Книга: Ружья, микробы и сталь



Ружья, микробы и сталь

Еси, Каринге, Омваи, Парану, Сауакари, Вивору и всем остальным моим друзьям и учителям с Новой Гвинеи, умеющим жить в трудных природных условиях.

Предисловие. Почему всемирная история похожа на луковицу?

Эта книга — моя попытка кратко изложить историю всех людей, живших на планете за последние тринадцать тысяч лет. Я решил написать ее, чтобы ответить на следующий вопрос: «Почему на разных континентах история развивалась так неодинаково?» Возможно, этот вопрос заставит вас насторожиться и подумать, что вам в руки попал очередной расистский трактат. Если так, будьте спокойны — моя книга не из их числа; как станет видно в дальнейшем, для ответа на мой вопрос мне даже не понадобится говорить об отличиях между расами. Моей главной целью было дойти до предельных оснований, проследить цепь исторической причинности на максимальное расстояние в глубь времен.

Авторы, которые берутся за изложение всемирной истории, как правило, сужают свой предмет до письменных обществ, населявших Евразию и Северную Африку. Коренным обществам остальных частей мира — субсахарской Африки, Северной и Южной Америки, архипелагов Юго-Восточной Азии, Австралии, Новой Гвинеи, островов Тихого океана — уделяется лишь незначительное внимание, чаще всего к тому же ограничивающееся событиями, происходившими с ними на позднейших этапах истории, то есть после того, как они были открыты и покорены западноевропейцами. Даже внутри Евразии история западной части континента освещается гораздо подробнее, чем история Китая, Индии, Японии, тропической Юго-Восточной Азии и других обществ Востока. История до изобретения письменности — то есть примерно до начала III тысячелетия до н.э. — также излагается сравнительно бегло, несмотря на то, что она составляет 99,9% всего пятимиллионолетнего срока пребывания человека на Земле.

Подобная узконаправленность историографии имеет три недостатка. Во-первых, интерес к другим народам, то есть народам, проживающим не в Западной Евразии, сегодня по вполне понятным причинам становится все более массовым. Вполне понятным, потому что эти «другие» народы преобладают в населении земного шара и представляют подавляющее большинство существующих этнических, культурных и языковых групп. Некоторые из стран за пределами Западной Евразии уже вошли — а некоторым вот-вот предстоит войти — в число наиболее экономически и политически могущественных держав мира.

Во-вторых, даже тот, кого в первую очередь интересуют причины формирования современного мироустройства, не продвинется слишком далеко, если ограничится событиями, произошедшими со времени появления письменности. Ошибочно думать, что до 3000 г. до н.э. народы разных континентов в среднем находились на одинаковом уровне развития и только изобретение письменности в Западной Евразии спровоцировало исторический рывок ее популяции, преобразивший также все остальные области человеческой деятельности. Уже к 3000 г. до н.э. у некоторого числа евразийских и североафриканских народов в зародыше существовали не только письменная культура, но и централизованное государственное управление, города, были широко распространены металлические оружие и орудия труда; они использовали одомашненных животных в качестве транспорта, тягловой силы и источника механической энергии, а также полагались на земледелие и животноводство как на основной источник пропитания. На большей части других континентов в тот период не существовало ничего подобного; какие-то, но не все из этих изобретений позже независимо возникли в обоих Америках и в субсахарской Африке — и то лишь на протяжении пяти последующих тысячелетий, а коренному населению Австралии так никогда и не довелось прийти к ним самостоятельно. Эти факты сами по себе должны были бы стать указанием на то, что корни западноевразийского господства в современном мире прорастают далеко в дописьменное прошлое. (Под западноевразийским господством я имею в виду доминирующую роль в мире как обществ самой Западной Евразии, так и обществ, сформированных выходцами из Западной Евразии на других континентах.)

В-третьих, история, фокусирующаяся на западноевразийских обществах, совершенно игнорирует один важный и очевидный вопрос. Почему именно эти общества достигли столь непропорционального могущества и ушли столь далеко вперед по пути инноваций? Отвечать на него принято, ссылаясь на такие очевидные факторы, как подъем капитализма, меркантилизма, эмпирического естествознания, развитие техники, а также на болезнетворные микробы, уничтожавшие народы других континентов, когда те вступали в контакт с пришельцами из Западной Евразии. Но почему все эти факторы доминирования возникли именно в Западной Евразии, а в других частях мира либо не возникли вовсе, либо присутствовали лишь в незначительной степени?

Эти факторы относятся к разряду ближайших, но не исходных причин. Почему капитализм не появился в доколумбовой Мексике, меркантилизм — в субсахарской Африке, исследовательская наука — в Китае, а болезнетворные микробы — в аборигенной Австралии? Если в ответ приводят индивидуальные факторы локальной культуры — например, в Китае научно-исследовательская деятельность была подавлена влиянием конфуцианства, а в Западной Евразии ее стимулировали греческая и иудео-христианская традиции, — то можно снова констатировать непонимание необходимости установить исходные причины, то есть объяснить, почему традиция конфуцианства зародилась не в Западной Евразии, а иудео-христианская этика — не в Китае. Я уж не говорю о том, что такой ответ оставляет совершенно необъясненным факт технологического превосходства конфуцианского Китая над Западной Европой в период, продолжавшийся приблизительно до 1400 г. н.э.

