Book: Первый из первых или Дорога с Лысой горы



Первый из первых или Дорога с Лысой горы

Виктор Куликов

Первый из первых или Дорога с Лысой горы

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

«Кто прав: весь мир иль мой влюбленный взгляд?»

У. Шекспир, 148-й сонет.

ГЛАВА 1

ГЕРОИ ВОЗВРАЩАЮТСЯ

Первый из первых или Дорога с Лысой горы

На самом краю бесшабашного бабьего лета над Тверью всходил невозможный день.

Ядовитый рассвет его так зловеще вскипал подзлащенною кровью, что любой наблюдатель, с первого взгляда, оторопев, понял бы, что день наставал бессердечный, и никому не будет ни милости, ни прощения.

Только откуда же было взяться ему, наблюдателю, если в те предательски неуловимые окровавленные рассветом секунды Тверь спала. Вся.

Да, еще можно было хоть что-то понять, все почувствовать и попытаться забить тревогу, но во всем полумиллионном городе не оказалось тогда ни одного бодрствовавшего человека. Ни единого. Как забылась Тверь непонятным тревожным сном ровно в одиннадцать вечером накануне, так и… хоть спали ее всю, до последней скамейки. Она продолжала спать.

А потому и не видел никто, как городу явились двое…

Они возникли из зыбкого сизого облака, лишь на мгновенье коснувшегося стертых булыжников городского сада и тут же исчезнувшего. Но оставившего после себя Даму и Кавалера.

Одеты оба были престранно. Дорожные плащи ниспадали тяжелыми складками с плеч и до пят. Высокие ботфорты, перчатки с раструбами до локтей. Тугие кожаные пояса по бархату камзолов, кружевные воротники, смущенные собственной белизной.

Короче, явившиеся выглядели совершенно чужими. И городу этому, и времени, и вообще. Чужими.

Но, Господи-Боже ты мой, у скольких людей при взгляде на них радостная боль вонзилась бы в сердце! Сколько людей задохнулось бы от волненья, узнав их мгновенно!

И не ошиблись бы, нет, не ошиблись. Ибо за последние пятьдесят с лишним лет герои, придуманные не нами, не изменились ничуть.

Время не властно над теми, кто его не боится, запомните это. А уж они-то его не боялись. Они, давшие свободу пятому прокуратору Иудеи и обретшие вечный покой в старом доме с венецианским окном и вьющимся по стене виноградом. В доме, где по вечерам зажигаются свечи и звучит музыка Шуберта. В доме, вокруг которого цветут и никогда не отцветают грустные вишни.

Они, это были они! И да простит мне Всевышний, что вернул их назад.

Ну так вот… Осмотревшись, вдохнув глубоко и сладко, Дама и Кавалер неслышно прошли к парапету, отделявшему сад от обрыва, скользившего к Волге, и оказались у памятника самому непонятому из поэтов.

Застывшая перед ними река выглядела особенно загадочной и угрюмой. Еще бы! Она-то уж знала, что за день поднимался.

— Вот мы и вернулись, — голосом с хрипотцой заме тила Дама. — И это не сон. Мы снова здесь. Забавно!

Ее спутник кивнул и, обняв за талию, притянул Даму к себе:

— А мне почему-то грустно.

— Все правильно! Разве может быть весело, когда возвратишься в прошлое?

— Да, увы, но этот мир для нас — прошлое. — согласился Кавалер.

— В этом мире и нет ничего кроме прошлого.

Глядя на реку, Кавалер признался:

— Знаешь, а ведь я так толком и не понял, зачем мы вернулись.

— Ты слишком был занят работой, своей бесподобной трагедией, и не слушал меня, — нисколько не удивилась Дама.

— Так зачем же?

Дама ответила с озорною улыбкой: Нас пригласили на праздник!

— На праздник?

— На самый фантастический праздник из всех, какие здесь были.

Кавалер понимающе усмехнулся:

— Значит нас пригласил мессир.

— Не только…

— Что? — с изумлением на лице повернулся к ней Кавалер. — Уж не хочешь ли ты сказать, что нас пригласил и мессир, и… Он?

Дама восторженно рассмеялась. Чуть слышно.

Однако при первых же звуках ее приглушенного смеха птицы с деревьев сада брызнули в небо осатанело. А две замешкавшиеся вороны замертво свалились на землю.

— Именно так, мой любимый, мне было сказано, именно так!

Кавалер нахмурился:

— Но если они устраивают праздник вместе, то значит все уже предрешено? Значит круг замыкается?

— Конечно! И мы будем при этом присутствовать. Представляешь?

Кавалер нахмурился еще более:

— Вот этот час и настал? Круг замыкается… Рано или поздно он должен был замкнуться. Неизбежно. И тогда начнется круг новый. Так предначертано. Кончается все, но ничто не кончается навсегда. И удивляться тут глупо. Но присутствовать при этом? Не знаю, мне как-то не хочется.

— Однако мы уже здесь! — Даме не нравилось настроение спутника.

— Жаль.

— Наверное, на тебя угнетающе действует вид этой печальной реки, больше похожей сейчас на траурную ленту. Пойдем отсюда. Нам пора, — Дама взяла Кавалера под руку.

И зыбкое сизое облако мгновенно окутало их, и они растаяли в нем.

Тотчас же беззвучно растаяло и само облако, оставив на стертых булыжниках сада только пятно испарины. Которое, впрочем, серебрилось недолго. И пропало…

Зато чуть раньше в сводчатом окне башни, венчающей дом номер 20 на углу улиц, названных в честь двух великих отечественных литераторов, ранний прохожий мог бы заметить необъяснимое золотое свечение.

Архитектор, построивший этот дом, был, по нашему разумению, законченным и безнадежным романтиком. До мозга костей. Только так и можно объяснить, каким образом в центре города, взращенного Волгой, вдруг да и появилось строение с ужимками и замашками средневекового замка.

Если не брать в расчет проступавшие из стен его колонны и контуры арок, то в общем и целом интересующий нас дом, воздвигнутый буквой «Т», напоминал (исчезни окна) крепостную стену, по верху которой бежали самые настоящие зубцы с не менее настоящими бойницами и декоративными башенками по углам замысловатых изгибов стены.

А надо всем этим вздымалась башня со сводчатым окном — тем самым, за которым ранний прохожий и мог бы заметить необъяснимое золотое свечение.

Однако мы знаем, что прохожих в тот час на улицах не было.

Впрочем, и появись хоть один, и будь он самым наблюдательным в мире, превращения, которое случилось с захламленной, загаженной, черт знает чем провонявшей каморкой внутри башни, он не увидел бы. И не увидел бы, говоря между нами, себе же на пользу. В противном случае тут же, на месте, непременно свихнулся бы. Потому что превращение свершилось пониманию неподдающееся.

Из тесной и мерзкой каморка в результате необъяснимого золотого свечения преобразилась в просторную залу со стенами, отделанными мрамором, с судорожно разинутой пастью камина в правом углу от входной двери и потолком настолько высоким, что могло показаться, будто его нет и вовсе.

По заплеванному полу каморки пробежала подозрительная рябь, и сделался пол паркетным, тускло поблескивающим там, где его не устлали ручной работы персидские ковры, сотканные безропотными, как седло, черноглазыми женщинами в давние пыльные времена.

Возникшая в новоявленной зале мебель впервые увидела белый свет тоже отнюдь не вчера. Как и книги в изглаженных столетьями переплетах, парадом замершие на полках дубовых шкафов вдоль одной из стен.

Лишь только каморка обрела свой новый облик, как в распахнутую форточку ворвался порыв остервеневшего ветра, пахнувшего грозой, и посреди залы оказались Дама и Кавалер.

Камин к их прибытию сладострастно пылал и потрескивал, над изогнутыми щупальцами темных подсвечников волновались близорукие огоньки, а откуда-то сверху, где таяли очертания потолка, спускались тихие звуки меланхоличной мелодии. Грустила флейта.

— Это и есть наше с тобой временное прибежище, — придирчивым взглядом хозяйки Дама оглядела убранство залы. — По-моему, здесь неплохо.

Кавалер неопределенно пожал плечами:

— Мне все равно. Лишь бы ты была рядом, — и, осмотревшись, добавил: — Много книг, есть стол, за которым можно продолжить работу. Пламя камина съест любое пространство, каким бы огромным оно ни казалось. Что еще нужно?

Голос его звучал по-прежнему грустно.

— Ну взбодрись же, мой милый! — Дама подошла к окну и раздернула зеленоватые парчовые шторы. — Посмотри, день разгорается… А как тихо! Можно поду мать, что в городе никого нет живых.

Кавалер уже собрался ей что-то ответить, но тут в камине вдруг грохнул взрыв, облако белого дыма вырвалось в залу, запахло серой, болотом, заголосили какие-то невидимые птицы, должно быть, в испуге сорвавшиеся с насиженных мест…

И навстречу взглядам Дамы и Кавалера из камина шагнул некто весь в черном, высокий и в шляпе с павлиньим пером, с надменным профилем и непреклонным взглядом повелителя.

— Мое почтение, благороднейшие хозяева этой оби тели! — начал он поразительным басом, заполнившим своими переливами всю залу. — Надеюсь, вы простите меня великодушно за весь этот шум, гам да вонь. Что поделать, привычка…

Гость чуть повел рукою в сторону, и мерзкие запахи испарились, а залу пронзил прохладный аромат ландышей. Белые клубы дыма рассеялись бесследно, птичий гвалт оборвался, как после меткого выстрела.

Стоя по-прежнему у камина, гость поинтересовался:

— Вы позволите мне войти?

Дама направилась к нему с улыбкой и протягивая руку для поцелуя:

— Что за вопрос, мессир? Что за странные церемонии? Мне, право, даже неловко. Мы всегда вам рады! Входите же и устраивайтесь, где вам удобнее.

Приняв ее руку и, — сняв шляпу, — поцеловав, мессир выпрямился и восхищенно воскликнул:

— А вы, сударыня, все хорошеете! Вот что значит жить в мире, любви и согласии. Завидую, честное слово!.. Что же касается церемоний, то… Впрочем, вы все узнаете в нужное время, — он огляделся. — Если не возражаете, я расположусь здесь, — и мессир полуприлег на обитую гобеленовой тканью оттоманку. — Признайтесь честно, как вам понравились ваши апартаменты? Вы ими довольны?

— Вполне. — Дама опустилась в кресло с высокой спинкой напротив оттоманки. — Да это и не суть важно, поверьте!

Но мессир смотрел уже не на нее, а на Кавалера, с угрюмым видом стоявшего позади кресла Дамы:

— А почему вы, мой друг, в убитом настроении?

Честное слово, на вас глядючи, хочется бежать к бли жайшему пруду и утопиться… Что с вами? Сомнения гложат? Давайте без обиняков! Я сегодня занят сверх всякой меры, времени у нас не много, поэтому давайте присту пим к делу. Тем более, что я для того и посетил вас, чтобы объясниться… Спрашивайте!

Повторять Кавалеру не пришлось, он сейчас же поднял словно вымазанное мелом лицо:

— Вы совершенно правы. Давайте начистоту. И коль скоро времени у нас мало, то я задам только два вопроса.

Прежде всего ответьте, что за праздник вы здесь устраи ваете?

Мессир изобразил удивление:

— Праздник? О чем это вы говорите? Кто вам такое сказал? — он опустил взгляд на растерявшуюся от его слов Даму. — Сударыня, вас, видимо, ввели в заблуждение. Речь идет не о празднике. Ну какой, скажите на милость, праздник могу устраивать я?.. Нет, со всей ответственностью заявляю, что вас пригласили не на праздник, а на представление. Точнее, на самый последний акт трагедии, которая слишком уж долго разыгрывается на этой планете. Слишком уж долго.

— Последний акт представления? — голос Кавалера словно бы треснул. — Вы имеете в виду Конец света?

В ответ раздался смех, от которого мраморные стены дрогнули.

Сжевав улыбку, мессир вздохнул:

— Нет, дорогой мэтр, так называемый Конец света не по моему профилю. Конец света — мероприятие скучное и бестолковое. К тому же мне этот мир слишком нравится, чтобы я желал его гибели. Поэтому у нас будет представление другого рода.

— Но при чем здесь мы? — удивился Кавалер.

— Вы? — голос мессира налился торжественностью. — О, вам отведена в этом представлении совершенно особая роль. Неповторимая! Должен сообщить вам…

Но на сей раз сообщить мессир не успел ничего.

В камине вновь грохнуло, пышно заклубилось, истошно завыло, и вой этот нарастал стремительно, однако, на самой противной ноте вдруг оборвался, и тогда из камина вылетел победоносный собачий лай, а следом, ужаленно, словно догоняя свой лай, вылетел пудель. Размерами с трехмесячного теленка и абсолютнейше черный.

У оттоманки пудель вознамерился остановиться, но набранная к тому моменту скорость оказалась намного сильнее, и пес кубарем покатился по паркету, уподобившись лохматому мячу.

Наконец, мяч замер, снова стал пуделем, вскочил на лапы и, поскуливая, затрусил к оттоманке, перед которой виновато поник головой и подхалимски замахал обрубком хвоста.

— Ты все-таки опоздал! — обрушился на него мессир с явной иронией в голосе. — А что обещал?

— Прошу прощения и пощады! — слезно запричитал пудель. — Во искупленье готов лизать сапоги, ловить мышей, жить на привязи и трижды в день питаться исключительно «Педигри Палом»…

— Лизать сапоги? — перебил его мессир. — Да где же ты видел, чтобы щадили того, кто лижет сапоги? Бред!.. Но я хочу знать, почему же ты все-таки опоздал?

— А потому, что по всем законам души человеческой досточтимые хозяева этих роскошных покоев должны и по сей момент стоять на обрыве перед рекою и утирать слезы умиленья оттого, что вернулись в свой прежний мир… Откуда же мне было знать…

— По каким, говоришь ты, законам? — скривился мессир.

— По законам души человеческой. А что?

И откуда же, любопытно, эти законы взялись?

— Должен сообщить вам, — начал пудель, нахально передразнивая голос своего повелителя, — что законы эти вывел я сам. Чем внес неоценимый вклад в психологию, самую умную из наук.

— Самую хитрую. Так будет точнее, — поправил мессир. — Что же касается души человеческой, то вынужден тебя разочаровать. У нее законов нет и быть не может. В противном случае я давно бы уже был единственным и полноправным повелителем этого мира. Но как повелевать тем, что не подчиняется ни правилам никаким, ни законам?

Пудель не сдался:

— И тем не менее…

— Довольно! — повысил голос мессир. — Ты утомил меня. Прими немедленно нормальный облик и помолчи.

— Извольте, воля ваша! — пудель завертелся волчком. И лихое верчение его сопровождалось тихим гуденьем, которое — бац! — и стихло шипением!

И на месте пуделя образовался стройный молодой человек с черными кучерявыми волосами и в черном же элегантном костюме-тройке. На слегка вздернутом носу молодого человека красовались большие очки в тонкой оправе.

Гостеприимно указывая на него рукою, мессир обратился к Даме и Кавалеру:

— Хочу представить вам моего, а теперь и вашего помощника. Его фамилия… э-э-э… ну, допустим, Соринос… А что, достаточно звучно и без претензий. Друг мой, вы имеете что-нибудь против фамилии Соринос?

— Ни в коем случае! — и новоиспеченный Соринос аж прищелкнул каблуками невыносимо надраенных штиблет.

Мессир удовлетворенно кивнул:

— Прекрасно! Тогда продолжим… Итак, многоуважаемые сударыня и сударь, вы спрашиваете, какая роль отведена вам на предстоящем представлении? Отлично! И правильно делаете. Без вопросов не бывает ответов. Так вот… Должен сообщить вам, что вы, именно вы, милостивый государь, станете первым лицом нашего, если угодно, спектакля.

— Я? — не поверил Кавалер.

— Вы!

— И что же мне следует делать?

Мессир махнул рукою:

— Ничего для вас нового. Творить…

— Не понимаю, — с отчаяньем в голосе признал Кавалер. — Что я должен буду творить?

— То же, что творит любой истинный творец, одним из которых вы, безусловно, являетесь. Причем, одним из самых гениальных, поверьте уж мне… Вы будете творить жизнь. Только, — тут мессир как бы предостерегающе поднял указательный палец, — только на сей раз вы будете творить настоящую жизнь.

Мессир энергично поднялся с оттоманки и оказался между креслом Дамы и камином. Пламя за его спиной затрещало, и свет его уподобился крови. Свежей, дымящейся. А фигура мессира на фоне этих убийственных отблесков выглядела завораживающе грозной. И глаз от нее отвести не было сил.

— Вы пишете трагедию, не правда ли? — голос мес сира зазвучал сверху, оттуда, где вместо исчезнувшего потолка ежились робко наивные звезды. Но фигура мес сира при этом все так же заслоняла от Дамы и Кавалера взбесившееся пламя камина. — Так вот… вам предла гается закончить вашу трагедию здесь, за этим столом, этим пером, этими чернилами и на этом папирусе.

Тяжелая рука мессира вонзилась указательным пальцем в пространство по направлению к сводчатому окну.

Повернувшись, Дама и Кавалер увидели, как перед окном из голубого свечения вырос старинный вычурный письменный стол с тугим темным свитком на нем и золотою чернильницей в форме черепа, из которой взвивалось белое гусиное перо.

— Вас пригласили, — лился голос от звезд, — на представление, абсурдное для тех, кто верит только самому себе и никогда не поднимает глаз от земли. Ибо все здесь произойдет так, как напишете вы. Как напише те, так и будет… Но вы сможете написать только то, что произойдет. Вам даются возможности истинного творца.



Творите!

Блестя возбужденно глазами, Кавалер спросил:

— Я не могу отказаться от вашего предложения?

— Нет. Поздно. Слова произнесены, а потому изменить что-либо уже невозможно.

— Тогда ответьте, кто дает мне такие возможности? Вы?

— И я тоже.

Но я хочу знать, кто еще?

— Имя его я произнести не могу. Но… — мессир демонстративно отвернулся к камину.

А в воздухе перед Дамой и Кавалером затрепетало пламя огромной свечи, в котором они различили силуэт человека.

И он улыбался им. Ласково и грустно.

И лишь мгновенье.

Пламя качнулось, вспыхнуло бледным золотом и угасло.

К Даме и Кавалеру лицом снова стоял только мессир.

— Поздравляю! — глухо сказал он Кавалеру. — Вы теперь в определенном смысле могущественнее меня. И поэтому я оставляю вас. Творите! Посмотрим, что у вас выйдет… Но запомните, быть творцом смертельно опас но. И неблагодарно. Впрочем, истинный творец не нуждается ни в чьей благодарности.

Мессир сделал шаг назад, в пламя камина, и сгинул в нем. Пламя лишь фыркнуло зеленовато и зачадило.

ГЛАВА 2

ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, ФЕСТИВАЛЬ!

Тверь между тем проснулась. И опять-таки вся разом. Как по команде, как от щелчка выключателя.

Щ-щ-щелк! И ровно в семь в изголовьях кроватей звонко взорвались адские машины будильников; в кухнях запричитали радиодикторы, в спешке не выговаривая половины слов; задолбили по рельсам трамваи; паровозами задымили сердитые грузовики; бестолковыми муравьями бросились по делам горожане.

Началось, началось!.. То есть, начался день вроде как самый обыкновенный, и город вроде бы не изменился. Но!

Но — нет, милостивые государи, нет! Это уже была не вчерашняя Тверь, не заштатный городишко, затюканный близким соседством беспардонной Москвы.

В тот невозможный день Тверь проснулась столицей. Да-да, столицей! Фестиваля актеров российского кинематографа.

В то время, как кто-то щелчком своего выключателя Тверь пробудил, замечательный теплоход, размером и цветом напоминавший гордый айсберг, уже давил горделивым носом любопытные волны и пожрал большую часть пути от первопрестольной, чтобы ближе к вечеру пришвартоваться в Твери.

Это был самый современный и самый роскошный из всех теплоходов. Чудо речной техники. И к тому моменту, когда Тверь пробудилась, в его королевских каютах только-только затихли, улеглись и забылись несвежим сном участники и гости названного фестиваля, всю ночь горячо обсуждавшие в ресторане проблемы отечественного кино.

Заметим, если бы теплоход со сказочным названием «Отчизна» взял да и, не дай Бог, затонул, отечественный кинематограф лишился бы разом всех мало-мальски известных актеров и актрис, режиссеров и сценаристов, а также доброй дюжины самых ловких из кинокритиков.

Хотя — нет, критики, разумеется, уцелели бы…

Теплоход с министерской важностью приближался к Твери, где в драматическом театре, в 19.00, фестиваль и должен был открыться. Ура фестивалю!

Ура-то ура. Крикнуть погромче, оно, конечно, одно удовольствие. Особенно утром пораньше, да если за стенкой спит ненавистная теща. Однако же, фестиваль вовсе не теща. От него короткими восклицаниями не отделаешься.

Вот и Тверь ожидала его целый год.

Знали бы вы, сколько самых замечательных совещаний, собраний и заседаний, ему посвященных, состоялось за этот год. Ужас, ужас!

А статьи в газетах, пресс-конференции?

А что за дивные резолюции накладывались на фестивальные документы! Мечта графомана…

Готовиться же ко всенародному празднику киноискусства начали в лучшем случае за месяц до его открытия. Лихорадочно, бестолково и нервно.

И потому к дню прибытия теплохода нерешенных проблем у организаторов накопилось столько, что любой здравомыслящий человек на их месте отказался б от этой затеи, плюнул и растер. Но здравомыслящие люди фестивалей не организовывают.

Поэтому, очнувшись как и весь город в семь утра того невозможного дня, Александр Александрович Дикообразцев, исполнительный директор фестиваля, оторопел безнадежно не от кошмарной мысли о нерешенных проблемах, а потому, что ни с того, ни с сего открывшему глаза Дикообразцеву представилось, будто он не сидит за своим рабочим столом, а лежит обессиленным на плохо оструганном деревянном кресте с раскинутыми вдоль перекладины руками. Солнце в зените и слепит глаза, хулиганистый ветер щекочет ноздри веселыми запахами цветущих весенних трав. А кто-то огромный, до черноты загорелый, с грубым лицом и сатанинской ухмылкой, склонившись над ним и гнусно сопя, показывает ему, Александру Александровичу Дикообразцеву, длинный ржавый гвоздь и брызжет слюной:

— Какие, говоришь, семь звезд? Какие там семь светильников? Будут тебе сейчас и светильники, и звезды!

Ну зачем гвоздь такой длинный? Зачем такой ржавый? И как же мерзко несет от этого, с сатанинской ухмылкой, чесноком!

Дикообразцев замотал протестующе головой, и взор его вернулся в номер-люкс гостиницы «Полноводная», весь второй этаж которой городские власти месяц назад отдали под штаб исполнительной дирекции, посчитав тем самым свой долг перед кинематографом исполненным.

Итак, вырвавшись из несуразного виденья, Дикообразцев вспомнил все, что готовил ему наступивший день, все понял, и ему не захотелось здесь быть.

Еще бы! Прямо перед ним, на столе, громоздилась страшенная по толщине стопка срочных бумаг, которые Дикообразцев не изучил безвозвратно потерянной ночью. А рядом с черным телефонным аппаратом, в голубенькой папочке, напрасно прождали всю ночь его подписи неотложные документы. И самое главное! Александр Александрович не составил ни плана размещения почетных гостей за столами торжественного банкета, ни списка-очередности на нем выступающих.

То есть не сделал того, без чего фестиваль состояться не может, не расписал первый банкет, а следовательно обрек его на скандальное фиаско.

Ну а провал первого, торжественного банкета равнозначен провалу всего фестиваля. Это — аксиома.

Кое-кто поговаривает даже, что фестивали вообще устраиваются исключительно ради банкетов. И хотя сам я с таким утверждением не согласен, но готов предложить на отсечение руку, если неправда, что банкеты без фестивалей бывают, а фестивали без них — никогда.

И уж кто-то, а Дикообразцев-то в незыблемости этой аксиомы убеждался не раз. Сколько конкурсов, фестивалей и смотров провел он за свою жизнь? Не подсчитать. И поэтому знал, что банкеты выполняют на них роль раствора, сцепляющего обыкновенные кирпичи в необыкновенное здание. Если же раствор сей замешать неправильно, то здание в лучшем случае покосится, а в худшем — развалится.

И обломки его рухнут на чью, догадайтесь, голову?.. Правильно! На голову исполнительного директора.

А у Александра Александровича до сих пор голова имелась, если не ошибаюсь, одна. Совсем не гранитная, чтобы подставлять ее под что ни попадя.

Она, эта голова, и обязана была за ночь родить план рассадки и список-очередность. И даю честное благородное слово, родила бы, несмотря на то, что у Дикообразцева так и не было официальных данных о том, конкретно кто из высоких персон прибудет на открытие фестиваля.

Не спрашивайте, как возможно составить рекогносцировку банкета, представления не имея о его гостях. Мне этого знать не дано.

Могу лишь сообщить, что сам Дикообразцев предполагал составить эту самую рекогносци… тьфу ты, черт!.. ровку, исходя из того, кто может приехать.

Будучи многоопытным преферансистом, Александр Александрович мог раскладывать и просчитывать и не такие комбинации. Так что не верьте, когда вам твердят, что от карт только вред. Только вред от них лишь тому, кто играть не умеет.

Впрочем, такая нужная ночь прошла. Накатывал день, и был он у Дикообразцева расписан заранее по минутам. Времени наверстывать упущенное не оставалось.

И Александру Александровичу вдруг захотелось невыносимо назад в погасшее виденье. Туда, на крест, под вызывающее тошноту чесночное дыханье до черноты загорелого хозяина сатанинской ухмылки.

Ну что такое, в конце концов, какой-то гвоздь? Пусть ржавый и непомерной длины, пусть! С ним во всяком случае все ясно и просто. А тут…

Сделав над собою такое усилие, что аж в ушах засвистело, Дикообразцев наконец окончательно вернулся в настоящий мир, в свой люкс и в нынешнее безотрадное состояние тающей на солнце льдинки.

Вернулся, и выяснилось, что в номере он не один, что из обитого коричневой кожей кресла у окна трогательно моргает на него местный киновед Слюняев.

Присутствие киноведа озадачило Александра Александровича настолько, что он даже забыл на некоторое время обо всем, только что его так терзавшем.

Слюняев? Этот кроткий, застенчивый вампир — здесь? И, похоже, провел в кожаном кресле всю ночь?

Быть такого не может!

Но было, было, и никуда ты, милок, не денешься, и ни к чему тебе теперь наимоднейшие подтяжки, — как успокаивают европейца гостеприимные африканские каннибалы, предусмотрительно разжигая костер пожарче. На слабом огне гостю, пожалуй, будет неуютно…

Короче, как ни пытался Дикообразцев убедить себя в том, что Слюняев ему только привиделся, киновед сидел себе в кресле, вздрагивал кукольными ресницами и смотрел на исполнительного директора наивными глазами котенка.

Необходимо заметить, что Дикообразцев был от природы человеком очень компанейским, легко и быстро завязывал доверительные отношения с самыми разными людьми, и с подавляющим большинством из знакомых обращался на «ты».

Слюняев же относился к тому во всех отношениях жалкому меньшинству знакомых Дикообразцева, с которым Александр Александрович за долгие годы так на «ты» и не перешел. Что означало одно: киноведу Дикообразцев не доверял и презирал его.

Поэтому провести со Слюняевым целую ночь в одной комнате не согласился бы даже в состоянии глубочайшего алкогольного беспамятства.

Кстати сказать, от спиртного Александр Александрович пьянел слабо. И чтобы прийти в состояние глубочайшего алкогольного беспамятства, ему пришлось бы выпить не меньше, чем выпьют три стройбатовских прапорщика взятые вместе.

Таким образом удивлению Дикообразцева, когда он осознал, что действительно провел ночь в обществе Слюняева, границ не было.

Он просто не знал, что сказать.

И первым заговорил Слюняев:

— Э-э-это когда же я вчера к вам вперся, Сан Саныч? Надо же так надраться! Ничего не помню… Нет, вру!

Помню, что начали мы в обед, с Мазюкиным, в Доме кино… Бутылку какого-то коньяка, будто бы армянского, грохнули, сверху двумя монастырскими избушками полили, — смущенно улыбаясь, вспоминал киновед медленно. — Потом перебрались в Дом интернационализма, где встретили Кружевского. Вы знаете Кружевского, Сан Саныч? Дикообразцев озлобленно помотал головой.

— Правда? — удивился Слюняев. От воскресших вос поминаний его распирало. — Ну, дизайнер с керамичес кого! Высокий такой и сутулый, как рыболовный крю чок наоборот. Нет?.. С ним мы ударили по «абсолюти ку», Кружевский угощал, и зачем-то погнали в «Березо вую рощу»… Кто бы сказал, зачем? — киновед пожал плечами. — В «Березовой роще» встретили страшенную девицу, эдакого гренадера в юбке… А-а-а, вспомнил! — обрадованно шлепнул себя по коленям Слюняев. — У Кружевского с этой девицей встреча была назначена, Вот! Точно!.. Там мы начали с жутко пряного красного итальянского вина, но после того, как Мазюкин на весь зал заявил Кружевскому, что с большим удовольствием затащит к себе в постель козу, чем эту гренадершу, Кру жевский девицу из-за стола выгнал, получил от нее по харе и заказал «Столичной»… Что было дальше… — Слюняев страдальчески наморщился, — хоть убейте, не помню. Как я у вас-то оказался, Сан Саныч?

Змеино усмехнувшись, Дикообразцев сказал:

— От смеси, которую вы вчера приняли, ноги отва литься могут, не то что память пропасть!

Александр Александрович лишь на секунду задумался, прикидывая, что бы такое поязвительнее влупить Слюняеву, но и этой секунды вполне хватило для того, чтобы японский аппарат факсимильной связи желчно зашипел и высунул белый язык, который при ближайшем рассмотрении оказался концом спрятанной в аппарате ленты.

Оторвав «язык», Дикообразцев поднес его к лицу и прочитал напечатанное на нем сообщение.

Сообщение помещалось под фирменной шапкой министерства по делам кино, и в нем говорилось следующее:

«Президентом фестиваля актеров российского кинематографа назначается сэр Девелиш Имп, которому предоставляется неограниченная свобода в определении программы фестиваля.

Сэр Девелиш Имп уже выехал в Тверь автомобильным кортежем и прибудет к 12.00 текущего дня.

Все службы фестиваля, включая исполнительную дирекцию, переходят в полное подчинение сэра Девелиша Импа».

Подписано было сообщение заместителем министра. Тем самым, который курировал фестиваль.

Дикообразцев остолбенел.

И остолбенел настолько выразительно, что неопохмеленный киновед рискнул оказаться рядом с ним и прочитать факсимильное сообщение.

А прочитав, издал вопль индейца, впервые столкнувшегося с белым человеком.

— Сам Девелиш Имп?! — с обезьяньим восторгом, пробившим его до пяток от фигурировавшего в сообще нии имени, воскликнул Слюняев.

Отошедший от остолбенения Дикообразцев поднял на него взгляд, исполненный желчи: — Кто он?

— Э-э-э… — ответа у киноведа не было. Никакого.

Но не успел он удивиться тому, что так обрадовался одному упоминанию имени человека, которого не знал, как четко сформулированный ответ в его голове появился:

— Сэр Девелиш Имп, американец, потомок одной из древнейших аристократических фамилий Европы, счи тается гениальным режиссером, возглавляет всемирную ассоциацию кинопродюсеров. Мультимиллионер, меце нат, семьи не имеет, живет замкнуто, ни на одну церемо нию вручения Оскара, ни на один из кинофестивалей, куда его приглашают постоянно, не являлся.

Оттарабанив без запинки, словно учил текст всю ночь, Слюняев замолк, самому себе изумляясь.

— Вы уверены? — злясь, что вынужден обращаться к Слюняеву вроде как за помощью, раздраженно выдавил Дикообразцев.

Слюняев всплеснул руками:

— А как же, Сан Саныч?! Мне ли не знать, кто такой Девелиш Имп? Это же нонсенс!

— Но если он американец, то почему его здесь, — Дикообразцев покосился на листок с подписью замминистра, — именуют сэром.

И ведь не исчез никуда, не испарился проклятый листок. Вот он, пожалуйте бриться…

— Титул сэра парламент Великобритании присвоил мистеру Девелишу Импу за огромный вклад в развитие англоязычного кинематографа, — снова с неведомо чьей мгновенной подсказки по-пионерски бодро отрапортовал Слюняев, — Значит, он действительно такая важная персона? — обреченно спросил Дикообразцев, прекрасно понимая, что это так.

— Не то слово! — радостно заверил его киновед, сияя глазами. — Девелиш Имп — живая легенда. Авторитет номер один в современном кино. И то, что он к нам приезжает, это сенсация, ну, я не знаю, какого масштаба. Всемирного!.. Я же говорил, что Имп ни на вручение Оскаров ни разу не явился, ни в Канны, ни в Венецию. И вдруг — к нам. Вы понимаете, что это значит?.. Это значит, что наш фестиваль взлетел сразу до уровня «А». Или… или даже выше! Это значит…

Дикообразцев киноведа не слушал. Он думал не о новом замечательном уровне фестиваля, а о новых неожиданных и ненужных заботах, которые, можно сказать, уже свалились ему на голову.

Это ведь что сегодня из-за приезда Импа начнется! Это ведь сколько московских киноначальников и начальничков сюда заявится!

И такое раскомандование устроят, такой дурдом…

А сэр американский наверняка окажется капризным и выпендрежным самодуром, мнящим себя черт знает кем, но толком не знающим, что хочет. И если он возьмется перекраивать разработанную и до последних мелочей подготовленную программу фестиваля…

Господи, ну неужели этот Имп обязательно должен до Твери доехать? Неужели по дороге с ним ничего не может…

Домечтать Дикообразцеву не дал все тот же факсимильный аппарат. Противно пискнув и зашипев, он, словно дразня, еще раз показал исполнительному директору язык.

Решительно оторвав листок, Александр Александрович прочитал:

«Не будьте, батенька, ослом!»

От удивления челюсть у Дикообразцева отвалилась, он зажмурился и замотал головой.

И правильно, между прочим, сделал! Потому что, когда Дикообразцев глаза открыл, то увидел на листке совсем другое.

Дважды сложил черные буковки в слова, и дважды получилось одно и то же:

«Настоятельно предлагаем для удобства работы сэра Девелиша Импа на фестивале выделить в его распоряжение помещение под офис в здании гостиницы „Полноводная“, салон приемов на теплоходе „Отчизна“ и апартаменты для проживания на государственной даче „Рябушкино“.»

И подпись все того же замминистра.



— Ну, что там? — с вожделением глядя на исполнительного директора, спросил Слюняев, стоя через стол от Дикообразцева.»

— Так, ничего существенного, рабочие моменты, — задумавшись произнес Александр Александрович.

И задуматься было ведь от чего!

Офис в гостинице, салон на теплоходе, апартаменты на государственной даче? Если память Дикообразцеву не изменяла, а она не изменяла ему никогда, так в свое время даже секретарей ЦК не принимали.

Президент всемирной ассоциации кинопродюсеров — персона, само собой, важная. Но не до такой же, едрёна вошь, степени!

Что они там в Москве, в министерстве, ополоумели? Чего ради перед ним так стелятся?

Ну президент, ну всемирной ассоциации, ну живая легенда, и что теперь?

Тут аппарат факсимильной связи еще более препротивно пискнул, зашипел совсем уж паскудно, с явной угрозой, и высунул кусок ленты со словами:

«Не ваше, батенька, собачье дело! Заткнитесь, на фиг, и делайте, что приказывают».

Пока Дикообразцев пытался смириться с тем, что прочитал именно такой текст, буковки, его складывавшие, непостижимым образом разбежались, количеством увеличились и образовали совсем другие слова:

«По достигнутой предварительной договоренности, сэр Девелиш Имп покроет все расходы организационного комитета нынешнего фестиваля и выступит спонсором всех будущих фестивалей актеров российского кинематографа».

Впитав смысл написанного, Александр Александрович тут же забыл о своих подозрениях и успокоенно вздохнул.

Теперь все понятно. С этого бы и начинали, черти!

Эта всеразъясняющая мысль послужила сигналом, чтобы день для Дикообразцева начался по-настоящему.

Незамедлительно все три телефона на его столе взвились захлебывающимися звонками, дверь в номер распахнулась настежь, и народ, жаждавший исполнительного директора, попер в люкс напролом, попер, попер!

Можно было подумать, что до этой секунды стремившиеся к Александру Александровичу люди скапливались в коридоре, за дверью, потому что некто или нечто в номер их не допускало, а телефонам не позволяло звонить.

И вот теперь прорвало…

Кого другого такой наплыв посетителей, такая телефонная атака скорее всего повергли бы в панику. Кого другого — возможно. Но не Дикообразцева.

Он в эпицентре подобного урагана, посреди такого двенадцатибалльного шторма чувствовал себя свободно. Обычно.

Да, обычно. Поскольку в тот злополучный день, в своей всегдашней манере легко улаживая конфликты с посетителями, решая вроде бы неразрешимые проблемы, согласовывая, утрясая, отказывая и соглашаясь, Дикообразцев нет-нет да и чувствовал кислые позывы тошноты, изредка, но впивалась в ладони режущая боль, а в нос ударял едкий аромат чеснока. Что за напасть?

Как человек чрезвычайно сообразительный и осторожный, Дикообразцев от этих первых симптомов ненормальности происходящего не отмахивался и вполне резонно связывал их с предстоящим приездом Девелиша Импа. Но времени обстоятельно и спокойно разобраться в своих догадках у Александра Александровича не было.

«Ничего, ничего, — успокаивал себя Дикообразцев, — улучу свободную минуту и все проанализирую…»

И такая минута наступила.

Неизвестно как и почему, но кабинет вдруг опустел. В нем не осталось никого за исключением самого Дикообразцева и все того же Слюняева.

Телефоны намертво онемели, заставив Дикообразцева нахмуриться. Опять что-то не то? Опять бестолковщина какая-то?

…Ну до чего ж колюч этот чесночный дух! Дикообразцев дернулся…

В упавшей на номер тишине голос Слюняева показался исполнительному директору противнее обыкновенного.

— Сан Саныч, — заныл киновед, — мне, конечно, неудобно и стыдно. Правда, стыдно. Но понимаете, это… совсем невмоготу. Можно сказать, умираю… У вас это… опохмелиться ничего нету?

Посмотрев на него неприязненно, Александр Александрович тем не менее кивнул в сторону спрятавшегося в тумбочку под телевизором холодильника:

— Возьмите там. Только много пить не советую, иначе можете пойти по второму кругу.

— Нет-нет! Я чуть-чуть, чтобы очухаться, — заверил киновед, торопливо направляясь к тумбочке.

Открыв ее, он ахнул от неожиданного восторга:

— Ничего себе! Да у вас тут прямо интуристовский бар. Не знаю, что и выбрать.

Хотя усевшийся в задумчивости на корточки киновед и заслонял от Дикообразцева большую часть внутренностей холодильника, исполнительный директор все-таки сумел рассмотреть, что обе полки его действительно уставлены множеством самых невероятных бутылок. И поразился!

Каким образом? Откуда? Как?

Он ведь сам буквально вчера в обед ставил в опустошенный накануне холодильник всего-то бутылку мягчайшей «Посольской» и две — банального пива.

Кто же похозяйничал у него в номере?

Пока исполнительный директор пыжился понять, что произошло с его холодильником, Слюняев поднялся, выудив из тумбочки коричневатую глиняную амфору.

— Во как похожа на старинную! — он повертел амфору в руках и повернулся к Дикообразцеву. — В ней что? Портвейн?

— Понятия не имею, — признал Дикообразцев.

— Н-да? — не поверил киновед, прикинув, что Дикообразцев не говорит специально, дабы спасти амфору. — Тогда, может, я попробую?

— А если в ней что-нибудь вроде технического спирта?

Слюняев прижал амфору к щеке:

— В таком сосуде гадости быть не может!

— Ну, если не боитесь…

Слюняев отобрал у графина, стоявшего в центре журнального столика, один из суровых граненых стаканов, и в него из откупоренной амфоры потянулась густая кровавого цвета жидкость.

В люксе заплавали запахи безбрежного весеннего поля.

Покосившись на Дикообразцева, Слюняев настороженно пригубил кровавую жидкость, мечтательно зажмурился и затем, смакуя, медленными глотками выпил стакан до дна, до самой последней капли, с неохотою сползшей по стеклу на его губы.

— Сказка! Волшебный бальзам! — заверил киновед Дикообразцева. — Это такой божественный нектар, что я даже не буду просить у вас разрешения принять еще стаканчик. Таким напитком опохмеляться грешно… Лучше скажите-ка, Сан Саныч, где вы его раздобыли?

— Я его не раздобывал, — насупился Дикообразцев.

— Как это? — иронически хмыкнул киновед. — Тогда хоть скажите, кто принес, я у него выпытаю, где продаются такие вина.

— Такие вина не продаются! — раздался голос из соседней комнаты.

Люкс Дикообразцева состоял из двух комнат. Та, в которой находился его рабочий стол, одновременно выполняла роль и приемной, и кабинета. Вторая же предназначалась для отдыха и в миру, в гостиничных документах, называлась спальней.

Пройти в спальню можно было только через приемную-кабинет. Да и то лишь с позволения Дикообразцева, который взял за обыкновение комнату эту закрывать на ключ. Ну к чему посторонним, пусть и случайно, заглядывать в помещение для неформальных встреч?

Сегодня Дикообразцев спальню не открывал, ключ от нее никому не давал и не видел, чтобы кто-нибудь в нее входил. Он бы не пропустил этого, не мог не заметить.

Поэтому реплике из-за стеклянной двери спальни Александр Александрович ужаснулся.

Реплика смазала и самодовольство на лице Слюняева. С амфорой и пустым стаканом в руках киновед взирал на дверь непонимающе.

И оба они напряглись, когда дверь резко открылась…

Дверь резко открылась, и в приемную явилась безмятежная улыбка средней упитанности человека во всем джинсовом. И рубашка, и жилетка, и брюки, и даже верх тупоносых туфель были у него из радостно-голубой джинсовой ткани.

Перешагнув порог, тугощекий незнакомец с солидным мясистым носом, влажными темными глазками и модно стриженной золотистой шевелюрой остановился и заулыбался вовсе восторженно:

— Ну, здравствуйте, господа! Или прикажете назы вать вас товарищами? — обратился он к молча разгляды вавшим его Дикообразцеву и киноведу.

Не удостоив ответом эти слова, исполнительный директор со вскипающей злостью спросил:

— Вы, собственно, кто? И как оказались в этой ком нате?

Златоволосый обескураженно развел руками:

— Простите, но у вас тут был такой бедлам, и к тому же вы, многоуважаемый Александр Александрович, были так заняты, что я счел за благо не мешать вам и подождать там, — он качнул головой назад, на застекленную дверь. — Здесь, к счастью, было открыто…

— Так кто же вы, и что вам надо? — Дикообразцев пришел в себя, взял себя в руки, голос его зазвучал почти спокойно и деловито.

Джинсовый гость погрустнел лицом:

— Кто я?.. Я часть той силы… — он смущенно кашлянул, замолк, но тут же продолжил; — Каюсь, каюсь! Клянусь, что больше никогда не войду в чужую опочивальню, не заручившись предварительно согласием хозяев. Хотя проникать в чужие опочивальни без предварительного уведомления — занятие из самых увлекательных. Не так ли?

— Хватит! — перебил Дикообразцев… — Вы можете вразумительно объяснить, что вам собственно надо?

Исполнительный директор начал приходить в ярость. Вот только сумасшедших ему сейчас и не хватало! А этот нахальный тип, безо всякого сомнения, сумасшедший.

— Нет, многоуважаемый Александр Александрович!

Не сумасшедший я. Ничуть, — возразил его мыслям джинсовый. — Это вам может подтвердить и начальник канцелярии сэра Девелиша Импа, у него имеется полней шее на меня досье. Замечу, кстати, что сэр Девелиш Имп не держит у себя на службе людей, душевно нездоро вых… Нет, у него в штате состоят два законченных, я бы даже сказал, патологических мерзавца, способных на любую подлость, и один врожденный убийца, в свое время поотрубавший головы всем мужчинам одного немногочисленного, но чрезвычайно воинственного африканского племени. Но прошу отметить, обезглавил он только представителей сильного пола.

От имени Девелиша Импа в нос Дикообразцеву в который уж за этот день раз ударил жар чесночного дыханья.

— Вы имеете какое-то отношение к Девелишу Импу? — голос Александра Александровича ослаб.

— Прошу прощения, но к сэру, — сакцентировал гость, — Девелишу Импу… — и выжидательно глянул на Дикообразцева.

Исполнительный директор понял его взгляд и повторил:

— К сэру Девелишу Импу, к сэру!

— О, да, без всякого преувеличенья могу сказать, что к корпорации сэра Девелиша Импа я отношение имею. Чем и горжусь!

— Так кем же вы будете? — встрял опохмеленный киновед, глаза которого уже затуманились.

Кивнув ему, джинсовый сказал:

— Нет, я и вправду часть той силы, которая в мире кино именуется империей сэра, — он покосился на Дико образцева, — сэра Девелиша Импа. Я представляю его корпорацию в России. Так сказать, советник по русским делам. А фамилия моя Поцелуев. К вашим услугам!

Советник Девелиша Импа по русским делам? Вот те на-а-а…

Да не мог он пробраться в спальню, в нее никто не входил, в этом Александр Александрович уверен был абсолютно.

Дикообразцев не знал, что сказать, а потому ничего и не говорил, что можно смело считать одним из признаков мудрости.

А на лице Поцелуева снова царила ласковая безмятежность. С нежностью глядя на Слюняева, он говорил:

— Возвращаясь к вашему вопросу о том, где про дается такое вино, хочу еще раз заверить, что оно не про дается нигде. Нигде во всем мире. Ручаюсь головой!

Киновед покосился на амфору:

— Тогда как оно попало сюда?

— Все очень просто. — с готовностью образцового гида принялся объяснять Поцелуев. — Все, что сейчас находится в вашем холодильнике, кстати и не в обиду будет сказано, холодильнике весьма устаревшей модели, но это мы исправим, все эти напитки, уважаемые господа, присланы вам в подарок сэром Девелишем Импом. Ну а доставить их и незаметно поместить в холодильник проще простого. Поверьте, я и не на такое горазд!

Мимо ушей пропустив похвальбу Поцелуева, киновед продолжал упорствовать:

— Но если винцо это нигде не продается, то где его достает сам сэр Девелиш Имп?

— Этому замечательному анжуйскому, как вы изволили выразиться, винцу почти две тысячи лет, — уточнил Поцелуев. — У него чрезвычайно изысканный букет, который с первого стакана можно и не оценить по-достоинству. Поэтому я очень рекомендую вам, господин Слюняев, выпить еще. Да я и сам пригубил бы стаканчик-другой с удовольствием… Надеюсь, что и вы многоуважаемый Александр Александрович, не откажетесь. Ну, полстаканчика?

И Дикообразцев к собственному удивлению согласился;

— Разве что… попробовать…

Пока Слюняев наполнял анжуйским стаканы, Поцелуев продолжал:

— Что же касается того, где сэр Девелиш Имп достает подобные вина, а в вашем холодильнике, говоря между нами, собрана сейчас коллекция буквально уни кальных вин, то на этот вопрос я вам ответить не могу.

Да и разве важно, откуда что берется? Куда как важнее, чтобы бралось оно в нужное время и в необходимом количестве. Не так ли?!

Раздав стаканы, киновед поинтересовался:

— За что будем пить?

— Возьму на себя смелость, — откликнулся Поцелуев, — предложить тост за наше знакомство, которое повлечет за собой последствия необыкновенные.

— Отлично! За знакомство, — немедленно поддержал Слюняев и приник к стакану.

Вино, как понял Дикообразцев, и в самом деле было отменным. Такого он еще не встречал.

Александра Александровича поразил странный вкус, в котором тонкую сладость дополняла и ни в коем случае не портила легко обжигающая горчинка. И первый же глоток наполнил рот прохладной свежестью.

Получалось что-то невозможное… И не успел Александр Александрович поставить опустевший стакан на стол, а будоражащее тепло уже растеклось по всему его телу и чуть вскружило голову.

— Чудесные вина делали две тысячи лет назад, не правда ли? — улыбался исполнительному директору Поцелуев.

Дикообразцев ответил улыбкой. Он больше не испытывал к советнику по русским делам недавней настороженности. А что, очень даже милый человек…

— Может, мы все-таки присядем? — спросил Слюняев с тайной мыслью, что будет предложено выпить еще.

Но советник по русским делам покачал головой:

— Никак нельзя, господа!

— Это почему же? — Слюняев с недоумением посмотрел на исполнительного директора, надеясь, что тот его не оставит.

Но Поцелуев опередил Дикообразцева:

— Да потому, что ровно через четыре минуты у парадного входа отеля остановится автомобиль сэра Девелиша Импа с кортежем. И всем нам необходимо его встречать.

Александр Александрович обеспокоенно вскинул руку со своей старенькой, но не ошибающейся «Славой» к лицу. Часы показывали 11.56.

— Спускаемся! — скомандовал исполнительный директор и почти бегом направился к двери.

Слюняев с Поцелуевым заспешили за ним.

И стоило выйти им из гостиницы, стоило подойти к краю тротуара, как с проспекта в их сторону свернул несусветных габаритов иссиня-черный лимузин, по бокам и впереди которого мчались мотоциклисты, далее следовали увлекаемая тройкой вороных коляска с ряжеными и низкий автобус-катафалк, в окнах которого виднелись и мрачные люди в темных одеждах, и мерцавший медными ручками гроб.

— Сэр Девелиш Имп предпочитает все необходимое возить с собой, — шепнул Поцелуев.

— А катафалк-то ему зачем? — не удержался Слюняев. — Он что, так смерти боится?

— Смерти бояться глупо, — ответил Поцелуев. — А уж тем более сэру Девелишу Импу… Но вдруг кто-то другой возьмет да и умрет в неурочное время в неподходящем месте. Что тогда? Покойнику без гроба и плакальщиков нельзя. Вы и сами в этом убедитесь…

От этих слов жуткое предчувствие резануло киноведу поддых, сердце его сжалось в перепуганный комочек и на мгновенье остановилось, а мерзкая мыслишка о безна дежной своей обреченности, и обреченности скорой, обдала душу Слюняева холодом.

Ему нестерпимо захотелось броситься прочь и спрятаться где-нибудь, но Слюняев не мог даже двинуться с места.

«Влип, влип, влип!» — это слово только и билось у него в голове…

А несусветных габаритов лимузин с затемненными стеклами замер у тротуара, и задняя дверца его приоткрылась.

Поцелуев шагнул к ней в почтительном полупоклоне:

— С приездом, сэр! — произнес он по-русски.

В ответ из лимузина заструился неторопливо низкий голос. Настолько тихий, что ни Дикообразцев, ни киновед слов разобрать не могли.

Выслушав сказанное, Поцелуев ответил:

— С удовольствием, сэр!

После чего выпрямился и, повернувшись к Дикообразцеву, сказал:

— Многоуважаемый Александр Александрович! Сэр Девелиш Имп приглашает вас к себе. Будьте любезны!

— и советник по русским делам распахнул перед Дикообразцевым дверь лимузина.

— Благодарю! — ответил Дикообразцев, стараясь, чтобы голос его звучал как можно спокойнее. Но голос все-таки подленько дрогнул. И Александр Александро вич задохнулся волною отчаянья, захлестнувшей его соз нание.

А потому двинулся навстречу распахнутой дверце чисто механически, мало что соображая. И не удивился, когда в лицо ему ударил слепящий свет солнца, вставшего в зенит, ноздри защекотали веселые запахи весенних трав, запахи, которые озорно пробивались сквозь тяжелый дух чесночного дыханья…

— Какие, говоришь, семь звезд? Какие там семь све тильников? Будут тебе сейчас и светильники, и звезды!

— пообещал по-латыни гнусный голос.

И Дикообразцев ему почему-то обрадовался.

ГЛАВА 3

МЯТЕЖНЫЙ СЕКРЕТАРЬ

Первый из первых или Дорога с Лысой горы

Да, Дикообразцев почему-то обрадовался голосу, гнусавившему по-латыни угрозы. И обрадовавшись, с восторженной легкостью шагнул навстречу черному нутру лимузина, навстречу слепящему солнцу и тяжелому смраду чесночного дыханья.

И тут же оказался лежащим на плохо оструганном деревянном кресте с руками, раскинутыми вдоль перекладины.

Перед глазами у него грязные толстые пальцы с обкусанными ногтями держали страшной длины кривой ржавый гвоздь, за которым сатанинская ухмылка до черноты загорелого человека выглядела еще более злобной.

— Так, значит, година искушения придет, чтобы испытать всех живущих на земле? Всех?.. Или не всех? — голос загорелого давил Дикообразцеву на уши, а гневно сжатый кулак, должно быть, с такими же грязными пальцами давил на живот.

У Дикообразцева почти не осталось сил сопротивляться этим сжатым пальцам с обкусанными ногтями. Еще немного, и силы оставят его окончательно. Вот тогда кулак продавит ему живот до позвоночника. И будет очень больно.

Но гораздо больнее будет, когда по неровной шляпке приставленного к его ладони кривого ржавого гвоздя ударит молотком кто-нибудь из стоящих позади загорелого и дыбящихся издевательски римских солдат.

Гвоздь прорвет огрубевшую кожу ладони, продавит мякоть. Брызнет и засочится кровь, треснет тонкая кость. А гвоздь ткнется в дерево перекладины, вонзится, и оно отзовется на удары молотка звонким, сухим лаем.

Самым умным сейчас было ответить загорелому так, как он хотел. Сказать, что година искушения придет не для всех. Что для римлян и верных Риму она не придет.

И тогда кулак оторвется от его живота, чесночный дух отстранится и перестанет поганить веселые запахи цветущих полей. И гвоздь уберут. А самому Дикообразцеву освободят ноги, отвяжут от перекладины онемевшие руки, поднимут его и дадут воды.

Пусть теплой, противной на вкус, провонявшей козлиною кожей пузыря, в котором держат ее солдаты, но — воды, воды!

— Для всех, — закрывая глаза, обреченно произнес Дикообразцев. Нет, не всегда правду говорить легко и приятно. Не всегда…

И ведь было же, было время, когда он ее не говорил, потому что не знал. А говорил и делал лишь то, что требовали другие. Поступал, как поступали они. И ослушаться не помышлял, как и не помышлял нарушать правила и законы, которым подчинялись все, и которые поэтому представлялись ниспосланными небесами.

Но время это было так давно, что сейчас ему казалось, что его не было никогда.

Казалось также, что он, Дикообразцев, не состоял никогда секретарем при Понтии Пилате, пятом прокураторе Иудеи, и не звался никогда Иоанном…

Наверное, он слишком рано научился читать и читал слишком много. И уж совершенно напрасно, читая, задумывался над прочитанным. Так верноподданность не воспитывается.

А еще он не любил ничего заучивать наизусть по приказу. Обычно сообразительный, все легко запоминающий, тут он делался каким-то непробиваемым, и голов его не принимала, не впитывала слова, сложенные в приказанные заучить предложения.

Поэтому люди, знавшие его, были крайне удивлены, что Иоанна взяли на службу кпрокуратору. Они не верили, что он на этом месте продержится долго.

Спорить тут трудно, потому что Иоанн ушел со службы. Его не выгнали, не прогнали с позором за нерадивость. Иоанн оставил службу у прокуратора сам.

…В тот день, когда в крытой колоннаде дворца Ирода Великого прокуратор во время допроса подследственного из Галилеи приказал и стражникам, и ему, секретарю, оставить их один на один, Иоанн вышел в сад со странным беспокойством в душе.

Он прекрасно слышал, как Пилат кричал в колоннаде, называя подследственного преступником, слышал, но не верил, что прокуратор кричит это искренне. Как и не верил тому, что человек этот действительно преступник.

Больше того, Иоанну невыносимо хотелось как-то все изменить, как-то помочь осужденному. Он чувствовал, что вершится не просто несправедливость, но несправедливость невосполнимая.

Но как помочь допрашиваемому Пилатом, что сделать, он не знал и представить не мог.

Наверное, он был чрезмерно испуган крамольностью собственных мыслей — помочь обвиняемому в оскорблении величия императорской власти?! — и от этого соображал слишком, непростительно туго.

А потому, услышав из колоннады повелительный зов прокуратора «Ко мне!», Иоанн поплелся покорно за стражниками, волоча непослушные ноги. Ноги и те не хотели туда возвращаться!

И, заняв свое место за низеньким столиком, не поднимая слезящихся глаз, отяжелевшей рукой он записал за Пилатом слово в слово его решение, утверждающее приговор Малого Синедриона. Приговор смертный.

Он записал это…

Сколько раз, какое бессчетное количество раз потом будет проклинать Иоанн эти мгновенья! Как возненавидит правую руку свою, начертавшую на папирусе слова прокуратора!

О Небеса, почему и за что?!

А сколько слез прольет он во время ночных бессонниц! И все — впустую.

…Он ушел с секретарской службы, со службы вообще, из города на следующий день после вынесения того приговора и казни на Лысой Горе. Вернее, сбежал.

Ночь перед этим он не сомкнул глаз ни на минуту, пытаясь понять, что же с ним происходит. Но не понял, ничего себе так и не объяснил.

Утром же встал раньше других, до рассвета, и ушел из казармы, где жил вместе с солдатами. Никого ни о чем не предупредив и захватив с собою только кошель с деньгами.

В последний раз его видели выходящим из города на дорогу, уводившую мимо Лысой Горы.

Его искали, но не нашли. Потому что, поднявшись на Лысую Гору, он на дорогу потом не вернулся, а побрел через степь, куда глядели глаза, не беспокоясь о том, что скорее всего заблудится и погибнет.

Это Иоанна не интересовало. Ибо, поднявшись на Лысую Гору в надежде пасть на колени перед одним из казненных и взмолить о прощении, он не увидел того, кто был ему нужен.

Однако он не удивился, что тела нет на кресте. Удивление требует сил. У Иоанна же сил не осталось, как не осталось и никаких иных чувств в тот момент — только отчаянье.

Значит, прощенья вымолить ему не у кого…

Если бы у Иоанна спросили тогда, о прощении за что хотел он молить казненного на кресте, но с креста пропавшего, то ответа бы не дождались. Он и сам ответа не знал.

Но в те заспанные, еще наполненные прохладой и истомою утренние мгновенья, стоя на непросохшей после вчерашней грозы макушке Лысой Горы, Иоанн был единственным в мире, кто всей душою испытывал неисчерпаемый, вечный ужас свершившегося накануне. И всей душою страдал.

Он был единственным, первым, кто встретил солнце раскаяньем за то, что не попытался помочь невинному.

С головою, упавшей на грудь, стоя в лучах восходящего солнца, Иоанн робко, смутно, не рассудком, но сердцем понимал, как дальше следует жить.

От этого на душе у него сделалось тяжело и тревожно. Сделалось жутко. Потому что он не был уверен, сможет ли жить так…

Он не был уверен ни в чем. И тем не менее стал спускаться с Горы не к дороге, по которой ежедневно проходили тысячи путешественников, караваны, пылили повозки, а по другому склону, где следов человеческих не различалось.

Он спускался медленно, с трудом удерживая равновесие, спотыкаясь, хватаясь ободранными, кровоточащими пальцами за камни и редкие кустики травы, предательски скользкой.

Он спускался, отгоняя прочь коварное желание вернуться, пойти обычной дорогой. И злился на себя за то, что это трусливое желание приходило.

Он спускался, а позади него, на вершине, вонзившись в небо, возвышался крест.

Иоанн чувствовал его присутствие, не оглядываясь. И будет чувствовать всю свою жизнь.

…К вечеру следующего дня, вконец обессилевший, измученный, хромающий, он вышел случайно на потерянную в холмах дорогу и по ней добрел до крохотной деревушки, состоявшей буквально лишь из десятка глинобитных домов.

Селение начиналось с колодца, рядом с которым вздымались две красавицы-смоковницы.

Вот под этими столетними раскидистыми деревьями, жадно наглотавшись воды из колодца, Иоанн и упал на еще не потускневшую, неиссушенную траву.

Упал и даже не стал вытаскивать из-под бока камень, больно вдавившийся под ребра. И не перевернулся от него на спину. Сил не было ни на что. Только вытянуть ноги и закрыть глаза…

Он не спал и не впал в беспамятство, но и не воспринимал явственно происходившее вокруг. Слышал звуки, различал голоса, шаги. Но не осознавал, что шаги приближаются, а говорящие обращаются к нему.

И только когда разглядел над собою лицо девушки с полными черной тревоги глазами, ему стал ясен смысл вопроса:

— Ты кто?

Истолковав ее тревогу по-своему, Иоанн попытался улыбнуться и через силу, чужим, незнакомым голосом прошептал:

— Не бойся. Я… не сделаю тебе дурного.

Двое мужчин, которых привела девушка после того, как, направляясь к колодцу, заметила лежавшего в тени смоковниц человека, переглянулись и заулыбались насмешливо.

Уж кто и мог бы сейчас причинить Марии что-то дурное, так только не этот полуживой незнакомец.

Да и не похож он на злодея. Выглядит, разумеется, истощенным. Ссадины на лице, руки и ноги изранены. Но лицо не бродяги и не разбойника, есть в лице его какое-то благородство. И руки нежные не по-мужски, сразу видно, к тяжелому труду непривычны. Сандалии же и одежда показывают, что пришелец отнюдь не из простых людей.

— Что будем с ним делать? — спросил мужчина помо ложе и ростом повыше.

Второй, человек лет сорока, с пышной курчавою бородою, невысокий, но крепкий, вздохнул:

— Ну не оставлять же его здесь… Отнесем ко мне, а там будет видно.

— А он не тот ли, о котором днем спрашивали солдаты? — сощурился молодой.

— Нам-то что до солдат? — повернулась к мужчинам Мария. — Пусть себе ищут. Мы все равно не может бросить его на погибель. Правда, отец?

Кучерявобородый кивнул.

Так Иоанн оказался в доме Иосифа и дочери его Марии…

Да, у колодца, там, под смоковницами, Иоанн был на грани обморока и плохо соображал. Но слова о солдатах, которые кого-то искали, он понял. И злой холодок догадки, что искали его, что пусть не нашли, но могут вернуться, помог Иоанну быстрее прийти в себя.

И когда Иосиф после нехитрой трапезы из лепешек, кислого сыра и молодого вина спросил его, кто он такой и откуда, Иоанн солгал без колебаний:

— Меня зовут Вар-Равван. Я родом из Назарета. Последние два года служил в Ершалаиме у богатого книготорговца переписчиком. Но книготорговец умер, а сын его, принявший отцовское дело, стал проматывать родительские деньги… Когда же три дня назад я не вытерпел и сказал ему об этом, он выгнал меня… Я пошел в родной Назарет, но по дороге на меня напали, и, спасаясь, я убежал в степь, заблудился и сам не знаю, как оказался здесь… Спасибо вам, что не бросили и приютили. Да хранит Всевышний ваш дом!

— Хвала Вседержителю! — подхватил Иосиф. — Все мы в его руках… Что же ты, Вар-Равван, думаешь делать дальше?

Иоанн смотрел на Марию, сидевшую в стороне, но внимательно слушавшую их беседу.

Девушку нельзя было назвать красавицей, однако своеобразная неправильность ее лица притягивала и волновала Иоанна даже в таком, еще совершенно разбитом его состоянии.

— Не знаю пока, — взгляд Иоанна вернулся к Иосифу. — Да и не было времени подумать об этом… Наверное, отправлюсь с рассветом назад, в Ершалаим, а оттуда — к родителям, в Назарет.

Иосиф загадочно улыбнулся. Причем, глаза его при этом остались серьезными.

— Нет, я бы не посоветовал тебе никуда уходить. Тем более завтра, — промолвил он, потянувшись к кувшину с водой, — Прежде всего потому, что завтра ты будешь еще слишком слаб для такого пути. Ну и к тому же…

Римские солдаты ищут какого-то Иоанна. Что уж он такого там, в Ершалаиме, натворил, я не знаю, но должно быть, что-то серьезное, если, разыскивая его, солдаты добрались даже до нашей Цобы. Давно мы не видели здесь римлян!.. А ты, почтенный наш гость, очень похож на того, кого описывал сопровождавший солдат человек в мирской одежде… Поэтому, если ты вдруг попадешься в дороге солдатам, они, как мне кажется, не станут разбираться, Вар-Равван ты или же Иоанн… К чему тебе лишние неприятности от обозленных поисками римлян?

Такой поворот Иоанна устраивал. Поэтому, нахмурившись лишь для виду, он спросил:

— Что ж мне делать, почтенный Иосиф? Что ты посоветуешь мне?

— Я предлагаю тебе никуда не уходить. Ни завтра, ни через день… Ну хотя бы дней десять я на твоем месте пожил бы здесь, в Цобе.

— Но где же я буду здесь жить? — с бьющимся сердцем, стараясь не смотреть на Марию, поинтересовался Иоанн.

Иосиф сделал свободной рукою жест, как бы обводя невидимой линией комнату, в которой они трапезничали:

— Поживи у нас. Ты нас с Марией не стеснишь. Ты ведь согласна, Мария?

— Вам виднее, отец, — ничего не выражавшим голосом ответила девушка, и ее кажущаяся беспристрастность смутила Иоанна, сердце которого от мысли, что он будет жить в одном доме с Марией, заторопилась, забилось взволнованно.

Иосиф, другого и не ожидавший, кивнул:

— Так и сделаем.

…Хотя Цоба действительно оказалась поселением крошечным, но и в ней была, хоть и в неказистой мазанке, самая настоящая синагога, и был свой священник. Люди называли его равви Феофил.

Высокий, тучный, с жиденькой бороденкой и большими залысинами, делавшими его и без того высокий лоб прямо-таки огромным, равви Феофил явился в дом Иосифа поздним утром, когда ни самого Иосифа, ни Марии в нем не было, а Иоанн дремал, вытянувшись на кошме у стены в самой просторной из двух комнат дома.

— Мир тебе, незнакомец, — приветствовал его рав ви. появившись в дверях. — Ты не будешь возражать, если я войду и присяду?

Живо поднявшись, Иоанн, чувствовавший себя после ночи окрепшим и бодрым, почтительно поклонился:

— Я буду рад, если ты сделаешь так, хотя я и сам только гость в этом благословенном доме.

Кряхтя устроившись на кошме, равви назвался и спросил:

— Ответь мне честно, ты — правоверный иудей?.. Не бойся, в Цобе нет религиозных фанатиков, и нам в общем-то безразлично, какому богу ты поклоняешься.

Но если уж ты оказался средь нас, то мы должны знать, кто ты, и что можно от тебя ожидать. Я бы не хотел, чтобы кто-то вносил ненужную смуту в души наших людей.

Иоанн собрался уже с искренностью, на которую только был способен, заверить Феофила в том, что он безусловно правоверный, но, взглянув на равви, увидел, что смотрит тот на него взглядом хитрым и ироническим. Взглядом человека, который заранее не верит в честность ответа, еще не прозвучавшего.

Запнувшись, Иоанн помолчал и за это молчание не дольше вздоха понял, как ему показалось, больше, чем понимал до этого.

Он понял, что лгать не может. Пусть и во вред себе.

— До недавнего времени я был правоверным иудеем, — начал Иоанн медленно, — но сейчас… Сейчас я в боль шом смятении. Теперь мне кажется, что мы не так верим богу и не так ему служим. А потому и живем не так, не по-божески. Отсюда, наверное, и все напасти, все страда ния, выпавшие нашему народу!

Иоанн замолчал и потупился.

Странно… Ничего подобного он минуту назад сказать и не смог бы. Вернее, у него не было таких четких и ясных мыслей.

Сомнения?.. Да, сомнения, путаница в голове, щемящая тоска по словам, которые правильно, точно выразили бы его чувства — все это было, да, было! Но даже себе самому он не мог выразить понятно и однозначно эти сомнения, неуловимые мысли.

— Славно, славно… — Феофил смотрел на него при стально, иронии в глазах не осталось. — И что же случи лось с тобою недавно? От чего в душу твою прокрались смута и робость? Кто поколебал твою веру?

Иоанн и тут нашел ответ без усилий, не напрягаясь, словно слова нисходили на него, словно их нашептывал ему кто-то:

— Моя вера не поколебалась. Вера в бога единого и всемогущего? Нет, она со мной! Я не отступлюсь от нее никогда… Однако, равви, скажи мне, ты сам ни разу не задумывался над тем, как верим мы в бога? И, если задумывался, разве не понял, что верим мы в бога разумом. И это неправильно, потому что верить можно только душой… Разум дан человеку для понимания, а для веры дана душа. И вот если ты будешь верить душой, то в сердце твоем не останется места для злобы против других людей. Ибо, возлюбив бога всем сердцем, нельзя не возлюбить и детей его. Каждого из них, созданных всемогущим по образу своему и подобию… Возлюбив бога душою, ты поймешь разумом, что все люди, в которых бог вложил крупицу души своей, равны между собою. И мы сами не можем делить людей на достойных и недостойных, на благородных и неблагородных. Нет у нас права делить их. А сделали мы это как раз оттого, что верим в бога неправильно!

Удивленный, испуганный собственным внезапным красноречием, а еще больше — смыслом слов, которые он произнес, и тем, как искренне и вдохновенно их произносил, Иоанн оборвал себя и, тяжело дыша, потупился.

Откуда, как возникали в нем такие слова? Почему он верил в них всем сердцем?

Молчал и Феофил. И тоже не глядел на своего собеседника.

Затем равви вздрогнул, словно вспомнил нечто очень важное, и произнес;

— Да, славно было вас слушать. Жаль только, что вашим слушателем был я один… Не знаю, согласитесь ли, но я прошу вас прийти сегодня вечером в синагогу и после службы выступить… Вы просто повторите то, что только что говорили мне.

Вместе с Иосифом вечером Иоанн пришел в синагогу и после общей молитвы, поначалу волнуясь и запинаясь, повторил почти в точности все, что говорил Феофану утром. И кое-что добавил, смог порассуждать. Далось ему это легко.

Жители Цобы, а их в синагоге собралось двенадцать, выслушали его внимательно и, судя по сочувствующим улыбкам, с доброжелательностью.

С общего согласия равви предложил Иоанну выступить в храме и на следующий вечер.

Иоанн согласился…

Так для него началась новая жизнь. И он, конечно, не знал, знать не мог, какой она будет, как завершится.

Но это знал Дикообразцев. Который, зажмурившись от беспощадного солнца, с отвращением глотнув едкой волны чесночного духа, повторил загорелому, гнусавившему по-латыни:

— Для всех.

И жгучая боль разорвалась у него в животе, пламенем тут же разбежавшись по телу. Это могучий кулак загорелого вдавился в живот до позвоночника.

Хрипло вскрикнув, Дикообразцев дернулся, изогнулся, как мог, глаза его сами собою раскрылись, и Александр Александрович увидел перед собою незнакомого человека, фигура которого почти сливалась с густым и прохладным мраком лимузина.

Глаз незнакомца Дикообразцев не видел, но почти физически ощущал их упорный, пронизывающий взгляд.

Взгляд этот отозвался в душе его странным холодом неясного воспоминанья.

— Ну вот мы снова и встретились, драгоценный мой Ио…, то есть Александр Александрович! — низким, мас леным голосом начал едва различимый во мраке…

ГЛАВА 4

ПОХОЖДЕНИЯ НЕТРЕЗВОГО КИНОВЕДА

Похлопав разочарованно своими девичьими ресницами вдогонку уплывшему лимузину, в утробе коего непостижимым образом растворился Дикообразцев, Слюняев повернулся за разъяснениями к советнику по русским делам, но не обнаружил того ни рядом, ни где-либо поблизости.

— Смылся? Вот ведь каналья! — вознегодовал Слю няев и вознегодовал совершенно напрасно, поскольку Поцелуев никуда от него не смывался, а поджидал раздо садованного киноведа в дикообразцевском люксе.

По-хозяйски открыв дверь номера и не удивившись, что она не заперта, хотя Слюняев и помнил, что исполнительный директор, направляясь встречать американца, запер дверь на ключ, киновед застал Поцелуева восседающим в кресле за письменным столом Дико-образцева.

— Чао, бамбино! — приветствовал Слюняева светя щийся гостеприимством советник. И подмигнув заговорщицки в сторону холодильника, предложил: —Ну-с, продолжим?

Ох, до чего же любим мы задавать глупые вопросы! Хотя… И представить страшно, какой скучной и пресной стала бы наша жизнь, если бы вопросы задавались исключительно умные.

Нет, правда! Ведь любой ответ на умный вопрос звучит глупо, и отвечающий чувствует себя дураком, будучи дураком отнюдь не всегда. Зато отвечая на вопрос глупый, очень просто осознать себя умным. Просто и приятно.

И Поцелуеву киновед ответил так, как единственно и может ответить человек культурный и нежный душою на глупый вопрос. То есть ответил загадочно:

— Спрашиваешь…

Поцелуев вскочил, выбежал из-за стола, бросился к холодильнику, и на журнальном столике мгновенно возникли темного стекла низенькая толстопузая бутылочка, емкостью литра так в полтора, аристократически нарезанная ветчина, пара безжалостно четвертованных помидоров и еще какая-то лакомая снедь, но к ней Слюняев уже не присматривался.

