Book: Прощай, Коламбус



Прощай, Коламбус

Филипп Рот

ПРОЩАЙ, КОЛАМБУС

1

Я познакомился с Брендой в плавательном бассейне. Она попросила меня подержать ее очки. А сама подошла к краю трамплина и затуманенным взором глянула вниз; даже не будь в бассейне воды, близорукая Бренда вряд ли бы это заметила. Она элегантно нырнула, а секунду спустя уже плыла назад, вытянув коротко стриженную рыжую голову над водой — что твой розовый бутон на длинном стебельке. Доплыла до трамплина, вскарабкалась на него и очутилась рядом со мной.

— Спасибо, — сказала она, поблескивая водянистыми (отнюдь не от воды) глазами, и, протянув руку, забрала у меня очки. Но надела их лишь после того, как отвернулась от меня и пошла прочь. Я стал смотреть ей вслед. Вдруг руки ее оказались за спиной. Указательным и большим пальцами она поправила купальник и, щелкнув резинкой, вернула лакомый кусочек плоти в укрытие. У меня взыграла кровь.

В тот же вечер я позвонил ей перед ужином.

— Кому это ты звонишь? — спросила тетя Глэдис.

— Одной девчонке. Познакомился сегодня.

— Тебя с ней Дорис познакомила?

— Дорис не познакомит меня даже с рабочим, который чистит дно бассейна, тетя Глэдис.

— Хватит тебе все время ее критиковать. Она как-никак твоя двоюродная сестра. Ну, и как же ты с ней познакомился?

— Да я толком и не познакомился. Так, увидел просто.

— Кто такая? Как зовут?

— Фамилия у нее — Патимкин.

— Патимкин? Не знаю таких, — сказала тетя Глэдис. Можно подумать, все остальные члены клуба «Грин Лейн» ее закадычные друзья. А она вообще никого не знает. — И что же, ты хочешь позвонить незнакомой девушке?

— Вот именно, — объяснил я. — Хочу представиться,

— Казанова, — сказала тетя Глэдис и пошла готовить ужин моему дяде.

Мы никогда не едим вместе; тетя Глэдис ужинает в пять часов, моя двоюродная сестра Сьюзен в половине шестого, я — в шесть, а мой дядя — в полседьмого. Думаю, иных доказательств тому, что моя тетушка сумасшедшая, не требуется.

— Где справочник с пригородными номерами? — спросил я у нее, перебрав все телефонные книги, сложенные под столиком.

— Что?

— Где справочник с пригородными номерами? Я хочу позвонить в Шорт-Хиллз.

— Это та здоровая книга, что ли? Чего ради захламлять дом, если я никогда ею не пользуюсь?!

— Где она?

— Я подложила ее под комод вместо сломанной ножки.

— О, Господи! — говорю я.

— Позвони лучше в справочную. А то будешь ворочать комод — все подштанники мне в ящиках переворошишь. И вообще, не тереби меня! Ты же знаешь, твой дядя вот-вот вернется, а я даже тебя еще не покормила.

— Тетя Глэдис, может, сегодня поужинаем вместе? Такая жара стоит. Отдохни немного.

— Вот еще! Что же мне потом — сразу четыре разных блюда подавать?! Ты у нас кушаешь тушеное мясо, Сьюзен подавай прессованный творог, а Максу — бифштекс. Он по пятницам всегда кушает бифштекс — я не вправе его судить. Ну, и мне самой на ужин — цыпленок. Что же мне, двадцать раз подряд из-за стола вскакивать?! Я что, прислуга?!

— Почему бы нам всем не отужинать бифштексами или цыпленком.

— Слушай, я как-никак двадцать лет веду хозяйство! Иди, звони своей подружке!

Но когда я позвонил, Бренды Патимкин не оказалось дома. «Она ужинает в клубе», — объяснил мне женский голос. «А после ужина она поедет домой?» — спросил я (мой голос был на две октавы выше голоса мальчишки из церковного хора). «Не знаю, — ответил женский голос. — Может, она еще поиграет в гольф. А кто ее спрашивает?» Я промямлил что-то в ответ — она меня не знает я перезвоню позже нет нет ничего передавать не надо спасибо извините за беспокойство… Где-то в промежутке между этими словами я все-таки умудрился повесить трубку. Потом меня позвала тетя, и я, набравшись мужества, отправился ужинать.

Тетя Глэдис врубила на полную катушку черный дребезжащий вентилятор. Под напором воздуха закачался шнур, на котором висела лампочка.

— Что ты будешь пить? — спросила тетя Глэдис. — Есть имбирный лимонад, зельтерская, черная смородина. Могу открыть бутылку шипучки.

— Спасибо, я пить не буду.

— Может, ты хочешь воду?

— Я не запиваю еду, тетя Глэдис. Я вам об этом уже год твержу. Каждый день.

— А Макс всегда запивает печеночный фарш. Он вкалывает с утра до вечера. Если бы ты тоже вкалывал, то пил бы больше жидкости.

Тетя Глэдис подошла к плите, нагромоздила на тарелку гору из тушеного мяса, вареных картофелин под соусом, чернослива, моркови, и поставила блюдо передо мной. Лицо мое обдало жаром. Тетя Глэдис отрезала два ломтя от буханки ржаного хлеба и положила их на стол рядом с тарелкой.

Я разломал картофелину вилкой и принялся есть. Тетя Глэдис уселась напротив меня и стала следить, как я ужинаю.

— Ты совсем не кушаешь хлеб, — сказала она. — Я резала его не для того, чтобы он зачерствел.

— Я кушаю хлеб.

— Тебе не нравится, когда он с непросеянными зернышками, да?

Я отломил от ломтя половину и съел ее.

— Как мясо? — спросила тетя Глэдис.

— Замечательное! Очень вкусно.

— Сейчас набьешь себе живот картошкой и хлебом, а мясо придется выбрасывать… — тетя Глэдис вдруг подскочила со стула: — Соль!

Отыскав солонку, она водрузила ее на стол передо мной. Перца в доме тетя Глэдис не держала — она услышала от кого-то, что перец организмом не усваивается, а позволить какому-то продукту путешествовать по пищеводу, желудку и кишкам просто ради его, продукта, удовольствия тетя Глэдис не могла.

— Ты собираешься кушать только чернослив, да? Мог бы предупредить меня заранее — я бы тогда морковку не покупала.

— Обожаю морковь! — говорю я. — Это мое любимое блюдо!

И, чтобы доказать это, зачерпываю кружочки моркови и половину из них отправляю в рот, а другую — опрокидываю на брюки.

— Поросенок, — комментирует тетя.

Я обожаю десерт, особенно фрукты, но сегодня решил отказаться. В этот душный вечер мне хочется избежать разговоров о том, почему я ем свежие фрукты, а не консервированные. Или наоборот. Что бы я ни выбрал на десерт, у тети Глэдис все равно остается в избытке продуктов, которые она запихивает в холодильник, словно краденые бриллианты:

— У меня полный холодильник винограда, а ему подавай, видите ли, персиковый компот… Что же мне, весь виноград выбрасывать?!

Для бедной тети Глэдис выбрасывание составляет смысл жизни. Излюбленными ее занятиями являются выкидывание мусора, опустошение съестных припасов, а также увязывание в узлы изношенного тряпья — для бедных евреев Палестины, как она выражается. Я все-таки надеюсь, что тетя Глэдис умрет с пустым холодильником — в противном случае в загробном мире уже никому вечного покоя не обрести: тетя замучит их жалобами о начинающем зеленеть сыре и покрывшихся плесенью апельсинах.

Вскоре пришел с работы дядя Макс, и я, набирая номер телефона Бренды, слышал, как на кухне откупориваются бутылки с шипучкой. На сей раз мне ответил высокий, резкий и усталый голос:

— Алло!

Я затараторил:

— Здравствуй Бренда Бренда ты меня не знаешь ты не знаешь как меня зовут но я сегодня держал твои очки в клубе… Ты попросила меня подержать очки нет я не член клуба моя кузина член Дорис Дорнс Клюгман я спросил у нее про тебя… — тут я перевел дыхание, давая ей возможность ответить, но на том конце провода царила тишина, и я продолжил: — Дорис? Это та самая девушка, которая все время читает «Войну и мир». Если Дорис читает «Войну и мир», значит опять наступило лето.

Бренда не засмеялась; она с самого начала была практичной девушкой.

— Как тебя зовут? — спросила она.

— Нейл Клюгман. Я держал твои очки, когда ты ныряла, помнишь?

Она ответила вопросом на вопрос — причем задала именно тот вопрос, который, на мой взгляд, приводит человека в замешательство как своей непринужденностью, так и необходимостью отвечать на него беспристрастно:

— А как ты выглядишь?

— Я… я темный.

— Негр, что ли?

— Нет, — говорю.

— Ну, а выглядишь как?

— Может, нам встретиться сегодня? Тогда сама увидишь.

— Замечательно! — засмеялась Бренда. — Но я как раз собиралась поиграть в теннис.

— А я думал — в гольф…

— В гольф я уже играла.

— Может, встретимся после тенниса?

— После тенниса я буду потная, — сказала Бренда.

Это был вовсе не отказ и не призыв зажать покрепче нос и улепетывать от нее подальше; это была констатация факта, который совершенно не беспокоил Бренду. Она просто ставила меня в известность.

— Не беда, — ответил я, втайне надеясь на то, что по моему голосу можно понять, что я занимаю нишу, которая находится где-то посередине между чопорностью и неразборчивостью. — Я могу за тобой заехать?

Она не отвечала целую минуту. Я слышал, как она бормочет, силясь припомнить: «Дорис Клюгман… Дорис Клюгман…» Наконец она сказала:

— Да. Подъезжай в Брайерпэт-Хиллз к пятнадцати минутам девятого.

— Я буду на темном… — тут я осекся и заговорил снова чуть ли не год спустя: —…на желтовато-коричневом «плимуте». Так что ты меня сразу узнаешь. А как узнать тебя? — лукаво спросил я, разразившись омерзительным хохотом.

— Я буду потная, — ответила Бренда и повесила трубку.

Я выехал из Ньюарка, миновал Ирвингтон, хитросплетение железнодорожных переездов, многочисленные будочки стрелочников, склады, стоянки подержанных автомобилей… Чем дальше от Ньюарка, тем прохладнее становился вечер — словно те шестьдесят метров, на которые пригороды возвышаются над городом, приближали человека к небу. Даже солнце здесь было больше, круглее и ниже над горизонтом, чем в Ньюарке. Вскоре я уже проезжал мимо больших лужаек, которые сами опрыскивали себя водой, мимо домов, на крылечках которых никогда не увидишь сидящих людей; в этих домах горит свет, но окна всегда закрыты, потому что те, кто живет за этими окнами, не желают смешивать свою кондиционированную, с оптимальным для их кожи уровнем влажности жизнь с жизнью улицы. Было всего восемь часов, а я не хотел приезжать на свидание раньше условленного времени, и потому колесил по улицам, названия которых пестрели именами престижных колледжей восточного побережья — похоже, еще в те времена, когда городок только закладывался, первые поселенцы уже предопределили род занятий своих потомков.

Мне сразу подумалось о тете Глэдис и дяде Максе — как они сидят сейчас на складных стульчиках в своем переулочке и радуются в сумерках каждому порыву свежего ветерка так, словно эти дуновения даруют им вечную жизнь.

Я еще немного покружил по улицам и наконец свернул на посыпанную гравием дорожку, которая вела в небольшой парк, где Бренда играла в теннис. Растянувшиеся на километры улицы, покрытые гудроном, вдруг словно исчезли с лица земли, в висках застучала кровь, а ночные шорохи стали такими громкими, что мне почудилось, будто лежащая в «бардачке» карта Ньюарка превратилась в стрекочущих сверчков.

Я припарковался под развесистой черно-зеленой кроной трех могучих дубов и пошел в ту сторону, откуда доносился стук теннисных мячей.

— Опять «ровно»! — услышал я чей-то раздраженный возглас и сразу понял, что это Бренда: даже по голосу чувствовалось, какая она потная. Шурша гравием, я медленно шел к корту. И опять услышал ее:

— У меня «больше»!

Я свернул на узенькую тропку, угодил в репейник и услышал победный клич Бренды:

— Гейм! — ракетка взвилась в воздух, полетела вниз, она ловко поймала ее — и как раз в это мгновение я оказался в поле зрения Бренды.

— Привет! — крикнул я.

— Привет, Нейл! — откликнулась она. — Осталось сыграть еще один гейм.

Эти слова почему-то привели в ярость ее партнершу — миловидную, стройную — ростом чуть пониже Бренды — девушку с каштановыми волосами. Она бросила искать мяч, укатившийся за пределы корта, и смерила нас с Брендой свирепым взглядом. Секунду спустя я понял, в чем дело: Бренда выигрывала со счетом 5:4, и ее уверенность в том, что победное шестое очко она возьмет с одного гейма, вызвала у подруги столько гнева, что его хватило на нас обоих.

Бренда, в конце концов, действительно выиграла, хотя ушло у нее на это гораздо больше геймов, чем она планировала. Подружка, которую звали то ли Симп, то ли как-то еще, довела счет до 6:6 и, похоже, была бы счастлива завершить на этом матч, но Бренда распалилась не на шутку. Уже совсем стемнело, я различал в сумерках только поблескивающие стекла ее очков, пряжку пояса, носки и кроссовки. Иногда мне удавалось разглядеть и мяч. Но странное дело: чем непрогляднее становился мрак, тем бойчее носилась по корту Бренда. Она прыгала, вставала на носочки и даже очертя голову выходила к сетке, что меня удивило, ибо при нормальном освещении она предпочитала играть на задней линии, а если ей все же приходилось выбегать к сетке, чтобы отбить «свечу», то делала она это с явной неохотой — словно боялась оказаться слишком близко к ракетке соперницы. В общем, желание выиграть очко было огромным, но еще большим было стремление выглядеть на корте красивой. Мне кажется, получи она мячом по лицу — и багровый след на щеке расстроил бы ее гораздо сильнее, чем все на свете проигранные очки. Темнота же вдруг вдохновила Бренду, удары ее становились все мощнее, и под конец Симп, по-моему, уже ползала на коленях. Когда все, наконец, закончилось, Симп отвергла мое предложение подвезти ее до дома, заявив тоном, позаимствованным из какого-нибудь старого фильма с участием Кэтрин Хепберн, что она «изволит справиться сама»; скорее всего, поместье барышни располагалось за ближайшими вересковыми зарослями. Я ей не понравился, она мне тоже, хотя я переживал по этому поводу гораздо сильнее, чем она.

— Как ее зовут? — спросил я у Бренды.

— Лора Симпсон Столович.

— Почему бы тогда называть ее не Симп, а Столо?

— Это прозвище ей придумали в Беннингтоне, невежда.

— Беннингтон? Вы там учитесь, да?

Задрав подол тенниски, она принялась вытирать пот:

— Нет. Я учусь в Бостоне.

Как я рассердился на нее за такой ответ! Когда меня спрашивают про место учебы, я отвечаю без запинки: Ньюаркский колледж университета Рутгерс. Я, может быть, произношу это слишком громко, скороговоркой, — но я называю вещи своими именами. На долю секунды Бренда напомнила мне тех девиц-мартышек из Монклер, которые заявились во время каникул в библиотеку: пока я ставил штампы в формуляры, они без устали теребили свои гигантские галстуки, свисавшие чуть ли не ниже колен, и многозначительно намекали на «Бостон» и «Нью Хейвен».

— В Бостонском университете? — спросил я, поглядывая на деревья.

— Нет, в Рэдклиффе.

Мы все еще стояли посреди корта, окруженные со всех сторон белыми линиями разметки. Над терпко пахнущим кустарником, окаймлявшим корт, светлячки выписывали «восьмерки», а когда густые сумерки вдруг в мгновение ока превратились в ночь, вся листва засияла, словно омытая лучистым дождем. Бренда решила уйти с корта. Я пошел следом. Глаза привыкли к темноте, и Бренда, которую я до сих пор воспринимал по большей части на слух, материализовалась в зримый образ. Я даже забыл про свою обиду на «Бостон» и разрешил себе оценить Бренду по достоинству. Руки ее на сей раз не поправляли никаких деталей туалета ниже талии, но формы заявляли о себе даже будучи прикрытыми бермудами цвета хаки. На спине белой тенниски с маленьким воротником темнели два треугольных пятна от пота как раз в том месте, откуда росли бы крылья Бренды, будь их у нее хотя бы парочка. Картину дополняли белые носочки, белые кроссовки и клетчатый ремень.

Бренда, зачехлив ракетку, застегивала на ходу «молнию».

— Ты очень торопишься домой? — спросил я.

— Нет.

— Давай присядем. Здесь так хорошо.

— Давай.

Мы присели на поросший травой пригорок. Склон был столь крут, что нам даже не пришлось особо отклоняться, чтобы опереться о газон; со стороны все это выглядело, наверное, так, словно мы собираемся наблюдать за неким астрономическим явлением — рождением новой звезды или превращением полумесяца в полную луну. Бренда во время разговора непрестанно теребила молнию на чехле ракетки; впервые я видел ее раздраженной. Это почему-то успокоило меня, и теперь мы оба, странным образом, были готовы к тому, без чего, казалось бы, могли и обойтись: к свиданию.

— Как выглядит твоя кузина Дорис? — спросила Бренда.

— Она темная.

— Негри…

— Нет! Конопатая, темноволосая и очень высокая.

— А учится где?

— В Нортгемптоне.

Бренда промолчала. Я так и не понял, догадалась ли она о том, что я имел в виду.

— По-моему, мы с ней незнакомы, — сказала Бренда минуту спустя. — Она недавно в клубе?

— Наверное. Они поселились в Ливингстоне всего пару лет назад.

— А-а…

Новых звезд на небе не появилось — по крайней мере в следующие пять минут.

— Помнишь, как я держал твои очки? — спросил я.

— Ага. Теперь вспомнила, — ответила она. — Ты тоже живешь в Ливингстоне?

— Нет, в Ньюарке.

— Мы жили в Ньюарке, когда я была совсем маленькая, — сказала Бренда.



Я вдруг рассердился:

— Хочешь, отвезу тебя домой?

— Нет. Давай лучше погуляем. — Она наподдала камешек ногой и пошла вперед.

— А почему ты стала выходить к сетке только после того, как стемнело? — спросил я.

— Бренда обернулась и сказала с улыбкой:

— Ты заметил, да? А старуха Симп ничего не замечает.

— Так почему же?

— Я выхожу к сетке, когда уверена, что она не сможет отбить мой удар. А так — боюсь.

— Почему?

— Из-за носа.

— Из-за чего?!

— Из-за носа. Я же его укоротила.

— Что?!

— Мне исправляли форму носа.

— С ним что-то было не в порядке?

— Он был с горбинкой.

— Большая горбинка?

— Нет, — ответила Бренда. — Нос был симпатичный. Но сейчас я еще красивее. Осенью и брату нос поправят.

— Он тоже хочет стать красивее?

Ничего не ответив, Бренда опять ушла вперед.

— Извини, я не хотел острить. Мне просто интересно — зачем ему это?

— Он хочет… Если, конечно, не вздумает стать учителем физкультуры… Но это вряд ли… — сказала она. — Понимаешь, мы все пошли в отца.

— Он тоже укорачивал себе нос?

— Ну почему ты такой вредный?

— Я не вредный… Извини, пожалуйста. — Свой следующий вопрос я задал исключительно из стремления выглядеть заинтересованным, надеясь тем самым восстановить утраченный облик благовоспитанного человека; увы, вопрос прозвучал не совсем так, как я ожидал — слишком громко: — А сколько это стоит?

Бренда помолчала, но потом все же ответила:

— Тысячу долларов. Если, конечно, идти не к мяснику.

— Дай-ка взгляну, стоила ли операция таких денег.

Она снова обернулась, положила ракетку на садовую скамейку и спросила:

— Если я разрешу тебе поцеловать меня, ты перестанешь вредничать?

Нам предстояло сделать навстречу друг другу два бесконечных шага. Мы чувствовали себя очень неловко, но все же поддались порыву и поцеловались. Бренда обняла меня за шею, я притянул ее к себе — быть может, слишком резко — руки мои скользнули за спину Бренды, сомкнулись на лопатках и, клянусь, под влажной тенниской я ощутил слабое трепетание — словно нечто в ней пульсировало с такой силой, что пульсация эта прорывалась даже сквозь ткань. Эта странная дрожь походила на трепыхание крошечных крылышек — крылышек, которые были не больше ее грудей. Но в ту секунду малая величина тех крыльев совершенно не смущала меня, ибо вовсе не нужны были крылья орла, чтобы вознести меня на те пятьдесят метров, что делают ночи в Шорт-Хиллз гораздо прохладнее ночей в Ньюарке.

2

На следующий день мне вновь довелось подержать очки Бренды — на сей раз не в качестве слуги на пару минут, но званого гостя. А может, меня принимали и за того, и за другого — в любом случае, прогресс был налицо. Бренда была одета в черный купальник и разгуливала босиком, выделяясь среди других дам с их кубинскими каблуками, корсетами, перстнями размером с кулак и соломенными шляпами, напоминавшими огромные блюда из-под пиццы (шляпы эти были куплены, как я услышал от одной загорелой дамы со скрипучим голосом, «у симпатичной черномазой торговки во время стоянки яхты в Барбадосе»).

Бренда среди этой расфуфыренной толпы была элегантно проста, словно воплощенная мечта мореплавателя о полинезийской красавице — если, конечно, можно вообразить себе островитянку в солнечных очках и с фамилией Патимкин. Вынырнув из бассейна, она ухватилась за бортик, подтянулась, расплескав вдоль борта небольшую лужицу, и вцепилась в мой лодыжки мокрыми руками.

— Лезь ко мне, — сказала она, щурясь из воды. — Поиграем.

— А очки?

— Да разбей ты их к черту! Ненавижу эти очки!

— Может, тебе стоит тогда глаза поправить!

— Опять ты начинаешь?!

— Извини, — сказал я. — Сейчас, только передам их Дорис.

Дорис к середине лета уже добралась до эпизода, когда князь Андрей уходит от жены, и теперь сидела с томиком Толстого, поджариваясь на солнце — опечаленная, как выяснилось, не горькой участью бедной княжны Лизы, а из-за начавшей облезать кожи на плечах.

— Приглядишь за очками? — спросил я.

— Ага, — она сдула с ладони прозрачные лоскутки облезшей кожи. — Черт!

Я протянул ей очки.

— О, Господи… — рассердилась Дорис. — Я не собираюсь держать их в руке. Положи рядом. Я ей не рабыня.

— Ты заноза в заднице, Дорис. Не знала об этом?

Она сейчас напомнила мне Лору Симпсон Столович

Подлинная Столович, кстати, тоже присутствовала на вечеринке. Она разгуливала где-то на другой стороне бассейна, избегая Бренду и меня, обидевшись (как мне хотелось думать) на Бренду, которая нанесла ей вчера поражение; а может, Лора сторонилась нас потому (и эта мысль меня совершенно не радовала), что считала мое пребывание здесь неуместным. Короче, Дорис, сама о том не подозревая, отдувалась еще и за мою неприязнь к Лоре.

— Вот спасибо!.. — съязвила моя кузина. — И это после того, как я пригласила тебя с собой!

— Приглашение ты сделала вчера.

— А в прошлом году?!

— Ну, конечно!.. В прошлом году твоя мать сказала тебе: «Пригласи с собой сына Эстер, чтобы он не жаловался в письмах родителям, будто мы о нем не заботимся». Один день в сезон мне обеспечен. Это я знаю!

— Тебе нужно было уехать с ними. Мы-то тут причем? Ты у нас не на попечении.

Когда Дорис произнесла эти слова, я сразу понял, что фразу эту она услышала дома. А может, именно эти слова были в том письме, которое она получила в один из понедельников, вернувшись из Стоу. Или Дартмута? Или после уик-энда у Лоуэллов, где она залезла под душ со своим приятелем?

— Передай своему папаше, чтобы не переживал. Я уж как-нибудь сам о себе позабочусь, — ответил я и с разбега нырнул в бассейн. Коснувшись под водой ног Бренды, я выпрыгнул из воды, словно дельфин.

— Как Дорис? — спросила она.

— Облезает, — ответил я. — Ей бы не худо кожу поправить.

— Прекрати! — сказала Бренда и, подпрыгнув под меня, схватила за пятки. Я высвободился и тоже нырнул. И почти на самом дне бассейна, сантиметрах в пятнадцати над черной кафельной полосой, разделявшей дорожки, мы, пуская пузыри, поцеловались. Она улыбнулась мне на дне плавательного бассейна клуба «Грин Лейн». Над нами бултыхались чьи-то ноги, зеленели похожие на плавники руки купальщиков, — и мне было наплевать на кузину Дорис — пусть она облезает хоть до костей; мне не было дела до тети Глэдис, готовящей каждый вечер по двадцать кушаний, и до своих родителей, укативших лечить свою астму в пекло Аризоны. Жалкие пустынники! Мне было наплевать на всех и вся, кроме Бренды. Когда мы стали выныривать, я прижал ее к себе, дернул за купальник, и на меня, высвободившись из плена, двумя розовомордыми рыбками уставились груди Бренды. Я сжал их, но уже через секунду нас с Брендой ласкали солнечные лучи. Мы вылезли из воды, улыбаясь друг другу. Бренда помотала головой, брызгая на меня влагой, и в то мгновение, когда капельки воды попали на мое лицо, я понял, что это — обещание. На все лето. А может, как я втайне надеялся, и на более долгий срок.

— Очки нужны? — спросил я.

— Когда ты так близко, я вижу тебя и без очков, — ответила Бренда. Мы сидели под большим синим парасолем на сдвинутых шезлонгах, раскаленная пластиковая обивка которых, казалось, зашипела, когда ее коснулись наши купальные костюмы; я повернул голову, чтобы взглянуть на Бренду, и уловил тот приятный запах, который исходит только от загорающих плеч. Бренда лежала с закрытыми глазами. Тогда и я закрыл глаза. Мы беседовали, а день становился все жарче, солнце раскалялось все сильнее, и под моими прикрытыми веками заплясали разноцветные всполохи.

— Слишком быстро, — сказала Бренда.

— Но ведь ничего не произошло, — мягко ответил я.

— Нет. Нет, конечно. Но я чувствую, как во мне что-то изменилось.

— За восемнадцать часов?

— Да, Я чувствую… У меня такое ощущение, будто меня преследуют, — сказала она, замявшись.

— Но это ты меня пригласила, Бренда.

— Почему ты всегда вредничаешь, а?

— Разве? Я не хотел. Честное слово!

— Нет, ты хотел! «Это ты меня пригласила, Бренда»… Ну и что? — сказала она. — Это вовсе ничего такого не означает.

— Извини.

— И хватит извиняться. Ты это делаешь автоматически, не вкладывая в слова никакого смысла.

— Ну, теперь ты вредничаешь.

— Вовсе нет. Я просто констатирую факты. Давай не будем спорить. Ты мне нравишься. — Она повернула голову в мою сторону и на мгновение затихла, словно тоже принюхивалась к летнему аромату своего тела. — Мне нравится твоя фигура, — добавила Бренда. Тон ее, как водится, был настолько констатирующим, что я даже не смутился.

— Почему? — спросил я.

— У тебя такие красивые, мощные плечи. Ты занимаешься спортом?

— Нет, — ответил я. — Просто мои плечи росли вместе со мной.

— Мне нравится твое тело. Оно прекрасно.