Сосредоточив внимание исключительно на западноевразийских обществах, невозможно понять даже их самих. Поскольку интереснее всего выяснить, в чем их отличительные черты, нам не обойтись без понимания обществ, от которых они отличаются, — только тогда мы сможем поместить общества Западной Евразии в более широкий контекст.

Возможно, кому-то из читателей покажется, что я ударяюсь в крайность, противоположную традиционной историографии, а именно уделяю слишком мало внимания Западной Евразии за счет остальных частей мира. Здесь я бы возразил, что остальные части мира — очень полезное пособие для историка хотя бы потому, что, несмотря на ограниченное географическое пространство, в них иногда уживается великое многообразие обществ. Другие читатели, я допускаю, согласятся с мнением одного из рецензентов этой книги. В слегка укоризненном тоне он заметил, что я, видимо, смотрю на всемирную историю как на луковицу, в которой современный мир образует лишь наружную оболочку и слои которой следует очищать, чтобы добраться до исторической истины. Но ведь история и есть такая луковица! К тому же снимать ее слои — занятие, не только исключительно увлекательное, но и имеющее огромную важность для сегодняшнего дня, когда мы стараемся усвоить уроки нашего прошлого для нашего будущего.

Пролог. Вопрос Яли

Всем нам хорошо известно, что история народов, населяющих разные части земного шара, протекала очень неодинаково. За тринадцать тысяч лет, минувших с конца последнего оледенения, в некоторых частях мира развились индустриальные общества, владеющие письменностью и металлическими орудиями труда, в других — бесписьменные аграрные общества, в-третьих — лишь общества охотников-собирателей, владеющих технологиями каменного века. Это сложившееся в истории глобальное неравенство до сих пор отбрасывает тень на современность — как минимум потому, что письменные общества с металлическими орудиями завоевали или истребили все остальные. И хотя указанные различия составляют наиболее фундаментальный факт всемирной истории, вопрос об их происхождении остается предметом дебатов. Однажды, 25 лет назад, в простой и совсем не отвлеченной формулировке этот трудный вопрос адресовали мне самому.

В июле 1972 г. я занимался очередным полевым исследованием эволюции птиц на тропическом острове Новая Гвинея и в один из дней прогуливался вдоль берега моря. В тот же самый день местный политик по имени Яли, о популярности которого я уже был наслышан, посещал близлежащий выборный участок. Случилось так, что наши пути пересеклись: мы шли по пляжу в одном направлении и он меня нагнал. Следующий час мы провели в совместной прогулке, в течение которой не переставая беседовали.

Яли излучал обаяние и энергию, особенно когда обращал на вас свой завораживающий взгляд. Он уверенно говорил о собственных делах, но вместе с тем задавал множество дельных вопросов и с величайшим вниманием выслушивал ответы. Наша беседа началась с предмета, занимавшего тогда умы каждого новогвинейца, — скорых политических реформ. Папуа — Новая Гвинея, как называется сегодня страна Яли, в то время еще управлялась Австралией по мандату ООН, однако будущая независимость уже витала в воздухе. Яли обстоятельно рассказывал мне о своей роли в подготовке местного населения к самоуправлению.

На каком-то этапе Яли развернул течение разговора и начал засыпать меня вопросами. Он не бывал нигде, кроме Новой Гвинеи, и имел только среднее образование, однако его любопытство было неистощимо. Прежде всего он хотел знать о моих занятиях новогвинейскими птицами (в том числе хорошо ли мне за это платят). Я рассказал ему, как разные группы птиц последовательно колонизировали Новую Гвинею на протяжении миллионов лет. Затем, в ответ на вопрос Яли, я рассказал, как предки его собственного народа оказались на Новой Гвинее несколько десятков тысяч лет назад и как европейцы колонизировали Новую Гвинею на протяжении последних двух столетий.

Несмотря на то что наш разговор все время оставался дружелюбным, напряжение между двумя обществами, которые мы с Яли представляли, было хорошо знакомо и ему, и мне. Еще 200 лет назад все обитатели Новой Гвинеи жили в «каменном веке». Иначе говоря, они по-прежнему пользовались каменными орудиями, которые в Европе уже несколько тысячелетий были вытеснены металлическими, а их деревни по-прежнему не были объединены в рамках единой политической иерархии. Когда на остров прибыли белые, они ввели централизованное управление и познакомили новогвинейцев с вещами, которые те немедленно оценили: от стальных топоров, спичек и лекарств до тканой одежды, безалкогольных напитков и зонтов. На Новой Гвинее все эти вещи получили собирательное название «карго».