Восхищенно и с вожделением взирая на преобразившийся журнальный столик, сглатывая слюну, киновед с нетерпением ждал, когда Поцелуев даст команду начинать. Без команды неловко как-то ни есть, ни спать, ни топиться. Поцелуев же все тянул, стоя у столика и, закатив глаза, вынюхивал содержимое голубенькой металлической коробочки, которую сжимал в руке перед собой. И мурлыкал:

— Блаженство, истинное блаженство!

— Что это у вас? — не выдержал Слюняев. Поцелуев ответил, не опуская глаз:

— Хмели-сунели.

— Что? — не понял киновед.

— Как это «что»? — оторвал нос от баночки советник. — Вы, пардон за вопрос, вообще-то русский?

— Ну, — удивился вопросу Слюняев, прекрасно знавший, что, глядя на него, предположить какую-то иную национальность невозможно.

Ответ его, Поцелуева, похоже, шокировал:

— Правда?.. И вы не любите хмели-сунели?

— А почему я должен их любить?

Какой же русский не любит хмели-сунели? Этого не бывает и быть не может! — убежденно воскликнул Поцелуев. — Русский не может не любить то, что называется не по-русски! В этом и заключается вечная тайна великой русской души. Все нерусское русские обожают! Слюняев обиделся:

— Вы говорите так, как будто сами не русский.

— Я? — на миг задумался советник. — Нет, я и русский тоже. Хотя национальность мало что определяет. Она определяет разве что неприятности… Я твердо убежден, что тот, кто выдумал национальный вопрос, подстроил человечеству самую замечательную пакость!.. Впрочем, мы еще слишком трезвы для философских споров.

Они выпили, закусили ароматнейшей, сочною ветчиной, обкапались помидорной кровью, и Поцелуев наполнил стаканы вновь:

— Ну как винцо?

— Этому тоже две тысячи лет? — кивнув выразительно, полюбопытствовал Слюняев.

— Этому? Больше!.. Должен сказать вам, что в Древнем Египте его подавали на стол фараона только в честь самых великих праздников. Лишь выпив его, божественный владыка и чувствовал себя по-настоящему сыном Солнца…

— Да? — ернически скривился Слюняев. — У нас, чтобы почувствовать себя сыном солнца, достаточно раздавить за углом бомбу какого-нибудь аперитива, настоянного на тараканах. Как изменились нравы за две тысячи лет!

Поцелуев замахал руками:

— Это не то! Это не то! О чем вы говорите? Какой аперитив на тараканах?! От него себя можно почувство вать разве что сыном того же таракана, в лучшем слу чае — сыном жабы. Здесь же… Нет, вы сейчас убедитесь сами…

И киновед убедился.

Трудно сказать, как чувствовали себя после вина из пузатой бутылки фараоны, Слюняев же, осушив и второй стакан, как водится, залпом, почувствовал себя героем, способным на невероятное.

То есть, почувствовал себя готовым отправиться в областное управление по делам культуры, архитектуры и истории, чтобы высказать его начальнику все, что о нем думает.

Давно пора! Сколько можно терпеть диктат малограмотного выскочки и бюрократа? Пусть узнает, что думают о нем интеллигентные люди.

Или лучше пойти в областную газету и выложить правду-матку заведующему ее отделом науки, культуры и здравоохранения? Почему он упорно заворачивает слюняевские статьи о проблемах кино в Малайзии и Аргентине? Его что, не волнует развитие кинематографа на островах Океании? Может быть, ему безразлично, по прогрессивному ли пути идут деятели культуры Новой Зеландии?..

Слюняев вытянул из кармана простыню, которую скромно называл носовым платком, и вытер вспотевший лоб с такою силой, что даже самых легких морщинок на нем не осталось.

Поразмышляв, киновед решил, что наиболее правильным будет посетить и управление, и газету.

— Правильно, правильно! — подзадоривал Поцелуев, читавший мысли Слюняева беспрепятственно. — Задайте перцу господам Похрюкину и Заноскину, задайте! Кроме вас этого никто не сделает, не осмелятся. Вперед, вперед!

Хватив на дорожку еще стакан фараонского винца, киновед неудержимо поднялся и, распираемый священным гневом и жаждой праведных разоблачений, устремился к двери.

Прикидывая, как побыстрее добраться до управления культуры, Слюняев взялся за ручку двери, потянул за нее, дверь открылась, Слюняев шагнул, но оказался не в коридоре гостиницы «Полноводная», а в гулком, как пещера, холле областного управления культуры.

Не понимая, как такое возможно, Слюняев заозирался, запереминался на месте. И неизвестно, как поступил бы дальше, если бы не Поцелуев, тем же нечеловеческим способом образовавшийся в холле, на ближайших подступах к широченной, словно для конных выездов, мраморной лестнице.

— Смелее, смелее! — увлекал он за собой киноведа. — Страна соскучилась по героям!

Остатки здравого смысла бросились было остановить Слюняева, удержать, но оказались бессильны против древнеегипетского вина. Против прошлого все мы бессильны… И Слюняев разгоряченно устремился за Поце-луевым. В два прыжка одолел бесконечную лестницу и оказался на третьем этаже, в коридоре начальственных кабинетов, у двери в приемную самого Генриха Поликар-повича Похрюкина.

Поцелуев дверь уже распахнул, и Слюняев отважно последовал за советником.

Он вошел и почувствовал дурноту, и даже зажмурился от сбивающего с ног сочного аромата французских духов, пронафталинившего просторную приемную. Ну почему нет под рукой противогаза?

Секретарша Похрюкина, дама, напоминавшая борца абсолютной весовой категории, не обратила на незнакомых ей посетителей непримечательной наружности никакого внимания и продолжала сладко слюнявить с кем-то по телефону.

Поцелуев многозначительно кашлянул.

Хе! С тем же успехом он мог и чихать, и хлопать в ладоши. Борцовского вида дама дело свое знала железно.

Тогда Поцелуев выдернул из нагрудного кармана джинсовой безрукавки некую книжицу цвета переспевшей вишни и с очаровательной дерзостью сунул ее бор-чихе под густо напудренный нос.

Нос дрогнул так, что пудра с него посыпалась, огненные губы беззвучно зашевелились, секретарша непроизвольно начала подниматься, готовясь вытянуться по стойке «смирно», но Поцелуев осадил ее ледяным «Здесь?» и качнул головой в адрес похрюкинской двери.

Борчиха бессильно кивнула.

Тогда Поцелуев двинулся к двери, распорядившись на ходу по-хозяйски:

— По телефону ни с кем не соединять, в кабинет никого не пускать!

За ним в кабинет прошел и Слюняев.

Там, в кабинете, вполне подходящем для баскетбольного матча и заставленном темною антикварной мебелью, они увидели начальника областной культуры почитывающим свежие газетки.

Похрюкин уставился на вошедших с прокурорской надменностью:

— Почему без доклада? Я занят! Анна Петровна… — это, должно быть, Похрюкин хотел потребовать от секретарши выполнить ее служебный долг.

Но борчиха ничем помочь ему не могла, даже если б того и желала. Воспитанная на славных традициях, она к обладателям удостоверений типа продемонстрированного Поцелуевым по-прежнему относилась со страхом и подобострастием. Не осознала еще, понимаете ли, бор-чиха, что за окнами ее приемной уже возводится правовое государство. Увы, не осознала.

Поэтому взывал к ней Похрюкин напрасно. То есть, перед нашими героями остался он беззащитным.

И никто не помешал Поцелуеву проследовать к монументальному столу Генриха Поликарповича и жестом профессионального доминошника рубануть с размаху томно-вишневым удостоверением по обласканной старым мастером крышке упомянутого стола. Осталось только воскликнуть «Рыба!».

Поцелуев этого не воскликнул, а, посмотрев на Похрюкина влюбленно, спросил тихо и увещивающе:

— Ну чего орем-то? Чего горло зря надрываем?

Лучше документик мой посмотрите, а уж потом сотря сайте воздух.

Оказавшееся перед ним удостоверение Похрюкин. естественно, изучил, причем, поначалу весьма недоверчиво, а потому все написанное в нем пробежал нервными глазками трижды. После чего совершенно для Слюняева неожиданно заулыбался. И даже на самого Слюняева покосился без обычной ненависти, которую давно и всей душою питал к киноведу.

Указав незваным гостям на стулья перед своим столом, Похрюкин пригласил:

— Что же это вы стоите? Садитесь! В ногах, как известно, правды нет.

— Боюсь, что в этом заведении правды нет вообще! — не удержался Слюняев. Ну, не нравилось ему, что Похрюкин отнесся к поцелуевскому документу вроде как равнодушно.

Но начальник областной культуры слюняевского укуса заметить не пожелал, а потому не ответил. Вместо этого он обратился к Поцелуеву:

— Итак, товари… госпо…

— Товарищ я, товарищ, — внес ясность Поцелуев. — Был, есть и буду товарищем. До гробовой доски!

Похрюкин вздохнул облегченно:

— А как относятся к такой несовременности в вашем многоуважаемом учреждении?

В нашем многоуважаемом учреждении все товарищи, — не моргнув глазом, пояснил Поцелуев. — Но вы, Генрих Поликарпович, о чем-то другом ведь спросить хотели?

Начальник культуры развел руками:

— Ну а как же? Я с вашего позволения хотел бы узнать, что вас, представителя… нет, сотрудника столь многоуважаемого учреждения, да еще из столицы, при вело ко мне? Вы что же и организацией культуры инте ресуетесь?

— Мы интересуемся всем! — был коварный ответ.

Откинувшись на спинку кресла, Похрюкин с едва раз личимой, но робостью в голосе поинтересовался:

— Значит, я должен расценить ваш визит таким обра зом, что у вас есть ко мне какие-то претензии?

Поцелуев замахал на хозяина кабинета руками:

— Претензии? У нас к вам? Да что это вы?! Ника ких!.. Ну какие у нас могут быть к вам претензии? — Поцелуев глянул на Слюняева, и киноведу взгляд его не понравился. Поцелуев же говорил: — Вот и товарищ Слюняев, человек во всех отношениях надежный и в нашем учреждении уважаемый, дал вам такую характе ристику, что вам в пору медаль вручать!

От удивления Похрюкин скуксился, а физиономия Слюняева вспыхнула алым, но тут же налилась серым.

Он дал Похрюкину какую-то распрекрасную характеристику? В пору на медаль?.. Что, елы-палы, за ахинея?!

Первым из них смог заговорить Похрюкин:

— П-п-правда?.. А я-то и не подозревал, что товарищ Слюняев так высоко меня ценит. Приятно слышать, — и кивнул киноведу дружелюбно.

Наблюдая за ними с улыбкой веселой и снисходительной, Поцелуев принялся разъяснять, как же именно характеризовал Слюняев Похрюкина:

— Нет, в самом деле, товарищ Слюняев прямо так в своем рапорте и указал, что Генрих Поликарпович Похрюкин вот уже двадцать шесть лет, работая на разных должностях в сфере культуры, куда он был переведен из профсоюза обувщиков, успешно и целеустрем ленно культуру эту разваливает. Но с особым усердием разваливает он ее в последние годы, для чего организовал при областном управлении ряд — кажется, четырнадцать? — акционерных обществ, фондов, комитетов, ассоциаций и специализированных предприятий, которым и переводятся средства, поступающие на развитие культуры как из областного, так и федерального бюджетов… В рапорте товарища Слюняева перечислен еще ряд ваших, Генрих Поликарпович, заслуг и достижений, но, честное слово, и только что названного вполне хватит для награждения вас медалью. Правда, не сейчас. Несколько позже.

Побагровевший, словно тужившийся, Генрих Поликарпович не сразу нашелся, что сказать. Плотно сжатые, вроде как даже склеившиеся губы его разжиматься не хотели упорно. Да и не знали они, что бы такое произнести.

Слюняев же наоборот — ожил, лицом засеребрился… Молодец Поцелуев! Все правильно выдал, в самую точку!.. Правда, никакого рапорта он, Слюняев, не сочинял, но это уже пустяки, мелочь. Теперь киновед и жалел, что не сочинил, не сообщил куда следует о проделках начальника областной культуры. Пора, пора! Другим способом таких вот похрюкиных не перешибешь, — решил киновед.

Однако Похрюкин в растерянности томился недолго:

— Вы, наверное, товарищ э-э-э…

— Поцелуев, — напомнил ему советник, улыбаясь обворожительно.

— Да, конечно, простите, товарищ Поцелуев… Вы, наверное, что-то напутали, — силился улыбнуться Похрюкин.

Поцелуев осуждающе выпятил нижнюю губу:

— Я? Напутал? Нет, товарищ, я никогда ничего не путаю. Иначе давно бы, как говорится, вылетел из нашего многоуважаемого учреждения. У нас с теми, кто путает, не церемонятся… Но вы, как мне кажется, слова мои истолковали неправильно. Вы, должно быть, реши ли, что я иронизирую, что в словах моих таится некий второй, а то и третий смысл… И напрасно! Поверьте, никакого второго, третьего, тридцать четвертого смысла в них нет. Процитированная характеристика, которую дал вам товарищ Слюняев, нас более чем устраивает. И вашей деятельностью мы довольны вполне. Особенно в том плане, что проводилась она по собственной инициа тиве… Ведь вы ведете работу неимоверно сложную.

Поверьте, уж я-то знаю, что говорю!.. Экономику, ска жем, или науку развалить куда как проще. Строй обще ственный— вообще делать нечего. Цыкни на кого следу ет, кулаком погрози кому надо, и — готово. Согласны? А вот культура… Вот поэтому-то мы и ценим ваши усилия чрезвычайно высоко. И те, кто меня послал, поручили выразить вам благодарность и вручить материальное поощрение. Что я сейчас и сделаю с удовольствием.

С этими словами Поцелуев вскочил, обежал широченный стол и затряс ослабевшую, как после перелома, неприлично вспотевшую руку Похрюкина.

Затем советник вытянул из заднего кармана джинсов толстую, банковски опечатанную пачку зеленовато-серых купюр:

— Получите!

Утративший способность соображать Похрюкин деньги безропотно принял.

— Распишитесь!

На столе появился разлинованный под ведомость лист бумаги, а в руке начальника областной культуры возникла увесистой элегантности чернильная ручка с золотым, вне сомнений, пером, писавшая красным.

Похрюкин обреченно вывел в указанной советником графе автограф, и только после этого способность соображать вернулась к нему:

— Простите, но я не совсем…

— Вы не совсем понимаете, что за деньги и за что вы получили? — перебил Поцелуев, уже возвратившийся на прежнее место. — Извольте… Учреждение, которое я имею честь представлять, мягко говоря, не очень устраивает то, что в последнее время происходит вокруг… Я думаю, вы догадываетесь, что я имею в виду… Мы долго, слишком долго терпели, надеясь, что события вернутся в нормальное русло, и разум возьмет верх. Но теперь стало ясно, что само собой это не произойдет. Хотя бездарные попытки и предпринимались… А посему мы решили перейти к наступательным действиям. И начали с того, что разыскиваем истинных патриотов и оказываем им необходимую помощь… Самое главное сейчас — подготовить поле для предстоящей созидательной работы. То есть, надо разрушить, развалить то, что поналепили здесь бездарные фантазеры и безответственные аферисты. Получается как бы перефразирование всеми нами любимой песни: «Мы их, мы новый мир развалим, а нужный нам воссоздадим!».

Эту фразу Поцелуев даже напел, причем, весьма похоже на известного певца, на то, как звучал оригинальный вариант песни в дни особых торжеств, разливаясь по улицам и площадям и выводя на эти самые улицы и площади миллионы людей, сплоченных единым и несокрушимым желанием праздника.

И представилось Похрюкину, что снова за окнами его кабинета крепко бьются, полощутся на ветру языки кумачового пламени, и хрипят разукрашенные репродукторы, аж выгибая фонарные столбы, и…

Поцелуевский голос безжалостно смазал дорогое видение, от которого по идеально выбритым щекам начальника культуры вот-вот да и поползли бы давненько не появлявшиеся на них слезы.

— …Получается, сказочный мой Генрих Поликарпо вич, — говорил Поцелуев, — что вы для нашего ведом ства — человек, можно сказать, бесценный. Вы на своем месте делаете именно то, что нам и нужно. Работаете на будущее в масштабах области…

Похрюкин растроганно кивнул.

— …Отечество вас не забудет!.. Ну а деньги, кото рые я только что вам передал, считайте всего лишь аван сом. Весьма скромным к тому же.

Глазами смущенной гимназистки покосившись на лежавшую перед ним пачку капиталистических долларов, Похрюкин вспотел висками.

Ой как понравились ему слова Поцелуева! Ну, сил никаких нет, как понравились.

А советник сменил тон возвышенный и литаврный на деловой:

— Одно замечание, если позволите, драгоценнейший Генрих Поликарпович…

— Да, конечно, с радостью! — Похрюкин смотрел на советника влажным от умиления взором.

— Мы считаем, — кивнул Поцелуев, — что вы неблагоразумно пренебрегаете услугами товарища Слюняева.

— Э-э-э… простите? — с удивлением посмотрел Похрюкин на киноведа. О его присутствии в кабинете начальник культуры как-то забыл.

Советник же щелкнул пальцами, и было странно, что рядом с ним тотчас же не появился угодливый официант.

— Ну как же, как же! Генрих Поликарпович, бесцен ный вы наш!.. Это, пожалуй, единственный минус в вашей работе. Единственный, но зато каких размеров! С железнодорожную шпалу, честное слово. Это я вам как большой специалист по железнодорожным вопросам говорю… Вы все гоняете товарища Слюняева, притесня ете, а между тем другого такого помощника вам не найти. Человек такого таланта, такого кругозора, такой энергии…

Киноведа объял восторженный трепет. Ну наконец-то его оценили, ну наконец-то и о нем сказали доброе слово!

— …тратит такие силы, развращая вкусы и нравы людей, посещающих кинотеатры, осуществляя священную заповедь о том, что важнейшим из всех искусств для нас является американское кино, а вы его со света сживаете. Никуда это не годится! Никуда. И это, знаете, чье мнение?

Поцелуев поднял указательный палец, и Похрюкину со Слюняевым показалось, что самый кончик пальца вместе с розоватым ногтем непостижимо как, но трансформировался в голову с крупными и всем-всем-всем еще памятными чертами лица.

Пошевелив мясистыми губами, сдвинув брови, кончик пальца зловеще прочмокал: «Есть мнение…». И этим все было сказано. И в воздухе запахло знакомым и родным.

Сладко, сладко стало на душе у Слюняева, а у Похрюкина на душе сделалось еще слаще. Словно медом душу напоили.

Вопросов ни у начальника культуры, ни у лишившегося дара речи киноведа не возникло.

И Поцелуев не стал уточнять, чье это было мнение. Однако он сказал:

— Мы очень надеемся, что вы оба учтете наше поже лание и впредь конфликтовать не будете, а усилия свои объедините.

Похрюкин без промедления выдал:

— Согласен.

— Буду стараться, как могу! — опять-таки интеллигентно пообещал Слюняев.

Поцелуев остался ими доволен. Потирая руки, щурясь удовлетворенно, сообщил:

— Ну что ж, я очень рад. Можете считать, что с этого момента для вас началась новая жизнь. В нашей системе вы станете другими людьми, и даже самые сокровенные ваши желания и мечты могут исполниться.

Оживший, осмелевший Похрюкин рискнул полюбопытствовать:

— А как ваше многоуважаемое учреждение отно сится к фестивалю, который начнется сегодня у нас в городе?

— Так ведь мы же его и затеяли! — загадочно усмех нулся Поцелуев. — Это наша идея. И мы у вас в городе еще не такое устроим! Мы к вам таких персон приве зем… Держитесь только, чтобы со стульев не попадать, да чтобы челюсти напрочь не отвалились!

О чем подумал при этих словах Похрюкин, неведомо, а вот Слюняеву яснее ясного увиделось, как идет, значит, он, киновед Слюняев, по Волжской набережной. Да под ручку с Джеком Николсоном. С самим, да-с!

Медленно так идут они, прогуливаются, стало быть. И не он, киновед Слюняев, а как раз Джек Николсон горделиво поглядывает по сторонам: «Смотрите, мол, с кем я, обыкновенный Джек Николсон, имею честь быть знакомым и могу прогуливаться, дозволение имею под ручку взять. Видите? Это же киновед Слюняев!».

А смотреть и удивляться, завидовать было кому.

По Волжской набережной в то же время и другие звезды мирового кинематографа прохаживались. Тут вам и истощавший Том Круз, и суетной Хоффман, который Дастин, и Шарон белобрысая Стоун, и Софи Лорен с засиженным мухами бюстом, и всякие остальные.

Кто сам по себе прохаживался, другие парочками, ну а самые путёвые время зря не теряли и, на скамеечках сидючи, на троих соображали. А сообразивши, закусывали, огурчиками сочными похрумкивали.

Короче говоря, собрался на набережной весь цвет. И все Николсону завидовали. Улыбались так радостно и приветливо, но в глазах-то зависть черная и тоска! Вот ведь снова обошел Джек на повороте и ухватил больше всех…

Ну а Слюняев времени зря не тратил и Николсона поучал:

— Что ж, Джек, с волком у тебя ничего получилось.

Не высший, к сожалению, класс, но в уголок юннатов нашего Дворца бывших пионеров взять могут. Правда, кормят там паскудно, так что соглашаться не рекомендую. Но и останавливаться на достигнутом, сам понимаешь, не следует. Надо идти дальше и брать глубже…

Почему бы тебе, к примеру, не сыграть…

Дать полный совет Джеку Николсону Слюняеву помешал Поцелуев.

Советник по русским делам поднялся и, обращаясь к вставшему следом за ним Похркжину. сказал:

— Должен извиниться, Генрих Поликарпович, однако, нам с товарищем Слюняевым пора. Дела не ждут. А нам еще много куда успеть надо.

Начальник культуры услужливо проводил их до двери из приемной, где борцовского вида секретарша заулыбалась советнику и киноведу одуревшей улыбкой человека, которому только что отменили смертный приговор.

Пожав Похрюкину руку. Поцелуев и Слюняев вышли в коридор и неторопливо прошли на лестничную площадку.

Здесь Поцелуев повернулся к с трудом отходящему от своего видения киноведу:

— Нет, таким макаром мы никуда не успеем. При дется воспользоваться более совершенным способом передвижения.

Поцелуев раскрыл темно-вишневое удостоверение, и над книжицей заколыхался чуть заметный дымок.

— Мы теперь в газету? — уточнил Поцелуев.

— Ага, — только и смог вымолвить киновед.

— Значит… в газету! — воскликнул советник, и лестничная площадка немедленно рухнула в пропасть, во тьму, в звездную круговерть. Холод, пробирающий до костей, ужас свободного падения, рев ураганного ветра.

Еще многовенье этого кошмара, и сердце киноведа не выдержало бы. И без того истерзанное частыми приступами алкогольной интоксикации и постоянным никотиновым удушьем, оно лопнуло бы, как бутылка с водой на морозе. Дзы-ы-ык!.. Но все кончилось так же внезапно.

Слюняев ослеп от упавшего на него света, оглох от аквариумной тишины, ветер смолк, а под ногами у Слю-няева была твердь.

И твердь эта оказалась истоптанным паркетом редакции областной газеты…

ГЛАВА 5

ЗАВТРАК НА ТЕПЛОХОДЕ

Первой в то утро из пассажиров теплохода «Отчизна» проснулась актриса Анечка Измородина, созданье воистину божественной красоты, но уже испортившая себе репутацию тем, что снималась все больше в ролях девушек, мягко выражаясь, отнюдь не невинных и совсем даже не скромных.

То есть, на экране Анечка оголялась гораздо чаще, чем раскрывала свой соблазнительный ротик. Но этим зрителей не возмущала и протеста не вызывала. Ибо Анечке было, было что оголять и демонстрировать своему народу!

И народ, отвечая Анечке любовью и восхищением, на фильмы с ее участием шел. А потому будет совершенно справедливым сказать, что тихая и безобидная по натуре Анечка Измородина грудью своею буквально вытащила, спасла от полного провала добрый десяток наидебильнейших картин.

Началось же все с того, что будучи студенткой первого курса кинематографического вуза, Анечка отважилась явиться на пробы к режиссеру, опрометчиво решившему поставить «Ромео и Джульетту».

От него-то она и услышала фразу злую, но, как все злое, очень справедливую и к тому же определившую ее дальнейшую карьеру.

Заставив ее с полчаса ходить перед ним, кружиться, танцевать, улыбаться и даже вставать на четвереньки, толстопузый и лысый низенький режиссер, чрезвычайно гордившийся пегою своей бороденкой и фарфоровыми зубами, вставленными в Австрии, после чего денег на съемку его предыдущего фильма хватило едва-едва, кобелино лыбясь, спросил:

— Так значит, мы желаем сыграть Джульетту?

Под его гладящим взглядом Анечка сконфузилась, потупилась и выдохнула чуть слышно:

— Да…

Вцепившись безжалостно в пегую бороденку, глазки прикрыв, щеки раздув, то есть, изобразив мыслителя, режиссер с пафосом заявил:

— Вы, должно быть, милочка, не вникли по молодо сти лет в образ Джульетты, не поняли его глубочайшего смысла… Для меня, например, Джульетта есть небесный эфир, есть идеал, мечта!.. А у мечты не бывает грудь четвертого размера. У вас ведь четвертого?.. Ну вот видите!.. Нет, милочка, ваша съемочная площадка — в постели.

И действительно, как Анечка ни старалась, но ей предлагали роли только распутниц, потаскух, коварных соблазнительниц да проституток.

Сначала она соглашалась на них, поскольку просто ужасно хотела сниматься, ну а потом выяснилось, что ничего другого делать-то она не умеет. Иных ролей ей не давали.

Круг замкнулся.

Что касается зрителей, то они, наивные, очень быстро поверили в то, что Анечка и в жизни такая же, как на экране. И сделалась она для зрителей олицетворением прекрасного порока.

Ну а какой же фестиваль без порока? Разве может быть у нас настоящий праздник да без греха?

Вот Анечка и получила в числе первых приглашение на фестиваль, золотом тисненное на королевской финской бумаге, упаковала вещи и в сопровождении покорного своего воздыхателя актера Феликса Гуева, который почему-то считался ее мужем, погрузилась на теплоход.

…Проснувшись в то утро в своей каюте одна, Анечка надула губки, вспомнив, как прилипчив был ночью, в ресторане, знаменитый актер Обулов, пьяно требовавший, чтобы она отправилась с ним к нему в каюту попробовать какого-то немецкого ликера, и нахально обещавший, что она об этом не пожалеет, как не жалеют актрисы С-ец, 3-ва, Х-нен, Д-кая и другие, полный список которых Обулов не вспомнил.

Анечка постаралась забыть об Обулове, вечно юном корсаре, как и о сценаристе Тишкове, ночь напролет певшем ей хорошо знакомую песню о том, что будто бы пишет он для нее специально сценарий, разумеется, гениальный, и ему чрезвычайно необходимо сейчас же зачитать ей некоторые фрагменты, дабы она вникла и оценила. Но сценарий у него, само собою, в каюте, и вынести его в ресторан невозможно никак…

Проще было бы предложить прямо: «Пойдем переспим». Анечка сразу бы и послала предложившего понятно куда. Тут же приходилось отшучиваться, улыбаться, строить из себя непонятливую.

А самое забавное, знаете что? Самое забавное и самое грустное то, что Анечка была совершенно не такой, какой представляли ее, как думали о ней миллионы зрителей и слишком многие из коллег. Не была!

Не верите, что возможно, так часто и ловко, с таким вожделеньем во взоре снимая с себя все перед камерой и так возбуждающе мастерски занимаясь любовью на глазах у притихших миллионов зрителей, но в то же время в жизни не быть?..

Ну, не верите, так и не верьте. Вам же и хуже. Ибо тот, кто не верит, что из кучи дерьма может к солнцу взметнуться благоухающая фиалка, тот сам обречен ткнуться в конце концов носом в эту самую кучу. Чего я никому не желаю…

Проснувшись и отмахнувшись от тошных воспоминаний о сценаристе и Обулове, об эстрадном певце Крику-нове и рыхлотелом критике Жадном, которые так же в ту ночь что-то ей там предлагали, обещали, сулили, Анечка загрустила.

Устала она от своей вроде бы яркой жизни. Устала и в последнее время все чаще страдала приступами тоскливой скуки.

Когда же такие красавицы страдают от скуки, с ними обычно случается Нечто…

С Анечкой Нечто случилось в то утро в пустом ресторане, куда вышла она не столько затем, чтобы позавтракать, сколько чтоб встретить кого-нибудь, поболтать и развеяться.

Белый весь, словно только что в нем бушевал снегопад, зал ресторана оказался безлюден и тих.

Ни посетителей, ни стюардов…

Как увидела эту картину Анечка, так сердечко ее и запрыгало воробышком над россыпью крошек: скорее, скорее! Как бы еще кто не подоспел.

Невозможно сказать, что случилось бы в нашей истории далее, если бы Анечка в дверях безлюдного ресторана крутанулась на каблучках и возвратилась в каюту или поднялась, допустим, на изнывающую под солнцем верхнюю палубу.

Но что теперь гадать да придумывать?! Не крутанулась Анечка на каблучках, а с воробьиным сердечком шагнула в ресторанный зал и подавленная незнакомым предчувствием прошла до незанятого столиками пятачка для танцев. Здесь и остановилась. Прислушиваясь не к тишине белоснежного мира, а к себе самой.

И вот…

— Мне кажется, — заворковал позади нее ласковый голос, — что вам будет удобнее там, у окна. Я все приготовил.

Оглянувшись, Анечка обнаружила у себя за спиной широкоплечего здоровяка под два метра ростом, с абсолютнейшей золотистою лысиной, в наимоднейшем двубортном пиджаке в желто-зелено-коричневую клеточку, в черной сорочке, без галстука и в спортивных штанах фирмы «Адидас». На ногах у здоровяка красовались странные стоптанные туфли с длинными загнутыми носами.

— В моем туалете что-то не так? — прочитав удивление в Анечкином взгляде, спросил незнакомец.

Он глянул вниз на самого себя и воскликнул с досадой:

— Ёханый бабай! Это надо ж! Ткнул пальцем вправо:

— Смотрите-ка…

Анечка непроизвольно посмотрела вправо, ничего особенного не увидела и вновь обратилась взором к здоровяку.

Тот уже был в брюках от пиджака и нормальных туфлях.

Как он успел? Что вообще происходит? — этих вопросов Анечка не задала.

Когда такие красавицы страдают от скуки, они не удивляются никаким неожиданностям.

Здоровяк же чопорно поклонился и представился:

— Мое имя Сизигмунд Чигиз. Я один из продюсеров корпорации сэра Девелиша Импа и здесь, на теплоходе, представляю его интересы.

О том, кто такой сэр Девелиш Имп, и каким боком он касается их фестиваля, Анечка узнала только минувшей ночью, когда посреди всеобщего гвалта на эстраду к ресторанному оркестру выбрался Яков Заваркин, председатель Всероссийского братства киноактеров, и, едва от восторга не проглотив микрофон, оповестил всех о том, что у фестиваля появился генеральный спонсор в лице самого сэра Девелиша Импа, в связи с чем он, Заваркин, больше не сомневается ни в светлом будущем братства, ни в радужных перспективах актерских фестивалей, включая и нынешний.

Ну а Обулов дополнил сообщение председателя общими сведениями о генеральном спонсоре. Впрочем, все, что он рассказал, вы, отважные мои читатели, о Девелише Импе уже знаете.

Поэтому словам Чигиза Анечка не удивилась. Продюсер так продюсер. С людьми и не такое бывает. Правда… И появился неведомо как, и это переодевание…

Насторожиться Чигиз ей не дал. Осторожно взяв Анечку под локоток, он увлек ее в дальний конец ресторанного зала, к накрытому на две персоны столу.

По дороге он ей ворковал:

— Моя работа, многоуважаемая Анна Павловна, заключается в том, чтобы находить таланты, которым бы сэр Девелиш Имп помог стать звездами. Ко всеоб щему удовольствию… И вот вчера, вернее, сегодня ночью, оказавшись в этом замечательном ресторане в самый разгар пиршества и увидев вас, я понял с редкост ной для подобных ситуаций уверенностью, что следу ющей звездой, которой сэр Девелиш Имп поспособ ствует воссиять на кинематографическом небосклоне, будете вы! Да-да, не удивляйтесь, я это понял с первого взгляда, я это, простите уж мне такое выраженье, почу ял, как чует классная борзая притаившегося зайца… И вдумайтесь, ведь только благодаря борзой заяц разго нится и побежит так быстро, как обычно не бегает! Вот уж действительно, у любой ситуации есть положительная сторона, у любой. Даже у отсечения головы посредством гильотины… Не удивляйтесь, прекрасная Анна Павлов на, не удивляйтесь. Но согласитесь, что голову после этой невеселой для нее процедуры очень долгое время не надо, к примеру, причесывать…

Располагаясь послушно на предложенном ей Чигизом стуле за столиком у окна, Анечка улыбнулась:

— Мне кажется, отсеченную голову больше вообще не придется причесывать.

Никогда не спешите с категоричными заключениями, — продюсер посмотрел на Анечку с грустью. — И тем более, если речь идет о головах. Это такой щепетильный предмет!.. Ну, прежде всего, у каждой головы свой срок и своя цена. Так что раньше того, чем срок этот выйдет, а цена будет выплачена, голова не денется никуда, сколько бы раз ее ни отсекали. Во-вторых, многие головы в отделенном от туловища состоянии обретают качества, которые до этого за их обладателями не наблюдались. И возникает вопрос, может быть, многие люди в безголовом состоянии были бы лучше и обществу полезнее?.. И последнее. Природа нашей планеты не безгранична, а совсем наоборот, ее возможности и ресурсы очень и очень скудны. Поэтому жизнь продолжается лишь благодаря тому, что она, жизнь, новые образования создает из старого материала, уже использованного многократно. И ни одна голова не исчезает бесследно. Рано иль поздно, но она появляется на плечах у другого. Вот так, очаровательнейшая Анна Павловна!., Впрочем, я что-то увлекся. К чему эта лекция об отсеченных головах, если пока мы на этом теплоходе никого не собираемся лишать головы. Головами разбрасываться непрактично… В конце концов, если очень постараться, то на любую из них можно нацепить именно ту шляпу, которая тебе нравится.

Чигиз замолчал и задумался.

Анечка ждала, стараясь рассматривать здоровяка, сочные черты его лица как можно незаметнее.

Молчание затягивалось, и Анечка не выдержала:

— Простите, Сизигмунд, но я не совсем поняла… то есть, совсем не поняла, чего же вы хотите от меня.

Продюсер ответил радушной улыбкой, от которой абсолютнейшая его лысина прямо-таки засияла:

— Знаете что, прелестная Анна Павловна, давайте сначала позавтракаем, выйдем на палубу, и там, раску рив отменную гаванскую сигару, дюжину которых я раз добыл с таким трудом в одном из портовых магазинчиков Портленда, я самым подробнейшим образом расскажу вам все, что знать вам необходимо. Договорились?

Подумав, Анечка согласилась. Чигизу это понравилось:

— Вот и замечательно! Только глупцы торопятся узнать раньше срока то, что они узнают обязательно.

Слишком ранние знания вредны так же, как и слишком большие. От них случается несварение мозга, что приво дит к расстройству чувств и плохому пищеварению…

Поэтому давайте завтракать!

И вот пока они наслаждались тающим во рту омлетом, застенчиво-румяным окороком, поджаренным хлебом с персиковым джемом и кофе, аромат которого легко вскружил бы голову даже сфинксу, зал ресторана ожил и наполнился суетой.

Высыпавшие как из пригоршни стюарды кинулись передвигать столы, уборщицы принялись протирать дыры в паркете, нервные наставления давал директору ресторана Заваркин, вырядившийся с утра в парадный костюм-тройку с галстуком-бабочкой изумрудного цвета, и к тому же прилизанный тщательнее обычного.

Ему жадно поддакивали второразрядные актеры, но заместители Заваркина по председательству в братстве Пелагея Кольц-Шацкая и Аристарх Жужукин.

Затем к ним присоединился впалощекий, словно все время что-то сосущий, капитан теплохода, с головы до пят в белом. И после короткого, но чрезвычайно оживленного обсуждения вся компания выбежала из ресторана.

— Интересно, что это происходит? Почему они все такие возбужденные? — недоумевала Анечка.

— Клоуны прибывают, — как о чем-то само собой разумеющемся невозмутимо сказал Чигиз.

Анечке показалось, что она ослышалась:

— Клоуны?

— Ну да, клоуны… Самые бездарные из всех клоунов страны!.. Ах, что за дивные у вас глаза, Анна Павловна! От них невозможно оторваться. Замечательные глаза!.. И это детское изумление придает им полную неотразимость, — продюсер отстранился от стола и смотрел на Анечку с восторгом.

Нисколечки не обидевшись на его слова о детском изумлении, Анечка доверчиво спросила:

— Нет, в самом деле, что происходит? Какие клоуны прибывают, и как они могут прибыть на теплоход, который, если не ошибаюсь, идет по реке полным ходом? Вы можете объяснить?

— Охотно, — согласился Чигиз и посмотрел на часы. — Дело в том, что с минуту на минуту на верхнюю палубу теплохода ступят господа Худосокин и Брык, лидеры самых скандальных фракций Народного Собрания… Я понимаю, что такая женщина, как вы, политикой не интересуется. И правильно, кстати сказать, делаете. Но Худосокина с Брыком вы знать должны. Их у нас все знают. Как матерные слова… Ступят же они на палубу, спустившись по веревочной лестнице со специального вертолета.

У Анечки на переносице обозначилась совершенно ненужная ей складочка:

— Худосокин и Брык? А им-то что здесь надо? И к чему весь этот цирк с вертолетом?

— Вы изволили выразиться весьма точно и образно. С вертолетом они устроили именно цирк! И намеренно, с тонким расчетом. Для того, чтобы и об их появлении на теплоходе не забыло сообщить ни одно из так называемых средств массовой информации. Реклама нужна господам депутатам, шум… Согласитесь, что прибудь они на фестиваль как все остальные, а господ политиков соберется немало, вы еще в том убедитесь, то Худосокин и Брык на общем-то фоне выделялись бы не очень. Согласны?.. То-то же! А так — шум, гам, разговоры, репортеры, фотографы, телеоператоры. И с первых же минут их появления. Если не ошибаюсь, Худосокин первоначально удумал догонять теплоход на подводной лодке, чтобы всплыть перед носом и подняться на борт под звуки оркестра. Но когда узнал, что Брык вылетает вертолетом, а стало быть, окажется на теплоходе раньше, то субмарине приказали вернуться на секретную базу в Северном море, хотя половину пути она уже и прошла, а господин Худосокин буквально выбил себе местечко в вертолете Брыка, который брать его не хотел ни в какую…

В ресторан проник слабый, но отчетливый рев двигателей геликоптера…

— Ага, прибыли, голуби, — усмехнулся Чигиз.

Рассказ его Анечку позабавил.

— Так ведь они оба, и Брык, и Худосокин, ненормальные! — заметила она. — Я и в самом деле далека от политики, но несколько раз видела их по телевизору и любопытства ради пробовала читать их статьи в газетах. Это — маразм!

— Дорогая моя Анна Павловна! — воскликнул продюсер. — Да среди наших депутатов и десятка нормальных не наберется! Нормальный депутат — это такая же редкость, как говорящая собака. Честное слово боевого офицера!

Запрокинув голову, Анечка рассмеялась, а отсмеявшись, спросила:

— Вы хотите сказать, что нормальных депутатов не бывает вообще?

— Нет, я хочу сказать, что говорящие собаки встречаются в природе ужасно редко, но все-таки встречаются. Так и с нормальными депутатами!

Рев двигателей начал стихать, удаляться и вскоре угас совсем.

Продюсер повернулся всем корпусом ко входной двери ресторана:

— Что ж, посмотрим, посмотрим. Чем позабавят сегодня нас господа депутаты?

Любопытство одолело и Анечку, и она с нетерпением смотрела на дверь.

И вот…

По коридору к ресторанному залу покатился гул возбужденных голосов, то и дело разрываемый всплесками особенно нетерпеливых выкриков. Беспрерывно трещали фотовспышки, чьи-то тела ударялись о стены. Но раньше толпы в зал ворвался прекрасно поставленный бас Худосокина:

— …не для того, чтобы прохлаждаться, конечно же!

Наша партия уполномочила меня принять участие в фестивале с целью научить, как надо сценаристам писать, режиссерам — снимать, а актерам — играть!..

Обе створки двери испуганно разлетелись, и толпа с депутатами посреди нее ввалилась в ресторан.

Несколько стульев упало, пара столов была опрокинута, обиженно зазвенели посуда, ножи и вилки, посыпавшиеся на пол.

С ловкостью стада голодных слонов толпа двигалась по проходу меж столиков, пока не остановилась на площадке для танцев.

Здесь кто-то из журналистов и выпалил вдогонку только что сказанному Худосокиным:

— А операторов вы учить разве не будете?

— Молодой человек! Вам не хватает культуры! — обрушился на спросившего Худосокин. — Вы не умеете себя вести! Вы задаете глупые, нет, провокационные вопросы! О каких операторах вы говорите? Чему их учить? Важность профессии кинооператоров выдумана жидо-массонами для того, чтобы прибрать к рукам весь кинематограф. И в первую очередь — кинематограф нашей страны! Оператор — это подмастерье. То есть, он под мастером. Всегда! Он снимает то, что напишет сценарист, прикажет режиссер и покажет артист. А вы знаете, что иногда показывают в камеру артисты?

— Что? — продолжал задавать провокационные вопросы бескультурный молодой человек.

Худосокин отработанно возвел руки вверх и взгляд устремил к выстланному зеркалами потолку ресторана:

— Боже мой, ну за что? Почему мне приходится работать с такими людьми? Зачем женщины рожают и растят таких детей?! Их надо топить в малолетстве, как только они произнесут свое первое «что»!.. Молодой человек, — Худосокин снова смотрел на провокатора с ненавистью и скорбью, — здесь находятся дамы. И в этом ваше спасенье. Иначе бы я вам ответил. Или просто показал, что иногда демонстрируют камере наши люби мые актеры…

С ревностью и нетерпением наблюдавший за конкурентой Брык воспользовался неожиданной паузой и постарался перехватить инициативу:

— Без помощи депутатского корпуса Народного Собрания наш кинематограф никогда не станет воистину народным и не выберется из кризиса, в который ввергли его бюрократы прежнего режима!.. Только самый строгий контроль за каждым режиссером, за каждым актером, за каждым снимающимся фильмом спасет отечественное кино и выведет Россию в число великих кинематографических держав. Поэтому наша партия намерена вынести на обсуждение коллег-депутатов проект закона об основополагающих целях и задачах в развитии российского кино…

— Пойдемте отсюда, — предложил Чигиз, вставая из-за стола. — Не люблю я с утра принимать душ из помоев. Да и курить хочется.

Анечка послушно последовала за продюсером. Когда они выходили из зала, пламенную речь снова держал раскрасневшийся Худосокин:

— Я не националист, не шовинист и уж тем более не антисемит. Вы знаете, что у меня в роду были и камен щик, и полковой писарь, и пивник, и даже милиционер.

Я — демократ до корней волос!.. Но я настаиваю на том, что такой немаловажный вид искусства, как кино, нельзя отдавать на откуп людям с сомнительной идеологической ориентацией. Нет, нет и еще раз нет разным там мазохи стам и транссексуалам от кинематографа! Мы должны…

Свернув из центрального коридора в боковой, Анечка и Чигиз выбрались на палубу благополучно, хотя в ушах все продолжал бесноваться отточенный голос Худосокина.

…В глубоких шезлонгах, принявших их на верхней палубе, хотелось нежиться в дреме и медленно размышлять о пленительных глупостях. Но Анечка и продюсер об этом не помышляли.

Раскурив самую с виду буржуинскую сигару, выпустив в небо пышный султан голубоватого дыма, Чигиз начал так:

— Ну что ж, бесподобная Анна Павловна, давайте по существу… Вам хочется знать, что придется вам делать.

Прекрасно! Я отвечу двумя словами: ничего особенно го!.. Самое трудное, самое важное вы уже сделали: вы стали такой, какая вы есть. То есть, самою собой…

Именно такая вы нам и нужны!.. И мы предлагаем вам роль, о какой вы мечтаете. Вашу заветную роль. У вас ведь есть заветная роль?

— Разумеется, — призналась Анечка и опечалилась.

Потому что была уверена, что роль эту ей не дадут никогда.

Чигиз улыбнулся:

— Правильно! — наклонился к ней Чигиз. — Фильм, в котором вы мечтаете сыграть главную роль, не поста вит ни один режиссер. А потому и заветную вашу роль вам не предложит никто. Они просто о ней ничего не зна ют!

— Но откуда же знаете вы, о чем я мечтаю? — с замирающим сердцем восхитилась Анечка. Именно вос хитилась, потому что она поняла, что этот Чигиз дей ствительно знает ее мечту. И этому Анечка только обра довалась.

Продюсер тихонечко рассмеялся:

— Это проще простого, поверьте! Если в душе чело века живет мечта, возвышенная, настоящая, то она излучает такое тепло, что не почувствовать его невозможно.

Иногда, как у вас, излучение это так горячо, что все ста новится ясно после совсем недолгого пребывания ря дом… И поэтому мне известно, что теперь вы мечтаете не о Джульетте, а совсем о другой женщине… Девочка из Вероны избрала легкую судьбу, отказавшись от жизни рядом с любимым. Женщина, которая не дает покоя вашей душе, решила иначе. Ей открылась великая исти на, что любимый будет жить до тех пор, пока жива любовь к нему… Я все правильно говорю?

— Да, — чуть дыша прошептала ошеломленная Анечка.

Как и откуда узнал он? Словно бы заглянул ей в душу.

Резвый, пронизанный солнечным золотом ветер подхватил и унес новый султан голубоватого дыма сигары.

А голос Чигиза звучал будто не из соседнего шезлонга, но изнутри Анечки, из ее… памяти? сердца?

— Утро пригнало с востока, из близкой пустыни, ветер колючий и злой…

Или это уже вовсе не голос Чигиза?.. Но как бы там ни было, утро пригнало с востока, из близкой пустыни, ветер колючий и злой.

Волны его раскаленные, словно из чертова горна, набрасывались все яростнее на Гинзу и грозили засыпать деревню песком по самые крыши.

Люди попрятались по домам, позадвинув засовы. Женщины и старики торопливо, взахлеб читали молитвы, усевшись в углах, и просили Всевышнего уберечь, пронести стороной песчаную бурю.

Они молились так истово, что были услышаны, и после полудня ветер внезапно стих, сник и больше напоминал побитую палкой собаку.

Анна вышла из старого дома родителей, куда вернулась неделю назад, сбежав из проклятого Ершалаима, вышла и увидела его. Его!

В выцветшем рваном хитоне, в стоптанных старых сандалиях, с посохом сучковатым в руках он сидел на потрескавшемся валуне у колодца, обложенного белыми камнями на пустыре, который жители Гинзы с крестьянской наивностью именовали площадью.

Рядом с ним, на земле, сидели еще трое. Измученные и несчастные с виду. Буря и солнце поистерзали их, должно быть, до полусмерти.

Его же взгляд, встретивший Анну, светился спокойствием и умиротворенностью. Как будто его стороной обошли раскаленные волны мчавшегося по ветру песка, и не коснулись лучи разъяренного солнца.

Только мгновенья, всего лишь мгновенья Анне хватило, и она поняла, что за этим чужим человеком готова идти и в пустыню, и в черную бурю, и по адской жаре.

Пусть он только позволит…

ГЛАВА 6

БЫТЬ ТОЛЬКО СЕСТРОЙ

Первый из первых или Дорога с Лысой горы

В выцветшем рваном хитоне, в стоптанных старых сандалиях, грязный, взлохмаченный, с сором каким-то в растрепанной бороде он походил на простого бродягу. Как и те трое, что были с ним.

И поэтому люди, как и Анна, вышедшие на площадь, разглядывали их настороженно. Мало ли всяких с недобрыми мыслями снует по дорогам от деревни к деревне и высматривает, как бы разжиться оставшимся без присмотра чужим добром!

Но открыто и сразу показать свое негостеприимство тоже нельзя. В жизни случается разное, и не одни проходимцы скитаются от деревни к деревне.

Поэтому Захарий-плотник обратился к пришедшим со сдержанным приветствием:

— Мир вам и помощь Господа нашего! — он устроился перед ними на корточках. — Можно спросить, кто вы такие, и что привело вас к нам, в Гинзу?

Сидевший на валуне ответил тихим, но чистым и сильным голосом, оглядывая немногочисленных собравшихся на площади спокойными глазами:

— Мир и вам!.. Я понимаю вашу подозрительность и хочу сказать, что нас опасаться не следует. Мы худого не сделаем ничего… А в вашу деревню мы пришли, чтобы встретить Андрея, брата Петра и Симона. Некоторое время назад он был с нами и, отправляясь назад, в Гинзу, приглашал навестить его. Вот мы и собрались!

— Если ты говоришь об Андрее, которого Бог от рожденья обидел заиканьем, то мы хорошо его знаем. И сейчас его кто-нибудь позовет.

Сидевший на валуне, оперевшись на посох, поднялся. И негромко, но твердо сказал:

— Это неправильно, брат! Бог никогда и никого не обижает. Но каждому он дает столько, сколько считает нужным, и награждает каждого лишь по заслугам.

Трое спутников говорившего тоже поднялись. Тяжело, но безропотно. Встать пришлось и Захарию.

Он сделал это легко, а встав, махнул рукою одной из женщин, и та тотчас же отправилась к дому Андрея.

Щурясь, Захарий спросил незнакомца:

— Скажи-ка, а ты случайно не тот стран… не тот ли Вар-Равван из Назарета, о котором так много рассказы вал нам Андрей? Не ты ли учишь людей, что они верят в Бога не как следует верить?

Незнакомец кивнул:

— Да, я и есть тот странный Вар-Равван из Назарета.

— А ты не обижаешься, что тебя называют странным? — Захарий оживлялся все больше и больше.

— Что же в этом обидного? — пожал плечами назаретянин с улыбкой. — Этот мир сам по себе более, чем странен, и в нем столько всего странного и непонятного, что быть странным вполне нормально… К тому же люди так называют меня, только пока им непонятен смысл моих слов. Но вникнув в него, они перестают называть меня странным.

Захария знали и в Гинзе, и в ближайших деревнях как заядлого спорщика, готового спорить о чем угодно и с кем только придется. И спорил всегда он с криком, размахивая руками. Мог говорить день напролет, не давая противнику вставить и слова. И часто с ним соглашались, только бы отвязался.

Вот и сейчас Захарий завелся, твердо решив высмеять Вар-Раввана, о котором он столько слышал.

— Значит, ты учишь, как надо правильно верить в Бога? — с откровенной издевкой, которая и должна была втянуть противника в спор, скривился в редкозубой усмешке он.

— Я? Учу? — искренне удивился Вар-Равван. — Да кто я такой, чтобы учить людей, как им следует верить?.. Нет, я просто делюсь своими мыслями с теми, кто готов меня слушать. В том числе и мыслями о вере в Бога… Делюсь, но не учу. Учитель у нас один. У всех.

— Хорошо, хорошо! Пусть так, — Захарий решил подступиться с другой стороны. — Тогда скажи, как, по-твоему, следует верить в Бога?

Вар-Равван собрался ответить, но не успел. С радостными криками на площадь выбежал запыхавшийся Андрей и бросился обнимать назаретянина и его спутников.

Затем, от волнения заикаясь сильнее обычного, сыпя вопросами о том, как долго путники добирались до Гинзы, откуда пришли, и какое время намерены здесь оставаться, Андрей повел гостей к себе.

— Ну так ты мне ответишь? — поторопился спросить раздосадованный Захарий в спину уходящему Вар-Раввану.

Тот немедленно отозвался:

— Конечно. Мы обязательно поговорим.

И поворачиваясь снова к Андрею, посмотрел мимоходом на Анну взглядом добрым и ласковым, вспоминая который она проворочалась с боку на бок всю ночь, но так и не заснула.

Глядя в молочную отсветом белесых стен темноту, не замечая поросячьего храпа отца, который в соседней комнате спал по привычке на животе, Анна растерянно и неумело пыталась понять, что же с нею случилось, отчего это вдруг она почувствовала к Вар-Раввану незнакомую раньше ей тоскливую нежность.

Что ей в нем?

Не красавец и не богатырь, фигурой не статен, манерами — простолюдин. Странствующий болтун без собственного двора, но с кучкой таких же бездельников и бродяг, подхватывающих на лету каждое его слово.

Не сегодня так завтра он сболтнет что-нибудь кощунственное, что-нибудь непозволительное, его схватят и в лучшем случае отправят на принудительные работы.

Что ей в нем?

Кого уж кого, а мужчин-то она повидала. И настоящую цену им знает. Да и они оценили ее по достоинству. Ее, златокудрую Анну, с глазами как звезды, властительницу ночного Ершалаима!

Сколько их, богатых и знатных, купцов и чиновников, поэтов и военных начальников, старцев, годящихся ей в отцы, и юношей, почти мальчиков безусых и робких, домогалось ее любви и эту любовь получало?

А добившись любви ее, купив только ночь, они возвращались к ней снова и снова, предлагая и золото, и дворцы, бросая к ногам ее свитки с поэмами и манящие остротою мечи.

Но только немногие сумели добиться второй ее ночи. Что-что, но цену себе Анна знала. И цена эта была как египетская пирамида…

Так что же ей в нем, во взлахмаченном страннике, чьи сандалии и хитон давно пора выбросить? Чем он так поразил ее?

Нет, не сразу Анна поймет, что она полюбила нищего бродягу и болтуна по имени Вар-Равван. Но и когда это станет ей ясно, она не захочет верить себе. Не захочет из страха. Не захочет от радости.

Ей-то, владычице ночного Ершалаима, этой столицы разврата и всех возможных пороков, казалось, что никого и никогда полюбить она не сумеет. Слишком уж много мерзости, обернутой в дорогие шелка и усыпанной бриллиантами, она повидала. Слишком уж многим злодеям и знатным мерзавцам принадлежала. И считала поэтому, что душа ее давно превратилась в погасшие, прогоревшие угли.

Но вот… Вар-Равван!

Как стрелою насквозь, как мечом на скаку и напополам.

Так что же ей в нем?

Тот, кто любит, он никогда не поймет, любит за что и почему. Так и Анна, конечно, ничего не смогла объяснить. Ни в ту первую ночь после встречи с назаретянином, ни потом.

Но когда на следующий день после миновавшей деревню бури Захарий вывел Вар-Раввана к колодцу на площади, и вокруг них собралась небольшая толпа любопытных, уверенных, что гость Андрея будет в споре разбит и в конце концов согласится, что плотник прав, Анна вышла из дома и слушала их беседу вместе со всеми.

Да, беседу. Так получилось. Хотя Захарий и пытался затеять привычный для него спор. Шумный, базарный.

Хитро поглядывая на расположившегося прямо на земле Вар-Раввана, плотник начал с обидных слов, понося ими проходимцев, называющих себя мессиями, философами, и сбивающих правоверных с истинного пути.

— Видел и слышал я таких в Ершалаиме, в Кесарии, в Вифлееме, Хевроне и других городах. Уж я-то поездил по Иудее достаточно и всякого-разного повидал. И бол тунов этих с ядовитыми языками видел не одного…

Каждый из них заявляет, что устами его говорит Иегова, и дурит головы простодушным людям, поучая, как надо жить и как следует верить. Такие говоруны опасней для нас, чем римляне. И зловредней! Они увлекают души в бездну противоречий и ненужных сомнений, от которых один путь — к неверию!.. И ты, Вар-Равван, видимо, один из них. Так получается из рассказов Андрея. И хоть ты говоришь, что никого и ничему не учишь, а только делишься своими мыслями, но эти твои объяснения есть всего лишь игра словами. Словоблудие!.. Вместо «учу» ты говоришь «делюсь», вот и все! Но суть остается преж ней. И вреда ты приносишь больше, чем те, кто открыто изображают из себя пророков!.. Ибо когда человеку говорят «я тебя научу», то он верит гораздо меньше, чем когда вкрадчиво предлагают «давай я поделюсь с тобою мыслями». Ты очень, очень хитер!

Собравшиеся на площади, до сих пор внимавшие плотнику с почтительным молчанием, после этих слов его загудели возмущенно.

Вдохновленный Захарий продолжил:

— И не пытайся спорить, Вар-Равван! Вчера, здесь, у колодца, ты сказал все!

Он прервался и обжигающим взглядом вперился в назаретянина, надеясь, что тот попытается ему возразить. Но он, Захарий, возразить ему не позволит.

Вар-Равван молчал.

Со стороны могло показаться, что он и вообще не слушает плотника. Глядя в землю, Вар-Равван чертил на песке что-то прутиком.

Опытный спорщик, Захарий не преминул воспользоваться такой покорностью, полагая, что противник уже подавлен.

— Ты правильно делаешь, что молчишь! — воскликнул Захарий с победными нотками в голосе. — Ты не глупый человек, и ты понимаешь, что вчера, не подумав, ты сказал о себе самом правду!

В толпе послышались голоса вопрошавших, что же такое сказал у колодца вчера гость Андрея.

Расслышав их, Захарий пояснил:

— Вчера он признался, что охотно делится со всяким желающим слушать своими мыслями о том, как надо верить в Бога… А стало быть, его мысли отличаются от закона!.. Что может еще он сказать после этого?

Толпа загудела гневно. И Анна поймала себя на том, что плотника ненавидит.

Тут Вар-Равван ловко поднялся, отбросил прутик, оглядел притихшую сразу толпу, улыбнулся и негромко заговорил:

— Ты прав, досточтимый Захарий! Прав в том, что сейчас лжепророков развелось слишком много… Что поделаешь, время такое. Время большого обмана и великих соблазнов. И мы увидим лжемессий и лжепророков еще больше… Но поймите, они не появляются там, где появиться не могут. И не учат тех, кто их ученье не может принять.

— Что ты хочешь сказать? — взорвался нетерпеливый Захарий, не ожидавший такого спокойствия от оппонента. — Ты все изворачиваешься, все крутишь?

Вар-Равван улыбнулся доверчивой, детской улыбкой:

— Нет… Ну зачем мне изворачиваться? Ты, досто чтимый Захарий, все сказал так, как ты думаешь. И хорошо! Не твоя вина, что мы с тобой никогда не беседо вали, а поэтому судишь ты обо мне лишь по рассказам Андрея, да сравнивая с теми, кого ты видел в страшном городе Ершалаиме, в Кесарии, и кого называешься бес совестными проходимцами… Возможно, они таковыми и были. Ты их слышал и можешь так говорить. Но что знаешь ты обо мне? Ничего. Как же можешь судить?.. Ты ведь не судишь о странах, где не бывал, хороши они или плохи? Ты ведь не судишь об урожае, щедрый он или нет, пока не взошли посевы? Как же судишь ты обо мне? Плотник не выдержал снова:

— Но ты ведь сказал, что у тебя есть какие-то свои мысли о вере в Бога?! — ему очень не нравилось, что собравшиеся уже не гудели осуждающе на Вар-Раввана.

Они действительно не гудели. Они слушали назаретянина внимательно. И как показалось Анне, слушали с волнением.

— Да, сказал! — с готовностью подтвердил Вар-Равван. — Но согласись, кто не думает об урожае, тот его не посадит и не вырастит. Не думающий о пище, ее не при готовит. А тот, кто не думает о Боге, о вере в Него, тот и не верит…

В толпе послышались благосклонные замечания:

— А что? Правильно говорит! Верно, верно…

Захарий открыл уже рот, но его остановил Бен-Халим, самый зажиточный житель деревни:

— Пусть продолжает! Дай ему говорить.

Слово Бен-Халима значило многое в Гинзе. И плотник с трудом, чуть не подавившись готовыми сорваться с изогнувшегося языка словами, сдержал себя.

Улыбка Вар-Раввана сделалась шире и мягче:

— Спасибо вам, добрые жители Гинзы! Спасибо, что дали возможность мне, недостойному рабу Господа, выс казать вам свои мысли… Но уж коль на разговор меня вызвал ты, досточтимый Захарий, то позволь мне обра титься с вопросом к тебе… Вот ты много постранствовал по Иудее, многое повидал. Ответь же и мне, и своим досточтимым соседям, много ли видел ты в городах иудейских счастливых людей? Ответь…

Недоумевая, к чему это клонит Вар-Равван, Захарий развел руками:

— Не много.

Назаретянин кивнул:

— Да, это так. Счастливых людей в Иудее не много… Но ты не спрашивал, почему? Как такое возможно? Ведь мы же народ, избранный Богом! Почему же мы так несчастливы? Почему же Всевышний нам не помогает?

Он отвернулся от нас в отместку за наши грехи, — решительно заявил Захарий.

Лицо Вар-Раввана сделалось грустным. Вздохнув обреченно, нахмурился:

— Он отвернулся от нас за наши грехи… Но что же такое есть грех? Что значит грешить?.. Не знаю, как ты, но я думаю, что грешить — это делать не то, для чего нас создал Господь, идти не тем путем, которым бы Он хотел, чтобы мы шли. То есть… отвернуться от Него. А это и значит верить неправильно! Так или нет?

Толпа отвечала смущенным молчанием. Не знал, что сказать, и Захарий.

Выдержав паузу, с по-прежнему грустным лицом Вар-Равван продолжил:

— Мы потому и несчастны, что грешим, а грешим оттого, что неправильно верим в Бога и неправильно понимаем жизнь… Ну скажите, что такое быть счастливым? Есть с золотого подноса, пить из серебряных кубков? Целыми днями предаваться безделью в прохладных покоях? Да, это, наверное, замечательно! Но разве любой из нас, не имеющий ни золотого подноса, ни серебряных кубков, не счастливее узника, изодня в день таскающего камни мостить дорогу? А он, этот узник, мостящий дорогу, разве не счастливее узника, приговоренного к смерти? Но узник, приговоренный к смерти и ждущий своего часа, он не счастливее своего собрата, казненного позавчера?.. И в то же время тот узник, казненный поза вчера, я думаю, счастливее камня, уложенного вместе с другими в дорогу. Потому что он жил, в нем горела искра, зажженная Господом!.. И правителям стран, и вельможам, и доблестным воинам, и разбойникам, и тру долюбивым крестьянам — всем суждено умереть. Но умереть суждено только тем, кто жил. И каждый из тех, кто жил, кто живет и кто только родится, должен быть счастлив, что ему дарована жизнь, что Всевышний создал его по образу своему и подобию и примет назад к себе… Надо понять, что вся наша жизнь есть всего лишь возвращение к Богу. И этого хватит для счастья вполне, если ты по-настоящему веришь в Господа!.. Мы же выдумали себе новых богов, мелких, сиюминутных, и поклоняемся им, а потому и несчастны.

Как его слушали! Как молчали собравшиеся на площади…

Никогда еще Анна не видела одновременно у стольких людей таких изумленных и подобревших глаз.

Она вглядывалась в лица жителей родной деревни, которых помнила с малолетства, и не узнавала их. Люди, внимавшие Вар-Раввану, словно размякли, словно посветлели.

Да и Анна сама еще никогда раньше не ощущала такой радости… да, да! то была радость от… слов. Мгновеньями на нее накатывало чувство, что слова эти не говорил бездомный бродяга, нищий и некрасивый Вар-Равван, а пел кто-то в ней самой. Кто-то, похоже, живший и слышавший эти слова еще до того, как она родилась.

И вот теперь, когда они слетали с обветренных губ Вар-Раввана, этот кто-то внутри нее их подхватывал и напевал как действительно песню.

Боже мой, объясни, что с ней творилось!..

С этого дня Вар-Равван приходил к обложенному белыми камнями колодцу каждый вечер. И не было случая, чтобы к нему не собирались жители Гинзы.

Чаще происходило наоборот, и когда Вар-Равван в сопровождении учеников и Андрея появлялся на площади, там с нетерпением уже ждали люди, которые часто шли целыми семьями, чтобы послушать его, о чем-то спросить, высказать собственные мысли.

А слушать их и понимать он умел! И способен был так объяснить самый вроде бы сложный вопрос, так на него ответить, что все становилось ясно и самому непонятливому.

Очень скоро такие беседы стали необходимы деревне как рассвет или дождь. Иногда, разговаривая между собой, жители Гинзы спрашивали друг друга, как они жили раньше без Вар-Раввана? Как это было возможно?

Анна… ну а что Анна? Пересилив свой страх и признавшись себе самой, что Вар-Раввана она полюбила, Анна мучилась теми сладкими надеждами, которые знакомы всем, кто любил когда-либо.

Ловила взгляд Вар-Раввана, прикосновенье руки, пыталась по голосу и лицу его распознать, выделяет ли он ее среди всех остальных.

И разумеется, ей казалось, что выделяет. Всем влюбленным так кажется. В этом доброе сердце лжет беззастенчиво!

Но однажды Анна решилась…

Зная, что каждый день на рассвете Вар-Равван ходит за хворостом в недалекую рощу вокруг источника, в то утро Анна выждала, когда Bap-Равван отправился в путь, и заспешила следом.

В роще и она принялась собирать хворост, разговаривая с Вар-Равваном о пустяках, выжидая момент, чтобы открыться ему.

Так она протянула до тех пор, пока они не насобирали достаточно, и Вар-Равван справился с ее вязанкой, а затем и со своей, связав их. После чего они сели передохнуть перед возвращением. Сели на расстоянии вытянутой руки друг от друга.

Анна спросила:

— Скажи, Вар-Равван, что ты думаешь о любви? Это правильно, когда мужчина и женщина любят друг друга?

Глядя пристально на нее, Вар-Равван помолчал, а когда он заговорил, голос его звучал глухо:

— Любая любовь правильна. Но без любви мужчины и женщины жизнь бессмысленна. Мужчина и женщина созданы как две половины целого, из которого рождается жизнь. Только такая любовь делает человека по-настоящему счастливым.

— А ты сам… любишь кого-нибудь? Какую-нибудь женщину? — Анна не выдержала его взгляда и отвернулась. Жар смущенья обжег ей лицо.

Вар-Равван помедлил с ответом:

— Анна! Ты необычайно красива. Полюбить тебя было б блаженством для каждого. Но я… я могу быть тебе только братом. И ты всегда будешь мне только сестрой… Не спрашивай, почему. Не надо… Пойдем.

Иначе люди могут подумать о нас неправильно.

Только… только… только сестрой.

Только?

Больше Анна не слышала ничего. Больше и слышать она ничего не хотела.

Сестрой… Только сестрой?

День разливался расплавленным золотом. И обещал убивающий зной, режущую глаза ясность. Ясность во всем.

Анна тащила вязанку, не замечая ни ее тяжести, ни встречного ветра. И конечно, не знала, что Станий-младший, человек, от которого она сбежала из Ершалаима, уже приближается к Гинзе. На взбешенном коне, в сопровождении десяти солдат.

Облако поднятой ими пыли еще не виднелось из-за далеких холмов…

И уж тем более облако пыли, гнавшееся за Станием-младшим и сопровождавшими его солдатами, было неразличимо с верхней палубы теплохода «Отчизна», где Анечка и открыла глаза, вытянувшись все так же в шезлонге.

Сколько времени она просидела зажмурившись, Анечка не понимала. Только чувствовала, как в кончики пальцев с особым усилием давит разгоряченная кровь. Да слышала сердце свое, которое билось взбешоннее, чем мчался конь Стания-младшего к изжаренной месяцем гарпеем Гинзе.

— Браво, брависсимо, бесподобная Анна Павловна! — зааплодировал из своего шезлонга Чигиз. — Вы сделали все просто великолепно! Я знал, что вы справитесь с этой ролью. И вы справились…

— Но позвольте… — начала было Анечка неуверенно, однако продюсер не дал ей сказать.

Он вскочил и показался ей из шезлонга еще более высоким и могучим в плечах. Прямо-таки великаном.

— Не надо! — воскликнул Чигиз. — Не надо сейчас никаких вопросов. Отдохните, придите в себя. Развлеки тесь, в конце-то концов! Вы же на фестивале. Так что, как говорят в идиотских американских фильмах, рилакс! — продюсер скорчил страшенную мину и загнусавил, будто нос его был зажат: — Иначе ты труп, приятель…

Анечка не выдержала и рассмеялась. И хорошо, что Чигиз не дал ей спросить. Она, собственно, и не знала, что спрашивать.

— Так-то лучше, — одобрил продюсер. — Значит, мы договорились? Вы отдыхаете, предаетесь радостям и веселью профессионального праздника, ну, а как только потребуется, то я и представлю вам сэра Девелиша Импа, да?

— Да.

— Отлично! С вами чертовски приятно иметь дело, — Чигиз одернул пиджак, изысканно склонил голову: — Тогда позвольте мне исчезнуть.

И он тут же исчез! Его просто не стало. Как в цирке: ап — и нету.

Анечка повертела головой, зажмурилась, открыла глаза, но Чигиз от этого не появился.

Тогда Анечка вознамерилась встать из шезлонга и уже было встала, но ее осенила гениальная мысль, что если продюсер исчез, то так, значит, и надо. И что, даже поднявшись, она ничего не поправит и не вернет.

Анечка вставать передумала.

И правильно сделала: в шезлонге удобно, солнце ласкает, ластится ветер… Но тоскливо, о Боже мой, как тоскливо! Ведь она сможет быть ему только сестрой, это так, так, он своего решения не изменит. Она чувствует это сердцем.

Он? Не изменит.

Тоскливо…

ГЛАВА 7

ФИРМА ВЕНИКОВ НЕ ВЯЖЕТ

Первый из первых или Дорога с Лысой горы

В наш мир, в бесшабашное бабье лето сознание Дикообразцева вернулось от завораживающего баса, пророкотавшего:

— Вот мы и прибыли… Назад.

Разглядев перед собой в темноте бледное лицо сэра Девелиша Импа с застывшей улыбкою на губах, Александр Александрович вспомнил, что находится он в черном, как персидская ночь, лимузине, вспомнил, что случилось до того, как он оказался в салоне этой машины, на ее упругом диване, вспомнил… слепящее солнце, длиннющий гвоздь, чесночный дух и… и — все!

Что происходило в машине, говорили ль они о чем-нибудь с ее хозяином (а ведь должны были говорить!), Дикообразцев не помнил, хоть тресни.

Провал, полный провал в памяти! Однако думал об этом Дикообразцев почему-то спокойно.

Завораживающий бас между тем продолжал рокотать:

— …Чрезвычайно был рад познакомиться с вами лично, дорогой Александр Александрович. Давно я об этом мечтал. Черт знает, с каких времен. И честно при знаюсь, не верил, что мы когда-нибудь встретимся с вами лицом к лицу. А уж о том, что общий язык найдем, поймем друг друга и договоримся действовать вместе, даже мечтать не мог, — говорил сэр Девелиш Имп, но губы его при этом не шевелились. И улыбка казалась мертвой. — Ведь наше сотрудничество противоестественно, невозможно в принципе. Я и помыслить о нем не брался. И вот вам, как говорится, здрасьте!.. Нет, никогда не понять нам законов, которые управляют подлунным миром. Потому что их, видимо, нет.

Ни сил, ни мыслей ответить у Дикообразцева не было. В голове у него гуляла абсолютная невесомость.

Но американец и не ждал от него никакого ответа.

— А вы, Александр Александрович, оказались чело веком, еще более умным, чем я предполагал. И это весьма отрадно, — звучал во мраке машины заворажива ющий бас. — Теперь я не сомневаюсь, что фестиваль выйдет у нас на славу. Хотя и преподнесет сюрпризов, как ни один другой!.. Поэтому я вам советую ничему не удивляться, не дрейфить и не терять присутствия духа.

Мои помощники всегда будут рядом и на произвол судьбы вас не бросят… Ну а теперь вам пора. Прощаться не будем, поскольку мы скоро увидимся.

Дверца справа от Дикообразцева приоткрылась, и, лишь кивнув, Александр Александрович выбрался на тротуар.

Здесь он собрался захлопнуть дверцу, но бас из машины его опередил:

— Минуточку, Александр Александрович! Вот возьмите, иначе вас просто не впустят.

И в руке у Дикообразцева обнаружилась целлофанированная картонка красного цвета размером не больше пачки из-под сигарет, с продетой в две дырочки просторной веревочной петлей, чтобы картонку можно было повесить на шею.

На картонке помещались фотография Александра Александровича, полное его имя и эмблема фестиваля в виде роскошного букета из серебристых звездочек. По диагонали картонки, слева направо спускались прозрачные, но легко читавшиеся буквы: ПРОПУСК.

Насколько Дикообразцев помнил, он, как исполнительный директор фестиваля, никаких пропусков не заказывал. Для гостей, участников и работников фестиваля подготовили специальные визитные карточки, по которым они и должны были проходить в гостиницу, на теплоход, на просмотры фильмов в кинотеатры.

Что же это за пропуск?

Разглядывая его, Дикообразцев двинулся к застекленному входу в гостиницу, но у самой двери дорогу ему преградили два угрюмых мордоворота. Еще трое таких же, в черных костюмах и при черных галстуках, стояли, деловито оглядывая подходы к гостинице, чуть в стороне.

— Пропуск! — угрожающе скомандовал ближайший к Дикообразцеву мордоворот.

Александр Александрович оторопел.

Нет, разумеется, вход в гостиницу с сегодняшнего утра должен был охраняться. Конечно! Но — милицией. В форме. И к тому же милиционерами Центрального райотдела. А их, прикомандированных к фестивалю, Дикообразцев знал всех в лицо. Да и они его знали.