— Рад слышать, — сказал я.

— А тебе мое тело нравится?

— Нет, — ответил я.

— Тогда я беру свои слова обратно, — сказала Бренда.

Я поправил ей волосы, зачесав за ухо длинный локон. Некоторое время мы сидели молча.

— Бренда, — сказал я наконец, — ты до сих пор ничего не спрашивала обо мне.

— Как ты себя чувствуешь? Хочешь, я спрошу тебя: «Как ты себя чувствуешь?»

— Да, — ответил я, принимая предложенный мне отходный маневр, хоть и по иным, нежели она предполагала, причинам

— Как ты себя чувствуешь?

— Мне хочется поплавать.

— Давай поплаваем, — согласилась Бренда.

И остаток дня мы провели в воде. В бассейне было восемь дорожек, и к четырем часам, по-моему, не осталось ни одного уголка на дне бассейна, куда бы мы не нырнули, почти касаясь черных разделительных полос руками. Время от времени мы вылезали из воды, ложились в шезлонги и пели друг дружке умные, нервные, нежные дифирамбы о своих чувствах. По сути, у нас и чувств-то этих не было до того момента, пока мы не заговорили о них вслух, — за себя, по крайней мере, ручаюсь. Называя чувства, мы создавали и обретали их. Мы взбивали наше странное, незнакомое прежде состояние, в пену, напоминавшую собой любовь, не дозволяя себе при этом слишком долго играть в эту игру и болтать о ней, дабы пена не растаяла и не улетучилась. И потому мы чередовали водную гладь с шезлонгами, разговоры с тишиной — что в сочетании с высокими крепостными стенами, которые отделяли эго Бренды от ее знания о нем, и с моей нервозностью, — позволяло нам успешно коротать время.

Примерно в четыре часа, когда мы в очередной раз погрузились на дно бассейна, Бренда вдруг отшатнулась от меня и метнулась вверх. Вслед за ней вынырнул и я.

— Что случилось? — спросил я.

Бренда откинула волосы со лба. Затем указала рукой на дно бассейна. И сказала, отплевываясь:

— Мой брат…

И тут, подобно Протею, подстриженному под «ежик», из пучины, только что покинутой нами, вознесся Рон Патимкин, во всей своей необъятной красе.

— Привет, Брен, — заорал он и шлепнул раскрытой ладонью по воде, вызвав тем самым небольшой тайфун, который обрушился на его сестру и на меня.

— Ты чего такой радостный? — спросила Бренда. — «Янки» победили!

— Значит, будем ждать к обеду Мики Мантла? — язвительно поинтересовалась Бренда. — Когда «Янки» выигрывают, — повернулась она ко мне с такой грацией, будто под ногами у нее была не хлорированная вода, а мраморный пол, — когда «Янки» выигрывают, то мы ставим на стол лишний прибор — для Мики Мантла.

— Давай наперегонки? — предложил ей Рон.

— Нет, Рональд. Поплавай один.

Обо мне брат с сестрой даже не заикнулись. Я изо всех сил старался быть ненавязчивым, как и полагается человеку, которого не представили. Но мы торчали в воде, и я не мог, извинившись, учтиво отойти в сторонку. К тому же я изрядно устал и молил Бога, чтобы брат с сестрой поскорее прекратили трепаться. На мое счастье, Бренда все же догадалась представить меня:

— Рональд, это Нейл Клюгман… Это мой брат, Рон Патимкин.

— Давай наперегонки? — дружелюбно предложил Рон.

— Давай-давай, Нейл, — поддакнула Бренда. — А я пока схожу позвоню домой: предупрежу, что ты будешь ужинать у нас.

— Я?! Но тогда я тоже должен позвонить тете! Ты меня не предупредила… Моя одежда…

— Ничего. Будем ужинать «au naturel».[1]

— Чего-чего? — не понял Рональд.

— Плыви, детка, — сказала ему Бренда. Мне было неприятно, когда она поцеловала брата в щеку.

— Я сумел отвертеться от плавания наперегонки, сославшись на то, что мне нужно позвонить тете. Выбравшись на облицованный голубым кафелем бортик, я оглянулся, чтобы взглянуть на Рональда: тот рассекал водную гладь бассейна мощными гребками. Глядя на него, можно было подумать, что, переплыв бассейн раз десять, он, прежде чем вылезти, выпьет все его содержимое. Ей-Богу, мне показалось, что именно таков приз за победу в заплыве. Наверное, у Рона, как и у моего дядюшки Макса, необъятный мочевой пузырь. И его так же мучает колоссальная жажда.

Тетя Глэдис, похоже, не испытала никакого облегчения, когда я сообщил ей, что сегодня она может ограничиться тремя блюдами на ужин.

— Фанцы-шманцы, — вот все, что она сказала мне в ответ.

Ужинали мы не на кухне, а за круглым обеденным столом. Нас было шестеро — Бренда, я, мистер и миссис Патимкин, и Джулия, младшая сестра Бренды. Обслуживала нас чернокожая кухарка по имени Карлота. У негритянки было невозмутимое лицо индейца. Мочки ушей проколоты, но серег нет. Меня усадили рядом с Брендой. Ее «au naturel» состояло из бермуд (довольно-таки обтягивающих), белой тенниски, белых же кроссовок и носков. Напротив меня сидела Джулия — круглолицая веселая девчушка десяти лет, которая перед ужином, когда все ее сверстницы играли на улице, уединилась на лужайке позади дома вместе с отцом, дабы заняться более серьезным делом — поиграть в гольф. Мистер Патимкин напомнил мне отца — только в отличие от моего папы он не хрипел, задыхаясь от астмы, после каждого произнесенного слова. Мистер Патимкин был высок, мощен, коверкал слова, и ел с такой свирепостью, какой мне прежде видеть не доводилось. Он так набросился на салат — предварительно залив его постным маслом из бутылки, — что жилы на его руках едва не лопнули. Мистер Патимкин съел три порции салата, Рон — четыре, Бренда с Джулией — по две, и лишь миссис Патимкин и я ограничились единственной порцией. Миссис Патимкин мне не понравилась, несмотря на то, что была самой благородной из собравшихся за столом. Миссис Патимкин была ужасно вежлива ко мне, и глядя на ее лиловые глаза, темные волосы и дородные телеса, я не мог отделаться от впечатления, что она — некая заколдованная принцесса, попавшая в плен красавица, которую выдрессировали и превратили в служанку королевской дочери по имени Бренда.

В большом окне, выходившем из столовой на задний двор, виднелись два дуба-близнеца. Я говорю «два дуба», хотя деревья, скорее всего, принадлежали к диковинному роду «спортинвентарных». Под их раскидистой кроной валялись на земле опавшие плоды: две клюшки для гольфа, бейсбольная бита, баскетбольный мяч, чехол от теннисной ракетки, бейсбольная рукавица и, по-моему, даже жокейская плетка. Позади деревьев, возле кустарника, огораживающего владения семейства Патимкин, пламенела на фоне зеленой травы гаревая баскетбольная площадка. Легкий ветерок трепыхал сетку на баскетбольном кольце. Внутри дома приятную свежесть поддерживал кондиционер «вестингауз». В общем, все было бы очень мило, если бы не муки приема пищи в обществе Бробдингнегов. Вскоре мне стало казаться, что плечи мои сузились сантиметров на десять, рост уменьшился примерно настолько же, и, вдобавок ко всему, кто-то вынул из меня все ребра — после чего грудь моя обмякла и прилипла к спине.

Говорили за ужином мало; поедание пищи было тяжелым, методичным и серьезным занятием. Я, пожалуй, приведу разговор в немного усеченном виде, опустив предложения, окончания которых зажевывались; слова, которые проглатывались вместе с едой; фразы, перемолотые зубами и забытые, затерянные в жадных глотках.

Вопрос РОНУ. Когда будет звонить Гарриет?

РОН. В пять часов.

ДЖУЛИЯ. Пять часов уже было!

РОН. По тамошнему времени.

ДЖУЛИЯ. А почему в Милуоки другое время? Почему там раньше? Это что же — если летать туда-сюда на самолете весь день, то не пройдет и минуты, что ли? Так никогда и не вырастешь.

БРЕНДА. Ты права, милая.

МИССИС П. Почему ты ее путаешь? Разве для того она ходит в школу?

БРЕНДА. Я не знаю, для чего она ходит в школу.

МИСТЕР П. (любовно). Студенточка!..

РОН. Где Карлота? Карлота!

МИССИС П. Карлота, принеси Рону еще.

КАРЛОТА (отзываясь из кухни). Чего?

РОН. Всего.

МИСТЕР П. И мне тоже.

МИССИС П. Тебя скоро будут перекатывать от лунки к лунке во время гольфа.

МИСТЕР П. (задирая рубашку и похлопывая себя по черному, круглому брюху). О чем ты говоришь? Погляди на это!

РОН (задирая тенниску). Посмотри на это!

БРЕНДА (мне). Может, ты тоже оголишь живот?

Я (пискливым голоском). Нет.

МИССИС П. Молодец, Нейл.

Я. Спасибо.

КАРЛОТА (из-за моего плеча, словно нежданный призрак). Хотите добавку?



Я. Нет.

МИСТЕР П. Он клюет, как птичка.

ДЖУЛИЯ. Некоторые птицы едят очень много.

БРЕНДА. Какие именно?

МИССИС П. Давайте не будем говорить о животных за столом. Бренда, почему ты ее подначиваешь?

РОН. Где Карлота? Мне еще играть сегодня.

МИСТЕР П. Не забудь забинтовать запястья.

МИССИС П. Где вы живете, Билл?

БРЕНДА. Нейл.

МИССИС П. А я что сказала?

ДЖУЛИЯ. Ты сказала: «Где вы живете, Билл

МИССИС П. Должно быть, я просто задумалась.

РОН. Ненавижу бинты. Как, черт подери, можно играть с забинтованными руками?!

ДЖУЛИЯ. Не чертыхайся.

МИССИС П. Вот именно!

МИСТЕР П. Сколько сейчас очков у Мантла?

ДЖУЛИЯ. Триста двадцать восемь.

РОН. Триста двадцать пять.

ДЖУЛИЯ. Восемь.

РОН. Пять, дурочка! Он сделал три из четырех во второй игре.

ДЖУЛИЯ. Четыре из четырех!

РОН. Это ошибка. Четвертую сделал Минозо.

ДЖУЛИЯ. Я так не считаю.

БРЕНДА (мне). Видишь?

МИССИС П. Что?

БРЕНДА. Я разговариваю с Биллом.

ДЖУЛИЯ. Нейлом.

МИСТЕР П. Заткнись и ешь.

МИССИС П. Поменьше разговоров, юная леди.

ДЖУЛИЯ. Я ничего не говорила!

БРЕНДА. Это она мне, милая.

МИССИС П. Что значит — «она»?! Это ты собственную мать так называешь? Что на десерт?

В это время звонит телефон, и хотя мы дожидаемся десерта, ужин практически закончен: Рон мчится в свою комнату, Джулия визжит: «Гарриет!», мистер Патимкин безуспешно пытается справиться с отрыжкой, но сама попытка побороть ее вызывает во мне симпатию к отцу Бренды. Миссис Патимкин выговаривает Карлоте, чтобы она не мешала серебряные приборы с остальными. Карлота слушает ее и жует персик. Бренда под столом щекочет мне ногу. Я набит под завязку.

Мы сидим под дубом, мистер Патимкин играет с Джулией в баскетбол, а Рон прогревает двигатель своего «фольксвагена».

— Пожалуйста, отгоните кто-нибудь «крайслер» с дороги, — кричит он раздраженно. — Я уже опаздываю!

— Извини, — говорит Бренда, поднимаясь с земли.

— Кажется, за «крайслером» припаркована еще и моя машина, — вспоминаю я.

— Ну, тогда пошли, — говорит Бренда.

Мы освободили место для выезда, чтобы Рон и впрямь не опоздал на игру, затем припарковали машины и вернулись под дубы наблюдать за мистером Патимкин и Джулией.

— Мне нравится твоя сестра, — говорю я.

— Мне она тоже нравится. Интересно, какой она ста нет, когда вырастет?

— Такой, как ты, — говорю я.

— Не знаю, — отвечает Бренда. — Может, она будет лучше меня… — и добавляет после паузы: — А может, и хуже. Невозможно предсказать. Папа очень добр к ней, но еще три года жизни с моей мамой, и Джулия… «Билл…» — мечтательно вспоминает Бренда.

— Я не обиделся. Она у тебя очень красивая — твоя мама.

— Я не могу думать о ней как о матери. Она меня ненавидит. Другим девчонкам их матери хотя бы помогают собраться, когда наступает пора возвращаться после каникул в колледж. Моя даже этого не делает. Она точит карандаши для Джулии, пока я таскаю чемоданы. Причем причина такого ее отношения ко мне столь очевидна, что может стать предметом социологического исследования.

— И в чем же причина?

— Она ревнует. Это так банально, что мне даже стыдно говорить. Ты знаешь, что у моей матери был лучший удар слева во всем Нью-Джерси? Ей-Богу. Она была лучшей теннисисткой штата. Видел бы ты ее фотографии в юности. Она прямо пышет здоровьем. И при этом — ни грамма жира. Она была очень сентиментальная, честное слово. Мне очень нравятся старые мамины фотографии. Я иногда говорю ей о том, какая она красивая на тех фотографиях. Однажды я даже попросила ее увеличить один из снимков — хотела взять его с собой в колледж. Знаешь, что она ответила? «Есть более важные вещи, юная леди, на которые нужны деньги». Деньги! У отца денег куры не клюют, но послушал бы ты ее, когда я собираюсь купить, к примеру, пальто. «Не вздумай покупать пальто у Бонвиттов, юная леди. Самый прочный материал у Орбахов». Какое мне дело до прочности материала?! В конце концов я покупаю то, что хочу — но только после того, как она доведет меня до белого каления. Деньги у нее ассоциируются только с лишними тратами. Она полагает, что мы до сих пор живем в Ньюарке.

— Но ты ведь добиваешься своего? — напомнил я.

— Да. Благодаря ему, — Бренда указала на отца, который только что в третий раз подряд забросил мяч в корзину — к вящему разочарованию Джулии, которая со злости так топнула ногой, что подняла небольшую пыльную бурю вокруг своих прелестных юных лодыжек. — Он не очень умен, но зато сердечен. Папа относится к брату гораздо лучше, чем мама — ко мне, слава Богу. Ох, как я устала от разговоров про родителей… С первого же курса колледжа я, начиная разговор, думаю о том, что он непременно коснется моих родителей. И о том, как это ужасно. Беда, что они об этом не подозревают. Беда мирового масштаба.

Глядя на смеющихся Джулию и ее отца, трудно было вообразить, что у них могут возникнуть проблемы мирового масштаба; впрочем, для Бренды трения с матерью имели, безусловно, мировой, если не сказать космический характер — что превращало покупку каждого кашемирового свитера в битву с матерью, в баталию ради жизни, которая состояла, как я теперь уверился, из хождения по магазинам в поисках тканей, столь же нежных, как текстиль эпохи Столетней войны..

Я не намеревался столь непочтительно думать о Бренде, и еще совсем недавно, сидя за столом рядом с ней, не мог и вообразить, что буду в чем-то солидарен с миссис Патимкин, — но из головы никак не шла давешняя реплика Бренды о том, что ее мать «полагает-что-живет-до-сих-пор-в-Ньюарке». Впрочем, я промолчал, боясь разрушить воцарившуюся после ужина беззаботность и близость. Так легко было ощущать близость, плескаясь с Брендой в бассейне, и позднее, лежа на солнце, которое высушивало капельки воды и обостряло чувства, — но теперь, в тенистой прохладе, когда Бренда раскрылась, я не хотел произносить вслух ни единого слова, которое могло приподнять покровы и обнажить то гнусное чувство, которое я испытывал по отношению к Бренде, и которое является изнанкой любви. Это чувство не всегда будет сокрыто — но я, кажется, забежал вперед.

К нам вдруг подбежала Джулия.

— Хочешь поиграть? — спросила она у меня. — А то папа устал.

— Давай! — окликнул меня и мистер Патимкин. — Доиграй за меня.

Я колебался, поскольку не держал в руках баскетбольный мяч аж со школы, но Джулия тянула меня за руку, да и Бренда сказала:

— Вперед!

Мистер Патимкин бросил мяч в мою сторону в тот момент, когда я его не видел, и мяч, оставив на моей груди пыльное пятно, похожее на луну, отскочил в сторону. Я захохотал как безумец.

— Ты что, не можешь мяч поймать? — спросила Джулия.

Она, как и ее сестра, была мастерица задавать вопросы, которые могли привести в бешенство кого угодно.

— Да, — ответил я.

— Твоя очередь бросать, — сказала Джулия. — Папа проигрывает со счетом 39:47. Играем до двухсот.

На какую-то долю секунды, пока я устанавливал ноги на линии штрафного броска (за долгие годы здесь появились небольшие ямки), я отключился, и мне привиделся один из тех молниеносных снов наяву, которые время от времени обрушиваются на мою бедную голову, заволакивая, как утверждают друзья, мои глаза ужасной пеленой: солнце упало за горизонт, застрекотали и умолкли сверчки, потемнели листья на деревьях, а мы с Джулией по-прежнему стояли на площадке, бросая мяч в кольцо. «Играем до пятисот», — объявила Джулия, а потом, достигнув желанного рубежа, заявила: «Теперь ты тоже должен набрать пятьсот очков». И я набрал пятьсот очков. Уже близился рассвет, но Джулия сказала: «Играем до восьмисот». И мы продолжали бросать мяч, пока она не набрала восемьсот очков, но тут выяснилось, что игра длится до тысячи ста очков, и мы все бросали, бросали, бросали мяч, а утро никак не наступало…

— Бросай, — сказал мистер Патимкин. — Ты — это я.

Это заявление озадачило меня, но зато я очнулся, бросил мяч в корзину и, конечно же, промахнулся. Но с Божьей помощью, явившейся в виде свежего ветерка, вторую попытку я использовал удачно.

— У тебя сорок одно очко, — сказала Джулия. — Теперь моя очередь.

Мистер Патимкин уселся на траву в дальнем конце спортивной площадки и снял рубашку. В майке, с отросшей за день щетиной, мистер Патимкин походил на фермера. Бывший нос Бренды очень шел ее отцу. На носу действительно была горбинка: казалось, под переносицу спрятан небольшой восьмигранный бриллиант. Я знаю, что мистер Патимкин пальцем бы не пошевелил, чтобы извлечь сей драгоценный камень — и тем не менее он с радостью и гордостью заплатил за то, чтобы Брендин бриллиант выдернули с насиженного места и спустили в сортир перворазрядной больницы.

Джулия свой бросок промазала — и должен признаться, что у меня радостно екнуло сердце.

— Подкручивай мяч, когда бросаешь, — посоветовал дочери мистер Патимкин.

— Можно, я переброшу? — повернулась ко мне Джулия.

— Конечно, — разрешил я.

Папа давал советы, сам я нехотя проявлял благородство на площадке, так что шансов догнать Джулию у меня почти не было. А мне вдруг страстно захотелось выиграть. Я хотел разбить в пух и прах малютку Джулию. Бренда лежала под деревом, опершись на локоть, и наблюдала за мной, пожевывая лист. Я видел, как в кухонном окне раздвинулись занавески и миссис Патимкин стала смотреть на нашу игру. Потом на заднем крыльце показалась Карлота. В одной руке у нее был персик, в другой — мусорное ведро. Остановившись, негритянка тоже превратилась в зрителя.

Вновь настала моя очередь. Я промахнулся, захохотал и, повернувшись к Джулии, спросил:

— Можно, я переброшу?

— Нет!

Так я узнал здешние правила игры. Много лет подряд мистер Патимкин учил своих дочерей баскетболу, в котором им дозволялось повторять неудачные штрафные броски; он мог позволить себе такую роскошь. Увы, находясь под пристальными взорами кормильца семьи, матроны и прислуги, я себе такое позволить не мог. Но мне нужно было подчиниться этим странным правилам. И я подчинился.

— Спасибо большое, Нейл, — поблагодарила меня Джулия после игры, которая завершилась, как ни странно, на цифре 100 с первым стрекотом сверчков.

— Пожалуйста, — ответил я. Бренда встретила меня улыбкой.

— Ты позволил ей выиграть? — спросила она, когда я вернулся под дерево.

— Вроде бы, — ответил я. — Не уверен.

Очевидно, было в моем голосе что-то такое, что заставило Бренду сказать мне в утешение:

— Даже Рон позволяет ей выигрывать.

— Везет Джулии, — сказал я.

3

На следующее утро мне удалось припарковать машину на Вашингтон-стрит прямо напротив библиотеки. До начала работы оставалось двадцать минут, и я решил идти не прямиком к библиотеке, а прогуляться по парку. Честно говоря, мне не очень-то хотелось присоединяться к коллегам, которые, как я знал, уже попивали кофе в переплетной комнате, и от которых по-прежнему пахло апельсиновым соком, выпитым в выходные в парке Эсбери. Я уселся на скамейку и стал наблюдать за движением на Брод-стрит. В нескольких кварталах к северу проходил маршрут пригородных поездов, и мне показалось, что я слышу стук вагонных колес. Мне нравились эти старые, чистенькие зелёные вагоны, в которых всегда открыты окна. Иногда по утрам, чтобы убить время перед работой, я спускался к железнодорожным путям и смотрел на открытые окна вагонов, в которых виднелись портфели и рукава летних костюмов — имущество бизнесменов, едущих в город из Меплвуда, Оранджа и других, более отдаленных пригородов.

Парк, ограниченный с запада Вашингтон-стрит, а с востока — Брод-стрит, в эти утренние часы был безлюден. В нем царил полумрак, пахло деревьями, ночью и собачьими испражнениями; к этим запахам примешивался и едва заметный аромат дождя — значит, по улицам города уже проехала поливальная машина. Позади меня, на Вашингтон-стрит, располагался ньюаркский музей — я мог описать его, даже не глядя в ту сторону: два восточных вазона перед входом, похожие на плевательницы для раджи, и тут же — небольшая пристройка, куда мы, будучи школьниками, приезжали на экскурсию в специальном автобусе. Пристройка представляла собой старое кирпичное здание, увитое плющом, которое всегда напоминало мне о том, что Нью-Джерси — место, где зарождались Соединенные Штаты; что именно в этом парке — об этом уведомляла бронзовая табличка — Джордж Вашингтон муштровал свое разрозненное войско. В дальнем конце парка, позади музея, возвышалось здание банка, которое несколько лет назад было переоборудовано под колледж. Сюда я ходил учиться. В помещении, которое некогда являлось приемной президента банка, я, к примеру, слушал курс лекций по современной морали. И хотя сейчас было лето, а я уж три года как закончил колледж — мне не составляло труда вспомнить, как мои приятели-студенты подрабатывали по вечерам у Бамбергера и Кресга, торгуя женской обувью не по сезону, чтобы было чем платить за учебу.

Потом я снова взглянул на Брод-стрит — на зажатый между книжным магазином с запыленной витриной и дешевой забегаловкой шатер, где располагался кинотеатр. Сколько лет уж минуло с тех пор, как я стоял у окошечка его кассы и врал про год своего рождения, чтобы увидеть, как Хэди Ламар плавает голышом в фильме «Экстаз»; как я попал-таки в зал, сунув контролеру лишние двадцать пять центов…

О, какое меня ждало разочарование при виде скромной славянской красы Хэди Ламар!

Сидя в парке, я вдруг осознал, как хорошо знаю Ньюарк, как привязан к этому городу и как глубоки корни этой привязанности. Из таких корней вырастает обычно восторг.

Неожиданно пробило девять, и все вокруг ожило. В крутящиеся двери телефонной станции устремились девицы на высоких каблуках, нетерпеливо засигналили машины, засвистел полицейский, регулирующий уличное движение. В церкви Святого Винсента распахнулись массивные темные ворота, и сонные глаза выходящих с утренней мессы прихожан сощурились от яркого света. А потом толпа верующих, спустившись со ступенек храма, понеслась в разные стороны — кто к конторкам, кто — к секретаршам, кто — к боссам, кто — в картотеку, а кто — если Господь счел возможным немного облегчить его жизнь, — и в уютный кабинет с кондиционером. Поднявшись со скамейки, я направился к библиотеке, думая о том, проснулась ли уже Бренда.

У входа в библиотеку довольно жалкой стражей возвышались бетонные львы, страдавшие, как водится у их собратьев, слоновой болезнью, усугубленной атеросклерозом. Я бы не обратил на них особого внимания — вот уже восемь месяцев я их почти не замечаю, — если бы не темнокожий пацан, который стоял перед одним из львов. Каменный бедолага лишился во время прошлогоднего сафари, устроенного юными хулиганами, всех своих когтей, и теперь ждал, что с ним сделает очередной мучитель, который стоял перед ним, согнув ноги в коленях, и рычал. Мальчишка издавал долгий грозный рык, отходил ото льва и, подождав немного, снова начинал рычать. Потом пацан выпрямился, покачал головой и укоризненно обратился ко льву:

— Да ты, оказывается, трус, братишка…

И для порядка рыкнул еще разок.

День начался как обычно. Устроившись за своей стойкой в вестибюле, я наблюдал за знойными высокогрудыми девушками, которые, покачивая бедрами, поднимались по мраморной лестнице в главный читальный зал. Лестница являла собой подражание какой-то знаменитой мраморной лестницы в Версале, но юные дочери итальянских кожевенников, польских пивоваров и еврейских скорняков, облаченные в свитера и брюки, при всем воображении никак не походили на графинь. Не были они похожи и на Бренду, и те искорки желания, которые вспыхивали во мне иногда в течение скучного дня, были абсолютно праздными. Я время от времени поглядывал на часы, думал о Бренде и ждал перерыва на ланч, когда поднимусь на второй этаж, чтобы сменить за столиком администратора Джона Макки, который, в свою очередь, займет мое место и будет прилежно ставить штампы в книги. Джону шел всего лишь двадцать первый год, но он уже носил эластичные нарукавники. Джон Макнарукавник учился на последнем курсе педагогического колледжа Ньюарка, где постигал основы десятичной системы классификации книг, готовясь к делу всей своей жизни. Для меня же библиотека никогда не могла стать делом всей жизни — я это точно знал. Тем не менее, мистер Скапелло — старый евнух, который каким-то образом научился говорить как настоящий мужчина, — намекнул мне, что после моего отпуска он, возможно, повысит меня по службе, переведя в справочный отдел на место, которое стало вакантным с того самого дня, когда Марта Уинни, навернувшись с табуретки, раздробила хилые косточки, которые в собранном виде являли собой основы той части тела, что зовется у дам, вдвое моложе Марты Уинни, бедром.

Вообще, коллеги мои были весьма странными людьми, и я, признаться, часто недоумевал: каким ветром меня сюда занесло и почему я здесь остался? Но время шло, и вскоре я уже покорно ждал того дня, когда зайду покурить в мужской туалет, взгляну в зеркало и увижу, что кожа моя поблекла и что под ней — как и под кожей Макки, Скапелло и мисс Уинни, — появилась тонкая воздушная прослойка, отделяющая кровь от плоти. Кто-то вогнал мне под кожу воздух, пока я штамповал книги, и отныне целью моей жизни станет не выбрасывание, как у тети Глэдис, и не накопление — как у Бренды, — а оцепенелое топтание на месте. Я начал страшиться такой перспективы, и тем не менее моя безвольная преданность своему делу приближала эту перспективу с той неизбежностью, с какой мисс Уинни приближалась в тот злополучный день к краю табуретки, пытаясь дотянуться до «Британники». Теперь табуретка пустовала и ждала меня.