Многие из колонизаторов открыто презирали островитян за «примитивность». Уровень жизни даже наименее способных из белых «хозяев», как их все еще продолжали называть в 1972 г., был гораздо выше, чем у коренных новогвинейцев, — выше, чем даже у такого популярного лидера, как Яли. С другой стороны, мы с Яли имели богатый опыт общения и с белыми, и с новогвинейцами, и поэтому оба прекрасно понимали, что последние в среднем, как минимум, ничуть не глупее первых. Все это, наверное, и было у Яли на уме, когда, в очередной раз пристально взглянув на меня своими сверкающими глазами, он задал вопрос: «Почему вы, белые, накопили столько карго и привезли его на Новую Гвинею, а у нас, черных, своего карго было так мало?»

Этот простой вопрос затрагивал самую сущность жизни, как ее воспринимал Яли. Ведь и правда, между образом жизни среднего новогвинейца и образом жизни среднего европейца или американца пролегает пропасть. Что-то похожее можно сказать и об отличиях народов Запада от других народов мира. У такого колоссального несоответствия должны иметься веские причины — причины, которые, по идее, должны быть очевидны.

Как бы то ни было, элементарный на первый взгляд вопрос Яли — из разряда труднейших. Я в тот раз, например, не нашелся, что сказать. У профессиональных историков до сих пор нет единодушного ответа на этот вопрос, а большинство даже перестали им задаваться. Все время, прошедшее с момента нашей случайной беседы, я изучал и описывал в своих работах другие аспекты человеческой эволюции, истории и языка. В этой книге, написанной двадцать пять лет спустя, я хочу наконец дать ответ на вопрос Яли.


Вопрос Яли касался лишь бросавшегося в глаза контраста между образом жизни новогвинейцев и белых европейцев. Но его можно экстраполировать и на множество других контрастов современности. Народы евразийского происхождения, особенно те, кто до сих пор живет в Европе и Восточной Азии, а также те, кто обрел новую родину в Северной Америке, со своим богатством и могуществом занимают доминирующее положение в современном мире. Другие народы, в том числе большинство африканских, сбросили европейское колониальное владычество, но остались далеко позади по богатству и могуществу. Третьи, например аборигены Австралии, обеих Америк и южной оконечности Африки, перестали даже быть хозяевами своей земли — как следствие завоевания и истребления, иногда поголовного, которому подвергли их колонизаторы-европейцы.

Стало быть, вопросы о неравенстве в современном мире можно переформулировать следующим образом. Почему богатство и могущество оказались распределены так, как они распределены сегодня, а не как-то иначе? В частности, почему не коренные американцы, африканцы и аборигены Австралии истребляли и покоряли европейцев и азиатов, а наоборот?

Мы легко можем отодвинуть предмет вопроса на один шаг назад. К 1500 г. н.э., когда колониальная экспансия европейцев по всему миру только начиналась, народы на других континентах уже многим отличались от них в аспекте технологий и политической организации. На большей части территории Европы, Азии и Северной Африки существовали государства или империи, имевшие развитую металлургию, а некоторые из них уже находились на пороге промышленной революции. Два коренных американских народа, ацтеки и инки, правили империями, жители которых обходились каменными орудиями. Части субсахарской Африки были поделены между мелкими государствами или вождями, подданные которых пользовались железными орудиями. Остальные народы — включая население Австралии и Новой Гвинеи, многих островов Тихого океана, большей части обеих Америк и небольших областей субсахарской Африки — в основном существовали как земледельческие племена или как бродячие общины охотников-собирателей и знали только каменные орудия.

Разумеется, именно эти технологические и политические различия в 1500 г. были непосредственной причиной неравенства в современном мире. Империи, вооруженные стальным оружием, были способны покорить или уничтожить племена с оружием из камня и дерева. Но каким образом мир пришел к тому положению, которое установилось к 1500 г.?

Опять же мы можем легко отодвинуть предмет вопроса еще на один шаг назад, опираясь на письменные источники и археологические открытия. До конца последнего оледенения, примерно за 11 тысяч лет до н.э., все народы на земле по-прежнему вели образ жизни охотников-собирателей. Разная скорость развития на разных континентах в промежутке между 11 000 г. до н.э. и 1500 г. н.э. — вот что привело к специфической конфигурации технологического и политического неравенства, оформившейся к концу этого исторического отрезка. Пока аборигены Австралии и многие коренные американцы оставались охотниками-собирателями, на большей части Евразии, во многих регионах обеих Америк и субсахарской Африки постепенно развивались аграрное хозяйство, скотоводство, металлургия и сложная политическая организация. Также в нескольких районах Евразии и в одном районе Америки самостоятельно возникла письменность. Однако в Евразии все эти нововведения появились раньше, чем где-либо еще. Так, массовое производство бронзовых орудий, только начавшее развиваться в южноамериканских Андах за несколько столетий до 1500 г., было освоено в некоторых областях Евразии за четыре с лишним тысячи лет до этого. Каменные технологии тасманийцев, впервые увиденные европейскими путешественниками в 1642 г., были примитивнее, чем те, которые существовали по всей Европе в верхнем палеолите, то есть на несколько десятков тысяч лет раньше.

Следовательно, мы можем окончательно переформулировать вопрос о неравенстве в современном мире так: «Почему человеческое развитие происходило с разной скоростью на разных континентах?» Именно неравномерность темпов развития составляет наиболее широкий контекст истории и в таковом качестве является темой моей книги.