Мордовороты же с кирпичными подбородками, по самой последней моде причесанные, с рациями в руках и, наверняка, вооруженные, были Александру Александровичу не только не знакомы, но и неприятны. Чудилась за ними Дикообразцеву некая тень фантастической цитадели. Мрачной и неодолимой.

Оторопевший Дикообразцев не сразу, но вспомнил об алой картонке и продемонстрировал ее мордоворотам.

Этого хватило вполне. И Дикообразцев вошел в низкий холл «Полноводной», где его немедленно подхватил под руку Офиген Бармалеевич Кислючий, первый заместитель головы городской управы. Именно Бармалеич старательнее других мешал исполнительной дирекции фестиваля работать нормально, именно он изводил Дикообразцева таким пристальным вниманием к его работе, что у Александра Александровича при одном упоминании о Кислючем случалась изжога.

Впрочем, от первого замголовы у половины города животы болели.

— Наконец-то! — Бармалеич увлек Дикообразцева в глубь холла, подальше от оживленного пути от двери к лифту и лестнице. — Я тебя заждался!.. Ну рассказывай, как он? что?

Не ожидавший подобной встречи Дикообразцев спросил:

— Кто?

Кислючий вытаращился на него и засопел недовольно:

— Как это кто? Имп, разумеется! Ты ведь с ним на «мерседесе» катался? — Кислючий считал верхом демократизма то, что он обращался ко всем, за исключением самого городского головы, на «ты».

А вы как узнали? — окончательно вывел его из зыбкого равновесия Дикообразцев.

Замголовы аж подпрыгнул. Экая бестолковость!

— Да как же я мог не узнать?! Нам из Москвы, из Кремля, специальный факс прислали о том, что Главный сам назначил этого Импа президентом фестиваля. Пред ставляешь, какое этому значение придается, если таким вопросом занимается глава государства!.. В том же факсе было сказано, что первым делом Имп встретится с тобой и обсудит все детали… Ну я, как факс поступил, так сразу к тебе, сюда, хотел проинструктировать, чтобы ты из американца деньжат побольше выжал. А мне говорят, ты уехал на импортном «мерседесе». С кем уехал, никто не знает. Но что тут, собственно, знать? Все и так ясно.

Поэтому прекрати прикидываться, время для шуток неподходящее, и выкладывай все…

Конечно, рассказывать надо было. Однако — что? Дикообразцев и представить не мог.

Не признаваться же в самом деле, что он не помнил, о чем шла речь во время поездки на лимузине! Забавно…

Ответ проявился у Дикообразцева в голове сам собою. И Александр Александрович заговорил голосом многозначительным и таинственным:

— Если в двух словах, то американец оказался вполне нормальным, я бы даже сказал, вполне нашим мужиком.

Не выпендривается, без гонора и вроде бы с головой.

Все, что его интересовало, мы обсудили, и он остался доволен. Претензий у него к нам никаких. Так, мелкие пожелания. Что касается денег, — Дикообразцев накло нился к замголове, — то он сказал, что готов инвестиро вать столько, сколько нам потребуется. Он, мол, наме рен обосноваться в Твери надолго.

У Кислючего отлегло. Ему стало так хорошо, словно карманы его уже распухли от буржуазных купюр.

— Серьезно? — на всякий случай переспросил он.

— Абсолютно! — заверил Дикообразцев. Он и сам верил всему, что сказал.

Замголовы заозирался, словно кто-то мог подслушать их разговор:

— Ты об этом особо не распространяйся, понял? — Кислючий понизил голос. — Ни-ко-му! Надо как следует обмозговать, куда в первую очередь следует направить его инвестиции. Чтобы не прогадать. С наибольшей пользой для города!

Кислючий задумался… Зарплату руководящим сотрудникам управы поднять надо? Надо. Мебель в кабинетах уже месяц как не меняли? Поменяем. Автопарк управы требует обновления… Да мало ли неотложных дел! Ладно, решим.

Взгляд замголовы вернулся из заоблачных далей к Дикообразцеву:

— Значит, так… Импа этого я пока полностью пору чаю тебе. Выжми из него все, что только сможешь. И помни, жители нашего города смотрят на тебя с наде ждой!.. Ну а уж всей московской братией мы займемся сами.

От недоброго предчувствия Дикообразцеву сделалось кисло:

— Какой еще московской братией?

Дело в том, что никем из имеющих отношение к фестивалю городские власти заниматься не собирались, перепоручив их исполнительной дирекции. Она проводит фестиваль? Вот пусть и крутится! Или, как сформулировал голова городской управы, «пусть управляет всем спектром палитры фестивальных проблем». От минеральной воды на банкеты до приема гостей и участников.

И вдруг Кислючий заявляет, что займется какой-то московской братией. С чего это вдруг? Что за братией?

— Да ты что, Сан Саныч, не в курсе? — не поверил замголовы. — К нам с минуты на минуту нагрянет целая толпа депутатов, министров и еще черт знает кого, а ты, исполнительный директор, не в курсе?

К Дикообразцеву вернулись хладнокровие и спокойствие. Он чувствовал себя так, словно сказанное Кислю-чим новостью для него не было:

— А-а-а, вы про них? Конечно, заниматься такими гостями должна управа.

— Естественно! — Кислючий расправил плечи, как орел расправляет крылья перед тем, как сорвется с обрыва… Ему не нравилось, что Девелиш Имп как бы возвысил Дикообразцева, встретившись в первую очередь с ним. Слишком жирно для Сан Саныча. Но ничего… — Вот я и пошел заниматься ими. А ты двигай фестиваль. До скорого!

И Кислючий заторопился к парадному входу.

Пробурчав несколько не самых ласковых слов в адрес Кислючего, Дикообразцев поднялся к себе в кабинет и расположился за рабочим столом.

Расположился и сам себе не поверил.

Если он правильно помнил, то, направляясь встречать сэра Девелиша Импа, оставил на столе полнейший бардак, кучу неподписанных и необработанных бумаг. Очень важных. А сейчас…

Арифметический порядок на столе волей-неволей наталкивал на мерзкую мысль, что кто-то, пока неустановленный, рылся в его бумагах, хозяйничал здесь без него и до чего дохозяйничался, неизвестно.

А вдруг что-то пропало? А если…

Милицию, надо вызвать милицию! Пусть разберутся, пусть найдут и установят этого пока неизвестного.

Дикообразцев схватился за телефон, но вместо гудка услышал в трубке разудалое пенье цыган, визги скрипок, бренчанье гитар.

Что такое?.. Бред!

Бред не бред, а, пожалуйста, — трубка пела и чуть не плясала.

Александр Александрович не знал, что и делать.

Выручил его Поцелуев, довольный голос которого, перекрывая и цыган, и гитары, и скрипки, ударил в ухо Дикообразцеву из трубки:

— Александр Александрович, дорогой, это я! Узнае те?

Дикообразцев молчал.

— Вы слушаете меня, Александр Александрович? Слушаете?

— Слушаю.

Очень хорошо! Вы бросьте эту затею с милицией. Не надо ее вызывать. И вообще никого вызывать не надо… Это я с вашими бумагами работал. И честное слово, поработал неплохо. Все, что вы не подписали, подписал. Только два счета за работу, которую не сделали, вернул. В коммунхоз и фирме «Фраере». Последняя требовала с исполнительной дирекции двадцать два миллиона за, якобы, марочный массандровский мускат, поставленный ею для фестиваля, хотя на самом деле эта же самая фирма делает сей неведомый виноделам напиток в Рязанской области, в деревне Красные нехристи, по три железнодорожных цистерны в день, а разливает в Химках, в цехе, который арендует у местного завода фосфатных удобрений. А потому запах напитка, который фирма «Фраере» по наивности называет массандровским мускатом, хорошо знаком не виноделам, а крестьянам нечерноземной зоны, которые с помощью химкинских Удобрений загубили не одну сотню и без того не слишком плодородной почвы… В общем, я решил, что «Фраерсу» платить не за что… Кроме того, я подготовил вам списки на банкеты, о которых вы так волновались. Они лежат в красной папке справа от вас. Видите папку? Дикообразцев покосился на папку:

— Вижу.

— Что-то я вас плохо слышу! Александр Александрович! — орал в трубку Поцелуев. — А вы меня как слышите?

— Нормально.

— Вот черт! Ничего не разобрать! — возмущался Поцелуев. — Ладно, я сейчас, минуточку.

И буквально сейчас же дверь из спальни распахнулась как от пинка, в комнату к Дикообразцеву хлынули голоса востроглазых цыганок, сочные звуки скрипок, трепетные аккорды гитар, а следом из спальни появился и Поцелуев. Сияя улыбкой, с телефонной трубкой в руке.

— Так я не расслышал, на месте папка? — как ни в чем не бывало, обратился он к Дикообразцеву и, посмо трев на стол, сам себе и ответил: — Ага, на месте. Очень хорошо!

Дикообразцев пролепетал:

— Нет, с вами сдвинуться можно…

— И прекрасно! — Поцелуев небрежно бросил трубку через плечо, и она исчезла, должно быть, в спальне. Но удара падения ее Дикообразцев не слышал. — Легкая сдвинутость хорошему человеку необходима, как интеллигенту — дыра в кармане. Легкая сдвинутость придает существованию неповторимую остроту, как хорошая аджика жареному мясу. Вы аджику уважаете, Александр Александрович?

Исполнительному директору почему-то стало смешно:

— Вы хотите сказать, что интеллигент при деньгах…

— Все равно что журавль на привязи! — подхватил Поцелуев. — Кстати, вон в той серой папочке слева от вас я собрал копии подписанных документов. Будьте любезны, просмотрите их, пожалуйста. И если что-то не так, я требуемый документик немедленно верну.

Дикообразцев просмотрел копии и ни к чему придраться не смог. Не к чему было придраться, Поцелуев все сделал правильно.

Такая оценка советника по русским делам обрадовала, хотя он и постарался этого не показать.

Развалившись на диване, Поцелуев вроде бы равнодушно пожал плечами и заявил:

— По-другому и быть не могло. Вы меня извините за выражение, но наша фирма веников не вяжет!

Исполнительный директор улыбнулся и посмотрел на часы. Они показывали половину третьего.

— До прибытия теплохода остался час. И у нас есть еще время поразвлечься, — Поцелуев поднялся и потянул за ручку дверь в спальню. — Как вы насчет того, чтобы немного попредаваться безумным страстям, отдаться во власть порока?

— Но у меня столько дел! — взмолился Дикообраз-цев.

Лицо у Поцелуева вытянулось, как у лошади, проглотившей бутерброд с красной икрой:

— Дела? Да что же может быть важнее, чем отдаться пороку?! К тому же, когда я рядом, никаких делу вас нет.

Вставайте, вставайте и смелее за мной!

Он распахнул дверь в спальню, где тут же загалдели цыгане, и понеслась, понеслась за невидимым табором в даль будоражащая душу песня.

— Давай, чавэлы, давай! — закричал в раскрытую дверь Поцелуев. — Пойдемте, Александр Александро вич, пойдемте, — позвал он Дикообразцева. — Кто знает, доведется ли вам еще отдохнуть от души.

Отдохнуть от души?

Дикообразцев не обратил внимания на этот каламбур, он думал о другом. А что если Поцелуев прав? Упустишь вот так однажды возможность, а потом окажется, что была она последней…

Он поднялся и двинулся за Поцелуевым, уже исчезнувшим в спальне.

Бы-ы-ыла не была!

ГЛАВА 8

ГЛАВНОЕ ИСКУССТВО ПОЛИТИКА

Дверь спальни за Дикообразцевым захлопнулась, и ленивый щелчок замка ее послужил сигналом для вереницы откормленных автомобилей с правительственными номерами, которая в сопровождении сиренами завывающих, мигалками пышущих милицейских машин на крейсерской скорости протаранила город, устремляясь к «Полноводной», где ее поджидало все перетрусившее местное начальство.

Встречавшие, выстроившись по ранжиру у парадного входа гостиницы, чахоточно улыбались, позорно потели холодным потом, мяли ладошки и смотрели вокруг тусклыми глазами приговоренных к смерти.

Еще бы! Столько высоких гостей из столицы одновременно в город не приезжало никогда.

Тут надо сказать, что вниманием своим овапы, то есть, очень важные персоны, Тверь не баловали. Ни в давние времена, ни в теперешние.

Да это и понятно. Разве разглядишь с московских, высот какой-то там городишко прямо под левым боком у первопрестольной? До него ли, когда голова занята проблемами глобальными? Думая о чаяниях народных, вокруг оглянуться некогда.

Поэтому большинство из овапов через Тверь проезжало, только направляясь из Москвы в Питер и обратно. А тут, как специально, получалось так (причем — каждый раз!), что, выехав из столицы, овапы оказывались в Твери именно в тот момент, когда надо было закусывать после первой, самой вкусной, дорожной рюмки. Сами понимаете, что прерывать этот процесс ни один нормальный человек не будет… Ну а на обратном пути Тверь возникала за окнами в те минуты, когда овапы обычно лишь тяжело просыпались после душного, горячечного сна и думали только о том, как поскорее попра-; вить подорванное накануне здоровье… То есть, опять не до Твери им было. Какая, к чертям собачьим, Тверь, когда в затылке…?!

Нет, разумеется, в последние годы многие из самых заботливых и отчаянных борцов за народовластие и благополучие Отечества нашего в Тверь наведывались. Куда ж от них денешься? Они ведь как блохи, без спрос> лезут… Но заявлялись они все больше поодиночке, в окружении одних помощников да толстопузых телохранителей. Властям особых хлопот не причиняли, хотя некоторые из них и грозились снять кое-кого из местных начальников с работы; ну а горожане в массе своей и вовсе этих визитов не замечали. До них ли, когда надо строить новое процветающее государство?

Вот и получается, что тот невозможный день стал для Твери вроде как светопреставлением, поскольку из откормленных автомобилей с правительственными номерами на тротуар перед гостиницей «Полноводная» ступили ножки большинства самых видных обитателей московского политического Олимпа.

Мамочка родная, и кто только не решил осчастливить фестиваль своим присутствием! Полторы сотни журналистов, примчавшихся на специальных автобусах и теперь загнанные озлобленными милиционерами на чахлую травку газонов вдоль фасада гостиницы, лишь восхищенно матерились, разглядывая прибывающих. Это же полный парад получается! Такое даже в Москве не бывает, потому что быть не может.

Среди журналистов, которым по вредной их привычке все и всегда требуется объяснить, немедленно распространился слух, будто на фестивальный карнавал прибудет и Сам. Но — инкогнито. И что фестиваль вообще задуман как попытка примирить непримиримых и установить какое-никакое, но равновесие, чтобы рвущиеся к власти согласились в предстоящих баталиях хоть на какие-то правила, а не орудовали словно в таиландском боксе. Сколько же можно быть азиатами?

Правда, никто не знал, на какой карнавал — первый или заключительный — прибудет Сам. Но клялись и божились, что обязательно инкогнито. Не хочет, мол, неформальность атмосферы нарушать.

Утверждали также, что где-то в пригороде Твери, в уже два дня как оцепленном домике, разместится весь кабинет министров во главе со своим председателем. Или еще вчера разместился? Черт его знает! Только все это, по словам самых кусачих репортеров, напоминало паническое бегство из Москвы, эвакуацию.

— Уж не хотите ли вы сказать, что… — таращили глаза от таких сравнений наиболее легковерные из жур налистов.

И слышали в ответ настороженное:

— Т-с-с-с!

Но легковерные не успокаивались. Успокоишься от таких заявлений! И они тянули свое:

— Получается, весь фестиваль задуман как…

— Да говорят же вам т-с-с-с! Что же вы, батенька, такой оболдуй! Прямо домоуправ какой-то!

Не знаю, почему кое-кто из московских акул пера равняет оболдуев с домоуправами, пусть это останется на их совести жирным, несмываемым пятном. Но знаю другое.

Если до этих несуразных слухов никакого домика нигде в пригородах Твери никто не оцеплял, то сразу после них — и оцепили, и порядок в нем министерский навели, и соседям в ближайших домах приказали сидеть тихо-тихо, носа на улицу без особой нужды не показывать.

А вскоре в доме появились и постояльцы. Как пауки важные и загадочные…

У нас всегда так: слухи опережают жизнь. И если чего-то нету, но о нем говорят, значит, оно обязательно будет. Пусть даже вопреки и здравому смыслу, и Уголовному Кодексу, и закону земного тяготения. Вот…

Как бы там ни было, но церемония прибытия в «Полноводную» овапов закончилась, и тогда сутулый молодой человек в заношенном сером костюмчике и с позабывшей о существовании горячей воды и мыла каштановой шевелюрой пригласил журналистов в пресс-центр для аккредитации. И повел их за собою в малый зал гостиничного ресторана.

Там, зажатые стенами, расписанными верхневолжскими пейзажами, журналисты были поименно внесены в список и получили пропуска, позволявшие им только входить в гостиницу и посещать конкурсные просмотры фильмов. На все остальные мероприятия им пообещали выдавать специальные пригласительные билеты. Однако сразу же выразили сомнение в том, что таких билетов хватит на всех.

Понятное дело, журналисты полезли на стены и, вполне возможно, забегали бы по потолку, рискуя свалиться оттуда вместе с ветвистыми люстрами чешского стекла, что едва ли пошло бы на пользу как фестивалю, так и самим репортерам.

Но начавший вскипать бунт пресек свом появлением, кто бы вы думали? Естественно, Сизигмунд Чигиз! Можно сказать, приятель Анечки Измородиной.

Понятия не имею, каким образом он оказался в гостинице, когда теплоход, где Чигиз совсем недавно так мило беседовал с Анечкой, к тому моменту лишь миновал поселок Эммаус (есть такой на подъезде к Твери!) и намеревался причалить к речному вокзалу где-то минут через сорок.

Ну да не в том суть!.. В малом зале ресторана, названном пресс-центром, Чигиз появился? Появился. Что же еще нам от него надо?

Нам с вами, дорогие читатели, возможно, ничего от него и не надо, но журналистам-то сразу же захотелось узнать, во-первых, что это за гусь лысый да еще в желто-зелено-коричнево-клетчатом костюме образовался за столом, рядом с затасканным молодым человеком, во-вторых, почему лысый так снисходительно всем им усмехается, будто знает страшную военную тайну, но ни за что не выдаст, а в-третьих, как понимать его раскатистое «Стоп себе, думаю!», которым он перекрыл все остальные голоса, бившиеся с негодованием о дивные верхневолжские пейзажи на стенах.

Ну а Чигиз, дождавшись, когда зал попритихнет, рассказал о том, что президентом фестиваля стал сэр Деве-лиш Имп, представлять которого журналистам, пишущим о кино, необходимости нет, и что сэр Девелиш Имп предполагает патронировать все последующие фестивали российских киноактеров…

Эти слова вызвали ропот недоумения и даже недовольства. Как же так, фестиваль российских киноактеров будет финансировать американец? Выходит, он купил фестиваль на корню?

Чигиз, улыбаясь все так же снисходительно, объяснил, что сэр Девелиш Имп фестиваль не купил и покупать не собирается. Но считает необходимым оказать помощь российским актерам, которым, по его мнению, равных в мире нет.

Далее Чигиз сообщил, что на нынешнем фестивале будет четыре основных события. Прежде всего это сегодняшнее его открытие в драмтеатре, которое затем перейдет в карнавал на центральных улицах города… Завтра, в субботу, во Дворце кино состоится актерское шоу, суть которого он огласить пока не может. А вечером, в субботу же, в цирке пройдет политическое представление под названием «Я есть…». Принять в нем участие приглашены все прибывшие в Тверь политики…

И наконец, в воскресенье состоится торжественное закрытие фестиваля с провозглашением лучших актеров года. После чего во все том же драмтеатре, в полночь, грянет Бал лицедейства, который плохо информированные граждане, должно быть, и окрестили вторым карнавалом. Но это, — заверил всех Чигиз, — будет нечто более грандиозное, чем любой карнавал.

Что же касается слухов о прибытии в Тверь да еще инкогнито Самого, то додуматься до такого могли исключительно люди с нездоровой фантазией! Впрочем… все может быть. Все может быть, господа, если за дело берется сэр Девелиш Имп.

Да и посудите сами, разумно ли было бы пропустит такой праздник? Разумно ли не воспользоваться такой замечательной возможностью для?..

Снисходительная усмешка Чигиза соскользнула в лукавую, и сообразительные слушатели его, уже очарованные обаянием здоровяка в клетчатом, однозначно решили, что Сам на фестиваль прибудет.

— И вот еще что!..

Чигизу снова пришлось повысить голос, чтобы загомонившие журналисты обернулись к нему… Как уполномоченный сэром Девелишем Импом координатор программы, Чигиз заявил, что пропуск «ПРЕССА», который только что получили аккредитованные журналисты, дает право посещения всех без исключения мероприятий и объектов фестиваля, включая заседания жюри и банкеты. По предъявлению этого же пропуска представителей прессы будут бесплатно… (Чигиз оборвал себя, зал утонул в настороженной, недоверчивой тишине)… обслуживать во всех ресторанах и барах фестиваля. Таково распоряжение сэра Девелиша Импа!:

Ой-ё-ёй, что случилось с аккредитованными после этих слов… Вам еще не доводилось наблюдать, как ликует племя изголодавшихся африканских каннибалов, отловив двух американских туристов? Тогда попытайтесь представить… Слопав всех соседей в округе и не подавившись даже двумя своими наидряхлейшими старухами, племя вторую неделю кое-как перебивается с омерзительных бананов на тошнотворные ананасы. Сил уже нет ни с боку на бок перевернуться, ни в небо смотреть. Друг на друга коситься начинают. И тут… Разведчики приволакивают на стоянку двух америкашек! Толстеньких, пухленьких, аппетитненьких, с кожею сметанной белизны, которая так быстро подрумянивается на костре!.. Бедолаги опрометчиво отошли от автобуса слишком далеко да не в ту сторону, куда повели остальных поглядеть на живых львов. Их-то разведчики и повязали. Рты заткнули какой-то мерзостью, руки — ноги связали лохматыми веревками. И как только до стоянки целыми донесли? Как ничего не откусили?

Теперь представляете, что началось с племенем? Ведь в каждом янки килограммов по сто! Да ухоженного, чистейшего, на витаминах взращенного мясца. Без химии всякой. Ой-ё-ёй!

Вот такое же ликование воцарило и в малом зале ресторана гостиницы «Полноводная» вслед за сообщением о неожиданной щедрости сэра Девелиша Импа.

А два самых прытких и нетерпеливых хлопца из замечательного журнала «Трезвость и честность» незамедлительно, но стараясь внимания к себе не привлекать, шмыгнули за дверь и — бегом в большой зал ресторана. Естественно, чтобы проверить, действительно ли их пропуска столь всемогущи.

И напроверялись. Да так, что вызванные метрдотелем сержанты Нещадный, Ступенька и Хворьперекатный только при помощи элегантных электрошоковых дубинок смогли доходчиво объяснить сотрудникам «Трезвости и честности», как им выйти из ресторана.

Пока журналистская братия предавалась восторгам и славословила сэра Девелиша Импа, Чигиз благополучно и незаметно из-за стола руководителя пресс-центра исчез. Совершенно таким же таинственным образом, как и появился за ним.

Но это никого из счастливых обладателей волшебных пропусков не заинтересовало. Их волновало другое.

Забыв о желто-коричнево-зелено-клетчатом уполномоченном координаторе программы, мастера слова, пера и микрофона последовали за своими собратьями из «Трезвости и честности», развеяв тем самым розовые надежды официантов ресторана побездельничать, пока гости и участники фестиваля устраиваются в номерах.

Впрочем, ресторан магнитил не только падких до соблазнов репортеров и журнальных обозревателей. К тому моменту,» когда в его большой зал хлынула толпа из пресс-центра, в противоположных углах этого помещения расположились две группки овапов.

Главным в одной из них, захватившей три столика и два просторных окна с видом на речку с названием Тьма-ка, был хлипкий телосложением, но поражавший всех темпераментом Прохор Валерьянович Шляпа, сопредседатель партии народного целомудрия.

Вторая же группа, оккупировавшая угол поближе к барной стойке, кучковалась вокруг Самуила Ревазовича Грозного, лидера общественно-политического движения «Назад, чтобы вперед!».

Крепкий и статный, с военною выправкой, Грозный до слез умилял перезревших дам своими всегда идеально уложенными кудрями. Которыми мог он, однако, так непреклонно тряхнуть, что у половины парламента зуб на зуб не попадал.

Вторгшиеся в зал журналисты хотя и намеревались в основном поэкспериментировать с пропусками, быстренько поняли, что могут спровоцировать очередную баталию между Шляпой и Грозным, которые не просто проповедовали абсолютно противоположные политические взгляды, но и люто один другого ненавидели.

Грозный в открытую называл Шляпу наймитом западного капитала и обвинял его в том, что именно он, Шляпа, дорвавшись до кресла председателя кабинета министров, низверг страну в хаос и беспредел. За что, вне сомнений, ответит по всей строгости наших законов, когда он, Грозный, придет к власти.

В свою очередь Шляпа вполне интеллигентно величал своего оппонента пиплятью, что будто бы по-французски означает «болтун», и утверждал, что как раз такие вот грозные и есть те самые палки, которые прошлое вставляет в колеса реформам.

Прохор Валерьянович и Самуил Ревазович терпеть не могли друг друга до такой степени, что если один из них обедал в парламентской столовой, то другой в нее уже не входил. И наоборот.

Поэтому многие из журналистов, застав закадычных недругов в одном зале ресторана, сначала не поверили своим глазам и чуть было не перекрестились, а потом, коньячок отпробовав, рыбешечкой красненькой закусив, пошептавшись, решили порадовать себя очередным скандалом, а возможно и рукопашной. Поскольку все зиали, что Шляпа безрассудно горяч, а Грозный настырен и уперт.

Вот Паша Охламович из газеты «Нах Москау» и подал реплику. Да погромче, чтобы ее расслышали и за столиками с видом на Тьмаку, и сидевшие поближе к барной стойке:

— Ну до чего страну довели! У красной икры вкус пропал абсолютно, да и пахнет она теперь пометом.

Самые проворные из пашиных коллег поторопились включить диктофоны и телекамеры, приготовили фотографические аппараты.

Вилки с ножами перестали скрести тарелки, прекратилось бульканье по фужерам и рюмкам.

Все думали, что первым откликнется Грозный, всегда обличавший всяческие привилегии, а потому ругавший красную икру. А поскольку он считал себя большим знатоком сельского хозяйства, то любил поговорить о помете, удобрениях и яловых коровах.

Однако раньше Грозного в игру на этот раз вступил Шляпа:

— А вы, милостивый государь, икру-то ложками не потребляйте, — посоветовал он Охламовичу, — да руки перед тем, как сесть за стол, мойте. Тогда пометом вонять и не будет!

— Не лишним будет и физиономию вам всполоснуть. Она у вас от большого ума слишком уж чумазая, — в свою очередь съязвил Грозный, и его опричники опохмеленно загоготали.

В лагере журналистов воцарила растерянность… Шляпа и Грозный не тянут в разные стороны? Не бросаются друг на друга? Вроде как поддерживают друг друга?

И растерянность эта переросла чуть ли не в панику, когда Грозный через весь зал обратился к Шляпе следующим образом:

— Уважаемый Прохор Валерьянович, как вы отнесетесь к предложению сгонять партейку-другую в шахма тишки? Или вы преферанс предпочитаете? Так можно и в преферанс!

Все находившиеся в зале услышали, как раздраженно жужжит, толкаясь в оконное стекло, невыспавшаяся муха. И все слушали ее секунд тридцать, пока Шляпа не допил сок и не ответил:

— А что? Заманчивое предложение! С вами, уважаемый Самуил Ревазович, я согласен хоть в домино посту чать… Только где и когда?

Грозный поднялся:

— Зачем откладывать? Пойдемте прямо сейчас!

Ну хотя бы ко мне в номер. Там и воздух посвежее.

А то здесь, с приходом этих господ, завоняло нестерпимо.

Шляпа выбежал из-за стола и устремился навстречу направлявшемуся к нему походкой большого начальника Грозному.

— Пойдемте, потом будет не до шахмат, — Грозный; жестом предложил Шляпе следовать впереди.

И они, улыбаясь, не отмахиваясь от повскакивавших телеоператоров и фотографов, бок о бок, поскольку предложение идти первым Шляпа не принял, двинулись к двери, уводившей из ресторана в коридоры гостиницы.

Паша Охламович безжалостно кусал губы, силясь понять, что бы все это значило. А его соседка по столику Ангелина Тютюк, работавшая на четыре зарубежных радиостанции и еженедельник «Анаконда», зашептала в прижатый к чувственным губам диктофончик:

— Похоже, фестиваль в Твери преподнес первую настоящую сенсацию. Прохор Шляпа и Самуил Грозный впервые публично пожали руки и по обоюдному согла сию направились в апартаменты Грозного играть в доми но. То есть подтвердились предположения о том, что фестиваль задуман для того, чтобы политические лидеры смогли найти общие интересы и навести мосты между своими позициями. К чему это может привести, чем обернется для страны, для рядовых граждан, пред сказать не возьмется никто…

Что тут можно сказать? Да ничего приятного для чувственногубой Ангелины Тютюк! Как и всегда с выводом она поторопилась. Опять подвела склонность к драматизации.

Ну не знаешь, что писать, так не пиши ничего. А то, понимаете ли, «предсказать не возьмется никто».

Глупости! Не бывает такого, чтобы никто-никто да не знал, чем происходящее завершится и обернется, Поскольку всегда есть тот, кто знает, зачем оно происходит.

И если вам он, знающий все, неизвестен, то самое разумное — посыпать голову пеплом от сигареты «Прима», сжевать свой диктофон, а потом заклеить губы «Орбитой» без сахара. Сахар таким, как вы, неположен.

Впрочем, довольно! Девушек с губами, созданными для жаркой любви, у нас предостаточно. Как и девушек, склонных драматизировать и проходящий мимо троллейбус. Что от них требовать?

Вот и от журналистов, заполучивших пропуска на бесплатное обслуживание в ресторане, требовать какой-то работы тоже грешно.

Поэтому таким неуверенным выглядел немытоголо-вый руководитель пресс-центра, войдя в ресторан, чтобы пригласить журналистов в автобусы, которые должны были доставить их на Речной вокзал к прибытию теплохода «Отчизна».

До прибытия теплохода оставались считанные минуты, но на обращение руководителя пресс-центра поначалу не отозвался вообще никто. И он, бедный, совсем было увял, однако, на выручку ему пришла все та же Ангелина Тютюк, вспомнившая, что в «Анаконду» репортаж с прибытия теплохода необходим. Она-то и увлекла за собою в автобусы еще с десяток коллег…

ГЛАВА 9

ВОТ И ОНИ, ДОЛГОЖДАННЫЕ!

Знаете ли вы, дорогие читатели, что есть власть? Знаете? Прекрасно! Тогда будьте любезны, объясните и мне, бестолковому…

Нет, оно, возможно, и так. Возможно, с философской точки зрения вы и правы, и скороговоркой отрапортованная формулировка ваша, возможно, безукоризненна. Но…

Но я вам скажу другое. Я вам скажу, что власть есть кайф. И кайф, прошу заметить, неописуемый!

Так, во всяком случае, определил для себя Яков Заваркин, а уж ему ли не знать? Ему, вдохновителю, организатору и, само собой, председателю Всероссийского братства киноактеров!

Пять лет как неудержимый в порывах Заваркин создал братство, и пять этих лет превратились для него в сплошной неописуемый кайф.

Вообще-то Заваркин тоже был актером и когда-то весьма неплохим. Он и сейчас мелькал еще на задних планах в эпизодических ролях, тем самым не позволяя зрителям забыть себя окончательно.

И все же нашел себя Яков Степанович именно на посту председателя. Ни одна роль, даже та — неуловимого шпиона, выкравшего у американцев секрет неломающихся швейных иголок, не доставляла ему Такого кайфа, как роль требовательного, но справедливого, делового и энергичного, доступного каждому, однако, вхожего в самые высшие сферы председателя.

Как он умел командовать актерами народными заслуженными, популярными и наикапризнейшими! Как ловко, поистине виртуозно вплетал их в интриги, запутывал и подчинял!

Проделывал же все это Заваркин совсем не потому что от природы был интриганом, сатрапом и карьеристом, нет! От природы Заваркин таким не был. Но роль председателя дала ему власть, власть подарила неописуемый кайф, ну а кто же от кайфа откажется добровольно? Уж только не Заваркин.

Вот и в день прибытия теплохода в Тверь председатель братства парил на седьмом небе. Он распределял, перераспределял и переперераспределял очередность выхода участников фестиваля с теплохода на причал и порядок их шествия сквозь толпу восхищенных встречающих.

Надо ли говорить, что каждый из актеров, которым предстояло спуститься на берег с теплохода и торжественным парадом пройти через толпу ликующих поклонников, мечтал оказаться в первых шеренгах? Не надо этого говорить. Это и так понятно всем.

Заваркин же поставил дело так, что именно и только от него зависело, кто за кем в этом параде пойдет.

Формально порядок спуска на берег определял совет братства. Но состоял совет из людей, естественно, безропотно подчинявшихся Заваркину.

В итоге в тот день в каюту председателя братства один за другим, а некоторые и по несколько раз, наведывались кумиры миллионов кинозрителей лишь для того, якобы, чтобы справиться о самочувствии Якова Степановича, о его настроении… А между делом и вроде как без интереса, равнодушно так поинтересоваться, составлен ли список, и кто там у нас в первых рядах… Да? Ну все правильно. Эти заслужили… А… я-то каким по счету схожу?.. Странно…

Заваркин хмурился, говорил, что, должно быть, недосмотрели его помощники. Ну ничего, все в наших силах, все поправимо, он еще раз проконсультируется…

А за обедом Заваркин вдруг объявил, что никакой список вывешиваться предварительно не будет, что когда теплоход причалит, и наступит время сходить на берег, его помощники станут зачитывать имена, и названные ими будут выходить на трап.

После этого председатель как испарился. Будто бы для решения каких-то неотложных проблем, И никто не скажет, сколько таблеток валидола и папаверина употребили члены братства, лишившись аппетита после его неожиданного объявления.

Вернулся из неизвестности он только минут за десять до пришвартовывания, когда расфранченные актеры и актрисы уже забили вторую палубу справа по борту, когда хлещущий из репродукторов на пристани марш заглушал и умиленное ворчанье тысяч встречающих, и разговоры на теплоходе, а следовательно Заваркин с трудом понимал, о чем спрашивали его возмущенные коллеги, а спрашивавшие с еще большим трудом понимали смысл ответов своего председателя.

Встречающих же собралось невиданное количество. Но что примечательно, большинство из них в течение всего дня как-то не намеревалось приходить к Речному вокзалу, не помышляло покупать цветы и страдать в этой давке.

Однако — пришло, купило, страдало!

Когда же актеры в последовательности, определенной Заваркинъш, зашагали по трапу, а затем и по проходу, освобожденному для них взмыленными милиционерами, и большинство непомышлявших, и меньшинство жаждавших взвыли от радости.

На головы и к ногам актеров полетели цветы. Особенно слабонервные из встречавших теряли сознание, но догадаться об этом было непросто, потому что толпа оказалась плотной настолько, что упасть в ней и при желании не смог бы никто.

Встречавшие наводнили не только всю пристань, но и улицу от Речного вокзала к мосту через Волгу, затопили сам мост и набережную, по которой прибывшие прошествовали, спустившись с моста, к Дому кино.

У скольких наимоднючих сумочек слепая в восторге толпа выдрала ремешки и ручки! Сколько дорогущих туфель было раздавлено всмятку!

Ну да и Бог с ним со всем! Что значат изуродованные, пусть и французские туфли да кастрированные сумочки, безвозвратно утерянные кошельки и платочки рядом с невероятной возможностью поглядеть на кумиров живьем? Бог с ним со всем!..

На площади же перед Домом кино, на сооружавшемся Два дня помосте, разумеется, красном, ибо строители, его возводившие, в иной цвет помосты красить простонапросто не могли… Так вот, на площади, на красном помосте, который задуман был вообще-то синим, но строители, его возводившие, как вы уже знаете… И — я повторяю — стоя на красном, а не на синем помосте, героев торжественного парада встречало и местное начальство, и начальство Всея Руси.

Шум какой тут поднялся-я-я… Если позволите, то я скажу, что поднялся рев.

Именно — рев… Впрочем, и так получается не совсем точно. Ибо поднялся РЕ-Е-Е-ЕВ!

Он стал кульминацией праздника. Потом пошли поцелуи, речи, надломленная хлеб-соль, художественная самодеятельность, артисты которой так разволновались, что чаще ошибались, чем правильно выполняли танцевальные па, не в тональность тянули песни, забывали в стихах целые строки, тем самым почти доведя до инфаркта местного поэта Столяркина, те стихи сочинившего. Хорошо, что жена его, Марьантонна, носит с собой постоянно термосочек с зубровкой, которую тут же и плеснула в крышечку термосочка. Как кофе… Пей, родимый, и не бледней…

Ну а дальше и вовсе наступила развязка: начальство нырнуло в охраняемые плотным кордоном спецназовцев двери Дома кино, актеров провели сквозь оцепление к автобусам, в которых они и направились к гостинице «Полноводная» на открытие профессионального клуба.

Толпы встречавших быстренько-быстренько рассосались, вспомнив о неотложных делах и заботах. Но — довольные и хмельные.

Так что почти никто и не видел, как чуть позже, когд; толпы зрителей совсем расползлись, на опустевшую площадь у Дома кино вырулил черный, как ночи Аравии, не сусветных параметров лимузин с затемненными окнами, как у задней дверцы этого лимузина тут же возник желто-зелено-коричнево-клетчатый Сизигмунд Чигиз.

В полупоклоне он замер пред приоткрывшейся дверцей и улыбнулся лишь после того, как из мрака машины завораживающий бас процедил:

— Мне все понравилось, Сизигмунд. Вы не напрасно потратили время. Только… Позаботьтесь о поэте Сто-ляркине. Боюсь, у него и действительно прихватило сердечко. А жена его, дура, думает только о его гонорарах и машине, которую когда-нибудь на них купит. И ведь кто-то действительно платит за такие стихи! Хотя, по уму, приплачивать надо их читателям… Но все равно, позаботьтесь о нем!

Сизигмунд расторопно кивнул, но с улыбкою озабоченной.

Дверца лимузина бесшумно закрылась, и он… нет, он не умчался, не укатил и не унесся.

Он расплылся бесследно. Как облако сигаретного дыма.

Один из спецназовцев, позевывавших у ненужных теперь никому стеклянных дверей Дома кино, так со сведенным зевотою ртом и замер.

Лимузин… эта-а-а… куда ж он делся?

Хорошо, что спецназовец был когда-то безоговорочным комсомольцем и, соответственно, конченным материалистом. Иначе такое мог бы подумать… А на кой ляд такое спецназовцу?

На пропавшего сразу же за лимузином Чигиза спецназовец внимания не обратил.

Ну а Чигиз через минуту после исчезновения с площади у Дома кино образовался в холле гостиницы «Полноводная» и прохаживался по нему, одаривая всех, кто ему попадался, лучезарной улыбкой.

И надо сказать, что попадались ему многие знаменитости, маявшиеся в холле, ожидая, когда их пригласят в ресторан, большой зал которого и был провозглашен профессиональным клубом киноактеров, то есть, говоря коротко, ПРОКом.

Профессиональные клубы организуются на всех кинофестивалях и считаются их неотъемлемой составляющей. Однако в действительности ПРОК — это совсем не то, что могут подумать люди, от фестивалей и кинематографа отделенные непробиваемой тканью экрана.

В действительности в ПРОКах не ведутся заумные и жизненно необходимые для развития кинематографа споры, больные вопросы профессии не обсуждаются, и опытом своим никто не делится. Хотя все это и записано в официальном положении о ПРОКах.

Но в натуре участники фестиваля в ПРОКи приходят обычно вечером, а чаще — поздно вечером, после просмотров конкурсных фильмов, встреч со зрителями и концертов. Приходят для того, чтобы, как говорит подрастающее поколение, оттянуться: послушать музыку, поболтать ни о чем с друзьями-коллегами, выпить с ними стаканчик-другой минералки, лимонадику, чашечку кофе. Да-да, выпить и минералки, и лимонадику, и кофе. Тоже.

Вот из-за этого «тоже» у многих завсегдатаев ПРОКов по утрам частенько с головой не в порядке, настроенье ни к черту, а желание давит только одно.

Но потом все зато вспоминают о ПРОКе, как правило, с умилением!..

Знаменитости, нетерпеливо прогуливавшиеся по холлу, раскланивались с Чигизом охотно и так, словно каждый из них приходился ему племянником, которому уже завещана вилла у моря.

Все знали, хотя непонятно откуда, что он уполномочен координировать программу фестиваля лишь временно, а вообще-то занимает у сэра Девелиша Импа пост главного продюсера, специализирующегося на открытии звезд. На Западе.

А потому с ним подобострастно раскланивались, у него интересовались, когда же появится сам сэр Девелиш Имп, каковы его планы в России, и не согласится ли господин Чигиз присоединится к их столику в ПРОКе.

Сизигмунд никому не отказывал, но никого и не обольщал.

Ах как вежлив он был и обходителен! С каким почтением целовал дамам ручки и как внимательно выслушивал их кавалеров!

Всех покорил окончательно. Всех обнадежил.

И только Анечку Измородину вниманием обходил, будто ее в холле не было. Впрочем Анечка и без него не скучала. Как и всегда, ее обступили поклонники, вздыхатели и соблазнители. На этот раз предводительствуемые Алексеем Обуловым.

Беднягу безропотного и безобидного Феликса Гуева от Анечки оттеснили. И он стоял совершенно потерянным. Остальные же распустили все самые яркие перья и пели сиренами, сыпали шутками и намеками, перебивая друг друга.

Анечка улыбалась бесцветно, кивала, смеялась, но не слушала.

Сложно сказать почему, но с первого взгляда на незамечающего ее Чигиза она поняла, что сегодня… сегодня случится еще что-то. И это что-то будет для нее по-настоящему важным.

Поэтому Анечка то и дело оглядывала холл с несмелой надеждой, с отчаянием в глазах.

Что, ну что же случится?!

И один из таких ее взглядов обжегся о лицо человека, показавшегося ей знаком. Знакомым странно.

Анечка совершенно точно могла сказать, что ни в одном из фильмов этого человека не видела, что вообще не знала такого актера. Так же точно помнила она, что не встречала его и на других фестивалях, на киностудиях, в московском Доме кино.

Лицо исчезло в толпе знаменитостей неожиданно, как неожиданно из него и возникло.

Кто же это? Почему ей так стало страшно? Где и когда она видела раньше эти усы, эту аккуратную бороду, этот изогнутый шрам на левой щеке? Шрам от скользящего удара мечом. И если бы не удалось уклониться в самый последний момент, этот удар мог бы сорвать голову с плеч. Хлынула б кровь, и Стани…

Станий-младший! Вот кто это был!

Он? Здесь?

И Анечка снова услышала придавленный шум базара, находившегося в двух кварталах от ее дома в Ершалаиме, услышала сладкий запах роз, брошенных Станием на ковер перед ней, и услышала голос самого Стания, сорванный командами голос, сухой и горячий, как ветер пустыни:

— Ты будешь только моей! — голос звучал и резко, и властно, и страшно, но уверенности в нем не было. — Только моей и ничьей более! А если не будешь моей, то я убью тебя. Найду и убью, где бы ты ни скрывалась… И каждого, кто попробует встать на моем пути, тоже убью… Подумай!

И Станий-младший убил Лизания. Чуть заикавшегося, милого юношу, сочинителя никудышных стихов. Такого же безропотного и безобидного, как Феликс Гуев.

Убил после того, как случайно обнаружил его стихи со словами: «Ты — моя. Так повелело Небо. Нас никто не сможет разлучить…»

Наемные убийцы, которых никто, конечно, толком не искал, вонзили нож Лизанию под левую лопатку прямо у ворот дома Анны. Вечером, когда он спешил к ней, чтобы услышать очередное насмешливое «нет».

Ты — моя. Так повелело Небо.

Нас никто не сможет разлучить.

Никогда таким еще я не был.

Никогда таким уже не быть.

Не быть, не быть…

— Пожалей других! Я ведь убью каждого, кому ты хоть раз улыбнешься…

Лицо со шрамом исчезло в толпе. Лицо Анечки посерело.

— Душно, да? Душно? Воды принести? — первым эту перемену заметил Обулов.

Анечка закрыла глаза:

— Не надо. Сейчас пройдет.

Тут всех как раз пригласили в ресторан, где и началось братание актеров с московскими начальниками и депутатами. Да какое шумное!.. Можно было подумать, что многие из братавшихся не были между собой давным-давно знакомы. Поцелуи, объятия, похлопывания по плечу. А комплименты!..

Заволновалось в бокалах шампанское, заплескалась в рюмочках водочка. Тосты пошли и чоканье. То есть, все как и положено у людей, измученных желанием всесторонне обсудить профессиональные проблемы.

Не сразу, нет, не с первой попытки удалось Заваркину, стоявшему на сцене у микрофона, добиться, чтобы на него обратили внимание, и чтобы в зале наступило хотя бы подобие тишины.

Но удалось…

И тогда из динамиков в зал полился вишневый сироп благодарностей и правительству, и народным избранникам за поддержку братства, нежности в адрес любимых спонсоров, не бросающих на произвол наше кино. Были представлены все политические знаменитости, почтившие ПРОК своим высоким вниманьем, вызваны на сцену и получили из рук Кольц-Шацкой по букету цветов меценаты.

Одним из них, меценатов, оказался спортивного телосложения человек с теми самыми усами и бородой, с изогнутым шрамом на левой щеке.

— Виссарион Станиев! Прошу любить и жаловать!

Генеральный директор концерна «Каюк»! — отрекомен довал его Заваркин. — Эта фирма взяла на себя все наши транспортные расходы. И те, которые уже были, и те, которые только будут, и любые, какие вы только смо жете придумать. Не так ли?

Станий-мла… Простите, Виссарион Станиев, внимавший Заваркину с невозмутимым лицом, от вопроса чуть вздрогнул, словно думал совсем о другом, и сорванным голосом произнес:

— Без сомнений!.. Отправим любого из вас, куда он только захочет… А особенно нетерпеливых отправим и без их согласия.

Зал одобрительно рассмеялся.

— А вот прямо завтра можете отправить меня ну… скажем, в Австралию? — раздался голос из дальнего конца зала.

Виссарион усмехнулся:

— Мы-то отправить вас сможем. Но боюсь, что в вашем завтрашнем состоянии, господин Хлыщев, вам будет лучше в буфете, а не в Австралии…

Как он Хлыщева? Нет, этому Виссариону пальца в рот не клади… Молодец!

И зал проводил Станиева со сцены аплодисментами.

Все это время сидевшие за столом с Анечкой смотрели на сцену, а потому и не видели, как Анечка побледнела при появлении Станиева на эстраде, как едва не раздавила фужер, напрягшимися пальчиками…

Он? Или просто похож?

Если он, то как это возможно, и что будет теперь?

Если он, то ей надо сейчас же отсюда уехать — с фестиваля, из города… В Москву?

«Найду и убью, где бы ты ни скрывалась!..»

Проходя мимо их столика, Виссарион взглянул на Анечку, она намеренно ловила его глаза, чтобы понять все сразу, и поймала. Но глаза Виссариона, встретившись с ее глазами, не выразили ничего.

Однако Виссарион у столика их остановился, поклонился и с невозмутимым лицом сказал:

— Госпожа Измородина! Анна Павловна! Разрешите признаться, что я ваш давний и страстный поклонник.

Очень давний. И что безумно счастлив увидеть вас так близко. Позвольте поцеловать руку?

И не ожидая, пока Анечка руку ему подаст, Виссарион ее руку взял сам и припал к ней сухими, горячими губами.

— Какой вы нетерпеливый, однако! Так ведь ладонь можно и откусить, — сострил Обулов, расположившийся справа от Анечки.

Но Станиев внимания на него не обратил.

Отпустив руку и выпрямившись, глядя Анечке прямо в глаза, он слегка улыбнулся:

— Вы самая красивая из всех женщин, которых я когда-либо видел. Но в данный момент я могу выразить свое признание и уважение к вам только одним…

Виссарион рассыпал на паркете перед Анечкой весь букет, который на сцене вручила ему Кольц-Шацкая. Вокруг заохали и зааплодировали.

— Ах, как трогательно!

— Настоящий рыцарь!

— Это любовь, Анечка, это любовь! — послышалось из-за соседних столиков.

На полу перед Анечкой обреченно лежали розы. И пахли сладко.

Анечка смотрела на розы, и под ними ей виделся ковер со знакомым рисунком. И чувствовала она себя такой же обреченной.

Разделавшись со спонсорами и начальниками, гостями и депутатами, Заваркин похлопал в ладоши, возвращая к себе ослабшее внимание публики, и сказал:

— Ну а теперь, дорогие друзья, разрешите предста вить вам человека, который уже проделал титаническую работу для того, чтобы всем нам здесь, в Твери, было бы хорошо. Это Александр Александрович Дикообразцев, исполнительный директор фестиваля. Прошу любить и жаловать!

Дикообразцев вышел на сцену в шелковой белой рубашке с незакатанными, несмотря на жару, рукавами, в модных льняных бежевых брюках и белых же туфлях. То есть выглядел настоящим модником.

Да, выглядел он манекенщиком из последнего номера популярного журнала «Мура». Но это не помешало Анечке тут же узнать его. И засветиться волненьем, смутившись от радости.

Он!.. Боже мой, Боже мой — он!

Это не мог быть никто другой, только… Значит правильно, не напрасно, не глупо она все это время верила в то, что он не погиб, что их тогда обманули, и тот, казненный на перевернутом кресте, был кем-то другим!

Ей захотелось вскочить, броситься к нему, расспросить обо всем.

Да, ей необходимо увидеться с ним с глазу на глаз. Обязательно надо… поговорить? Нет! Ну что значит пустое «поговорить»? Ей надо упасть перед ним на колени, обнять его ноги, высказать ему все, все, все.

Но как это сделать? Где?

— Не торопите событья, — прошептал Анечке на ухо вкрадчивый голос.

Анечка сразу же поняла, что это был голос Чигиза.

— Все должно случаться тогда, когда случаться должно, — продолжал продюсер.

И Анечка не стала с ним спорить, не возразила. Раз Чигиз говорит… Даже сердце ее не засопротивлялось.

Чигизу и сердце ее почему-то верило.

Если этот… Дикообразцев? Да, Дикообразцев, если он — исполнительный директор фестиваля, то встретиться с ним никакого труда не составит. И можно прямо сейчас к нему не бросаться.

Анечка успокоилась, на душе у нее стало тепло и солнечно.

Он — здесь, он жив. Что еще нужно?

И тут откуда-то сзади словно бы потянуло злым ветром…

Оглянувшись, Анечка безошибочно отыскала средь множества лиц лицо Виссариона Станиева.

Он смотрел на ослепленного прожекторами Дикообразцева, отвечавшего на шуточки председателя братства. И с такого ненавистью смотрел, что было ясно, этого человека Станиев убьет с удовольствием, с особой жестокостью. Убьет непременно.

Всех удивив, непроизвольно, не осознавая, что она делает, Анечка поднялась, сделала несколько трудных шагов и встала на пути взгляда Станиева, заслонила Дикообразцева, который ничего со сцены не видел и ни о чем не подозревал.

— Не смей… — так тихо прошептала Анечка, что никто ее слов не разобрал. И потом очевидцы случившегося долго спорили, что же она сказала. То ли «не пей», то ли «ты мой», то ли «пойдем».

Станиев расслышал и понял все.

Медленно покачав головой, Виссарион улыбнулся одними губами, издевательски. И еще тише, чем Анечка, проговорил:

— Убью.

ГЛАВА 10

ПРАЗДНИК БЕЗ КУРАЖА — НЕ ПРАЗДНИК

Первый из первых или Дорога с Лысой горы

Как верно подметила Ангелина Тютюк, перемирие между Шляпой и Грозным стало настоящей и неприятно озадачившей многих сенсацией.

Во всяком случае публика, втекавшая в фойе драмте-атра на церемонию открытия фестиваля и состоявшая в основном из московских да местных политиков, начальников и журналистов, только об этом перемирии и говорила, строя самые невероятные и противоречивые догадки о том, к чему оно может привести. О фестивале и его открытии не вспоминали. Но и о случившемся предпочитали рассуждать вполголоса, словно чего-то опасаясь.

И первым, кто высказался во всеуслышание, стал, естественно, Брык, который явился в театр раньше Худобина, иначе первым стал бы тот.

Итак, войдя в фойе в сопровождении многочисленной свиты, оглядевшись и догадавшись по напряженном молчанию, чего от него ждут, Брык, будто бы обращаясь к своему пресс-секретарю, громко и решительно изрек:

— Наших политических противников не спасут никакие поспешные союзы и дегенеративные мезальянсы. Их место — на панели! Но и там их услугами воспользуются только беспринципные ублюдки, которые понимают демократию как возможность безнаказанно торговать убеждениями. Но россияне не дураки. Они прекрасно понимают, что не каждую шляпу следует надевать себе на голову и что даже самый грозный пес боится плетки. А уж плетка у нас всегда наготове!

С гневным лицом, словно его не порадовал шум, который вызвало среди журналистов заявление о плетке, Брык двинулся по лестнице на второй этаж к еще закрытому входу в зрительный зал.

А журналисты снова схватились за блокноты и ручки, включили диктофоны, потому что в холл стремительно вошел Худобин. Весь из себя напомаженный, расприче-санный, наглаженный и при попугаистом галстуке.

Оглядевшись, Худобин прямиком направился к лестнице, по которой за минуту до него поднялся Брык. И уже занося ногу на первую из ступенек, ни на кого не глядя, выдал:

— Бойтесь данайцев, предлагающих дружбу! Ибо ни один вчерашний друг, став врагом, не нагадит так, как вчерашний враг, набившись в друзья. Всех перевешаем, рсех, всех, всех!

…Поскольку фестиваль, скромно названный «Все звезды», был посвящен столетию кинематографа, то сцену драмтеатра оформили под кинопленку, так что основное действо должно было происходить как бы в одном грандиозном кадре, над которым жирным серебром красовались цифры 100.

Заметим для особо любопытных, что никто из заполнивших подновленный и пышно украшенный гирляндами живых цветов зал не имел никакого представления о том, как будет проходить открытие. Что в общем-то не принято. Поскольку хотя бы актеры, рассевшиеся в партере, но должны были знать, что от них требуется. Ведь не может же открытие обойтись без парада, скажем так, виновников торжества! Раз фестиваль актерский, то актеры должны выйти на сцену. А для того, чтобы выйти на сцену торжественно, с подобающим величием, они должны знать: когда, как, кто за кем, ну и так далее. Сами понимаете.

Но никто не посчитал нужным познакомить их со сценарием открытия даже в самых общих чертах. И это было странно.

Странно? Председателю братства это показалось не только странным, но подозрительным. А после того, как какой-то заджинсованный тип, отрекомендовавшийся Поцелуевым, самым нахальным образом стал выпроваживать его из-за кулис, улыбчиво обещая, что все будет тип-топ, хоккей и полный финиш, а посторонним здесь делать нечего, Заваркин вообще очумел и чуть не треснул от негодования по швам.

Это кто здесь посторонний? Он???

Да вы сами-то кто такой? Откуда взялись, и кто вас сюда пустил? С какой стати вы тут раскомандовались?

Любой другой на месте Поцелуева от пафоса и праведного возмущения, с которым все это было сказано, от крутого напора Заваркина стушевался бы и попятился, А заджинсованному — хоть бы хны!

Возликовав и довольно потирая руки, он игриво спросил:

— Вы хотите знать, откуда я взялся?

И почти вплотную приблизившись к уху не успевшего отпрянуть Заваркина, что-то быстренько прошептал. Совсем короткое слово.

Какое именно? Этого мы и предположить не беремся. Однако судя по тому, как густо покраснел председатель братства, произнесенное Поцелуевым слово было чрезвычайно нежным. Иначе с чего бы Заваркину краснеть как от неожиданного признания в любви?

Пока он, краснея, собирался с мыслями, заджинсованный сказал:

— Раскомандовался же я здесь потому, что назначен сэром Девелишем Импом распорядителем церемонии открытия. Еще вопросы имеются?

Имя сэра Девелиша Импа пыл Заваркина поумерило, но прямо так сразу сдаться, отступить перед сомнительным типом помешал гонор.

Вот он и поинтересовался:

— Вы подтвердить это чем-то можете? Документ у вас какой-нибудь есть?

Поцелуев побледнел, схватился руками за голову, взвыл, как восточная женщина у тела покойника и, закачавшись из стороны в сторону, запричитал:

— Где мои документы?! Как я живу без них? Куда делись мои бедные ксивы, ксероксы и факсы?! Украли, украли! Как пить дать, их у меня сперли! В этом мире воруют все! А честное имя, деньги и документы тащут, сволочи, в первую очередь!.. И что же мне, сиротинуш ке, без них делать? Кто мне поверит, кто меня приголу бит, как в баню пустят? А на биржу?.. Да на биржу меня теперь ни одна собака не пустит! На пушечный выстрел…

Ничего не понимая, Заваркин смотрел на Поцелуева с раскрытым ртом.

— Вы что, господин По… — попытался председатель успокоить заджинсованного.

— Я — гражданин! — оборвав причитания, резко воскликнул Поцелуев. — И это звучит гордо!

Тут он вонзился в Заваркина таким взглядом, что председателю показалось, будто его притягивают к Поцелуеву двумя канатами.

Поцелуев же зашипел:

— Документы вам показать? Без них человеку не верите?.. Выходит, честные глаза и золотое сердце уже за документ не считаются?.. Вот вам мой документ! — и Поцелуев молниеносно маханул волосатым кулаком председателю по физиономии, попав со снайперской точностью по левому глазу, который сразу же, с готовностью, и заплыл мертвенно-желтым бугром, оттенившись снизу гвардейским синяком цвета перезревших слив, заполонивших в те дни тверской городской рынок.

— Ну как, документ устраивает? — с бандитской усмешкой спросил Поцелуев.

— У-у-убиваютП Спаси-и-ите! — по-бабьи, тонко запищал Заваркин, обмякшие ноги которого вот-вот бы и подогнулись.

В мгновенье ока, черт знает откуда, по бокам от Поцелуева выросла пара амбалов с конопатыми рожами, похожими одна на другую, как два кукиша.

— Кого убивают? Кого спасать? — гаркнули они почти хором.

Видимо, головы амбалов своим содержимым тоже мало чем отличались от кукишей. Ну разве не ясно, глядя на председателя братства, кого убивают, кого спасать? Это ведь все равно, что на похоронах спросить у покойника в гробу «Мужик, ты чего тут разлегся?».

Оторопевший от такой бестолковости кукишеголо-вых Заваркин не сразу сообразил, что сказать, И Поцелуев опередил его.

Отскочив назад, распорядитель церемонии открытия бессовестно заявил:

— Этот господин и буянит! — и указал на Заваркина. — Убрать его отсюда!

— Будет исполнено! — вытянулись по-солдатски амбалы. — А далеко убрать-то?

Ответ у Поцелуева был готов:

— Туда, где ему только и место.

— Иес, сё! — амбалы подхватили председателя братства под локти.

Да вы что? Да как это?! Да не так все! — хотел и пытался сопротивляться Заваркин, но когда тебя держат так, посопротивляешься?

Да, крика у председателя никакого не получилось. Хрип чуть слышный, не более того. А от хрипа толк разве будет?

Зато в голове задергался, забился, как птица в клетке, жуткий вопрос: «Куда они меня? Куда они меня? Ку…»

— На твое место! — раздался в ответ раздраженный голос распорядителя церемонии. — Надоел ты мне.

С этой сумятицей в голове Заваркин не уразумел, что происходит вокруг. А вокруг происходило совсем уж невообразимое.

То есть, внутренний коридор театра, где столкнулся Заваркин с Поцелуевым, его стены, ковровая дорожка пятидесятых годов, двери с облупившейся краской как-то растаяли, яркий свет коридора лопнул, и вокруг Заварки-на, поддерживаемого амбалами, образовалась ветром свистящая темнота, которую протыкали сверху огромные звезды, чужие, не наши.

Как догадался Заваркин, несмотря на отчаянье, разрывавшее его душу, он с амбалами оказался то ли на скале, то ли на утесе, что, впрочем не важно, однако очень и очень высоко над землей, а перед ними, внизу, недосягаемо и равнодушно мерцал огоньками неведомый город.

Из последних сил справляясь с собой, Заваркин спросил, возможно, себя, а возможно, амбалов:

— Здесь мое место?

— Не-а, — с откровенной издевкою в голосе ответил один из кукишеголовых, — место твое — там!

И амбалы пропали, а ветер сейчас же набросился сзади на председателя братства и толкнул его в спину.

Заваркин не устоял, качнулся вперед и шагнул в бездну. Падал он поначалу медленно. Так, что даже успел спросить себя и вопрос осознать: «А где мое место?». Но ответить не смог.

А если не знаешь ты своего места, то зачем же все?

Председатель братства актеров несся стремительнс бездну, падал как камень, со свистом в ушах. И ничего уже не боялся. И ко всему был готов…

Да, Заваркин готов был ко всему кроме того, чтобы вдруг оказаться в обитом изумрудного цвета вельветом кресле в партере переполненного драмтеатра.

Хлопая покрасневшими от ветра и мрака бездны глазами, совершенно пришибленный, Заваркин услышал над собою смущенный голос своей заместительницы Кольц-Шацкой:

— Вот здесь ваше место, Яков Михалыч. Мы решили, что отсюда вам удобнее всего будет подняться на сцену.

И Кольц-Шацкая на цыпочках удалилась…

Заваркин воровато огляделся. Вокруг сидели все больше его подопечные, члены братства. Многие кивали ему и улыбались, шевелили губами, видимо, поздравляя с праздником.

Справа от кресла Заваркина был проход, а слева с трудом втиснулся между подлокотниками Тема Кохрюшик, из-за могучей спины которого сидевшие на четырех рядах позади него видели лишь половину сцены.

Тема был добрым и тихим алкоголиком, никакому лечению неподдающимся, известным бессчетными ролями сказочных богатырей, передовых рабочих, благородных отцов семейств.

Он и в жизни был по-медвежьи силен, и к тому же природа одарила Тему голосом проголодавшегося быка, выпущенного наконец-то на нетронутое стадом июньское поле.

И вот пока Заваркин, осваиваясь, вертел головой, на весь партер, на весь зал проголодавшийся бык поинтересовался:

— Слышь, Яшка, ты где по морде-то схлопотал? Кто же тебе так харю отделал?.. Небось к брюнетке какой-нибудь в гости навязался, ты ведь брюнеток любишь, да?

А там не вовремя с работы вернулся муж. Угадал?

Одного мгновенного взгляда Заваркина хватило на то, чтобы Тема осекся. И понял, что навечно занесен в черный список председателя братства. Что ни творческих встреч ему в Сочи и Риге, ни места в делегации, едущей обмениваться опытом в Иерусалим, ни приглашений на круглые столы с итальянскими продюсерами, ни членства в жюри фестиваля в Анадыре не видать никогда.

Жадно сглотнув, Кохрюшик сжался до безобразия в кресле и попробовал оправдаться:

— Да я чё? Да я пошутил! Ты ведь брюнеток никогда не любил. Терпеть их не мог. Помнишь официантку в Самаре? Ну когда «Тридцать трех богатырей» снимали?

Ты ее уже на третий день послал, сказал, что это была роковая ошибка, и как бы еще после нее не пришлось лечиться. Но это была официантка, их проверяют, поэтому лечиться тебе пришлось не после нее, а после этой рыжей стервы из филармонии, которая нам все творческие встречи устраивала… Да хватит дуться, Яш!

Видит Бог, всем, кто в то время сидел в зале, фантастически повезло, что под рукой у Заваркина не оказалось ни автомата замечательного изобретателя Калашникова, ни пистолета, ни гранаты какой-нибудь кисленькой, то бишь лимонки.

Иначе господам и гражданам, заполнившим театр и не знакомым с планом эвакуации из него, пришлось бы туго…

Как бы там ни было, но поднявшийся от слов Кохрюшика хохот и вообще всю ситуацию подавили раскаты фанфар, от которых в зале стало еще светлее.

Все взоры устремились на сцену, заставленную цветами и картонными фигурами самых известных кинематографистов всех времен и народов в полный рост.

Повернулся к сцене и пышущий негодованием Заваркин. Повернулся и немедля дернулся назад. От испуга. Потому что на сцене он увидел… Поцелуева!

Тот выпорхнул на нее игривой походочкой, затянутый в белый фрак, во всем остальном тоже белом. Как невменяемый жених, радующийся женитьбе. И только широкий пояс его был пронзительно алым.

Заняв позицию пред микрофонной стойкой у рампы в центре сцены, Поцелуев обвел зал счастливым взглядом, несколько раз кому-то попутно кивнул, кому-то подмигнул, кому-то состроил рожицу.

Затем, расправив плечи, поднял правую руку, звонко щелкнул пальцами. И из оркестровой ямы галопом вырвалась и закачала стены зала мелодия канкана, а из-за кулис на сцену выгарцевали двенадцать танцовщиц и давай, и давай!

Одеты красавицы были в коротенькие, просторненькие, донельзя прозрачные рубашоночки, под которыми ни-че-го.

Ну то есть совсем-совсем ничего. Из одежды. Зато не из одежды, н-да-а-а, доложу я вам…

Челюсти у джентльменов в зале акульи клацнули и отвисли, глаза из орбит повыпрыгивали, виски вспотели. Дамы зажевали губами, переносицами наморщились. И улыбались обиженно. Вздох восхищенья, обиды и сладострастья медленно-медленно перерастал в аплодисменты, которые затем стремительно взмыли под потолок, растревожили звонкотелую люстру, и обрушились вниз уже овацией. Обрушились, выдавив из сидевших в зале обильные брызги восторженных криков и свиста.

И вот когда общий ажиотаж достиг того пика, с которого оставалось только проткнуть потолок, Поцелуев взмахнул рукой. Сраженный его взмахом канкан умер мгновенно, красотки со сцепы испарились, а саму сцену накрыл мрак, из которого одинокий прожектор высвечивал только распорядителя церемонии.

— Ну-с, мои разлюбезные, оттянулись? — обратился он с пиратской успешкой к залу.

Изумленный зал притих еще непробиваемей.

— Молчите… — констатировал Поцелуев задумчиво. — Может и не начинать тогда?

Ему ответил известный всем голос из центральной ложи:

— Нет уж, будьте любезны!

— Вы настаиваете? — полюбопытствовал распорядитель.

Знакомый всем голос зазвучал с раздражением:

— Более чем…

— Хорошо, драгоценный Макар Электросилович, будь по-вашему! — Поцелуев отпрыгнул в сторону, развернувшись при этом к залу спиной, и выбросил обе руки вверх, как иллюзионист ва время коронного номера.

Из мрака сцены незамедлительно послышались металлический лязг, гул и рев, и со сцены в зал вылетел на полных парах несущийся паровоз, тянувший за собою допотопные вагоны.

В зале поднялся визг, заметались перепутанные зрители.

Но поезд, не причинив никому никакого вреда, никого не подмяв под колеса и даже вскользь не задев, промчался сквозь зал и исчез. Как будто его и не было.

Правда в воздухе после него плавали клоки отдававшего свежестью пара, пахло просмоленными шпалами, и кружили, оседая на пышные прически, парадные платья и плечи дорогих пиджаков, лоскутки сажи.

— Да, мои распрекрасные, это был тот самый поезд, — перекрывая ропот собравшихся, сообщил Поцелуев. — Именно тот, с которого все и началось!.. И право, мне как-то неловко, что в зале, где столько кинематографистов, многие приняли его за что-то другое. Ну да вечная сила искусства в ловком обмане и заключается. А чем талантливее люди, тем легче они на обман попадаются… — он развел руками и спросил: —Ну что, продолжим?

— Танки пускать будем или дирижабли? — отозвался из зала известный режиссер Распуздрач, но голос его звучал не так уверенно и саркастично, как ему самому хотелось бы.

Левая бровь распорядителя капризно изогнулась.

— Интересная мысль! Извольте…

И позади Поцелуева зарычали бульдогами моторы. На сцену выбрался один бронированный монстр, второй. Стволы их пушек опустились, прицеливаясь в середину зала.

А в это же время под потолком закружили штурмовики, то и дело пикируя и роняя вниз вой падающих бомб.

Залопались взрывы, послышались крики «Огонь, огонь, мать твою!.. Противотанковым заряжай!». Свистели осколки, долбили воздух пулеметные очереди.

Зрители в партере сползли с кресел и непонятно как попрятались под сиденьями.

Спас их все тот же знакомый голос из центральной ложи:

— Прекратите немедленно! Что за обострение конфликтности?!

Поцелуев послушно дважды хлопнул в ладоши.

Звуки битвы замолкли, зрители осторожно выбрались из-под кресел. Помятые, побледневшие, с испорченными прическами.

От прекрасных дам исходил аромат не французских духов, но гари.

С беззаботной улыбкой взиравший на все происходившее Поцелуев воскликнул, адресуясь к центральной ложе:

— Нет, вы воистину миротворец, драгоценный Макар Электросилыч! Что бы мы без вас делали?.. — тут он забегал глазами по партеру. — А как вам, господин Распуздрач, понравились танки?.. Вы ведь танки заказывали?.. Получили?.. Ну и как они?

Распуздрач промямлил нечто малопонятное.

— Ну и славно! А дирижаблей, простите великодуш но, не было. Не осталось на складе. Только летающие крепости нашлись. Но если вам дирижабли позарез нужны…

Поцелуев исполнил жест, который должен был заверить режиссера в том, что если дирижабли тому во как нужны, то распорядитель их для него раздобудет. Во что бы то ни стало.

— Вы подумайте. А надумаете, не стесняйтесь… — совсем уже миролюбиво произнес Поцелуев. — Должен сообщить вам, мои разлюбезные, — обратился распоря дитель ко всему залу, — что торжественную церемонию открытия нашего фестиваля, посвященного замечательному юбилею кинематографа, мы начали и с прошлого в виде поезда, на котором кино ворвалось в наш мир, и с эффектов, которые будут использоваться при съемках фильмов в недалеком будущем, если специалисты возьмут, как говорится, на вооружение самые последние достижения исследовательского центра сэра Девелиша Импа. Ну а теперь я хочу передать слово господам, просто жаждущим поздравить всех нас с предстоящим юбилеем. Итак…

Поцелуев снова отошел в сторону. На сцену обрушился свет, заставив зрителей зажмуриться. Зал наполнился волнующей всем известной мелодией, в звуках которой картонные фигуры известнейших кинематографистов всех времен и народов начали одна за другое оживать и подходить к рампе.

Точнее, они не подходили, а подплывали к ней. Подплывали на волнах мелодии, сочинил которую один из них. Вон тот, щупленький, невысокенький, в котелке и дурашливых ботинках, с трогательными усиками…

От рампы они улыбались сидевшим в зале. И глаза их были туманны. Наверное, от слез, от растроганных чувств. Кое-кто из них покачивал поднятой рукой. То ли приветствуя, то ли прощаясь. Кое-кто кланялся.

И ни один из сидевших в зале не заметил, что вышедшие к рампе не роняли на пол теней.

Несколько секунд постояв перед зрителями, гении растворились в воздухе, а вдоль заднего занавеса сцены уже выстроились их картонные фигуры. В полный рост.

— Да-а-а, — кашлянув, начал Поцелуев, вернувшись к центральному микрофону, — хорошо быть мертвым гением. Тебя обожают все. А оживи кто-нибудь из них сейчас… Эхе-хе-хе… Господин Заваркин первый бы его и не поставил на очередь в круиз по Средиземному морю. — Правду я говорю, Яков Степанович?

Заваркину захотелось раствориться в воздухе вместе с корифеями… Не получилось.

— Будьте добры, многоуважаемый председатель братства, — не отставал от него распорядитель, — пройдите на сцену. Ваш выход!

Прожектор выловил Заваркина среди всех остальных, и председатель почувствовал, как его приподнимают из кресла.

Что оставалось бедному Якову Степановичу? Ничего ему не оставалось, как только добровольно подняться и зашагать по проходу к сцене, а потом и встать рядом с Поцелуевым, встретившим его самой дружелюбной улыбкой.

— Что у нас по программе дальше? — спросил пред седателя Поцелуев.

И надувшийся Заваркин ляпнул такое, чего от себя не ожидал никак:

— Не скажу. Зал зашикал.

— Как это? — развел руками Поцелуев.

— Очень просто, — гнул свое председатель, все больше и больше теряясь от собственных слов. — Не скажу и все тут!

— Даже под пытками?

— Хоть четвертуйте!

Поцелуеву эта мысль понравилась.

— Четвертовать?.. — переспросил он, смакуя это жуткое слово. — Великолепное предложение! Что скажет многоуважаемое собрание? — он повернулся к за лу. — Четвертовать господина Заваркина, или какую другую казнь ему учинить?

Вопрос его расколол зал на несколько групп. Самая многочисленная из них требовала председателя четвертовать и незамедлительно, чтобы церемонию открытия не затягивать. Другая шумно настаивала на том, что четвертовать его слишком много чести, что председателя будет достаточно просто вздернуть, и дело с концом. И только третья группа, вернее, группка, пыталась убедить, что временно Заваркина нужно помиловать, что с него с лихвой хватит и заурядной порки. Можно брючным ремнем, который в наличие имеется. Вот возьмите и приступайте.

