюрат сам не верил в успех своего замысла и послал на верную погибель первых подвернувшихся под руку людей во главе со своим провинившимся порученцем. Так или иначе, теперь под началом пана Кшиштофа Огинского осталось полтора десятка сабель, с которыми, по замыслу маршала, он должен был если не решить исход сражения, то, по крайней мере, бросить на чашу весов жизнь одного из самых прославленных и талантливых русских полководцев.

“Исход сражения, – сказал ему Мюрат в тот памятный вечер, – сплошь и рядом зависит от нелепейших мелочей: не вовремя пролившегося дождя, застрявшего в грязи обоза, изданного каким-нибудь идиотом панического вопля или случайной пули, оборвавшей жизнь храброго генерала. Я не господь бог и не могу пролить дождь на головы русских. Не в моей власти поразить Кутузова молнией, но организовать шальную пулю, которая в нужное мне время просвистит в заранее выбранном месте, я, как мне кажется, могу. Поправьте меня, если я ошибаюсь”. – “О нет, сир, – отвечал на это пан Кшиштоф, – вы совершенно правы. Вопрос лишь в том, что это за место и что за время. Рука же, которая наведет пистолет в цель и спустит курок, находится в вашем полном распоряжении”. – “Прекрасно, – сказал Мюрат, – превосходно! Я не сомневался в вашей преданности. Однако мне кажется, что существует еще один вопрос, который необходимо решить прежде, чем вы отправитесь в путь. Преданность требует награды, не так ли? Я хочу, чтобы вы знали: в случае успеха вас ждет богатство и моя горячая дружба. Что же касается неудачи... Единственным оправданием в таком случае для меня будет ваша смерть на поле боя. Если же вы не выполните моего поручения и останетесь при этом в живых, я лично позабочусь о том, чтобы ваша жизнь была короткой и полной неприятностей. Это не угроза, сударь. Я лишь хочу, чтобы вы как следует уяснили свое положение. Вы обязаны все время находиться в самом пекле, лезть из кожи вон, не жалеть себя и своих людей ради достижения поставленной перед вами цели: обезглавить русскую армию, вывести из строя как можно больше генералов, внести в ряды русских путаницу и неразбериху и тем содействовать победе французского оружия. Вы понимаете, надеюсь, о чем я говорю. Убитый командир полка – это уже хорошо, но меня интересует дичь покрупнее”. – “Кутузов, сир? – спросил пан Кшиштоф, уже успевший понять, что поручение Мюрата – лишь другой, более изощренный вид казни. – Вам нужна голова фельдмаршала?” – “Это было бы просто превосходно, – ответил Мюрат. – Но будем реалистами: Кутузова вам, скорее всего, не достать. Старик не полезет на поле боя с саблей наголо, а прорваться в его ставку – дело немыслимое. Кутузов – мозг русской армии, но даже самый могучий мозг будет беспомощен, если отделить его от тела. Убейте Багратиона, убейте Ермолова, Воронцова, Коновницына, и перед нами окажется руководимое кучкой бездарей стадо, как это было при Аустерлице...”

Пан Кшиштоф вынул из другого кармана кожаный кисет, и тут на его плечо опустилась чья-то ладонь. Он обернулся и увидел узкоплечего невзрачного человечка с пустым взглядом холодных рыбьих глаз и вытянутым унылым лицом, которое по обыкновению казалось сонным и как бы не вполне живым. Венгерка и ментик русского гусара смотрелись на нем, как седло на корове, простреленный навылет кивер косо сидел на поросшей редкими бесцветными волосами остроконечной, похожей на огурец голове. Это нелепое создание прозывалось Лакассанем и было опаснее лесной гадюки. Пан Кшиштоф не раз слышал об этом бесцветном убийце, верой и правдой служившем своему господину, и теперь получил возможность познакомиться с ним накоротке благодаря сомнительной любезности короля Неаполя.

Лакассань был ядовитым зубом во рту Мюрата, его верным кинжалом и не дающим промаха пистолетом. Это был прирожденный шпион и наемный убийца, и то, что Мюрат приставил его к Огинскому, яснее всяких слов говорило о степени доверия, которое маршал испытывал к пану Кшиштофу. Пока этот похожий на трупного червя человек находился рядом, у пана Кшиштофа не было ни малейшей возможности уклониться от выполнения полученного задания.

– Что вам нужно? – несколько резче, чем следовало, спросил он у соглядатая.

– То же самое я хотел спросить у вас, – прошелестел Лакассань. Голос его, такой же бесцветный, как и внешность, был едва различим в грохоте сражения. – Мне показалось, что вы намерены объявить привал, в то время как бой в самом разгаре, и наша миссия до сих пор остается невыполненной.

– Послушайте, Лакассань, – сдерживаясь, сказал пан Кшиштоф, – насколько я понял, маршал поручил командование отрядом мне. Вы приставлены к моей персоне в качестве помощника, так помогайте, черт бы вас побрал, и не смейте мешать! Лезть на рожон – невелика премудрость. Мы потеряли пятерых, не успев даже как следует осмотреться. Если я попру напролом, мы погибнем все до одного без малейшей пользы для дела. Я должен обдумать свои действия, вам понятно? Я не умею думать с пулей в голове, а вы?

– Пять минут, сударь, – прошелестел Лакассань. – По истечении этого срока вам придется на практике проверить свое последнее утверждение.

С этими словами он словно невзначай положил ладонь на рукоять торчавшего у него за поясом пистолета. Другой рукой он достал из кармана массивные золотые часы, подаренные ему, по слухам, самим Мюратом, и демонстративно засек по ним время.

– Учтите, сударь, – процедил взбешенный Огинский, – что я испытываю сильнейшее желание пристрелить вас прямо на месте, и только уважение к маршалу Мюрату удерживает меня от приведения этого намерения в исполнение.

– Это те самые слова, сударь, которые я хотел и не решался адресовать вам, – ответил Лакассань. – Мы с вами делаем общее дело, нам не следует ссориться. Кроме того, ссора отнимает у вас время, которое, по вашим словам, столь необходимо вам для размышлений.

– К черту размышления! – раздраженно воскликнул пан Кшиштоф, поняв, что отсидеться в овраге не удастся. – В седла, господа!

Он раздраженно распихал по карманам свои курительные принадлежности и вскочил в седло. Кавалеристы, одетые в русскую гусарскую форму, последовали его примеру. Пан Кшиштоф разобрал поводья и махнул рукой, давая сигнал к выступлению. В новеньком, хотя и успевшем уже покрыться пылью и копотью офицерском мундире, в лихо сдвинутом набекрень кивере и с большой саблей у бедра пан Кшиштоф выглядел весьма внушительно и даже воинственно, хотя никакой воинственности он в данный момент не испытывал. Он испытывал цепенящий ужас перед тем, что ему предстояло сделать, и лишь еще больший ужас, внушаемый ему Лакассанем, мешал пану Кшиштофу сию же секунду задать стрекача с поля боя. Изо всех сил стиснув зубы, чтобы они не стучали, Огинский рванул поводья, заставив коня повернуться к выезду из оврага.

Выбравшись наверх, маленький отряд неторопливой рысью двинулся по взрытому пушечными ядрами, густо усеянному трупами людей и животных полю, направляясь к ближайшему месту, где бой кипел с особенной яростью. Мимо них на рысях прошла русская кавалерия; через какое-то время они встретили группу раненых пехотинцев, которые, поддерживая друг друга, направлялись в тыл русской армии. Судя по форме, это были гренадеры Семеновского полка, и пан Кшиштоф с некоторым трудом удержался от того, чтобы не приказать своим людям изрубить их в капусту. Его душила бессильная злоба, требовавшая выхода. Мюрату было все равно, погибнет он или нет, – так же, впрочем, как и всему белому свету. Никому из живущих на земле людей не было никакого дела до пана Кшиштофа Огинского, чья драгоценная шкура находилась теперь в прямой зависимости от капризов разряженного гасконца.



Кланяясь каждому пролетавшему над головой ядру и злобно косясь на ехавшего чуть позади и слева Лакассаня, пан Кшиштоф вел свой маленький отряд к батарее Раевского, где кипел нескончаемый страшный бой. Примерно на полпути партия Огинского была замечена французскими артиллеристами, и, раньше чем пан Кшиштоф сообразил, что происходит, выпущенное с дальней батареи ядро с явно излишней точностью шлепнулось прямиком в одного из кавалеристов, убив его наповал вместе с лошадью. Обернувшись на разразившиеся позади крики, пан Кшиштоф грязно выругался по-польски: французские пушкари, не жалея зарядов, били по своим. Надрывая глотку, он прокричал приказ рассредоточиться и, рванув повод, повернул коня за секунду до того, как ядро ударило прямиком в то место, где он только что находился.

Внутренности пана Кшиштофа сжались в ледяной комок размером с горошину. Он был, несомненно, прав, когда расценил поручение Мюрата как дьявольски изощренный способ казни. Здесь, на этом страшном поле, его ждала неминуемая смерть, и теперь Огинский лихорадочно думал только о том, как ее избежать. Сделать это было трудно, почти невозможно, поскольку рядом с ним неотлучно находился Лакассань.

Пан Кшиштоф снова обернулся. Его люди рассредоточились по полю, перестав служить завидной мишенью для артиллерии, но проклятый Лакассань, как и следовало ожидать, остался при нем. Он по-прежнему держался слева и чуть позади, продолжая сверлить спину пана Кшиштофа холодным, ничего не выражающим взглядом своих рыбьих глаз. Он напоминал идеально натренированного сторожевого пса, получившего команду “охранять” и ждущего лишь подходящего случая, чтобы мертвой хваткой вцепиться в глотку своей жертве. Огинскому вовсе не улыбалось, чтобы слюнявые челюсти этого монстра сомкнулись на его шее, и он, кое-как справившись с собой, начал понемногу прикидывать, как бы ему половчее избавиться от своего неразлучного спутника. Лакассань, впрочем, явно не сомневался в намерениях пана Кшиштофа и, вероятно, поэтому все время держал на виду заряженный пистолет со взведенным курком.

Пока рассыпавшийся по полю отряд, избегая стычек, двигался в сторону батареи Раевского, бой там затих, и над заваленным трупами; затянутым густым пороховым дымом холмом, два раза качнувшись, поднялось трехцветное французское знамя. При виде этого знамени пан Кшиштоф испытал некоторое облегчение: теперь у него не было никакой нужды очертя голову лезть в эту мясорубку.

– Мы опоздали, – сказал подъехавший сзади Лакассань. – Пожалуй, нам следует поискать способа проникнуть в тыл неприятельской армии. Здесь доблестные французские войска обошлись без нашей помощи.

Пан Кшиштоф, не отвечая, отвернулся от него и поднял кверху руку в перчатке, подавая своим людям сигнал сбора. Он по-прежнему был во власти непереносимого страха смерти и действовал как во сне, целиком поглощенный обдумыванием единственного вопроса: как ему избавиться от Лакассаня.

Отряд рысью двинулся по покрытому колючей стерней полю, обходя стороной холм, на котором находилась захваченная французами батарея. В отдалении, скрытые клубами пыли и дыма, перемещались массы войск, сверкало оружие и вспухали белые облачка разрывов. Здесь бой уже закончился – вернее, переместился в сторону. Повсюду виднелись убитые и раненые, по земле было во множестве разбросано оружие. Лошади пугливо шарахались, обходя стороной мертвые тела и стонущих, взывающих о помощи, изувеченных людей. Справа от себя пан Кшиштоф приметил неглубокую лощину, которая могла послужить его отряду и, прежде всего, ему самому, недурным укрытием от посторонних глаз и, главное, от губительного огня французской артиллерии. Огинский чувствовал, что еще одного артиллерийского обстрела он попросту не перенесет и, позабыв обо всем, пустится наутек, как это бывало с ним уже неоднократно.

Спуститься в лощину ему, однако, так и не удалось, потому что навстречу его отряду оттуда вдруг пошла стройными рядами свежая русская пехота, явно стоявшая до этого в резерве и наконец дождавшаяся случая поучаствовать в горячем деле. Это был резервный батальон Уфимского пехотного полка, усиленный остатками различных отступивших с поля боя частей, выведенный в контратаку на батарею Раевского генералами Ермоловым и Кутайсовым. Пан Кшиштоф не знал этого, но, увидев густые, ощетиненные лесом штыков шеренги и гарцевавших перед ними всадников в генеральских мундирах, мигом покрылся холодным потом. Было ясно, что его злосчастная судьба, словно в насмешку, подбрасывала ему отличный случай геройски погибнуть, выполняя секретное поручение Мюрата. Обернувшись через левое плечо, он увидел ухмылку Лакассаня и понял, что окончательно пропал. Пытаться напасть на кого-нибудь из двух гарцевавших поблизости на горячих конях русских генералов в виду такой массы неприятельских войск было равносильно самоубийству; отказаться же от такой отчаянной попытки означало смерть от руки Лакассаня. Пан Кшиштоф не обольщался: он знал, кто является истинным командиром отряда, и не сомневался, что если не сам Лакассань, то кто-нибудь из находящихся под его началом людей непременно достанет его пулей или саблей, если он попытается бежать.

Выхода не было, смерть окружила пана Кшиштофа со всех сторон и приближалась, стремительно сжимая кольцо. Между тем его отряд был замечен, и к нему подскакал майор в красном ментике гвардейского гусара с обмотанной кровавой тряпкой головой и закопченным усатым лицом, на котором неестественной белизной сверкали белки глаз и оскаленные в гримасе жуткого напряжения зубы.

– Какого полка? – страшно закричал он еще издали. – Почему отступаете?

Пан Кшиштоф закусил губу и оглянулся на Лакассаня. Бесцветный убийца коротко кивнул, давая понять, что события развиваются наилучшим образом. Что касалось пана Кшиштофа, то он в этом очень сомневался: ему казалось, что он уже умер и лишь по недоразумению сохранил способность сидеть в седле и издавать какие-то звуки.

– N-ского гусарского полка поручик Огинский! – почти не соображая, что говорит, отрапортовал пан Кшиштоф, безотчетно назвавшись именем своего кузена, который действительно служил в N-ских гусарах. – Осмелюсь доложить, господин майор, сие есть не отступление, но маневр, целью коего является скорейшее соединение со своими и дальнейшее участие в баталии.

– N-ский полк? – удивился майор, и пан Кшиштоф спиной почувствовал, как насторожился неплохо понимавший по-русски Лакассань. – Но ведь он как будто погиб под Смоленском... Впрочем, пустое. Приказываю вам присоединиться к отряду, имеющему своей задачей выбить неприятеля с батареи Раевского. Себя не жалеть, Россия нас не забудет!

– Позволено ли мне будет узнать, господин майор, – спросил Огинский, – кто возглавляет сию геройскую контратаку?

– Генерал-лейтенант Ермолов и начальник артиллерии генерал-майор Кутайсов, – отвечал майор. – Идти в бой под рукой столь славных генералов есть великая честь, поручик!

– Полностью с вами согласен, – непослушными губами выговорил пан Кшиштоф, бросив быстрый взгляд на Лакассаня.

Лакассань одобрительно кивнул ему – этот пес был доволен поведением пана Кшиштофа. Похоже было на то, что перспектива погибнуть самому, выполняя сумасбродный приказ Мюрата, ничуть не беспокоила этого холодного убийцу.

– Вам придется спешить ваших людей, поручик, – продолжал между тем майор. – Атаковать батарею в конном строю – дело гиблое. Торопитесь, поручик, время не ждет.

– Слушаю-с! – козырнув, ответил пан Кшиштоф.

Майор повернул коня и ускакал. Огинский отдал кавалеристам приказ спешиться, спрыгнул на землю и, махнув рукой, повел отряд за собой. У него за спиной Лакассань на ходу объяснял своим не знавшим русского языка товарищам стоявшую перед ними задачу. Мельком пан Кшиштоф подумал о том, что задача эта не из легких: атаковать своих соотечественников вместе с неприятелем значило оказаться между двух огней. Нужно было как-то ухитриться убить в спину как можно больше русских, не дать себя обнаружить и раскрыть и при этом избежать смерти от французских штыков.

Пристроившись вместе со своим отрядом в хвост наступавшей колонны, пан Кшиштоф вознес короткую молитву богородице. Он не собирался геройствовать, но надежды выжить в предстоявшем предприятии почти не было. Впереди, едва видимая за густым пологом пыли и порохового дыма, маячила заваленная одетыми в разноцветные мундиры трупами вершина холма, на котором стояла батарея.

Пан Кшиштоф видел полуразрушенные укрепления, наполовину погребенные под множеством мертвых тел, разбитые орудия и снарядные ящики, залитую кровью, перепаханную ядрами землю и трепетавшее над вершиной холма простреленное в нескольких местах трехцветное французское знамя с императорским орлом. Сжимая в правой руке саблю, а в левой пистолет, он, спотыкаясь, шел в строю. Его не покидало неприятное ощущение, что все это происходит в дурном сне. Так же, как во сне, он был бессилен что-либо изменить в творящемся вокруг него кошмаре и двигался вперед против собственной воли – вернее, совершенно без воли, как плывущая по течению прямиком к ревущему водопаду щепка.

Мимо, горяча коня, проскакал Ермолов. Его богатырская фигура представляла собой прекрасную мишень, но окруженный 09 всех сторон русскими пехотинцами пан Кшиштоф не отважился поднять пистолет, за что удостоился холодного и многообещающего взгляда шедшего рядом Лакассаня. Он презрительно отвернулся от соглядатая, но по его спине холодной волной пробежали мурашки: настало время действовать, а он по-прежнему был не готов рискнуть жизнью.

Верхушка холма вдруг окуталась дымом, и до пана Кшиштофа долетел трескучий звук ружейного залпа. Послышался чей-то предсмертный крик, но он тут же был заглушен страшным ревом “ура!” и ответной пальбой. Огромная масса людей бегом устремилась вперед, навстречу смерти. Стройная колонна сломалась и рассыпалась, превратившись в беспорядочную толпу, одержимую жаждой убийства. Повсюду, куда бы ни посмотрел пан Кшиштоф, он видел разинутые в крике рты, горящие ненавистью глаза и изрыгающее смерть, дымящееся оружие. Рядом с ним, выпустив пистолет и охватив руками простреленную голову, упал один из его кавалеристов, и почти сразу же другой, споткнувшись на половине шага, медленно опустился на колени и ткнулся головой в землю.

Увлекаемый толпой, пан Кшиштоф с болезненным любопытством наблюдал за тем, как переодетые в русскую форму члены его маленького отряда, не щадя себя, пытались помешать атаке. Вопя вместе со всеми, они наносили русским предательские удары в спину. Некоторые из них были замечены за этим занятием и убиты на месте, но в сумятице боя никто не обратил на это особенного внимания. Правда, какой-то безусый прапорщик, увидев, как бежавший впереди него кавалерист Огинского зарубил русского пехотинца, ударив его сзади саблей, попытался было крикнуть: “Измена!”, но прилетевшая с батареи французская пуля заткнула ему рот.

Оглянувшись в очередной раз, Огинский снова поймал устремленный на него холодный взгляд Лакассаня и вздрогнул: ему показалось, что у его неразлучного спутника появился третий глаз. В следующее мгновение это недоразумение разрешилось: пан Кшиштоф понял, что отверстие, принятое им за глаз, было дулом наведенного прямо ему в лоб пистолета. Ситуация не нуждалась в дополнительных комментариях, и Огинский, поспешно отвернувшись от Лакассаня, бешено заработал локтями, прорываясь вперед, где на валах редута уже кипела рукопашная и где раздавались голоса Ермолова и Кутайсова, подбадривающих русских солдат.

Прямо перед ним русский пехотный поручик схватился с французским гренадером из корпуса Богарне. Офицерская шпага раз за разом скрещивалась с французским штыком, высекая из него бледные искры. Пан Кшиштоф положил конец этой нелепой дуэли, на бегу рубанув поручика саблей. Офицер упал, но француз, не успев понять, что произошло, и, видя перед собой только зеленый русский мундир, сделал выпад штыком, метя пану Кшиштофу в живот. Огинский увернулся и рассек бедняге голову удалым взмахом. Гренадер упал, но на его месте немедленно возник еще один. Его ружье выбросило густой клубок белого дыма, пан Кшиштоф почувствовал на щеке тугое дуновение от пролетевшей совсем рядом пули и, не успев ни о чем подумать, выпалил в противника из пистолета, убив его наповал.

Перебираясь через заваленный трупами, наполовину разрушенный артиллерийским обстрелом земляной вал редута, пан Кшиштоф оступился. Кто-то сильно толкнул его в плечо, и Огинский, окончательно потеряв равновесие, кубарем скатился по внутреннему склону вала, угодив прямиком в большую кровавую лужу. Крови было столько, что земля ее уже не впитывала, и пан Кшиштоф перепачкался ею с головы до ног. К дьяволу, решил он. Вот отличный способ выйти из игры. Притворюсь убитым, и будь что будет. Как же я раньше до этого не додумался?

Кто-то больно наступил на его откинутую в сторону руку. Пан Кшиштоф инстинктивно подтянул руку под себя, и тут же на него сверху тяжело обрушилось какое-то тело. Узкая, но очень крепкая ладонь рванула его за плечо, переворачивая на спину, он увидел прямо перед своими глазами дуло пистолета и услышал произнесенные задыхающимся голосом слова:

– Не выйдет, сударь! Клянусь, из этого ничего не выйдет!

Позади пистолета маячило перекошенное нечеловеческой яростью, перепачканное чужой кровью бледное лицо Лакассаня. Пахнущее пороховой гарью, неприятно теплое дуло пистолета уперлось пану Кшиштофу в переносицу. Огинский попытался ударить этого бледного вампира саблей, но Лакассань проявил дьявольскую предусмотрительность, прижав правую руку пана Кшиштофа коленом к земле.

Вокруг них кипел яростный бой на взаимное уничтожение, люди валились на землю, как снопы, и никому не было дела до пана Кшиштофа и его горячего желания выжить во что бы то ни стало. Глаза Лакассаня горели безумной жаждой убийства, и пан Кшиштоф понял, что имеет дело с маньяком, который не остановится, пока не доведет задуманное дело до конца. Это понимание едва не отняло у него последние остатки сил, но тут рядом вдруг появился всадник на высоком белом жеребце.

Всадник этот был одет в генеральский мундир, ладно сидевший на его стройной, почти юношеской фигуре. Позднее пан Кшиштоф не раз поражался тому, как много он успел заметить в этот краткий миг между жизнью и смертью. У генерала было совсем мальчишеское лицо с небольшими бакенбардами и легким, никогда не знавшим бритвы темным пушком на верхней губе, густые брови, пухлые мальчишеские губы, которые, казалось, были готовы всякую минуту сложиться в любезную улыбку, слегка раздвоенный подбородок и немного вздернутый, с широкими ноздрями нос. На его мундирном сюртуке поблескивали ордена – Георгий 3-й степени, Владимир 2-й и Мальтийский крест. Это был Кутайсов – молодой, но подающий большие надежды начальник артиллерии, которого весьма хвалил и выделял Кутузов, тот самый Кутайсов, который накануне сражения издал приказ, обязывавший артиллерию жертвовать собою и стрелять до последнего, пока противник не сядет верхом на пушки. Проезжая вместе с Ермоловым из штаба Кутузова на левый фланг, он увидел, что батарея Раевского захвачена. Генералы развернули резервный батальон Уфимского пехотного полка, собрали разрозненные остатки отступавших частей, в том числе и некстати подвернувшийся им под руку отряд пана Кшиштофа, и отбили батарею, поголовно истребив засевших там французов.

Пан Кшиштоф Огинский ничего этого не знал и знать не хотел. Весь мир для него сузился до размеров приставленного к его переносице пистолетного дула, и все его помыслы были лишь о том, чтобы отвести от себя неминуемую гибель. Вид молодого генерала, который, размахивая шпагой, посылал людей в атаку, словно спустил в душе пана Кшиштофа какую-то до предела сжатую пружину. Резким движением перехватив у запястья сжимавшую пистолет руку Лакассаня, пан Кшиштоф вырвал оружие. Лакассань пытался ему помешать, но пан Кшиштоф был сильнее. Словно только теперь вспомнив о своем физическом превосходстве, он сбросил с себя француза, как котенка, перехватил пистолет, взявшись за рукоять, и, почти не целясь, выстрелил в стоявшего совсем рядом Кутайсова.

Выстрел оказался точным, и двадцативосьмилетний генерал, выронив шпагу, замертво упал с седла. В суматохе боя никто не видел, кем была выпущена сразившая начальника русской артиллерии пуля, – никто, кроме лежавшего рядом с паном Кшиштофом Лакассаня. Но даже и он не сразу понял, что произошло. Оттолкнувшись от земли, Лакассань снова бросился на Огинского и вцепился ему в горло левой рукой, правой нашаривая за голенищем сапога тонкий, как змеиное жало, стилет.

Пан Кшиштоф ударил его по лицу разряженным пистолетом и наподдал коленом, сбросив с себя. В следующее мгновение Огинский уже сидел на Лакассане верхом, прижав лезвие сабли к его горлу.

– Уймись, негодяй! – прохрипел он. – Разве ты не видел, что я сделал?

В это время у него за спиной кто-то закричал:

– Начальник артиллерии убит! Генерал-майор Кутайсов убит!

– Слышите? – хрипло спросил пан Кшиштоф, свободной рукой размазывая по лицу чужую кровь. – Я убил Кутайсова. Вы, кажется, этим недовольны, сударь? Тогда мне придется убить и вас. Ну, что скажете?

– Я доволен, – просипел Лакассань. – Клянусь, я доложу маршалу о вашем героическом поступке. Да пустите же, полно вам!

Пан Кшиштоф заколебался на какое-то время, раздумывая, как ему поступить. С одной стороны, раз и навсегда избавиться от Лакассаня было очень заманчиво; однако, Огинский хорошо понимал, что Мюрат вряд ли примет на веру его сообщение о том, что он собственноручно убил Кутайсова, если оно не будет подтверждено свидетелями. Лишь Лакассань видел, как было дело, и только он один мог помочь пану Кшиштофу вернуться к той жизни, что была ему столь мила и привычна. Правда, рассчитывать на помощь Лакассаня было все равно, что ждать благодарности от ядовитой змеи, и это обстоятельство более всего остального заставляло пана Кшиштофа колебаться. Это колебание оказалось роковым: чей-то приклад с хрустом опустился на его спину, и пан Кшиштоф, задохнувшись от боли, боком упал в кровавое месиво, выпустив из руки саблю. Он несколько раз попытался вздохнуть, широко разевая рот, как выброшенная из воды рыба, но нисколько в этом не преуспел и потерял сознание.

Глава 2

С трудом поднявшись на ноги, он вдохнул полной грудью пахнущий пороховой гарью воздух и от души порадовался тому, что все еще может дышать. При этом в спине его что-то хрустнуло, отозвавшись острым уколом боли, но боль тут же прошла. Спина между лопаток ныла, словно по ней саданули бревном, но, кажется, была цела и невредима, если не считать сильного ушиба. Легкие тоже работали как надо, и, бегло осмотрев себя с головы до ног, пан Кшиштоф убедился, что даже не оцарапан. Это было сродни чуду, и он истово перекрестился, подняв глаза к затянутому густым пороховым дымом небу. При этом он заметил, что его перчатка сплошь покрыта отвратительным месивом из смешавшейся с кровью земли. Рукав венгерки, да и вся остальная одежда, коли уж на то пошло, пребывала в таком же плачевном состоянии. Кивер пана Кшиштофа куда-то исчез, и ему стоило немалых усилий отыскать свою втоптанную в кровавую грязь саблю. Наклонившись, чтобы подобрать оружие, он едва не упал, подумав при этом, что досталось ему все-таки крепко.

Он огляделся, рассчитывая увидеть среди лежавших вокруг многочисленных трупов Лакассаня, но того нигде не было. Это обстоятельство несколько озадачило пана Кшиштофа: если Лакассань был жив, то почему он не воспользовался беспомощностью пана Кшиштофа и не убил его? В конце концов, подобная развязка не только удовлетворила бы жажду крови бледного убийцы, но и оказалась бы весьма на руку его хозяину, избавив Мюрата от необходимости выплачивать Огинскому обещанное вознаграждение. Тем не менее, пан Кшиштоф остался в живых. Более того, проклятый Лакассань исчез, оставив его, наконец, в покое. Это уже было настоящее чудо, даже более поразительное, чем то, что удар прикладом не сломал ему позвоночник. Поначалу пан Кшиштоф решил, что Лакассань ушел, приняв его за мертвого, но вскоре отказался от этой мысли: профессиональный убийца просто не мог допустить столь грубой ошибки.

Вокруг не утихал грохот сражения, время от времени перекрываемый железным аханьем уцелевших пушек батареи. Закопченные артиллеристы подносили пальники, и тяжелые батарейные орудия грузно подпрыгивали на лафетах, окутываясь облаками дыма. Поредевшие орудийные расчеты накатывали пушки, возвращая их на места, заряжающие прыгали в дыму со своими банниками, как свирепые чумазые черти, и вскоре пушки вновь содрогались, выкашивая картечью наступавшую нестройными рядами французскую пехоту. То и дело на батарее глухо шлепались в грязь ответные ядра, над головами тоненько пели пули, время от времени ударявшие в людей. Те, кто не был занят у орудий, лежа за валами, стреляли из ружей нестройными рваными залпами, а то и порознь. Некоторое время пан Кшиштоф, очумело мотая гудящей головой, стоял в самом центре этого ревущего ада, пытаясь сообразить, что ему делать дальше. Драться насмерть плечом к плечу с защитниками батареи он не видел никакого смысла. Эта война касалась его лишь постольку, поскольку помогала или мешала ему в устройстве личных дел. Теперь же он по уши увяз в этой войне и не видел никакого способа выбраться. Просто бежать с батареи пан Кшиштоф не мог: действуя подобным образом, он рисковал получить пулю в спину либо от русских, либо от французов. Да и кто выпустил бы его отсюда?

Шлепнувшееся в кровавую грязь всего в двух шагах от пана Кшиштофа ядро с ног до головы обдало его горячими липкими брызгами и заставило, наконец, выйти из ступора. Взгляд Огинского прояснился и гораздо живее забегал вокруг, ища пути к спасению. На глаза ему попалась кавалерийская лошадь с пустым, испачканным свежей кровью седлом на спине. Лошадь бестолково металась по батарее, шарахаясь от убитых и раненых, мешая артиллеристам и поминутно наступая на волочившийся по земле повод. Пан Кшиштоф попытался поймать ее, но насмерть перепуганное животное шарахнулось от него в сторону. Свободно болтавшийся повод, к счастью, зацепился за лафет перевернутой пушки, и лошадь послушно остановилась.

Хромая, пан Кшиштоф подбежал к ней, мертвой хваткой вцепился в повод и вскочил в седло. Невыгодность такой позиции не замедлила обнаружиться: по представлявшему собой отличную мишень пану Кшиштофу было дано несколько выстрелов, но ни один из них, по счастью, не достиг цели. Огинский, окончательно придя в себя, пригнулся, спрятавшись за конской шеей, и немедленно стайка пуль просвистела там, где только что была его голова.

Это была одна из тех ситуаций, в которых пан Кшиштоф совершенно переставал соображать и, гонимый слепым ужасом, мчался сломя голову куда глаза глядят. Тут, однако, мчаться было некуда, и наш герой бестолково вертелся под огнем, нещадно терзая бока лошади шпорами и одновременно натягивая то правый, то левый повод. Неизвестно, чем кончился бы этот вальс на осыпаемой градом ядер и пуль верхушке холма, если бы к совершенно обезумевшему Огинскому не подскакал рослый, богатырского телосложения человек в генерал-лейтенантском мундире. По крутому подбородку и выбивавшимся из-под фуражки непокорным прядям русых волос пан Кшиштоф с некоторым трудом узнал Ермолова, который уже тогда был знаменит как грамотный и смелый командир.

– Что с тобой, поручик? – прокричал он, перекрывая грохот орудий. – Ранен?

– Легко, ваше превосходительство, – сам не зная зачем, солгал пан Кшиштоф, который вовсе не был ранен, а лишь слегка ушиблен ружейным прикладом.

– Молодец, гусар! – похвалил его Ермолов. – Легко, говоришь... Вид-то у тебя такой, словно тобой из пушки выстрелили... Впрочем, как знаешь. В седле держаться можешь? Надобно съездить на левый фланг, расспросить князя Багратиона о положении дел и немедля вернуться с докладом к светлейшему. Он Кутайсова и меня туда посылал, да мы, видишь, не доехали. Кутайсов-то, Александр Иванович, убит, вечная ему память. Ну, так сделаешь, гусар?

– Не извольте беспокоиться, – пробормотал пан Кшиштоф, который был без памяти рад подвернувшейся оказии покинуть обреченную, как ему казалось, батарею. – Будет исполнено.

– Ну, скачи, голубчик, – сказал Ермолов, и пан Кшиштоф поскакал.

Он перемахнул через осыпавшийся, заваленный лежавшими друг на друге трупами земляной вал и погнал коня прочь от холма, на котором снова началась бешеная пальба. Ему казалось, что за спиной у него выросли крылья. Естественно, ни на какой левый фланг он скакать не собирался, как не собирался разыскивать Багратиона и возвращаться с донесением в штаб Кутузова. Им владело одно единственное желание – как можно скорее вырваться из этого ада, оставив поле Бородинского сражения далеко за спиной. Сабля, которую он, сам не помня как, вложил в ножны, хлопала его по бедру, простреленный ментик развевался за левым плечом. В седельной кобуре обнаружился заряженный пистолет, и пан Кшиштоф взял его в руку, решив стрелять во всякого, кто попытается его остановить.

Огибая идущие в бой колонны войск и места горячих схваток, он поневоле все больше забирал в сторону левого фланга русских войск, где под мощным огнем неприятельской артиллерии с самого утра твердо стояли тающие на глазах, но сохраняющие строгий порядок каре Измайловского и Литовского полков. Огинский видел, как откатывались от этих ощетинившихся острым железом гранитных четырехугольников остатки разбитой наголову французской конницы. Казавшаяся ему безумной храбрость людей, продолжавших твердо стоять на месте под смертоносным градом картечи, на какое-то, время настолько заняла внимание пана Кшиштофа, что он даже забыл погонять свою лошадь. Кроме всего прочего, придерживаясь того направления, в котором двигался сейчас, он вскоре неминуемо оказался бы в самой гуще боя, между каре измайловцев и наступающей тяжелой конницей французов. Он видел страшные груды одетых в блестящие кирасы тел, лежавшие в нескольких десятках шагов от передней шеренги русских, – там, где их сразил губительный ружейный залп. По полю носились обезумевшие, оставшиеся без седоков лошади. Одна из них бегала кругами, волоча за собой убитого кирасира, нога которого застряла в стремени, пока, наконец, не упала, сваленная шальной пулей.

Пан Кшиштоф в нерешительности натянул поводья, не желая попадать из огня да в полымя. Справа от себя он увидел скакавшую по полю рыжую кавалерийскую лошадь. Всадник был в седле, но ему, похоже, крепко досталось – он мешком лежал на спине лошади, обхватив ее руками за шею и свесив голову так, что она была не видна пану Кшиштофу. Его поза наводила на мысль о том, что он если не убит, то очень тяжело ранен и вот-вот свалится на землю. Мундир на нем был как будто зеленый, русский, но так густо перемазанный грязью и кровью, что пан Кшиштоф не взялся бы утверждать это с уверенностью. Огинский бросил на беднягу беглый взгляд и сосредоточился на поисках самого безопасного пути, которым можно было воспользоваться, чтобы покинуть поле боя.

Это была ошибка, о которой пану Кшиштофу предстояло очень скоро пожалеть. Лошадь с бесчувственным телом на спине вдруг перешла в галоп, и не успел Огинский сообразить, что, собственно, происходит, как она уже оказалась совсем рядом. “Бесчувственное тело” с неожиданной ловкостью выпрямилось в седле и левой рукой ухватилось за повод лошади Огинского, правой наведя на него пистолет.

– Какая встреча! – закричало “тело”, держа пана Кшиштофа на мушке. – Признаться, я уже списал вас в расход. Тем не менее, приятно видеть вас живым и здоровым. Куда направляетесь, если не секрет?

Пан Кшиштоф безвольно обмяк в седле. Заряженный пистолет по-прежнему был у него в руке, но он отлично знал, что Лакассань – это был, конечно же, он, и никто иной, – наверняка успеет выстрелить первым и вряд ли промахнется.

– Проклятье! – Слова выпадали из пересохшего рта, как комья сухой шерсти, царапали гортань и застревали в горле. – Откуда вы взялись, Лакассань? Зачем вы меня преследуете?

– Позвольте, – удерживая на месте нетерпеливо гарцующую лошадь и не опуская пистолета, удивился Лакассань. – Разве я вас преследую? Отнюдь нет, сударь! Я не преследую вас, а следую за вами, как дисциплинированный солдат за своим командиром. Вы ведь не забыли, что командуете отрядом, которому была поручена специальная и сугубо конфиденциальная миссия? У вас такой вид, словно вы не рады встрече. С чего бы это, а?

Вид у Лакассаня был примерно такой же, как и у пана Кшиштофа, да оно и неудивительно: ведь они вместе барахтались в кровавой луже на батарее Раевского. Испачканное землей и кровью бледное лицо с растрепавшимися волосами выглядело безумным, глаза дико и опасно сверкали сквозь грязь, как два острых мокрых камня на дне мутной реки. Тонкие губы француза кривила сумасшедшая волчья ухмылка, а указательный палец правой руки играл со спусковым крючком пистолета, то слегка нажимая его, то вновь отпуская. Пан Кшиштоф невольно засмотрелся на этот палец, на кончике которого лежала его смерть. Это зрелище завораживало, и Огинский поймал себя на том, что ему трудно отвести глаза от обтянутого грязной перчаткой пальца Лакассаня.

– Бросьте, Лакассань, – сказал он. – Не я, а вы сбежали с поля боя. Вам не в чем меня упрекнуть. Дезертир вы, а не я.

– Э, нет, – продолжая играть с курком, возразил француз. – Я не бежал, а отступил во избежание напрасного кровопролития. Поверьте, сударь, что, будь у меня возможность, я бы непременно вытащил оттуда и вас. Но вы тяжелее меня, да и обстоятельства...

– Бросьте, – повторил пан Кшиштоф. – Единственное, что меня удивляет, так это то, что вы не перерезали мне глотку, пока я лежал без сознания. Ведь вы не могли не видеть, что я жив.

– Я же говорю – обстоятельства, – без тени смущения ответил Лакассань. – Не думайте, будто я вас пожалел. Просто после вашего столь удачного выстрела вокруг собралось так много посторонних, что я едва унес оттуда ноги. Однако мы теряем время. Итак, куда вы направлялись с такой поспешностью? Кстати, если не ошибаюсь, в том направлении находится левый фланг русских. Вы что, заблудились? А может быть, вовсе не заблудились, а как раз наоборот?

– Вот именно, – чувствуя, что жизнь его висит на волоске, сердито сказал пан Кшиштоф. – Именно наоборот! Я отлично знаю, куда и зачем направляюсь, и вы совершенно напрасно меня задерживаете, Лакассань. Кстати, где наш отряд?

Француз на мгновение поднял глаза к дымному небу, показывая, где пану Кшиштофу следует искать своих кавалеристов, и снова нехорошо ухмыльнулся.

– Не отвлекайтесь, – сказал он. – Так куда, позвольте узнать, вы так торопились, и что это за важное дело, в котором я вам помешал? Учтите, сударь, я не намерен с вами шутить. Должен сказать, что прострелю вам голову с огромным удовольствием. Меня так и подмывает сделать это, не дожидаясь ваших лживых объяснений.

– Лживых?! – пан Кшиштоф постарался, чтобы это прозвучало как можно более гневно. Он действительно на мгновение почувствовал себя возмущенным и рассерженным. – Лживых?! Кто вы такой, сударь, чтобы обвинять меня во лжи?! Да будет вам известно, что сам Ермолов послал меня к Багратиону. Я намерен покончить с этим любимцем Кутузова. Как вам это нравится, сударь?

– В самом деле? – Рука, державшая пистолет, немного опустилась. – Что ж, это все меняет – если, конечно, вы, по своему обыкновению, не лжете. Говорите, к Багратиону? Так чего же мы, в таком случае, ждем? Вперед, сударь!

– Вы будете мне помехой, – попробовал было возразить пан Кшиштоф, зная, впрочем, что из этого все равно ничего не выйдет.

– Поверьте, я буду вам меньшей помехой, чем кусок свинца в черепе, – успокоил его Лакассань, выпуская повод его лошади.

Они продолжили путь вместе. Пан Кшиштоф кланялся пролетавшим над головой ядрам и угрюмо молчал, мысленно проклиная все на свете и, в особенности, Мюрата, гораздого выдумывать поручения, выполнение которых было равносильно самоубийству. Впрочем, немалое место в его мысленном монологе занимали и проклятия в адрес чересчур живучего и пронырливого Лакассаня. Ну что ему стоило, в самом деле, взять и просто умереть? Люди вокруг гибли тысячами, а этому – хоть бы что... Да черт с ним, пускай бы жил, но где-нибудь подальше! Какое же нужно иметь везение, чтобы посреди огромного поля, в дыму и пламени, между двух сражающихся насмерть армий, повстречать именно того человека, видеть которого в данный момент ты совершенно не хочешь!

Всякий раз, когда поблизости свистела пуля или низко над головой пролетало пушечное ядро, пан Кшиштоф оглядывался на Лакассаня, моля бога о том, чтобы француза убило. Но небо не слышало его молитв, и пан Кшиштоф, оглядываясь, все время видел издевательскую улыбку своего спутника, который, словно заколдованный, по-прежнему оставался цел и невредим. Он даже не пригибался, словно у него вовсе не было нервов, и с презрительным видом наблюдал за поклонами пана Кшиштофа.

Вскоре они оказались в расположении русских войск и, будучи остановленными, узнали у окликнувшего их офицера, как проехать к командному пункту генерала Петра Ивановича Багратиона. Получив подробные указания, они пустились вскачь по разбитой снарядами деревенской улице, провожаемые сочувственными и одновременно завистливыми взглядами тех, кто стоял в резерве, до поры не имея возможности принять участие в баталии. Двое оборванных и окровавленных, но державшихся молодцами гусар, которые вернулись с батареи Раевского, вызывали всеобщее одобрение. Со всех сторон доносились вопросы, касавшиеся хода сражения; пан Кшиштоф на скаку коротко и неопределенно отвечал любопытным, а Лакассань, дурно изъяснявшийся по-русски, благоразумно помалкивал, ограничиваясь нетерпеливыми взмахами руки, означавшими, что он очень спешит.

Чем ближе подъезжал пан Кшиштоф к указанному встреченным на околице офицером месту, тем чаще и сильнее билось у него в груди сердце. Еще оставалась надежда, что проклятого Лакассаня все-таки найдет какое-нибудь шальное ядро. В таком случае пан Кшиштоф исполнил бы поручение Ермолова, как минимум, наполовину, то есть разыскал бы Багратиона и передал ему слова оставшегося на батарее генерала, после чего он был бы свободен и мог убираться на все четыре стороны. Но по мере продвижения вперед эта надежда таяла: проклятый француз, словно заговоренный, как ни в чем не бывало ехал рядом, продолжая презрительно скалить зубы, жутко белевшие на покрытом грязью лице. Огинский плохо представлял себе, каким образом ему удастся выполнить безумный замысел Лакассаня – убить Багратиона. То есть, сделать это было не так уж сложно: просто подъехать вплотную, выстрелить в упор из пистолета и подохнуть, как собака, под клинками офицеров свиты. Беда была в том, что погибать пану Кшиштофу совершенно не хотелось, но он понятия не имел, как этого избежать.

Наконец, впереди показалась плотная группа военных, стоявших на пригорке рядом с разрушенным сараем. Среди зеленых с красными отворотами мундиров мелькали офицерские плюмажи и золотое шитье генеральских мундиров. Обогнав пана Кшиштофа, туда проскакал человек в генеральской форме, и ехавший рядом Лакассань коротко бросил, как выстрелил:

– Коновницын.

Вокруг продолжался бой, земля дрожала от рева орудий и топота огромных масс конницы. На глазах у пана Кшиштофа ядро разнесло в щепы деревенскую избу; расщепленное бревно упало под ноги его лошади, и та шарахнулась в сторону, так что Огинский едва удержался в седле. Несмотря на то, что сражение длилось уже более семи часов, огонь с обеих сторон не только не ослабевал, но, казалось, усиливался с каждой минутой. Отупевший от гула и грохота, смертельно усталый пан Кшиштоф постепенно начал свыкаться с мыслью, что ему не уйти живым с этого поля. Он более не мог распоряжаться своей жизнью; все, что ему оставалось, это самому выбрать способ, которым он умрет.

Позади него с треском разорвалась граната. Оглянувшись через плечо, он увидел, как лошадь Лакассаня встала на дыбы. В густом дыму мелькнули широко раскинутые в поисках опоры руки француза; пан Кшиштоф заметил отлетевший в сторону, страшно смятый осколком гусарский кивер и дал шпоры своему испуганному скакуну. Взмыленная лошадь рванулась вперед из последних сил. На всякий случай Огинский оглянулся еще раз и заскрежетал зубами от бессильной злости: невредимый Лакассань, по-прежнему крепко сидя в седле, скакал за ним следом, скаля зубы в безумной ухмылке. Голова его была непокрыта, и оставалось лишь сожалеть о том, что осколок гранаты, сбивший с француза кивер, не прошел на полвершка ниже.

Пана Кшиштофа практически без задержки пропустили к Багратиону. Его растерзанный вид и густо перепачканный кровью мундир послужили ему наилучшим паролем – ни у кого из свиты генерала не возникло даже тени сомнения в важности привезенных окровавленным гусаром сведений. Лакассань остановил коня чуть поодаль и спешился, отвечая на вопросы окруживших его русских офицеров в основном жестами и междометиями. Пан Кшиштоф нашел в себе силы поразиться спокойному мужеству француза, граничившему с настоящим сумасшествием и позволявшему Лакассаню совершенно непринужденно держаться в столь небывалой и опасной ситуации. “Сумасшедший” – окончательно решил для себя пан Кшиштоф и, отвернувшись от своего безумного спутника, шагнул к Багратиону.

– Ваше сиятельство, – хрипло отрапортовал он, – я только что с батареи Раевского. Генерал Ермолов послал меня выяснить положение дел на левом фланге, дабы я мог донести обо всем главнокомандующему. Спешу также сообщить вам, что геройскими усилиями наших войск под началом генералов Ермолова и Кутайсова батарея отбита у неприятеля.

– Здесь генерал-квартирмейстер Толь, – ответил Багратион. – Он только что от светлейшего и собирается скакать обратно. Тем не менее, благодарю вас. Судя по вашему виду, вы побывали в самом пекле и, получив ранение, остались в строю. Назовите ваше имя, сударь, чтобы Россия знала, чьей кровью куплено ее освобождение от супостата.

“Да уж, – подумал пан Кшиштоф, – чтобы Россия знала... Право, если я сделаю то, зачем сюда приехал, мое имя действительно войдет в анналы истории рядом с именами Герострата и тех римских сенаторов, что закололи кинжалами Цезаря. Правда, что касается меня, то я предпочел бы небольшую пожизненную ренту даже самой громкой посмертной славе, но, увы, от меня сейчас зависит очень мало, почти ничего...”

– N-ского гусарского полка поручик Огинский, – механически представился он именем своего кузена, надеясь на то, что трюк, который сработал с Ермоловым; сойдет и для Багратиона.

Эффект, однако, получился несколько неожиданным. Багратион вздрогнул, удивленно поднял густые черные брови и внимательно вгляделся в лицо пана Кшиштофа.

– Позвольте, – сказал он с несвойственной ему растерянностью, – если вы Огинский, то с кем же я имел удовольствие беседовать не далее как вчера? Или вы за ночь так сильно постарели, что сделались непохожи на самого себя?

Пан Кшиштоф понял, что попал впросак. Он никак не предполагал, что кузен Вацлав успел не только добраться до расположения русских войск, но и повидаться с самим Багратионом. Ситуация складывалась самая что ни на есть щекотливая, и пан Кшиштоф принялся выкручиваться.

– Виноват, ваше превосходительство, – почтительно сказал он, – но это недоразумение, к которому я давно привык. У меня есть кузен, который служит со мной в одном полку. Он моложе меня, но быстрее продвигается по службе, так что мы оба поручики, хотя и служим в разных эскадронах. Из-за нашей фамилии столь часто возникает путаница, что я давно подумываю о переводе в другой полк. Жаль лишь расставаться с товарищами...

Пан Кшиштоф врал напропалую, почти не слыша собственного голоса и не слишком заботясь о правдоподобии. Уже на середине своей речи он вдруг сообразил, что признаваться в родстве с Вацлавом Огинским ему не стоило: проклятый кузен вполне мог рассказать князю о роли своего родственника в похищении иконы Святого Георгия. “Матерь божья, – в отчаянии подумал пан Кшиштоф, – ну что мне стоило назваться любой из тысяч известных мне фамилий! Вот и все, теперь я пропал окончательно. В лучшем случае меня ждет Сибирь, в худшем – виселица...”

– Любопытно, – сказал Багратион. – Любопытно и не слишком...

Вероятно, он хотел сказать: “не слишком правдоподобно”. Пану Кшиштофу почудилось даже, что он услышал это собственными ушами, и его спина мигом покрылась липкой испариной. Он невольно напряг мускулы ног, готовясь бежать, как заяц, кулаками и зубами прокладывая себе путь к спасению, но тут земля у него под ногами слегка содрогнулась, словно где-то рядом сильно ударила копытом лошадь, и прямо у себя над ухом пан Кшиштоф услышал чей-то испуганный крик: “Граната!”

Он резко обернулся, и его глаза, словно притянутые магнитом, мигом отыскали бешено крутившийся на земле черный мячик гранаты, окутанный белым дымком от горевшего и рассыпавшего во все стороны снопы оранжевых искр запала. До гранаты было никак не более трех шагов, и пану Кшиштофу стало окончательно ясно, что он погиб – на сей раз решительно и бесповоротно. Слова, которые собирался сказать Багратион, не имели теперь никакого значения. “Мертвые сраму не имут”, – некстати вспомнилось пану Кшиштофу.

Он оцепенел, не в силах пошевелиться от леденящего ужаса, навеянного дыханием близкой смерти. Его взгляд был намертво прикован к вертевшемуся на голой вытоптанной земле ядру, и в то же время он с необыкновенной ясностью видел все, что его окружало, – казалось, даже то, что было сзади и никак не могло попасть в поле его зрения. Он видел пригнувшихся, присевших, даже упавших на землю офицеров и генералов, застывших в нелепых и неестественных позах; он видел вспухавшие над полем далекие и близкие дымы и острый блеск оружия; и еще он видел Лакассаня, который, всеми забытый и никем не замечаемый, стоял в свободной, даже небрежной позе и целился куда-то из пистолета. Огинскому показалось, что Лакассань целится в него, и он удивился: зачем, если он и так, можно сказать, мертв? В следующее мгновение он понял, что француз, воспользовавшись удобным случаем, задумал застрелить Багратиона.

Пистолетный выстрел слился с кашляющим треском лопнувшей гранаты. Пан Кшиштоф увидел дымок на срезе пистолетного ствола, а секундой позже грубая нечеловеческая сила швырнула его оземь так, что весь воздух в одно мгновение выскочил из его легких. Борясь с удушьем и не понимая, жив он или уже умер, Кшиштоф Огинский лежал на земле и слушал комариный писк в ушах, пришедший на смену всем остальным звукам.

Вокруг суетились какие-то люди, не обращавшие на него внимания, словно он и впрямь был неживым предметом. Они размахивали руками, как провинциальные актеры-трагики, разевали в бесшумном крике рты и метались из стороны в сторону, словно у них в доме случился пожар. Собрав все силы, пан Кшиштоф приподнялся на локте и, с огромным трудом держа словно налитую свинцом голову прямо, огляделся по сторонам. Он почти сразу увидел лежавшего на земле в двух шагах от него Багратиона, вокруг которого суетились офицеры свиты. Шпага и треуголка князя валялись на земле, и кто-то возился с левой ногой генерала, перевязывая ему колено. Пан Кшиштоф не знал, что послужило причиной ранения – французская граната или пуля Лакассаня, да это его и не интересовало. Он был уверен, что умирает, и все, что происходило вокруг, потеряло для него какое бы то ни было значение. “Как нелепо”, – подумал пан Кшиштоф и, опустившись на землю, стал ждать прихода смерти.

Кшиштоф Огинский не умер. Вероятно, в списках, заготовленных смертью на этот страшный день, его имя не значилось. На перевязочном пункте, куда его доставили в тряской двуколке, запряженной худой обозной клячей, валившийся с ног от нечеловеческой усталости пожилой хирург осмотрел его и удивленно поднял брови: после своих приключений на батарее пан Кшиштоф имел вид смертельно раненого, истекающего кровью и находящегося при последнем издыхании человека, тогда как на самом деле полученные им увечья ограничивались легкой контузией, широкой царапиной на лбу и небольшой рваной раной левого предплечья. Узнав от врача о том, что его жизни ничто не угрожает, Огинский поначалу не поверил, но, когда перевязка закончилась и ему было предложено покинуть перевязочный пункт своим ходом, стало окончательно ясно, что хирург и не думал шутить. Пан Кшиштоф осторожно спустил ноги с дощатого стола, на котором его перевязывали, и неуверенно встал. Голова у него кружилась и болела, в ушах звенело от контузии, ныла перевязанная рука, но все остальное как будто и впрямь было цело и невредимо. Пан Кшиштоф сразу почувствовал себя лучше, и липкий холодный пот, который не переставая сочился из всех его пор на протяжении последнего ужасного часа, мигом высох. Огинский понял, что смерть и на этот раз обошла его стороной, и несколько воспрянул духом.

На утоптанной до каменной твердости, залитой кровью площадке вокруг полотняной палатки перевязочного пункта яблоку негде было упасть от лежавших и сидевших прямо на земле раненых. Многие из них издавали мучительные стоны, кто-то громко молился, кто-то матерно ругался слабым задыхающимся голосом; иные, самые тяжелые, лежали молча и неподвижно, очевидно, находясь между жизнью и смертью. Пан Кшиштоф подумал, что мог бы сейчас выглядеть точно так же, как эти несчастные, а может быть, и хуже. Граната взорвалась совсем рядом, и то, что он отделался царапинами, было настоящим чудом. Тут до него дошло, что Лакассань, скорее всего, посчитал его убитым, и пан Кшиштоф возликовал: избавление от этого жуткого типа казалось ему подарком судьбы – не менее драгоценным, чем чудесным образом обретенная заново жизнь.

К перевязочному пункту то и дело подъезжали телеги с ранеными. Бородатые ополченцы в полувоенной одежде и фуражных шапках, с заткнутыми за пояс остро отточенными топорами правили лошадьми и помогали санитарам сгружать раненых с подвод. Они переговаривались между собой грубыми голосами, так коверкая на свой лад многие слова, что их язык был почти непонятен пану Кшиштофу. Проходя мимо Огинского, они косились на него с опасливым уважением: вид рослого черноусого гусара в испачканном землей и кровью мундире, с обмотанной кровавым бинтом головой и висящей на перевязи забинтованной рукой поневоле внушал почтение. На груди у пана Кшиштофа болтался чужой орден, на боку висела большая сабля с серебряным офицерским темляком; по старой привычке Огинский держал грудь колесом, как оперный тенор или балетный танцор, что в сочетании с бинтами, шпорами и саблей действительно придавало ему весьма внушительный и воинственный вид. Уразумев, что непосредственная опасность миновала, трусливый авантюрист мигом оправился, встряхнулся, как это делает выбравшаяся из-под крыльца курица, расправил перышки и преобразился в героя, не щадившего живота своего за отечество.

Он видел, как из соседней палатки вынесли носилки, на которых кто-то лежал, по грудь укрытый испачканной кровью простыней. Вокруг носилок, мешая санитарам, увивались какие-то люди в адъютантских мундирах. Лицо человека, лежавшего на носилках, показалось Огинскому знакомым, но только встретившись с этим-человеком глазами, пан Кшиштоф сообразил, что видит Багратиона.

Багратион был жив и находился в сознании. Это означало, что попытка Лакассаня застрелить князя по какой-то причине провалилась. Возможно, французу помешала та самая граната, а может быть, что-то еще – пану Кшиштофу это было неинтересно. Для него не имело ни малейшего значения, жив Багратион или уже умер. Главное, что Лакассань куда-то исчез, и пан Кшиштоф от души надеялся, что кровожадный урод остался лежать среди изувеченных трупов на поле боя, сам такой же неподвижный и холодный, как и они. Теперь можно было с легким сердцем возвращаться к Мюрату и доложить маршалу, что от его, пана Кшиштофа Огинского, руки пал генерал Кутайсов, а Багратион, хотя и остался в живых, надолго выведен из строя. Не беда, что не осталось ни одного свидетеля, который мог бы это подтвердить: отсутствие Кутайсова и Багратиона в рядах русской армии скажет само за себя. Мюрат, конечно, предпочел бы, чтобы вместо Лакассаня погиб Огинский, но деваться ему будет некуда: он обещал заплатить, и он заплатит.

Багратион повернул неестественно бледное лицо к одному из адъютантов и что-то сказал. Адъютант, низко склонившись к носилкам, выслушал его, кивнул и, придерживая шляпу, быстрым шагом направился к пану Кшиштофу. Огинский насторожился, вспомнив неприятный эпизод, имевший место во время его беседы с князем. Что, если Багратион заподозрил в нем шпиона?

Пан Кшиштоф огляделся, постаравшись сделать это как можно незаметнее. Бежать было некуда, полагаться приходилось лишь на удачу и собственную изворотливость. Между тем увешанный крестами и аксельбантами, как рождественская елка, адъютант подбежал к нему и, небрежно откозыряв, сказал:

– Господин поручик, князь Багратион желает вас видеть. Не соблаговолите ли вы подойти к носилкам?

– С удовольствием, – солгал пан Кшиштоф, который в данный момент ощущал вовсе не удовольствие, а сильнейшие опасения по поводу своей дальнейшей судьбы. Допущенная им при первой встрече с Багратионом ошибка теперь грозила самыми серьезными осложнениями, и он остро пожалел о том, что князь остался в живых. Пану Кшиштофу не было никакого дела до судеб России, Франции и даже его родной Польши, но своя собственная судьба волновала его весьма сильно: избежав почти неминуемой гибели, он вовсе не стремился снова играть в жмурки со смертью – во всяком случае, не так скоро.

Вслед за адъютантом он подошел к носилкам, на которых лежал раненый генерал. Лицо Багратиона было бледным и блестело от пота. Пан Кшиштоф понял, что князь испытывает сильнейшую боль, но голос, которым Багратион обратился к нему, звучал хотя и слабо, но твердо и уверенно.

– Рад, что вы уцелели, поручик, – сказал Багратион. – Мне, как видите, повезло меньше.

– Вы непременно поправитесь, ваше сиятельство, – поспешил возразить пан Кшиштоф, не ожидавший такого поворота беседы. – Уверен, что очень скоро вы вновь примете командование и будете не только свидетелем, но и одним из главных творцов окончательной победы над Бонапартом.

– Мне бы вашу уверенность... Впрочем, спасибо, поручик. Я видел, как стойко вы держались перед лицом опасности. Вы даже не шелохнулись, подавая пример остальным, тогда как многие офицеры и даже генералы, по моим наблюдениям, были изрядно напуганы.

Пан Кшиштоф поклонился, скромно умолчав о том, что при виде готовой взорваться гранаты его приковал к месту цепенящий ужас, а вовсе не безумная храбрость, которую приписывал ему князь.

– Надеюсь, поручик, что ваши раны не опасны, – продолжал Багратион.

– Пустяки, ваше сиятельство, – бодро заявил пан Кшиштоф и тут же на всякий случай добавил: – Не более чем через неделю я смогу вернуться в строй.

– Ну, насчет недели вы, батенька, пожалуй, хватили через край, – попытавшись улыбнуться, сказал Багратион. – Надеюсь, однако, что небольшое путешествие вам не повредит. Я хотел бы просить вас сопровождать меня до моего имения, где мне предстоит выздороветь либо... либо умереть. Вам положен отпуск для излечения, так не откажите в любезности провести часть его в моем обществе!

На секунду пан Кшиштоф растерялся. Будь он и в самом деле раненым в сражении офицером русской армии, о более лестном предложении нельзя было бы и мечтать. В его положении, однако, приглашение Багратиона представляло собой, скорее, нежелательную помеху: пан Кшиштоф не видел никакого резона в том, чтобы тащиться вместе с раненым князем куда-то вглубь России, прислуживая ему и развлекая его разговорами, во время которых, кстати, было бы очень легко невзначай проговориться, как это уже случилось не более часа назад. В то же время он не видел ни малейшей возможности отказаться, не вызвав тем самым новых подозрений. Собственно, об отказе не могло быть и речи, поскольку здесь, в двух шагах от поля продолжавшегося сражения, просьба генерала являлась прямым приказом, лишь из вежливости облеченным в более мягкую форму.

Дьявол с ним, подумал пан Кшиштоф. Что мне стоит согласиться? По крайней мере, это отличный способ убраться отсюда подальше. Не пробираться же, в самом деле, обратно к Мюрату прямиком через это пекло! И потом, Мюрат, чего доброго, может придумать для меня еще какое-нибудь дельце, пока сражение не кончилось. А так... Ну, не могу же я, в самом деле, отказать Багратиону, сославшись на необходимость встретиться с Мюратом! Обстоятельства оказались сильнее меня, и даже Мюрат не может этого не понять... А по дороге, на первом же ночлеге, я тихо исчезну и встречусь с маршалом, когда это кровавое безумие уже останется позади.

Совсем недалеко от места, где стоял пан Кшиштоф, беседуя с Багратионом, вдруг, фонтаном разбросав комья земли, упало шальное ядро. Это напоминание о тысячах смертей, продолжавших тучами носиться вокруг, заставило Огинского поторопиться с решением.

– Рад служить вашему превосходительству, – немного поспешнее, чем следовало бы, произнес он. – Постараюсь сделать все, чтобы путешествие вышло... – Он замялся, потому что чуть было не сказал “приятным”, но вовремя спохватился, что в том положении, в каком находился сейчас его собеседник, говорить о приятном путешествии было бы, по меньшей мере, бестактно. – Вышло как можно более коротким и безопасным, – нашелся он и снова поклонился.

Багратион кивнул – вернее, просто опустил веки и больше их не поднимал, так что было непонятно, просто ли он закрыл глаза или потерял сознание от боли и слабости.

Вскоре подали повозку, дно которой было густо застелено свежим сеном. Поверх сена положили офицерскую шинель, после чего поместили в повозку Багратиона, укрыв его еще одной шинелью. Пан Кшиштоф уселся в ногах у князя, положив на колени свою саблю и пристроив пистолет так, чтобы до него было легко дотянуться рукой.

Угрюмый ополченец в перекрещенном ремнями кафтане до колен, фуражной шапке, грубых сапогах и широких шароварах взял лошадь под уздцы и, понукая ее своим грубым голосом, повел прочь от полевого лазарета и, главное, от поля Бородинского сражения. Такое положение дел вполне устраивало пана Кшиштофа, который чувствовал, что сыт по горло ратными подвигами. Внутри у него до сих пор все дрожало от нечеловеческого напряжения, вызванного жизненной необходимостью преодолевать страх и действовать наперекор инстинкту самосохранения. Огинский даже немного гордился собой: впервые в жизни ему удалось справиться с собственной трусостью – неважно, с помощью Лакассаня или без нее. Пан Кшиштоф понимал, что выжить в этой гигантской мясорубке можно было только так, действуя вопреки инстинкту, который толкал его на безумное бегство куда глаза глядят, то есть прямиком в объятия неминуемой смерти. Впрочем, рассуждать об этом теперь не было нужды: опасность осталась позади, и расстояние между полем битвы и паном Кшиштофом неуклонно увеличивалось с каждым оборотом скрипучих тележных колес.

Неподрессоренную повозку немилосердно трясло на ухабах и рытвинах. Раненый Багратион поначалу кусал губы, сдерживая стоны, которые время от времени все-таки прорывались наружу явно против его воли. Вскоре, однако, он действительно потерял сознание, и пан Кшиштоф окончательно расслабился, привалившись спиной к дощатому борту повозки и полузакрыв глаза. Так, с полузакрытыми глазами, неловко действуя одной рукой, он набил трубочку, высек огонь и стал курить, с удовольствием вдыхая теплый ароматный дымок, запах которого казался таким мирным и уютным после смрада пороховой гари, дыма пожарищ и тяжелого металлического запаха свежей крови.

Вокруг по-прежнему грохотало и выло – собственно, уже не столько вокруг, сколько позади. Пан Кшиштоф стиснул зубами мундштук трубки, неловко изогнулся и выудил правой рукой из левого кармана массивные серебряные часы на толстой цепочке, снятые им накануне с убитого русского офицера. Со щелчком откинув крышку, он посмотрел на циферблат и удивленно покачал забинтованной головой: было четыре с минутами пополудни, а бой даже не думал утихать. Живое воображение пана Кшиштофа мигом нарисовало ему страшную картину: освещенное луной поле, заваленное огромными горами трупов, представляющими собой все, что осталось от двух истребивших друг друга до последнего человека великих армий. И в самом деле, бой бушевал с такой яростью, люди дрались с таким нечеловеческим упорством, словно и впрямь поставили перед собой задачу перебить противника до последнего писаря и кашевара, хотя бы и ценой собственной жизни. Огинский, который до сих пор был полностью уверен в неминуемой победе французской армии, даже засомневался: сражение длилось уже десять часов кряду с неослабевающей силой, а русские не только не были разбиты, но до сих пор даже не сдвинулись с занятых накануне позиций, словно каждый солдат пустил корни на том месте, где стоял.

Впрочем, подумал пан Кшиштоф, какое мне до этого дело? Лишь бы Мюрат не погиб раньше, чем заплатит деньги. Но Мюрат не погибнет. Недаром его прозвали баловнем удачи: с самого начала кампании он ухитрился не получить ни единой царапины, хотя, по слухам, всегда с отчаянной храбростью лез в самую гущу сражения. Именно такой человек и должен командовать кавалерией – лихой рубака, неуязвимый для вражеских пуль и клинков, и в то же время тонкий политик, хитрец и умница...

Да, подумал пан Кшиштоф лениво, что хитрец то хитрец, этого у него не отнимешь. И, как всякий хитрец, обожает загребать жар чужими руками. Но я больше не буду таскать для него каштаны из огня. Увольте, сир, скажу я ему, но с меня довольно. Я не отказываюсь служить вам, но мне нужен долгосрочный отпуск. Вы же видите, я ранен, выполняя ваше поручение. Я выполнил его с честью и заслужил награду, сир...

Пан Кшиштоф почувствовал, что напряжение начинает мало-помалу отпускать его. Глаза у него слипались все сильнее, трубка потухла. Он выбил ее об дощатый борт повозки, спрятал в карман и решил вздремнуть.

Разбитая дорога, по которой молчаливый ополченец вел повозку, спустилась в неглубокую, поросшую изломанными, смятыми, почти без листьев кустами. В кустах, задрав к небу окоченевшие ноги, лежала мертвая лошадь со вспоротым брюхом. В двух шагах от лошади, разбросав в стороны руки, лежал убитый кавалергард в белом мундире, выпачканном землей и кровью. Легкий ветерок шевелил его красивые русые волосы, как прошлогоднюю траву на пригорке. Пан Кшиштоф поморщился от этого зрелища: кавалергард казался ему глупцом, получившим по заслугам. В конной гвардии всегда служили отпрыски самых богатых и знатных дворянских фамилий, и пан Кшиштоф никак не мог понять, что заставляет людей, у которых и без того есть все, о чем только можно мечтать, подвергать себя лишениям и смертельному риску военной службы. Чего им, спрашивается, не хватает – чести, славы, почета? Орденов? Черт подери, как это глупо! Вот он, лежит, уткнувшись лицом в грязь, в своем щегольском мундире с золотыми аксельбантами, и что для него теперь честь, слава и почет? Кто заставил его пойти на смерть? Да в том-то и дело, что никто! Он сделал это добровольно, и еще гордился, наверное, своим дурацким поступком...

Чуть дальше на обочине дороги лежала вверх колесами разбитая прямым попаданием пушечного ядра фура – видимо, та самая, которую везла только что попавшаяся пану Кшиштофу на глаза лошадь. Придавленный бортом мертвый возница в артиллерийском мундире смотрел в небо широко открытыми остекленевшими глазами. Ополченец, который управлял повозкой Багратиона, переложил поводья из правой руки в левую и перекрестился. Пан Кшиштоф попытался вспомнить, крестился ли этот бородач при виде мертвого кавалергарда, но так и не смог. Крестился, наверное... А впрочем, кто его разберет, что у этого холопа на уме, да и кому это интересно? Возможно даже, что он принял конногвардейца за француза – вряд ли этот мужелап разбирается в мундирах...

Занятый подобными мыслями, пан Кшиштоф не сразу заметил человека, который, повелительно подняв кверху левую руку, шагнул на дорогу из-за перевернутой фуры. Его правая рука была полуопущена, и в ней поблескивал большой армейский пистолет. Первым делом пан Кшиштоф увидел этот пистолет и покрылся холодным потом. В следующее мгновение в глаза ему бросилась зеленая гусарская венгерка, густо перепачканная землей и кровью, и лишь после этого Огинский с замиранием сердца узнал Лакассаня.