Хотя данная книга в конечном счете оказывается посвящена истории и доисторическому периоду, ее тема представляет не только академический интерес, но и огромную важность в практическом и политическом аспекте. История взаимодействия между неравными народами, история завоеваний, эпидемий и геноцида — вот фон, на котором происходило становление современного мира. Ее коллизии породили резонанс, который мы ощущаем по прошествии многих столетий и который продолжает активно влиять на текущую ситуацию в наиболее проблемных регионах планеты.



В качестве примера достаточно привести Африку, значительная часть которой по-прежнему пытается справиться с наследием недавно сброшенного колониализма. В других регионах — среди которых Центральная Америка, Мексика, Перу, Новая Каледония, бывший Советский Союз, частично Индонезия — противостояние все еще многочисленного коренного населения и правящего класса, в котором доминируют потомки чужаков-завоевателей, выливается в форму политической нестабильности и партизанской войны. Многие другие исконные популяции, в частности гавайцы, австралийские аборигены, народы Сибири, индейцы США, Канады, Бразилии, Аргентины и Чили, потерпели такой ущерб в результате истребления и эпидемий, что сегодня их численность не идет ни в какое сравнение с численностью потомков колонизаторов. Лишенные из-за этого возможности вести серьезную гражданскую войну, они тем не менее все увереннее и активнее отстаивают свои права.

Давние столкновения между народами, помимо отголосков в современной политике и экономике, оставили свой след и в лингвистической сфере — в первую очередь речь идет о неминуемом исчезновении большей части существующих сегодня шести тысяч языков, вытесняемых английским, китайским, русским и несколькими другими, количество говорящих на которых за последние столетия колоссально выросло. Совокупность всех перечисленных проблем современности есть производное от разности исторических траекторий — разности, нехитрая констатация которой содержалась в вопросе Яли.


Прежде чем устремиться на поиски ответа, нам следовало бы сделать паузу и рассмотреть аргументы тех, кому само обсуждение вопроса Яли кажется ненужным или вредным. Есть люди, которые считают обидной даже саму его постановку. Рассмотрим несколько позиций, которые мотивируют их негативное отношение.

Первое возражение сводится к следующему. Если у нас получится объяснить, как вышло, что одни люди заняли господствующее положение над другими, разве не послужит это оправданием самому факту господства? Разве не будет такое объяснение в сущности означать, что текущий расклад сил являлся неизбежным и что поэтому бессмысленно пытаться его сегодня менять? Данное возражение — один из примеров всеобщей склонности путать объяснение причин с оправданием результатов или безропотным их принятием. Какой цели будет служить историческое объяснение — вопрос, отдельный от самого объяснения. К тому же в реальности понимание причин некоей ситуации чаще используется для ее изменения, нежели для удержания или воспроизведения. Именно с такой целью психологи пытаются понять склад ума убийц и насильников, историки общества пытаются выяснить корни геноцида, а медики — причины человеческих заболеваний. Исследователи не стремятся оправдать убийство, сексуальное насилие, геноцид или болезнь. Напротив, они стремятся лучше разобраться в цепи причин и следствий для того, чтобы суметь ее разорвать.

Во-вторых, разве сама попытка дать ответ на вопрос Яли не указывает автоматически на евроцентристский подход к истории, возвеличивание западноевропейцев и подспудную убежденность в том, что Западная Европа и европеизированная Америка занимают главенствующее положение в современном мире? Разве это главенство не является преходящим феноменом, характеризующим лишь последние два века и сегодня постепенно сходящим на нет на фоне набирающих силу Японии и Юго-Восточной Азии? Здесь я лишь укажу, что моя книга будет в основном посвящена народам, живущим вне Европы. Не ограничиваясь освещением контактов европейцев и неевропейцев, мы также рассмотрим взаимодействие между различными неевропейскими народами, в первую очередь те случаи, которые касаются коренных обитателей субсахарской Африки, Юго-Восточной Азии, Индонезии и Новой Гвинеи. Вместо того чтобы возвеличивать западноевропейцев, мы убедимся, что базовые элементы их цивилизации первоначально развились у народов, живших в других географических областях, и лишь позднее были импортированы в Западную Европу.

В-третьих, разве само употребление терминов «цивилизация», «подъем цивилизации» и т.п. не создает ложного впечатления, что цивилизация есть благо, жизнь в условиях охотничье-собирательского племенного строя ужасна, а история последних тринадцати тысяч лет представляет собой поступательное движение ко все большему и большему счастью людей? Не знаю, как другие, но лично я не исхожу из того, что жить в промышленно развитом государстве «лучше», чем в первобытном племени, или что переход от охоты и собирательства к государству и металлическим орудиям воплощает собой «прогресс», или что такой прогресс сделал людей более довольными своей жизнью. По моим собственным впечатлениям, оформившимся за годы попеременного проживания в американских городах и новогвинейских деревнях, так называемые блага цивилизации — вещь неоднозначная. Скажем, по сравнению с охотниками-собирателями граждане современных индустриальных государств имеют лучшие условия для заботы о своем здоровье, меньше рискуют погибнуть от руки другого человека, дольше живут, но в то же время имеют значительно меньше возможностей опереться на поддержку окружающих — друзей и родственников. Моим мотивом в анализе географических различий между человеческими обществами является не возвеличивание одного типа общества за счет другого, а всего лишь выяснение того, что же произошло в истории.