Перед самым ланчем в библиотеку вошел малолетний мучитель льва. Глаза его были широко открыты, и какое-то время он стоял как вкопанный — только пальцами шевелил, словно пересчитывал ступеньки лестницы. Затем крадучись двинулся по мраморному полу, хихикая над тем, как громко отдается под сводами библиотеки цоканье его каблуков. Отто, наш привратник, сделал мальчишке замечание, попросив не шуметь, — но пацана это нисколько не расстроило. Похоже, он был даже рад замечанию Отто, ибо это дало ему возможность остаток пути до стойки проделать на цыпочках.

— Привет, — сказал он мне. — Где тут у вас книги по искусам?

— Что?! — не понял я.

— Искусы. Разве у вас нет книжек по искусам?

У пацана был жуткий негритянский акцент. Единственное слово, которое мне удалось более или менее понять в его фразе — это «искусы». Что бы это значило?

— Ну-ка, повтори еще раз, — попросил я.

— Искусы. Ну, картинки… Брат, книжки с картинками. Где они тут у вас?

— Ах, искусство!Репродукции?

Негритенок с благодарностью принял непонятное многосложное слово:

— Ну да… Они самые.

— Они у нас в нескольких секциях, — объяснил я. — Тебя какие художники интересуют?

Глаза у мальчугана сузились, превратившись в щелочки, и лицо его стало похоже на абсолютно черный блин. Он отступил на шаг, как давеча пятился ото льва:

— Все… — промямлил он.

— Замечательно, — сказал я. — Тогда ты сам выберешь книги, ладно? Поднимешься по лестнице в третью секцию. Пойдешь по стрелке. Вон, видишь указатель? Третья секция. Запомнил? Если заблудишься, спросишь у кого-нибудь.

Мальчишка не двинулся с места; похоже, мое любопытство касательно его вкусов он воспринял за допрос налогового инспектора.

— Смелей, — ободряюще улыбнулся я. — Это рядышком…

И мальчуган пулей полетел вверх, к искусам, топоча каблуками по лестнице.

После ланча, вернувшись за стойку, я обнаружил там Джона Макки. Он был одет в светло-голубые брюки, черные туфли, белоснежную рубашку с эластичными нарукавниками, которую украшал длинный вязаный галстук зеленого цвета с огромным виндзорским узлом, подпрыгивавшим всякий раз, когда Джон двигал кадыком. Изо рта у него пахло бриолином, а от волос пахло, как изо рта. Во время разговора в уголках его рта собиралась слюна. Я терпеть не мог Джона, и порой мне хотелось сорвать с него нарукавники и спустить с крыльца библиотеки пинком под зад.

— Ты заметил среди посетителей маленького негритенка? — спросил Макки. — У него еще жуткий акцент. Он все утро проторчал в третьей секции. Ты же знаешь, чем занимаются там эти пацаны.

— Я действительно видел, как он вошел, Джон.

— Я тоже. А как он выходил, ты видел?

— Я не заметил. Но он, наверное, выходил…

— В третьей секции очень дорогие книги.

— Не нервничай так, Джон. Предполагается, что люди имеют право дотрагиваться до них.

— Можно дотрагиваться, — нравоучительно произнес Макки, — а можно и дотрагиваться. Надо бы за ним приглядеть. Я сам не могу отойти от стойки, к сожалению. Ты ведь знаешь, какие они неблагодарные. Взять, хотя бы, наши жилищные проекты для них.

— Ваши?

— Наших городских властей. Мы строим для них дома, а они… Ты видел, что творится на Зет Бойден? Они бросают пивные бутылки прямо на газоны! Скоро они весь город захватят!

— Нет. Только негритянские кварталы.

— Легко смеяться, когда живешь не по соседству с ними. Схожу к мистеру Скапелло — пусть проверит третью секцию. Где он потом достанет альбомы по живописи?!

— Мистер Скапелло только что позавтракал перченым яйцом, Джон. От твоего известия у него может открыться язва. Я сам проверю, мне все равно нужно на второй этаж.

— Ты же понимаешь, чем они там обычно занимаются? — предупредил меня Джон.

— Успокойся, Джонни. Бородавки от этого вырастут на его чумазых пальцах, а не на твоих.

— Ха-ха! Эти альбомы стоят стольких денег, что…

Но я уже спешил наверх, пока перепачканные мелом клешни мистера Скапелло не вцепились в бедного мальчишку. По дороге в третью секцию я миновал Джимми Бойлена, подростка пятидесяти лет со слезящимися глазами, который разгружал с тележки книги, поступившие из хранилища; миновал читальный зал, где слухи о Малбэри-стрит спали над учебниками по «Популярной механике»; курилку, где толпились взопревшие слушатели летних юридических курсов — одни курили, другие смывали чернила с рук; прошел мимо зала периодики, в котором несколько древних старух, приехавшие сюда на автомобилях из пригорода, сидели, нахохлившись, и разглядывали через пенсне пожелтелые страницы давнишних номеров «Ньюарк ньюс», — и наконец добрался до третьей секции.

Негритенок сидел на выложенном из стеклянных блоков полу, держа в руках раскрытый альбом. Вернее, держал он его на коленях, потому что альбом был огромного формата, и удержать в руках такую махину пацану было не под силу. Он сидел на фоне окна, и прическа его на просвет оказалась состоящей из тысяч маленьких черных штопоров. Мальчишка был очень темнокож — он аж лоснился от черноты. Даже губы его не слишком отличались по цвету от остального лица — словно художник забыл их раскрасить. Черные эти губы были раскрыты, глаза широко распахнуты, и даже уши, казалось, впитывают в себя информацию. Он был в полном экстазе — пока не увидел меня. Поскольку я для него был очередным Джоном Макки.

— Все нормально, — поспешно сказал я, прежде чем пацан успел шелохнуться. — Я просто проходил мимо. Читай дальше.

— Тут нечего читать. Одни картинки.

— Вот и замечательно, — ответил я, шаря для вида по книжной полке.

— Эй, мистер, — вдруг окликнул меня негритенок. — А это где?

— Что ты имеешь в виду?

— Где сделаны эти картинки? Эти люди, брат… Смотри, как они спокойны! Никто не кричит, не орет… Это сразу видно по картинке. Глянь! — он развернул альбом, чтобы мне было видно.

Это было роскошное большеформатное издание Гогена. На странице, которую разглядывал мальчуган, была репродукция, изображавшая трех аборигенок, стоящих по колено в розовом ручье.

Негритенок оказался прав: картина была очень тихая.

— Это Таити. Остров в Тихом океане, — объяснил я.

— Но туда так просто не попадешь, да? Это ведь не курорт?

— Не знаю. Пожалуй, туда все же можно попасть. Только далеко очень. Там тоже живут люди…

— Эй, а глянь-ка вот на эту! — мальчишка перелистал альбом и показал мне картину, на которой Гоген изобразил полинезийку, стоявшую на коленях со склоненной голо вой— словно та сушила волосы. — Ты глянь, брат! — воскликнул негритенок. — Вот это, блин, жизнь!

Войди в эту минуту в третью секцию мистер Скапелло, или, прости Господи, калека мисс Уинни, — услышь они словечки чернокожего пацана, — негритенка лишили бы навсегда права появляться в библиотеке.

— А кто сделал эти картинки? — спросил он.

— Гоген. Только он их не «сделал». Это не фотографии. Он их нарисовал. Поль Гоген. Француз.

— Он белый или черный?

— Белый.

— Блин! — улыбнулся парнишка. — Я так и знал. — Значит, он не фотограф, как все белые?.. Ты глянь, глянь, брат! Посмотри на это! Вот это, блин, жизнь! Скажи?

Я согласился и ушел прочь.

Чуть позднее я попросил Джимми Бойлена спуститься вниз и передать Макки, что все в порядке. Остаток дня прошел без особых событий. Я сидел за столиком администратора, думал о нас с Брендой и время от времени напоминал себе о том, что надо будет заправиться бензином, прежде чем ехать вечером в Шорт-Хиллз, который тонул перед моим мысленным взором в предзакатной дымке — розовой, как ручей на полотне Гогена.

Когда я в тот вечер подкатил к дому Бренды, то на крыльце меня встречало все семейство, кроме Джулии: мистер Патимкин с супругой, Рон и Бренда. Я никогда прежде не видел ее в платье — на какую-то долю секунды мне даже показалось, что это не Бренда. Следом меня ждал еще один сюрприз. Мало кто из всех этих студенток может пристойно выглядеть в чем-то еще, кроме шортов. Бренда же была просто великолепна в платье. Никому бы и в голову не пришло, что эта девушка может надевать время от времени шорты, купальный костюм или пижаму — такие дамы идут по жизни исключительно в светлых льняных платьях. Я двинулся навстречу семейству, преувеличенно бодро пружиня шаг и думая на ходу о том, что надо было помыть машину перед тем, как ехать. Миновав огромную плакучую иву, я подошел к крыльцу. Рон, шагнув навстречу, пожал мне руку так энергично, словно мы не виделись со времен диаспоры. Миссис Патимкин мило улыбнулась, а мистер Патимкин буркнул что-то неразборчивое, потирая при этом руки. Затем вдруг взмахнул воображаемой клюшкой для гольфа и мощно отправил «мяч» в сторону Оранжевых гор, которые, я уверен, названы так потому, что это единственный цвет, в который они никогда не бывают окрашены.

— Мы скоро вернемся, — сказала Бренда. — Тебе придется немного присмотреть за Джулией. У Карлоты сегодня выходной.

— Хорошо, — сказал я.

— Мы должны проводить Рона в аэропорт.

— Хорошо.

— А Джулия ехать отказалась. Говорит, что Рон столкнул ее сегодня в бассейн. Мы специально тебя дожидались. Ну, мы поедем, а то уже опаздываем. Хорошо?

— Хорошо.

Родители и Рон пошли к машине так что я успел лишь бросить на Бренду раздраженный взгляд. Она незаметно дотронулась до моей руки.

— Ну, как я тебе? — спросила она.

— Из тебя вышла бы замечательная сиделка. Можно мне выпить все молоко и скушать все печенье?

— Не сердись, милый. Мы ненадолго. — Она подождала минутку, но я все дулся, и тогда она посмотрела мне в глаза. Безо всякого раздражения. — Я имела в виду: как я тебе в платье? — уточнила Бренда и побежала к машине, стуча высокими каблуками, словно жеребенок копытцами.

Я вошел в дом и изо всех сил хлопнул дверью.

— Закрой, пожалуйста, и вторую дверь, — услышал я голос Джулии. — Кондиционер включен.

Я поспешно закрыл и вторую дверь.

— Нейл? — позвала меня из соседней комнаты сестра Бренды. — Это ты?

— Да.

— Привет. Хочешь поиграть в баскетбол?

— Нет.

— Почему?

Я не ответил.

— Я в телевизорной комнате, — сообщила Джулия.

— Вот и хорошо.

— Тебя попросили посидеть со мной?

— Да.

— Хочешь прочесть мою рецензию? — спросила Джулия, неожиданно появившись в столовой.

— Потом.

— А что ты сейчас будешь делать?

— Ничего, милая. Почему бы тебе не посмотреть телевизор?

— Ладно… — с отвращением произнесла Джулия и поплелась обратно.

Я еще немного постоял в холле, борясь с искушением незаметно выскользнуть из дома, добраться до машины и драпануть назад в Ньюарк. Я ощущал себя Карлотой; нет, еще хуже. Но, в конце концов, я покинул холл и пошел бродить по комнатам первого этажа. Рядом с гостиной располагался кабинет — небольшая, обитая сосной комната, уставленная кожаными креслами. На стене висели три фотографии — из тех, непременными компонентами которых являются розовые щеки, влажные губы, жемчужные зубы и сверкающие, с металлическим блеском волосы, — независимо от того, кто на них изображен: старики или дети, пышущие здоровьем силачи или немощные калеки. В данном случае жертвами фотографа пали Рон, Бренда и Джулия в возрасте — соответственно — четырнадцати, тринадцати и двух лет. У Бренды были длинные рыжие волосы и украшенный «бриллиантом» нос. Очки она сняла и в результате походила на снимке на принцессу-подростка, которой только что пустили дым в глаза. Рон был пухленьким и низколобым, но в его мальчишечьих глазах уже ясно читалась любовь к шарообразным предметам и расчерченным спортплощадкам. Бедняжка Джулия совершенно потерялась на фотографии, утонув в своеобразном представлении фотохудожника о счастливом детстве. Щедрые мазки розовой и белой краски убили в малютке все человеческое.

Были здесь и другие фотографии — небольшого формата, снятые простенькой камерой в те времена, когда фотоживопись еще не вошла в моду. На одной была изображена Бренда верхом на лошади, на другой — Рон в день бар-мицвы, в ермолке и сюртуке; еще два снимка были заключены в одну рамочку: первый изображал очень красивую, немного поблекшую даму — судя по глазам, мать миссис Патимкин, а второй — саму миссис Патимкин в ореоле пышной прически, с радостно поблескивающими глазами, столь непохожими на печальные очи нынешней миссис Патимкин — стареющей мамы прелестной девушки.

Насмотревшись на фотоснимки, я вернулся в столовую и немного постоял у окна, любуясь на спортивное дерево. Из комнаты, примыкавшей к столовой, доносились приглушенные звуки телепередачи. Джулия смотрела программу «Это — ваша жизнь». Другая дверь вела из столовой в кухню, сверкавшую чистотой. Очевидно, в дни, когда у Карлоты были выходные, семейство обедало в клубе. Прямо посередине дома располагалась спальня мистера и миссис Патимкин, а следующая по коридору дверь вела в детскую. Я хотел посмотреть, каких размеров кровать у этих гигантов — воображение рисовало мне ложе примерно с бассейн, — но потом решил отложить расследование до лучших времен, когда буду без единого свидетеля. Зайдя на кухню, я обнаружил там дверь, которая вела в подвал.

В подвале царила прохлада, совсем не похожая на ту свежесть, что была в жилой части дома. И еще запахи, которых начисто были лишены комнаты. Подвал напоминал пещеру, но пещеру уютную, вроде тех импровизированных «гротов», что сооружает для себя ребятня в дождливые дни — забираясь в чуланы, под столы и под одеяла. Спустившись по ступенькам, я нащупал на стене выключатель, щелкнул им и ничуть не удивился, увидев сосновую обшивку, плетеную мебель, столик для пинг-понга и бар с зеркалами, заставленный бокалами и фужерами всех размеров, ведерками для льда, миксерами, графинами, вазочками для соленого печенья — все эти тщательно подобранные вакханальные принадлежности стояли нетронутые, как им и положено стоять в баре богача, который никогда не развлекает гостей выпивкой, да и сам не пьет почти ни капли, а выпив раз в три месяца глоток шнапса перед обедом, ловит на себе укоризненный взгляд супруги. Завернув за бар, я обнаружил там алюминиевую мойку, которая, я уверен, не видела грязной посуды со дня, когда Рон прошел через обряд бар-мицвы — и не увидит впредь до свадьбы одного из младших представителей семейства. Мне очень хотелось выпить виски — хотя бы в качестве компенсации за то, что меня превратили в прислугу, — но я боялся повредить этикетку на бутылке. Не повредив же ее, выпить было невозможно. На полке рядом с баром стояли две дюжины — двадцать три, если уж быть точным — бутылок «Джек Дениелз», каждая из которых была снабжена небольшим буклетиком, прикрепленным к горлышку. Буклет извещал владельца бутылки о том, как это возвышенно — пить виски «Джек Дениелз». А над батареей бутылок красовалась еще одна серия фотографий: вырезанный из газеты снимок Рона крупным планом, на котором тот держал на раскрытой ладони баскетбольный мяч. Подпись под фотографией гласила: «Рональд Патимкин, центровой школьной команды из Милбэрна. Рост 194 сантиметра, вес 98 килограммов». Рядом — очередной снимок Бренды верхом на лошади, а по соседству с ним — обтянутая бархатом рамка с медалями и лентами: «Конноспортивный праздник. Эссекс, 1949», «Конноспортивный праздник. Юнион-Каунти, 1952», «Выставка в Гардене, 1952», «Конноспортивный праздник. Морристаун, 1953», и так далее — призы Бренды за преодоление препятствий, выездку, скачки… В общем, за все, что только могут выиграть юные наездницы, получив в награду медали. Во всем доме я не обнаружил ни одной фотографии мистера Патимкина.

Та часть подвала, которая располагалась за пределами импровизированной комнаты отдыха, была оборудована скромнее — серые бетонные стены, покрытый линолеумом пол, — и целиком забита бытовыми электроприборами, среди которых выделялся морозильник размером с жилище эскимосов. Рядом с этим монстром стоял старенький холодильник, напоминавший о том, что хозяева допотопного агрегата — родом из Ньюарка. Точно такой же холодильник стоял когда-то в одной из кухонь дома на четыре семьи, в котором я прожил почти всю жизнь: сначала с родителями, а затем, когда мать с отцом уехали в Аризону, — с дядей и тетей. Возможно, семейство Патимкин жило в те годы по соседству с нами. После Перл-Харбора холодильник переехал в Шорт-Хиллз, а «Раковины для кухни и ванной — Патимкин» пошли на войну: ни один из военных бараков не сдавался в эксплуатацию, прежде чем в казарменном отхожем месте не выстраивался взвод раковин от Патимкин.

Я открыл дверцу старого холодильника — тот не был пуст. Масло, яйца, селедку, имбирный лимонад, рыбные салаты в нем, конечно, уже не хранили — но все нутро холодильника было набито фруктами. Фруктами всех цветов и размеров, таивших под мякотью столь же разнообразные косточки. Полки ломились от слив-венгерок, алычи, чернослива, абрикосов, персиков, гроздьев белого, красного и черного винограда… И черешни. Она сыпалась через край картонок, оставляя на стенке холодильника красные пятна. А еще дыни — мускусные и белые мускатные. На верхней же полке красовались громадные поларбуза — с полоской вощеной бумаги, прилипшей к розовому лицу ягоды. Ну и семейка! Фрукты растут у них в холодильнике, а деревья плодоносят спорттоварами!

Я набрал полную пригоршню черешни, выбрал персик поаппетитнее и вонзил в него зубы по самую косточку.

— Ты лучше помой их, а то живот заболит!

За моей спиной, в облицованной сосной части подвала, стояла Джулия. Она была одета в свои бермуды и в свою водолазку, отличавшуюся от белой водолазки Бренды только тем, что, глядя на нее, можно было догадаться о том, чем предпочитает питаться Джулия.

— Что? — переспросил я, оборачиваясь.

— Они немытые, — произнесла Джулия таким тоном, словно прокладывала границу между мной и холодильником.

— Это ничего, — сказал я, запихнул персик в рот, косточку сунул в карман и отступил от холодильника — про делав все эти манипуляции за долю секунды. Что делать с черешней, я так и не решил.

— Я просто осматривал подвал… Джулия ничего не сказала в ответ.

— А куда улетает Рон? — спросил я, незаметно ссыпая черешню в карман, где у меня лежали ключи и мелочь.

— В Милуоки.

— Надолго?

— Повидаться с Гарриет. У них любовь.

Мы уставились друг на друга, и мне пришлось отвести взгляд.

— Гарриет? — переспросил я.

— Да.

Джулия смотрела так, словно хотела заглянуть мне за спину. Только сейчас я сообразил, что ей не видно моих рук, которые я прятал за спиной. Тогда я скрестил руки на груди, и, клянусь, она пыталась высмотреть, не прячу ли я что-нибудь в кулаке.

— Мы вновь уставились друг на дружку. Во взгляде ее была угроза.

Потом Джулия неожиданно предложила:

— Давай поиграем в настольный теннис?

— Давай, конечно! — обрадовался я, и в два прыжка очутился возле стола. — Подавай!

Джулия улыбнулась, и мы приступили к игре.

Мне нечего сказать в свое оправдание. Я начал выигрывать, и мне это понравилось.

— Можно я переиграю эту подачу? — спросила Джулия. — А то я поранила вчера палец, и он у меня заболел, когда я подавала…

— Нет, — отрезал я.

Победа была все ближе.

— Это нечестно, Нейл! У меня шнурок развязался. Можно, я…

— Нет.

Игра продолжалась. Я бился всерьез.

— Нейл, ты наклонился над столом. Это против правил!

— Я не наклонился, и это не против правил.

Я почувствовал, как мечутся черешни среди монет и ключей.

— Нейл, ты сбил меня со счета. У тебя девятнадцать, а у меня одиннадцать…

— У меня двадцать, а у тебя десять! — уточнил я. — Подавай!

Джулия подала, я ударил с лета, шарик просвистел над столом и улетел к холодильнику.

— Ты мошенничаешь! — завизжала Джулия. — Ты обманщик!

Подбородок у нее задрожал — словно на ее прелестную головку положили что-то тяжелое:

— Я ненавижу тебя! — завопила Джулия и швырнула ракетку через всю комнату. Та шмякнулась о дверцу бара и отлетела на пол как раз в то мгновение, когда послышался звук шуршащих по гравию колес.

— Игра еще не закончена, — напомнил я.

— Ты мошенничаешь! Ты хотел украсть фрукты! — закричала Джулия и убежала прочь, так и не дав мне до вести партию до победного конца.

В тот же вечер мы с Брендой впервые занимались любовью. Мы сидели на диване перед телевизором и молчали. Так прошло минут десять. Джулия давно уже спала, и хотя перед сном она долго плакала, мне никто ничего не сказал— так что я не знал, наябедничала ли Джулия про черешню, которую, кстати, я спустил в итоге в унитаз.

В доме было тихо, звук у телевизора мы убрали, и лишь серые картинки мерцали на экране в дальнем углу комнаты. Джулия забралась на диван с ногами, поджала их под себя и расправила юбку. Мы помолчали еще минут десять, потом Бренда ушла на кухню, а вернувшись, сказала, что вроде все уснули. Мы опять помолчали, наблюдая за тем, как безмолвные персонажи фильма безмолвно обедают в безмолвном ресторане.

Когда я начал расстегивать пуговицы на платье Бренды, она стала сопротивляться — хочется верить, что противилась она потому, что понимала, как она красива в этом платье. Она действительно выглядела в этом платье очень красиво, моя Бренда. Поэтому мы аккуратно сложили платье и сжали друг друга в объятиях. И вскоре Бренда отдалась мне с улыбкой на устах.

Что я чувствовал в тот момент? Это было так приятно, будто я-таки завоевал победное двадцать первое очко.

Вернувшись домой, я тут же схватил телефон и принялся набирать номер Бренды. Но тут из спальни появилась разбуженная мною тетушка.

— Кому это ты звонишь в такое время? Доктору?

— Нет.

— А кому? Что еще за звонки в час ночи?

— Тс-с-с…

— И он еще говорит мне «тс-с-с…» Звонит в час ночи, как будто у нас без того счетов мало, — пробурчала тетя и потащилась обратно в кровать, в которой уже несколько часов боролась со сном, дожидаясь, пока в замочной скважине не повернется мой ключ.

Мне ответила Бренда.

— Нейл, это ты?

— Да… — прошептал я в трубку. — Тебе не пришлось вставать с постели?

— Нет. Телефон рядом с кроватью.

— Понятно. Ну и как тебе в кровати?

— Хорошо. Ты тоже в постели?

— Ага, — солгал я, и, чтобы хоть как-то загладить вину, подтащил телефон поближе к своей спальне.

— Я лежу в постели с тобой, — сказала Бренда.

— Замечательно. А я — с тобой.

— Я опустила жалюзи, в комнате темно, и поэтому я тебя не вижу.

— Я тебя тоже.

— Это было прекрасно, Нейл.

— Да, любимая. Спи, родная. Я с тобой. — И мы повесили трубки, не прощаясь.

Утром, как и было условлено, я опять позвонил Бренде. Мне ее было очень плохо слышно. Я и себя-то еле слышал: тетя Глэдис и дядя Макс собирались на пикник, устраиваемый «Рабочим кружком», а тут вдруг выяснилось, что поставленный с вечера в холодильник пакет виноградного сока протек, образовав к утру целую лужу перед дверцей холодильника. Бренда еще нежилась в постели, и потому могла с некоторым успехом играть в придуманную нами игру, но мне пришлось опустить жалюзи всех моих ощущений, чтобы представить себя рядом с ней. Оставалось лишь надеяться на то, что наши ночи вдвоем и совместные пробуждения еще впереди. Так оно и вышло на самом деле.

4

В следующие полторы недели в моей жизни было только два человека: Бренда и темнокожий пацан, который любил Гогена. Каждое утро он приходил к библиотеке задолго до открытия и ждал; иногда усаживался верхом на льва, иногда залезал ему под пузо, а порой просто стоял рядышком и швырял камнями в бетонную львиную гриву. Дождавшись открытия, он входил в библиотеку, шлепал по вестибюлю, пока Отто не заставлял его идти на цыпочках, и, наконец, карабкался вверх по мраморной лестнице, ведущей на Таити. Он не всегда задерживался до перерыва, но в один из знойных дней пацан вошел утром в библиотеку сразу следом за мной и ушел оттуда лишь поздним вечером — после меня. На следующее утро он не объявился, зато, словно на замену, пришел очень старый человек — белокожий, с испещренными кровеносными сосудами отвислыми щеками и носом.

— Будьте добры, где у вас находятся книги по искусству? — спросил он.

— В третьей секции.

Через пару минут старик вернулся оттуда с большой книгой в коричневом переплете. Положив альбом на стол, он выудил из бумажника, в котором, как я заметил, не было ни одной купюры, свой читательский билет, и стал ждать, когда я поставлю штамп.

— Вы хотите взять книгу на дом? — спросил я. Он улыбнулся.

Я сунул читательский билет с металлической полосой в машинку, но штамп ставить не стал.

— Обождите минутку, — попросил я старика, вытащил из-под стойки блокнот и пролистнул несколько страниц, расчерченных для игры в «морской бой» и в «крестики- нолики». Я играл в них сам с собой целую неделю. — Извините, но книга уже заказана.

— Простите?

— Книга уже заказана. Звонил один из читателей и попросил, чтобы мы отложили ее для него. Оставьте, пожалуйста, свой адрес, и я извещу вас открыткой сразу же, как освободится книга…

Таким образом мне удалось, не особо краснея, вернуть альбом на полку, и когда чуть позже негритенок все-таки появился, он нашел ее на том самом месте, где оставлял накануне.

Что касается Бренды, то мы встречались с ней каждый вечер. В те дни, когда по телевизору не показывали футбольных матчей, и, следовательно, мистер Патимкин не торчал перед экраном допоздна, мы с Брендой занимались любовью в присутствии выключенного телевизора. Исключение составляли лишь те вечера, когда миссис Патимкин отправлялась играть в карты, ибо угадать момент ее возвращения домой было невозможно. В один из хмурых, облачных дней Бренда взяла меня с собой поплавать в клубном бассейне. Мы были с ней совершенно одни, и мне казалось, что все эти скамейки, кабинки, лампы, прыжковые вышки и даже вода созданы исключительно для нашего с Брендой удовольствия. Бренда была в синем купальнике, который в лучах прожекторов казался лиловым, а под водой становился то зеленым, то черным. Вечер был поздний, со стороны поля для гольфа потянуло свежим ветерком, и мы с Брендой, сдвинув два шезлонга, укутались одним большущим полотенцем, не обращая внимания на бармена, который со значением расхаживал вдоль стеклянной витрины своего заведения. В конце концов свет в баре таки погас, а затем вдруг разом вырубились все прожекторы. Наверное, в наступившей темноте у меня учащенно забилось сердце или приключилось еще что-нибудь — потому что Бренда сразу же почувствовала мое беспокойство.