– Тпру! – сказал возница, и лошадь послушно остановилась.

Пан Кшиштоф заметил, что бородач словно невзначай опустил руку на топор, который торчал у него из-за пояса, и напрягся, не зная, как поступить или, вернее, в кого стрелять: в возницу или в Лакассаня. Француз, словно догадавшись о его колебаниях, бросил на сообщника многозначительный взгляд.

– Какая милая картина, – не глядя на ополченца, по-французски сказал пану Кшиштофу Лакассань. – Раненый герой покидает поле боя...

Услышав французскую речь, ополченец растерянно подвигал бородой и полез было рукой под шапку – чесаться, но тут до него, наконец, дошло, что он видит прямо перед собою француза, и здоровенный, как медведь, кряжистый мужик молча выхватил из-за пояса топор. Лакассань на мгновение повернул к нему голову, небрежным жестом вскинул пистолет и выстрелил от бедра, не целясь. Смотревший на возницу сзади пан Кшиштоф увидел, как пуля, насквозь пробив ему голову, разворотила заросший густым русым волосом затылок. Это выглядело так, словно голова ополченца вдруг взорвалась. Здоровяк выронил топор и медленно, словно в церкви, опустился на колени. Он был, несомненно, мертв, как печная заслонка, но почему-то никак не хотел падать, и тогда Лакассань, подойдя, толкнул его в плечо носком сапога. Ополченец медленно, как бы неохотно повалился набок. Лакассань бросил разряженный пистолет в кусты и тут же вынул откуда-то второй, сразу взведя курок. Смотрел он при этом прямо в глаза пану Кшиштофу, и на губах его играла кривая улыбочка, яснее всяких слов говорившая о том, что француз видит своего сообщника насквозь и не обольщается по поводу чувств, которые тот к нему испытывает.

Не спуская глаз с Огинского, Лакассань наклонился, взял убитого ополченца за шиворот и с натугой поволок его в сторону от дороги. Оказавшись в кустах, возница, хотя и был отлично виден, сразу как-то перестал бросаться в глаза, неразличимо слившись с пейзажем, который словно сошел с одного из безумных полотен Иеронима Босха.

– Итак, – сказал Лакассань, возвращаясь к повозке, – что мы тут имеем? Ба, да это же наш князь! Простите, сударь, я что-то не разберу: он в самом деле жив или мне это только мерещится?

Пан Кшиштоф тяжело вздохнул. Надежда немного отдохнуть и оправиться после потрясений сегодняшнего безумного дня печально испарилась. Лакассань не только не погиб, но даже и не потерялся. Он снова был здесь и сверлил пана Кшиштофа взглядом своих холодных сумасшедших глаз. В присутствии этого человека Огинский все время чувствовал себя так, словно улегся спать, взяв с собой в постель смертельно ядовитую змею.

– Послушайте, – сказал он, – не мог же я, черт подери, убить его на глазах у всего штаба! Да что там штаб – на глазах у всей русской армии!

– Ну, я-то смог, – напомнил Лакассань. – Если бы не та граната, этот человек был бы уже мертв. А вы... О, я отлично вас понимаю! Сначала вам мешал штаб и, как вы изволили выразиться, вся русская армия, потом лекарь и санитары на перевязочном пункте, еще позже – этот мужик... – Он небрежно кивнул в сторону кустов, где лежал мертвый возница. – А теперь, вероятно, вам мешаю я. В таком случае позвольте вас заверить, что я не стану чинить вам. препятствий. Пистолет и сабля при вас. Действуйте, а я посторожу. Место здесь уединенное, как по заказу. Лучшего случая вам уже не представится, поверьте. А может быть, вы не хотите? Быть может, он стал вам дорог за время вашего совместного путешествия? Если так, то я с удовольствием начну с вас, чтобы вам не пришлось лицезреть бесславную кончину сего славного воителя.

– К черту, – сказал пан Кшиштоф. – Вы мне смертельно надоели, Лакассань. Почему бы вам не сказать прямо, что вы просто обожаете пускать людям кровь? Я же знаю, вам все равно, кого убить – меня, Багратиона или этого мужика. – Он тоже кивнул в сторону кустов. – Вы просто любите кровь, как иные любят вино. Ведь вы не успокоитесь до тех пор, пока не прострелите мне голову, не так ли? Так к чему эта пустая болтовня? Стреляйте, и дело с концом.

– Эта, как вы выразились, болтовня придает тривиальному убийству вид законченного произведения искусства, – с ухмылкой ответил Лакассань. – Все на свете рано или поздно приедается, даже чужая смерть. Ведь вы же не можете питаться одним мясом, правда? Вам нужны соль, перец, пряности... гарнир, в конце концов. Так же и я. Вы правы, мне нравится убивать. Но, кроме того, мне нравится смотреть, как вы трясетесь от страха.

– Пропадите вы пропадом, – сказал пан Кшиштоф, прикидывая, как бы ему половчее схватить пистолет. Было совершенно очевидно, что Лакассань не шутит: ему действительно нравилось пугать Огинского. А что, если он не остановится и все-таки решит напугать его до смерти?

– Не вздумайте валять дурака, – предупредил Лакассань, словно прочтя его мысли. – Я не намерен вас убивать, пока вы не заставите меня это сделать. Допускаю, что я вам не нравлюсь, но вас ведь никто не заставляет на мне жениться! Давайте достойно завершим наше дело и расстанемся друзьями!

Пан Кшиштоф презрительно фыркнул в усы. Частые перепады настроения, свойственные Лакассаню, лишний раз убеждали его в том, что этот подручный Мюрата, мягко выражаясь, не вполне нормален. Тем не менее, с ним приходилось считаться, и Огинский нехотя потащил из ножен саблю. Он посмотрел на бледное лицо лежавшего без сознания Багратиона и пожал плечами, подумав, что, если бы не Лакассань, этот человек мог бы остаться в живых, выздороветь и вернуться в строй. Пану Кшиштофу была безразлична судьба князя; он не желал Багратиону смерти, но и умирать вместе с ним или, что было бы еще хуже, вместо него не собирался.

Отливающий ртутным блеском клинок толчками выползал из ножен, и пан Кшиштоф подумал, что даже не знает, хорошо ли наточена доставшаяся ему сабля. Сабля была не его, и одежда была не его, а какого-то убитого неизвестно где – скорее всего, под Смоленском – поручика, и даже трубка, лежавшая в кармане рейтузов, до пана Кшиштофа принадлежала кому-то другому. “Когда же это кончится? – с горечью подумал Огинский. – Когда, наконец, я перестану скитаться по свету, спать на голой земле, питаться чем попало и ежеминутно рисковать шкурой? Матка боска! На свете столько денег, так почему же мне приходится биться, как рыба об лед, чтобы раздобыть хотя бы немного этих желтеньких кружочков?! Несправедливо это, право слово, несправедливо!”

Он не успел вынуть саблю даже до половины, когда Лакассань вдруг застыл в напряженной позе, а потом, не говоря ни слова, отбежал в сторону и бросился ничком на землю, сразу сделавшись похожим на несвежий труп. Пан Кшиштоф проводил его удивленным взглядом и лишь после этого услышал тяжелый топот множества копыт, приближавшийся к лощине из-за поворота дороги. У него возникло сильнейшее искушение броситься бежать на все четыре стороны, пока Лакассань притворяется убитым. Француза можно было понять: он, хоть и смыслил немного по-русски, с огромным трудом мог связать пару слов, и это получалось у него с ужасающим акцентом, который мигом выдал бы его происхождение. Здесь, в тылу русских войск, вероятность встречи с отрядом французской кавалерии была ничтожна, а объяснение с русскими неминуемо закончилось бы для Лакассаня пленом, если не смертью.

Вскоре над верхушками кустов возник целый лес колышущихся пик, и из-за поворота ровной рысью выехала свежая казачья сотня. Пан Кшиштоф, не успев еще толком обдумать свое дальнейшее поведение, откинулся на борт повозки, закатил глаза и принял позу, которая, по его мнению, должна была навести казаков на мысль, что он ранен много тяжелее, чем это было на самом деле. У него мелькнула заманчивая идея выдать казакам Лакассаня, как французского лазутчика и человека, который пытался убить самого Багратиона, но он тут же отказался от этой мысли: не было никакой гарантии, что казаки сразу расправятся со шпионом. Оставшись в живых и угодив в плен, Лакассань на первом же допросе рассказал бы много интересного о пане Кшиштофе, чего Огинскому вовсе не хотелось.

Увидев стоявшую посреди дороги повозку с ранеными, казаки окружили ее. Кто-то узнал Багратиона, и вокруг поднялся ужасный гомон. Молодому хорунжему, который командовал сотней, не сразу удалось навести порядок среди своих подчиненных. Когда установилась относительная тишина, хорунжий расспросил пана Кшиштофа, который, не переставая постанывать и страдальчески закатывать глаза, поведал ему историю о том, как на их повозку напали трое французских кавалеристов, отбившихся, по всей видимости, от своих. В ответ на вопрос о том, куда они уехали, пан Кшиштоф махнул рукой куда-то в сторону Бородинского поля. Хорунжий выделил для сопровождения князя Багратиона вооруженный эскорт из десяти всадников, а сам со своей сотней на рысях двинулся дальше в надежде догнать мифических французов, покушавшихся на жизнь весьма популярного в армии генерала.

Сидя в задней части снова тронувшейся в путь повозки, пан Кшиштоф бросил прощальный взгляд на неподвижно уткнувшегося лицом в землю Лакассаня и, не сумев удержаться, расплылся в злорадной улыбке.

Глава 3

Княжна Мария Андреевна Вязмитинова покинула Бородино накануне разыгравшегося там генерального сражения, сразу же после того, как закончился крестный ход и торжественный молебен о победе русского оружия. Чудотворную икону святого Георгия Победоносца, которую с таким трудом и опасностью для жизни доставила к армии княжна, решено было отправить обратно в Москву, дабы не подвергать сию высокочтимую святыню русского народа дальнейшим превратностям военной судьбы. Иконе предстояло занять свое место в Георгиевском зале московского Кремля, откуда более месяца назад она отправилась в свое полное неожиданностей странствие.

Во время молебна княжна все время против собственной воли возвращалась мыслями к своему незавидному положению. Она весьма туманно представляла себе, как будет жить дальше. Более того, Мария Андреевна не знала даже, что станет делать после того, как молебен закончится. Было совершенно ясно, что здесь, в расположении армии, да еще накануне генерального сражения, оставаться ей не только опасно, но и совершенно бессмысленно. Ехать в Москву тоже было незачем: там у княжны не было ничего, кроме огромного пустого дома, в котором ее никто не ждал. Мария Андреевна не представляла даже, каким образом сможет покинуть армию: лошадь, на которой она приехала сюда, сразу же куда-то увели, и больше она ее не видела. Даже единственное платье, составлявшее теперь весь гардероб княжны, давно превратилось в грязные лохмотья, так что на молебне Мария Андреевна стояла в длинном, до самой земли, офицерском плаще, пожертвованном ей одним из адъютантов князя Петра Ивановича Багратиона.

Встреча с приехавшим с донесением от командира партизанского отряда Синцова Вацлавом Огинским получилась короткой и совсем не такой, какой представляла ее себе княжна. Воображение рисовало ей некие романтические сцены; на самом же деле все вышло не так. Вокруг было слишком много суеты, шума и одетых в мундиры людей, которые с откровенным любопытством оглядывались на нее и молодого гусарского корнета. Из-за всего этого княжна не могла найти слов, которые нужно было сказать Вацлаву, да она и не знала, что это должны быть за слова. Чувства, которые она испытывала к молодому Огинскому, были пока что неясны ей самой; события же, свидетельницей и непосредственной участницей которых она являлась в течение последних недель, шли так густо и совершались столь стремительно, что говорить о них княжне было пока что очень трудно: для начала все это следовало осмыслить. Молодой Огинский, вероятно, испытывал примерно те же затруднения, так что их разговор свелся, в основном, к обмену ничего не значащими фразами и долгому неловкому молчанию. Княжна испытала даже нечто вроде облегчения, когда Вацлава зачем-то вызвали к Багратиону, и она осталась одна.

Стоя в огромной толпе одетых в мундиры мужчин на молебне, она то и дело ловила на себе удивленные и откровенно любопытствующие взгляды. О ее роли в возвращении иконы знали очень немногие, так что появление посреди войска молодой, привлекательной и весьма необычно одетой девицы вызывало у присутствующих вполне закономерный, хотя и не вполне здоровый интерес. Марии Андреевне, впервые оказавшейся в подобной ситуации, было не по себе. Она чувствовала себя одинокой, предоставленной самой себе и всеми незаслуженно покинутой и забытой. Не то, чтобы она ждала горячих изъявлений благодарности, славы или, паче чаяния, наград за свой поступок, едва не стоивший ей жизни; однако же, оказавшись один на один с необходимостью каким-то образом заново налаживать разрушенную жизнь, она испытывала растерянность и детскую обиду, как забытый взрослыми в дремучем лесу ребенок. Пока нужно было вскачь уходить от погони и кланяться посланным вдогонку пулям, спасая собственную жизнь, предаваться подобным раздумьям просто не было времени; теперь же, как ни смешно это было, обычные житейские неприятности, наподобие порванного платья и необходимости где-то искать лошадей и карету, снова начали казаться непомерно большими и пугающими. Княжна понимала, что ее нынешнее состояние является не более чем реакцией на усталость и оставшиеся позади опасности, но от этого ей почему-то не делалось легче. За каких-нибудь две недели она пережила слишком много потрясений; она просто устала бороться. У нее почти не осталось душевных сил, а то, что осталось, целиком уходило на то, чтобы сдерживать временами подступавшие к самым глазам слезы растерянности и обиды.

Когда молебен закончился и все стали расходиться, к Марии Андреевне подошел высокий статный адъютант в шитом золотом белоснежном мундире конногвардейца. Тон, которым он заговорил с княжной, был в высшей степени светским и почтительным, но во взгляде холодных серо-голубых глаз, которым он окинул закутанную в чересчур длинный мужской плащ фигуру Марии Андреевны, сквозило насмешливое полупрезрительное удивление. У адъютанта было длинное холеное лицо с надменно выпяченной нижней губой и аккуратно подстриженными бакенбардами; на пальцах руки, которой он почтительно снял свою украшенную плюмажем из страусовых перьев шляпу, сверкали перстни.

– Если не ошибаюсь, – сказал он по-французски, – я имею честь разговаривать с княжной Марией Андреевной Вязмитиновой.

– Вы правы, – сухо сказала княжна, которую покоробила небрежно замаскированная светским тоном бесцеремонность этого штабного павлина, – но я не помню, чтобы нас представляли друг другу.

– О, прошу простить! – воскликнул адъютант. – Граф Алексей Иванович Стеблов, к вашим услугам. Я состою адъютантом при особе главнокомандующего и имею к вам поручение от его высокопревосходительства. Светлейший поручил мне просить вас уделить ему несколько минут вашего драгоценного времени для приватной беседы. Не соблаговолите ли пройти со мной? Еще раз приношу вам свои извинения за некоторую вольность манер, продиктованную суровыми законами военного времени. Здесь, увы, нет пожилых тетушек, все свое время проводящих в устраивании всевозможных знакомств.

В последней фразе графа звучала уже откровенная насмешка, но княжна почла за благо пропустить ее мимо ушей: у нее не было ни времени, ни сил на то, чтобы учить этого расфуфыренного в пух и прах красавца хорошим манерам. Поэтому она молча кивнула головой и последовала за адъютантом к тому месту, где, окруженный плотной группой людей в шитых золотом мундирах, стоял Кутузов.

Мария Андреевна с интересом разглядывала старого фельдмаршала, о котором ей часто рассказывал дед. Перед ней стоял грузный, одетый с подчеркнутой простотой одноглазый старик в зеленом мундирном сюртуке и белой фуражке с красным околышем. Его обрюзгшее лицо показалось княжне усталым и недовольным, но в единственном глазу светились живой ум и лукавство. Ласково улыбнувшись княжне, фельдмаршал взял ее за руку и отвел немного в сторону от своей многочисленной свиты.

– Александру Николаевичу Вязмитинову ты кем приходишься? – спросил он первым делом.

– Внучкой, – отвечала княжна.

– Вот славно! – обрадовался Кутузов. – С князем, дедом твоим, мы не один пуд соли съели. Храбрецом он был отменным. Еще под Измаилом, помню, сам Суворов его за храбрость и смекалку выделял... Как он сейчас, здоров ли?

– Умер, – ответила Мария Андреевна и, не в силах более сдерживаться, со слезами рассказала фельдмаршалу о том, какими были последние дни его старинного приятеля и товарища по оружию. Не умолчала она и о том, что французы похоронили покойного, просто бросив его тело в наспех выкопанную яму и кое-как забросав его землей.

Кутузов, помрачнев, погладил ее по склоненной голове пухлой ладонью.

– Не плачь, дочка, – сказал он, – не плачь. За все поквитаемся, поверь моему слову. А что князя в яме похоронили, так это, по моему разумению, не так и плохо, как кажется. Солдат так хоронят, которые на поле брани пали. Это, матушка, за честь можно считать, коли подумать хорошенько. А плащ сей тебе к лицу, – заметил он вдруг, резко меняя тему разговора. – Впрочем, такой красавице все в пору... Что делать думаешь, княжна?

– Не знаю, ваше сиятельство, – ответила Мария Андреевна. – Пребывание мое здесь кажется мне весьма неудобным во всех отношениях, и пользы от него не видно никакой. Полагаю, что лучше всего мне будет отправиться в одно из своих имений под Москвой.

– Умна, – с улыбкой похвалил Кутузов. – По деду пошла. Да и отец твой, ежели мне память не изменяет, в дураках сроду не числился. Умна, княжна, умна! А у меня, поверишь ли, сердце дрогнуло, как увидел этот плащ. Неужто, думаю, и эта туда же?

– Куда – туда же? – не поняла княжна.

– Да есть тут, понимаешь, одна девица, – улыбаясь и одновременно морщась с легкой досадой, отвечал фельдмаршал, – коя не мыслит себе иной стези, как служба военная. Обманом, под видом дворянского недоросля, проникла на службу в гусарский полк и, пока обман открылся, успела не только поучаствовать в деле, но и получить офицерский чин. Что прикажешь с нею делать? Не знаешь? Вот и я не знаю... Право слово, можно подумать, что у нас мужчин не хватает! Желание служить отечеству – вещь, конечно, в высшей степени похвальная, однако чтобы девица с саблей наголо в атаку хаживала... не знаю. Не приходилось мне как-то о таком слышать. Вот я и перепугался: а уж не хочешь ли и ты, душа моя, совсем в мундир переодеться? Тем более что из доклада князя Петра Иваныча понял я, что дело, тобою совершенное, было бы под силу далеко не каждому мужчине. Благодарность моя и преклонение перед твоим мужеством не знают границ. Отныне всегда и во всем можешь полагаться на меня. Заменить тебе князя Александра Николаевича я, конечно, не сумею, однако сделаю все, что будет в моих силах. Что же касается благодарности отечества...

– Сделанное мною было осуществлено не ради благодарности, – вмешалась княжна. – Более того, я должна признаться, что многое из того, о чем поведал вам князь Багратион, совершилось случайно и почти против моей воли, так что благодарить меня не за что.

– А жаль, право, что нельзя принять тебя на службу! – воскликнул фельдмаршал. – Мне бы хотя бы парочку таких офицеров в штаб, я бы горя не ведал! А то, поверишь ли, побывает этакий воин в трех верстах от поля брани и уж ждет, когда ему чин дадут да крест на грудь привесят! За этими расписными петухами настоящих героев, бывает, и не разглядишь... Что же до твоего дела, дочка, то скажу тебе, не лукавя: бог тебя за него вознаградит, а от людей награды не жди. Дело сие столь деликатное, что о нем, ежели поразмыслить, и упоминать вряд ли стоит. Государю я о тебе доложу всенепременно, но думается мне, что доклад мой будет оставлен без внимания. Политика, душа моя, дело тонкое и не всегда, как бы это сказать... достойное, что ли. Посему тот факт, что чудотворная икона Георгия Победоносца была отбита у военного конвоя кучкой каких-то проходимцев, как мне кажется, постараются скрыть. А коли не было похищения, так каким же образом икону можно было возвратить?! Понимаешь ли, о чем я тебе толкую?

– Понимаю, ваше сиятельство, – ответила княжна. – Право, не стоит более об этом говорить. Награждение мне ни к чему: состояние мое и без того велико, а орденов дамам не дают. Хороша бы я была на балу с крестом на платье! Да и можно ли говорить о наградах, когда тысячи соотечественников умирают на поле брани не ради орденов и славы, а потому лишь, что так велит им долг перед отечеством!

– Славный ответ, – с грустью сказал Кутузов. – Однако прости, княжна. Беседовать с тобой – одно удовольствие, да дела не терпят. Скажи, чем тебе помочь?

Мария Андреевна поведала главнокомандующему о своих затруднениях – неохотно, но ясно понимая, что выручить ее может только он. Кутузов подозвал адъютанта – не графа Стеблова, а другого, помоложе и, как показалось княжне, несколько попроще в манерах и обращении, – и велел распорядиться насчет лошадей и экипажа.

– Конвоя не даю, – сказал он княжне. – Вернее всего, матушка, тебе будет поехать вместе с иконой, для сопровождения коей уже выделен полуэскадрон кирасир. С таким конвоем тебе сам черт не страшен, да и мне так будет спокойнее. Хочешь, верь, хочешь, не верь, а на тебя, княжна, я полагаюсь более, чем на вооруженный эскорт. Кирасиры сию икону уже однажды берегли, да не уберегли, а над тобой, мнится мне, простерта длань господня. Бог с тобой, дочка, ступай. Да помни, что я сказал: на меня во всем рассчитывай!

Путь до Москвы был недолгим. Подле городской заставы княжна простилась с начальником конвоя и, проводив взглядом закрытый экипаж, в котором везли икону, велела кучеру трогать.

Большой московский дом Вязмитиновых располагался на Ордынке. По дороге туда княжна была поражена царившим на улицах Москвы запустением: казалось, что добрая половина населения покинула город. Как выяснилось впоследствии, так оно и было; теперь же, проезжая по пустынным улицам между пустыми, с закрытыми ставнями, домами и магазинами, княжна впервые всерьез задумалась о том, что Москва может быть отдана неприятелю. Ветер гонял по булыжным мостовым мелкий мусор и клочья бумаги, в подворотнях кучками маячили какие-то дурно одетые люди. Кое-где во дворах виднелись подводы, на которые спешно грузили домашний скарб. Разглядывая все это, Мария Андреевна боролась с весьма странным ощущением: ей казалось, что она отгорожена от внешнего мира толстым прозрачным стеклом. Все, что она видела вокруг, было как будто ненастоящим и не имело никакого отношения к ее жизни. Хлопоты людей, тщившихся как можно аккуратнее упаковать ковры, фарфор и фамильное серебро, казались ей пустыми и надуманными, а их бледные или, напротив, раскрасневшиеся лица выглядели небрежно намалеванными картонными масками.

Каменный дом на Ордынке тоже выглядел покинутым. Никто не выбежал навстречу экипажу княжны из распахнутых настежь ворот, никто не поспешил взять под уздцы лошадь и отвести ее в конюшню. Трехэтажное строение оказалось пустым. Прислуга, остававшаяся в городе и имевшая своей обязанностью содержать дом в порядке, бежала, не преминув прихватить с собой кое-что из хозяйского добра. Тем не менее, княжне удалось переодеться в чистое дорожное платье и даже собрать кое-какие вещи, чтобы взять их с собой в дорогу. После этого она сразу почувствовала себя увереннее, хотя ни денег, ни еды у нее по-прежнему не было, если не считать небольшого погребца, данного ей перед отъездом в Москву денщиком фельдмаршала.

Кучер, легко контуженный в руку пожилой солдат, очевидно тяготившийся порученным ему пустяковым, по его мнению, делом, распрягал утомленных лошадей. В конюшне, как ни странно, осталось довольно овса, чтобы накормить животных и даже взять с собой в дорогу, так что о лошадях можно было не беспокоиться. Наказав кучеру, как управится, располагаться по своему усмотрению и отдыхать до завтра, княжна пошла бесцельно бродить по комнатам.

В прихожей на столике валялся забытый листок с каким-то печатным текстом. Это оказалось одно из воззваний губернатора Москвы графа Растопчина, написанное в неуместном шутовском тоне и таким скверным, исковерканным, неумело подделывающимся под простонародный языком, каким, по наблюдениям княжны, не говорили даже пьяные извозчики на ступеньках грязных кабаков. Воззвание выглядело неуместной шуткой, и Мария Андреевна, наспех пробежав его глазами, уронила листок на пол.

Дом показался ей гораздо больше, чем был на самом деле, из-за царившей внутри пустоты. Присев в одно из кресел, она задумалась о том, как ей жить дальше. Она была слишком молода, чтобы необходимость распоряжаться огромным состоянием могла ее обрадовать, и слишком рано поняла, что такое одиночество. Ей было грустно при мысли, что этот огромный дом более никогда не услышит ворчливых монологов старого князя, любившего вечерами у камина порассуждать о политике и истории, огромный кусок которой прошел перед его глазами и был отчасти сотворен им самим. “Что же дальше? – думала княжна. – Куда теперь – замуж? Какое право, глупое слово – замуж... До замужества ли сейчас? И за кого мне идти? А главное, зачем? ”

За окном по каменным торцам мостовой вдруг загромыхали обитые железом колеса, залязгали, высекая искры из гранита, лошадиные подковы. Княжна подошла к окну и, отодвинув штору, посмотрела на улицу. По Ордынке тянулся длинный, не менее чем из двадцати битком набитых подвод, обоз. Аккуратно накрытый рогожей и перевязанный веревками домашний скарб какого-то дворянского семейства громоздился на подводах огромными горбами. Рядом с подводами шагали дворовые, держа лошадей под уздцы и угрюмо глядя себе под ноги. За подводами следовала запряженная четверкой сытых вороных лошадей тяжелая карета, а за каретой – открытая прогулочная коляска, в которой, кое-как втиснувшись между узлами и коробками, восседал, выставив вперед туго обтянутый жилетом животик, князь Аполлон Игнатьевич Зеленской. Мария Андреевна была знакома с князем, тот даже бывал с визитом в Вязмитинове, полагая дружбу со старым князем в высшей степени полезной для себя и трех своих дочерей, самой младшей из которых было семнадцать, а самой старшей – двадцать пять лет. Князь Александр Николаевич Вязмитинов, дед Марии Андреевны, при упоминании имени Аполлона Игнатьевича имел обыкновение едва заметно морщиться, а дочерей его за глаза громогласно именовал дурами – разумеется, лишь тогда, когда поблизости не было посторонних ушей.

Княжне Марии семейство Зеленских до сегодняшнего дня было совершенно безразлично – ни вражды, ни дружбы она к этим людям не испытывала. Состояние князя Зеленского было невелико, он постоянно мотался по городу, занимая и перезанимая деньги, которых ему вечно не хватало. Несколько раз он брал деньги и у Вязмитиновых, что заставляло молодую княжну поневоле смотреть на него как бы сверху вниз – не потому что она была чересчур горда или высокомерна, но потому что Аполлон Игнатьевич сам поставил себя в незавидное положение вечного попрошайки и пролазы. Теперь, однако, при виде его красного, в растрепанных бакенбардах, носатого лица под сбитым набекрень белым шелковым цилиндром княжна испытала нечто вроде радости: Аполлон Игнатьевич был частичкой прошлой счастливой жизни, и видеть его ничуть не изменившимся и даже одетым в те же самые цилиндр и визитку было неожиданно приятно.

Проезжая мимо дома Вязмитиновых, князь Аполлон Игнатьевич поднял голову и окинул прощальным взглядом фасад. Глаза его случайно встретились с глазами стоявшей у окна княжны. Мария Андреевна поняла, что замечена, и приветственно помахала Аполлону Игнатьевичу рукой. Князь Зеленской переменился в лице, поспешно отвесил неловкий полупоклон и, привстав на заваленном пожитками сиденье, ткнул кучера в спину своей тростью с золотым набалдашником.

Коляска остановилась. Аполлон Игнатьевич неловко выпрыгнул на мостовую и закричал что-то кучеру ехавшей впереди кареты. Кучер оглянулся и натянул поводья, останавливая лошадей. Из окна кареты показалось сердитое толстое лицо княгини Аграфены Антоновны и с весьма недовольным выражением поворотилось в сторону Аполлона Игнатьевича. Князь что-то горячо заговорил, подпрыгивая на месте, как чудовищных размеров воробей, и указывая тростью на дом. Аграфена Антоновна с прежней неторопливостью перевела взгляд на окна, извлекла откуда-то лорнет (княжна вспомнила ходившие одно время и казавшиеся весьма близкими к действительности упорные слухи, что в лорнет княгини Зеленской вставлены простые оконные стекла), отрепетированным жестом поднесла его к глазам и направила на княжну.

Соскочивший с запяток лакей уже открывал дверцу кареты и возился с заедающей подножкой. Княжна опустила занавеску, поправила перед зеркалом волосы и отправилась вниз встречать гостей, поскольку было совершенно очевидно, что Зеленские вознамерились нанести ей визит.

Семейство Зеленских явилось в полном составе: князь, княгиня и три княжны – Елизавета, Людмила и Ольга. За то время, что Мария Андреевна не виделась с ними, эти девицы ничуть не похорошели, не говоря уже о том, чтобы поумнеть. Полупустая гостиная с накрытой полотняными чехлами мебелью мигом наполнилась гомоном и движением, и Мария Андреевна невольно припомнила, как ее дед в минуты раздражения говаривал, что Зеленские, когда собираются всем семейством, способны даже похороны превратить в птичий базар. Вежливо улыбаясь, княжна слушала рассказы о том, каким бедствиям и лишениям военного времени подверглись ее гости, сдержанно выражала им свое сочувствие и все никак не решалась спросить, в чем же, собственно, заключались эти беды и лишения. Вскоре, однако, она получила на сей счет самые подробные разъяснения, и нужда задавать вопросы отпала сама собою. Оказалось, что в последнее время жить в Москве сделалось решительно невозможно. Во исполнение решения дворянского собрания князь был вынужден выставить в ополчение две сотни мужиков, оторвав их от полевых работ и, что было еще хуже, вооружив их и обмундировав за свой собственный счет. Далее, из Москвы выслали всех французов, вплоть до парикмахеров и модисток, а лицо дворянского сословия, неосторожно заговорив на улице по-французски, рисковало быть побитым камнями и палками под тем смехотворным предлогом, что это не патриотично. По Москве ходили страшные слухи, и наиболее благоразумные из дворян, к коим князь Зеленской, натурально, относил и себя, спешили покинуть обреченный город.

– Да, – сказала княжна, дослушав до конца, – я вам очень сочувствую. Все это действительно ужасно.

– Кошмарно! – горячо воскликнул князь, а княгиня Аграфена Антоновна лишь горестно вздохнула и закатила глаза, показывая, как тяжелы выпавшие на ее долю испытания.

– А вы, как вы, дорогая Мари? – наперебой зачирикали княжны Елизавета, Людмила и Ольга. – Вас не было в Москве; где же вы были?

– Действительно, – спохватился князь, – в самом деле, откуда вы, княжна? Какими судьбами? И где князь Александр Николаевич?

Одиночество и усталость сыграли с княжной Марией злую шутку. Сама не отдавая себе в том отчета, она нуждалась в простом человеческом участии. Вопрос князя Зеленского прозвучал так искренне – князь, хотя и не отличался большим умом и тактом, слыл, в общем-то, добряком, – что Мария Андреевна невольно поддалась искушению и в самых общих чертах поведала гостям о своих приключениях, опустив, разумеется, все, что касалось иконы.

Рассказ ее произвел странный, совершенно неожиданный для княжны эффект. По мере того как она говорила, лицо княгини Аграфены Антоновны все более вытягивалось, а губы, напротив, поджимались, пока не превратились в тоненькую ниточку. Князь Аполлон Игнатьевич отводил глаза и смущенно покряхтывал, всем своим видом выражая крайнюю сконфуженность. Зато все три княжны слушали Марию Андреевну, затаив дыхание, их пышные, похожие на непропеченное тесто щеки зарумянились от какого-то непонятного волнения, а глаза возбужденно сверкали, словно им рассказывали крайне пикантную историю.

Когда Мария Андреевна закончила рассказ, наступила неловкая тишина. Княжна смутилась, не понимая, в чем дело. Вид у Зеленских был такой, словно она позволила себе в их присутствии какую-то непристойность или, по меньшей мере, крайнюю бестактность. Княжны о чем-то шептались, время от времени поблескивая глазами в ее сторону и сдавленно хихикая, князь оглядывал пустые углы комнаты с таким видом, словно там было что-то интересное, а Аграфена Антоновна с крайне неодобрительным выражением лица вертела в руках лорнет.

– Признайтесь, душа моя, – первым нарушил молчание князь, – что история сия звучит весьма неправдоподобно... Я от души сочувствую вашему горю, однако то, что вы нам здесь поведали... это... гм...

– Отчего же, – растерялась княжна. – Это чистая правда, поверьте!

Князь огорченно крякнул и окончательно уставился в дальний угол гостиной. Княжна Елизавета Аполлоновна – самая старшая и некрасивая из трех – вдруг непроизвольно хихикнула и тут же потупилась, до самых бровей прикрывшись веером.

– Молчи, дура, – неожиданным басом сказала ей Аграфена Антоновна. – Однако, милочка, – обратилась она к Марии Андреевне, – коли это все правда, так тем хуже для вас. Гордиться тут, право, нечем, и мне не совсем понятно, зачем вы нам рассказываете такие... такие непристойности! Остаться одной среди неприятельских солдат, участвовать в каких-то авантюрах, путешествовать с уланским полком, скакать верхом, по-мужски, бродить, как нищенка, пешком... Полагаю, ваш покойный дед не одобрил бы вашего поведения. Впрочем, яблочко от яблоньки... Вот до чего доводит современное воспитание! Поверьте, душенька Мария Андреевна, у меня и в мыслях не было вас обидеть, однако на вашем месте я бы постеснялась столь красочно и подробно описывать свои... гм... похождения. В вашем положении... В самом деле, война – это ужасно. Я сразу заметила, что вы изменились.

– Аграфена Антоновна, – робко вмешался князь, – душа моя, может быть, не стоит?..

– Но позволь, князь, как же это – не стоит?! – воскликнула княгиня. – Ведь княжне шестнадцать лет от роду, она сирота, так неужто же я, старинная подруга семьи, должна позволить ей и далее губить себя подобным образом? Приобрести дурную репутацию легко, – назидательно проговорила она, снова поворачиваясь к княжне Марии, – избавиться же от нее невозможно!

Княжна, которая поначалу слушала эту резкую отповедь с удивлением, а затем и со смущением, вдруг почувствовала, что с нее довольно. Она ощущала, что лицо ее медленно каменеет, а глаза суживаются в недобрые щелочки. Резкие, хлесткие, как удары бича, слова, непрошенными явившиеся неизвестно откуда, вертелись на кончике ее языка, вызывая нечто вроде непереносимого зуда. Мария Андреевна удивилась: раньше она за собой такого не замечала. Правда, раньше ей никто не говорил ничего подобного, но княжна была уверена, что, услышь она такие слова хотя бы месяц назад, дело ограничилось бы горькими рыданиями в подушку. Теперь же ей мучительно хотелось стереть с лиц своих гостей это тупое добродетельное выражение, делавшее их физиономии неотличимо похожими на овечьи морды.

Ей вдруг подумалось, что даже такой пожилой и мудрый человек, как Кутузов, не смог бы предугадать подобного поворота событий. Он говорил о том, что ей не следует ждать награды за свой поступок, но ни словом не обмолвился о том, что вместо награды ее может ожидать ханжеское осуждение! Впрочем, подумала она, Михаила Илларионович мог умолчать об этом просто потому, что не хотел расстраивать ее прежде времени...

– Я просто не могу оставить вас на произвол судьбы, дитя мое, – продолжала между тем свой монолог княгиня Зеленская. – Решено вы едете с нами. Велите подать нам чаю и собрать ваши вещи. Да пусть прислуга поторопится, мы и так непозволительно задержались.

– У меня нет прислуги, – спокойным и ровным голосом, удивившим ее самое, ответила княжна. – И чая тоже нет. К сожалению, в доме не осталось ничего съестного. Надеюсь поэтому, что вы предусмотрительно захватили с собой все необходимое, чтобы не страдать в дороге от голода. На вашу долю и без того выпало так много лишений – не удержалась она от шпильки, которой, впрочем, никто не заметил. – Именно поэтому я не рискну обременять вас своим обществом. Вы действительно должны торопиться. Что же касается меня, то я приехала всего полчаса назад и нуждаюсь в отдыхе. Не тревожьтесь обо мне, княгиня. В моем распоряжении находится экипаж с кучером и лошадьми, так что я вполне смогу добраться до подмосковной сама.

На лице княгини Аграфены Антоновны при этих словах изобразилась странная смесь чувств: казалось, что она испытывает сильнейшее раздражение пополам со столь же сильным облегчением.

– Но позвольте, дитя мое, – осторожно сказала она, – как же можно! Ежели вас как-то обидели мои слова, так ведь я же не со зла, а просто потому, что судьба ваша мне не безразлична! В такое время, одна во всем доме, и даже без прислуги... Это просто неслыханно! Вы должны ехать с нами!

– Простите, княгиня, – все тем же ровным и спокойным тоном возразила княжна. – Мне не хотелось бы огорчать вас, я очень ценю вашу заботу и внимание, проявляемые к тому же в столь трудный час, но я действительно очень устала и не могу сейчас ехать с вами. Я поеду завтра и, может быть, догоню вас по дороге, поскольку буду путешествовать налегке, без обоза.

– Но прислуга... – снова начала княгиня, однако князь Аполлон Игнатьевич не дал ей договорить:

– Пустое, душа моя, – поспешно вмешался он, очевидно тяготясь создавшейся в гостиной напряженной атмосферой. – Княжна утомилась, это же так понятно! С нами едет более чем достаточно дворни. Всего-то и нужно, что оставить с Марией Андреевной пару человек, и все будет в совершеннейшем порядке! Жаль только, что обстановка останется без присмотра; ну, да с этим, видно, ничего уж не поделаешь.

– Это очень мило с вашей стороны, – быстро сказала княжна, которой уже не терпелось поскорее выставить Зеленских. Поведение княгини было ей не вполне понятно, и свирепый взгляд, который та, не успев совладать с собой, метнула в супруга, ничуть не прояснил ситуацию. – Я с радостью принимаю ваше великодушное предложение и от души благодарю вас за него.

– Ну, не знаю, – с нескрываемым раздражением сказала Аграфена Антоновна. – Вам, конечно, виднее. Нынче все умные, пожилых людей никто и слушать не хочет. Поступайте, как хотите. Ну, душенька, – совсем другим тоном продолжала она, поднимаясь и оправляя юбки, – господь с тобой. Людей мы тебе оставим, и из еды кое-что – не много, но тебе, думается, хватит... Зла-то не держи, я ведь о тебе пекусь. Очень мы с твоей покойной матушкой дружили, ты мне, ну, прямо как родная. Отдыхай, дочка. А как отдохнешь, догоняй нас поскорее. На дорогах нынче неспокойно, изведусь я вся, о тебе думая...

Княжна проводила Зеленских до ворот и поспешила захлопнуть за ними калитку. Этот визит произвел на нее тяжелое двойственное впечатление. Реакция княгини на ее рассказ окончательно убедила Марию Андреевну в том, что ей лучше всего помалкивать о своих приключениях. Забота Аграфены Антоновны об ее благополучии, которая месяцем раньше показалась бы княжне вполне естественной, теперь выглядела наигранной и неискренней. В этой заботе княжне чудился какой-то странный подтекст, который она, как ни старалась, никак не могла прочесть.

Между тем княгиня Аграфена Антоновна, садясь в карету, задержалась на подножке и, обернувшись к мужу, со вздохом молвила:

– А и дурак же ты, батюшка! “Пустое, матушка”, – передразнила она. – Как же, пустое! Ты долги-то свои считал, князюшка? То-то и оно, что не считал! “Пусто-о-ое...” Как есть дурак!

– Матушка, при княжнах-то зачем же? – виновато пробормотал князь Аполлон Игнатьевич, который никак не мог взять в толк, в чем же он, собственно, провинился. Вина, и притом весьма крупная, за ним явно была – это ясно читалось по лицу Аграфены Антоновны с того самого момента, как он предложил оставить при княжне Вязмитиновой двоих своих людей, но в чем конкретно заключалась эта вина, князь никак не мог сообразить.

– При княжнах-то? – переспросила Аграфена Игнатьевна. – А это, батюшка, чтобы они знали, каково за дураков-то замуж выходить. А, какое там замужество, когда приданого – одни долги!

– А княжна Мария-то здесь при чем? – все еще не в силах уразуметь очевидных вещей, развел руками князь.

– А при том, батюшка, что она богата. У нее денег куры не клюют, а годков-то ей всего шестнадцать.

До того как она сможет сама своим наследством распоряжаться, еще пять лет должно пройти, а за это время умный человек многое мог бы успеть! И свои дела в порядок привести, и дочерям приданое справить... Приютили бы сиротку, а там, глядишь, и опекунство...

Князь с треском ударил себя ладонью по лбу.

– Обухом, батюшка, обухом, – посоветовала княгиня. – Как раз впору будет, по твоему-то лбу...

– Да пустое все, – несколько придя в себя, сказал князь. – А ну, как она замуж выскочит? Невеста богатая, и собою хороша...

– Не выскочит, – усмехнулась Аграфена Антоновна. – Уж об этом-то я позабочусь. Да ты слыхал ли, что она сама про себя рассказывает? Кому ж она такая нужна-то?

– Какая – такая? – не понял князь.

– А, – махнула рукой Аграфена Антоновна, – что с тобой разговаривать! Трогай! – крикнула она кучеру и захлопнула за собой дверцу кареты.

Длинный обоз тронулся с места и, прогромыхав по Ордынке, скрылся за углом.

В курительной пахло кожаной обивкой кресел, крепким английским одеколоном и трубочным табаком – одним словом, старым князем. Запах этот, казалось, навеки пропитал стены просторной квадратной комнаты с широким, занавешенным тяжелыми портьерами, эркером. Стены курительной были до самого потолка обиты персидскими коврами ручной работы и увешаны оружием всех времен и народов – совершенно исправным, любовно заточенным, заряженным и начищенным до ослепительного блеска. Здесь были пистолеты, мушкеты, охотничьи ружья, старинные алебарды, кистени, сабли, кинжалы и шпаги – тяжелые, широкие, служившие не столько деталью туалета и знаком принадлежности к дворянскому сословию, сколько смертоносным оружием. У окна на специальной подставке сверкала надраенная до яростного солнечного блеска шлюпочная кулеврина, а рядом с ней на паркете были аккуратной горкой сложены ядра – хоть сию минуту заряжай и пали по соседнему дому. Пребывая в раздраженно-язвительном состоянии духа, князь Александр Николаевич частенько грозился так и поступить, утверждая при этом, что соседи, дознавшись, кто стрелял, побегут не в полицию жаловаться, а, наоборот, к нему – просить прощения. Впрочем, дальше разговоров дело так и не пошло, и соседи Александра Николаевича остались в блаженном неведении относительно нависавшей над ними в течение многих лет нешуточной угрозы.

Княжна Мария немного постояла на пороге, вдыхая знакомый с детства запах, потом прошла в комнату и осторожно опустилась в глубокое кожаное кресло с высокой спинкой, в котором, бывало, любил сиживать старый князь, покуривая трубку, шелестя развернутой газетой и отпуская ядовитые комментарии по поводу прочитанного. На низком столике красного дерева с инкрустированной слоновой костью крышкой стояла глубокая каменная чаша, наполненная трубками, среди которых, по словам старого князя, попадались по-настоящему ценные коллекционные экземпляры, коим было по двести и более лет.

Протянув руку, княжна на ощупь взяла одну трубку, поднесла к лицу, понюхала и даже попыталась затянуться. Трубка издавала резкий горький запах. То ли от этого запаха, то ли от вызванной усталостью слабости, то ли от одиночества и тоски по деду на глаза Марии Андреевны навернулись слезы, и она немного поплакала, держа в руке пустую холодную трубку, вырезанную сто лет назад из верескового корня и не раз служившую Александру Николаевичу Вязмитинову единственной собеседницей во время долгих ночных раздумий.

В дверь негромко постучали. Княжна вздрогнула, положила на место трубку, торопливо вытерла слезы и крикнула: “Войдите!” Дверь отворилась, и на пороге появился солдат, приставленный к ней в качестве кучера.

– Прощения просим, ваше сиятельство, – сказал он, комкая в руке шапку. – Дозвольте обратиться!

– Говори, голубчик, – сказала княжна. – Прости, имени твоего не знаю.

– Литовского пехотного полка рядовой Матвей Петров Ложкарев, – четко, по-военному представился солдат. – Не извольте гневаться, ваше сиятельство, дозвольте обратиться с прошением к вашей милости.

– С прошением? – Княжна была искренне удивлена, так как не видела, о чем кто бы то ни было мог просить ее в ее нынешнем положении. – Изволь, голубчик. Сделаю, что смогу. Беда лишь в том, что могу я не много.

– А нам, ваше сиятельство, много и не надобно, – ответил солдат. – Прошение наше простое: отпустите вы меня, Христа ради! Увольте, ваше сиятельство, никак не могу я при вас далее состоять!

– Позволь, – растерялась княжна, – позволь, Матвей Петрович! Разве я тебя чем-то обидела?

– Никак нет, ваше сиятельство! Премного вами довольны, а только отпустите вы меня. Вот, ей-богу, отпустите! Век за вас молиться буду.

– Погоди, Матвей Петрович. Ну, предположим, отпущу я тебя... Куда же ты пойдешь – в лес?

– Зачем же в лес? – степенно и без тени обиды сказал солдат. – Наша дорога известная – назад, в третью роту, под ружье. Мыслимое ли это дело – в кучерах состоять, когда братки с французом насмерть бьются! Верите ли, ваше сиятельство, извелся я весь. Ведь сколько мы этого генерального сражения-то дожидались, а тут – эвон, какая оказия: в тыл вас везти. Вы барыня хорошая, обходительная, а только увольте, Христом богом прошу! Вона, во дворе вас два бугая дожидаются. Морды у обоих такие, что хоть самих в оглобли запрягай. Вот они пущай вас куда надобно и доставят. А мы – потихоньку, полегоньку, с каким-нибудь обозом... Глядишь, и я успею какого-никакого мусью штыком промеж ребер пощекотать. Уж больно у меня на них, нехристей, руки чешутся. Отпустите, ваше сиятельство! Не извольте гневаться, отпустите!

– А рука-то как же? – окончательно потерявшись, спросила княжна. – Болит рука-то?

– Рука – не это самое... виноват, ваше сиятельство, сорвалось. Чего ей сделается, руке-то? На месте рука. Уж коли с вожжами управляюсь, так с ружьем и подавно управлюсь, потому как это дело нам привычное. Душа-то сильнее болит.

– Болит? – переспросила княжна.

– Спасу нет, ваше сиятельство. Прошлую-то ночь, не поверите, глаз не сомкнул, извертелся весь, как уж на сковородке: как там, думаю, наши-то? Побили француза али нет?

– Думаю, побили, – сказала княжна. – Должны были побить.

– Вот и я так же разумею. Так отпустите?

– Что ж делать-то с тобой, ступай, конечно, – вздохнув, сказала Мария Андреевна. Отпускать солдата, ей не хотелось, но спорить с ним было трудно, а вернее, просто невозможно. – Ступай, – повторила она. – Господь с тобой, Матвей Петрович.

– Премного благодарен, – сказал солдат, не скрывая радости. – А только, не во гнев вам будь сказано, написали бы вы мне бумажку...

– Какую такую бумажку? – удивилась княжна.

– Ну, навроде пропуска, что ли... А то как бы мне батогов не получить за то, что вас самовольно бросил. После-то, конечно, разберутся, да батоги-то уж при мне будут!

– Однако, – не в силах сдержать улыбку, сказала княжна, вынимая из ящика бюро бумагу и чернильницу. – Французов ты, выходит, не боишься, а батогов испугался?

Солдат ничего на это не ответил, но княжне показалось, что он заметно поугрюмел, и она поняла, что ее шутка была не совсем уместной. Смущенно отведя глаза от коричневого усатого лица, она обмакнула перо в чернильницу и, подумав минуту, стала быстро писать.

“Рядовой Литовского пехотного полка Матвей Ложкарев, – писала она, – будучи посланным со мной, княжной Вязмитиновой, в качестве сопровождающего, обязанности свои выполнил целиком и превыше всяческих похвал. При сем им было высказано весьма похвальное рвение вернуться в строй, дабы принять участие в боевых действиях противу неприятеля, каковое рвение я нахожу достойным великого уважения. Не нуждаясь более в услугах вышеозначенного рядового Матвея Ложкарева и поступая сообразно высказанной им просьбе, я отпускаю его от себя и прошу не чинить ему препятствий при возвращении в полк и не взыскивать с него за оставление моей особы, каковое произошло с моего добровольного согласия”.

Она поставила разборчивую подпись и протянула бумагу солдату.

– Хочешь прочесть? Может быть, я что-нибудь забыла или неправильно написала...

– Виноват, ваше сиятельство, грамоте не обучен.

Княжна прочла записку вслух.

– Так хорошо? – спросила она, искренне обеспокоенная тем, чтобы сделать все как надо.

– Лучше некуда, – улыбаясь во весь рот, ответил солдат и, приняв записку, бережно запрятал ее за пазуху. – Премного вам благодарен. Благослови вас господь, барышня. Прощайте.

– Погоди, Матвей Петрович, – остановила его княжна. – Надо бы тебя наградить, да денег у меня ни копейки... Может, саблю возьмешь или пистолет?

– Нам такое оружие не положено, – возразил солдат. – Да и ударить таким боязно: а ну как сломаешь? Нам со своим сподручнее. Благодарствуйте, барышня, нам и так, без награды, хорошо.

– Может быть, трубку? Или табаку? – нашлась княжна. – Здесь должен быть хороший табак, тебе понравится. Не хочешь награды – возьми просто так, на память.

– Табачок – это дело другое, – согласился солдат. – Да и трубочка хорошая солдату не помеха. Тем более, если на память, от души... Благодарствуйте, ваше сиятельство.

Перед тем, как выйти за дверь, Матвей Ложкарев задержался на пороге.

– Вы приглядывайте за мужиками-то, ваше сиятельство, – сказал он, понизив голос. – Уж больно рожи у них подлые. Не люблю я дворовых, холуи они все, дармоеды, одна подлость на уме. Эх, кабы душа так не горела, разве я бы вас на них оставил! Вы не бойтесь ничего, а только ухо держите востро. Чуть что, прикрикните на них построже, они и присмиреют, я эту породу знаю.

– Спасибо, Матвей Петрович, – сказала княжна. – Ступай, обо мне не тревожься. Я не боюсь.

Это была правда: она и в самом деле не боялась. Впрочем, сказанные Ложкаревым на прощание слова занозой засели у княжны в памяти. Раньше, до прихода французов, а точнее, до смерти деда, с которой, собственно, и начались ее злоключения, княжне даже в голову не приходило, что к крестьянам и дворовым людям можно относиться с опаской. Однако за те две недели, что она провела, играя в жмурки со смертью в смоленских лесах, княжна Вязмитинова пересмотрела большинство своих прежних взглядов и более не полагала землепашцев безобидными существами, которые всегда рады услужить господам и не мыслят себе жизни, отличной от той, которую они вели на протяжении столетий. Более того, в свои шестнадцать лет юная княжна уже успела постичь, что даже самое доброе отношение к человеку не всегда оплачивается той же монетой. За все время ее одиноких странствий ее не единожды пытались убить, и только один раз смертельная угроза исходила со стороны французов. О других случаях, когда она находилась на волосок от смерти благодаря усилиям обосновавшихся в лесной чаще крестьян, княжна старалась забыть, но они упорно не выходили у нее из головы, так что предупреждение солдата стало зерном, упавшим на весьма благодатную, заранее подготовленную почву.

Проводив Ложкарева, княжна подошла к окну и, осторожно отодвинув тяжелую занавеску, выглянула во двор. Дворовые князя Зеленского лениво отирались у ворот, подпирая плечами каменный забор, и о чем-то беседовали с бледным, скверно одетым человеком в картузе мастерового, который стоял в проеме открытой калитки, не входя, впрочем, во двор. Подпоясанный лохматой веревкой синий кафтан этого незнакомца странно и очень подозрительно оттопыривался на животе, и, даже глядя через весь двор со второго этажа, княжна заметила, как нехорошо бегают у него глаза. За разговором все трое собеседников время от времени бросали быстрые вороватые взгляды на дом, но княжну никто из них не заметил.

Вскоре незнакомец ушел. Один из дворовых запер за ним калитку и, еще раз оглянувшись на окна, вслед за своим товарищем удалился в сторону людской. Княжна опустила занавеску и вернулась за стол.

Появление подозрительного незнакомца и странное поведение слуг заставили ее насторожиться. Время было смутное, и многие люди, поддавшись искушению легкой наживы, утрачивали человеческий облик. Княжна не понаслышке знала, что такое грабители и мародеры; Москва же, изменившись почти до неузнаваемости за время ее отсутствия, теперь, похоже, сделалась местом, отменно подходящим для подобного сорта людей.

“Что им от меня нужно? – думала она, безотчетно вертя в руках одну из дедовских трубок. – Чего они хотят? Ведь у меня ничего нет – ни денег, ни драгоценностей... Впрочем, не надо быть наивной! – мысленно прикрикнула она на себя. – Такие рассуждения были бы под стать Лизочке Зеленской или одной из ее безмозглых сестриц. Кстати, очень жаль, что их не было при моем разговоре с этим солдатом. Вот бы поглядеть, как вытянутся их овечьи физиономии! Уж если их шокировало то, что я им рассказала, то наша беседа с Матвеем Ложкаревым наверняка заставила бы их грянуться в обморок!”

Она представила себе, как три дородные княжны одна за другой, принимая томные позы, падают в обморок, крест-накрест укладываясь друг на друга посреди комнаты, и невольно прыснула в кулак. Мария Андреевна попыталась взять себя в руки, но воображение у нее не ко времени разыгралось, и перед ее мысленным взором предстала сама княгиня Аграфена Антоновна, которая, картинно всплеснув руками, с грохотом рухнула на пол рядом со своими лежащими без чувств дочерьми. Когда воображаемая картина дополнилась бестолково суетящимся вокруг этой кучи, похожим на воробья-переростка князем Зеленским, княжна Мария не выдержала и разразилась совершенно неприличным девчоночьим хохотом.

Она смеялась долго – пожалуй, чересчур долго даже для самого сильного веселья. Осознав это, княжна заставила себя замолчать и, всхлипнув два или три раза, успокоилась настолько, что смогла утереть навернувшиеся на глаза слезы. После этого она села прямо, положила трубку обратно в чашу и принялась рассуждать холодно и здраво – так, как учил ее дед, старый князь Александр Николаевич Вязмитинов, до самой смерти сохранивший необычайную остроту ума.

Несмотря на то, что явилась в Москву в одном рваном платье и без копейки денег, она была сказочно богата. За нее можно было бы взять поистине королевский выкуп, а с такой кучей денег на руках любой беглый крепостной мог купить себе фальшивый паспорт и припеваючи жить где-нибудь за границей до конца своих дней. Впрочем, такое развитие событий казалось княжне маловероятным. Скорее всего, намерения заговорщиков не простирались далее самого примитивного грабежа. В доме оставалось еще довольно много вещей, которые можно было без труда обратить в деньги – если, конечно, какой-то заговор вообще имел место, а не почудился ей от усталости и одиночества.

Это нужно было выяснить. Княжна встала и, спустившись в людскую, переговорила со слугами.

Слуг было двое – оба высокие, статные, хорошо откормленные и добротно одетые. Их гладко выбритые сытые лица, совершенно не схожие друг с другом в мелочах, были разительно похожи в чем-то главном. Поначалу княжна никак не могла сообразить, в чем заключается это сходство, но, припомнив слова Ложкарева, поняла, что общим в этих двух лицах было одинаковое выражение подлости, сквозившее в уклончивой подобострастной мимике и масленом поблескивании заплывших прозрачным жиром поросячьих глазок. Глядя на них, княжна вспомнила, что дед отзывался о Зеленском как о весьма скверном хозяине, у которого долгие периоды безразличия к домашним делам порой сменялись внезапными вспышками кипучей и по большей части бестолковой активности, сопровождаемой громкими приступами гнева и даже рукоприкладством. По словам старого князя, это был наилучший способ окружить себя подхалимами и подлецами, которые станут ползать перед тобой на брюхе и обворовывать тебя всякий раз, как ты отвернешься, чтобы набить трубку. Вид вскочивших при появлении княжны молодцов и их льстивые неискренние улыбочки, увы, свидетельствовали в пользу этой теории, и княжна подумала, что непременно воспользуется советом Матвея Ложкарева и станет держать ухо востро.

Она узнала имена слуг – Прохор и Степан, – и запомнила, что Степан – это тот, который повыше. Другие различия между слугами, хотя и насчитывались во множестве, как-то не откладывались в памяти. Не вдаваясь в лишние разговоры, княжна не терпящим возражений тоном приказала подать экипаж завтра ровно в восемь утра и удалилась, провожаемая все теми же неискренними улыбками. У нее возникло было искушение остановиться под дверью людской и послушать, о чем станут говорить слуги, но она лишь повыше подняла подбородок и двинулась прочь по коридору уверенной походкой хозяйки положения: княжне Вязмитиновой не пристало подслушивать под дверью людской.

Оказалось, что этот поступок был совершенно правильным: едва свернув за угол, княжна услышала, как, скрипнув, приоткрылась и вновь со стуком захлопнулась тяжелая дверь. Шагов в коридоре слышно не было, а это означало, что кто-то – либо Прохор, либо Степан, – приоткрыв дверь, выглянул в коридор, чтобы убедиться, что их не подслушивают. Это было скверно, хотя, с другой стороны, слуги могли просто играть в кости и чесать языки, рассказывая друг другу какие-нибудь сальности. В таком случае присутствие за дверью княжны Марии было бы для них столь же нежелательным, как если бы они и в самом деле договаривались ограбить и убить ее по дороге.

Княжна поднялась на второй этаж, чувствуя, что нервы у нее звенят от напряжения. Ноги сами привели ее обратно в курительную. Эта комната притягивала ее, как магнитом – возможно, потому, что в ней было много оружия. Мария Андреевна подумала, что Аграфена Антоновна во многом была права: ее поведение и образ мыслей в последнее время перестали соответствовать общепринятым нормам. Девице ее возраста и положения прилично было находить успокоение в рукоделье или, на худой конец, в чтении светских романов; ее же зачем-то тянуло к оружию и курительным принадлежностям. Положим, курительные принадлежности просто напоминали ей о старом князе, но по-настоящему она успокоилась лишь тогда, когда взгляд ее коснулся маслянисто поблескивающих ружейных стволов, красноватого, с теплым оттенком, старого дерева прикладов и холодных зеркал любовно отполированных клинков.

Интересно, подумала княжна. Это что же такое? Как сказал Михаила Илларионович – кавалерист-девица? Неужто и я такая же?

Она прислушалась к своим ощущениям и не нашла в себе ни малейшего намека на желание служить в армейской кавалерии и рубиться на саблях с французскими кирасирами или, скажем, уланами. Это было вполне естественно: Мария Андреевна вовсе не считала войну женским занятием. Главное призвание женщины – дарить жизнь, а не отнимать ее...

Тут ей не ко времени вспомнился лесной разбойник, застреленный ею из пистолета буквально несколько дней назад. Воспоминание это лишь вскользь промелькнуло где-то на самом краю ее сознания и тут же пугливо спряталось, но княжна неожиданно для себя самой поймала его за скользкий хвостик и выволокла на свет божий, испытывая при этом болезненное любопытство, как раненый, который тщится заглянуть под повязки, чтобы увидеть то, на что смотреть ему вовсе не следует. Ей было интересно не само воспоминание, а собственная реакция на него. Предполагалось, что эта сцена должна повергать ее в ужас и приходить к ней в кошмарных снах; так, во всяком случае, следовало из прочитанных ею романов и той неосязаемой, но всеобъемлющей и всевластной системы общепринятых взглядов и понятий, которая именуется общественным мнением. На самом же деле, детально припомнив и всесторонне обдумав ту страшную сцену, княжна совершенно спокойно заключила, что сделала лишь то, что требовалось сделать для спасения собственной жизни – ни больше, ни меньше.

“Вы изменились”, – вспомнила она слова Аграфены Антоновны и подошла к зеркалу. Из глубины старинного венецианского стекла на нее смотрело все то же, знакомое до мельчайшей черточки лицо. Княжна не видела в себе никаких изменений, если не считать какого-то нового выражения глаз и появившихся в уголках рта едва заметных твердых складочек. Она попыталась придать лицу другое, менее сосредоточенное выражение, и складочки исчезли без следа, а глаза потеплели. Впрочем, княжне было хорошо известно, что зеркала – самые искусные лжецы в мире. Человек, глядясь в зеркало, никогда не видит своего настоящего лица; следовательно, зеркала годятся лишь на то, чтобы поправлять перед ними прическу и искать у этих оправленных в дерево и бронзу кусков стекла ответов на свои вопросы не стоит – это пустая трата времени.

Отвернувшись от зеркала, она поднесла к самому лицу свои руки и внимательно осмотрела их со всех сторон. Руки были как руки – тонкие, белые, с длинными гибкими пальцами и чистыми овальными ногтями. Они ни капельки не дрожали, когда одна из них протянулась и сняла со стены украшенный серебряной насечкой дуэльный пистолет.

Княжна провела пальцами по граненому стволу, как слепая, ощупала выполненный в виде оленьей головы курок и коснулась гладкого дерева рукояти. До сих пор она держала в руках подобное оружие только однажды, но ощущение этой уверенной, хорошо сбалансированной, красивой и смертоносной тяжести накрепко засело в кончиках ее нервов. Указательный палец сам собой лег на спусковой крючок, плавно скользнув по гладкому, маслянистому на ощупь и неожиданно теплому железу. Княжне подумалось, что еще немного, и она, наконец, поймет мужчин, полагающих войну своим призванием. В оружии была заключена сила, и оно каким-то таинственным образом переливало эту силу в руку, сжимавшую рукоять пистолета или эфес шпаги. Княжна и раньше ловила себя на этом странном ощущении – когда охотилась вместе с дедом или стреляла в цель под присмотром верного Архипыча, – но лишь теперь это чувство сделалось таким сильным, что она смогла его осознать.

Ай-яй-яй, подумала она без всякого, впрочем, раскаяния. А ведь княгиня-то права – я действительно изменилась. К лучшему ли, к худшему, но изменилась. А ведь полгода назад я, помнится, еще игрывала временами в куклы и мечтала о прекрасном принце. Ну, принц – это, положим, неплохо...

Она заметила, что за окном уже начало смеркаться, и зажгла свечи, подумав при этом, что лето как-то незаметно пролетело, хотя казалось, что ему не будет конца. Вот и дни сделались совсем короткими – не успеешь оглянуться, а на дворе уже темно...

Зажигать стоявшие по углам комнаты канделябры она не стала, ограничившись лишь небольшим, на три свечи, подсвечником на столе. Оранжевое пламя осветило комнату, заиграло отблесками на развешенном по стенам оружии, заставило шевелиться попрятавшиеся по углам мохнатые тени. Княжна вдруг с новой силой ощутила свое одиночество. Она была совсем одна в огромном, погруженном в темноту доме. Оставшиеся в людской Степан и Прохор были не в счет – княжна им не то чтобы не доверяла, но чувствовала, что полагаться на них во всем нельзя. Кроме того, лакеи князя Зеленского при всем своем желании не могли избавить ее от гнетущего чувства заброшенности. Весь мир казался ей сейчас таким же пустым и темным, как этот дом.

Она подумала, что надо бы, наверное, лечь в постель и постараться уснуть, но при одной мысли о том, чтобы встать, пройти по пустому темному коридору и улечься на кровать в такой же пустой и темной спальне, ей стало не по себе. Княжна печально улыбнулась: бояться темноты после всего, что ей пришлось пережить, было просто глупо, но она все равно боялась. Полно, сказала она себе. Ну, в чем дело? Не хочется идти в постель? А кто сказал, что нужно туда идти? Говорят, что ночью люди должны спать и что делать это лучше всего, лежа в постели. Ну, так мало ли что говорят! А вот возьму и не лягу, и кто меня за это осудит? Да никто, потому что никому теперь нет до меня никакого дела...

Она огляделась по сторонам и увидела на столе раскрытую книгу, оставленную здесь, по всей видимости, еще старым князем, когда он сидел в этой комнате в последний раз. Княжна придвинула к себе пухлый том в потрепанном коленкоровом переплете и, чтобы хоть немного рассеяться, принялась читать.

Чтиво оказалось как раз того сорта, что требовалось ей в ее перевозбужденном состоянии. Это оказался пространный трактат по экономике, написанный таким сухим, тяжеловесным и громоздким языком, что у Марии Андреевны уже на второй странице стало сводить скулы от скуки и начали неудержимо слипаться веки. Мысли ее при этом бродили где-то далеко, и она, сколько ни напрягалась, так и не смогла понять ни слова из прочитанного. Книга вроде бы была написана по-русски, но в то же самое время как будто и нет. Княжне это показалось забавным, она перевернула несколько страниц и попробовала читать снова, пытаясь вникнуть в пространные рассуждения автора. В голову ей пришла вполне здравая мысль о том, что теперь, оставшись полновластной хозяйкой и распорядительницей огромного состояния, она просто обязана одолеть экономическую премудрость, однако казавшийся бессмысленным нагромождением лишенных всякого значения слов ученый текст от этого не сделался понятнее.

Недовольно фыркнув, княжна со стуком захлопнула книгу, заставив огоньки свечей испуганно вздрогнуть и на мгновение вытянуться параллельно поверхности стола, бросила пухлый том в соседнее кресло и решительно поднялась.

– Спать так спать! – громко сказала она и уже протянула руку, чтобы взять со стола подсвечник, когда со двора вдруг послышался протяжный и весьма подозрительный скрип.

Княжна замерла в неудобной позе, не дотянувшись до подсвечника. Скрип повторился. На сей раз он был тише, короче, но исходил, несомненно, из того же источника. Мария Андреевна быстро задула свечи и на ощупь взяла в руку лежавший на столе пистолет, почти не заметив этого. Сердце у нее билось медленно и гулко, поднявшись, казалось, к самому горлу, в ушах вдруг возник тонкий комариный звон, а во рту появился неприятный медный привкус, словно она долго сосала дверную ручку.

Княжна провела в этом доме не так много времени, как в своей смоленской усадьбе, однако достаточно, чтобы знать его, как свои пять пальцев. Кроме того, раздавшийся во дворе скрип был ей отлично знаком: она слышала этот звук сотни раз, когда конюхи, получив приказ запрятать, выводили из конюшни лошадей.

На цыпочках подбежав к окну, Мария Андреевна слегка отодвинула тяжелую штору и выглянула наружу.

Глава 4

За последние три или четыре дня лошадиный барышник Емельян Маслов по прозвищу Гундосый Емеля нажился так, как в иное время не заработал бы и за полгода. Таких цен на лошадей в Москве не было давно, а если уж говорить все, как есть, то и никогда с тех самых пор, как на берегах Москвы-реки построился город. Лошадей в Москве по случаю военного времени было мало, а требовались они всем без исключения, даже тем, кто держал свои конюшни. Сколько бы скарба ни нагрузили в свои подводы бегущие из города помещики, в их просторных домах всегда оставалось хоть что-то, что взять с собой не получалось, а бросить было жаль. Чьи-то подводы не успевали подойти из дальних Деревень к назначенному сроку, а кое-кто, чьи имения уже были захвачены французами, и вовсе остался на бобах и волен был выбирать: тащить свое имущество на собственном горбу или идти к барышнику.

Люди шли к Гундосому Емеле днем и ночью, один за другим, и платили, не торгуясь, сколько бы он ни запросил. Емеля продавал заморенных крестьянских кляч со съеденными под корень зубами и торчавшими во все стороны ребрами по цене породистых чистокровных рысаков; ему даже не приходилось никого обманывать, потому что люди хватали лошадей не глядя, как только убеждались, что у их покупки имеются в наличии четыре ноги, и она может на них держаться без посторонней помощи. Под половицей в полуподвальной комнатушке Гундосого Емели скопилась огромная сумма бумажных денег. При тщательной проверке, правда, обнаружилось, что добрая треть этих денег является фальшивками, которыми французы наводнили всю Россию, но и за вычетом этих денег сумма получалась баснословная. Кроме того, в результате непрерывных коммерческих сделок за пазухой у Гундосого постоянно лежало несколько охапок банкнот. Ходить по городу с таким богатством было опасно, и Емеля, не удовлетворяясь более всегда хранившимся за голенищем сапога ножом, приобрел на черном рынке пистолет. С пистолетом этим он теперь не расставался ни днем, ни ночью, таская его за поясом под кафтаном, и боялся только одного: как бы ненароком не отстрелить чего-нибудь себе самому.