Неужели, чтобы ответить на вопрос Яли, нельзя обойтись без написания еще одного трактата? Может быть, ответ нам уже известен? И если известен, то каков этот ответ?

Наверное, самый популярный ответ — это тот, который явно или подспудно предполагает, что разные народы отличаются друг от друга на биологическом уровне. На протяжении столетий, минувших после 1500 г. н.э., европейские первопроходцы, все больше узнавая, сколь далеки друг от друга народы мира в технологическом и политическом отношениях, истолковывали эти отличия как следствие разницы врожденных способностей. С возникновением и популяризацией теории Дарвина такие объяснения были переформулированы в терминах естественного отбора и эволюционной родословной. В первобытных народах с их примитивными технологиями стали видеть рудимент эволюции человечества из его обезьяноподобных предков. Вытеснение этих народов колонизаторами, представлявшими промышленно развитые общества, тем самым превращалось в иллюстрацию к тезису о выживании наиболее приспособленных. Позднее, с распространением науки о наследственности, объяснения подновили снова, теперь заимствовав терминологию у генетики. В интеллектуальном отношении европейцев стали считать генетически более способными, чем африканцев или тем более австралийских аборигенов.

Сегодня в некоторых сегментах западного общества расизм отвергается и осуждается публично. Тем не менее множество его членов (а может быть, и большинство!) все так же оперирует расистскими доводами либо наедине с самими собой, либо подсознательно. В Японии и многих других странах подобные теории нередко провозглашаются во всеуслышание и без стеснения. Когда заходит речь об австралийских аборигенах, выясняется, что даже у образованных белых американцев, европейцев и австралийцев представление о них неразрывно связано с идеей примитивности. Определенно, внешне они слишком отличаются от белых. Многим из живущих ныне потомков аборигенов, уцелевших в эпоху европейской колонизации, с трудом удается найти путь к экономическому преуспеянию в белом австралийском обществе.

Сама аргументация, на первый взгляд безукоризненная, звучит так. Белые колонисты построили в Австралии письменное, индустриальное, политически централизованное, демократическое общество, базирующееся на использовании металлических орудий и производстве продовольствия, и все это в рамках столетия, потребовавшегося на освоение континента, на котором аборигены — охотники-собиратели с племенным строем и отсутствием металлических орудий — жили по меньшей мере сорок тысяч лет. Мы имеем два последовательных эксперимента в человеческом развитии, в которых природные условия были одинаковы, и единственной переменной являлись люди, их осваивавшие. Разве нужно еще какое-то доказательство для окончательного суждения о том, что отличия между коренным австралийским и европейским обществами проистекают из отличий между самими людьми?

Возражение против расистских построений такого рода не ограничивается тем, что они омерзительны; дело в том, что они еще и ошибочны. Адекватных подтверждений существования у человеческих обществ интеллектуальных различий, параллельных различиям технологическим, у нас нет. На самом деле, как я покажу чуть ниже, современные народы каменного века в среднем скорее более, а не менее разумны, чем народы века индустриального. Как ни парадоксально это прозвучит, из 15-й главы нам предстоит понять, что белые переселенцы в Австралии не заслуживают репутации строителей письменного, промышленно развитого и обладающего прочими вышеперечисленными достоинствами общества. Следует также заметить, что народы, еще недавно знавшие только примитивные технологии — те же австралийские аборигены и новогвинейцы, — запросто осваивают промышленные технологии, когда им предоставляется такая возможность.

Немало сил было потрачено специалистами по когнитивной психологии, чтобы установить разницу усредненных интеллектуальных показателей у народов разного географического происхождения, в настоящее время живущих в одной и той же стране. Скажем, в США многочисленные белые психологи десятилетиями пытались продемонстрировать, что черные американцы с африканскими корнями в среднем хуже соображают от рождения, чем белые американцы с европейскими корнями. Тем не менее хорошо известно, насколько сильно отличаются сравниваемые народы по социальным условиям и образовательным возможностям. Это обстоятельство вдвойне затрудняет любую проверку гипотезы о зависимости технологических отличий от отличий на уровне интеллекта. Во-первых, поскольку даже на наших познавательных способностях в зрелом возрасте ощутимо сказывается социальное окружение, в котором мы выросли, сложно вычленить какое-либо влияние исходных генетических различий из всего предшествующего фона. Во-вторых, в тестах на когнитивные способности (вроде проверки коэффициента интеллекта), как правило, измеряется усвоение определенных культурных навыков, а не чистый врожденный интеллект (чем бы ни был этот последний). Поскольку результаты тестов бесспорно зависят от социального окружения в детстве и обретенных культурных навыков, старания психологов по сей день остаются безуспешными: убедительно доказать постулат о генетически обусловленном низком уровне интеллекта у небелых народов им так и не удалось.