Не успел я подумать: «Пора сматываться», как она, прочитав мои мысли, сказала:

— Все нормально. Не нервничай.

Ночь была темная, беззвездная, и я лишь некоторое время спустя вновь стал различать очертания вышек и соображать, где начинаются ряды скамеек на противоположной стороне бассейна.

Я хотел стянуть с Бренды купальник, но она заупрямилась. Отодвинувшись от меня, она впервые за две недели нашего знакомства проявила любопытство по отношению ко мне:

— А где твои родители? — спросила Бренда.

— В Тусоне. А что?

— Меня мама спрашивала.

Я уже мог различать в темноте белое кресло, на котором обычно восседал спасатель.

— Что они там делают? — продолжала спрашивать Бренда. — Почему ты не с ними?

— Я уже не ребенок, Бренда, — ответил я резче, чем хотел. — Мне вовсе не обязательно находиться рядом с родителями.

— Но ты же живешь у тети с дядей, разве нет?

— Они мне не родители.

— Они лучше твоих родителей?

— Нет. Хуже. Я не знаю, почему я живу у них.

— Почему?

— Почему я не знаю?!

— Почему ты живешь у них, — объяснила Бренда. — Этому ведь есть объяснение?

— Из-за работы, наверное. От них очень удобно добираться на работу… И потом, так дешевле… Родители довольны. И тетка у меня на самом деле мировая… Послушай, неужели мне в самом деле нужно объяснять твоей матери, почему я живу там, где живу?

При чем тут мама? Я сама хочу это знать. Мне было интересно, почему ты не живешь с родителями, только и всего.

— Тебе не холодно? — спросил я.

— Нет.

— Хочешь, отвезу тебя домой?

— Нет. Если, конечно, тебе самому не хочется. Ты себя плохо чувствуешь, Нейл?

— Я чувствую себя прекрасно, — и, чтобы дать ей понять, что я все тот же, притянул Бренду к себе, хотя был не в настроении.

— Нейл…

— Что?

— А как насчет библиотеки?

— Так… А кого это интересует?

Бренда рассмеялась:

— Папу.

— И тебя?

Она помолчала, прежде чем ответить:

— Да.

— А что именно вас интересует? Нравится ли мне там работать? Да. В свое время я торговал обувью. В библиотеке мне нравится больше. После армии меня пытались пристроить в компанию дяди Аарона — это отец Дорис — торговать недвижимостью. Я продержался там пару месяцев. В библиотеке лучше, чем в заведении дяди Аарона…

— А почему ты пошел работать именно в библиотеку?

— Я подрабатывал там, когда учился в колледже. Ну, я ушел от дяди Аарона и… Я не знаю…

— А что ты изучал в колледже?

— В Ньюаркском колледже университета Рутгерс я специализировался по философии. Мне двадцать три года. Я…

— Ну почему ты снова вредничаешь?

— Разве?

— Да.

Я не стал извиняться.

— Ты собираешься сделать карьеру в библиотечном деле? Какие у тебя планы на будущее? — спросила она.

— Брен, я вообще никогда ничего не планирую. За последние три года я не строил никаких планов. Или, по крайней мере, за все то время, что прошло после моей демобилизации. В армии я планировал самоволки — на субботу и воскресенье. Я… я не из тех, кто все планирует, — выпалив внезапно столько правды о себе, я понял, что не надо было смазывать тираду последней лживой фразой. Поэтому я добавил: — Я люблю жить в свое удовольствие. У меня все эти планы в печенках сидят…

— А у меня в поджелудочной железе.

— Я…

— Но Бренда своим поцелуем прервала, наконец, эту абсурдную игру; она хотела поговорить серьезно:

— Ты меня любишь, Нейл?

Я не ответил

— Я буду спать с тобой вне зависимости от того, что ты ответишь — так что можешь сказать мне правду, — сказала Бренда.

— По-моему, это было непродуманное заявление.

— Ой, не будь ханжой, пожалуйста! — сказала она.

— Я имел в виду, что ты совершила необдуманный поступок, заявляя такое в мой адрес.

— Я тебя не понимаю, — сказала Бренда. И она действительно меня не поняла. Она не поняла, что причинила мне боль своей фразой. А я, как водится, простил Бренде ее тупость и малодушно увернулся от ответа, когда она спросила: — Ты сам-то понял, что сказал?

— Нет.

— А я хотела бы, чтобы ты это понимал.

— Так как насчет библиотеки? — решил я переменить тему.

— Что насчет библиотеки? — переспросила Бренда.

Неужели это очередное проявление глупости? «Наверное, нет», — подумал я. И оказался прав, потому что Бренда сказала:

— Если ты меня полюбишь, то все остальное перестанет меня волновать.

— А-а… Ну, тогда я тебя, конечно, полюблю, — улыбнулся я.

— Я это знаю, — сказала Бренда. — Давай ты нырнешь, а я буду ждать тебя здесь с закрытыми глазами. А потом ты вынырнешь незаметно и обдашь меня брызгами, ладно? Давай!

— Я смотрю, ты любишь позабавиться…

— Ну, ныряй же! Я закрою глаза.

Я подошел к краю бассейна и нырнул. Вода в нем оказалась холоднее, чем я ожидал, и пока я слепо погружался в черноту, мною вдруг овладела паника. Вынырнув, я поплыл к дальнему концу бассейна, развернулся и уже хотел плыть обратно, но почему-то решил, что пока я достигну противоположного края бассейна, Бренда сбежит, оставив меня одного в этом треклятом месте. Я свернул к бортику, подтянулся, вылез из воды и побежал к скамейкам. Бренда была на месте. Я поцеловал ее.

— Боже, — вздрогнула она. — Как ты быстро!

— Ага, я знаю.

— Теперь моя очередь, — сказала Бренда, вставая. Секунду спустя послышался тихий всплеск, а потом повисла тишина. Надолго.

— Брен! — осторожно окликнул я. — С тобой все в порядке?

Но она не ответила.

Я нашарил на соседнем шезлонге ее очки, взял их в руки и крикнул снова: — Бренда! Тишина.

— Бренда?..

— Это нечестно! Мы не договаривались окликать друг друга! — обрушила она на меня целый ливень брызг, возникнув из ниоткуда. — Теперь твоя очередь.

На сей раз я оставался под водой, сколько мог — так что у меня чуть не разорвались легкие, когда я наконец вынырнул. Запрокинув голову, я стал хватать ртом воздух и увидел над собой низко нависшие облака. Они давили на меня, пытаясь утопить, и я лихорадочно поплыл к бортику, пытаясь высвободиться из-под этого жуткого пресса. Я хотел на берег, к Бренде, потому что мне снова почудилось — хотя причин для беспокойства не было, не так ли? — что, если я еще немного задержусь в воде, то Бренда может исчезнуть. Я пожалел, что не взял с собой ее очки: тогда Бренде поневоле пришлось бы дожидаться меня, чтобы я отвез ее домой. Я понимаю, что мысли мои были совершенно сумасшедшие, но в кромешной тьме они отнюдь не казались неуместными. О, как мне хотелось окликнуть ее, но я знал, что она не ответит — и я заставил себя проплыть из конца в конец бассейна в третий раз, в четвертый… На середине пятого круга мною вновь овладели жуткие предчувствия, мне вдруг показалось, что сейчас исчезну я сам, — поэтому, выбравшись наконец из воды, я обнял Бренду крепче, чем ожидали мы оба.

— Ну, хватит… Пусти меня, — засмеялась Бренда. — Моя очередь…

— Но, Бренда…

Но Бренда уже нырнула. Мне показалось, что на этот раз она не вынырнет никогда. Усевшись в шезлонге, я попытался отвлечься от страшных мыслей и стал ждать, когда же из девятой лунки на поле для гольфа вновь вынырнет на небосклон солнце; я молился, чтобы оно взошло, осветило мир и вернуло мне душевный покой. И когда Бренда наконец вышла из воды, я никуда ее больше не отпускал. Я обнял ее, холодная влага пробралась через поры моей кожи, и меня бросило в дрожь.

— Хватит, Бренда. Пожалуйста, хватит игр, — попросил я и прижал к себе с такой силой, что чуть не врос в нее. — Я люблю тебя, — сказал я. — Люблю.

Летние дни шли своей чередой. Мы встречались с Брендой каждый вечер: ходили плавать, гуляли, ездили на машине в горы, забираясь так далеко, что возвращались назад уже в предрассветном тумане, струившемся с крон деревьев. Я крепче сжимал руль, а Бренда, надев очки, следила за разделительной полосой на дороге. А еще мы объедались — через несколько дней после того, как я обнаружил в подвале у Патимкин холодильник, в котором хранились фрукты, Бренда сама стала водить меня туда. Мы наполняли большие суповые тарелки черешней, нарезали на большом блюде дыню, потом потихоньку выползали из подвала через черный ход и устраивались под деревом на лужайке, освещенной лишь слабым мерцанием телеэкрана из комнаты, окна которой как раз выходили на задний двор. Тишину нарушал только звук выплевываемых косточек.

Вот было бы здорово, если бы они пустили корни, и к утру здесь уже стояли бы черешневые деревья и росли дыни, правда? — мечтала Бренда.

— Милая, если они пустят корни в этом дворе, то из них вырастут холодильники — желательно фирмы «Вестингауз». Я не вредничаю, — поспешно добавлял я, и Бренда начинала смеяться.

А потом говорила, что хотела бы отведать слив-венгерок, и я исчезал в подвале, появляясь оттуда с суповой тарелкой, полной слив. Потом тарелка наполнялась абрикосами. Затем — персиками. А потом — следует это признать — мой нежный желудок не выдержал, и следующую ночь я, к своему огорчению, просидел на унитазе.

Еще мы ходили обедать в кафе, уплетая сандвичи с солониной, пиццу, поглощая пиво с креветками, мороженое и гамбургеры. Как-то раз мы пошли на вечеринку в клуб «Лайонз», и Бренда выиграла пепельницу с эмблемой «Лайонз», три раза подряд попав мячом в баскетбольную корзину. А когда из Милуоки вернулся Рон, то мы с Брендой время от времени ходили смотреть, как выступает в чемпионате полупрофессиональной летней баскетбольной лиги команда, в которой играл ее брат. На этих матчах я чувствовал себя не в своей тарелке, потому что Бренда всех игроков знала по именам. И хотя почти все они были тупыми остолопами, один из них, Лютер Феррари, являлся приятным исключением. Бренда встречалась с ним целый год, еще когда училась в школе. Лютер был ближайшим другом Рона, а мне его имя было знакомо, по статьям в «Ньюарк ньюс»: знаменитые братья Феррари блистали на спортивных площадках — причем каждый из них по крайней мере в двух видах спорта. Лютер называл Бренду «козликом» — это прозвище прилипло, как выяснилось, к Бренде в те времена, когда она завоевывала призы, лихо перескакивая через одноименный гимнастический снаряд. Феррари, подобно Рону, был чрезвычайно благовоспитанным молодым человеком — можно было подумать, что это прирожденное качество всех, чей рост был выше одного метра и девяноста сантиметров; он был исключительно вежлив по отношению ко мне и в высшей степени предупредителен по отношению к Бренде, так что я, в конце концов, стал игнорировать предложения сходить на очередной баскетбольный матч.

А однажды мы случайно выяснили, что в одиннадцать вечера кассир кинотеатра «Хиллтоп» уходит домой, а контролер удаляется в служебный кабинет, — и за остаток лета мы посмотрели окончания по меньшей мере пятнадцати картин. Возвращаясь из кинотеатра домой — домой к Бренде, естественно: я отвозил ее на машине, — мы пытались воссоздать по увиденным кадрам начало фильма. Нашим любимым окончанием фильма в то лето была последняя четверть картины «Мамуля и папуля Кэттл в городе», любимым фруктом — сливы-венгерки, а самыми дорогими, любимыми людьми — мы сами. Конечно, время от времени мы общались с друзьями Бренды, совсем редко — с моими приятелями, а в одну из августовских ночей мы даже сподобились отправиться в бар на Шестом шоссе вместе с Лорой Симпсон Столович и ее женихом, но вечер получился ужасным. Разговаривать с остальным миром нам с Брендой было не о чем, так что весь вечер мы с нею протанцевали, вдруг обнаружив, что за время нашего знакомства мы делаем это впервые. Приятель Лоры с важным видом потягивал виски с содовой, а Симп — Бренда уговаривала меня называть ее Столо, но я отказался, — Симп пила какую-то тепловатую смесь имбирного лимонада и газировки. Всякий раз, когда мы возвращались к столу, Симп говорила о «танцах», а ее жених о каком-то «фильме», — так что в конце концов Бренда не выдержала и спросила:

— Что за фильм-то?

И мы, уже не обращая внимания на Симп и ее жениха, протанцевали до самого закрытия бара. Потом мы поехали к Бренде, наполнили суповую тарелку черешней, уселись перед телевизором и наелись ягод. Потом мы занимались любовью на софе, и когда я пробирался по темной комнате в ванную, под моими босыми пятками хрустели черешневые косточки. Уже у себя дома, раздеваясь второй раз за вечер, я обнаружил на ногах красные пятна от ягод.

Как относились к нашему роману родители Бренды? Миссис Патимкин продолжала мне улыбаться, а мистер Патимкин по-прежнему был уверен в том, что я ем как птичка. Чтобы как-то угодить ему, я всякий раз, будучи приглашенным к обеду, съедал в два раза больше, чем хотел, но, похоже, составив мнение о моем аппетите в тот первый вечер, мистер Патимкин более этим себя не утруждал. Даже если бы я съел в десять раз больше и умер от обжорства, мистер Патимкин все равно считал бы, что я ем не как настоящий мужчина, а как воробышек. Похоже, никого не раздражало мое присутствие, хотя Джулия заметно охладела ко мне. Как бы там ни было — когда Бренда спросила у отца, как он отнесется к тому, чтобы в конце августа неделю своего отпуска я провел в их доме, — мистер Патимкин, подумав минутку, выбрал нужную клюшку, сделал выводящий удар, и, отвлекшись от гольфа, сказал, что не возражает. Когда же о решении главы компании была извещена миссис Патимкин, то ей не оставалось ничего другого, как одобрить решение супруга. Так, благодаря хитрости Бренды, меня пригласили погостить.

Утром в пятницу, в последний рабочий день перед отпуском, я принялся паковать свой чемодан. Тетя Глэдис, увидев меня, спросила, куда это я собрался. Я объяснил. Тетя ничего не сказала, но в ее покрасневших истеричных глазах я прочел благоговейный трепет — вот какой вес я приобрел с того памятного дня, когда она заявила мне по телефону: «Фанцы-шманцы»!

И на сколько дней ты уезжаешь? Мне это нужно знать, чтобы не покупать лишних продуктов. У меня полный холодильник молока, а ты уезжаешь! Оно же прокиснет! Весь холодильник провоняет…

— На неделю, — сказал я.

— На неделю? — переспросила тетя Глэдис. — Они сдали тебе комнату на неделю?

— Тетя Глэдис, они зарабатывают на жизнь другим способом.

— Подумаешь! Я зарабатываю, сдавая комнату внаем, и не стыжусь этого! Слава Богу, у нас всегда была крыша над головой. Мы не попрошайничали на улице, — талдычила она, пока я укладывал в чемодан только что купленные бермуды, — … и кузине твоей, Сьюзен, мы дадим высшее образование, лишь бы дядя Макс был здоров. Мы не можем отправить ее отдыхать, она не позволяет себе тратиться на обувь, хотя туфли ей нужны, и свитерами ее шкаф тоже не забит…

— Я же ничего не говорю, тетя Глэдис.

— Тебе что, не хватает здесь еды? Ты иногда столько оставляешь на тарелке, что мне стыдно показывать ее дяде Максу. Какого-нибудь ребенка из Европы можно было бы четыре раза покормить тем, что ты оставляешь на тарелке…

— Тетя Глэдис, — начал объяснять я, — здесь я обеспечен всем необходимым. Спасибо. Просто у меня отпуск. Разве я не заслужил отпуск?

Она прижалась ко мне, и я ощутил, как она дрожит.

— Я обещала твоей матери, что позабочусь о ее сыне. А ты хочешь сбежать от нас…

Я обнял тетю Глэдис и поцеловал ее в макушку:

— Не говори глупости, пожалуйста. Никуда я не сбегаю. Я просто уезжаю в отпуск — на неделю.

— Дай мне хотя бы номер их телефона. Не дай Бог, заболеешь…

— Хорошо.

— Они в Миллберне живут?

— В Шорт-Хиллз. Я оставлю тебе телефон.

— С каких это пор евреи живут в Шорт-Хиллз? Они не настоящие евреи, поверь мне.

— Самые настоящие.

— Пока не увижу собственными глазами — не поверю! — Тетя Глэдис принялась утирать слезы подолом передника, но заметив, что я собираюсь застегнуть молнию на чемодане, перестала плакать: — Не закрывай пока чемодан. Я собрала тебе небольшой сверток — там фрукты. Возьмешь с собой.

— Хорошо, тетя Глэдис, — сказал я, и по дороге на работу съел апельсин и два персика, которые она положила в мой чемодан.

Пару часов спустя мистер Скапелло сообщил мне, что по возвращении из отпуска я займу место Марты Уинни. Он сказал, что сам начал свою карьеру двенадцать лет назад таким же образом — получалось, что если я сумею сохранить равновесие, то в один прекрасный день могу стать новым мистером Скапелло. Зарплата моя повышалась на восемь долларов, что было на пять долларов больше, чем получал в той же должности мистер Скапелло много лет назад. Пожав мне руку, мистер Скапелло отправился на второй этаж по мраморной лестнице, и зад его оттопыривал полы пиджака так, словно на мистера Скапелло надели обруч. Только он ушел, как я вдруг учуял запах мяты и, подняв глаза, увидел перед собой старика с отвислыми щеками и испещренным кровеносными сосудами носом.

— Здравствуйте, молодой человек, — приветливо сказал он. — Книгу уже вернули?

— Какую именно?

— Альбом Гогена. Я проходил мимо и решил справиться. Вы обещали известить меня открыткой, но я ее пока не получал. А прошло уже две недели.

— Нет, не вернули еще, — сказал я. Мистер Скапелло, остановившись на середине лестницы, обернулся и посмотрел вниз, словно забыл мне сказать о чем-то. — Послушайте, — сказал я старику, — ее вернут со дня на день.

Произнес я эту фразу с решительностью, которая граничила с грубостью, и не на шутку перепугался, сообразив, что сейчас произойдет: старик начнет возмущаться, мистер Скапелло спустится вниз, потом поднимется в третью секцию, обнаружит книгу, устроит мне нагоняй, начнет рассыпаться в извинениях перед стариком и продвинет на место мисс Уинни не меня, а Джона Макки.

Я поспешно повернулся к старику:

— Оставьте, пожалуйста, ваш телефон, и я постараюсь связаться с вами сегодня же…

Но моя попытка выказать участие и почтение запоздала: старик начал бурчать про обнаглевших чинуш и что-то бормотать про письмо мэру и про сопливых мальчишек, но, слава Богу, ретировался за секунду до того, как мистер Скапелло, вернувшись к моей стойке, напомнил, что все сотрудники скидываются на подарок для мисс Уинни и что если я надумаю присоединиться, то полдоллара могу занести в течение дня.

После ланча объявился негритенок. Он уже прошмыгнул мимо стойки к лестнице, когда я окликнул его:

Подойди-ка сюда, — сказал я. — Ты куда направляешься?

— Туда, где искусы.

— А что ты там читаешь?

— Книжку этого… мистера Гогена. Послушайте, я не делаю ничего плохого. Не рисую на ней ничего, не пишу… Можете проверить.

— Я знаю, что ты не делаешь ничего плохого. Слушай, если тебе так нравится этот альбом, то почему бы тебе не взять его на дом? У тебя есть читательский билет?

— Нет, сэр. Я ничего не брал, честное слово.

— Да нет же! Ты не понял. Читательский билет — это документ, который позволяет читателю забирать книги на дом. Если у тебя есть читательский билет, то тебе не придется ходить сюда каждый день. Ты в школу ходишь?

— Да, сэр. Школа на Миллер-стрит. Но сейчас лето, и у нас каникулы. Я не прогуливаю, честное слово. Я не должен быть в школе.

— Знаю. Послушай: поскольку ты школьник, то можешь завести себе читательский билет. И возьмешь книгу домой.

— Зачем вы уговариваете меня забрать ее домой? Там ее кто-нибудь испортит.

— Ну… ты можешь спрятать ее… запереть в ящике стола…

— Скажите, — спросил мальчишка, украдкой поглядывая на меня, — почему вы не разрешаете мне приходить сюда?

— Я этого не говорил.

— Мне нравится здесь. Я люблю лестницу.

— Я тоже. Но дело в том, что однажды твою книжку могут забрать другие читатели.

Он улыбнулся:

— Не волнуйтесь. Пока ведь ее никто не забрал? — И мальчуган помчался вверх по лестнице.

Ну и запарился я в тот день! Когда я уходил с работы, рубашка буквально прилипла к спине, хотя было совсем не жарко. Сев в машину, я раскрыл чемодан, забрался на заднее сиденье и, согнувшись в три погибели, переоделся в чистую рубашку, чтобы при въезде в Шорт-Хиллз походить на человека, который решил заехать к себе домой во время перерыва. Я влился в поток на Вашингтон-стрит, но никак не мог занять себя мыслями об отпуске; более того, я не мог сосредоточиться и на дороге: резко брал с места, заезжал на «зебру», задерживал движение перед светофором, раздражая и водителей, и пешеходов. Заботило меня только одно: что, если этот брыластый старик заявится в библиотеку, пока меня там не будет, и заберет любимую книгу негритенка? Меня наверняка отстранят от новой должности, да и от старой тоже. Господи, так что же я нервничаю? Я ведь не собираюсь проторчать в библиотеке всю жизнь?!

5

— Рон женится! — встретила меня радостным визгом на пороге Джулия. — Рон женится!

— Прямо сейчас? — спросил я.

— В День Труда! Он женится на Гарриет, он женится на Гарриет, — гнусаво принялась распевать она на мотив ритмичной песенки, под которую девчонки прыгают через скакалку. — Я буду свояченицей!

— Привет! — показалась Бренда. — Я скоро буду свояченицей.

— Я уже знаю. Когда это он умудрился?

— Рон объявил нам о свадьбе сегодня за обедом. Он разговаривал с ней вчера вечером по телефону целых сорок минут. Гарриет прилетает на следующей неделе. Свадьба будет грандиозной. Родители прямо порхают по дому: они должны все приготовить за два дня. Да, и еще — папа берет Рона в свой бизнес. Для начала он положил ему двести долларов в неделю, а там уж все зависит от самого Рона. Испытательный срок продлится до октября.

— А мне казалось, что Рон хочет стать учителем физкультуры…

— Хотел. Но сейчас у него появятся новые обязанности…

За обедом Рон раскрыл, в чем будут заключаться эти обязанности, и обрисовал свои планы на будущее:

— Мы хотим обзавестись ребенком, — сказал он, к вящему удовольствию миссис Патимкин, — и когда ему исполнится полгода, я выложу перед ним в ряд баскетбольный, футбольный и бейсбольный мячи. А потом посмотрю, какой мяч он выберет — и мы полностью сконцентрируемся на этом виде спорта.

— А если ему не понравится ни один из мячей? — спросила Бренда.

— Не смешите меня, юная леди! — осадила дочку миссис Патимкин.

— А я буду тетей! — пропела Джулия и показала Бренде язык.

— Когда приезжает Гарриет? — спросил мистер Патимкин, еле выговорив фразу, поскольку рот его был набит картошкой.

— Через неделю — если отсчитывать со вчерашнего дня.

— Можно, она будет спать в моей комнате? — завопила Джулия. — Можно?

— Нет, она будет спать в комнате для гос… — начала было миссис Патимкин, но тут вспомнила про мое существование и, бросив на меня испепеляющий косой взгляд своих лиловых глаз, изменила свое решение: — Конечно, можно.

— В этот раз я действительно ел как птичка. После обеда мой чемодан отнесли — вернее, я сам его отнес — в комнату для гостей, которая располагалась на втором этаже как раз напротив комнаты Рона — рядом с комнатой Бренды. Она вызвалась показать мне дорогу.

— Лучше покажи мне твою кровать, Брен, — сказал я.

— Потом, — сказала она.

— Мы можем? Там, наверху?..

— Думаю, что да, — сказала Бренда. — Рон спит как убитый.

— А я смогу остаться у тебя на всю ночь?

— Не знаю.

— Мы заведем будильник, и я с утра пораньше вернусь в свою комнату.

— Будильник всех разбудит.

— Ну, тогда я проснусь без будильника. Я это умею, честное слово!

— Я, пожалуй, пойду. Мне не следует задерживаться в твоей комнате, — сказала Бренда. — А то с мамой случится истерика. Похоже, она нервничает из-за твоего приезда.

— Да я и сам нервничаю. Я же твоих почти не знаю. Ты считаешь, что это действительно удобно, если я задержусь на целую неделю?

— Неделю?! Да после приезда Гарриет здесь начнется такой кавардак, что ты можешь оставаться хоть на два месяца.

— Серьезно?

— Да.

— А ты этого хочешь?

— Да, — ответила Бренда и спустилась на первый этаж, чтобы миссис Патимкин осталась в сознании.

Я распаковал чемодан и принялся раскладывать вещи по полкам платяного шкафа, который был совершенно пуст — если не считать пару чехлов для платья да непонятно как попавший сюда ученический дневник. Занятие мое прервал Рон. Шаги его послышались на лестнице, и через секунду он заглянул в мою комнату:

— Привет! — поздоровался он.

— Поздравляю! — отозвался я, не сообразив, что любое торжественное приветствие неизменно повлечет за собой рукопожатие; Рон, позабыв о том, зачем направлялся к себе, вошел в мою комнату.

— Спасибо, — пожал он мне руку. — Спасибо.

Потом он уселся на мою кровать и стал наблюдать за тем, как я раскладываю свои вещи. У меня было две рубашки: ту, на которой красовалась эмблема братьев Брукс, я разложил на кровати, а вторую, с лейблом «Эрроуз», запихнул в шкаф. Рон сидел, почесывая руку, и улыбался. Его молчание заставляло меня нервничать.

— Да… — сказал я и брякнул неопределенно: — Это что-то!

Рон кивнул. Я так и не понял, с чем он соглашался.

— Как ты себя ощущаешь? — решил я еще раз нарушить молчание после очередной паузы.

— Уже лучше. Это Феррари мне по руке саданул, когда я боролся с ним под щитом.

— Вот как… Понятно, — сказал я. — А как ты себя ощущаешь перед свадьбой?

— Да нормально…

Я прислонился к комоду и принялся считать стежки на ковре.

Рон наконец отважился произнести целую фразу.

— Ты в музыке разбираешься? — спросил он.

— Немного, — ответил я.

— Если хочешь, то можешь послушать мои пластинки.

— Спасибо, Рон. Я и не знал, что ты интересуешься музыкой.