— Знаете что, — послышался из центральной ложи всем хорошо знакомый голос, привыкший повелевать.

— Я весь внимание, — мгновенно ответил Поцелуев. — Чего изволите, Макар Электросилович?

— Вы эти свои лже-демократические штучки бросьте! — с похохатыванием предложил Макар Электросилович. — Поезда, понимаешь, пускаете, бомбардировщики с танками…

Бомбардировщиков у нас не было. Штурмовики, признаюсь, запускал! — кающимся голосом загнанной в угол сарая лисицы оправдывался Поцелуев. — А бомбардировщики у нас были только с водородными бомбами. Поэтому я их сюда запускать не решился… Но прошу прощения за то, что перебил, Макар Электросилович. Вы какое-то пожелание имеете?

В центральной ложе откашлялись, потом сказали:

— Я думаю, надо бы сначала от правительства поздравление участникам и гостям фестиваля зачитать.

А уж потом кого угодно четвертуйте, вешайте и порите.

Не возражаете?

Поцелуев подобострастно замахал руками:

— Что вы, что вы?! Давайте сюда! Прошу вас! — распорядитель крикнул за кулисы: — Девочки! — потом в оркестровую яму; — Маэстро!

Музыканты вдарили туш.

Из-за кулис, пересекая сцену, в зал, к ложе направились две красотки из танцевавших канкан в самом начале. И все в тех же изумительно прозрачных рубашонках.

Когда девицы вернулись из ложи в зал, где вспыхнул весь верхний свет, ведя под руки внушительных форм господина с сединой и в тяжелом правительственном костюме, все присутствовавшие встали и зааплодировали.

Двигаясь по проходу, Макар Электросилович улыбался суровой улыбкой знающего себе цену человека и не совсем равнодушно косился на сопровождавших его красоток.

На сцене, у микрофона, Макар Электросилыч вытянул вперед обе руки и, глянув на них, растерялся. Потом стал удивленно озираться.

Заозирался и Поцелуев.

Но ничего на сцене не обнаружив, спросил:

— Что-нибудь потеряли, дорогой Макар Электросилыч?

— Э-э-э…

— Никак папочку с приветствием где-то оставили?

— Ну, в общем… — неохотно подтвердил Макар Электросилович.

Поцелуев затряс головой сокрушенно:

— Ай-я-яй!.. А без бумажки не можете?

— Могу, но хотелось бы в деталях и тонкостях.

Распорядитель церемонии понимающе кивнул:

— Конечно, конечно!.. — и без всякого перехода спросил: — А вам какая из этих двух девушек больше нравится? — он указал рукою на стоявших справа от Макара Электросиловича девиц. — Светленькая или же темненькая?

Макар Электросилович совершенно для него неподобающе хихикнул. И признался:

— Темненькая.

— Значит, Эльзочка, — сказал Поцелуев и приказал светленькой: — Ты, Катюша, можешь идти пока. Но далеко не уходи. Вдруг и любитель шатенок найдется.

Нервируя мужскую половину зала плавным покачиванием бедер, Катюша прошла за кулисы. А Поцелуев предложил брюнетке:

— Эльзочка, детка, верни, пожалуйста, многоува жаемому Макару Электросиловичу его папку с привет ствием!

Красавица из-за хрупкой своей спины непонятным образом достала и протянула Макару Электросиловичу элегантную черную папку, чем несказанно его обрадовала.

— Вот видите, у нас ничто не теряется! — торжество вал распорядитель.

Макар Электросилович неторопливо взял папку, благодарно кивнул девице, приблизился к микрофону и, откашлявшись, начал:

— Дорогие друзья! Коллеги! Да, не удивляйтесь, именно — коллеги, поскольку и вы, кинематографисты, и мы, члены правительства, делаем одно дело. Мы помо гаем нашему народу, нашей стране выжить… Собствен но, только благодаря нам он до сих пор и жив!

Зал прервал Электросилыча бешеным рукоплесканием.

А Поцелуев обернулся к Заваркину, который все это время, в глубине сцены, удерживаемый теми же кукише-головыми амбалами, безуспешно боролся с одолевшей его девятибалльной икотой.

Амбалы сцапали председателя еще в разгар дискуссии о том, какой казни он более всего достоин. Сцапали, от рампы ненавязчиво, с улыбками оттащили и так и не отпускали. Поначалу Заваркин силился, дергался, а теперь лишь нелепо корчился. Но высвободиться из стальных объятий не смог. Лишь окончательно обезумел, да заработал эту самую девятибалльную икоту.

— Приготовьтесь, — посоветовал председателю Поцелуев, — скоро ваш выход! Электросилыч с улыбкою доброго барина переждал рукоплещущую бурю и продолжил:

— Нет, в самом деле, дорогие друзья! Разве может страна жить без правительства? Нет и еще раз нет!.. Дру гое дело, что правительства в нашей стране раньше были никудышными и вели народ не туда и не так. Вот мы теперь и расхлебываем… А кинематограф? С глубокой древности люди мечтали о кино. Можно сказать, спали и видели во сне серебристый экран, а на нем — Феофила Пискудникова, нашего глубокоуважаемого классика. И вот… — голос Электросилыча зазвенел, — на могучих крыльях «Броненосца „Потемкина“ кинематограф вор вался в наш мир, утверждая в нем гуманизм и вечную тягу человечества к преобразованиям… Мы в правительстве высоко ценим помощь, которую оказывает нам кинема тограф в проведении исторических преобразований. Мы категорически несогласны с недальновидными злопыха телями, утверждающими, что наше кино переживает сейчас кризис! О каком кризисе может идти речь, когда лишь за последние три года на экраны страны вышло столько прекрасных отечественных фильмов. Сколько взрывов в них прогремело, сколько выстрелов прогрохо тало, сколько крови пролито, сколько очаровательных женщин было в них изнасиловано, а семей осталось без кормильцев! Да после просмотра таких фильмов нашим дорогим зрителям, являющимся в то же время и жите лями страны, больше всего на свете хочется плюнуть на жизнь, в которой все это возможно, и устремиться в жизнь светлую, в новый и удивительный мир, который мы и предлагаем им, зрителям-жителям, построить.

Поэтому я и сказал выше, в смысле ранее, что мы с вами коллеги…

В ложе, соседней с центральной, кто-то суфлерски хлопнул в ладоши. Зрители поняли этот намек, и волна оваций накрыла сцену.

Электросилыч принял ее удар с достоинством, с наполеоновскою улыбкой.

— Правда… — он рукою остановил овацию. — И у нашего кино есть еще кое-какие отдельные проблемы и проблемки… Говорят, например, что частенько кинема тографистам не хватает денег. Но о каких деньгах, доро гие коллеги, может идти речь, если нынче даже самый начинающий режиссеришко, который и читать-то не умеет, поскольку из средней школы его выгнали еще в третьем классе и назад не взяли, смету своего фильма составляет в североамериканских долларах? Но мы доллары не выпускаем! У нас в стране другие деньги ходят. Поэтому выделить ему эти самые доллары мы просто не в состоянии. У нас долларового состояния нет… Я лично предпочитаю немецкие марки, а мой зам в квадрате Оголец больше уважает фунты и стерлинги. Я его за это квадратным фунтиком называю. В неофициальной обстановке, конечно…

— А Элъзочку вы как называть будете? В неофициальной обстановке, — безо всякого смущения перебил Электросилыча Поцелуев.

Электросилыч сладко пронзил взглядом и без того невидимую рубашонку красотки, после чего изрек:

— Наверное… ёжиком. Я всех их ёжиками называю. Чтобы не путать.

— Вот и чудненько! — поддержал Поцелуев. — Значит, сейчас вы отправляетесь с Эльзочкой, она же ёжик, неофициальную обстановку, а мы тут с вашего позволения фестиваль откроем. Лады?

Электросилыч еще раздумывал, что ответить, а Эль-зочка уже поднырнула ему под правую руку. Получилось, что Электросилыч обнял девицу за плечи. И они неторопливо направились за кулисы.

Их провожали аплодисментами, все в зале поднялись, слышались подбадривающие крики:

— Большому кораблю — большое плавание!

— Мы мысленно с вами!

— Безумству храбрых поем мы песню! И даже:

— „Спартак“ — чемпион!

Когда зал попритих, Поцелуев как бы про себя сказал:

— Я никогда не сомневался, что Макар Электросйлович — человек редкой отваги. Но таким бесстрашием он удивил и меня!.. Однако пора вернуться к нашим бара нам. Господин председатель, не сочтите за труд, прой дите к микрофону.

Амбалы выпустили Заваркина из тисков и даже слегка подтолкнули.

Оказавшись рядом с распорядителем, Заваркин уставился на него обезумевшим взглядом. Молча.

Не дождавшись от него ни слова, Поцелуев спросил:

— Фестиваль открывать будем?

— Угу, — выдавил с трудом председатель.

— Тогда повторяйте за мной, только громко и членораздельно, — наставлял Поцелуев: — Фестиваль, фестиваль, превращайся в карнавал! Ну?

Заваркин молчал.

Поцелуев недовольно всплеснул руками:

— Экий вы партизан, однако! Так будете повторять, или вас и в самом деле надо казнить?

Заваркин набрал воздуху в легкие и прокричал:

— Фестиваль открыт'.

Распорядитель схватился за сердце:

— Вот так всегда! Даже самого элементарного пору чить никому нельзя. Вечно все опошлят. Придется самому… А вас, мой друг, остается лишь четвертовать, — сообщил он Заваркину и махнул рукой амбалам, которые тут же снова оттащили председателя в глубь сцены.

Поцелуев же, обратившись к залу и хитро улыбнувшись, медленно продекламировал:

— Фестиваль, фестиваль, превращайся в карнавал!

Зрители приветствовали его стоя, колотя в ладоши. Свистя, вопя и улыбаясь.

Из оркестровой ямы сыпанула барабанная дробь, а потом ринулась в зал ураганная мелодия легкомыслен-нейшего из вальсов. И так закрутила все вокруг, что зрители не увидели, как стены театра песочно осели, потолок сделался прозрачным и вовсе пропал. Кстати сказать, вместе с люстрой.

Сцена, балконы, оркестровая яма, кресла, обитые изумрудного цвета вельветом — все, все, все, из чего состоял зрительный зал, все подевалось куда-то. Бесследно и незаметно.

А все, только что находившиеся в зале, под люстрой и биссировавшие Поцелуеву, очутились посреди Театральной площади, больше всего известной в Твери тем, что на ней, на гранитном столбе поставили бронзовую голову Александра Сергеевича, которую почему-то не решились установить на Черной речке.

Над площадью лоснилось звездами глубокое сентябрьское небо, в котором раз за разом, все ярче и шире рассыпались букеты фейерверка.

Легкомысленнейший из вальсов, прилетевший на площадь из ставшего призраком зала, продолжал бушевать, оглушая, пьяня и дома, и деревья, и звезды, и собравшиеся под звездами на площади тысячи людей.

Бее были в масках, в невероятных костюмах, взволнованны и веселы. Карнавал, карнавал, карнавал!

Даже Александр Сергеевич выглядел в этой толпе не привычно хмурым и отрешенным от мирских забот. Бронзовые глаза его двигались и поблескивали обещаньем: „Мне бы ноги, я показал бы вам, что такое веселье. Олухи!“.

И Пушкин был прав. Олухов в толпе хватало…

Но не это важно.

Куда важнее, что очутившемуся вместе со всеми в толпе веселящихся Дикообразцеву показалось, будто хорошо знакомая ему Театральная площадь, небольшая и обычно такая уютная, расширилась до размеров неоглядных.

Ряд колонн перед входом в драмтеатр удлинился, да и сами колонны вроде как подросли, стали толще и отливали мраморной монументальностью. А еще показалось Дикообразцеву, что сейчас на этой новой-старой площади дурачатся не какие-то там тысячи, но десятки, сотни тысяч людей. Он слышал вокруг себя обрывки фраз на незнакомых ему языках, видел людей, от которых просто несло иностранщиной, заграницей. Скрыть этого не могли даже их карнавальные костюмы и маски. Иностранцам у нас не скрыться. И самое любопытное. Дикообразцев слышал чужую речь, осознавал, что говорят не по-русски, но все понимал. И все понимали друг друга.

„Так не бывает!“ — возмутился кто-то мрачный внутри Дикообразцева голосом человека, неделю мучащегося зубной болью.

„Так бывает всегда, если людям делить нечего!“ — столь же решительно возразил другой, тоже вроде внутри Дикообразцева, и не пользовавшийся пока услугами дантиста.

Легкомысленнейший из вальсов не оставлял площадь в покое, но танцевали вальс совсем немногие. Попробуйте-ка в такой толчее повальсировать! А поэтому остальные кривлялись, ну, кто как мог. И примечательно, что ритм и темп устраивали всех и подходили под самый экзотический танец.

Видел Дикообразцев и вознесшихся над толпою поэтов. Они читали стихи: хрупкий юноша с пышными ржаными кудрями и лицом повзрослевшего ангела широко размахивал руками, дирижируя самому себе; старец в белой чалме и дорогом восточном халате, с орлинным профилем и бородкой философа слова растягивал и вглядывался в вечность, перебирая янтарные четки невысокий крепыш в поношенном средневековом камзоле, но с изумительно белоснежным жабо и такими же манжетами, читая сонеты, водил по воздуху гусиным пером, словно прямо сейчас и сочинял свои неумирающие строки.

Эти трое оказались к Дикообразцеву ближе всех остальных. И он напряженно вглядывался в них, с болью в глазах и сердце. Почему-то даже не пугаясь мысли, что это они, они. Настоящие!

Но над толпою виднелись и смуглолицый обладатель пышных бакенбардов, с головы которого слетел цилиндр, но он этого не заметил, и бледный, с изнеженными руками, в тяжелой накидке мужчина, из-за широкого пояса которого торчали рукоятки двух пистолетов, и пышнобородый, седой, читавший стихи о немногословных индейцах…

Дикообразцев смотрел на них, позабыв обо всем остальном. И не замечал, как сужает круги, подбираясь нему все ближе и ближе, человек с изуродованной шрамом левой щекой.

А он, стараясь не выдать своих намерений, двигался Дикообразцеву целеустремленно и, кажется, неотвратимо.

Почему — кажется? Да потому, что ничего — слышите? — ничего неотвратимого нет. Ни-че-го!

Но изуродованный кривым шрамом этого не знал. Полагая, что если цель намечена и так близка, а кинжал, томящийся в ножнах, наточен до искр, которые начинают сыпаться с его кончика под лучами солнца, а рука налита силой и решительностью, то жертве никуда не деться. Изувеченный шрамом ни на миг не сомневался что сейчас, сейчас, через двадцать, через пятнадца шагов он расправится с тем, кого ненавидел так люто долго.

Добавим, что Станиев — а это, конечно же, он подбирался к Дикообразцеву — оказался одетым под обычного римского легионера, и лишь полумесяцы на сандалия. выдавали его происхождение.

И вот когда до ненавистного Вар-Раввана оставалось не больше десяти шагов, и толпа, отделявшая Стания-младшего от ничего не подозревавшего врага, поредела, горячая ладонь Стания легла на рукоять кинжала, в воздухе взлетел хлыстом тревожный окрик «Па-а-астара-нись!». Станий, Дикообразцев и все вокруг них вздрогнули, оглянулись на окрик и шарахнулись в стороны от несущейся на лошадях группы гвардейцев кардинала, за которой торопилась и настигала ее кавалькада мушкетеров.

Дикообразцева толпа унесла в одну сторону, Станиева — в противоположную, мушкетеры же и гвардейцы поспрыгивали с хрипящих коней как раз между ними и тут же затеяли ожесточенную баталию, нападая друг на друга яростно и самозабвенно. Зрители приняли происходившее за розыгрыш, спектакль и не насторожились, даже когда одному из них случайно чиркнули шпагою по руке, и на распоротом рукаве проступила кровь. И только после того как один из гвардейцев, пронзенный насквозь, повалился на землю, задергался, но недолго, и замер, те, кто находились неподалеку, поняли по его погасшим глазам, что бой идет настоящий.

Поднялся крик, началась суматоха. Прибежала какая-то стража в спецназовской форме, с масками на лицах и драгунскими, пышносултанными киверами на головах. Стража побросала и мушкетеров, и гвардейцев, и попавшихся под руку зрителей на асфальт. Всех материла, пинала ногами, обыскивала. На свет божий откуда-то появились два противотанковых гранатомета, автомат узи и пакетик с пластиковой взрывчаткой. А кроме того: четыре не новых томагавка, гладиаторский трезубец, два пистолета Стечкина и один боевой бумеранг.

Эта, последняя, находка отчего-то особенно и взбесила спецназовцев в киверах.

— Чей, сволочи, бумеранг?! Признавайсь по-хорошему! — забегал прямо по спинам брошенных на асфальт самый большой из спецназовцев. — Все равно высчитаем. А высчитаем, ну, тогда…

Пока все это происходило, Станиев потерял Дикообразцева из виду. Но не потому, что, как он думал, Дикообразцева заслоняли толпившиеся наблюдатели сражения и работы спецназовцев.

На самом деле Дикообразцева увели. Кто-то в доспехах, похоже, рыцаря-тамплиера подошел к Александру Александровичу сзади в тот момент, когда спецназовец пытался вытоптать из поверженных на асфальт признание, что злополучный боевой бумеранг принадлежит ему, и потянул Дикообразцева за собой.

Потянул за хитон, в котором тот оказался на площади:

— Вас ждут.

Сказать по правде, Дикообразцеву и не хотелось смотреть на то, как громила с кивером трещит чужими ребрами. Поэтому он без лишних вопросов последовал за тамплиером, который сквозь толпу, продолжавшую в десяти метрах от мушкетерско-гвардейстко-спецназов-ского побоища танцевать, привел Александра Александровича к запряженной четверкой гнедых рысаков дорожной карете с задернутыми окнами.

— Вас ждут, — глухо повторил рыцарь, рукой указав на карету.

Уже переставший чему-либо удивляться Дикообраз-цев открыл дверцу и поднялся в карету.

Там, ослепший от темноты, он услышал тихое взволнованное дыханье. А чуть позже различил и очаровательную девушку, сидевшую напротив него. Девушку с лицом, знакомым миллионам кинозрителей.

— Ты узнаёшь меня? — с робкой радостью, словно не веря, что он рядом, спросила девушка.

Ее вопрос показался Дикообразцеву странным.

— Анечка… Измородина? — уточнил он, подумав, что вообще-то на свете много очень похожих людей.

Добавим, что все люди очень похожи между собой. Другое дело, что эту похожесть мы крайне редко замечаем. Ну да ладно…

Слова Дикообразцева вызвали на лице девушки легкую гримаску недовольства.

— Нет, — донеслось до Александра Александровича.

— Не Анечка. И не Измородина… Но — Анна!

Анна… Анна… Да! Конечно! Анна!

Как мог он забыть то бесцветное утро, тот резкий ветер, который настырно летел им навстречу, не пуская в деревню?

Но ни Анна, ни он внимания на ветер не обратили. Настырности его не поняли. И шли к Гинзе, морщась от коловшего лица песка, наклоняясь вперед под тяжестью вязанок хвороста…

ГЛАВА 11

ЛЕГАТ СОМНЕВАТЬСЯ НЕ МОЖЕТ

Морщась от коловшего лица песка, наклоняясь вперед под тяжестью хвороста, Вар-Равван и Анна шли по тропе к деревне. Первой — Анна, Вар-Равван за ней.

Шли молча. Пытаясь понять, что же еще они могут друг другу сказать.

Но вошли в Гинзу, так ничего умного и не придумав.

И Анна не остановилась, не повернулась, когда, сбросив на землю вязанку у дома Андрея, Вар-Равван все же решился:

— Милая Анна… — он надеялся, что девушка выслушает его. Пусть не оглядываясь, пусть недоверчиво, но выслушает.

Однако Анна шаг не замедлила и скрылась за ближайшим углом, за глинобитной, покрытой морщинками трещин стеной.

Вернувшись к себе, Анна сказала матери, что сама разведет огонь в очаге, чем сильно ее удивила. Привыкнув к богатой жизни в Ершалаиме, Анна разучилась работать по дому и прямо говорила матери, что не любит этого.

Мать ее, рано иссохшая, невысокая женщина, внешне напоминала больную. На самом же деле была очень сильной, за что в Гите ее и прозвали Зией-двужильной.

Но эта двужильность не помогла ей родить другого ребенка, она родила только Анну. Которую и любила за семерых.

Поэтому мать ничего и не говорила на нежелание Анны работать по дому. Пусть отдыхает. Ведь трудно, наверное, ей приходится в этом Ершалаиме в услужении у той знатной дамы, имя которой Зия выговаривать не научилась. Да и к чему оно ей?

Если дочка довольна такой работой, если хозяйка ее не обижает и даже вот разрешила проведать родителей, причем, не ограничила срок, значит, и вправду хорошая женщина, да пошлет ей Всевышний здоровья на долгие годы!

Старый Минарефф, отец Анны, был вообще-то не таким уж и старым, но жизнь землекопа и его иссушила. Так что выглядел он действительно старцем.

Женившись на Зие, Минарефф надеялся, что она подарит ему как минимум трех сыновей. Поэтому дол не мог смириться с тем, что кроме Анны детей у н больше не будет.

И согласился он с этим лишь после того, как странствующая прорицательница, пришедшая в Гинзу с группой бродячих артистов, сказала ему лет десять назад, что если Зия попытается родить еще раз, то будет у нее не выкидыш, а дорога в мир праотцов.

Кое-кто из соседей советовал Минареффу не верп: гадалке. Акцель-пастух говорил, что если б все, что прорицательницы вещают, сбывалось, то он бы давно уже жил в Кесарии Палестинской, имел там лавку, торговал коврами и ни о какой Гинзе не вспоминал.

— Не слушай ты эту врунью! — уговаривал он Минареффа. — Она свои предсказания придумывает тут же, на месте, а сопит и молчит так долго только для важности… Поэтому прямо сегодня ночью ты постарайся, и к следующей весне Зия родит крикливого мальчугана. А то как же так? У тебя, правоверного иудея, только одна дочь?

Его совету Минарефф не внял. Для виду кивнул и пошел восвояси. Ну не будет же он объяснять этому Акцелю-пастуху, с которым никогда особенно и не знался, что любит, по-прежнему любит Зию. Как любил, когда только женился на ней. И что жизнь ее дороже ему той мечты о как минимум трех сыновьях. Если Зия не может больше иметь детей, значит, так решил Иегова. И спорить с ним Минарефф не будет… Поэтому и отец в Анне души не чаял. А те четыре года, что она провела в Ершалаиме, присылая такие редкие весточки о себе, он страдал от тоски и грустил.

Год назад Минарефф не выдержал и поехал в Ершалаим. С трудом, но он разыскал Анну и все узнал. Все…

Ночь после этого он просидел в провонявшем пылью и тараканами караван-сарае, глаз не сомкнув. Как же так? Неужели его единственная, его возлюбленная дочь появилась на свет для того, чтобы торговать своим телом? Где справедливость? Кто уготовил ей такую судьбу?

На утро его разыскала Анна. И прямо там, в грязной, зловонной комнате, упала перед ним на пол. Упала во всех драгоценностях, в дорогой одежде. Упала молча. И так лежала на убогой циновке, вздрагивая плечами.

Минарефф поднял ее. Они сели на грубый сундук из плохо оструганных досок и долго-долго сидели обнявшись.

Тут, рядом с отцом, на сундуке, Анна заплакала в голос. Сбиваясь, путаясь, что-то старалась ему объяснить, оправдаться.

Но Минарефф не вслушивался в слова. Что проку от слов?

Есть они с высохшей двужильною Зией, есть их Анна, мыслями о которой они и жили, есть Анна в Ершалаиме. Разве эта Анна, в Ершалаиме, их дочь? Разве такая Анна, с кольцами и в жемчугах, им нужна? Жили же целых три года только мыслями о ней и что, дальше не проживут?

А что скажут в Гинзе, когда узнают, чем занимается Анна, их Анна, в Ершалаиме? Как после этого Зия посмотрит соседкам в глаза? А какие слова он, Минарефф, услышит от Бен-Халима, Акцеля, Захария-плотника?

— Эй, Минарефф, сосед! — обязательно как-нибудь скажет ему у колодца Захарий-шютник. — Я тут немного деньжат подкопил, вот и думаю, не съездить ли в Ершалаим, не купить ли ночку у вашей Анны. Как посоветуешь? Говорят, ей нету равных в любовных играх, все богатеи и вельможи Ершалаима, говорят, ею очень довольны и дарят Анне дорогие подарки, платят ей столько за ночь, сколько ты и за всю жизнь не заработал. Ловко устроилась ваша дочка, стала одной из самых дорогих потаскух Иудеи! Ты напиши ей письмо. Пусть с меня, по-соседски, не сдирает семь шкур. А я привезу вам за это от нее гостинцев. Может она еще не забыла, что мать и отец у нее не царского роду?..

Нет! Не дано ему такого! Ни ему, ни жене его, Зие-двужильной. Не заслужили они позора и жить в нем не смогут.

Остается одно — отказаться от Анны. Отказаться от дочери. Отказаться от мысли, что он не напрасно женился, не напрасно так мучился, когда понял, что больше детей у них с Зией не будет. Ни сына. Ни дочери…

Сидя на лениво оструганном сундуке, Анна рыдала в голос и что-то ему говорила. А неслушавший ее слов Минарефф наполнялся все больше и больше решимостью не думать ни о Бен-Халиме, ни о Акцеле, ни — тем более — о Захарие-плотнике. Их они с Зией на свет не рожали! И по ночам они им с Зией не снились! Пусть только попробует Захарий-плотник сказать что-нибудь гадкое о их Анне! Пусть лишь заикнется! Сразу узнает, что он, Минарефф, совсем еще не старик, и рука у него все так же крепка.

Наполнившись этой решимостью, осознав, что от дочери он не отречется, Минарефф заплакал. Да погромче Анны!

Вот ведь бывает: рядом с дочерью-потаскухой отец плакал от счастья! Бывает…

Когда они успокоились оба, Анна настойчиво стала звать Минареффа перебраться к ней. Там и накормят как он не ел никогда, и будет вино, слаще которого пьет один прокуратор. На ночь ему отведут комнату светлую и чистую, каких даже Бен-Халим не видел. И постелят постель, мягче, чем сон на рассвете… Пойдемте, отец?

— Нет!

И Минарефф был непреклонен. Он ни за что не переступит порога дома, где его дочь… Видит Всевышний, сделать этого он не сумеет. Ни ради вина самой царской лозы, ни ради лепешек, тающих, медом во рту, ни тем более ради постели, пусть хоть устланной облаками. Он в тот дом не пойдет…

Анна все поняла и отвернувшись к стене замолчала.

Так Минарефф и прожил три дня в караван-сарае для самых бедных купцов и нищих путников.

Каждое утро к нему приходила Анна. Но уже не таких дорогих одеждах, как в первый раз, без драгоценностей. И они гуляли по Ершалаиму, ничем из толпы не выделяясь.

Вечером накануне возвращения в Гинзу Минарефф наконец-то отдал дочери испеченные Зией лепешки Зачерствевшие и пропахшие пылью и тараканами.

— Мать послала, — угрюмо сказал Минарефф, гляд на лепешки, которые Зия так старательно заворачивала в кусок материи перед тем, как упрятать на самое дно его дорожного мешка. — А это от меня, — и Минарефф протянул дочери кусок щербета размером с ладонь, который купил, войдя в Ершалаим и еще не встретившись с Анной. В то утро, покупая щербет, он думал, что удивит и порадует им свою Анну. В детстве сладостей она видела мало, очень мало. До сладостей ли детишкам окруженной песками и степью Гинзы?

Да и здесь, в Ершалаиме, думал Минарефф, отправляясь на поиски дочери, едва ли у Анны находится лишняя монета на сладости. Пусть порадуется…

Позже, узнав, как живет его Анна, в приступе злобы и гнева Минарефф едва не выбросил липкий кусок щербета. Но что-то остановило его. Или кто-то. И теперь Минарефф решил, что это сам Иегова остановил его руку. Конечно! Кто же еще вразумит родителя, собравшегося отказаться от дочери, кто сделает так, что подрагивающие уста не произнесут проклятья? Только он, Вседержитель!

.. Взяв лепешки, щербет, Анна, бледная и понурая, не сразу нашлась, что сказать. Но это молчанье ее значило для Минареффа больше и было понятней самых возвышенных слов.

Наконец Анна вымолвила:

— Я не стану их есть. Я буду хранить их… Мне почему-то кажется, что они станут моим талисманом и в трудный момент защитят…

Прежде, чем расстаться совсем, Минарефф и Анна договорились, что отец не расскажет Зие-двужильной о том, как на самом деле живет в Ершалаиме их дочь. Пусть Зия и дальше думает, будто Анна состоит в услуженьи у жены богатого чиновника, у женщины доброй и умной. Сама же Анна обещала как можно скорее бросить свое ремесло и вернуться в Гинзу. Там сообща они и определят, как и где жить ей дальше.

Анна приехала через год, объяснив, что хозяйка отпустила ее проведать родителей. Отпустила насколько? До тех пор, пока Анна сама не захочет вернуться.

— А не получится, что ты вернешься, но на твое место возьмут уже другую? — забеспокоилась Зия. Нет, в самом деле, разве можно в их время упускать такую хозяйку?

Анна успокоила, намекнув, что хозяйка ей кой-чем обязана. И вообще у них очень хорошие отношения. Можно даже сказать, что они почти подруги.

Этого мать не одобрила:

— Разве можно дружить с хозяйкой? Тот, кто хозяин, не любит, когда кто-то из слуг, из тех, кто беднее, набивается в друзья. Такая дружба редко хорошим кончается!.. Вон возьми Бен-Халима. По меркам вашего Ершалаима он, наверное, просто не нищий. Но не богач. Богатым его считаем мы, в Гинзе… Но и здесь, в нашей деревне, где все знают друг друга и знают все друг о друге, у Бен-Халима не осталось ни одного, кто бы сказал, что он с ним дружит… Так что, Анна, поостерегись!

Отцу же Анна призналась честно, что сбежала из Ершалаима, сбежала от человека по имени Станий-младший, который пообещал, что убьет ее, если она не будет любить только его. И который уже убил одного мальчишку, поэта, за то, что тот вопреки приказанию Станин, снова пришел к ней.

— Ты понимаешь, — объясняла Анна отцу, сидя на пригорке в степи неподалеку от Гинзы, — он требует, чтобы я принимала только его. Иначе, сказал, перережет мне горло, вырвет сердце и бросит его собакам. И он сделает это, я знаю!

— А почему бы тебе так и ни сделать? Если он любит тебя… — вслух подумал Минарефф.

Анна замотала решительно головой:

— Разве того, кого любят, сразу обещают убить? Разве его не спросят сначала «Любишь ли ты меня? Хочешь ли быть со мной?»… Как можно обещать, что бросишь собакам сердце любимой?.. Нет! Станий не любит меня, — убежденно сказала Анна. — Или любит не так, как я понимаю любовь… Но все равно, мне-то он противен. Несколько раз я отказывала ему, хотя он пред лагал мне огромные деньги, присылал золотые брасле ты, кольца и перстни с бриллиантами, целый ларь жемчугов… Он мне противен! Мне кажется, он хочет взять меня для того, чтобы всем доказать, что он может все, что все ему подчинятся. А теперь, после убийства этого мальчика, Лизания, я ненавижу его. И никогда не соглашусь на то, чего хочет он… Поймите, отец, я ведь теперь немного не та, не прежняя Анна, которая оставила Гинзу четыре года назад…

«Совсем не та», — с горечью подумал Минарефф.

— …И то, что меня покупают, не означает, будто купить меня может каждый, кто только захочет!.. Они приходят ко мне, приносят подарки и деньги. Но их выбираю я. И я решаю. Я, Анна!.. Я даю им любовь, сравниться с которой не могут ни монеты, ни камни, ни блестящий, но холодный металл… А поэтому подчиниться Станию-младшему я не могу и не подчинюсь. Пусть делает со мною что хочет. Пусть хоть убьет! Я не боюсь смерти. Я давно уже поняла: я слишком грешна для того, чтобы жить долго и умереть как подобает порячной женщине. И я уехала из Ершалаима не потому, о боюсь за себя, не потому, что испугалась наемных пни, Стания-младшего или его самого… Но я знаю, что теперь, после Лизания, Станий может убить и еще когонибудь. А этого я не хочу. Поэтому я поживу здесь, у вас, дней пятнадцать. За это время, как я слышала, легион, которым командует этот мерзавец, должен отправиться в Сирию. И говорят, надолго. А пока Станий находится там, многое может перемениться…

Анна выжидательно посмотрела на отца. Она понимала, что слушать ее Минареффу было совсем нелегко. И все-таки Анне казалось, что отец ее понял.

Вглядываясь в сухую, выгоревшую степь, которая за теми холмами, напоминающими волны спокойного моря, переходит в пустыню, Минарефф устало поморщился:

— Значит… из-за тебя убили человека… Что я могу сказать? Кроме тебя у нас с матерью нет никого. Ты приехала, значит, оставайся у нас сколько захочешь. Здесь твой дом… А мне остается только одно: каждый день умолять Иегову, чтобы больше из-за тебя не погиб никто.

А два дня спустя в напуганной бурею Гинзе появился Вар-Равван.

И как ни старалась Анна скрыть от других, что с ней произошло после этого, Минарефф заметил, как дочь изменилась. И на душе у него стало чуть легче. Может быть, его молитвы услышаны? Может быть, все переменится раньше, чем он надеялся? Может быть, этот бродячий философ послан их Анне судьбой?

…В то утро, когда Анна отправилась за хворостом, Минарефф вышел за нею и видел, что впереди его дочери быстро движется к роще прямая фигура Вар-Раввана.

Минареффу все стало ясно. Все стало ясно ему, и когда он услышал, как свалилась на землю вязанка, а дочь, с почерневшим лицом, вошла во двор и, ни слова ему не сказав, скрылась в Доме.

Судьба…

Или тот, кто так много грешил, тот, из-за кого убили невинного, прощенья уже недостоин?

Вскоре жена позвала его завтракать. Анна есть отказалась.

Потягивая из миски кислое молоко, отламывая от лепешки маленькие кусочки, Минарефф молчал и думал все об одном.

Только раз он отвлекся.

— Что это с вами обоими происходит? — прервала его размышления Зия. — Оба мрачнее песчанного вихря и молчаливей, чем степь? Не заболели уж?

— Нет, я здоров, — покосился на Зию Минарефф. Но с утра не дает покоя мысль, что время уходит так быстро, и скоро наша дочь снова уедет от нас.

Он тут же о своих словах пожалел. Потому что и Зия нахмурилась.

— Я тоже думаю об этом постоянно, — тихо призналась она. — Но ты ведь сам говорил, пусть Анна живет там, где ей лучше…

Не осилив и половины лепешки, Минарефф вышел во двор, где думал расположиться в тени инжирового дерева, и услышал в деревне какие-то крики, незнакомые голоса, ржанье коней. Выйдя на улицу, Минарефф узнал, что в Гинзу прибыл отряд римских легионеров во главе с каким-то очень важным начальником и что все прибывшие устроились у Бен-Халима.

Редко, но римские солдаты проезжали через деревню. Они никогда не приносили с собой ничего хорошего, хотя особенно и не безобразничали. Да и Гинза была слишком уж тихой и маленькой деревушкой для того, чтобы даже самые буяны из них могли развернуться. Поэтому сообщение о легионерах и важномначальнике Минареффа не испугало и не насторожило. Как приехали, так и уедут. Разве что Бен-Халим станет еще на четыре монеты богаче.

Поэтому Минарефф вернулся во двор, как и все другие дворы отгороженный от улицы глинобитным забором в рост человека, сел под деревом, как и хотел, и принялся размышлять, может ли он помочь Анне.

Не сходить ли к Вар-Раввану, не поговорить ли с ним? Бродячий философ нравился Минареффу. Только что ему скажешь? Полюби мою дочь? Глупо!.. Попросить его быть повнимательней к Анне? Но — почему? Да и к тому же они, Анна и Вар-Равван, уже наверное объяснились…

Так весь день Минарефф и просидел под инжировым деревом, поднимаясь лишь для того, чтобы пересесть, когда тень от него уползала.

Ну а вечером вышел на площадь к колодцу, где уже собирался народ, чтобы послушать Вар-Раввана. Стоя у своей калитки, Минарефф раздумывал, слушать ли ему беседу отсюда или же подойти поближе к колодцу, пока там есть еще где устроиться.

Он так ничего и не решил, когда из-за угла вывернул тающий жирной улыбкой Бен-Халим в сопровождении высокого надменного человека в хитоне с узкою красною полосой, в сандалиях с полумесяцами. Левая щека незнакомца, говорившего на арамейском скверно, была изуродована шрамом, который скрыть не могла и аккуратно постриженная борода.

За Бен-Халимом и незнакомцем тяжело топали трое солдат.

— Уважаемый Минарефф, — заговорил Бен-Халим, остановившись, — скажи, твоя уважаемая дочь прекрасная Анна дома ли?

Не скрыв удивления, Минарефф признался:

— Дома. Где же еще ей быть? А… зачем она вам?

Плавным движеньем руки Бен-Халим указал на незнакомца со шрамом:

— Досточтимый гость из Ершалаима, почтивший нас своим посещеньем, хотел бы увидеть Анну. Он утверждает, что они знакомы. И я прошу тебя, уважаемый Минарефф…

Досточтимый гость в нетерпении перебил Бен-Хали-ма, обратившись к Минареффу:

— Вы позволите мне пройти в дом и увидеться с Анной?

В голосе незнакомца звучали грозные нотки.

Конечно, Минарефф мог отказать незнакомцу. Что бы тот сделал тогда, неизвестно. Однако, Минарефф понял уже, кто это был. И понял, что лучше ссору не затевать.

— Сделайте честь, войдите в мой дом, — открывая калитку, сказал Минарефф и хотел первым войти во Двор.

Но Станий-младший отстранил его и, бросив через плечо: — Нам надо поговорить без свидетелей! — вошел во двор и направился к дому.

Один из солдат двинулся за ним, двое других замерлли у калитки, всем своим видом показывая, что не пропустят во двор никого.

Обескураженный таким поворотом событий Минарефф повернулся к Бен-Халиму.

Тот торопливо сказал:

— Пусть, пусть поговорят без свидетелей!

Из дома в сопровождении солдата вышла Зия-двужильная. Она возмущалась:

— Как так можно?! Выгоняют из собственного дом, Здесь вам не Кесария и не Ершалаим!.. Минарефф, Бен-Халим! — обратилась она к стоявшим у калитки. — А в куда смотрите? Почему…

— Подожди, подожди! — поспешил угомонить ее Бен-Халим. Ему так не хотелось, чтобы поднялся скандал. Ведь тогда перед всей деревней ему придется защищать римлян.

Но римляне уедут, и что потом?

— Понимаешь, — Бен-Халим зашептал доверитель но, наклонившись к Зие, — это очень, очень большой начальник. Это легат! Ты знаешь, кто такой легат?.. Пусть он побеседует с Анной. Мы все здесь, и ничего плохого случиться не может. Ну а поднимешь шум, разве лучше будет?.. Вон идет Вар-Равван. Послушай лучше, что скажет он.

На площадь, к колодцу, действительно вышел Вар-Равван, а с ним и трое учеников, и Андрей, и кто-то еще из соседей Андрея… Вокруг них бегали чумазые дети, норовившие дернуть игриво Вар-Раввана за развевающийся хитон и увернуться, чтобы он не успел их шлепнуть.

Слово «легат» Зию-двужильную не удивило, потому что она понятия не имела, что оно означает.

Но по испугу Бен-Халима Зия-двужильная догадалась, что неожиданный гость, так бесцеремонно вторгшийся к ним, действительно, человек очень важный. А раз так, то и все остальное понятно. И солдат, выгнавший ее из дома, и солдаты, не пускающие Минареффа во двор.

Что надо легату от Анны, они, конечно, узнают позже. Ну а пока, когда на площади собралась чуть ли не вся деревня, поднимать шум не нужно… Может у этого легата к Анне дело какое-то пустяковое? Но он не может быть в доме одновременно с простой женщиной как она, 3ия-двужильная.

Подождем, подождем…

По отзывам многих Анна знала, что Станий-младший никогда ничего не говорит просто так. И тело Лизания у порога ее ершалаимского дома лишь подтверждало это. Но тем не менее Анна не верила, что Станий будет искать ее за пределами города, особенно в эти дни, когда его легион готовился к дальнему походу.

Поэтому, увидев Стания-младшего с невозмутимым лицом входящего в комнату, где она, полулежа на кошме, бесцельно перебирала морские камушки, выкладывая из них какой-то узор, Анна окаменела.

Станий же, остановившись пред ней в двух шагах, глядя на нее сверху вниз испепеляющим взором, гремуче сказал:

— Я обещал найти тебя, где б ты ни пряталась? Обещал?.. И вот я здесь! Сейчас ты выйдешь со мной, мы поедем в Сирию, и я поселю тебя в настоящем дворце. У тебя будет столько слуг, сколько захочешь… А когда легион обустроится, и я стану свободнее, мы отправимся в путешествие. Ты увидишь много такого, чего не видели и вельможи в Ершалаиме. Прежде всего я покажу тебе реку, которую называют Субботней…

— Уходи.

Анна поднялась. Голос ее звучал тихо, но твердо. Станий понял, что ехал сюда он напрасно. Понял, но не смирился.

— Ты поедешь со мной! — гнев и отчаянье сдавили его железное сердце. — Иначе…

— Иначе ты убьешь меня, — не спросила, а закончила за него Анна. — Я знаю.

Непреклонность, которая чувствовалась в ней, смутила Стания-младшего. Он считал, что в такой обстановке его угроза не может не напугать, не может быть принята за пустую.

И возможно, случись все это хоть на день раньше, Анна и напугалась бы, и не стала сопротивляться. Но после сегодняшнего разговора с Вар-Равваном она не боялась Стания и не боялась смерти по-настоящему, а не так, как когда разговаривала с отцом.

Сегодня она умереть хотела…

— Я не поеду с тобой, чем бы ты ни грозил, — про должила Анна. — Поэтому не трать лишних слов. Ты обещал убить меня, если я не буду твоей? Я не буду твоей! По доброй воле — никогда… Где твой меч?

Пронзи меня им, как подосланные тобою убийцы прон зили Лизания. Пронзи! Я буду тебе лишь благодарна за это.

Станий взревел:

— Не будешь моей?! Убить тебя?! Да! — и тут его осенило: — Не-е-ет… Я не убью тебя. Ты говоришь, что не станешь моей, чем бы я ни грозил?.. А что ты скажешь, если я выйду сейчас к людям, зачем-то собравшимся перед твоим домом, к людям, которые знают тебя с малолетства, и расскажу им всю правду о том, чем ты занималась в Ершалаиме? По вашим законам, они должны будут забить тебя насмерть камнями. Я правильно помню ваши варварские законы? И они забьют тебя! Да, тебя убьют твои же соседи. Насмерть!.. Тебя убьют, но твои старики останутся жить среди них. И каждый день станет для матери твоей и отца пыткой, какую мне никогда не придумать. Как тебе это нравится? Да, именно так я и поступлю! Сейчас же. Если только ты скажешь мне снова «нет». Ну?

— Нет.

Это сказала не Анна. Это сказал кто-то другой, сидевший в ней, но родившийся намного раньше нее и знавший слова, которые Вар-Равван первым сказал жителям Гинзы.

То, чем грозил Анне разъяренный Станий, было и вправду страшнее смерти. Если заботиться только о том, что подумают о тебе все остальные. Но как она будет жить дальше сама, если, испугавшись позора, согласится поехать со Станием? Кем станет она для себя же самой?

— Что? — не поверил легат.

— Нет! — еще жестче повторила Анна это короткое слово, которое может вместить и весь мир, и всю жизнь, и все будущее.

Станий в ярости бросился на стену, заколотив в нее кулаками. Так что затрясся весь дом.

— Что происходит? Что там случилось? — забеспокоилась Зия, которой было не до Вар-Раввана. Она думала только о дочери и этом легате. Что за беседа идет между ними?

Напрягся и Минарефф:

— Надо б узнать…

— Не надо! — с укоризной во взгляде закачал головой Бен-Халим. — Анна ведь не кричит, не зовет на помощь? Что ж вам еще?

И в этот момент из дома выскочил Станий-младший, тащивший за руку покорную Анну. Лицо ее было совсем прозрачным. Стоявшие у калитки солдаты схватили Зию и Минареффа и не давали приблизиться к дочери, прийти ей на выручку.

Растерявшийся Бен-Халим не представлял, что он должен делать.

Станий выволок Анну через калитку на площадь. Но выволок потому, что она не поспевала за ним, а не потому, что она сопротивлялась. Нет, этого она не делала.

Увидев их, Вар-Равван замолчал. Все внимавшие ему повернулись к дому Минареффа.

Сделав несколько шагов от калитки и оказавшись среди сидевших, отдавив кой-кому из них ноги, Станий-младший остановился и, оглядевшись, зычно спросил:

— Жители Гинзы! Вы знаете эту женщину? — и палец его свободной руки ткнулся в Анну.

Глаз она не опустила, но смотрела только на Вар-Раввана. Разрозненные голоса изумленных, напуганных, оторопевших жителей Гинзы ответили вразнобой:

— Ну…

— Это Анна, дочь Минареффа…

— Знаем ее мы. А что?

— Почему ты спрашиваешь об этом, римлянин?

— Говори, что случилось?

Станий издевательски усмехнулся:

— Вы говорите, что знаете ее. Прекрасно! Тогда ответьте мне, легату римской империи, где живет эта Анна, дочь уважаемого Минареффа, и чем занимается?

— Не слушайте его, люди! — попытался высвободиться из объятий солдата Минарефф. — Он…

Третий солдат, вышедший со двора, ловко выхватил из ножен короткий меч и рукоятью его наотмашь ударил Минареффа по голове.

— Защитите-е-е! — закричала Зия-двужильная и вырвалась у солдата из рук, кинувшись к оседавшему на землю Минареффу. А солдат, что его ударил, крикнул толпе:

— Легата римской империи не перебивать!

— Так знает кто-нибудь или нет, чем занимает Анна в Ершалаиме? — этот вопрос Стания-младше вновь обратил взгляды сидевших к нему.

Несколько женских голосов, перебивая друг друг объяснили Станию, что Анна состоит в Ершалаиме служанках при жене высокопоставленного чиновник И что та относится к Анне почти как к дочери.

— Да?! — воскликнул Станий и расхохотался. Смехом из Преисподней. — И кто ж вам такое сказал?

— Зия-двужильная, мать ее, — последовал растеряй ный ответ. Все уже чувствовали, что весь этот расспрос римлянин затеял не просто так, что, видимо, рассказЗии-двужильной были неправдой.

Станий посмотрел на толпу с сожалением. Потом повернулся к Анне и тихо спросил:

— Ну что? Ты передумала?

— Нет.

— Будь же ты проклята! — прохрипел Станий попрежнему тихо. И чтобы страх, охвативший его при этих словах, не пересилил, не помешал ему сделать то, что он сделать хотел, Станий резко отвернулся от Анны, аж что-то хрустнуло в шее, и повысил голос: — Так знайте же, люди богочестивой Гинзы, люди, чтущие законы своих прародителей!.. Анна, дочь Минареффа и Зии, ни в каком услужении ни у какой жены никакого чиновника в Ершалаиме не состоит! Она — потаскуха! Она — блудница! Грешница, каких не видел еще даже погрязший в грехе Ершалаим… Она торгует собою и каждую ночь проводит с новым мужчиной. И берет за любовь свою деньги. Вот такая она, ваша Анна!

Сидевшие на площади ахнули. И посмотрели на Анну. В глазах изумление, страх.

— Нет! Нет! Это подлая ложь! — Зия-двужильная выпустила голову мужа, которую поддерживала руками, сидя у лежавшего на земле Минареффа.

Она вскочила и сделала шаг, чтобы броситься на римлянина, но двое солдат схватили ее и скрутили.

— Он врет! Он все врет! — кричала Зия, оказавшаяся между солдатами. — Не слушайте его, не слушайте, люди, соседи!

Третий солдат снова выхватил меч и метким движением, не задев никого из товарищей, оглушил возмущенную Зию рукояткой по голове.

Станий медленным взглядом хозяина оглядел притихших людей и насмешливо предложил:

— А давайте-ка спросим у нее у самой… Пусть нам Анна сама ответит, правду я говорю или нет… Правду я говорю или лгу? — Станий дернул Анну за руку, и жен щина наклонилась вперед, но тут же выпрямилась. И снова ее глаза устремились на Вар-Раввана.

Все смотрели на Анну. Но она видела перед собой лишь Вар-Раввана.

Проще всего ей было б сказать, что римлянин лжет. Только это сказать, и хватило б. И пусть бы тогда Станий-младший кричал, что-то доказывал, называл ее как угодно.

Кто-то поверит ему, кто-то ей. Но что недоказанно, того и нет. И можно всем говорить, что римлянин ее оклеветал. И жить вроде честной…

Странный, мягкий взгляд Вар-Раввана как бы советовал Анне: скажи правду.

Взгляд был так мягок, как бывает лишь у влюбленного. Как был, например, у влюбленного в нее без ума Лизания. Уж Анне этот взгляд знаком!

И вот на нее смотрел таким взглядом Вар-Равван.

Станий-младший хрипел:

— Так правду я говорю или…

— Правду! — тихий голос Анны услышали все.

Железное сердце Стания-младшего вроде как треснуло. В нем, в этом сердце, не знавшем пощады ни к кому из врагов, словно лопнувшая пружинка, непривычно играла надежда, что Анна откажется и не признается. Будь что будет тогда! Лишь бы…

— Ты говоришь правду! — так же тихо, но так же уверенно проговорила Анна. — Я торговала собой. Я каждую ночь спала с новым мужчиной. И брала с тех, с кем спала, деньги… Я — блудница. Я грешница. Да… Это правда.

Как хорошо, что Зия-двужильная лежала в обмороке. Иначе ее тут же хватил бы удар. От такого признания она умерла бы на месте.

Толпа загудела. Громче и громче, и громче! Толпа заревела. Раздраженно, зло, заревела с ненавистью…

— Опозорила… Всех… Всю деревню!.. Она… Потаскуха… Мерзкая тварь!..Трешница, грешница, грешница!!!

Станий умело точным движеньем перебросил свою мощную руку Анне на плечи. Резко, неожиданно надавил, и Анна упала коленями в камни, которыми неряшливо была вымощена площадь.

— Люди! — левую руку Станий выбросил вверх.

Жители Гинзы затихли.

— Люди! — повторил уже тише Станий. — Вы как следует помните ваши законы?

— Помним… А как же?.. Мы не без памяти!..

— А что, согласно вашим законам, сделать положено с грешной блудницей? С женщиной, опозорившей всю деревню к тому же? Кто скажет?

Первым ответил ему Бен-Халим:

— Блудницу, по нашим законам, надо забить каменьями..

— До смерти, — с торопливой угодливостью уточнил Акцель.

— Правильно! — Станий смотрел на толпу исподлобья, ненавидя ее и презирая. И в то же время — страшась.

Если эти люди так легко могут вынести смертный приговор ближнему своему, что же это за люди? И способны они на все…

— Правильно, — повторил он с обреченностью в голосе. И, наклонившись к Анне, шепнул: — Передумай! Прошу…

— Нет.

— Нет?.. — Станий выпрямился и прокричал: — От имени кесаря-императора я, Станий-младший Галл, легат Молниеносного легиона, ваш приговор утверждаю!.. Вот вам блудница, — он толкнул Анну в шею, и она упала на землю. — А камней под ногами достаточно… Убейте ее! Иначе я увезу ее в Ершалаим и для начала отдам на поруганье солдатам. А потом они вырежут у нее на лбу и груди надпись «Блудница из Гинзы», и мы будем отдавать ее на ночь рабам!

Толпа зарычала, потянулась к камням, в воздух взлетели палки. Детям и женщинам велено было отойти в сторону.

А побледневший, отчего борода его стала вроде черней, злой на себя, на Анну, на этих звероподобных людей, Станий был уже рядом с солдатами.

Анна же поднялась и села посреди окружившей толпы. Села с растрепанными волосами, села так некрасиво. И лицо ее в эти мгновенья утратило обычную красоту.

— До смерти! До смерти! — призывал безбородый Акцель.

— Опозорила всех! Гадина!.. Всю деревню! Грешница! Из-за нее нам всем не будет пощады от Господа…

Руки подняли взятые с площади камни. И вот уже первый из них грохнулся рядом с Анной. Это бросил Бен-Халим.

— Стойте! — вдруг зазвучал над толпою голос Вар-Раввана. — Не торопитесь!

— Что? Что? Как? — загудела толпа.

От неожиданности Станий не нашелся что сказать.

А Вар-Равван прошел сквозь толпу, мимо людей, сжимавших камни и палки, и остановился, встав позади Анны.

— Что ты хочешь, Вар-Равван?! — с ненавистью крикнул Акцель.

— Не вмешивайся! Это наше дело, жителей Гинзы! — шагнул вперед Захарий-плотник. — А ты нам чужой! Отойди! Иначе камни могут попасть и в тебя.

Вар-Равван не дрогнул, хотя было ясно, что все будет так, как и сказал Захарий.

— Камни, которыми вы забросаете Анну, не пролетят мимо ни одного из вас. Эти камни попадут в каждого жителя Гинзы, в каждого из ваших детей! — с горечью в голосе произнес бродячий философ.

И горечь эта была настолько искренней, а голос звучал так убедительно, что люди с камнями в руках замолчали. Они не знали, что можно ответить Вар-Раввану.

Им показалось, что Вар-Равван знает такое, чего им знать пока не дано.

Бродячий философ заговорил медленно:

— Забить камнями до смерти женщину просто. А такому количеству сильных мужчин на это потребуются минуты. Но вот забьете ее вы, и… что потом?.. Вот представьте: через десять минут Анна будет лежать окровав ленной под грудою брошенных вами камней, а вы разойдетесь, вернетесь в свои дома. Вернетесь, вроде бы выполнив долг. Да?.. — он замолчал и оглядел толпу медленным взглядом.

И каждому из толпы показалось, что Вар-Равван заглянул ему в душу.

То было страшное прикосновенье. Взгляда, полногонежности, к душам, искореженным злобой и страхом. Ведь злоба без страха, вы знаете, не бывает…

— Но за время, что я нахожусь среди вас, о, жители Гинзы! я узнал, что в вашей деревне нет человека, который мог бы убить другого и об этом потом не жалеть, — повысил голос Вар-Равван, чтобы его слышали все. — Нету таких среди вас. А значит, каждый камень, брошенный в Анну, в вас самих и ударит!.. Убив сегодня ее, в будете убивать себя воспоминаньями каждый день. Вы не сможете прямо взглянуть в глаза своим детям, друг другу Эту кровь с ваших рук вы не смоете никогда… Анн виновна. Да! Анна грешна. Но, вы видите, она сама покаялась в этом. И готова принять вашу казнь. Значит, душою она чиста. А это главное перед Богом!.. Покарать человека за грех может только Всевышний. Он один. Он, безгрешный… Если есть кто из вас безгрешный, тот пусть и бросит в нее камень. Пусть забьет ее. И… станет более грешным, чем Анна!

Тут даже Бен-Халим, даже Акцель и даже Захарий потупились.

Будучи людьми очень разными, в душе они оставались честными. И понимали поэтому, что безгрешным из них не был никто. И слышали в словах Вар-Раввана правду… Чем меньше грешит человек, тем острее он каждый свой грех принимает. Жители Гинзы грешили мало.

— Вот что скажу я вам, — голос Вар-Раввана опустился с былой высоты, звучал теперь тише, но слова его в молчании, придавившем площадь, слышали все. И хотели слушать. Потому что от слов назаретянина мир вокруг становился понятнее, а на душе делалось легче. — Если мы хотим, чтобы наш избранный Богом народ не перевелся, мы должны научиться прощать друг друга.

Иначе мы сами себя истребим так, как этого не сумели никакие враги. А до истребления будемь жить между собой в вечных ссорах, в грызне. Хуже, чем голодные псы, вырывающие друг у друга брошенную им кость!

Чем страшнее грех человека ты сможешь простить, тем чище душой станешь сам.

Вар-Равван нагнулся, поднял камень, который кинул Бен-Халим в Анну, и протянул его молчаливой толпе:

— Вот! Возьми его, кто безгрешен. И брось. Но не в Анну. А сначала — в меня. Я ведь тоже имею грехи…

Люди отшатнулись от этого камня, как будто он был ядовит.

Тишину раздавил, как яйцо сапогом, Станий-младший:

— Эй ты, как тебя там?! Оборвыш! Что за глупости ты говоришь?! — резанул по толпе его голос, и жители Гинзы заволновались. — О каком ты безгрешии рассуждаешь? И вообще, кто ты такой?

Назаретянин встал так, чтобы видеть и Анну, и Стания:

— Кто я такой? Странствующий иудей.

— Значит, бездомный бродяга! — гневно воскликнул легат. — Знаю таких я. Ходят от деревни к деревне и сбивают с толку людей. Не слушайте этого пустомелю, жители Гинзы! От его рассуждений вам проку не будет. Есть закон! И если в округе узнают, что в вашей деревне законы предков не уважают, то вы лучше меня знаете, как будут к вам относиться… Бродяга уйдет, а вы останетесь здесь. И каждый из вас будет жить со славою нарушителя закона, отступника, презревшего праотцов. Я не могу вас, конечно, заставить. Дело ваше, как вы поступите с Анной. Оставите ее в живых? Хорошо! Но здесь она не останется. Я заберу ее в Ершалаим и сделаю, как говорил. Солдаты! Взять ее! — скомандовал Станий-младший, но не тем легионерам, что пришли с ним к дому Минареффа, а семерым, прибежавшим на площадь, пока к толпе обращался Вар-Равван.

Солдаты послушно двинулись к Анне. Но толпа перед ними сомкнулась плотней. Это было для Стания неожиданностью.

— Что такое?! — взревел он схватившись за меч. — Сопротивление римской власти? Да понимаете ль вы, что творите?

— Подождите, досточтимый легат, — вкрадчиво заговорил Баас-мукомол, известный в Гинзе своей рассудительностью. — Как вы могли подумать, что в нашей деревне кто-то решится оказать сопротивление римской власти? Никогда!

— Тогда пропустите нас к этой женщине! Дайте забрать ее, — Станий стоял уже рядом с солдатами.

Никто в толпе не пошелохнулся. Наоборот! Многие почувствовали странную радость от того, что встали вот так вот — лицом к лицу с римлянами. Совсем как предки, которые никому не подчинялись и власти чужой над собою не знали.

С хитринкой в глазах поглядев на Вар-Раввана, бледный Баас-мукомол сказал:

— Досточтимый легат! Мы не понимаем, почему вы хотите забрать эту падшую женщину в Ершалаим. Объясните нам, что сделала Анна против власти кесаря-императора, какие законы римской власти она нарушала?

— Нет, правда! — осмелился заговорить и Трифон-пастух, изжаренный солнцем до черноты остывших углей. — Какое она преступление совершила? Скажи нам!.. Но если Анна преступлений не совершала, то зачем забирать ее в Ершалаим? Она, как мне кажется, ехать с вами не хочет. Значит, пусть остается!

Жителям Гинзы, сгрудившимся вокруг Анны, все происходящее казалось диким сном. Из поколения в поколенье будет передаваться в деревне рассказ о невероятном мужестве, с каким вели себя люди перед самим римским легатом.

Такого высокопоставленного римлянина нелегкая никогда не заносила в Гинзу. И вот занесла. И жители ее по идее, должны были бы беспрекословно выполнять любое его повеление, любое желание. Прекословить легату? Не отдавать ему человека, которого он решил увезти в Ершалаим? Да это же бунт… Если бы Станий-младший по-настоящему думал забрать с собой Анну, он бы забрал ее.

Ну что такое для десяти отборных, лучших легионеров какая-то горстка крестьян? Эти солдаты бывали и не в таких переделках. Вспомнить хотя бы стычку с разбойниками два года назад в день радости Торы. Эта же самая десятка, что примчалась со Станием в Гинзу, с ним была и тогда, на пути из Ямнии в Ершалаим где под вечер на них и напали разбойники. Двадцать шесть нападавших сразили солдаты, остальные, примерно столько же, разбежались, как тараканы, воспользовавшись темнотой, упавшей на землю в считан ные секунды. А ведь разбойники, отважившиеся напасть на римских легионеров, это вам не крестьяне, не жители Гинзы, представления не имеющие о настоящем оружье.

Но какая-то сила не позволила Станию-младшему отдать солдатам приказ силою вырвать Анну, толпу разогнав.

Лопнувшая пружинка в его железном сердце болталась и причиняла боль. Непривычную, страшную, неодолимую. И боль эта мешала Станию быть самим собой. Он знал, что после того, как солдаты вырвут Анну из-под защиты односельчан, с десяток из них предварительно разрубив пополам, ему не останется ничего, но выполнить обещанное и отдать Анну солдатам. А затем, в Ершалаиме, — рабам.

Но Станий этого не хотел, И уж если Анну не забили камнями, то лучше ее не забирать…

Будто не замечая толпы, будто не слыша вопросов Бааса и Трифона, Станий-младший обратился к Вар-Раввану:

— Посмотри на меня, оборвыш!.. Почему мне лицо твое кажется очень знакомым? Как тебя звать? И откуда ты?

Назаретянин повернулся к легату:

— Мое имя Вар-Равван. А родом я из Назарета.

— Вар-Равван? Вар-Равван… — напрягая память, наморщился Станий. — А ты не был разбойником? Не тебя ли на пасху, года четыре назад, помиловали Синедрион и прокуратор?

Бродячий философ мотнул головой:

— Мало ли в Иудее и всей Палестине Вар-равванов? А в разбойниках я никогда не ходил. В этом досточтимый легат ошибается!

— Ошибаться мне не положено! — воскликнул разгневанный Станий. Гневался он в первую очередь на себя, но не признаваться же в этом?

И еще… К оборвышу, к этому Вар-Раввану Станий испытывал ненависть. Это ведь он, оборвыш, спас Анну. Оборвыш, а не он, Станий!

Приказав жестом легионерам отойти от толпы, вернуться к стене, у которой, очухавшись, сидели, пытаясь понять происходящее, Зия-двужильная и Минарефф, Станий сказал:

— Если я помню твое лицо, Вар-Равван, значит был повод его мне запомнить. В этом я не сомневаюсь…

— Досточтимому легату не положено и сомневаться? — усмехнулся Вар-Равван.

Станий ответил усмешкой, но издевательской:

— Не положено… Ну а что же могло заставить меня запомнить лицо какого-то бродяги? Обычно с бродягами у меня разговор короткий… — он задумался ненадолго… — Или ты как-то особенно отличился и сумел избежать последнего разговора со мной, или… раньше был совсем не бродягой. Так?

— Да, я не всегда странствовал по Иудее, — согласился Вар-Равван. — Я сначала родился и вырос, был пастухом, был учеником плотника, жил рыбной ловлей. Только потом я отправился странствовать, когда мне показалось, что мне есть что сказать людям.

Легат покачал отрицательно поднятым пальцем:

— Лжешь! Я не верю тебе! И до выяснения точ но, кто ты такой, приказываю арестовать тебя. Солдаты-ы-ы! Взять его!

На сей раз толпа в нерешительности замялась. И Вар-Равван постарался опередить ее:

— Жители Гинзы! Не мешайте им! Я ни в чем не повинен. И легат разберется.

Подскочившие легионеры вздумали ухватить Вар-Раввана за руки, но он сказал, что пойдет и сам, поэтому заламывать руки ему не стали.

Уже заворачивая за угол, Вар-Равван вдруг повернулся:

— Анна! Ты покаялась перед всеми. Ты покаялась перед Богом, перед собою, перед людьми. Ты согласна была умереть за свой грех. И я говорю тебе: ты — чиста! И никто не имеет права теперь укорить тебя прошлым. Ты — чиста…

— Ах вот оно что… — жутким взглядом убийцы посмотрел на Вар-Раввана Станий. — Ты строишь из себ мессию? Именем Бога ты прощаешь грехи и наставляеш падших? Хорошо, хорошо! Посмотрим… Много я виде мессий. Ни один из них на этом свете не задержался.

Широкоплечий солдат подтолкнул Вар-Раввана в спину, и процессия, замыкаемая легатом, скрылась за углом и направилась к дому Бен-Халима.

Молча глядя ей в след, толпа на площади некоторое время стояла, как завороженная.

Первыми опомнились ученики Вар-Раввана и Андрей. И торопливо пошли к дому Бен-Халима. Но сам Бен-Халим остался на площади. Быть рядом с римлянами, которые увели Вар-Раввана, ему не хотелось.

Сердобольные женщины подошли к Зие-двужильной и Минареффу. Здесь же оказался Баас. Ну а Трифон с Ионатаном, пряча глаза, помогали подняться Анне…

Двор Бен-Халима был просторен и засажен гранатовыми, фиговыми деревьями, пышными кустами руты. Окруженный забором выше, чем остальные дворы, он сохранял прохладу и в самый жаркий день. Здесь, во дворе, солдаты связали Вар-Раввану спереди руки и привязали веревкой к старому, низкому гранатовому дереву.

— Я разберусь с тобой завтра, в Ершалаиме, — пообещал Вар-Раввану легат. — Там я вспомню, где тебя видел. Ты сам мне это расскажешь! Но не обещаю, что даже очень хорошая память тебе поможет…

Душная ночь утопила Гинзу в непроглядной, могильной тьме. Непонятно откуда приползшие тучи съели звезды и робкий месяц.

Станий-младший оставил на страже двух солдат: у входа в дом и у калитки.

И возвращаясь, чтобы лечь спать в большой комнате, где жена Бен-Халима ему уже постелила, Станий-младший остановился у дерева, прислонившись к которому сидел Вар-Равван.

— Ну что приуныл, мессия? — тихо, серьезно спросил легат. — Ты не жалеешь еще, что встретился мне на пути? Ты не раскаялся, что вступился за… Анну?

— Раскаиваешься ты, легат! — назаретянин смотрел на Стания-младшего грустным, уставшим взглядом. — Ты ведь прекрасно знаешь, кто из нас прав. Только не ты!.. И тебе не исправить этого, даже убив меня… Я одержал верх, что бы ты ни говорил…

Станий-младший махнул рукою:

— Хватит. Послушаем завтра вечером, как запоешь ты… Тяжелой походкой легат направился к дому. И не заметил, как в дальнем конце двора, за деревьями, у стены, бесшумно мелькнула тень.

Вскоре в доме затихли. Назубоскалились и захрапели солдаты в пристройке, устроившись на соломе. Задремали легионеры, поставленные на страже у калитки, у входа в дом. Беспокойное забытье одолевало и Вар-Рав-вана.

Бесшумная тень осторожно, от дерева к дереву, от дальней стены пробиралась к назаретянину.

Вот она уже приникла к гранату с другой стороны от Вар-Раввана. Только тут под ногою у тени и хрустнула сухая ветка.

Глаза Вар-Раввана открылись, он напрягся и расслышал за собою чье-то взволнованное дыханье.

— Кто здесь? — прошептал назаретянин как можно тише.

— Тс-с-с… — ответила тень.

Даже по этому звуку Вар-Равван узнал Сабина, мальчишку, жившего в доме по соседству с Минареффом. Сабина любил расспрашивать Вар-Раввана о городах, где тому довелось побывать. Несколько раз он помогал Вар-Раввану в утреннем сборе хвороста.

— Я просыпаюсь всех раньше в деревне, — часто хвастал Сабина.

И вот он здесь.

— У-хо-ди… — Вар-Равван постарался, чтобы шел его звучал повелительно.

— Тс-с-с… — Сабина лег на живот и ползком обогнул гранат.

Ночь была так темна, что даже нож, который Саби выудил из-за пазухи, не блеснул, и Вар-Равван его не увидел. Он лишь почувствовал вдруг, как веревка на запястьях ослабла.

— Иди за мной, — почти беззвучно позвал Вар-Р вана мальчишка…

На улице, за забором, их поджидала Анна. С дорожным мешком в руках.

— Скорее! — улыбнулась она озабоченно. — Нас ждут. Путь предстоит долгий.

Анна заспешила по улице в сторону дома Андрея, сторону рощи, где утром они собирали хворост. Сабина и Вар-Равван старались от нее не отстать.

Во дворе Захария-плотника, когда они проходи мимо, забрехала собака. Голос ее звучал испуганно и с обидой…

ГЛАВА 12

ПЕРСТЕНЬ АФРАНИЯ

Первый из первых или Дорога с Лысой горы

Перепуганная тишиной тощая псина Захария-плотника разбудила своим бреханьем всех остальных собак в Гинзе. И когда Вар-Равван с Анной и Сабиной достигли роши, где их ждали ученики назаретянина и Андрей, над деревнею дергался разноголосый собачий хор.

— Спасибо тебе, — Вар-Равван притянул мальчугана к себе и поцеловал его в лоб. — А теперь возвращайся домой. Но не по главной улице. Мало ли что…

Сабина кивнул и исчез в темноте.

Обнявшись, простившись с Андреем, который вздыхая, глотая слезы, ссутулясь, поплелся к деревне и не сразу растворился во мраке, Вар-Равван повернулся к Анне:

— А ты…

— А я иду с вами, — Анна подошла к Вар-Раввану так близко, что он слышал ее дыханье. И отчетливо видел лицо.

— Мне кажется… — он думал отговорить ее, убедить остаться.

Но Анна закончить ему не дала:

— Нет! Я не останусь здесь. И давайте не будем об этом: времени нет на ненужные споры… Я отправляюсь с нами, куда бы вы ни пошли. Я люблю вас и теперь буду с вами всегда.

В душной темени ночи глаза улыбавшейся Анны сияли счастливо…

Под взглядом этих, казавшихся в темноте еще более черными, глаз Дикообразцев чувствовал жар, чувствовал слабость и бодрящий восторг. Словно в нем просыпались и начинали бурлить, пузыриться неведомые самому Александру Александровичу силы.

Анечка Измородина наклонилась вперед и взяла в свои разгоряченные руки ладонь Дикообразцева:

— Теперь-то я буду с вами всегда!

Легкомысленнейший из вальсов бился о стены кареты и пробивался внутрь сквозь задернутые шторками окна. Дикообразцев вспомнил, где он находится, и что происходит вокруг. Фестиваль! А кто его исполнительный директор?

— Мне надо идти… — сделав усилье, Александр Александрович освободил свою руку из нежных ладоней Анечки.

— Почему? — огорчилась она.

— Я должен! — ответил Дикообразцев и тут же понял, как глупо это звучит.

— Разве это важнее, чем то, что мы встретились?

— Я… — замялся Дикообразцев.

Конечно, их встреча важнее всего! Конечно, он должен остаться и отдать свою руку Анечке. А лучше — сесть рядом, обнять за плечи. И… Дикообразцев боялся. Но не спрашивайте у меня, чего именно. Об этом чувстве я говорить не хочу.

Как бы там ни было, дверца кареты открылась, и Дикообразцев, обещая, что скоро вернется и понимая, что может уже не вернуться, или вернется, но Анечку не найдет… Дикообразцев выбрался из кареты. Неуклюже и некрасиво, как неуклюже и некрасиво делается все, что делается от страха.

Боже мой, Боже мой! Каких только глупостей люди не совершают от страха перед любовью!

Стоило Дикообразцеву отойти от кареты, встать к ней спиной, как неразличимый возница крикнул гортанно на резком своем языке, стрельнул кнутом, гнедые заржали, как засмеялись над Дикообразцевым, и понесли экипаж, и исчезли с ним вместе, как растворился во мраке мальчик Сабина, спасший Вар-Раввана…

Поздно!

Поздно было бежать за каретой, губы кусать и ругаться, бить в ладонь кулаком и не чувствовать боли.

Поздно…

Осознав, что гнедых ему не догнать, убедившись, что карета пропала из вида, запыхавшийся Дикообразпев остановился и долго стоял так. хмурясь, ругая себя самыми черными словами и пытаясь стряхнуть навалившуюся обреченность.

А когда, наконец, к Дикообразцеву возвратилось чувство реальности, и он огляделся, то увидел, что Театральная площадь мертва, что огни все погашены, и нет вокруг ни души.

Только ветер гонял по земле яркий мусор прошедшего карнавала.

Дикообразцев не удивился. За минувший день столько случилось всего необычного, что удивления у Александра Александровича не осталось.

Он не спросил себя даже, куда все подевались и каким образом исчезли так быстро, ведь легкомысленнейшии из вальсов, кажется, только минуту назад сотрясал и кружил ослепшую ночь над площадью.

Похмурившись, повздыхав, Дикообразцев направился в сторону «Полноводной», хотя в общем-то мог бы пойти и домой. Но он не хотел возвращаться домой, не хотел отвечать на расспросы жены и притворяться, что просто устал. И через час Александра Александровича можно было увидеть за столиком в ресторане, в обнимку с актером Халуйко, пьяным вдрызг и веселым, но тем опасным весельем, от которого часто уходят в окно, с пятого этажа, или режут тупым и негодным для этого лезвием вены.

Напившись горькой «Тверской» до того состояния, когда честным становишься не только с собой, но и с другими, Дикообразцев то и дело вскакивал и метался по залу, вторгаясь в веселье шумных компаний, образовавшихся в ресторане, и разглядывая уже ничего не смущавшихся дам.