Моя позиция в данном споре опирается на тридцатитрехлетний опыт работы с новогвинейцами в их собственном обществе, сохранившем древний уклад. С самого начала нашего сотрудничества я был поражен тем, что новогвинейцы оказались людьми в среднем более сообразительными, более внимательными, лучше способными выражать свои мысли и активнее интересующимися окружающим миром, чем средний европеец или американец. В выполнении некоторых задач, явно показательных с точки зрения работы мозга, — например, способности составить воображаемую карту незнакомой территории, — они обнаруживают куда больше сноровки, чем обитатели западного мира. Разумеется, новогвинейцы, как правило, плохо справляются с заданиями, выполнять которые западных людей, в отличие от них, учат с детства. Поэтому и ни по чему другому, оказавшись в городе, выходцы из глухих новогвинейских деревень, никогда не сидевшие за партой, кажутся западным людям столь недалекими. Мне тоже всегда приходится вспоминать, как глупо я выгляжу в глазах новогвинейцев, когда мы вместе оказываемся в джунглях и я обнаруживаю свою несостоятельность в самых простых вещах (например, в умении не сбиваться с тропы или в возведении укрытия от непогоды), которым новогвинейцы были обучены еще детьми, а я нет.

Нетрудно представить себе как минимум две возможных причины, подтверждающих мое впечатление от новогвинейцев как от людей более сообразительных, чем жители Запада. Во-первых, европейцы уже несколько тысячелетий живут плотными популяциями, в условиях общественного устройства, предполагающего централизованное управление, наличие полиции и судебных органов. В этих обществах эпидемии инфекционных болезней (например, оспы), сопутствующие высокой популяционной плотности, исторически являлись главным фактором смертности, тогда как убийства были сравнительно немногочисленными, а состояние войны представляло скорее исключение, чем правило. Большинство европейцев, переживших фатальные эпидемии, также избежали и других потенциальных причин смерти, что позволило им передать по наследству свои гены. Сегодня большинство живорожденных детей на Западе так же счастливо избегают смерти от инфекций и успешно воспроизводят себя вне зависимости от уровня интеллекта и генетических характеристик. Новогвинейцы же, напротив, все эти тысячелетия жили в обществах, численность которых была слишком низка для возникновения эпидемических заболеваний, свойственных густонаселенным территориям. Зато они чаще умирали от убийств, непрекращающихся межплеменных войн, несчастных случаев и недостатка продовольствия.

У более сообразительных людей шанс избежать действия главных причин смертности, характерных для традиционных новогвинейских обществ, выше, чем у менее сообразительных. При этом характерная для традиционных европейских обществ смертность от эпидемических заболеваний почти никак не соотносится с уровнем интеллекта, зато соотносится с генетически передаваемой сопротивляемостью организма, связанной с особенностями внутренних химических процессов. Так, люди со второй или четвертой группой крови обладают большей устойчивостью к вирусу оспы, чем люди с первой группой. Другими словами, естественный отбор, поощряющий гены, ответственные за интеллект, на Новой Гвинее наверняка действовал гораздо безжалостнее, чем в более густонаселенных, сложно организованных обществах, где на первом месте оказался естественный отбор по признакам, связанным с химическими особенностями организма.

Помимо этой генетической причины возможного интеллектуального превосходства современных новогвинейцев над жителями Запада, есть и еще одна. Современные европейские и американские дети проводят огромную часть своего времени в пассивных развлечениях — благодаря кино, радио и телевидению. В среднестатистической американской семье телевизор не выключается семь часов в сутки. Напротив, дети в новогвинейских традиционных обществах фактически лишены возможностей пассивных развлечений, в отсутствие которых они проводят почти все время бодрствования в активных занятиях — в разговорах и играх с другими детьми или со взрослыми. Исследователи детской психологии практически в один голос говорят о важности поощрения и активности для ментального развития ребенка и подчеркивают, что недостаток стимулирования необратимо его затормаживает. Бесспорно, более высокий в среднем уровень развития умственной деятельности, который демонстрируют новогвинейцы, определяется и этим, негенетическим фактором.

Итак, во-первых, у новогвинейцев, скорее всего, есть генетическое преимущество перед жителями Запада с точки зрения умственных способностей, и, во-вторых, первые, несомненно, находятся в более завидном положении, чем последние, ибо лишены интеллектуально неблагоприятных условий, в которых растут сегодня большинство детей в промышленно развитых странах. Определенно, ничто даже не намекает на сравнительную интеллектуальную неполноценность новогвинейцев, которая могла бы послужить ответом на вопрос Яли. С помощью тех же самых двух факторов, связанных с генетикой и условиями детского развития, вполне можно провести различие не только между новогвинейцами и жителями современного Запада, но и вообще между охотничье-собирательскими и другими технологически примитивными обществами, с одной стороны, и технологически развитыми обществами, с другой. Стало быть, традиционную предпосылку расистского мировоззрения приходится перевернуть с ног на голову. Почему же именно европейцы, несмотря на свою вероятную генетическую ущербность и (в настоящее время) ущербность условий развития подрастающего поколения, смогли накопить карго намного больше, чем у всех остальных? Почему новогвинейцы оказались в результате обладателями самых примитивных технологий, несмотря на свой, как я убежден, выдающийся интеллект?