— Еще как! У меня есть все пластинки Андре Костеланеца. Тебе Мантовани нравится? У меня все его диски есть. Мне нравятся, знаешь, полуклассические вещи. Если хочешь, дам тебе послушать «Коламбус»… — Рон исчерпал свой словарный запас, потряс мне на прощанье руку и ушел.

Снизу доносилось пение Джулии:

— А я буду те-о-отей!

И голос миссис Патимкин:

— Нет, милая, ты будешь свояченицей. Так и пой.

Но Джулия продолжала гнуть свое:

— Я буду тетей! Я-а буду те-о-тей!

Потом я услышал, как к ней присоединилась Бренда:

— Мы-ы будем тетями!

Сестры заголосили дуэтом, и миссис Патимкин, не выдержав, стала призывать на помощь мужа:

— Ты можешь заставить ее не поощрять Джулию?!

И дуэт вскоре затих.

А потом вновь вступила миссис Патимкин. Слов я не разобрал, но расслышал, как Бренда что-то сказала ей в ответ. Голоса их становились все громче, и вскоре я слышал их беседу вполне отчетливо:

— И в такой момент набивать мне дом своими друзьями?! — кричала миссис Патимкин.

— Но я спрашивала у тебя разрешения, мама.

— Ты у отца спрашивала, а не у меня. А надо было сначала спросить у меня. Твой отец не представляет, сколько работы мне добавляется…

— Господи, мама! Можно подумать, что у нас нет Карлоты и Дженни!

— Карлота и Дженни не в состоянии делать все на свете! У нас тут не Армия Спасения!

— Что, черт подери, это значит?!

— Следи за своим языком, юная леди! Чертыхаться можешь со своими дружками из колледжа!

— Прекрати, мама!

— И не смей повышать на меня голос! Когда ты в последний раз пошевелила хоть пальцем, чтобы помочь по хозяйству?

— Я здесь не рабыня… Я твоя дочь!

— Тебе бы следовало знать, что значит вести домашнее хозяйство!

— Зачем? — спросила Бренда.

— Зачем?! — возмутилась миссис Патимкин. — Да по тому, что ты разленилась. Ты считаешь, что весь мир тебе обязан…

— Кто это тебе сказал?

— Ты должна сама зарабатывать себе хотя бы на одежду!

— Зачем?! Господи Боже мой! Мама, папа ведь зарабатывает кучу денег! На что тебе жаловаться?!

— Когда ты в последний раз мыла посуду?

— О, Боже! — рассердилась Бренда. — Посуду моет Карлота!

— И не надо поминать всуе Господа!

— Мама… — заплакала вдруг Бренда. — Ну почему ты такая?..

— Нечего тут рыдать, — сказала миссис Патимкин. — Иди поплачь перед своими дружками…

— Мои дружки… — всхлипывала Бренда. — Почему ты орешь только на меня?.. Почему все ко мне так жестоки?!

Из коридора доносились звуки тысяч скрипок. Андре Костеланец пел «Ночь и день». Дверь в комнату Рона была открыта, и мне было видно, как он лежит на кровати, растянувшись во весь свой гигантский рост, и подпевает пластинке. Слова были те же, что у Костеланеца, но мелодию, которую напевал Рон, я не узнал. Минуту спустя Рон снял телефонную трубку и попросил соединить его с Милуоки. Пока телефонистка набирала нужный номер, Рон повернулся на живот и врубил проигрыватель на полную мощность, чтобы песню услышали за полторы тысячи километров к западу.

Внизу веселилась Джулия:

— Ха-ха, Бренда плачет! Ха-ха, Бренда плачет.

Потом послышался топот шагов Бренды. Она бежала вверх по лестнице.

— Ничего, настанет и твой день, маленькая дрянь! — крикнула она в сердцах Джулии.

— Бренда! — завопила миссис Патимкин.

— Мама! — расплакалась Джулия. — Бренда обзывается!

— Что тут происходит?! — орал мистер Патимкин.

— Вы меня звали, миссис П.? — громко интересовалась Карлота.

— Привет, Гарриет! — кричал в телефонную трубку Рон. — Я им уже сообщил…

Я уселся на свою рубашку от братьев Брукс и громко произнес свое собственное имя.

— Будь она проклята! — ругалась Бренда, меряя шагами мою комнату.

— Брен, может, мне лучше уехать?..

— Тс-с-с… — она подошла к двери и прислушалась. — Кажется, они собираются в гости. Слава Богу!

— Бренда…

— Тс-с-с… Ушли.

— И Джулия тоже?

— Да, — сказала Бренда. — Ты не заметил — Рон у себя? У него дверь заперта.

— Нет, он куда-то ушел.

— Здесь невозможно услышать, как они передвигаются по дому. У нас все крадутся… В тапочках… Ох, Нейл!

— Брен, я говорю, может, мне завтра уехать?..

— Да она не из-за тебя сердится.

— Но я только все усугубляю…

— Она сердится на Рона. Его женитьба приводит маму в бешенство. Да и меня тоже. Теперь, когда тут появится милая-милая Гарриет, обо мне вообще забудут.

— Ну и хорошо. Разве нет?

— Бренда подошла к окну и выглянула на улицу. За окном было темно и холодно. Деревья гнулись под ветром, листва трепыхалась, словно развешенное для сушки белье. Все вокруг напоминало о том, что близится сентябрь, и я впервые сообразил, что Бренда уже совсем скоро уедет в колледж.

— Раз нет? — повторил я свой вопрос, но она меня не услышала.

Отвернувшись от окна, она пересекла комнату, подошла к дверце в дальней стене, распахнула ее и подозвала меня:

— Иди сюда.

— А я думал, там чулан, — сказал я.

Бренда закрыла за нами дверь, и мы углубились в темное пространство. Слышно было, как погромыхивает под порывами ветра крыша.

— Что здесь? — спросил я.

— Деньги.

Бренда щелкнула выключателем, и в тусклом свете шестидесятиваттной лампочки я разглядел, что помещение набито старой мебелью — два кресла с засаленными подголовниками, продавленная софа, карточный столик, два стула с ободранной обивкой, облупившееся зеркало, лампы без абажуров, абажуры без ламп, кофейный столик с треснувшей стеклянной столешницей и целый ворох свернутых штор.

— Что это? — спросил я.

— Кладовка. Наша старая мебель.

— Сколько же ей лет?

— Много. Она стояла у нас еще в Ньюарке, — ответила Бренда. — Иди сюда.

Она встала на четвереньки перед софой и, приподняв сиденье, начала вглядываться в чрево дивана.

— Бренда, что ты делаешь, черт побери? Ты же перепачкаешься!

— Их здесь нет.

— Кого?

— Денег. Я же говорила тебе.

Я уселся в кресло, подняв тучи пыли. Начался дождь. Из вентиляционного люка в дальнем конце кладовки потянуло осенней сыростью. Бренда встала с пола и уселась на софу. Ее колени и бермуды перепачкались в пыли, а когда она откинула волосы со лба, то черный след остался и над бровями. Посреди этого беспорядка и грязи я вдруг живо представил себе, как мы выглядим среди этой грязи и беспорядка: мы походили на молодую семейную пару, въехавшую в новую квартиру; в голову вдруг пришли мысли о необходимости иметь мебель, средства, вообще мысли о будущем — и единственной приятной вещью в этой ситуации был свежий воздух, проникавший с улицы. Он напоминал нам о том, что мы еще живы, но увы — ветер не мог служить нам пищей насущной.

— Что за деньги? — спросил я.

— Стодолларовые купюры… — Бренда тяжело вздохнула: — Когда я была совсем маленькой, и мы только что переехали сюда из Ньюарка, папа привел меня в эту комнату и сказал, что если с ним что-нибудь, случится, то я. смогу воспользоваться деньгами, которые он отложил специально для меня. Он сказал, что это мои деньги и попросил не говорить об этом никому. Ни Рону, ни маме.

— И сколько было денег?

— Три стодолларовые купюры. Я никогда раньше не видела таких денег. Мне было лет девять — не больше, чем сейчас Джулии. Я тогда думала, что мы не задержимся в этом доме больше месяца. Помню, как я, дождавшись, когда в доме не оставалось никого, кроме Карлоты, забиралась сюда и лезла под диван, чтобы убедиться, что деньги на месте. Я делала это раз в неделю. И деньги всякий раз были целы. А папа ни разу больше про них не вспоминал. Ни разу.

— Где же они? Может, их кто-то украл?

— Не знаю, Нейл. Думаю, папа забрал их назад.

— Почему ты не сообщила ему о пропаже? Может быть, Карлота…

— Я не знала о том, что они пропали, до сегодняшнего дня, — сказала Бренда. — Я сюда очень давно не поднималась. Я вообще о них забыла, честно говоря. Или, может быть, просто не вспоминала о деньгах. То есть, я хочу сказать, что у меня всегда было достаточно денег, и эти триста долларов мне были просто ни к чему. Наверное, в один прекрасный день он понял, что его деньги мне не понадобятся.

Бренда подошла к узкому, запыленному окну и пальцем вывела на нем свои инициалы.

— А зачем они понадобились тебе сейчас?

— Не знаю… — ответила она, и, подойдя к выключателю, вырубила свет.

Я остался сидеть в кресле. Бренда в своих облегающих шортах и майке казалась в наступившем полумраке обнаженной. А потом я заметил, что у нее вздрагивают плечи.

— Я хотела разыскать эти деньги, разорвать их на мелкие кусочки и запихнуть эти обрывки в мамин кошелек! Клянусь, я сделала бы это, если бы нашла эти треклятые деньги.

— Я бы тебе не разрешил, Брен.

— Не разрешил бы?!

— Нет.

— Возьми меня, Нейл. Прямо сейчас.

— Где?

— Ну же! Здесь. На этой грязной-грязной софе.

И я повиновался.

На следующее утро Бренда приготовила завтрак на нас двоих. Рон отправился на свою новую работу — я слышал, как он напевал под душем; упражняться в вокале он начал примерно через час после того, как я вернулся в свою комнату. По сути, я еще не заснул, когда из гаража выехал «крайслер», увозивший босса и его сынка в Ньюарк. Миссис Патимкин тоже не было дома: она отправилась в синагогу побеседовать с реббе Кранитцем о предстоящей свадьбе. Джулия играла на заднем дворе, «помогая» Карлоте развешивать белье.

— Знаешь, чем я хочу заняться после завтрака? — спросила Бренда.

Мы ели грейпфрут. Бренда не смогла отыскать нож для очистки кожуры, и поэтому мы решили есть грейпфрут как апельсин — дольками. Немудрено, что мы заляпались липким соком.

— Чем? — поинтересовался я.

— Хочу пробежаться, — сказала Бренда. — Ты когда-нибудь бегал?

— Ты имеешь в виду — на стадионе? Конечно. Мы в школе должны были каждый месяц совершать забег на полтора километра. Чтобы не прослыть маменькиными сынками. Я думаю, что чем больше у человека объем легких, тем сильнее он должен ненавидеть свою мать.

— Я хочу пробежаться, — повторила она. — И мне хочется, чтобы ты побежал вместе со мной. Ладно?

— Ох, Бренда…

Но уже через час, завершив завтрак, который состоял еще из одного грейпфрута — похоже, бегуну на завтрак ничего кроме грейпфрутов не положено, — мы отправились на стареньком «фольксвагене» к школьному стадиону, где была проложена дорожка длиной в 400 метров. На зеленом поле стадиона какие-то ребятишки выгуливали собаку, а в дальнем углу спортивного комплекса, рядом с лесом, я различал фигуру в белых шортах с разрезами и без майки. Неизвестный спортсмен вращался вокруг собственной оси — вращался, вращался, а затем изо всех сил запустил ядро куда подальше, и все подпрыгивал на месте, провожая зорким взглядом полетевшее по высокой дуге ядро — до тех пор, пока снаряд не приземлился на приличном от него расстоянии.

— А знаешь, ты похож на меня, — сказала Бренда. — Только ты покрупнее.

— Мы были одинаково одеты: кроссовки, толстые носки, шорты цвета хаки, спортивные майки, — но я чувствовал, что Бренда имеет в виду не случайную похожесть нашей экипировки (если, конечно, это можно назвать случайностью). Уверен, она хотела сказать, что я наконец-то начинаю походить на того, на кого и должен походить. На Бренду.

— Давай наперегонки, — сказала она, и мы побежали по дорожке.

Метров двести за нами бежали мальчишки со своей собакой. Потом мы достигли поворота, где тренировался толкатель ядра. Он махнул нам рукой.

— Привет! — откликнулась Бренда, а я улыбнулся — может, вы этого не знаете, но улыбающийся бегун вы глядит довольно глупо. Через пятьсот метров мальчишки отстали и повалились на траву, а собака, развернувшись, побежала в другую сторону. У меня уже начались колики в боку, но я не отставал от Бренды, которая, когда мы пошли на второй круг, снова крикнула толкателю: «Привет». Тот полулежал на газоне и следил за нами, поглаживая ядро так, словно оно было хрустальным шаром. «Эх, — подумал я, — вот это спорт!»

— Может, побросаем ядро? — пропыхтел я.

— Потом, — ответила Бренда. Я заметил, как по завитку волос возле ее уха сползает капелька пота. Мы пробежали уже тысячу метров, как вдруг Бренда свернула с дорожки и опустилась на траву. Это было так неожиданно, что я побежал дальше.

— «Эй, Боб Матиас! — окликнула меня Бренда. — Давай позагораем!»

Но я притворился, будто не слышу ее, и хотя сердце мое было готово выскочить из груди, а во рту было сухо, как в пустыне, — я продолжал переставлять ноги, решив про себя, что не остановлюсь, пока не пробегу еще один круг.

— Привет! — жизнерадостно окликнул я толкателя ядра, пробегая мимо него в третий раз.

Бренда была восхищена мною.

— Ты молодец! — похвалила она меня, когда я наконец остановился рядом с ней и, уперев руки в колени, принялся судорожно втягивать в себя воздух — вернее, испускать дух.

Я был немногословен:

— Ага… — только и сумел я выдохнуть в ответ.

— Давай будем бегать каждое утро, — предложила Бренда. — Будем вставать рано утром, завтракать двумя грейпфрутами, а потом ты будешь бегать. А я стану засекать время. Думаю, через две недели ты выбежишь из четырех минут. Правда, милый? Я попрошу у Рона секундомер.

Она была так возбуждена! Подползла ко мне, подтянула мои влажные носки и укусила за колено.

— Отлично! — сказал я.

— А потом мы будем возвращаться домой и завтракать уже по-настоящему.

— Отлично!

— Назад машину поведешь ты, — сказала Бренда. Вскочила с травы и побежала к «фольксвагену».

На следующее утро мы снова были на стадионе. Скулы мои сводило от терпких грейпфрутов. На сей раз Бренда захватила с собой секундомер и полотенце — чтобы мне было чем вытереться после финиша.

— Вообще-то у меня немного побаливают ноги, — осторожно заметил я.

— А ты сделай разминку, — предложила Бренда. — Давай вместе.

Она бросила полотенце на траву, и мы принялись приседать, отжиматься и задирать ноги. Я был в восторге.

— Знаешь, я сегодня пробегу только пол-дистанции, Брен. Посмотрим, какой будет результат… — начал было я, но Бренда уже запустила секундомер. Пробегая по дальней стороне стадиона, я оглянулся и увидел, что она сидит на земле, обняв себя за колени, и поглядывает то на хронометр, то на меня. Надо мной медленно плыли белым пушистым хвостом облака. На стадионе не было никого, кроме нас двоих, и я сразу вспомнил одну из типичных сцен в фильмах про скачки: раннее утро перед дерби в Кентукки, и старый мудрый тренер вроде Уотера Бреннана вместе с молодым красивым наездником совершают последний тренировочный заезд, дабы убедиться, что двухлетний жеребец, принадлежащий юной красавице, действительно самый резвый из скакунов. Конечно, кое-какие отличия все-таки были — например, когда я пробежал пятьсот метров, Бренда крикнула: «Одна минута и четырнадцать секунд!» — но в общем все было замечательно, восхитительно, чисто, и когда я финишировал, меня там ждала Бренда. А финишной ленточкой для меня стали ее объятия. В этот день она впервые сказала, что любит меня.

Мы бегали — я бегал — каждое утро, и к концу недели я пробегал полторы тысячи метров за семь минут две секунды. А на финише меня неизменно ожидали щелчок секундомера и объятия Бренды.

По ночам я забирался в пижаме в постель и читал. Бренда тоже читала — в своей комнате. Мы ждали, пока уснет Рон. Иногда ждать приходилось дольше обычного, и тогда я слушал, как шелестит листва за окном. Близился к концу август, ночи становились прохладнее, в доме по ночам отключали кондиционеры и всем дозволялось открывать окна. В конце концов Рон собирался ко сну. Он долго слонялся по комнате, потом выходил в коридор в одних шортах и тенниске, шел в ванную, где громко мочился и чистил зубы. Вслед за ним в ванную отправлялся я. Мы встречались с ним в коридоре, и я искренно, от всего сердца желал ему спокойной ночи. В ванной я на мгновение задерживался перед зеркалом, чтобы полюбоваться на свой загар; в зеркале отражались еще и трусы Рона, сушившиеся на вентилях душа. Впрочем, никому не было дела до того, изящен ли сей предмет туалета в качестве украшения, и через пару дней я уже перестал замечать их.

Пока Рон чистил зубы, я, ожидая своей очереди, лежал в постели и прислушивался к музыке, доносившейся из его комнаты. Обычно, вернувшись после матча, Рон звонил Гарриет, до приезда которой оставались считанные дни, а потом ставил на проигрыватель пластинку Мантовани и углублялся в чтение «Спортс иллюстрейтед»; но когда он выходил перед сном в ванную, то на проигрывателе крутилась уже другая пластинка — скорее всего тот диск, который он назвал «Коламбусом». Мне казалось, что поют именно про Коламбус, потому что сказать это наверняка я не мог — всякий раз мне удавалось услышать лишь самый конец записи. Раздавался колокольный звон, фоном к которому шла негромкая патриотическая мелодия, — и, перекрывая ее, глубокий, сочный голос, чем-то напоминавший манеру пения Эдварда Р. Марроу, произносил нараспев: «Так прощай же, Коламбус! Прощай, Коламбус! Прощай, Коламбус, прощай!» Потом наступала тишина, из ванной возвращался Рон, гасил свет, и уже через несколько минут принимался урчать, погружаясь в радостный, бодрящий, витаминизированный сон, которым, как мне представлялось, наслаждаются все атлеты.

Как-то раз под утро, когда уже пора было возвращаться в свою комнату, мне приснился сон. Пробудившись от него, я увидел, что в комнате уже достаточно светло, чтобы разглядеть цвет волос Бренды. Она спала, и я дотронулся до нее, чтобы убедиться, что я действительно проснулся, ибо приснилось мне, будто я плыву на корабле — на старом паруснике из пиратских фильмов. Со мной на корабле плыл тот негритенок из библиотеки. Я был капитаном, а он — помощником. Мы вдвоем и составляли весь экипаж судна. Сначала сон был очень приятным — мы встали на якорь у острова в Тихом океане, светило солнце, на пляже застыли неподвижно красивые обнаженные негритянки; а потом вдруг наш корабль двинулся прочь из гавани, и негритянки ожили — они медленно шли к кромке прибоя, бросали в нашу сторону гирлянды цветов и приговаривали: «Прощай, Коламбус… прощай, Коламбус… прощай…» Нам с негритенком очень не хотелось уплывать, но корабль неумолимо отдалялся от берега, и мы ничего не могли поделать. А потом негритенок стал кричать, что это я во всем виноват, а я орал в ответ, что виноват он сам, потому что не завел себе читательский билет, — но мы зря надсаживали глотки, ибо корабль все дальше удалялся от острова, и вскоре фигурки островитянок растаяли, превратившись в ничто. В этом сне пространство было совершенно непропорциональным, а все предметы имели такие размеры и формы, каких я никогда прежде не видел, — и именно это обстоятельство, как мне кажется, вернуло меня из сна в мир реальности. Мне не хотелось уходить от Бренды в то утро, и я какое-то время ласкал маленькую родинку на ее затылке, которая стала видна после стрижки. Я задержался в комнате Бренды дольше, чем следовало, и когда я в конце концов все же отправился к себе, то лишь чудом не столкнулся в коридоре с Роном, который готовился к очередному рабочему дню в компании «Раковины для кухни и ванной — Патимкин».

6

Предполагалось, что тот день станет последним из проведенных мною в гостях у семейства Патимкин. Однако, когда я начал паковать чемоданы, пришла Бренда и сказала, что можно распаковываться — каким-то образом ей удалось выклянчить у родителей еще неделю, так что я могу гостить у них вплоть до Дня Труда, на который назначена свадьба Рона и Гарриет. На следующий после свадьбы день Бренда уедет в колледж, а я — домой. Таким образом, мы будем друг с другом до самого конца лета.

Новость, казалось, должна была обрадовать меня, но едва Бренда вышла из комнаты и каблучки ее застучали по лестнице — Патимкины спешили в аэропорт, чтобы встретить Гарриет, — как на меня нахлынула грусть. Я вдруг понял, что отъезд Бренды в Рэдклифф будет означать для меня конец. Даже с высокого табурета мисс Уинни мне вряд ли удастся разглядеть Бостон. Тем не менее, я рассовал свои пожитки по полкам и начал успокаивать себя тем, что со стороны Бренды не было и намека на то, чтобы прекратить наши отношения. Причины моего беспокойства гнездились в моем собственном сомневающемся сердце.

Я зашел в комнату Рона и позвонил тете.

— Алло? — сказала тетушка.

— Тетя Глэдис! Как поживаешь?

— Ты заболел?

— Нет, я чувствую себя прекрасно. Вот звоню, чтобы сообщить, что задержусь еще на неделю.

— Почему?

— Я же сказал: потому что мне здесь очень хорошо. Миссис Патимкин попросила меня остаться еще на неделю — до Дня Труда.

— У тебя остались чистые трусы?

— Я их стираю каждый вечер. У меня все в порядке, тетя Глэдис.

— Вручную трусы не отстираешь.

— Да чистые у меня трусы, чистые! Не волнуйся, тетя Глэдис. Я замечательно провожу время.

— Он зарастает грязью, а я не нервничай!

— Как там дядя Макс? — переменил я тему.

— Да что с ним станется? Дядя Макс есть дядя Макс. Мне не нравится твой голос, Нейл.

— Почему? По нему чувствуется, что на мне грязные трусы?

— Какой умник… Ничего, когда-нибудь ты поймешь!

— Что?

— Что значит «что»? Сам увидишь. Заживешься там, станешь брезговать нами…

— Никогда, родная!

— Увижу своими глазами — может, и поверю.

— Холодно там у вас, тетя Глэдис?

— Снег идет.

— Что, всю неделю было холодно?

— Кто сидит на заднице весь день, тому холодно. А для меня февраль еще не наступил.

— Ладно, тетя Глэдис. Передай всем привет.

— Тут тебе письмо от матери пришло.

— Это хорошо. Пусть полежит до моего приезда.

— А ты не можешь приехать, прочесть письмо и уехать назад?

— Нет, я подожду. Напишу им что-нибудь в ответ. Ну, пока. Будь послушной девочкой.

— А что у тебя с носками?

— Я хожу босиком. Пока, родная! — и я повесил трубку.

На кухне вовсю шуровала Карлота. Меня всегда поражало то обстоятельство, что характер труда не оказывал никакого влияния на отношение Карлоты к жизни. Все ее хлопоты по хозяйству походили на пантомиму, служившую иллюстрацией к напеваемой песенке, даже если пела она, как сейчас, песню «Я из тебя душу вытрясу». Карлота сновала от плиты к автоматической посудомойке — нажимала кнопки, вращала ручки, заглядывала через окошечко в духовку и время от времени отправляла в рот виноградину, отрывая ее от грозди, лежавшей в мойке. Мурлыча песенку, она принималась жевать эту виноградину — жевала ее, жевала, а затем неспешно снайперским плевком отправляла кожицу и зернышки прямиком в мусорное ведро.

Я поздоровался с ней, выходя через черный ход, и хотя Карлота промолчала, я ощутил духовное родство с темнокожей кухаркой — мы оба обхаживали семейство Патимкин, и оба угощались их фруктами.

Выйдя на задний двор, я некоторое время бросал в кольцо баскетбольный мяч; затем поднял с земли клюшку для гольфа и запустил мячик для гольфа в небо, навстречу солнцу; потом бил по футбольному мячу, стараясь попасть в ствол дуба; затем вернулся под баскетбольный щит и еще раз выполнил несколько штрафных бросков. Увы, ничего меня не забавляло — неприятно сосало под ложечкой, словно я не ел пару месяцев, и, хотя я вернулся на кухню и прихватил оттуда с собой гроздь винограда, ощущение пустоты в желудке не проходило. И я понимал, что дело вовсе не в недостатке калорий — это неприятное ощущение было всего лишь предвестником той полной опустошенности, которая непременно обрушится на меня после отъезда Бренды. Я, конечно, думал о предстоящей разлуке и раньше, но только прошедшей ночью мысли мои приняли мрачный оттенок. Любопытно, что в какой-то степени этому способствовал приезд Гарриет. Я думаю, факт приезда Гарриет драматизировал ситуацию вот почему: мы целую неделю говорили о ее предстоящем визите, и вдруг он стал реальностью. Точно так же будет обстоять дело с отъездом Бренды, о котором мы пока что только говорили.

Более того: грядущий союз Рона и Гарриет навевал мысли о том, что разлука — отнюдь не перманентное состояние. Влюбленные могут пожениться, даже если они очень молоды! Но мы с Брендой пока ни разу не заводили речи о женитьбе, если, конечно, не считать фразу, сказанную Брендой в ту ночь возле бассейна: «Если ты меня полюбишь, то все будет хорошо». Я ее люблю, она меня — тоже, но почему же тогда все отнюдь не хорошо? А может, я просто выдумываю все эти проблемы? Ведь наши отношения действительно зашли очень далеко! И тем не менее, сейчас, под живописным августовским небом, мне хотелось большего: я хотел, чтобы Бренда стала моей женой.

Увы, когда через пятнадцать минут Бренда вернулась из аэропорта — вернулась одна, — я не смог найти в себе мужества заговорить с ней о женитьбе. Я не был готов к иному, кроме «Аллилуйя!», ответу. Любой другой положительный ответ не устроил бы меня. А любой отказ, даже замаскированный под фразу — «Давай подождем немного, дорогой» явился бы для меня концом. Наверное, поэтому я предпочел некий суррогат предложения руки и сердца, не предполагая, что он будет воспринят как неслыханная дерзость.

Самолет задерживается с прилетом, поэтому я вернулась, — объяснила Бренда.

— А остальные?

— Решили дождаться Гарриет, а затем поужинать в аэропорту. Надо предупредить Карлоту, — вспомнила Бренда и отправилась на кухню.

Через пару минут она появилась на крыльце, одетая в желтое платье с таким глубоким вырезом, что стала видна полоска незагорелой кожи над ее грудями. Дойдя до лужайки, Бренда сняла туфли на высоком каблуке и потопала босиком к дубу, под которым я как раз и сидел.

— У женщин, которые все время ходят на высоких каблуках, искривляются яичники.

— Кто это тебе сказал?

— Не помню. Хочется верить, что у меня там все в порядке.

— Бренда, я хочу попросить тебя кое о чем…

Она подтащила к дереву большое одеяло и уселась рядом со мной.

— О чем? — спросила Бренда.

— Я понимаю, что это несколько неожиданно… Хотя, в общем… Я хочу, чтобы ты купила себе противозачаточный колпачок. Сходи к доктору и купи.