Закончив очередную операцию, которая принесла ему пятьсот рублей чистой прибыли, Гундосый Емеля заглянул в знакомый кабак на Сивцевом Вражке. Он вовсе не собирался обмывать удачную сделку: в последние дни все сделки были удачными, и шли они так густо, что, обмывая каждую из них, Емеля рисковал опиться до смерти. Так что пьянствовать у него и в мыслях не было; просто вспомнилось ему вдруг, что он маковой росинки во рту не держал со вчерашнего утра, то есть уже целые сутки.

Кабак, в котором Емеля Маслов был как дома, находился в двух шагах, сразу за углом, и удачливый барышник без раздумий направился туда, стреляя по сторонам беспокойными глазами и на ощупь отыскивая под кафтаном денежку помельче, чтобы расплатиться с кабатчиком. Рука его то и дело натыкалась на торчавший за поясом пистолет, и от этого напоминания о наступивших в городе беззаконных временах Гундосому Емеле делалось тревожно. Кто-кто, а он-то не понаслышке знал, какие люди сидели в задних комнатах московских кабаков, годами не видя солнечного света и выходя на поверхность земли только по ночам! Против этих людей пистолет был все равно, что дамская шпилька против медведя, а времена теперь наступали такие, что город, похоже, должен был вот-вот достаться им в безраздельное владение. Гундосый Емеля хорошо понимал, что ходит по самому краешку, ежеминутно рискуя остаться не только без денег, но и без головы. Пора, пора было собирать пожитки и потихонечку подаваться вон из города, чтобы пересидеть тревожные времена в каком-нибудь тихом и уютном местечке.

Шагая в сторону кабака, Емеля всесторонне обдумал эту идею и нашел ее весьма здравой и привлекательной, тем более что лошадей, которых можно было бы перепродать, в Москве практически не осталось. Он почувствовал это еще нынешней ночью, когда обежал весь город, пытаясь найти пару кляч для своего последнего покупателя. Лошади нашлись, но это стоило Гундосому таких трудов, что он не чуя под собой ног.

В кабаке, несмотря на ранний час, было людно. Спустившись по стертым каменным ступеням в сводчатый кирпичный полуподвал, Маслов окунулся в густой табачный туман, пропитанный запахами кухни, испарений множества тел и водочного перегара, – такой плотный, что его, казалось, можно было резать на куски. Коптящие масляные лампы и сальные свечи мигали от недостатка кислорода, их слабый свет с трудом пробивался сквозь смрадное сизое марево и почти ничего не освещал. Оглядываясь по сторонам и время от времени отвечая на приветствия, Гундосый пробрался за столик в самом дальнем углу и устроился там, предварительно спихнув на пол пьяного, который спал, уронив на сбитую из толстых дубовых досок столешницу лохматую и тяжелую, как камень, голову.

Подбежавший половой смахнул со стола крошки грязным полотенцем и, ни о чем не спрашивая, поставил перед Масловым запотевший графинчик с ледяной водкой и блюдечко с нарезанным соленым огурцом – привычки Гундосого Емели здесь знали хорошо. Барышник с сомнением покосился на графинчик, но, в конце концов, махнул рукой и наполнил рюмку: принятое им решение сегодня же покинуть город освобождало его от добровольно возложенного на себя обета трезвости.

Водка прошла как по маслу. Гундосый крякнул, понюхал рукав, бросил в рот ломтик огурца и, с аппетитом жуя, приказал все еще стоявшему рядом половому подать обед. Половой поклонился и исчез, напоследок отработанным залихватским жестом перебросив через согнутую руку свое грязное полотенце.

Емеля налил себе вторую рюмку и, уже никуда не торопясь, выцедил ее, смакуя каждый глоток и между делом продолжая осматриваться.

Глаза его уже успели привыкнуть к полумраку, и он разглядел за столами несколько знакомых бледных физиономий, обладатели которых раньше предпочитали не показываться в людных местах, особенно днем. Вид этих опухших, заросших нечистыми бородами лиц лучше всяких слов убедил Маслова в правильности принятого им решения. Из Москвы нужно было не просто уезжать – отсюда надо было бежать, куда глаза глядят, и как можно скорее. Надвигающиеся с запада полчища чужеземцев были не так страшны, как эти бледные люди-пауки, которые уже начали понемногу выползать из своих нор, присматривая добычу пожирнее. Гундосый Емеля внезапно почувствовал себя толстой мухой, сдуру залетевшей в густо заплетенный пыльной паутиной чулан, где в каждом углу, в каждой щели десятками притаились безжалостные мохнатые кровососы. Чтобы успокоить расходившиеся нервы, он хлопнул третью рюмку водки и перестал смотреть по сторонам.

Стало немного легче. Маслов пожевал огурец, выплюнул хвостик и задумчиво побарабанил грязными желтыми ногтями по пустой рюмке. Проходивший мимо невысокий щуплый мужичонка в извозчичьем кафтане вдруг остановился, оперся обеими руками о стол и, приблизив к Емеле длинное бритое лицо, ни с того ни с сего спросил:

– Ты есть Гундосый?

Барышник Емельян Маслов грозно нахмурил редкие брови: он не любил, когда его называли Гундосым, да еще в лицо, да еще совершенно незнакомые ему люди... Да что там незнакомые! Перед ним был явный иностранец, скорее всего, француз, каким-то чудом избежавший высылки из Москвы и для безопасности замаскировавшийся под извозчика. Гляди-ка, подумал Емельян, кафтан извозчичий напялил, а по-русски двух слов толком связать не может. А все туда же – Гундосый! Сам ты гундосый, морда твоя басурманская... А может, это вовсе не наш француз, не московский, а того... шпион?

– Ты сам-то кто такой есть? – не отвечая на вопрос, сердито поинтересовался он.

– Я есть ломовой извозчик Иван Борисов, – представился незнакомец, нимало не смущенный оказанным ему прохладным приемом. – Я иметь к тебе один дело. Гундосый Емеля. Хозяин этот заведений показать мне ты, и я пришла к тебя со своим дело.

Говорил он медленно, с трудом подбирая слова, ударения ставил как попало, в основном напирая на последний слог, так что его заявление о принадлежности к гильдии ломовых извозчиков звучало как анекдот. Гундосый Емеля начал смеяться раньше, чем “Иван Борисов” договорил до конца.

– А ну-ка, извозчик, – сказал он, закончив хохотать и утирая грязным костлявым кулаком выступившие на глазах слезы, – заворачивай оглобли и катись отседова куда подале! Эка, завернул – Иван Борисов! Где ж тебя, Иван Борисов, так по-русски говорить выучили, уж не в Париже ли? Катись, катись, не буду я с тобой никаких делов делать, даже и не мечтай! Извозчик, мать твою!..

Фальшивый извозчик, быстро оглядевшись по сторонам, без приглашения подсел к столу Маслова, ужом проскользнув между углом столешницы и сырой кирпичной стеной.

– Я платить деньги, – пообещал он.

– А нам твои деньги без надобности, – куражась, сказал Гундосый. – У нас, может, своих девать некуда! Катись отседова, я сказал, а то вот сдам в полицию, там разберутся, каков ты есть ломовой извозчик Иван Борисов!

– Полиция не есть надо, – быстро возразил незнакомец. – Полиция мне арестовать. Я есть француз, парикмахер Поль Жако. Не хотеть, чтобы мне высылали, как французский шпион. Не хотеть Бонапарт. Хотеть ехать сам. Для этот дело хотеть покупать ля шеваль... пардон, как это по-русски... лошадь! Один или два. Иметь много деньги, хорошо платить.

Гундосый медленно налил себе водки и, откинувшись на спинку скамьи, посмотрел на француза сквозь полную рюмку. Парикмахер... Что же, очень может быть, что и парикмахер. Похож, ничего не скажешь. Худой, щуплый, пальцы тонкие, гибкие, как червяки, глазенки подлые, а выбрит так, что, кажется, даже блестит маленько, будто лакированный. Лошадь ему... Или две. А сундук золота в придачу ему не требуется?

– Лошадь тебе, – сказал он вслух. – Или две... А может, ты еще скатерть-самобранку попросишь или, скажем, царевну, чтоб по ночам скучно не было? Нету у меня лошадей! Для хороших людей и то нету, а для тебя, басурмана, и подавно. Откудова я знаю: может, ты шпион?

– Я не есть шпион, – терпеливо возразил француз. – Я есть хотеть лошади.

– А я, – грозно приподнимаясь и с угрозой нависая над столом, сказал Гундосый, – есть хотеть дать тебе в рыло, если ты сей момент не унесешь отсюда ноги! Половой! Поло...

Он осекся, увидев направленный прямо ему в живот пистолет, который как-то незаметно возник в руке парикмахера Поля Жако. Откуда он его вытащил? – растерянно подумал Гундосый. Из рукава, что ли? Так не поместится он в рукаве, такой здоровенный...

– Сидеть, – тихо, но очень убедительно сказал француз, и Гундосый послушно плюхнулся на скамью. – Сидеть и слушать мне. Нужно лошади. Срочно нужно, прямо сегодня.

– Рожу я их, что ли? – буркнул Емеля. – Нет в Москве лошадей. Были, да все вышли. Где я их тебе возьму?

– Где хотеть, там и брать, – лаконично ответствовал чертов парикмахер. Он убрал руку с пистолетом под стол, но Гундосый не сомневался, что дуло по-прежнему направлено ему в живот. Он представил, что может сотворить с его кишками выпущенная почти в упор пистолетная пуля, и похолодел. – Искать, – продолжал француз. – Найти – получить награда. Не найти – сильно жалеть.

– Ишь ты, – проворчал Маслов. – Экий ты, братец, страшный... Жалеть, говоришь? А не пошел бы ты в ж...!

– Получать лошади, потом уходить, – спокойно ответил француз и замолчал, потому что прибежал запыхавшийся, с подносом на вытянутых руках, половой, решивший, как видно, что Гундосый звал его, чтобы поторопить с обслуживанием.

– Еще чего-нибудь изволите? – с поклоном спросил он, кося одним глазом на француза.

– Пошел вон, – коротко ответил Гундосый и сунул половому рубль.

Половой сложился пополам в поклоне и исчез, как не был.

– Ну, ладно, – нехотя сказал Гундосый, вяло полоща деревянную ложку в плошке со щами. – Допустим, достану я тебе лошадей... Хотя черт меня задери, ежели я знаю, где их взять! Сколько заплатишь?

– Быть довольным, – пообещал француз. – Верить мне, я не обмануть.

Гундосый криво ухмыльнулся и принялся неторопливо есть, одновременно пытаясь решить, что ему делать с этим дошлым парикмахером. Можно было, конечно, попытаться раздобыть для него лошадей, но Гундосый очень не любил, когда на него давили. Кроме того, у француза был пистолет, с которым он явно умел обращаться лучше, чем Маслов со своим. Как бы беды не вышло, подумал Емельян. Кто его, басурмана, знает... Ты ему лошадь, а он тебе – пулю, вот и в расчете...

– Деньги у тебя с собой? – не переставая хлебать щи, угрюмо спросил он.

Француз молча достал из-под полы и издали показал ему толстую пачку банкнот. Гундосый кивнул, и деньги исчезли. Э, паря, а ведь ты не такой уж и дошлый, подумал Гундосый Емеля. Кто ж тебя учил так-то дела делать? Может, у вас в Париже такие фокусы и проходят, ну, а у нас тут не Париж, у нас тут Москва первопрестольная, белокаменная... У нас на ходу подметки режут, а ты, теленок, посреди кабака при всем честном народе этакими деньжищами машешь. Тут тебе и крышка, ломовой извозчик Иван Борисов.

План созрел сам собой, подсказанный беспечным поведением покупателя. Заманить его в темный угол и, когда отвернется, пустить ему пулю в затылок или просто пырнуть ножом – тихо, мирно, без лишнего шума... Забрать деньги, смотаться домой, очистить тайник под половицей, и поминай, как звали...

– Ты иметь трудный професьон... трудный работа, – вдруг сказал француз. Гундосый в ответ лишь неопределенно пожал плечами и промычал что-то невразумительное: дескать, работа как работа, хвастать нечем, но и жаловаться грех. – Я смотреть за тобой весь вчерашний день, – продолжал парикмахер Поль Жако, – ты совсем не отдыхать. Даже не ночевать дома.

Гундосый уронил ложку в щи и медленно поднял голову, непонимающим взглядом уставившись на собеседника. Француз улыбался.

– Я приходить к тебе вчера вечером, – снова заговорил он таким безразличным тоном, словно речь шла о погоде, которая стояла прошлым летом. – Ты где-то ходить, я решал подождать... Надо иметь хороший замок в дверь, Гундосый Емеля! – наставительно воскликнул он. – Плохой замок есть плохой гард... плохой охрана! Ты знать этот вещь? Сидеть смирно! Ты знать этот вещь?

Гундосый Емеля снова опустился на лавку, с которой не помнил, как вскочил, и слепо зашарил пальцами по столу, зачем-то отыскивая ложку. Он отлично знал вещицу, которая лежала сейчас на ладони у француза, то есть там, где ей совершенно не полагалось находиться. Находиться ей полагалось совсем в другом месте, а именно в тайнике под половицей в полуподвальной каморке, которую Гундосый из экономии занимал в принадлежавшем ему четырехэтажном доходном доме. Вещица эта представляла собой золотой нательный крест с бриллиантами и рубинами, полученный Гундосым от одного проигравшегося купца за пару ломовых битюгов.

– Ты, – хватая воздух широко открытым ртом, просипел Гундосый, – ты!..

– Я не нуждаться в твои деньги, – спокойно сказал француз, убирая крест в карман. – Я хотеть получить лошади. Взамен я отдавать тебе твое богатство – все до последней копейки. Попытаться меня убить – никогда не узнать, где деньги. Попытаться от меня убежать – получить пулю в спина. Ты все хорошенько понять?

– Пропади ты пропадом, нехристь, – немного придя в себя, сказал Гундосый. – И что ты за человек? Ни стыда в тебе, ни совести... Ну, стреляй, что ли, чего тянуть! Нету у меня лошадей, и взять их негде!

– Искать, – повторил француз, замкнув тем самым разговор в идеальное кольцо, из которого Гундосый не видел никакого выхода.

Без всякого аппетита проглотив свой обед и допив водку, трезвый, невыспавшийся и злой Емельян Маслов покинул кабак в сопровождении француза, который шел с ним рядом, путаясь в чересчур длинном для него извозчичьем кафтане и поминутно поправляя сползавшую на глаза шапку.

На углу они расстались. Маслов отправился на поиски лошадей, а француз с любезной улыбкой пообещал ждать Емельяна у него на квартире – он-де нуждался в отдыхе и не хотел проситься на постой к незнакомым людям. Кроме того, сказал он, так Гундосому будет легче найти его, когда отыщутся лошади – хорошие лошади, подчеркнул он, значительно подняв кверху указательный палец.

Свернув за угол и пройдя еще с квартал, Гундосый Емеля остановился, и стал думать. Первым его побуждением было бежать без оглядки, пока француз не передумал и не вызвался сопровождать его в поисках лошадей. Это был, несомненно, самый простой выход из сложившейся ситуации – самый простой и, главное, самый безопасный. Однако, вспомнив, о какой сумме идет речь, Гундосый издал тихий страдальческий стон. Было совершенно ясно, что сбежать, вот так, за здорово живешь, оставив целое состояние в руках какого-то приблудного парикмахера, он попросту не сможет. Порешить француза тоже никак не получалось: он полностью обезопасил себя, перепрятав деньги. Как ни крути, выходило, что нужно и впрямь искать лошадей – то есть, лезть из кожи вон и нести прямые убытки ради сохранения жизни и основного капитала.

По Москве между тем с самого утра громыхали обозы. Гундосый Емеля свирепо косился на телеги, фуры, коляски и кареты, катившиеся по мостовой. Все эти экипажи – все до единого! – были запряжены лошадьми, и большинство из этих лошадей были сытыми, здоровыми, сильными животными – не чета тем полутрупам, которыми на протяжении последних двух-трех дней промышлял Гундосый. Именно такие лошади, судя по всему, требовались проклятому французу, который так неожиданно и так крепко взял Гундосого за глотку. Пропади он пропадом, этот кабак, подумал Гундосый. И на кой черт он туда поперся?

Впрочем, кабак тут был ни при чем. Француз сам признался, что следил за Масловым целые сутки и побывал у него на квартире. Значит, не в кабаке, так в каком-то другом месте, но проклятый цирюльник непременно отыскал бы его.

Мимо, подскакивая в седлах, с лязгом, звоном и топотом проскакал отряд драгун. Гундосый скривился и плюнул им вслед, стараясь, чтобы это вышло незаметно для посторонних. Драгун он не любил вообще, а сегодня вид этих самоуверенных задавак и, главное, их сытых породистых лошадей казался самым настоящим оскорблением, наподобие плевка в физиономию. А Гундосый очень не любил, когда ему плевали в физиономию... Впрочем, еще больше он не любил, когда его по этой физиономии били, а такое при его специальности случалось, увы, частенько.

Гундосый пробегал по городу все утро – как и следовало ожидать, без всякого результата. Лошадей в Москве, как всегда, было сколько угодно, но ни одна из них не продавалась. Счастливые обладатели этих столь распространенных в средней полосе России тягловых животных просто смеялись Гундосому в лицо, а некоторые обещали побить палками, если он сию минуту не уберется вон. Гундосый послушно убирался: он не любил, когда его били палками. На свете, к сожалению, было очень много вещей, которых не любил Гундосый Емеля, и все они, как на грех, собрались этим утром вокруг него, словно сговорившись загнать его в могилу.

К полудню он окончательно убедился в том, что было и так ясно с самого начала: достать лошадей законным путем не представлялось возможным. В этом была какая-то злая ирония судьбы: человек, через руки которого прошли сотни, если не тысячи лошадей, не мог раздобыть даже самой завалящей клячонки, причем именно тогда, когда от этого зависела его жизнь. Гундосый понял, что, если он хочет остаться в живых и сохранить если не свои деньги, то хотя бы надежду их вернуть, ему придется украсть лошадей.

Это тоже было не так-то просто: для начала проклятых скотов нужно было разыскать.

С этой целью несчастный барышник снова начал бегать по городу, на сей раз обращаясь со своими вопросами к людям совершенно иного сорта. У Гундосого были весьма обширные связи, далеко простиравшиеся во все стороны – как вверх, в так называемые высшие слои общества, так и вниз, на самое его дно.

Новая тактика довольно быстро дала результат: профессиональный попрошайка и наводчик по прозвищу Соколик, промышлявший в районе Ордынки, за определенную мзду сообщил ему необходимую информацию. Информация эта заключалась в том, что в конюшне дома князей Вязмитиновых до самого завтрашнего утра будут стоять как раз две неплохие лошади. При лошадях, по словам Соколика, находились только двое лакеев да еще какой-то раненый солдат. Из хозяев в доме была только барышня шестнадцати годков от роду, которую можно было смело не принимать в расчет.

Гундосый понял, что это его единственный шанс, и принялся действовать. Он полагал, что сумеет довольно легко договориться с дворовыми. Некоторые сомнения вызывал у него солдат (почему солдат?.. зачем?.. откуда взялся?..), но тут ему нежданно-негаданно повезло: как раз в тот момент, когда он приблизился к нужному дому, из ворот его вышел какой-то пехотинец с перебинтованной рукой и, поправив на голове шапку, скорым шагом двинулся прочь. За плечами у солдата висел ранец, через плечо была перекинута скатанная шинель, на боку болтался тесак в ножнах, а в руках он нес ружье со штыком – словом, сей доблестный воин явно собрался в поход, и о нем можно было забыть.

Как и ожидал Гундосый, договориться с дворовыми оказалось легко. Правда, они попробовали было хитрить и торговаться, но где им было тягаться с Емельяном Масловым! Эта парочка раскормленных холуев была ему, что называется, на один зуб, и за каких-нибудь десять минут дело было решено и оговорено во всех деталях. Гундосый сторговал лошадей за пятьсот рублей – деньги для дворовых людей невиданные и баснословные. Это была как раз та сумма, что лежала сейчас у Гундосого за пазухой – иными словами, все, что у него оставалось. Правда, чтобы забрать лошадей, нужно было дождаться темноты, но это, по мнению Гундосого, уже были мелочи.

Скрепив договор рукопожатием, он отправился к себе домой, француз, как и обещал, дожидался его там, в сапогах развалившись на хозяйской кровати и дымя сигарой. Выслушав сообщение Маслова, он молча кивнул и продолжал как ни в чем не бывало курить свою вонючую сигару, глядя при этом в черный от грязи потолок. Пистолет лежал рядом с ним на постели – так, чтобы его можно было легко достать рукой.

Тихо, чтобы не услышал француз, скрипнув зубами, Гундосый Емеля покинул свое собственное жилище и отправился на поиски местечка, где можно было бы хоть немного подремать до наступления темноты.

Далеко на западе еще горела тоненькая полоска заката, но во дворе княжеского дома уже царила непроглядная темень. Никто не потрудился зажечь на улице фонари; окна покинутых домов напротив были темны. Правда, это обстоятельство сослужило конокрадам плохую службу: чтобы не заплутать в незнакомом дворе и не переломать себе ноги, споткнувшись о какое-нибудь невидимое препятствие, им пришлось-таки засветить фонарь, и плясавший на каменных плитах круг желтоватого неяркого света послужил княжне Марии отличным ориентиром.

Она увидела Степана, который, светя себе под ноги фонарем, вел в сторону ворот разнузданную лошадь. Прохор, выглядевший в темноте просто неясным силуэтом, шел следом за ним со второй лошадью.

Ситуация была ясна. На минуту княжна почувствовала себя растерянной и беспомощной: она не ожидала, что все произойдет так скоро. Строго говоря, в глубине души она вообще не верила, что это случится. Ну, спросила она себя, и что теперь делать? Звать на помощь? Бежать вниз и попытаться уговорами и посулами остановить воров?

Возможно, месяцем раньше именно так она бы и поступила. Но за этот месяц переменилось очень многое и, прежде всего, сама княжна Мария Андреевна. Когда первый испуг прошел, она с неожиданной ясностью осознала, что дома вокруг пусты на целый квартал, что уговорами делу не поможешь, и что рассчитывать она может только на себя. У нее было только два выхода: молча отсидеться за опущенными шторами, позволив ворам спокойно довести начатое ими дело до конца, или остановить их. Первый путь был проще и безопаснее; в конце концов, княжна теряла всего лишь лошадей, без которых вполне могла обойтись. Любой из покидающих Москву помещиков не отказался бы дать ей место в одном из своих экипажей; дело было не в этом. Дело было в том, что именно на такое поведение юной княжны рассчитывали грабители. Они попросту не принимали в расчет ее присутствие в доме, словно она была кошкой или комнатной собачонкой, которая только и может, что тявкать в форточку, трусливо поджав хвост.

Еще не успев принять окончательного решения, княжна взялась дергать раму, пытаясь открыть окно. Оконную задвижку, как назло, заело намертво; она как будто состояла в сговоре с ворами. Тяжелая штора мешала княжне, стесняя ее движения, и она одним раздраженным рывком сорвала ее с колец. Вслед за шумом упавшей на пол ткани раздался звон стекла: осознав тщетность своих усилий, Мария Андреевна выбила окно стволом пистолета, который, как оказалось, все это время был у нее в руке.

Световое пятно испуганно замерло посреди двора. Княжна провела стволом пистолета по периметру выбитой рамы, убирая мелкие осколки стекла, и навела оружие на яркий кружок света.

– Далеко ли собрались, любезные? – сказала она тоном, которого вовсе от себя не ожидала. Неожиданно для нее в этом вопросе прозвучала насмешка, ядовитая, как содержимое зубов лесной гадюки. – Стойте на месте и не пытайтесь погасить фонарь. Предупреждаю, у меня есть пистолет.

Наступила продолжительная пауза, во время которой было слышно только, как осторожно переступают копытами лошади. Затем раздался другой звук: кто-то шумно чесал в затылке, после чего из темноты послышался голос, в котором осторожность в одинаковых пропорциях смешалась с ленивой наглостью:

– Ишь ты, пистолет... Ну, и чего теперь? Стрелять, что ли, будешь, ваше сиятельство?

– Немедленно отведите лошадей обратно в конюшню и ложитесь спать, – уверенным тоном приказала княжна, оставив последний вопрос без ответа, поскольку сама еще не знала, сможет ли на самом деле выстрелить.

– Извиняйте, ваше сиятельство, – откликнулся все тот же голос, – никак нам невозможно на такое согласиться. Вы нам не хозяйка, мы вам не слуги, так что извиняйте. Пошли, что ли, Прохор?

– А что же, пошли так пошли, – отозвался из темноты Прохор. – Прощевайте, ваше сиятельство, не поминайте лихом.

– Я полицию позову, – не зная, что еще сказать, пообещала княжна.

– А вот этого не надо, – с ленивой угрозой в голосе сказал Степан. – Шуметь, ваше сиятельство, вовсе ни к чему. Полиция нынче далеко. Пока-то дозоветесь... Мало ли что может с вами стрястись! Не доводите до греха, ваше сиятельство!

– Да как вы смеете? Я на вас князю пожалуюсь, – сказала Мария Андреевна.

– Воля ваша, – не стал возражать Степан. – А только нам к его сиятельству князю Зеленскому возвращаться резона нету. Все равно после войны всем воля обещана, так что...

– Ищи ветра в поле, – закончил за товарища Прохор.

– Ну, тогда пеняйте на себя, – сквозь зубы произнесла Мария Андреевна. – Я стреляю!

– Воля ваша, – насмешливо сказал Степан.

– На здоровьице, – добавил Прохор. – Глядите только, сами не пораньтесь!

Хорошо помня о своем первом опыте обращения с пистолетом, Мария Андреевна крепко стиснула рукоять обеими руками и двумя большими пальцами взвела тугой курок, моля бога только о том, чтобы пистолет был заряжен и чтобы порох на полке оказался сухим. Старательно прищурив левый глаз, она навела пистолет немного левее и ниже фонаря, чтобы, не дай бог, и в самом деле не попасть в Степана, затаила дыхание и спустила курок, невольно зажмурившись в самый последний момент.

Все получилось как нельзя лучше. Пистолет оказался заряжен, порох на полке не отсырел, и грохнуло так, что у княжны зазвенело в ушах. Пистолет зло подпрыгнул, сильно ударив ее по рукам, но княжна была к этому заранее готова и не выпустила оружие из рук. Бледное пламя стремительным толчком выплеснулось из дула, пороховой дым на мгновение заволок оконный проем, и увесистый свинцовый шарик, ударившись о камень, высек из него длинную желтоватую искру прямо под ногами у испуганно шарахнувшегося назад Степана.

Княжна бросила разряженный пистолет, метнулась к стене и сорвала с крюков длинноствольное охотничье ружье. Ей потребовалось на это очень немного времени, но, вернувшись к окну, она поняла, что могла бы не торопиться: оба лакея князя Аполлона Игнатьевича стояли на прежних местах, замерев в странных позах, как люди, на полушаге вдруг обнаружившие, что под ногами у них в великом множестве кишат ядовитые змеи. Ничто не двигалось, лишь слегка покачивался в поднятой кверху руке Степана фонарь, освещая его фигуру и бледное от испуга лицо с разинутым ртом.

– В следующий раз я выстрелю не под ноги, а по ногам, – пообещала Мария Андреевна. – А если это не поможет, прострелю негодяям головы. В этой комнате оружия хватит на целую роту, и все оно заряжено. А стрелять я, как видите, умею. Если сомневаетесь, могу показать еще раз. Ты слышишь меня, Степан? Хочешь, я прямо отсюда выбью тебе зуб?

Степан ничего не ответил, но поспешно захлопнул рот, показав тем самым, что более не сомневается в умении княжны Вязмитиновой управляться с оружием.

Мария Андреевна перевела дух. Ей было по-прежнему непонятно, как быть дальше, но одержанная победа, хотя и могла показаться мизерной постороннему наблюдателю, наполнила ее уверенностью в себе. Она уже начала находить в этом происшествии забавные стороны; по крайней мере, незадачливые конокрады, в нелепых позах торчавшие посреди двора, выглядели довольно комично.

“О, господи! – подумала она. – Аграфена Антоновна, где вы? Вы нашли мое поведение предосудительным? Так полюбуйтесь-ка на это! Вот уж, действительно, образец девичьей скромности и христианского смирения!”

– Ну, – сказала она в разбитое окно, чувствуя, что пауза затянулась.

– Прощения просим, ваше сиятельство, – по-прежнему стоя на одной ноге с поднятым над головой фонарем, самым смиренным и покаянным тоном сказал Степан. – Промашка вышла.

– Бес попутал, – присоединился к нему Прохор. – Прощения просим у вашей милости. Не извольте казнить, ваше сиятельство, бес попутал.

– Бес ли? – засомневалась княжна. – Или тот проходимец в картузе, с которым вы нынче о чем-то договаривались у ворот?

– Он, он, проклятый, – в один голос загомонили мужики. – Обманул, запутал, сатана... Да вон он, за воротами дожидается. Его стреляйте, ваше сиятельство, поделом ему, басурману!

– Молчать! – изо всех сил стараясь, чтобы это прозвучало грозно, оборвала их княжна. – Эй, кто там за воротами! Ну-ка, зайди во двор! У меня для тебя гостинец!

За воротами послышался стремительный шорох, словно кто-то спугнул кошку, и та со всей мочи шуганула всеми четырьмя лапами по мостовой. Затем раздался легкий топоток поспешно улепетывающих ног, и стало тихо.

– Убег, – констатировал Степан таким разочарованным тоном, словно он самолично возглавлял неудачную погоню за ночным вором.

– Как есть, убег, – поддакнул Прохор. – Ништо, ваше сиятельство, мы его с утречка изловим.

Это уже было по-настоящему смешно. Чтобы не расхохотаться, княжна закусила губу и изо всех сил нахмурила тонкие брови. Приведя себя таким образом в приличествующее случаю состояние серьезности, она сердито скомандовала:

– Лошадей в стойла. Самим подняться ко мне. Фонарь не гасить. Попробуете удрать – перестреляю, как псов. Живо!

Загнав лепечущих слова раскаяния и мольбы о пощаде конокрадов в кладовую, где не было окон, и заперев за ними дверь на большой висячий замок, княжна вернулась в курительную и аккуратно развесила по местам потревоженное оружие, хорошо понимая при этом, что занимается совершенно никчемным делом: судя по всему, Москва должна была достаться неприятелю. Даже если бы этого не произошло, княжна не видела причин оставаться здесь. Нужно было ехать в имение, где, по крайней мере, она была бы окружена людьми и не ломала бы голову над тем, как ей не умереть с голоду, располагая состоянием в несколько миллионов рублей. Посему московский дом так или иначе был обречен на разграбление, и наводить в нем порядок вряд ли стоило.

Прозвучавший в ночной тишине выстрел, вопреки ожиданиям княжны, не привлек ничьего внимания. Никто не прибежал на шум, никто не заинтересовался причиной стрельбы в центре Москвы. Это очень красноречиво свидетельствовало о том положении, которое сложилось в городе, и служило дополнительным аргументом в пользу скорейшего отъезда.

Вздохнув, княжна решила, что нужно все-таки отправиться в постель и постараться хоть немного поспать перед дорогой. Но тут в голову ей пришло, что сообщник Степана и Прохора может не удовлетвориться одной неудачной попыткой и, того и гляди, вернется, чтобы увести лошадей без посторонней помощи. Всесторонне обдумав ситуацию, она решила, что это вполне вероятно. Приложить столько усилий к поимке воров и все-таки к утру остаться без лошадей было бы крайне обидно. Княжна решила, что этому не бывать, и с беспечностью молодости, которой ведомо об усталости и болезнях только понаслышке, сказала себе, что с ней ничего не станет, ежели она покараулит до утра.

Чтобы караулить было легче, она, вооружившись пистолетом, спустилась во двор и оставила у самых ворот конюшни зажженный фонарь. После этого она заглянула в библиотеку, выбрала себе книгу по вкусу и, закутавшись в плед, уселась у разбитого окна в курительной. В руках у нее был новый, еще не разрезанный роман, а на коленях лежал заряженный пистолет. Княжна свернулась в кресле калачиком, подобрав под себя ноги, и стала читать, время от времени поглядывая на горевший у ворот конюшни фонарь. Вскоре, однако, глаза ее начали сами собой слипаться, и княжна незаметно задремала, уронив голову на подоконник. Сон ее был крепок и сладок, как это бывает только в юности. Она ничего не видела и не слышала, и, если бы Гундосый Емеля, не по своей воле подавшийся из барышников в конокрады, действительно повторил свою попытку, его наверняка ждал бы полный успех.

Гундосый, однако, был так напуган оказанным княжной сопротивлением, что даже и не помышлял о второй попытке. Он и представить себе не мог, чтобы совсем молоденькая девица благородных кровей могла оказаться способной на такой решительный и эффективный отпор. Дворовые, с которыми он уговаривался насчет лошадей, отзывались о княжне с пренебрежением и уверяли его, что с ее стороны никаких помех не будет. То, что произошло во дворе, очевидно, явилось для них такой же неожиданностью, как для самого Гундосого Емели. Услышав произнесенное звонким девичьим голосом приглашение зайти во двор и получить “гостинец”, Гундосый сломя голову стреканул прочь от этого страшного места, все время ожидая выстрела и пули между лопаток. Где-то по дороге он потерял свой пистолет. Маслов слышал, как чертова железка, выскользнув из-за пояса, забренчала по торцам мостовой, но не стал останавливаться, чтобы ее подобрать. Как ни крути, а все выходило, что пользы ему от пистолета нет никакой, не считая вреда. Всякий раз, попадая в ситуацию, где пистолет мог бы ему пригодиться, незадачливый Емеля вспоминал об оружии только тогда, когда все уже заканчивалось – увы, не в его пользу.

Пробежав два квартала, он немного притормозил. Ноги сами несли его в нужном направлении, и теперь до места, где поджидал его парикмахер Поль Жако, оставалось не более полутора сотен шагов. Собственно, парикмахер ждал не столько Емелю, сколько лошадей, и, вспомнив об этом, Гундосый совсем остановился, не зная, что ему теперь предпринять. Идти к французу с пустыми руками было нельзя, не идти – тоже нельзя.

Пока он раздумывал, стоя посреди улицы, со спины к нему бесшумно подкралась какая-то неясная тень, отделившаяся от стены соседнего дома. Чья-то неимоверно твердая, прямо как полено, рука обхватила Гундосого сзади за шею, так что локоть очутился у него под подбородком; другая рука сильно уперла ему в поясницу что-то твердое – судя по ощущению, пистолетный ствол.

– Где есть лошади? – вкрадчиво спросил знакомый голос, уже успевший изрядно опостылеть несчастному барышнику.

– Батюшка, – просипел окончательно убитый свалившимися на его голову несчастьями Гундосый Емеля, – кормилец, не губи! Что ж мне делать-то, коли нет лошадей! Видишь, на черное дело пошел, на разбой, и то ничего не вышло. Засыпался я, батюшка, как есть, засыпался! Ведь чуть не застрелила, чумовая, насилу ноги унес! Палит, ей-богу, как гвардеец, эвон, кафтан продырявила, оглашенная! Не девка, а чистая рысь!

– Рис? – удивился парикмахер. – Почему рис?

– Да не рис, а рысь! Кошка такая дикая, в лесу живет, здоровенная...

– А! – сказал француз. – Леопард! Ты воровать лошадь, а украсть леопард? Ты есть веселый мужик!

Вместе с этим сомнительным комплиментом твердое дуло пистолета сильнее вдавилось в многострадальный бок барышника. Маслов охнул, не зная, как ему быть: залиться слезами или попытаться вынуть из-за голенища нож.

– Батюшка, – снова заныл он, – не губи! Нет перед тобой моей вины! Это все она, чума в юбке...

– Говори, – разрешил француз. – Не кричать. Не плакать. Я тебя не жалеть. Говорить, как было дело.

– Княжна, – просипел Гундосый, – княжна Вязмитинова. Проснулась, видно, не ко времени, и давай из пистоля палить. Дворовые ее, которые обещали лошадей привесть, испугались и на попятную. Меня, батюшка, выдали, чуть батогами до смерти не забили... Насилу ушел!

– Кто еще есть в доме? – спросил француз.

– Никого, батюшка! Княжна да двое дворовых мужиков князя Зеленского, а больше никого.

– Куда едет княжна?

– В деревню, в N-скую губернию...

– Вот как?

Француз, казалось, о чем-то задумался. Он больше не задавал вопросов, и даже постоянное давление пистолетного ствола на ребра Гундосого, казалось, ослабло. Гундосый в полной мере ощутил драматизм этой минуты: из самых общих соображений было ясно, что теперь, когда надежда достать лошадей рухнула, француз наверняка захочет от него избавиться. Так и этак повертев эту мысль в голове, Гундосый Емеля, к своему великому сожалению, не нашел в ней ни единого изъяна. Двум смертям не бывать, решил он и наотмашь ударил француза затылком, с треском угодив ему прямо по носу. Одновременно он бешено заработал локтями и ногами и вдруг почувствовал, что свободен.

Гундосый рванулся вперед. Полы кафтана взметнулись у него за спиной, как крылья, и на какое-то краткое мгновение ему действительно показалось, что он летит, не касаясь ногами мостовой. Ветер свистел у него в ушах, с головы слетел картуз, и ему почудилось даже, что при такой скорости его не догонит ни одна пуля.

Он ошибался. Со стороны его стремительный полет выглядел просто неуклюжим ковыляющим бегом усталого, слишком тяжело одетого и скверно обутого человека. Француз-цирюльник медленно разогнулся, все еще прижимая ладонь левой руки к расквашенному носу, сделал несколько глубоких вдохов, преодолевая боль в солнечном сплетении, куда угодил локоть Гундосого, повел плечами и не спеша поднял пистолет на уровень глаз.

Гундосый бежал, смешно перебирая кривыми ногами в стоптанных сапогах. Темнота мешала французу целиться, и он терпеливо дождался, пока темный силуэт Гундосого не возник на фоне длинной беленой стены. Выстрел прокатился по Ордынке, многократно отразившись от стен и запертых ворот. Гундосый споткнулся на полушаге и без единого стона со всего маху ткнулся головой в мостовую, даже не выставив перед собой рук.

Парикмахер Поль Жако не стал подходить к барышнику Маслову, чтобы проверить, жив тот или уже умер: он и так знал, что не промахнулся, потому что промахивался очень редко. Вспомнив о своем последнем промахе, парикмахер досадливо поморщился, спрятал за пазуху пистолет и, воровато оглядевшись по сторонам, скрылся в переулке.

Глава 5

Неудобная поза и прохладный ночной сквозняк, которым ощутимо тянуло из разбитого окна, разбудили княжну только под утро, когда небо уже побледнело и на востоке занялась узкая полоска утренней зари.

Она открыла глаза, села прямо и, спустив ноги на пол, потянулась, с удивлением оглядываясь по сторонам. Спросонья княжна никак не могла сообразить, почему она в курительной, отчего разбито окно и зачем у нее на коленях вместе с книгой лежит заряженный пистолет. Потом непрочная плотина сна окончательно рухнула, и воспоминания хлынули в проснувшийся мозг, мгновенно заполнив его до краев.

– Ах! – воскликнула Мария Андреевна и, поспешно вскочив, выглянула в окно.

Масло выгорело до конца, фитиль погас, но фонарь по-прежнему стоял на месте у ворот конюшни – именно там, где она его оставила. Ворота, что вели на улицу, были заперты, и толстый деревянный брус, игравший роль запора, выглядел непотревоженным. Не удовлетворившись столь поверхностным осмотром, княжна привела в порядок свой туалет, поправила волосы перед зеркалом и вышла во двор.

Лошади стояли в стойлах, мирно похрустывая овсом. Мария Андреевна погладила обеих по теплым мордам и в ответ удостоилась благодарного фырканья. Впрочем, вполне возможно, что это была вовсе не благодарность, а, напротив, выражение недовольства ненужной помехой; княжне, однако же, хотелось думать, что это была именно благодарность или, в крайнем случае, вежливое приветствие.

– Если бы не я, – назидательно сказала она лошадям, – вас бы давно продали какому-то нехорошему человеку.

В большой кадушке на кухне осталось немного воды, и княжна ополоснула лицо. Это был не совсем тот утренний туалет, к которому она привыкла, однако за последние две недели взгляды Марии Андреевны на режим дня и приличествующие особе ее ранга бытовые удобства стали намного шире и либеральнее, чем раньше. Вытерев лицо грубым кухонным полотенцем, она нащупала в кармане дорожного платья ключ и пошла освобождать узников.

По дороге к кладовой она пыталась решить, что и в каком тоне следует сказать запертым там лакеям. Ночное происшествие, подернувшись полупрозрачной дымкой сна, сделалось как бы не вполне реальным, словно увиденным в театре или вычитанным из книги. В кладовой, тем не менее, сидели живые люди, и княжна, поколебавшись немного, решила все же не противиться своей натуре и вести себя со слугами так, словно ничего не произошло. Ей казалось, что они уже достаточно наказаны пережитым страхом и унижением; кроме того, как еще она могла их наказать? События последнего времени сильно поколебали ее веру в пользу словесных наставлений; что же до телесных наказаний, то здесь Мария Андреевна была целиком и полностью согласна со своим покойным дедом, который утверждал, что розги и хлыст приносят больше вреда, чем пользы, поселяя в душах людей страх и ненависть вместо уважения. Кроме того, кто бы стал пороть провинившихся дворовых? Можно было, конечно, заставить их по очереди высечь друг друга, но это уже отдавало таким изуверством, что княжна даже удивилась, как такая дикая мысль могла прийти ей в голову.

Она отперла замок, откинула щеколду и открыла дверь кладовой. Разбуженные произведенным ею шумом лакеи уже стояли перед ней навытяжку и ели ее преданными собачьими глазами. Они чего-то ждали, и княжна не сразу поняла, чего именно. Потом ее охватило смятение: они ждали слов, крика, угроз и, может быть, даже рукоприкладства – именно того, чего она решила не делать. Однако чем дольше тянулось молчание, тем явственнее проступали на гладких физиономиях лакеев удивление и привычная подлость. Глядя на то, как меняются эти хитрые сытые лица, княжна вдруг отчетливо поняла, что ее молчание будет неминуемо принято за проявление слабости. “Это как с собаками, – подумала она. – Если собака почувствует, что ты ее боишься, не миновать тебе быть покусанным, а то и загрызенным насмерть. Собаки не внемлют доводам разума, они понимают только свой язык – язык силы. Но ведь это же не собаки, это же люди! Как же так?”

Все эти мысли промелькнули в голове Марии Андреевны за какую-то долю секунды. Внешне она ничем не выдала одолевавших ее сомнений. Кроме того, это была одна из тех ситуаций, когда обстоятельства сильнее людей. Княжна любила собак, никогда не била их и не могла видеть, как это делают другие; в то же время она знала, что бывают ситуации, когда без этого не обойтись. Конечно, перед ней стояли люди, а не собаки, но в данном случае это означало лишь то, что она имеет дело с хищниками намного более коварными и опасными, чем одичавшие псы. Тут ей очень некстати вспомнилось, что пистолет остался на подоконнике в курительной, но она лишь еще выше вздернула подбородок.

– Итак, – холодно сказала княжна, – прошлой ночью вы совершили целый ряд преступлений: воровство, измена, побег... О нанесенных мне оскорблениях я уже не говорю. Знаете, что за это бывает? Молчите? Сибирь! Дверь здесь крепкая; если вы не сломали ее за ночь, то не сломаете и до тех пор, пока я приведу сюда драгун. Говорят, граф Растопчин крут, так что, вполне возможно, в Сибирь вы и не попадете. Вас попросту повесят или зарубят саблями как опасных бунтовщиков и пособников французов.

– Матушка... – заикнулся было Степан, но тут же увял под ледяным взглядом княжны.

– Французов, – повторила она. – Чем вы докажете, что действовали не по их наущению? Да и кто станет в этом разбираться? – добавила она презрительно, чувствуя отвращение к себе самой из-за этого спектакля и отлично понимая, что иначе нельзя. – Я – княжна Вязмитинова, и я говорю вам, что одного моего слова будет довольно, чтобы вас повесили на площади под барабанный бой, как изменников и конокрадов. Я доверилась вам, а вы меня предали – как видно, решили, что я не сумею за себя постоять. Может быть, мне вас просто застрелить?

Она говорила нарочито спокойно, холодно и рассудительно, как будто и в самом деле размышляла вслух, подыскивая наилучший способ казни. Именно это ледяное надменное спокойствие окончательно убедило лакеев, что они пропали. Первым не выдержал этой словесной пытки Прохор: он вдруг бухнулся на колени, со стуком воткнувшись лбом в кирпичный пол. Степан, покосившись на товарища через плечо, последовал его примеру, и княжна поняла, что ей удалось овладеть положением – если не навсегда, то, по крайней мере, на какое-то время.

Пока Степан закладывал карету, Прохор занимался стряпней из оставленных князем Зеленским продуктов. Поваром он был весьма относительным, но проголодавшейся княжне его варево показалось вполне съедобным. Позавтракав, она взяла то немногое, что собрала с собой в дорогу, не забыв на всякий случай прихватить и пистолет, и вышла к карете, которая уже дожидалась ее у парадного крыльца. Степан сидел на козлах, Прохор маялся у открытой дверцы.

– Ну, вот что, – сказала им княжна. – Я обещаю, что ничего не скажу князю о вашем проступке, если по дороге вы не совершите нового. Если же вы хоть чем-то вызовете мое недовольство, пеняйте на себя – я вас не пощажу.

– Ваше сиятельство... – начал Степан, но княжна оборвала его нетерпеливым жестом и уселась в карету.

Прохор убрал подножку, захлопнул дверцу и побежал открывать ворота.

Едва экипаж княжны Вязмитиновой выехал на улицу, прямо под копыта лошадей вдруг метнулся какой-то скверно и явно с чужого плеча одетый человек в синем извозчичьем кафтане и засаленном картузе. Степан натянул вожжи, останавливая лошадей, и попытался вытянуть разиню кнутом, но тот с неожиданной ловкостью увернулся и подскочил к окну кареты.

Княжна испуганно отшатнулась, приняв его за грабителя, и невольно потянулась к саквояжу, где лежал пистолет, но незнакомец, искательно улыбаясь, быстро-быстро заговорил по-французски, умоляя выслушать его. Княжна жестом остановила Степана, который, спрыгнув с запяток, уже нацеливался взять незнакомца за шиворот, и выразила готовность слушать.

– Благодарю вас, сударыня, – на хорошем французском языке сказал тот. – Ваше великодушие столь огромно, что я не нахожу слов... Меня зовут Эжен Мерсье, я, как вы, должно быть, догадались, француз. Быть французом в наше время – незавидный удел, мадемуазель, очень незавидный, особенно если ты не хочешь воевать ни за Наполеона, ни против него. Посмотрите на меня, сударыня, разве я похож на воина? Я мирный человек, учитель танцев, а меня обзывают шпионом и все время норовят забить насмерть камнями и палками... Когда граф Растопчин высылал из Москвы французов, я, признаюсь, испугался, что всех нас отправят в Сибирь, и укрылся в надежном месте. Теперь, когда я понял свою ошибку, я не могу объявиться перед властями, потому что теперь-то меня наверняка сошлют к белым медведям за неподчинение этим самым властям. Сжальтесь, сударыня, войдите в мое положение!

– Я искренне вам сочувствую, – ответила княжна, действительно тронутая рассказом Эжена Мерсье, – но никак не могу понять, о чем вы просите.

– О, сударыня, это так просто! Я прошу лишь дать мне место в вашем экипаже. Если угодно, я могу поехать на запятках или на козлах, рядом с кучером, но только увезите меня отсюда! Здесь я рта не могу раскрыть без риска быть растерзанным на куски только за то, что мне посчастливилось родиться французом! Умоляю вас, мадемуазель, не бросайте меня здесь!

– Но ведь вы даже не знаете, куда я направляюсь, – заметила растерявшаяся от такого напора княжна.

– Поверьте, сударыня, мне это совершенно безразлично! – воскликнул француз. – Единственное, чего я хочу, это продолжать учить молодежь танцам вдали от ужасов войны. О, как я ненавижу и презираю теперь всех этих так называемых великих деятелей, которые утверждают свое величие, проливая реки крови – не своей, а ни в чем не повинных людей! Какая это низость – преклоняться перед такими монстрами!

– Не стоит так горячиться, – сказала княжна. – Я разделяю ваши чувства, но не забывайте, что вас могут услышать. Моим лакеям нельзя доверять. Они могут донести на вас...

– Вы не доверяете своим людям? О, сударыня, я счастлив, что могу оказать вам услугу! Я преподавал танцы, это правда. Но я так же хорошо владею шпагой, как и жезлом распорядителя танцев. Поверьте мне, это правда! Я смогу защитить вас от всех превратностей путешествия!

Княжна невольно улыбнулась при виде этой истинно французской горячности.

– Но ведь шпаги у вас нет, – заметила она. – Не станете же вы защищать меня с тросточкой в руке!

– Пардон, мадемуазель, – возразил француз. – Взгляните-ка на это!

В руках у него действительно была тонкая трость с затейливым набалдашником, выглядевшая весьма странно в сочетании с извозчичьим кафтаном. Француз потянул за набалдашник, и Мария Андреевна увидела спрятанное внутри трости узкое лезвие фехтовальной рапиры.

– Что ж, – сказала она, смеясь, – я взяла бы вас с собой и так, но теперь, когда вы так убедительно продемонстрировали мне, что можете быть полезны... Я просто не вижу причин для отказа! Садитесь в карету, сударь. Этот человек поедет со мной, – добавила она по-русски, обращаясь к Прохору, который все еще стоял за спиной у Мерсье, меряя француза с головы до ног неодобрительным взглядом.

Мерсье забрался в карету и скромно забился в самый дальний от княжны угол, стараясь, по всей видимости, занимать как можно меньше места.

– Положим, – сказал он, когда карета тронулась, – причина для отказа у вас все-таки была. Не забывайте, что я – француз.

– Я не питаю враждебности к французам, – возразила княжна. – Император Франции, французская армия – это совсем другое дело. Они – мои враги, да и то лишь до тех пор, пока бесчинствуют на русской земле. Как только их выбьют за Неман, они снова сделаются мне безразличны.

– Простите, мадемуазель, – осторожно сказал Мерсье, – но почему вы так уверены, что французы непременно будут изгнаны из России? Пока что, насколько мне известно, все движется совсем в ином направлении. Вот и вы покидаете Москву...

– На это у меня имеются свои причины, – возразила княжна. – Что же касается моей уверенности... Достаточно лишь вспомнить историю Российского государства, чтобы понять все безумие затеянного императором Наполеоном предприятия.

– Простите, мадемуазель. – Француз выглядел искренне удивленным. – О какой истории вы говорите? Разве у Российского государства существует писаная история?

– Того, что вы имели в виду, задавая этот вопрос, у нас действительно нет, – вынуждена была признать княжна. – Но отсутствие историков вовсе не означает отсутствия истории как таковой. Мне жаль Наполеона. Играя в солдатики посреди Европы, он еще мог тешить себя иллюзией величия. Россия же испокон веков была и навеки останется тем местом, где бесславно заканчиваются пути всех завоевателей. То же будет и с ним, поверьте.

Мерсье растерянно хмыкнул.

– Однако, сударыня, – сказал он после продолжительной паузы, – мне не хотелось бы вас обидеть, но вы рассуждаете, как мужчина. У меня даже сложилось впечатление, что вы не столько высказываете собственные мысли, сколько повторяете чужие слова. Ваш юный возраст...

– Вы совершенно правы, – вспыхнув, перебила его княжна, – это не мои рассуждения. Я слышала их от своего деда, князя Александра Николаевича Вязмитинова. Он скончался от удара меньше месяца назад, и французские солдаты закопали его в саду, как дохлую собаку. Я его внучка, сударь, но я повторяю эти слова вовсе не потому, что мне нравится, как они звучат, а потому лишь, что я глубоко убеждена в их правильности. Помяните мое слово, сударь:

Москва станет для императора Наполеона могилой задолго до наступления нового года!

Зажатый в углу кареты француз отвесил что-то наподобие почтительного поклона, прикоснувшись рукой к своему картузу. Лица его при этом видно не было, и княжна не могла заметить презрительной гримасы, исказившей его черты. Когда Эжен Мерсье заговорил вновь, его голос звучал ровно и почтительно, как и подобало звучать голосу бедного учителя танцев, которого из милости согласилась подвезти богатая девица старинного знатного рода.

– Я нижайше прошу простить меня за то, что я невольно взволновал вас своими глупыми разговорами, – проговорил он. – Мне не стоило затевать этот бесцельный спор, тем более что, как я уже упоминал в самом начале, я нисколько не сочувствую целям императора Наполеона. Я мирный человек, мое дело – учить танцам и изящным манерам дворянских недорослей. К слову, не хотите ли выслушать несколько забавных историй, что стряслись со мной во время оных занятий? Имен их героев я называть не стану, дабы не выглядеть в ваших глазах сплетником, однако даю слово чести, что все эти события имели место в действительности, а не выдуманы мною из головы...

Княжна кивнула, подумав, что Мерсье прав: у них и в самом деле не было никаких причин ссориться, если не считать того, что она была русская, а он – француз-Учитель танцев действительно оказался недурным рассказчиком. Через полчаса княжна улыбалась, а спустя еще какое-то время в карете уже раздавался ее веселый смех. Занавески на окнах были опущены, и за разговором Мария Андреевна даже не заметила, как они выехали из Москвы. Лишь через два часа, когда француз, утомленный собственной болтовней, на какое-то время замолчал, княжна обратила внимание на то, что колеса кареты больше не громыхают по булыжнику, а мягко катятся по пыльному большаку. Она подняла занавеску и выглянула наружу.

Вокруг простирались сжатые поля и желтые осенние перелески, в которых лишь изредка мелькали пятна уцелевшей зелени да черные колонны мрачных елей. Здесь не было ни вытоптанных, сгоревших хлебов, ни опрокинутых зарядных ящиков, ни лошадиных трупов в придорожных канавах – словом, ничего, что напоминало бы о войне. Впечатление было такое, словно княжна ненароком заехала в какие-то совершенно иные, отстоявшие на тысячи верст от обреченного города места, а может быть, и вовсе в другое время – до, а возможно, и после войны.

– Взгляните, – сказала она Мерсье. – Посмотрите на этот покой, окиньте взглядом этот простор, которому нет ни конца, ни края. Все это простирается на тысячи верст в любую сторону от этого места. Посмотрите на это, сударь. Любое нашествие впитается в эти просторы, как вода в песок, и через несколько лет о нем никто и не вспомнит. Неужели вы думаете, что маленький император маленькой Франции способен подчинить все это своей воле?

– Держава, которой правил Александр Македонский, изначально тоже была невелика, – возразил Мерсье. – Впрочем, прошу меня простить. Я не хочу спорить об этом. Я не в восторге от Наполеона, но Франция по-прежнему мила моему сердцу, так же, как и Россия, которая сделалась для меня второй родиной. Быть эмигрантом – нелегкая доля, принцесса. Не дай вам бог оказаться в моем положении... Кстати, я слышал, что по соседству с вашей деревней находится имение князя Петра Ивановича Багратиона. Это так?

Княжна поняла, что француз желает перевести разговор на другую тему, и охотно пошла ему навстречу. Имение Багратиона действительно располагалось по соседству с тем местом, куда она сейчас ехала.

– Да, – сказала она, – это так. Мой покойный дед в свое время был дружен с отцом князя Петра Ивановича. Наши владения граничат с имением Багратионов; мы соседи.

– Прекрасное соседство! – с энтузиазмом воскликнул француз. – О, как бы я хотел засвидетельствовать свое почтение столь прославленному полководцу и благородному человеку! К сожалению, мое низкое происхождение и положение в обществе не позволят мне сделать то, о чем я мечтаю.

– Ну, положим, дело не столько в вашем происхождении, сколько в том, что князь Петр Иванович сейчас в армии, – заметила княжна.

– Как?! – Француз выглядел пораженным. – Разве вы не знаете?

– Не знаю чего?

– Генерал Багратион был серьезно ранен во время славного Бородинского сражения и отправлен на поправку в свое имение, где, окруженный друзьями и близкими, будет бороться со смертью. Неужели вы действительно этого не знали? Право, принцесса, мне жаль, что именно я первым сообщил вам столь печальное известие. Ведь вы, насколько я понимаю, были знакомы с князем...

– Почему же – была? – возразила княжна. – Я знакома с ним и сейчас. Мы виделись... недавно.

Ошеломленная неожиданным известием, она чуть было не сказала совершенно постороннему человеку, более того, французу, что виделась с Багратионом буквально накануне сражения. Такое заявление наверняка вызвало бы массу ненужных расспросов: француз был не только болтлив, но и очень любознателен, а княжна, помня о последнем разговоре с Кутузовым, не хотела утруждать себя ложью, так как поведать Мерсье правду о своих приключениях не могла, связанная данным фельдмаршалу обещанием.

Известие о полученном Багратионом ранении опечалило княжну. Проделав длинный и полный опасностей путь через охваченные войной места, она вдоволь насмотрелась на кровь и страдания. Раньше выражение “ранен на поле брани” казалось ей окруженным неким романтическим ореолом, который успешно маскировал истинное значение этих слов. Теперь же ей было доподлинно известно, что слова эти означают лишь то, что живого, полного надежд, тепла и мыслей человека со страшной силой ударило тяжелым железом по живому – по теплой коже, по мускулам, по хрупким человеческим костям; ударило не для того, чтобы отличить его среди других отметиной высшей храбрости, а для того лишь, чтобы искалечить, если не удалось убить насмерть.

После полудня они остановились, чтобы размяться, дать отдых лошадям и немного подкрепиться. Пока лакеи распрягали лошадей и разбирали корзинку с провизией, княжна решила немного пройтись. Мерсье предложил проводить ее, но Мария Андреевна отказалась: ей хотелось немного побыть одной.

Место для привала было выбрано на зеленой лужайке близ неширокой темной речушки с низкими глинистыми берегами, которые круто обрывались в воду. По берегам были в беспорядке разбросаны купы каких-то кустов и уже основательно тронутых желтизной деревьев. Похожие издали на золотые монеты листья падали на черную воду, скапливаясь в тех местах, где течение было потише. День выдался сухой и солнечный, воздух был по-осеннему свеж и прозрачен, и княжна почувствовала огромное облегчение, когда карета вместе с лошадьми, чрезмерно общительным французом и не вызывавшими доверия лакеями осталась позади, скрывшись за кустами.

Между тем учитель танцев Эжен Мерсье, пройдясь вокруг кареты, с хрустом потянулся и, наконец, полулежа устроился прямо на траве. Некоторое время он оставался в этой позе, щурясь на солнце и покусывая травинку, а потом и вовсе лег на спину, положив руки под голову и надвинув на глаза свой засаленный картуз. Травинка, которую он жевал, выпала у него изо рта, оставшись на подбородке; похоже было на то, что француза сморил сон.

– Никак, заснул, – негромко сказал Степан Прохору, разворачивая прямо на траве крахмальную скатерть.

– Ну и пущай себе спит, – проворчал Прохор, копаясь в корзине со снедью. – Нам-то что? Не пойму только, чего для княжна его с собой тащит?

– Это, брат, не нашего ума дело, – сказал Степан. – Нам с тобой, Прошка, о себе подумать надобно.

– А чего думать-то? Наше дело маленькое – подай-принеси, отойди-подвинься... Нам думать не по чину.

– Вот как раз и подохнешь, дурья твоя башка, – сердито проворчал Степан. – Думать ему не по чину... Правильно, оно, конечно, легше, когда за тебя баре думают. Уж они надумают, не сомневайся! Память у тебя короткая, Прошка, как воробьиный нос. Давно батогов не пробовал? А нас с тобой, простая твоя душа, не батога ждут, а, пожалуй, что и вправду веревка... То-то весело мы с тобой в петле запляшем! Забыл, что ли, чего намедни-то было?

– А чего? – испугался Прохор. – Чего пужаешь-то? Барышня сказывала, что молчать станет, ежели мы...

– Ска-а-азывала!.. – с неимоверным презрением передразнил его Степан. – Ясное дело, она тебе что хошь скажет. Не самой же ей лошадей-то запрягать, сам подумай. А как до места доедем, тут она нас с потрохами и продаст, да еще и присочинит, чего и вовсе не было. А француз за барскую милость поддакивать станет: точно так, мол, своими глазами видал, как дело было...

– Экие ты страсти рассказываешь, – испугался Прохор. – Чего же делать-то теперь?

– Вот и думай, чего делать. Место здесь глухое, кругом никого... Опять же, речка. Камень на шею – и вася-кот. Никто и не узнает.

– А ну, как барин хватится, искать начнет?

– А пущай ищет. Война кругом, на нее и спишется. Только разом надо, покуда барышня не вернулась, а француз спит.

Прохор почесал в затылке. Идея казалась заманчивой: в барскую милость он не очень-то верил, а перспектива, нарисованная Степаном, ему ни капельки не улыбалась. Конечно, идти в душегубы было страшновато, но умереть самому казалось еще страшнее.

– Была не была, – сказал он.

Степан удовлетворенно кивнул и оглянулся на то место, где спал француз. Он похолодел: учитель танцев исчез, и только примятая трава обозначала то место, где он лежал минуту назад.

– Убег! – выдохнул Степан.

– Я есть тут, – послышалось прямо у него за спиной.

Лакеи князя Зеленского разом обернулись и увидели Мерсье, который стоял позади них в картинной позе, опираясь, как на тросточку, на свою тонкую рапиру. На его губах играла холодная улыбка, глаза напоминали две острые ледышки. В сочетании с извозчичьим кафтаном, засаленным картузом и грубыми сапожищами эта улыбочка и, в особенности, тонкая гибкая рапира смотрелись довольно-таки нелепо, но дворовым князя Зеленского сейчас было не до подобных тонкостей.

– Ах ты, басурман, – с некоторым даже удивлением произнес Степан, поднимаясь во весь рост с ножом в руке – тем самым ножом, которым он только что разделывал баранью лопатку для барского стола.

– Я все слышать, – стоя в прежней позе и не проявляя никаких признаков испуга, сообщил француз. – Вы есть воры. Я все сказать княжне, и вас будет повесить за шея.

Прохор молча попятился к карете, где в багажном ящике хранился остро отточенный топор. Француз не обратил на этот маневр никакого внимания, продолжая наблюдать за Степаном, который тяжело дышал, с силой прогоняя воздух через раздутые ноздри и пытаясь тем самым довести себя до бешенства. Лицо его покраснело, на лбу и шее вздулись жилы. Он был едва ли не вдвое крупнее щуплого учителя танцев и наверняка гораздо сильнее. Правда, рапира в руке француза внушала некоторые опасения, но этот тоненький стальной прут не выглядел таким уж грозным оружием.

Тем временем Прохор добрался, наконец, до кареты и схватил топор.

– Се манифик, – похвалил его француз. – Это есть превосходно. Я буду обучить вас танцы и изящный манеры. Але!

Степан молча бросился вперед, тяжелый и стремительный, как сорвавшийся с привязи племенной бык. Приземистый Прохор поудобнее перехватил топорище и присоединился к приятелю. Лакеи торопились закончить дело до появления княжны, которая представлялась им противником куда более грозным, чем этот щуплый французишка. Пыхтящий, сопящий и изрыгающий сквозь зубы невнятную брань Степан вихрем налетел на противника и взмахнул ножом. Прохор, который отставал от него на несколько шагов и наблюдал всю сцену со стороны, так и не понял, что произошло. Продолжая опираться на свою рапиру, француз сделал какое-то неуловимое движение всем телом. Тяжелый Степан, который должен был, казалось, смести его и растоптать, по какой-то непонятной причине вихрем проскочил мимо учителя танцев, споткнулся обо что-то на совершенно ровном месте и с шумом грянулся оземь, вспахав носом дерн. Пока он летел, француз все-таки оторвал кончик рапиры от земли и коротким движением вытянул Степана пониже спины клинком, как плетью.

Прохор между тем, косолапо ступая, добежал до места схватки и со всего размаха опустил на голову проклятого басурмана тяжелое острое лезвие топора. В самый последний момент, однако, голова француза куда-то исчезла, и топор, не встретив сопротивления, рванулся к земле, потащив Прохора за собой. Не ожидавший такой оказии, Прохор потерял равновесие и резко нырнул вниз, согнувшись почти пополам. Лицо его при этом совершенно неожиданно и с большой силой налетело на выставленное колено француза. Раздался сухой треск, как от столкнувшихся бильярдных шаров. Ослепленный болью Прохор замер в нелепой позе, ничего не соображая и не пытаясь даже прикрыть руками лицо. Француз тем временем схватил его левой рукой за волосы, отогнул его многострадальную голову назад и, коротко размахнувшись, врезал ему по физиономии эфесом рапиры.

Несмотря на субтильное телосложение учителя танцев, рука у него оказалась неожиданно тяжелой.

Коротко вякнув, Прохор опрокинулся на спину, задрав кверху растопыренные ноги. Француз полным изящества змеиным движением повернулся к Степану, и тот почувствовал у себя под подбородком острый кончик рапиры еще раньше, чем сумел окончательно подняться на ноги.

– Бросать нож, – коротко приказал француз, и нож выпал из послушно разжавшихся пальцев. – Слушать меня хорошо и запоминать крепко. Я все про вас знать. Могу достать вас в любой минута. Могу все про вас говорить, могу просто зарезать, как два глупый свинья. Вы мне служить, я вам платить. Хорошо служить – хорошо платить. Плохо служить – подыхать, как ля шьен... как собака. Мы договориться?

Прохор ничего не ответил – он еще недостаточно пришел в себя, чтобы что-то сказать. Степан, скосив глаза к переносице и уставившись ими на тускло поблескивающий клинок, стараясь не двигать подбородком, чтобы не напороться на острие рапиры, осторожно проговорил:

– Воля твоя, барин. Чего тебе надо-то? В чем твоя служба?

– Накрывать на стол, – коротко отвечал француз. – Потом запрягать лошади и ехать, куда сказать княжна. Служить своей принцесса, служить принц Зеленской. Ждать. Когда приходить время, я сказать. Не пытаться меня обмануть, не пытаться бежать. Ждать. Это есть понятно?

– Да уж куда понятнее, – проворчал Степан. – Насадил, значит, как рыбин на кукан. Теперь всего и делов, что ждать, когда тебя на сковородку потащат...

– Ты есть умный мужик, – похвалил его Мерсье и быстрым движением спрятал за спину рапиру, заметив появившуюся на поляне княжну.

– Что это с тобой, любезный? – спросила она у Прохора, который сидел на земле, размазывая по лицу кровавые сопли.

– Упал, ваше сиятельство, – гнусаво, в нос, ответил тот. – Споткнулся, изволите ли видеть, да как ахнусь мордой об колесо... Свету белого не взвидел, чтоб мне провалиться на этом месте!

Княжна с сомнением оглядела троих мужчин, но ничего не сказала и молча направилась к тому месту, где была расстелена уставленная немудреной снедью скатерть. Через минуту к ней присоединился улыбающийся Мерсье, который тут же принялся лопотать какой-то веселый вздор по-французски, не забывая при этом набивать рот едой и прихлебывать красное вино.

Князь Зеленской, надув щеки, с шумом выпустил воздух через сжатые губы, вынул из кармана сюртука большой, как наволочка, батистовый платок и промокнул покрытую крупной испариной багровую лысину.

– Однако, поручик, – сказал он, отдуваясь, – вы опасный противник. С вами надо держать ухо востро.

Голос князя, которому тот пытался придать благодушную небрежность, приличествующую воспитанному человеку, который умеет с достоинством проигрывать, против его воли звучал довольно жалко: князь, хоть и имел богатейший опыт по части карточных проигрышей, всякий раз расстраивался едва ли не до слез. Кроме того, он был выпотрошен подчистую, и ему еще предстояло объясняться по этому поводу с княгиней Аграфеной Антоновной, какового объяснения он боялся до судорог.

Его визави, высокий и статный брюнет лет тридцати с небольшим, со щегольскими черными усами и правильными чертами красивого, истинно мужского лица, с аккуратно перебинтованной головой, любезно улыбаясь, сгреб со стола беспорядочную груду мятых банкнот и долговых записок, начертанных трясущейся рукой князя Зеленского. Выигрыш был не слишком велик, но и не мал – что-то около двух тысяч рублей, из которых только семьсот рублей было получено деньгами, а остальное – записками.

– Вы мне льстите, князь, – сказал он с легким польским акцентом, убирая деньги и долговые расписки в объемистый бумажник. – Это не более чем слепое везение. Здесь так же мало моей заслуги, как и вашей вины. Карты, князь, это всего-навсего кусочки раскрашенного картона, и не стоит придавать им особенного значения. Впрочем, вы ведь и не придаете, не так ли? Так вы уверены, что не желаете реванша? Я к вашим услугам, милейший Аполлон Игнатьевич.

– О, нет, благодарю вас, – поспешно сказал князь. – Ваше общество мне весьма приятно, но мы ведь оба с вами знаем, что главное в игре – вовремя остановиться. На сегодня с меня довольно, любезный поручик, право же, довольно.

Человек, которого князь называл поручиком, незаметно улыбнулся в усы: по его мнению, князю Зеленскому следовало остановиться намного раньше – еще до того, как он согласился составить партию в карты.