Если же кто-то к нему обращался, с трудом выговаривая:

— Шосадела?.. К-кие-е пробле-ик-мы?

Дикообразцев спрашивал:

— Анну не видели? Здесь не было Анны?

— К-к-кой, блин, Анны?

— Измородиной! — гневался на такие вопросы Александра Александрович.

В ответ ему говорили всякое-разное, но ничего по делу. Он обижался и возвращался к Халуйко, вечному негодяю в кино, и слушал в двадцатый раз, каких трудов тому стоило перевоплотиться в Кащея Бессмертного. А в Змея Горыныча… слышь, командир?

Они выпивали еще по рюмашке, еще…

И утром, в начале седьмого, входя в свой люксовый номер, Дикообразцев был невменяем. Как ожившая статуя Михаила Евграфовича с площади у тверского цирка.

Ввалившись в номер, Дикообразцев прошествовал в спальню и без слов повалился на неразобранную кровать. Не разувшись, не раздеваясь.

— Сан Саныч! — окликнул его Слюняев, который резался с Поцелуевым на диване в «очко». Ну а рядом, на столике, естественно потела бутылка «Посольской». Окруженная множеством вкусностей.

— Не трогайте вы его, уважаемый киновед, — посоветовал недавний распорядитель церемонии открытия фестиваля. — Не видите, что ли, у человека горе!

— Это какое же?

— Пьет, но ответа на мучающий вопрос найти не может, — Поцелуев вздохнул.

— Ответа?.. — не успокоился Слюняев. — На какой же вопрос?

Поцелуев вздохнул еще горше:

— Да все на тот же: «Почему я такой?»… Обычно когда люди напьются, ответ является сам собой. Звучит он банально, но зачастую весьма справедливо.

— Как?

— «Потому что дерьмо»!.. Это ж ясней ясного… Многим бы этим ответом удовлетвориться и жить с ним в сердце до конца дней. Так ведь нет! Наутро, проспавшись, они забывают открывшуюся накануне истину и снова мнят себя черт знает чем. А все несчастья от того-то и происходят, что люди думают о себе больше, чем они есть на самом деле.

Слюняева тоже потянуло на философию. С глубокомысленным выраженьем лица он спросил:

— То есть, вы утверждаете, что истина действи тельно в вине?

Поцелуев потянулся к бутылке:

— Ни в коем случае! Вам, дорогой киновед, и только по душевному к вам расположению я намерен открыть эту страшную тайну. Истина не в вине, не в водке и даже не в дивном коньяке «Мартел» десятилетней выдержки, который совершенно волшебным образом превращает любой самый хмурый и пакостный день в теплый и солнечный. Особенно если коньяк этот потягивать из толстостенного низкого бокала небольшими глоточками да сидя у радующегося жизни камина. О-о-ой, хорошо-о-о!..Ну так вот, истина не в вине, а в свободе. И беда большинства человеков, что другого пути у него к свободе, кроме как через бутылку, нету… Взять, ну, к примеру, вас, — Поцелуев разлил по граненым стаканам водку. — Вы живете без цели, без смысла. Вернее, то, что вы называете целью и смыслом, это все глупости, ненужные никому и бесполезные…

— Не понял, — чисто автоматически Слюняев взял свой стакан. Он всегда брал стакан, если тот был налит. Поступить по-другому киновед просто не мог. — Почему бесполезные? Да и что вам известно о моих целях?

Поцелуев пожал плечами:

— Все очень просто. Цель — это нечто большое. И она сама делает человека тоже большим!

— А я, что же, маленький?

— Вы? — Поцелуев щелкнул пальцами: — Как это по-русски?.. Вы не большой и не маленький. Вы никакой, — советник по русским делам приподнял свой стакан, обращаясь к Слюняеву: — Ваше здоровье! — и про-фессиональнейшим залпом опустошил почти полный стакан.

Слюняев наблюдал за ним в недоумении, потому что не знал, как ему отозваться на слова Поцелуева.

Сообразительность ему не изменила, и Слюняев принял самое мудрое из решений, которое только было возможно — он выпил водки.

Дождавшись, пока он закусит, Поцелуев сказал:

— Да вы не расстраивайтесь! Это все ерунда… Возьмите любой из миллионов людей, населяющих эту планету, и увидите, что на девять десятых он состоит из таких же как вы никаких человечков. Это нормально. Так и должно быть, поверьте уж мне, древнему попугаю…

Тут уж Слюняев опешил совсем. Он все надеялся, что Поцелуев говорит это в шутку, что сейчас рассмеется и спросит: «Ловко я вас разыграл?!».

Но почему-то слова о попугае Слюняева как водой окатили. И после них он вдруг понял, что Поцелуев не шутит, что все говорит всерьез. И что он, Слюняев, с его разглагольствованиями согласен… Почему же о попугае слова так смутили его?

— Вы поймите, Афраний, — растягивая гласные, продолжал Поцелуев, оказавшись закутанным в странную белую простыню. — Вы мало чем отличаетесь от остальных. Только от некоторых. Но равняться на некоторых, прямо скажем, неумно! И не надо мешать им идти их дорогой, висеть на крестах, исчезать из могил. Это их дело. А вы делайте свое. Смотрите кино? Вот и смотрите! Рецензии пишете? И — правильно! Только советую хороших не сочинять.

— Почему? — завороженно поинтересовался Слюняев, отчего-то не удивившись, что был назван каким-то непонятным именем.

— За хорошие рецензии платят плохо. Как и за все хорошее в этом мире, — и Поцелуев знакомо так причмокнул, голову чуть склонил на бок и, оттопырив нижнюю губу, важно полуприкрыл глаза.

А Слюняеву вспомнилось, что он, Поцелуев, и в самом деле имеет какое-то отношение к попугаям. По-настоящему. Но, черт знает, какое.

Между тем Поцелуев вернулся во все джинсовое и голубое и сказал:

— Это все — ладно! Вы лучше объясните мне, что делать с газетой? Если вы на своем стоите, то… Газета, газета… При чем тут газета?

Напрягая память Слюняев нахохлился.

Газе… Елки-палки! Конечно! Как он забыл?

…Если помните, в коридоре редакции областной газеты Слюняев образовался в настроении строгом.

Продымившую мимо девчушку с сигаретой в зубах и веером машинописных страниц в руке он сурово спросил:

— Сегодня какая выходит?

Не взглянув на него, ни на миг не замедлив торопливого шага, девчушка воинственно огрызнулась:

— Кумачевая! — мол, мешаются тут под ногами не пойми кто, задерживают, а без страниц ее, истерзанных бледненьким шрифтом с западающей буковкой «о», мир не узнает правду.

А впрочем, как знать? Может быть, и действительно, без этих страничек с непропечатанной буковкой «о» мир не узнал бы новой, непознанной правды? Ибо, если девушка и в двусмысленных шортах, с сигаретой и в туфлях на платформе, напоминавшей кирпич, сие вовсе не означает, что ей не дано написать вдохновенные строки, каких до нее не писал ни один!

Девушки в шортах! Вперед и смелее! Пока позволяет душа, пока она не боится быть скомпрометированной такими штанами, платформой и сигаретой…

— Что в данном случае означает «кумачевая»? — полюбопытствовал Поцелуев из-за спины у Слюняева.

Киноведу пришлось объяснять, что нынешняя областная газета образовалась из четырех, областных же, открывшихся после того, как страну поразила всеобщая писучесть.

Газеты тогда плодились и размножались, как комары. И доразмножались до такой степени, что кровушки читательской на всех уже не хватало.

Во многих городах газеты и газетенки, солидные и бульварные, стали лопаться и закрываться, а обнищавшие журналисты бросились штурмовать рекламные отделы банков, пресс-службы всевозможных организаций и фирм, Благо, что пресс-службы эти появились чуть ли ни у каждого втортрансаванстреста и едва ли не в каждом медвытрезвителе.

В Твери же пошли по другому пути. Все четыре газеты объединились в одну, которую так и назвали — «3а».

Что означало название газеты, толком ответить не мог никто. Ни главный редактор, ни вахтер в гардеробе. Правда, поговаривали, что так окрестили газету на всякий случай. Мол, что бы ни произошло, какие бы потрясения область да и Россию в целом ни потрясли до основанья, а затем… Газета всегда будет «за». За что угодно. И, следовательно, ее сотрудникам будет, сами понимаете, хорошо. В крайнем случае — неплохо. Нуждаются ли эти домыслы в комментариях? Конечно же, нет! Их, наверняка, распространяли те журналисты, которых на работу в газету «За» не взяли. Ничего другого им не оставалось.

Газета же вопреки злопыхательству отвергнутых сотрудников, а штаты четырех редакций, составивших одну, пришлось, к сожалению, подсократить, жила и боролась, отстаивала и утверждала. Но… Да, без этого гнусного «но» обходиться мы не умеем. Даже в ванне, сидя с намыленной головой.

Короче, объясняю для самых ленивых… Газеты, образовавшие «За», до того выступали друг друга против. Поняли?

Правильно! До объединения еженедельник «Совесть» выступал исключительно с большевистских редутов; каждодневная газета «Мать вашу!» нападала на всех под черным стягом анархо-отщепенцев; претендовавшая на солидность «Замена» продалась демократам и каждым словом ругала правительство; и, наконец, «Я плюс ты, плюс они» называлась органом ассоциации сексуальных меньшинств и лиги граждан неопределенной половой принадлежности.

И вот все они облобызались, заключили друг друга в объятья, сарендовали одно помещение, заключили договор с типографией и стали делать одну газету. Договорившись, что раз в неделю газета будет за большевиков, то есть, красной, или, как нарекли ее тут же в народе, кумачевой, раз в неделю — черной без примесей, по четвергам — демократической, а стало быть желтой, по пятницам — цвета воды в бассейне отеля «Хилтон», точнее, цвета среднего между синим и белым. Ну а по субботам выпускался номер-солянка, самый скандальньга из всех пяти за неделю.

Дело в том, что в этом, субботнем, номере, состоявшем из материалов и большевиков, и демократов, и анархистов, и борцов за свободу сексуальной ориентации, журналисты, как правило, нападали друг на друга.

Корреспондент X. ругал корреспондента Ж. Корреспондент С. поносила и первого, и второго, ну, а Б. задавала перцу всем троим, и так далее. Поэтому скандал по поводу каждого субботнего номера начинался неделей раньше, когда он обсуждался на редакционной летучке… Слюняев и Поцелуев появились на четвертом этаже редакции «За», на этаже, где размещалась администрация газеты, именно в пятницу, перед самой летучкой. И своими глазами могли наблюдать подготовку к ней.

…Девушка в двусмысленных шортах стала лишь первой ласточкой, чиркнувшей мимо Слюняева и Поцелу-ева. Не успел киновед завершить своего рассказа о принципах работы газеты «За», как коридор наполнили люди, поразившие Слюняева своим обликом.

Первыми на четвертый этаж вторглись несколько молодцев в кожанках, видавших разные виды, буденновках и выгоревших картузах. Кто-то из них был с трехли нейкой, другой с наганом, кто-то придерживал у бедра деревянный футляр маузера. А замыкавший их группу гражданин в длиннополой солдатской шинели и с папахой на голове катил на колесиках знаменитый пулемет «Максим».

Когда революционные пролетарии в содружестве с передовым солдатом прошли мимо них, Слюняев сказал:

— И как только им не жарко в такую погоду в таком одеянии?

— За идею надо потеть, иначе она прокиснет, — заявил Поцелуев. — Если от тебя не разит потом, значит, ты идейно невыдержан…

Он что-то хотел добавить, но в коридор ввалилась ватага явно не очень трезвых молодчиков в выпущенных из брюк тельняшках, в кожаных куртках, изрезанных «молниями», в грязных кирзовых сапогах, босиком, в высоких ботинках американских морских пехотинцев и с плакатом: «Анархия — мать порядка, отец беспорядка, сестра свободы, а кто не с нами, они — уроды!».

Магнитофон, который нес на плече удалец в черной футболке, изрисованной сатанинскими физиономиями, торал на весь коридор, а возможно и на все здание разудалое «Яблочко», но в современной аранжировке.

Заставив Слюняева с Поцелуевым вдавиться в стену, братаны вразвалку прошли к приемной редактора и скрылись за ее дверью.

— Веселые в этой газете сотруднички! — улыбнулся им вслед Поцелуев.

— Ничего не понимаю! — терялся в догадках Слюня-ев. — И чего это они сегодня так вырядились? Может…

Его прервал ласковый голос, зазвучавший у Слюняева над самым ухом:

— Крошка, ты мне нравишься, как пчелка цветку. Я бы хотел познакомиться с тобою поближе!

Голос был почти что женским. Но перед собою киновед увидел крепко сложенного человека совершенно точно мужского полу. Но с подведенными глазами и помадою на губах.

— Если хочешь, мы можем пойти ко мне прямо сей час, — шоколадными интонациями продолжала женская особь мужского пола. — Хочешь? — и взяла киноведа за руку.

По коридору двигалась, виляя бедрами, постреливая глазами, процессия защитников сексуальных меньшинств.

— Я… я… — онемевший язык Слюняева не слушался.

— Пойдем, пойдем! — особь прижала вспотевшую ладонь киноведа к своему бедру.

— Он хочет, но не может. Не имеет права, — таможенным тоном вмешался Поцелуев. — Он на пятом месяце беременности.

— Ой как интересно! — восхитился накрашенный. — И кто же его обеременнил?

— Я! — Поцелуев обнял очумевшего киноведа за талию и привлек к себе.

Особь отпустила руку Слюняева и заигрывающе положила ладони на грудь Поцелуеву:

— А меня? Я ведь тоже хочу!

— Партнеров не меняю. Как партию, — отчеканил советник по русским делам. — Но у меня есть приятель, он очень талантлив. Я ему расскажу о тебе.

— Расскажи, расскажи, дивный! — обрадовалась особь. — Обещаешь?

— Слово гусара! — заверил ее Поцелуев.

Особь растроганно послала ему воздушный поцелуй и засеменила за своими товарищами по цеху.

— Что вы такое ему наговорили?! — Слюняев смо трел на советника с возмущением и обидой.

Отпустив киноведа и от него отстраняясь, Поцелуев сказал невозмутимо:

— Это неправда. Вы не беременны. Я готов подтвердить это и перед трибуналом, и перед полевым судом.

— Да я… — захлебывался праведным возмущением киновед.

— Тихо! Вы привлекаете внимание! — Поцелуев не пожелал его слушать.

Пока они препирались, к приемной редактора продефилировали демократы. С упитанными физиономиями, неторопливы в движениях, в дорогих пиджаках.

— Консенсус… Альтернатива… Лизинг и мене джмент… Паркинсонизм… И при моей толерантности…

— если бы воздух был молоком, то в коридоре бы он свернулся от тянувшихся шлейфом за демократами слов.

Повеселев Поцелуев повернулся к Слюняеву;

— Нет, мне здесь нравится, честное благородное!

Дверь в приемную за демократами хлопнула, и Слю няев спросил:

— А… что мы будем здесь делать?

— Как это что? — Поцелуев ткнул пальцем в побелённую стену, за которой располагался кабинет редактора. — Наше место в гуще баталии. Или хотя бы чуть в стороне от нее. Но упустить подобное зрелище я не согласен ни за какие коврижки! Идемте, мой бедный друг.

Поцелуев шагнул прямо в стену, и она приняла его. В коридор из стены торчала только кисть Поцелуева, шевелившая пальцами, вне сомнений, зовя за собою Слюняева.

Не последовать за Поцелуевым киновед почему-то не мог. И как в детстве ныряя с откоса в Шошу, Слюняев. втянув в себя побольше воздуха, устремился навстречу стене.

В ушах зашуршало, в глазах помутнело, и через этот шуршащий туман киновед с поразительной легкостью вошел в кабинет редактора «За».

Вошел и сразу же чуть не схлопотал точно в лоб летевшую хрустальную пепельницу. Он уклонился, и пепельница просвистела дальше, врубившись в итоге в портрет Аристотеля, помещавшийся на стене за креслом редактора.

— Бросать не можешь, не мучай руку! — вынырнув из-под широкого, фундаментального стола, позлорадствовал редактор. — А стоимость стекла и портрета удержим из гонорара!

— Да засуньте ваши паршивые гонорары себе в штаны! От них только настроение портится! — ответил ему мужичок, выглядывавший из-за поставленного на бок стола заседаний.

Тут киновед с изумленьем заметил, что на бок поставлены все столы бескрайнего кабинета. И поставлены так для того, чтобы защищать участников летучки, устроившихся за ними, как за баррикадами.

В углу у окна, откуда метнули пепельницу в Аристотеля, засели большевики. Высокая дверь в кабинет находилась в руках демократов. Анархисты окружили себя перевернутыми столами и стульями прямо напротив окон, ну а транссексуалы и иже с ними забаррикадировались в углу слева от редакторского стола, который возвышался у стены, противоположной захваченной демократами двери.

Защитники сексуальной свободы выглядели здесь совсем не так миролюбиво, как в коридоре.

Ломая затворы винтовок, снимая с предохранителей автоматы, раскладывая перед собою осколочные гранаты, они со знанием дела готовились к бою и друг на друга внимания обращали мало.

Ну разве что кто-то ненавязчиво так и чтобы не помешать погладит кого-то, улыбнется игриво или воздушный пошлет поцелуйчик. Но ведь это же в счет не идет!

А когда один длинноволосый, но сам маленький, субъект осторожненько приобнял за плечи нахмуренного культуриста, увлеченно возившегося со скорострельным детищем конструктора Дегтярева, и мечтательно заулыбался, культурист, похоже, обиделся:

— Это ты брось, шалунишка! Не время сейчас. Наше дело в опасности. И мне, Анке-пулеметчице, не до забав!

После, всё после…

Видимо, культурист не был сторонником мимолетных окопных заигрываний.

Как следует понаблюдать воинственно настроенных защитников голубого цвета Слюняеву не пришлось. С большевистской баррикады прокричали разгневанно:

— Значит, передовицу нам не отдаете?!

— Ни за что!.. Никогда!!. Фиг вам лимонный на постном масле!!! — немедля послышалось со всех сторон.

Редактор же заявил:

— У нас все решается как? Правильно — коллегиально! Путем выработки решений, устраивающих всех. Вот и вырабатывайте! На чем сойдетесь, так оно и будет.

— А чрезмерное кровопролитие и ненужные жертвы вас не пугают? — агрессивно заметил главный из большевиков.

Редактор скорчил издевательскую гримасу:

— Ой, ой, ой! С каких это пор вас смущает пролитая кровь? С чего это вдруг вы о жертвах забеспокоились?.. Не надо строить из себя голубя мира. Лучше вспомните прошлое! Вспомните, вспомните… Кто месяц назад прикатил на летучку на броневике? Кто с него призывал пролетариев поддержать большевистское крыло нашей редакции и утверждал, что промедление смерти подобно?.. После чего полупьяные матросы разворотили мою приемную, выбросили из окна курьера и собирались уже насиловать корректорш, да тут им на счастье попался политический обозреватель от демократического крыла… — редактор перевел дух и, нервно порозовев, возбужденно блестя глазами, продолжал: — А по чьему приказу в марте вот здесь, прямо перед моим столом, всплыла атомная подлодка?.. Так что не выйдет! Овечья шкура вам не подходит! Не проведёте! — чуть успокоив-, шись он закончил: — Договаривайтесь с коллегами. Отдадут они вам передовицу, быть по сему! Не отдадут, мне без разницы.

— Ладно, гадёныш, вот придет наша партия к власти, там посмотрим, на каком столбе тебя вздернуть, — невозмутимо ответили из-за большевистской баррикады.

Анархисты загоготали:

— Мы вам этот столб покажем! А пока… Получайте!

И пулеметная очередь с треском выбила из самого большого стола, прикрывавшего большевиков, пыль и щепки.

Обрадованно забухали разрывы гранат, залаяли автоматы, пули пчелами впивались в стены, обессиленно рухнуло стекло в одном окне, во втором…

— За родину, за… нинастали… у…а-а-а!!! — загорла нили большевики.

— Мы вам покажем белый дом! И жел… тоже! Мы… — что-то, как всегда невнятно, обещали со своих позиций демократы.

— Нас ваши цвета не устраивают! Мы все равно вас всех пере…!!! — угрозу сторонников половой независимости Слюняев не разобрал.

Анархисты же угрозами не бросались. Они бросались гранатами. Да так точно и метко, что любо-дорого смотреть. Во многом благодаря именно их бросанию пол в кабинете стал быстро заливаться кровью. Можно было подумать, что где-то открыли на полную сразу несколько водопроводных кранов, из которых вместо воды хлестала кровь. Когда кровь поднялась оторопевшему киноведу до щиколоток, он услышал насмешливый голос Поцелуева:

— Вы не хотите вмешаться, дорогой Афраний? Слюняев неуверенно мотнул головой:

— Это не входит… в мои обязанности.

— Формально — да. Но вы же знаете, что согласно подпункту четвертому пункта седьмого положения о начальниках тайной стражи в провинциях, напрямую подчиненных кесарю, в чрезвычайных ситуациях вам разрешается действовать по своему усмотрению.

Слюняев потупился. Странные чувства, странные воспоминания не давали ему сосредоточиться:

— Я знаю… Я помню… Но…

— Ах бросьте, Афраний! Ничего невозвратного нет. Все можно вернуть, если вернуться самому.

Искоса поглядев на советника и почувствовав вдруг, будто внутри у него, у Слюняева, сквозь некую скорлупу, пробив ее, вырывается на свободу некто неведомый и в то же время ужасно знакомый, бесстрашный и жутко решительный, киновед зачавкал по крови в центр кабинета.

И пули летели мимо, осколки не задевали, гранаты в него не попадали.

Выйдя на середину комнаты, Слюняев взметнул вверх правую руку и сильным, командирским голосом прокричал:

— Именем кесаря-императора я приказываю остановиться!.. Прекратить беспорядки немедленно! Я считаю до трех, и все, кто после этого не остановится, будут задержаны и обезглавлены здесь же. Стража-а-а!..

И он услышал у себя за спиной, как захлюпали по крови легионеры, как десятники заотдавали команды. И тишину. Да, Слюняев услышал, что в кабинете наступила нерешительная тишина. Он вмешался, не струсил, и казалось бы неостановимая битва остановилась.

— Что дальше? — прямо над ухом прошептал Поцелуев.

С выброшенной вверх рукою киновед прохрипел тише, но гораздо зловещее:

— Именем кесаря-императора я закрываю газету «За» и распускаю ее сотрудников… Вы — свободны!

В кабинете грянуло тысячеголосое «Ураа-а-а!». Зазвучали какие-то песни, разобрать которые не представлялось возможным, поскольку за каждою баррикадой пели свое. И пели невыносимо плохо. В ушах у Слюняева вновь зашуршало, в глазах затуманилось. Затошнило… И он обнаружил себя сидящим на диване в дикообразцевском люксе.

Тут и карты, и столик журнальный с водочкой и закуской. Тут и насмешливо щурящийся Поцелуев в простыне и без очков.

— Вот теперь я вас, Афраний, узнал! — заявил Поцелуев, имеющий какое-то отношение к попугаям. — Вот теперь вы на себя самого похожи! И я понимаю, что перстень этот вы носите на руке не зря.

Слюняев поднял с дивана все ту же правую руку и увидел на среднем пальце толстый перстень потемневшего серебра.

Что за перстень? Откуда? — не понял он. И тут же в памяти всплыли странные имена: Пилат… Иешуа, Иуда из Кириафа… О Вседержитель! Какая тоска сейчас же скрутила душу Слюняева и схватила за сердце. Он чуть не задохнулся! В глазах зарябило, во рту как в Сахаре, колени дрожат. И пот на висках…

— Вы играть-то будете? — голос Поцелуева вернул киноведа в люксовыи номер, на обитый коричневой кожей диван.

— Что?

— Ну, в том смысле, вам еще или хватит? — Поцелуев как ни в чем ни бывало таращился на три карты в левой руке киноведа.

Слюняев оценил свои карты и ответил:

— Хватит.

— Значит, себе… — советник по русским вопросам взялся за верхнюю карту колоды, которую он держал.

В этот момент в люкс и вошел Дикообразцев. Невменяемый и бессловесный. В спальне он рухнул на неразобранную кровать. А Поцелуев сказал:

— Это все — ладно! Вы лучше мне объясните, что делать с газетой? Если вы на своем стоите, то…

Не договорив, Поцелуев повернулся к двери:

— Входите, входите! У нас незаперто.

Но Слюняев не слышал, чтобы в дверь кто-то стучал или дергался.

Однако, она открылась и в комнату, раболепно согнувшись, прокрался редактор «За».

— Вы по какому вопросу? — поинтересовался совет ник по русским делам.

Глядя себе под ноги, редактор сказал голосом разнесчастного человека:

— Прошу прощенья, но давеча господин Афраний мудро и справедливо нашу газету закрыл. И это правильно! Процесс пошел не туда, куда следует. Но…

— Вы слишите, милый Афраний, как ловко построена просьба? Газету закрыли, сотрудников оставили без куска хлеба, а редактор за это благодарит! Это и значит быть умным политиком. Только подставив вторую щеку, вы заберетесь на шею тому, кто вас ударил и по ней, и по первой!.. Ну так-с, ну так-с, милейший, продолжайте, — подбодрил редактора Поцелуев.

Тот его повторять не заставил:

— Но я вот что себе думаю… Может быть, вы сочтете возможным разрешить нам выпускать другую газету. Ну, к примеру, под названием «Против». А? Обещаю, что на нынешнюю она походить не будет нисколько! Я все понял и переоценил. Мы будем выпускать газету, которая…

— Довольно! — снова перебил его Поцелуев. — Нам некогда слушать ваши сказки. Не видите, у нас на кону пятнадцать золотых дублонов? Ваша просьба господину Афранию понятна, и сейчас он примет решение. Не так ли? — Поцелуев послал Слюняеву загадочный взгляд.

В голове у Слюняева словно Мамай прошел. Никакого желания, сил разбираться с редактором не было. Но перстень тусклого серебра душил палец все сильнее и сильнее. И Слюняев ответил. Голосом резким, надменным:

— Нет! Вы никаких газет выпускать больше не будете. Вам надо пивом торговать, а не газеты печатать… Вот идите немедленно и торгуйте! Но если вздумаете разбавлять, я прикажу утопить вас в клозете. Вы поняли?.. Ну так подите вон!

И редактора словно ветром смахнуло… За окном расплывался ленивый рассвет. В спальне стонал и метался во сне Дикообразцев. В коридоре гостиницы пьяные голоса спорили и беззлобно бранились.

— Да-а-а, — с блаженством протянул Дикообраз цев, — я не ошибся. Это ваш перстень. Ваш! Теперь вам не отвертеться.

Сидевший в Слюняеве киновед пискнул сопливо: мол, теперь-то он влип. И не ошибся…

ГЛАВА 13

БЕССИЛИЕ АВТОРА

Дама и Кавалер с карнавала вернулись печальными.

Сизое облако, в котором они возникли посреди залы, исчезло, и Дама направилась к камину. Сбросила в кресло накидку и опустилась поверх нее.

А Кавалер побродил, шевеля губами, по зале, внезапно остановился и с загоревшимся взором бросился к столу, придвинул к себе папирус, выхватил из чернильницы перо… И — полетели слова, запрыгали строчки!

Посмотрев на захваченного письмом Кавалера, Дама вытянула к огню озябшие руки и долго сидела так. Молча. Почти не моргая.

Затем тихо позвала:

— Соринос.

И от стены отделилась сейчас же фигура, словно сотканная из грусти, из клубящегося тумана.

— Сударыня? — Соринос склонился в благоговейном поклоне, которого Дама, впрочем, не видела.

Глядя в камин, на игривое пламя, Дама кивком указала на оттоманку:

— Садитесь.

— Благодарю вас, но в вашем присутствии я предпочитаю стоять. Если позволите.

Дама не возражала.

Помедлив, она неуверенно все же спросила:

— И как вам все это нравится?

— Простите, но… все это — что?

— Карнавал, открытие фестиваля, ну, и… — Дама почему-то продолжать не стала.

Соринос понял, что она не продолжит, и сказал:

— Если говорить об открытии, то оно получилось традиционным. На мой взгляд, конечно… Без особых сюрпризов. Нечто подобное я уже видел. Поэтому… — что означало его «поэтому», Соринос вежливо умолчал.

— Сам карнавал мне понравился. Как мне кажется, он вышел веселым и действительно праздничным. Все поза бавились от души. И я в том числе. А вальс… Он даже меня закружил, хотя я там был совсем не для этого! Будь моя воля, то имя его композитора я бы вписал золотыми буквами в историю человечества. Те, кто пишут подоб ные вальсы, они поважнее любых императоров и полко водцев… Так что сам карнавал получился у Кавалера на славу, И я бы хотел его с этим поздравить. Но он, по-мое му, занят. Вы не знаете, что он с таким вдохновением пишет сейчас?

Удрученно вздохнув, Дама закрыла глаза:

— Что он пишет, угадать невозможно. Ему в голову может прийти все, что угодно. Это непредсказуемо. Но насколько я знаю, он должен был попытаться исправить все случившееся с Анечкой и Дикообразцевым. Он потому-то так и спешит!

Оглянувшись на Кавалера, который с отрешенным лицом строчил, строчил по папирусу, Соринос покачал головой и сказал:

— Досточтимая королева, запомните! Автор никому ничего не должен. Никогда! У него получается только то, что у него получается. И что-либо изменить он не в силах.

— Как же так? — не поверила Дама. — Ну а если автор поймет, что у него получается плохо, что люди, которых он создал, несчастны…

Соринос развел руками:

— Значит, так и должно быть… Счастливыми или несчастными люди становятся сами. Автор, которого надо писать с прописной буквы, он только дает людям жизнь. Если он — Автор… Он дает им жизнь и отходит в сторону. И наблюдает за ними. Но вмешаться, поправить что-то, Автор бессилен… Во все времена к Автору обра щались с просьбами, от него требовали, его обвиняли в бездушии. И все потому, что сами боялись изменить свою жизнь. Пусть, мол, это сделает он… Его ругают и проклинают за, якобы, бессердечие. И так мало любят, так редко благодарят за то, что он дал людям жизнь, дал душу и непостижимую возможность выбора… Я бы на месте его по меньшей мере обиделся. А он все терпит!

Все прощает!

Слушая эти слова, Дама кусала губы, а на глазах у нее набухали слезы.

Соринос замолчал. Пламя потрескивало в камине. И скрипело, прося о пощаде, перо, не поспевая за мыслью Автора.

— Страшные вещи вы говорите, — собравшись с духом, сказала Дама. — Мы так надеялись, что он помо жет Анечке и Дикообразцеву! Ведь она любит Алек сандра Александровича самозабвенно, да и он, как мне кажется, любит ее. Почему же все так нелепо случилось?

Дама встала и заходила перед камином. Лицо ее было несчастным, прищуренные глаза не видели ничего вокруг. Остановившись перед Сориносом, Дама спросила с затаенной надеждой, скрыть которую ей не удалось:

— И что, никто другой тоже не в силе помочь им?

Даже… мессир?

Соринос ответил усмешкой многозначительной:

— Мессир? Не думаю, что от его вмешательства им станет лучше, как этого хотите вы. Но…

— Да! — Дама знала, что он скажет «но». Знала, чувствовала! Ибо как поверить в такое, что двум любящим людям помочь не может совсем никто? — Говорите, говорите, Соринос! Кто в состоянии что-то исправить? Назовите его, и я упаду ему в ноги! Так кто же?

Соринос как выдохнул:

— Вы.

— Я?

Пламя в камине встревоженно загудело. Словно эхо в пещере от тысячи голосов, разбуженных-тонким, но ясным лучиком света, упавшим из сумрачной высоты.

— Я? — Дама смотрела в лицо Сориносу, но видел даль голубую бездонного неба, степь, залитую кровьюцветущих тюльпанов, и два силуэта, мужской и женский уходящие в степь, уходящие в небо.

Силуэты держались за руки. Знакомые силуэты…

— Как? Как я могу им помочь? — вновь увидев пере собою Сориноса, хрипло спросила Дама.

Движеньем руки Соринос ей указал на аквариум странным образом вместе со столиком, на котором стоял он, возникший перед камином.

Разноцветные рыбки, большие и крошечные, мелькали среди сочных подводных растений.

— Видите этих рыбок? — спросил Соринос.

— Конечно!

— Вы можете любоваться ими сколько угодно. Вы праве кормить их и не кормить, — объяснял Соринос серьезно и даже мрачно. — Вы можете менять им воду и не менять. Но вмешаться в их игры, участвовать в них вы не можете. Так?

— Не могу, — согласилась с ним Дама, уже начиная догадываться, к чему идет речь.

Соринос прикрыл глаза:

— Да, вы не можете вмешаться в их игры до тех пор, пока вы находитесь здесь, по эту сторону стекла, в нашем мире…

— Но если я окажусь в аквариуме… — от счастливой догадки у Дамы глаза вспыхнули и засияли.

— Правильно! — подтвердил Соринос. — Для того, чтобы хоть как-то вмешаться в их игры, вам надо оказаться в аквариуме!

Дама от радости закусила губу, но не заметила боли.

— Что я должна буду сделать?

Соринос поднял предостерегающе руку:

— Подождите, вы не дослушали… Да, вы можете оказаться в том мире, рядом с Анечкой и Дикообразце-вым. Но поймите, их мир — не аквариум. И, оказавшись в нем, назад вы вернуться не сможете. Это исключено.

— А мой возлюбленный?

Соринос подошел к аквариуму и заглянул в него сверху.

Так рыбок почти что не видно. Мелькают в воде какие-то тени. Мельтешат, суетятся. Бессмысленно.

— Ваш возлюбленный? — Соринос щелкнул пальцем по стеклу аквариума. Рыбки этого не заметили. Никакого соседнего мира они не знали и о нем не догадывались. Так было спокойнее. — Ваш возлюбленный, Автор, останется здесь… И если вы уйдете туда, к Анечке и Дикообразцеву, то сюда уже не вернетесь и его не увидите. Никогда. Как этим рыбкам меня не увидеть.

— Вообще никогда?

Подняв на Даму опечаленный взгляд, Соринос сказал: — Вообще. — Даже если этого захочу очень-очень?

— Ваши желания что-то значат, только пока вы здесь… Но я должен сказать еще одну очень важную вещь, — на губах у Сориноса появилась улыбка. По-моему, ироническая. И Даме она не понравилась.

Оглянувшись на Кавалера, который азартно писал, Дама взглянула Сориносу прямо в лицо:

— Говорите.

— Оказаться в том мире вы можете только с согласия Автора, своего возлюбленного, — тихо сказал Соринос. — Для этого Автор должен вписать вас в роман. Но если он сделает это, то вырвать назад вас не сможет никто. Ни Автор, ни я, ни мессир. Вот о чем идет речь!

Дама яростно сжала подлокотники кресла. Хорошо, что когда-то давно мастер, больше всего любивший молодое вино, сделал кресло из крепкого дерева. Иначе Дама сломала бы подлокотники.

Резко встав, подойдя к камину, Дама с гневом воскликнула:

— Как все нелепо! И подло! Как много жестоких условий! Как будто их кто-то придумал нарочно. Страшно! Страшно, страшно жить в таком мире!.. Люди любят друг друга и не могут соединиться. Третий хочет помочь им, но не в силах из-за дурацких условий.

— Делать добро сложнее, чем зло. Так уж устроен мир: отдавая, теряешь, — заметил Соринос и тут же спросил: — Мне можно идти, досточтимая королева?

Дама молчала перед камином.

— Мне кажется, — еще тише сказал Соринос, — вам лучше не думать об Анечке и Дикообразцеве. Ну к чему терзать свое сердце? Глупо!..

— Идите, — Дама голоса не повысила.

Соринос склонился в поклоне:

— Как прикажете. Но я к вашим услугам в любой момент. Вы только ме..

— Идите, — повторила уже с раздражением Дама.

Шаг к стене, и Сориноса нет… Нет у камина, нет в зале. Но он тут же вышагнул из стены в кабинку, замершую в верхней точке чертова колеса в городском саду.

На востоке лениво расплывался рассвет. Город спал на ладони, раскинувшейся под колесом. Мрачный город, угрюмый, подавленный.

В кабинке, откинувшись на спинку скамьи, выбросив правую руку над бездной, Сориноса встретил мессир.

— Что скажешь? — спросил он, как только Соринос предстал перед ним.

— Я оставил аквариум. Она в нерешительности.

— Да? — усмехнулся мессир. — Посмотрим, посмотрим!.. А он?

— Он пишет. Надеется что-то исправить.

Мессир рассмеялся колючим, холодным смехом.

— Ну-ну!.. И так вот, мой мальчик, всегда!.. Даже гении не понимают, что они могут, а что неподвластно им… Пусть исправляет. Мы подождем. И оценим. Увы, но по-настоящему гения оценить можем только мы.

Из-за Тверцы, из района укрытых деревьями старых домов, ветер принес зычный и смелый крик петуха. Он приветствовал утро.

И фигуры в кабинке на самом верху чертова колеса исчезли.

… — Ты хочешь послушать, что у меня получилось? — бросив перо, Кавалер улыбнулся Даме, стоявшей по-прежнему у камина.

Вздрогнув от неожиданности, Дама пошла к нему, но остановилась перед аквариумом. Он преградил ей дорогу.

— Правда, вышло опять не так, как я хотел, — смущенно сообщил Кавалер.

А Дама все никак не могла обойти аквариум. И смотрела на рыбок, сверкавших золотом, кровью и изумрудами, странным, пугающим взглядом.

Между тем Кавалер из-за стола уже встал, взял папирус и начал читать, то и дело откашливаясь:

— Ленивый рассвет расползался над городом, разбитым усталостью от карнавала…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА 14

ГРАНИ НЕТ МЕЖДУ ПРАВДОЙ И ВЫМЫСЛОМ

Пусть и лениво, но все же рассвет расползался над Тверью, начиная в ней второй фестивальный день.

Город, измотанный карнавалом, пробуждался тягуче, медленно и неохотно. Даже не пробуждался, а выползал из своих сновидений. Как из клея. Как из тумана. Как из болезни.

Странные сны снились людям в ту ночь. Их и снами-то не назовешь. Ну скажите, когда это было, чтобы от сна оставались в постели серебряные монеты, истертые так, что знаки и символы их почти что не различались? Или, допустим, узкие листья неизвестных деревьев. Разве могут они появиться на старой ковровой дорожке в хмурой хрущобной квартире после обычного сна?

А один старичок в изголовье кровати, пружины которой давил в одиночестве третий десяток лет, обнаружил заколки из кости и замысловатую медную брошь.

Боже мой! Как взволновал старичка резкий запах, который хранили заколки, и тепло, сбереженное ими от той, что вонзала их в черные пышные волосы и, казалось, только что вышла, встав из постели. Бедный мой старичок!

Неудивительно, что многие и не хотели расставаться со сном. Взять, к примеру, Макара Электросилыча… После долгих мучений проснувшись и сев на кровати, и поняв, что находится в доме, отведенном правительству на самой окраине города, вспомнив, кто он такой, наш Макар торопливо зажмурил глаза в надежде, что эта реальность уйдет, и вернется сон, а вместе со сном идевушка Эльза, которая увела его со сцены во время открытия фестиваля и которую «ёжиком» он по привычке назвал. Но лишь раз…

Эльзочка, Эльза! Вернись и скажи ему снова, повтори, повтори, что он добрый и славный, пушистый и мягкий. Прошепчи ему вновь, что он глупый, глупый. Да, глупый! если не понял еще, что важнее любви ничего в этом мире быть просто не может. Все остальное — никчемная суета. Обожги его ухо словами о том, что ждала и любила его ты давно. Ждала и любила на расстоянии. А теперь, повстречав, ты готова растаять в нежных и сильных объятьях его. Готова растаять…

Эльзочка, Эльза! Девочка! Ангел!.. Робко держа его за руку, ты увела всемогущего Электросилыча с этой огромной сцены, из этой дурацкой жизни. Увела непонятно куда.

Там, за кулисами, ждал коридор. Полумрачный, наполненный зыбкими тенями, вроде знакомыми; звуками голосов, отдающихся в сердце, и мелодией. Легкой, веселой мелодией, под которую танцевали так много десятилетий назад… Вы прошли сквозь огромное здание, где у подъезда Электросилыча поджидал лимузин с водителем и охраной, с телефоном кремлевской связи.

Вы прошли сквозь огромные кабинеты с безвкусною мебелью и сквозь квартиру с большими комнатами, в которых всегда безнадежно скучно, если нет внучки… Вы прошли сквозь незасьшающую коммуналку, чуть не задев гремевшую тазом Валентину Петровну, которую дети за спиной называли Валькой-дурочкой и подстраивали ей мелкие пакости.

Боже мой! вы прошли даже мимо обширной поляны, вырубленной в тайге. Мимо поляны, из центра которой к небу взлетела его буровая вышка. Да, первая вышка, установкой которой он руководил!.. А нефть… Как пахла нефть, лизнувшая небо из живота той поляны?

Весной!.. Точно, точно! Пахла весной! Талым снегом и черным хлебом, которым занюхивали спирт.

Он вспомнил, он вспомнил тот запах, казавшийся позабытым, забитым навечно запахом кожаных кресел, важных бесед, неотложных бумаг и французского одеколона.

Он вспомнил его, держа Эльзочку за руку, шагая с ней по коридору, из которого вышли они к сонному морю, в рыбацкий шалаш, где его, Толмая, помощника начальника тайной стражи при прокураторе Иудеи, никто бы не смог увидеть с этой деревенскою девушкой.

Имя свое он ей не говорил. Девушка знала лишь, что он не просто римлянин.

— Имя твое и кто ты такой, для меня ничего не зна чат, — сказала она, когда он решил вдруг открыться.

— Я люблю тебя. Что еще нужно?.. Учитель сказал, только любовь важна, только она всех нас спасет. А имен у одного человека может быть много.

Она говорила, а Толмай улыбался. И словам ее, и запаху талого снега, и сладкой тоске, согревавшей сердце. Плюнуть на все! И остаться у моря, в шалаше, рядом с девушкой этой. Что еще нужно?

— Оставайся. Мы будем жить тихо. Только любовью. И не сделаем зла никому… Ты знаешь, даже от мыслей, что можно жить и не делать плохого, уже становится хорошо. Прав учитель! Тот, кто любит, дурного другим не сделает… Оставайся. Но только если сам этого хочешь…

— Про какого учителя ты все говоришь? — улыбался Толмай.

— Его зовут Вар-Равван. Он родом из Назарета и был здесь, в нашей деревне, недолго. И больше всего говорил о любви… Поначалу над ним смеялись. Не все, но многие. Называли его полоумным и одержимым.

— И что же он? — имя учителя отозвалось в Толмае смутным тревожным воспоминаньем.

Они лежали на старой соломе, пахнувшей пылью, и смотрели на море, стрелявшее бликами.

— Он? Ничего. Учитель не обижается ни на кого и никого никогда не ругает, — ответила Эльза. — Он говорит, что ругать человека нельзя. Вместо этого тем, кто смеялся над ним, он рассказывал притчи, из которых любой понимал, что душа человеку дана для любви. Не сердце, как мы говорим, а душа. То, что роднит его с Богом. Душа и любовь.

Вар-Равван, Вар-Равван… Откуда Толмаю знаком человек с этим именем? Где он слышал его?

— Я вижу, что ты не можешь остаться, — тихо сказала Эльза, прижавшись к Толмаю еще тесней. — Я чувствую, что ты меня любишь, это скрыть невозможно, но остаться не можешь…

— Пока не могу.

— Тогда уезжай, — помедлив, сказала Эльза. — И дай Бог, чтобы ты еще встретил кого-то, кто полюбил бы тебя так же, как я.

— Я уеду, но скоро вернусь. И… увезу тебя в Ершалаим, — пообещал Толмай. Верил ли он своим же словам? Он очень хотел себе верить.

Он уехал… Утром. Рассвет расползался лениво, с моря дышало прохладой, над степью звенели птицы. Деревня спала. Эльза не пошла провожать его. Эльза? Разве ее звали Эльзой?..

Нет! Конечно же, нет! Ее звали… Как? Как ее звали?.. Ну?..

Он… не помнил.

Ветер, летевший с сонного моря и словно его по, нявший, должно быть засыпал ее золотистое имя золостым песком с берега сонного моря. Засыпал и не оставил следа.

Вот, значит, что не давало покоя Макару Электросиловичу всю его жизнь! Имя. Забытое имя. Непроходящая боль. Боль от того, что он смог позабыть это имя. Боль от того, что он не вернулся в деревню, в рабский шалаш.

Боль от того, что всю жизнь он был не с той, с к хотел, по кому тосковал. И от этого жизнь его не удалась…

— Слушайте, слушайте все! — это уже на подъезде Ершалаиму долетел до него надтреснутый голос глашатая. — Римскими властями разыскивается преступни выдающий себя за мессию! Его называют Вар-Раввано из Назарета! Он подбивает людей на бунты! Оноско ляет закон иудейский! Он оскорбляет кесаря-императора!.. Слушайте! Слушайте все!.. Каждому, кто помож поймать Вар-Равваиа из Назарета, римские влас выплатят двадцать тетрадрахм! Каждому!.. Слушай все!

Мысли об имени девушки попритупились, боль, терзавшая сердце, поприостыла. Все-таки он был ищейкой он был Толмаем, незаменимым помощником начальник тайной стражи при прокураторе. И новость, которую прокричал усталый глашатай, означала одно: спокойно жизни в Ершалаиме Толмаю не будет.

Сейчас он приедет в казармы, явится с докладом Афранию, и тот, скорее всего, ему и поручит разыскивать Вар-Раввана. Того Вар-Раввана, который учил рыбаков из деревни на берегу сонного моря, что главное в жизни — любовь.

Постойте, постойте… а это не тот Вар-Равван, которого года четыре назад приговорили к повешению на кресте, но в честь пасхи помиловали? Неужто он взялся за старое?

Впрочем, тот был не из Назарета. Да и был он кинжальщиком и красноречием не отличался.

Ладно, посмотрим…

— Вы правильно рассудили, это другой Вар-Рававан, — согласился Афраний, выслушав помощника до конца. — Но этот, новый, гораздо опаснее прежнего…

Скажите, вы помните бродягу Га-Ноцри? Его еще приговорили к казни вместе с первым Вар-Равваном.

Как же Толмаю не помнить Иешуа? Как не помнить ту ночь, когда его, Толмая, команда тайно захоронила Га-Ноцри и двух разбойников, тоже распятых в тот день?

Это же он, Толмай, и надел каждому из казненных по кольцу на сведенные судорогой пальцы. Точно помнит Толмай и кольцо, что досталось Иешуа. Помнит, что было оно с одною насечкой…

— Новый Вар-Равван куда как опасней Иешуа! — насупившись продолжал Афраний. — Достаточно будет сказать, что в какой-то богами забытой Гинзе, где на римского воина никогда не осмеливались и взглянуть искоса, под влиянием этого Вар-Раввана едва не начался бунт. И в опасности оказалась жизнь самого легата.

Странно, — подумал Толмай, — и зачем вдруг легата занесло в какую-то Гинзу? Что ему там?

— Солдаты схватили Вар-Раввана в Гинзе, связали и охраняли всю ночь, — говорил между тем Афраний. — Но ему удалось бежать… Так что это опасный преступник, хитрый и ловкий… Вы, конечно, найдете его и поймаете. Я в этом уверен. Но будьте готовы к тому, что он снова попробует из-под стражи сбежать. Обязательно! Вот увидите.

— От моих людей он не сбежит, — твердо пообещал Толмай.

— Не сомневаюсь, — обжег его взглядом Афраний. — Но я опасаюсь другого: что при попытке к бегству он будет убит. Так, к сожаленью, бывает часто, и вы это знаете лучше меня. Преступник разгневает ваших людей, и они церемониться с ним не будут… Этого я и опасаюсь. Хотя, с другой стороны, хорошо понимаю солдат, когда от ненависти и в азарте погони кто-то из них может перестараться. Бывает… Вот я и прошу вас, Толмай, сделайте все, чтобы, когда Вар-Равван попытается убежать — а он попытается! — его задержали бы, причинив как можно меньше вреда. Понимаете?

Толмай понял все.

Убить при попытке к бегству? Могут. И даже очень. Толмай знает, кто из его людей скорее всего и убьет пленника, попытавшегося бежать. От этих троих не сбежать. Но уж если попробуешь…

Странно, но чем так опасен бродяга, проповедующий любовь? Может быть, тем, что люди, следующие ему, не боятся ни жизни, ни смерти? А если так, то животной покорности от них не дождаться? Если для них ничего нет важнее любви, то никакими цепями их не сковать? И закованные они будут свободнее стражников, их охраняющих? Этого так испугался легат?

Убить при попытке к бегству… Могут, могут!

И девушка из рыбацкого шалаша на берегу сонного моря больше уже не увидит учителя. И никто ей не скажет, что она, рыбацкая дочка, может любить римлянина. Ибо любовь уравнивает всех. Чушь!.. Девушка из шалаша на берегу сонного моря выйдет замуж за рыбака и нарожает ему кучу детей. Чумазых, сопливых, вечно орущих, черноволосых. И только один из них, первый, возможно, будет не смуглым и с золотыми кудрями. Только Толмаю его никогда не увидеть. Как девушке с именем золотистым никогда не увидеть своего учителя. То есть, одно как бы следует за другим? И он, Толмай, изловив Вар-Раввана и не сумев уберечь его от гибели при попытке к бегству, сам себя навсегда лишит возможности повстречать того мальчугана?..

— Отправляйтесь немедленно! — приказал Афра-ний. — Я очень надеюсь на вас. Очень надеется- Очень…

Почему-то Толмаю до слез захотелось увидеть Вар-Раввана. Но не чтобы схватить, а — послушать. Может, тогда от Афрания он направился бы не в казарму, не к солдатам, не командовать сбор, а назад, к сонному морю? И сейчас бы сидел на соломе в том шалаше и слушал, как тихо дышит во сне девушка, которую Эльзочкой никогда не звали?

Но Толмай был ищейкой. Не исполнить приказа он просто не мог. А потому и сидел этим утром в кровати в комнате на втором этаже дома, оцепленного охраной. И считал, что заовут его Макаром Электросилычем. Сидел с пустым и тяжелым сердцем.

Как он здесь оказался? Куда делась Эльзочка? А Вар- Равван? Ведь люди его, Толмая, выследили и схватили Вар-Раввана. Они доставили Вар-Раввана связанным, с заткнутым ртом, в грязном мешке. С телеги на землю сбросили этот мешок у калитки и втащили во двор, окруженный высоким глинобитным забором, точнее — стеною на окраине Антипатриды.

— Сопротивления не оказал, — поклонившись Толмаю, тихо сказал Галликан, десятник, и вытянул из-за пояса нож. — Развязать?

Что-то жгуче кольнуло Толмая. В сердце.

— Подожди! — остановил он десятника.

Мешок лежал неподвижно. И вряд ли со стороны кто-то чужой, непосвященный, догадался бы, что в грязном мешке находится человек. Несколько трудных минут Толмай стоял перед ним и пытался представить, что же он скажет Вар-Раввану, когда тот посмотрит ему в глаза. Толмаю казалось, что бродячий философ знает и про шалаш на берегу сонного моря, и про девушку, и о том, что Толмай так ей и не назвал свое имя.

Что он скажет Вар-Раввану? В чем обвинит? Как объяснит, за что он был схвачен и упрятан в мешок? Правда… Можно мешок не развязывать. И уж тем более можно не объяснять ничего. С какой это стати он будет отчитываться перед преступником? Но Толмай понимал, что не сможет… Не сможет оставить в мешке Вар-Раввана, не сможет с ним не заговорить.

Сердце, пустое тяжелое сердце хотело простых и понятных слов. Опустив свой бандитский нож, десятник ждал молча распоряжений.

— Бежать не пытался? — Толмай все тянул и тянул.

— Нет, он вел себя очень смирно, — угрюмо ответил десятник.

Голос его Толмая насторожил:

— Вы слушали его проповедь?

Десятник с досадою засопел и признался не сразу:

— По-другому не получалось… Его окружала такая толпа, что нам вдесятером с ней было не справиться. Д еще раз ждать в стороне я не рискнул. Ведь дважды он уже уходил от нас…

— Да, уходил, — подтвердил недовольно Толмай.

— Вот я и решил, что уж если мы нашли его, то останемся рядом, пока не представится случай схватить, — пояснял Галликан. — Ждать пришлось долго, вчера ему задавали особенно много вопросов…

— Но вы дождались.

— Мы подождали, пока наступили сумерки, и толпа разбрелась, а сам он с учениками — или как их там называть?! — направился к озеру. Толпа-то была из соседней деревни… Там, у озера, мы его и схватили.

Толмай все смотрел на мешок:

— Много было учеников?

— Четверо.

— Где сейчас они?

— Я посчитал совершенно ненужным, чтобы кто-то разнес по селениям весть о том, что Вар-Равван схвачен…

— Где сейчас они? Десятник замялся:

— Нам пришлось их убить.

— Всех четверых?

— Всех.

— Где их тела?

— Мы возились полночи. Тела унесли далеко в степь. Толмай поморщился:

— Вы бросили их в одном месте?

— Нет. На изрядной дистанции одно от другого, в низинах. Думаю, их не скоро найдут.

Спросить? Не спросить?.. Толмай колебался. Разум был против. Но если бы нами всегда и во всем управлял разум! Как бедно б мы жили. И Толмай не удержался:

— Что же он вчера проповедовал?

Десятник рассматривал нож в опущенной руке, словно видел его впервые.

— Что-то опять несуразное… Говорил, будто надо любить всех и каждого и прощать всё и вся. Мол, свободен по-настоящему только тот, кто умеет прощать… А еще говорил он, что люди рождаются равными независимо от того, кто их родители. И когда его кто-то спросил, что не хочет ли он сказать, будто самый последний бродяга равен первосвященнику, он ответил, что равен. Бог-де создал всех одинаково по образу своему и подобию. А деление на сословия и положение идет не от Бога.

— И что же толпа? Смотрела ему с восхищением в рот и поддакивала? Еще бы! Кому не понравится, что его называют равным с первосвященником?! — Толмай разозлился.

Десятник сопел как простуженный и глядел то на нож, то на мешок.

— Развяжи! — приказал Толмай и на шаг отступил от мешка.

Галликан нагнулся и перерезал веревку, затем рукою махнул солдатам, переминавшимся у калитки. Те подошли к нему и взялись за мешок. Толмаю же показалось, что мешок неподвижен бездыханно. Что если в нем кто-то и есть, то неживой. И почему-то Толмаю сделалось страшно. Неужели…

— Шевелитесь! — поторопил он солдат.

Они подняли мешок, и из него показались мускулистые голые ноги, а чуть позже вывалился и весь Вар-Равван. Живой и глядевший вокруг спокойным, смиренным взором. Он стоял очень прямо и ничем не показывал ни злобы, ни страха, ни даже ненависти.

— Освободите его, — распорядился Толмай.

С Вар-Раввана сняли веревки, и он принялся растирать руками лицо.

А Толмай окаменел.

Окаменел от того, что на правой руке Вар-Раввана, на указательном пальце увидел кольцо. То самое — медное, неказистое. С одною насечкой. Кольцо Иешуа? Быть не может…

Электросилыч поднялся с кровати, оглядевшись, увидел халат — толстый, тяжелый и длинный — и потянулся к нему. Откуда взялось у Вар-Раввана это кольцо? Ведь он же чувствовал, он догадывался, что это — то самое. Не другое и не похожее. А то самое.

Из могилы?

Зачем?

Кто додумался?

Бред!

Но тускнело кольцо на указательном пальце. С одною насечкою…

Халат показался Макару Электросилычу тяжелее обычного. Как он раньше не замечал, что халат этот чертов сковывает как мешок?

В ванной, из зеркала, на него глядели глаза Толмая. Растерянные, блестевшие унизительным страхом. Отвратительным! За дверью ванной послышался кашель помощника:

— С добрым утром, Макар Электросилович!

— С добрым утром, с добрым утром и с хорошим днем, — с привычной бодростью прозвучало в ответ. Так отвечал он всегда. Так ответил сегодня.

Толмай по ту сторону зеркала, Электросилыч — по эту его сторону, в ванной, не поверили. Как он мог? Словно ничего не случилось.

А Эльзочка? Галликан? Вар-Равван?

— Завтракать будете в номере? — поинтересовался помощник.

— Конечно! Где же еще? Только чего-нибудь легкого, не как вчера, — продолжая удивлять самого себя, хохотнул этот Электросилыч.

Эльзочка, Эльза!.. Проклятый Вар-Равван. Повеситься, что ли? Он должен был отпустить Вар-Раввана, позволить ему убежать. А он…

Всемогущий Макар Электросилыч не в силах был отойти от зеркала, из которого на него спокойно смотрел Вар-Равван, потиравший лицо рукою… Кольцо.

Вон оно.

И насечка!

Вон она… Одна.

А нож у Галликана бандитский.

Так значит прощать всё и всех? Убийство можно простить? Если уж всё, так и убийство! И каждый бродяга, каждый мерзавец, каждый преступник от рождения равен кесарю-императору? И кесарь их должен любить?

Голос помощника был озабоченным:

— Макар Электросилович, вы определились, на какое из мероприятий пойдете сегодня вечером? Начальник охраны просит предупредить его заранее.

— А что там у них по программе?

— Ну, днем всякая мелочь. Центральными сегодня будут два представления. Политическое и актерское. В чем их суть, мне должны сообщить с минуты на минуту.

Макар Электросилыч подумал и сказал:

— Пожалуй, пойду на оба.

— Они предполагаются очень длинными.

— Ничего, выдержу.

— Конечно, выдержите, о чем речь? — сразу же согласился помощник. — Только я не уверен, что они будут интересными. А уходить посреди представления… Сами понимаете.

Электросилыч пожал плечами:

— Посмотрим.

— Тогда я распоряжусь насчет завтрака, — тихие шаги направились от двери в ванную к двери из номера.

Вар-Равван в зеркале молча ждал, когда Толмай ему что-нибудь скажет. А может еще не поздно все изменить?

Ведь Вар-Раввана могут и не убить при попытке к бегству. И попытка может оказаться удачной. Может, может! Он даже услышал разгневанный голос — свой разгневанный голос, хлещущий Галликана и всех остальных. Тех, кто не углядел за Вар-Равваном. И еще он услышал голос счастливый и удивленный. Девичий голос:

— Ты… вернулся? Ты вернулся ко мне навсегда?

Боги небесные! Как захотелось Электросилычу услы шать в ответ свое твердое:

— Да. — Боги небесные! Все тогда было б совсем по-другому. Жизнь другая. Он сам. Весь мир… И не стягивала б сердце сейчас колючею проволокой эта сосущая боль.

Если бы он решился тогда.

Если бы сделал то, что хотел.

Да. — Все несчастья мирские начинаются тем, что не слушают повеления сердца.

…Долго ждал всемогущий Электросилыч, долго вслушивался в тишину ванной, надеясь и трепеща, но короткого словно жизнь, твердого «да» своего не услышал.

И тогда отвернулся от зеркала, от молчавшего Вар-Раввана, от кольца его, от себя. И походкой разбитого немощью старца, сломанно передвигая ногами, с мокрым лицом, в давящем халате вышел из ванной.

В комнате под присмотром помощника крутоплечий официант с выправкой офицера сервировал стол для завтрака. Электросилыч смотрел вокруг тусклым взглядом животного, чующего, что последние силы из него истекают. Все ему было противно. А в первую голову был ему мерзок он сам.

Бедный, бедный Электросилыч!

Всё зря.

ГЛАВА 15

ЗВЕЗДА ПО ИМЕНИ ПОЛЫНЬ

Первый из первых или Дорога с Лысой горы

В городе, между тем, происходили события прелюбопытнейшие.

Угаснув, невероятные сны оставили жителям предчувствие сбывающихся желаний.

Вставая из растерзанных постелей, похожих на поле битвы, люди не только обнаруживали предметы чужие и незнакомые, которые кроме как из сновидений ниоткуда больше вывалиться не могли, но и удивлялись наполнявшему их невесомостью предчувствию, будто самые их заветные желания сбываются.

Не сбылись и не сбудутся, а сбываются. Прямо сейчас, в настоящем, так сказать, продолженном времени. И от предчувствия этого хулиганского щеки многих прохожих пылали румянцем как от пощечин. У других же на глазах набухали почки неожиданных, торопливых слез.

Отчего? Почему? Что за глупые слезы?

Черт его знает!

Впрочем, так ли уж это важно? Главное, что у всех и у каждого, в упомянутой невесомости, сердце задыхалось и словно таяло. И накатывало на людей бестолковое ощущение счастья. Поразительно! И об этом будут еще говорить, будут еще вспоминать потом, что в то утро город проснулся добрым. Он давно таким не был. Так давно, что люди, помнившие те времена хорошо, успели смириться с новыми нравами, успели забыть вкус предчувствия счастья, а о прошлом старались не думать, чтобы себя не нервировать.

Как бы там ни было, но, проснувшись, люди смотрели на мир поначалу лишь с любопытством.

Если бы, если бы так оно и продолжалось! Проснулись же добрыми, так оставайтесь такими и дальше!

Но люди выходили на улицу, а там…

К примеру, на одной из главных площадей Твери, у подножия памятника Михаилу Евграфовичу, с утра разрасталась, шумя и волнуясь, толпа митингующих дамочек, чью профессию кто-то не очень удачно назвал древнейшей. Красоток здесь собралось к полудню так много, что огромной площади им не хватало. Причем, тверские умелицы составляли лишь малую толику от толпы. Большинство же было приезжих. Из столицы, из Питера, из других городов. Точно было известно, что прибыли делегации Новосибирска, Архангельска, Краснодара и Омска, Екатеринбурга и Владивостока, Находки, Анадыря и Воркуты. Из уютной Калуги и прижимистых Чебоксар. Но самыми шумными и беспокойными оказались представительницы Петрозаводска и Биробиджана. Им все не стоялось на месте, и это они были первыми, кто заметил на площади появление милиционеров. Томноглазые биробиджанки немедленно соорудили плакатик и вскинули его над толпой: «Нет произволу органов правопорядка! Ментов — в общую очередь!». Чем заслужили бурное одобрение своих подруг из других регионов.

А вообще-то над площадью вздымались плакаты и транспаранты во множестве.

Заготовлены они были заранее, и чаще всего повторялись следующие: «Ваши налоги плодят импотентов!», «Долой извращенцев из парламента!», «Прихватизация кастрирует массы», «От каждого — по способностям, каждому — по возможностям!», «Давайте все решать любовью!».

Поначалу жрицы любви митинговали сами по себе. Под наблюдением милиции, естественным образом, и собрав изрядное количество зевак. Однако весть о столь специфическом собрании облетела город быстро, и вскоре на улицах, впадавших в площадь, стали припарковываться раздутые важностью «мерседесы», похожие на гончих псов «вольво», провинциально неповоротливые «кадиллаки» и прочие автомобили царских кровей.

Постояв-постояв как в раздумье, автомобили распахивали бесшумные дверцы и выпускали на недостойную землю вялооких своих владельцев, которые совершенно барской походкой врубались в толпу красоток и с некоторыми из них пытались вступить в деловые переговоры.

Разнообразием вкуса пришельцы из жирных машин не отличались. В партнеры для переговоров они выбирали, как правило, дамочек ростом повыше, поподжари-стей телом и с воинственно-пышными бюстами.

Но ни одни из переговоров успехом не увенчались. Ни одна из девиц соблазну не поддалась, не польстилась на темпераментные обещания сотен американских долларов. А нетерпеливый и жутко азартный толстячок из малинового «шевроле», дважды словив издевательское «катись, цыпуля, знаешь, куда?!», вместо того, чтобы катиться по известному всем адресу, засверкал почти слипшимися глазками и выпалил, как вынес приговор:

— Полторы тысячи баксов! Поехали!

Тут на него разом набросились все красавицы, находившиеся поблизости:

— Ты, тюбик, что ли плохо впитываешь? Ты не понял еще, что не у себя в офисе-пописе кантуешься? Или отросток твой листьями зазеленел? Щас мы твои полторы тысячи знаешь куда засунем? Доставать взмокнешь!

Цыпуля опешил. И вроде даже остолбенел. Но увидев выражение лиц надвигавшихся на него красавиц, быстренько сообразил, чем все для него может кончиться, и ретировался. И правильно, между нами говоря, сделал.

«Шевроле» же его, отъезжая, обиженно дыхнул в сторону площади кляксой едкого дыма. Чего раньше за ним никогда не замечалось. Вот оно — единство человека и техники!

…Отбив наступление вялооких, митинговавшие воодушевились и стали требовать не просто депутатских мандатов («Что за жрица любви да без мандата?»), но и кресел в правительстве. Хотя бы в теневом кабинете.

— Сколько могут править страной комиссары, кухарки и каменщики?! Довели государство до того, что и вокзальным девчонкам стыдно отдаваться за деревянные!..

К этому времени на площади появился и Худосокин.

Опекаемый похожими на истуканов с острова Пасхи телохранителями, он ледоколом прополз к стоявшему перед памятником грузовику и взобрался в кузов, на котором был установлен микрофон для выступавших.

— Красавицы мои распрекрасные! Как я вас понимаю, — начал он с прокисшим лицом защитника интересов народа. — Никто, никогда и нигде не понимал вас как я. Никто, никогда и нигде не любил вас так. Вы ведь знаете это?

— Еще бы! Знаем! — подтвердили в основном почему-то представительницы Сочи, Ялты и Тамбова.

Худосокин остался доволен.

— Вот! Я понимаю всех, кто отстаивает правое дело, всех, кто, не жалея себя, трудится на благо Отечества нашего, — правую руку со сжатым кулаком он мастерски выбросил вверх. — А вы отстаиваете дело правое, как никакое другое. Вы отстаиваете свободу, вы отстаиваете право человека на любовь. И поэтому нынешние власти вас боятся. Они ненавидят вас, потому что не могут сов ладать с вами, с вашим неукротимым желанием быть сво бодными и независимыми… Официальные власти назы вают вас воплощением греховности, утверждают, что вы продажны. Чушь! Пусть оглянутся на себя самих. Вот они действительно продажны. И готовы продаваться каждому, у кого есть деньги… Так ответьте мне: нужны ли нам такие власти? Нет, нет и еще раз нет! Поэтому я призываю сменить правительство, сменить президента, выбрать новый парламент. А для этого все честные люди должны вступить в нашу партию. И вы, знающие истин ную цену любви, должны вступить в нашу партию в пер вую очередь… Если мы придем к власти и сформируем правительство, то ваша отрасль народного хозяйства будет финансироваться из государственного бюджета.

Натурально! Это я вам обещаю… В каждом городе на каждые десять тысяч мужиков мы откроем по публич ному дому. Любить — это естественная потребность человека. Так пусть же люди занимаются любовью тог да, когда им этого хочется. Тут нечего стесняться… Вот посетил я с визитом дружественный город Помпеи. Так там на стенах домов на центральной улице вылеплено что?.. Правильно — фаллос! И какой фаллос! Нашему премьеру такой и не снился… Так вот, даже в древних Помпеях люди, а они были не глупее наших, поверьте, понимали, что замечательный фаллос на стене — лучше дурацких и к тому же кривых указателей. Поэтому его и использовали, чтобы указывать нормальным людям, куда им идти в первую очередь. А в домах у помпейских гетер, между прочим, кровати были из камня. Для того, чтобы клиенты не засыпали. И это правильно. Если пришел к ней в гости, так будь любезен, не спи. А у нас прямо в зале заседания парламента спят. Я уж не говорю про заседания правительства и правления главного банка… Если наша партия придет к власти, то первым делом я прикажу закрепить за каждым парламентарием по опытной девушке. Сам буду отбирать. И уж поверьте, таких отберу, что ни один депутат — мать его! — ни то что задремать, усидеть спокойно не сможет. Они у меня будут на заседания от жен убегать и от любовниц. Абсолютно! Это я обещаю… Во всех крупных городах России мы откроем специальные учебные заведения, в которых будут готовиться высокопрофессиональные жрицы любви. Образование ваших юных подруг необходимо поставить на строго научную основу. Хватит любить по-ста-ринке! Хватит бездумно копировать растленный Запад, который понимает в любви, как обезьяна в компьютерах. Но и всяким там индусам подражать нам тоже не к лицу. У нас свой путь и свое предназначенье! Мы будем учить весь мир, как надо любить. Мы сформируем дивизию… нет — армию, даже две армии сформируем из вас. Одну из них двинем на Запад, а вторую на Восток. А специальный ваш полк на парашютах выбросим над Израилем и завоюем так называемый Старый свет без единого выстрела. Что останется тогда зажравшимся янки? Только приползти к нам на животе, лизать сапоги и молить о пощаде. Но пощады им не будет! В любви пощады не бывает. И с ее, с вашей помощью мы снова станем супердержавой. Причем, супердержавой номер один! Весь мир мы засунем в… — Худосокин на мгновенье задумался: —…в карман… Но все это станет возможным, только если к власти придет наша партия. А для этого вы и ваши коллеги во всех городах должны выступать за нас. Больше того, вы должны заставлять и своих клиентов поддерживать нашу партию. Не отдавайтесь ни одному человеку, ни за какие деньги до тех пор, пока он не даст письменное обязательство поддерживать нашу партию. Образцы таких обязательств вы можете получить в местных представительствах нашей партии…

Нельзя сказать, что речь Худосокина нашла на площади безоговорочную и всеобщую поддержку. Однако идея формирования армий, направляемых за счет государства в дальнее зарубежье, понравилась многим. И самые решительные из них тут же принялись организовывать инициативную группу, которая бы занялась записью добровольцев…

Между тем вслед за Худосокиным у микрофона в кузове грузовика один за другим стали возникать самые разные политические физиономии, пытавшиеся переманить жриц любви на сторону своих партий и движений.

От них митинговавшие узнали, что демократия в первую очередь подразумевает свободу поведения. То есть она дает человеку и право торговать всем, чем угодно. И тот, кто осуждает торговлю принципами, взглядами, телом, выступает против демократии и несет наибольшую угрозу нашему новому обществу.

Кто-то, проявив невероятную эрудицию, вспомнил слова популярного писателя о том, что лишь приститутка может стать по-настоящему верной женой. Из чего следует, что коль скоро общество в целом складывается из кирпичиков отдельных семей, а каждая отдельная семья держится на жене, то, стало быть, именно проституция выполняет роль того цемента, который не дает обществу, государству окончательно развалиться.

Слова «проститутка» и «проституция» собравшиеся на площади встретили с неудовольствием, но на прокаркан-ный из динамиков лозунг «Платная любовь служит будущему!» откликнулись бурными, можно сказать, продолжительными аплодисментами, переходящими в овацию.

Пример жриц любви оказался более чем заразительным. Самые различные митинги и собрания заволновались чуть ли не на каждом перекрестке в центре Твери, на каждом пустыре, в каждом сквере. Собирались на них все, кому не лень, а выступали все, кто хотел. Иногда, правда, выступавшие друг за другом граждане и гражданки задвигали вещи настолько несовместимые, что дело доходило и до мордобоя. Но ведь у нас без мордобоя митинговать не умеют. Так чему ж удивляться? Вот мы и не удивляемся…

Как не удивляемся и на очередь, спиралью опутавшую передвижной зверинец, вольеры и вагончики которого необъяснимым образом за ночь возникли на площадке у цирковой гостиницы, еще более необъяснимым образом площадку эту расширив и раздвинув. Зверинцы всегда пользовались у нас популярностью. И пользоваться будут. Тоже всегда. Причем, у взрослых больше, чем у детей.

И это понятно. Ведь как приятно смотреть на, допустим, оленя и нежиться мыслью, что каким бы он быстроногим ни был, но мы-то его поймали! Мы-то, выходит, быстрее! И всех других тоже переловим. Куда они денутся? Или слон. Силища у него какая, а? Ну прямо живой танк! А сидит за решеткой, на цепи и будет сидеть. Потому как сила бессильна против ума.

Если же про ум заговорили, то возьмем тех же обезьян. Взяли? Поглядели на них?.. Значит, сделалось сладко на душе от сознания, что мы тоже такими были: уу-у-у-а-а-а… И какими стали? Не в смысле волосатости или красивости профиля. В этом многие среди нас еще того. Зато в смысле ума-а-а… Они-то вон нагишом прыгают, а у нас почти каждый в фирме. Значит извилины у нас поизвилистее будут. И есть. Поэтому обезьяны в клетках, а мы деньги платим, чтобы на них поглазеть.

А заодно и на хищников… На этих вообще не наглядеться. И не потому, что всякие пантеры да тигры такие уж раскрасавцы. У нас дикторы телевидения не хуже. Но в нашем-то мире когда можно хищников за решеткой увидеть? Правильно! Наших львов за них не упрятать.

Вот и невозможно отойти от вольера с каким-нибудь крокодилом, вот и любуемся на зубки, которым нас не схватить и не пережевать. Давай-давай, тритон-переросток, бей хвостищем своим, клацай саблезубо! Все равно до нас не доберешься. Кукиш тебе с маслом… Да-а-а, смотришь в зверинце на людей, перед клетками стоящих, и не надо у них биографию спрашивать, незачем их личное дело смотреть, вопросы глупые задавать о политических пристрастиях. Здесь, перед клетками, они как раздетые, все как на ладони, как рентгеном просвеченные…

Зверинец же, за ночь возникший у цирковой гостиницы, был интересен не только несчетным количеством клеток занятых, но и тем еще, что многие вольеры его были пусты. И любой желающий мог за умеренную плату провести до десяти минут в клетке —, на которой висела табличка, допустим, «Умный». Или — «Честный», «Скромный».