— Бренда улыбнулась:

— Не волнуйся, милый. Мы же предохраняемся. Все в порядке.

— Но с колпачком безопаснее.

— Мы и без того в безопасности. Зачем впустую тратить деньги.

— Но ведь есть риск…

— Нет никакого риска. Ишь чего ему захотелось, — шутливо добавила Бренда.

— Дорогая, дело не в колпачке. И даже не в безопасности, в конце концов, — сказал я.

— Ты просто хочешь, чтобы у меня был колпачок, да? Вроде тросточки для прогулок…

— Бренда, я хочу, чтобы ты купила колпачок… ради удовольствия.

— И кому я должна доставить удовольствие? Доктору?

— Мне.

Она ничего не ответила. Только провела ладонью по ключицам, смахивая неожиданно выступившие капельки пота.

— Нет, Нейл. Это глупо, — наконец сказала Бренда.

— Почему?

— Почему?! Просто глупо.

— И ты знаешь, почему это глупо, не так ли? Потому что об этом прошу я, не правда ли?

— А эта глупость уже просто несусветная.

— Если бы меня попросили купить колпачок, то я просто открыл бы справочник и посмотрел, кто из гинекологов принимает по субботам.

— Я никогда тебя об этом не попрошу, милый.

— И это правда, — грустно, но с улыбкой произнес я. — Это правда…

— Нет, — возразила Бренда, поднялась с одеяла и, направившись к баскетбольной площадке, принялась расхаживать по белым линиям разметки, которую накануне обновил мистер Патимкин.

— Иди сюда, — позвал я ее.

— Нейл, все это глупости. Я не хочу больше разговаривать об этом.

— Ну почему ты такая эгоистка?

— Я эгоистка?! Сам такой! Это же ради твоего удовольствия…

— Вот именно. Ради моего. А почему бы и нет?

— Не кричи. Карлота услышит.

— Ну так подойди поближе, черт побери!

Оставляя на траве белые следы, Бренда вернулась к дубу.

— Я и не знала, что ты одержим плотскими забавами, — сказала она с упреком.

— Да неужели?! Ну, так я скажу тебе кое-что. Я имел в виду не плотские забавы.

— Тогда я вообще не понимаю, о чем ты говоришь. Честное слово! Разве наши меры предосторожности не достаточно эффективны? Из-за чего весь этот сыр-бор?

— Из-за того, что я хочу, чтобы ты сходила к врачу и купила колпачок. Просто так. Без выяснения причин. Просто выполни мою просьбу…

— Но это нелогично!

— Иди ты к черту, Бренда!

— Сам иди! — огрызнулась она и ушла в дом.

Я закрыл глаза и прислонился к дубу. Следующие минут пятнадцать до меня доносились беспрестанные удары клюшкой по мячу. Бренда успела переодеться в шорты и майку. На ногах у нее по-прежнему не было никакой обуви.

Мы не разговаривали друг с другом, но я не спускал с нее глаз. Она замахивалась, занося клюшку за плечо, потом мощно била по мячу и, задрав подбородок, провожала мяч взглядом.

— Пятьсот ярдов, — прокомментировал я удар.

Ничего не ответив, Бренда пошла за мячом, подняла его с земли и приготовилась к новому удару.

— Бренда! Вернись, пожалуйста.

Она не спеша двинулась в мою сторону, волоча за собой клюшку.

— Чего тебе? — спросила она.

— Я не хочу спорить с тобой.

— Я тоже этого не хочу, — ответила Бренда. — Мы впервые с тобой повздорили.

— Неужели моя просьба показалась тебе такой ужасной?

Она кивнула.

— Брен, я понимаю, что для тебя это было сюрпризом… Собственно говоря, это и для меня было сюрпризом. Но мы ведь уже не дети.

— Нейл, я просто не хочу этого делать. Ты тут ни при чем. Я не знаю, с чего ты взял, будто я не хочу покупать колпачок назло тебе. Дело не в этом.

— А в чем?

— Во всем. Я просто не чувствую себя достаточно взрослой для всех этих штучек.

— При чем здесь возраст?

— Я имею в виду не возраст. Дело не в возрасте, а… во мне. Понимаешь, это такая… осознанная процедура…

— Вот именно! Разве ты не понимаешь? Это сразу изменит нас.

— Это изменит меня.

— Нас. Нас обоих.

— Нейл, как ты себе это представляешь? Ты хочешь, чтобы я лгала врачу?

— Ты можешь сходить в клинику Маргарет Сангер в Нью-Йорке. Там не задают никаких вопросов.

— Ты что, уже делал это раньше?

— Нет, — ответил я. — Просто читал об этом в книге Мери Маккарти.

— В этом-то все и дело, Нейл. Я не хочу ощущать себя персонажем из ее книги.

— Не надо драматизировать, — сказал я.

— Это ты все драматизируешь. Ты думаешь, что это придаст нашим отношениям пикантность. «Прошлым летом я крутил роман с одной шлюхой. Я отправил ее покупать…»

— Ох, Бренда! Какая же ты эгоистичная сучка! Это ты будешь рассказывать про «прошлое лето». Для тебя ведь наши отношения уже в прошлом, не так ли? Ведь в этом все дело?!

— Ты прав. Я сучка. Я хочу прекратить наши отношения. Именно поэтому я попросила тебя остаться еще на неделю, именно поэтому я позволяю тебе спать со мной в моем собственном доме!.. Что с тобой происходит?! Вы бы хоть договорились с моей матерью третировать меня по очереди — сегодня она, завтра ты…

— Прекрати!

— Пошли вы все к черту! — вдруг расплакалась Бренда и убежала прочь. Я понял, что не увижу ее до вечера.

Гарриет Эрлих произвела на меня неизгладимое впечатление абсолютной неспособностью разбираться в побудительных мотивах окружающих. Да и в своих собственных. Она видела лишь то, что лежало на поверхности, и в этом отношении идеально подходила Рону, да и всему семейству. Прогнозы Бренды относительно миссис Патимкин полностью оправдались: едва появилась Гарриет, как мать Бренды приподняла одно из своих крыльев и приняла под него будущую невестку, прогнав оттуда Бренду.

Фигурой Гарриет была похожа на Бренду, разве что немного грудастее. О чем бы с ней ни заговаривали, Гарриет тут же начинала согласно кивать собеседнику. Пару раз она даже проговаривала последние слова моей фразы вместе со мной; впрочем, это было скорее исключением — по большей части она сидела со скрещенными на груди руками и кивала. Весь вечер, в течение которого Патимкин планировали, где будут жить молодожены, какую мебель им нужно купить, как скоро в семействе появится прибавление — все это время Гарриет просидела со скрещенными на груди руками. Мне даже показалось, что на ней белые перчатки. Оказалось, я ошибался.

С Брендой мы не обменялись ни единым взглядом, не сказали друг другу ни слова; мы просто сидели и слушали, причем Бренда нервничала сильнее меня. Под конец Гарриет стала называть миссис Патимкин «мамой», а один раз назвала ее даже «мама Патимкин». Услышав это, Бренда отправилась спать. Я же остался, загипнотизированный невестой Рона. Я пытался разобраться в ней, и потому анализировал, составлял какое-то мнение о ней, тут же пересматривал его, остановившись, наконец, на том, что девица, судя по всему, абсолютная пустышка. Вскоре ушли к себе в спальню мистер и миссис Патимкин, Рон понес в детскую уснувшую на стуле Джулию, и двое не-Патимкиных остались наедине.

— Рон рассказывал, что у вас очень интересная работа, — сказала Гарриет.

— Я работаю в библиотеке.

— Я всегда любила читать.

— Это, должно быть, здорово — быть замужем за Роном?

— Рон любит музыку.

— Да, — сказал я. Что я сказал?!

— Вы, наверное, первым разрезаете листы всех бестселлеров, — предположила Гарриет.

— Бывает…

— Что ж, — сказала она, хлопнув себя по коленям, — я уверена, что мы поладим. Надеюсь, вы с Брендой вскоре последуете нашему с Роном примеру.

— Но не сегодня, — улыбнулся я. — Чуть попозже. Вы не станете возражать, если я откланяюсь?

— Спокойной ночи. Мне очень понравилась Бренда.

— Благодарю вас, — сказал я и пошел к лестнице.

Поднявшись вверх, я тихо постучал в дверь Бренды.

— Я сплю, — ответила она.

— Можно мне войти?

Дверь приоткрылась на сантиметр:

— Рон скоро должен подняться.

— А мы оставим дверь открытой. Мне надо с тобой поговорить.

Бренда впустила меня, и я уселся на стул, стоявший рядом с кроватью.

— Ну, как тебе невестка? — спросил я.

— Я с ней была знакома и раньше.

— Бренда, вовсе не обязательно отвечать так односложно.

Она ничего не ответила. Я сидел и теребил шнур от жалюзи.

— Ты все еще сердишься? — нарушил я, наконец, молчание.

— Да.

— Не сердись. Забудь о моей просьбе. Она не стоит того, чтобы из-за нее происходили такие вещи.

— Какие?

— Никакие. Я не думал, что все будет так ужасно.

— Это потому, что ты не хочешь меня понять.

— Может быть.

— Не «может быть», а точно!

— Ну, ладно, — сказал я. — Просто мне хочется, чтобы ты поняла, что тебя сердит. Тебя сердит не мое предложение, Бренда.

— А что же?

— Тебя сержу я.

— Ради Бога, не начинай все снова, ладно? Тебя все равно не переспоришь. Я не могу одержать победу в споре с тобой.

— Можешь, — сказал я. — И ты должна это сделать.

И я вышел из комнаты, закрыв за собой дверь на всю ночь.

Когда утром я спустился вниз, там царила невообразимая суматоха. В гостиной миссис Патимкин диктовала Бренде какой-то список. Джулия носилась по комнатам в поисках ключа от коньков. Карлота пылесосила ковер. На кухне все булькало, подпрыгивало и гремело. Бренда встретила меня очаровательной улыбкой, а когда я вошел в столовую посмотреть, какая за окном погода, Бренда вошла следом и поцеловала меня в плечо.

— Привет, — сказала она.

— Привет.

— Мне нужно поехать с Гарриет, — сказала Бренда. — Так что совершить утреннюю пробежку нам не удастся. Если, конечно, ты не хочешь побегать в одиночестве.

— Нет. Я лучше почитаю или займусь чем-нибудь еще. А куда вы едете?

— В Нью-Йорк. За покупками. Гарриет хочет купить себе свадебный наряд. И еще что-нибудь — чтобы было во что переодеться после свадьбы. Ну и для медового месяца какое-нибудь платье.

— А ты что будешь покупать?

— Я ведь подружка невесты — мне тоже нужно праздничное платье. Если я поеду с Гарриет, то смогу отправиться в «Бергдорф» безо всех этих разговоров с матерью о преимуществах Орбахов.

— Купи и мне чего-нибудь, а? — попросил я.

— Опять ты начинаешь, Нейл?! Мы же договорились!

— Да шучу я, шучу! Я про это и думать забыл.

— Тогда почему ты об этом говоришь?

— О, Господи! — простонал я, выбежал на улицу, сел в машину и поехал завтракать в «Милбэрн».

Выпив кофе и съев пару яиц, я вернулся назад. Бренда уже уехала, и мы остались в доме втроем: я, Карлота и миссис Патимкин. Я изо всех сил старался избегать комнат, в которых находились дамы, но в конце концов мы с миссис Патимкин оказались сидящими друг против друга в телевизорной комнате. Миссис Патимкин держала в руке лист бумаги и сверялась с каким-то длинным списком, время от времени заглядывая в два тоненьких телефонных справочника.

— Ни минуты покоя, — вздохнула она.

Я широко улыбнулся, выказывая свое расположение — будто миссис Патимкин отчеканила только что нетленную фразу.

— Может, вам помочь? — предложил я свои услуги. — Давайте я проверю список.

— Нет-нет, — миссис Патимкин мелко затрясла головой. — Это списки «Хадассы».

— Ах, вот оно что, — понимающе сказал я.

Какое-то время я молча наблюдал за миссис Патимкин. Потом она спросила:

— А твоя мама состоит в «Хадассе»?

— Не знаю, как теперь. Когда мы жили в Ньюарке, то состояла.

— Она была активисткой?

— Наверное. Она все время сажала деревья в Израиле.

— Да?! — удивилась миссис Патимкин. — А как ее зовут?

— Эстер Клюгман. Она сейчас живет в Аризоне. Там есть отделение «Хадассы»?

— «Хадасса» есть всюду, где живут еврейки.

— Ну, тогда мама, наверное, и сейчас в «Хадассе». Они с отцом в Аризоне. Уехали туда из-за астмы. А я живу в Ньюарке у тети. Она не активистка «Хадассы». Зато другая тетя — Сильвия, — вот она активистка. Вы знакомы с Сильвией и Аароном Клюгман? Они состоят в том же клубе, что и вы. У них есть дочь, Дорис, — меня прорвало, я не мог остановиться: — Они живут в Ливингстоне. Может быть, тетя Сильвия вовсе и не активистка «Хадассы». Может, она член какого-нибудь противотуберкулезного общества. Или противоракового. Я знаю, что ее интересует какая-то болезнь.

— Это замечательно, — сказала миссис Патимкин.

— О да.

— У этих обществ благородная миссия.

— Да, конечно.

Миссис Патимкин, похоже, немного потеплела; ее лиловые глаза перестали вглядываться — она вдруг стала просто смотреть на мир, не оценивая его.

— А ты не интересуешься «Бнаи Брит»? — спросила миссис Патимкин. — Рон вступает в «Бнаи Брит» сразу после свадьбы.

— Я, пожалуй, тоже подожду до свадьбы.

Миссис Патимкин помрачнела и снова уткнулась в свои списки. Я понял, что допустил величайшую глупость, позволив себе легкомысленно отнестись к ее вопросу. Речь ведь шла о еврейских делах! Я напрягся и спросил, изо всех сил симулируя заинтересованность:

— Вы, наверное, активная прихожанка?

— Да, — ответила миссис Патимкин. И тут же поинтересовалась: — А вы к какому приходу принадлежите?

— Раньше мы ходили в синагогу на Гудзон-стрит. Но после отъезда родителей я не очень-то часто там появлялся.

Не знаю, уловила ли миссис Патимкин фальшивые нотки в моем голосе. Лично мне кажется, что печальное это признание получилось у меня великолепно — я ведь при этом вспомнил дикий языческий загул, в который ударился сразу после отъезда родителей.

Не обращая внимания на мои слова, миссис Патимкин тут же спросила — похоже, с дальним умыслом:

— Мы ходим в синагогу по пятницам. Почему бы тебе не присоединиться к нам? Ты ортодокс или традиционалист?

Я стал лихорадочно соображать:

— Вообще-то я давно уже не был в синагоге… Отошел от этого… — улыбнувшись, я добавил с самыми добрыми намерениями: — Я просто еврей.

Миссис Патимкин снова уткнулась в свой список. Я судорожно пытался сообразить, каким образом убедить миссис Патимкин в том, что я не безбожник. И в конце концов спросил:

— А вы читали Мартина Бубера?

— Бубер… Бубер… — стала вспоминать миссис Патимкин, глядя в список. — Он ортодокс или традиционалист?

— Он философ.

— Обращенный? — спросила миссис Патимкин, досадуя то ли на мою увертливость, то ли по поводу того, что этот Бубер, возможно, ходит в синагогу без головного убора, а у миссис Бубер на кухне только один сервиз.

— Ортодокс, — еле слышно вымолвил я.

— Это замечательно.

— Да.

— Разве синагога на Гудзон-стрит не ортодоксальная?

— Не знаю.

— Но ты же туда ходил?

— Я там прошел через обряд бар-мицвы.

— И ты не знаешь, что обряд бар-мицвы совершают только в ортодоксальных синагогах?

— Конечно, знаю. Да.

— Значит, ты должен быть ортодоксом.

— Ну да. Так оно и есть, — сказал я. — А вы? — неожиданно выпалил я и покраснел.

— Ортодоксалка. А муж — традиционалист, — добавила миссис Патимкин, подразумевая, что мистера Патимкина это не волнует. — А Бренда атеистка, как ты уже, наверное, знаешь.

— Да?! — удивился я. — Нет, я этого не знал.

— У нее в школе были лучшие отметки по ивриту, — сказала миссис Патимкин. — Но потом она, конечно, вообразила из себя невесть что…

Миссис Патимкин посмотрела на меня. Я не знал, требуют ли правила приличия во всем соглашаться с нею.

— Не знаю, что и сказать, — отважился я, наконец, на невнятный ответ. — Я бы сказал, что Бренда традиционалистка. Ну, может быть, немного обращенная…

В это время раздался спасительный телефонный звонок, и я вознес благодарственную ортодоксальную молитву Господу.

— Алло! — сказала миссис Патимкин в трубку. — …Нет… я не могу… мне надо обзвонить всех членов «Хадассы»…

Я сделал вид, будто слушаю птичьи трели, хотя закрытые окна не пропускали в комнату ни единого звука с улицы.

— Пусть их Рональд привезет… — продолжала говорить в трубку миссис Патимкин. — Но мы не можем ждать, если хотим успеть вовремя…

Тут она посмотрела на меня, прикрыла трубку рукой и спросила:

— Ты не мог бы съездить в Ньюарк?

Я вскочил со стула:

— Конечно. Нет вопросов.

— Дорогой? — сказала в трубку миссис Патимкин. — Нейл за ними заедет… Нет, Нейл… Приятель Бренды… Да… До свидания, — она обернулась ко мне: — Мистер Патимкин отобрал образцы столового серебра и хочет, чтобы я на них взглянула. Можешь ты заехать к нему и привезти их сюда?

— Конечно.

— А ты знаешь, где находится наш магазин?

— Да.

— Вот, — сказала миссис Патимкин, протягивая мне ключи. — Возьми «фольксваген».

— Да я на своей съезжу…

— Возьми ключи, — повторила миссис Патимкин.

«Раковины для кухни и ванной — Патимкин» располагались в самом центре негритянского квартала Ньюарка. Много лет назад, в эру великого переселения, этот район населяли евреи. Здесь до сих пор сохранились лавки, торгующие рыбой и кошерными деликатесами, и турецкие бани, где в начале века мылись мои дед и бабка. Даже запахи еще сохранились — можно уловить пряный аромат рыбы, солонины и маринованных помидоров. Но ароматы эти теперь едва различимы среди вони кожевенных фабрик, кислых паров пивоварни и масляного духа автомобильных мастерских; на улицах уже не услышишь идиш, — здесь теперь раздаются крики темнокожих ребятишек, гоняющих палками изодранные резиновые мячи. Изменилась вся округа: старые евреи отборолись за свое существование и сошли в могилы, их потомство, разбогатев, двинулось дальше на запад, к окраине Ньюарка. Затем — за его пределы, вверх по склонам Оранжевых гор. Достигнув вершины, они перевалили через нее и устремились вниз — вторгаясь на территорию язычников подобно тому, как в свое время ирландцы и шотландцы просочились через Кемберлендский проход. Теперь путь, проделанный евреями, повторяли негры, а те из них, что продолжали влачить жалкое существование в Третьем районе, мечтали по ночам на своих вонючих матрасах о сосновом воздухе Джорджии.

Я вдруг подумал, что мне, возможно, удастся увидеть здесь темнокожего мальчишку из библиотеки. Конечно же, этого не произошло, хотя уверен, что жил он в одном из этих обшарпанных многоквартирных домов, в подъездах которых постоянно снуют собаки, дети и женщины в передниках, а в окнах верхних этажей день-деньской торчат дряхлые старики, не способные уже спускаться по лестнице. Они сидят возле раскрытых окон, лишенных занавесок, и, облокотясь о тощие подушки, свешивают головы, чтобы разглядеть слоняющуюся внизу молодежь, беременных женщин и безработных.

Кто пришел вслед за неграми? Кто там еще остался? «Похоже, смены неграм не будет, — подумал я, — и в один прекрасный день улицы, на которых моя бабушка гоняла чаи, опустеют, и все мы перевалим через Оранжевые горы, и покойники наши перестанут стучаться в крышку гроба.

Я подъехал к огромным гаражным воротам, на которых было выведено:

РАКОВИНЫ ДЛЯ КУХНИ И ВАННОЙ — ПАТИМКИН

«Всех видов — всех размеров»

Я вошел в громадное складское помещение, в центре которого помещался небольшой стеклянный офис. Позади офиса рабочие загружали два трейлера, а мистер Патимкин, зажав во рту сигару, на кого-то орал. «Кто-то» оказался Роном. На нем была белая тенниска с надписью «Ассоциация спортсменов штата Огайо», и хотя Рон был выше мистера Патимкина и так же крепко сложен, — перед отцом он стоял с вытянутыми по швам руками, словно маленький мальчик. Сигара мистера Патимкина так и прыгала во рту. Шестеро негров с бешеной скоростью загружали машину, складывая — у меня свело судорогой живот — раковины одну на другую.

Рон выслушал отца, повернулся и принялся командовать грузчиками. Он размахивал руками, и хотя был, судя по всему, немного смущен, не особо, по-моему, заботился о сохранности раковин. Я вообразил себя на месте Рона. Господи, я уже через час заработал бы язву! Я почти слышал, как с дребезгом разлетаются по полу осколки эмали, — и свой собственный голос: «Внимательнее, ребята! Осторожнее!» Бабах! «Ох, ребята… осторожнее… Ох!» А что, если мистер Патимкин подойдет сейчас ко мне и скажет:

— Ну что, парень, хочешь жениться на моей дочери? Давай-ка посмотрим, на что ты способен.

Ему будет на что посмотреть. Через минуту весь склад превратится в хранилище битой эмали.

— Клюгман! Что ты за работник?! Ты работаешь, как ешь!

— Так точно! Я воробышек. Отпустите меня, пожалуйста!

— Ты что — не умеешь грузить машины?

— Мистер Патимкин, даже вдохи и выдохи даются мне с трудом, я устаю во время сна, пустите меня, пустите…

Мистер Патимкин между тем отправился в свой «аквариум» — там надрывался телефон. Мне каким-то образом удалось выдернуть себя из забытья, и я пошел за отцом Бренды. Мистер Патимкин поднял на меня глаза и приветственно махнул свободной рукой, в которой дымилась сигара. Из-за стеклянной перегородки доносился голос Рона:

— Вы не можете уходить на обед все сразу. Так мы никогда не закончим!

— Присаживайся, — сказал мне мистер Патимкин, на секудну отвлекшись от телефонного разговора. Я огляделся— в офисе был только один стул — тот, на котором сидел мистер Патимкин. Тут не принято рассиживаться — тут нужно зарабатывать деньги тяжелым трудом. Я принялся рассматривать календари, развешанные на картотечных шкафах; на них были изображены женщины такой фантастической красы, с такими неземными бедрами и грудями размером с вымя, что никому бы и в голову не пришло принять это за порнографию. Художник изобразил на фирменных календарях «Строительной компании Льюиса», «Мастерской Эрла» и компании «Гроссман и сын. Картонные коробки» особей неизвестного мне третьего пола.

— Да, да, да! — кричал в трубку мистер Патимкин. — Что значит — завтра?! Завтра мир может взорваться к чертовой матери.

Ему что-то ответили на том конце провода. Интересно, с кем он беседует? С Льюисом из строительной компании? Или с Эрлом из мастерской?

— У меня работа, Гроссман. Я не занимаюсь благотворительностью!

Ага, значит, мордуют Гроссмана.

— А мне насрать! — заорал мистер Патимкин. — Ты у нас не единственный, мой дорогой друг! — добавил мистер Патимкин и подмигнул мне.

Ага! Заговор против Гроссмана. Мы с мистером Патимкином заодно! Я постарался улыбнуться как можно более заговорщицки.

— Вот это другое дело, — сказал мистер Патимкин в трубку. — Будем ждать до пяти, не дольше.

Он что-то написал на листке бумаги. Как выяснилось, изобразил мистер Патимкин простой крестик.

— Сын будет здесь, — продолжал он. — Да, вошел в дело.

Не знаю, что ему ответил Гроссман, но мистер Патимкин расхохотался и повесил трубку, не попрощавшись. Потом оглянулся — посмотреть, что делает Рон.

— Четыре года проучился в колледже — и не может разгрузить машину, — прокомментировал он действия своего сына.

Я не знал, что сказать, но в конце концов предпочел правду:

— Боюсь, и я бы не сумел.

— Всему нужно научиться. Я что, по-твоему, — гений? А научился. От тяжелой работы еще никто не умирал.

С этим я согласился.

Мистер Патимкин посмотрел на свою сигару:

— Кто работает, тот и зарабатывает. Будешь сидеть на заднице — ничего не добьешься… Все самые богатые люди сколотили состояния благодаря усердному труду, поверь мне. Даже Рокфеллер. Успех так просто не приходит… — тираду он произнес задумчиво, обводя взглядом свою вотчину.

Мистер Патимкин был не мастак разговаривать, и мне показалось, что подвигнули его на этот залп очевидностей мы с Роном — сын своей неуклюжестью, а я тем, что был чужаком, который однажды может стать членом семьи. Действительно ли мистер Патимкин рассматривал такую возможность? Я не знаю. Могу сказать только одно: сказанные им слова не передавали того удовлетворения, которое он испытывал от той жизни, что обеспечил себе и своей семье.

Он еще раз взглянул на Рона:

— Ты только посмотри! Если бы он так же играл в баскетбол, его бы выгнали с площадки к чертовой матери! — сказал он. Но при этом улыбался. Встав со стула, мистер Патимкин подошел к двери: — Рон, отпусти их на обед.

— Я хотел половину отпустить сейчас, а остальных — попозже! — крикнул в ответ Рон.

— Почему?

— Чтобы не было простоев…

— Ты брось свои штучки! — закричал мистер Патимкин. — На обеденный перерыв все уходят одновременно!

Рон обернулся к рабочим:

— Все, ребята, заканчивайте! Обед! Мистер Патимкин сказал мне с улыбкой:

— Вот умник, да? — Он постучал себе по темечку. — Мозги, понимаете ли… Никакого вкуса к бизнесу. Он идеалист…

Тут мистер Патимкин, похоже, сообразил, с кем разговаривает, потому что поспешно поправил себя:

— Конечно, если ты учитель, или там… студент… то там без знаний не обойтись. Здесь же важно, чтобы в тебе был гониф. Знаешь, что означает это слово?

— Вороватость, — ответил я.

— Ты знаешь больше моих детей. Они смыслят в еврейском не больше гоев. — Мистер Патимкин, увидев проходящих мимо офиса грузчиков-негров, крикнул им вслед: — Эй, ребята, вы знаете, сколько длится час? Чтобы через час были на месте!

В офис зашел Рон. И, конечно же, поздоровался со мной за руку.

— Вы приготовили образцы для миссис Патимкин? — спросил я.

— Рон, принеси столовое серебро, — попросил сына мистер Патимкин. Тот ушел, а мистер Патимкин повернулся ко мне и сказал: — Когда я женился, мы взяли на время вилки и ножи в одной забегаловке. А этим золото подавай!

Но в голосе его не было злости. Совсем наоборот.