Просторный и весьма недурно обставленный зал лучшего в городе трактира по случаю раннего часа был почти пуст, лишь в дальнем углу шумно пьянствовала небольшая компания драгунских офицеров, да виднелись кое-где спины согнувшихся над своими тарелками постояльцев. В подслеповатые окна заглядывал пасмурный осенний денек, с улицы то и дело доносились громыхание колес, чавканье копыт по грязи да истеричный собачий лай. В сереньком дождливом полусвете лица постояльцев трактира выглядели бледными и изможденными, словно все они не первый год страдали какой-то неизлечимой болезнью.

Поручик, с благодушным выражением лица откинувшись на спинку стула, вынул из жилетного кармана и неторопливо раскурил сигару. Сигара была дрянная – как раз того сорта, что можно раздобыть в провинции, когда ты стеснен в средствах и не знаешь, что принесет тебе завтрашний день. Тем не менее, вид у поручика был такой, словно сигару эту он получил из рук личного поставщика государя императора. Довольное и вместе с тем надменное выражение лица поручика как будто говорило всем, кто мог его видеть: да, господа, сигара действительно хороша; не каждому выпадает в жизни случай отведать такой сигары, это, государи мои, удел избранных...

– К слову, князь, – небрежно обронил он, жуя кончик сигары, – вы не знаете, каковы военные новости? Последние два дня я гостил у моего покровителя, князя Багратиона. Петр Иванович уверенно идет на поправку, но домашние столь ревностно оберегают его душевный покой, что в имение не просачивается ни капли информации из внешнего мира. Право, обитель князя превращена в остров, затерянный в океане безвременья. Так каковы же новости, любезный Аполлон Игнатьевич?

– Новости скверные, – сказал князь Зеленской, убирая в карман свой огромный носовой платок. – Вчера по решению фельдмаршала Кутузова наши войска без боя оставили Москву. Первопрестольная занята неприятелем и, по слухам, там уже начались пожары.

– Как – оставили?! – вскричал черноусый поручик так громко, что с разных концов зала к нему повернулось несколько голов. – Этого не может быть! Вас ввели в заблуждение, князь!

– Увы, – печально произнес князь Зеленской и сокрушенно покивал головой. – Я понимаю ваши чувства, пан Кшиштоф, я сам долго не мог поверить этой ужасающей новости. К сожалению, это чистая правда.

– Бог мой! – уже значительно тише, но с интонацией дурного актера-трагика, воскликнул пан Кшиштоф Огинский. – Бог мой, какой страшный удар! Несчастный князь Петр Иванович, эта новость убьет его так же верно, как выпущенная в упор пуля... Нужно непременно скрыть от него это печальное известие до тех пор, пока он не поправится.

– Конечно, конечно, – промямлил князь Зеленской, которого в данный момент гораздо сильнее волновал собственный карточный проигрыш, чем сдача Наполеону Москвы. – Конечно, дорогой поручик, вы правы. Нашего героя надлежит всячески оберегать, всячески...

Разговор сделался вялым и, наконец, оборвался вовсе: каждый из собеседников думал о своем, и мысли их текли по совершенно разным руслам, нигде не пересекаясь и не создавая новых тем для беседы. Вскоре князь Зеленской засобирался домой, ссылаясь на неотложные дела, которых, как доподлинно знал Огинский, у него не было, да и быть не могло.

– Одну секунду, князь, – сказал пан Кшиштоф, изящным щелчком сбивая пепел с сигары. – Прежде чем вы меня покинете, я хотел бы узнать, в какой срок вы намерены погасить свой долг.

– Что вы сказали? Ах, долг! Сколько за мной числится – тысяча двести, тысяча триста? Право, поручик, стоит ли говорить о подобных пустяках! Сейчас я, как назло, на мели, но сумма столь ничтожна, что, думается, я смогу уплатить ее вам в ближайшее же время.

– Гм, – сказал пан Кшиштоф, который был хорошо осведомлен о состоянии дел князя Зеленского и потому имел все основания сомневаться в правдивости его слов. – Ближайшее время – понятие растяжимое, любезнейший Аполлон Игнатьевич. А между тем мне нужны наличные, и срочно. Мое имение находится в Польше и, как мне стало известно, совершенно разорено солдатами проклятого Бонапарта.

Мой отпуск скоро заканчивается; мне надобно экипироваться с головы до ног, начиная с лошади и заканчивая ташкой. Я весьма огорчен необходимостью настаивать на погашении долга, тем более что речь идет о человеке, которого я всячески уважаю и, не побоюсь этого слова, люблю, как старшего друга, почти как отца. Однако же, деньги было бы желательно получить поскорее. Скажем, в течение трех дней. Вас устраивает этот срок, дражайший Аполлон Игнатьевич?

–  – Простите, что вы сказали? – Князь Зеленской, казалось, сделался туг на оба уха, как только речь зашла о деньгах. – Ах, срок! Три дня, вы говорите? О, этого более чем достаточно, поверьте. Тысяча – это пустяк, о котором даже не стоит говорить...

– Тысяча триста, – напомнил пан Кшиштоф. – Для меня, любезный князь, это не пустяк. Я имею в виду теперь, когда я нахожусь в столь затруднительном положении. Право, мне неловко настаивать, но...

– Полно, поручик, – непринужденным тоном перебил его князь. – Тут не о чем говорить. Деньги будут вам доставлены в названный вами срок. Не извольте беспокоиться, даю вам слово: все будет в полном порядке.

Он говорил уверенно и вместе с тем добродушно, давая понять, что нисколько не обижен настойчивостью пана Кшиштофа; лицо его, однако же, заметно вытянулось и приобрело кислое выражение. Пан Кшиштоф, который на протяжении своей бурной карьеры карточного шулера и авантюриста научился весьма недурно разбираться в людях, при виде этого уксусного выражения сразу же смекнул, что денег ему не видать, как своих ушей. Впрочем, финансовое положение его действительно было отчаянным, что заставляло его радоваться каждому клоку шерсти, состриженному с этих уездных баранов. Князь же Зеленской был идеальным объектом для потрошения за карточным столом: он ничего не замечал даже тогда, когда пан Кшиштоф передергивал почти в открытую. Полученные от князя семьсот рублей были Огинскому весьма кстати; что же до долговых расписок, то они могли послужить отличным рычагом для давления на незадачливого князя. Пан Кшиштоф понятия не имел, как употребить свое влияние на Аполлона Игнатьевича, но полагал, что иметь его в рукаве на всякий случай не помешает. Конечно, для козырного туза князь Зеленской был мелковат, но семерка – тоже карта; в критический момент пригодится и она.

Пан Кшиштоф сидел в этом уездном городишке уже целую неделю. Он осел здесь сразу же после того, как проводил Багратиона до его имения, расположенного отсюда в нескольких верстах. За время совместного путешествия ослабленный раной Багратион проникся к своему попутчику самым дружеским расположением, однако пан Кшиштоф ответил на его приглашение поселиться в имении отменно вежливым, но решительным отказом: по мере того как вызванная раной лихорадка отступала и к князю возвращались силы, он начал задавать все больше вопросов, ответить на которые пану Кшиштофу было весьма затруднительно. Вопросы эти касались, в основном, якобы имевшей место службы пана Кшиштофа в N-ском гусарском полку, про который Огинскому было известно только то, что такой полк существовал и был истреблен едва ли не до последнего человека в арьергардном сражении под Смоленском. Более ничего про “свой” полк пан Кшиштоф не знал. Положение осложнялось еще и тем, что Багратион, в отличие от него, принимал участие в Смоленской баталии и легко мог поймать своего менее осведомленного собеседника на лжи. Посему пан Кшиштоф предпочел удалиться в город и там кормить клопов в тесной комнатенке над трактиром, окно которой выходило на немощеную городскую площадь, где бродили грязные голенастые куры да изредка с визгом пробегал, спасаясь от собак, шустрый худой поросенок.

Простая вежливость требовала хотя бы изредка навещать раненого генерала. Визиты эти ужасно тяготили Огинского, но совсем не ездить было чертовски опасно: в узком кругу уездного дворянства мнения составлялись быстро, а пан Кшиштоф еще не был готов покинуть свою клопиную обитель, снова пустившись во все тяжкие. Дело было, конечно же, вовсе не в его ране: красовавшаяся на голове Огинского повязка была такой же фальшивой, как и его офицерский чин. Пан Кшиштоф просто пользовался выпавшей ему передышкой, чтобы осмотреться, перевести дух и решить, что делать дальше. Возвращаться обратно к Мюрату он не хотел: было совершенно очевидно, что маршал более не испытывает к нему никакой симпатии и постарается так или иначе свести пана Кшиштофа в могилу. Для того же чтобы жить без покровительства всемогущего короля Неаполя, в первую очередь требовались деньги, и деньги немалые: пан Кшиштоф привык ограничивать себя во всем, но это вовсе не означало, что такой стиль жизни ему по душе.

Иногда, ворочаясь по вечерам в своей узкой кровати и давя клопов, он с нарастающей тревогой думал о Багратионе. Князь лежал в своем имении, отрезанный стараниями домочадцев от всего внешнего мира, и мысли его наверняка время от времени обращались к нему, пану Кшиштофу Огинскому, и тем мелким, но многочисленным несообразностям, которые можно было без труда отыскать в его легенде. Острый разум боевого генерала рано или поздно должен был даже против собственного желания раскрыть обман, и пан Кшиштоф холодел при мысли о том, каковы будут последствия такого открытия. Одним словом, Кшиштоф Огинский вел сейчас именно тот образ жизни, к которому давно привык, то есть, кривляясь и размахивая руками, балансировал на тоненьком канате между жизнью и смертью; Багратион же был тем неприятным сквозняком, который в любую минуту мог сдуть его с этого каната.

Порой пан Кшиштоф с тоской думал о том, как было бы прекрасно, если бы Багратион в один прекрасный день просто взял да и умер своей смертью. Поначалу, казалось, все к этому и шло, однако закаленный в походах организм князя выстоял, и теперь не оставалось сомнений в том, что болезнь в ближайшее время будет побеждена окончательно. О том, чтобы убить Багратиона, по-прежнему не могло быть и речи: так же, как ранее преданными ему офицерами и солдатами, ныне князь был окружен любящими домочадцами. Для такого предприятия требовался начисто лишенный инстинкта самосохранения безумец наподобие Лакассаня, который, как от души надеялся пан Кшиштоф, навеки остался на Бородинском поле вместе с тысячами своих соотечественников. И, тем не менее, Багратион отчаянно мешал пану Кшиштофу, грозя в любой момент вывести его на чистую воду.

Простившись с князем Зеленским, который покинул его с явным облегчением, Огинский поднялся к себе в номер и, повалившись на кровать, стал всесторонне обдумывать мелькнувшую у него в голове любопытную мысль. Застрелить Багратиона или зарубить его саблей он не мог; попытка отравления, пожалуй, тоже принесла бы гораздо больше неприятностей ему самому, чем его жертве. Таким образом, все традиционные способы убийства отпадали, как чересчур рискованные и ненадежные. После разговора с Зеленским, однако, пан Кшиштоф почувствовал нечто вроде надежды: ему показалось, что похожий на воробья-переростка князь вложил в его руки новое безотказное оружие.

Пан Кшиштоф хорошо изучил горячий, вспыльчивый нрав князя Багратиона. Этот южный темперамент ощутимо мешал князю в деле его выздоровления, и все усилия домочадцев Багратиона во главе с его домашним врачом ныне были направлены, в основном, на борьбу с этим темпераментом. Князя тщательнейшим образом ограждали от всех мыслимых и немыслимых волнений, и не напрасно: по словам врача, Багратион все еще находился в полушаге от смерти, и любое неожиданное потрясение могло спровоцировать возобновление лихорадки.

Таким потрясением, по мнению пана Кшиштофа, могло стать надлежащим образом поданное известие об оставлении русскими войсками Москвы. Идея была крайне заманчивой, а главное, не требовала от Огинского никакого риска. Оставалось лишь решить, как это сделать, и претворить решение в жизнь.

Можно было бы вскользь, как нечто общеизвестное, упомянуть этот факт при личной беседе с князем. Поразмыслив над этим, пан Кшиштоф отрицательно покачал головой: это было бы так же опасно и неразумно, как и пытаться зарезать князя кухонным ножом на глазах у прислуги. Каждый, кто удостаивался свидания с Багратионом в его доме, предварительно получал подробнейшие наставления относительно того, о чем следует и о чем не следует говорить с Петром Ивановичем во время встречи. Нарушить эти подробные инструкции означало бы навлечь на себя серьезнейшие подозрения в злом умысле. Могло последовать официальное расследование, а то и вызов на дуэль от какого-нибудь не в меру горячего молодого человека. Пан Кшиштоф не нуждался ни в том, ни в другом; следовательно, этот путь никуда не годился.

Можно было, конечно, послать вместо себя кого-нибудь другого – того же дурака Зеленского, например. Шантажируя карточным долгом и играя на его паническом страхе перед скорой на язык, а если верить слухам, то и на руку, супругой, Аполлона Игнатьевича было бы легко заставить сделать что угодно. Но каким бы дураком ни был Зеленской, он не мог не догадаться об истинной цели данного ему паном Кшиштофом поручения и выдал бы своего кредитора при малейшем нажиме со стороны домочадцев Багратиона. Таким образом, этот способ отпадал так же, как и первый.

Оставалось письмо – разумеется, анонимное или же подписанное чужим именем. В мозгу пана Кшиштофа сами собой начали складываться полные фальшивой скорби и сочувствия фразы. “Дорогой князь Петр Иванович. Зная Вас как горячего патриота и радетеля о судьбах отечества и будучи осведомлен о продиктованном самыми благими намерениями поведении Ваших домашних, кои почитают своим долгом держать Вас в полнейшем неведении относительно хода военной кампании, коей Вы были участником, осмелюсь взять на себя тяжкую обязанность сообщить Вам пренеприятнейшее известие...” Ну, и так далее. Над текстом следовало как следует поработать, чтобы ни одной собаке не пришло в голову, что писал иностранец, но это уже было несущественно. Существенно было другое: каким образом сделать так, чтобы письмо попало в руки Багратиону. Скорее всего, вся поступавшая на имя князя почта прежде проходила через руки секретаря, адъютанта или еще кого-нибудь из домашних. Письмо, содержавшее столь дурную новость, как оставление русскими Москвы, в таком случае неминуемо было бы уничтожено, а цепные псы, берегущие покой больного, насторожились бы. Бить следовало наверняка, но как? Послать письмо с нарочным? Тоже не годится, поскольку нарочный, будучи допрошенным, непременно признается, от кого получил письмо. Подбросить его в спальню князя? Опасно, могут заметить...

Тут пан Кшиштоф поймал себя на том, что неистово чешет то одну, то другую руку, и в великом раздражении вскочил с кровати. Гостиничные клопы обнаглели до такой степени, что стали кусаться среди бела дня. Продолжая чесаться и проклинать неряху-трактирщика, Огинский схватил плащ и шляпу и выбежал из комнаты, решив подышать свежим воздухом, а заодно и обдумать свою проблему.

Он двинулся по главной улице утопавшего в жирной черной грязи уездного городишки, направо и налево раскланиваясь со знакомыми, коими успел во множестве обзавестись на протяжении проведенной здесь недели. Для них он был герой, проливший свою кровь, защищая отечество; они же казались пану Кшиштофу просто стадом тупых самодовольных свиней, готовых с чавканьем сожрать его заживо, стоило лишь ему оступиться и упасть в грязь, где они барахтались с самого рождения. В какой-то степени так оно и было: куда бы ни занесла пана Кшиштофа его несчастливая судьба, он нигде не чувствовал себя в полной безопасности.

Он автоматически приподнимал шляпу, кланяясь знакомым, что-то говорил и даже смеялся, но мысли его витали где-то далеко: пан Кшиштоф напряженно думал, как гроссмейстер, разыгрывающий в уме сложную шахматную партию. Тем не менее, в каком-то отдаленном уголке его мозга затаился бдительный страж, который никогда не спал и был всегда начеку. Когда наступил нужный момент, этот страж позвонил в колокольчик, и пан Кшиштоф очнулся от своих глубоких раздумий.

Он обнаружил, что по-прежнему идет по дощатому тротуару, осторожно ступая и следя за тем, чтобы не забрызгаться грязью. Вокруг, казалось, не было ничего угрожающего, но звоночек внутри головы продолжал бренчать, и пан Кшиштоф осторожно оглянулся назад.

Позади него, отставая шагов на двадцать, двигался какой-то прилично одетый господин невысокого роста и довольно субтильного телосложения. Он шел, опираясь на тросточку и так низко наклонив голову в цилиндре, словно двигался против сильного ветра. Походка его была неторопливой и задумчивой, а лица пан Кшиштоф, как ни старался, разглядеть не мог.

Человек этот был ему как будто незнаком, но в то же самое время его фигура и походка вызывали у пана Кшиштофа какие-то смутные, но весьма неприятные ассоциации. Первым побуждением Огинского было бежать от этого человека без оглядки, но он быстро взял себя в руки: с какой это, спрашивается, радости станет он на виду у всего города бегать от первого встречного? Да и мало ли что может померещиться человеку, когда его с самого утра одолевают мрачные мысли!

Человек между тем все шел, не ускоряя и не замедляя шага, словно вовсе не замечал стоявшего у него на дороге пана Кшиштофа. Голова у него по-прежнему была низко опущена, и это почему-то очень не понравилось Огинскому. Впрочем, этот прохожий тоже мог о чем-то задуматься; а может быть, он искал что-то на тротуаре?

Пан Кшиштоф уже собрался было повернуться к незнакомцу спиной и возобновить свою прогулку, но тут прохожий поднял, наконец, голову, и свет померк в глазах Огинского: на него, улыбаясь своей мерзкой улыбочкой полоумного убийцы, не спеша двигался Лакассань собственной персоной.

Глава 6

Господский дом располагался на вершине невысокого лысого холма, в самом конце длинной, тянувшейся вдоль единственной улицы, деревни. Деревня эта, как и другие имения князей Вязмитиновых, была довольно зажиточной и крепкой. Старый князь никогда не числился в либералах, но совершенно справедливо полагал, что от сытого и здорового мужика разумный хозяин получит гораздо больше прибыли, нежели от забитого, замордованного до потери человеческого облика существа. К тому же личные потребности старого князя были невелики: он не кутил, не играл в карты и не тратился на модные в то время крепостные театры, не говоря уже о лошадях и молодых любовницах, так что никакой нужды раздевать собственных крестьян до нитки у него не было. Да и прокутить исчислявшееся миллионами рублей и десятками тысяч душ состояние Вязмитиновых было бы нелегко, даже при самом разгульном образе жизни: родовитые и воинственные предки весьма неплохо обеспечили своих потомков на много лет вперед.

Тем не менее, впервые после долгого отсутствия проезжая по деревенской улице, княжна была неприятно поражена признаками запустения и упадка – пока еще не слишком бьющими в глаза, но уже достаточно явными, – глядевшими на нее со всех сторон.

Дом, по крайней мере, был в порядке. Увидев выбежавших навстречу дворовых, княжна внезапно почувствовала себя смертельно усталой, как путник, вернувшийся из дальнего странствия и добравшийся, наконец, до родного порога. Она была счастлива, хотя никогда особенно не любила это место: после Вязмитинова здесь ей казалось слишком голо и неуютно.

Под причитания и радостные возгласы кухарок и горничных она выбралась из кареты и двинулась к дому, но на полпути остановилась и обернулась. Учитель танцев Эжен Мерсье все еще сидел на козлах кареты, глядя ей вслед взглядом, в котором княжне почудилась растерянность.

На последнем перед домом перегоне француз сам правил лошадьми. Степана и Прохора княжна отправила к их хозяину при первой же возможности: имение Зеленских было по дороге, и Мария Андреевна, не заезжая туда, сделала короткую остановку и отпустила ненадежных лакеев с миром. У нее до сих пор оставалось сильнейшее подозрение, что во время их остановки у реки между лакеями и французом что-то произошло. Допрашивать мужиков было бесполезно.

Мерсье же в ответ на все расспросы только смеялся и отделывался шутками. Это делало честь его скромности, и княжна поневоле прониклась к французу симпатией.

– Господин Мерсье, – позвала она по-французски, – сударь, что же вы там сидите?

– Прошу прощения, принцесса, – откликнулся француз, ловко спрыгивая с козел и разминая затекшие ноги. – Думаю, мне лучше уйти. Ваша доброта оказалась превыше всяческих ожиданий. Позвольте мне еще раз от всей души выразить вам мою искреннюю признательность. Я ваш рыцарь до конца моих дней. Однако теперь мне будет лучше откланяться, дабы не стеснять вас и не возбуждать излишних кривотолков своим присутствием в вашем доме.

– Полно, сударь, – решительно сказала княжна. – Все глупости; я вам не позволяю. Вы мой гость до тех пор, пока не подыщете себе иного пристанища, где ваши таланты нашли бы применение. Я не обещаю брать у вас уроки танцев, но обещаю найти того, кому понадобятся ваши услуги. Да вот хотя бы князья Зеленские! У них три дочери на выданье, и ни одна из трех не блещет чересчур изящными манерами.

Она повернулась к прислуге и распорядилась приготовить комнату для гостя. Дворовые казались несколько ошарашенными тем, что человек на козлах господской кареты, принятый ими за кучера, вдруг заговорил с молодой хозяйкой по-французски и оказался на поверку вовсе не кучером, а гостем; впрочем, все они дорожили своими теплыми местечками в господском доме и потому оставили свое удивление при себе.

Приняв горячую ванну и впервые за много дней плотно пообедав за настоящим столом с приборами из фамильного серебра и фарфора, княжна почувствовала себя отдохнувшей и полной сил. Теперь, когда ее военные приключения, казалось, остались в прошлом, ей нужно было входить в роль хозяйки огромного состояния. Нет времени лучше настоящего, сказала себе княжна и велела позвать управляющего.

До его прибытия Мария Андреевна развлекала себя разговором с Мерсье. Видимо, вид широко простиравшихся за окнами столовой княжеского дома убранных полей поневоле склонил француза к сельскохозяйственной теме. Он по собственному почину заговорил о неисчислимых бедствиях, кои приносит война мирным пахарям и помещикам, которые кормятся доходами с земли. По вполне понятным причинам княжна не стала напоминать своему гостю, кто был причиной упомянутых им несчастий; впрочем, он сказал об этом сам, заявив, что имя Бонапарта будет навеки прославлено наряду с самыми кровавыми злодеями, каких знала история всех времен и народов. Затем Мерсье вдруг вознамерился спеть и с этой целью сел было за клавикорды, но тут дворецкий доложил, что явился староста, заменявший в отсутствие хозяев управляющего.

Староста оказался дородным и благообразным мужиком лет пятидесяти, с окладистой, без единого седого волоска, бородой, но с огромной блестящей плешью надо лбом. Лицо у него было широкое, гладкое и сияло, как масленый блин – надо полагать, от радости встречи с молодой хозяйкой. Армяк на нем был новенький, крепкие сапоги сверкали, распространяя по комнате тяжелый запах дегтя, и вообще он производил впечатление благополучия и добротности, чего, увы, нельзя было сказать о вверенной его попечению деревне. Звали старосту Акимом Кондратьевичем.

Комкая в руках шапку и с любопытством косясь на сидевшего за клавикордами Мерсье, староста низко поклонился княжне и осведомился о здоровье старого князя. Узнав, что Александр Николаевич скончался, он обронил слезу, то есть громко зашмыгал носом и с силой провел шапкой по глазам, так что они сразу же покраснели.

– Беда-то какая, – нараспев произнес он, качая головой. – Ох, беда, беда...

Княжне, впрочем, показалось, что глаза его при этом как-то уж чересчур живо забегали по сторонам. Мерсье тоже повел себя довольно странно: иронически кашлянув в кулак, он развернулся на вращающемся табурете боком к клавикордам, облокотился на крышку и, подперев кулаком щеку, стал в упор разглядывать старосту с каким-то непонятным интересом в глазах. Напоровшись на этот изучающий взгляд, староста торопливо отвел глаза и преданно уставился на княжну.

– Расскажи, Аким Кондратьевич, как вы живете, – попросила княжна. – Мне надобно знать, в каком состоянии находятся дела.

– Дела-то? – Староста издал горестный вздох, от которого левая бровь Мерсье неудержимо поползла кверху. – Дела, ваше сиятельство, как сажа бела. Мало было войны, так тут еще и недород. А уж что войска-то хлеба потравили – ну, чисто басурманы! Осмелюсь доложить, ваше сиятельство, дела наши нынче – сплошное разорение. Господский-то хлеб, правда, весь до зернышка в амбарах, однако ж денег ни копейки, хотите казните, хотите милуйте...

Мерсье вдруг снова кашлянул в кулак, привлекая к себе внимание княжны.

– Это вор, – сказал он по-французски.

В голосе его не было ни тени сомнения; он говорил с такой уверенностью, будто слово “вор” было выжжено у Акима Кондратьевича на лбу.

– Когда мы проезжали по деревне, – продолжал он, отвечая на удивленный взгляд княжны, – я обратил внимание на совершенно новый дом, размерами мало уступающий тому, в котором мы находимся сейчас. Еще два таких же, разве что более скромных по размерам, дома я заметил в глубине двора. Уверен, что все три принадлежат этому негодяю и его сыновьям. Все это время он обкрадывал вас, принцесса, пользуясь вашим отсутствием.

– Это похоже на правду, – вынуждена была признать Мария Андреевна, – но как я это докажу? Вы же слышали: война, недород, потравы... Теперь этого уже не проверишь, а я не могу обвинять пожилого уважаемого человека на основании ничем не подкрепленных подозрений...

– Три новеньких, с иголочки, дома, – напомнил Мерсье. – Да вы только взгляните на его физиономию! Ведь невооруженным глазом видно, что перед вами проворовавшийся плут, который до смерти рад, что его хозяин умер, и некому потребовать у него отчета. Вас он всерьез не воспринимает, и, не в обиду вам будь сказано, пока что вы делаете все, чтобы оправдать и подтвердить это его мнение.

– Так как же мне быть? – окончательно потерявшись, спросила княжна.

Она чувствовала, что француз прав, и вид старосты, вертевшего головой из стороны в сторону, очевидно пытаясь хоть что-нибудь уловить из разговора, который велся на непонятном для него языке, только укрепил ее в этом мнении. Физиономия у старосты была преподлейшая, а натертые шапкой до красноты глаза оказались совершенно сухими – слишком сухими для человека, который только что горько оплакивал кончину горячо любимого хозяина. Заметив, что на него смотрят, староста поспешно придал своему лицу прежнее выражение глубокой скорби пополам с собачьей преданностью. Это волшебное преображение решило дело, и когда Мерсье, легко поднявшись с табурета, пробормотал: “Позвольте мне, принцесса”, – Мария Андреевна молча кивнула и отвернулась к окну.

Француз длинными скользящими шагами приблизился к старосте и без предисловий крепко ухватил его за бороду. “Э?” – удивленно сказал Аким Кондратьевич, все еще пребывавший в блаженной уверенности, что очень своевременная кончина старого князя позволит ему выйти сухим из воды. Этот возглас тут же перешел в сдавленное мычание. Оглянувшись через плечо, княжна увидела Мерсье, который волок грузного старосту в соседнюю комнату, по-прежнему держа его за бороду.

Тяжелая двустворчатая дверь закрылась за ними, и тут же из-за нее донесся короткий сухой треск. Мычание старосты оборвалось, словно обрезанное ножом. “Ой!” – явственно произнес Аким Кондратьевич неожиданным басом. “Ой!” – повторил он, и вслед за этим послышался дробный рассыпчатый грохот, словно кто-то со всего маху швырнул на паркет охапку дров.

Княжна, изо всех сил стиснув зубы, заткнула пальцами уши и отвернулась к окну, чтобы не видеть и не слышать того, что творилось в соседней комнате. Там, за закрытой дверью, учитель танцев Эжен Мерсье занимался тем, что ее дед, князь Александр Николаевич Вязмитинов, полагал делом бесполезным и даже вредным, поскольку считал, что телесные наказания воспитывают в человеке не честь и уважение, а страх, ненависть и подлость. Впрочем, приходилось признать, что воспитывать упомянутые качества в Акиме Кондратьевиче не было никакой нужды: он обладал ими в полной мере.

Это было еще одно открытие, сделанное княжной Марией в тот страшный год: она узнала, что в отношениях между людьми не существует непреложных истин и никогда не бывает полной ясности. Жизнь не стоит на месте, ее законы все время меняются, и правила, которые были верны когда-то, со временем переходят в разряд исключений, а потом и вовсе исчезают без следа. Она горячо любила и глубоко уважала своего деда, но сегодняшний случай убедил ее в том, что возводить каждое сказанное им слово в ранг непреложной истины было бы непростительной ошибкой.

Внезапно обе створки высокой двери с треском распахнулись, и в комнату на четвереньках вбежал Аким Кондратьевич. Борода его торчала клочьями во все стороны, из разбитого носа обильно капало на паркет, под левым глазом наливался всеми цветами радуги обширный синяк, а на лысине багровела свежая ссадина.

– Матушка, – дико тараща глаза, проревел он медвежьим голосом, – заступница, не дай пропасть! Что ж он, басурман, де...

Договорить ему не дали. В дверь просунулось разгоряченное лицо Мерсье и верхняя половина его туловища.

– Пардон, мадемуазель, – запыхавшимся голосом сказал француз, ловко поймал старосту за штаны и одним резким движением втащил его обратно. Дверь захлопнулась.

– О, господи, – сказала княжна и решительно встала. Прав был Мерсье или нет, но она собиралась немедленно прекратить это варварское избиение. Пусть лучше меня обворовывают, решила она, чем терпеть этот кошмар в своем доме. И не только терпеть, но и потворствовать ему...

Она не успела еще дойти до двери, когда та сама собой распахнулась ей навстречу. В комнату вошел Мерсье, на ходу старательно вытирая руки носовым платком. Он аккуратно притворил за собой дверь и поклонился княжне.

– Прошу меня простить, – сказал он, – за эту безобразную сцену. Я просто не ожидал, что он вырвется.

– Благодарю вас, сударь, – стараясь, чтобы голос звучал спокойно, сказала княжна, – но впредь попрошу воздерживаться от подобных действий в отношении моих людей. Это... Простите мне мою резкость, но это омерзительно.

– Еще раз приношу свои извинения, – с поклоном сказал Мерсье. – Это и вправду омерзительно, но, увы, очень действенно. Надеюсь, впредь подобные крутые меры вам просто не понадобятся. Во всяком случае, не с этим человеком...

Княжна вдруг испугалась. Ей представилось безжизненно распростертое на полу в соседней комнате окровавленное тело, избитое и измочаленное до такой степени, что его невозможно было узнать.

– А... где?.. – осторожно спросила она, боясь услышать ответ.

– Кто, ваш староста? – Мерсье изящно обмахнулся носовым платком, и княжне стоило больших усилий не отвести взгляд при виде покрывавших этот платок бурых пятен. – Ну, где же ему быть... Побежал домой за деньгами. Я напомнил ему, что обворовывать своих хозяев не только опасно, но и грешно, и он со мной согласился. Его вдруг охватило искреннее раскаяние и горячее желание вернуть все, что он наворовал. Сейчас он, наверное, уже роется у себя в огороде, выкапывая кубышку с деньгами... по крайней мере, одну из кубышек. Простите, принцесса, вам, наверное, неприятно меня видеть после этого инцидента. Если вы скажете, я уйду. Прошу лишь поверить, что иного выхода у нас... у вас просто не было. Это не человек, а подлый скот, и убеждать его в чем бы то ни было словами совершенно бесполезно. Зато теперь он трижды подумает, прежде чем запустить свою волосатую лапу в ваш карман.

– Останьтесь, – сказала ему княжна. – Куда же вы пойдете? И потом, вы, наверное, правы. Но как это горько, как обидно! Неужели другого способа договориться действительно не существует?

– Это смотря с кем, – деловито заметил Мерсье и вздохнул. – Но в большинстве случаев этот способ, увы, единственный. Этим миром правит дьявол, принцесса, и порой нам против собственной воли приходится принимать его правила игры. Мне очень жаль говорить об этом такому юному и прелестному существу, как вы, но такова жизнь, и чем раньше вы это поймете, тем меньше шишек набьете на своей обворожительной головке.

Правота француза подтвердилась менее чем через полчаса, когда запыхавшийся, но успевший, тем не менее, умыться и причесать бороду староста, не переставая часто кланяться, вручил княжне кубышку – глиняный горшок, доверху набитый золотыми червонцами. Увидев прилипшие к стенкам горшка комья свежей земли, княжна не удержалась от вздоха: Мерсье оказался прав даже в этом.

Через час после его ухода к дому явилась депутация крестьян, которые со слезами на глазах благодарили княжну за то, что она, по их словам, нашла управу на совершенно потерявшего стыд старосту Акима. Мерсье, который из любопытства вышел следом за княжной на крыльцо, был также назван “батюшкой” и “заступником”.

– Право, сударыня, – прошептал он при этом княжне, – это звучит намного приятнее, чем “басурман” или “нехристь”. Намного приятнее!

– Что ж, сударь, – вздохнув, сказала княжна, когда крестьяне ушли, – похоже, что мне остается только поблагодарить вас. Более того, я намерена просить вас на какое-то время занять место управляющего этим имением.

– Не знаю, принцесса, – задумчиво ответил Мерсье, зачем-то отведя в сторону взгляд, – будет ли это удобно. Не забывайте, что я француз, а это, как вы понимаете, не добавит мне популярности ни у ваших соседей, ни у крестьян. Кроме того, я всего лишь учитель танцев и мало смыслю в хозяйстве.

– Боюсь, однако, что, как ни малы ваши познания в этой области, они намного превосходят мои собственные, – ответила княжна. – Вы разгадали старосту с первого взгляда, а я, признаться, поверила каждому его слову. Что же касается популярности... До соседей мне нет никакого дела, а крестьяне после сегодняшнего происшествия готовы на вас молиться. Я прошу вас помочь мне привести хозяйство хотя бы в относительный порядок. После этого вы можете вернуться к любезным вашему сердцу танцам, если таково будет ваше желание.

– Вы меня поражаете, – сказал Мерсье, глядя на нее серьезным взглядом холодных серых глаз. – Сколько вам лет – шестнадцать, семнадцать? Ах, простите, дамам не задают таких вопросов. Но вы выглядите почти ребенком, а речи ваши – речи зрелой, много повидавшей на своем веку женщины. Весьма неглупой женщины, надо добавить... Это воистину достойно удивления!

– Это достойно жалости, – внезапно помрачнев, резко возразила княжна, – как горб на спине или заячья губа. Простите меня, сударь... Так вы согласны?

– Разве я могу отказаться, когда вы просите? – развел руками Мерсье. – И потом, не забывайте, что я ваш должник.

Так учитель танцев Эжен Мерсье на время сделался управляющим имением княжны Вязмитиновой. На следующий день он сопровождал княжну в уездный город, где та должна была посетить опекунский совет. Пока княжна занималась делами, француз ненадолго заглянул в расположенный по соседству трактир, где на глаза ему неожиданно попалось знакомое лицо.

Лицом этим был пан Кшиштоф Огинский, одетый в цивильное платье и с изящно перебинтованной головой. Если не считать этой повязки, он выглядел вполне довольным собой и всем на свете. Он сидел за столом боком к Мерсье и так увлеченно беседовал с каким-то толстяком в офицерской ополченческой форме, что не заметил стоявшего в дверях и улыбавшегося странной и жутковатой улыбкой француза. Понаблюдав за ним некоторое время, Мерсье поправил на голове новенький, только час назад купленный цилиндр, крутанул в воздухе свою тросточку, повернулся на каблуке и покинул трактир легкой походкой профессионального танцора или, что то же самое, искусного фехтовальщика, до поры оставив пана Кшиштофа в неведении относительно сгустившихся над его перевязанной головой туч.

– Итак, милостивый государь, – процедил Лакассань, когда они уселись за покрытый грязноватой, затейливо изукрашенной самыми разнообразными пятнами скатертью стол, – потрудитесь объяснить, как вы здесь очутились и чем занимаетесь. Похоже, вы взяли отпуск по ранению; поправьте меня, если я ошибся.

Трактир был не чета тому, в котором квартировал и столовался пан Кшиштоф. Это место было погрязнее, публика здесь была попроще, пища погрубее, зато цены отличались весьма похвальной умеренностью. Впрочем, все эти подробности нисколько не интересовали ни пана Кшиштофа, ни его жутковатого собеседника: они просто свернули в первую же открытую дверь и оказались здесь. Для их целей это место подходило вполне, а всего остального они сейчас попросту не замечали.

– Вы будто птица Феникс, – кисло улыбаясь, промолвил пан Кшиштоф. – Все время восстаете из пепла. Вас самого это еще не утомило?

– Вы намекаете на то, что это утомило вас? – спросил Лакассань. – Сочувствую вам, друг мой, но помочь ничем не могу... да и не хочу, если уж на то пошло. С какой стати? Вы взяли на себя определенные обязательства, а сами уклоняетесь от их выполнения. Бегаете, как мальчишка, прячетесь в каких-то клопиных вольерах...

При упоминании о клопах пан Кшиштоф непроизвольно поежился, и Лакассань холодно усмехнулся, поняв, что попал в самую точку.

– Вырядились, как петух, – продолжал француз, критически разглядывая штатский костюм пана Кшиштофа. – Поверьте старому знакомому, Огинский: военная форма вам больше к лицу. Простреленная, прожженная, задубевшая от своей и чужой крови, но овеянная славой в многочисленных сражениях... А? А вы? На что вы ее променяли?

– Посмотрите на себя, – огрызнулся пан Кшиштоф и залпом опрокинул в рот принесенную половым стопку водки. – Цилиндр, пелерина, тросточка...

– Тросточка, да... – Лакассань вздохнул, положил свою трость поперек стола и потянул за рукоятку. Что-то негромко щелкнуло, раздался характерный свистящий шелест, и тускло поблескивающее тонкое лезвие на треть выползло из замаскированных под трость ножен. – Это тросточка, – продолжал француз. – Что же касается одежды, то я свято исповедую правило всех настоящих охотников: отождествлять себя с дичью. Вы бежите сюда, я следую за вами; вы меняете оперение, и мне ничего не остается, как последовать вашему примеру. Надеюсь, что теперь, когда мы так счастливо встретились, вам не придет в голову снова исчезнуть. Эти русские, которые круглые сутки целыми толпами топчутся вокруг, безумно меня раздражают, а когда я раздражен, мне все время хочется кого-нибудь убить. На днях, вы не поверите, едва сдержался – чуть было не забил одного пройдоху голыми руками... Поэтому не советую вам снова пускаться в бега, потому что тогда ваша судьба будет окончательно решена.

Пан Кшиштоф усмехнулся так криво, что его левый ус едва не достал до мочки уха.

– А сейчас? – спросил он. – Разве сейчас моя судьба все еще не решена?

– Ну, – сказал Лакассань, разглядывая на свет свою рюмку, – вот мы и замкнули круг... Начнем сначала: ответьте мне, как вы здесь оказались и что намерены делать. Тогда и я смогу ответить на ваш последний вопрос – так или иначе.. Итак?..

– Итак, – повторил пан Кшиштоф, – обстоятельства, при которых мы расстались, вам отлично известны... Да какого дьявола! – взорвался он вдруг. – Вы что, не понимаете, что у меня не было выбора? Багратион просил меня ехать с ним. Что же, я должен был отказаться? “Простите, князь, – сказал бы я ему, – но я должен отклонить ваше лестное предложение, поскольку меня ждет мой коллега, французский лазутчик – тот самый, который стрелял в вас из пистолета и угодил почему-то не в голову, а в колено...” Так, по-вашему, я должен был поступить? Ну, а потом эти казаки... Короче говоря, я оказался здесь потому... Черт, да просто потому, что оказался! Это обыкновенная превратность судьбы, если угодно!

– Угу, – задумчиво промычал Лакассань. – Да, маршал предупреждал меня, что вы в высшей степени подвержены этим самым превратностям... Что ж, пусть так. Но до сих пор остается открытой вторая часть моего вопроса: что вы здесь делаете и что намерены предпринять в дальнейшем? Учтите, маршал поручил мне следить за вами от входа в его палатку и до входа в его палатку... или же до вашей смерти. Я обещал выполнить это в точности, и я сдержу свое обещание, чего бы это мне ни стоило. Я жду ответа, Огинский.

– Я не советовал бы вам так заноситься, – проворчал пан Кшиштоф, трусливо пряча при этом глаза. – Здесь вам все-таки не лагерь Мюрата. Стоит мне крикнуть, что рядом со мной сидит французский шпион, как... Ну, вы меня понимаете.

– Понимаю, – сказал Лакассань, – и даже ценю вашу откровенность. Но, будучи арестованным, я не премину поведать своим тюремщикам много интересного о некоем польском дворянине...

– Это если успеете, – грубо перебил его пан Кшиштоф.

– Я. уж постараюсь успеть, – пообещал Лакассань. – Постараюсь изо всех сил, можете не сомневаться. Хотите рискнуть? Посмотрим, что окажется быстрее: ваш язык или мой клинок. Хватит валять дурака, Огинский. Я задал вопрос, извольте на него отвечать.

Пан Кшиштоф помолчал, переваривая очередное поражение. Собственно, он понял, что снова проиграл, как только узнал в случайном прохожем Лакассаня. Ха, подумал он, в случайном... В этой встрече столько же случайности, сколько и в хорошо нацеленном ударе шпагой. Какая уж тут случайность...

Его мысли лихорадочно метались из стороны в сторону в поисках выхода. Правда была проста: пан Кшиштоф отсиживался здесь, наслаждаясь относительным комфортом и безопасностью, пока Мюрат медленно, но верно свыкался с мыслью, что оба его секретных агента погибли на Бородинском поле. Такой ответ, однако же, не мог устроить Лакассаня. Точнее, это был именно тот ответ, которого ждал сумасшедший убийца. Этот ответ развязал бы ему руки, позволив устранить пана Кшиштофа и вернуться, наконец, к Мюрату. Давать Лакассаню такой ответ пан Кшиштоф не собирался, потому что больше всего на свете хотел жить.

– К черту, – хрипло сказал он. – Вы слепец, Лакассань, если не видите того, что лежит прямо у вас перед носом. Я приехал сюда вместе с Багратионом, и я остаюсь здесь именно и только потому, что он все еще жив. Поначалу у меня была надежда, что его убьет лихорадка. Теперь, однако, надежды на лихорадку мало, князь уверенно идет на поправку... Я не могу просто войти к нему в спальню и застрелить его из пистолета. Вам “это может показаться странным, но я хочу жить... Если угодно, хочу увидеть, как русские знамена склонятся перед французскими орлами. Есть один способ, но я еще не продумал всего до конца...

И он вкратце рассказал Лакассаню о своем замысле с письмом, ни словом не упомянув, естественно, об истинных причинах своей неприязни к Багратиону.

Выслушав, Лакассань задумчиво потеребил верхнюю губу, вздохнул и снял со стола свою смертоносную трость.

– Прикажите подать вина, – сказал он. – Впрочем, нет, лучше водки. Воображаю себе, каким вином потчуют посетителей в этой клоаке... Ваш замысел – дерьмо, Огинский. Дерьмо, дерьмо и дерьмо... Однако когда под рукой нет ни мяса, ни хлеба, можно съесть и это. Сыт от него не будешь, зато аппетит как рукой снимет... Я не верю, что человека, боевого генерала, дворянина, наконец, можно убить каким-то анонимным письмом. Но... на войне как на войне, тут любые средства хороши. Что ж, попробуйте...

– Попробовать можно, – проворчал пан Кшиштоф. – Я бы попробовал и без вашего разрешения, поверьте. Давно попробовал бы, но... Видите ли, всю почту князя просматривают перед тем, как вручить ему. Моя анонимка просто не дойдет до-адресата. Нужно найти какой-то способ ее подбросить...

– И при этом не быть замеченным, – насмешливо закончил вместо него Лакассань. – Ах, Огинский, Огинский! Когда же вы перестанете думать о собственной шкуре и начнете думать о деле?

– Я думаю о деле! – сердито возразил пан Кшиштоф. – Просто я не фанатик и не собираюсь подыхать только потому, что кому-то было лень просчитать последствия и принять меры предосторожности. Пожертвовать пешкой, чтобы снять с доски вражеского ферзя – дело нехитрое. А вы попробуйте сделать так, чтобы и вражеский ферзь погиб, и пешка, уцелев, дошла до конца доски и сама сделалась ферзем!

– Так вот куда вы метите, – насмешливо сказал Лакассань. – Хотите стать ферзем?

– А почему бы и нет? – заносчиво отозвался Огинский. – Я не говорю, что непременно им стану, это во многом зависит от воли того, кто передвигает фигуры... – Он на мгновение поднял глаза к закопченному потолку и торопливо перекрестился. – Но почему бы и нет, черт меня подери? Вы этого не поймете, Лакассань. При всем моем уважении к вам вы обладаете психологией пешки, в крайнем случае – слона. Я имею в виду, конечно же, шахматного слона.

– А я думал, африканского, – все так же насмешливо сказал Лакассань. Он сидел, заложив ногу на ногу, перебросив правую руку через спинку стула, и с каким-то новым выражением в глазах разглядывал пана Кшиштофа. Огинского беспокоило это выражение: он никак не мог его определить. Насмешка? Любопытство? Уважение, быть может? Пану Кшиштофу хотелось бы думать, что это было именно уважение, но он понимал, что такое вряд ли возможно. Скорее уж, это был интерес энтомолога, который неожиданно обнаружил любопытный экземпляр букашки – этакий казус, ошибку господа бога и матери-природы... – Что ж, – продолжал Лакассань, садясь прямо, – довольно болтать. Велите принести перо, бумагу и чернила. Пишите свое письмо... Пишите, пишите, о доставке, так и быть, я позабочусь сам. Кстати, где моя водка? Ага, вот и она. От-чень благодарить, – напрягаясь, сказал он по-русски половому, который поставил перед ним запотевший графинчик, и снова повернулся к Огинскому. – Пишите, сударь, а я поработаю почтальоном. Между прочим, вы не знаете, как мне попасть в имение Зеленских?

Пан Кшиштоф удивленно уставился на него. Порой Лакассань действительно умел удивить. На кой черт, спрашивается, ему могли понадобиться Зеленские? И откуда он вообще узнал об их существовании?

– На кой дьявол вам понадобилось имение Зеленских? – спросил он. – Если вас интересует князь, то он в городе вместе с семьей. Я расстался с ним не более часа назад.

– Князь? – переспросил Лакассань. – Даже не знаю... Впрочем, посмотрим. Объясните, как мне найти их дом.

Пан Кшиштоф объяснил. Тем временем принесли письменные принадлежности. Огинский положил перед собой лист скверной шероховатой бумаги и принялся задумчиво водить пером у себя под носом.

– Пишите, пишите, – сказал ему Лакассань, наливая себе водки. – И постарайтесь не делать грамматических ошибок. Багратион – человек образованный, письмо с ошибками он даже читать не станет, а сразу употребит его в качестве пипифакса...

– Заведите себе детей, – огрызнулся пан Кшиштоф, – и учите их. А я уже лет двадцать, как перестал нуждаться в услугах гувернера.

– Бросьте, Огинский, – лениво сказал Лакассань. – Какой там гувернер? У вас его сроду не было.

Пан Кшиштоф скрипнул зубами, но промолчал и тупо уставился в чистый лист бумаги, пытаясь собрать воедино разбегающиеся мысли. Вскоре это ему удалось; он обмакнул перо в позеленевшую медную чернильницу и принялся писать, время от времени закатывая глаза к потолку и покусывая кончик пера. Лакассань тем временем без всяких видимых последствий пил водку и с насмешливым интересом разглядывал своего визави.

Огинский писал, тщательно подбирая слова и следя за тем, чтобы и впрямь не наделать грамматических ошибок. О том, что его впоследствии смогут опознать по почерку, он не беспокоился: в запасе у него было не менее десятка различных, совершенно не схожих друг с другом почерков. Это было умение, совершенно необходимое для человека, которому время от времени, чтобы выжить, приходилось подделывать векселя.


“Ваше сиятельство, – писал он, – князь Петр Иванович!

Сомневаюсь, чтобы Вы смогли вспомнить мое имя, хотя некогда я имел огромное удовольствие служить под Вашим началом. Ратные подвиги Ваши навеки вписали Ваше имя в историю государства Российского. Слава Ваша и популярность в войсках столь велики, что всех нас, от рядового пехотинца до генерала, охватило глубочайшее уныние при известии о прискорбном происшествии, с Вами приключившемся. Вашего присутствия, Вашего острого ума, храбрости и решительности ныне весьма недостает в армии, каковая терпит неисчислимые бедствия от проклятого Бонапарта.

Находясь по ранению в Ваших краях, я был несказанно рад узнать, что здоровье Ваше идет на поправку, и жизни Вашей более ничто не угрожает. В сем вижу я неоспоримую заслугу Ваших глубоко мною уважаемых домочадцев, кои порадели обеспечить Вам надлежащий уход и, главное, покой душевный, без которого немыслимо выздоровление Ваше. Выражая Вам свое глубочайшее и трепетное почтение, вместе со всей армией льщу себя надеждою вскоре вновь увидеть Вас в наших рядах, ибо воистину прискорбные вещи происходят здесь в Ваше отсутствие. Будь Вы по-прежнему с нами, разве отдали б мы на поругание неприятелю первопрестольную нашу Москву? Разве отступили бы мы без боя с поля славной Бородинской виктории, и разве горела бы сейчас подожженная с четырех концов Москва, когда бы на военном совете в Филях, где было принято сие позорное решение, звучал бы и Ваш голос?

Льщу себя, однако же, надеждой, что прискорбное сие событие не явится для Вас новостью и не послужит ухудшению Вашего драгоценного здоровья. Думается, домочадцы Ваши, при всем своем радении о Вашем покое, не посмели утаить от Вас сие печальное известие, ибо сокрытие оного было бы величайшей низостью и предательством в отношении столь доблестного сына Отечества, как Ваше сиятельство.

За сим остаюсь с глубочайшим почтением и с надеждою вскоре видеть Ваше превосходительство во главе победоносных русских полков

Ваш покорный слуга

Гвардии капитан Алексей Щеглов”.


– Уф! – сказал пан Кшиштоф, пошевелил затекшими, испачканными чернилами пальцами, без спроса налил себе водки и залпом опрокинул рюмку. – С детства ненавижу чистописание!

– Хотелось бы ознакомиться, – сдержанно заметил Лакассань, указав глазами на письмо.

– Да сколько угодно, – разрешил довольный собою пан Кшиштоф, придвигая к нему бумагу. – Впрочем, вы ведь не читаете по-русски... Если хотите, я переведу.

– Я читаю по-русски, – заверил его Лакассань. – Писать я бы не отважился, но прочесть написанное как-нибудь смогу. Ну-ка, ну-ка, что тут у нас...

Он взял письмо со стола и, держа бумагу на отлете, углубился в чтение. Процесс этот явно был для него мучителен: читая написанный на чужом языке текст, Лакассань хмурился, морщился, водил по бумаге пальцем и шевелил губами, словно пытаясь таким образом облегчить себе это тяжелое занятие. Наконец, он дочитал до конца и аккуратно опустил письмо на стол.

– Недурно, – сказал он. – На мой взгляд, слабовато, но в целом недурно.

– Слабовато? – переспросил пан Кшиштоф. – Позвольте-ка...

Он взял письмо, быстро перечитал его и, на минуту задумавшись, быстро дописал постскриптум.

“P. S. Умоляю Вас, Ваше превосходительство, возвращайтесь поскорее к войскам, ибо без Вас судьба кампании будет решена в ближайшее же время – окончательно, бесповоротно и в самом дурном для нашего возлюбленного Отечества смысле. Москва сдана без боя; очередь за Петербургом. Командование наше пребывает в нерешительности, армия деморализована и наполовину разбита. Писать об этом страшно, но приходится признать, что, потеряв Вас, мы потеряли Россию”.

– Вуаля, – сказал он, передавая письмо Лакассаню, – извольте ознакомиться. Так сказать, последний крик души – простой, недалекой, но полной горячего патриотизма.

Лакассань прочел и вернул письмо пану Кшиштофу.

– Ну что же, – сказал он, – пусть будет по-вашему. Хотя, на мой взгляд, пуля все-таки надежнее. Почему бы вам просто не пристрелить его, Огинский?

– Я уже объяснял вам, почему. Почему вы не пойдете и не сделаете этого сами? Боитесь? Ждете, чтобы я таскал для вас из огня каштаны? Перестаньте действовать мне на нервы, Лакассань. Лучше подумайте о том, как доставить письмо адресату.

Он помахал письмом в воздухе, чтобы чернила поскорее просохли, и несколькими излишне резкими, раздраженными движениями запечатал его. Затем он надписал адрес: “Его Высокопревосходительству князю Петру Ивановичу Багратиону, в собственные руки” , – и передал письмо Лакассаню. Француз подул на адрес и спрятал письмо за пазуху.

– Что же, сударь, – сказал он, вставая, – не смею вас более задерживать. Я постараюсь, чтобы письмо попало по адресу сегодня же, в крайнем случае, завтра. От души советую вам не делать резких движений и оставаться на месте. Учтите, более я не намерен терпеть ваши штучки, которые вы столь изящно именуете превратностями судьбы. Ступайте к себе в номер и ждите известий от меня. Вам все ясно?

Огинский молча кивнул, избегая смотреть ему в глаза. Внутри у него все дрожало. У него было такое ощущение, словно он только что избежал неминуемой мучительной смерти. Облегчение, которое испытывал пан Кшиштоф, глядя на удаляющуюся спину Лакассаня, было столь огромно, что он с превеликим трудом удерживался от рыданий.

Немного придя в себя, он стал обдумывать ситуацию и пришел к выводу, что опять угодил из огня да в полымя. Багратиона, который одним своим присутствием создавал угрозу его благополучию, теперь можно было смело сбросить со счетов: если печальное известие и не убьет князя, то, по крайней мере, надолго займет его мысли, отбив всякую охоту размышлять о таких мелочах, как какой-то подозрительный гусарский поручик. Но теперь место раненого генерала занял живой, совершенно здоровый и полный энергии Лакассань, который был для пана Кшиштофа вдесятеро опаснее всей русской армии со всеми ее генералами и маршалами. Избавиться от этого холодного убийцы будет гораздо сложнее, чем от измученного ранами и лихорадкой Багратиона; пан Кшиштоф в полной мере осознавал опасность, которой подвергался, и это сознание начисто лишило его покоя. Выпив еще одну рюмку водки, он окончательно сформулировал для себя аксиому, которая в данный момент управляла его жизнью: пока Лакассань жив, покоя пану Кшиштофу Огинскому не видать, как своих ушей.

Лакассань между тем, помахивая тросточкой, праздной походкой дошел до дома князя Зеленского, адрес которого дал ему пан Кшиштоф, и стал прогуливаться взад-вперед перед воротами с видом человека, которому некуда девать время. Вскоре ему повезло: из низкой калитки, пригнувшись, вышла дворовая девка, неся в руке корзину для покупок. Крутанув тросточкой, Лакассань подошел к ней, остановил и вступил с нею в какой-то негромкий, но очень серьезный разговор.

Глава 7

Во второй половине сентября княжна Мария получила письмо из города, написанное, судя по обратному адресу, предводителем уездного дворянства графом Федором Дементьевичем Бухвостовым. Мария Андреевна помнила Бухвостова еще по предыдущим приездам сюда. Это был веселый и добродушный толстяк, некогда, по слухам, являвшийся душой любой компании и в незапамятные времена стяжавший себе славу лихого гуляки и первейшего в уезде дамского угодника. Те времена, однако же, давно остались позади, и теперь, в свои пятьдесят с чем-то лет, граф Бухвостов казался юной княжне древним стариком, едва ли не ровесником ее покойного деда. Судя по тону, в котором было составлено полученное Марией Андреевной письмо, добрейший Федор Дементьевич все еще бодрился, не желая признавать, что состарился. Его записка была полна шуток и игривых намеков, но шутки эти уже основательно попахивали плесенью – так, по крайней мере, показалось княжне. Смысл же письма сводился к тому, что в двадцатых числах сентября граф Бухвостов намеревался дать у себя дома большой бал, видеть на котором княжну Вязмитинову он почел бы за величайшую честь и неописуемое счастье.

Поначалу княжна твердо решила, что никуда не поедет. До балов ли ей было, в самом деле?! С тех пор как она вернулась к жизни, которую в обществе принято полагать нормальной, ее не покидало сосущее ощущение пустоты и одиночества. Она вовсе не была изолирована от общества: соседи приезжали к ней с визитами, и несколько раз она выезжала с визитами сама, но все это было не то. Веселая трескотня женщин и глубокомысленные рассуждения мужчин казались ей никчемными и пустыми, как писк резвящихся в амбаре мышей. Она смертельно уставала от общения с этими людьми уже на пятой минуте визита и с трудом дожидалась момента, когда можно было откланяться и уйти, не нарушая приличий.

В особенности досаждали ей частые посещения Зеленских, которые обыкновенно приезжали всем семейством и просиживали в гостиной по несколько часов. После этих визитов у княжны подолгу болела голова; кроме того, она никак не могла понять, с чего это вдруг чопорная Аграфена Антоновна и ее похожий на воробья супруг воспылали к ней таким горячим участием. Натурально, княжна не усматривала в поведении Зеленских никакого недоброго умысла; они казались ей просто довольно скучными и недалекими людьми, которые действовали сообразно собственным понятиям о доброте и приличиях. Княгиня Аграфена Антоновна все время донимала княжну настойчивыми предложениями, если не сказать просьбами, переселиться в их усадьбу. Она мотивировала это очевидной неспособностью княжны жить отшельницей и при этом справляться с запущенным старостой Акимом хозяйством. Это невозможно, восклицала княгиня, тряся двойным подбородком; более того, это неприлично! Молодая девица, одна, без присмотра, без помощи и защиты, в обществе какого-то подозрительного француза... При упоминании о французе ее губы, как правило, строго поджимались, зато глаза, напротив, почему-то начинали быстро-быстро бегать из стороны в сторону, зажигаясь каким-то нездоровым любопытством. Разгадать эту пантомиму было проще простого, но княжна сознательно не хотела этого делать, не допуская даже мысли, что Аграфена Антоновна может придерживаться о ней столь оскорбительного мнения.

Одним словом, поведение семейства Зеленских было для княжны непонятно и даже загадочно. Аполлон Игнатьевич все время мелко хихикал, а если и открывал рот, то лишь для того, чтобы поддакнуть супруге; дочери же их, все три, представлялись Марии Андреевне как одно пустое место – весьма, впрочем, шумное. Что же до француза, то бишь учителя танцев Эжена Мерсье, то он попадался княжне на глаза сравнительно редко – в основном, по вечерам, когда за окном темнело и прислуга подавала ужин. О делах они почти не говорили. Княжна предполагала, что Мерсье проводит все дни, занимаясь ее хозяйством, и была ему за это весьма благодарна. Время от времени француз предоставлял ей краткий отчет о проделанной работе, из которого княжна понимала лишь, что все было плохо, но постепенно шло на лад; иногда он приносил ей какие-то деньги – недоимки, выручку от проданного в казну урожая и т. п., – которые всегда приходились весьма кстати. Сидя по вечерам за столом в обществе княжны, Мерсье выглядел усталым, но был весел, все время сыпал шутками и развлекал Марию Андреевну игрой на клавикордах и исполнением под собственный аккомпанемент веселых французских шансонеток.

Поначалу княжну несколько беспокоила двусмысленность ее положения. Она ждала и боялась ухаживаний со стороны француза. Ухаживания эти представлялись ей совершенно неуместными: при всех своих неоспоримых достоинствах Мерсье был не в ее вкусе и вообще, что называется, не пара княжне. Кроме того, Мария Андреевна полагала, что должна хранить верность молодому Вацлаву Огинскому, хотя образ последнего с течением времени делался все более расплывчатым, постепенно приобретая неопределенные очертания какого-то светлого, но совершенно безликого облачка. Влюбляться в Мерсье она, однако же, не собиралась, да и француз, похоже, не питал на сей счет никаких иллюзий. Он был с княжной неизменно ровен, весел и дружелюбен, никогда не отказывая ей в помощи и в то же время избегая навязываться. Порой княжне даже начинало казаться, что француз сознательно старается поменьше попадаться ей на глаза; впрочем, по большому счету, Мерсье был ей безразличен. Они были, в некотором роде, товарищами по несчастью и помогали друг другу, чем могли, но этим их отношения полностью исчерпывались. Настоящей теплоты между ними не было: княжна, как ни старалась, не могла забыть окровавленной физиономии деревенского старосты, его отчаянных воплей и разгоряченного, веселого лица Мерсье, выглянувшего из распахнувшейся двери. Необходимость подобных действий, по мнению княжны, не оправдывала того удовольствия, которое почудилось ей в тот момент на лице француза. Это была, пожалуй, единственная по-настоящему глубокая трещина в их отношениях, но она никак не хотела зарастать.

Тем не менее, получив приглашение графа Бухвостова, Мария Андреевна за ужином показала его французу. Тот долго разбирал затейливые завитушки, коими граф во множестве украшал каждую написанную им букву, хмурился, двигал кожей на лбу и шевелил губами. Дочитав, наконец, письмо, он вернул его княжне и с нескрываемым удивлением воззрился на нее.

– Прошу прощения, уважаемая Мария Андреевна, – осторожно сказал он, – но я не совсем понимаю... Приглашение, кажется, адресовано вам. Уж не хотите ли вы, чтобы я поехал на бал вместо вас?

– Ах, вы все шутите, – сказала княжна, – а вот мне не до смеха. Граф – добрейший человек, и я не знаю, как отказать ему, не обидев.

– Добрейший, говорите? Так зачем же отказывать? Я чего-то не понимаю, принцесса. Вы не потрудитесь разрешить мое недоумение? Ведь должна же существовать какая-то веская причина, по которой молодая, богатая, знатная, и прелестная во всех отношениях девица не желает поехать на бал! Допускаю, что цвет здешнего общества несколько... э-э-э... бледноват для вас. Но ведь лучшего в этой глуши ждать не приходится! Так за чем же дело стало?

– Мне полагается быть в трауре, – напомнила княжна. – Мое появление на балу может быть сочтено не совсем приличным...

– Какая чепуха! – воскликнул Мерсье. – Живому надлежит думать о живом. Если бы граф... э... Бухвостов придерживался на сей счет иного мнения, он просто не прислал бы приглашение. А ведь он, насколько я понял, предводительствует в местном дворянском собрании и, следовательно, должен лучше нас с вами понимать, что прилично и что неприлично. Что же касается ваших Зеленских, мнение которых, похоже, беспокоит вас более всего, то я давно хотел вам сказать: пошлите вы их ко всем чер... Ах, прошу прощения, нечаянно сорвалось. Я лишь хотел сказать, что мнение княгини Зеленской есть частное мнение глупой и самодовольной курицы, не видящей дальше собственного носа, и вам не пристало на нее оглядываться.

Княжна строго нахмурилась, слушая такие речи, которые в устах скромного учителя танцев и в самом деле звучали довольно странно, но потом, не выдержав, улыбнулась. Странная – вероятно, инстинктивная – неприязнь Эжена Мерсье к семейству Зеленских была столь велика, что француз, о котором так часто упоминала княгиня Аграфена Антоновна, ухитрился до сих пор ни разу не попасться им на глаза. Как только к дому подъезжал вместительный экипаж князя Аполлона Игнатьевича, француз поспешно удалялся, бормоча под нос проклятия на родном языке.

– Послушайте, Эжен, – сказала Мария Андреевна, – я давно хочу вас спросить: чем, если не секрет, вам так не угодили Зеленские?

Мерсье вздохнул.

– Ах, принцесса Мари, принцесса Мари... Неужели вы не видите, что это злые и глупые люди? Это написано на их жирных физиономиях такими крупными буквами, что их можно без труда прочесть даже в темноте. А когда злобный глупец тщится выглядеть добрым, умным и благородным человеком, это означает лишь, что он задумал какую-то подлость и старательно усыпляет вашу бдительность.

– Постойте, – хмурясь на сей раз уже по-настоящему, перебила его княжна. – У вас какой-то очень мрачный взгляд на вещи, Эжен. Разве так можно? Да, князь и княгиня не блещут ни умом, ни добротой. Но почему не предположить, что они знают об этом, стыдятся этого и пытаются измениться к лучшему... ну, пусть не измениться, но хотя бы выглядеть лучше в глазах окружающих?

– Злобный дурак всегда – вы слышите: всегда! – полагает себя не ниже, но, напротив, много выше окружающих. Заблуждаться по этому поводу смерти подобно. Вы и ахнуть не успеете, как вам вонзят кинжал между лопаток... в фигуральном смысле, разумеется. Хотя, кто знает: может быть, и в буквальном.

– Боже, что вы такое говорите! Откуда у вас такие подозрения? Я тоже не люблю Зеленских, но, на мой взгляд, они совершенно безобидны. Разве что любят посплетничать...

– Не хочу вас обидеть, принцесса, – отходя к клавикордам и задумчиво пробуя пальцем клавиши, сказал Мерсье, – но мне кажется, что вы мало вращались в свете. Это дурно. Дурно для вас в вашем нынешнем положении, я имею в виду. Князь Зеленской – весьма посредственный хозяин и неудачливый карточный игрок, все состояние которого состоит из одних лишь многотысячных долгов. У него три глупые и некрасивые дочери на выданье и сварливая жадная жена...

– А вы хорошо изучили подноготную князя, – заметила Мария Андреевна. – Откуда все это вам известно?

– По долгу моей нынешней службы у вас мне приходится много общаться с людьми, – ответил Мерсье. – Поневоле узнаешь даже то, чего знать вовсе не хочешь. Что же до князя Зеленского, то, наблюдая его частые визиты в ваш дом, я почел своим долгом навести о нем более подробные справки. Видите ли, княжна, я льщу себя надеждой, что я для вас не только управляющий, но и, в некотором роде, друг. Защиту вашей чести и вашего состояния я почитаю за великое счастье. Так вот, о вашем состоянии... Имей князь Зеленской хотя бы одного сына, он бы просто попытался женить его на вас, и дело с концом. Но сына у него нет, так что наложить руку на ваши деньги для него довольно сложно. Единственное, что сулит ему хоть какую-то надежду, это ваш юный возраст. Если ему удастся добиться своего назначения вашим опекуном, дело будет в шляпе. Формально вы будете по-прежнему считаться владелицей своего состояния; на деле же распоряжаться им будет князь Аполлон, и к тому времени, когда вы достигнете совершеннолетия, при вас останется только пара платьев. Все остальное будет просто пущено по ветру, проедено, проиграно в карты, потеряно, продано...

– Вы меня пугаете, – сказала княжна, которая и в самом деле была напугана даже не столько словами Мерсье, сколько уверенным тоном, каким эти слова были произнесены.

– Вот именно, – сказал Мерсье, – пугаю. Я не знаю этого наверняка, а лишь предполагаю, но такое предположение кажется мне весьма близким к действительности. Это не означает, что вы должны бежать от Зеленских с воплями, как от зачумленных, или донести на них в полицию. Это означает только, что вам следует держаться настороже, чтобы их активные действия, буде они на них отважатся, не застали вас врасплох. Вы меня понимаете?

– Не вполне, – призналась княжна, – но все равно, спасибо за заботу. Предупрежден – значит, вооружен.

– Славно! – воскликнул Мерсье. – Я не знал, что вам известна эта поговорка. Славно, что вы меня поняли. Теперь еще одно, принцесса. Этот бал, с которого началась наша беседа... Подобные сборища весьма удобны для того, чтобы плести интриги. Тут словечко, там намек... Вы меня понимаете? Полагаю, вам все-таки лучше поехать. Во-первых, так вы сможете держать противника в поле зрения, а во-вторых, вполне возможно, обзаведетесь союзниками. Только будьте очень осторожны в разговорах и в выборе друзей. Лживый друг хуже честного врага, запомните это.

– Вы поразительный человек, Эжен, – сказала княжна. – Никогда бы не подумала, что учитель танцев; провожая на бал знакомую девицу, может говорить ей подобные вещи. Как будто я отправляюсь не на бал, а... а... я даже не знаю, куда. Лазутчиком в неприятельский лагерь, например.

– Разница не так уж велика, – заметил Мерсье и сел за клавикорды. – Если как следует присмотреться, конечно. Что бы вам такое спеть, чтобы вы повеселели?

...Бал, который давал предводитель дворянства, обещал стать заметным событием в жизни провинциального уездного городка. Просторный, украшенный по фасаду античным портиком с колоннами (которые, увы, казались пузатыми из-за промашки провинциального архитектора, не знавшего древнего секрета), дом графа Бухвостова с трудом мог вместить всех гостей. Несмотря на военное время, а может быть; именно благодаря ему, было много военных, так что во всех концах бального зала то и дело мелькали их шитые золотом мундиры, витые аксельбанты и взбитые по последней армейской моде бакенбарды. Поначалу княжна Мария, слегка растерялась от обилия света, шума и человеческих лиц. Она явилась на бал одна, без сопровождения, что было не очень прилично для девицы ее возраста. Мерсье наотрез отказался служить ей спутником, резонно заметив, что подобный эскорт может скорее скомпрометировать ее, чем послужить защитой от злых языков. Стоя на пороге бальной залы, княжна заколебалась, не решаясь ни войти, ни повернуть обратно. Но тут из празднично разодетой толпы гостей, как пробка из бутылки с шампанским, вырвался и подбежал к княжне, семеня короткими толстыми ножками, круглый, потный, сияющий, густо припудренный и смешно взмахивающий пухлыми руками хозяин, граф Федор Дементьевич Бухвостов.