Вот у этих клеток возникло настоящее столпотворение. Многие возмущенно кричали, что десяти минут мало, что они о таком вольере для себя всю жизнь мечтали, что у них с собой видеокамеры, а кассеты продолжительностью от двух часов до трех.

Но события, напоминавшие штурм Измаила, происходили у клетки с табличкой «Хороший».

Желающих попасть в нее оказалось больше, чем даже в клетку «Порядочный бизнесмен». Дело опять-таки дошло до драки. А потому «хорошие», то есть те, кто в клетку попадал, смотрели из-за решетки на остальных, вроде как нехороших, харями исцарапанными, глазками, синяками заплывшими.

Но зато как смотрели! Олимпийские чемпионы, стоя на пьедестале почета, оглядывают толпу перед собой с меньшим самодовольством и меньшей надменностью.

Через эту клетку прошло за день столько народа, что к вечеру золотистые буковки, складывавшие слово «Хороший» на табличке, приобрели зеленоватый оттенок и поблекли. Последняя ж буковка слова и вовсе неизвестно куда подевалась…

А какая нервная толчея царила в другом конце зверинца, где разыгрывалась зоолотерея!.. Лотерея была беспроигрышной и всего по пятьсот рублей за билет. То бишь, считайте, задаром.

Ну а кто задаром да в беспроигрышной лотерее поучаствовать откажется? Ищите дураков…

Вот и напирала толпа на столик, за которым продавали билеты, вот и давилась вокруг человека, крутившего барабан, из которого вытягивались свернутые бумажонки с указанием выигрыша. А с каким ликующим нетерпением переминались люди в очереди за выигрышами, с каким удовольствием получали их… Словно мечтали о том всю жизнь, жадно хватали и прижимали к груди коробки со скорпионами, целлофановые пакеты с гадюками и гремучими змеями, с кровожадными красными африканскими муравьями. В обнимку, будто их отнимают, уносили взъерошенных грифов в траурных одеяниях. Шевелящимися поленьями тащили юных совсем аллигаторов. Одному мужику досталось свободолюбивое кенгуру, и он гонялся за ним по всему зверинцу, поскольку кенгуру сумело вырваться из его рук и возвращаться не думало. Но мужик догнал его и, взвалив на плечи, понес домой с радостной улыбкой на лице. А другому выпал хитромордый шакал, от которого дети и женщины шарахались с истошными криками. Хозяин же, шакала заполучив, принялся лобызать его с такою страстью, с какой не всегда и жених-то лобзает невесту… Но самым счастливым выглядел все-таки выигравший пол-литровую банку с пираньями. Уж он и охал, и ахал, и даже подпрыгивал! И уверял всех, что с детства хотел стать аквариумистом. Возможно, он и хотел. С детства. Аквариумистом. Таким, понимаете ли, увлеченным и бескорыстным. Не от мира сего.

Возможно… Однако теперь, на месте его неповоротливой в движениях тещи, предпочитавшей называть несостоявшегося аквариумиста исключительно «никчемным оболтусом», мы — прежде, чем залезать в манящую теплую ванну — хорошо подумали бы и внимательно-внимательно посмотрели, а не чиркают ли в воде серебристые искорки спинок прожорливых и вечно голодных рыбок.

Н-да, наделала в городе дел та лотерея! Долго будут ее вспоминать соответствующими выражениями участковые инспектора, зооветслужба и санэпидемнадзор, которым придется отлавливать вырвавшихся на свободу питонов, гиен, краснозадых макак и медведя-гризли. А камышовый кот?

Сбежав от растяпной семьи, которой достался, кот облюбовал неухоженный берег Тьмаки в самом центре города, неподалеку от колхозного рынка, откуда и совершал даже средь бела дня дерзкие нападения на неосторожных прохожих, на отлучившихся по нужде с рынка торговцев и покупателей, набрасывался в самый неподходящий момент на изнывающих от страсти влюбленных. И гонял всех безбожно.

Скольких же купцов из южных республик напугал кот до смерти, и они уже никогда больше не приезжали в Тверь! Сколько браков по его милости не состоялось! Сколько младенцев так и не было зачато в прибрежном ивняке!

Зато сам кот… У-у-у, эта зверюга в считанные дни завела дружбу со всеми окрестными кошками и наплодила столько себе подобных злодеев, одержимых отчаянной ненавистью к роду человеческому, что людям стало опасно выходить на улицу. А потому в центральной части города одно время хотели ввести чрезвычайное положение. На отлов камышового кота и его детенышей направили особую команду омоновцев и суворовское училище в полном составе. Дважды на подмогу им из Москвы вызывали команду «Альфа» и бригаду охотников из Казахстана, но всю стаю так и не выловили. А уж самого кота и тем более. Куда он подевался, где схоронился, неведомо. Но не удивлюсь, если кот еще даст о себе знать.

Впрочем, речь сейчас не о нем, а о втором фестивальном дне, который разлился над Тверью ленивым рассветом.

Настолько ленивым, что, придя на работу, сотрудники Дворца спорта, главного спортивного сооружения города, первым делом затеяли чаепитие. В благодушном таком настроении, когда лучше всего рассказывается о болезнях детей, о сварливой соседке и о надежде, что года так через три удастся купить пусть и в комиссионке, но достаточно новый и работающий холодильник.

Не знали они, наивные, что им готовил сей день. Не знали того, что было известно уже всему городу.

А потому и удивились до опупения, когда во Дворец повалили толпы народа. С чего бы это? В такую-то рань? Да ведь и не запланировано на сегодня никаких мероприятий!

И совсем уж добил их, мирно чай попивавших, один из смотрителей ледовой арены, ввалившийся в комнату с разинутыми глазами и сообщением, что на арене-то вместо льда — паркет! Ей-богу, паркет, мать его так! И сцена какая-то! Вся блестящим разукрашена, огнем горит. Но близко к ней не подойти, потому как на арене люди непонятные присутствуют и к сцене никого не подпускают…

Так сотрудникам Дворца стало известно, что у них будет проходить выездной тур всенародно любимой телеигры «В какой руке?». Ну а как обо всем этом узнали остальные горожане, остается тайною до сих пор.

Да, собственно, это и не суть важно. Куда как важнее, что узнать они узнали и толпами, толпами двинулись на берег Волги, где возвышается Дворец.

Никого почему-то не смутило, что «В какой руке?» за пределами Москвы не проводится, что единственным ее местом действия всегда оставалась телевизионная студия. Но кто станет над глупыми вопросами задумываться, если представился случай поприсутствовать на съемках игры, живьем увидеть ее ведущего, обворожительного Леху, а может быть — ну чем черт не шутит, а? — выйти на сцену. И потом… «В какой руке?» была действительно игрой всенародно любимой. Миллионы, десятки миллионов людей по всей стране в час, когда главный телевизионный канал транслировал очередное представление, ведомое Лёхой Драндулей, бросали все свои дела и усаживались перед телевизионными приемниками.

Если бы столь же добросовестно те же самые люди выполняли свои служебные обязанности, делали свою работу… О-о-о, никакая Япония, никакая Швеция и близко сравниться бы не могли с нами по уровню жизни. Во время трансляции «В какой руке?» можно было спокойно и почти беспрепятственно грабить банки, магазины и склады, поскольку охранники их смотрели не на лампы сигнализации, а на Лёху. Переживали не за сохранность вверенного им имущества, а за участников игры. Да, пока на экране вершилось действо под названием «В какой руке?», преступники могли творить свои черные дела смело и безнаказанно. Но они не творили. Потому что и преступники любили Лёху, любили его игру и старались не пропустить ни одного ее розыгрыша.

А посему каждую пятницу на целых сорок пять минут вся страна превращалась в дружную семью, в которой никто никому ничего плохого не сделает ни за что…

Был, правда, случай, когда года два назад три залетных урки из Таджикистана грабанули во время лёхиной игры коммерческий киоск в Кривом Роге и, довольные собой, думали, что такое сойдет им с рук.

При другом раскладе оно, может, им и сошло бы. Тем более, что мужики сразу после дела в поезд сели и направились в сторону, кажется, Новороссийска. Или Новокузнецка?.. Короче, убрались из Кривого Рога достаточно далеко, чтобы чувствовать себя в полной безопасности. И чувствовали.

А как же? Они ведь, горемыки, ведать не ведали, что буквально на следующий день после удачно — как они считали — проведенного ими дельца, в Сочи, в банкетном зале отеля «Голубой карбункул», состоялась встреча 244-х уголовных авторитетов, в высшей степени возмущенных совершенным святотатством. И что бы вы думали? Еще через два дня опростоволосившихся урок нашли в этом самом то ли Новороссийске, то ли Новокузнецке, ну и… Н-да, трудно им позавидовать. И едва ли кто захотел бы оказаться на их месте. Вот какой любовью и популярностью пользовалась в стране игра «В какой руке?». И уважением.

По этой причине министерство внутренних дел настойчиво рекомендовало Лёхе проводить свою игру ежедневно. И продолжительностью не по сорок пять минут, а часа так по три. Но при всем уважении к названному министерству и стоящим перед ним задачам график игры не изменился. Кабинет министров большинством голосов высказался против. Резонно рассудив, что в таком случае и еще работающие предприятия остановятся, фирмы лопнут, а банки обанкротятся.

И кто тогда будет спонсировать игру? Кто будет предоставлять призы игрокам и победителям? А ведь именно сказочно богатые призы, щедро раздаваемые участникам шоу, больше всего и привлекали к экранам зрителей. Принцип игры был нехитр и стар как мир. Придумали его, должно быть, неандертальцы, которые днями напролет, даже столетьями скучали без тринитроновских телевизоров, концерна «ЖЖЖ» и кривого президентского правления. От скуки и часто одолевавшего их голода наши далекие предки и придумали эту забавную игру.

При чем тут голод? — могут спросить некоторые не очень сообразительные граждане. Объясняю: очень даже при том. Не понятно? Хорошо… Ну представьте, возвращается племя неандертальское с охоты. Прямо скажем, с охоты неудачной. Медведя из пещеры не выманили, олень убёг, «Сникерсы» в киоск не завезли, на картофельных полях Нечерноземья неурожай. А кушать хочется. Что им в такой ситуации оставалось? Гуманитарная помощь-то опять до адресатов не дошла. Вот и протягивал председатель местного пещерного комитета одному из не самых уважаемых членов племени два волосатых кулака и серьёзно так спрашивал:

— У?

Давай, мол, решай вопрос кардинально. Тот, не самый уважаемый, побегав глазками, побегав с одного кулака на другой, робко решался:

— У! — и сердце скатывалось в пятки. По вполне понятной, говоря между нами, причине.

То есть, если в волосатом кулаке, на который он укнул, не оказывалось заветного камушка, если камушек оказывался в другом кулаке, то неугадавшии гражданин неандерталец незамедлительно, под ликующие крики остальных членов племени, получал дубинкой по нече-санной своей голове и максимум через час в зажаренном виде подавался на первое своим собратьям.

Ну что поделаешь? Такова была социально-политическая реальность неандертальского общества.

Ее можно и, наверное, нужно осудить. В первую очередь, естественно, потому, что слишком уж частое употребление в пищу себе подобных чревато кишечно-желу-дочными заболеваниями. Но напрочь отказываться от всех ее достижений тоже будет не очень умно. Вот мы и не отказались, позаимствовав у далеких пращуров принцип все той же игры «В какой руке?». То есть, смысл ее оставался и при свете нынешних софитов тем же, что и при свете первобытного костра.

Правда, каждому из лёхиных игроков предоставлялось не по одной, а по три попытки на угадывание, в каком из по-прежнему двух кулаков спрятана теперь уже не камушек, а позолоченная фишка с выдавленными на ней буквами ВКР. И за неправильный ответ никому дубиной по голове не стукали. Во всяком случае, в буквальном смысле. Зато в переносном…

Дело в том, что победители игры одаривались призами действительно сказочными. И все больше не из наших сказок, а из импортных. Если, к примеру, победителю вручали стиральную машину, то обязательно выдающую вместо запиханного в нее грязного белья — букет ароматных роз.

Если счастливцу выпадала туристическая путевка, то ни в коем случае не в Кустанайскую область в пансионат «Ласковая трясина», а в Таиланд. Да с семейным талоном на бесплатное посещение салона эротического массажа. Ну а когда выигравшему доставался супер-приз в виде автомобиля, то непременно такой длины и ширины, что на наших дорогах это авто занимало две с половиной полосы и вписывалось в повороты только с помощью трактора. Но сколько ж людей не могло заснуть по ночам, вспоминая эти призы, выигранные другими! Сколько крови пролито с искусанных от досады губ и локтей, глядючи на чужое везение! Как мечтали миллионы, миллионы людей по всей стране — в том числе, само собою, и в Твери — попасть в число игроков! Мечтали и не верили…

И вот игра проводится в вашем городе. Понимаете? Не по телеку, а живьем, в натуре. Здесь! Что случилось после того, как горожане узнали об этом? Ну конечно, конечно! Дворец спорта оказался в осажденном положении. Происходящее вокруг него напоминало штурм Измаила. Напоминало настолько, что подчас слышался хищный визг картечи, слышались азартное уханье мортир и леденящий душу звон сабель.

Но, слава Богу, ни одно из ядер в стены Дворца не угодило, а капризная картечь не задела ни одного из рвущихся в стеклянные двери поклонников Лёхи и его игры. И звонкая сталь не царапнула ничьей щеки. Слава Богу.

Если бы не сверхусиленные кордоны милиции, если бы не приданные им две роты солдат внутренних войск, если бы не молчаливые крепыши в спортивных костюмах, загадочным образом появившиеся во Дворце и энергично помогавшие милиционерам, стеклянные двери парадного входа главной спортивной арены города, а также и двери обоих служебных входов, без сомнения, были бы снесены в считанные минуты, и толпы жаждавших своими глазами увидеть Лёху ворвались бы в холл, заполнили бы и трибуны, и паркет, занявший место льда, и распёрли Дворец так, что треснули б стены, рухнула б кровля.

Однако солдатам, милиции и удальцам в спорткостю-мах удалось сдержать натиск поклонников игры и установить некоторый порядок у входа. В холл пропускались только счастливцы, предъявлявшие вместо нормальных билетов картонки с единственным словом — «Пора!»…

Главный менеджер Дворца Элизабетта Юрьевна Бюстова была человеком, закаленным в боях с наседающей публикой и изворотливыми безбилетниками. Но и ее нервы не выдержали картины творившегося в тот день перед входом.

Нервы Элизабетты Юрьевны не выдержали, воздуха в холле ей стало не хватать, шестеренки в железном сердце заело, и главного менеджера пришлось почти уносить в медпункт, где сразу запахло нашатырем, на столе появился стакан воды, нитроглицерин и еще какие-то лекарства, знать названия которых лучше не надо.

Пока Элизабетту Юрьевну приводили в чувство, представление на арене началось, и восхищенный гул зала волнами накатывал на медпункт, где обычно происходящего на трибунах слышно не было.

Вернувшаяся в нормальное состояние перманентной озабоченности менеджер забеспокоилась:

— Что это они там так расшумелись?! — она села на покрытой белым лежанке.

— Вам полежать еще надо! — попыталась остановить ее медсестра.

Но Элизабетта Юрьевна только мотнула головой:

— Менеджеры умирают стоя.

И не слушая причитаний сердобольной женщины, не обращая внимания на ее уговоры остаться, решительно вышла из комнатки медпункта и направилась к выходу на трибуну. Медсестра же семенила следом со своими склянками в руках. И склянки эти чуть было не пригодились снова. Потому как выйдя на второй ярус, оглядевшись, Элизабетта Юрьевна тут же левой рукою схватилась за грудь, а правою уперлась в стену. Благодаря чему только и не упала. Еще бы! Перспектива ей открылась поразительная.

Трибуны, знакомые Элизабетте Юрьевне до самого последнего кресла, не заканчивались теперь третьим ярусом, а вздымались дальше и вверх еще как минимум на пять. Отчего зал Дворца превратился в некий каньон.

А потому показались трибуны главному менеджеру чужими и незнакомыми. И обожгли сердце едкою неприязнью. Какую вызывает обычно предательство, совершенное лучшим другом. Трудно было тут не схватиться за сердце, не пошатнуться, не растеряться.

Но Элизабетта Юрьевна на сей раз показала себя женщиной сильной и на подсунутые ей под нос склянки только поморщилась. Вдохнув глубоко и целеустремленно, она приняла вертикальное положение и устремила свой взгляд прочь с переполненных трибун на сцену. А там, на сцене, царил и властвовал Лёха Драндуля. У него, собственно, было и полное имя, и даже отчество. Но влюбленные поклонники называли ведущего только Лёхой. Тем самым приближая его к себе, а себя поднимая к нему. Шустрый толстячок с отвислыми, но всегда идеально выбритыми щеками, Лёха излучал жизнелюбие, кругосветный оптимизм и веселость, омрачить которую, казалось, не могло ничто и никогда.

Даже лёхины кулаки, которые миллионы телезрителей знали лучше, чем свои собственные, выглядели радостными и поднимали у людей настроение. Ну а чувства юмора Драндули хватило бы на роту юмористов-сатириков, переиначивающих старые анекдоты на новый лад.

К тому времени, когда Элизабетта Юрьевна устремила свой взгляд на сцену, Лёха заканчивал тур со второй тройкой игроков и протягивал кулаки невысокому субъекту в белом рыбацком свитере. У субъекта оставалась последняя попытка. Поэтому он был желт от волнения, весь вспотел и мало что соображал. Лёхины кулаки закрыли от него остальной мир.

— Мы ждем, — ласково напомнил ему Лёха. — Баше решение…

— Правый, — слово это субъект начал басом, но дал петуха.

— Не понял, — сочувственно улыбнулся Драндуля. Высокий сухо откашлялся:

— Правый.

— Что «правый»?

— В правом кулаке… фишка, — вяло сформулировал свою мысль высокий.

— В правой, говорите? — не обращая внимания на поднявшийся на трибунах ор, уточнил Лёха. — Вы, значит, сторожем работаете?

— Ну…

— Значит, у нас в стране есть еще что сторожить? Значит, не все разворовали? — привычно вытягивал нервы у игроков и у зрителей Драндуля. Это он делать умел, как никто.

Высокий не отрывал глаз от лёхиных рук и молчал.

— И что же вы сторожите, если не секрет? Это не государственная тайна?

Высокий выговорил кое-как:

— Брата своего.

— Не понял, — с пленительной улыбкой признался ведущий.

— Братана своего я сторожу, — уже более внятно сказал высокий.

— Вы, получается, сторож брату своему? — не поверил Лёха.

Субъект вроде бы пришел в себя и на этот вопрос уже ответил с глубокомысленной иронией в голосе:

— Все мы такие. Каждый есть сторож брату своему!

— Так, так, так! — еще более оживился Драндуля. — И вы, будучи сторожем брату своему, настаиваете на том, что фишка находится у меня в правом… или левом кулаке?

— В правом, в правом!

Лёха обратился к трибунам:

— Итак, сейчас у нас на кону уникальное изделие немецких мастеров-ортопедов! Мы разыгрываем удиви тельный протез тазобедренных суставов!.. Только с таким протезом человек может чувствовать полную уве ренность в своем будущем!..

Зрители взвыли, уже догадавшись, что будет дальше.

— Удивительный, замечательный, фантастический протез тазобедренных суставов! Чудо современной орто педической техники! — нагнетал ажиотаж Лёха. — И только что было сказано, что фишка находится в правой руке! Я правильно понял? Вы не отказываетесь от своих слов?

Высокий субъект замотал головой.

А зрители бесновались. Ну кому же не хочется заполучить такой протез? Кто не мечтал о нем по ночам, кусая подушку? Блестящий, весь такой импортный, гнущийся во все стороны беззвучно протез тазобедренных суставов! Мечта любого сознательного гражданина, понимающего свою ответственность перед Родиной. Как можно жить без такого протеза в наше переломное, судьбоносное время? Ответьте на этот вопрос, и вам самим все станет ясно. И поймете вы, почему зрители бесновались, ногами топали и рвали рты.

— Так вы от своих слов не отказываетесь? — в последний раз уточнил Лёха.

— Нет! — рев трибун только упрочил высокого в его решении.

— Тогда я должен сообщить вам, что вы… угадали! — окончание этой фразы захлебнулось в завистливом, восторженном, нечеловеческом крике.

Многотысячная толпы вскочила на трибунах и запрыгала, потрясая над собой кулаками. Высокий же, придя окончательно в рассудок, пустился по сцене вприсядку. Да так, что нескладные длинные ноги его взлетали выше головы.

И надо же! Выделывая очередное коленцо, высокий не удержал равновесия, кувырнулся в сторону, проскользни на спине по сцене и грохнулся с нее на паркетный пол, к зрителям первого ряда.

А это метра полтора вниз будет…

Выскочившие из-за кулис медики, словно чего-то подобного и ожидавшие, определили у победителя тройной перелом тазобедренного сустава. Правого. И просто перелом тазобедренного сустава левого.

— Вот видите, как кстати придется вам выигранный протез! — обрадованно заявил победителю Лёха, когда высокий появился на сцене уже в кресле-каталке. — В нашей игре люди получают только необходимые им вещи.

Вручив победителю конверт с акциями концерна «ЖЖЖ», электронный русско-финский разговорник и набор мячей для игры гольф, Лёха выпроводил высокого со сцены, пообещав быть его другом до конца дней.

До конца чьих дней, он не уточнил…

А перед ведущим появились участники следующего тура игры.

И первый же из них с первой же попытки угадал, что фишечка-то зажата в правом кулаке! И было это из ряда вон как удивительно. Потому что Лёха прятал фишку всегда именно в правом кулаке. Только в правом. И все об этом знали. Но угадывали не всегда и не каждый. А с первой попытки — так и подавно…

Сухонький же мужичок ростом чуть выше метра проявил редкую прыть и, только Лёха спросил его, в каком кулаке находится фишка, мужичок сразу и ткнул кривым волосатым пальцем с обкусанным ногтем в правый холеный лёхин кулак.

Бразильские болельщики так не ликуют, когда их сборная выигрывает финальный матч чемпионата мира по футболу, как возликовали и возрадовались трибуны тверского Дворца спорта точному движению сухонького мужичка.

Толстые стены Дворца задрожали, и гул из него прокатился по всему городу.

— Браво, браво, браво! — восторгался вместе со всеми Лёха, размахивая над головою руками, что должно было призвать зрителей к спокойствию.

Зал нехотя, но успокоился.

— Поздравляю вас, поздравляю! — Лёха улыбался мужичку самой дружелюбной своею улыбкой. — Вам удалось то, что за всю историю нашей игры удавалось еще только четверым. Это прекрасно!.. Кстати, я очень прошу вас назвать себя. И наши зрители в зале, и наши дорогие телезрители просто обязаны знать ваше имя.

Итак…

Мужичок, став пунцовым лицом, крякнул и сказал:

— Отпискин я.

— А имя-отчество?

— Отпискин и хватит, — махнул рукою счастливец.

Пожав плечами, Лёха согласился:

— Ну как знаете. Отпискин так Отпискин. А хоть откуда приехали, скажите?

— Из Кесаревой Дыры я буду. И родственники мои все там, в Дыре. Позволите, я им привет передам?

Лёха великодушно развел руками:

— Разуме-е-ется. Хоть десять приветов. Передавай те!

Мужичок откашлялся в тощий кулачок и, напряженно вытаращившись в камеру, затараторил, как перед расстрелом:

— Жене моей Анастасии Петровне и детям моим Катерине, Николке, Танечке и Полине посылаю я отсюда, с игры «В какой руке?», пламенный и горячий привет от всего сердца… Желаю им жить в мире, радости и благополучии, никогда не болеть и не помнить худого… д еще сказать можно?

— Можно, можно, — подбодрил его Лёха.

Победитель игры снова крякнул, утер губы тыльной стороной ладони и, попунцовев лицом еще более, затараторил и того быстрее:

— А еще передаю я привет начальнику кесареводырских автомастерских товарищу Редькину, его заместителю по производственным вопросам Нехайло и главному инже неру Жучку… Последнему хочу сказать: Валерьян Валерьянович! Не брал я того разводного ключа! На хрен он мне не нужен. У меня три своих дома имеется… Это должно быть Глюкин его спер, а валит на меня. Но вы ему не верьте. Я из родных мастерских никогда ничего не пёр!.. Все! — мужичок повернулся к Лёхе.

А тот спросил у него совершенно невинно:

— А еще с тестем ничего передавать не будете? Отпискин помрачнел и насупился:

— Приз давайте, — раздраженно потребовал он. Сообразив, что сказал что-то не то, ведущий не стал настаивать. Вновь озарив зал своей знаменитой улыбкой, Лёха пояснил:

— А вот с призом полной ясности еще нет… По нашим правилам, угадавший с первой попытки выбирает приз себе сам…

От лёхиных слов Отпискин аж побледнел, будто с сердцем у него делалось плохо.

— Сегодня вам предлагается выбрать себе приз из трех… Это информационный шлем, надев который, вы сможете подключаться к окружающему Землю информа ционному полю и черпать практически любые сведения о прошлом и будущем человечества… Это садово-огородный комбайн, способный выполнить за вас любую работу на вашем приусадебном участке. И, наконец, это компьютерная супер-приставка к телевизору. С программой, включающей около шести тысяч самых разнообразных игр. Внесите призы! — скомандовал Лёха ассистентам.

На сцене появились шлем, очень напоминающий мотоциклетный, многоколесный комбайн, смахивающий на пылесос, и телевизионная приставка на палехском подносе.

Бегло осмотрев призы, ведущий обратился к залу:

— Ну а что вы, дорогие наши зрители, посоветуете выбрать господину Отпискину?

И без того напряженно гудевшие трибуны в ответ на вопрос взвыли. Все кричали что было сил. Но вот что любопытно. Как ни вслушивался Лёха, слова «шлем» он не услышал ни разу. Трибуны разделились на скандировавших «Приставка!» и требовавших «Ком-байн! Ком-байн!». Причем, последних было явно больше. Шлем же не интересовал никого.

— Отлично, отлично, — констатировал Лёха. — Ну а что вы решили, господин Отпискин?

Мужичок в задумчивости смотрел на зал.

— Приставка! Приставка! Приставка!..

— Ком-байн! Ком-байн!..

Кивнув собственным мыслям, Отпискин кашлянул, и трибуны мгновенно затихли.

— Я возьму… — начал Отпискин ужасно медлен но. — Приставку!

Сторонники комбайна тут же засвистели, затопали. Подсказывавшие «Приставка!» наоборот — зарукоплескали. И тоже засвистели. Но одобрительно. Тень мелькнула на лице только у Лёхи:

— Выбор сделан, прекрасно! Приставка — ваша, — сообщил он Отпискину и чуть помедлив спросил: — А вы не поясните мне, почему выбрали именно ее?

Отпискин скривился:

— А чё ж?.. Ну» в огороде у меня есть кому пахать. И никакой комбайн их не заменит… А приставку с телеви зором я в сарае поставлю, игровой зал открою, бизнес получится. Сами понимаете, денежки потекут. Пусть и деревянные, но все равно денежки.

Отпискин выглядел вполне довольным своим объяснением.

— Вы забыли про шлем, — напомнил Лёха.

— Про шлем-то? Ничего я про него не забыл! — возразил почему-то обиженно Отпискин. — Только и помнить про него ни к чему! Зачем он мне, на кой ляд?

— Вы наверное не поняли. Или я плохо объяснил. Да, это я плохо объяснил, простите, — виновато улыбнулся Лёха. — С помощью этого шлема, стоит вам одеть его на голову, можно подключиться…

— Да помню я, помню! И все понял. Не совсем дурак еще! — перебил Отпискин почти гневно. И прозвучало это так, словно он именно тем и недоволен, что не совсем дурак еще. — Поле! Информационное! Черпать чего-то там из прошлого и будущего? Ну и на фиг мне это надо? Вот радость-то: сиди, как идиот, с дурацкой шапкой на голове и глазей, как они там, в будущем, живут припеваюче. И чё? На хрена попу гармонь, если он не комсомолец?!

Трибуны поддержали Отпискина понимающим гулом и одобряющим смехом.

Лёха попытался объяснить еще раз:

— Но вы сможете подключиться к мыслям гениев всех времен и народов!..

— Стоп! — прервал его Отпискин насмешливо. — Я понимаю, что вам этот шлем сбагрить надо. Только со мной этот номер не пройдет. Мне чужого не требуется. Ни мыслей, ни ключей разводных. Так что оставьте шлем себе, а мне давайте приставку…

Лёхе пришлось сдаться. Под голосистые раскаты фанфар он вручил Отпискину приставку и продолжил представление с новой тройкой игроков.

А в то самое время, когда любимец публики Драндуля вел во Дворце спорта свою игру, по центральным улицам Твери засновали, загорланили мальчишки-разносчики газет.

— Экстренный выпуск «Тверской панорамы!» Экстренный выпуск «Тверской панорамы»! — рвали пацаны воздух перочинными голосами. — Профессор Эйзенц вступил в контакт с инопланетной цивилизацией! Мы не одиноки во Вселенной! У землян есть старшие братья! Кардинально меняется представление о челове честве! Экстренный выпуск «Тверской панорамы»! Мальчишки старались вовсю. Однако газета расходилась из рук вон плохо. Экстренный выпуск почти никто не покупал. Сообщение о контакте с инопланетной цивилизацией заинтересовало совсем немногих. И уж тем более не было заметно, чтобы у людей, спешивших туда-сюда, кардинально изменилось представление о человечестве.

Ошибался профессор Эйзенц, не до инопланетян было горожанам и многочисленным гостям города.

Зато новость о том, что в казино «Привет», открывшемся при центральном городском морге, сегодня состоятся два выступления певца Кирилла Филёрова, отвлекла очень многих даже от мысли о фестивале. И состоятельные граждане устремились к моргу, два зала из трех которого арендовало казино. Устремились к нему и граждане несостоятельные. Но не за билетами, а в надежде увидеть Филёрова, поскольку их больше всего на свете интересовало, действительно ли Кирилл сменил цвет лака для ногтей с оранжевого на изумрудный. И если да, то как это отразится на его отношениях с Дашей Беспутной, тоже звездой эстрады, вот уже шестой год всё набивающейся Филёрову в мачехи. Одна бабулька пожаловалась толпе, собравшейся у черного входа в морг, что прибежала сюда от стен тюрьмы, где стояла в очереди на передачу сыну.

— Но как только про Кирюшу услыхала, так и решила, что кровинушка моя и подождать может. Ну не сегодня, так через полгода передачку ему передам. А Кирюшу-то живьем еще когда повидать смогу? Когда про ноготочки его узнаю? Вдруг помру, так и не узнамши, это ж как мне на том свете будет?

И ведь права, права бабулька! Ну что за жизнь на том свете, если не знаешь, в какой цвет красит Кирилл свои ногти.

Филёров же приехал поздно вечером. На броневике с пушкой. В сопровождении двух танков, передвижной ракетной установки и грузовика с солдатами. Причем, первым во двор морга-казино вполз грузовик. Из него горохом высыпали солдаты, оцепили морг, гроздьями повисли на деревьях, ощетинившись во все стороны снайперскими винтовками. Потом половину двора занял один из танков и навел ствол на толпу у черного входа. И командиру танка долго пришлось объяснять, что здесь собрались не террористы и не вымогатели. Кое-как убедить его удалось, и тогда танк направил свой ствол на расположенный через дорогу детский сад. Второе гусенично-бронированное чудовище замерло у ворот морга и начинало сердито рычать всякий раз, когда мимо проезжала какая-либо машина. Даже самая затрапезная.

Броневик же Филёрова остановился дверь в дверь с моргом, а потому никто из поклонников так и не увидел, как сладкоголосый, изумрудно-ногтистый певец перекочевал из машины в здание.

И, следовательно, зря бабулька убежала из очереди у тюрьмы. Впрочем, так ли уж зря? Ведь вместо эстрадной звезды она смогла хорошенько, во всех деталях рассмотреть сверхсекретную ракетную установку, которая подстраховывала солдат и танки, для чего заняла позицию в конце улицы.

Представить страшно, какие деньжищи отвалила бы кенийская разведка, боливийская, а тем более гвинейская за то, чтобы хоть одним глазком взглянуть на этот агрегат, пройти от него так близко, как прошла наша бабулька.

Они-то, бестолковые, в погоне за сведениями о новой ракетной чудо-установке засылали к нам целые подразделения агентов, подкупали министров, одаривали бриллиантовыми колье любовниц конструкторов.

А достаточно было присоединиться к отряду поклонников Кирилла Филёрова и встретить его в Твери, Ижевске, Саратове или Бобруйске, куда Кирюша без такой охраны не выезжал.

Но наша бабулька, не догадываясь ни о каких страшных деньжищах, которые можно было получить за сведения об этой установке, чертыхаясь, пошлепала себе домой, когда стало окончательно ясно, что ноготки Кирюши увидеть не удастся. Она шлепала, поначалу думая о своем, но потом стала замечать, что вокруг нее как-то много людей с чересчур уж блестящими глазами. Нет, люди с такими глазами, с самодовольными складочками в уголках рта попадались и раньше, но в тот вечер бабулька заметила их очень уж много. Бабулька ведь не подозревала, что блестящеглазые возвращались из дома культуры профсоюза работников легкой промышленности, где свой сеанс проводил президент академии оккультных наук доктор Одиссей Бис-Казбеков.

Сеанс назывался «Я сделаю вас богатыми!» и, естественно, собрал в зале клуба желающих разбогатеть гораздо больше, чем имелось в нем кресел. А потому многим пришлось стоять в проходах между рядами и вдоль стен.

На сияющей ослепительным светом сцене Одиссей появился из ниоткуда. Он просто возник вдруг у самой рампы — огромный, толстый, чернобородый и с зачесанными назад вьющимися черными волосами. Одиссей был в широком белом балахоне до пола, а с щей у него до самого живота свисала золотая цепь толщиною в палец.

Оглядев жгучим взглядом переполненный зал, Бис-Казбеков спросил:

— Вы хотите стать богатыми?

— Да, хотим, — прошелестели собравшиеся.

— Я не слышу! — повысил голос Одиссей. — Вы богатыми стать хотите?

— Да! — громогласно выдохнул зал.

— Вы хотите стать богатыми во что бы то ни стало?!

Зал снова ответил раскатистым «Да!».

— У меня столько денег, сколько я хочу, — поднимая руки, сообщил Одиссей. — И у меня есть сила, чтобы стать еще богаче, чтобы никогда не думать о деньгах. И эту силу я могу передать вам. Вы хотите получить мою силу?

— Хотим!!!

— Очень хотите?

— Да-а-а!

— Любой ценою?

— Да!

— Вы готовы ради этого на все?

— На все! На все!

Одиссей продолжил не сразу.

Закрыв глаза, тяжело дыша, вытянув вперед руки с растопыренными пальцами, он как бы вслушивался во что-то, доступное только его слуху. Грудь его при этом вздымалась все выше и выше. Казалось, еще чуть-чуть и она лопнет.

Глаза открылись, и зрителей пробрала дрожь от устремленного на них пронзительного взгляда.

— Тогда впустите мою силу в себя! — прогремел тре бовательно голос Одиссея. — Впустите ее в свое сердце, в свою душу! Забудьте обо всем!.Берите мою силу, и вы разбогатеете. С ее помощью вы будете иметь столько денег, — сколько вам надо… Впустите в себя мою силу!

Дышите ею! Вот она!

И зал наполнился туманом, больше похожим на дым. Его запах был едким и вызывал тошноту. Было замечено, что туман временами искрится кровавыми блёстками. И обжигает, когда вдыхаешь его.

— Чем больше вы впустите в себя моей энергетики, тем богаче сможете стать! — гудел со сцены Бис-Казбеков.

И зрители глотали, глотали туман. Жадно и торопливо. А когда они сглотнули, вдохнули весь его, и в зале снова стало светло, Одиссей удовлетворенно сообщил:

— Теперь вы — мои! Теперь вы можете все! Идите и несите мою энергетику в мир. Будьте богатыми и ни на какие законы внимания не обращайте!..

И люди, переполняемые новым, странным чувством, блестя глазами и с самодовольными складками в уголках губ, ушли из зала, покинули клуб, наполнили город Город, над которым в тот день взошла звезда, напоминающая лампадку. В самом зените она загорелась. А потому люди, и без того редко поднимающие глаза к небу, в большинстве своем ту звезду не увидели. Те же из них, кто все-таки удосужился заметить ее, не догадались, что имя звезде — Полынь.

Страшное, страшное имя.

Только никто из горожан об этом не подозревал.

Ну а звезда, между тем, ближе к вечеру, вспыхнув печально, с небосклона скатилась.

ГЛАВА 16

СОМНЕНИЯ ДИКООБРАЗЦЕВА

Однако, что-то мы со звездой и со всем остальным забежали вперед. Придется вернуться. Из вечера в утро. Хорошо, что сие в нашей власти. Итак…

Рассвет растекался по небу лениво. Но растекался. И напряжение, которое каждый рассвет приносит в наш мир, пробудило Дикообразцева.

Открыв глаза, Александр Александрович впервые за всю свою жизнь не поднялся рывком на кровати, а остался лежать. Не моргая, слепыми глазами уставившись в потолок спальни в люксовом номере. Он проснулся, но пытался себя убедить в том, что спит еще и лишь поэтому чувствует себя Вар-Равваном, бродячим философом из Иудеи. Ведь невозможно же, чтобы так было на самом деле! Он — Дикообразцев! Он — исполнительный директор фестиваля! У него забот и проблем выше крыши! И некогда думать о сложностях какого-то Вар-Раввана.

Но чем мы живем еще, если не чувствами? А чувства, они делают с нами, что им угодно. Поэтому с каждой минутой слепого глядения в потолок Александр Александрович все больше смирялся с мыслью, что он Вар-Равван. А когда вдруг последним усильем решил отмахнуться от этого чувства, от этой мысли и схватился рукою за лоб, то с удивлением ощутил, что прижалось ко лбу и что-то холодное, надетое на указательный палец. Он отнял ладонь ото лба и взглянул на онемевшие пальцы. На указательном тускнело кольцо. Вроде как медное. И похоже, что очень старое. Сняв его и рассмотрев, Дикообразцев обнаружил насечку. Одну. Но такую знакомую, что сердце похолодело.

И Дикообразцеву стало страшно… Сжав кольцо в кулаке и уронив руку, сжимавшую это кольцо, на постель, Дикообразцев обессилел и взмок. Он понял, что пока это кольцо с насечкою будет с ним, он так и останется Дикообразцевым и Вар-Равваном одновременно. За обоих в ответе сразу. И только ли за двоих? Понял он также, что если выбросит это кольцо, если избавится от него незамедлительно, то все изменится, и вместе с кольцом он отшвырнет от себя Вар-Раввана. По страшной подсказке, пришедшей невесть откуда, Александр Александрович тут же вскочил и устремился к окну.

Распахнул его, не заметив ударившей в грудь прохлады, и уже замахнулся, чтобы бросить кольцо… Но увидел внизу человека, подметавшего улицу под присмотром фестивальной охраны, и не бросил.

Не смог.

«Это мое кольцо», — тут же подумал он. С облегчением.

Оно надето ему на палец судьбою. И если он вот сейчас, от испуга, выбросит его, то выбросит часть себя. И может быть, большую часть, лучшую. Тогда он не сможет и шага ступить к Анечке Измородиной… Вспомнилось имя, вспомнился взгляд, вспомнился голос, дрожавший отчаяньем… Анечка Измородина!

Дикообразцев вернулся к кровати и сел на нее, спрятав лицо в ладони. Ну, хорошо. Пусть он — Вар-Равван. Вернее, был им когда-то. И что с того? Теперь-то другое время. Мир другой, да и он сам. И можно лишь вспоминать о том, что когда-то происходило с бродячим философом в селениях Иудеи. Что может сделать он для Вар-Раввана? Как может вмешаться в его судьбу? Да никак! Никак?

— …Вы должны понимать, дорогой Афраний, что бегства Вар-Раввана вам не простят, — с заметной насмешкою говорил голос в соседней комнате.

Голос показался Дикообразцеву страшно знакомым. И забыв о своих сомненьях, Александр Александрович вслушивался в разговор, долетавший к нему из-за двери.

— Мне ли этого не понимать? — ответил другой, и тоже знакомый голос. — Я не знаю пока, как случилось, что люди Толмая его упустили. Но я разберусь.

— Вы уверены в этом Толмае? — поинтересовался насмешливый. — Он не мог встать на сторону бунтовщика?

Ответа Дикообразцев дождался не сразу. Голос Афрания показался ему растерянным:

— Нет, мой помощник не мог встать на сторону бунтовщика. В самом Толмае я не сомневаюсь. И все-таки…

— Что? — вцепился в растерянность вопрошавший.

— Предчувствие, — было ясно, что Афраний не хочет говорить об этом. — В донесении сказано вроде бы все. И все из него понятно… Да, бывает, что арестованным удается бежать. Бывает!.. Если помните, Вар-Равван сбежал и от солдат легата. И никто их не обвинял, не заподозрил в том, что они его отпустили. Почему же не мог он обвести вокруг пальца людей Толмая? Мог, наверное. Мы ведь знаем, что он хитер, как лиса.

— Но вы говорили о каком-то предчувствии, — напомнил насмешливый.

Дикообразцев услышал за дверью, в своем кабинете, шаги. Которые показались ему вкрадчивыми. И догадался, что это Афраний встал и в раздумье ходит по комнате.

— Предчувствие у меня очень сложное, — после вздоха сказал Афраний. — Как и вся ситуация. Кто знает, как она может еще повернуться… Но в одном я уверен: мы поймаем его. Теперь уже сам я возглавлю поиск!

Тут в кабинет вторглись звонкие каблучки, и голос смешливой Ниннель Ивановны, главбуха дирекции фестиваля, обратился к беседовавшим:

— Здрасьте! А где Александр Александрович?

— Еще не проснулся, — пояснил собеседник Афрания.

— Как же так? У меня к нему столько срочных вопросов! — посетовала Ниннель Ивановна.

— Быть не может вопросов, настолько срочных, чтобы для них лишать человека единственной радости — сна, — ответил ей голос, став еще больше насмешливым.

Однако Ниннель Ивановну так просто было не остановить.

— Это вы жене своей опилки на нос сыпьте! — парировала она. — А мне нужно, чтобы Александр Александрович подписал несколько бумаг. И без этого я не уйду!

— Вот так всегда, — насмешливый голос зазвучал с сожалением. — Какая-то закорючка, не кровью даже нацарапанная, важнее для нас покоя хорошего человека. И мы еще имеем наглость при этом о совести рассуждать…

Главбухша кашлянула, собираясь с решимостью.

— И все-таки мне придется его разбудить! — заявила она.

— Валяйте! Будите! Но если вам действительно очень нужна его подпись, то будите с нежностью. Как мать будит больного ребенка для укола… Тогда он подпишет и смертный вердикт самому себе. Нежностью можно всего добиться.

Неожиданно усмехнувшись этим словам, Дикообразцев поднялся с кровати.

— Я уже встал, — опередил он Ниннель Ивановну, чей силуэт затемнел на мутном дверном стекле. — Я сейчас.

— Доброе утро, Сан Саныч! — обрадовалась главбухша, отпуская дверную ручку. — Прошу прощенья, конечно, но у меня в самом деле очень срочные бумаги.

— Сейчас, сейчас, — как мог бодрее вымолвил Дикообразцев.

Но первым делом он направился не в ванную и не к стеклянной двери, а подошел к распахнутому окну.

Утро на улице жмурилось от беспощадного солнца и недоумевало ему. Глядя на запущенные берега застенчивой Тьмаки, Дикообразцев подумал, что история Вар-Раввана, выходит, еще не закончена, что теперь все зависит в ней от него. И неправы те, кто прошлое считают ушедшим от нас безвозвратно. Нет отдельно ни прошлого, ни настоящего. Все перемешано. И никому не дано знать, откуда волна в следующий миг накроет его. Из прошлого? Или из будущего?

Там, у окна, раскрытого в утро, Дикообразцев с безжалостной ясностью осознал, что даже не в этом кольце с одною насечкою дело. Что даже и выброси он кольцо, ничего не изменится.

Кем ты был, тот ты и есть. Как ни крути. А кольцо — это только напоминание. Только знак. Чтобы все понимать. Но готов ли он все понимать? Готов ли быть тем, кто он есть?

Сможет ли?..

Выйдя из спальни, Дикообразцев застал в кабинете одну лишь Ниннель Ивановну, вышагивавшую вдоль стола.

— А с кем вы здесь разговаривали? — спросил он, а сердце запнулось.

— Я? Разговаривала? — оторопела Ниннель Ивановна. И тут же заулыбалась сочувственно. — Вам, должно быть, это приснилось. Когда я вошла, здесь никого не было… Я еще удивилась, почему это дверь входная открыта, а вас в кабинете нет. Я даже перепугалась, подумала, уж не случилось ли что-нибудь с вами. Окликнула, и вы, слава Богу, отозвались… Что, очень плохо после вчерашнего?

Она намекала на то, что накануне, в ПРОКе, Дикообразцев пил слишком крепко.

Дикообразцев кивнул. Не объяснять же Ниннель Ивановне, что происходит с ним.

Сообразительная главбухша немедля направилась к холодильнику, достала бутылочку пива, открыла и заботливо протянула Дикообразцеву:

— Вот выпейте! Полегчает. Мой благоверный по утрам только пивом и выхаживается.

— Нет-нет, не надо, — категорически отказался Дикообразцев. — Я не опохмеляюсь. Тем более пивом. К тому же у меня с утра столько важных встреч, что дух пивной мне совсем ни к чему.

— А что это у вас за кольцо такое? — блеснула наблюдательными глазами Ниннель Ивановна.

Дикообразцев почувствовал, что щеки его загорелись.

Он взглянул на кольцо на своем указательном пальце, словно только сейчас его и заметил.

— Э?.. Так… Подарок сэра Девелиша Импа.

И сам не понял, что потянуло его сказать такое. А Ниннель Ивановна ничего вокруг больше не видела. Кроме кольца.

— Его вам сэр Девелиш Имп подарил? Правда?.. Зна чит, дорогим должно быть колечко. Никогда не поверю, чтобы мультимиллионер подарил какую-нибудь дешевку. Хотя… у богатых свои причуды!.. Я, конечно, прошу прощения за любопытство, но из чего колечко, Сан Саныч? Если честно сказать, то выглядит оно не то чтобы очень. А?

Дикообразцев нахмурился. Меньше всего он хотел обсуждать кольцо.

— Ему цены нет.

— Бесценное? — чуть не задохнулась главбухша.

— Бесценно, — уточнил Дикообразцев.

Рот у Ниннели Ивановны приоткрылся от восхищения.

Наконец, справившись с потрясением, она призналась:

— Что-то не верится.

— Никогда не судите по внешнему виду, — посоветовал Дикообразцев. — То, что бесценно, в глаза не бросается, бережет себя.

Ниннель Ивановна согласилась задумчиво:

— Конечно, вы правы… Да и едва ли сэр Девелиш Имп стал бы дарить вам, исполнительному директору фестиваля, то есть, его заместителю какую-то пустяковину. Едва ли… Но, Сан Саныч, с таким кольцом на руке выходить на улицу небезопасно! Вы понимаете?

— Это я понимаю лучше, чем кто бы то ни было, — подтвердил Дикообразцев. Грустно.

И грусть эта словно бы передалась главбухше. Ниннель Ивановна изменилась в лице. Как постарела. Шмыгнула носом. Глаза покраснели.

— Знаете, — неожиданно для себя призналась она, — а вот мне очень редко что дарят. На день рождения только да на восьмое марта. И дети, и муж. По обязанности, чтобы выполнить долг… Не от души… Никогда мне никто ничего не дарил, чтобы сделать приятное. Просто за то, что я есть. Никогда!

— Ниннель Ива…

Но главбухша не дала себя перебить. Затаенная боль рвалась из нее, как пружина из продавленного матраца… Замотав головой, Ниннель Ивановна перебила Дикообразцева:

— А самое страшное знаете что?! — обращалась главбухша то ли к Дикообразцеву, то ли к себе самой, то ли к невидимому собеседнику. — Самое страшное то, что мне давно уже кажется, будто подарки дарить мне, меня замечать действительно не за что. Ну не сделала я ничего такого! Ну, никто я, никто!

— Ниннель Ивановна! — прервал ее все-таки Дико-образцев. — Да что вы такое говорите? Как можно?!

— Что я говорю? Правду! А вы не хотите меня слушать. Зачем? Ведь так удобнее… Зачем я нужна вам, говорящая правду? Такая я на человека похожа, а следовательно, и отношение ко мне должно быть иным. А не говорящая правду, просто «Ниннель Иванна, здрасьте! Как жизнь?», не требует ничего. На нее можно смотреть и не замечать. Спрашивать и не слушать ответа… Как дома. Знаете, какой муж у меня? Хозяйственный! Все завидуют. И обед приготовит, и пол вымоет, и белье в прачечную снесет… Только на черта он мне такой нужен? Я с ним в одной комнате задыхаюсь…

Дикообразцеву стало больно под ложечкой. Он смотрел на разъяренное лицо главбухши и не знал, что ей сказать.

А ей и не нужны были никакие его слова.

— Но самое главное, дорогой наш Сан Саныч, не в том, что всем на меня наплевать, что для всех я — пустое место. Гораздо важнее, что и мне-то на всех начхать. С самой высокой колокольни! На всех, понимаете?.. Ино гда у меня даже вроде бы сердце останавливается от мысли о том, как мне все безразличны. Смотрю вокруг и вижу лишь тени. И что есть они, что их нет, мне все рав но… То есть, одна я на этой планете. А все остальные как умерли. Для меня. Все!

Ниннель Ивановна прижала к лицу кружевной платочек и тихонько заголосила.

Но когда Дикообразцев сделал к ней шаг, чтобы хоть как-то попытаться утешить, Ниннель Ивановна шарахнулась от него обиженно, выскочила в коридор и гневно хлопнула дверью. Растерянный Дикообразцев не понимал, что ему делать дальше. Он стоял и старался себя убедить, что в несчастье, в обидах Ниннели Ивановны не виноват.

Старался.

Но не получалось…

ГЛАВА 17

ОХОТА НАЧАЛАСЬ

После того, как главбухша убежала из кабинета, Дикообразцев стоял в растерянности долго, и никто не мешал ему, никто исполнительного директора не домогался.

Мир словно замер, ожидая решения Дикообразцева.

Но так продолжаться всегда, разумеется, не могло. И не дождавшись решенья, мир закрутился по-прежнему.

Людям потребовался исполнительный директор, и они заспешили в штабной кабинет. Телефоны, наверстывая упущенное, посходили с ума окончательно и от напряжения так раскалились, что, неосторожно взяв трубку в руки, очень просто было обжечься.

И время первых из встреч, запланированных на утро, приближалось стремительно, не оставляя возможности на размышленья.

Дикообразцев заторопился. И должно быть, заторопился уж слишком. Потому и не замечал всевозможных деталей вокруг и мелочей.

И напрасно.

Да, напрасно! Потому как если бы он, принимая тех же утренних посетителей, отвечая на их вопросы, подписывая бумаги, был повнимательнее, то наверняка бы заметил кое-что настораживающее. Например, он мог бы заметить, что пока дверь кабинета была нараспашку и люди валили в нее галдящими стаями, вместе с другими в проеме дверном возникал трижды и молодой человек. Невысокий такой, крепкий, невзрачно одетый и с наружностью самой непримечательной. В кабинет молодой человек не входил, а только заглядывал, словно бы проверял, на месте ли Дикообразцев, не собирается ли уходить. Вздумай вдруг Александр Александрович расспросить у своих подчиненных, кто же это такой, то вразумительного ответа он не услышал бы. Непримечательного крепыша сотрудники исполнительной дирекции не знали и понятия не имели, с какой это стати он здесь тусуется.

Однако, Дикообразцеву не до того было, не до рассматривания людей, заглядывавших в кабинет.

Когда часы на столе с эмблемою фестиваля на циферблате показали двадцать минут десятого, Александр Александрович резко поднялся и, заявив толпившимся в кабинете, что всё, ему надо по срочным делам в городскую управу, вышел из кабинета, оставив хозяйничать в нем своего заместителя Жору Шуваева.

И снова спешил Александр Александрович. И снов вокруг ничего не видел.

А потому, захлопнув дверцу бежевой «Волги», ско мандовав шоферу «В управу!», он не заметил, что следо за его штабною машиной от гостиницы юрко отчал новенький джип, блестевший всякими никелированн стями на капоте.

Рядом с водителем джипа стрелял вокруг цепки взглядом лучника тот самый крепыш. А позади кре пыша, в темном чреве надменной машины, был ещ человек. И у него на коленях лежало что-то широкое плоское, завернутое небрежно в бумагу. И напомина ло приготовленный к бане веник или же теннисную ракетку.

Но это было ни то и ни другое…

Городская управа Твери располагалась в одном из старинных зданий, опоясывавших площадь имени Ленина. Центр площади занимал бездарно обстриженный сквер. Ну а через все это удовольствие, вместе взятое, пролегала главная улица города, Советская, по которой помимо автомашин ходили еще и трамваи.

Один-то из них, из трамваев, и спас в то утро Дико-образцева…

«Волга» и джип вывернули на Советскую, направляясь к площади. Вывернули чуть позже трамвая, спустившегося с моста через мать русских рек. И так получилось, что «Волга» с Дикообразцевым успела пересечь Советскую к управе под самым, что называется, носом трамвая, вызвав бурное негодование вагоновожатой и сетование Александра Александровича:

— Нет, Алексей, — сказал он водителю, — с тобою до пенсии не доживешь!

А тот усмехнулся:

— Так сами же говорили, что вы опаздываете…

Ну а джипу пришлось пережидать, пока прогремят мимо желто-красные вагоны, и глотать поднятую ими пыль. Как бы там ни было, но когда он остановился метрах в пятнадцати от «Волги», Дикообразцева в ней уже не было, его поглотила тяжелая дверь управы. И потому сидевший во мраке джипа расслабился и убрал руки со свертка. А крепыш заматерился озлобленно, но бестолково. Материться тоже надо уметь. А он не умел.

— Да брось ты, Санёк! — посоветовал крепышу водитель. — Куда он денется? Сейчас выйдет… А мы пока оглядимся, может, позицию сменим. Ты чё, говоришь, Освальд, надо нам позицию менять? Решай, пока время есть.

Освальд, который до этого ничё не говорил, пощурился на площадь капризно, потер остроконечный нос и лениво сказал:

— Все есть нормально. Обзор вери гуд. Наш клиент до свой машин топай и топай. Все будет окей!

Крепыш зыркнул через плечо назад:

— Промаха быть не должно, мать твою! Иначе ты — труп, приятель.

— Донт вори. Би хяпи, — жизнерадостно пообещал ему Освальд выполнить свою работу как можно лучше, несмотря на непростые обстоятельства.

— Тогда я пошел, — вздохнул крепыш, и через минуту дверь управы проглотила и его.

Крепыш знал, что Дикообразцев направился к городскому голове, а потому расположился с газетой в руках в холле на втором этаже, откуда прекрасно просматривался длинный коридор с выходившей в него дверью приемной головы.

Как только Дикообразцев появится в коридоре, крепыш должен выйти на улицу, что будет сигналом Освальду приготовиться, отшвырнуть газету и взять в руки то, что она укрывала.

Так бы все, возможно, и получилось, но…

Крепыш развернул газету и прикинулся, будто читает ее. Сам же то и дело поглядывал поверх нее на дверь приемной.

Все вроде бы правильно и профессионально.

Одного крепыш, он же Санёк, не учел. Вести оперативное наблюдение внутри здания управы, а тем более в холле второго этажа — дело очень и очень непростое. В первую очередь потому, что лишь в холле и могли собираться, обмениваясь шутками и покуривая, сотрудники этого уважаемого учреждения. Только здесь и позволялось обсуждать свои проблемы посетителям управы.

Они и собирались, и покуривали, и обсуждали. Несмотря на субботу. И тем более несмотря на крепыша. А собираясь, люди, естественно, загораживали Саньку перспективу коридора, дверь приемной. Больше того, в их присутствии он уже не мог так часто бросать свои вороватые взгляды поверх газеты. Иначе кто-нибудь да принял бы его за террориста и сбегал за милиционерами, чей пост находился на первом этаже.

Самым умным было бы для Санька газету в карман сунуть. Он же ею зачитался и чуть все дело не провалил. Страна у нас, как известно, самая грамотная в мире. У нас даже такие вот, как Санёк, ребятишки буквы в слова, а слова в предложения складывать умеют.

Эти непомерные знания крепыша-то и подвели. Газета рекламных объявлений «Несушка» была открыта у него на развороте рубрики «Куплю — Продам», и конечно, конечно, как и для каждого полноценного гражданина нашей необъятной Отчизны, опубликованные на этом развороте объявления представляли для Санька жизненно важный интерес.

Читал он их с жадностью прямо-таки волчьей, ненасытной. Одно за другим, одно за другим. И успевал при том каждое в уме своем взвесить и оценить, прикинув, а есть ли у него потребность в том, что продают, и сколько бы он, Санёк, за это согласился выложить. Но тут же зло и бездарно начинал материть в уме продававших, поскольку наверняка знал, что цену они заломят гораздо выше, чем его устроила бы. Так могло продолжаться очень долго, поскольку рубрика «Куплю — Продам» занимала в том номере газеты не один, а четыре переполненных разворота.

Однако, Санёк был все-таки профессионалом своего дела. Поэтому даже задумавшись над объявлением о продаже по сходной цене совершенно новой шестидюймовой гаубицы с телефоном и тещей впридачу, он нюхом почувствовал, что Дикообразцев вышел-таки в коридор.

А посему, так и не решив окончательно, как бы распорядился он чьей-то тещей, если бы все же надумал купить и гаубицу, и телефон, крепыш от газеты оторвался и увидел идущего ему навстречу исполнительного директора фестиваля. Не позволив своему лицу дрогнуть, Санёк сбежал по металлическим ступеням на первый этаж, как старым и милым знакомым кивнул милиционерам и вышел на улицу.

— Ну, Освальд, давай! — скомандовал водитель джипа.

— Ай эм реди, — откликнулся остроносый с заднего сиденья и, откинув газету, взял в руки новенький арбалет. Тугожильный. Тускло отсвечивающий гранями лакированного корпуса.

Арбалет был заряжен отравленною стрелой. Умело и хладнокровно Освальд прицелился в спину уходящего крепыша, хмыкнул и перевел прицел арбалета на дверь управы. Двигатель джипа в готовности заурчал. Водитель сжимал баранку, подавшись вперед. Крепыш достиг перекрестка, перешел дорогу в сквер и теперь наблюдал за происходящим из-за деревьев. Наконец, дверь управы открылась, на ступеньках появился Дикообразцев. Освальд щелкнул предохранителем. Его палец на спусковом крючке не дрожал. Дикообразцев неторопливо спускался по лестнице. Освальд должен был выстрелить, когда Александр Александрович подойдет к машине. Дикообразцев спустился на тротуар и направился к «Волге». Вот он достиг середины дороги.

Осталось два шага.

Палец Освальда надавил на спусковой крючок арбалета. Дверь управы испуганно распахнулась. Взволнованная женщина вылетела на крыльцо. Держатель стрелы арбалета начал тонуть.

С криком «Стойте!» женщина понеслась по ступеням прыгая через одну.

Дикообразцев уже протянул руку навстречу ручке машины.

— Стойте!

Палец Освальда отжал спусковой крючок до предела.

Дикообразцев остановился и стал оборачиваться в недоумении.

Стрела арбалета рванулась вперед. Женщина бросилась Дикообразцеву на грудь. Дикообразцев не устоял и начал падать. Стрела с шипеньем вонзилась женщине под левую лопатку.

— Мария? — падая вспомнил Дикообразцев имя той женщины.

Он рухнул на спину, ослепительно стукнувшись головой об асфальт. Женщина лежала на нем, обнимая за шею. Взгляд, взывающий к Дикообразцеву, угасал.

Неторопливо джип свернул в переулок и, только выехав на улицу Вольного Новгорода, взревел мотором и полетел.

— Мария? — теряя сознание, изумился Дикообразцев.

И уже в тумане расслышал, как женщина прошептала:

— Вар-Рав…

Мария из Цобы стала первым его испытанием.

Ему было так радостно рядом с ней, так тепло от ее восхищенного взгляда, так покойно, когда он знал, что Мария ждет его в доме и волнуется, если его долго нет.

Они о любви никогда с ней не говорили. Они не хотели слов.

Только однажды Иосиф, глядя под ноги, спросил его:

— Ты знаешь, что дочь моя любит тебя?

— Знаю, — смутился Вар-Равван.

Иосиф вздохнул:

— Ну что ж, ты человек хороший. Ты нам не сделаешь зла, я верю. Но мне кажется, долго жить так нельзя. Это трудно и ей, и тебе…

Вар-Равван кивнул:

— Я скоро уйду… Я не знаю, хороший я человек или плохой, но со мною вам счастья не будет… Меня ищут римские власти. Рано иль поздно, но они доберутся и до вашей гостеприимной Цобы.

— Что ты сделал? За что тебя ищут?

— Я просто выбрал свою дорогу.

— И это не та дорога, которой ты шел раньше, — сказал, не спросил, Иосиф.

— Совсем не та, — подтвердил Вар-Равван.

Иосиф покачал головой:

— Я это понял сразу. Ты — особенный человек. Жизнь твоя будет трудной. Хороший плод стараются все сорвать.

— Вот я и не хочу, чтобы Марии досталось часть моих трудностей.

В упор поглядев на него, Иосиф сказал:

— Ей будет трудно, хоть ты останешься, хоть ты уйдешь. Влюбленной женщине счастье неведомо… Но если я что-нибудь понимаю, то тебе предстоит долгий путь, очень долгий. И Мария станет обузой, если пойдет с тобой. С нею тебя поймают быстрей. Поэтому уходи один.

И он ушел из маленькой Цобы. Ушел от Иосифа, от Марии. Ушел от первых людей, слушавших его проповеди.

Мария с двумя подругами решила нагнать его, но не сумела. Они так и ходили за ним. Из деревни в деревню, из города ъ город. Слушали, запоминали, записывали, что говорили о Вар-Равване люди, и пересказывали потом в других деревнях, где он не был.

Но никогда… никогда они больше не встретились. Мария и Вар-Равван. Никогда.

…Увидев, что Дикообразцев цел-невредим, что он потерял сознание лишь потому, что ударился головой, крепыш взбешенно сжал кулаки, ругнулся вполголоса и направился на Трехсвятскуго, пожалуй, самую шумную улицу города, к тому же и пешеходную.

Там, затерявшись в толпе, отойдя в сторонку, Санек достал из кармана радиотелефон, набрал нужный номер и сказал:

— Клиент здоров… Так получилось… Да, сейчас буду.

ГЛАВА 18

ОЧЕВИДНОЕ НЕ ЕСТЬ ПОНЯТНОЕ

Стрела, с шипеньем вонзившаяся под левую лопатку Марии и разорвавшая сердце, была не совсем обычной. Вонзившись, она тут же как бы растаяла, не оставив никакого следа. Только разорванное сердце.

Но ведь сердце же рвется и от любви, и от ненависти. От радости и разочарованья. Это известно всем.

Это было известно и врачам скорой помощи, примчавшейся к управе и засвидетельствовавшим смерть.

От чего? Разорвалось сердце…Почему?

Э-э-э… Бесспорных причин не видно. Вскрытие объяснит.

Кстати, кто эта женщина? Одета престранно, документов при ней никаких. Сержанты Гадюшин и Черпаков, дежурившие в управе, говорят, что она минут пятнадцать ходила по коридору, словно кого-то ждала, а потом вот бросилась за вами, товарищ Дикообразцев. Кричала «Стойте!». Вы ее знаете? — это взялись за дело прибывшие из прокуратуры.

Александр Александрович, чувствовавший слабость и головокруженье, невнятно ответил:

— Да как вам сказать?.. Лицо мне знакомо. Но откуда — не помню. Я ведь полгорода знаю!

— Ну, если вспомните, проинформируйте нас.

— Хорошо…

Хорошо… Теперь он не сомневался, что это Мария из Цобы. И не сомневался, что на площади, здесь, она очутилась совсем не случайно.

Дикообразцев отказался от помощи и сам дошел до «Волги».

— Знаете, Сан Саныч, — водитель смотрел на него растерянно. — А мне показалось, что в нее стреляли. Вернее… Стреляли в вас, а попали в нее.

— Кто стрелял? Из чего?

— Я не знаю, — водитель был бледен.

— Если бы в Ма… в нее попали, то была бы кровь. Но ведь нет же ни капли! Ты сам видел, — почему-то разозлился Дикообразцев. — Если бы стреляли, то мыуслышали б какой-то хлопок. А я, например, ничего не слышал.

Водитель кивнул:

— Я тоже…

— Вот видишь. Но тот упрямился:

— Я не слышал выстрела. Но сейчас и необязательно, чтобы он был. Сейчас есть пистолеты, винтовки с такими глушителями, что вообще ничего не слышно!..

Александр Александрович зло улыбнулся;

— Ну ты прямо детектив какой-то придумал! С глушителем!..

— Я слышал другое… Такой специфический свист, словно мимо пролетела стрела.

— Стрела? — эта догадка Дикообразцева возмутила: — Что ты такое, Алексей, говоришь? Какая, к черту, стрела? Где ты ее видел?

Водитель вроде бы согласился и в то же время не согласился:

— Все это так. Но я слышал, Сан Саныч, понимаете, слышал такой специфический свист. Я ведь стрелял из лука, в секцию ходил, первый разряд имел. В детстве, правда. Но этот звук я знаю. То есть, что-то не так здесь… И стреляли-то в вас. А она как будто знала и… Милиции я ничего говорить не буду. Затаскают. А доказательств нет. Но на вашем месте я бы подумал и поостерегся. Честное слово! Даже так просто женщины ни с того, ни с сего на груди у вас не умирают…

— Послушай, Алеша, — очень серьезно и тихо сказал Дикообразцев. — Я тоже ведь понимаю, что здесь что-то не так. Мне вообще очень не нравится, когда умирают люди. Я смерть не люблю. Тем более вот такую. Но давай мы с тобой об этой трагедии забудем. Временно. Сейчас для нас главное — провести фестиваль. Все остальное — потом. Согласен?

Водитель включил зажигание, подумал и произнес:

— Ну, хорошо. Будь по-вашему. Отложим, значит, отложим…

«Волга» двинулась в обратный путь, к отелю. Но двинулась медленно, поскольку Дикообразцев чувствовал себя нехорошо. И это спасло их. Потому что на светофоре «Волга» чуть задержалась и пропустила вперед забавный «Фиат» белого цвета. И вот в этот «Фиат» на полной скорости врезался рефрижератор, почему-то рванувший на красный свет. Он подмял под себя легковушку и протащил метров десять, превратив в искореженную консервную банку. А когда монстр на колесах остановился, из того, что было «Фиатом», струилась темная кровь и слышались слабые стоны. Тут Алеша не выдержал, надавил на газ, и «Волга» помчалась отчаянно.

— Что с тобой? — воскликнул Дикообразцев, до конца еще не осознав, что же случилось на перекрестке.

— Не нравится мне все это! — не оборачиваясь, раздраженно процедил сквозь сжатые зубы водитель. — Слишком много несчастий за одно утро.

У горсада Алеша так резко крутанул баранку, что колеса машины завизжали истошно, а Дикообразцева бросило на боковое стекло. Он тихо ругнулся, ударившись головой, и все же успел заметить на тротуаре человека, лицо которого показалось знакомым. Правда, Александр Александрович даже не стал вспоминать, кто же это такой. Он думал совсем о другом. Он вспоминал иное…

День был на редкость прохладным. С учениками он сидел на берегу Соленого моря неподалеку от селенья Ен-Герш. В селении Вар-Равван останавливаться не стал специально, поскольку знал, что по следам его несется погоня. Зачем же давать римлянам повод для бесчинства в Ен-Герше? Его жители приняли Вар-Равван радушно и просили остаться, обещая, что спрячут надежно, и никакие солдаты его не найдут. Как трогательна эта наивность их! Чтобы римляне да в селении из тридцати домов не нашли его? А в отместку за то, что спрятали, не сожгли полдеревни?

Нет, он вовсе не хочет, чтобы кто-то страдал за него.

И даже не согласился ночевать в Ен-Герше. Он лишь побеседовал с ее жителями, собравшимися в синагоге, и ответил на их вопросы. А потом в сопровождении учеников отправился к роще на берег Соленого моря. Утром из селенья прибежал мальчишка и рассказал, что в Ен-Герше появились какие-то странники, расспрашивающие о нем, Вар-Равване, и уверяющие, что знакомы с ним и хотят только снова увидеться.

— Их пятеро, — говорил мальчишка. — Три женщины и два калеки. За старшую у них та, которую все называют Марией. Это она говорит, что знает тебя, а калеки твердят, что ты должен их излечить.

— Марией ее называют? — задумался Вар-Равван.

Ему захотелось вдруг увидеть Марию, обнять, прошептать ей на ухо, что он любит ее и любил все эти два года, с тех пор, как ушел из Цобы…

Мария! Мария!

И что потом? Кончится Вар-Равван, вот что потом! Жить им в покое и мире все равно не дадут. А вместе их римляне поймают быстрее. И распустится слух, что нет больше Вар-Раввана. Что говорил он одно, а сам поступил по-другому. Что он врал и морочил голову людям. Не было Вар-Раввана! Его придумали те, кто стремится сбить иудеев с толку. Но если он встретит Марию и скажет ей то, что хочет сказать, все эти слухи не станут правдой?

Нет. Он не может.

— Попроси от меня Магиша, — наставлял Вар-Рав ван мальчишку, имея в виду раввина Ен-Герше, — не говорить этим людям, где мы сейчас… Они хорошие люди. Пусть им дадут отдохнуть, пусть накормят. Но встречаться с ними я не хочу. И еще передай, что мы сей час же отсюда уходим. Мы пойдем во-о-он к тому мысу.

Видишь? Прибежишь туда завтра утром? Хорошо, молодец! И еще передай Магишу, что как только Мария и ее люди уйдут, мы придем к вам в селенье и проведем там в беседе весь вечер.

Мальчишка все повторил, кивнул и сопя побежал обратно. А через день в лагерь к Вар-Раввану, к мысу, пришли сам Магиш и еще трое старцев. Они рассказали о том, что в Ен-Герше несколькими часами позже Марии прискакали римляне. Они обошли все дворы в поисках Вар-Раввана, но вместо него нашли за синагогой Марию и ее спутников. Те заявили, что Вар-Равван не дошел до Ен-Герше, куда-то с дороги свернул. Он так, мол, делает часто. Увидит в степи пастухов и направляется к ним, нарушая все прежние планы. Так что, где он сейчас, знать не знает никто. И уж тем более люди в Ен-Герше.

Старший из римлян им не поверил, и солдаты их стали бить. Всех. Женщин тоже. Били сильно, но те твердили свое. Тогда старший из римлян приказал обезглавить одного из калек.

— Нет! Нет! Он ничего не знает! — кричала Мария.

Но калека от боли, наверное, впал в помешательство. Он хохотал и плевался в солдат, и повторял, что не скажет им, где Вар-Равван, пусть с ним делают, что угодно. Его оттащили чуть в сторону и обезглавили. А голову, продолжавшую корчить гримасы, бросили в пыль на дорогу. Старший из римлян же пригрозил, что обезглавит и всех остальных, если через минуту они не скажут, где Вар-Равван.

Тут Мария сказала, что отведет их туда, где прячется Вар-Равван. Но сначала пускай отпустят двух женщин и плакавшего калеку.

Римлянин согласился. Калеке и женщинам было приказано убираться.

А Марию посадили на лошадь к одному из солдат, и отряд уехал из Ен-Герше.

— Мы послали за ним двух мальчишек, — продолжал безнадежно Магиш. — Они вернулись вот только что и сказали, что Мария уводит римлян к пустыне. Те уже заподозрили что-то неладное. Потому что стаскивали Марию с лошади и били, заставляя признаться, что она их обманывает и уводит подальше от места, где скры вается Вар-Равван. Но Мария стоит на своем. И римляне углубляются в степь…

Вар-Равван принял решение.

— Вы дадите мне лошадь? — спросил у Магиша.

— Что вы хотите делать? — глядя в землю, раввин ломал в руках тонкий прутик.

Вар-Равван посмотрел на море, с которого дул непривычно прохладный ветер. Море катало волны. Равнодушно. Он знал, что когда-нибудь это случится. Он знал, что погоня его настигнет. И был готов, что его убьют. Его. Но не других же из-за него!

— Я должен догнать их, — сказал он твердо.

— Нет! Не надо! — раздалось со всех сторон. Мудрый Магиш покачал головой:

— Это правильно… Ваше сердце не может быть равнодушным к тому, что кого-то обрекают на смерть из-за вас. Но давайте подумаем…

— Я подумал. Вы дадите мне лошадь?

— Разумеется, лошадь найдется…

— Тогда давайте не тратить времени, — резко и холодно произнес Вар-Равван. — Хватит калеки, погибшего за меня!