Генетическое объяснение — не единственный возможный ответ на вопрос Яли. Еще одно объяснение, популярное у уроженцев Северной Европы, апеллирует к гипотезе о стимулирующем воздействии холодного климата их региона и затормаживающем воздействии жаркого и влажного климата тропиков на творческую активность людей. Возможно, изменяющийся в зависимости от времени года климат высоких широт ставит перед человеком более разнообразные задачи, чем сезонно постоянный тропический климат. Возможно, выживание в холодных климатических условиях требует от человека большей технической изощренности, поскольку ему нужно построить себе теплый дом и обзавестись теплой одеждой, тогда как в тропиках можно выжить в сравнительно нехитром убежище и без одежды. В ином случае аргумент выворачивается наизнанку, но приводит к тому же заключению: длинные зимы в высоких широтах оставляют человеку много времени, чтобы сидеть дома и изобретать.

Популярное в прошлом, объяснение такого типа тоже не выдерживает анализа. Как мы увидим в дальнейшем, до последней тысячи лет народы Северной Европы не могли похвастаться никаким фундаментально важным вкладом в евразийскую цивилизацию; им просто повезло жить в географическом регионе, дававшем удобную возможность заимствовать новшества (такие, как сельское хозяйство, колесо, письменность, металлургия), приходящие из более теплых частей Евразии. В Новом Свете высокоширотные холодные регионы лежали еще дальше, в стороне от человеческого прогресса. Единственное аборигенное общество на обоих Американских континентах, которое придумало собственную письменность, базировалось в Мексике, к югу от тропика Рака; древнейшая керамика Нового Света происходит из экваториального региона в Южной Америке; самые выдающиеся достижения коренных американцев в искусстве, астрономии и некоторых других областях культуры, по общему признанию, принадлежат майянской цивилизации классического периода, существовавшей в тропиках Юкатана и Гватемалы в I тысячелетии н.э.

Третий вариант ответа на вопрос Яли исходит из предположения о преимущественной роли низменных речных долин в местах с засушливым климатом, где развитие высокоэффективного сельского хозяйства зависело от наличия масштабных оросительных систем, в свою очередь требовавших наличия централизованной бюрократии. Это объяснение подсказывается тем бесспорным фактом, что древнейшие известные нам империи и системы письменности происходят из долины Тигра и Евфрата в регионе Плодородного полумесяца и из долины Нила в Египте. Системы распределения водных ресурсов, по всей видимости, существовали в связке с централизованной бюрократией и в других областях мира, включая долину Инда на Индостане, долины Хуанхэ и Янцзы в Китае, мезоамериканские низменности, обжитые индейцами майя, а также пустыни перуанского побережья.

Тем не менее детальные археологические исследования показали, что появление сложных ирригационных сооружений не сопровождало рост централизованной бюрократии, а следовало за ним со значительным отрывом. То есть политическая централизация оформилась по какой-то другой причине и лишь затем создала возможность для масштабного строительства систем водоснабжения. Никакие принципиальные новшества, предшествующие политической централизации в перечисленных регионах мира, не были привязаны ни к речным долинам, ни к ирригационному строительству. Например, в регионе Плодородного полумесяца производство продовольствия и поселения деревенского типа возникли в холмистых и гористых частях, а отнюдь не в низменных речных долинах. Долина Нила оставалась регионом культурного застоя еще примерно три тысячи лет после того, как сельское хозяйство начало развиваться на холмах Плодородного полумесяца. Речные долины на юго-западе Соединенных Штатов в определенный момент стали местообитанием сложно устроенных обществ, практикующих ирригационное земледелие, — но лишь после того, как многие элементы культуры, на которых базировался их уклад, были импортированы из Мексики. Речные долины Юго-Восточной Австралии все это время оставались пристанищем племенных обществ, вообще обходившихся без земледелия.

Еще один существующий вариант объяснения сводится к перечислению непосредственных факторов, позволивших европейцам уничтожить или покорить другие народы, — в первую очередь это огнестрельное оружие, инфекционные болезни, стальные орудия труда и промышленно изготавливаемые товары. Данное объяснение ближе к истине, так как упомянутые факторы бесспорно были напрямую ответственны за успех европейских завоеваний. Однако эта гипотеза — не вся истина, поскольку представляет собой лишь ближайшее (то есть первое по порядку) объяснение, фиксирующее непосредственные причины. Она выводит нас на поиск удаленных, исходных причин заложенным в ней вопросом: почему именно у европейцев, а не у африканцев или коренных американцев появились ружья, наиболее опасные микробы и сталь?

Несмотря на относительную успешность анализа исходных причин в случае европейского завоевания Нового Света, ситуация в Африке остается для нас большой загадкой. Ведь на территории этого континента протолюди развивались дольше всего и, возможно, впервые появились люди с современным анатомическим строением; кроме того, африканские эндемические заболевания типа малярии и желтой лихорадки в свое время оказались смертоносны для европейских первопроходцев. Если такая гигантская фора в развитии что-то значит, почему ружья и сталь не появились сначала в Африке, что позволило бы африканцам и их болезнетворным возбудителям завоевать Европу? И чем объяснить тот факт, что австралийские аборигены так и остались на охотничье-собирательской стадии с ее каменным инструментарием?