Вихрем налетев на княжну, он завладел обеими ее руками, мигом осыпал их поцелуями и пудрой, вдруг загрустил, с дрожью в голосе высказал глубочайшее соболезнование по поводу смерти старого князя и тут же, почти без перехода, принялся взахлеб рассказывать, сколько гостей съехалось к нему на бал, сколько он заказал закусок, у кого переманил лучший в губернии оркестр и какое ожидается веселье. Не переставая размахивать руками, выделывать ногами какие-то замысловатые коленца, болтать и хвастаться, граф подхватил Марию Андреевну под локоток и увлек за собой в саму гущу толпы, успевая улыбаться всем подряд, раскланиваться направо и налево и отпускать дамам пространные, многослойные и сладкие, как кремовый торт, комплименты.

Княжна неожиданно почувствовала себя легко и свободно. Ее душой уже начал овладевать непонятный восторг перед чем-то новым, неизведанным. Ей показалось вдруг, что именно с этого бала начнется новая, не запятнанная горем и невзгодами страница ее жизни. Впервые за много дней она впервые в полной мере ощутила, что молода, красива и полна кипучей энергии юности. Щеки ее зарумянились, глаза разгорелись радостным блеском, а уголки губ дрожали, все время норовя расползтись в стороны в беспричинной счастливой улыбке. Даже привычное, набившее оскомину кудахтанье княгини Аграфены Антоновны, которая как-то неожиданно возникла рядом вместе со всеми тремя своими дочерьми, сегодня не могло испортить Марии Андреевне настроения. Княгиня снова принялась говорить что-то о приличиях, о прекрасной, но, увы, неопытной юности, об опасностях, подстерегающих на каждом шагу несчастную сироту...

– Полно, Аграфена Антоновна, – почти не слыша собственного голоса и глядя мимо собеседницы вверх, на хоры, где уже настраивал скрипки привезенный графом Бухвостовым из губернии оркестр, сказала княжна, – полно! Это все вздор. Посмотрите, как чудесно! Я хочу танцевать. Сто лет не танцевала, даже забыла, как это делается. Ах, как чудесно!

И она пошла прочь от княгини Зеленской, но все-таки успела краем уха уловить вполголоса сказанные Аграфеной Антоновной своей соседке, престарелой графине Хвостовой, слова:

– Вот они, современные нравы. Нет, матушка Дарья Васильевна, что ни говорите, а молодежь все-таки нуждается в покровительстве и опеке старшего поколения...

Слово “опека” неприятно царапнуло слух княжны, напомнив о предостережениях Мерсье, но тут дирижер на хорах строго постучал своей палочкой по пюпитру, и музыканты замерли, занеся над струнами смычки. В наступившей тишине певуче прозвучал голос распорядителя бала, а потом сверху, справа, слева, со всех сторон полилась музыка. Кто-то высокий, в крестах и эполетах, малиново позванивая шпорами, остановился перед княжной, и она, почти ничего не слыша, не видя и не понимая, кроме собственного восторга от вновь вернувшейся к ней жизни, протянула этому человеку руку в перчатке.

Музыка закружила ее и кружила долго, лишь изредка отпуская, чтобы она могла перевести дыхание. В один из таких моментов ей показалось, что в толпе мелькнуло знакомое лицо. В этом не было ничего удивительного: вокруг было много знакомых лиц; но это лицо тревожило княжну, не давая ей покоя. Ощущение было странным: княжна могла поклясться, что очень хорошо знает этого человека и в то же время была не в силах вспомнить, где она его видела. Отказавшись от приглашения на мазурку, которую очень любила и страстно мечтала станцевать, Мария Андреевна отошла в сторонку и стала у окна, задумчиво покусывая веер. Мелькнувшее между чьих-то затылков лицо продолжало стоять у нее перед глазами, как живое: правильные мужественные черты, прямой нос, чувственный рот с красными губами, черные, лихо закрученные усы, выразительные карие глаза и черный лоскут на лбу, маскирующий, как видно, повязку на ране.

Княжна мысленно убрала повязку. Обрамленный черными кудрями лоб сам собой дорисовался у нее в уме, словно Мария Андреевна видела его до этого десятки раз. Вернее всего, так оно и было, но вот где? Когда? При каких обстоятельствах?

Внезапно княжна ощутила мощный безболезненный толчок изнутри, сотрясший все ее тело до последней клеточки. Она вспомнила – вспомнила и поняла, почему не могла вспомнить этого человека до сих пор.

Гремевшая вокруг музыка, шарканье подошв по навощенному паркету, звон шпор и веселый гомон голосов вдруг превратились в однотонный назойливый шум, вызывавший головную боль. Свет огромной хрустальной люстры, казалось, потускнел и приобрел неприятный сероватый оттенок, лица танцующих сделались похожими на грубо раскрашенные маски из папье-маше. Они вертелись вокруг в сатанинском хороводе, кривляясь, ныряя и подскакивая. Все они что-то делали, но что? Неужто танцевали мазурку? Да, кажется, так.

Княжна с трудом перевела дыхание, только теперь осознав, что секунду назад была на грани обморока. Мир постепенно обретал глубину и цвет; похожий на гул далекого прибоя монотонный шум снова распался на составляющие, среди которых уже можно было различить музыку, шарканье подошв и чей-то казавшийся ненатуральным смех. Этот смех тоже был знаком княжне, и, повернув голову, она почти сразу отыскала глазами человека, который смеялся этим искусственным смехом.

Теперь она знала, почему никак не могла вспомнить, кто он такой. Этому человеку было совершенно нечего делать здесь. Более того, ему вообще нечего было делать среди живых, ибо княжна Мария уже больше месяца полагала его мертвым. Он исчез, не попрощавшись, при весьма странных и даже подозрительных обстоятельствах, и в то же утро княжна нашла на дороге его убитую лошадь с окровавленным седлом. То, ради чего они оба рисковали жизнью, лежало нетронутым в седельной сумке, а это могло означать только одно: нападение, плен, смерть...

Потому-то я и не могла его вспомнить, подумала княжна, что он из другой жизни. Увидеть его здесь – это даже не то, что столкнуться нос к носу с привидением. Это нечто иное, гораздо более поразительное, невообразимое и невозможное.

Желание танцевать окончательно пропало, от переполнявшего княжну минуту назад буйного восторга не осталось и следа. Прислонившись лопатками к холодной, влажной от испарений сотен человеческих тел стене, она, обмахиваясь веером, со странным выражением лица наблюдала, как пан Кшиштоф Огинский лихо отплясывал мазурку с младшей из дочерей князя Зеленского – Ольгой.

Этим вечером временный управляющий имением княжны Вязмитиновой Эжен Мерсье решил отдохнуть в полном одиночестве. Княжна отправилась на бал к этому надутому индюку, предводителю так называемого дворянства, так что просторный, со вкусом обставленный дом остался в полном распоряжении Мерсье на весь вечер и добрую половину ночи. Впрочем, француз не имел намерения закатывать здесь оргии с цыганами, медведями и дамочками легкого поведения. Он хотел только тишины, одиночества и покоя, чтобы не нужно было постоянно контролировать выражение своего лица и обдумывать каждое слово перед тем, как произнести его вслух, из опасения сболтнуть лишнее. Он ничего не имел против княжны Вязмитиновой: по-своему она ему даже нравилась. Она была мила, довольно неглупа, отменно воспитана, умела удивить не женской решительностью и храбростью, обладала недурным характером, не говоря уже о прелестной мордашке и сногсшибательном телосложении. Вот только это ее глупое мягкосердечие и наивность, порой граничащие с настоящим кретинизмом! Ежедневно сталкиваясь с проявлениями этих качеств молодой хозяйки, немудрено было сойти с ума. Чтобы этого не произошло, Мерсье старался помогать княжне – где словом, а где и делом, как это было в случае со старостой. Да, он помогал ей совершенно бескорыстно – а почему бы и нет, если уж он все равно застрял в этой дыре?! Это можно было расценивать как своеобразную плату за постой, и только.

Прихватив с собой бутылку бордо и редкостной красоты бокал, учитель танцев придвинул глубокое кресло к жарко полыхавшему камину, с удобством расположился в нем, перекинув ноги через подлокотник, и не спеша откупорил вино. Камин относился к одному из немногих, не вызывавших у Мерсье никаких сомнений, достоинств этой срубленной из огромных дубовых плах берлоги. Другим достоинством был отменный винный погреб, третьим – горничная Дуняша, которая умела обворожительно краснеть и прикрывать лицо ладонью, когда ее невзначай щипали за тугой упругий зад.

Мерсье наполнил бокал и, глядя сквозь него на огонь, попытался хотя бы теперь решить, к какой категории – достоинствам или недостаткам – ему следует отнести хозяйку этого дома. Она была приятна на вид, неизменно ровна и дружелюбна в обращении.

Она нисколько не мешала Мерсье заниматься тем, чем он занимался, но дальше этого дело не шло, и пойти, судя по всему, не могло. Всесторонне обдумав этот вопрос, Мерсье решил, что княжна – явление нейтральное, вроде обеденного стола, за которым, с одной стороны, можно хорошо поесть, а с другой – больно удариться об этот же стол мордой. Первое бывает приятно, второе – не очень, но, что характерно, стол оказывается не при чем в обоих случаях...

Мерсье медленно, смакуя каждый глоток, осушил бокал и снова наполнил его до краев. Вино было превосходным, а опьянеть он не боялся – это случалось с ним крайне редко, почти никогда. Чтобы напиться по-настоящему, ему требовалась доза, которая убила бы на месте африканского слона. Это была какая-то патология, которая, впрочем, во множестве случаев оказывалась весьма полезной.

В камине мирно потрескивали березовые дрова, распространяя по всей комнате уютное тепло и едва ощутимый запах дыма. В трубе гудел осенний ветер, где-то хлопал плохо закрепленный ставень. Мерсье наслаждался редкими в его бурной жизни минутами полного покоя, которые были тем более приятны, что он точно знал: никто не ворвется сюда, чтобы снова послать его в огонь, под пули, на штыки и сабли... Он знал, что возвращение в безумный мир вероломства и смерти неизбежно, и даже в мыслях не протестовал против того, что считал своим истинным призванием, но эти мгновения абсолютного мира и покоя были для него ценнее всех богатств на свете.

Мерсье поставил бутылку на пол возле кресла, поднес почти к самому лицу свою руку с длинными крепкими пальцами и внимательно осмотрел ее с обеих сторон. На тыльной стороне ладони белела тонкая полоска шрама. Другие шрамы, которых на его теле насчитывалось не меньше полутора десятков, были надежно спрятаны под одеждой. Мерсье криво усмехнулся. Учитель танцев... Надо же было выдумать такое! Но разве мог он тогда предположить, что его знакомство с этой напуганной девчонкой так затянется! Хорошо еще, что этот дурак Зеленской отказался нанять его в учителя к своим похожим на ослиц в кринолинах дочерям! Если бы не весьма затруднительное и даже щекотливое состояние денежных дел князя, самозванный учитель танцев мог бы оказаться в довольно интересном положении... Впрочем, подумал он, княжнам Зеленским что ни преподавай – хоть танцы, хоть прусскую шагистику, – результат будет тот же, то есть нулевой. Никто потом и не разберется, чему их, собственно, учили. Да они и сами, честно говоря, вряд ли способны отличить мазурку от хождения строем. Экие, право, нелепые существа...

Он поднял голову и насторожился, прислушиваясь к доносившимся снаружи звукам. Что-то такое там было – что-то, чего быть не должно... Так и есть, экипаж. Может быть, все-таки мимо? Может быть, крестьянская телега? Какой-нибудь запоздалый мужик возвращается домой... Да полно, какой мужик! Деревня-то совсем в другой стороне! Да, это сюда. Вон и фонари замелькали – бегут открывать ворота... Что это еще за новости?

Мерсье бесшумно поставил бокал на пол рядом с бутылкой, вскочил и на цыпочках подбежал к окну. Чуть-чуть отодвинув тяжелую штору, он выглянул наружу и увидел въезжавшую в распахнутые настежь ворота карету. Карета и лошади были знакомые – это вернулась с бала княжна. Мерсье бросил быстрый взгляд на часы, мирно тикавшие на каминной полке. Начало одиннадцатого. Странно, подумал он. Какой-то слишком короткий бал... Или что-то случилось? Обидел ее там кто-нибудь, например... Черт, ведь это же придется, наверное, вызывать кого-то на дуэль, чтобы не выйти из образа благородного рыцаря, находящегося в несколько стесненных обстоятельствах... Вот не было печали!

– Кё дьябль! – вслух проворчал Мерсье и, потуже завязав пояс халата, пошел встречать княжну.

Едва увидев ее в дверях, он понял, что его догадка была верной: с княжной что-то стряслось. Щеки ее были белее платья, прическа рассыпалась, а широко распахнутые глаза, казалось, занимали большую половину осунувшегося, вдруг постаревшего лица.

– Эжен, – сказала княжна, скользнув по лицу Мерсье пустым, обращенным вовнутрь взглядом. – Простите, я не могу сейчас с вами говорить... Вслед за мной приедет человек. Будьте добры, займите его на несколько минут разговором. Мне нужно переодеться... и вообще...

С этими словами она быстро удалилась в сторону своей спальни. Мерсье озадаченно посмотрел ей вслед. Переодевание, конечно же, было только предлогом, основная же причина странного поведения княжны скрывалась за этим таинственным “и вообще”. Это “вообще” могло таить в себе все, что угодно, вплоть до отряда драгун, посланного из города, чтобы арестовать его, как французского лазутчика. Княжна могла что-то заподозрить, да и без княжны было кому об этом позаботиться...

На всякий случай он тоже сходил в свою спальню, сбросил халат, натянул сюртук и спрятал под его полой заряженный пистолет. Пригладив щеткой волосы, он вернулся в гостиную и снова подошел к окну, по дороге прихватив с камина свою трость со спрятанным внутри клинком.

Это было сделано вовремя. За воротами снова раздался стук копыт, и во двор въехал всадник в надвинутой на самые глаза шляпе, до подбородка закутанный в просторный плащ. “Рыцарь плаща и кинжала”, – насмешливо пробормотал Мерсье, скрывая под ироническим тоном владевшую им тревогу. Трусость была здесь совершенно не при чем, просто Мерсье очень не любил оказываться недостаточно осведомленным относительно происходивших вокруг него событий. События эти в любой момент могли коснуться его лично, и тогда обыкновенная неосведомленность могла очень дорого ему обойтись.

Он до боли в глазах всматривался в высокую фигуру всадника, но так ничего и не смог разглядеть, кроме плаща и шляпы. Пляшущий свет фонарей в руках конюхов был ему плохим подспорьем, да и в любом случае под этим черным, насквозь промокшим от осеннего дождя балахоном и шляпой с обвисшими полями, с которых текло, как с крыши деревенского дома, мог спрятаться кто угодно, от почтальона до Вельзевула включительно.

Опустив на место штору, Мерсье проверил, легко ли вынимается из-за пояса пистолет, оперся на свою тросточку с сюрпризом и стал в дверях гостиной, поджидая гостя. Вскоре в прихожей послышался стук дверей и голоса. Румяная Дуняша, заглянув в комнату, доложила, что к барышне приехал с визитом какой-то господин, который не назвался, но сказал, что их сиятельство его ждут.

– Просить, – сказал ей Мерсье, и Дуняша, прыснув в кулак, исчезла. Она никак не могла привыкнуть к выговору француза, а он, в свою очередь, никак не мог отвыкнуть коверкать русские слова, как в голову взбредет.

Дверь снова распахнулась, и на пороге появился ночной гость. Сапоги его были доверху забрызганы дорожной грязью и смотрелись довольно странно в сочетании с бальным фраком и крахмальной манишкой. Но Мерсье не смотрел на ноги вошедшего; гораздо более занимательным ему показалось лицо гостя.

– Кё дьябль! Матка боска! – в один голос воскликнули оба.

– Какого дьявола, Огинский?! – сразу же перейдя на свистящий шепот, спросил Мерсье.

– Что вы здесь делаете, Лакассань? – спросил одновременно с ним пан Кшиштоф. – Что за дьявольские шутки?

– Какие, к черту, шутки, – раздраженно бросил Лакассань. – Извольте объяснить, что у вас там вышло с княжной. Вы что, вздумали приволокнуться за нею?

– Нет уж, сударь, увольте, – по-кошачьи встопорщив усы, прошипел пан Кшиштоф. – Теперь ваш черед объясняться. Вы сказали мне, что нашли себе теплое местечко. Вот уж, воистину, теплее некуда! Да знаете ли вы, чертов болван, что поселиться в кратере действующего вулкана было бы безопаснее, чем здесь?! Знаете ли вы, в чьем доме свили себе гнездышко?!

– Тише, тише, – слегка опешив от столь яростного напора, урезонил его Лакассань. – Что вы, белены объелись? Перестаньте кричать и объясните толком, в чем дело. Княжна выйдет с минуты на минуту, так что времени на состязания в драматическом искусстве у нас нет.

– Княжна! – трагическим шепотом воскликнул пан Кшиштоф. – О, да, княжна! Когда она выйдет, кретин вы этакий, нам с вами конец. Конец, понимаете?

Мерсье или, если угодно, Лакассань, с озадаченным видом почесал за ухом рукояткой трости.

– Ничего не понимаю, – честно признался он. – Если княжна Вязмитинова внушает вам такой панический ужас, какого черта вы тогда сюда притащились? И вообще, откуда эта куриная истерика? Она что, имеет привычку пить кровь по ночам или превращается в волчицу каждое полнолуние?

Пан Кшиштоф с силой провел ладонью по лицу, собирая с него дождевые капли. Невооруженным глазом было видно, как он борется с паникой, загоняя ее обратно в самый дальний уголок мозга. Лакассаню очень не понравилось, что ладонь, которой Огинский провел по своему лицу, заметно дрожала. Он знал, что имеет дело с отпетым мошенником и трусом, каких мало, но сейчас, когда речь шла не об отряде неприятельских кавалеристов, а всего-навсего о безоружной девице, почти ребенке, он никак не мог понять, что повергает Огинского в такой, почти мистический, ужас. Впрочем, это непонимание, скорее всего, означало лишь то, что ему, Виктору Лакассаню, далеко не все было известно.

– Скажите, Лакассань, – взяв, наконец, себя в руки, заговорил пан Кшиштоф, – что вам известно о моем последнем задании?

– Очень немногое, – пожав плечами, ответил француз. – Маршал не счел необходимым посвящать меня в подробности. Я знаю только, что задание касалось какой-то иконы, и что вы его благополучно провалили.

– О, нет! – горячо воскликнул пан Кшиштоф. – Его провалил не я... Я добыл икону в бою. Охрана была перебита вся, до последнего человека, бандиты, которые мне помогали, тоже погибли. Никто обо мне не знал, все было разыграно, как по нотам. Я вез икону маршалу, но по дороге волею случая споткнулся об эту... эту... в общем, о княжну Марию Вязмитинову. Пусть вас не обманывают ее манеры и внешность, Лакассань. Вы сидите верхом на бочке с порохом, и фитиль уже подожжен. Бабах! – Он изобразил руками взрыв. – И вот вы уже на небесах беседуете со святым Петром о смысле жизни, так и не успев понять, что, собственно, с вами произошло. Бог мой! – воскликнул он, схватившись обеими руками за голову. – Я думал, я был почти уверен, что она погибла! Какая трагическая ошибка! Какая злая ирония судьбы – встретить ее на балу в этом захолустном городишке!

– Поделом вам, – процедил сквозь зубы Лакассань. – Будете знать, как шляться по балам, тупица. Вы что же, и впрямь решили, что находитесь в отпуску? Говорите быстро, что произошло. Я должен знать, в каком состоянии находятся дела.

– Я понятия не имею, в каком состоянии находятся дела, – раздраженно прошептал пан Кшиштоф. – Она внезапно возникла передо мной в толпе, бледная, как сама смерть... Я как раз закончил танцевать мазурку с одной из этих ужасных княжон Зеленских... черт, эта корова оттоптала мне все ноги! А потом я вдруг увидел ее и понял, что погиб. Я не знаю, что она намерена делать. Она приказала следовать за ней сюда, и я не посмел ослушаться. Она сказала, что должна со мной поговорить... Матка боска, что же теперь будет?

– Тише, животное, – прошипел француз. – Только попробуйте закатить истерику! Я вам живо вышибу мозги и скажу, что так и было. Что вы дрожите? Нас здесь двое сильных, вооруженных мужчин... вы ведь вооружены, не так ли? Она не знает, что мы союзники, и в этом наше преимущество. Не представляю, чем она вас так запугала, но мне она по-прежнему не кажется ни опасной, ни даже чересчур проницательной. Обыкновенная девчонка голубых кровей, гордячка и неженка, ничего не понимающая в жизни. Она поверит всему, что вы ей скажете... а вы уж постарайтесь, чтобы ваше вранье прозвучало как можно более правдоподобно. Да, и еще. Запомните: меня зовут Эжен Мерсье, я учитель танцев...

– Матка боска, – сказал пан Кшиштоф. – Вы бы еще назвались арапом Петра Великого!

– Тише, болван, она идет! В кресло! И уберите это постное выражение лица! Улыбайтесь!

Пан Кшиштоф послушно опустился в кресло у камина. Лакассань сунул ему в руку свой бокал, долил его доверху вином и едва успел юркнуть в другое кресло, как вошла княжна.

Мужчины встали. Мария Андреевна действительно успела переодеться и привести в порядок прическу. На ней было простое домашнее платье черного цвета – в знак траура по деду, надо полагать, – которое выгодно подчеркивало ее тоненькую стройную фигуру и оттеняло здоровый цвет молодой кожи. Княжна была прелестна, хотя румянец все еще не до конца вернулся на ее щеки, а уголки губ предательски подрагивали. Глаза ее блестели лихорадочным блеском, а тонкие пальцы рук комкали концы наброшенной на плечи черной шали.

– Садитесь, господа, – негромко сказала княжна. Голос ее звучал ровно, но было хорошо заметно, что это стоило ей немалых усилий. – Давайте обойдемся без церемоний. Вы уже познакомились? Надеюсь, вы простите меня за некоторые отступления от этикета, которые я себе невольно позволила...

– Что вы, сударыня! Как можно! – наперебой воскликнули Огинский и Лакассань, продолжая стоять несмотря на предложение княжны.

Лакассань придвинул Марии Андреевне кресло, и она, благодарно кивнув, уселась, продолжая терзать свою шаль. Лишь после этого мужчины вновь заняли свои места.

– Мария Андреевна, – произнес пан Кшиштоф своим хорошо поставленным актерским баритоном, – я не могу подобрать слова, чтобы выразить радость, которую испытал, увидев вас живой и здоровой. Это такое невероятное счастье! Ведь я вас, признаться, давно похоронил. Езус-Мария, какая неожиданная и радостная встреча!

Лакассань наградил его за это одобрительным взглядом. Он больше не испытывал волнения – ему было интересно, как его напарник будет выворачиваться из этой ситуации. Виктор Лакассань, в отличие от Огинского, редко чего-нибудь боялся. Теперь же, по его мнению, бояться было и вовсе нечего. Княжна была у них в руках, и в самом крайнем случае ее можно было бы просто убить. На дворе стояла ненастная осенняя ночь; расследование, а точнее, тот цирк уродов, который в этой глуши именовался расследованием, могло бы начаться не раньше утра, а до утра они успели бы уже очень далеко уехать...

– Признаться, – сказала княжна, – я тоже вас похоронила... Более того, вы покинули меня при столь странных обстоятельствах...

Ну, конечно, подумал Лакассань. Конечно, он наверняка покинул ее при весьма странных обстоятельствах. Например, украл что-нибудь и сбежал, пока она спала. Готов спорить на что угодно, что так оно и было. И после этого он жалуется на судьбу! Жалкий недоумок, трус, неудачник...

– О! – поспешно перебил княжну Огинский. – Я все могу объяснить. Я часто представлял себе потом, как все это должно было выглядеть в ваших глазах, когда вы проснулись и не обнаружили ни меня, ни иконы...

– Ни слова об иконе, – быстро и твердо сказала княжна, бросив короткий взгляд в сторону Лакассаня.

Так и есть, подумал Лакассань. Украл и смылся. Вот идиот! А девчонка умна. И характер у нее – кремень. А главное и, пожалуй, самое неприятное – это то, что, несмотря на все мои ухищрения, до конца она мне все-таки не доверяет.

– Простите, принцесса, – привстав, вмешался он, – но мне кажется, что я здесь лишний.

– Останьтесь, господин Мерсье, – приказала княжна, и француз послушно опустился в кресло, поскольку это были именно те слова, которых он ожидал от хозяйки. – Итак, – продолжала княжна, обернувшись к Огинскому, – я готова вас выслушать, пан Кшиштоф.

Огинский вдруг перестал бояться. Его охватило глухое раздражение. Какого черта! Кто она такая, эта девчонка, чтобы говорить с ним в подобном тоне? Пусть скажет спасибо, что он тогда пощадил ее. Мог ведь, между прочим, просто зарубить саблей, благо место было глухое и безлюдное... Надо, надо было зарубить! А теперь, извольте видеть, приходится снова изворачиваться, как будто перед ним не этот ребенок, а председатель военного трибунала!

– Да говорить-то, собственно, нечего, – с небрежностью, удивившей его самого, заявил пан Кшиштоф. – Посреди ночи я проснулся от шума и увидел, что какой-то оборванец уводит наших лошадей. Я вскочил и бросился за ним в погоню. Вы при этом даже не проснулись. Тот негодяй заманил меня в засаду. Эта отметина, – он осторожно постучал согнутым пальцем по черной шелковой повязке у себя на лбу, – оттуда. Я лишился чувств, а когда пришел в себя и разыскал место нашей стоянки, вас там уже не было. Вот, собственно, и все, если, конечно, вас не интересует история моих блужданий по лесам и болотам с проломленным черепом, без лошади и без маковой росинки во рту.

Браво, подумал Лакассань и посмотрел на княжну. Княжна, судя по ее виду, смягчилась, и не только смягчилась, но и была основательно смущена. Последняя фраза Огинского была сказана тоном сдерживаемой из последних сил обиды, и чувствительное сердце княжны, похоже, было сильно уязвлено. На щеках ее проступил пунцовый румянец, а глаза растерянно и виновато опустились. Браво, снова подумал Лакассань. Молодец, поляк! Вот что значит выдержка и самообладание. Держу пари, сейчас она начнет просить прощения за то, что ее ограбили и бросили в лесу. Ну, мысленно обратился он к княжне, давай, начинай!

– Пан Кшиштоф, – дрожащим от волнения голосом сказала княжна Мария, – я прошу у вас прощения за ту обиду, которую невольно нанесла вам, высказав свои подозрения. Надеюсь, вы не станете держать на меня зла. Мы столько пережили вместе, что мне до слез жалко было бы снова потерять вас – теперь, когда мы так неожиданно и счастливо встретились. Еще раз прошу меня простить. И еще я хочу, чтобы вы знали: дело, которое мы тогда начали вместе с вами и вашим кузеном Вацлавом, закончилось вполне успешно.

– Вам не за что просить у меня прощения, сударыня, – с хорошо разыгранной горячностью воскликнул Огинский. – Я рад, что вы живы и здоровы и что тягостное недоразумение, которое чуть было не возникло между нами, столь счастливо разрешилось. Забудем об этом. Я ваш друг, на которого вы можете рассчитывать при любых обстоятельствах.

Лакассань спрятал насмешливую улыбку в бокале с вином. В его глазах Огинский был дешевым клоуном, но княжна, похоже, приняла его дурацкие ужимки за чистую монету, что лишний раз доказывало правоту Лакассаня: девчонка не представляла опасности, ею можно было вертеть как угодно.

– Расскажите мне, как вы жили все это время, – попросила княжна.

– О, в этом нет ничего любопытного, – принимая более вольную позу, ответил Огинский. – В Бородинском сражении меня контузило той же гранатой, которой был ранен князь Багратион. Мы, представьте, как раз в это время беседовали с князем, к которому я был послан генералом Ермоловым...

Лакассань встал.

– Куда вы, Эжен? – повернулась к нему Мария Андреевна.

– Пойду распоряжусь, чтобы принесли шампанского, – ответил Лакассань. – Мне кажется, я только что стал свидетелем события, которое следует отметить. Чудны дела твои, господи, – вполголоса добавил он, когда дверь гостиной закрылась у него за спиной.

Глава 8

Княгиня Аграфена Антоновна Зеленская покинула дом графа Бухвостова в великом раздражении. Выйдя из портика с пузатыми колоннами и спустившись по пологим ступеням крыльца, она, не в силах более скрывать душившей ее злобы, грубо оттолкнула бросившегося ей навстречу лакея и без посторонней помощи втиснула свое тучное тело в дверцу закрытой, похожей на обитый жестью сундук, семейной кареты, отчего та заметно накренилась.

Разговор с графом, который, помимо всего прочего, в течение последних десяти лет ведал в уезде делами опеки, оставил у Аграфены Антоновны самое неприятное впечатление. Она никак не ожидала, что этот толстопузый бонвиван, шутник, чревоугодник и, как поговаривали злые языки, тайный пьяница ни с того ни с сего вдруг проявит совершенно неуместную принципиальность в таком, казалось бы, простом деле, как опекунство над княжной Вязмитиновой. До достижения княжною совершеннолетия оставалось более четырех лет, родственников она не имела, и Аграфена Антоновна полагала, что для получения опекунства достаточно будет просто переговорить с графом Бухвостовым тет-а-тет в том доверительном тоне, который, как она считала, ей весьма хорошо удавался.

К сожалению, отправляясь с деловым визитом к графу, Аграфена Антоновна не учла двух немаловажных обстоятельств, которые могли послужить препятствием в достижении поставленной ею перед собой цели. Первым из этих обстоятельств было едва ли не рабское преклонение графа перед покойным князем Вязмитиновым, коего он считал одним из величайших людей своего поколения. Следствием этого преклонения стало живейшее и самое доброжелательное участие, которое граф вознамерился принять в судьбе внучки своего кумира.

Но это бы еще полбеды! Настоящая же беда заключалась в том, что, как выяснилось из разговора с графом, бедственное финансовое положение князя Аполлона Игнатьевича, тщательно им скрываемое, более ни для кого не являлось секретом. Каким образом эта информация просочилась наружу, Аграфене Антоновне еще предстояло выяснить. Пока же граф Бухвостов со свойственной ему отменной любезностью, все время пересыпая свою речь шутками и через слово нижайше прося извинения, вполне ясно дал ей понять, что имеет некоторые основания сомневаться в чистоте ее намерений и, следовательно, в целесообразности передачи ей и ее супругу опекунства над состоянием княжны Марии Андреевны. Это был сокрушительный удар, и безупречно вежливая и дружелюбная форма, в которую был облечен отказ, нисколько не смягчала его убийственной силы.

Почтительно склонившись, лакей закрыл за ней дверцу кареты.

– Пошел! – визгливо закричала Аграфена Антоновна на кучера. – Спишь, мерзавец! Запорю!

Кучер, отлично знавший нрав своей хозяйки, хлестнул по лошадям, и карета сорвалась с места так стремительно, что лакей едва успел вскочить на запятки, чудом не свернув себе при этом шею.

По дороге, которая, увы, была очень недолгой, Аграфена Антоновна пыталась трезво осмыслить ситуацию. Это было сложно, поскольку ситуация сложилась, без преувеличения, катастрофическая. Более или менее поправить ее теперь мог бы разве что удачный брак одной из дочерей. Лучше бы, конечно, всех троих сразу, но что уж мечтать о несбыточном! Тут и одну-то не знаешь, куда пристроить... Коровы, с привычным озлоблением подумала о дочерях княгиня. Дуры плоскостопые, пустоголовые... Все в отца! Болван, пьяница, ничтожество... Все спустил, все промотал, расточил до последней копейки и свое, и ее состояние...

Ну, держитесь, мысленно обратилась она к своим домочадцам. Дайте только срок! Вернусь – я вам устрою...

Предвкушение будущего грандиозного скандала несколько приободрило княгиню. Лишь возможность периодически выплескивать на первый же подвернувшийся под руку объект постоянно душившую ее злобу немного примиряла княгиню с казавшейся ей пустой и никчемной жизнью; фактически, Аграфена Антоновна жила от скандала до скандала. Теперь к тому же повод для словесной экзекуции над членами собственного семейства был более чем веским, и княгиня намеревалась сразу же по прибытии домой рассчитаться со всеми сполна.

Дома, однако, ее поджидал очередной сюрприз. Встретивший ее лакей, старательно пряча глаза, – княгиня не переносила, когда дворовые осмеливались смотреть ей прямо в лицо, полагая это чуть ли не оскорблением, – доложил, что в приемной ее дожидается их высокоблагородие поручик Огинский.

Княгиня скрипнула зубами: присутствие постороннего в доме сейчас было весьма некстати. С другой стороны, просто отказать Огинскому в приеме было нельзя: Аграфена Антоновна имела на блестящего гусара определенные виды. Он держался, как настоящий богач, а на балу у этого старого негодяя Бухвостова так мило танцевал мазурку с ее младшенькой, Ольгой... Он даже не морщился, когда эта коровища наступала ему на ноги своими плоскостопыми лапами. Так, может быть, его удастся заарканить? Это не беда, что он поляк, зато фамилия у него известная, знатная. И потом, если они поженятся, то он, скорее всего, увезет молодую жену к себе домой, в Польшу или где он там живет. Хоть одной дурой в доме станет меньше...

– Проси подождать еще минуту, – сказала она лакею. – Передай, что я сей же час буду. Да вели подать кофию, дурак! Так, небось, гостя голодом и морите.

– Не извольте гневаться, ваше сиятельство, – едва слышно сказал лакей, – кофию осталось на один раз, а бакалейщик, аспид ненасытный, больше в долг давать не хочет.

– Что?! – прошипела княгиня и, ловко, явно не впервые, ухватив лакея за ухо, принялась крутить его и дергать из стороны в сторону, словно всерьез намеревалась оторвать. – Ты что сказал? Да как ты смеешь, поганец?! Нешто я у тебя про бакалейщика спрашивала?! Нешто я тебе велела речи говорить?! Кофию, кофию я велела подать, а языком поганым трепать я тебе не велела!

Хватка у Аграфены Антоновны была железная, и лакей, из глаз которого от нестерпимой боли горохом сыпались крупные слезы, не выдержав этой пытки, тоненько заскулил.

– Смилуйтесь, матушка, Аграфена Антоновна! – заныл он, поняв, что пришла пора спасать если не свою жизнь, то, по крайней мере, ухо, которому и впрямь грозила нешуточная опасность быть оторванным напрочь. – За что ж вы меня-казните-то? Да отрежьте вы мне язык, ежели я еще хоть слово... Ухо, ухо оторвете, барыня! Пощадите, кормилица, отпустите душу на покаяние!

– Ухо, – пыхтела княгиня, продолжая умело и сладострастно выкручивать и дергать многострадальную часть лакейского организма, – ухо свое он пожалел! Захочу – вовсе оторву и собакам скормлю! Вместе с тобой, дубиной, скормлю, со всеми вами, мерзавцами, дармоедами... Ухо... Пошел вон! Делай, что тебе ведено, кобель шелудивый!

С этими напутственными словами она выпустила лакейское ухо, сделавшееся за время экзекуции пунцовым и толстым, как оладья, и проводила бросившегося наутек “дармоеда” ловким и весьма увесистым пинком в туго обтянутый белыми лосинами зад.

После этой расправы княгине несколько полегчало. Отдышавшись и немного придя в себя, она оправила прическу и величаво вплыла в приемную. Навстречу ей с диванчика торопливо поднялся одетый в новенький, с иголочки, кремовый сюртук, коричневые панталоны и сверкающие башмаки пан Кшиштоф. Накрахмаленный до скрипа стоячий воротник подпирал его мужественный, не лишенный прямоугольности подбородок; изящно повязанный шелковый галстук красивыми волнами ниспадал на белоснежную манишку; поверх отливающего серебром жилета скромно и вместе с тем солидно поблескивала золотая цепочка часов. Шелковый цилиндр, трость с золоченым набалдашником и лайковые перчатки пана Кшиштофа лежали в соседнем кресле.

– Счастлив снова видеть вас, сударыня, – промурлыкал пан Кшиштоф, щекоча руку княгини своими великолепными усами. – А я здесь, признаться, чуть было не заскучал без вашего общества.

– Как же так, сударь? – кокетливо изумилась Аграфена Антоновна, по старой привычке строя ему глазки. Учитывая ее возраст и комплекцию, выглядело это жутковато, и пану Кшиштофу стоило немалых усилий удержать на своем лице любезную улыбку. – Как это может быть? Ведь полон дом народу, почему же вы грустите здесь в одиночестве? Куда они все могли подеваться?

– Представьте себе, – с комичным огорчением развел руками Огинский, – такое невезение! Княжны, как мне было сказано, час назад отправились с визитом к графине Хвостовой. Что же касается князя Аполлона Игнатьевича, то... гм, да... в общем, его я тоже не застал.

Аграфена Антоновна заметила и верно расценила многозначительную заминку, возникшую, когда речь зашла о князе, но решила до поры не обращать на нее внимания, надеясь, что кривая вывезет. С некоторых пор, а если говорить начистоту, то уже давненько, все разговоры о князе Аполлоне Игнатьевиче с посторонними людьми кончались, как правило, неприятностями, по преимуществу финансовыми.

В комнату вошел лакей с распухшим ухом, неся перед собой поднос с кофейными принадлежностями.

Руки у него заметно дрожали, и фарфоровые чашечки тоненько позвякивали о блюдца. Пан Кшиштоф принял из рук лакея чашку, отхлебнул и с огромным трудом заставил себя проглотить отвратительную на вкус жидкость, сильно отдававшую желудями. Сделав из вежливости еще один глоток, он осторожно поставил чашку на кофейный столик и более о ней не вспоминал.

– А вы, верно, пришли повидаться с Ольгой Аполлоновной, – демонстрируя в слащавой улыбке дурные зубы, предположила княгиня. – Какая жалость, что вы ее не застали! Она только о вас и говорит. Вы проказник, поручик! – Она игриво погрозила Огинскому толстым пальцем. – Похититель девичьих сердец. Признайтесь, у вас, наверное, длиннейший список побед над нами, слабыми женщинами. Если бы вы знали, как трудно порой бывает устоять перед статным брюнетом вот с такими, – она показала, с какими, – усами!

Огинский скромно потупился, не подтверждая, но и не опровергая этого предположения, которое было не так уж далеко от истины.

– Собственно, – осторожно сказал он, – я имел намерение повидаться с князем Аполлоном Игнатьевичем...

– Ах, да! – воскликнула Аграфена Антоновна, поняв, что избежать неприятного разговора, судя по всему, не удастся, и гадая, что еще успел натворить ее беспутный муженек. – И что же князь? Кажется, вы сказали, что не застали его? Не знаю, право, куда он мог подеваться. Возможно, он поехал в имение Багратиона, дабы справиться о здоровье князя Петра Ивановича. До нас дошел слух, будто жизнь его снова в опасности. Говорят, что кто-то подбросил ему письмо, в котором сообщалось об оставлении нашими войсками Москвы, и князь вне себя от горя сорвал повязки и растравил свои раны. По слухам, дни его сочтены, так что меня не удивит, если Аполлон Игнатьевич отправился отдать умирающему последнюю дань уважения.

Огинский в ответ сокрушенно покачал головой, на которой все еще красовалась кокетливая черная повязка.

– То, что вы говорите о князе Багратионе, – сказал он, – хотя и весьма прискорбный, но, увы, достоверный факт. Что же до Аполлона Игнатьевича... Мне трудно говорить об этом с вами, но я просто не вижу иного выхода. Вы не поверите, княгиня, но у меня сложилось совершенно определенное впечатление, что князь старательно избегает моего общества.

– Помилуйте, как это может быть? Да с какой же стати? – изумленно воскликнула Аграфена Антоновна, которая была весьма огорчена, но нисколько не удивлена заявлением пана Кшиштофа. Предстоящий разговор после этого заявления сделался ей окончательно ясен до мельчайших подробностей.

– Судите сами, – сказал Огинский. – Когда князю доложили 6 моем приходе, он отказался выйти ко мне, сказавшись больным. А спустя всего две минуты вот в это окно, – он указал на одно из выходивших на улицу окон приемной, – я увидел, как князь Аполлон Игнатьевич, одетый для выхода и с виду совершенно здоровый, выскользнул в калитку и был таков! Сие показалось мне настолько странным и не поддающимся разумному объяснению, что я решил дождаться вас, дабы вы могли рассеять мое искреннее недоумение.

Княгиня привычно подавила глубокий вздох. Все было ясно: перед нею сидел отнюдь не жених ее дочери, а, напротив, один из кредиторов ее мужа. “Я его убью, – в десятитысячный раз пообещала себе Аграфена Антоновна, имея в виду своего супруга. – Убью и утоплю тело в нужнике. Лучшего он не заслуживает, прости меня, господи...”

Она внутренне подобралась и расправила плечи, как готовящийся к выходу на арену борец. Ей действительно предстояла борьба, и она, как всегда, была к ней готова. Оставалось лишь выбрать наиболее подходящую для данного случая тактику.

– Действительно, странно, – с умело разыгранным недоумением сказала она. – Право, поручик, я пребываю в такой же растерянности, как и вы. Уж не заболел ли он, в самом-то деле? Вот несчастье-то какое! И то верно: я в последнее время стала примечать, что Аполлон-то мой Игнатьевич заговариваться начал. Особенно по вечерам, как соберется ко сну отходить... Такое, бывает, скажет, что и повторять-то грешно! Неужто и впрямь умом тронулся?

– Полагаю, причина в ином, – сдержанно, но твердо возразил Огинский, и княгиня поняла, что избранная ею тактика с ним не пройдет.

– Сказать по чести, и я так полагаю, – задумчиво и доверительно сообщила она. – Вот только в чем она, эта причина, просто ума не приложу. Думаю, это какое-то недоразумение. Вернется князь, я у него сама все выспрошу, вызнаю и вам, батюшка, все, как есть, передам. А вы ступайте себе домой и ни о чем не беспокойтесь. Я сама этим займусь, чего же вам-то зря свое время тратить?

Договорив, она осторожно покосилась на Огинского, надеясь, что тот сейчас встанет, откланяется и уйдет – бывали в ее практике и такие случаи. Огинский, однако, лишь поерзал на диванчике, располагаясь поудобнее, и одарил княгиню светской улыбкой с легким оттенком печали.

– В этом нет нужды, – сказал он. – Причина странного поведения нашего дорогого князя мне доподлинно известна. Вам не стоит волноваться о его здоровье, оно в порядке. Князь просто должен мне деньги.

– Деньги?! – с видом крайнего изумления всплеснула руками Аграфена Антоновна.

– Деньги, деньги, – довольно нетерпеливо повторил Огинский. Сам прожженный аферист, он видел княгиню насквозь и мог наперед предугадать каждое ее слово. – Он проиграл их мне в карты. У меня есть его расписки; неугодно ли взглянуть?

С этими словами он вынул из кармана и развернул перед княгиней несколько долговых записочек, торопливо начириканных на ресторанных салфетках рукою князя Зеленского.

– Всего на тысячу триста рублей, – сказал он. – Сумма, по словам князя, пустяковая. Так не угодно ли расплатиться? Раз уж князь отсутствует, то, быть может, вы его замените?

– Позвольте-ка взглянуть, – подслеповато щурясь, промолвила княгиня и потянулась к распискам.

– Виноват, – сказал пан Кшиштоф, быстро отдергивая руку с расписками от пальцев Аграфены Антоновны. – Смотрите так.

Он развернул одну из расписок и, крепко держа ее за края, выставил перед собою так, чтобы княгиня могла ее прочесть. Аграфена Антоновна, впрочем, ничего читать не стала. Вынув из рукава платья кружевной батистовый платочек, она внезапно разразилась бурными рыданиями. Увы, для Огинского ее рыдания внезапными не были: он их предвидел и теперь, брезгливо морщась и не предпринимая никаких попыток утешить княгиню, пережидал этот водопад слез, как застигнутый непогодой путник пережидает под каким-нибудь деревом проливной дождь.

Поток самых настоящих слез, насквозь промочивших кружевной платочек и продолжавших струиться по дряблым щекам княгини, оставил пана Кшиштофа вполне равнодушным. Он и сам умел плакать и смеяться по собственному желанию, причем делал это много искуснее Аграфены Антоновны. Каждое ее движение, каждое слово, каждый вздох и едва ли не каждая ее мысль были перед ним, как на ладони, и не вызывали в нем ничего, кроме брезгливого нетерпения. Даже если бы пан Кшиштоф хотел сжалиться над Зеленскими и дать им отсрочку, он не мог бы этого сделать. Огинский более не нуждался в рычаге, с помощью которого мог бы давить на князя; теперь он нуждался в деньгах и не имел ни минуты лишнего времени.

Пан Кшиштоф решил скрыться. Это решение зрело в нем уже давно, а последовавшие одна за другой встречи – сначала с Лакассанем, а потом и с княжной Марией – заставили его поторопиться. Багратион был выведен из игры, но Лакассань и княжна были много опаснее. Лакассань, совсем как какой-нибудь языческий идол, все время требовал крови, проливать которую здесь, в этом захолустье, где каждый человек был на виду буквально круглые сутки, было бы сущим безумием. Княжна же, поразмыслив совсем чуть-чуть и сопоставив кое-какие превосходно известные ей факты, в любой момент могла осознать истинную цену заверений пана Кшиштофа в вечной дружбе и преданности. Огинскому все это смертельно надоело, и он принял твердое решение исчезнуть.

Для этого, однако, требовались деньги – желательно большие, но на худой конец сошли бы и те, что задолжал ему князь Аполлон Игнатьевич. Семьсот рублей, которые князь, дал ему наличными, пан Кшиштоф давно уже истратил – он любил пожить широко и привольно, не стесняя себя в средствах. Деньги нужны для того, чтобы о них не думать. Пан Кшиштоф не знал, кто сочинил эту крылатую фразу, но готов был с восторгом подписаться под ней обеими руками. Увы, в его жизни было очень мало периодов, когда он мог себе позволить не думать о деньгах, и исчислялись эти счастливые периоды не годами и даже не днями, а часами и минутами. Поэтому слезы Аграфены Антоновны не возымели на Огинского никакого воздействия: он твердо решил не уходить, пока не получит денег.

– Любезнейшая Аграфена Антоновна, – сказал он, аккуратно убирая расписки обратно в карман, – мне жаль, что я послужил невольной причиной вашего огорчения, но войдите же и вы в мое положение! Эти деньги мне просто необходимы, иначе я никогда не позволил бы себе просить и тем паче требовать возвращения долга. Но при всем моем безграничном уважении к вам я вынужден настаивать на том, чтобы деньги были выплачены мне сегодня же – все, до последней копейки. Мой долг зовет меня обратно на поле брани, и я не могу вернуться туда пешком, без оружия и в статском платье. Посему осушите ваши слезы, и давайте подумаем, как нам быть.

– А нечего тут думать, батюшка, – неожиданно бодрым и звучным голосом сказала Аграфена Антоновна, отнимая от глаз платочек и выпрямляясь в кресле. – Нету денег и взять их негде, так что ступай-ка ты, откуда пришел. Некогда мне с тобой воду в ступе толочь. Князь, говоришь, тебе задолжал? Так ведь он, государь ты мой, почитай, всей губернии должен, да половине Москвы в придачу. Вот с него, батюшка, и спрашивай, а меня уволь. Уволь, уволь и уволь! Иван! Проводи гостя!

– Не надо, Иван, – спокойно сказал пан Кшиштоф вошедшему лакею. – Барыня изволила пошутить. Ступай себе, Иван.

Сбитый с толку лакей неловко топтался на пороге, переводя растерянный взгляд с княгини на Огинского и прикрывая ладонью рдеющее, как станционный огонь в метельной ночи, увеличившееся вдвое против нормального размера ухо.

– Я кому сказала?! – грозно возвысила голос Аграфена Антоновна.

– Что ж, – окончательно разваливаясь на диванчике и вынимая из кармана сигару, сказал Огинский, – как вам будет угодно. Мне-то все равно, я могу и при лакее. Подай-ка огня, Иван. Благодарю, любезный, ступай на место... Итак, сударыня, – продолжал он, окутываясь пахучим дымом, – ваша позиция мне ясна. Теперь извольте выслушать, что думаю по сему поводу я. В том случае, если нынче же я не получу своих денег...

– Пшел вон, – сквозь зубы скомандовала княгиня, и лакей бесшумно испарился.

– Если нынче же я не получу своих денег, – как ни в чем не бывало продолжал пан Кшиштоф, – я подам эти расписки к взысканию в судебном порядке... Впрочем, нет, – перебил он себя. – Сначала я изловлю вашего супруга и уговорю его попробовать отыграться. Вы его знаете, он согласится и станет играть до тех пор, пока я его не отпущу. А я не отпущу его, пока не выиграю у него тысяч сто... нет, лучше двести. И только потом пойду с его расписками в суд. Ему-то что, он сядет в долговую яму или застрелится, это уж как угодно... А вот каково придется вам, княгиня? Учтите, я не стану молчать и постараюсь поставить как можно больше ваших знакомых в известность об обстоятельствах, вынудивших меня обратиться в суд. Я расскажу о том, как Аполлон Игнатьевич убегал от меня через черный ход, и о том, как вы прямо и открыто отказались оплачивать долг главы вашего семейства. Все имущество, которое у вас еще осталось, будет продано с молотка, и никто в целом свете не даст вам ни копейки, потому что отдавать вам деньги означает просто выбрасывать их в сточную канаву. Вам придется торговать своими дочерьми, любезная княгиня, и я вам глубоко сочувствую, ибо вряд ли найдется мужчина, который добровольно согласится хотя бы взглянуть на них более одного раза. Вам придется научиться стирать белье – я имею в виду чужое белье, своего-то у вас не будет... И все эти бедствия могут произойти с вами – да нет, что я говорю?.. непременно произойдут! – только лишь потому, что вы не хотите отдать мне несчастных тысячи трехсот рублей. Ну, посудите сами, стоит ли одно другого?

На некоторое время в приемной дома князей Зеленских воцарилась напряженная тишина. Затем Аграфена Антоновна тяжело вздохнула.

– А ты хват, поручик, – сказала она. – Где ж это ты так навострился с женщинами воевать?

– Это еще вопрос, – невозмутимо откликнулся пан Кшиштоф, – кто в вашем доме женщина, а кто мужчина.

– Правда твоя, – с новым вздохом признала княгиня. – Экий ты, батюшка, въедливый... Нет того, чтобы, как меж приличными-то людьми водится, взять да и вызвать его, фармазона этакого, на дуэль, да и застрелить, чтоб сам не мучился и других не мучил. Так ты вон чего удумал!

– Вот еще, – усмехнулся пан Кшиштоф, пропуская сигарный дым через усы. – Мне нужны деньги, а не шкура князя Зеленского. Что мне делать с его шкурой – повесить над камином? Боюсь, что это будет весьма сомнительное украшение. И потом, дуэли строжайше запрещены высочайшим повелением. Была мне охота за свои денежки в Сибирь отправляться! Так как же насчет денег, мадам?

– Да что ж ты заладил-то, как попугай: деньги, деньги! – проворчала княгиня. – Погоди чуток, дай с мыслями собраться. Вижу, что не шутишь, да только денег и вправду нет.

– Сожалею, – непреклонно сказал пан Кшиштоф, – но...

– Да ясно, ясно уже! Говорю ведь: дай подумать. Как-нибудь разочтемся. Ты пока что кофейку попей.

– Пардон, мадам, – более не скрывая насмешки, сказал пан Кшиштоф, – но у меня сложилось совершенно определенное впечатление, что ваш бакалейщик всучил вам козьи орешки вместо кофейных зерен. Этим зельем сады надобно опрыскивать, чтобы вредители дохли, а вы им гостей потчуете. Или вы держите эту отраву специально для кредиторов?

– Каков наглец, – проворчала Аграфена Антоновна, но спорить более не стала и погрузилась в размышления.

Через непродолжительное время, на протяжении которого пан Кшиштоф молча курил, глядя то в потолок, то в окно, княгиня подняла глаза и уставилась на своего гостя долгим оценивающим взглядом, словно снимая с него мерку для какой-то одной ей ведомой цели. Пан Кшиштоф, встретившись с нею глазами, понимающе усмехнулся в усы. Он хорошо знал этот взгляд, означавший, что ему вот-вот будет сделано более или менее выгодное предложение, наверняка сомнительное с точки зрения как закона божьего, так и многочисленных людских законов.

– Мнится мне, поручик, что с тобой можно иметь дело, – задумчиво произнесла княгиня.

– Я о вас того же мнения, мадам, – вежливо ответил Огинский. – Мне кажется, что мы наконец-то начинаем понимать друг друга, хотя до полного взаимопонимания нам еще очень далеко.

– Давай начистоту, поручик, – сказала княгиня. – По миру ты нас пустить можешь, да только толку тебе от этого будет чуть. Ежели, как ты грозишься, имения наши распродадут и каждый из кредиторов моего муженька возьмет хотя бы по рублю, то тебе, родимый, и полушки не достанется. Однако же, способ есть. Правда, подождать придется...

– Вот уж нет, – перебил ее пан Кшиштоф. – Увольте, мадам, но ждать мне некогда. Мне деньги надобны.

– Подождать придется, – словно не слыша его, повторила княгиня, – зато и получить можно поболее, чем какие-то тысяча триста рубликов. Много можно получить, поручик.

– Как много?

– Очень много. Иван! Иван!!! Наливку мою неси, да груздей соленых захвати! Так вот что, поручик. Ты княжну Вязмитинову знаешь? Знаешь, сколько у нее денег?

– И что вы предлагаете? Замуж за меня она не пойдет – честно говоря, я уже пробовал. Гиблое дело, мадам. Денежки-то у нее есть, да только как до них добраться?

– Опека, – веско сказала княгиня, значительно посмотрев пану Кшиштофу в глаза. – Молчи, молчи, сама все знаю. Только что на эту тему с графом Бухвостовым беседу имела. Не та, видите ли, у моего супруга репутация, чтобы ему опеку над таким состоянием доверить. Да оно и верно, что не та. Я бы ему, охламону, гусей пасти не доверила, а не то что миллионами ворочать. А с другой стороны – это Бухвостов мне говорит, – за княжной никакого легкомыслия не замечено, и с хозяйством она пока что как будто справляется. Нет, говорит, пока что в опеке никакой нужды, да и княжна, раскрасавица наша, долго в девках не засидится. Это он, Бухвостов, старый греховодник, мне так говорит.

– Он правильно говорит, – сказал пан Кшиштоф. – Не вижу, что тут можно изменить.

– Репутация – дело тонкое, – заметила княгиня. – Вот она есть, а вот – фьюить! – и нет ее.

– Допустим, – сказал пан Кшиштоф. – Допустим, изменить репутацию княжны Вязмитиновой можно. Допустим даже, что, имея опыт в определенного рода делах, это легко провернуть. Ну, а как быть с вашей репутацией? Вы не подумали о том, что опекунство могут передать кому-то другому?

– Кабы не долги, – сказала княгиня, – я бы уже нынче была опекуншей. Мы ведь не лавочники, мы князья. Если бы все узнали, что дела наши поправились или наверняка поправятся в ближайшее время... Понимаешь?

– Нет, – сказал пан Кшиштоф, – не понимаю.

– Не понимаешь... Ладно, сейчас ты гол, как сокол, и зарабатываешь на пропитание тем, что дураков в карты обыгрываешь. Но дома-то, в Польше твоей, есть ведь у тебя состояние?

– Гм, – сказал пан Кшиштоф и неопределенно покрутил в воздухе ладонью.

– Вон оно как, – не скрывая разочарования, протянула Аграфена Антоновна. – Ну, да не печалься, у княжны Марии денег на всех хватит. Огинский – фамилия звучная, ее даже в нашем захолустье каждая собака знает. Это вот репутация и есть. Ежели, скажем, одна из моих княжон в одночасье Огинской сделается, тогда и наше имя совсем по-другому заиграет. А? Тут тебе и опекунство, тут тебе и доверие, и деньги... А княжна... Все мы под богом ходим. Мало ли что с ней, с сироткой, приключиться может?

Пан Кшиштоф неприкрыто скривился, как будто невзначай отведал ужасной тухлятины.

– Однако, мадам, – недовольно морща нос, пробормотал он, – за кого вы меня принимаете?

– Я же не говорила, что ее непременно надобно убивать, – поспешно отработала назад Аграфена Антоновна. – Есть же другие способы...

– Но вы сказали, что нужно непременно жениться на одной из ваших дочерей. И не кому-нибудь, а мне, черт подери. Жениться. Мне. На одной из ваших... О, Езус-Мария! Черт меня дернул связаться с полоумной! Я ей толкую о деле, а она думает только о том, куда бы поскорее пристроить своих кобыл... О, матка боска!

Он вскочил и потянулся за своим цилиндром. Аграфена Антоновна перехватила его руку и толкнула Огинского обратно на диван с такой неожиданной силой, что он, потеряв равновесие, неловко плюхнулся на место.

– Сиди, батюшка, – веско сказала она. – Я тебе как раз о деле говорю. Я про своих дочерей, слава богу, все знаю. И глупы-то они, и собою дурны... Все так, батюшка, да только знаешь, какая их главная-то беда? Бесприданницы они. А кабы им деньжат, да по паре деревенек, хотя бы и завалященьких – ну, скажи, скажи, что у них и тогда женихов бы не было! Да роем бы слетелись, как мухи на... гм... на мед. Так что ты, батюшка, носом-то не крути. Не такой ты завидный кавалер, чтобы перед моими дочерьми нос драть. Ты в беде, и я в беде, а два разумных человека, ежели рисковать не боятся, из любой беды выберутся. Всего-то и надобно от тебя, что до церкви с нею под руку дойти да голову под венец подставить, а там хоть ты с ней и вовсе не видайся, никто по тебе плакать не станет. Ведь деньжищи-то какие! Громадные ведь деньжищи! Вот и получается, что как раз я-то тебе про дело толкую, а ты лицо морщишь.

– Деньги немалые, – неохотно согласился пан Кшиштоф, с интересом прислушиваясь к собственным ощущениям. На ходу сочиненный княгиней Зеленской план против его воли уже начал захватывать его. Перед внутренним взором Огинского разворачивались блистательные перспективы, на фоне которых одна из княжон Зеленских казалась всего лишь крохотным, почти незаметным для глаза неопрятным пятнышком, о котором при желании было легко забыть. – Деньги немалые и даже очень большие, но ваш супруг, насколько я понимаю, способен промотать и их. Какой же смысл рисковать ради того, чтобы этот ничтожный человек отдал все первому же встречному шулеру?

– Все под богом ходим, – с напором повторила Аграфена Антоновна и твердо посмотрела пану Кшиштофу в глаза. – А чтобы тебе легче было думать... Погоди-ка...

Княгиня тяжело поднялась и, грузно ступая по прогибающимся под ее весом половицам, вышла из комнаты. Пан Кшиштоф остался сидеть, слушая, как она топает по лестнице и скрипит половицами на втором этаже, прямо у него над головой. Оттуда послышался скрип выдвигаемых ящиков, что-то с громким стуком упало и, рокоча по полу, укатилось в угол. Пан Кшиштоф услышал произнесенное голосом Аграфены Антоновны ругательство, выговорить которое отважился бы далеко не каждый из знакомых ему мужчин.

Вошел, пламенея ухом, Иван. Он поставил на столик подле локтя пана Кшиштофа поднос, на котором имели место быть объемистый графинчик с жидкостью темно-бордового цвета, две пузатые рюмки и глубокая миска с солеными груздями. Небрежным кивком отпустив лакея, Огинский вынул из графина пробку и понюхал его содержимое. Пахло, кажется, вишней. “Недурно”, – промолвил пан Кшиштоф и наполнил рюмку. Пригубив наливки княгини Зеленской, он понял, что “недурно” – это было чересчур мягко сказано. Хватая воздух широко разинутым ртом, весь покраснев, с полными слез глазами, он прямо пальцами залез в миску и торопливо затолкал в рот пригоршню скользких, восхитительно холодных грибов вместе с украшавшими их колечками репчатого лука.

Стало немного легче. Когда пан Кшиштоф более или менее отдышался, в комнату вернулась княгиня, держа в правой руке какой-то узелок. Узелок был невелик, и пан Кшиштоф не обратил на него особенного внимания – как оказалось, совершенно напрасно.

Аграфена Антоновна торжественно водрузила узелок на стол перед паном Кшиштофом и одним движением развернула ткань.

– Вот, – сказала она, – от матери досталось. Мнится мне, что этого хватит, да еще и останется.

Она была права. В узелке лежали драгоценности – в большинстве своем довольно дешевые, но среди них наметанный глаз пана Кшиштофа заметил пару-тройку вещиц, каждая из которых могла бы полностью покрыть долг князя Аполлона Игнатьевича.

– Право, мадам, – сказал он осторожно, – я удивлен. Это все мне?

– Если мы договоримся, – деловито уточнила княгиня. – Можешь считать, что это приданое. Супруг мой про эти веши ничего не знает, иначе давно бы и их спустил. Только помни: уговор дороже денег.

– О чем вы говорите, княгиня, – весело сказал пан Кшиштоф. – С вами неописуемо приятно иметь дело. Даю вам слово офицера и дворянина, что сделаю все, как мы с вами задумали. Что ж, не смею более отнимать ваше драгоценное время...

Он встал и протянул руку к узелку, но его пальцы наткнулись на пухлую ладонь княгини, которая одним неуловимым движением накрыла лежавшие на столе драгоценности.

– Прости, батюшка, – сказала она, – однако я так дела не делаю. Слово дворянское – вещь, конечно, хорошая, а только бумага да чернила, мнится мне, ненадежнее будут. Вон они, на подоконнике. Не сочти за труд, принеси, голубчик.

– И что же я должен написать? – с улыбкой спросил пан Кшиштоф.

– Ты садись, садись, я продиктую.

Пан Кшиштоф присел на канапе и под диктовку Аграфены Антоновны составил следующий документ:

“Я, потомственный дворянин Кшиштоф Огинский, сим удостоверяю свое добровольное согласие взять в законные супруги княжну Ольгу Аполлоновну Зеленскую, каковой брак должен быть освящен святой церковью согласно закону божьему и обычаям людским. Удостоверяю также данное мною в этом слово дворянской чести, в чем и ручаюсь всем своим движимым и недвижимым имуществом. Составлено в доме князя Аполлона Игнатьевича Зеленского сего 1812 года сентября месяца ... числа”.

Он черкнул подпись, бросил перо в чернильницу и с улыбкой уставился на Аграфену Антоновну. Княгиня выглядела вполне удовлетворенной. Пан Кшиштоф тоже был доволен: написанная им под диктовку княгини филькина грамота значила для него столько же, сколько прошлогодний снег. Какое, к черту, движимое и недвижимое имущество? Что же до брака с княжной Ольгой, тут было о чем подумать. Во всяком случае, связанным этой бумажкой пан Кшиштоф себя не ощущал. В своей жизни он написал столько бумажек, столько фальшивых векселей, невыполнимых обязательств и анонимных доносов, что еще один клочок испачканной чернилами бумаги не имел для него никакой цены. Зато драгоценности, лежавшие на столе, цену имели, и цена эта была вполне реальной.

Аграфена Антоновна подвинула к нему узелок, продолжая придерживать его ладонью. Другую руку она протянула к бумаге. Пан Кшиштоф, все так же криво ухмыляясь, отдал ей документ, одновременно резким движением выхватив у нее узелок.

– Что ж, – сказал он, – мы в расчете... маман.

– Пока, – веско поправила его княгиня. – Пока в расчете. И не забудь, что я тебе говорила насчет репутации... сынок.

Они расстались, весьма довольные друг другом и, главное, собой: каждому казалось, что он получил тучную корову в обмен на воробья.

– Вам известно, что Багратион при смерти? – спросил пан Кшиштоф. Он был непривычно пьян, расхлюстан до полного неприличия и говорил чересчур громко. На столе перед ним среди многочисленных блюд и тарелок стояла в серебряном ведерке со льдом наполовину опорожненная бутылка шампанского – явно не первая и даже не вторая. Лакассань двумя пальцами приподнял бутылку за горлышко и, держа ее на отлете, чтобы вода не капала на панталоны, прочел этикетку. Шампанское было из дорогих – пожалуй, самое дорогое из того, что можно было достать в этой дыре. – Выпейте, Лакассань... виноват, Мерсье. Эжен Мерсье, учитель танцев... – Он хихикнул. – Выпейте за мое здоровье и станцуйте что-нибудь для меня. Ну, не ломайтесь, милый Эжен, вы же специалист!

На них уже оглядывались. Лакассань быстро присел к столу и отвел в сторону руку Огинского, который силился отобрать у него бутылку.

– Если вы не перестанете орать на весь трактир, – холодно сказал он, – мне придется вывести вас отсюда и напомнить, в какой области я на самом деле являюсь специалистом. Потрудитесь объяснить, по какому поводу вы напились, как свинья?

– Как это – по какому? – с обидой, но уже гораздо тише удивился пан Кшиштоф, которого обещание Лакассаня несколько отрезвило – не настолько, впрочем, чтобы он перестал куражиться. – Как это – по какому поводу? Я же вам только что сказал: Багратион умирает... может быть, уже умер. По-вашему, это не повод? Ради чего же, в таком случае, мы здесь торчим? Может быть, в доме княжны Вязмитиновой завелся маленький амурчик? Такой, знаете ли, пухленький, розовенький парнишка – совсем без одежды, но с крылышками. А, господин Мерсье? Смешно звучит, правда: мосье Мерсье? Могли бы, между прочим, придумать имя и получше. Бедновата у вас фантазия, сударь, бедновата! А Багратион при смерти... Это я сделал! Я! А вы только бродите вокруг, пугаете меня, мешаете мне своими глупыми угрозами и болтаете, болтаете... Нет, если вы, помимо всего этого, еще и время от времени забираетесь под одеяло к княжне, то я вас вполне понимаю. Она чертовски хороша... Только учтите, она, как пантера, – красива, но очень, очень опасна... А может, вы зоофил?

– Багратион еще не умер, – напомнил Лакассань, который с большим интересом слушал эту тираду. Он даже голову склонил к плечу и смотрел на пана Кшиштофа с любопытством завзятого натуралиста, изучающего повадки только что открытого им животного, у которого еще даже нет имени. – Когда умрет, тогда и будете хвастаться. А что касается зоофилии... С чего это вы зачастили к Зеленским? Ходят слухи, что вы помолвлены с младшей из принцесс, Ольгой Аполлоновной.

– Как, уже? – Пан Кшиштоф затряс головой, чтобы в ней хоть немного прояснилось. – Интересно, кто же распускает эти слухи?

– Княгиня Зеленская, – ответил Лакассань, продолжая с любопытством разглядывать пана Кшиштофа. Под этим взглядом Огинский несколько подобрался и даже попытался застегнуть воротничок, вырвавшийся на свободу конец которого торчал у него за левым ухом.

– А, – старательно отводя глаза, небрежно сказал он и махнул рукой, – это все сплетни. Я ходил к ним, чтобы получить деньги, которые задолжал мне князь. Вообразите себе, каков негодяй: проигрался в карты и вздумал от меня прятаться! Теперь, конечно, княгиня зла на меня и распускает отвратительные слухи. Жениться на одной из ее дочерей – бр-р-р! Такое может только в страшном сне привидеться, да и то...

Он снова махнул рукой. Зажатая в ней вилка при этом вырвалась из его непослушных пальцев и, крутясь в воздухе, как бумеранг, улетела куда-то в глубину зала. Оттуда почти сразу же послышался крик боли и возмущения.

– То, что князь вздумал от вас прятаться, как раз неудивительно, – сказал Лакассань, покосившись в ту сторону, откуда донесся крик. – Меня удивляет совсем другое: как это вам удалось все-таки вытянуть из него деньги?

– Пустяк, – небрежно сказал пан Кшиштоф и непроизвольно икнул. – Пригрозил дуэлью, он испугался и сразу же заплатил... Вот, как видите, отмечаю это событие. Присоединяйтесь, Виктор! Виноват, Эжен... Но все равно присоединяйтесь. Сегодня я угощаю. Половой! Половой, черт бы тебя побрал! Бокал господину Ла... моему гостю!

Половой принес бокал. Лакассань, неопределенно усмехаясь, наполнил его и пригубил шампанское. Да, вино действительно было недурным на вкус. Деньги у Огинского, несомненно, водились. Впрочем, история, рассказанная паном Кшиштофом, не вызывала у француза ни малейшего доверия. Слухи о его предстоящей женитьбе тоже казались Лакассаню весьма сомнительными, но в целом ситуация нравилась ему все меньше с каждым проведенным здесь днем. Огинский вел себя так, будто он здесь родился и вырос. Он уже стал героем местных сплетен, а это было плохо – просто хуже некуда. Более того, краем уха Лакассань уже успел услышать кое-что и о себе – о себе и княжне Вязмитиновой, естественно. Возникновение подобных слухов в душной атмосфере уездного городишки, круглый год утопающего в грязи и сплетнях, было вполне естественным и предсказуемым, но совершенно нежелательным. Менее всего Лакассань хотел привлекать внимание общественности и, как следствие этого, властей к своей скромной персоне. К его великому сожалению, это внимание уже обратилось на него и с каждым днем делалось все более пристальным.