Я отвез серебро миссис Патимкин, пересел в свой автомобиль и поехал в горы посмотреть на оленей. Я стоял возле проволочного ограждения, наблюдая за тем, как резвятся олени, как они застенчиво едят с рук многочисленной ребятни, не обращающей никакого внимания на табличку «ОЛЕНЕЙ НЕ КОРМИТЬ». Ребятишки хихикали и радостно визжали, когда олени слизывали с их ладоней воздушную кукурузу. Путаясь этого визга, оленята убегали в дальний угол загона к своим рыжим мамам, которые грациозно смотрели на поднимающиеся по горному серпантину машины. Позади меня юные белокожие мамы — вряд ли они были старше меня, — беззаботно болтали друг с другом, уютно устроившись на сиденьях своих автомобилей с откидным верхом, и время от времени поглядывая, чем заняты их детишки. Мне уже доводилось видеть их, когда мы с Брендой приезжали сюда на пикник: небольшими компаниями они сидели за столиками в многочисленных кафетериях, разбросанных по территории заповедника. Их дети пожирали гамбургеры и бросали монетки в музыкальные автоматы. И хотя никто из этих малышей еще не умел читать, и потому не мог выбрать нужную песню — все они тут же начинали горланить, подпевая выбранной наугад песне. Они знали слова всех песен! Матери же их — среди которых я узнал нескольких моих школьных подружек, — матери рассказывали друг другу о том, где они провели отпуск, сравнивали, чей загар лучше и делились адресами супермаркетов. Они казались мне бессмертными. Волосы у них всегда будут такого цвета, какой они пожелают; одежда — из модной материи и модного же фасона; в домах — шведский модерн, а когда этот стиль выйдет из моды и на смену ему вновь придет громоздкое, уродливое барокко, то длинный, приземистый кофейный столик с мраморной столешницей уйдет со сцены, а на его место водворится «Людовик XIV». Они были похожи на богинь, и будь я Парисом — не смог бы отдать предпочтение кому-то из них, столь микроскопичны были различия. Общность судеб превратила их в женщин на одно лицо. На общем фоне выделялась лишь Бренда. Деньги и комфорт не убили в ней ее индивидуальность — или уже все-таки убили? «Что же мне в ней так нравится?» — подумалось мне, а поскольку я из тех, кто не любит препарировать собственное эго, то я протиснул пальцы сквозь ограду и позволил маленькому олененку слизать все мои мысли.

Вернувшись в дом Патимкиных, я обнаружил Бренду в гостиной. Она выглядела красивее, чем когда бы то ни было. Бренда демонстрировала Гарриет и матери свое новое платье и была столь обворожительна, что даже у миссис Патимкин смягчился взгляд — будто ей ввели инъекцию, которая разгладила суровые складки вокруг рта и злые морщинки в уголках глаз.

Бренда кружилась на месте, показывая платье со всех сторон. Она была без очков. Заметив меня, она бросила на меня затуманенный взгляд, который другие могли бы интерпретировать как последствие недосыпа, — для меня же этот полусонный взгляд был полон неги и страсти.

Миссис Патимкин, наконец, одобрила покупку. Я сказал Бренде, что она очень красивая, а Гарриет ляпнула, что Бренда столь обворожительна, что это ей, Бренде, следовало бы быть невестой. После чего повисла напряженная тишина — все подумали о том, кому же тогда следует быть женихом.

Потом миссис Патимкин увела Гарриет на кухню, и Бренда, подойдя ко мне, сказала:

— Я должна быть невестой.

— Да, любимая, — сказал я и поцеловал ее.

Бренда вдруг заплакала.

— Что случилось, родная?

— Давай выйдем на двор. Когда мы дошли до лужайки, Бренда уже не плакала, но голос у нее был очень усталый.

— Нейл, я звонила в клинику Маргарет Сангер, когда была в Нью-Йорке.

Я промолчал.

— Они спросили, замужем ли я. Боже, эта женщина из клиники говорила точь-в-точь как моя мать.

— И что ты ей ответила?

— Я сказала, что не замужем.

— А она что ответила?

— Не знаю. Я повесила трубку. — Бренда обошла ствол дуба. Вновь появившись в поле моего зрения, она сняла туфли и оперлась о дуб рукой.

— Можно еще раз позвонить.

Бренда покачала головой:

— Нет, я не могу. Я даже не знаю, почему я позвонила туда. Мы ходили по магазинам, а потом я зашла в телефонную будку, нашла номер клиники и позвонила.

— Можно просто сходить к врачу. Она опять покачала головой.

— Слушай, Брен, — предложил я. — Давай сходим к врачу вместе. В Нью-Йорке…

— Я не хочу идти в какой-нибудь вонючий офис.

— Зачем?! Мы отправимся к самому шикарному гинекологу. У которого приемная размером с магазин. Как тебе мое предложение?

Бренда прикусила губу.

— Ты поедешь со мной?

— Да.

— Зайдешь со мной в приемную?

— Дорогая, твой муженек не сможет зайти с тобой в приемную.

— Нет?

— Он же на работе!

— Но ты-то ведь не…

— У меня отпуск, — я не дал ей договорить фразу, а зря. Она имела в виду вовсе не работу, а мой статус. — Брен, я подожду тебя, а когда ты все сделаешь, мы это дело отметим. Поужинаем где-нибудь.

— Нейл, я не должна была звонить в клинику. Это нехорошо.

— Это хорошо, Бренда. Это самая замечательная вещь, которую мы можем сделать!

Бренда отошла в сторонку, а я устал ее уговаривать. Я почувствовал, что стоит мне пойти на хитрость, и я смогу убедить Бренду.

Но мне не хотелось прибегать к уловкам. Я не произнес больше ни слова, и, должно быть, именно мое молчание побудило ее произнести долгожданную фразу:

— Я согласна. Только спрошу у «мамы Патимкин», не желает ли она, чтобы мы взяли с собой Гарриет…

7

Мне никогда не забыть знойное полуденное марево, которым встретил нас в тот день Нью-Йорк. Мы с Брендой приехали сюда через четыре дня после ее первого звонка в клинику. Бренда все откладывала, откладывала поездку, но за три дня до бракосочетания Рона и Гарриет — и за четыре дня до начала занятий в колледже, — наконец, решилась. Мы долго ехали по туннелю Линкольна, который походил на облицованный плиткой ад, прежде чем вновь оказались на свету — но уже в удушливом Нью-Йорке. Обогнув регулировщика, я свернул на Порт-Эфорети и припарковал машину.

— У тебя есть деньги на такси? — спросил я у Бренды.

— А ты со мной не поедешь?

— Я, пожалуй, подожду тебя в каком-нибудь баре.

— Ты сможешь подождать меня и в Центральном парке. Его офис как раз через дорогу от парка.

— Брен, ну какая тебе раз… — но тут я увидел выражение ее глаз и, покинув оборудованный кондиционером бар, поехал с Брендой. Пока мы ехали в такси по городу, на нас обрушился небольшой ливень, а когда дождь перестал, улицы вдруг влажно заблестели, из-под земли стал гораздо отчетливее доноситься грохот поездов, и вообще у меня было такое ощущение, будто мы лезем в ухо ко льву.

Офис врача располагался как раз напротив магазина «Бергдорф Гудмен» — что было идеально на тот случай, если Бренда захочет в очередной раз пополнить свой гардероб. По какой-то неведомой нам причине мы ни разу не обсуждали возможность обращаться к местному, ньюаркскому гинекологу. Возможно, мы боялись того, что близость клиники к дому увеличит риск — вдруг все раскроется?

Бренда подошла к вращающимся дверям и еще раз оглянулась на меня; глаза у нее были на мокром месте, и я не проронил ни звука, понимая, что любое мое слово может все погубить. Я поцеловал ее в макушку и, махнув рукой, показал, что буду ждать ее возле фонтана на Плазе. Бренда прошла через вращающиеся двери и исчезла из поля зрения. По улице с черепашьей скоростью ползли автомобили, пробиваясь сквозь вязкую стену зноя. Казалось, что даже фонтан пускает струи кипятка, и я сразу передумал идти на Плазу. Вместо этого я свернул на Пятую авеню и пошел пешком по дымящемуся от жары тротуару в сторону собора Святого Патрика. На ступенях северного портала толпились зеваки — там шли съемки какой-то фотомодели. Девушка была одета в лимонного цвета платье и стояла, расставив ноги как балерина. Входя в храм, я услышал, как одна дама говорила своей подруге:

— Если бы я ела творог десять раз в день, я не была бы такой худой.

В храме было ненамного прохладнее, хотя умиротворенная атмосфера и мерцание свечей создавали иллюзию свежести. Я сел на скамью в последнем ряду, и поскольку преклонить колени не решался, то ограничился тем, что склонился к спинке скамьи, стоявшей в предыдущем ряду, сложил ладони и закрыл глаза. «Интересно, — подумалось мне, — я похож на католика?» К изумлению своему, я вдруг стал мысленно произносить небольшую речь. Можно ли было назвать те невнятные фразы молитвою? Не знаю. Но свою воображаемую аудиторию я величал не иначе как Богом. Господи, сказал я, мне двадцать три года, и я собираюсь совершить лучшее на свете дело. Как раз в эти минуты доктор, можно сказать, венчает меня с Брендой, а я до сих пор не уверен, стоит ли это делать. Что я в ней люблю, Господи? Почему мой выбор пал на нее? Кто такая Бренда? Мы с нею несемся вскачь. Следует ли мне остановиться и подумать? Ответов не последовало, но я продолжал задавать вопросы. Если что и роднит нас с тобой, Господи, то это плоть. Ибо мы от плоти твоей. Я плотский человек, и я знаю, что к этому ты относишься благосклонно. Но насколько плотским мне позволительно быть? Я человек жадный. До чего меня доведет моя жадность? Как же нам сговориться? Какова награда?

Это была изощренная медитация, и я вдруг устыдился. Поспешно встав со скамьи, я вышел на улицу, и шумная Пятая авеню тут же ответила на все мои вопросы:

— Какова награда, придурок? Золотые ножи и вилки, спортивные деревья, персики, мусороизмельчающие агрегаты, исправленные носы, раковины для кухни и ванной…

Но, черт подери, Господи — как же так?!

Но Господь лишь рассмеялся в ответ. Клоун.

Я вернулся к фонтану и уселся под маленькой радугой, игравшей над фонтанными струями. И вдруг увидел Бренду. Она как раз выходила из вращающихся дверей. В руках у нее ничего не было, и я, честно говоря, даже обрадовался тому, что она все же не выполнила мою просьбу. Но лишь на минуту.

За то время, пока она переходила дорогу, мое легкомыслие улетучилось, и я снова стал самим собой.

Она подошла к фонтану и посмотрела на меня сверху вниз. Затем набрала полные легкие воздуха и облегченно выдохнула:

— Уф-фф!

— Где колпачок? — спросил я.

Ответом мне был победный взгляд — вроде того, каким она одарила Симп, когда выиграла у нее в теннис. А потом Бренда сказала:

— Во мне.

— Ох, Брен!

— Он спросил: «Вам завернуть, или вы возьмете его с собой?»

— Ах, Бренда! Я люблю тебя!

Ночь мы провели вместе. Мы так перенервничали из-за нашей новой игрушки, что походили в постели на детсадовцев. На следующий день мы с Брендой почти не виделись, ибо началась обычная для кануна свадьбы суматоха — с криками, воплями, плачем, телеграммами — короче, сумасшедший дом. Даже обед потерял свою полновесность и состоял из сыра, черствых булочек, салями, печеночного паштета и фруктового коктейля. Я изо всех сил старался держаться подальше от надвигающегося шторма суматохи и истерии. Глаз циклона являли собой улыбающийся Рон и обходительная, трепетная Гарриет. К воскресному вечеру истерия сменилась усталостью, и все Патимкины, включая Бренду, легли спать рано. Когда Рон отправился в ванную чистить зубы, я решил присоединиться к нему. Пока я стоял над раковиной, Рон проверял, не высохли ли его выстиранные трусы. Он пощупал их, затем повесил на вентили, а потом спросил, не хочу ли я послушать его пластинки. Я согласился не от скуки и не потому, что хотел избежать одиночества — побудительным мотивом стало наше с ним ванное братство. Я подумал, что Рон пригласил меня, потому что хотел провести последний холостяцкий вечер в компании другого холостяка. Если мои предположения верны — то это был первый случай, когда он увидел во мне мужчину. Разве мог я отказать Рону?

Я уселся на новенькую двуспальную кровать.

— Хочешь послушать Мантовани? — спросил Рон.

— Конечно, — ответил я.

— А кто тебе больше нравится — Мантовани или Костеланец?

— На твой выбор.

Рон подошел к стеллажу с пластинками:

— Эй, а как насчет «Коламбуса»? Бренда ставила эту пластинку?

— Нет. Кажется, нет.

Рон вынул диск из конверта — с пластинкой в руках он походил на Великана, сжимающего в ручищах хрупкую раковину, — и осторожно опустил ее на проигрыватель. Затем улыбнулся мне и улегся на кровать, заложив руки за голову. Взгляд его был устремлен в потолок.

— Такие пластинки выдали всем выпускникам. И альбом впридачу, — начал было Рон, но услышав первые же звуки, сразу затих. Я слушал диск и смотрел на Рона.

Сначала раздался рокот барабанов, потом стало тихо. Затем ударные загрохотали вновь, — и вдруг зазвучала строевая песня — очень знакомая мелодия и очень приятная. Когда песня закончилась, я услышал звон колоколов — сначала едва слышный, затем настоящий набат, а потом опять тихий перезвон. И вдруг вслед за колоколами вступил Голос — глубокий, патетический, — из тех, что ассоциируются с документальными фильмами о зарождении фашизма.

— Год тысяча девятьсот пятьдесят шестой. Осень. Университет штата Огайо…

Боже мой! Война! Судный день! Господь взмахнул дирижерской палочкой, и хор затянул «Альма Матер» с таким усердием, будто от этого исполнения зависела судьба их душ. Пропев один куплет, хор сошел на пиано, создавая музыкальный фон Голосу:

— Пожелтели, покраснели листья на деревьях. Дымные костры горят вдоль Полосы Братства. Старожилы знакомятся с новичками, новички со старожилами. Начинается новый учебный год…

Музыка. Мощное форте хора. И опять Голос:

— Место действия — берега Олентанги. Финальная игра 1956 года. Соперники, как всегда опасный Илли…

Рев толпы. Новый голос — это Билли Стерн:

— С мячом Иллини. Удар! Линдей принимает мяч, посылает его длинным-длинным пасом через все поле… и МЯЧ ПЕРЕХВАЧЕН НОМЕРОМ СОРОК ТРЕТЬИМ! Это Херб Кларк из команды университета Огайо! Кларк обходит одного противника, второго, приближается к центру поля, убегает от блокирующих игроков, проходит отметку 45 ярдов, 40, 35… и «Бакки» выходят вперед. 21:19. Вот это игра!

И снова вступает Голос Истории:

— Но сезон продолжается, и к тому времени, когда первый снег укрыл покрывалом спортивные площадки, над стадионами уже эхом разносился клич «Вперед и вверх!»

Рон закрыл глаза.

— Матч в Миннесоте станет последним для многих наших старшекурсников, защищающих цвета университета. Команды готовы выйти на площадку. Публика овацией встречает тех парней, для которых этот сезон стал последним. Вот на площадке появляется Ларри Гарднер, номер 7! Большой Ларри из Эктона, штат Огайо…

— Ларри… — объявляют по стадиону; «Ларри!» — радостно ревет толпа.

— А вот на площадке появляется Рон Патимкин. Рон, номер 11. Рон Патимкин, Шорт-Хиллз, штат Нью-Джерси! Это последняя игра Большого Рона, но болельщики еще долго будут помнить его…

Большой Рон напрягся на своей кровати, когда его имя объявили по стадиону. Овация была столь мощной, что, по-моему, затрепетали занавески. Потом объявили имена остальных игроков, потом баскетбольный сезон закончился, и пластинка стала вещать про Выпускной бал; выдала голос Э. Э. Каммингса — тот читал студентам стихи (стихотворение, тишина, аплодисменты), — и, наконец, последовал финал:

— В кампусе в эти дни царит тишина. Для нескольких тысяч молодых людей наступает торжественный и одно временно грустный момент. И для родителей этот день очень памятный. Сегодня, 7 июня 1957 года, в этот пре красный летний день несколько тысяч молодых американцев прощаются со своим кампусом в Коламбусе. Для них это самый волнующий день в их жизни. Мы вступаем в новый мир, покидая эти гостеприимные, увитые плющом стены. Мы уходим во взрослую жизнь, но память о днях, проведенных в Коламбусе, станет фундаментом нашей жизни. Мы станем мужьями и женами, мы будем работать, растить детей и внуков — но мы никогда не забудем тебя, университет Огайо. Мы пронесем память о тебе, университет Огайо, через всю нашу жизнь…

Медленно, тихо, университетский оркестр начинает играть «Альма Матер». А потом нежно вступают колокола.

Когда Голос вновь прорезался, на жилистых руках Рона появилась «гусиная кожа»:

— Мы посвящаем себя тебе, мир, мы пришли сюда в поисках Жизни. А тебе, университет Огайо, тебе, Коламбус, мы говорим «спасибо» и «прощай». Мы будем скучать по тебе осенью, зимой, весной, — но настанет день, и мы вернемся. До встречи, университет Огайо, прощай, Коламбус… прощай, Коламбус… прощай…

Глаза у Рона были закрыты. Оркестр разгрузил последний грузовик ностальгии и я, стараясь ступать в ногу с 2163 выпускниками 1957 года, на цыпочках вышел из комнаты.

Я закрыл за собой дверь, но потом не вытерпел, распахнул ее и взглянул на Рона. Тот все еще напевал «Коламбус». «Так вот он какой, мой шурин!» — подумал я.

8

Осень наступила внезапно. Сразу похолодало, и в Джерси за одну ночь с деревьев облетели все листья. В следующую субботу я поехал посмотреть на оленей, но даже не вышел из машины, потому что стоять у изгороди было слишком зябко. Сидя в машине, я смотрел, как олени разгуливают и бегают за оградой, но вскоре все вокруг — даже деревья, облака, трава и сорняки стало напоминать о Бренде, и я отправился в обратный путь вниз, в Ньюарк. Мы с Брендой уже успели обменяться первыми письмами, а в один из вечеров я даже позвонил ей, но по телефону и в письмах нам трудно было открывать друг друга — это еще не вошло в привычку. Вернувшись из заповедника, я снова попытался дозвониться до нее, но в общежитии мне ответили, что ее нет и вернется она поздно.

Я вышел на работу, и в первый же день мистер Скапелло учинил мне допрос относительно Гогена. Брыластый старикан накатал-таки мерзкое письмо, в котором обвинял меня в неуважении к читателям, и мне не оставалось ничего иного, как гневным тоном поведать мистеру Скапелло причину конфуза. Мне даже удалось подать историю в таком свете, что под конец мистер Скапелло проводил меня к новому рабочему месту, затерянному среди энциклопедии, библиографических карточек, индексов и справочников. Мой гнев удивил меня — я даже подумал, не перенял ли сию дурную привычку у мистера Патимкина, услышав, как тот в свое время мордовал Гроссмана по телефону. Быть может, во мне больше склонностей к бизнесу, чем мне кажется? Может, я запросто могу стать мистером Патимкиным?

Дни в библиотеке тянулись медленно. Темнокожий мальчуган больше ни разу не появлялся, а когда однажды я зашел в третью секцию, то обнаружил, что Гогена на полке нет. Наверное, брыластый старикан все-таки забрал альбом на дом. Интересно, какой была реакция негритенка, когда он обнаружил, что книги нет? Может, он заплакал? Мне почему-то казалось, что пацан будет грешить на меня, но потом сообразил, что я просто перепутал свой давешний сон с реальностью. Вполне возможно, что пацан переключился на других художников — Ван Гога, Вермеера… Нет-нет, вряд ли. Эти художники не в его вкусе. Скорее всего, мальчуган просто позабыл про библиотеку и вновь вернулся к уличным играм. «И слава Богу, — подумалось мне. — Нечего забивать себе голову мечтой о Таити, если у тебя нет средств на то, чтобы купить туда билет».

Чем еще я был занят? Ел, спал, ходил в кино, отправлял книги с оторванными корешками в клееварку — в общем, делал все то же, что прежде, но теперь все мои интересы существовали обособленно, словно окруженные забором, и жизнь моя превратилась в перелезание через эти многочисленные ограды. Жизнь застыла, потому что без Бренды жизни для меня не было.

А потом пришло письмо от Бренды, в котором она сообщала, что приедет на еврейские праздники, до которых оставалась всего неделя. Меня так переполняло радостью, что я даже порывался позвонить мистеру и миссис Патимкин — просто сообщить им о том, как я счастлив. Я даже набрал первые две цифры их телефонного номера, но потом сообразил, что на том конце провода меня встретят молчанием: ну, разве что миссис Патимкин спросит: «Что вам угодно?» А мистер Патимкин, наверное, уже позабыл, как меня зовут.

В тот вечер я даже поцеловал после ужина тетю Глэдис и сказал ей, чтобы она хоть немного отдохнула от домашних дел.

— До Рош Хашана меньше недели, а он хочет, чтобы я взяла отпуск! Я пригласила десять человек! Уж не думаешь ли ты, что цыпленок сам себя ощиплет? Слава Богу, что праздники бывают раз в году, а то я давно уже превратилась бы в старуху.

Однако вскоре выяснилось, что за столом у тети Глэдис будет не десять человек, а девять. Потому что через два дня позвонила Бренда.

— Ой! — ахнула тетя Глэдис. — Междугородный!

— Алло! — схватил я трубку.

— Алло? Это ты, милый?

— Да, — ответил я.

— Кто это? — тетя Глэдис принялась теребить мою рубаху. — Кто это?

— Это мне звонят, тетя Глэдис.

— Кто? — настойчиво повторила тетя Глэдис, тыкая в телефонную трубку.

— Бренда, — сказал я.

— Что, милый? — спросила Бренда.

— Бренда? — удивилась тетя Глэдис. — А чего это она звонит по межгороду? Со мной чуть инфаркт не приключился.

— А как ей еще звонить, если она в Бостоне?! — гаркнул я. — Тетя Глэдис, я тебя умоляю…

— Ох уж эти дети… — пробормотала тетя Глэдис и поплелась восвояси.

— Алло? — повторил я в трубку.

— Нейл, как ты там?

— Я тебя люблю.

— У меня плохие новости, Нейл. Я не смогу приехать на этой неделе.

— А еврейские праздники?

— Милый! — засмеялась Бренда.

— Разве нельзя под этим предлогом уехать на пару дней?

— У меня в субботу экзамен. И контрольная. Даже если я приеду на один день, то мы ничего не успеем…

— Успеем.

— Нейл, я просто не могу. Мама непременно потащит меня с собой в синагогу, и мне некогда будет даже повидаться с тобой.

— О, Господи.

— Милый?

— Да?

— А ты сам не сможешь приехать ко мне?

— У меня работа.

— А как же еврейские праздники? — съехидничала Бренда.

— Родная, я не могу. Я не стал отпрашиваться на эти дни в прошлом году, не могу же я…

— А ты скажи, что тебя в этом году обратили.

— Бренда, кроме всего прочего, тетя пригласила на праздничный ужин всех близких родственников. Ты же понимаешь, мои родители…

— Приезжай, Нейл!

— Я не могу взять два выходных, Брен. Меня только что повысили в должности, прибавили жалованье…

— К черту жалованье!

— Милая, это моя работа.

— На всю жизнь?

— Нет.

— Тогда приезжай. Я сниму номер в гостинице.

— Для меня?

— Для нас.

— Ты сможешь это сделать?

— И да, и нет. Люди же так делают!

— Бренда, ты меня вводишь в искушение…

— Стараюсь.

— В среду я могу приехать с работы прямо на вокзал…

— …и останешься со мной до воскресенья!

— Брен, я не могу. В субботу мне нужно быть на работе.

— У тебя что, не бывает выходных?

— Бывает. По вторникам, — угрюмо буркнул я.

— О, Боже…

— И воскресеньям, — добавил я.

Бренда что-то ответила, но я ее не расслышал, потому что в этот момент меня окликнула тетя Глэдис:

— Ты так и будешь весь день болтать по междугородному?

— Тихо! — рявкнул я на нее.

— Нейл, ты приедешь?

— Да, черт подери!

— Ты сердишься?

— Нет. Я приеду.

— До воскресенья?

— Посмотрим.

— Не грусти, Нейл. У тебя такой расстроенный голос. В конце концов, это ведь действительно еврейские праздники. Ты не должен работать в праздник.

— Ты права, — согласился я. — Я же ортодоксальный еврей, в конце концов! Надо пользоваться своими преимуществами.

— Вот именно — поддакнула Бренда.

— Ты не в курсе — есть поезд в шесть часов вечера?

— Они отправляются каждый час.

— Тогда я приеду шестичасовым.

— Я встречу тебя на вокзале, — сказала Бренда. — Как мне тебя узнать?

— Я буду замаскирован под ортодоксального еврея.

— Я тоже, — сказала Бренда.

— Спокойной ночи, любимая!

Когда я сказал тете о том, что уезжаю на праздники, она расплакалась.

— А я собиралась столько всего наготовить…

— Готовь, тетя Глэдис.

— А что я скажу твоей матери?

— Я сам с ней поговорю, тетя Глэдис. Пожалуйста. Ты не имеешь права расстраиваться.

— Когда-нибудь ты обзаведешься семьей, и тогда поймешь…

— У меня есть семья.

— В чем дело? — недоуменно шмыгнула носом тетя Глэдис. — Неужели эта девочка не может навестить своих родителей в праздник?

— Она учится…

— Если бы она любила свою семью, то нашла бы способ приехать.

— Она любит свою семью.

— Тогда раз в год могла бы и приезжать домой.

— Тетя Глэдис, ты не понимаешь…

— Ну, конечно! — возмутилась тетя Глэдис. — Вот когда мне стукнет двадцать три года, тогда я сразу все пойму.

Я хотел поцеловать ее, но она отстранилась:

— Иди отсюда… Езжай в свой Бостон…

На следующее утро выяснилось, что мистер Скапелло тоже не хочет отпускать меня на праздники, но я заставил его изменить мнение, намекнув, что его прохладное отношение к моему намерению взять два выходных можно истолковать как проявление антисемитизма. Во время обеденного перерыва я сходил на вокзал и купил расписание поездов, идущих в Бостон. В течение последующих трех ночей оно было моим любимым чтением.

Она совсем не была похожа на себя, во всяком случае, в первую минуту. Скорее всего, я тоже не был похож на самого себя. Но мы поцеловались, обнялись, и было странно ощущать между нашими телами толстую ткань пальто.

— Я отращиваю волосы, — сказала Бренда, когда мы сели в такси. Это были единственные слова, произнесенные ею за все время поездки.

Только в тот момент, когда я помогал ей выйти из такси, я заметил на ее пальце золотое кольцо.

Пока я вписывал в регистрационную карточку наши имена — «Мистер и миссис Клюгман» — Бренда робко расхаживала по вестибюлю гостиницы. Затем мы вошли в свой номер и снова поцеловались.

— У тебя так колотится сердце, — заметил я.

— Я знаю, — ответила Бренда.

— Ты нервничаешь?

— Нет.

— Тебе уже приходилось делать такое?

— Я читала Мери Маккарти.

— Сняв пальто, она не стала вешать его в шкаф, а бросила на кресло. Я присел на кровать. Бренда осталась стоять посреди комнаты.

— В чем дело? — спросил я.

Бренда тяжело вздохнула и направилась к окну. Я решил про себя, что лучше ни о чем не спрашивать — может быть, мы быстрее привыкнем друг к другу в тишине. Встав с кровати, я повесил пальто Бренды в шкаф, а чемоданы оставил стоять возле кровати.