Магиш усмехнулся:

— Да, жаль его… И жаль эту женщину, эту Марию… Вы ее не спасете, даже если отдадите себя в руки римлян. Они убьют ее все равно. Чтобы она не рассказала о том, как погиб Вар-Равван. Создавать вам ореол погибшего мученика им ни к чему. Они пустят слух, что вы отреклись от всего, что проповедовали людям, что вы взяли их деньги и уехали из Иудеи. Им так будет гораздо выгоднее…

— Но ведь Мария…

— Да, я знаю, — не дал ему говорить Магиш. — Она мне все рассказала. Мы беседовали с ней очень долго. И когда приехали римляне, я прятал Марию и ее людей. И мы вместе решили, что им надо спрятаться так, чтобы их нашли. А когда их найдут, она согласится будто бы показать римлянам дорогу к вам. Мы только не предусмотрели, что солдаты убьют калеку. Жаль его. Но, выходит, судьба.

Здесь, у моря, в порывах непривычно прохладного ветра, Вар-Раввану стало душно. Он задохнулся. Его словно ударили по голове медным щитом. И поэтому он не сразу заговорил…

— Значит, — наконец губы его послушались, — все было заранее решено?

— Вот именно, — печально сказал Магиш. — Все решено… Я, конечно, могу дать вам лошадь и дать мальчишку. Он покажет дорогу. Но как же люди? Люди, которым нужны вы живым. Как они?.. Поймите, досточтимый Вар-Равван, себе вы не принадлежите. И не имеете права бездумно, по порыву души распоряжаться собой.

— Вы хотите сказать, что я должен спокойно смотреть, как из-за меня убивают людей? Ни в чем не повинных? Людей, которые меня любят?

— Тех, кто ненавидит вас, убивать из-за вас не будут. Никогда… А тех, кто вас любит, будут преследовать, мучить и убивать, даже когда вы умрете. Так уж устроен мир. Доброе слово рождает добро в сердцах, но отзы вается злом в поступках.

Вар-Равван молчал. Он понимал, что Магиш говорит все правильно. Но в сердце кипела кровь, и разум туманился.

Мария… Нет, нет!

— Я должен догнать их, — сказал он упрямо.

— Ладно, — кивнул обреченно Магиш. — Пойдемте.

В Ен-Герше Вар-Раввану дали лошадь и двух мальчи шек. Люди вокруг старались на него не смотреть. А Магиш был мрачен и молчалив. Когда Вар-Равван сел на лошадь, Магиш протянул ему нож. Длинный, широкий и с деревянного ручкой.

— Это нож из синагоги. Для жертвоприношений, — пояснил он, не глядя в лицо Вар-Раввану. — Живыми им не отдавайтесь. Они увезут вас в Ершалаим и будут там истязать. Не вытерпев боли, вы можете согласиться на все, что они предложат. А это страшнее смерти. Поэтому лучше, освободив Марию, умрите…

Взяв нож, Вар-Равван тронул лошадь, а впереди побежали мальчишки. Он ехал, то вглядываясь в степь, то посматривая на нож. Для жертвоприношений. Вот он и стал жертвою собственной жизни. А как по-другому? По-другому и не бывает. Недалеко от деревни мальчишки свернули с дороги на юг, в степь. Вар-Равван направил лошадь за ними.

…Широкий и острый. И тусклый… Он, должно быть, так потускнел от невинной крови, которой умыт был неоднократно. Теперь он умоется и его теплой кровью. Невинной ли? Если уже погиб человек за него, то невинен ли он?..

После полудня, когда солнце прогрело воздух, и ветер забыл о прохладе, мальчишки обнаружили место, где по лошадиным следам отчетливо было видно, что солдаты повернули на северо-запад и поскакали отсюда галопом. Ничего говорившего о расправе над женщиной ни мальчишки, ни Вар-Равван не нашли.

— Они забрали ее с собой, — снизу смотрел на него один из мальчишек. — Куда мы направимся дальше? За ними?

Выбора не было. Солдат ему не догнать.

— Возвращаемся, — вглядываясь в безмолвную степь, сказал Вар-Равван…

Встречать их выбежала вся деревня.

Люди кричали «Славься! Славься!», обнимали друг-друга и целовались.

Даже мудрый Магиш не сумел удержаться от смеха. Радостного и по-мальчишески звонкого. Он поддержал Вар-Раввана, когда тот спускался с лошади, а потом, обняв его крепко, сказал:

— Небо хранит тебя!

Вар-Равван же выглядел хмурым.

Мысль о Марии ела его изнутри. Он не мог улыбаться. Отстранившись, Вар-Равван спросил:

— Могу я оставить ваш нож у себя? Магиш прищурился:

— К чему он вам?

— Не знаю… Так… Если вдруг что-то случится подобное, чтобы он был под рукой, — сказал сквозь смущенье Вар-Равван.

Магиш чуть заметно кивнул:

— Хорошо. Оставьте его. Но никогда не торопитесь пускать нож в дело. К оружию прибегают от слабости. Как и к любому насилию вообще… А ваше слово сильнее и стрел, и мечей.

Вар-Равван вздохнул:

— Если бы мое слово сумело помочь Марии. Или тому калеке…

ГЛАВА 19

СМЕРТНЫМИ ПРИГОВОРАМИ НЕ БРОСАЮТСЯ

Вернувшись в гостиницу, где все уже знали о случившемся перед управой, пройдя сквозь сочувственные, изумленные, любопытные взгляды и вопросы «А правда…?», «И вы не знаете, кто такая?», «Как же это могло случиться?», «Вы думаете…?», Дикообразцев в люксе сел к своему столу и предложил поднявшемуся вместе с ним Алексею:

— По сто пятьдесят?

— Я за рулем, — ответил водитель, но прошел к холодильнику и налил Дикообразцеву полстакана холодной водки. — Придется вам одному… Достав из открытого холодильника кусок ветчины, Алексей осмотрелся, чем бы отрезать пару-другую ломтиков. Нож он увидел на подоконнике.

— Откуда у вас такой? Прямо тесак какой-то! — удивленно разглядывал он странный нож.

При виде ножа в глазах Дикообразцева потемнело.

— Ну-ка дай сюда, — взяв себя в руки, потребовал Александр Александрович.

— С таким хорошо в рукопашной! Или на волка, — развивал свою мысль Алексей. Но передал нож Дикообразцеву.

Алексей был вообще исполнительным парнем.

Сжав рукоятку ножа, Дикообразцеву показалось, что он схватился за трубу, по которой бежала ледяная вода.

— Выпейте побыстрее, а то вы опять стали бледным, — посоветовал Алексей, глядя на Дикообразцева.

Оглядевшись внимательнее, водитель нашел на журнальном столике обычный нож и нарезал румяное мясо щедрыми ломтиками.

— Давайте, давайте, Сан Саныч, или я врача позову, — пригрозил Алексей, откусывая бутерброд.

— Я тебе позову, — через силу улыбнулся Дико-образцев, спрятал нож в верхний ящик стола и залпом выпил налитую водку.

Стало полегче. Теплее. И ярче вокруг. Но вопрос оставался вопросом. С чего бы это появился здесь нож? Тот самый. Подаренный ему в Ен-Герше Магишем. Этот нож он носил с собой долго. Никогда ничего им не резал и никому не давал. Был уверен, что нож пригодится ему для другого. Но когда день пришел, но когда наступил тот момент, нож исчез. Он не нашел его. И не смог… Как же нож оказался здесь? Что это значит?

Неужели…

— Ну вот дело другого рода! — обрадовался Алек сей. — Теперь вы на человека похожи. Водка — великая вещь! Она помогает от всех болезней. Если, конечно, не злоупотреблять.

И действительно, Дикообразцев ожил лицом, глаза у него заблестели, цвет губ из синюшного сделался розовым.

«Нож без причины вернуться не мог, — сделал вывод Дикообразцев. — Значит, приближается время пустить его в дело. Ладно, пусть так.»

Тут зазвонил телефон так называемой малой связи, которой в городе пользовались только руководители государственных учреждений и предприятий.

— Александр Александрович, — сняв трубку, Дико образцев услышал голос полковника Крысобоева, начальника муниципальной милиции, — что-то мне не доставили пригласительных на встречу с актером Анжовским. Мне бы его сто лет не видать, но супруга, пони маете ли… А мои охламоны говорят, что до вашей дирекции не дозвониться. Если же дозвонишься, то всех посылают… ха-ха!.. к вам. Вот я и звоню. Так что же делать?

Закатив глаза, Дикообразцев спросил:

— Что за вопрос, Иван Иваныч? Сейчас я вам кого-нибудь с пригласительными пришлю! Вам на сколько персон надо?

На том конце провода замычали, вроде как даже замявшись:

— Ну, в общей сложности, на семнадцать.

Дикообразцева передернуло. Но что поделаешь? Фестиваль-то пройдет, а полковник останется.

— Никаких проблем, — сказал Александр Александрович по возможности с энтузиазмом. — Мой водитель доставит их вам через десять минут.

— Да? Ну и отлично!.. Кстати, Сан Саныч, вы как себя чувствуете? Мне доложили об инциденте, который случился. Сочувствую.

— Спасибо. Со мной все в порядке.

— Правильно. Будьте мужчиной. Люди, как известно, погибают и мрут, как мухи… А эту женщину вы не знали?

Дикообразцев опять нахмурился:

— Нет.

— Вот как бывает… И фамилия Охламович ничего вам не говорит? — допытывался Крысобоев.

— Охламович? — напрягся Дикообразцев. — Что-то такое слышал. Это… это, по-моему, журналист. То ли из Питера, то ли из белокаменной…

— Из белокаменной, — подтвердил Крысобоев. — Правильно вы говорите, журналист он. Павел Зенонович Охламович. При фестивале аккредитован. Был.

Александр Александрович насторожился:

— Был? С ним что-то случилось?

— Избили его. Самым жестоким образом. Мне вот только что доложили. Парень в реанимации, — скучнейшим тоном проговорил Крысобоев. Странно… Средь бела дня? Журналиста?.. За что?

Дикообразцев испытывал совершенно особенное волнение. Словно избили кого-то родного или, по крайней мере, хорошо знакомого человека. Но Охламовича он видел лишь раз или два… Ну, конечно, на пресс-конференции и в буфете театра. И запомнил его по вопросу, с которым Охламович обратился к нему. Вопрос был такой. Не считает ли он, Дикообразцев, что фестиваль превращает Тверь в какие-то Нью-Васю-ки, в подобие им? Охламович представился перед вопросом, потому-то Дикообразцев и запомнил фамилию. Парень высокий, черноволосый, с аккуратною бородой и богемно одет.

Стоп!

Так ведь это его Дикообразцев и видел, ударившись головой о стекло, когда Алексей крутанул машину в переулок у городского сада. Тогда он успел подумать, что кто-то знакомый переходит Советскую. А кто — не различил.

— Где же его избили? — спросил Дикообразцев полковника.

— На набережной. Неподалеку от кинотеатра «Звезда»…

Все так! Туда Охламович, должно быть, и шел, когда его «Волга» свернула с Советской.

— Как же все произошло? — волнуясь все более, спросил Дикообразцев.

— По рассказам свидетелей, — начал полковник с интонациями опытного повествователя страшных историй, — ваш Охламович вышел на набережную и увидел бомжей, просящих милостыню у кафе «Восточные сладости». То ли с похмелья он был, то ли вообще чуть-чуть не в себе, не знаю, но только направился ваш Охламович.

— Почему же он мой-то? — не понял Дикообразцев?

— Ну а чей? — Вы начальник всего фестиваля, вы и за всех отвечаете, — резонно ответил ему Крысобоев.

А ведь он действительно за всех отвечает. Он За всех. За Охламовича, за полковника тоже. За всех охламовичеи, за всех полковников. Он отвечает… — осознай неожиданно Дикообразцев.

Значит, сменил ваш Охламович свой курс и вместо того, чтобы пойти в «Звезду», на встречу с молодыми актерами, он двинул прямо к этим бомжам, а их было там шестеро, и каждому дал по пять тысяч… Вот я и говорю-ненормальный какой-то или с похмелья. Хотя я и с похмелья такого не отмочу!.. Дал он им деньги и пошел сеое. К «Звездочке»… А бомжи за ним. Предлагают отметить такую удачу. Ему предлагают. Мол, спасибо тебе, мужик, но раз ты так по-людски с нами, то и мы к теое со всем сердцем. Давай по стакану портвейна за здоровье твое и наше… Охламович не согласился. Они его не пропускают. К ним к тому времени еще двое присоединились. Короче, пошел базар. Бомжи: «Пей!». Охламович: «Не буду!»… Это их и взбесило. «Так? — говорят — Пить, значит, с. нами не хочешь? Брезгуешь? За людей не считаешь? Ну, получай тогда!»… Набросились они на него, и пока свидетели вызывали милицию, пока мои орлы прибыли, бомжи отделали вашего Охламовича так, что и мать не узнает родная. Еле жив. В реанимации, я говорил уже… Вот такие дела.

Дикообразцеву стало так тошно, словно это его испи-нали ногами, отмолотили пустою бутылкой из-под портвейна озверевшие бомжи.

Что же такое творится? Шел человек, дал им денег, а они его… в благодарность! И кричали еще, даже когда их вязала милиция: Добрый, да? Самый добрый из всех? Теперь ты поймешь, что значит быть добрым! Теперь ты запомнишь, что добрым быть больно. Запомнишь, если память тебе мы не отбили!.

Ни бомжи не знали, ни Дикообразцев, ни милиционеры Охламовича, что Паша шел после дискуссии на тему «Нужна ли миру доброта?» котопый проходил в Доме офицеров, который в последнее время чаще называли Дворянским собранием. И на ней, то бишь, на дискуссии, в гарнизонном дворянском собрании сошлись все ведущие кинокритики, киноведы, самые именитые режиссеры и, естественно, сами актеры. Охламович пришел на дискуссию, честно скажем, с похмелья. Правда, все остальные там тоже были такими. Ну а как же еще-то после вчерашнего? А потому и дискуссия протекала неинтересно и вяло. Языки у собравшихся были тяжелыми, шурупчики в головах не поворачивались.

Искусствовед Понизовский первым взял слово — это он сформулировал тему дискуссии — и сказал, что по его глубочайшему убеждению, выстраданному за тридцать лет, проведенных в библиотеке иностранной литературы, мир погибнет без доброты… А если погибнет мир, то кто же и, собственно, для кого будет снимать кино? Это проблематично!

И поэтому он, искусствовед Понизовский, написал монографию в девяти томах, в которой, как ему кажется, убедительно доказал, что доброта миру необходима для существования кинематографа. Если кто не читал его монографию, то, пожалуйста, в холле ее продают. Все как один девять томов. Не стесняйтесь, он готов всем поставить автографы. После такого вступления все выступавшие говорили, что добавить им нечего, что они полностью разделяют, поддерживают и присоединяются.

И так — двадцать шесть человек… Двадцать седьмым встал из кресла усмехающийся Охламович и заявил, что Понизовский балбес и такой же искусствовед, как он, Охламович, негр. А миру — продолжал разошедшийся Паша, — не доброта нужна, а, пардон, не при вас будь сказано, честность! Если все станут честными, вот тогда и не будет зла. То есть добро-то и победит. Дискуссию же эту придумал один идиот, а собралось сюда такое количество идиотов, что в пору снимать здесь картину о корабле дураков…

Все тут как зашипели, как закачались от возмущения, как затрясли кулаками!

Понизовский же подавился водой минеральной. И какая-то дама в краповом платье с декольте до колен колотила его ефрейторским кулаком по сутулой спине. Охламович направился к двери, в которую при его приближеньи стали вонзаться свистящие пули, злые, как критики у него за спиной. Впрочем, то свистели киношные пули, а потому Охламович не пострадал. Но как бы там ни было, в первый раз на жизнь его покусились его же коллеги. И будь они менее тяжелы на подъем, будь чуть попроворнее, Паше бы не сдобровать, и до бомжей бы он не дошел…

Но подробностей этих Дикообразцев не знал. Как не знал и о том, что на теплоходе «Отчизна», в каюте, выдержанной в голубых тонах, сидел в это время Виссарион Станиев, недовольно косясь на тонкий высокий фужер, в котором вино постоянно и очень быстро кончалось.

Через этот фужер прошла уже третья бутылка токайского. Пил его сам Станиев. Пил и не хмелел. А хотелось быть пьяным! Хотелось быть буйным. Хотелось забыть два неудачных сегодняшних покушения на Дикообразцева. Надо же, как упорно тому везет! Будто кто-то его охраняет. И потому-то Станиев хотел напиться, что все больше он утверждался в мысли о недосягаемости Дикообразцева. А верить в такое ему не хотелось.

Крепыш, руководивший покушением из арбалета, этот снайпер с козлиной фамилией Освальд и водила блестящего джипа, все они были спущены в реку с камнями на шее. Туда и дорога им! Не умеют работать, значит что? Совершенно верно… Впрочем, если бы они свое дело сделали на отлично, то были бы обречены и тем более. Водитель рефрижератора, раздавившего белый, «Фиат», а не «Волгу», умер по дороге в милицию. Сердечный приступ.

Что? Вы сказали, он был здоровее быка? Ха! И не таких убивает инфаркт, если на завтрак им в чай капнуть особого яду с замедленным действием…

Что ж, придется ему самому взяться за дело, — понял Станиев.

Нет, разумеется, можно вызвать других специалистов и отвалить им огромные деньги. Можно. Но лучше, чем Освальд и тот крепыш, не найти. Он это знает. Так зачем же швыряться деньгами? Они пригодятся.

А с Вар-Равваном он разберется сам. Он возьмет его хитростью… Хлопнув в ладоши, Станий-младший распорядился принести еще вина. И слуга без промедленья исполнил приказ. Чертов фужер! Пить из него только микстуру. Звон хрустальный. Осколки искрами…

Подайте чашу!

И на столе в каюте, выдержанной в голубых тонах, появилась толстостенная персидская чаша с диким орнаментом по краям. Вот то, что надо…

Значит, так. Пусть Вар-Равван сам придет к нему. Сделать это проще, чем кажется. Надо только выкрасть и спрятать Анну. И сообщить о том Дикообразцеву. Так он добьется сразу двух целей: Анна будет его, а Дикообразцев — мертв. Браво! Отлично! План гениальный.

Станий-младший позвал рабыню, и она позвонила в штаб фестиваля, чтобы узнать, где и когда Анна Павловна Измородина встречается со зрителями.

— Сегодня, в тринадцать тридцать, в Доме культуры «Ноябрь», — ответила бойко девушка из пресс-службы. Часы же показывали 12.40.

Станий задумался, побродил по каюте в голубых тонах и взялся за телефон.

— Мне бы товарища Крысобоева, — сообщил он секретарше полковника. — По какому вопросу? По нуж ному. Товарищ полковник просил меня заказать ему сауну…

Секретарша все поняла. Если звонят насчет сауны, значит, надо соединять немедленно. С кем бы полковник ни говорил.

Она это и сделала.

— Да, я слушаю, — тоном барина произнес полковник.

— Марк? Ты слушаешь сидя? Меня? — гаркнул в трубку Станиев.

Полковник аж подскочил… Он узнал этот голос. Он все сразу вспомнил. Он… Нет, не сидя! Как можно?

— Я! — выдохнул он.

— Можешь сесть, — снисходительно улыбнулся легат. И дальше заговорил на латыни.

Увы, но в свое время мы крайне небрежно изучали этот чудесный язык, давший миру так много! А потому и не поняли, что распорядился легат сделать центуриону.

Но знаем зато, что через четверть часа у черного входа Дома культуры «Ноябрь» возник, словно с неба упал, милицейский уазик, а чуть позже появился и темно-синий микроавтобус с наглухо зашторенными окнами и надписью по бортам «Перевозка грузов». Что за грузы перевозил микроавтобус, и кому он принадлежал, указано не было.

Да никому это и не было любопытно. Всех, кто пришел в Дом культуры и толпился безбилетно вокруг, интересовало одно: в каком именно платье выйдет к ним Анечка Измородина. И более — ничего…

А в микроавтобусе, между тем, прятался Станий-младший в компании трех человек из группы захвата муниципальной милиции. Они поджидали машину с Анечкой, чтобы похитить ее тут же, до встречи со зрителями. Здоровенные милиционеры с накаченными шеями вяло шутили между собой, полагая, что дело им предстоит пустяковое. Ну, актриску какую-то сцапать, подумаешь! Вот неделю назад они брали Жупарина Женьку по кличке Волк. Это было, конечно… А тут!

Станиев же их шуток не слушал, не улыбался им, а с каждой минутой хмурился, хмурился, становясь похожим на старый вулкан, готовящийся к извержению. Мысли дурацкие лезли в голову, как блохи в собаку, и грызли, грызли, поскольку ответов на вопросы Станиев не находил.

…Что же, какая сила хранит Вар-Раввана всему назло?

Станиев кисло скрипел зубами. Не помогало. Ответа нет…

…Но если что-то хранит Вар-Раввана, хранит упорно, всему назло, то есть ли надежда, ну, хоть какая-то наза-ретянина одолеть? Есть ли смысл гоняться за ним?

«Волга» с Анечкой подкатила не к черному входу, как полагалось, а к парадному. Где Измородину встречала толпа поклонников. Увидев их, Анечка и сказала:

— Остановите здесь!

— Анна Павловна, так нельзя, — пыталась отговорить ее девушка — сотрудница штаба, сопровождавшая Анечку на концерт. — Если вы выйдете здесь, то на встречу наверняка опоздаете. Они же вас не пропустят!

— Остановите! — решительно воскликнула Анечка, хотя в голосе ее слышались слезы. И не случайно. На встречу в ДК «Ноябрь» она ехала из гостиницы, где хотела поговорить с Дикообразцевым. Она без труда разыскала его люксовый номер, но он был полон народу. И Анечка прислонилась к стене в прихожей, где был выключен свет, а потому она с полчаса наблюдала за Дикообразцевым, оставаясь сама незамеченной. Она обо всем позабыла, глядя, как Вар-Равван говорит с кем-то по телефону, беседует с посетителями, смеется. И хотя глаза его были все время грустными от тревоги за Охламовича, Александр Александрович выглядел бодрым и энергичным. И таким нравился Анечке еще более.

Наконец ее опознали. Кто-то, выходивший от Дикообразцева, узнал в полумраке знакомое всем лицо и спросил с удивлением:

— Анна, вы что тут стоите? Вы к исполнительному директору? По делу?

Она улыбнулась.

И этот, ее узнавший, обернулся к Дикообразцеву:

— Сан Саныч! Здесь Анечка Измородина! К вам!

По кабинету расплылась тишина.

— Измородина? Анна Павловна? — заволновался Дйкообразцев. — Заходите же! Заходите…

Еле сдерживая себя, чтобы не броситься к Дикообразцеву и не пасть перед ним на колени, Анна вошла в кабинет своей всем известною легкой походкой, так волновавшей мужчин.

Дйкообразцев поднялся. И смотрел на Анечку растерянным взглядом. Всю эту ночь, все утро он только о ней и думал. Даже когда Мария повисла на нем, умирая, он думал подспудно об Анне. Сердцем. И хотел ее видеть. Но не надеялся повстречать. Ему почему-то казалось, что больше ее он уже не повстречает. Потерял навсегда.

И вот она здесь. Вот она рядом. На расстоянье руки! Чтобы не выглядеть радостным идиотом, Дйкообразцев насупился. И сказал поофициальнее:

— Та-а-ак… вы по какому вопросу? Чем могу быть полезен?

Все вокруг, улыбавшиеся Измородиной с обожанием, оторопели от этой напыженности. Ниннель же Ивановна, сидевшая на диване, с компьютерной быстротою сообразила, что Александр Александрович насупился неспроста. Что-то тут есть. Посмотрим-посмотрим!

Но выпорхнувший из спальни заджинсованный Поцелуев лихо разрушил ее коварные планы.

— Все, все, все, господа и дамы! Уходим, уходим! Не мешаем божественной Анне осчастливить Сан Саныча двумя-тремя словами наедине! — заверещал Поцелуев и протянул свою руку Ниннели Ивановне. — Сделайте мне удовольствие! Разрешите вас проводить!

И надувшей обиженно губки любопытной главбухше-разведчице не осталось другого, как опереться на руку противного Поцелуева и, улыбаясь ему змеино, выйти из люкса.

Все остальные тоже покинули номер, переглядываясь многозначительно.

Так Вар-Равван и Анна остались одни.

— Ты меня… избегаешь? — сонно спросила она. — Почему?

— Потому, что люблю тебя, — был ответ. Обжигающе честный.

Сжатыми кулаками оперевшись на стол, Анна сказала:

— И это значит…

— Да!.. Я люблю тебя, Анна. Но больше никогд тебе этого не скажу. Мы не можем быть вместе, как б этого нам ни хотелось!.. Вместе мы все разрушим, захлебывался словами Дикообразцев.

Анечка все понимала. И знала, что Дикообразце прав. Но согласиться с ним не могла. Не хотела.

— А если попробовать? Вдруг не разрушим…

Дикообразцев не выдержал. Вышел из-за стола и встал перед Анной. Так, что ее дыханье ткнулось ему в лицо.

— Я принес тебе столько горя, столько страданий, столько тревог, — говорил он охрипше. — Ты ведь знаешь, что я не такой, как говорят обо мне, и каким все считают меня. Я — другой! Я недостоин твоей любви… Если ты не откажешься от меня, будешь рядом со мной, то тебе станет хуже, чем было. Я этого не хочу! И не соглашусь!

— Мне все равно, что будет, — замотала головой Анна. — Мне кажется, мы за всех уже отстрадали. Хватит! Ты сам всегда говорил, что главное в этом мире — любовь. Так почему же, когда любовь пришла и к тебе, когда мы вот так встретились, ты… ты…

К Дикообразцеву вернулось спокойствие. Непонятное, странное, страшное. Он не узнавал сам себя. Он казался себе самому таким древним, таким уставшим, таким холодным. И невозможно чужим. Но ничего поделать не мог.

— Прости меня, — тихо вымолвил он. Тихо, но жестко. Как ставят диагноз. — Нас развела судьба. И противиться ей я не стану. Я…

В дверь номера нерешительно постучали, и голос, извиняющийся за то, что он вообще появился на свет, напомнил:

— Анна Павловна, вам пора! У вас встреча через пятнадцать минут. Прошу прощенья, конечно…

— Действительно, вам пора, — повторил Дикообразцев.

Анна закрыла глаза. Сил идти у нее не было.

— Но прошу вас, — продолжил Вар-Равван, — не держите на меня зла. По-другому я поступить не могу.

— Анна Павловна! — заволновались за дверью. — Опоздаем…

— Да, иду, — откликнулась Анна.

Уже от двери, взявшись за ручку, она оглянулась. Хотела сказать что-то, но не сказала. И, потупившись, вышла из люкса. Всю дорогу до «Ноября» Анечка смотрела вперед не моргая. Не обращая внимания на комплименты водителя, который скоро перестал улыбаться и, поглядывая на Анну, в недоумении морщил лоб. И когда Измородина у парадного входа ДК настоятельно повторила «Остановите!», водитель «Волги» машину остановил. Анечка вышла и сейчас же оказалась в толпе, окружившей ее так плотно, что сопровождающая из штаба пробиться к ней не могла.

— Пропустите! — кричала она, чуть не плача, побледнев и висками вспотев. — Пропустите, нам надо идти! Время! Нас там ждут. Что же это такое?! Толпа же гудела, галдела, взвизгивала и стонала. Руки тянулись к Анечке, ей передавали цветы. Листки бумаги и фотографии для автографов. Вот ведь как люди любят актрису, игравшую женщин, не очень-то нравственных. Вот ведь как сладость чужого порока желанна и притягательна! Ни один моралист так не уважаем, как распутница откровенная.

Наблюдавший эту сцену Станиев бесился. Все продумано, все подготовлено было. А толпа, эта толпа безмозглых ублюдков как всегда все испортила!

Где солдаты? Где копья? Где плети? Почему газ «Акация» не заставляет всю эту чернь рыдать?! Где справедливость? Нет справедливости. Нету-у-у!

— Что будем делать? — посмотрел на Станиева старший группы захвата. — Прикажете ждать?

Если преследовать цель, чтобы никто не догадался похищении Анны, то надо бы, разумеется, подождать. И перехватить ее после концерта. Или — встречи со зрителями? Да какая же, к дьяволу, разница?! Но откровенное похищение истолкуют скорее всего как один из сюрпризов дирекции фестиваля или актерского братства. А следовательно, скандала не будет, чрезвычайных мер не предпримут и не помешают закончить всю операцию.

Так? Похоже…

— Нет, ждать не будем, — еще раз все взвесив, отве ил Станиев. — Будем брать прямо сейчас. Начинайте!

Вклинившаяся в толпу троица милиционеров пробивала дорогу себе без особого напряженья. Вот что значит профессионалы. И пробила, и, взяв Анечку под локотки, пронесла деловито ее сквозь месиво обожателей к микроавтобусу.

Анечка, не понимавшая, что происходит, поначалу накаченных благодарила за помощь. Раздавая автографы, Анечка вспомнила, что в зале ее ждут люди. В духоте, в раздражении. Ей стало стыдно, но вырваться из толпы она не могла. Потому и обрадовалась бугаям, выносившим ее на свободу. Вроде бы. Лишь в автобусе, лишь увидев Стания с потемневшим лицом вулкана, Анна все поняла, но не испугалась… Через двадцать минут на столе у Дикообразцева подал голос телефон малой связи.

— Ты уже слышал, что Анна пропала? — голос легата звучал торжествующе. Дикообразцев пока слышал только, что Анечка не явилась на встречу со зрителями, и вместо нее пришлось посылать другую актрису, которую там освистали. Но тут Александру Александровичу все стало ясно.

— Ты? — тихо спросил он, хотя спрашивать было глупо.

— Не тыкать легату римского императора! — зло прикрикнул Станиев. — Анна со мною, на теплоходе. И вечером мы с ней уедем. Ты мне не нужен. Я взял, что хотел. А позвонил только чтобы проститься. Мы не увидимся больше. Прощай!

Он бросил трубку,

Станий не сомневался, что Вар-Равван не захочет отдать ему Анну и примчится на теплоход. Конечно, один. Конечно же, безоружный.

И тогда…

Нет, теперь Вар-Раввану не убежать и не спастись.

Да-а-а, гениальный он план придумал! — Станий-младший улыбнулся самодовольно и растянулся на широком диване с голубоватой обивкой.

А Дикообразцев долго еще сжимал трубку в руке, глядя в пространство пустыми глазами. В этот мир, в этот люкс, в это время вернул его Поцелуев, оказавшийся в кресле у холодильника.

— Что будем делать? — спросил он тревожно. — Мне думается, вам нужна наша помощь…

— Чья это «ваша»? — аккуратно Дикообразцев положил трубку на аппарат.

Поцелуев поднялся и открыл холодильник:

— Моя помощь, сэра Девелиша Импа, допустим… — советник по русским делам взял бутылку мадеры. — Тысяча восемьсот сорок третьего года разлив… Это был замечательный год! Замечательный на урожай винограда. Вы как, Александр Александрович, вина не желаете?

Дикообразцев как будто не слышал вопроса.

— Нет, ваша помощь мне не нужна. И хозяина вашего тоже.

— Почему? — удивился советник, откупоривая бутылку. — Ах, какой аромат! Зря, уважаемый Александр Александрович! Зря вы отказываетесь от вина. И от помощи нашей. Больше вам все равно не поможет никто. Ведь давно уже надо понять, что бороться со злом можно только его же оружием!.. Мы с этим Станием, с этим, возомнившим себя черт знает кем легатом разберемся в два счета. Поверьте! И никаких проблем. Вы будете с Анной. И будете как ветер свободны. Подумайте. Пока время есть.

— Тот, кто делает зло, никогда не свободен, — отве тил Дикообразцев, — Мне не нужна ваша помощь.

Поцелуев наполнил стаканы и поставил один из них перед Дикообразцевым. Свой же бокал пригубил и облизнулся довольно:

— Замечательное вино! Вы попробуйте только, и, не сомневаюсь, захотите еще… — он улыбнулся улыбкою соблазнителя. — Что же касается помощи, дорогой Александр Александрович, то у вас просто выбора нет. Не-ту!.. Или с легатом расправимся мы, а вы будете вроде как в стороне. Или вам самому придется брать в руки меч, пистолет, водородную бомбу — что угодно. Но — брать! И обагрить свои — повторяю — свои руки кровью легата. Где здесь большее зло?

Дикообразцев неожиданно рассмеялся, озадачив тем Поцелуева.

Взяв стакан, Александр Александрович сделал глоток, на мгновенье прикрыл глаза, наслаждаясь терпким букетом вина, и выпил стакан до дна. Он посмотрел на советника пристально, но веселым, лукавым взглядом, и сказал:

— Зло не бывает меньшим и большим. Это придумали лицемеры. Как оправданье себе… Зло есть зло! Как нельзя умереть маленькой смертью, так невозможно и совершить зло, но маленькое… Так что прошу передать от меня драгоценному сэру, что я справлюсь сам. И ни в чьей крови руки не обагрю.

— Вам еще-то налить? — булькая в свой стакан из бутылки, спросил Поцелуев.

Дикообразцев по-гусарски махнул рукой:

— Наливайте!

Они чокнулись, выпили, и Поцелуев заметил:

— Кстати, Александр Александрович, вы на актерское шоу пойдете?

— Не знаю. Как выйдет.

— Нет-нет, я вам очень советую! — поспешно вскричал Поцелуев. — Там будет очень, очень забавно!

— Да мне как-то не до забав.

— Я понимаю, но эту программу посмотреть вам советую. Даже, если хотите, настаиваю.

Дикообразцев посмотрел на него с интересом:

— Что же такое вы там собираетесь продемонстриро вать?

— Казнь! — выпалил Поцелуев и рассмеялся, как школьник, подложивший под стул учителя взрыв-пакет.

— Казнь?

— Ага! Самую настоящую. Мы четвертуем господина Заваркина. Помните, на открытии фестиваля зрители вынесли ему приговор? А приговоры, дорогой мой Сан Саныч, просто так не выносятся. Будучи вынесен, приговор обязательно будет исполнен. Как бы приговоренный ни юлил и ни прятался, как бы ни молил о пощаде. Нее-е-ет, голубчик! Нашкодили-с? Получайте!

Дикообразцев смотрел на стакан, дно которого прикрывала недопитая им мадера. Цвета остывшей крови.

— Так! Все правильно, Александр Александрович! — закивал Поцелуев. — Кровь остывшая выглядит именно так. А хлеб, нормальный, хорошо пропеченный и лучше — пропеченный на углях в тандыре, этот хлеб чрезвычайно похож на тело. Как вы и говорили когда-то.

— Но, надеюсь, четвертование будет лишь розыгрышем? — не заметив рассуждений советника о крови и хлебе, спросил Дикообразцев.

Поцелуев довольно покачал головой:

— Нет, уважаемый Александр Александрович, мы сюда прибыли не для розыгрышей… Впрочем, я что-то заговорился. Хотя с вами поговорить — одно удоволь ствие. Но надо и меру знать. Мне пора.

И со словом «адьё» Поцелуев растаял.

Тут опять зазвонил телефон, и самовлюбленный женский голос сообщил, что с Дикообразцевым будет говорить первый заместитель городского головы Офиген Бармалеевич Кислючий.

— Сан Саныч, жив? Тебя еще не похоронили? — начал Бармалеич со своей обычной жизнеутверждающей шутки. — Ну, ладушки, ладушки… Я чего звоню-то? Что это за афиши, Сан Саныч, в городе появились? Казнь какую-то, понимаете ли, обещают, четвертование! Что все это значит? Шутка?

— Ну, как вам сказать… — этого вопроса Дикообразцев не ожидал, и ответа у него не было.

— Не понял! — признался Кислючий. — Ты, что ли, тоже в эти игрушки играешь? Актером себя почувствовал? Может, еще капустник у себя в штабе устроишь?

— Тогда уж лучше расстегайчик! — вроде как пошутил Дикообразцев.

И Офиген Бармалеичу это понравилось. Он игри-венько рассмеялся, а отсмеявшись, спросил:

— И кого же будут четвертовать?

— Заваркина.

— А-а-а, ну я так почему-то и думал! — обрадовался Кислючий. — Значит, решили привести приговор в исполнение? Правильно! А после вчерашнего, когда этот Заваркин напился до скотского состояния и, прошу прощенья, обблевал всю мне машину, я бы сам его… Ну да ладно! Значит, шоу будет веселым. Придем, придем.

Не успел Дикообразцев повесить трубку, как в номер вошла Милочка Посюсяева, руководившая в штабе службой обеспечения участников фестиваля.

— Сан Саныч, я не знаю, что делать! — сказала она, остановившись перед столом.

— А что случилось? Должно быть, нечто чрезвычайное, если ты да не знаешь, что делать, — улыбнулся ей Дикообразцев.

— Да вот Заваркин… Понимаете, бьется в истерике, рыдает, не слушает никого и все твердит, что сегодняшний день он не переживет. Как быть?

Александр Александрович тяжко вздохнул:

— Как быть, как быть… Он опохмелялся?

— Отказывается! Он говорит, что это все заслужил, что пощады ему быть не может, но он боится, — оттара-торила Милочка.

И Дикообразцев понял, что надо делать:

— Позвоните в епархию или… пошлите кого-нибудь в ближайшую церковь. За священником. Пусть Заваркин ваш исповедуется. От этого ему станет легче.

Не подумав спросить, на кой ляд Заваркину исповеды-ваться, Милочка радостно выбежала из кабинета. Довольная. С уверенностью, что так и надо…

ГЛАВА 20

ЧЕТВЕРТОВАНИЕ

Первый из первых или Дорога с Лысой горы

План Станиева был понятен Дикообразцеву и очевиден. Он не поверил, что стал легату неинтересен.

Да, когда-то давно, так давно, что с тех пор горы сделались ниже, а песок еще более мелким, Станию-младшему нужна была только Анна. Только она. Разделаться с Вар-Равваном Станий хотел лишь в отместку, чтобы избавиться от него между делом. Как от маскита назойливо-дерзкого. Шлёп его! чтоб не мешался. Палицей по голове.

Ну кем был Вар-Равван для легата? Одним из сотен странствующих философов. Сначала — именно так. Но потом… Позже, когда Станий прекрасно знал, что Вар-Равван путешествует уже без Анны, римский легат тратил время, гонял солдат, сам мотался из деревни в деревню в поисках Вар-Раввана, не Анны.

Это Станий ведь объявил его бунтовщиком и преступником. Это Станий ведь убедил прокуратора и местные власти Ершалаима, убедил без особого, впрочем, труда в том, что Вар-Равван особо опасен. И прокуратору, и в первую очередь Синедриону нужен был повод, чтобы начать охоту на проповедников, не подчинявшихся никому и призывавших людей задуматься, так ли живут они, и достойные ли стоят во главе государства.

Их действительно появилось немало. И некоторые из них говорили, что мирно, без пролития крови ничего в Иудее не изменить.

Сам Вар-Равван о таком и не думал. Он считал, что неважно, кто правит страной. Главное, чтобы люди любили друг друга. Вот тогда все изменится.

Если видеть в другом не врага, не обманщика, а любимого человека и относиться к нему с любовью — это изменит мир. Только это. А не войны, не золото и не новые изобретенья.

Если люди не любят друг друга, не любят совсем незнакомых людей, то все остальное будет служить лишь ненависти, будет ее обострять и совершенствовать.

Так говорил Вар-Равван. Всем, кто слушал его. А таких становилось все больше и больше.

И молва о нем поползла по стране, сделав имя его всем знакомым.

Потому-то, когда Станий-младший объявил, что Вар-Равван опасен особо, местные власти и прокуратор согласились. Решив, что под предлогом поиска назаретя-нина смогут хватать и всех остальных проповедников.

Они не думали, что разыскать Вар-Раввана окажется так непросто. Почти невозможно. И что тихий философ, проповедующий любовь, станет вроде как знаменем всех остальных. И действительно превратится в самого известного бунтовщика. Хотя сам он ни о каком бунте и не помышлял.

Но было поздно.

И для властей, и для самого Вар-Раввана.

А тем более для легата, которому все никак не удавалось сдержать свое слово, свое обещанье разыскать и схватить Вар-Раввана, и притащить в Ершалаим на веревке, как бешеную собаку.

Время шло. Имя Вар-Раввана знали теперь в каждом селенье. И повторяли с любовью, с надеждой.

Были случаи, когда находились безумцы, выдававшие себя за назаретянина. И солдаты хватали их, убивали. А когда привозили к Станию-младшему, живыми или тела, он с негодованием узнавал в них не Вар-Раввана.

Над Станием насмехались. Даже римляне. Не в открытую, правда, на такое не решался никто. Но за глаза. И он, разумеется, знал о насмешках. А потому сам мотался с отрядом отборных солдат по деревням, сам допрашивал и пытал перепуганных его появленьем крестьян. И даже казнил, не задумываясь, тех, кто решался перечить.

Дикообразцев все это знал. А потому и не верил, что Станий, захватив несчастную Анну, исчезнет. Дикообразцев был уверен в другом. В том, что Станий на теплоходе ждет его, не сомневаясь, что он придет.

И он придет! Он не отдаст ему Анну.

Анна… Боль и блаженство!

Да, он придет. Один, без оружия. Но чуть позже. Станий его подождет. А сейчас надо сделать что-то с этим четвертованьем… Эта решительность Вар-Раввана Дикообразцева напугала. Напугала даже не тем, что и дураку было ясно, чем закончится его встреча со Станием, Об этом он не задумывался особо, поскольку до встречи еще было время. Его напугало то, что такой безоглядной решительности он за собою раньше не замечал.

Он, Дикообразцев, никогда не был трусом. Но чтобы вот так, не колеблясь, решиться идти на встречу с человеком, который намерен его убить? Идти к нему в одиночку, безоружным…

Чем больше думал над этим Дикообразцев, тем острее чувствовал кислый холод глухой тишины, вечного мрака. И останавливалось дыхание, а легкое головокружение словно влекло и уносило его куда-то вверх. В облака, сквозь которые даже звезды не видно? В облака, где вокруг ни-че-го?

Что же с ним происходит? Что в нем меняется? Почему? И надо ли это ему? Он ведь донял уже, что не готов отвечать за поступки Вар-Раввана… Подожди, подожди! За поступки Вар-Раввана или… свои?

За свои, но — Вар-Раввана.

А если так, то больше ему ничего и не остается. Если крылья твои, то, оторвав их, отрезав, перестанешь собой быть.

Если крылья твои, значит, надо лететь. Хоть летать не умеешь. Учись!

Дикообразцев поднялся. Ладно, Станий, сиди там, на теплоходе. Меч точи. Или остри копьё.

Он придет, можешь не сомневаться. Он, Дикообразцев из Назарета, Вар-Равван из Твери…

Дикообразцев поднялся. Время идти в цирк. На четвертование.

В цирк он поехал на «Волге». И Алеша вел машину так настороженно, что четыреста метров от гостиницы до цирка они ехали минут десять.

— Поспешай медленно, — объяснил Алексей непривычную для него медленную езду. И сам то и дело оглядывался.

А когда Александр Александрович вышел из «Волги», Алексей пошел сзади него, почти вплотную, словно бы прикрывая собой.

От выстрела? От кинжала? От злобного взгляда?

Че-е-ерт! И смешно, и печально…

Цирк был полон. Но толпа безбилетников штурмовала стеклянные двери в надежде опрокинуть наряды милиции и дружинников, размазать по полу охрипших, издерганных билетеров.

Александр Александрович и Алексей с неимоверным трудом протиснулись сквозь толпу, предъявили спецпропуска, и толпа же втолкнула их внутрь.

Уф-ф-ф… Дикообразцевский двубортный пиджак был изжеван, галстук развязан, а туфли истоптаны.

Правда, привести себя в должный вид Дикообразцеву не дали и в холле. В нем тоже было не повернуться. Та же толпа, только снующая в разные стороны, осаждающая буфеты, прорывающаяся в туалеты.

Пробравшись в амфитеатр, Александр Александрович увидел, что в цирке произошло то же самое, что случилось и во Дворце спорта.

То есть, трибуны его стали выше, чем были, и вмещали теперь зрителей тысяч десять.

Длинная лестница привела Дикообразцева в ложу почетных гостей.

Обычно принимавшая максимум пятьдесят человек ложа на сей раз пределы свои так раздвинула, что вместила и членов правительства с приближенными, и политиков с телохранителями, и руководителей местной власти в окружении жен, детей, и всех участников фестиваля.

У двери в ложу Дикообразцеву встретился Грибому-хин, генеральный директор цирка. С оквадратившимися глазами.

— Александр, ётать! Что же это такое? — обрадовался он Дикообразцеву, который показался гендиру родным и желанным, поскольку готов был его выслушать и посочувствовать. — Ничего не пойму! Мой цирк или не мой?! Что происходит? Хоть бы предупредили. А то, понимаешь…

— А вам, господин Грибомухин, ничего понимать и не требуется! — возник за спиною гендира сумрачный Поцелуев. — Вы цирк свой в аренду сдали? Денежки получили? А раз денежки получили, значит, терпите. Деньги платятся за терпение, а не за дурацкие ваши вопросы, которые только смущают почтенную публику… Смотрите, выставлю вас с представления, если не прекратите к гостям приставать.

И Поцелуев исчез, чтобы через мгновенье оказаться уже на арене в фокусе прожекторов.

Ну а трибуны накрыла тьма, в которой зрители не различали и ближайших соседей. Каждый стал сам п себе.

— Дамы и господа! — вскричал Поцелуев, раскя нувши руки. Был он в монашеской рясе, траурно-черной но без креста. — Товарищи, граждане и братки! М»

собрались здесь все для того, чтобы привести в исполне ние приговор, вынесенный вчера господину Заваркину…

Опустив свои бледные руки, Поцелуев кому-то кинул, и два кукишеголовых абмала, также в черных монашеских рясах, но с капюшонами на головах, вывели на арену Заваркина.

Председатель актерского братства гремел кандалами, был желт лицом, однако, причесан модельно. Как на съемках.

— Все вы знаете, что вчера господина Заваркина приговорили к четвертованию, — продолжал Поцелуев, пока председателя братства подводили к нему. — То есть, в принципе, мы сейчас можем просто его казнить и разойтись по домам, где, надеюсь, многих из вас ждут преданные супруги и любящие наследники… Ждут или нет? — неожиданно резко выкрикнул Поцелуев. —

Только быстро и главное — честно! Да или нет?! Кто солжет, тот присоединится к Заваркину. Да или нет?!

Трибуны безмолвствовали.

— Так… Значит в верности ваших супругов, равно как и любви к вам наследников вы сомневаетесь? Ну что же, это тоже ответ, — улыбнулся загадочно Поцелуев. — Я прошу вас его запомнить. Пригодится… Для того, например, чтобы лучше понять, как редки в вашем мире преданность и любовь… Но вернемся к Заваркину. Вот уж кто от природы не может быть преданным, а любит только себя! За что мы его и казним. Никто из подобных товарищей ничего кроме казни и не достоин. Вы соглас ны? Казнить подлеца, неумеющего любить? Не слышу!

Темнота на трибунах загудела решительно:

— Казнить подлеца! Казнить…

Поцелуев вздохнул:

— Казнить, говорите? Ну, если за то, что он не умеет любить и быть преданным, так это здесь многих можно казнить. Похлеще Варфоломеевской ночи получится. А может быть так и сделать? Интересная мысль! Взять всех, кто любить не умеет, да и казнить. Оптом! Пред ставляете, жизнь наступит какая… Скукотища! Ни измен тебе, ни предательств, ни милых сердцу самоубийств…

Тоска гремучая! Нет, любезные, так не пойдет! Живите пока. Да и с казнью Заваркина мы повременим. С полча сика. А сейчас… Потренеруйтесь!

Поцелуев лопнул, как мыльный пузырь из тазика, где стирали портянки. Кукишеголовые лопнули, лопнул Заваркин.

А на залитую светом арену вылетел вихрем олень в сопровождении собачьего разъяренного лая.

Казалось, еще мгновенье, олешек пересечет арену и спасется под сводом центрального входа, но перед самым бордюром он внезапно споткнулся, упал и вынесшиеся из-под занавеса охотничьи псы настигли его, навалившись всей стаей на поверженного красавца. И забрызгала в стороны кровь, и покатились над ареной собачье чавканье, хруст костей и стоны оленя.

Под куполом цирка зазвучал насмешливый Поцелуев;

— Что прикажете делать, любезные? Будем спасать оленя, или пусть уж грызут?

Женский голос из шестидесятого ряда гневно крикнул:

— Не надо!

— Что, простите, не надо? — спросил Поцелуев.

— Пусть грызут! Зачем его мучить?

— То есть, когда вы кого-то грызете, то доставляете ему удовольствие? И сейчас не желаете лишать оленя его удовольствия? Я правильно понял? — уточнил Поцелуев.

— Ну, в общем… — хихикнула дама.

Поцелуев вздохнул, перекрыв этим вздохом радостное урчанье собак.

— Так. С вам все ясно. Вы наш человек… А что же другие молчат? Давайте, давайте! Если кому-то оленя жалко, пусть признается. И мы охотно и немедленно пре доставим ему возможность заменить на арене оленя. Сей час же! Только скажите и будете здесь. Вместо оленя…

Ну так-с? Где вы, добрые люди? Или всем безразличен этот красавец, пожираемый псами?

На трибунах поднялся растерянный ропот, из которого к куполу выплыл вопрос:

— А почему обязательно надо заменять на сцене оленя?

— Оттащите собак да и все тут! — предложил еще один мужской голос.

Поцелуев в ответ рассмеялся:

— Ах, какие забавные люди! Почему вы решили, что спасти другого от смерти можно, спокойненько сидя в кресле? Кто сказал вам, что прекрасное от уничтоженья можно спасти, не ударив пальцем о палец? Не-е-ет!

Чужое горло защитить от зубов можно, только подста вив свое. Это — закон. И не из тех, которые вы соблю дать не привыкли… Так что если хотите оленя спасти, то спускайтесь! Спускайтесь, спускайтесь! Ну? Выходите, законопослушные!

Но никто не спустился к арене. А растерянный ропот на трибунах затих. Как шепот листьев старого дуба, без ветра. Ветра нет, значит, не о чем говорить. В этом безветрии, в тишине, в отсутствии темы для разговора, собаки дожрали оленя, оставив лишь то, что им было не сгрызть. На арену выбежали служители цирка и увели присмиревших псов.

— Прекрасно! — заявил Поцелуев, оставаясь все также невидимым. — Значит, в цирке собрались нор мальные люди. Для которых своя жизнь дороже всего, своя шкура ближе к телу, свое дерьмо не воняет. Про стите уж за банальность!

Между тем из-под купола спустилась просторная сетка, блестя металлически, и служители закрепили ее вдоль бордюра так, что арена превратилась в огромную клетку.

— Если вам, мои разлюбезные, — продолжал Поце луев неизвестно откуда, — не довелось еще побывать в Древнем Риме, то сейчас вы своими глазами увидите шоу, которое очень любили в этом веселеньком городе…

Оркестр, музыку!

Барабанная дробь. Фанфары. Гонг. И на арену выбежали гладиаторы.

Было их четверо. Двое в красных одеждах, с коротенькими мечами и щитами размером с суповую тарелку. Двое — в синем, с трезубцами и легкими сетками.

— Аве Цезарь! Маритури те салютант! — прокри чали они дружным хором, обращаясь к ложе почетных гостей.

В это время прожектор узким лучом выхватил в ложе Макара Электросилыча.

Раздувая пухлые щеки, тот приветствие выслушал высокомерно и, кивнув гладиаторам, приподнимая руку:

— Начинайте!

— Браво, браво! — тут же раздался поцелуевский голос. — Вы в совершенстве овладели искусством с легким сердцем посылать невиновных на гибель. То есть, вы — настоящий правитель!.. Что ж, давайте начнем.

Гладиаторы бросились друг на друга. Зазвенели мечи, выбивая досадные искры из трезубцев. Зашипели по-змеиному сети, пытаясь накрыть меченосцев. Тумкали о щиты трезубцы.

Поначалу красные были настойчивей, быстрее в движеньях и теснили противников, захватив центр арены.

Зрители дружно болели за них, вскрикивая при каждом взмахе меча:

— Ну-у-у? Давай!.. Эх-х-х… Мазила-а-а!

Можно было подумать, что на арене играют в-футбол. Или в другую игру. Во вполне безобидную.

Так продолжалось минуты четыре, пока один из меченосцев не повернулся так неудачно, что трезубец вонзился ему в преплечье, и на опилки упала кровь.

Раненый дернулся в сторону от трезубца, не рассчитав движения, и хлесткая сеть оплела его тут же, натянулась, рванула, после чего меченосец повалился, еще больше запутавшись в сетке.

— А-а-а!!! — возликовали трибуны.

— А-а-а!!! — кричали все до единого. В том числе и в ложе почетных гостей.

Бой прекратился. Второй меченосец отбежал по правилам от товарища в сторону.

А гладиатор с трезубцем, чья сеть опутала первого из меченосцев, встал над упавшим и, руки подняв, обратил взор к трибунам.

— Как пожелает почтенная публика? Поверженного убить или оставить в живых? — пояснил ожидание гла диатора Поцелуев. — Ну! Решайте!

Трибуны молчали.

— Решайте, решайте! — поторапливал их Поцелу ев. — Что боитесь? Тонка кишка?!

На трибунах один за другим зрители стали вытягивать руки вперед. Со сжатыми кулаками.

У большинства кулаков оттопыренный большой палец был опущен безжалостно вниз.

— Замечательно. Действуй! — скомандовал гладиа тору Поцелуев.

Тот поклонился, вздохнул, двумя руками поднял трезубец, направив вниз… И с негромким гортанным вскриком, похожим на «Хе-еп!», вонзил трезубец в лежавшего меченосца. Вонзил беззвучно. Легко, как в тесно. Лежавший выгнулся, дернулся и затих.

— Заметили, как все проделано мастерски? — убил повисшую тишину Поцелуев. — Нет, видимо, не замети ли. Не слышу аплодисментов!

Один хлопок, второй… и вот трибуны задрожали от яростных рукоплесканий. Настолько громких, что в них тонуло и уханье барабана.

А гладиаторы вернулись к делу. И двое синих набросились на меченосца. Он отражал их атаки ловко. Не суетился, не бегал трусом и, уворачиваясь от сетей, сумел одну из них рассечь надвое. В конце концов он пошел в атаку на оставшегося без сети и отрубил ему руку.

Зал встретил это разгневанно. Все почему-то болели против ловкого меченосца. И рев трибун, свист, топанье как будто его оглушили. Лишь на мгновение он растерялся, но этого вполне хватило, чтоб сеть второго из синих его опутала, а трезубец, плашмя ударив, сбил с ног.

Вот тут все зрители вскочили, взвыли. Так радостно и так довольно, как будто свершилась их давнишняя розовая мечта. А синий снова вскинул победно руки и обратился с немым вопросом к трибунам.

На сей раз Поцелуев не вмешивался.

Да это и не потребовалось. Поскольку кулаки большими пальцами вниз уткнулись и без его напоминания.

Выполняя их волю, трезубец послушно нырнул по древко в распростертое на опилках тело, пришпилив его к арене. Как бабочку.

Фанфары.

Рукоплескания.

Венок лавровый.

А мертвые, когда их за ноги тащили к занавесу, безвольно бились головами об пол. Как будто бы кивали, одобряя то, что с ними сделали.

— Теперь, я вижу, вы готовы к главному! — сообщил трибунам Поцелуев довольно.

И после этого явился на арену. Все в той же рясе, перетянутой на поясе цепочкой. Похоже, золотою.

За ним вели Заваркина. К каждой руке и каждой ноге которого зачем-то привязали по канату.

— Судьба любого человека есть отражение судьбы его страны, — задумчиво сказал трибунам Поцелуев. — Наде юсь, с этим никто не будет спорить… И вот сейчас я пред лагаю совместить решение судьбы господина Заваркина с определением того, какая из политических сил готова больше решать судьбу родного государства. Согласны?

— Согла-а-асны! — проблеяли трибуны, прокричали пролаяли.

Поцелуев кивнул. Он ничего другого не ожидал.

— А сделаем мы это очень просто… — он замолчал многозначительно, и под его молчанье служители бегом, бегом выкатили на арену стол. На низких ножках. И уло жили на него Заваркина, продев канаты в специальные петли по углам стола. — Сейчас я предлагаю всем, кто считают себя политиками, выйти на арену и взяться за канаты. Причем, советую разбиться на команды по общности идеологий и программ. Ну, то есть, с кем бы вы хотели быть в правительстве или, допустим, в блоке, с тем в одну команду и объединяйтесь… Затем, по моему сигналу, не раньше, команды начнут тянуть канаты на себя. Та из команд, которой достанется большая часть господина Заваркина, она и будет считаться победившей.

Со всеми вытекающими последствиями. То бишь… мы ей поможем взять верх в парламенте и назначить прави тельство. А мы, как вы заметили, своими обещаниями бросаться не привыкли, — чуть помолчав, переведя дыхание, Поцелуев бросил: — Вперед! Быстрее! Вас ждет парламент!

И ложа для почетных гостей начала пустеть. Стремительно. У двери из нее возникла давка. И потасовка. Политики спешили.

Так бедуины не спешат, завидев колодец после недели блуждания по пустыне.

Но еще большая неразбериха возникла на арене, при распределении, на команды.

Все бегали вокруг стола, хватались то за один канат, то за другой. Обзывались «ренегатами», «фискалами», «гаденышами», «агентами империализма», ну, и так далее. Перечислять все — скучно.

Но как бы ни было там, команды определились. Правда, сомкнувшаяся у левой руки Заваркина команда оказалась самой многочисленной. А у левой ноги вообще топталось только пять облезлых личностей и Худосокин.

— Так нечестно! — кричал последний. — Это подстроено! Это происки спецслужб! Я буду жаловаться в Конституционный трибунал и Лигу малых народов и народностей!

— Ну что поделаешь? — развел руками Поцелуев. — Попробуйте переманить кого-то из других команд.

Худосокин как загорелся:

— Да? Отлично! Сейчас все как миленькие перебегут ко мне. Без вопросов!.. — и сразу же принялся за дело. —

Эй, Бульдожкин, ты, по-моему, не там стоишь. Забыл уже, кто из тебя, негодяя, человека сделал? Забыл, кто вывел тебя на большую дорогу? Вот она, твоя благодар ность?.. Ты, ублюдок, подумай. Хорошенько подумай!

Или мне надо кое-какие документики из портфеля достать? Ведомости кое-какие, фотографии. А может, надо вертихвостку одну сюда пригласить, сынка твоего, урода?

Депутат Бульдожкин, в алой косоворотке и с картузом на голове, лицом побледнел и зашлепал губами:

— Я… это… сюда вставать не хотел… Меня демократы, насильно. Сам я с радостью…

— Вот и перебегай! Тебе ведь не привыкать, — понимающе закивал Худосокин. — А ты, Жандармов, с чего это вдруг к недобитым диссидентам пристроился? Думаешь, они тебе твое прошлое простят? Заслуги-то перед партией и правительством. Сколько орденов хапа-нул за то, что гноил жидов недорезанных в наших самых демократических тюрьмах? Вот увидишь, ты им плечом своим мощным поможешь к власти прийти, а они тебя — по этапам, по этапам. Давай ко мне! Я тебе снова погоны верну и кресло прежнее. И топор подарю. Потяжелее. У тебя ведь руки по топору чешутся?

Двухметровый Жандармов не заставил себя упрашивать. Хрустя сапогами и суставами пальцев, он молча обошел стол и встал позади Худосокина.

А тот продолжал свое, обращаясь уже у суетливому толстячку в изумительно кровавом костюме.

— Эй, Собачкин! Гав-гав, братишка! — улыбался ему обворожительно Худосокин.

Толстячок зыркнул на Худосокина с откровенным презрением.

— Вам я совсем не братишка! Я с вами ничего общего иметь не желаю!

— Правда? — прыснул в кулак Худосокин. — Ничего-ничего? А портфель министра? Какой дурак кроме меня тебе его даст? Назови-ка такого!

Взгляд Собачкина помягчел. И сделался заинтересованным.

— О каком портфеле вы говорите? — медленно спросил он.

— Я обещаю тебе портфель министра без портфеля по производству крепленых вин! — без колебаний ответил ему Худосокин.

— Что-о-о?! — возмутился Собачкин. — Да как в смеете? Да вы… да я… да после этого…

Худосокин такого не ожидал:

— Ладно, ладно! Чего завелся?

— Вы что, не знаете разве, что я крепленых вин те петь не могу?! У меня на них аллергия! — брызгал сл~ ной Собачкин. — Я эту гадость…

— Сухого! — оборвал его Худосокин. Собачкин осекся:

— Что значит «сухого»?

— Портфель министра без портфеля по производству сухого вина — твой! — пояснил Худосокин. — Можешь мебель для кабинета подбирать. И секретаршу.

— А полусухого? — не успокаивался Собачкин.

— Тоже твой! — расщедрился Худосокин.

Толстячок задумчиво произнес:

— Я вот себе думаю… Политические пристрастия следует определять стратегической необходимостью.

Увидеть которую дано не каждому. Совсем не каждому.

Для этого нужен глубокий и проницательный ум. А потому многие меня сейчас не поймут, а отдельные из коллег, самые зацикленные, еще и осудят. Ну да это их дело! Настоящий политик должен уметь переступать через предрассудки. Для меня, например, они ровным счетом ничего не значат!

И кровавый костюм перекочевал в стан Худосокина.

Перспектива, открывшаяся перед Собачкиным, подтолкнула к решительным размышлениям и других депутатов, поначалу занявших позиции не на стороне Худосокина.

— Скажите, а могу я рассчитывать на пост председателя комитета по надзору над порнографией? — подал голос высокий субъект лет шестидесяти с лоснящимся от пота лицом и бегающими глазками опытнейшего онаниста.

— Нет вопросов! Я вас ввожу в мой теневой кабинет! Не сомневаюсь, что вы поднимете отечественную порнографию до международного уровня, — откликнулся Худосокин.

— А совет по делам инвалидов ума?.. А министерство рекламы?.. А подкомиссия по дождям в Нечерноземье? А управление социальных бед? — занервничали со всех сторон.

Худосокин всем обещал, всех назначал, никому неотказывал.

Так что вскоре за ним собралась преогромнейшая толпа, больше напоминавшая очередь за колбасой или за макаронами, одну из тех очередей, каковые не так давно глистами опутывали всю страну.

— Вот теперь мы поборемся! — злорадствовал Ху досокин, оглядывая противников с откровенным пре зрением. — Ну, — обратился он к Поцелуеву с коман дирскою интонацией, — подавайте сигнал! Мы гото вы. И на месте наших соперников, я бы сдался без боя… Эй, вы, дети несчастных родителей! — крикнул другим командам, тая улыбкою, Худосокин. — Объяс няю для идиотов. Сдавшихся мы мучить не будем. Ну разве что чуть-чуть, шутя. Для отчета. Подумайте, пока не поздно!

Но призыв его не подействовал. Желающих перебежать к Худосокину больше не обнаружилось.

— Все? Силы распределились? — уточнил Поцелу ев. — Тогда на счет «три» начинайте. Всем понятно?

Отлично!.. Вот ведь как много понятливых собралось в одном месте одновременно… Ра-а-аз… Два-а-а…

— Стойте. — крикнул из ложи Дикообразцев.

И трибуны в ответ зароптали.

— Остановитесь! — Александр Александрович сто ял, не чувствуя никакого волнения. Он лишь удивлялся, что так долго и так безучастно следил за вершившимся на арене.

Испепеляющий луч прожектора вытянул Дикообраз-цева из темноты, и теперь все смотрели исключительно на него.

Дикообразцеву же показалось, что стоит он не здесь, не на трибуне цирка, а на каком-то холме под густеющим к ночи небом. Стоит в размышлении перед учениками, которые с нетерпением ждут его слов.

— Александр Александрович! Не утерпели? — ухмы лялся ему Поцелуев. — А я-то все удивлялся, как же вы изменились, что сидите и терпите наш спектакль.

Напрасно, выходит, я удивлялся, напрасно… Дорогие друзья и почтенная публика! — прокричал он трибу нам. — Перед вами — господин Дикообразцев, исполни тельный директор всего фестиваля. Он, как я понимаю, не согласен с четвертованием. И наверное хочет сказать нечто чрезвычайно важное. Давайте послушаем! Вдруг он действительно знает слова, которые нас убедят, что казнить господина Заваркина, не умеющего любить и быть преданным, — плохо! А? Согласны?

— Да пошел он…

— Казнь, казнь давай!..

— Мы наелись пустой болтовней! Хлеба и зрелищ!

— Не тяните резину! Мы деньги платили не за проповеди!

— Четвертовать и Дикообразцева, чтоб не мешал…

Поцелуев кивал взлетавшим словам, но смотрел он при этом все время на Дикообразцева.

— Нет, почтенная публика, — перебил он кричав ших. — Четвертовать Дикообразцева мы не станем. Ему уготована казнь другая. И он к ней готов. Но всему свое время… А пока я все-таки предлагаю послушать его. Ибо мы, не послушав, не узнаем, чего он хочет… Александр Александрович, начинайте!

Тишина как окостенела, смешавшись со мраком, который окутал теперь и арену.

Ни звука, ни вздоха, ни того ветерка, что прилетал на покрытый выгоревшей травою холм под густеющим небом.

Дикообразцев смотрел себе под ноги, но не видел их. Как не видел и собственных рук.

Он не видел себя из-за света.

Только свет был в глазах. Только свет был везде и повсюду.

А сам он, Дикообразцев, в этом свете как будто бы растворился. Утонул и растаял.

Он был и не был.

Был здесь и где-то.

Он был собой и кем-то еще. Но в то же мгновение.

— Люди добрые! — сказал Дикообразцев чуть слыш но, но все услышали. — Я хочу рассказать вам о челове ке, который долго завидовал своему соседу, более состо ятельному. Он завидовал его просторному дому, его ков рам и посуде, его одеждам и сундуку, где хранились сере бряные монеты… Так завидовал, что однажды взял да и убил соседа… Он поселился в соседском доме, стал спать на его постели, одеваться в его одежды, пил его вина. И называть себя стал его именем, чтобы соседа никто не искал… Все шло так хорошо, что человек этот только радовался, поздравляя себя с тем, как ловко устроил жизнь. Но вскоре ночью в дом к нему забрались грабители и убили его, и забрали все, что могли унести… Так вот я вам хочу сказать, что на самом деле этого человека убили совсем не грабители. А он сам… Он убивал себя медленно, завидуя соседу. И убил себя окончательно тем самым ножом, который вонзил в соседа… Вьг хотите казнить человека, — почти без паузы продолжал Дико-образцев, — который вам ничего не сделал. Он не умеет любить? Не умеет быть преданным? Так он от этого сам и несчастен!.. Глупость рождает зависть. Зависть рождает подлость. Подлость рождает трусость. Трусость умерщвляет всех, у кого сил нет не быть глупцом… Подумайте и отпустите Заваркина. И вы победите свои дурные намерения, победите зависть, победите глупость!

Дикообразцев вновь опустил глаза себе под ноги, которых не видел. На душе было тяжело.

— Все? Вы закончили? — спросил Поцелуев.

Дикообразцев молчал.

— Ну, хорошо! — хмыкнул с иронией Поцелуев. — Не скажу, что я в восторге от вашего красноречия. Честно признаться, я думал, вы произнесете речь, более пламенную. Но что сказали, то и сказали… Почтенная публика! — над ареною вновь вспыхнул свет. — Вы изво лите отпустить Заваркина? Или будем четвертовать?

Принимайте решение. Все в вашей власти!

На трибунах поднялись крики, базарный гомон, тяжелый рев.

Им не поддались только Дикообразцев и Макар Электросилыч.

Дикообразцев стоял по-прежнему в луче прожектора и хмурился каким-то мыслям.

Электросилыч же смотрел внимательно на правую руку Дикообразцева. На указательный палец. На тусклое кольцо с одной насечкою.

Смотрел, и сердце леденело.

Вот, значит, где он…

Ах, как все просто! Теперь? Все просто!

Теперь ему не деться никуда. И нет поблизости тех пастухов, которые отряд его, Толмая, направили на север. Хотя Вар-Равван ушел на запад.

Тех пастухов нет уже давно…

Когда он понял, что им солгали и указали неверный путь, Толмай развернул отряд и, невзирая на ночь, упавшую на степь, помчался назад.

Костер был виден издалека. А пастухи, как оказалось, были глупей овец, которых стерегли.

С тех пор Толмая занимал вопрос: что стало с овцами без пастухов?

Должно быть, долго гоняли волки отару брошенную по степям. Вот праздник живота был у волков!

— Многоуважаемый Макар Электросилыч! — вдруг обратился к нему с арены Поцелуев. — Тут полная нераз бериха. Народ не хочет безмолвствовать. А мненья раз делились. Что будем делать? Вы здесь главный, вот вам решение и принимать!

Лучи прожекторов перекрестились на Электросилыче. Он встал. Трибуны онемели.

Откашлявшись, Электросилыч покосился на Вар-Раввана и увидел, что тот стоит с поднятой головой. Вид у него был независимый и гордый.

— Ну, ладно! — подумалось Электросилычу. — Ну, герой народный, держись! Сейчас ты будешь посрамлен.

Увидишь, как возликуют все эти «люди добрые», когда услышат приказ: Заваркина четвертовать!

А он прикажет его четвертовать. Прикажет! Увы, но без невинных жертв победа невозможна. В этом Электросилыч был уверен. Как и в том, что именно невинные жертвы и делают победу сладкой.

Итак, Электросилыч откашлялся и сказал:

— Мне данной властью я повелеваю Заваркина за скотство и бесстыдство казнить… не надо! То есть, не казнить. Помиловать его, мерзавца!

Электросилыч пошатнулся, за грудь схватился и опустился в кресло.

Он, бедный, не мог понять, не мог взять в толк, как он сказал такое!

Едрена вошь… О, небеса! Не понимаю…

Какой-то ветер, замешанный на аромате сухих степных цветов и трав, ворвался в цирк, и в вышине под куполом — или над ним? — рассыпались по небу звезды. Слезливые и немигающие звезды страны далекой. Электросилыч увидел, что трибуны рухнули, куда-то провалилась арена со столом, с Заваркиным и остальными. Под звездным. небом остались только он и Вар-Равван. И можно было очень просто меч выдернуть из ножен замахнуться… Но Вар-Равван смотрел ему в глаза доверчиво и беззащитно. И с сожалением. О нем, Толмае.

А в воздухе, уже прохладном, еще звучали слова Вар-Раввана о том, что глупость… рождает… зависть…

ГЛАВА 21

ДАМЕ ВОЗВРАЩАЮТ ИМЯ

Из цирка Дикообразцев перенесся в гостиницу, в свой люкс. За окнами топленой синевой дрожали сумерки. Сентябрь дни укорачивал, как языки болтливым чересчур придворным. И люкс расплылся в полумраке… Но Александр Александрович свет не включил. Он чувствовал, что в номере есть кто-то, кого он видеть не хотел. И это было так. В широком кресле у окна чернело пятно. Дикообразцев сел на диван. Чуть слева от него угадывался журнальный столик, на котором мутнели силуэты бокалов и кувшина.

— Вино уже разлито, — низкий голос привел бокалы в дрожь. — Вина хотите?

— Оно отравлено, — спокойно сказал Дикообразцев.

— Ну разумеется! Другим не потчуем, — пятно пошевелилось в кресле. — Но вы же знаете, что вас земная отрава, яды, стрелы, ножи убийц и пули не возьмут.

Дикообразцев удивился:

— Я этого не знаю и вам не верю.

— Серьезно? Вы этого не знали?.. Так знайте! — в голосе звучало самодовольство. — Вот видите, вам от меня есть прок. Начало сотрудничеству положено. Продолжим?

— Уйдите, — вздохнул Дикообразцев. — Мне ничего от вас не надо. Ни о каком сотрудничестве речи быть не может!

Тяжелый смех, как эхо камнепада.

— Напрасно! Когда б вы согласились, все стало б проще для вас. Поверьте…

Дикообразцев вздохнул намеренно нетерпеливо:

— Нам не о чем беседовать! А слушать ваши праз дные софизмы мне некогда и недосуг.

Пятно склонилось на бок и чуть приблизилось:

— Так вы спешите?

— Да!

— А можно узнать, к кому, куда?

— На теплоход. К Станиеву.

— Серьезно? Так вы решились?

Дикообразцев вздохнул теперь действительно нетерпеливо:

— Решился! Вам какое дело?

— Ну как же! Станий-младший по праву считается одним из лучших фехтовальщиков. Моих… Он хладнокровен, он хитер. И беспощаден… Вы что с собой берете: меч? шпагу? саблю? Он владеет ими прекрасно. Так что… я не завидую вам, Вар-Равван!

Скривив улыбку, Дикообразцев сказал:

— Опять прикидываетесь? Вам ведь хорошо известно, что я оружия в руки не беру! И даже злейшего врага, вернее, того, кто сам себя считает моим непримиримым врагом, я не убью его. И не ударю. За что? Любой имеет право думать и считать, все, что ему угодно и как угодно. А убивать людей — противно Богу!.. И вот поэтому на теплоходе я буду безоружным. А там уж как получится. Надеюсь, Станиев все поймет, и мы договоримся без шпаг, мечей, ножей и пистолетов.