Это все потому, что мы здесь застряли, подумал Лакассань, мелкими глотками попивая ледяное шампанское и рассеянно наблюдая за Огинским, который с выражением тупого недоумения на лице шарил по скатерти, тщась отыскать свою вилку. Нельзя было задерживаться тут на такой непозволительно долгий срок. Дался мне этот Багратион...

Дело с письмом Багратиону решилось просто. Письмо было доставлено адресату одним из лакеев князя Зеленского, Прохором – тем самым Прохором, который вместе со своим приятелем Степаном сначала пытался украсть у княжны Марии лошадей, а затем напал на Лакассаня по дороге сюда. Не слишком доверяя вороватому лакею, Лакассань сопровождал его до самого дома Багратиона и собственными глазами убедился в том, что написанное Огинским послание доставлено адресату, то есть попросту просунуто в щель приоткрытого окна княжеской спальни.

Последовавшие за этим события ясно показали, что пан Кшиштоф был прав, утверждая, что такое известие убьет Багратиона так же верно, как выпущенная в упор пуля. Горячий темперамент князя и постепенно копившееся в течение последнего времени раздражение против домашних, державших его в неведении относительно положения дел на театре военных действий, сыграли свою роль: в приступе безудержного гнева Багратион сорвал с себя повязки, и с этого дня начал быстро угасать. Лакассань пару раз встречал домашнего врача князя. В разговоры они не вступали, поскольку не были представлены друг другу, но выражение физиономии доктора говорило красноречивее всяких слов. Багратиону остались считанные дни, и Огинский имел кое-какие основания для того, чтобы гордиться собой: все-таки эту подлость с письмом придумал он. Более того, он ухитрился не только привести свой замысел в исполнение, но и остаться при этом совершенно в стороне: письмо доставил лакей князя Зеленского, а заставил его это сделать и заплатил ему за работу Лакассань – то есть Эжен Мерсье, учитель танцев, временный управляющий имением княжны Вязмитиновой.

– Кстати, любезный господин Мерсье, – слегка заплетающимся языком сказал Огинский, оставив бесплодные попытки отыскать свою вилку, – сегодня я слышал одну весьма любопытную вещь, имеющую до вас самое прямое касательство.

– Вот как? – Лакассань вежливо приподнял брови и снова поднес к губам бокал.

– Вот так, представьте себе, – с пьяной иронией сказал пан Кшиштоф. – Пока вы там, у себя в деревне, наслаждаетесь красотами природы и обществом молодой княжны, спите до полудня, едите от пуза и коллекционируете глупые сплетни, я здесь не теряю времени даром. Вы знаете, что мне удалось разведать? Письмо, которое вы доставили по известному нам обоим адресу, было найдено. Сейчас вы скажете, что эта чепуха, эта мелочь сама собой разумеется и не является, строго говоря, новостью. Об этом, дескать, несложно было догадаться... Это все верно, сударь. Но знаете ли вы, что кое-кто все-таки заподозрил здесь некий умысел? Было проведено нечто вроде расследования, которое установило, что никакого капитана Щеглова в гвардии нет и никогда не было, а значит, письмо можно считать анонимным и написанным с той именно целью, которой оно и достигло...

– Ну, – сказал Лакассань, – во-первых, этого можно было ожидать, а во-вторых, при чем тут я? Это касается скорее вас, чем меня.

– М-да? Так вот, сударь, слушайте дальше. Расследованием занимался старик Бухвостов. Он производит впечатление совершенно безобидного создания, занятого лишь ублажением собственного чрева, однако это не вполне соответствует действительности. Он взялся за дело весьма основательно и перво-наперво с большим пристрастием допросил всю прислугу князя Багратиона. И знаете что? Садовник князя видел, что поздним вечером накануне печального происшествия вокруг дома крутился какой-то посторонний мужик, по виду – чей-то дворовый... Что будет дальше, пока неизвестно, но княгиня Зеленская под большим секретом рассказала мне, что Бухвостов написал в Петербург и что оттуда якобы обещали прислать сыщика... Каково это вам, мой драгоценный Эжен?

“Драгоценный Эжен” нахмурился: известие и впрямь было тревожным. Если за дело возьмется профессионал, ему не составит особого труда отыскать Прохора. Садовник опознает в нем человека, замеченного возле дома Багратиона в ту ночь, и зажатый в угол Прохор непременно укажет на него, Лакассаня, как на человека, передавшего ему письмо. Для Огинского, кстати, это был бы отличный способ от него избавиться. Да, Огинский... Нежелание пана Кшиштофа возвращаться к исполнению своих обязанностей при маршале Мюрате было для Лакассаня вполне очевидным. Черноусый аферист чувствовал себя здесь, как рыба в воде, и, кажется, уже успел снюхаться с этой мегерой, княгиней Зеленской.

Экая дьявольщина, подумал Лакассань. А с другой стороны, я сам во всем виноват. Нечего было здесь засиживаться, нечего было позволять Огинскому действовать по-своему... Нужно было просто пробраться в дом: Багратиона, зарезать его в постели, вскочить на лошадей и гнать во весь опор в сторону Москвы.

– Вся эта чепуха не стоит выеденного яйца, – небрежно сказал он, – и означает лишь то, что мы с вами непозволительно загостились в этом вонючем городишке. Нам пора в дорогу, вы не находите?

– Нам? – Пан Кшиштоф выглядел искренне удивленным, и Лакассань с очень неприятным чувством отметил, что он, оказывается, вовсе не так пьян, как казалось в начале разговора. – Вам, милый Эжен! Вам. У меня здесь дела, не обессудьте. Передайте мой привет и наилучшие пожелания своему хозяину. Кстати, можете попытаться получить с него те деньги, которые он задолжал мне за устранение Багратиона. Мне почему-то думается, что это будет потруднее, чем взыскать долг с князя Зеленского. Бог вам в помощь, любезный господин Мерсье! Я останусь здесь.

Вот так штука, подумал Лакассань. Что же такое должно было с ним случиться, чтобы он перестал меня бояться? Странно, странно... Когда записной трус начинает вести себя как отчаянный храбрец, это может означать только одно: ему есть ради чего рисковать. И княгиня Зеленская... Что-то зачастил к ней наш герой. Это неспроста – вся эта странная, возникшая на пустом месте дружба, эти упорные слухи о предстоящем венчании с княжной Ольгой... Если бы Зеленские были богаты, все было бы ясно, но ведь у князя ветер свищет в карманах, и все три его ужасные дочери – бесприданницы. Это же всем известно, так какого черта?.. О чем он думает, этот идиот Огинский, что затевает?

Не имеет значения, жестко сказал он себе. Никакого. Что бы он ни затевал, у меня есть четкий и недвусмысленный приказ Мюрата: проследить за тем, чтобы Огинский выполнил порученное ему дело и вернулся за новым заданием. Или погиб. Одно из двух, третьего не дано.

– Вы останетесь здесь лишь в одном случае: если вдруг скоропостижно скончаетесь и будете похоронены на местном кладбище, – твердо сказал он, комкая салфетку и раздраженно швыряя ее на стол. – И это непременно произойдет, если вы будете придерживаться избранной вами линии поведения. Это не угроза, а констатация факта. Подумайте об этом и дайте мне знать, когда примете решение. И хватит пить, черт бы вас побрал!

С этими словами он резко поднялся и, не оглядываясь, вышел из трактира.

Пан Кшиштоф смотрел ему в спину до тех пор, пока Лакассань не скрылся за дверью, а потом криво усмехнулся в усы.

– Пошел к черту, – сказал он. – Я тебя не боюсь. Эй, половой! Принеси-ка мне, любезный, бумаги и чернил. Надобно составить письмецо.

Глава 9

В тот день Лакассань оказался в городе не один. Узнав, куда он собрался, княжна Мария высказала желание отправиться с ним: простая вежливость требовала отдать Зеленским хотя бы один из их многочисленных визитов. Отказать ей было нельзя, да и незачем: в сущности, она совершенно не мешала Лакассаню, и он никак не мог взять в толк, почему Кшиштоф Огинский с такой настойчивостью предупреждает его о том, что княжна может быть крайне опасной. Внимательно наблюдая за княжной, он не находил в ней тех качеств, которые, по его мнению, делали человека опасным. Эта хрупкая миловидная девушка была чиста и бесхитростна, то есть, являлась прирожденной жертвой, а вовсе не охотником. Пострадать от столь безобидного создания мог лишь такой бездарный идиот, как Огинский, – в точности так же, как неуклюжий садовник выкалывает себе глаз, спьяну напоровшись им на ветку пышного розового куста, усыпанного прекрасными цветами. Разумеется, после такого приключения садовник, если он глуп, станет считать розовый куст опасным и, проходя мимо него, будет прикрывать уцелевший глаз обеими руками – до тех пор, пока однажды сослепу не споткнется и не сломает себе шею. И тогда, возносясь на небеса, он пребудет в уверенности, что проклятый розовый куст все-таки его доконал, в то время как кусту нет и никогда не было до него никакого дела: он просто растет там, где его посадили.

Княжна выглядела слабой и беззащитной, и Лакассань, который, как и многие жестокие люди, был весьма сентиментален, искренне сочувствовал ей и помогал, чем мог – разумеется, тогда, когда это не шло вразрез с его собственными планами. Поездка княжны в город с визитом этим планам нисколько не препятствовала, и он в самых любезных выражениях высказал свое удовольствие от предстоявшей совместной прогулки.

Именно по этой причине, в то время как Лакассань беседовал в трактире с пропивавшим драгоценности княгини Зеленской паном Кшиштофом, Мария Андреевна, сидя в душной, безвкусно обставленной гостиной, пила жидко заваренный чай с засахарившимся вареньем и, героически борясь с зевотой, вела светскую беседу с Аграфеной Антоновной и ее дочерьми.

Разговор, как водится в подобных случаях, вертелся вокруг городских сплетен и новостей, главной из которых, разумеется, было прискорбное состояние здоровья князя Петра Ивановича Багратиона, и не столько само здоровье – было несомненно, что князь умрет в ближайшие несколько дней, – сколько связанный с этим глухой подспудный скандал. Граф Федор Дементьевич Бухвостов по просьбе домашних князя Багратиона проводил неофициальное расследование, за которым, затаив дыхание, следило все уездное дворянство. Предварительные результаты упомянутого расследования и впрямь были скандальными: письмо, из которого князь узнал о вступлении неприятеля в Москву, было тайно подброшено к нему в спальню с несомненною целью достичь именно того результата, которого оно достигло. Гвардейского офицера Щеглова, именем которого было подписано сие изуверское послание, как выяснилось, в природе не существовало; в таком маленьком городке, где все знали друг друга в лицо, находящегося на излечении гвардейского офицера не могли не заметить, и, тем не менее, никто и слыхом не слыхал про капитана Щеглова. Следовательно, письмо, хоть и подписанное по всей форме, можно было смело считать анонимным, каковым оно и являлось по сути. Из этого напрашивался весьма неутешительный и, как уже было сказано, скандальный вывод: здесь, в городе, в кругу хорошо знакомых лиц, подноготная коих была известна всем и каждому, завелся некий таинственный и опасный недоброжелатель князя Багратиона, решивший с неизвестной целью сжить со света “несчастного Петра Ивановича”, как назвала его княгиня Зеленская.

– Поверите ли, милочка, – говорила она княжне Марии, поднося ко рту серебряную ложечку с вареньем и далеко оттопыривая при этом жирный мизинец, – мне стало страшно выходить на улицу! Ведь этим негодяем может оказаться кто угодно! И кто знает, что у него на уме? Заговоришь с ним о погоде, а он пырнет тебя кинжалом и пойдет себе дальше, как ни в чем не бывало. И ведь у него есть сообщники! По крайней мере, про одного сообщника известно точно. Это какой-то дворовый мужик... Я верно говорила, что все дворовые – предатели. В глубине души они только того и ждут, чтобы пришел Бонапарт и всех нас расстрелял. То-то для них волюшка наступит! Не понимаю, как вы живете в своей глуши – одна во всем доме, на отшибе... Я бы умерла от страха!

– Что вы, маман, – вмешалась в разговор старшая из княжон, Елизавета Аполлоновна. – Мари вовсе не одна! Вы что же, забыли, что у нее есть защитник? – Она прикрылась веером и отчетливо хихикнула, но ее близко посаженные глаза при этом глядели поверх веера с присущим им с утра до вечера выражением тупой злобы. – Этот учитель танцев... кажется, он француз, не так ли, ма шер Мари? Как бишь его зовут?

– Мерсье, – подсказала княжна Людмила Аполлоновна. – Говорят, он красавчик.

– Неправда, – сказала княжна Ольга Аполлоновна. – Росточка он невысокого, и с лица – так, ничего особенного.

Эти слова были оставлены без ответа, если не считать ответом свирепые взгляды, которыми с двух сторон прожгли ее сестры. Ольга Аполлоновна, перехватив эти безмолвные послания, надменно выпятила нижнюю губу и горделиво усмехнулась, явно чем-то очень довольная. Две старшие княжны, напротив, выглядели чем-то заметно огорченными и взвинченными. Княжна Елизавета время от времени без всякой видимой причины вдруг начинала покрываться красными пятнами, от чего делалась уже не просто некрасивой, но даже где-то страшной, а княжна Людмила все время кусала губы, словно сдерживая раздражение. Время от времени, забывшись, она принималась грызть ногти, и тогда Аграфена Антоновна, извинительно улыбаясь княжне Марии, давала ей по рукам сложенным веером. Одним словом, обстановка в доме Зеленских была очевидно далека от мирной; княжна Мария чувствовала себя так, словно угодила в клетку с гиенами, и теперь ее обитатели, похоже, решили полакомиться ею.

– Мне действительно не страшно, – спокойно сказала она, решив до поры до времени игнорировать оскорбительные намеки княжон, – и господин Мерсье тут не при чем. Я просто не вижу причин для страха. Если полученное князем Петром Ивановичем письмо и впрямь было послано с намерением способствовать ухудшению его здоровья, это объяснимо: великий человек не может прожить жизнь, не обзаведясь множеством врагов. Но какое отношение это может иметь ко мне? Я не полководец и не политик; у меня даже нет наследников, которые могли бы желать моей смерти в ожидании наследства. Чего мне бояться?

Предостережения Мерсье не прошли даром: говоря о наследниках, княжна внимательно следила за выражением лица Аграфены Антоновны и заметила, как при этом упоминании глаза княгини странно вильнули в сторону, словно огибая какое-то невидимое препятствие. Лицо ее при этом нисколько не изменилось, но глаза сказали Марии Андреевне все: княгиня Зеленская действительно была готова на любую подлость, чтобы завладеть ее деньгами и имениями. Впрочем, княжна не видела никаких путей к осуществлению подобного намерения, понимая, что даже если над нею будет учреждена опека, то доверят ее кому угодно, только не князю Зеленскому.

– Ну, не знаю, дитя мое, – сказала княгиня. – Мне кажется, что вы чересчур беспечны. Этот француз выглядит таким подозрительным! Мне даже кажется порой, что это он написал то злосчастное письмо.

– Помилуйте, Аграфена Антоновна! – со смехом воскликнула княжна. – Это же просто смешно! Господин Мерсье, естественно, вызывает подозрения уже одним тем, что он француз. Но в данном случае это обстоятельство скорее оправдывает его, нежели ставит под подозрение. Ведь он по-русски и говорит-то с превеликим трудом, где уж ему письма писать! Да в этом письме было бы столько ошибок, что даже слепому сделалось бы ясно: писал француз.

– Он может притворяться, что плохо говорит по-русски, – непримиримо сказала Аграфена Антоновна. – И потом, он мог сам не писать письма, а нанять для этого кого-нибудь, кто написал под его – диктовку.

– Это как-то уж очень сложно, – возразила княжна Мария. – Да и кто бы согласился такое написать?

– Не знаю, – повторила княгиня, ковыряясь ложкой в вазочке с засахарившимся вареньем. – Вам, конечно, виднее, ведь вы уже почти месяц живете с ним под одной крышей. Ах, молодость, молодость, время прекрасных безумств! Я, помнится, и сама любила кружить мужчинам головы. Я помню, как легко в вашем возрасте влюбиться в первого встречного потому лишь, что он оказался рядом в минуту одиночества и грусти. Влюбленное создание не видит в своем избраннике ничего, кроме достоинств, и тут бывает надобен дружеский совет старшего поколения, вооруженного опытом прожитых лет и умением разбираться в людях. Иначе, душа моя, недалеко и до беды. Особенно теперь, в такое сложное время...

– Я не понимаю ваших намеков, княгиня, – холодно сказала Мария Андреевна, покраснев от возмущения. Она чувствовала, как пылают от негодования ее щеки, и отлично понимала, что ее румянец будет непременно замечен и принят за краску стыда. При мысли о том, какие сплетни станут теперь распускать о ней княгиня и ее дочери, Мария Андреевна покраснела еще сильнее. – О какой любви вы мне толкуете? Вы, кажется, изволили вообразить себе невесть что – что-то, что мне и в голову не могло прийти. Не забывайте, я – княжна Вязмитинова, и я знаю, что такое честь...

Она осеклась, в последнюю секунду удержавшись от того, чтобы добавить: “в отличие от вас”. Ссориться с этой стаей жирных ворон она не собиралась. Однако же спускать им их дерзость тоже было нельзя, это она понимала превосходно.

– Посему, – продолжала она все с тем же ледяным спокойствием, – я вынуждена самым настоятельным образом просить вас оставить эти домыслы, не имеющие ничего общего с действительностью.

– Горда, горда, матушка, – сказала княгиня. В голосе ее звучало осуждение, но взгляд она отвела, и Мария Андреевна поняла, что одержала пусть небольшую, но все-таки победу. – Вся в деда своего покойного. Тому тоже, бывало, слова не скажи – сейчас набычится, глазищами засверкает...

– Ах, любовь! – внезапно сказала княжна Ольга Аполлоновна, томно закатив глаза. – Это так прекрасно!

Чувствовалось, что какая-то важная новость буквально распирала ее изнутри, стремясь вырваться наружу. Теперь эта новость, похоже, все-таки сломала последние преграды и готова была вот-вот излиться из уст княжны. Ольга Аполлоновна была так поглощена собственными радостными переживаниями, что не замечала ни свирепых, полных черной зависти взглядов сестер, ни тех предостерегающих знаков, которые подавала ей мать, страшно таращившая в ее сторону глаза и так усердно двигавшая бровями, что те почти соприкасались с прической.

– Вы знаете, ма шер Мари, – продолжала княжна Ольга, по-прежнему адресуясь к Марии Андреевне и так далеко закатывая глаза, что теперь под веками виднелись одни белки, совсем как у эпилептика во время припадка, – я так счастлива! Этот милый поручик, он так в меня влюблен! Маменька говорит...

Княгиня Зеленская зачем-то вдруг потянулась к сахарнице, стоявшей на дальнем от нее краю стола. При этом она очень неловко задела рукавом свою чашку, и та, свалившись на пол, с треском разлетелась вдребезги, разбросав вокруг себя тончайшие фарфоровые черепки и забрызгав чаем подол домашнего платья Аграфены Антоновны.

– Ах! – испуганно воскликнула Ольга Аполлоновна, и ее глаза мигом вернулись на место. – Ну что вы, маменька, право! Разве можно быть такой неловкой! Вы меня до смерти перепугали.

– Жива осталась, и ладно, – не слишком ласково утешила ее Аграфена Антоновна. – И не имей привычки старших перебивать. Сколь раз тебе говорено, а все как об стенку горохом!

– Ну, маменька, – обиженно надув губы, протянула княжна. Ее сестры при этом обменялись довольными взглядами.

– Позвольте, – сказала Мария Андреевна, – как же так? Я не знала! Это чудесно, право! Я так рада за вас, милая Ольга! Кто же он, этот счастливец? Вы, кажется, сказали, поручик? Как его имя?

Ей действительно было до смерти интересно узнать, кто мог польститься на одну из плоскостопых, толстых и глупых, как пробка, дочерей князя Зеленского. Впрочем, интерес ее сильно омрачался ощущением какой-то предугадываемой наперед нечистоты, которой так и разило от этого известия.

Ольга Аполлоновна открыла рот, намереваясь ответить, но княгиня опередила ее, с самым небрежным видом сказав:

– Не обращайте внимания, милочка. Пустое все. Девичьи мечтания, гаданья всякие... Вы меня понимаете, не так ли?

– И ничего не пустое! – повергая в прах ее героические усилия сохранить какой-то неизвестный княжне Марии секрет, капризно заявила Ольга Аполлоновна. – И никакие не мечтания, а истинная правда! Что вы, маменька, белены объелись? Вы же сами давеча сказывали...

Но княжна Мария так и не узнала, кто же был тот счастливый поручик, воспылавший горячей любовью к Ольге Аполлоновне Зеленской. Со двора вдруг послышался пронзительный и долгий женский визг, от которого закладывало уши даже здесь, за плотно закрытыми двойными оконными рамами. Все головы в комнате повернулись к окну. Княжна Людмила Аполлоновна первой вскочила и, громко топая большими ступнями, подбежала к окну.

– Бегают чего-то, – не оборачиваясь, сказала она. Голос ее звучал гнусаво из-за того, что она слишком сильно прижималась носом к стеклу. – Пожар, что ли? Нет, кажись, не пожар...

Аграфена Антоновна, вслед за ней подойдя к окну, бесцеремонно отодвинула дочь в сторону и выглянула наружу. Несколько секунд она смотрела, а потом, подобрав юбки, решительно двинулась к выходу, забыв извиниться перед гостьей.

Протяжный женский вопль за окном прервался на мгновение лишь для того, чтобы сейчас же возобновиться с прежней силой – вероятно, у кричавшей просто кончился воздух в легких, и ей пришлось замолчать, чтобы вдохнуть в себя новую порцию. Княжны Зеленские, толкаясь и топоча, как лошади в стойле, устремились следом за матерью. Оставшись в одиночестве, Мария Андреевна недоумевающе пожала плечами, встала и, обогнув стол, подошла к окну:

За окном по немощеному, кое-где поросшему островками вытоптанной пожелтевшей травы грязному пространству двора метались, крича и размахивая руками, люди. Похоже было на то, что здесь уже собралась вся дворня князей Зеленских. Несколько человек стояло у открытых ворот каретного сарая, опасливо заглядывая вовнутрь. Княжне показалось, что леденящий кровь женский вопль доносился именно оттуда.

Вскоре под окном появилась княгиня Аграфена Антоновна, которая, высоко подобрав юбки и надменно вскинув голову, решительно плыла напрямик через море грязи, направляясь к сараю. За нею, семеня, оскальзываясь и поминутно подхватывая норовящие окунуться в грязь подолы, с трудом поспевали ее дочери. Казалось совершенно очевидным, что в доме Зеленских произошло нечто из ряда вон выходящее. Правда, подумав об этом, Мария Андреевна тут же мысленно отметила, что Зеленские – люди особого склада и что с уверенностью определить, какие события для них являются из ряда вон выходящими, а какие в порядке вещей, постороннему человеку тяжело. Могло оказаться, например, что в каретном сарае подрались две дворовые девки или произошло что-нибудь в этом же роде – неприятное, но отнюдь не стоящее того, чтобы на него обращали внимание.

Княжна вздохнула. Положение, в котором она очутилась, было довольно неприятным. Сидеть в этой душной гостиной, насквозь пропахшей скверными духами, которыми пользовались княгиня и ее дочери, было смертельно скучно, а главное, незачем. Визит был отдан, приличия соблюдены, а назревавшая ссора так и не разразилась. Невидящим взглядом глядя в окно, княжна задумалась о том, не напрасно ли она повела себя столь миролюбиво. А с другой стороны – ну, что, опрашивается, она могла сделать? Обругать хозяев? Затеять с ними драку? Смешно, ей-богу... Вот если бы женщины так же, как мужчины, могли вызывать друг друга на дуэль, это было бы совсем другое дело!

Некоторое время княжна развлекалась этой новой идеей, пытаясь вообразить, что было бы, если бы женщины дрались друг с другом на дуэли. Возможно, тогда бы многие из них меньше времени уделяли выдумыванию и распространению отвратительных сплетен. А с другой стороны, угроза вызова на дуэль, увы, останавливает далеко не всех сплетников-мужчин. Что же до женщин, то они, получив в руки оружие и право пользоваться им, пожалуй, за пару лет истребили бы сами себя – поголовно и окончательно...

Суета во дворе между тем продолжалась. Княжна увидела, как от собравшейся у ворот каретного сарая толпы отделился один из конюхов и, на ходу напяливая шапку, опрометью бросился вон со двора. Из сарая, пятясь, одна за другой выбрались все три княжны Зеленские. Вслед за ними, на ходу отдавая какие-то распоряжения, вышла сама княгиня. Лицо ее выглядело озабоченным и хмурым. Мария Андреевна не слышала ее слов, но по тому, как стремительно бросались в разные стороны дворовые, было понятно, что тон княгини не оставляет места для шуток.

Возвращаться в дом никто из Зеленских, похоже, не собирался. Мария Андреевна пожала плечами, отыскала свою шляпку и, приведя себя в порядок, направилась к выходу. Оставаться здесь не имело смысла: о ней, похоже, позабыли совершенно, и она могла провести здесь добрую половину дня, дожидаясь момента, когда можно будет попрощаться с хозяевами.

На крыльце она остановилась. И княгиня, и княжны по-прежнему находились возле каретного сарая. Княжне Елизавете Аполлоновне, судя по ее виду, сделалось дурно; две другие княжны и четыре дворовые девки суетились вокруг нее, поддерживая под руки, обмахивая платками и дуя ей в лицо. Княгиня стояла в воротах сарая, наполовину загораживая их своим тучным телом, казавшимся еще крупнее из-за широкого платья, и отдавала какие-то распоряжения мужикам. Доносившийся из сарая вопль, наконец, утих, и теперь Мария Андреевна могла слышать голос княгини – непривычно сухой, резкий, без обычной приторной слащавости. Княжна Вязмитинова, услышав этот голос, уже в который раз подумала, что настоящей хозяйкой здесь является именно Аграфена Антоновна, в то время как князь Зеленской играет при ней роль второстепенную – этакий великовозрастный анфан терибль, которого и прогнать на улицу нельзя, и призвать к порядку никак не получается.

Спустившись с крыльца, Мария Андреевна нерешительно двинулась в сторону каретного сарая. Идти туда ей совсем не хотелось, но нужно было попрощаться с хозяевами, чтобы не давать им повода обвинить ее в неучтивости, – все остальные грехи, судя по всему, они ей уже приписали. Подумав об этом, княжна дала себе твердое обещание более никогда не посещать Зеленских и по мере возможности стараться не принимать их у себя в доме – ни при каких обстоятельствах, под любым благовидным предлогом, а буде такового предлога не отыщется, то и без оного. Сегодняшний визит окончательно убедил ее в том, что Зеленские – ее враги, которые последовательно и сознательно делали все, чтобы опорочить ее имя в глазах света. Для какой цели им это понадобилось, княжне было непонятно, но в том, что они действуют преднамеренно, Мария Андреевна нисколько не сомневалась. Плохо замаскированная подлость читалась в их бегающих глазах на протяжении всего разговора, и княжна никак не могла избавиться от ощущения, что извалялась в грязи.

– ...проверь, что украдено – разобрала она, подойдя к княгине. – Да хорошо смотри, и не вздумай что-нибудь сам прикарманить! Мигом по глазам догадаюсь, ты меня знаешь.

– Слушаю-с, ваше сиятельство, – с поклоном отвечал мужик, к которому была обращена эта речь, и бросился выполнять поручение.

– Бог мой, Мария Андреевна, – воскликнула Аграфена Антоновна, заметив княжну, – а я совсем об вас позабыла! Вот неловкость-то какая! Прошу простить, однако у нас тут невесть что стряслось. Не знаю даже, что и думать. Не то ограбили нас, не то обокрали, не то... Ох, не знаю, не знаю!

– Но что произошло? – спросила Мария Андреевна, несколько удивленная непонятными речами княгини.

– Да ведь не знаю, как и сказать... Сама посмотри, матушка!

Без особенной охоты княжна заглянула в сарай. Ей потребовалось некоторое время, чтобы привыкнуть к царившему там полумраку и начать различать очертания предметов. Когда это время прошло, она осмотрелась и почти сразу увидела то, что имела в виду Аграфена Антоновна. Княжна Мария сильно вздрогнула от неожиданности и с трудом подавила рванувшийся наружу крик.

Привалившись спиной к колесу открытой прогулочной коляски, мучительно скорчившись, поджав под себя ноги и обхватив обеими руками живот, полусидел какой-то человек, одетый так же, как и остальные дворовые князей Зеленских. Его открытые глаза поблескивали, отражая падавший из открытых ворот сарая свет, а по земляному полу вокруг него расплылось казавшееся в полумраке черным пятно.

Второй человек стоял лицом к княжне у противоположной стены. Марии Андреевне показалась неестественной его поза – опущенная голова, обвисшие плечи, полусогнутые колени и безвольно болтавшиеся руки, – но ее недоумение быстро прошло, когда она разглядела черенок вил, которыми этот человек, как жук булавкой, был приколот к дощатой стене.

С трудом сглотнув горькую слюну, которой вдруг наполнился рот, княжна перевела дыхание. Эти люди были, несомненно, мертвы, но не это поразило княжну настолько, что она едва не лишилась чувств. Было кое-что еще – кое-что, на что пока что не обратила внимания княгиня Зеленская, но что сразу же поняла княжна Мария.

Оба мертвеца были ей хорошо знакомы; более того, она вдруг почувствовала, что знает, кто их убил.

Перед тем как покинуть сарай, княжна словно невзначай присела и, подняв что-то с земляного пола, быстрым движением спрятала свою находку в рукав.

Расставшись с Огинским, Лакассань первым делом посмотрел на часы. Времени у него еще было более чем достаточно; что же до идей, то в них он никогда не испытывал недостатка. Огинский был прав в одном: положение для него, Виктора Лакассаня, капитана гвардии императора Наполеона и личного порученца маршала Мюрата, складывалось довольно угрожающее. Лакассань брезгливо скривился, подумав, что впервые очутился в столь дурацкой ситуации, когда угроза исходила от каких-то дворовых мужиков, старого пьяницы графа и девчонки, которая была так молода, что даже не имела законного права самостоятельно распоряжаться своим собственным состоянием. Это было столь же смешно, сколь и оскорбительно, однако недооценивать опасность не стоило: вокруг его шеи действительно готова была затянуться крепкая петля. Ситуация требовала немедленных действий, а капитан Лакассань был не из тех, кто подолгу колеблется, взвешивая все “за” и “против”. Он в совершенстве овладел умением плести интриги, но прибегал к этому искусству лишь тогда, когда поставленная цель оправдывала подобные средства. В остальных же случаях Лакассань отдавал предпочтение методам простым и даже вульгарным, поскольку они сплошь и рядом оказывались куда более действенными – разумеется, при умелом и, главное, решительном использовании.

Решительности Лакассаню было не занимать. Именно за это качество его так ценил Мюрат, сам обожавший лихие кавалерийские наскоки. Когда речь шла о жизни и смерти, капитан Лакассань всегда выбирал смерть, поскольку считал, что она честнее жизни. Смерть никогда не лгала, обманывая человека напрасными надеждами; она всегда выступала с открытым забралом, и тот, кто был храбр и лишен иллюзий, всегда мог рассчитывать одержать над нею верх в честном бою.

Помахивая тросточкой, внутри которой скрывался острый, как иголка, стальной клинок, Лакассань скорым шагом преодолел расстояние, отделявшее трактир от дома князя Зеленского. Он прошел мимо ворот и, быстро оглядевшись по сторонам, нырнул в узкий грязный переулок, главным достоинством коего было его полное безлюдье практически в любое время суток. Сюда выходили глухие заборы двух стоявших по соседству домов, и лишь изредка переулком проезжал со своей ароматной бочкой золотарь. Еще раз оглядевшись по сторонам, Лакассань взял в зубы трость и ловко перемахнул через высокий, в полтора человеческих роста, дощатый забор, отделявший двор Зеленских от переулка.

Мягко, по-кошачьи, приземлившись по ту сторону забора, он очутился в узкой, заросшей почерневшими лопухами щели между забором и бревенчатой стеной каретного сарая. В стене было прорезано узкое окошко, забранное запыленным стеклом. Привстав на цыпочки, Лакассань заглянул в сарай через это отверстие и, вглядевшись в полумрак, различил фигуру Степана, который возился у колеса прогулочной коляски, что-то такое там поправляя. Это была удача, на которую Лакассань, положа руку на сердце, даже не смел надеяться. Фортуна была к нему благосклонна, и, не желая испытывать терпение этой капризной дамы, француз тихонько постучал по стеклу рукояткой трости.

Степан поднял голову, всмотрелся в маячившее за пыльным стеклом лицо и, заметно вздрогнув, с видимой неохотой приблизился к окну. Уголок стекла был отбит, что позволяло Лакассаню говорить, не повышая голоса.

– Хотеть беседовать с ты, – сказал он тоном приказа. Степан в ответ лишь с покорностью вздохнул и опустил плечи: он был у француза в кулаке и отлично сознавал это. – Идти позвать сюда Прохор, я есть желать видеть он тоже. Ты есть один в этом сарай? Тогда помогать мне попасть внутрь.

Оказавшись с помощью Степана в благоухающей кожей и колесной мазью полутьме, Лакассань оправил свой туалет, пришедший в некоторый беспорядок в процессе упомянутого проникновения в сарай, оперся на тросточку и повторил свое распоряжение привести Прохора. Он не опасался, что мужики убегут или донесут на него своим хозяевам: они его, во-первых, боялись, а во-вторых, после уплаченной одному из них за доставку письма Багратиону суммы все время ждали от него новых подачек. Это были благоразумные, знающие толк в жизни, малопьющие мужики, из которых в иных условиях получились бы, возможно, недурные лавочники или купцы; оба складывали деньги под тюфяк в надежде когда-нибудь купить себе вольную и обзавестись собственным хозяйством. Француз платил щедро, так что, если бы не более чем реальная угроза угодить в Сибирь или в солдатчину, мужики, пожалуй, были бы даже рады служить ему.

Пока Степан бегал за Прохором, Лакассань немного посидел, удобно расположившись на набитых конским волосом кожаных подушках прогулочного ландо. Ландо у князя Зеленского было знатное – в таком не стыдно было бы проехаться хоть по Невскому проспекту, хоть по Елисейским полям. Лакассань несколько раз подпрыгнул на мягких подушках, забросил ногу на ногу и одобрительно хмыкнул, решив про себя, что непременно обзаведется такой же коляской, как только закончится эта война и будет подписан мир. Его немного беспокоило то обстоятельство, что, пока он прозябал в этой дыре, рискуя головой ради прихоти Мюрата, его товарищи по оружию занимались грабежами в Москве, где, как было доподлинно известно Лакассаню, остались неисчислимые богатства, – в том числе и множество таких же и даже лучших, чем эта, колясок и карет. Москва уже была разграблена и сожжена более чем наполовину, и перспектива поживиться там хоть чем-нибудь еще теперь казалась Лакассаню весьма сомнительной. Как это часто бывает с людьми, оказывающими непосредственное влияние на ход событий, он опоздал на дележ пирога, ради захвата которого не щадил жизни. Пирог целиком достался ничтожествам, которые растащили его по крошкам, истоптали и уничтожили, не оставив ничего тому, кто был достоин добычи более всех их, вместе взятых. Теперь ему оставалось рассчитывать только на щедрость Мюрата, который, впрочем, никогда не заставлял Лакассаня сожалеть о его преданности.

Его невеселые размышления были прерваны появлением Степана, за которым без видимой охоты, но покорно, как на казнь, плелся Прохор. Как и все в городе, эти двое прекрасно знали о рецидиве лихорадки у князя Багратиона, вызванном прочтением подметного письма, и, несомненно, уже догадались, что это было за письмо и в чем их вынудили участвовать. Лакассань вздохнул: все в этом деле шло совсем не так, как он планировал. Стоило ли, в самом деле, тратить время, вербуя себе агентов, только затем, чтобы избавиться от них спустя всего лишь несколько дней! Впрочем, утешил он себя, игра стоила свеч, тем более что эти свечи – Степан и Прохор – достались ему за бесценок. Их не жаль было выбросить; более того, выбросить их было жизненно необходимо.

Лакассань легко выпрыгнул из коляски и стал перед мужиками, обеими руками держа перед собой трость.

– Плохо, – сказал он с сильным французским акцентом. – Это есть совсем нехорошо. Граф Бухвостофф искать мужик, кто подбросить ля летр... тот письмо князь Багратион. Садовник видеть тот мужик, запомнить его лицо. Ле комт Бухвостофф найти этот негодяй и допросить, а негодяй сказать, кто его послал. Так?

– Что ты, барин, как можно! – мигом смекнув, о чем идет речь, и заметно побледнев, воскликнул Прохор.

– Да ни в жизнь! – поддержал приятеля Степан. – Могила!

– О! – воскликнул Лакассань. – Могила! Это есть хороший мысль и самый лучший лекарство от длинный язык.

Тонкий, как игла, клинок со свистом покинул запрятанные в трости ножны и стремительно прыгнул вперед, до половины погрузившись в тело Прохора прямо под грудиной раньше, чем тот успел сообразить, что, собственно, происходит. Узкое стальное жало сразу же отскочило назад, нацелившись в горло Степану, но тот успел увернуться и метнулся в темный угол сарая. Лакассань бросился вслед за ним, более не обращая внимания на Прохора, который все еще стоял, прижав ладони к проколотой груди и глядя на них недоумевающим взором.

Наконец, колени Прохора мягко подломились, и он медленно опустился на земляной пол, привалившись спиной к заднему колесу коляски, в которой минуту назад, отдыхая, сидел Лакассань. Его сильное тело не хотело умирать, но смерть брала свое, и Прохор, последним мучительным усилием подтянув к животу ноги, испустил дух. На то, чтобы закрыть глаза, его сил уже не хватило, и они продолжали бессмысленно и мертво смотреть в грязный земляной пол.

В руках у Степана неизвестно откуда вдруг возникли четырехзубые вилы, которыми он не слишком изящно, но весьма ловко и с большой силой попытался пырнуть Лакассаня в живот. Лакассань отпрыгнул в сторону, на мгновение приняв позу матадора, пропускающего мимо своего бока разъяренного, утыканного бандерильями быка, и сделал ответный выпад. Стальная игла стремительно метнулась вперед в полумраке сарая. Этот выпад был подобен разящей молнии, но Степан с неожиданной ловкостью и вполне предсказуемой медвежьей силой отбил его черенком вил. Вслед за глухим стуком, возникшим от соприкосновения сухой деревяшки со сталью, раздался дребезжащий звон, и Лакассань с тупым изумлением уставился на обломок своего клинка – короткий, тупой и совершенно бесполезный.

Воспользовавшись его замешательством, Степан нанес удар. Он стоял слишком близко и поэтому не мог как следует размахнуться вилами, так что удар был нанесен снизу вверх закругленным концом черенка и непременно пришелся бы Лакассаню в подбородок, если бы тот не успел прикрыться согнутой правой рукой. Увесистая березовая палка ударила его по локтю, в то самое место, где сплетаются нервы. Острая боль пронзила руку француза от кисти до плеча, и он выронил обломок шпаги – свое последнее оружие.

Степан оттолкнул его плечом, так, что он едва не упал, споткнувшись о ноги Прохора, и, зарычав, как зверь, прыгнул следом, целя вилами в живот противника. В самое последнее мгновение Лакассань ухитрился увернуться от верной смерти и вцепиться обеими руками в черенок вил. Сильно рванув на себя это холопское оружие, он одновременно резко повернулся вокруг собственной оси. Степан, потеряв равновесие от этого неожиданного рывка, выпустил вилы и отлетел к стене сарая, с шумом ударившись об нее лопатками и распластавшись по серым от времени доскам. В следующее мгновение с силой брошенные Лакассанем вилы пригвоздили его к стене, как бабочку. Степан издал болезненный стон и, вцепившись в вилы, попытался вырвать острые, слегка тронутые ржавчиной зубья из своей груди. Вилы сидели прочно, а сил у Степана уже не осталось. Он скрипнул зубами в последнем усилии и уронил руки вдоль тела. Его ноги подогнулись, голова упала на грудь, и он, бездыханный, повис на вилах.

Не сводя с него глаз, Лакассань попятился, присел и, нашарив на полу сломанный клинок, спрятал его обратно в трость. Отскочивший обломок куда-то запропастился; он начал было его искать, но тут со двора сквозь открытые ворота послышался сердитый женский голос:

– Степан! Степа-а-ан! Где тебя, лешего, черти носят? Дров на кухню принеси, нероба! Степан!

Лакассань, махнув рукой на потерявшийся кончик своей рапиры, метнулся к окну и успел протиснуться в узкий проем за секунду до того, как искавшая Степана женщина заглянула в сарай и подняла крик. Более не заботясь об осторожности, француз перемахнул через забор, пробежал по переулку и, затормозив, спокойным шагом вышел на улицу, придав лицу скучающее и высокомерное выражение, словно для него не было ничего привычнее прогулок по пустынным глухим переулкам.

К счастью, на него никто не обратил внимания, и Лакассань, чтобы не вызывать лишних подозрений, двинулся в сторону ворот дома Зеленских вместе с уже начавшей собираться на крик толпой. Обнаружившая еще не остывшие трупы баба визжала так, словно с нее живьем снимали кожу, и Лакассань старательно морщился, чтобы скрыть улыбку: он любил не только проливать кровь, но и сеять панику, считая это невинным развлечением. В конце концов, баба визжала так громко исключительно потому, что ей самой ничто не угрожало. Если бы она знала, что убийца охотится и за ней тоже, она обратила бы на мертвых внимания не больше, чем на два придорожных камня, будучи озабоченной спасением собственной шкуры. Следовательно, вопила она только ради собственного удовольствия или, если угодно, потому, что считала именно такое поведение наиболее приличным в подобной ситуации.

Ворота были заперты наглухо, и открывать их, судя по всему, никто не собирался. Потолкавшись среди зевак еще немного, Лакассань спиной вперед выбрался из толпы, пока его не приметил здесь кто-нибудь из знакомых. Вряд ли кому-то могло прийти в голову как-то связать его имя с двумя убитыми в каретном сарае крепостными мужиками; тем не менее, рисковать не стоило, поскольку теперь, когда Наполеон сидел в московском Кремле, французов модно было обвинять во всем подряд, вплоть до дурной погоды.

Свернув за угол, он заглянул в бакалейную лавку – ту самую, где прислуга княгини Зеленской обыкновенно покупала тот дрянной кофе, которым Аграфена Антоновна как-то пыталась попотчевать пана Кшиштофа. Бакалейщик, плюгавый, беспричинно хихикающий мужичонка с редкой бородой и подвижными, как шарики ртути, глазами, Лакассаню не понравился. Француз купил сигару, про которую ему было сказано, что это контрабандный товар из самой Англии, бросил на прилавок мелкую монетку и вышел, на ходу скусывая кончик сигары и уже жалея о том, что не выбрал лавку, расположенную подальше от дома Зеленских. У бакалейщика была скользкая физиономия соглядатая, и Лакассань с опозданием сообразил, что тот может рассказать кому-нибудь о его посещении – кому-нибудь, кому знать об этом вовсе не следовало бы.

Тем не менее, он чувствовал, что сумел предупредить следующий ход противника: теперь никто, кроме Огинского, не знал о его роли в истории с письмом Багратиону. Некоторые опасения внушал ему граф Бухвостов: Лакассань не знал, что успел и чего не успел разнюхать предводитель местного дворянства. Стоя на углу и раскуривая сигару, которая, кстати, оказалась еще более отвратительной, чем тот кофе, которым угощала Огинского княгиня Зеленская, Лакассань не торопясь обдумывал свои дальнейшие планы, уделяя особенное внимание именно персоне графа Бухвостова. Придя к вполне определенному, лежавшему у самой поверхности решению по этому поводу, он с удовольствием выбросил сигару в лужу и, помахивая тростью, двинулся к тому месту, где уговорился встретиться с княжной Вязмитиновой, чтобы вместе отправиться обратно в имение.

Ждать Марию Андреевну ему пришлось совсем недолго: через две или три минуты после того, как он остановился на углу, в отдалении показался ее экипаж. Кучер натянул поводья, лошади стали, и Лакассань, сунув под мышку трость и придерживая шляпу, нырнул в карету, усевшись на стеганые кожаные подушки.

Княжна Мария выглядела задумчивой и была непривычно бледна. Только теперь Лакассань вспомнил, что она ездила с визитом к Зеленским; вернее, не вспомнил – с памятью у него был полный порядок, – а обратил внимание на это обстоятельство и, наконец-то, сопоставил его с тем, где был и чем занимался он сам все это время.

– Как прошел визит, принцесса? – ни к чему не обязывающим светским тоном спросил он, когда карета тронулась.

– Могло бы быть и хуже, – ответила княжна, – только вот беда: я не вижу, каким образом.

– Каким образом что? – переспросил Лакассань, который отлично понял, что имела в виду его собеседница, но не счел нужным ставить ее об этом в известность.

– Каким образом все могло быть еще хуже, – пояснила княжна. Лакассань обратил внимание на ее странный взгляд: внимательный, ищущий, почти физически ощутимый, он шарил по лицу француза так же, как забравшийся в лабиринт под египетской пирамидой грабитель шарит руками по кажущейся глухой и монолитной стене в надежде отыскать потайную пружину, которая откроет вход в сокровищницу. – Княгиня и ее дочери... Впрочем, не будем о них. Вы совершенно справедливо предостерегали меня от чересчур тесных контактов с этим семейством, и я благодарна вам за это. Ваши советы мне очень пригодились, хотя и не в той мере, в какой могли бы, если бы я следовала им с самого начала.

– Пустое, Мария Андреевна, – сказал Лакассань самым легкомысленным тоном. Он чувствовал, что необходимо снять напряжение, но пока не знал, как это сделать. – Не о чем жалеть. Все мы время от времени совершаем ошибки...

– Это верно, – быстро, почти неучтиво перебила его княжна. – Вы снова правы, Эжен. Вы заметили, что всегда оказываетесь правы? С чего бы это, вы не знаете?

Холодный, испытующий тон княжны, тон проводящего допрос инквизитора, слегка покоробил Лакассаня, но он не подал вида, что задет или, упаси боже, напуган.

– Богатый жизненный опыт, – с улыбкой ответил он, – плюс крупица обыкновенного здравого смысла. Вот мой личный рецепт правоты. Но что это с вами, принцесса? Неужели эти четыре курицы вас так расстроили?

– Не думаю, – ответила княжна. – Просто, пока я была там, в доме произошло убийство.

– Что вы говорите?! – ужаснулся Лакассань.

– Представьте себе. Я своими глазами видела трупы. Это было ужасно. Отвратительное зверство.

– Но кто же убит? Вы сказали “трупы”. Значит, убито несколько человек? Надеюсь, это не члены княжеской семьи? Моя неприязнь к князю Аполлону Игнатьевичу и его домашним не распространяется столь далеко.

– Нет, это не члены княжеской семьи. Это двое дворовых князя. Их нашли в каретном сарае. Один был зарезан чем-то острым, другой заколот вилами, буквально пришпилен ими к стене, как жук на булавке.

– И вы все это видели? Действительно, ужасно. Ужасно и достойно всяческого сожаления. Не обижайтесь, принцесса, но, живя в России, я все время жду чего-нибудь в этом роде. Ваши люди совершенно не знают меры в пьянстве, а напившись, превращаются в диких зверей. Вспомните хотя бы ваши знаменитые кулачные бои стенка на стенку – голые, на льду, в кровь, насмерть... Это настоящее варварство, и оправдания ему нет.

– Кстати, – сказала княжна, оставив эту блестящую речь без ответа, – вы их знали. Это Степан и Прохор – те самые, что сопровождали нас из Москвы.

– Точнее, те, которых сопровождали мы, – невесело пошутил Лакассань. – Что ж, они жили как животные и умерли точно так же, вцепившись друг Другу в глотки. Ваша русская водка, принцесса, развязывает и выпускает на свободу самые низменные инстинкты. А этим двоим, вдобавок, было за что ненавидеть друг друга. Такое часто происходит между преступниками, боящимися предательства со стороны сообщника. А ведь они были преступниками, не так ли?

– Послушайте, Эжен, – сказала княжна, опять проигнорировав рассуждения Лакассаня о вреде пьянства и психологии преступников, – вы помните тот привал на берегу реки, когда я пошла прогуляться, а когда вернулась, обнаружила, что у одного из лакеев – кажется, это был Прохор, – в кровь разбито лицо? Он тогда сказал, что споткнулся и ударился об колесо кареты...

– Как же, – сказал Лакассань, – отлично помню. Он так шмякнулся, что я ожидал увидеть в траве его мозги; он же встал, утерся рукавом, выругался и пошел себе дальше, как ни в чем не бывало. Хороший череп, крепкий. С таким черепом хорошо служить в армии – больше, знаете ли, шансов уцелеть.

– Мне тогда показалось, – упрямо гнула свою линию княжна, – что никакого падения не было, а было что-то совсем иное, о чем и вы, и лакеи по какой-то неясной мне причине предпочли умолчать. Если быть откровенной, я уверена в этом и сейчас. Там, у реки, между вами что-то произошло. Вы не хотите сказать мне, что это было?

– Мне нечего сказать вам, принцесса, – глядя прямо ей в глаза, ответил Лакассань. Сейчас он вспоминал слова Огинского о том, что княжна похожа на пантеру – красива и грациозна, но дьявольски опасна. Впервые за все время знакомства он смутно почувствовал в ней то, о чем столько раз предупреждал его пан Кшиштоф. – И что вам дались эти двое рабов? Забудьте о них, вы ошиблись.

– Что ж, возможно, – сказала княжна. – Как вы справедливо заметили минуту назад, все мы время от времени совершаем ошибки, и некоторые из них дорого нам обходятся. Вы не позволите мне взглянуть на вашу трость, Эжен?

– Что? С какой стати?

Вопрос прозвучал гораздо резче, чем следовало бы, но Лакассань, увы, оказался совершенно неподготовленным к подобному повороту беседы. Он пребывал в полной уверенности, что играет с княжной, как кошка с мышью, и вдруг оказалось, что все это время кошкой была она. А он, Виктор Лакассань, капитан гвардии, личный порученец Мюрата и персональный кошмар пана Кшиштофа Огинского, внезапно почувствовал себя маленькой глупой мышью, угодившей в мягкие лапы, оснащенные острыми, как бритвы, кривыми когтями...

– Мне кажется, вы совершили ошибку, – глядя ему прямо в лицо опасно расширившимися глазами, сказала княжна, – потеряв вот это.

С этими словами она вынула из рукава и бросила на колени Лакассаню какой-то продолговатый и узкий металлический предмет. Француз сумел сохранить видимое спокойствие, хотя с первого же взгляда узнал обломок своей рапиры – обломок, который он не сумел найти в сарае и который, судя по всему, посчастливилось обнаружить княжне. Да, подумал он, Огинский был прав, это пантера. А я-то, дурак, считал, что он просто трус и бездарь... Черт меня подери!

– Что ж, – медленно сказал он, – вы меня поймали. Но должен вам сказать, что вы представляете себе мое поведение в каком-то странном свете. Все было совсем не так, как вы себе вообразили, поверьте...

– Я не говорила вам, как я все это себе вообразила, – сухо заметила княжна. – Честно говоря, я теряюсь в догадках и желала бы выслушать то, что вы можете, но почему-то не хотите мне сказать.

Отлично, подумал Лакассань. Девчонка выигрывает у меня очко за очком, а я только и делаю, что бестолково барахтаюсь, все больше запутываясь в сетях, которые сам же и расставил. Проклятье! Это все потому, что ее просто невозможно воспринимать всерьез...

– Вы правы, – сказал он, – я многое от вас скрыл, не желая лишний раз беспокоить вас по пустякам. Там, у реки, действительно была драка. Эти двое мерзавцев, опасаясь, что вы расскажете об их предосудительном поступке князю Зеленскому, задумали избавиться от вас и бежать, куда глаза глядят. Поскольку с вами был я, они решили начать именно с меня, но тут им не повезло: совершенно случайно я подслушал их разговор и сумел задать негодяям хорошую трепку, после чего дал им слово, что если они не откажутся от своих планов, то дело не ограничится разбитыми носами. Сегодня я закончил свои дела раньше, чем намеревался, и позволил себе смелость зайти за вами к Зеленским. Мне открыл этот тип с наглой физиономией – Прохор, кажется. Не говоря ни слова, он увлек меня в сарай, где нас уже поджидал второй бандит. Вдвоем они напали на меня, и мне ничего не оставалось, как убить обоих на месте.

– Если все было так, как вы говорите, то почему вы не остались, чтобы рассказать обо всем хозяевам? – спросила княжна.

– Я француз, – напомнил Лакассань. – Я испугался, что меня убьют, не дав раскрыть рта, и вылез в окно. Вот и вся история.

– Странная история, – заметила княжна, и Лакассань испытал почти непреодолимое желание схватить ее за шею и душить до тех пор, пока она не перестанет не только говорить, но и дышать.

Возможно, подумал он, это было бы наилучшим выходом из положения. Он всегда знал, что она умна, но она оказалась слишком умной. И она слишком много знает. Слишком много знает, слишком многое замечает и слишком хорошо умеет делать выводы из своих наблюдений. А он еще учил ее жить! Боже, какая святая простота!

Словно прочтя его мысли, княжна вдруг выпростала из-под накидки пистолет и навела его на Лакассаня.

– Что-то заставляет меня сомневаться в правдивости ваших слов, сударь, – сказала она. – Вы слишком много лжете, чтобы я могла продолжать доверять вам. Этот пистолет заряжен на тот случай, если вам или кому бы то ни было еще вдруг захочется меня убить. В последнее время такое желание почему-то возникало у многих людей, поэтому теперь я постоянно вожу с собой оружие, и поверьте моему слову, сударь: я сумею им воспользоваться.

– О, господи, принцесса! – воскликнул Лакассань с широкой улыбкой. – За кого вы меня принимаете? Что за странные фантазии? Вы что же, всегда убиваете тех, кто сказал вам неправду? Наш мир построен на лжи, а ложь, в которой вы обвиняете меня, была, можно сказать, ложью во спасение. Вы, кажется, вообразили себе, будто рядом с вами поселился некий кровавый монстр, который ждет только удобного момента, чтобы вонзить в вас клыки. Но это же сущая чепуха! Если я кого-то убил, то лишь для того, чтобы защитить вас и ваше доброе имя, и если я лгал, то исключительно для того, чтобы не беспокоить вас лишний раз по пустякам. Поверьте, я не ждал и не жду за это благодарности, но и предполагать, что вы станете тыкать в меня пистолетом, я тоже никак не мог. Прошу вас, уберите эту штуку, у меня от ее вида мурашки бегают по всему телу... Ведь она может выстрелить!

– Может, – согласилась княжна, не убирая, впрочем, пистолета. – Я ценю вашу заботу, Эжен, и благодарна вам за нее. Это не формула вежливости, я действительно благодарна вам за все, что вы для меня сделали. Но дело зашло уже слишком далеко. Вы, должно быть, знаете, что говорят про нас с вами в городе. Это оскорбительно, и вы тут ничего не можете поделать – перебить всех городских сплетников не под силу даже вам. Единственное, что вы можете сделать для сохранения моего доброго имени, – это как можно скорее покинуть мой дом.

Она потянула за шелковый шнурок, и снаружи послышался голос кучера, который кричал на лошадей, останавливая их. Карета замедлила ход и замерла на месте. Бросив взгляд в окно, Лакассань увидел, что они остановились недалеко от городской заставы.

– Если вам нужны деньги, я с удовольствием ссужу, – продолжала княжна. – Думаю, вам лучше поселиться в гостинице, а то и вовсе покинуть город. Дайте мне знать, когда где-нибудь устроитесь, и я перешлю вам ваши вещи. Мне жаль, что так получилось, и я хочу, чтобы вы поняли: дело не в сплетнях. Вернее, не только в них. Вы сказали, что наш мир построен на лжи. Я этому не верю, не хочу верить. И я больше не могу доверять вам, Эжен. Выходите из кареты.

Голос ее по-прежнему оставался голосом шестнадцатилетней девушки, и Лакассань без труда различал в нем нотки растерянности и обиды, но направленный ему в живот пистолет служил отличным подтверждением серьезности намерений княжны. Француз печально улыбнулся Марии Андреевне, отвесил иронический полупоклон и, распахнув дверцу, выпрыгнул из кареты, не забыв прихватить лежавший рядом с ним на сиденье обломок рапиры. Это была улика, оставлять которую в чужих руках было бы верхом беспечности. Судя по поведению княжны, выдавать Лакассаня властям она не собиралась, решив ограничиться его изгнанием из своего дома, но ее намерения могли еще сто раз перемениться, да и власти, к которым она не хотела обращаться, могли обратиться к ней сами.

Стоя на краю глубокой непрозрачной лужи и глядя вслед удалявшейся карете, Лакассань неопределенно улыбался. Завидев извозчика, он махнул ему рукой, сел в пролетку и отправился в трактир, чтобы снять там комнату.

Глава 10

В городе был еще одни человек, для которого не составило никакого труда догадаться, кто так круто обошелся с двумя лакеями князя Зеленского. Человеком этим был, разумеется, пан Кшиштоф Огинский, мигом смекнувший, чьих рук это дело. Известие о кровавом двойном убийстве в доме Зеленских встревожило пана Кшиштофа: оно означало, что Лакассань перешел к решительным действиям. Француз рубил концы, убирая свидетелей, а пан Кшиштоф, хорошо изучивший своего напарника, знал, что тот не привык останавливаться на полпути. Похоже было на то, что угроза Лакассаня расправиться со своим строптивым подопечным близилась к исполнению.

Предвидя подобный поворот событий, пан Кшиштоф принял некоторые контрмеры. Написанное им в трактире письмо было уже в пути, но теперь, когда события вдруг начали развиваться столь стремительно и кроваво, Огинский начал нервничать: расстояния в России были огромны, почта во все времена работала далеко не лучшим образом, а времени, судя по всему, осталось очень мало. Возможно, его не осталось совсем, и пан Кшиштоф, который провел в городе уже более месяца, совершенно не нуждаясь в оружии, в срочном порядке купил пару пистолетов, а. также пороху, пуль и всего прочего, без чего пистолет превращается в бесполезное украшение.

Впрочем, в неожиданной активности Лакассаня были и свои хорошие стороны. Активность эта помогла пану Кшиштофу принять решение, касавшееся его собственных дальнейших планов. До сих пор он колебался, не зная толком, принять ли ему предложение княгини Зеленской или бежать отсюда со всех ног, удовлетворившись тем, что уже было получено от Аграфены Антоновны в качестве задатка. Перспектива припасть к такому обильному источнику жизненных благ, как состояние княжеского рода Вязмитиновых, выглядела столь же сомнительной, сколь и заманчивой, а цена, которую предстояло заплатить за эту призрачную возможность – женитьба на Оленьке Зеленской, – казалась пану Кшиштофу непомерно высокой. Однако альтернатива, заключавшаяся в возвращении под крыло маршала Мюрата в компании с Лакассанем, теперь прельщала Огинского менее чем когда бы то ни было.

Наполеон уже месяц сидел в Москве, ничего не предпринимая, в то время как русская армия весьма успешно пряталась от него, укрепляясь с каждым днем. Наполеон предложил переговоры о мире; Кутузов отверг это предложение. Обостренным чутьем человека, чья жизнь всегда во многом зависела от умения заранее предугадать, в какую сторону подует ветер, пан Кшиштоф начинал понимать, что чаши весов пришли в движение. В войне наступал перелом, и Огинскому вовсе не хотелось вновь принять участие в боевых действиях, особенно на стороне слабейшего. Миллионная армия Наполеона таяла на бескрайних просторах России, как кусок сахара в кружке с кипятком. Пан Кшиштоф заранее предвидел, какие безумно опасные поручения ждут его в случае возвращения к Мюрату, и такая перспектива вовсе ему не улыбалась.

Задуманная княгиней Зеленской афера тоже была опасна, но здесь, по крайней мере, было ради чего рисковать. Состояние княжны Марии исчислялось миллионами. Правда, и претендентов на этот жирный кусок было предостаточно, но с ними пан Кшиштоф рассчитывал справиться. При всей своей неуемной жадности, подлости и коварстве княгиня Зеленская была просто жирной глупой бабой, провинциалкой, никогда не имевшей дела с настоящим противником. Если бы не это, она никогда не обратилась бы за помощью к пану Кшиштофу. О, мечтала она о многом! Сначала опека над княжной, затем ее смерть от несчастного случая, затем еще какая-нибудь роковая случайность, которая будет стоить жизни ее мужу... Наверняка для самого пана Кшиштофа княгиня готовила что-нибудь в этом же роде, но тут она просчиталась: Огинский самым серьезным образом намеревался опередить ее.

Взвесив все “за” и “против”, пан Кшиштоф принял окончательное решение: к Мюрату он не вернется. Ни за что. Никогда. Там, в сожженной дотла Москве, его не поджидало ничего, кроме новых невзгод, опасностей, поражения и смерти. Нужно было устраивать свою собственную жизнь, и единственной помехой на этом пути для Огинского был Лакассань. Пан Кшиштоф проклинал медлительность почты и молился о том, чтобы все сложилось удачно.

Вечером того дня, когда произошло убийство в доме Зеленских, Огинский направился к княгине с визитом. Князя Аполлона Игнатьевича он не застал: тот третий день находился в деревне. “Занимается хозяйством”, – сказала княгиня. “Прячется от кредиторов”, – мысленно перевел пан Кшиштоф, но вслух этого говорить не стал. Как бы то ни было, князь его более не интересовал – в его планах этот ничтожный человек не играл никакой роли.

Отправляясь к Зеленским, пан Кшиштоф предполагал, что застанет все семейство в состоянии, близком к истерике, и был несказанно удивлен, обнаружив полное спокойствие там, где ожидал слез, воплей и бестолковой паники. Кровавая новость живо обсуждалась княгиней и ее дочерьми, но вот именно как интересная и выходящая из ряда ординарных событий новость, а не как что-то страшное или, упаси, боже, опасное для их драгоценных персон. Эти курицы, как про себя именовал пан Кшиштоф Аграфену Антоновну и ее дочерей, пребывали в блаженной уверенности, что гибель их лакеев явилась результатом обыкновенной драки между ними, и переживали лишь о том, что теперь городские сплетники станут трепать их доброе имя на каждом углу.

Пан Кшиштоф в отменно учтивых выражениях выразил дамам свое сочувствие по поводу прискорбного происшествия, внимательно выслушал излишне подробный и явно приукрашенный рассказ о том, как это было, с отвращением выпил чашку бледного, как щеки старой девы, чая и немного полюбезничал с княжной Ольгой Аполлоновной. Аграфена Антоновна при этом наблюдала за ними с теплой материнской улыбкой, казавшейся такой же фальшивой, как и во множестве отпечатанные казначейством Франции русские деньги; что же до княжон Елизаветы и Людмилы, то последние прожигали свою удачливую сестрицу взглядами, полными такой черной зависти и такой лютой злобы, что пан Кшиштоф начал всерьез опасаться за жизнь своей нареченной. Ловя эти взгляды, которые обжигали, как кислота, он живо представил себе все прелести будущей семейной жизни и поклялся страшной клятвой, что брак его, если даже и состоится, не продлится более месяца.

После чая Аграфена Антоновна без лишних церемоний удалила дочерей из гостиной. Ольга Аполлоновна попыталась было возражать – ей, судя по всему, льстила непривычная для нее роль невесты, – но княгиня была непреклонна, и суженая пана Кшиштофа, одарив его на прощание кокетливым взглядом, вслед за сестрами покинула комнату. В течение какого-то времени было слышно, как все трое дружно топают и негромко, но злобно переругиваются в коридоре, затем где-то в глубине дома с пушечным грохотом захлопнулась дверь, и сделалось тихо.

Аграфена Антоновна весьма откровенно перевела дух и, согнав с лица фальшивую приторную улыбку, деловито осведомилась у пана Кшиштофа, с чем он пожаловал.

– Помилуйте, княгиня, – подкручивая ус, самым любезным тоном отвечал пан Кшиштоф, – вы меня удивляете! Когда в вашем доме происходят такие события, разве могу я оставаться в стороне! Ведь вам могла угрожать опасность!

– Это ты дочерям моим рассказывай, – сказала княгиня, – а мне пыль в глаза пускать ни к чему. Какая еще опасность, батюшка? Кабы кто-то хотел меня зарезать, так уж, верно, зарезал бы. Уж как-нибудь, наверное, можно меня-то от лакея отличить! Забудь ты про это. Скажи лучше, каковы наши дела? Разговор-то наш помнишь ли?

– Это насчет репутации? – с невинным видом глядя в потолок, спросил пан Кшиштоф.

– Именно. Ты делаешь ли что-нибудь, или только по кабакам пьянствуешь, золото мое пропиваешь? Слышала я, как ты с шампанским-то гуляешь! Ты, конечно, гусар, тебе кутить сам бог велел, да только о деле забывать не надо бы.

– Право, сударыня, ваш тон оставляет желать лучшего, – осторожно обиделся пан Кшиштоф. – А между тем я не теряю времени даром. Мною предприняты определенные шаги в этом направлении, распространяться о которых я полагаю преждевременным. Смею вас уверить, что шаги эти должны в самом скором времени возыметь весьма ощутимый эффект...

– Это, душа моя, все пустые слова, – махнула рукой Аграфена Антоновна. – Шаги какие-то, эффекты... Мне не эффекты твои нужны, а дело. Дело, понимаешь? Время-то идет, а дела наши чем дальше, тем хуже. На днях снова кредитор являлся, судом грозил... Бухвостов граф давеча на улице встретил, так, поверишь ли, едва кивнул, будто я не княгиня, а нищебродка приблудная. Чую я, не будет нам от него добра.

Пан Кшиштоф порылся в кармане, вынул сигару и осторожно понюхал, проведя ею у себя под носом.

– В ваших словах есть резон, сударыня, – сказал он, – но как же быть? Между нами, я не вижу способа повлиять на графа Бухвостова. Говоря по совести, он представляется мне непреодолимым препятствием в задуманном вами предприятии.

– Мною? – переспросила княгиня тоном, который не предвещал ничего хорошего. – Мною, значит? А ты, выходит, и знать ничего не знаешь? Это как же понимать, сударь мой? На попятную, что ли? Ты, батюшка, со мной не шути, эти шутки тебя до добра не доведут. Я ведь к тебе давно приглядываюсь. Это еще проверить надобно, каков ты есть поручик. Что-то ты не особенно в свой полк торопишься, герой бородинский!

Пан Кшиштоф помолчал, делая вид, что занят раскуриванием сигары. Тон княгини и, в особенности, ее последние слова заставили его всерьез задуматься.

Похоже было на то, что княгиня готова была прочно вцепиться ему в глотку.

– Мадам, – осторожно начал он, деликатно выпуская дым в сторонку, – вы как-то превратно истолковываете мои слова. Я лишь заметил вам, что граф Бухвостов – серьезный противник и что я не вижу, каким оружием можно с ним бороться. Я вовсе не отказываюсь от сотрудничества, мадам, но, согласитесь, сотрудничество предполагает взаимную выгоду. Если же это дело с опекунством сорвется, то выгоды для себя я не вижу. Ну, вот хоть убейте, не вижу!

– А для меня, значит, видишь, – саркастически вставила Аграфена Антоновна. – Я, выходит, только о том и пекусь, чтобы дочку пристроить. Ты у нас, значит, шибко выгодная партия для княжны... Так, что ли, по-твоему? Так вот, голубчик ты мой, что я тебе скажу. Я тебя насквозь вижу и, кабы не нужда, на порог бы тебя не пустила, а не то что в зятья. У нас с тобой в этом деле один интерес – деньги. И тут уж либо мы с тобой пойдем до самого что ни на есть конца, либо уж сразу в петлю. Бухвостов нам мешает? Так он и станет мешать, покуда жив...

Тут она оборвала свою речь и выжидательно уставилась на пана Кшиштофа. Огинский окутался густым облаком сигарного дыма и закашлялся, чтобы выиграть время. Слова были сказаны, и долго гадать об их истинном значении не приходилось. Пан Кшиштоф даже несколько растерялся от такого нежданного напора: он никак не мог предполагать, что ему вот так, почти в лоб, предложат убить человека.

– Было бы очень грустно потерять нашего дорогого графа, – не дождавшись ответа, добавила княгиня, – но не стану скрывать, что его кончина пришлась бы весьма кстати в нашем с тобой, поручик, нелегком положении.

– Да, – несколько придя в себя, промямлил пан Кшиштоф, – положение у нас незавидное и требующее каких-то радикальных мер. Боюсь, мадам, что вы правы от начала и до конца. Я должен подумать. Найти человека, который согласился бы нам помочь, не так просто. К тому же, для этого потребуются деньги, и деньги немалые...

– Ни слова о деньгах, – перебила его княгиня. – Устала я, батюшка, от тебя о деньгах слышать, ей-богу, устала. Деньги нам тут не понадобятся, поверь моему слову.

– Это почему же? – удивился пан Кшиштоф.