Бренда, встав на сиденье кресла коленями, смотрела в окно с таким видом, словно предпочла бы сейчас оказаться именно там, за стеклом. Я подошел к ней сзади, обнял, сжал ладонями ее груди… Из-под оконной рамы сквозило, и я вдруг понял, как много времени прошло с той первой теплой ночи, когда, обняв Бренду, я ощутил трепыханье маленьких крыльев за ее спиной. Я понял, зачем приехал в Бостон — пора было заканчивать наш роман. Хватит тешить себя дурацкими мечтами о нашем браке.

— Что-то случилось? — спросил я.

— Да.

Я не ожидал такого ответа. Честно говоря, я не ждал никакого ответа, потому что задал свой вопрос лишь из участия, пытаясь смягчить ее нервозность.

— И что же произошло? — пришлось мне задать еще один вопрос. — Почему ты мне ничего не сказала, когда звонила?

— Это произошло сегодня.

— Неприятности с учебой?

— Нет. Мои родители все узнали.

Я развернул ее к себе.

— Ну и хорошо. Моя тетя тоже в курсе, что я уехал к тебе. Какая разница?

— Они узнали про лето. Про то, что мы с тобой занимались любовью.

— Что?!

— Да-да…

— …Рон?

— Нет.

— Может… Ты хочешь сказать… Джулия?

— Нет, — ответила Бренда. — Им никто ничего не говорил.

— Я ничего не понимаю.

Бренда слезла с кресла, подошла к кровати и уселась на самый ее краешек. Я сел в кресло.

— Мама нашла его.

— Колпачок?

Она кивнула.

— Когда?

— Наверное, на днях, — Бренда подошла к бюро и раскрыла свою сумочку. — Вот, почитай. Лучше в порядке поступления.

Она бросила мне помятый, замызганный конверт — похоже, Бренда не раз вынимала его из кармана.

— Я получила его сегодня утром, — сказала она. — Заказной почтой.

Я открыл конверт и начал читать:

РАКОВИНЫ ДЛЯ КУХНИ И ВАННОЙ — ПАТИМКИН

«Всех видов — всех размеров»

Дорогая Бренда

Не обращай Внимания на Мамино Письмо, когда получишь его. Я люблю тебя доченька если тебе нужно пальто я куплю Тебе пальто. У тебя всегда будет все что ты пожелаешь. Мы все верим в тебя поэтому не расстраивайся получив мамино Письмо. Конечно она сейчас немного истерична из-за шока и она так много Работала для «Хадассы». Она Женщина и ей трудно понять некоторые жизненные Потрясения. Конечно я не могу сказать что это Нас не удивило потому что с самого начала я был добр к нему и Думал что он будет благодарен нам за те дни которые провел в нашем доме. Некоторые Люди оказываются совсем другими чем тебе кажется но я готов простить его. Ты всегда была умненьким Козликом и у тебя всегда были отличные отметки и Рон тоже всегда был Хорошим Мальчиком, и главное, Послушным мальчиком. Поверь мне я на старости лет не собираюсь проклинать свою кровь и плоть. Что касается твоей ошибки, то для такой ошибки нужны Двое и теперь когда ты в колледже подальше от него я надеюсь у тебя все будет хорошо. Надо верить в своих детей так же, как веришь в свой Бизнес или любое другое серьезное начинание и нет такого проступка который нельзя простить особенно когда дело касается Нашей крови и плоти. У нас прекрасная дружная семья. Почему бы и нет???? Веселых тебе праздников а я помолюсь за тебя в Синагоге как молюсь каждый год. В понедельник я приеду в Бостон и куплю тебе пальто. Какое захочешь, потому что я знаю какие там у вас Холода… Передай привет Линде и не забудь пригласить ее к нам на День Благодарения как в прошлом году. Вы тогда так хорошо провели время. Я никогда не говорил ничего плохого ни о твоих друзьях ни о друзьях Рона и случившееся исключение только подтверждает правила. Счастливых тебе праздников!

ТВОЙ ПАПА.

Под этим текстом следовала подпись — Бен Патимкин. Но она была перечеркнута, а строчкой ниже опять стояли «Твой папа» — словно запоздалое эхо первой подписи.

— Кто такая Линда? — спросил я.

— Мы жили с ней в одной комнате в прошлом году. — Бренда подала мне второй конверт. — А это я получила сегодня в обед. Авиапочтой.

Это было письмо от миссис Патимкин. Я начал было читать, но потом на секунду отложил листок в сторону.

— Ты получила его после?

— Да, — ответила Бренда. — Когда я прочитала утром папино письмо, то не могла понять, что произошло. Ты читай, читай.

Дорогая Бренда,

Даже не знаю, с чего начать. Я проплакала все утро. У меня были такие красные глаза, что пришлось пропустить собрание активисток. Я никогда не думала, что такое случится с моей дочерью. Думаю, ты догадываешься, о чем речь, поэтому я не буду унижать ни тебя, ни себя, называя вещи своими именами. Скажу лишь, что сегодня утром, когда я чистила шкафы и складывала отдельно летние вещи, то обнаружила в нижнем ящике твоего комода, под теми свитерами, которые ты, возможно, помнишь, я обнаружила там кое-что. Я рыдаю с той самой минуты, когда увидела это, и не могу остановиться. Недавно звонил твой папа и услышав, как я расстроена, сказал, что немедленно выезжает. Наверное, будет с минуты на минуту.

Я не знаю, чем мы провинились перед тобой, чем заслужили подобное твое отношение. Мы любили тебя, уважали, создавали тебе все условия. Я всегда гордилась, что у меня такая самостоятельная маленькая девочка. Когда тебе было тринадцать лет, ты так ухаживала за Джулией, что любо-дорого было на вас смотреть. А потом ты оторвалась от семьи, хотя мы устраивали тебя в лучшие школы и покупали все, что можно купить за деньги. Почему ты так с нами поступила — я понять не могу. Этот вопрос я унесу с собою в могилу.

У меня нет слов, чтобы охарактеризовать твоего приятеля. За него должны нести ответственность его родители — хотя мне страшно подумать о том, в какой обстановке он рос, если оказался способен на такое. Вот как он отплатил нам за наше гостеприимство, за то, что мы были так добры к нему, постороннему для нас человеку. Никогда в жизни я не пойму, как вы могли вести себя подобным образом в нашем собственном доме. Наверное, все очень изменилось со времен моей молодости, раз молодежь позволяет себе такое. Я не перестаю спрашивать себя: «Неужели она ни разу не подумала о нас, когда вытворяла такие вещи?» Ладно, меня мы в расчет брать не будем — но как ты могла столь неблагодарно поступить по отношению к отцу? Не дай Бог, Джулия узнает обо всем этом…

Бог знает, чем ты занималась все эти годы, когда мы так верили в тебя.

Ты разбила наши родительские сердца — так и знай. Вот какова твоя благодарность…

МАМА

Миссис Патимкин подписалась всего один раз, да и то микроскопическими буквами — словно шепотом.

— Бренда, — сказал я.

— Что?

— Ты собираешься плакать?

— Нет. Я уже плакала.

— Не начинай снова.

— Я стараюсь, Господи…

— Хорошо… Бренда, могу я задать тебе один вопрос?

— Какой?

— Почему ты оставила его дома?

— Потому что я не собиралась пользоваться колпачком в Бостоне.

— А если бы я к тебе приехал? То есть, я хочу сказать: вот я к тебе приехал… И что мы будем делать без колпачка?

— Я думала, что сама приеду к тебе.

— Неужели ты не могла взять его с собой? Как зубную щетку?

— Ты шутишь?!

— Нет. Я всего лишь спрашиваю, почему ты оставила колпачок дома.

— Я же тебе сказала! Я думала, что сама приеду на праздники.

— Но, Бренда, это нелогично. Допустим, ты приехала бы домой на праздники. Но потом ведь ты вернулась бы обратно?! Ты взяла бы колпачок с собой?

— Я не знаю…

— Ты только не сердись, — попросил я.

— Это ты сердишься.

— Я не сержусь — я просто расстроен.

— Значит, и я расстроена.

Я промолчал. Потом подошел к окну. За стеклом в темном небе сверкали месяц и звезды. Вдалеке виднелись огни университетского городка, которые начинали мерцать всякий раз, когда ветер налетал на деревья, росшие под окном.

— Бренда…

— Что?

— Ты ведь знаешь, как к тебе относится мать. Ну разве можно было так рисковать? Глупо с твоей стороны оставлять колпачок дома.

— Какое отношение ко всему этому имеет ее неприязнь ко мне?!

— Ты не должна была доверять своей матери.

— Почему?

— Разве ты не видишь — почему?

— Нейл, она просто убиралась в шкафах.

— А ты не знала о том, что она будет убирать в шкафах?

— Мама раньше этого не делала. А может, и делала. Нейл, я не могла все предвидеть. Мы спали с тобой каждую ночь, и никто ничего не замечал.

— Бренда, какого черта ты смешиваешь все в одну кучу?

— Я ничего не смешиваю.

— Ну ладно, — сказал я примирительно. — Все нормально.

— Это ты все смешиваешь, — сказала Бренда. — Ты так на меня кричишь, будто я нарочно оставила этот чертов колпачок.

Я ничего не сказал.

— Ты так считаешь, да?! — спросила Бренда, нарушая воцарившуюся на минуту тишину.

— Не знаю.

— Нейл, ты сошел с ума!

— А оставлять колпачок в комоде — это не сумасшествие?

— Это была оплошность.

— Сначала ты говоришь, что оставила колпачок специально, а потом заявляешь, что это была оплошность.

— Оплошностью было то, что я оставила его в комоде, не то, что я вообще его оставила.

— Бренда, любимая! Разве не было бы проще, разумнее и безопаснее всего взять колпачок с собой? А?

— Теперь уже поздно об этом говорить.

— Бренда, эти пререкания — самые ужасные за всю мою жизнь.

— Но ты хочешь представить все таким образом, будто я хотела, чтобы мама нашла его. Зачем мне это было нужно? Ну скажи — зачем? Я теперь и домой-то не могу вернуться!

— Да?!

— Да!

— Нет, — сказал я. — Ты можешь вернуться в любую минуту. Папа будет ждать тебя с двумя пальто и дюжиной платьев.

— А мама?

— Мама тоже будет рада тебе.

— Не говори глупости! Как я посмотрю им в глаза?

— А что такого? Ты в чем-то провинилась?

— Нейл, ты можешь реально смотреть на вещи?

— В чем твоя вина?

— Нейл, они считают, что я виновата. Они — мои родители.

— Значит, ты считаешь, что…

— Это неважно, Нейл.

— Для меня это важно.

— Нейл, почему ты опять мешаешь одно с другим? Почему ты меня все время обвиняешь?

— Черт побери, Бренда! Да потому, что ты кое в чем виновата!

— В чем?

— В том, что оставила эту растреклятую штуку в комоде! Как ты можешь называть это оплошностью?!

— Нейл, не вешай мне, пожалуйста, на уши эту психоаналитическую лапшу!

— Тогда объясни, зачем ты это сделала? Я тебе скажу, зачем: ты хотела, чтобы твоя мать нашла колпачок!

— Зачем мне это?

— Не знаю. Зачем тебе это, Бренда?

— О, Господи! — простонала Бренда, приподняла с постели подушку и со всего размаха швырнула ее на кровать.

— Что теперь будет, Бренда? — спросил я.

— Что ты имеешь в виду?

— То, что сказал! Что теперь будет с нами?

— Она упала на кровать и зарылась лицом в подушку.

— Не надо плакать, — сказал я.

— Я не плачу.

— Я по-прежнему держал в руке письма. Достав из конверта письмо от мистера Патимкина, я спросил:

— А почему он пишет некоторые слова с заглавных букв?

Бренда не ответила.

— «Что касается твоей ошибки, — стал я читать вслух, — то для такой ошибки нужны Двое и теперь когда ты в колледже подальше от него я надеюсь у тебя все будет хорошо. Твой папа. Твой папа».

Бренда оторвала голову от подушки, посмотрела на меня, но ничего не сказала.

— «Я никогда не говорил ничего плохого ни о твоих друзьях ни о друзьях Рона и случившееся исключение толь ко подтверждает правила. Счастливых тебе праздников». — Я замолчал. Бренда, похоже, действительно не собиралась плакать. Выглядела она решительно и солидно. — Ну, что ты будешь делать? — спросил я.

— Ничего.

— Кого ты собираешься пригласить на День Благодарения — Линду? — спросил я. — Или меня?

— Кого я могу пригласить, Нейл?

— Не знаю. А кого?

— Могу я пригласить тебя?

— Не знаю, — сказал я. — Можешь?

— Хватит повторять мои вопросы!

— Но я не могу отвечать за тебя, черт побери!

— Нейл, будь реалистом. Как я могу пригласить тебя к нам после этого? Ты можешь представить нас с тобой сидящими с ними за одним столом?

— Не могу, если ты не можешь. Могу, если ты можешь.

— Прекрати свои дзэнские штучки, Бога ради!

— Бренда, выбираю-то не я, а ты. Ты можешь пригласить Линду. Или меня. Можешь вернуться домой. Можешь не возвращаться. Кстати, чем не вариант? Тогда тебе даже не придется выбирать между мной и Линдой.

— Нейл, ну как ты не понимаешь?! Они же мои родители. Они же устраивали меня в лучшие школы, разве нет? Они покупали мне все, что я хотела, не так ли?

— Да.

— Как же я могу не возвращаться домой. Я должна вернуться.

— Почему?

— Тебе этого не понять. Тебя родители не достают. Ты счастливчик.

— Конечно. Я просто живу у своей сумасшедшей тетушки. Выгодный вариант, не правда ли?

— Все семьи разные. Ты не понимаешь.

— Черт побери, я понимаю гораздо больше, чем тебе кажется. Я, например, понимаю, почему ты оставила этот колпачок в комоде! А ты это понимаешь? Можешь вычислить, сколько будет дважды два?

— Нейл, ну о чем ты говоришь?! Это ты ничего не понимаешь. Ты с самого начала все время меня обвиняешь. Вспомни, разве не так? Почему ты не поправишь глаза? Почему ты не поправишь это, почему ты не поправишь то… Как будто это я виновата в том, что вечно все надо поправлять. Ты ведешь себя так, словно я собираюсь сбежать от тебя. И сейчас ты опять начинаешь… Зачем ты мне говоришь, что я посеяла эту вещь нарочно?

— Я любил тебя, Бренда, поэтому и тревожился.

— А я любила тебя. И только поэтому купила себе этот проклятый колпачок.

Мы вдруг сообразили, что заговорили о нашей любви в прошедшем времени. В комнате повисла тишина, и каждый из нас ушел в себя.

Через несколько минут я надел пальто и поднял с пола чемодан. Думаю, Бренда тоже плакала, когда я уходил.


Я не стал ловить такси. Неспешным шагом я направился к Гарвард-Ярду, где еще ни разу не бывал. Войдя через одну из калиток, я пошел по тропинке под сенью нарядной осенней листвы. Я хотел остаться наедине с собой, затеряться в сумерках под низко нависшим небом — не потому, чтобы обдумать ситуацию, а наоборот — чтобы ни о чем не думать. Я прошел через весь парк, поднялся по склону холма и очутился перед библиотекой Ламонта, которая, как рассказала мне однажды Бренда, была оборудована сантехникой от Патимкина. Я стоял под фонарем, освещавшим тропинку, и вглядывался в свое отражение — ведь фасад библиотеки был из стекла. Внутри здания было темно, я не разглядел там ни студентов, ни работников библиотеки. Мне вдруг страстно захотелось отставить в сторону чемодан и запустить в стекло булыжником. Но я, конечно же, не сделал этого. Я просто разглядывал свое отражение. Я был сейчас именно тем, что виделось в стекле — двухмерной субстанцией с чертами лица, похожими на мои. Я вглядываюсь в свое отражение, но по моей внешней оболочке невозможно было догадаться о том, что творилось внутри. Как бы я хотел оказаться в зазеркалье, превратиться в ту двухмерную оболочку и взглянуть оттуда на того, кто смотрит на меня моими глазами. Какая сила превратила простое волнение и флирт в любовь, а потом вывернула ее наизнанку? Из-за чего победа обернулась поражением, а поражение — кто знает — превратилось в победу? Я был уверен в том, что любил Бренду, хотя там, перед библиотекой, уже точно знал, что больше не люблю ее Я знал, что очень нескоро встречу женщину, которую буду любить так же, как любил Бренду. С кем еще мне удастся испытать такую страсть? Неужели та сила, которая пробудила во мне любовь к Бренде, явилась еще и причиной такого страстного влечения? Если бы она была хоть немножечко не-Брендой… Но разве я полюбил бы ее такую? Я пристально взглянул на свое отражение, и мои взгляд, наконец, прошел сквозь него, наткнувшись на холодный пол и книжные полки, на которых царил беспорядок.

Я не стал долго задерживаться перед библиотекой. Отправившись на вокзал, я сел на поезд, который доставил меня в Ньюарк с первыми лучами солнца, поднимавшегося над горизонтом в первый день Нового года по еврейскому календарю. У меня была уйма времени до начала работы.

Прощай, Коламбус

ЦЕНА СМЕХА, ИЛИ МАГИЧЕСКИЕ ЗЕРКАЛА ФИЛИПА РОТА

Давно известно, и не нам, русским, меньше чем за десятилетие пережившим один из самых крутых виражей многовековой национальной истории, подвергать сомнению один из наиболее бесспорных постулатов, сформулированных классиками «единственно верного» учения: со своим прошлым и мифами, суевериями и предрассудками, фобиями и табу человечество расстается смеясь. Когда умершие в трагедии боги нежданно-негаданно воскресают в фарсе, это уже обнадеживает. Ибо, как заметил автор бессмертного «Ревизора», «ничего более не боится человек так, как смеха… Боясь смеха, человек удержится от того, от чего бы не удержала его никакая сила». Когда Сталин и Гитлер (ряд можно продолжить: Мао Цзэдун, Франсиско Франко, Робеспьер, Кромвель и так далее, вплоть до Ивана Грозного и Чингис-хана) становятся персонажами бурлеска и фарса, значит, их время уже миновало. И человечество, хоть и принося из века в век кровавые гекатомбы на алтарь собственного невежества, все же чему-то учится на своих ошибках.

Уместно, однако, задаться вопросом далеко не праздным: какова цена этого исцеляющего, отрезвляющего, сообщающего вещам и событиям их истинную, объективную перспективу смеха? И другим, прямо вытекающим из предшествующего: каково соотношение смеха и горечи в каждую отдельно взятую историческую эпоху? В частности, в XX веке, явившим миру невиданные ранее по производительности и виртуозности конвейерные системы отправления кровавых культов и, в то же время, сделавшем общественным достоянием целую смеховую культуру (и в частности литературу), равной которой, пожалуй, не было со времен Вольтера, а может быть, и Рабле?

На зеркало неча пенять, коли рожа крива, гласит народная мудрость. Однако — пеняют, и еще как. И человек, отдающий себе в этом отчет (тем более — литератор, тем более — живущий в пору современного нам беспрецедентного информационного взрыва), по определению должен быть не только очень умным, но и очень мужественным человеком.

Я задумался обо всем этом, перелистывая страницы наконец-то готовящегося к печати в нашей стране романа Филипа Рота «Болезнь Портного» (1969) — романа безудержно смешного и, между прочим, едва не стоившего жизни его автору, произошедшему на свет немногим более шестидесяти лет назад в не самой, между прочим, недемократической из стран земного шара — США.

Нет, Филип Рот, разумеется, не Сальман Рушди, а Соединенные Штаты Америки — не постшахский Иран, где женщину могут побить каменьями, если она осмелится появиться на улице с открытым лицом. И все-таки, все-таки… не слишком ли много общих черт и черточек у истинного исламского фундаментализма и неистового экстремизма ревнителей чистоты замешанной на религии сионистской морали, находящей десятки тысяч явных и неявных приверженцев даже в стране и цивилизации, которую общепринято считать «плавильным котлом» народов и наций, сглаживающим и нейтрализующим крайности этнического и религиозного свойства?

Уроженец штата Нью-Джерси, выпускник Бакнеллского и Чикагского университетов, дебютировавший в 1959 году повестью «Прощай, Коламбус!» (неуловимо напоминающая чем-то незабываемую жизненную одиссею Холдена Колфилда из романа Сэлинджера, она также впервые предстает глазам отечественного читателя), а ныне — автор почти двух десятков книг, отмеченных удивительной целостностью художественного мира и столь же поразительным разнообразием образно-изобразительного инструментария, Филип Рот, судя по всему, на такую острую реакцию современников не рассчитывал. Набрасывая точными штрихами портрет своего сверстника и сочными, щедрыми мазками — групповой портрет среды, из которой тот вышел, он был всего лишь честен и объективен. И создал книгу, революционизировавшую романный жанр в современной американской прозе, по мнению одних, и — злонамеренный гротеск на родственников, друзей и близких, по мнению других.

Первые — вроде журнала «Виллидж войс», представлявшего крути леворадикальной американской интеллигенции на исходе «бурных 60-х», писавшего: «Он явил миру шедевр галлюцинативной прозы и социальной озабоченности, а также создал автобиографию Америки», — пророчили Филипу Роту славу первого литератора США (и, заметим, позже его действительно удостоили членства в Национальном Институте Искусств и Словесности — своего рода литературной академии Америки), вторые — громогласно заявляли, что он опозорил все еврейское население огромной заокеанской страны, снабдив оружием инициаторов хулиганских антисемитских выходок, и настоятельно рекомендовали ему сменить место жительства. Что, скажем в скобках, Филип Рот и сделал, надолго переселившись в Лондон.

Зададимся вопросом: чем же молодой, подающий надежды писатель навлек на себя такие страсти? И чем не угодило ему вполне типичное для выходца из мелкобуржуазной еврейской семьи окружение, что он наделил его такими гротескно-сатирическими чертами?

Сегодня, с дистанции четверти века, убеждаешься: сынам и дщерям Израилевым, нашедшим долговременный приют и тем более появившимся на свет в США, чрезмерных резонов обижаться на Филипа Рота не было. (Скорее напротив: следовало читать и перечитывать его романы внимательно, делая для себя экзистенциальные, если уж не житейские, выводы.) Обижаться и оскорбляться, по большому счету, надо было… Америке. Ибо и впрямь то и дело обретающее фарсово-бурлескную окраску жизнетечение главного героя «Болезни Портного», с его болезненно острым ощущением замкнутости существования в семейном и имущественном кругу, изначальной предписанностью и расписанностью по клеточкам будущего, вплоть до гробовой доски, жизненного удела, сосредоточенностью на мелких и мелочных страстях и страстишках, на поверку оказалось ничем иным, нежели одним из ликов поработившего массовое сознание Америки банального буржуазного конформизма. А что, как не этот конформизм, становилось объектом бескомпромиссного неприятия Сэлинджера и его автобиографического героя, апокалипсической сатиры Курта Воннегута, язвительного гротеска Джозефа Хеллера в романах «Что-то случилось» и «Чистое золото», наконец Джона Апдайка, в те же годы начавшего свою монументальную тетралогию о «Кролике» Гарри Энгстроме?

Проще говоря, истоки, беды были чисто американскими; еврейским указывалось лишь ее внешнее обличие. Но и это обличие не могло, разумеется, не внести соответствующих корректив в кривую парадоксальных судеб героев Филипа Рота и творческой судьбы их создателя. Неисчислимые фобии и табу, в известной мере обусловленные трагически сложившимся уделом народа, на долю которого в XX столетии выпал Холокауст, еврейские погромы в Восточной Европе, ГУЛАГ в необозримой сталинской империи, амбивалентное сознание богоизбранности и вытекающие из него «комплексы» национальной исключительности (в частности, в интеллектуальной, моральной, духовной областях), — все это надолго определило парадоксальное, трагикомическое мироощущение персонажей произведений писателя, какие бы имена они ни носили: Алекс в «Болезни Портного», Кепеш в «Профессоре желания» (1977), Тарновски в «Моей мужской жизни» (1974), Цукерман в «Уроке анатомии» (1983)…

Секс, быть может, та сфера жизнепроявления, где эти атавистические страхи и павловские «условные рефлексы» обозначают себя наиболее явно. И, приходится признать, у критиков, возводивших Рота в ранг основоположников «комического эпоса» эротического бытия соотечественников, были на то немалые основания: тут барочная щедрость его таланта проявила себя в полной мере. Однако перелистываешь эти, вызывающие то смех до колик, то болезненную дрожь страницы его книг — и вспоминаешь аналогичные страницы в романах Дж. Хеллера, Дж. Апдайка и, быть может, самого яркого из представителей этой плеяды литераторов в США — Генри Миллера. Что поделать: еще за двадцатилетие до рождения Филипа Рота секс стал объектом поистине общенациональной одержимости в США и, что неудивительно, вечным полем экспериментаторства для лучших американских писателей. Так что и тут, в этой причудливейшей и наименее предсказуемой из сфер человеческого поведения, еврейское оказывается оболочкой, частностью, а общеамериканское — закономерностью. (Раскройте, к примеру, пародийно-эпатажный короткий роман Ф. Рота «Грудь» (1972),[2] вышедший у нас на гребне перестроечной либерализации законов о печати и средствах массовой информации, — и вы без труда в этом убедитесь.)

Веселые, а чаще грустные эскапады персонажей Филипа Рота, думается, способны навести сегодня скорее на серьезные, нежели приятно-легкомысленные, раздумья. Они, если отвлечься от непосредственно событийной канвы, не что иное, как призыв к современникам трезво и без иллюзий оценить собственное место в действительности.

Опыт истории доказывает, что в жизни все повторяется, однако в самой повторяемости действуют неписаные — и никем пока не сформулированные — законы изменчивости. Благонамеренные родители Алекса прочили ему судьбу если не великого Альберта Эйнштейна, то, по крайней мере, доктора Киссинджера. А в прижизненном уделе вызвавшего этого героя к жизни Филипа Рота явственно отразились определенные черты творческой эволюции другого писателя — Франца Кафки. Но отразились, к счастью, без роковой ноты неотвратимой предрешенности, без мучительного безвременного конца… Так что хоть в чем-то, похоже, конец XX века оказался лучше его начала.

Есть о чем задуматься и нам. Задуматься в пору, когда в итоге очередного кульбита международной истории тысячам этнических россиян (звучит-то как! язык с трудом поворачивается) угрожает участь стать первым, после евреев, народом без прочного прибежища; задуматься, когда тысячи наших соотечественников, с отчаянья уверовав в миф по имени «Американская Мечта», всеми правдами и неправдами стремятся выкроить для себя крохотное местечко под солнцем за океаном. Снимаясь с места — а тем более в очередной раз обживая родные места, — особенно важно отдать себе отчет в том, кто мы, ради чего живем и чего добиваемся. И не в последнюю очередь: что нам мешает жить по-человечески. На этот вопрос, думается, может, в числе других, ответить творчество американца Филипа Рота.

Одним словом, не вредно вспомнить мудрый завет Декарта: «Попытаемся же логично мыслить — вот основа нравственности».

НИКОЛАЙ ПАЛЬЦЕВ

Примечания

1

Нагишом (франц.)

2

Роман Ф. Рота «Грудь» в русском переводе вышел в издательстве «Полина» в 1993 году.


home | my bookshelf | | Прощай, Коламбус |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 5.0 из 5



Оцените эту книгу