— Увы! Здесь вы неправы, — заметило пятно не сразу, правда. А как бы поразмыслив над сказанным Дико-образцевым. — Мой Станий-младший как раз из тех немногих, кто может и должен вас убить. Скажу вам больше. Он послан для этого. Специально! Он и еще лишь трое. Кстати, они сейчас все здесь, в Твери, на фестивале. Ждут часа. И один из них убьет вас обязательно. Вам никуда не деться. И что тогда? Тогда все кончится… Свершится то, чего вам удавалось избегать так долго. История Вар-Раввана закончится, прервется. Вас забудут. Как ваши поучения, предсказания. Всё — к чёрту! Вы этого хотите?.. Но если мы договоримся…

— И то-о-огда! Каждую пятницу! В ночном теле-эфире! Поле для дураков? — съязвил Дикообразцев.

Из кресла выкатился досадный вздох:

— Нет! Тогда все в мире останется по-прежнему. Как есть. Как было всегда. Вы будете целы и невредимы. И вместе, бок о бок, мы будем править миром. Вы — на свету, на пьедестале, во славе и любви всеобщей. Ну а ваш покорный слуга — во мраке ночи и со дна могилы.

Подумайте! Вы либо погибнете, оставив людей мне на потеху. Либо… все царства мира будут у ваших ног.

Дикообразцев всплеснул руками:

— Вы это уже мне предлагали. Давно когда-то. Не помните? Склероз?.. И что я вам ответил, тоже не помните? Мне повторить?

— Фанатик! Слепец!.. Когда я в первый раз вам предлагал все это, за вами не тянулся, как сейчас, шлейф миллионов жизней, загубленных во имя ваше! Тогда вы не были по голову в крови, как ныне! Тогда вы были молоды, наивны и не ведали, чем обернуться могут для мира ваши поучения, — гудящий голос негодовал из кресла. — Тогда вы просто говорили, что вам на ум придет, не подозревая, что если кто-то последует точь-в-точь всем вашим умствованиям, то станет в лучшем случае убогим идиотом или несчастным импотентом, а в худшем — его казнят как злейшего врага, или он сам с собой покончит, увидев, что все вокруг его не понимают…

Дикообразцев поднял руку, но гость воскликнул:

— Нет, дайте мне закончить!.. Так вот, я вас хочу спросить, мне это, правда, интересно… Неужто вы до сих пор не поняли, что миру без вашего учения будет лучше?

И если все ваши догмы убрать из прошлого, то оно ста нет чище, светлее, спокойнее и не так кроваво. Люди прекрасно проживут без вас! Глаза откройте! Люди никогда не верили вам и не верят… А ваши призывы любить других, как самого себя, прощать долги им, как себя прощают — словами были и остаются… Других не любят и не прощают. А каждый сам для себя — и центр Вселенной, и венец творения, и единственный объект любви… Все, все, чему учили вы, не сбылось! Но чтобы не попасть в какой-то там Аид, безвольные людишки лицемерят, изображая веру в учение ваше. Так они мечтают жизнь после смерти обрести. Вы им нужны, ка та соломинка для утопающего. Он сам не верит, что он спасет, но ведь другой надежды нету…

Дикообразцев рассмеялся:

— Мой нежеланный гость! Вы сами как, считаете в сказанное правдой?

— Конечно!

— Вы лжете… — возразил Дикообразцев. — Ибо если все, что вы сказали, правда, тогда… чего же вы хотите от меня? Зачем вам я, союз со мною, сотрудничество, о котором вы просите?.. Коль правда все, что вы тут говорили, то правите всем миром вы. Вы — повелитель судеб, вы — властелин событий. А я… изгой, бол-, тун никчемный… О, нет, мой нежеланный гость! Все не так просто, как вам хотелось бы. Все дело в том, что этим миром никто не правит. Никто им не владеет… Но большинству людей, какие бы они ни были, слова любви понятнее, дороже и нужней всех ваших посулов пышной власти, золота, величия… Из золота ничто не прорастает. Любая власть покоится на страхе. А нежностью, заботой и любовью крестьяне выращивают урожай на голых скалах…

Из кресла выкрикнули:

— Какие, к черту, скалы?! Что за крестьяне? Опять вы чушь несете!

— Вот видите, нам не понять друг друга. Мы разного хотим. О чем же говорить? Что обсуждаем?

— Как вас спасти!

— Меня? Спасти? — Дикообразцев поднялся. — Меня спасать не надо. Меня спасет любовь. Она спасает всех…А вы не сможете. К тому же вы не этого хотите. Увы… Но я прощаю вас.

— Вы меня… прощаете? — в кресле как будто задохнулись перцем.

— Да.

— Нет! Не надо! Уж лучше прокляните!

Дикообразцев вздохнул:

— Я не умею проклинать. И вам все ваши дела прощаю. Вы их не от большого ума творили. Но от больной души.

— Что? Что-о-о?!

— Простите, мне пора… Вы, если угодно, оставайтесь, отдыхайте здесь. Вот только вино не пейте. Оно отравлено…

И Александр Александрович пошел из комнаты.

В прихожей он обернулся.

Кресло у окна тускнело бликами на подлокотниках. Никто в нем не сидел…

А в то самое время, когда Дикообразцев покидал расплывшийся в темноте люкс, в каком-нибудь километре от гостиницы, в здании музыкальной школы № 1, происходили события весьма и весьма необычные.

Прежде всего надо заметить, что изначально здание это строилось для райкома правившей партии. Но когда оно уже было готово с радостью и удовольствием принять своих всемогущих хозяев, главный в этом райкоме предусмотрительно понял, что убежденным партийцем сам он никогда не был.

Наоборот! Ему стало ясно, что его ум, честь и совесть с малолетства были устремлены к демократическим идеалам. Именно потому он в детском саду поступал не как все остальные. То есть писал мимо горшка. Вопреки принятому очередным пленумом мудрого ЦК постановлению.

Так вот, осознав, что с младых ногтей, с октябрят-ского возраста он мечтал о реформах, способных создать общество с человеческим лицом, что двадцать два года партийной работы был в душе оппозиционером, наш герой взял да и подписал бумагу, согласно которой новенькое здание, возведенное в центре города и очень напоминавшее тюрьму, было отдано не райкому, а музыкальной школе.

После этого бывший главный райкомовец получил срочную и чрезвычайно правительственную депешу, в которой ему объясняли, с лицом какого именно человека нужнее всего нашим людям общество.

Врожденный демократ согласился с депешею на сто двадцать процентов. И не колеблясь решил, что для него наступила пора больших перемен.

Пора-де сменить место жительства, работу, жену и прочих тещ с кумовьями. И сменил. На столичных, естественно.

А воздух московский подействовал на него столь ободряюще, и проницательный экс-партиец так выбился в люди, что вбить обратно его не смогли никакие колебания курса.

Как бы там ни было, но в здании райкома, отданном музыкальной школе, в интересующий нас день проихо-дило то, что организаторы называли актерским представлением «Снимается кино!».

Здесь съемочные группы самых различных кинокомпаний и студий проводили пробы претендентов на главные и второстепенные роли для своих кинофильмов.

Заметим, что съемочных групп оказалось так много, что заняли они буквально все кабинеты и даже подсобки огромного дома. Не говоря уже о холлах, фойе, гардеробе изалах. Причем, участвовать в пробах могли не только профессиональные или самодеятельные актеры, но и все, кому было угодно. Все. У входа в здание поместили широченный щит, на котором все аккуратненько расписали: в каком помещении, кто и для какой картины проводит пробы.

Читаешь, выбираешь, решаешь, идешь, играешь.

…Лучшую площадку заполучила, разумеется, съемочная группа «ВАМП» одноименного промышленно-торгового объединения. И это вполне понятно, поскольку объединение, поставлявшее в районы Дальнего Севера рукавишно-кальсонную продукцию одноразового пользования, денег своей съемочной группе никогда не жалело.

Поэтому директор группы и бровью не повел, арендуя для проб актовый зал музыкальной школы.

Целью проб «ВАМГТа» было подобрать девушек для массовой сцены в рекламном клипе на песню «Лихой начес».

Режиссеру клипа, Карамурзяну, человеку южному, темпераментному, требовалось 126 девушек, юных и очаровательных, которые бы под текст «Даже в лютый мороз меня согреет мой начес» бегали бы по заснеженной тундре в нижнем мужском белье пятьдесят четвертого размера.

Кальсоны и рубашки должны были быть именно и только пятьдесят четвертого размера. А девушки — хрупкими и очаровательными. Никакими другими.

Ну а то, что белье этого размера, сами понимаете как, смотрелось на таких девушках, и составляло главную режиссерскую находку и его же гениальную задумку.

Нравятся или нет вам карамурзянские находка и задумка, дело ваше. Но отбоя от желающих сняться в клипе не было.

Во-первых, потому, что клип есть клип. Он сделает звездой кого угодно, а во-вторых, «ВАМП» платил за съемки такие деньги, что сниматься у него рвались и самые именитые актеры.

То есть, весь тот день актовый зал музыкальной школы заполняли юные и менее юные представительницы прекрасного пола, легко и охотно сбрасьшавшие с себя все подчистую и облачавшиеся в кальсоны и кальсонные рубашки. Затем переодетых девушек партиями выводили на сцену, где на самом настоящем снегу переминались замерзшие и самые настоящие олени, показывали девушкам, не оленям, какие телодвижения следует выполнять под музыку. Репетировали. Подавали сигнал ансамблю, который живьем, не под фонограмму, исполнял нужный куплет.

А Карамурзян смотрел и выбирал…

Сколько слез было пролито, а карвалола выпито в тот день в актовом зале! Теми, кого темпераментный режиссер, обозвав «неповоротливым кенгуру», отвергал непреклонно и категорически.

Четыре несостоявшиеся клип-звезды обещали повеситься.

— Вешайся! — кричал каждой из них Карамурзян. — Мне твой будущий муж спасибо скажет!

Семь «зарезанных» грозили подать в суд.

— Подавай! — не боялся режиссер. — Любой су меня оправдает, увидев тебя в кальсонах! Ты в них знаешь, на кого похожа? Не скажу, чтобы моему языку не было стыдно!

Но больше всех оказалась разочарованной заслужен ная артистка Прибайкальского округа, которая порвал целых три комплекта белья, пытаясь его натянуть, н так натянуть на себя и не сумела.

— Почему такие маленькие размеры? Нормальных, что ли, нету? — возмущалась она, широко размахива руками.

На нее Карамурзян кричать не стал. Он подошел к разгневанной актрисе вплотную и сказал:

— Стой здесь, никуда не уходи. Мы с тобой другой клип снимать будем. «Красная шапочка на льдине» называется.

И говорят, этот клип карамурзянчик действительно снял…

Забито претендентами было и фойе при входе в музыкальную школу, поскольку в помещении гардероба молодой, но подающий налево и направо надежды режиссер Шмайсер отбирал кандидаток для эротической комедии «Сифилис в 3-ем „Б“.

Сюжет этой веселой и жизнеутверждающей картины раскручивался вокруг судьбы молодой учительницы, куратора третьего класса, которая во время экскурсии в краеведческий музей заразила нескольких своих подопечных сифилисом. А от них коварная болезнь передалась и почти всем остальным классам, и завучу, и директору школы, и даже инспектору районе

В гардеробе Шмайсер просматривал желающих сняться в сцене родительского собрания 3 „Б“.

Согласно первоначальному варианту сценария, сцена собрания должна была продолжаться максимум пять минут и отличалась от всех остальных сцен тем, что в ней никто не раздевался.

Однако режиссера такой поворот событий не устроил, и он сцену переписал.

Так что теперь собрание растянулось на двадцать две минуты, девятнадцать из которых родители третьеклассников под руководством учительницы энергично и увлеченно занимались эротикой.

Кое-кто советовал Шмайсеру пригласить на эту сцену профессиональных актеров. Но режиссер от своего не отступал:

— Для меня эта сцена — одна из главных. Она симво лизирует сплочение народных масс вокруг нашей системы образования! — объяснял бестолковым совет чикам молодой талант. — Только такое сплочение и вытянет нашу школу, наше образование, нашу страну, в конце-то концов, из той дыры, в которой она оказалась в результате тоталитаризма. А потому сниматься будут нормальные люди!..

Смета фильма не позволяла Шмайсеру платить актерам больших гонораров. Но желающие шли к нему и становились в очередь.

— Ради такой идеи мы готовы сниматься бесплатно.

Всего по сто пятьдесят долларов в час, — выразил общее мнение страдающий отдышкой пузан, когда какой-то корреспондентишко захотел выяснить причины столь массового энтузиазма.

И все теснившиеся перед гардеробом поддержали его… Не закрывалась дверь и в комнату, где режиссер Жучайро пробовал актрис на роль главной героини ^музыкального триллера „Площадь красная от крови“. Но пробовал он актрис исключительно профессиональных.

— Триллер — жанр специфический, осилить его могут только актеры настоящей закалки, — устало философствовал мэтр, вертя в одной руке свою знамени тую вересковую трубку, а другой рукою поглаживая свою не менее легендарную лысину, успевшую засве титься на всех международных кинофестивалях. — в триллере надо сыграть так, чтобы зритель наложил в штаны, чтобы его пришлось отдирать от кресла, чтобы он, сволочь, копчиком своим понял, что зло творить нехорошо, окурки бросать мимо урны — еще хуже, гвозди под ногти подчиненным засовывать — никуда не годиться, а по воскресеньям спать надо только со своею женой!.. Триллер должен от первой и до последней минуты держать зрителя за горло, киномеханика — за волосы, директора кинотеатра — за член. Только тогда они поймут, что мир катится в пропасть, и спасти его можно лишь добрыми делами и чистыми помыслами…

В ходе просмотра Жучайро был особенно требователен и строг. Первым делом он задавал очередной кандидатке вопрос о том, как назывался фильм, который он снял ровно двадцать три года назад, И стоило соискательнице хоть на мгновенье замяться, как указующий перст режиссера вонзался в пространство по направлению к двери:

— Пшла, дура! — резюмировал Жучайро, и смягчить его не могли ни слезы, ни мольбы, ни страшные обе щанья.

Тем же, кто с электронной быстротой вспоминал, что двадцать три года назад Жучайро закончил работу над четырехсерийной эпопеей „В колхозе маленьком“, ассистент режиссера протягивал целлофановый пакет, наполовину набитый совершенно живыми, совершенно шевелящимися, слизистыми лягушками.

— Ешь! — тихо, но безапелляционно приказывал Жучайро.

Ко всем актерам, невзирая на возраст и звания, он обращался только на „ты“.

— Актер для меня — всего лишь инструмент. Как, допустим, кисть для художника или фортепьяно для ком позитора. А разговаривать с кистью на „вы“, по меньшей мере, глупо! — утверждал мэтр…

Что же касается лягушек, то он заставлял актрис есть их вовсе не потому, что и в фильме придется лакомиться излюбленной пищей французов. И не для того, чтобы проверить претенденток на брезгливость. Заставляя есть лягушек, Жучайро испытывал актрис на готовность выполнить любой режиссерский каприз.

— Инструмент должен быть послушен и без мозга! В противном случае это негодный инструмент. И такому актеру сниматься только в мультфильмах! — не раз повторял Жучайро.

А потому из-за двери комнаты, где проводились пробы для „Площади красной от крови“, слышались то рыданья, то женский визг, то кваканье поедаемых тварей.

Но — ничего. Пробы шли полным ходом.

— Лягушку съесть? Эка невидаль! Да мы во время съемок боевика „Моя жизнь среди чукчей в прериях такое ели… — снисходительно улыбаясь, рассказывала своим более молодым коллегам актриса Брунская. И шептала в с готовностью подставленные уши какие-то короткие слова, от которых щеки подставивших уши заливались стыдливой пунцовостыо.

…Ближе к вечеру в коридорах музыкальной школы неожиданно объявился Сизигмунд Чигиз. В лиловом фраке, сидевшем на его могучих плечах идеально, с бабочкой цвета старого янтаря он был бледен, серьезен и тих.

Среди всех претенденов тут же пронесся слух, что прибыл американский продюссер, подыскивающий актеров для съемок любовной драмы.

И толпы решительно настроенных людей самого различного возраста повалили в актовый зал, откуда съемочная группа объединения „ВАМП“ загадочным образом исчезла. Вместе со снегом, оленями и кальсонным бельем. Попадающим в зал служители в черном шепотом предлагали располагаться поудобнее в креслах. И они распологались, дивясь полумраку, царившему и на сцене, и в зале. Ну а с чего же в зале могло быть светло, если все его помещение освещалось лишь двумя семисвечниками, горевшими на сцене у рампы? Правда, дивились люди этому недолго, поскольку звучавшая в полумраке средневековая музыка действовала на рассевшихся удивительно. Они чувствовали себя оказавшимися у святилища. Очищающего, обессиливающего. И замыкались в себе. И удивлялись странным мыслям о бренности бытия, которые обычно обходили их стороной, а тут вот давили на сердце, распирали виски.

Зря живем. Зря суетимся. Зачем?.. Свет угаснет. Тепло испарится. Что потом?.. Обижаем тех, кто нас любит. Сами любим не тех. Жизнь растрачиваем на глупости, а к маме съездить в деревню, к отцу на могилу — все времени нет… Подавленные такими мыслями, захлопнувшись в себе, они не сразу заметили, что на сцене, в глубине ее возникло кресло. Средневековое, под стать музыке. Жесткое, с высокой спинкою, а подлокотники смотрели в зал мордами львов.

В кресле сидел Сизигмунд Чигиз, которого многие уже видели в коридорах и теперь узнали по фраку.

Со своего места он рассматривал зрителей внимательным взглядом, так что казалось, что для него в зале светло, а потому Сизигмунд видел каждого.

Он действительно видел и читал мысли любого, к кому прикасался взглядом.

Видимо, удовлетворив свое любопытство, Чигиз хлопнул в ладоши.

Струнный квартет оборвался, словно разом сломались смычки. Под потолком вспыхнули хрустальные люстры, которых здесь никогда и не видели. Ну а свечи потухли. Только ниточки дыма тянулись от них вверх.

Закинув правую ногу на левую, показав всем начищенные туфли восхитительно нежной замши, Чигиз обратился к залу:

— Вас не обманули, — в руках его образовались четки с косточками из душистого самшита, и Сизигмунд ими защелкал, — я действительно из Америки, и я есть действительно продюсер кинокомпании „Блэк стар“, которая принадлежит сэру Деве лишу Импу. Я хочу снимать фильм под названием „Убитые любовью“, и мне нужны люди на роли главных героев. Один мужчина и одна женщина. Возраст пока неопределен, поскольку у нас есть на данный момент только генеральная идея. Детали фильма будут определяться позже…

Воздух в зале наэлектризовался. Кое-где было замечено таинственное свечение, точно указывавшее, кто из внимавших Чигизу готов прямо сейчас, немедленно, не заходя домой, вылететь в Соединенные Штаты Америки, в проклятый Голливуд, на съемки, и готов там быть убитым любовью.

Но только там и любовью только голливудской.

Пощелкав четками так громко, что их слышали и в самых отдаленных уголках зала, Чигиз продолжил;

— Генеральная же идея фильма такова. Два человека любят друг друга насмерть, но жизнь, обстоятельства мешают им соединиться… Идея понятна?

Зал выдохнул без слов. Но выдох этот не оставлял сомнений, что идея была понятна.

— Прекрасно! — улыбнулся Чигиз, оставаясь таким же бледным. — Тогда я должен сказать вам, что по моему убеждению, главных героев картины могут сыграть только люди, которые сами знают, что значит любить насмерть. Здесь есть такие? Поднимите руки!

Чащоба рук…

Их подняли почти что все, кто были в зале. А кое-кто так поднял даже обе руки.

И только одна неприметная девушка, невысокая, с некрасивым лицом, с прыщами на лбу, но с огромными глазами, из которых при резком повороте головы могла плеснуть волной бездонная голубая тоска, только эта девушка, сидевшая в середине двенадцатого ряда, руку не подняла.

— Ах, значит, вот как! — будто бы удивился Чи гиз. — Выходит все вы любили насмерть. И любовь была несчастной?

Зал снова выдохнул. Любили… Несчастной… Чигиз прищурился:

— А что же вы, моя хорошая?.. — он взглядом дер жал ту девушку из двенадцатого ряда. Держал крепче, чем цепью. — Вы, что ли, не любили никогда? Идите-ка сюда! Идите, идите, не стесняйтесь.

Когда девчушка поднялась на сцену, Чигиз оставил кресло и протянул ей руку.

— Вас как зовут? Наташа? — он держал ее ладонь двумя своими.

— Нет. Оксана.

— Ну, то есть, Ксана?

— Да… — девушка смутилась окончательно. Потупилась и покраснела.

Чигиз подумал и спросил:

— Так что же получается, Ксана, вы еще ни разу не любили? И вам никто не дорог так, что за него — хоть под трамвай, хоть в Волгу?!

— Нет, почему же? — Ксана, казалось, освоилась ц волноваться перестала.

— Тогда чего ж вы руку не подняли? Или не хотите в Голливуд?

— Про Холливую не знаю, а руку… — Оксана запнулась. — На мой взгляд, то, что вы сказали, и то, что знаю… что чувствую я, не одно и то же… Любовь насмерть — это совсем другое. Она дается очень редко, очень немногим.

Нахмурившись и глянув на зал, Чигиз спросил:

— Да? Вы так считаете?.. То есть, по-вашему, все эти люди лгут? Все-все?

Не поднимая глаз, Оксана замотала головой. Она обидеть не хотела никого. И поспешно сказала:

— Нет, что вы?! Нет!.. Они не лгут и лгать не думали. Но просто… они не понимают, что такое любить насмерть.

— Не знают?

— Ну, конечно!.. Узнать это можно, только насмерть полюбив, — пояснила Оксана.

Чигиз кивнул:

— Отлично! Я с вами полностью солидарен. И знае те, что предлагаю? Давайте у них сейчас и спросим, — он повернулся к залу: — Ответьте все, кто руки поднимал!

Вы насмерть любили? Нет, лучше пусть снова поднимут руки те, кто насмерть любил!

Ответом была такая же чащоба рук, как в первый раз.

— Ну, видите? — Чигиз кивнул на зал. — Все люби ли.

Оксана вздохнула.

— Тогда спросите их еще… Если они действительно любили насмерть, то почему все живы до сих пор?

— Вы слышали вопрос? — Чигиз стоял у рампы. Ответить может кто-нибудь?

Ответа не последовало.

Люди в зале молчали. И таяли. Да-да! Как призраки. Таяли и таяли, делаясь прозрач ней и прозрачнее, пока и вовсе не исчезли… И вот, когда они исчезли все, когда в заполнивши зал мраке вновь вспыхнули огоньки семисвечников Чигиз взял руку девушки и, заглянув в ее глаза, сказал:

— Боюсь я, Ксана, вы долго жить не будете. Те, к любить умеют насмерть, сгорают быстро.

А девушка сказала чуть слышно:

— Пусть…

— Тогда держитесь, — то ли посоветовал, то ли предупредил Чигиз. И очень вовремя.

Поскольку в зал сейчас же ворвался ветер. Да знойный, с пылью! И не просто ветер, а ураган, который смёл Чигиза, зал, здание музшколы, всё вообще перемешал. Короче, Оксана оказалась на набережной Волги. Закат тонул в реке, и первая звезда уже проснулась на востоке. Оксана сидела на скамейке и смотрела на теплоход, стоявший у причала и сиявший огнем. С теплохода звучала музыка. По набережной мимо Ксаны прогуливались люди, но она на них внимания не обращала. Она была взволнована, а почему — не понимала. И тут совсем-совсем рядом раздался голос:

— Простите, девушка, вас как зовут?.. Вы не поду майте, я к вам не пристаю, но понимаете…

Оксана увидела, что рядом с нею на скамейке сидит незнакомый молодой человек, весь нос которого был усыпан, как золотым песком, веснушками. Ксане хватило взгляда, чтобы понять: это он! Тот о ком она мечтала…

Дама не выдержала.

Резко поднявшись с оттоманки, она подошла к Кавалеру, который стоял перед камином, вытянув руки к жаркому пламени, и ждал, когда только что написанные им строки будут прочитаны.

— Так быстро? — удивился он. — Все прочитала?

— Нет, я дальше не могу читать! — призналась Дама.

— Глаза устали?

— Нет… Понимаешь, все как-то очень грустно получается! — встав рядом с любимым, сказала Дама. — Дикообразцев опять расстался с Анечкой и собирается на теплоход. Оксана… Она утопится? Не зря ведь их встреча случилась на берегу реки?

Кавалер задумчиво пожал плечами:

— Пока не знаю… А Дикообразцев… Я не хотел, чтоб он расстался с Анной, и не могу сказать, что прои зойдет на теплоходе. Но предчувствие у меня недоброе на этот счет.

Он помолчал, вздохнул и сказал:

— Устал я… Ты не будешь против, если я пойду прилягу?

— А ужинать? — спросила Дама.

Кавалер поморщился;

— Мне даже думать не хочется об ужине… Может быть потом?

— Конечно, ложись. Я велю накрыть позже обычного и разбужу тебя.

Кивнув, Кавалер замедленной походкой скрылся в спальне.

Дама, походив перед камином, повернулась к колонне. И тихо позвала:

— Соринос. Вы здесь?

Из колонны вышел без промедленья Соринос:

— Здесь, королева. Где еще мне быть?

Но Дама на него и не взглянула. Она спросила, глядя почему-то на оттоманку:

— Куда подевался ваш аквариум?

— Никуда он не подевался, — Соринос указал рукою в сторону камина, где золотясь отблесками огня, на низком столике, стоял аквариум.

Дама подошла к аквариуму и встала в шаге от него. Она следила за рыбками с нетерпеливой жадностью.

— А к чему вам аквариум? — поинтересовался Соринос.

— Я решилась…

— Решились на что?

— Попасть в него, — Дама кивнула на аквариум, но сказала: — в роман, который пишет Кавалер… Я не могу быть просто свидетелем того, что происходит! Я должна вмешаться, должна помочь.

Соринос кивнул и улыбнулся:

— Вы это твердо решили, Маргарита Николавна?

Дама вздрогнула, поёжилась и улыбнулась насторо женно:

— Вы… возвращаете мне имя?

— Я? Нет!.. Имя никто другой вернуть не в силах. Она дается раз, чтоб человек был автором своих поступков, и если он ничего за жизнь не совершил, то имя исчезает, забывается практически одновременно с ним. Здесь, в нашем мире теней, все имена излишни.

— Но почему тогда меня сейчас назвали вы по-имени?

Соринос тоже подошел к аквариуму. Рыбки сновали в нем вроде бы бесцельно.

— Решившись попасть в роман, решившись отказа ться от вечного покоя с любимым, вы совершили не про стой поступок. А у поступка, повторяю, должен быть и автор, — пояснил Соринос устало. — Так что, вы сами себе вернули имя, Маргарита Николавна.

Дама заулыбалась. Потом нахмурилась:

— Как жаль, что я об этом не могу рассказать ему!..

Но имя именем, Соринос, а как же сделать, чтобы я ока залась в романе? Ведь он ни за что не согласится вписать меня, я знаю. Что посоветуете?

Соринос посыпал на поверхность воды в аквариуме каких-то крошек, и рыбки рванулись к ним, толкаясь, опередить стараясь одна другую.

— Не знаю, Маргарита Николавна, не знаю… — ска зал Соринос. — У вас теперь есть имя, вам и решать!

Он сделал шаг назад, второй и скрылся в колонне.

Маргарита Николаевна осталась у камина одна. И без аквариума. Он тоже пропал.

Поразмышляв, Маргарита Николаевна сказала негромко:

— Подавайте ужин, — и направилась в спальню будить Кавалера…

ГЛАВА 22

ВОЕННЫЙ СОВЕТ

Электросилыч узнал Слюняева сразу же, с первого взгляда. И привычная робость, которая всегда охватывала его при встрече с Афранием, опалила Электроси-лыча изнутри и на сей раз.

А потому глава правительства чуть было не вскочил, чуть было не вытянулся по стойке „смирно“ перед занюханным тверским киноведом.

Но — не вскочил, не вытянулся.

Нынешняя тяжесть начальственного духа в нем оказалась сильнее памяти о прошлом и давних привычках.

Однако голос Макара Электросиловича слабовольно все-таки дрогнул, когда он спросил:

— Это… вы?

Неуверенно чувствовал себя и Слюняев. Его распирало сознание собственного превосходства. Киновед знал, что главный здесь он, и что он может приказывать Электросилычу, а тот обязан ему подчиняться и подчинится… Но в то же время Слюняев так давно никем не командовал, так страшно давно приказов не отдавал и настолько свыкся с мыслью, что он — всего лишь занюханный киновед, которого никто и нигде всерьез не воспринимает, что даже проснувшийся в нем Афраний, восставший начальник тайной стражи при прокураторе Иудеи, вот так вот сразу не смог взять свое, не сумел одолеть Слюняева-нынешнего.

И поэтому Слюняев ответил Электросилычу еще более слабо:

— Да, это… я.

Дальше они говорили на смеси русского и латыни. Порой прибегая и к арамейскому.

— Вот, значит, где встретились! — усмехнулся Электросилыч.

— Но вы, кажется, этому не рады? — в тихом голосе Афрания зазвенела натянутая тетива.

И Толмай все же поднялся. Он не смог не подняться, обожженный той молнией, что ослепила его, вспыхнув на миг в глазах начальника тайной стражи.

„Это — он,“ — понял Электросилыч, не зная, что делать со своими руками. Давненько он ни перед кем не стоял навытяжку.

— Я? Не рад?.. Вы ошибаетесь! — заторопился с оправданьем Толмай. — Я просто никак не могу пове рить… Здесь? Сейчас?.. Вот ведь судьба!

Заискивающий тон Электросилыча Слюняева приободрил. Сознание превосходства, сознание собственных власти и значимости просыпались в нем, как медведь по весне. Неотвратимо и клацая зубами от голода.

— Судьба, судьба, — согласился Афраний со своим помощником. — Значит, что-то мы не доделали там… тогда. Хотя мне-то казалось, все, что требовалось, мы выполнили. Но видите, он тоже здесь!

— Да, я видел его, в цирке. И по-моему, он почти не изменился.

Афраний вздохнул:

— Пожалуй… И это — самое странное. Ведь за вре мя, которое пролетело с тех пор, все изменилось. И даже те, кто идут за ним, уже не те, не такие, какими бы он сам хотел их видеть. Я уж не говорю о мире вообще!

Разговор происходил в просторном кабинете, освещенном по-казенному ярко, с длинным столом заседаний, стульями вокруг него и множеством телефонов на рабочем столе, за которым поначалу сидел, а теперь вот стоял Электросилыч.

Что это был за кабинет, как они в нем оказались, не знал ни тот, ни другой. Электросилыч стоял, не отрывая глаз от Слюняева, который прогуливался вдоль стола заседаний. Прогуливался важно, сложив на груди свои тощие руки…

— Я правильно понимаю, что перед нами задача поставлена прежняя? — обратился Толмай к спине ухо дившего от него Афрания.

Тот ответил, лишь повернув назад:

— Задача-то прежняя, только прежних возможностей у нас нет.

— Прежних возможностей нет, — хитро прищурился Электросилыч. — Но есть другие. На мой взгляд, не менее широкие.

Афраний плюхнулся в кресло у стола с телефонами и сказал:

— Да вы садитесь, садитесь, мой дорогой помощник! Я бы даже сказал, мой драгоценный… От последнего слова, от интонации, с которой было оно произнесено, у Толмая между лопатками похолодело. Он знал, что с такой интонацией начальник тайной стражи говорил обычно с теми, чью участь уже решил. И показалось Электросилычу, что за спиной у него замаячили трое солдат, один из которых нёс аккуратно свернутым просторный мешок из плотной материи, а коротенькие мечи двух других были отточены так, что вонзались в тело, почти не роняя крови.

— Что вы так побледнели? — немигающим взглядом смотрел на Толмая Афраний. — Надо было бледнеть там, в Антипартиде, бездарно упустив Вар-Раввана!..

Или — не бездарно? Или — намеренно?.. Мне ведь потом донесли, что Галликан получил от вас какие-то секретные указания. Вы шептались с ним, после чего десятник и организовал охрану Вар-Раввана так легко мысленно. О чем вы шептались?

Бледный, ссутулившийся Электросилыч с трудом разжал губы:

— Но вы меня спрашивали об этом… И Галликана Допрашивали…

Афраний зло рассмеялся:

— Вы думаете, я поверил тому, что вы мне тогда рас сказали?! Не принимайте меня за безмозглого раба-ассирийца!.. А Галликан был вам слишком предан. Он твер дил лишь одно, как его не пытали, что будто бы вы при казали ему лично стеречь пленника всю ночь. Он и остался рядом с Вар-Равваном, отпустив остальных сол дат. Но на рассвете уснул. Чем Вар-Равван и воспользо вался… Так что, мой драгоценный помощник, я еще не решил, бездарно ли вы упустили Вар-Раввана или способ ствовали его побегу. Все теперь будет зависеть от вас.

Посмотрим, как вы здесь себя покажете.

Электросилыч, опустившийся с разрешения начальника стражи в кресло, снова вскочил:

— Я сделаю все, что могу! Афраний махнул рукой и улыбнулся.

— Сидите. Не надо таких церемоний. Толмай продолжал стоять:

— Приказывайте, мой господин! Я заверяю, что имею сейчас возможности невиданные. Мы достанем Вар-Раввана из-под земли!

— Да сядьте же вы! — поморщился киновед. Хотя сам он уже о своем киноведчестве и не помнил.

И после того, как Электросилыч нехотя втиснулся в кресло, Слюняев сказал:

— Да. я знаю, что ваши возможности нынче, ну, скажем так, весьма и весьма обширны. И нам не составит никакого труда Вар-Раввана схватить, выкрасть и сделать с ним, что угодно, — он задумчиво улыбнулся. — Но дело в том, что сейчас нам приказано самого Вар-Раввана пока не трогать, а лишь похитить кольцо с руки. То самое, помните? С одной насечкою.

— Помню, — кивнул Толмай. — Это кольцо я надел на палец Иешуа, распятого на кресте, которого мы потом тайно и погребли. Каким образом кольцо попало к Вар-Раввану, я в толк взять не могу. Вы не знаете?

Лицо Афрания посуровело, сделалось серым:

— Нет, — резко ответил он, — не знаю и знать не хочу. Пусть над этим ломают голову почитатели и того, и другого. Я знаю только, что это кольцо значит для них, и для самого Вар-Раввана чрезвычайно много! И поэтому я намерен выполнить приказ во что бы то ни стало…

Еще одной неудачи, подобной случившемуся в Антипартиде, я не потерплю. А если она все-таки, боюсь это даже выговорить, произойдет, то повинные в ней будут незамедлительно отданы в руки, знаете, чьи? Толмай не знал и угадать не попытался.

— В руки Марка по-прозвищу Крысобой. Вы помните такого центуриона?

Еще бы Толмай да и не помнил Марка! А потому из побледневшего Электросилыч в мгновенье сделался прозрачным.

— Вот так-то, мой драгоценный помощник, — Афраний был доволен переменою на лице Толмая. — Я здесь не для шуток. Хватит с меня и былого позора! Я не легат Станий-младший, терпевший насмешки и сплетни. Мне их не надо.

Афраний помолчал и, покосившись на телефоны, спросил:

— Так может кто-нибудь нам раздобыть кольцо?

— Сейчас распоряжусь, — Электросилыч поднял трубку телефона пепельного цвета и распорядился: — Стоеросова немедленно!

Минуты не прошло, как по селектору секретарь сообщила:

— Макар Электросилыч, к вам Стоеросов.

— Пусть войдет.

Начальник охраны Электросилыча дважды генерал Арсений Стоеросов был невысок, широк в плечах, пузат, а круглое лицо заканчивалось острым подбородком. Вместо лба — три продольных морщины.

— Я прибыл! — доложил Стоеросов, прилипнув взглядом к Электросилычу. Киноведа он, кажется, не замечал.

— Вижу, — хмурился Электросилыч, вновь обретя начальственную важность. — Садись, Арсений.

— Я постою.

— Как знаешь… — набычившись, Электросилыч заговорил помедленнее, чтобы до дважды генерала смысл его слов дошел без изменений. — Такое дело… Есть у нас люди, которые сумели б снять с пальца человека кольцо, да так, что он этого и не заметит? Это задание государственной важности, Арсений. Поэтому подумай хорошо.

Стоеросов кивнул, однако, ответил сразу:

— Докладываю: такие специалисты есть. Они с кого угодно и что угодно снимут так, что тот и глазом не морг нет. Проверено, испытано, доказано!.. Рубашку снимут, брюки, ботинки. Хоть голову. А он будет идти себе без головы и не знать об этом. Ну а кольцо… Раз плюнуть! Тут в разговор вступил Слюняев:

— А если нам надо снять это кольцо не завтра, не через час, но… в прошлом?

Дважды генерал зыркнул на Слюняева, запомнил навечно все его приметы и снова обратил глаза к Электросилычу. Взгляд был вопрошающим.

Тот понял генерала и кивнул. Мол, здесь все свои и можешь говорить.

— Конечно, если в прошлом, то это задачу усложняет. В какой-то степени. Хотя… работать в прошлом легче, чем в будущем. Там в ресторанах такую водку подают примерзкую! Изжога от нее… Сплошная химия! А в прошлом, там продукты натуральные, никаких вам искусственных волокон…

— Ты отвлекаешься, — остановил Стоеросова Электросилыч.

— Прошу прощенья, — откашлялся генерал. — Мы в прошлом работаем. Так что говорите: кто, где, когда…

— Недалеко, — Слюняев был доволен ответом дв жды генерала. — Минувшим утром…

— То есть, сегодняшним, — уточнил Стоеросов Электросилыч.

Начальник охраны закивал:

— Ага, ага, я понял!

— Сегодня утром здесь, в Твери, из фестивально гостиницы вышел человек, на правой руке, на указатель ном пальце которого есть… было?., есть кольцо. О направлялся к „Волге“, — неторопливо давал вводну-Слюняев. — Нам надо, чтобы за эти одну — две минуть пока он шел от гостиницы к машине, кольцо с его ру исчезло. Сумеете?

Стоеросов щелкнул каблуками:

— Так точно! Будет исполнено!

— Если сумеете, то получите награду, — пообещ; ему Слюняев и обратился к Электросилычу: — Пять окладов?

Макар Электросилыч был щедрее:

— Шесть!

— Е-е-есть! — подавился Стоеросов.

— Ну, действуйте! — Электросилыч шлепнул ладонью по крышке стола. — Вам хватит тридцати минут?

— Так точно! И двадцати достаточно!

И дважды генерал ушел.

— А мы пока по рюмочке? — спросил с надеждой Электросилыч.

Слюняев снизошел:

— Ну разве что по маленькой…

Ни за столом с английской королевой, ни на банкете в парижской Гранд-опера, ни на ужине после охоты с главою государства в завидовских лесах Электросилыч не чувствовал себя таким счастливым, как наливая стопку холодной водки Афранию. Мечта сбылась! Ведь раньше: он и думать не смел о том, что будет чокаться с человеком, столь близким к прокуратору…

Пока Афраний и Толмай закусывали пшеничную, Стоеросов организовал все как следует.

То есть, в тот миг, когда Дикообразцев вышел из „Полноводной“, направляясь к машине, чтобы ехать в управу, его нагнал какой-то малый в синей униформе и с огромной сумкой на животе.

— Товарищ Дикообразцев! — окликнул он Александра Александровича. — Вы не подскажете, кому мне передать вот это письмо?

Дикообразцев взял протянутый конверт и прочитал на нем: „Штаб фестиваля. Епихиной В. К.“.

— А, это? — он повернулся к гостинице. — Вам следует подняться на второй этаж и в самом конце коридора найдете комнату номер двести семнадцать. Там и работает Вия Константиновна Епихина.

— Спасибо вам огромное! Спасибо! Не знаю, как бы я без вас! — униформист затряс Дикообразцеву руку. Да так, что Александр Александрович едва вырвался.

Малый нырнул в гостиницу. Дикообразцев пошел к машине. На указательном пальце его кольца уже не было… Афраний и Толмай выпили по третьей и зажевали бутерброды с черной икрой, когда селектор сообщил, что прибыл Стоеросов.

— Сюда его, сюда! — потребовал Электросилыч.

Дважды генерал вошел, чеканя шаг. Прошествовал к столу и молча положил перед Электросилычем кольцо. С одной насечкой. Не глядя на генерала, Электросилыч сказал:

— Вы свободны. Благодарю за службу! Приказ о премировании уже написан.

Стоеросов ушел.

Афраний и Толмай склонились над кольцом.

— Оно, — Афраний осторожно взял кольцо и положил на ладонь.

— Да, это оно, я хорошо его запомнил, — сопел Толмай.

— Холодное, — заметил Афраний. — Как взгляд мертвеца.

— А если его… надеть?!

Афраний даже передернул плечами:

— Нет, спасибо… Его наденешь, а потом не снять. Оно как приговор. Мне кажется, что тот, кто носит его, он обречен. Поскольку оно предназначалось только одному…

ГЛАВА 23

ОТВЕРГНУТЫЕ СОБЛАЗНЫ

Первый из первых или Дорога с Лысой горы

Здесь следует заметить, что всяческие манипуляции с прошлым эффект дают своеобразный.

Ну согласитесь, по логике обывательской, то бишь, повседневной, коль скоро кольцо было похищено у Дикообразцева утром, то весь последующий день на пальце Александра Александровича быть его не могло.

И это правильно. По обывательской логике.

А в противоречивой нашей действительности, никаким законам ньютоновым не подчиняющейся, все происходит не совсем так и совсем даже не так.

Вот почему кольцо с руки Дикообразцева исчезло — в нашей беззаконной действительности — только в тот миг, когда Стоеросов положил его на письменный стол перед Афранием и Толмаем.

Александр Александрович как раз захлопывал дверцу „Волги“ на причале у теплохода и тут почувствовал судорогу, которая свела ему правую кисть. Свела лишь на мгновенье и отпустила, но в указательном пальце засела холодом. И поэтому палец был словно мертвый.

Дикообразцев поднял кисть к лицу и, увидев, что нет кольца, остолбенел.

Мир вокруг качнулся и поплыл. Огни теплохода смазались, музыка, звучавшая с него, забуксовала.

— Сан-Саныч, что с вами?! — послышался сзади голос водителя, неестественно растягивающий слова.

Хлопнула дверца, Алексей бросился к Дикообразце-ву.

— Вам плохо? Сердце? Что с рукой?

Дикообразцев медленно опустил руку с по-прежнему мертвым пальцем и посмотрел на водителя потусторонним взглядом:

— Всё… нормально. Уже отпустило. Поезжай…

— А что было-то? Сердце? — допытывался встрево женный Алексей.

Дикообразцев кивнул. Говорить ему было трудно.

— Может, к врачу вас? — водитель и сам побледнел. — Может, ну ее к лешему, эту встречу?!

— Нет, нет, что ты! — Александр Александрович выдавил на губах улыбку. — Мне лучше. Просто… переутомился. Бывает.

Ему действительно стало значительно лучше. Мир вокруг больше не плыл, не был размыт. Словно залитое дождем лобовое стекло опустилось, исчезло.

Теперь Александр Александрович смотрел на водителя совершенно обычным взглядом, со всегдашней своей ироничностью:

— Спасибо, Алешенька, за беспокойство! Но честное слово, ничего серьезного! Бессоные ночи, все на нервах, перекусить толком некогда. Откуда тут здоровье возь мется? Ну прихватило слегка. Пустяки!.. Поезжай, поез жай! Все нормально. А от встречи этой я отказаться никак не могу. К сожаленью, — он усмехнулся горько и добавил: —Такова моя участь!

Хлопнув водителя по плечу, Дикообразцев направился к трапу, перед которым чему-то смеялись скучающие милиционеры.

Водитель же, потоптавшись, наблюдая за тем, как милиционеры пропускают Дикообразцева, вернулся в автомобиль и уехал.

Спецпропуск исполнительного директора, действительно, не вызвал у дежурных вопросов.

Зато мрачный тип, торчавший у трапа на теплоходе и выряженный в белую парадную матросскую форму, пропуск у Дикообразцева выхватил и принялся изучать его, вертя в руках как нечто диковинное.

— Так-так! — кривился он усмешкой живодера, ухва тившего за холку очередную беззащитную жертву. — Дикообразцев? Александр Александрович? Исполнительный, значит, директор?.. Явились, стал-быть, не запылились? Храбрец вы наш, удалец! Ну-ну, входите! Добро пожаловать! Вас ждут. И еще как ждут! Хе-хе…

— Кто ждет и где? — Дикообразцев и удивился, и в то же время не захотел вступать с матросом в пререкания.

— А вот по лестнице вниз и по центральному коридору. Никуда не сворачивайте, там вас и встретят. Когда потребуется! — и матрос указал на лестницу, сбегавшую в трюм.

Не удостоив его и взглядом, Александр Александрович начал спускаться.

Лестница оказалась длиннее, чем ожидал Дикообразцев.

Яркий праздничный свет иллюминированной палубы теплохода постепенно от Дикообразцева отстал, как стихла и бодрая музыка, разливавшаяся по Волге. В просторном овальном холле, куда Александр Александрович спустился по лестнице, было сумрачно, тихо и неуютно. Слева от Дикообразцева оказалась глухая стена, справа — широкий коридор, уводивший мимо редких дверей куда-то во тьму.

— Смелее, смелее! — скатился по лестнице издева тельский окрик матроса. — Уж если пришли, так чего же тут?! Раньше следовало думать и колебаться. Встал на дорогу — иди!

Покосившись на мутное пятно света, обозначавшее лестницу, Дикообразцев вздохнул.

Ему вдруг стало жалко себя. Жалко, как не было никогда раньше… Нет, было, пожалуй! В детстве, когда он пытался понять, что же такое смерть. Когда он примеривал к себе безликий глагол „скончаться“…

Как хорошо было в детстве! Губы кусай над вопросами безответными, плач в подушку, будь испуганным сколько угодно, и никакого сомненья, что папа с мамой помогут и защитят, что бы ни случилось… И никто не стоит за спиной, и не смотрит, примериваясь, как ты поступишь, что сделаешь в следующее мгновенье. Никто не прошепчет: „Я ожидал от тебя другого…“

Почему он сейчас должен идти по этому коридору? В темноту. Неизвестно к кому. Зачем? Для чего, для кого должен мучить себя вопросами, ожиданием страшного? Кто сказал, что он это должен? Что заставляет его? Вот же лестница, свет вверху! Там и музыка, там веселятся. Почему бы ему не подняться по ней? Но он спустился по лестнице, как когда-то спустился с Лысой Горы. И теперь его эта дорога привела к коридору, где двери закрыты наглухо для него… А позади он оставил столько людей, которые любили его и погибали, спасая. Он же лишь говорил о любви, но самой любви им так и не дал. И вот сейчас в заложниках Анна.

Даже если легат не убьет ее вместе с ним, жизнь у Анны теперь будет страшнее, чем у рабыни. После того, как Станий-младший убьет его.

А будет именно так! Потому что из этого коридора ему живым не уйти. Он это чувствует. Так не лучше ль подняться по лестнице и сказать» сем, что он никакой не Вар-Равван?! Вот смотрите, нет у него никакого кольца. Не-ту! Он — Дикообразцев. Все остальное — миф, детская сказка. Никакого Вар-Раввана давно уже нет. Если был он: вообще! Так и сказать… И тогда, может быть, всем действительно станет лучше, легче и… проще?

Да, проще! Если не было Вар-Раввана, значит можно жить так, как хочется. Ничего себе не запрещая, ни на кого не оглядываясь. Если никто не спускался с Лысой Горы, значит… никто не спускался. И дорожка та непротоптанной так и осталась! Братцы мои, как все просто!

Откажись… от Марии, от тех пастухов, изрубленных на куски обозлившимися солдатами, от Андрея, ученика из Цобы, отданного на растерзанье львам вместе с сотней других, считавших себя учениками Вар-Раввана и также скормленных римлянами измученным голодом львам.

Откажись, откажись, откажись! И от Анны тоже. Но отказавшись, ты будешь мучиться один. Только ты. Другие же перестанут гибнуть из-за тебя. Те, кто останутся после этого, не будут мучиться ни из-за кого…

— Эй ты там, храбрец-удалец! — прилетел из яркого мира снисходительный смешок матроса с живодерской улыбкой. — Ну чего ты топчешься, как конь у сена, до которого не дотянуться? — Давай сюда! Не стесняйся! Пошутили и — хватит… Пошутили? Кто здесь шутил? Ничего себе шуточки…

— Нет, мой друг, — отозвался Дикообразцев на арамейском, — вы ошиблись. Я не шутил. Он вздохнул, сунул руки в карманы и шагнул в коридор. Коридор его встретил тяжелым воздухом, пропитанным запахом плесени. Дикообразцеву стало тоскливо. Было в детстве такое, когда они шастали по подвалам. В холоде, сырости и сплошной темноте, где мерещились призраки, и от каждого звука сердце пронзала спица тоски. Тогда они шарили обычно в карманах, чтобы найти хоть какой-то предмет и зажать его в кулаке. С ним было легче. Что угодно, зажатое в кулаке, успокаивало и придавало уверенности.

Вот и сейчас Александр Александрович по давней привычке стал шарить в карманах. И неожиданно обнаружил моточек обыкновенной медной проволоки, который дня три назад его попросил припрятать младший из сыновей. Чтобы средний не обнаружил. В первый миг Дикообразцев, обрадованный находкой, сжал моток в кулаке. Но внезапно его осенил чудесная мысль.

Он распутал моток и потом накрутил проволоку на указательный палец правой руки. Получилось… кольцо! Да, кое-какое, не то, без насечки. Но все равно. Кольцо. С ним на пальце Дикообразцев пошел решительнее. Он не задумывался, почему. Он вопросов себе не зада вал, потому как боялся, что нет вопроса, на который сей час он нашел бы ответ. Он просто знал, что должен идти. Как знают птицы что им надо вернуться весной даже из самых красивых теплых стран, даже от самых насиженных гнезд. Вер нуться, ну, вы сами знаете, к чему и куда…

Дикообразцев шел медленно. Вытянув правую ру вперед, потому как совсем ничего не видел. И не мо разобрать, то ли было вокруг так темно, то ли ослеп он. По бокам от него, должно быть за стенами коридора, слышались звуки, как из-под подушки. Глухие, неясные. Порою ему почему-то казалось, что это далекие звуки. Или давние. Очень и очень давние. И долетают они не из-за стен, а через годы, через столетья, сползшие за горизонт.

Если бы в эти минуты его спросили, кто он такой, то Александр Александрович не смог бы ответить. Там, в коридоре, в темноте, с вытянутою рукою слепца он не знал себя и не помнил. И не смог бы сказать, куда он идет.

К свету?.. Какому? К выходу?.. Но из чего и куда?

Однако, желанья вернуться, попятиться, плюнуть на все и убежать он не слушал.

Было, было такое желанье. Благоразумное, правильное. Душило сердце, нашептывало горячо, прямо в душу: «Возвращайся, вернись… Что ты делаешь, глупый?!».

Смешно и завидно! Но Дикообразцев шел вперед вопреки рассудку. Если бы все мы умели презреть железные аргументы рассудка! Если б умели…

Позади себя, за спиной, Дикообразцев услышал чужое дыханье.

— Кто здедсь? — вымолвил он сухими губами.

— Это я, Сабина, — тихий ответ хрипловатым голосом юноши.

— Сабина?..

Ну, конечно! Мальчик из Гинзы! Тот, что ночью пробрался во двор Бен-Халима и перерезал веревки, державшие Вар-Раввана у дерева. Сабина, Сабина… Слышал Вар-Равван, что через несколько лет этот мальчик стал называть себя его, Вар-Раввана, учеником.

С группой друзей Сабина путешествовал из деревни в деревню, из города в город и повторял людям то, что сам слышал от Вар-Раввана, и пересказывал то, что сам видел. Это он же, Сабина, стал первым из тех, кто записал все, что помнил о Вар-Равване, на папирусе. Помнится, Вар-Раввану показывали один из списков воспоминаний Сабины. И он был удивлен неприятно, как многое оказалось в рассказе напутанным. Сабине слагать бы поэмы и драмы! В том он поспорил бы с великими греками.

Впрочем, главное, что Сабина правильно изложил смысл того, что говорил Вар-Равван. Ну а сказки… Сказки, — решил Вар-Равван, — будут на пользу. Взрослые любят сказки сильнее, чем дети. И в таком изложении, как у Сабины, они лучше поймут, что хотел Вар-Равван.

Они так никогда и не встретились. С Сабиной случилось что-то ужасное. Кто-то предал, и римляне настигли его… Подробностей Вар-Равван не слышал. Но он знал, что несколько месяцев римляне охотились за Сабиной ожесточеннее, чем за ним. Эти месяцы Вар-Равван жил спокойно неподалеку от Назарета. Почти открыто, почти на виду у римлян. Должно быть, Сабина выдал себя за него, Вар-Равва-на. Так делали многие. Но редко кто соответствовал этому имени больше, чем Сабина.

Вар-Равван спросил неторопливо:

— Ты здесь зачем, Сабина?

— Меня послали сказать вам…

— Ответь сначала, кто тебя послал? Голос Сабины дрогнул:

— Вы знаете прекрасно. Он меня послал…

— Сказать мне что?

— Он меня послал сказать, что дальше вы можете и не идти. Он даже просит, чтоб дальше вы не ходили.

Остановившись, Вар-Равван повернулся назад. Со тьмою что-то случилось. Сделалось светлей, и Вар-Равван увидел перед собою юношу такого же, примерно, роста, как и он сам. Но страшно щуплого. Он даже смог различить лицо Сабины. Узкое, с большими черными глазами. Да, юноши глаза напоминали угольки. И почему-то Вар-Равван понял, что они умеют так вспыхнуть, что у других на сердце становится тепло.

— Он просит дальше… не ходить? — Вар-Раввану казалось, что он слова Сабины понял неправильно, что он их не расслышал.

Но юноша кивнул:

— Да, все так… Он говорит, что хватит и того, что вы решились, что этого достаточно.

— Достаточно? Он хочет, чтобы я вернулся?!

— Он просит…

— Отступить?

Сабина опустил глаза:

— Меня просили передать, что отступить порой полезней, чем лезть в огонь, что ум и храбрость не всегда в родстве. Что если вы пойдете дальше… Он вам не смо жет помочь.

Виски Вар-Раввана вспотели.

Подумав, он вздохнул и улыбнулся. Как просто все! Он не хотел идти вперед, он заставлял себя идти, и вот ему позволили вернуться. И просят об этом. Как все просто!

— Сабина, ты передай, что я прошу прощенья. Что я любую просьбу выполнить готов. Его… Но эту… исполнить не могу. Я знаю, он меня простит.

— Вы, то есть, не…

— Да! Я не отступлю. Я дальше пойду, — Вар-Равван»: повернулся к Сабине спиной. Дыханье Сабины стало тише, тише. Вар-Равван уже думал о своем, когда его догнали торопливые шаги, и запыхавшийся Сабина выпалил:

— Я с вами! Не прогоняйте!

— Не надо. Зачем? Это опасно.

Юноша ответил:

— Пусть.

Вар-Равван понял, что Сабина не отстанет. Зачем же прогонять его?

Он тихо согласился:

— Хорошо. Не прогоняю… Пойдем!

ГЛАВА 24

УЖИН ПРИ СВЕЧАХ

По приказанью Маргариты Николавны невидимые слуги накрыли стол для ужина. Он не ломился от явств, он был изыскан. А в центре стола, среди тарелок, блюд и ваз, стоял подсвечник пятиглавый. И Маргарита Николаевна сама зажгла все свечи.

Проснувшись от ее прикосновенья, Кавалер сел на диване и некоторое время сидел, укрыв лицо в ладони.

— Ты знаешь, — сказал он, выпрямившись наконец, — мне странный снился сон. Мне снилось, как будто ты… уходишь от меня!.. Уходишь непонятно. Как растворяешься. Как гаснешь… А еще меня давило чувство, будто роман дописан без меня. Ужасное такое чувство. Наверное, похоже на похмелье… Ты разбудила меня для ужина?

Маргарита Николаевна слушала его взволнованно.

— Да, конечно, для ужина, — ей хотелось, чтобы слова ее звучали полегкомысленнее, понепринужденней. — А сон… Не обращай вниманья! Ты просто переутомился. Иначе, по-моему, ничем и не объяснить подобный глупый сон… Иди умойся, и станет легче.

Кавалер последовал ее совету и вышел в залу с влажными висками.

— Какой роскошный ужин! Мы что-то празднуем? — спросил он, стоя у стула с резною спинкой.

— Да как тебе сказать? Мы празднуем, что был сегодня день, что он закончился, что вечер наступил, и что мы вместе. Что жизнь идет! Мне кажется, лишь это и достойно празднования: жизнь идет.

— Философ ты мой любимый! — Кавалер приобнял ее за талию, взял руку и поцеловал.

Ответив ему улыбкой, Маргарита Николаевна освободилась и прошла к другому стулу, стоявшему на том конце стола:

— Садись, садись! Иначе все остынет. А что може быть хуже остывшей куропатки?

— Согласен, моя госпожа, — Кавалер сложил моли твенно ладони перед грудью. — Я слушаюсь и повинуюсь!

Вино мерцало загадочно в бокалах. А куропатка таяла во рту. Салат французский был легок и пикантен. И лобстеры казались забавными, почти живыми.

— Любимый, а ты хотя бы предполагаешь, хотя бы интуитивно чувствуешь, чем кончится роман? — спросила как бы между прочим Маргарита Николаевна, глядя на купола свечей сквозь бокал с вином. — Ты сам ведь говорил, что больше половины написал… Ну, то есть, сюжет идет к развязке. Я не права?

— Ты как всегда права!

— Но если так, то я… пока… не вижу, не понимаю, к чему же ты придешь. Чем все закончится?

Отпив вина и звякнув бокалом о вилку, Кавалер откинулся на стуле и улыбнулся:

— Вот в том-то вся и прелесть словосложения! Не знать, что будет дальше, и чем все кончится… Я говорил тебе. Когда есть план и точное решенье, то получается доклад для конференции на тему «Проблематика сюжетных линий и сквозного действия». Чушь собачья! Хотя… собаки достаточно умны, чтоб'заниматься подобной ахинеей. Так что это — чушь человечья. Сквозное действие возможно лишь одно. И знаешь, как называется? Вдох-но-ве-нье!.. И все. И боль- и боль- и больше ничего, как выразился один поэт. Чертовски талантливый, но слишком рано решивший не писать стихов.

— Я знаю его имя?

— Боюсь, что нет. Как правило, известны гении да бездари. А вот чертовски талантливых почти не знают… Но кажется, мы отвлеклись. Еще вина? Давай налью.

Маргарита Николаевна кивнула:

— Налей… Ой, хватит! Ты спаиваешь меня.

Он рассмеялся:

— Я? Конечно! Хочу, чтоб ты была хмельной-хмельной и совершала поступки, один безумнее другого! Давай устроим самый настоящий кутеж! Ведь мы вернулись в этот мир, и сегодня будет последняя здесь ночь для нас. Когда еще мы попадем сюда?.. То есть, мы знаем, что завтра вроде как умрем, и можем это дело отметить!.. Ты только представь, какие люди закатывали б пиры накануне своего ухода, когда бы точно знали срок…

— Не думаю, — с сомненьем призналась Маргарита Николаевна. — Когда бы люди знали срок, они бы торопились жить. И вряд ли тратили бы время на кутежи. А впрочем… они ведь разные. И к сожаленью, для многих в кутежах и есть смысл жизни. И в мерзопакостных поступках… Но это, по-моему, все от того, как раз, что срок им неизвестен.

Зажмурившись смешно, Кавалер замахал руками:

— Довольно, довольно! Нашли застольную беседу!

Нам, к счастью, срок известен, как известно и то, что он не есть предел. Давай за это выпьем!

Бокалы их встретились, хрусталь воскликнул удивленно. Вино согрело кровь.

— И все же, — хмель Маргариту Николаевну не брал, — скажи, любимый, а новые герои не могут появиться в романе?

— Все может быть.

— Допустим, в нем может появиться героиня? Колдунья, гадалка… Ну, такая вот…

— Как ты? — он угадал с улыбкой совершенно беззаботной.

Чуть смутившись, Маргарита Николаевна ответила не сразу. И в голосе ее звучала настороженность, когда она сказала:

— Да, такая как, допустим, я!

— Нет, — Кавалер ответил убежденно. — К чему?

Пятна акварельного румянца легли на щеки Марга риты Николаевны.

Она взяла бокал и стала катать его между ладоней.

— Ну как «к чему»? Я ведь колдунья. Ты помнишь об этом? И я вполне могу в твоем романе появиться!.. Поверь, я буду вести себя послушно. Однако, слово даю, что действие разнообразю.

Кавалер глядел на Даму с любовью:

— Не сомневаюсь! Ты там такого начудишь, что придется и продолжение писать.

— Нет, правда! Сам рассуди, что за роман о трех невероятных днях да без колдуньи?! Ты знаешь ведь, что нынче мир так тянется к различной чертовщине, как не тянулся в Средние века. Куда ни глянь, гадалки, ворожеи! Снимают порчу и наводят сглазы! Предсказывают путчи и банкротства, по номерам разыскивают угнанные машины. К ним очереди, толпы валят желающих понять, какие акции доходны, менять квартиру или не менять, политики советуются со звездами, какие речи им произносить!.. Да в этом мире колдунье самое и место. Тем более когда такое происходит, как этот фестиваль актеров!.. Я там должна быть, милый. Подумай.

Решительно поднявшись и уронив при этом бокал, Кавалер отрезал:

— Нет!

— Но почему? — взмолилась Маргарита Николаевна. — Ведь это глупо!

— Нет!.. И не упрашивай!

Он заходил по зале, беззвучно шевеля губами, как будто с кем-то спорил.

Маргарита Николаевна следила за ним некоторое время, поигрывая вилкой, потом пригубила вино, отставила бокал и проговорила:

— Жаль… Очень жаль, что в наш, возможно, самый по-настоящему последний день на этой Земле и в этом мире ты отказал мне в такой невинной просьбе! А я-то думала…

— Не надо! — воскликнул яростно Кавалер.

— Не надо что?..

— Не надо шантажировать любовью!

Он подошел к ней стремительно и приклонил колено взял за руку:

— Я не хочу тебя терять! Я не хочу тобой делиться с кем. И даже с собою, пишущим роман!.. Вписав тебя него, тебя я потеряю.

Но Маргарита Николаевна не отступала:

— Не понимаю, как может автор потерять того, кто действует в его романе?

— Автор, — сказал печально Кавалер, — в романе теряет и себя. А тех, кто в нем живет, тем более. И безвозвратно.

Похоже, им больше было нечего сказать.

Они молчали. Он — стоя на колене, припав щекою к ее руке. Она — откинувшись на спинку стула напряженно, второй рукою, кончиками пальцев поглаживая бокал, в вине которого сияли звезды свеч. Совсем как на новогодней елке цвета крови.

Молчание прервала Маргарита Николаевна:

— Послушай, давай серьезно и без лишних нервов…

— Давай, — послушно согласился Кавалер.

— Ты вроде пишешь роман.

— Почему же «вроде»?

— Ну как же! Сам говорил, что ты не пишешь, а пишется роман. И пишется он так, как захочет. Ты им не руководишь. Все получается само собой. Я правильно все сказала?

Он поднялся с колена и медленно вернулся на свой стул.

— Да, в общем правильно. И это называется писать экспромтом. Так что же?

— А то, что авторства тут твоего, по-моему, не так уж много! — как саблей махнула Маргарита Николаевна. И прикусила губу. Ей стало стыдно. И больно за любимого.

Но Кавалер ничем не выдал ни боли, ни обиды. Он головою покачал и произнес задумчиво:

— Ты несправедлива… Ведь то, что получается экс промтом, рождается не где-нибудь, а в голове. Моей. И в сердце тоже моем… Так почему же я не автор? Другое дело, что механизм экспромта непонятен. Но я и не собираюсь разбираться, как он работает. Он есть во мне, и этого достаточно. С избытком. А если кто-то другой намерен претендовать на авторство романа… Прекрасно! Пусть сядет рядом и пишет дальше. Посмотрим, что получится. Я не завистлив.

Увидев, что Кавалер отнесся к ее словам спокойно, Маргарита Николаевна продолжила:

— Ты не завистлив, я это знаю и еще больше люблю тебя за это… Но согласись, что талант писать экспромтом тебе дарован свыше. Так?.. Тогда ты должен согласиться и с тем, что выступаешь в роли, ну, скажем, медиума. Ты — посредник между каким-то высшим откровеньем, которое нисходит на тебя, и обыкновенными бумагой, ручкой. Что даст тебе вот это откровенье, то ты и переложишь на бумагу- Ведь так?

— Так.

— А если так, то полностью роман твой твоим назвать нельзя. И подпись твою под ним я ставить не решилась бы… Ведь настоящий автор, мне кажется, лишь тот, кто делает, что только он захочет!.. Я умоляю тебя — стань автором. Стань тем, кого все звали Мастер. С большущей буквы прописной! Не будь так холоден писать, что снизойдет… Вот — я! Возьми меня и дай мне волю в своем романе. Я буду твоей рукою в нем, твоим дыханьем. Я его согрею! Я справедливость в него внесу!.. Сейчас ты не такой, как был. Нас мир без солнца сделал ледяными. И я прошу тебя — оттай! Стань прежним! Вернись ко мне, мой Мастер!

Она дышала тяжело и раскраснелась. Но не от вина, хотя и несколько раз, пока все это говорила, прикладывалась к бокалу. Она смотрела на Кавалера так, как смотрит умирающий на доктора. Со страстью. С мольбой. И страхом. Не знаем, что происходило в душе у Кавалера, но на лице его ни бури, ни тени борьбы сомнений не появилось. И Маргарита Николаевна поникла. Ей стало зябко. Она взяла бутылку, наполнила бокал почти что до краев. Но в то мгновенье, когда она губами коснулась бокала, Кавалер спросил:

— Ты хочешь, чтобы я вписал тебя в роман?

Вино плеснулось радостно на скатерть.

— Хочу! Так надо… Мне и тебе. Роману!

— А что же будет с нами? — все с тем же гипсовым лицом спросил чуть слышно Кавалер.

— Мы будем любить друг друга еще сильнее.

— Ты победила, — поднялся Кавалер.

— Не я. Ты победил, мой Мастер. Ты!

ГЛАВА 25

ПЛЕН У ЛЕГАТА

Анна лежала на кожаном диване и уже не плакала она от слез устала, обессилела, а потому лежала бледная с закрытыми глазами и неподвижная, когда в двер постучали. В дверь каюты. Анна не пошевелилась. Она решила, что это в очередной раз явился кто-то из помощников Стания-младшего. С корзиной фруктов, с охапкою цветов, которыми и так была заставлена каюта, или с кувшином древнего вина. Откуда только Станий брал эти вина здесь?

Анна не пошевелилась.

Но Станий, листавший рекламные журналы у круглого зеркального стола, поднялся настороженно. В дверь постучали не условным стуком. И это его встревожило. Он посмотрел на Анну, на ее бесстрастное лицо, и ее как будто ударило под дых.

Лежит! Чужая… И никаким словам не поддается! Н хочет слушать. Твердит свое.

Ч-ч-черт! Этот Вар-Равван…

Выкрав Анечку и усадив ее в микроавтобусе меж двух слонов-милиционеров, которые по договоренное напялили на головы свои дурацкие маски, чтоб напугать ее сильней, Станиев некоторое время не говорил ни слова.

Когда ее внесли в микроавтобус, он сказал:

— Ну вот и все.

И отвернулся. Пусть испуг проймет ее насквозь. Пусть обреченность ее парализует. Конечно, Станий-младший знал, что Анна не из пугливых. Знал, что она умеет переносить любые испытанья, а в час опасности в истерике не бьется и ведет себя похладнокровней многих из мужчин. Но…

Но Станий также знал, что обстоятельства меняют человека.

Тот, кто не гнется на ураганном ветре и не ломается от жуткого мороза, когда крошится и металл, он очень просто может расплавиться, как воск, на нежном солнце. Иль треснуть от ласкового прикосновенья. И Станий верил, что Анна там, в иссушенных степях под небом Иудеи, была одной, а здесь, в актерской славе, в разгильдяйском уюте этого изнеженного мира, она другая. Лишь внешностью осталась прежней. Поэтому, считал он, припугнув ее, наобещав немедленных злодейств, нагнав тумана жестокости, он заставит Анну отказаться от Вар-Раввана. От прошлого. От себя самой, той — Анны из Иудеи.

Поэтому когда они пришли сюда, в каюту, специально приготовленную для нее, Станиев сказал:

— Все кончено… Ты или становишься моей, или я убью сначала его в каюте, здесь, ты все увидишь, а потом возьму тебя, после чего убью. Решай!

Он был уверен, что она не зря из Анны стала Анечкой. Ведь имя дается не случайно. Возьмите любое, и по нему наполовину точно вы сможете представить хозяина. Поэтому Станиев удивился, что Анечка — а как безвольно это имя звучит! — не пала на колени, не зарыдала сразу же, не взмолилась оставить Вар-Раввана в живых.

Так, значит, с ней будет все сложнее… Отлично! Он и к этому готов.

— Ты помнишь мать свою? — спросил он с улыбкой палача. — Ее все звали почему-то двужильной. Смешной народ! Никто так и не смог в твоей вонючей Гинзе мне объяснить, ну почему же ей дали прозвище такое… Ведь никакой двужильной она в помине не была… Простая немощная старуха! И легкая, как клок соломы. Ты видела бы, как мои солдаты ее друг другу перебрасыва ли, потеха! Уже от третьего солдата она летела, бормоча нечленораздельное. Ни сил, ни памяти у нее не осталось… Ты представляешь, ей хватило и девяти плетей, чтобы подохнуть! В десятый раз плеть рубанула труп… Твои чумазые соседи просили им оставить тело. Но это было б глупо…

Тут Анна закричала. И на колени упала. Но не для того, чтобы просить пощады, а потому, что силы оставили ее, и разум начал мутнеть. Она сорвала криком голос и с хрипом потеряла сознание… Когда же пришла в себя, Станий-младший, как будто ничего и не случилось, продолжил;

— Так вот, я посчитал, что будет глупо оставить тело. Преступник недостоин погребенья, как все нормальные. А из нее ты сделала преступницу. Ты! Ее дочь… Так вот, я приказал, и тело вывезли подальше в степь и бросили на растерзанье. Наверное, гиены были очень нам признательны. Да и не только гиены.

Анна рыдала в голос, хриплый, чужой, и колотила кулаками в пол.

Легат посмаковал свое молчанье и тем же игривым тоном продолжил:

— А твой отец… Ты хочешь знать, что случилось с твоим отцом?.. Так хочешь или нет? Я ведь могу и не рассказывать.

Анна мотала головой, царапая лицо о жесткий ворс паласа.

— Не хочешь, ну, как хочешь… Тогда я расскажу про девчонку из дома, соседнего с твоим. Наверное, ты помнишь. Ей было лет двенадцать, а отец ее был без одной руки, — легат рассказывал с довольною улыбкой. Как о удачной рыбалке рассказывает без конца, в деталях, страстный рыболов. — Так вот, девчонка эта, увидев, что солдаты делают с двужильной, вдруг закричала что-то похожее на «гады»… Признаюсь, я не разобрал, девчонка была, по-моему, заикой. Но даже если и была, то перестала заикаться. Во всяком случае, когда солдаты ее насиловали!.. Подумай только, пять моих солдат отборных, один другого выше, насиловали эту… тьфу!., малолетнюю засранку… Тут она орала, не заикаясь! Значит, на пользу ей пошло. Вот я и говорю, все, что ни делают солдаты кесаря, идет на пользу…

Амия… Так звали эту девочку. Она действительно растягивала слова. Но как смеялась звонко! Такого смеха Анна больше не слышала ни у кого. Амия, прости ее, но видит Бог… Амия! Нет слов…

— А знаешь, я все же расскажу про твоего отца, — не умолкал Станий-младший. — Паскудный, надо заметить, был старик! Увидев нас, он понял все и вместо того, чтоб пасть на землю, повиниться, признать, мол, вырастил плохую дочь, паскудник старый кинулся за топором и умудрился нанести удар!.. А если бы Целер был без щита иль зазевался? Ведь он же мог ему и голову разбить!.. а впрочем, нет. До головы ему не дотянуться было. Целер-то, слава небесам, в казармы мог войти, лишь согнувшись пополам… Но руку бы ему твой мерзкий родитель, наверняка, оттяпал бы. А рук таких немного в легионе!

Анна тряслась уже без слез.

Отец… Зачем?.. Отец! Прости… Прощенья нет? А может то, что он поднял топор на римских легионеров, и есть его прощенье? Ведь он и в самом деле мог от нее отречься. Хотя, конечно, это не спасло бы. Но мог. А он…

— Солдаты так разозлились на твоего ублюдочного отца, что чуть его на месте не разорвали в клочья. Но я остановил их. Я против варварского убийства. Мы ведь цивилизованные люди! Мы граждане империи, которая несет другим народам культуру, просвещенье, демокра тические законы. Разве можем мы таких, как твой отец, казнить так примитивно?! Конечно, нет!.. Мы для начала согнали всю деревню на площадь. Чтобы объяснить, что с римскими солдатами так не поступают, что покушение на жизнь и здоровье кесарева легионера — поступок нехороший… Все это я как умел подробно рассказал твоим соседям, а затем… Солдаты для начала выкололи твоему отцу глаза. И отрубили нос. Ведь согласись, чт