– А потому, батюшка ты мой, что посторонний человек в нашем деле ни к чему. Третий – лишний. Лишний карман, лишняя пара глаз, лишний язык... На что тебе эта морока? Ты – мужчина видный, косая сажень в плечах, усищи вон какие отрастил. Тебе и карты в руки. Неужто со стариком не справишься?

Пан Кшиштоф поперхнулся дымом.

– Я должен извиниться перед вами, мадам, – сказал он. – Помнится, когда мы повздорили из-за карточного долга князя Аполлона Игнатьевича, я пророчил вам будущность прачки. Езус-Мария, как я ошибался! В вас скрыты способности королевы преступного мира. Вы удивительно смелы, коварны и с достойной восхищения прямотой называете вещи своими именами.

– Комплименты твои весьма сомнительны, – сказала Аграфена Антоновна. – Много языком юлишь, друг любезный. Отвечай-ка сию минуту и без этих своих выкрутасов: сделаешь или нет?

– Боюсь, что деваться мне некуда, – развел руками Огинский. – Пан или пропал, так ведь?

– В точности так, – согласилась княгиня. – И не тяни ты, голубчик, ради бога. Время дорого. Неровен час, назначит Бухвостов другого опекуна... И аккуратно постарайся, чтобы без кровищи этой. Ну, мало ли от чего старый человек помереть может? Съел чего-нибудь не того, или, скажем, во сне задохся...

Пан Кшиштоф подавил рефлекторное содрогание, встал и, откланявшись, покинул дом Зеленских. Руки у него слегка дрожали, волосы на затылке шевелились: он был до глубины души поражен словами княгини. Вот тебе и глупая провинциалка... Вот тебе и слабая противница! Да к ней нельзя и на секунду поворачиваться спиной! Проглотит в один присест, живьем, вместе с сапогами и шляпой, и даже не поперхнется... Куда до нее Мюрату!

Уже очутившись на улице, он заметил, что все еще держит в зубах давно потухшую сигару. В волнении пан Кшиштоф так крепко стискивал челюсти, что они начали ныть, а во рту у него оказалось полным-полно раскрошенных, размокших табачных листьев. Раздраженно швырнув окурок в лужу, он долго отплевывался от этой ядовито-горькой дряни и утирался носовым платком.

На улице между тем окончательно стемнело. Было холодно и промозгло, уличные фонари маячили в сыром тумане размытыми пятнами тусклого желтоватого света, почти ничего не освещая вокруг, кроме себя самих. Тут и там в приближающейся ночи тепло светились окна; по занавескам то и дело пробегали чьи-то тени. Там, в теплых уютных гостиных, жили люди, чьи мелкие неприятности и хлопоты не шли ни в какое сравнение с теми проблемами, которые одолевали пана Кшиштофа, как одолевают бродячую собаку беспощадные блохи. Сейчас Огинский был зол на весь мир, который никогда, ни при каких обстоятельствах не желал идти ему навстречу. Ну, что стоило, скажем, тому же графу Бухвостову перестать упираться и спокойно, не вдаваясь в подробности, назначить княгиню Зеленскую опекуншей Марии Андреевны Вязмитиновой? Какое ему дело до княжны? Что он тщится доказать своей принципиальностью, чего добивается?

И, конечно же, граф Бухвостов ничего и никого не боялся. Он был одним из первых людей в уезде и считал на этом основании, что может безнаказанно куражиться и издеваться над теми, кто беднее и ниже его по положению, не опасаясь даже вызова на дуэль, – кому, в самом деле, пришло бы в голову бросить вызов этому мешку с прогорклым салом? Он жил в свое удовольствие, веселился, как умел, чревоугодничал, пьянствовал и даже мысли не допускал о том, что кто-то может отважиться поднять на него руку. Стервец, подумал пан Кшиштоф с растущим озлоблением. Старый негодяй, прохвост, подонок...

Не разбирая дороги, Огинский широко зашагал в сторону дома графа Бухвостова. Под ближайшим фонарем он остановился и посмотрел на часы. Было только начало десятого. Старый граф ложился рано, но требовалось какое-то время, чтобы его многочисленная прислуга угомонилась и тоже улеглась спать. Словом, идти к графу Бухвостову было рано, и Огинский отправился в трактир.

Усевшись за стол в самом углу зала, он потребовал ужин, который и был ему подан со всей возможной скоростью. Ужин этот был много скромнее того пира, за которым его накануне застал Лакассань, да и цели он преследовал совсем иные: сегодня пан Кшиштоф не имел намерения кутить, он хотел лишь согреться и насытиться перед предстоявшим ему опасным мероприятием.

Выпив подряд две рюмки водки, Огинский почувствовал, как кровь быстрее побежала у него по жилам. В голове у него волшебным образом прояснилось, а на душу вдруг снизошел покой, которого та не знала уже много дней, а то и лет кряду.

Да, ему предстояло опасное дело. Нужно было незамеченным пробраться в дом графа Бухвостова, убить старика в постели и так же тихо удалиться, не забыв придать убийству видимость несчастного случая. Пан Кшиштоф пожал плечами: ну и что? По сравнению с тем, что он пережил на Бородинском поле, эта рискованная вылазка казалась не опаснее прогулки по бульвару при ярком солнечном свете. Да, риск был, но и куш ожидался отменный. Жалеть Бухвостова и вообще оценивать свои прошлые, настоящие и будущие действия с точки зрения морали пану Кшиштофу и в голову не приходило. Он давно понял, что мораль придумана богатыми для бедных, чтобы те сидели тихо и молча тянули свою лямку от рождения до самой смерти, не мешая им, богатым, наслаждаться всеми благами жизни. Если бы пан Кшиштоф в своих поступках руководствовался этой самой моралью, он бы давным-давно скончался под забором от голода и холода. Именно такая судьба была ему уготована с самого рождения, и он не видел ничего предосудительного в том, что всю жизнь по мере своих сил боролся с этим жестоким предначертанием. Его никто никогда не жалел, и он платил жестокому миру той же монетой.

Укрепившись, таким образом, в своем намерении довести задуманное дело до конца, пан Кшиштоф доел мозги с горошком, допил водку, расплатился и вышел из трактира. Пистолеты, которые он теперь все время носил за поясом под сюртуком, давили ему под ребра с обеих сторон. Туман окутал его с головы до ног, как сырая вата; пан Кшиштоф шел, постукивая тяжелой тростью по дощатым тротуарам. Звук получался глухой и сразу же гас в тумане. Различить очертания предметов было трудно даже на свету: туман искажал их и скрадывал, размывая детали. На углу под фонарем Огинский столкнулся со знакомым офицером, и тот не узнал его, пока не оказался на расстоянии вытянутой руки. Они немного поболтали. Пан Кшиштоф огорчился было – встречи со знакомыми ему сейчас были ни к чему, – но тут же понял, что огорчался напрасно: офицер был изрядно пьян, что делало его весьма никудышным свидетелем.

Расставшись с этим гулякой, пан Кшиштоф прошелся до следующего фонаря и снова взглянул на часы. Была половина первого ночи – самое время для того, что он задумал. Конечно, лучше было бы подождать еще часа два, а то и все три, но на улице было холодно, а возвращаться в трактир не хотелось: пан Кшиштоф не без оснований опасался, что, очутившись в своей грязноватой комнате наедине с клопами, он утратит ту решимость, что сейчас переполняла его сердце. Это была весьма обыкновенная для него история: он не любил рисковать и предпочитал пускать дело на самотек, совершая это, пожалуй, слишком часто для человека, благополучие и самая жизнь которого нередко зависели от его решительных действий.

В отдалении послышался неторопливый перестук копыт и громыхание колес по мостовой. Вскоре впереди показалась ехавшая навстречу пролетка с одинокой фигурой на облучке. Пан Кшиштоф увидел высокую шапку и замахал рукой.

– Извозчик!

Извозчик издал протяжное: “Тпррру!” – и натянул поводья. Пан Кшиштоф повыше поднял воротник, спрятал подбородок в шарф, надвинул шляпу на самые глаза и, сгорбившись, забрался в пролетку. Извозчик даже не оглянулся на него, когда Огинский глухим измененным голосом назвал ему первый пришедший в голову адрес. Пролетка тронулась. Уставшая за день лошадь шла не спеша, и понукания извозчика оставляли ее вполне равнодушной. Впрочем, не слыша нареканий со стороны седока, извозчик не очень-то и настаивал на том, чтобы его кляча сменила аллюр на более резвый.

Огинский, примериваясь, смотрел на широкую спину в мешковатом синем кафтане. Он взвесил в руке тяжелую трость и нашел, что она недостаточно тяжела для задуманного им дела. Тогда он положил трость на сиденье, вынул из-под плаща один из своих пистолетов, привстал и, сдернув с головы извозчика шапку, что было сил хватил его рукоятью пистолета по макушке.

– Ох! – только и сказал извозчик, заваливаясь назад.

Его руки разжались, выпустив вожжи, и лошадь немедленно стала, словно только того и ждала. Подхватив падающего извозчика, пан Кшиштоф еще раз ударил его пистолетом, целясь в висок. Он не видел, куда пришелся удар, но лежавший у него на руках извозчик содрогнулся всем телом и страшно захрипел. Он был неимоверно тяжел, и Огинскому пришлось поднатужиться, чтобы выбросить его из пролетки. Извозчик с плеском упал в лужу и остался лежать в ней лицом вниз. Пан Кшиштоф нащупал под ногами его шапку и выбросил ее вон.

Извозчик лежал в луже, не подавая признаков жизни. Возможно, он был уже мертв или умирал; Огинского эти подробности не интересовали. Извозчик был разменной монетой, пешкой в большой игре – той самой пешкой, которой жертвуют, не задумавшись даже на секунду. “Пусть скажет спасибо, – перебираясь на козлы и разбирая вожжи, подумал пан Кшиштоф, – что на моем месте не оказался Лакассань. Тот не стал бы пачкать руки, колотя его по голове, а просто проткнул бы беднягу насквозь и не ушел бы, пока не убедился, что его жертва испустила дух. Так что мои действия можно считать гуманными и человеколюбивыми. Я милосерден, черт меня подери!”

Воспоминание о Лакассане заставило его поморщиться. Теперь этот убийца не просто был где-то поблизости; он снова обнажил клинок. Смерть лакеев князя Зеленского была не только мерой предосторожности со стороны Лакассаня. Это было предупреждение ему, пану Кшиштофу, и предупреждение весьма недвусмысленное. Француз, наконец, перешел от слов к делу, и дела его, как всегда, вызывали содрогание.

Огинский тронул лошадь, и та послушно потащилась вперед с прежней скоростью умирающей от истощения черепахи. Пан Кшиштоф не торопил ее: пока что спешить ему было некуда.

До дома графа Бухвостова он добирался не менее двадцати минут – почти столько же, сколько ушло бы у него на пешую прогулку. Проехав мимо, пан Кшиштоф загнал пролетку в темный переулок, спрыгнул с козел и привязал лошадь к стволу дерева. Он перелез через забор, внутренне готовый к тому, что вот-вот из темноты на него с лаем набросятся собаки, а вслед за ними – вооруженные палками дворовые графа. К его удивлению, ничего подобного не произошло. Во дворе царила мертвая тишина, в доме не светилось ни одно окно. Пан Кшиштоф торопливо пересек открытое пространство двора и распластался по мокрой от осевших капель тумана стене. Он больше не чувствовал холода – ему было жарко, щеки его горели лихорадочным румянцем, а рука крепко стискивала рукоять пистолета – так крепко, что окованное медью дерево, казалось, вот-вот не выдержит и треснет у него в ладони.

Окно кухни было слегка приоткрыто – вероятно, по недосмотру. Граф явно чувствовал себя в полной безопасности и не боялся не только убийц, но даже и воров. Дивясь такому легкомыслию и благодаря за него бога, пан Кшиштоф бесшумно подтянулся на руках, царапая стену носками сапог, лег животом на подоконник и, толкнув легко подавшуюся под его рукой раму, перевалился вовнутрь.

Темень здесь была несусветная, по сравнению с ней уличная туманная мгла могла показаться ярким солнечным светом. Пан Кшиштоф медленно выпрямился и замер на месте, тараща глаза и изо всех сил вслушиваясь в тишину. В доме по-прежнему не раздавалось ни звука, если не считать шорохов и попискивания, которые производили возившиеся за печью мыши. Постепенно глаза Огинского привыкли к темноте и начали смутно различать очертания предметов. Прямо перед собой пан Кшиштоф разглядел заставленную кастрюлями и сковородами плиту и судорожно перевел дыхание: стоило ему, поторопившись, сделать шаг вперед, и он сослепу въехал бы прямиком в это скопище меди и чугуна, устроив тарарам, сравнимый по силе с шумом, производимым марширующим по улице полковым оркестром.

На минуту им овладело знакомое желание бросить все на произвол судьбы и бежать, куда глаза глядят, не разбирая дороги. Но бежать было некуда, и тогда пан Кшиштоф разозлился на Аграфену Антоновну: старая перечница умело загребала жар его руками. Если уж ей так мешает граф Бухвостов, пусть бы сама его душила! Огинский едва слышно прошептал самое грязное из известных ему ругательств, затем вознес к небу коротенькую молитву и, перекрестившись пистолетом, сделал шаг вперед.

Осторожно и медленно, как сползающая по стеклу капля дождя, пан Кшиштоф двинулся к выходу из кухни. Он несколько раз бывал у графа Бухвостова с визитом, но эта часть дома была ему совершенно незнакома. Он шел, для ориентировки ведя рукой по стене. Другая его рука по-прежнему сжимала грозно уставленный во тьму пистолет. С каждым новым шагом затея пана Кшиштофа казалась ему все более безумной и не сулящей в перспективе ничего, кроме новых неприятностей. Доводы Аграфены Антоновны в пользу этого убийства были неоспоримы и, более того, целиком совпадали с мнением самого Огинского, но все глубокомысленные рассуждения и хитроумные планы остались там, на улице, а страх был здесь, рядом с паном Кшиштофом, притаившись в темноте, – протяни руку и коснешься его скользкой ледяной шкуры. “Куда я иду? – спрашивал себя пан Кшиштоф, поднимаясь по каменной лестнице во второй этаж. – Что я намерен делать, когда приду на место? Да и доберусь ли я туда хоть когда-нибудь? Стоит мне споткнуться или задеть какой-нибудь чертов канделябр, и я погиб”.

Тем не менее, он продолжал двигаться вперед – просто потому, что бегство требовало принятия волевого решения, а на это он был сейчас совершенно неспособен.

Коридор второго этажа был тускло освещен горевшей на лестничной площадке свечой, и пану Кшиштофу немного полегчало. Подумав немного, он взял свечу и пошел, освещая себе путь. Свет мог его выдать, но опасность всполошить весь дом, сослепу налетев на что-нибудь твердое, казалась более реальной.

Спальню графа Бухвостова пан Кшиштоф отыскал по доносившемуся из-за приоткрытой двери могучему храпу. Граф храпел так, как это могут делать только тучные, любящие плотно поужинать, совершенно здоровые и не знающие за собой никакой вины люди. Пан Кшиштоф, слушая эти реликтовые звуки, остро позавидовал графу. Ах, как хотелось бы ему сейчас лежать в своей полной клопов постели и выводить носом рулады!

Он осторожно просунул ствол пистолета в дверную щель и еще более осторожно нажал. Дверь пошла в сторону, петли протяжно заскрипели. Пан Кшиштоф отпрянул назад и замер, боясь пошевелиться, с головы до ног покрытый холодной испариной. Могучий храп за дверью на секунду прервался; стало слышно, как граф ворочается и шлепает во сне губами, а потом похожие на львиное рычание звуки возобновились с новой силой.

Пан Кшиштоф рывком распахнул дверь. Петли коротко взвизгнули и замолчали. Этот, звук был почти неразличим за храпом, от которого, казалось, содрогались стены комнаты. Огинский тенью проскользнул в спальню, подняв повыше свечу.

Граф в ночном колпаке и сорочке с кружевным воротом возлежал на огромной кровати под балдахином, издали и в полумраке напоминая небольшого кита, по ошибке забравшегося в человеческую постель. Он раздувал щеки, причмокивал, делал “тпррр” губами, сопел, пыхтел и рычал – словом, производил все те действия, кои положено производить человеку, заснувшему на спине, каковая поза, как известно, весьма располагает к храпу. А еще спящего в такой позе человека очень удобно душить, подумал пан Кшиштоф, приближаясь к кровати. Клади на лицо подушку, наваливайся сверху и спокойно жди, пока твоя жертва перестанет брыкаться. Шума никакого, и ошибка полностью исключена...

Он сделал еще один шаг и начал было заталкивать на место мешавший ему пистолет, когда из темного угла за пологом кровати навстречу ему стремительно метнулась какая-то тень, и в воздухе, отразив пламя свечи, молнией сверкнуло длинное тонкое лезвие.

Капитан гвардии и личный порученец маршала Мюрата Виктор Лакассань никогда не откладывал дела в долгий ящик, в особенности, когда речь шла о том, чтобы кого-нибудь убить. Неудача, постигшая его в последнем мероприятии подобного рода, нимало не обескуражила Лакассаня: княжна, похоже, еще не созрела для доноса, и он не собирался давать ей на это время. Единственным человеком в городе, к которому она могла обратиться со своим рассказом, был граф Бухвостов – тот самый граф, который столь рьяно взялся за розыск человека, подбросившего Багратиону анонимное письмо. Он чем-то напоминал Лакассаню Кутузова – такой же аморфный и бездеятельный внешне, граф на поверку оказался столь же проницателен и опасен, как и одноглазый фельдмаршал. Россия была страной, где главную силу представляли старики, и это было хорошо, поскольку пожилые люди легче расставались с жизнью.

Приговор был окончательный и не подлежал обжалованью: Бухвостова следовало немедленно устранить. Следующей на очереди была княжна Вязмитинова, что тоже не сулило особенных осложнений; а уж потом, устранив все помехи на своем пути, Лакассань намеревался вплотную заняться Огинским. Ему давно пора было возвращаться к Мюрату – с поляком или с его головой в седельной сумке, безразлично.

Расставшись с княжной у городской заставы, Лакассань, как уже было сказано, отправился в трактир – не в тот, где квартировал Огинский, а в другой, попроще, подешевле и погрязнее, – и снял там комнату, окно которой выходило на задний двор с помойкой, а дверь открывалась на узкую галерею, нависавшую над темноватым обеденным залом. В комнате неистребимо пахло щами, а сквозь эту удушливую кислую вонь пробивался другой запах, подозрительно похожий на аромат коньяка. Лакассань за время своего пребывания в России уже успел хорошо изучить этот запах и понял, что напрасно насмехался над истерзанным клопами Огинским – здесь этих кровопийц наверняка было намного больше, чем в комнате пана Кшиштофа. Впрочем, это не имело никого значения: Лакассань вовсе не собирался задерживаться в этом клоповнике надолго.

Отобедав у себя в комнате, Лакассань вышел в город и наведался в оружейную лавку. Приказчик, услышав французский акцент, принялся коситься на него с таким подозрением, что Лакассань не рискнул делать здесь покупки и ушел с пустыми руками, хотя и разглядел на стене за спиной у приказчика пару недурных с виду клинков. Пистолет не годился для задуманного им дела: в этом городишке не было ни таких глухих уголков, ни настолько людных мест, где, выстрелив среди бела дня в человека, можно было бы остаться незамеченным и благополучно скрыться. Стрелять в доме у графа было нельзя по тем же причинам. Оставались лишь острая сталь да ночная тьма, а поскольку Бухвостов не имел привычки в одиночестве бродить по ночным улицам, то Лакассаню волей-неволей пришлось задуматься о том, чтобы нанести графу визит.

Прогулявшись до моста через узкую речку, названия которой не знал и знать не хотел, Лакассань немного постоял там, опершись о перила и задумчиво глядя вниз, на стремительно бежавшую куда-то желтоватую от осенних дождей мутную воду. Здесь, на мосту, с ним приключилась неприятность: он уронил в воду свою щегольскую трость, которая тут же пошла ко дну. Вокруг никого не было, но Лакассань все равно постарался придать происшествию видимость несчастливой случайности, поскольку где-нибудь в прибрежных кустах все же могла обнаружиться пара любопытных глаз. Теперь, когда единственная улика пошла ко дну, ничто более не связывало его с убийством в доме Зеленских. Конечно, это было весьма слабое утешение: здесь, в России, да еще в разгар войны с Францией, одного свидетельства княжны Вязмитиновой было бы достаточно для того, чтобы им занялись вплотную. А там...

О том, что будет с ним в таком случае, Лакассань думать не стал. Равнодушно пожав плечами, он плюнул в воду и пошел прочь с моста. Он знал, что смерть его, скорее всего, будет насильственной, и давно свыкся с этой мыслью. Смертельный риск уже утратил для него всякую остроту; он шел в бой с холодным равнодушием, со скукой даже, как мальчик, несколько часов подряд игравший сам с собой в орлянку и вопреки здравому смыслу и собственному желанию продолжающий это совершенно бессмысленное, набившее оскомину занятие. Мальчику уже безразлично, выпадет орел или решка, но он продолжает с тупым упорством подбрасывать и ловить монетку, следя глазами за тем, как она вертится в воздухе.

Странный народ эти русские, думал он, внимательно глядя себе под ноги, чтобы не увязнуть в грязи. Попробовал бы кто-нибудь из них вот так разгуливать по одному из наших городов, резать среди бела дня лакеев и охотиться на генералов! Да он и шагу не успел бы ступить, как оказался бы один на один с остроумным изобретением доктора Гильотена. А здесь... Да приведи сюда роту гренадер и скажи, что это труппа французского театра из Петербурга, – поверят каждому слову, забросают цветами! Странный народ. Сначала поклоняются тебе, как кумиру, потом норовят поднять на вилы, а потом снова принимаются лизать тебе пятки. Как животные, право слово.

Он слегка поморщился, вспомнив о княжне. Она действительно была опасна, и ее надлежало как можно скорее убрать. Княжну было жаль, потому что она была не только опасна, но и чертовски хороша. Она была одной из тех очень немногих людей, которые хотя бы отчасти примиряли Лакассаня с остальным родом человеческим. Но по злой иронии судьбы именно на таких людей ему, как правило, и приходилось охотиться, поскольку лишь они чего-то стоили в этом лживом порочном мире. Только они могли считаться достойными противниками, и только их опасался, с ними одними считался баловень фортуны король Неаполя, личный друг императора и командир его кавалерии маршал Мюрат.

Одним словом, если бы Виктор Лакассань имел намерение жениться, он приложил бы все усилия к тому, чтобы добиться благосклонности княжны Марии Вязмитиновой. Но, поскольку такого намерения у него не было, княжне суждено было умереть в ближайшее время.

...Поздно вечером выходившая на галерею над обеденным залом трактира дверь комнаты, в которой квартировал француз, приоткрылась, и голос постояльца, перекрывая уже изрядно поутихший шум, громогласно потребовал к себе полового. Когда жуликоватый половой взбежал по лестнице наверх и постучал в комнату, француз, не открывая двери, потребовал ужин, который и был ему вскорости доставлен. Постоялец впустил полового с подносом, велел поставить еду на стол и закрыл за половым дверь комнаты. Одет он был – постоялец, естественно, а не половой – в батистовую ночную рубашку, колпак и войлочные шлепанцы и вид имел сердитый и сонный. Шаркая шлепанцами, он ворчливо жаловался на клопов и шум, которые якобы не давали ему уснуть. Половой дипломатично промолчал и, получив пятак на чай, поспешно удалился.

Заперев за ним дверь, француз преобразился. Сон с него как рукой сняло, он снова сделался бодр и энергичен. Первым делом он сбросил дурацкий колпак и через голову стянул с себя ночную рубашку, под которой обнаружились черный дорожный сюртук и серые панталоны. Войлочные туфли полетели в угол, а их место на ногах француза заняли сапоги для верховой езды. Наскоро перекусив тем, что принес ему половой, Лакассань бросил поверх тарелки с недоеденным ужином скомканную салфетку, засунул за голенище сапога длинный обоюдоострый кинжал, проверил за поясом пистолет, надел шляпу и набросил на плечи плащ.

Все было готово. Оглядевшись в последний раз, словно проверяя, не забыл ли чего, Лакассань задул свечу и аккуратно, чтобы не наделать шума, открыл засиженное мухами окно. В комнату ворвался сырой холодный воздух с улицы, насыщенный ароматами находившейся во дворе помойки. Француз прислушался к доносившимся снаружи звукам, не услышал ничего подозрительного и, прихватив небольшой кожаный саквояж, похожий на те, с которыми не расстаются доктора, перебросил через подоконник сначала одну, а потом и вторую ногу. Он немного постоял на карнизе, держась свободной рукой за раму окна, затем взял саквояж в зубы, осторожно присел и мягко спрыгнул во двор.

Из-под ног его с испуганным мяуканьем шарахнулся тощий бродячий кот. Лакассань замер, прислушиваясь, но вокруг по-прежнему было тихо. “Шарман”, – пробормотал он и выскользнул на улицу.

Стараясь держаться в тени домов, что было совсем не трудно, и далеко обходя попадавшихся навстречу поздних прохожих, в основном подвыпивших гуляк, он быстрым шагом направился в сторону дома графа Бухвостова. Расстояние было невелико, и вскоре Лакассань уже крался вдоль забора, за которым, позвякивая цепью, бегал здоровенный волкодав по кличке Трезор, о котором ходила дурная слава как о твари молчаливой, но опасной и кровожадной. Пса этого никогда не спускали с цепи, поскольку он имел дурную привычку сначала рвать человека в клочья, а уж после разбираться, стоило ли это делать.

Остановившись, Лакассань тихонько поскреб ногтями сырые доски забора. В то же мгновение во дворе залязгала цепь, послышалось глухое утробное ворчание, и изнутри в забор ударилось тяжелое тело. Крепкие когти проскребли по доскам, и Лакассань услышал в вершке от своего уха шумное дыхание свирепого пса, который почуял чужого. Француз открыл свой саквояж, вынул оттуда завернутый в пергаментную бумагу кусок сырого мяса и, развернув пергамент, перебросил мясо через забор.

Он слышал, как мясо шлепнулось в грязь. Звуки, которые последовали за этим, заставили его улыбнуться: шумно принюхавшись, Трезор начал с чавканьем поедать приманку, приправленную таким количеством крысиного яда, что его хватило бы, чтобы убить слона. Продолжая холодно улыбаться, Лакассань вынул из кармана тонкую сигару и не спеша закурил, заодно осветив циферблат своих часов. Было уже за полночь. Привалившись плечом к забору, француз стал ждать, следя за минутной стрелкой часов при красноватых вспышках сигары. Когда прошло полчаса, он прислушался.

Во дворе стояла мертвая тишина. Никто больше не гремел цепью, не сопел и не рычал утробным звериным голосом. Лакассань ухмыльнулся и легонько стукнул в доски костяшками пальцев. Трезор молчал. Да он и должен был молчать, если только его внутренности не были изготовлены из оружейной стали, в чем Лакассань склонен был сомневаться.

Подпрыгнув, француз ухватился за верхний край забора, подтянулся и перемахнул на ту сторону. Спрыгнув на землю, он споткнулся о труп собаки и с трудом удержался на ногах. Он поправил шляпу и, на всякий случай вынув из-за голенища кинжал, кошачьей поступью двинулся через двор к дому, который неосвещенной громадиной смутно белел в темноте.

Внезапно прямо в глаза ему из-за угла ударил показавшийся нестерпимо ярким после почти полной темноты луч света, и незнакомый голос, принадлежавший, вероятнее всего, ночному сторожу, позвал:

– Трезор! Трезорушка, на! На, на... Да где тебя, дьявола лупоглазого, черти носят?

Лакассань отпрянул в сторону, но было поздно: его заметили.

– А это кто? – испуганно воскликнул сторож. – А ну, стой! Трезор, куси!

Ослепленный светом фонаря, ничего не видя вокруг себя, кроме зеленых кругов перед глазами да этого яркого сияния, Лакассань почти наугад метнул кинжал, целясь в светящееся пятно. Раздался негромкий глухой стук, болезненный стон, и фонарь, упав на землю, погас. Лакассань прыгнул вперед, ориентируясь на звук голоса, бормотавшего ругательства вперемежку со стонами, споткнулся о невидимого в темноте сторожа, который возился на земле, силясь подняться, сбил его с ног, упал сам и, извернувшись, вцепился сторожу в горло. Стоны и проклятья сменились придушенным хрипом, сторож с неожиданной силой забился в руках убийцы, как вытащенная из воды крупная рыбина. Изо всех сил стискивая его волосатую глотку обеими руками, задыхаясь от запаха пота и сырого лука, которым густо разило от сторожа, Лакассань раз за разом бил в темноту головой и ногами. Сторож никак не хотел умирать, и тогда Лакассань, сняв правую руку с его горла, зашарил ею по телу противника. Это едва не стоило ему жизни: сторож дернул головой, окончательно высвободив горло, и ударил Лакассаня кулаком в лицо. Кулак у него весил никак не меньше пуда, перед глазами у француза полыхнула беззвучная белая вспышка, и он едва не потерял сознание. Но тут его ладонь наткнулась на рукоятку кинжала, который торчал из плеча сторожа, и крепко обхватила ее.

Вырвав кинжал из раны, Лакассань снова вонзил его в тело противника. Сторож, уже открывший рот, чтобы позвать на помощь, дернулся, застонал и обмяк. Лакассань еще трижды ударил его кинжалом и лишь после этого, тяжело дыша, поднялся с земли. “Мерд”, – пробормотал он, имея в виду своего поверженного противника, и прислушался.

Во дворе по-прежнему было тихо. Лакассань вытер лезвие кинжала об одежду сторожа и, подхватив беднягу под мышки, отволок его в темный угол за дровяным сараем. После этого он вернулся к месту схватки, отыскал свою извалявшуюся в грязи шляпу, кое-как отряхнул ее и нахлобучил на голову. “Мерд”, – повторил он, стряхивая с одежды липкую мокрую грязь.

С окном кухни пришлось повозиться, но в конце концов просунутое в щель лезвие кинжала все-таки подцепило задвижку. Негромко лязгнул металл, и Лакассань осторожно потянул на себя освободившуюся створку. Проникнув в темную кухню, француз прикрыл за собой окно и скользящим шагом двинулся вперед.

По пути ему никто не встретился: в доме графа Бухвостова ложились рано. Поднимаясь по лестнице, что вела на второй этаж, где находились покои графа, Лакассань думал о том, что жизнь у него, в сущности, собачья. “Если хочешь, чтобы что-то было сделано хорошо, сделай это сам...” Истина эта была не нова для Виктора Лакассаня, но едва ли не впервые в жизни он не имел права выбора. Хорошо ли, плохо ли, но с таким простым делом, как убийство одинокого старика-графа, мог справиться любой дилетант. Это дело вовсе не требовало вмешательства специалиста столь высокой квалификации, каким по праву считал себя капитан Лакассань. Но жестокая ирония судьбы заключалась в том, что он не мог никого нанять просто потому, что был французом. Подогретый войной патриотизм местного населения был для него непреодолимой преградой, и если он хотел что-то сделать – неважно, хорошо или плохо, – ему поневоле приходилось делать это самому.

Почти не скрываясь, Лакассань прошагал по коридору второго этажа и вошел в спальню графа, откуда доносился густой храп. Плохо смазанные дверные петли протяжно заскрипели, но на фоне производимого спящим графом адского шума этот звук был едва различим. Француз немного постоял на пороге, давая глазам привыкнуть к темноте, и вскоре разобрал смутные очертания обширной кровати под бархатным балдахином и лежавшего на ней толстяка в ночной рубашке и колпаке. Граф спал, распростершись на спине, его огромное брюхо, казавшееся еще больше из-за покрывавшей его пуховой перины, размеренно поднималось и опускалось. Лакассань на цыпочках приблизился к кровати и занес над головой длинное узкое лезвие кинжала. Один точный удар, подумал он, и львиная доля моих проблем исчезнет сама собой...

В коридоре вдруг послышались осторожные шаги. Лакассань замер, прислушиваясь. Шаги приближались, и вместе с ними приближалось, становясь все ярче с каждым шагом, размытое сияние свечи, которая, как помнилось Лакассаню, раньше горела на лестничной площадке. Сюда кто-то шел, и Лакассань, проклиная собственную беспечность, метнулся в первое попавшееся укрытие – в темный угол за балдахином. С большим опозданием он понял, что охрана в доме графа организована гораздо лучше, чем казалось со стороны. Видимо, кто-то обнаружил трупы собаки и сторожа и, не поднимая раньше времени переполоха, решил проверить, все ли в порядке с графом.

Вскоре дверь со скрипом приоткрылась, и вместе с сиянием свечи в щель проникло блестящее дуло пистолета. Вслед за пистолетом в комнату протиснулся какой-то высокий и широкоплечий человек. Лицо его скрывали широкие поля шляпы и поднятый ворот плаща, в одной руке горела свеча, в другой был пистолет. Осветив постель, человек удовлетворенно кивнул и принялся заталкивать пистолет под плащ. Лучшего момента могло не представиться, и Лакассань, на ходу замахиваясь кинжалом, выскочил из своего укрытия.

Реакция у незнакомца в шляпе оказалась отменной. Он резко вскинул руку навстречу стремительно опускавшемуся кинжалу и парировал удар подсвечником – скорее благодаря слепому везению, чем своему мастерству фехтовальщика. Свеча вылетела из подсвечника и, упав на ковер, погасла. Удар оказался так силен, что Лакассань, не ожидавший от противника подобной прыти, выпустил кинжал из руки, и тот с глухим стуком отлетел куда-то в сторону. В следующее мгновение Лакассань перехватил сжимавшую тяжелый подсвечник руку, чудом предугадав и вовремя предотвратив удар, который запросто мог раскроить ему череп.

Несколько секунд они боролись, раскачиваясь на одном месте и шумно дыша друг другу в лицо. Затем Лакассань сделал подножку, но его невидимый противник успел вцепиться ему в одежду, и оба рухнули на пол, с грохотом повалив что-то металлическое – не то канделябр, не то какие-то рыцарские доспехи, не то обыкновенный самовар. Что бы это ни было, гром и лязг получился несусветный.

Доносившийся с кровати раскатистый храп мгновенно прекратился. Граф Бухвостов рывком сел на постели.

– Что?.. Кто?.. Кто здесь?! – закричал он испуганно и очень громко.

Лакассань зарычал от досады и что было сил лягнул своего соперника ногой. Мертвая хватка, которой тот сжимал отвороты его плаща, несколько ослабла, и тогда Лакассань, по-бычьи пригнув голову, боднул его в лицо. Незнакомец издал невнятный вопль и окончательно разжал пальцы. Оттолкнув его, Лакассань вскочил на ноги, и в этот самый момент со стороны кровати раздался грохот и сверкнуло пламя. Что-то со страшной силой ударило Лакассаня в правую ногу чуть выше колена.

“Как аукнется, так и откликнется”, – подумал он по-русски, хватаясь за простреленную ногу. Сделанный практически вслепую выстрел по странной иронии судьбы поразил Лакассаня почти в то же место, куда был ранен его пулей Багратион.

В доме хлопали двери, раздавался дробный топот сбегавшихся на шум людей. Волоча простреленную ногу, Лакассань добрел до окна, ударился в него всем телом и в водопаде стекла и деревянных обломков вывалился наружу со второго этажа. Удар о землю был страшен, но он нашел в себе силы подняться – только для того, чтобы тут же быть сбитым с ног рухнувшим сверху тяжелым телом.

Лакассань упал, не успев даже выставить рук, которые могли бы смягчить удар. Если бы у него под ногами была булыжная мостовая, он бы непременно раскроил себе череп, но и того, что было, хватило вполне: ударившись головой о мокрую землю, Лакассань потерял сознание.

Человек, выпрыгнувший в окно вслед за ним, торопливо вскочил, наступив при этом на распростертого в грязи француза, и, прихрамывая, бросился к забору. Он подпрыгнул, поскреб ногами по скользким от сырости доскам, сорвался, подпрыгнул еще раз и повис на заборе животом. В это время из выбитого окна графской спальни прозвучал еще один выстрел. Пуля с глухим стуком ударилась в доски забора, и висевший на заборе человек, глухо пробормотав: “Пся крэв!”, нырнул головой вперед во тьму, затоплявшую находившийся за забором переулок.

Вскоре оттуда донесся его крик, и сразу же вслед за тем раздался торопливый перестук копыт и громыхание колес удалявшегося в неизвестном направлении экипажа.

Глава 11

6 октября в сражении при Тарутине был наголову разбит возглавляемый Мюратом авангард французской армии. Сам Мюрат, прозванный баловнем судьбы, впервые за всю кампанию пролил здесь свою кровь, получив удар казачьей пикой в бедро и чудом избежав позорного плена. Сразу после этого французы в спешном порядке покинули Москву. Сие радостное известие распространилось с непостижимой скоростью и в одни сутки докатилось до захолустного уездного городишки, население которого все еще оплакивало прискорбную кончину находившегося здесь на излечении князя Багратиона и судачило по поводу французского шпиона Мерсье, захваченного при попытке убить предводителя местного дворянства графа Бухвостова.

Ликование было всеобщим. Граф Бухвостов, чей авторитет в обществе сильно возрос после того, как он собственноручно подстрелил забравшегося к нему в дом убийцу, во всеуслышание объявил о своем намерении дать бал, по пышности превосходящий все, что до сего дня видел город. Бал был назначен на ближайший четверг, и все общество начало с лихорадочным оживлением готовиться к этому радостному событию, после которого многие дворяне намеревались отправиться в первопрестольную, чтобы осмотреться на месте и узнать, что сталось с их покинутым на произвол судьбы движимым и недвижимым имуществом. Говорили, что Москва, хоть и сгорела, но все-таки не дотла, и каждый в глубине души надеялся, что уцелел именно его дом. Слухи ходили самые разнообразные, но общий настрой был приподнятым и возбужденным.

Впрочем, кое-кому из представителей уездного высшего света было не до ликования. В доме князя Аполлона Игнатьевича Зеленского, например, уже почти целую неделю царило уныние. Сделавшийся тихим и незаметным, князь круглые сутки отсиживался за запертой дверью своего кабинета, в то время как дом содрогался от раскатов могучего баса княгини Аграфены Антоновны, призывавшей все кары небесные на плешивую голову своего непутевого супруга. Даже княжны, в иное время не перестававшие сварливо ссориться, притихли и сделались почти незаметны. Одна лишь Ольга Аполлоновна, младшая дочь Аполлона Игнатьевича и Аграфены Антоновны, время от времени украдкой улыбалась, думая о своем женихе, блестящем гусарском поручике Кшиштофе Огинском, по недомыслию своему не понимая, что ее брак нынче находился под такой же угрозой, как и благополучие остальных членов семейства, и по той же самой причине. Дело же заключалось в том, что один из многочисленных кредиторов князя, потеряв, наконец, терпение, все-таки подал на него в суд, требуя вернуть ему долг и не желая более даже слышать об отсрочке. Князю грозила долговая тюрьма, а его жене и дочерям, в полном соответствии с предсказанием пана Кшиштофа Огинского, унизительная нищета, усугублявшаяся тем, что их московский дом сгорел вместе с оставшимся там имуществом.

Утром девятого октября княжна Мария Андреевна Вязмитинова получила от княгини Зеленской записку, в которой та слезно умоляла ее приехать, чтобы, по ее словам, “поговорить по душам”. Записка эта заставила княжну нахмуриться: было совершенно ясно, что предстоящий “разговор по душам” неминуемо сведется к просьбе одолжить денег. Всю последнюю неделю княгиня была занята тем, что бегала по городу, донимая знакомых этой просьбой и везде встречая вежливый, но решительный отказ. Мария Андреевна не испытывала к Аграфене Антоновне никаких теплых чувств и была уверена, что та платит ей взаимностью. Уже одно то, что княгиня сочла возможным обратиться к ней в самую последнюю очередь, когда все остальные средства были перепробованы, решительно говорило в пользу такого предположения. К тому же, одолжить Зеленским деньги означало просто выбросить их на ветер. И, тем не менее, княжна испытывала сильнейшую неловкость, комкая в руке записку Аграфены Антоновны: деньги у нее были, и отказать человеку, который в них остро нуждался, казалось ей неудобным. Она поймала себя на том, что эта ситуация заставляет ее жалеть об отсутствии Мерсье: уж он-то быстро разложил бы все по полочкам! Собственно, раскладывать тут было особенно нечего; княжне просто не хватало всегдашней холодной решимости француза, который во всем руководствовался соображениями выгоды и целесообразности и частенько весьма ядовито прохаживался по поводу благотворительности и милосердия, единственным результатом коих, по его словам, было поддержание в бездельниках и глупцах убеждения, что можно прекрасно прожить за чужой счет.

Впрочем, с самим Мерсье тоже не все было ладно. Сразу же после памятного разговора с княжной, состоявшегося после убийства двух дворовых в доме Зеленских, Мерсье зачем-то забрался в дом графа Бухвостова, вооружившись при этом пистолетом и кинжалом, был ранен проснувшимся хозяином, неудачно выпрыгнул в окно и теперь находился в тюремном лазарете с простреленной ногой, лихорадкой и тяжелым сотрясением мозга. Он до сих пор не приходил в себя, хотя временами княжне начинало казаться, что Мерсье притворяется: уж очень незавидным было его теперешнее положение, чтобы стремиться к общению с окружающими.

Но более всего княжну озадачил вопрос, стоявший в постскриптуме присланной Аграфеной Антоновной записочки. Вот что значилось в постскриптуме: “P. S. Кстати, дорогая княжна, не известно ли Вам, куда столь поспешно, не попрощавшись даже со мною, исчез наш любезный поручик Огинский?”

“Любезный поручик” действительно съехал из трактира со всей возможной поспешностью, не попрощавшись ни с кем из знакомых и вдобавок задолжав трактирщику изрядную сумму денег за постой. Вызвано это было, прежде всего, неприятной историей, приключившейся с ним в доме графа Бухвостова в ту памятную ночь. Вернувшись к себе, пан Кшиштоф только раз глянул в зеркало и больше уж не решался туда смотреть: вся история его ночных похождений была живописнейшим образом отображена у него на лице, переливаясь там всеми цветами радуги. Он был уверен, что человек, с которым он схлестнулся в спальне графа, служил у Бухвостова телохранителем. В свете такой уверенности дальнейшая судьба пана Кшиштофа представлялась ему весьма незавидной. Позднее он узнал, что дрался с Лакассанем и что последний в бессознательном состоянии был схвачен дворовыми графа. Это не прибавило Огинскому оптимизма: Лакассань мог его выдать. Последней каплей стало известие о том, что против князя Зеленского возбуждено судебное дело. Услышав об этом, пан Кшиштоф окончательно уверился в том, что все его планы рухнули и что делать ему в этом захолустье более нечего. Об опекунстве над княжной Марией можно было забыть, а следовательно, его собственная свадьба с княжной Ольгой Зеленской представлялась отныне событием не только комическим, но и совершенно бесполезным.

Ничего этого княжна Мария, разумеется, не знала и знать не могла. Она старалась как можно реже покидать поместье, поскольку слухи о ее предосудительной связи с Мерсье, который на поверку оказался французским лазутчиком, стараниями княгини Аграфены Антоновны распространились по всему городу. Связь эта представлялась сплетниками в самом скабрезном виде, и говорили о ней, как о чем-то общеизвестном, раз навсегда доказанном и не подлежащем ни малейшему сомнению. Пожаловаться ей было некому, кроме как все тому же графу Бухвостову, который и посоветовал ей пересидеть какое-то время у себя в поместье, чтобы пореже попадаться сплетникам на глаза и не побуждать их к излишней активности. Со своей стороны граф пообещал серьезно переговорить кое с кем из самых рьяных любителей перемывать кости соседям, но княжна понимала, что особой пользы от этих разговоров ждать не приходится: как известно, на каждый роток не накинешь платок.

Таким образом, записка княгини Зеленской поставила княжну в тупик. В конце концов, княгиня могла подразумевать под задушевным разговором что-нибудь иное, кроме просьбы о деньгах. Несмотря на сильнейшее раздражение, которое княжна испытывала при одном упоминании имени Аграфены Антоновны, она решила все-таки поехать к Зеленским: в конце концов, если княгиня была ее врагом, то следовало, по крайней мере, повидаться с ней лицом к лицу, чтобы понять, что еще она замышляет.

Войдя в приемную, Мария Андреевна сразу же ощутила царившую в доме Зеленских тяжелую, густо насыщенную статическим электричеством атмосферу, которая, казалось, в любое мгновение готова была разрядиться страшным ударом молнии – иными словами, безобразным скандалом. Княгиня непрерывно улыбалась, и улыбка ее напоминала оскал голодной гиены. Все три княжны истуканами сидели в креслах, говоря какие-нибудь благоглупости лишь тогда, когда тяжелый повелительный взгляд матери останавливался на ком-нибудь из них. Князь так и не вышел к гостье. Аграфена Антоновна объяснила отсутствие супруга одолевшей его простудой и нервным расстройством, возникшим на почве распускаемых завистниками слухов. (На самом же деле Аполлон Игнатьевич в это время сидел у себя в кабинете, запершись на ключ, и играл с пистолетом, то поднося дуло к виску, то вставляя его себе в рот. Размышлял он при этом о том, какой из этих двух способов застрелиться менее болезнен и более эстетичен. На стене напротив него висело большое зеркало, и князь, совершая упомянутые эволюции с пистолетом, внимательно наблюдал за своим отражением. В конце концов он пришел к выводу, что стрелять лучше все-таки в висок, потому что с пистолетным дулом во рту выглядел глупо, прямо как малыш, грызущий морковку. К тому же, у пистолетного ствола оказался отвратительный вкус. Приняв окончательное решение, князь спрятал пистолет в ящик стола и запер ящик на ключ. Оружие было не заряжено, но Аполлон Игнатьевич все равно не рискнул, даже в качестве репетиции, спустить курок, помня о том, что и незаряженное ружье раз в год стреляет.) Говоря по совести, Аполлон Игнатьевич попросту боялся высунуть нос из кабинета: Аграфена Антоновна при виде его впадала в буйство и могла наговорить множество пренеприятнейших вещей, не стесняясь присутствием в доме посторонних.

Поначалу разговор, как и следовало ожидать, вертелся вокруг военных новостей, после чего вполне естественным образом перекинулся на московский пожар, а уже оттуда как-то незаметно перешел на бедственное положение семьи Зеленских, которых, по словам княгини, эта проклятая война совершенно разорила. Мария Андреевна издалека заметила подвох, но поделать ничего не могла: Аграфена Антоновна вела дело весьма искусно, не слишком напирая, но и не давая княжне ни малейшей возможности уклониться от избранной темы. Елизавета Аполлоновна, Людмила Аполлоновна и Ольга Аполлоновна рядком сидели у противоположной стены, одинаково дуя губы и фальшиво улыбаясь всякий раз, как взгляд гостьи обращался на них. Видимо, перед ее посещением они лузгали подсолнухи: к передним зубам княжны Елизаветы прилип кусочек шелухи, из-за чего та казалась щербатой. Зрелище это было настолько неприятным, что Мария Андреевна в конце концов перестала смотреть в ту сторону, сосредоточив все свое внимание на Аграфене Антоновне.

Аграфена Антоновна между тем, на время оставив в стороне свои финансовые неурядицы, рассказывала вещи любопытные и даже странные, имевшие, как с удивлением убедилась княжна, самое прямое касательство к ней. По словам княгини, ей стало доподлинно известно, что содержавшийся в тюремном лазарете при городской управе француз Эжен Мерсье не далее как вчера на короткое время пришел в себя и высказал недвусмысленное пожелание видеть княжну Марию Андреевну Вязмитинову. Зачем ему понадобилась княжна, которую он в течение столь долгого времени вводил в заблуждение, представляясь несчастной жертвой войны (“В то время как вокруг так много настоящих жертв”, – притворно вздохнула княгиня, имея в виду, разумеется, себя самое), француз не сказал. Несколько раз повторив свою просьбу, он впал в забытье, из которого, по слухам, более не выходил. “Это очень странная просьба, – заключила княгиня, – особенно в устах арестованного преступника. Но мне кажется, что при желании вы могли бы добиться свидания. Ваше положение, его тяжелое состояние... Может быть, он хочет покаяться, кто знает. Думаю, что при вынесении решения будут также учтены ваши отношения с этим Мерсье... я бы сказала, ваши особые отношения. Возможно, вашего присутствия будет достаточно, чтобы он пришел в себя и заговорил, приподняв завесу тайны над тем, что случилось в доме нашего уважаемого Федора Дементьевича. Ведь там, говорят, был кто-то еще! Мне до смерти интересно узнать, кто бы это мог быть. Полагаю, что наш любезный граф Бухвостов употребит все свое влияние, чтобы помочь вам добиться свидания с этим несчастным”.

– У меня нет намерения добиваться с ним свидания, – стараясь говорить спокойно, произнесла княжна, – и я не стану просить Федора Дементьевича помочь мне в этом деле, не представляющем для меня ни малейшего интереса.

– Так уж и ни малейшего? – игриво воскликнула княгиня, но тут же осеклась, поймав прямой, открытый и не суливший ничего хорошего взгляд Марии Андреевны.

Княжна была смущена, хотя и старалась этого не показать. Что могло понадобиться от нее Мерсье? Правда ли то, что сказала по этому поводу Аграфена Антоновна, или это просто очередная провокация, направленная на то, чтобы поставить ее, княжну Вязмитинову, в глупое и двусмысленное положение? Чужая душа – потемки, тем более что Мария Андреевна никак не могла до конца разобраться в своей собственной. Мерсье на поверку оказался убийцей и неприятельским лазутчиком, то есть, говоря попросту, врагом. Но теплая искра привязанности к этому странному человеку все еще тлела в душе княжны. Она не была влюблена, нет, но в ее памяти все время невольно вставали проведенные наедине с Мерсье вечера – их разговоры, его пение под собственный аккомпанемент и то, с каким рвением он взял на себя ее запущенные хозяйственные дела. Именно это двойственное отношение к раненому французу смущало Марию Андреевну более всего.

В самом конце визита речь вдруг зашла о Кшиштофе Огинском. Поворот к этой теме был произведен Аграфеной Антоновной столь непринужденно и плавно, что княжна Мария ухитрилась как-то пропустить этот момент и позже долго ломала голову, как это могло произойти. Выяснив, что местонахождение поляка княжне неизвестно, Аграфена Антоновна немного повздыхала по этому поводу, высказавшись в том смысле, что безвозвратно потерять столь блестящего кавалера и милого собеседника, как пан Кшиштоф, было бы неимоверно грустно. Скорее всего, сказала она, наш воин отправился в свой полк, дабы принять посильное участие в изгнании богомерзких полчищ с православной русской земли. Она так и сказала: “богомерзких полчищ”, и эти ее слова странным образом убедили Марию Андреевну в полнейшем безразличии княгини к ходу военных действий. Это было сказано в свойственной Аграфене Антоновне фальшивой манере, наиболее ярко проявлявшейся тогда, когда она говорила или собиралась сказать какую-нибудь гадость. Очень жаль, сказала княгиня, что вы, как и мы все, не имеете о поручике никаких известий. Вы были моей последней надеждой, княжна, со слезой в голосе сказала Аграфена Антоновна, потому что, насколько мне известно, вы познакомились с ним намного раньше всех нас. Но если, сказала она, если вдруг наш дорогой пан Кшиштоф объявится у вас, не сочтите за труд передать ему от меня привет и мое горячее желание переговорить с ним. Скажите, что мне просто не терпится обсудить с ним эту жуткую историю, которая произошла в доме графа Бухвостова, и узнать его, поручика Огинского, мнение о том, кем мог быть тот таинственный второй, который скрылся с места неудавшегося покушения.

Мария Андреевна закусила губу: это уже было более чем странно. Княгиня явно имела в виду что-то вполне конкретное, и высказанные ею сожаления о потере блестящего собеседника были здесь совершенно не при чем. По сути, в словах Аграфены Антоновны чувствовался некий зловещий подтекст, какая-то угроза, направленная, как ни странно, против Кшиштофа Огинского. Княжне чудилось, что этот подтекст лежит настолько неглубоко, что она почти могла его разглядеть, но то, что представало перед ее мысленным взором при попытке трезво осмыслить слова княгини, было слишком отвратительно и страшно. Воистину, у Аграфены Антоновы был ядовитый язык, способный отравить все, к чему прикасался. Старые подозрения всколыхнулись в душе княжны, как поднятая со дна колодца муть, и ей стоило больших усилий отогнать от себя тревожные мысли.

– То, что вы говорите, звучит весьма странно, – сказала она. – Говоря по совести, я не понимаю, куда вы клоните.

– А я никуда не клоню, – сияя своей фальшивой улыбкой, объявила княгиня. – Потому и понять, куда я клоню, невозможно. Просто мне жуть как хочется еще хотя бы разок повидаться с нашим поручиком. Между нами, я к нему неравнодушна. В его присутствии начинаешь чувствовать себя как-то моложе, привлекательнее... Он такой проказник, такой бонвиван!

Чтобы не видеть, как она осклабляется, прикрываясь веером и жеманно поводя жирными плечами, княжна отвела взгляд в сторону и невольно посмотрела на дочерей Аграфены Антоновны. При последних словах княгини Елизавета Аполлоновна и Людмила Аполлоновна недовольно поджали губы и с какой-то непонятной злобой уставились на свою младшую сестру, которая, напротив, вдруг заалела, как маков цвет, что, впрочем, ее нисколько не украсило.

“Это еще что такое? – удивленно подумала княжна. – Неужели эта ощипанная курица имеет на Огинского какие-то виды?” В голову ей внезапно пришла нелепейшая фантазия: Мария Андреевна вдруг представила, что было бы, выйди она замуж за Вацлава Огинского, а Ольга Зеленская – за пана Кшиштофа. Ведь этак, пожалуй, мы считались бы родственницами, подумала княжна и едва не прыснула, настолько чудовищным и не лезущим ни в какие ворота было такое предположение.

Как ни странно, но разговор более не касался финансовых вопросов. Княжна была этим так удивлена, что чуть было сама не предложила Аграфене Антоновне денег. Впрочем, она вовремя спохватилась: подобное предложение могло быть сочтено оскорбительным. Во всяком случае, сама она восприняла бы подобное предложение именно так, и это заставило ее промолчать (чем, кстати, Аграфена Антоновна была немало огорчена и разочарована).

Заметив, что беседа мало-помалу начала вырождаться в пустую, перемежаемую все более продолжительными паузами болтовню ни о чем, княжна поняла, что все главные слова уже сказаны, и пора отправляться восвояси. Она откланялась и была несколько уязвлена тем, что хозяева не высказали по этому поводу ни малейшего огорчения. Аграфена Антоновна выглядела одновременно встревоженной и довольной, а княжны Елизавета, Людмила и Ольга, казалось, совсем задремали, утомленные разговорами о вещах, которых они не понимали.

Покинув дом Зеленских, княжна велела было кучеру ехать домой, но, не проехав и квартала, изменила решение. Через четверть часа она уже была у здания городской управы, к которому со двора примыкал низкий кирпичный сарай, именуемый в городе тюрьмою и никогда не заполнявшийся заключенными более чем наполовину. Там, в отведенном под лазарет помещении, содержался взятый на месте неудавшегося покушения на графа Бухвостова учитель танцев Мерсье. Несмотря на то, что француза во всем городе считали лазутчиком, убийцей и вообще крайне опасным типом, Мария Андреевна без труда получила разрешение на посещение заключенного. Мерсье был ранен, а лихорадка и сотрясение мозга ухудшили его состояние настолько, что старый доктор Иоганн Шнитке, исполнявший по совместительству обязанности тюремного врача, всерьез опасался за его жизнь. К тому же, многочисленные преступления, приписываемые Мерсье, еще нужно было доказать. Как это сделать, никто не знал: Мерсье упорно не приходил в себя, а все, в чем его можно было с уверенностью обвинить, сводилось к убийству сторожа в доме графа Бухвостова (тоже, кстати, недоказанному), отравлению его волкодава, проникновению в графскую спальню и учиненной там посреди ночи драки с каким-то неизвестным, который скрылся с места преступления.

Словом, главной виной Мерсье, как он и говорил когда-то княжне, была его принадлежность к французской нации, на основании которой его за глаза единодушно признали лазутчиком и диверсантом. Обвинение это, однако, более походило на сплетню, а что до ночного нападения на графа Бухвостова, то даже сам граф, ставший главным героем этого происшествия, во всеуслышание заявлял, что в этом необходимо тщательно разобраться. В самом деле, на него лично никто не нападал: проснувшись, он увидел дравшихся в темноте на полу людей, стал кричать, а потом, окончательно перепугавшись, выпалил из пистолета, случайно угодив в Мерсье, который как раз в этот момент поднялся с пола. Вполне возможно, говорил граф, что речь идет об обыкновенной попытке ограбления, во время которой взломщики чего-то не поделили. В словах графа был определенный резон, и отношение общества к запертому в тюремном лазарете французу, с самого начала бывшее вполне снисходительным, мало-помалу сделалось едва ли не сочувственным. Уже раздавались голоса, призывавшие поместить несчастного в более приличествующие его нынешнему тяжелому состоянию условия; дамы приносили ему цветы и лакомства, которые (лакомства, а не цветы) позднее с удовольствием поедала охрана, уставшая объяснять всем и каждому, что раненый лежит в беспамятстве и посему пирожных есть не может.

Принимая во внимание все перечисленные обстоятельства, никто не стал чинить княжне Вязмитиновой препятствий, когда та высказала желание повидать пленника, который, к тому же, сам просил о свидании с нею, придя на короткое время в себя. Пожилой солдат с прокуренными усами отвел ее в тюремный лазарет, где на железной койке лежал Мерсье, запер за нею дверь и удалился.

Княжна с брезгливым любопытством огляделась по сторонам. Низкое сводчатое помещение с толстыми кирпичными стенами и двумя забранными металлическими решетками подслеповатыми оконцами было сырым и сумрачным. Здесь пахло лекарствами, сыростью и мышами, облезлая побелка стен была испещрена затейливым узором серых влажных пятен и зеленоватой плесени. Это место было словно нарочно создано для того, чтобы здесь мучились и умирали; глядя на эти унылые стены, было легко представить, как угодивший сюда с насморком человек в неделю сгорает от туберкулеза, которого у него никогда и в помине не было. Словом, воочию увидев тюремный лазарет, княжна Мария заметно поколебалась в своей уверенности, что Мерсье симулирует. Симулировать ради того, чтобы оставаться здесь, казалось ей бессмысленным и жестоким по отношению к себе самому. Это место было насквозь пропитано мучениями и смертью, и княжне захотелось немедленно его покинуть.

В лазарете стояло шесть коек. Пять из них бесстыдно светились голыми досками, на шестой же, в самой середине помещения, лежал бледный, осунувшийся и небритый Мерсье. Подойдя поближе, княжна была поражена исходившим от него неприятным запахом. Дышал француз медленно и неглубоко, так что это было почти незаметно. Словом, учитель танцев сейчас больше напоминал несвежий труп, чем живого человека, и княжна с трудом удержала крик, когда он неожиданно открыл глаза.

– Принцесса, – едва слышно прошелестел француз, с видимым трудом двигая сухими, обметанными губами. – Вы пришли... Я рад. Мне хотелось так много вам сказать, и, видите, нет сил...

– Все-таки вы притворялись, – сказала Мария Андреевна, останавливаясь в шаге от кровати. – Вы обманщик, убийца и симулянт. Зачем вы меня позвали?

– У меня мало времени, – все так же, на пределе слышимости, прошептал Мерсье, – поэтому я не стану тратить его на пустые оправдания. Нашей жизнью управляет случай, от нас ничего не зависит... Случаю, как видно, угодно, чтобы я умер. Я не ропщу. На этом свете не осталось почти ничего, о чем я мог бы пожалеть или хотя бы вспомнить с теплотой... Вот разве что вы, принцесса. Вы так добры, что даже пришли сюда, хотя знаете обо мне больше, чем мои тюремщики. Обещайте же выполнить мою последнюю просьбу, чтобы я мог умереть спокойно.

– Вы не умрете, – возразила княжна – без особенной, впрочем, уверенности. – Раны в бедро не бывают смертельны.

– Что вы говорите? – В шепоте француза княжне почудилась прежняя ирония, даже насмешка. – А Багратион? Так вы обещаете? Не хмурьтесь, принцесса, я не потребую от вас построить мне мавзолей или отравить царя Александра.

Княжна смущенно потупилась.

– Я обещаю вам сделать все, что будет в моих силах, – тихо сказала она.

– Отлично, – прошептал Мерсье. – Вашему слову можно верить... Мне необходимо повидать Кшиштофа Огинского. Есть кое-что, известное мне, что я должен передать ему самолично, с глазу на глаз, не доверяя этого никому более на целом свете. Это фамильная тайна его семьи, ставшая известной мне совершенно случайно. Если я умру, не повидавшись с ним, тайна умрет со мною. Умоляю...

– Но я не знаю... – начала было княжна, однако оборвала свою речь на полуслове, увидев, что разговаривает с бесчувственным телом. Глаза Мерсье были закрыты, подбородок задран к потолку, а из уголка приоткрывшихся губ показалась тонкая струйка прозрачной слюны.

Княжна содрогнулась от невольного отвращения и, немедленно устыдившись этого чувства, отерла подбородок раненого своим платком. Платок она положила возле его подушки, после чего, быстро благословив страдальца, покинула лазарет.

Убедившись, что в лазарете и за дверью более никого не осталось, раненый открыл глаза и ухмыльнулся во весь рот. Он взял лежавший в изголовье батистовый платок, от которого исходил тонкий аромат духов, прижал его к лицу и с силой втянул в себя запах, не имевший ничего общего с этим провонявшим кровью и гноем местом.

– Ах! – насмешливо сказал он, зарываясь в платок лицом. – Шарман!

Покинув город, Кшиштоф Огинский оказался в весьма незавидном положении человека, не знающего, на каком свете он находится. Вокруг него на все четыре стороны простиралась необъятная, вымокшая под осенними дождями, схваченная первыми заморозками, разоренная войной, неуютная и враждебная Россия. У него не было ни документов, ни достаточного для их приобретения количества денег, зато были все основания предполагать, что на него уже объявлена охота. В такой ситуации попытка покинуть страну и вообще скрыться с большой степенью вероятности могла закончиться арестом со всеми вытекающими из него печальными последствиями. Можно было попытаться догнать французскую армию, которая спешно отступала от Москвы, тая на глазах, но пан Кшиштоф не видел в этом никакого смысла: поражение Франции было очевидным, и даже если бы Мюрат не был ранен, толку от его покровительства теперь не было никакого. Пан Кшиштоф отлично сознавал, что снова проиграл, поставив не на ту лошадь; более того, он так запутался в возложенных на него тайных миссиях и собственных сомнительных предприятиях, что отныне не мог рассчитывать даже на почетный плен.

Положение было отчаянным настолько, что Огинский никак не мог решиться сделать шаг в каком бы то ни было направлении. Он не знал, ищут ли его, и если ищут, то насколько близко подобралась к нему погоня; любое движение могло привести его прямиком в объятия безжалостных охотников. При нем были два бесполезных пистолета, кинжал и небольшая сумма денег – слишком маленький капитал для того, чтобы начинать с ним новую жизнь или хотя бы успешно скрываться в течение сколько-нибудь длительного времени.

Так, потерянный, одинокий и напуганный, с разбитым лицом, с двумя пистолетами и тощим кошельком, верхом на украденной лошади, появился он ранним утром по хрустящему предрассветному морозцу на подворье лесника Силантия, который соблюдал в порядке и неприкосновенности лесные угодья князей Вязмитиновых уже в течение без малого двадцати лет.

Силантий был бездетным вдовцом и одиноко существовал в своей лесной сторожке, лишь изредка появляясь в деревне по разным хозяйственным делам. Никаких иных отношений с сельчанами он не поддерживал, зато хозяевам своим служил верой и правдой, был беспощаден к порубщикам и браконьерам и не стеснялся, застав таковых на месте преступления, применить силу, которой у него было с избытком, несмотря на немолодой уже возраст. В деревне его за это не любили и боялись до икоты. Деревенские детишки, придя в лес по грибы и наткнувшись там на Силантия, разбегались с паническими воплями, теряя свои лукошки. Говорили, что у Силантия дурной глаз, что он якшается с нечистой силой и по ночам варит у себя в бане какие-то колдовские отвары. По части отваров Силантий действительно был дока, и в тех редких случаях, когда у сельчан хватало смелости обратиться к нему за помощью, бывало, поднимал на ноги казавшихся совершенно безнадежными больных.

Появление во дворе незнакомого барина, который попросил у него приюта на какое-то время, оставило Силантия вполне равнодушным. Он уступил пану Кшиштофу лавку, на которой спал, накормил его тушеной в горшке зайчатиной и даже соорудил для него какие-то примочки, пообещав, что к завтрашнему утру опухоль на лице спадет, а через пару дней от синяков не останется даже следа. Пан Кшиштоф дал ему какую-то мелочь за услуги и в течение битых полутора часов расспрашивал лесника о его житье-бытье, стараясь осторожно повернуть разговор на то единственное, что его действительно интересовало – последние городские новости.

Городских новостей Силантий, естественно, не знал – ни последних, ни предпоследних, никаких, поскольку ничем, кроме вверенного его заботам участка леса, не интересовался. Про лес этот ему было известно все, но вот это как раз были сведения, которыми не интересовался пан Кшиштоф. Говорить с Силантием, таким образом, оказалось совершенно не о чем, каждое слово из него приходилось буквально тянуть клещами, и пан Кшиштоф, сытый и слегка разомлевший в тепле, совсем уж было собрался подремать до обеда, как вдруг в голову ему пришло, что он до сих пор даже не знает, в чьих владениях решил временно схорониться.

– А скажи-ка, любезный, – ковыряясь в зубах и морщась при этом от боли из-за распухшей физиономии, пробормотал он, – ты чей будешь-то? Лес этот чей?

– Известно, чей, – обдумав что-то, ответил лесник. – Князей Вязмитиновых лес.

Это был сюрприз, который заставил пана Кшиштофа глубоко задуматься. Ему была жизненно необходима информация, и не только информация, но и наличные деньги. Княжна Мария на сегодняшний день оставалась, пожалуй, единственным человеком во всей округе, у которого Огинский мог рассчитывать получить и то, и другое. Княжна знала о нем слишком много, это так, но в то же время пану Кшиштофу казалось, что она не станет доносить на него и пытаться задержать его силой до прибытия драгун. Худшее, на что она была способна, это без разговоров указать ему на дверь, но к подобным неприятностям пан Кшиштоф давно привык, и они его не страшили. Но, с другой стороны, прямиком отправляться в дом княжны было рискованно: мало ли кто мог встретиться ему по дороге, мало ли о чем успела догадаться и как поведет себя в связи со своими догадками княжна!

– Ну, вот что, любезный, – сказал пан Кшиштоф самым небрежным тоном. – Письменных принадлежностей у тебя, конечно, не имеется?

– Чего это? – после длинной паузы переспросил Силантий.

Пан Кшиштоф вынул свою предпоследнюю сигару, откусил кончик и раздраженно выплюнул его в угол.

– Перо, – сказал он, – бумага. Чернильница с чернилами... То, чем пишут. – Он поводил рукой в воздухе перед собой, имитируя процесс, о котором говорил. – Есть у тебя?

– Неграмотные мы, – без тени сожаления сказал лесник. – Нам это баловство без надобности.

– Так я и думал. А передать княжне Марии Андреевне то, что я тебе скажу, сможешь? Да так, чтобы ни одна живая душа об этом не знала... Сможешь?

– Дело нехитрое, – равнодушно сказал Силантий. – Что передать-то?

Вот так, совсем просто и почти случайно, решилось это казавшееся неразрешимым дело. Не медля ни минуты, пан Кшиштоф объяснил леснику, что от него требуется, дал ему рубль на водку и выпроводил из дома. Только закрыв за ним дверь, Огинский вспомнил, наконец, о своей сигаре и закурил, сидя на лавке у подслеповатого окна с заросшим многолетней грязью, треснувшим стеклом.

Докурив сигару до самого конца, он тщательно загасил окурок и, подумав, спрятал его в карман. Пепел с подоконника он старательно сдул в ладонь и выкинул за дверь, в заросли крапивы у крыльца. Уничтожив, таким образом, следы своего пребывания в сторожке, пан Кшиштоф начал собираться, делая это так, словно и впрямь намеревался навсегда покинуть гостеприимное логово лесника Силантия.

Сборы были недолгими: пан Кшиштоф заткнул за пояс свои пистолеты, нахлобучил шляпу, набросил на плечи плащ и оседлал лошадь. Сторожка стояла на поляне посреди соснового леса с густым подлеском, состоявшим из малинника и еще каких-то кустов, высоких и еще не успевших до конца оголиться. Денек выдался на удивление погожий, так что пан Кшиштоф не опасался промокнуть или замерзнуть. Ведя лошадь на поводу, он покинул подворье Силантия и углубился в лес, стараясь идти так, чтобы оставлять за собой поменьше следов.

Лошадь он привязал к дереву приблизительно в полуверсте от сторожки, а сам вернулся на поляну и, не приближаясь к дому, засел в кустах, откуда ему все было отлично видно, и где его самого не мог заметить никто. Подобные предосторожности вовсе не казались пану Кшиштофу излишними: было очень трудно предугадать, что предпримет княжна, узнав о его присутствии здесь, да и молчаливый лесник мог попытаться выкинуть какой-нибудь фокус – например, пойти не к своей хозяйке, а прямиком к уряднику. Пану Кшиштофу вовсе не хотелось быть застигнутым врасплох отрядом драгун, и поэтому он, отыскав в кустах поваленное давнишней бурей дерево, уселся на его замшелый ствол и стал терпеливо ждать, думая обо всем и ни о чем, как это всегда бывает в подобных случаях.

Постепенно мысли Огинского обратились к его недавним планам. Он представил себе роскошную жизнь, которая ожидала бы его, если бы родившийся у княгини Зеленской и откорректированный им замысел удалось привести в исполнение. Женившись на Ольге Аполлоновне и завладев состоянием княжны Марии, он зажил бы той жизнью, о которой всегда мечтал: балы, шампанское, титулованные куртизанки, карты, скачки и полное отсутствие забот о хлебе насущном, равно как и о том, где в следующий раз удастся преклонить голову и забыться сном. Затея была рискованная, но сулила так много!.. Увы, теперь обо всем этом можно было с чистой совестью забыть, вернувшись к привычным, но от этого не менее постылым делам: снова прятаться, обманывать, жульничать в карты и расстилаться по земле перед очередным богатым покровителем, если таковой, паче чаяния, найдется. Ах, до чего все-таки несправедливо устроен мир!

Его унылые размышления о несовершенном устройстве Вселенной были прерваны мягким перестуком копыт по лесной дороге. Пан Кшиштоф встрепенулся и крест-накрест опустил ладони на рукоятки торчавших за поясом пистолетов. Вскоре, однако, стало понятно, что к сторожке приближается одна-единственная лошадь, а вовсе не отряд всадников. Огинский немного успокоился, но выходить из укрытия не стал: нужно было убедиться, что сюда едет именно тот человек, которого он ждал.

На поляну выехала княжна Мария верхом на англизированной белоснежной кобыле. Она была одета в амазонку зеленого бархата и шляпу с широкими полями. Седло на лошади было дамское, и поперек него лежало ружье с изящной резной ложей красного дерева, которое так и подмывало тоже назвать дамским, такое оно было тонкое, миниатюрное и красивое. Прятавшийся в кустах пан Кшиштоф криво усмехнулся: последний раз, когда он видел княжну верхом, та была одета в рубище и сидела на здоровенном драгунском жеребце – сидела по-мужски, а не так, как сейчас. Да, приключения княжны Вязмитиновой, похоже, закончились вполне благополучно для нее, хотя пан Кшиштоф никак не мог взять в толк, как это могло произойти: он лично предпринял кое-какие шаги, которые должны были, по идее, ввергнуть княжну в пучину новых бедствий.

Огинский вздохнул и пошевелился, намереваясь встать и окликнуть княжну. В тот же миг ружье, которое до сего момента мирно покоилось на передней луке седла, оказалось у Марии Андреевны в руках, и ствол его, ярко блеснув на солнце, нацелился прямиком на то место, где прятался пан Кшиштоф. В таком ракурсе ружье более не выглядело изящной дамской безделушкой, а сухой щелчок взведенного курка убедил Огинского в том, что владелица ружья не намерена шутить.

– Не стреляйте, Мария Андреевна! – поспешно крикнул он, медля выходить из укрытия. – Это я, Огинский!

Княжна, помедлив, опустила ружье, и пану Кшиштофу очень не понравилось это промедление, показавшееся ему весьма красноречивым. Треща кустами, нарочито неуклюже он выбрался на открытое место и направился к Марии Андреевне.

– Право же, княжна, – укоризненно сказал он, – разве можно так пугать людей! Я почти поверил, что вы вот-вот выпалите прямо мне в голову... в мою многострадальную голову, надобно добавить.

Княжна, заметно смущенная, осторожно спустила курок и положила ружье поперек седла. Разглядев лицо пана Кшиштофа, она смутилась еще сильнее: после мастерского удара головой, нанесенного Лакассанем, физиономия Огинского была похожа на палитру неряшливого живописца.

– Прошу извинить меня за мой вид, – заметив ее смущение, сказал Огинский и развел руками. – Я, наверное, выгляжу так, словно меня в течение недели регулярно выбрасывали из трактира на булыжную мостовую. Между тем то, что вы видите, есть всего-навсего результат неловкого падения с лошади...

– Странно, – глядя на него с обманчивым простодушием, сказала княжна. – Что-то в последнее время вокруг меня сделалось слишком много таких... упавших с лошади. Впрочем, прошу прощения. Наверное, мне не нужно было целиться в вас из ружья, но вы должны меня понять. После того, что мы пережили вместе с вами, мне все время мерещатся разбойники, и я просто не могу спокойно находиться в лесу.

– Однако же вы не побоялись приехать сюда, – заметил пан Кшиштоф, помогая ей спешиться. – Поверьте, я, как никто другой, способен это оценить. Кстати, почему вы одна? Где ваш Силантий?

– Но разве не вы дали ему рубль? – со слабой улыбкой ответила княжна. – Теперь он в трактире и останется там, пока не пропьет последнюю копейку. Право, вы дали ему слишком много. Это либо излишняя щедрость, либо спешка, продиктованная крайней необходимостью.

– Потребность видеть вас есть та крайняя необходимость, от которой в той или иной степени страдает всякий мужчина, имевший неосторожность с вами познакомиться, – с торжественным видом объявил пан Кшиштоф.

Увы, княжна не пожелала принять предложенный Огинским игривый тон. Она покачала головой, вздохнула и сказала:

– Полно, пан Кшиштоф. Вы снова исчезаете неизвестно куда, потом назначаете мне тайное свидание в лесу, на которое являетесь с разбитым лицом и с двумя пистолетами за поясом, и после этого пытаетесь запорошить мне глаза своими комплиментами! Скажите мне, от кого вы прячетесь и чего хотите от меня?

– От кого я прячусь... – Пан Кшиштоф озадаченно потер подбородок. – А вы разве не знаете?

Княжна бросила на него быстрый взгляд и сразу же снова опустила голову, спрятав лицо под полями шляпы.

– Вы чего-то недоговариваете, – сказала она. – Не понимаю, какой вам смысл прятаться от княгини Аграфены Антоновны или тем паче от этого бедняги Мерсье, который умирает в тюремном лазарете.

– Гм, – сказал пан Кшиштоф. – Кхе... М-да. А почему вы решили, что я от них прячусь?

– Потому, что они вас ищут, – ответила княжна. – Княгиня всеми силами наводит о вас справки и очень просила передать вам при встрече, что мечтает поговорить с вами о том, что произошло в доме графа Бухвостова. Вы что, имеете к этому какое-то отношение? – Тут она снова подняла голову и окинула разбитое лицо пана Кшиштофа внимательным взглядом, от которого Огинскому сделалось не по себе. – Все это так странно.

Еще бы тебе не было странно, подумал пан Кшиштоф. Эта старая дура, княгиня Зеленская, решила меня шантажировать и не нашла лучшего орудия, чем княжна Мария. Чертова перечница! Она решила, что девчонка слишком молода и неопытна, чтобы понять хоть что-нибудь. А девчонка впятеро умнее и ее самой, и всего ее семейства, вместе взятого, включая лакеев, кухарок, лошадей, собак и кошек...

– Тут нет ничего странного, – сказал он с самым беспечным видом. Счастливая мысль вдруг осенила его, и он пошел врать напропалую, надеясь, что кривая вывезет. – Видите ли, на балу у графа Бухвостова я имел неосторожность пригласить Ольгу Аполлоновну Зеленскую на мазурку, и княгиня почему-то решила, что сие невинное действие налагает на меня вполне определенные обязательства. Вы понимаете, что я имею в виду. Речь идет, представьте себе, о свадьбе – ни больше, ни меньше! Я дал княгине понять, что это смехотворно, но она продолжает упорствовать. Позавчера, когда я возвращался с прогулки, трое каких-то негодяев напали на меня и жестоко избили. Я уверен, что это было сделано по наущению нашей уважаемой Аграфены Антоновны. Но это строго между нами, разумеется. Как видите, я доведен до крайности и даже вынужден скрываться... Но вы говорили что-то об этом бедняге Мерсье, имевшем глупость так неосторожно забраться в спальню графа. Что с ним? Вы сказали, что он мною интересовался. Разве он уже пришел в себя?

– Он симулирует беспамятство, – коротко сказала княжна.

Она отлично видела, что пан Кшиштоф зачем-то вытягивает из нее информацию, но не находила нужным скрывать от него то, что знала. Вокруг плелись какие-то интриги, о которых Мария Андреевна ничего не хотела знать, но в которые постоянно оказывалась втянутой против собственной воли. Ей было непонятно, что может связывать Аграфену Антоновну, пана Кшиштофа и Мерсье, но существование этой таинственной связи не вызывало у нее никаких сомнений. Понимая, что Огинский ни за что не ответит на прямо поставленный вопрос, и не имея желания состязаться с ним в хитрости, она, тем не менее, получала богатую пищу для размышлений, наблюдая за реакцией пана Кшиштофа на свои слова.

Услышав о том, что его разыскивает княгиня, Огинский едва заметно помрачнел, но настоящим ударом для него, несомненно, стало известие о том, что Мерсье находится в здравом уме и твердой памяти. Пан Кшиштоф вдруг начал бледнеть прямо на глазах, словно ему средь бела дня явилось привидение. Дрожащей рукой в перчатке он провел по лбу, на мгновение закрыл глаза и оттянул книзу воротник.

– Что с вами, пан Кшиштоф? – участливо спросила княжна. – Вам дурно?

– Простите, – открывая глаза, сказал Огинский. – Да. То есть, нет, все уже прошло. Видимо, эти мерзавцы меня контузили. Итак, вы, кажется, сказали, что Мерсье симулянт? Нет, подумать только, какой негодяй!

– Этот, как вы выразились, негодяй, – сказала княжна, – вызвал меня в тюремный лазарет только затем, чтобы просить разыскать вас и передать вам его слова. Он хочет вас видеть, чтобы поведать вам какую-то фамильную тайну – не свою, разумеется, а вашу.

– Фамильную тайну? – Пан Кшиштоф выглядел заинтригованным. – Впервые слышу, что у меня есть какие-то фамильные тайны. Он правда так сказал?

Княжна кивнула, не поднимая головы.

Мысли пана Кшиштофа заметались. Он чувствовал подвох, но в то же время ему так хотелось верить в то, что Лакассань действительно обладает каким-то секретом, могущим принести ему, отверженному потомку великого рода, признание и богатство! Его фамилия предполагала наличие всего этого, в то время как на деле пан Кшиштоф неприкаянно шатался по всему свету под свист гулявшего в карманах ветра. Фамильная тайна? А почему бы, черт подери, и нет?

Но даже если никакой тайны не существовало и слова Лакассаня были лишь приманкой, не явиться на это свидание пан Кшиштоф не мог. Француз находился в сознании, и только от него зависело, продолжать молчать или начать говорить. Огинский не чувствовал себя готовым к переходу в лучший мир, а болтливость Лакассаня гарантировала ему такой переход – если не сейчас, от милосердной пули, то через несколько лет, от чахотки в сибирских рудниках.

– Любопытно, – сказал он. – Благодарю вас, княжна, за вашу доброту и за все те хлопоты, на которые вы пошли, дабы передать мне это известие. Видимо, мне все-таки придется вновь наведаться в город, несмотря на риск встретиться с княгиней. Зеленской. Вот уж, право слово, мегера! Если вы снова решите навестить Мерсье в его заточении, не сочтите за труд передать ему, что я приду, как только снова смогу показаться на людях. Не могу же я расхаживать по городу в подобном предосудительном виде!

– Вряд ли я отважусь снова посетить это место, – сказала княжна, – но если хотите, я могу послать записку. А что сказать Аграфене Антоновне?

– Я вас умоляю, – воскликнул пан Кшиштоф, – не говорите ей ни слова! Я сейчас несколько стеснен в средствах, и вынужденное бегство на край света было бы для меня крайне затруднительно.

– Ах, да! – спохватилась княжна и, повернувшись к лошади, достала из притороченной к седлу сумки пухлый кожаный бумажник. – Здесь две тысячи рублей ассигнациями. Это немного, но на первое время вам должно хватить. Я предвидела, что...

– Что я вызвал вас сюда, чтобы клянчить денег? Поверьте, Мария Андреевна, у меня и в мыслях этого не было, – солгал пан Кшиштоф. – Хотя, не скрою, некоторая нужда в средствах у меня в данный момент имеется. Так что, если вы не передумаете...

Княжна молча протянула ему бумажник, сопроводив это действие смущенной улыбкой. Пан Кшиштоф рассыпался в благодарностях и пообещал вернуть деньги, как только сможет. Про себя он подумал, что не станет этого делать никогда; откровенно говоря, княжна, хоть и стыдилась таких мыслей, подумала то же самое.

Поболтав немного о пустяках, они расстались. Провожая взглядом княжну, пан Кшиштоф задумчиво опустил руку на рукоять пистолета. Ему не без оснований казалось, что княжна знает и понимает гораздо более того, что было бы для него безопасно и удобно. Место здесь было глухое, и о том, что княжна отправилась именно сюда, знал один лишь Силантий. Лесник должен был вернуться пьяным в дым, и убрать его не составило бы никакого труда. Но ведь княжна еще могла зачем-нибудь пригодиться, да и это ее ружье... А ну, как с первого выстрела промахнешься?

Пока Огинский колебался, поглаживая указательным пальцем собачку пистолета, фигура ехавшей верхом княжны исчезла за поворотом дороги, а вскоре стих и мягкий перестук лошадиных копыт по усыпанной опавшей листвой земле. Пан Кшиштоф пожал плечами, махнул рукой и отправился искать свою лошадь.

Глава 12

С утра над городом еще светило солнце, но уже к полудню небо оказалось сплошь затянуто низкими свинцово-серыми тучами, тяжелыми даже на вид, плотными, беременными непогодой. Город лежал, придавленный этим небом, такой же серый и плоский, как повисшие над ним тучи, деревянный, каменный, ощетинившийся голыми растопыренными ветвями уснувших до следующей весны деревьев, уставивший в зенит закопченные жерла печных труб, из которых тут и там поднимались к серому небу блеклые худосочные дымы. Исполосованная колесами экипажей, изрытая конскими копытами, схваченная ранним морозом до железной твердости грязь разлеглась под ногами, бесстыдно демонстрируя свою неприглядную наготу, в ожидании первого снега.

И снег пошел. Незадолго до того, как дневной свет окончательно померк, над городом запорхали белые мухи, хорошо заметные на однообразном сером фоне. Они привычно сулили радость, хотя какая радость может быть в приближающихся лютых холодах, сугробах по пояс и коротких, как огарок церковной свечи, днях? Но радость все-таки была – смутная радость наступающей перемены, когда на смену серо-коричневой грязи должна была прийти чистая белизна, радость грядущих праздников с катанием в санях с бубенцами, радость ожидания весны, которая должна была непременно наступить.

Постепенно редкие белые пятнышки, более похожие на искры, начали расти, сливаться друг с другом, милосердно затягивая море замерзшей грязи и перекрашивая серьги город в праздничный белый цвет, который по мере наступления темноты все более отливал синевой. Где-то далеко, в продуваемых всеми ветрами полях и мрачных храмах еловых лесов плелись, замерзая, на запад остатки великой армии, гонимые морозом и лихими казачьими наскоками. Они брели, отмечая свой путь множеством трупов людей и животных, брошенными повозками с награбленным добром и рваной, поломанной, ни на что более не годной амуницией. Их преследовали и убивали с упорством, достойным лучшего применения: они и без того были обречены погибнуть от холода и бескормицы, а те, кому суждено было уцелеть, не желали более ничего, кроме избавления от этого бесконечного кошмара. Древние язычники из Скандинавии полагали, что ад – это место, где царствует вечный мороз; и если это так, то Россия начала мало-помалу превращаться в ад – во всяком случае, для тех, кто бежал сейчас к ее западным рубежам, более не помышляя ни о великих завоеваниях, ни о богатой добыче.

Город, а вернее, городок, о котором идет речь в данном повествовании, в последние несколько недель начал заметно пустеть. Переполнявшие его с начала сентября толпы пытавшихся скрыть за светской болтовней свою растерянность людей поредели: многие уезжали в Москву, на родные пепелища. Кое-кто даже успел оттуда вернуться: на пепелище зимовать не станешь, а отстраиваться все-таки лучше было по весне.

Княжна Вязмитинова в Москву не поехала, решив не торопить события и дождаться весны здесь, в теплом и удобном доме. К тому же, в Москве ее никто не ждал – как, впрочем, и везде. Кшиштоф Огинский снова куда-то пропал, как всегда, не затрудняя себя прощанием. Он просто исчез из сторожки лесника Силантия, из города и из жизни Марии Андреевны, чего та почти не заметила: пан Кшиштоф никогда не был героем ее романа. Она вовсе не обратила бы внимания на его исчезновение, когда бы княгиня Аграфена Антоновна не продолжала донимать ее расспросами, как будто она, княжна Вязмитинова, была нянькой усатому поляку, возраст коего превышал ее собственный более чем вдвое. В ответ на эти расспросы княжна лишь пожимала плечами: она действительно не имела никакого представления о том, куда мог подеваться Огинский. Она с каждым днем все более убеждалась в том, что пану Кшиштофу было что скрывать от окружающих, но любопытство ее не терзало: она не имела склонности к раскапыванию помоек.

В церкви отслужили поминальный молебен по безвременно усопшему сорок дней назад князю Петру Ивановичу Багратиону. В городе поговаривали, будто теперь, когда Москва оставлена неприятелем, и война, все набирая скорость, катится обратно к Неману, следует со дня на день ждать появления здесь некоего чина, посланного самим государем для учинения следствия по поводу полученного покойным князем подметного письма, послужившего причиной его смерти. Чин все не ехал, но разговоры не утихали.

Один из главных героев этих, разговоров, чье имя упоминалось многими как имя главного подозреваемого, до сих пор пребывал в тюремном лазарете. Рана его благополучно заживала, лихорадка почти прошла, но контузия, полученная при падении со второго этажа дома графа Бухвостова, как видно, оказалась много серьезнее, чем полагал поначалу доктор Иоганн Шнитке. Больной упорно не приходил в сознание, если не считать нескольких просветлении, которые можно было пересчитать по пальцам одной руки и ни одно из которых не длилось более пяти минут. В городе было замечено, что княжна Мария Андреевна Вязмитинова избегает участия в разговорах на эту тему, и городские кумушки, качая головами, шептались у нее за спиной: “Ах, бедное дитя! Быть соблазненной неприятельским шпионом, убийцей – какой это, должно быть, кошмар!” Некоторые из них, впрочем, придерживались того мнения, что кошмар кошмаром, но и без некоторой доли удовольствия дело, вероятно, не обошлось. Говоря об этом, кумушки хихикали, розовели и кокетливо прикрывались заметно побитыми молью веерами.

Княгиня Аграфена Антоновна Зеленская, с давних пор по праву считавшаяся предводительницей сего ядовитого племени, всячески поддерживала эти разговоры, несмотря на неоднократные увещевания со стороны графа Федора Дементьевича Бухвостова. Княгиня полагала, что она в своем праве: утратив последнюю надежду быть назначенной опекуншей княжны, она пустилась во все тяжкие и отводила душу, как умела, строя козни и распуская отвратительные сплетни, которые, будучи повторенными более трех раз, начинали казаться даже ей самой непреложной истиной. Судебный процесс князя Зеленского все тянулся – вернее, он никак не мог по-настоящему начаться, к чему немалые усилия были приложены все той же Аграфеной Антоновной. Княгиня дралась, как гладиатор, сразу на два фронта, и могла бы драться на пять, на шесть, на сколько угодно фронтов, ни на минуту не теряя бодрости и присутствия духа, поскольку речь шла о благополучии ее семейства.

Над городом шел снег. Вероятнее всего, ему суждено было растаять не позднее завтрашнего утра, но сейчас, в преддверии наступающей ночи, тонкая белая простыня все плотнее укутывала стосковавшуюся по теплу землю, делаясь с каждой минутой толще, утрачивая прозрачность. Снег милосердно скрывал от глаз людских окоченевшие трупы людей и животных, коими во множестве усеяны были поля и обочины дорог за Москвою, на Смоленской и на подступах к Калужской дороге. Он сеялся с низкого неба все гуще и гуще, мелкая крупка скоро превратилась в настоящие хлопья, за полетом которых столь приятно наблюдать сквозь отмытое до полной прозрачности стекло, сидя при свечах в хорошо натопленной комнате. Вид этих легко порхающих, словно вовсе лишенных веса пушистых хлопьев поневоле наводил на мысль, что не плохо было бы вынуть из сундука шубу и меховую шапку или, на худой конец, какой-нибудь зипун потеплее; стоило же подумать о тех, кто в эту минуту брел через снежную ночь (без шубы, между прочим, и даже без зипуна, а в одной только суконной шинелишке на рыбьем меху), как глаза сами собой отыскивали в красном углу киот с иконами, а губы начинали беззвучно шевелиться, шепча слова молитвы о ниспослании православному воинству скорейшей победы над неприятелем – не потому, что так уж ненавистен был этот погибающий от холода, голода и русской стали, побежденный и жалкий уже неприятель, а потому, что и православное воинство страдало и гибло от тех же напастей.

Человек, который, ежась от холода, притаился за углом городской управы, шубы не имел. Более того, никто во всем городе и в целом свете не молился о ниспослании ему победы – кроме, разве что, одного человека, который тоже вряд ли молился, поскольку не верил ни в бога, ни в черта, а лишь в собственную хитрость да в силу оружия. Правда, зипун у него был – очень мало поношенный, крепкий и весьма теплый, он сидел на своем владельце как-то странно – не то был он с чужого плеча, не то владелец, высокий и статный мужчина с густыми черными усами и гладко выбритым подбородком, привык носить совсем другую одежду.

Снег ложился на плечи зипуна и щекотал человеку щеки. Тот раздраженно стирал с лица ладонью талую воду и время от времени делал странный жест рукой, словно пытаясь надвинуть пониже поля шляпы, которых не было и быть не могло, поскольку на голове у него криво сидела мужицкая шапка.

Человек за углом управы нервничал. У него замерзли ноги в тонких, не по сезону, сапогах, он устал, продрог и боялся, что его здесь заметят. Строго говоря, боялся он не только этого, но и многого, многого другого. Он даже не мог бы с уверенностью сказать, чего боится больше: того, что задуманное им дело провалится, или, наоборот, того, что оно удастся. Его было легко понять, поскольку ни в том, ни в другом случае ничего хорошего ждать ему не приходилось.

Кроме того, ему мешали двое пьяных, которые никак не могли расстаться друг с другом и торчали на углу прямо напротив его укрытия. Они орали дикими голосами скабрезные песни, громогласно и косноязычно признавались друг другу в любви и славили русское воинство, не забывая при этом помянуть худым словом Бонапарта; они поминутно падали, то вместе, то порознь, с головы до ног извалялись в снегу, а один из них и вовсе потерял шапку, но искать ее почему-то не стал, а вместо этого уселся на землю, широко раскинув ноги, и принялся посыпать плешивую голову снегом, как пеплом, раскачиваясь из стороны в сторону и что-то немелодично напевая.

Время уходило. В запасе его было еще предостаточно, но неожиданная помеха страшно раздражала человека в зипуне. Он скрипел зубами, бормотал себе под нос невнятные ругательства на трех европейских языках и, наконец, окончательно потеряв терпение, вынул из-под зипуна тяжелый армейский пистолет. Стрелять было нельзя, он понимал это прекрасно, но, когда дуло пистолета нацелилось в голову одного из гуляк, притаившийся в засаде человек испытал некоторое облегчение. Немедленно к нему пришла заманчивая мысль: махнуть рукой на всю эту гиблую затею и уносить ноги подобру-поздорову. В конце концов, он не виноват, что в этом городе какие-то пьяницы беспрепятственно устраивают свои концерты прямо под окнами городской управы. Он их сюда не звал, прогнать их отсюда он не в состоянии, следовательно, с него взятки гладки. Можно попробовать в следующий раз, а можно придумать что-нибудь другое...

Это было обыкновенное малодушие, и человек в зипуне об этом знал. Он не был этим удивлен, не стыдился этого и не пытался с этим бороться: он привык. Он давно ушел бы отсюда, если бы не знал наверняка, что от этого будет только хуже. У того, кто держал его за горло, была очень крепкая хватка-Человек этот, морозной ночью страдавший от холода, раздражения и малодушного страха, был никто иной, как пан Кшиштоф Огинский. Появлению пана Кшиштофа в этом месте в столь неурочный час предшествовал целый ряд событий и обстоятельств, ни одно из которых не было для него приятным или хотя бы полезным. Он хотел бежать из города, но у него ничего не вышло: памятное свидание с княжной Вязмитиновой в доме лесника Силантия сломало все его планы.

После этого свидания пан Кшиштоф посетил в тюремном лазарете содержавшегося там Лакассаня. К его немалому удивлению, доступ в лазарет оказался почти свободным: узник лежал без сознания, и доктор Шнитке, не зная, что еще предпринять, настоял на том, чтобы к арестованному допускали посетителей. Он надеялся, что хотя бы это окажет на больного благотворное воздействие и заставит его выйти из беспамятства. Доктор и сам понимал, что такой метод лечения имеет очень мало общего с наукой, но все остальные известные ему способы уже были перепробованы и на деле доказали свою полную несостоятельность. Впрочем, изобретенный доктором новый способ лечения был еще хуже прежних; если бы кто-то догадался спросить пана Кшиштофа, он мог бы сказать, что бессмысленно пытаться привести в сознание человека, который намеренно симулирует беспамятство. Но пана Кшиштофа никто не спрашивал, а он не стал набиваться в консультанты местному светилу медицинской науки, ибо это шло вразрез с его собственными интересами.

Седоусый ветеран, гремя ключами, открыл перед Огинским дверь лазарета. Пан Кшиштоф вошел, и дверь за ним закрылась с тем же грохотом. Он оглянулся на зарешеченное окошечко, прорезанное в обитых железом дубовых досках, кивнул видневшемуся там лицу охранника, и лицо, кивнув в ответ, скрылось.

Пан Кшиштоф повернулся к постели, на которой лежал Лакассань, и со смешанным чувством страха и злорадства всмотрелся в изможденное, обросшее нечистой бородой лицо своего компаньона. Этот человек был его, пана Кшиштофа, персональным злым роком – во всяком случае, в течение последнего месяца. Сейчас он лежал перед Огинским, беспомощный и жалкий, находящийся в полушаге от смерти... Полно, мысленно оборвал себя пан Кшиштоф, я ведь знаю, что он притворяется!

Он с подозрением посмотрел на Лакассаня. Вид у француза действительно был жалкий – что называется, краше в гроб кладут. “А может быть, все-таки не притворяется? – с надеждой подумал Огинский. – Может быть, он все-таки умирает? Ах, как это было бы чудесно! И с каким удовольствием я бы его добил! Это было бы только гуманно, а главное, очень удобно. Но... фамильная тайна!”

Он подошел к кровати и осторожно присел на ее краешек. Лакассань не подавал признаков жизни.

– Лакассань, – негромко позвал пан Кшиштоф. – Ну же, Лакассань, это я, Огинский! Вы хотели мне что-то сказать.

Француз не отвечал. Пан Кшиштоф внимательно вглядывался в его лицо и не заметил ни одного признака того, что француз его услышал. Дыхание раненого было медленным и неглубоким. Огинский вдруг представил, как он вынимает из-под головы Лакассаня подушку и кладет ему на лицо – кладет и сильно прижимает... Много времени на это не понадобится, подумал он. Две, от силы три минуты, и я буду свободен. Подушку на место, еще пять минут для очистки совести, и можно уходить. Смерть обнаружат далеко не сразу и припишут ее естественным причинам. В конце концов, никто здесь по-настоящему не верит в то, что он выздоровеет. Да и кому это нужно – чтобы он выздоровел? Правильно, никому. Никому на всем белом свете это не нужно и не интересно. Он убийца, негодяй, шпион, и даже господь бог не осудит меня, если я сотру с лица земли эту мерзость. Фамильная тайна? Чушь, чепуха, что он может знать про меня такого, чего не знаю я сам?

Искушение было слишком велико. Пан Кшиштоф воровато оглянулся на дверь. Руки его, действуя словно бы сами по себе, ухватились за край тощей подушки и потянули ее на себя. Огинский, не отрываясь, смотрел в лицо Лакассаня, но он все равно как-то умудрился пропустить момент, когда раненый открыл глаза. Внезапно пан Кшиштоф осознал, что более не видит перед собой безжизненной маски; серо-стальные глаза Лакассаня смотрели ему в лицо насмешливо и ясно, а его губы кривились в презрительной ухмылке. Француз сделал неуловимое движение рукой, и пан Кшиштоф почувствовал, как что-то острое уперлось в его шею под подбородком. Скосив глаза, он увидел длинный и острый обломок древесины, крепко зажатый в костлявой ладони Лакассаня. При всей своей смехотворности это импровизированное оружие запросто могло проткнуть его шею и в два счета отправить пана Кшиштофа на тот свет. Другая рука раненого, выпроставшись из-под одеяла, мертвой хваткой вцепилась в грудь Огинского, удерживая его на месте и не давая даже отшатнуться.

– Что это вы затеяли, приятель? – тихо спросил Лакассань. В его голосе не было ни малейшего намека на слабость, которую он, судя по его виду, должен был испытывать.

– Бог с вами, Виктор, – растерянно пролепетал пан Кшиштоф, – что вы?.. Я лишь хотел поправить... Но как же?.. Вы в сознании? Матка боска, какая радость!

– Правда? – с лютой иронией спросил Лакассань. – Ах, да, вы же хотели узнать фамильную тайну! Единственная ваша тайна, Огинский, заключается в том, что вы – сын шлюхи, вор, мерзавец и шпион. Тихо, черт бы вас подрал! Гордость – это роскошь, которая вам не по карману, особенно сейчас. Я открыл вам вашу тайну, и если вы не вытащите меня из этой вонючей дыры, я открою ее всем желающим. Компрене ву?

Пан Кшиштоф мысленно заскрежетал зубами. Он предвидел что-нибудь в этом роде, но надежда, как известно, умирает последней. Теперь она, наконец, умерла, оставив Огинского наедине с его несчастливой судьбой.

– Я обдумывал это, – солгал он. – Да уберите же свою деревяшку, нас могут увидеть! Так вот, я думал, как вам помочь. Честно говоря, это очень трудно. Стены здесь толстые, решетки крепкие, и охрана, как ни странно, не оставляет желать лучшего. Попасть сюда, к вам, не так уж сложно, пока вы считаетесь лежащим в беспамятстве, но вытащить вас отсюда... Не знаю.

– А вы узнайте, – предложил Лакассань, убирая щепку от шеи пана Кшиштофа и пряча ее под одеяло. – Поинтересуйтесь. Не надо делать умное лицо. Тем более не надо советоваться со мной. Все, что я мог, я вам уже сказал. Это ваше дело, каким образом вы нейтрализуете охрану и вывезете меня отсюда. Я не могу до бесконечности притворяться полутрупом и, простите за подробности, регулярно мочиться под себя. Мне это надоело. И потом, это уже становится смешным. Здешний врач – дурак и недоучка, но даже он уже начинает поглядывать в мою сторону с некоторым сомнением. Думайте, Огинский! И думайте поскорее, пока ситуация окончательно не вышла из-под контроля. Единственный способ уцелеть для вас – освободить меня. Вы все поняли? Вижу, что поняли. Проваливайте. Я жду.

...И вот теперь пан Кшиштоф прятался за углом городской управы, дрожа от холода и нервного возбуждения, не в силах дождаться, когда же уберутся двое пьяниц, которые никак не могли расстаться друг с другом. Пистолет в его руке тоже дрожал; пан Кшиштоф из последних сил сдерживал непреодолимое желание спустить курок и посмотреть, что из этого получится. Он чувствовал, что рассудок у него начинает мутиться; ему хотелось кого-нибудь убить, и он уже готов был это сделать, когда калитка одного из расположенных по соседству домов отворилась и на улицу выбежал огромный, как медведь, и такой же косматый дворник, вооруженный увесистой березовой палкой. Вспыхнувшая было ссора прекратилась после двух глухих ударов этим примитивным, но весьма действенным орудием, и поле битвы осталось за дворником. Бородач, бормоча проклятия, наклонился, подобрал потерянную одним из пьяных шапку и, размахнувшись, с нечеловеческой силой запустил ею вслед отступающему неприятелю, сопроводив этот жест потоком площадной брани. После этого он трубно высморкался в два пальца, сунул свою дубину под мышку и, косолапо ступая, неторопливо удалился восвояси.

Стуча зубами от холода и осторожно переступая окоченевшими ногами, пан Кшиштоф с огромным трудом выждал еще полчаса, после чего, наконец, махнул рукой, подавая условный сигнал. Из темного переулка выскочили три неясные тени и, пригибаясь, перебежали улицу.

Одной из этих теней был лесник Силантий; двое других приходились ему племянниками. Эти племянники были настоящей находкой для пана Кшиштофа, который после свидания с Лакассанем пребывал в состоянии, близком к отчаянию, и уже подумывал о самоубийстве. Силантий обмолвился об их существовании нечаянно, с пьяных глаз, и уже тогда в его словах пану Кшиштофу почудилась какая-то надежда: Силантий обозвал племянников душегубами. Понадобилось огромное количество водки и несколько проведенных в задушевных беседах вечеров, чтобы заставить лесника разговориться по-настоящему. Выяснилось, что один из его племянников был отдан в солдаты вместо сына деревенского старосты, но бежал и стал жить разбоем, скрываясь в лесу. Второй племянник присоединился к брату, когда было объявлено, что он должен стать рекрутом взамен сбежавшего родственника. Силантий прикармливал и покрывал племянников, обитавших на территории, вверенной его попечению, и, насколько понял пан Кшиштоф, периодически принимал участие в дележе добычи. После этого он стал поить лесника еще усерднее, щедро соря деньгами, которые ему дала княжна Мария. Денег было жаль, но зато результат превзошел все ожидания: и племянники, и их дядюшка всего лишь за пятьсот рублей ассигнациями согласились помочь пану Кшиштофу в его рискованном предприятии. Чтобы добиться этого, Лакассаню пришлось сочинить басню, исполненную в духе времени: по его словам, Лакассань был посланником самого Бонапарта и привез крестьянам указ французского императора, в котором они, крестьяне, отныне и довеку объявлялись вольными землепашцами, между коими должно было поровну разделить барскую землю. Естественно, хитрые помещики прознали об этом, и посланца, который привез мужикам волю, заточили в темницу...

...В темноте сверкнула искра, и сейчас же оранжевым пламенем вспыхнул трут. Пан Кшиштоф присел, зажал ладонями уши и широко открыл рот. Через пару секунд в подвальном окне блеснуло пламя, что-то душераздирающе затрещало и оглушительно ахнуло. Тугая волна горячего воздуха толкнула пана Кшиштофа в лицо, сбросив с него шапку, над головой что-то пролетело, пронзительно визжа, и, с треском ударившись о стену на уровне второго этажа, осыпалось вниз градом мелких обломков и известковой пыли. Разлетевшиеся во все стороны обломки кирпича рыхлили свежий нетронутый снег, покрывая его бороздами и мелкими оспинами; где-то со звоном посыпались стекла. Огинский выпрямился, помотал головой, вытряхивая из волос кирпичную крошку, и бросился бежать вдоль стены, огибая угол здания и держа наготове пистолет.

Снова зазвенело стекло, и в одном из окон управы вспыхнуло, с каждой минутой разгораясь и набирая силу, дымное оранжевое пламя. Кирпичную пристройку, в которой размещалась тюрьма, заволакивало грязно-белое облако дыма и пыли, и в глубине этого облака, подсвечивая его красным, плясали языки огня. Со всех сторон послышались испуганные крики, в дыму заметались какие-то неясные фигуры, и, наконец, кто-то истошно завопил: “Пожар! Горим!”

Это была правда. Управа горела, и казавшиеся нестерпимо яркими в темноте языки пламени лизали кирпичные стены тюрьмы, словно пробуя их на вкус. Из нескольких окон, в том числе и из окна лазарета, где содержался Лакассань, лениво выползали подсвеченные огнем клубы дыма. Тьма вокруг управы потеснилась, стала гуще и чернее, и в ней вдруг один за другим родились три ярких огня – родились и, описывая в воздухе красивые дуги, полетели прямиком на крытую тесом крышу тюрьмы, оставляя за собой дымные следы и разбрызгивая вокруг капли жидкого пламени. Пылающие комья промасленного тряпья упали точно в цель, и крыша занялась – сначала лениво, нехотя, а потом все жарче и веселее.

Из разбитых окон лазарета вместе с клубами удушливого дыма доносились отчаянные вопли единственного пациента. “Это есть огонь! – во всю глотку блажил Лакассань. – Я есть гореть! Спасать меня, спасать!” Присевший в тени водовозной бочки пан Кшиштоф криво ухмыльнулся, подумав, что сподобился присутствовать при воистину чудесном исцелении безнадежного больного. Еще ему подумалось, как было бы славно, если бы этот пожар был настоящим: тогда его задача свелась бы только к тому, чтобы помешать охране вынести больного из лазарета раньше, чем рухнет кровля. Но о таком развитии событий можно было только мечтать: кирпич горит неохотно, а тесовая крыша все-таки была сыровата для настоящего пожара.

К управе начали сбегаться вооруженные кадушками и баграми полуодетые люди. Пан Кшиштоф выскочил из своего укрытия и смешался с добровольцами, торопившимися принять участие в тушении пожара.

Между тем из тюрьмы вывели заключенных. Их было что-то около полудюжины – какие-то кудлатые мужики в армяках и летних лаптях, среди которых выделялся своей дородной фигурой и более дорогой и чистой одеждой приказчик одного из местных помещиков, накануне напившийся до розовых слонов и высадивший три окна в доме престарелой графини Хвостовой. Заключенные жались друг к другу, как овцы, и, как овцы же, тупо щурились на огонь. Приказчик все порывался тушить пожар, но усатый солдат охраны, сердито ворча, всякий раз заталкивал его обратно в толпу арестантов, ловко орудуя прикладом ружья.

Шипела, превращаясь в пар на раскаленных кирпичах, выплеснутая из кадушек вода, стучали топоры, возбужденно кричали добровольные пожарные. Кто-то, излишне, по мнению пана Кшиштофа, смекалистый, кликнув помощников, катил к тюрьме водовозную бочку на колесах. Впрочем, это был напрасный труд: пан Кшиштоф лично выбил из бочки затычку, и вся вода вылилась оттуда еще два часа назад. Наконец, в распахнутых настежь дверях тюрьмы, кашляя от дыма, появились двое солдат, которые, за неимением носилок, тащили Лакассаня прямо вместе с койкой. В дверях койка с грохотом зацепилась за косяк. Солдат, шедший сзади, заорал, что его припекает. Лакассань вдруг легко соскочил со своего ложа и, сказавши: “Я помогать”, с размаху вонзил что-то в шею переднего санитара. Пан Кшиштоф знал, что это было: та самая щепка, которой француз чуть было не проткнул его насквозь во время памятного свидания в лазарете...

Никто еще не успел сообразить, что происходит, когда из темноты рванул неровный, жидкий залп из двух старых ружей и одного пистолета. Один из охранников упал лицом в истоптанный снег, другой, выронив ружье, схватился за простреленное плечо и привалился к мокрой, курящейся горячим паром кирпичной стене. Пожилой унтер-офицер с седыми усами вскинул свое ружье, целясь в темноту. Пан Кшиштоф расчетливо дождался выстрела и выстрелил тоже. Пуля попала унтеру в шею, свалив его под ноги арестантам.

Огинский отшвырнул разряженный пистолет и побежал, на ходу вынимая из-за пояса второй. Он точно знал, куда бежать, и добежал вовремя. Из переулка галопом вылетели и резко осадили прямо перед ним двое всадников, каждый из которых держал на поводу оседланную лошадь.

– Силантий где? – крикнул пан Кшиштоф, взлетая в седло.

– Убили Силантия! – ответил один из племянников, чернобородый угрюмый верзила разбойничьего вида, и ударил лошадь пятками.

Из темноты вынырнул Лакассань и с неожиданной для умирающего легкостью запрыгнул на спину лошади. В руке у него был зажат солдатский тесак, и этим тесаком он без предупреждения ударил второго племянника убитого лесника прямо по темечку. Разбойник кувыркнулся с седла, упав на спину, и пан Кшиштоф увидел, как блестят, отражая пламя пожара, его широко открытые глаза.

– Ходу! – крикнул Лакассань, и Огинский пришпорил лошадь.

...Уже за городской заставой они нагнали чернобородого племянника Силантия, и пан Кшиштоф на всем скаку, даже не придержав коня, всадил ему пулю между лопаток.

Как и следовало ожидать, сразу же вслед за первым настоящим снегопадом наступила оттепель. Целый день с крыш и ветвей капала талая вода, и к вечеру снега на земле почти не осталось. Лишь в саду, у самых корней старых яблонь, он еще лежал маленькими тающими островками, и из него торчали желтовато-серые стебли мертвой травы.

Княжна вернулась с прогулки перед самым обедом и едва успела переодеться, как румяная Дуняша, чей румянец после исчезновения веселого француза сделался заметно бледнее, позвала ее к столу.

Княжна вздохнула. На аппетит она не жаловалась, но перспектива снова сидеть за огромным, богато сервированным столом в просторной столовой наедине с собственными мыслями ее угнетала. Она хотела кликнуть Дуняшу и приказать подать обед в спальню, но тут же передумала: это было бы проявлением слабости, которой она стыдилась. Конечно, прислуга восприняла бы такой каприз как нечто само собой разумеющееся, но Мария Андреевна полагала, что просто обязана держать себя в руках. Ее покойный дед не раз говорил ей, что жалость к себе есть вещь бесполезная, постыдная и крайне опасная, ибо она способна в кратчайший срок превратить человека в стенающее и хлюпающее ничтожество, коему цена – пригоршня прошлогоднего снега. И потом, сказала себе княжна, в чем, собственно, дело? Я здорова, богата, живу в прекрасном доме с уймой слуг, ни в чем особенно не нуждаясь, кроме, разве что, дружеского общения. Меня ждет обед, и что с того, что я съем его одна? Это ли причина для воздыхании, когда идет война и тысячи людей лишены крова и пищи?

Это были совершенно справедливые рассуждения, имевшие в себе только один, но весьма существенный, изъян: они нисколько не утешили княжну, а, напротив, заставили ее еще сильнее загрустить. Не желая признаваться в этом даже себе самой, Мария Андреевна твердым шагом направилась в столовую и на протяжении всего обеда была весела, улыбчива и ласкова с прислугой.

Отобедав, она вернулась к себе и едва успела устроиться в своем любимом кресле со свежим, еще не разрезанным романом на коленях, как в дверь постучали, и на пороге возникла Дуняша.

– Там до вас их светлость граф Бухвостов приехать изволили, – доложила она, – и с ним еще какие-то в мундире...

При последних словах ее щеки вдруг вспыхнули знакомым румянцем, и Мария Андреевна поняла, что Франция утратила свои позиции не только под Москвой, но и в сердце ее горничной.

– Что ты там лопочешь, – притворно хмурясь, сказала она, – говори толком! Какой еще мундир? Кто приехал?

– Не могу знать, – рдея, как утренняя заря, ответила горничная. Марии Андреевне показалось даже, что ее щеки бросают красноватый отсвет на стены. – Молодые, интересные, все в орденах и при сабле. Верно, свататься приехали к вашему сиятельству.

– Фу, глупая! – со смехом воскликнула княжна, в то же время с неловкостью ощущая, как ее собственные щеки помимо воли заливаются горячим румянцем. – Ну что за глупости ты болтаешь! Ступай, проводи господ в гостиную, да не стой подле них столбом, не то как раз сосватают!

– Оно бы и хорошо, – тоже смеясь и алея пуще прежнего, сказала Дуняша, – да ведь коли и сосватают, так уж верно не меня.

– Ох, распустила я тебя, – с притворной строгостью сказала княжна, – ох, и распустила! Одни мужчины на уме... Косу, что ли, тебе обрезать?

Дуняша прыснула в кулак и исчезла. Мария Андреевна совсем по-взрослому подумала, что девку пора отдавать замуж, пока она не выкинула чего-нибудь неожиданного, и, поправив волосы, вышла к гостям.

Гостей, как и говорила Дуняша, было двое: граф Бухвостов и некий высокий молодой офицер в блестящем белоснежном мундире кавалергарда, усеянном сверкающими орденами, пуговицами и витыми шнурами золотых аксельбантов. Изящная золоченая шпага висела у его бедра, ботфорты сияли, отражая огни свечей, а маленькие, спущенные до самой земли золотые шпоры звенели малиновым звоном при каждом его движении. Длинное холеное лицо этого человека с надменно оттопыренной нижней губой и аккуратно подстриженными бакенбардами показалось княжне смутно знакомым, и она узнала кавалергарда даже раньше, чем Федор Дементьевич открыл рот, чтобы его представить.

– Граф Алексей Иванович Стеблов, – сказал Бухвостов, – полковник гвардии, флигель-адъютант его императорского величества. Прошу любить и жаловать.

– А я вас помню, – протягивая флигель-адъютанту руку, сказала княжна. – Только во время нашей последней встречи вы были не полковником, а капитаном, и не флигель-адъютантом, а просто адъютантом.

Блестящий полковник почтительно склонился над ее рукой, сделав вид, что не заметил допущенной княжной явной неучтивости.

– Государь заметил и оценил заслуги графа перед отечеством, – поспешно вставил Бухвостов. Вид у Федора Дементьевича был непривычно взъерошенный и какой-то потерянный, и его попытки скрыть свою растерянность только подчеркивали владевшее им непонятное и явно неприятное волнение.

– Вероятно, заслуги эти были воистину грандиозны, – с самым простодушным видом сказала княжна, которой Стеблов почему-то очень не нравился. – Такой стремительный взлет под силу далеко не каждому полководцу, не говоря уже об адъютанте главнокомандующего.

Стеблов дернул щекой, дав тем самым понять, что выпущенная княжной стрела угодила в цель. Впрочем, он тут же оправился от полученного удара и, развернув свои батареи, дал ответный залп.

– К моему великому сожалению, княжна, я приехал сюда говорить не о своих заслугах перед отечеством, а о ваших. Государь уполномочил меня расследовать дело о подметном письме, полученном князем Петром Ивановичем Багратионом незадолго до его скоропостижной кончины.

– Дело это, несомненно, нуждается в самом тщательном расследовании, – сказала Мария Андреевна, ощущая неприятный холодок в груди и не понимая, с чего бы это: ведь она не знала за собой никакой вины. – Но я, к моему великому сожалению, не гожусь вам в помощницы, поскольку знаю об этом деле столько же, сколько и любой житель нашей округи.

– У меня есть все основания полагать, что это не так, – сказал Стеблов. На его длинном, словно вылепленном из свечного воска лице двигались одни губы, и эта мертвенная неподвижность черт усиливала неприятное ощущение, которое производили слова графа. – В мои руки попало некое письмо, имеющее прямое касательство до вас. Вот, не угодно ли ознакомиться? Имейте в виду, это копия, оригинал же хранится в надежном месте.

Мария Андреевна уставилась на него непонимающим взглядом, не обращая внимания на лист почтовой бумаги, который протягивал ей Стеблов. До нее далеко не сразу дошел смысл последних сказанных графом слов, а когда она, наконец, поняла, что имел в виду этот придворный хлыщ, ее щеки вспыхнули румянцем негодования.

– Я прочту эту бумагу, граф, – сухо сказала она, почти выдергивая письмо из пальцев Стеблова, – но лишь при том непременном условии, что вы прекратите свои странные намеки. В противном случае я буду вынуждена настоятельно просить вас немедля покинуть мой дом и более не осквернять его своим нежелательным присутствием.

– Боюсь, однако, что это вам не поможет, – нимало не смущенный этим отпором, лениво сказал конногвардеец.

– Боюсь, однако, – пародируя его тон, запальчиво сказала княжна, – что ваша золоченая шпажка также мало поможет вам, когда я кликну конюхов с дубинами. Имейте в виду, я не намерена шутить. Если вас не обучили хорошим манерам при дворе, я охотно возьму на себя труд преподать вам урок.

– Господа, господа! – поспешно вмешался граф Бухвостов и вдруг замер с открытым ртом, находясь в явном затруднении: прежде ему никогда не приходилось присутствовать при столь резкой и неприкрытой ссоре светской дамы с офицером и флигель-адъютантом, и он не знал, как следует обратиться к ним в такой ситуации. “Господа” здесь были так же неуместны, как и “милые дамы”; “дамы и господа” тоже никуда не годились. – Княжна! – усилием воли выйдя из филологического ступора, воскликнул он. – Граф! Полноте, можно ли беседовать в таком тоне! Должен вам заметить, граф, – обратился он к Стеблову, – что вы неучтивы более, чем того требует от вас дело. Вы же, княжна, могли бы более снисходительно отнестись к словам графа, ибо он действует от имени и по поручению самого государя императора.

– Вряд ли государь император поручил графу оскорблять девицу дворянского происхождения, находясь в ее доме, – возразила княжна, на долю секунды опередив своего оппонента, который при звуке ее голоса с видимой неохотой закрыл открывшийся было рот. – В то же время я с глубочайшим почтением отношусь к государю, и только мои верноподданнические чувства помешали мне вышвырнуть этого опереточного полковника за дверь.

“О господи, – подумала она, – что я такое говорю!”

– Прошу простить мне невольную резкость тона, – сделав над собой видимое усилие и глядя поверх головы Марии Андреевны, с неохотой проговорил Стеблов. – Я устал с дороги и несколько взвинчен последними событиями, имевшими место в вашем городе. К тому же, княжна, бумага, которую вы держите в руках, если и не оправдывает мою неучтивость, то, по крайней мере, отчасти ее объясняет. Не соблаговолите ли вы все-таки уделить часть вашего драгоценного внимания этому любопытному документу?

– Отчего же нет? – сказала княжна. Тон полковника ей по-прежнему не нравился, но она не нашла, к чему придраться в его словах, и решила временно ограничиться одержанной победой. – Кстати, что это за события, о которых вы упомянули?

Стеблов дернул щекой и промолчал, а граф Бухвостов огорченно замахал обеими руками и сказал:

– Читайте, княжна, читайте.

Мария Андреевна начала читать, и волосы у нее на голове зашевелились.

Письмо было адресовано самому государю императору лично – вероятно, тот, кто писал эту анонимку, не признавал полумер.

“Будучи преданным слугой Вашего Величества , – гласило письмо, – и всею душою радея о благе многострадального Отечества нашего, почитаю своим долгом довести до сведения Вашего Величества тот прискорбный факт, что в доме княжны Вязмитиновой под видом беженца и учителя танцев скрывается французский лазутчик, личный порученец маршала кавалерии Мюрата, капитан французской императорской гвардии Виктор Лакассань. Сей опасный во всех отношениях человек был привезен княжною из занятых неприятелем губерний, где она, княжна Мария Андреевна Вязмитинова, провела некоторое время, с неведомой мне целью сопутствуя полку неприятельских улан. Я имею верные сведения о том, что капитан Лакассань с преступным умыслом проник в окрестности имения князя Петра Ивановича Багратиона и был автором подметного письма, в коем сообщил князю об оставлении нашими войсками Москвы. Письмо сие, как и рассчитывал Лакассань, послужило причиной душевного расстройства и последовавшей вследствие оного безвременной кончины князя. Поелику капитан Лакассань весьма дурно владеет русским языком, осмелюсь высказать предположение, что он имел в сем грязном деле помощника или помощницу, каковой могла оказаться приютившая его княжна Вязмитинова.

Имени своего упоминать не осмеливаюсь, опасаясь мести со стороны поименованных преступников, однако остаюсь при сем верным слугой и горячим обожателем Вашего Величества”.

Княжна поспешно отшвырнула письмо и вытерла ладони о платье, словно они были чем-то испачканы.

– Какая мерзость! – воскликнула она. – Какая гнусная низость!

– Я придерживаюсь такого же мнения, – многозначительно произнес граф Стеблов. Оказалось, что он уже успел усесться на диван и теперь, забросив ногу на ногу и обхватив руками колено, мерно покачивал носком сапога. – Вступить в сговор с неприятелем и, не побоюсь этого слова, убить такого прославленного во многих битвах героя, как князь Петр Иванович, – это, действительно... гм... весьма предосудительный поступок.

– Что?! – свистящим шепотом спросила княжна, которой внезапно изменил голос. – О чем это вы?

– О том же, о чем и вы, княжна, – лениво ответил Стеблов. – О государственной измене.

– Вы обвиняете меня в государственной измене на основании этой анонимки? – Княжне очень хотелось разрыдаться, но от этого ее голос сделался только более холодным и надменным. – Да как вы смеете?

Граф Бухвостов молча маялся в сторонке, всем своим видом выражая страдание. Лицо у него было такое, словно милейшего Федора Дементьевича одолевала сильнейшая зубная боль.

– Давайте все-таки не станем бросаться словами, княжна, – сказал Стеблов, – и поговорим серьезно. Вы молоды, я бы даже сказал, юны... Вы ведь могли ошибиться, не так ли? В вашем возрасте так легко попасть под очарование ловкого негодяя! Княгиня Зеленская, например, утверждает, что между вами и этим французом существовала романтическая связь.

– Княгиня Зеленская – сплетница, – твердо сказала княжна. Щеки ее были белее мрамора, лишь на скулах двумя неровными пятнами горел лихорадочный румянец.

– Вы помните, граф, – робко вмешался Федор Дементьевич, – я уже указывал вам на то, что не всем словам княгини Аграфены Антоновны можно безоговорочно доверять.

– Но согласитесь, милейший граф, – не поворачивая головы, лениво возразил ему Стеблов, – что дыма без огня не бывает. К тому же, княжна, вы вряд ли станете отрицать, что в данном письме, анонимное оно или нет, содержатся неоспоримые факты. Не менее дюжины свидетелей готовы подтвердить, что вы привезли француза с собой и что он в течение довольно продолжительного периода времени жил у вас, вот в этом самом доме, и даже исполнял при вас обязанности управляющего и доверенного лица. Обратите внимание также и на то, что пресловутое письмо было получено князем Багратионом как раз в это время.

– Это ровным счетом ничего не доказывает, – сказала княжна.

– Может быть. Но давайте же смотреть фактам в лицо! Минувшей ночью было совершено дерзкое нападение на городскую тюрьму, во время которого Лакассаню удалось бежать. Общеизвестно, что незадолго до этого вы посещали его в тюремном лазарете. Трое из нападавших были убиты охраной, и вы знаете, кто они, эти трое? Это ваши крепостные, княжна! Один – лесник по имени Силантий, известный безграничной преданностью своим хозяевам и, в частности, вам, княжна. Двое других – его племянники, беглые рекруты, разбойники, государевы преступники, уже второй год находящиеся в розыске. Ради какой надобности, скажите на милость, отважились они на такое отчаянное дело? Не из любви же к французу, в самом-то деле!

Он замолчал, глядя на княжну сверху вниз с оттенком брезгливой жалости и превосходства. Да, подумала Мария Андреевна, этот увешанный орденами слизняк имеет полное право гордиться собой. Однако, как ловко все это подстроено! Какой тонкий расчет, какое продуманное коварство!

Ну, будет, мысленно прикрикнула она на себя. Заламывать руки некогда, нужно думать, пока этот павлин не привел сюда драгун с саблями наголо. Неужели приведет?

– Скажите, граф, – изо всех сил стараясь говорить насмешливо, спросила она, – вы привели с собой драгун?

– Право, княжна, – с утомленным видом отвечал Стеблов, – я не нахожу ни малейшего повода для веселья. Нет, я не привел с собой драгун... пока. Мне хотелось дать вам возможность как-то оправдаться в моих глазах, а значит, и в глазах государя. Но вы со странным упорством...

– Я знаю, кто написал эту анонимку, – медленно и веско проговорила княжна. – И я думаю, что знаю, кто написал то письмо Багратиону. Все это мог сделать только один человек, и это именно он освободил Мерсье... то есть, Лакассаня.

Федор Дементьевич встрепенулся в своем кресле и, вытянув шею, уставился на княжну с почти комичным выражением ожидания и надежды.

– И кто же он; этот негодяй? – все так же лениво осведомился Стеблов.

– А вот этого, граф, я вам не скажу, даже если вы приведете сюда полк драгун и батарею тяжелых пушек, – мстительно сказала княжна. – Вы не кажетесь мне достаточно умным человеком, чтобы понять мои доводы. Вы ведь торопитесь поскорее составить отчет государю и получить очередную побрякушку на ваш блестящий мундир, не так ли? Желание вполне понятное, но должна вас предупредить, что вы находитесь в шаге от того, чтобы бесповоротно испортить свою карьеру.

Стеблов сделал губами “пфуй!” и поднялся с томным изяществом завзятого царедворца; Граф Бухвостов тоже вскочил, не переставая огорченно вздыхать и старательно прятать глаза.

– Позвольте откланяться, княжна, – холодно сказал Стеблов. – Я подумаю над вашими словами, а вы как следует обдумайте мои. Разлука наша будет недолгой, как это ни прискорбно для вас. Если угодно, я дам вам совет: спасти вас может только личное письмо на высочайшее имя с мольбой о прощении. Мне кажется, что, принимая во внимание ваш нежный возраст, неопытность и обрушившиеся на ваши хрупкие плечи ужасы войны, а также то, что вы остались без родительского попечения, государь не будет к вам слишком суров.

– Первым, что примет во внимание государь, – так же холодно и резко сказала княжна, – будет моя полная невиновность, а вторым – нелепейшая ошибка, которую вы, сударь, совершаете сейчас, идя на поводу у тех, кто состряпал эту гнусную клевету. Этим вы компрометируете то самое высочайшее имя, коим так часто козыряете и которое, по вашим словам, вы здесь представляете. Не смею более вас задерживать. До свидания, Федор Дементьевич.

Стеблов вышел, раздраженно звеня шпорами, прямой, как печная труба в мундире. Граф Бухвостов задержался и, робко подойдя к княжне, сказал, по-прежнему пряча глаза:

– Ах, Мария Андреевна, Мария Андреевна! Поверьте, мне так жаль!.. Но что я мог поделать?

– Успокойтесь, Федор Дементьевич, – сказала ему княжна. – Надеюсь, вы не верите в эту чепуху? Ведь не верите, правда?

– Вы еще так молоды, – со вздохом сказал граф. – Бывает, знаете ли, такая чепуха, от которой после всю жизнь не отмоешься. Я-то не верю, но вот граф Стеблов, похоже, не испытывает никаких сомнений. Я постараюсь, конечно, его переубедить, но уж очень резко вы с ним обошлись, не надо бы так с государевым-то посланником... Вот если бы был у вас какой-нибудь могущественный покровитель! Ах, не вовремя, не вовремя умер наш князь Александр Николаевич! Он бы не допустил этакого поругания своего имени.

– Я могу обратиться за помощью и поддержкой к светлейшему князю Михаилу Илларионовичу, – задумчиво сказала княжна.

– К Кутузову?!

– Да, к Кутузову. Он знает меня, знает, чем я занималась на неприятельской территории, зачем путешествовала с уланами, и каковы мои заслуги перед отечеством. Не беспокойтесь, граф, я тоже могу постоять за честь своего имени.

– Так поезжайте, дитя мое! Поезжайте, не медля ни минуты! Если вам нужна моя помощь, вам стоит только сказать...

– Благодарю вас, граф. Помощь мне не требуется. Вот разве что... Не могли бы вы как-то воспрепятствовать графу Стеблову, если ему вздумается снарядить за мною погоню? Я понимаю, что прошу о невозможном, но все-таки...

Граф Бухвостов бросил на нее быстрый испытующий взгляд.

– Как раз в этом ничего невозможного нет, – осторожно сказал он. – Если только вы невиновны... Да нет, о чем это я! Простите меня, княжна. Право, этот индюк со шпорами совершенно забил мне голову своей чепухой. Ведь я вас с пеленок знаю! Конечно, вы невиновны, и я вам помогу. Командир драгунского полка, что квартирует у нас в городе, мой старинный приятель, товарищ детских игр. Ему будет достаточно моего честного слова, и погоня, даже будучи посланной за вами, никогда вас не найдет.

– Благодарю вас, Федор Дементьевич. Благодарю от всего сердца и целиком полагаюсь на вас.

– Поезжайте с богом, княжна, – прослезившись, сказал старый граф. – Я сделаю все, что в моих силах, и даже более того.

Он пошел было прочь, на ходу утирая глаза, но в дверях остановился и, обернувшись всем телом к Марии Андреевне, сказал:

– Но мне-то, мне вы скажете, кто написал эти письма?

– Непременно, – ответила княжна. – Непременно расскажу, милейший Федор Дементьевич, но не сейчас, а после, когда все это закончится. Если останусь жива, – добавила она, подумав.

Граф горестно покивал и вышел из комнаты, тихо притворив за собой дверь. Оставшись одна, княжна упала на диван и, наконец, дала волю душившим ее слезам. Выплакавшись, она сердито утерла глаза, встала и, всегдашним спокойным тоном кликнув Дуняшу, велела ей собрать дорожный сундучок.

Глава 13

Ночь застала ее в дороге, верстах в тридцати с лишним от Москвы. К вечеру похолодало, и снова пошел снег, на сей раз с резким ветром, который, как нарочно, дул навстречу, словно находился в сговоре с графом Стебловым и тем человеком, который написал анонимку. Лицо этого человека всю дорогу стояло у княжны перед глазами, то и дело меняя, выражение: то дружески улыбаясь, то озабоченно хмурясь, то гордо поджимая губы и вскидывая красивый, твердо очерченный, истинно мужской подбородок. Глядя на это лицо, невозможно было поверить, что этот человек способен на все те низости, которые, как подозревала княжна, он совершил за не столь продолжительное время их знакомства. Время от времени, убаюканная мерным раскачиванием кареты, княжна впадала в чуткий полусон, и тогда это лицо снилось ей и даже разговаривало с нею. Просыпаясь от толчков, когда колеса ее экипажа попадали в выбоины, княжна не могла вспомнить ни слова из этих разговоров, но звук знакомого голоса помнился ей отчетливо – бархатный, густой, как у оперного актера, жирный, самоуверенный и, казалось, даже слегка лоснившийся от долгого употребления.

Все, что княжна пережила с момента вступления французов в ее усадьбу под Смоленском и смерти старого князя, теперь представало перед нею в совершенно новом свете, заставляя ее кусать губы от огромного разочарования, негодования и стыда. Все это время ее водили за нос, как несмышленую девчонку, каковой она, несомненно, и являлась на самом деле. Многое из того, что не было осмыслено и понято ею ранее, теперь виделось ясно и отчетливо, как сквозь сильное увеличительное стекло. Точно так же путник, поднявшись на вершину горы и глядя на пройденный им путь, видит все ненужные повороты, извивы и петли, которые казались необходимыми и естественными, пока он брел по равнине. Он видит завалы и рогатки, нарочно устроенные кем-то посреди гладкий, прямой, как стрела, тропы, для того, чтобы сбить его с верного пути; он видит даже спину этого “кого-то”, торопливо скрывающуюся в овраге, и ему не терпится взглянуть этому человеку в лицо.

У княжны было что сказать пану Кшиштофу Огинскому при встрече. Копия анонимного письма, столь любезно врученная ей графом Стебловым, находилась при ней. Правда, по поводу вероятности этой встречи княжну одолевали сильнейшие сомнения: она не думала, что пан Кшиштоф будет искать случая увидеться с нею.

...Она проснулась от очередного толчка и почувствовала, что карета стоит. Отодвинув занавеску, княжна выглянула в окно и увидела только ровное поле, покрытое тонким слоем казавшегося в темноте синевато-серым снега, из которого тут и там торчали черные купы каких-то кустов. Оскальзываясь в мокром снегу, к дверце кареты подошел кучер Игнат. Его шапка, брови, усы и борода были сплошь залеплены все тем же вездесущим снегом; на груди и рукавах зипуна трескалась и таяла мокрая снеговая броня.

– Дорогу заметает, ваше сиятельство, – сказал он. – Не видно ни зги. Как бы не пришлось нам в поле ночевать.

– Что же, Игнат, голубчик, ехать совсем нельзя? – спросила княжна.

– Ехать-то, ваше сиятельство, завсегда можно, – роняя с бороды талые комья, философически ответил Игнат. – Поедем, коли прикажете. А только лошади притомились, да и куда еще в такую непогодь приедешь... А тут, изволите ли видеть, трактир. Брошенный, правда, и крыша на нем сгорела. Видно, француз баловал, не иначе. А только это как-никак получше будет, чем в сугробе-то под попонкой.

Княжна посмотрела в ту сторону, куда указывал Игнат, и увидела какую-то темную массу, стоявшую близ дороги, – вероятно, тот самый покинутый трактир. Потом она перевела взгляд на кучера и поняла то, о чем он промолчал: целый день, с самого раннего утра просидевший на козлах Игнат устал едва ли не больше своих лошадей.

– Распрягай, – решительно скомандовала она. – Будем ночевать здесь. Да посмотри, нельзя ли тут как-нибудь устроить огонь. Тебе надобно согреться, да и я, признаться, тоже что-то продрогла.

– Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство, – не скрывая радости, забормотал кучер, – огонь – это мы мигом. Разве ж можно без огня-то? Да ни в жизнь! Огонь – всему голова, без него никак...

Продолжая радостно бормотать, он побежал к лошадям, схватил их под уздцы и почти поволок по снежной целине в сторону трактира.

Трактир оказался полуразрушенным деревянным строением, действительно сильно пострадавшим от пожара. Что это был за пожар, от которого дотла сгорела крыша, но почти не пострадали бревенчатые стены, оставалось только гадать. Пока кучер выпрягал лошадей и отводил их в укрытие, княжна оставалась в карете – здесь было не так холодно, как на промозглом ветру со снегом, и не так страшно, как в темном полуразрушенном доме, населенном если не призраками, то уж крысами-то наверняка.

Отведя лошадей в уцелевший сарай, Игнат издалека махнул княжне рукой и прокричал что-то неразборчивое. Княжна решила, что это просьба подождать еще немного, и стала наблюдать за тем, как кучер, вооружившись топором, вступил в победоносную схватку с остатками торчавшего вкривь и вкось забора, намереваясь, по всей видимости, употребить их в качестве топлива для костра.

Наломав достаточное количество дров, он схватил их в охапку и потащил в дом. Княжна поплотнее закуталась в медвежий полог и откинулась на подушки, представляя себе, как приятно будет протянуть озябшие ладони к живому пламени. Между прочим, подумала она, недурно было бы и перекусить. Еды вполне достаточно для двоих, и, хотя Игнат, скорее всего, неважный собеседник, с ним все-таки будет не так одиноко и страшно, как было тогда, в ночном лесу...

Она путешествовала налегке, взяв с собой из прислуги одного лишь кучера, человека бывалого и не робкого десятка. Дворовые – не все, конечно, но многие, – плакали, провожая ее, и просили взять их с собой, но княжна, уже имевшая некоторый опыт передвижений вблизи театра военных действий, справедливо рассудила, что там, куда она направляется, от дворни будет гораздо больше помех и ненужных хлопот, чем пользы. Подумать было страшно – пробираться через разоренные войной места со всем этим шумным, привыкшим к сытой и относительно спокойной жизни обозом, который, помимо всего прочего, нужно было еще и кормить!

Ей показалось, что она слышит какой-то шум – не то треск, не то грохот падения чего-то тяжелого, не то человеческий крик, – и княжна, подавшись вперед, отодвинула занавеску. За окном кареты по-прежнему было темно, и в темноте летел снег – стремительно, наискосок, почти параллельно земле, сливаясь на лету в длинные зыбкие полосы. За этой полупрозрачной подвижной кисеей темной громадой возвышался трактир, и княжне даже удалось разглядеть на фоне темного неба облепленные снегом ребра обугленных стропил. Больше ничего интересного снаружи не было, и княжна решила, что шум ей просто почудился. А может быть, это Игнат оступился и упал с каких-нибудь ступенек, рассыпав дрова, подумала она. Не расшибся ли он ненароком? Надо бы сходить проверить...

Но идти никуда не хотелось. Под медвежьим пологом было тепло и уютно, особенно если натянуть его до самых глаз, спрятать ладони в рукава и не вынимать их оттуда. Пять минут, решила княжна, снова откидываясь на подушки. Подожду пять минут, а потом пойду и посмотрю, как у него там идут дела. Пора бы ему управиться. Хотя, вообще-то, дрова наверняка сырые. Пока они разгорятся...

Мария Андреевна покинула свою усадьбу рано утром, еще затемно, торопясь покрыть при дневном свете как можно большее расстояние. Нужно было спешить, потому что армия, а вместе с нею и фельдмаршал Кутузов, не стояла на месте, неутомимо преследуя отступающего неприятеля. Кутузов был последней надеждой княжны, поскольку на беспристрастность проводимого флигель-адъютантом Стебловым расследования рассчитывать не приходилось. Только Кутузов мог обелить ее в глазах государя и всего мира – Кутузов да еще молодой Вацлав Огинский, безвестно затерявшийся где-то среди заснеженных полей и лесов, в громе пушек и лязге жестоких сабельных стычек. Где он, Вацлав, жив ли еще? Помнит ли о ней?

Княжна вдруг представила, какое лицо сдел