Вопросы, естественно вытекавшие из сравнения человеческих обществ в разных уголках планеты, прежде всерьез занимали историков и географов. Самой знаменитой современной попыткой ответа на них стало двенадцатитомное «Исследование истории» Арнольда Тойнби. Тойнби поставил себе задачу проследить внутреннюю динамику 23 развитых цивилизаций, из которых 22 обладали письменностью, а 19 существовали на территории Евразии. Доисторические времена и проще организованные, бесписьменные общества интересовали его куда меньше. Тем не менее, поскольку корни неравенства в современном мире уходят далеко в доисторическое прошлое, труд Тойнби не был ответом на вопрос Яли и он не достиг уровня обобщения, адекватного для анализа того, что я считаю наиболее широким контекстом истории. Другие труды по всемирной истории имеют ту же склонность уделять основное внимание развитым письменным цивилизациям Евразии последних пяти тысяч лет — они содержат лишь краткое повествование о доколумбовых цивилизациях Америки и совсем скупо освещают остальной мир, главным образом касаясь его позднейших контактов с евразийскими цивилизациями. Со времен Тойнби задача представить глобальный синтез исторических причин и следствий утратила очарование в глазах большинства историков, посчитавших ее слишком трудноосуществимой.

За это время, благодаря усилиям специалистов в других областях науки, мы сумели познакомиться с обобщающим синтезом их дисциплинарных предметов. Особенно полезными для историков стали работы представителей экологической географии, культурной антропологии, палеоэпидемиологии и отрасли биологии, занимающейся доместикацией растений и животных. Их исследования привлекли внимание к отдельным частям общей картины, но то были лишь разрозненные фрагменты на фоне по-прежнему отсутствующего всеобъемлющего синтеза.

Таким образом, общепринятого ответа на вопрос Яли не существует. С одной стороны, ближайшие объяснения никто не оспаривает: одни народы обзавелись ружьями, микробами, сталью и прочими факторами политического и экономического могущества раньше остальных, а у некоторых они не появились вообще. С другой стороны, столь же бесспорных фундаментальных объяснений (например, того факта, что бронзовые орудия труда в Евразии возникли очень давно, в Новом Свете — гораздо позже и на ограниченной территории, а в Австралии — никогда) у нас по-прежнему нет.

Отсутствие фундаментальных объяснений такого рода представляет собой серьезный интеллектуальный пробел, поскольку оно по-прежнему не дает нам осмыслить наиболее широкий контекст истории. Однако гораздо серьезней моральный вакуум, требующий безотлагательного заполнения. Любому человеку, будь он самый закоренелый расист или антирасист, совершенно очевидно, что историческое развитие привело разные народы к разным результатам. Современные Соединенные Штаты — общество, сформированное европейцами, населяющее земли, отвоеванные у коренных американцев, и включающее в себя потомков миллионов черных уроженцев субсахарской Африки, привезенных в Америку в качестве рабов. Между тем современная Европа не является обществом, сформированным черными уроженцами субсахарской Африки, которые когда-то завезли в нее миллионы рабов-индейцев.

Эти результаты исторического развития предельно асимметричны: история не сложилась так, что американская, австралийская и африканская территория была на 5% покорена европейцами, а 49% европейской территории были покорены коренными американцами, австралийскими аборигенами или африканцами. Конфигурация всего современного мира есть следствие перекоса исторического развития, поэтому его неравнозначные результаты должны иметь неоспоримое объяснение, более фундаментальное, нежели детальный рассказ о том, кому посчастливилось победить в каком сражении или изобрести какое приспособление однажды несколько тысяч лет тому назад.

Логично предположить, что схема исторического развития отражает врожденные отличия между самими людьми, — во всяком случае, это кажется логичным. Конечно, нас учили, что неприлично говорить об этом во всеуслышание. Мы читаем отчеты о специализированных исследованиях, утверждающие, что их авторам удалось доказать наличие врожденных этнических отличий, и также читаем опровержения, утверждающие, что в названных исследованиях были допущены принципиальные технические просчеты. Мы сами, оглядываясь вокруг, замечаем, что некоторые из покоренных народов продолжают существовать на нижних этажах общества, несмотря на то что после окончания завоеваний или прекращения работорговли минули столетия. Нам говорят, что и в этом нужно усматривать след не биологической неполноценности, а неблагоприятных социальных условий и ограниченных возможностей.

Так или иначе, мы не можем не искать ответа. Мы не можем не видеть все эти вопиющие, никуда не исчезающие различия между тем, как живут разные этнические группы. Нас уверяют, что кажущееся самоочевидным биологическое объяснение неравенства, сложившегося в мире к 1500 г., ложно, но не предлагают взамен истинного. До тех пор, пока у нас не будет убедительного, достаточно конкретного и непротиворечивого объяснения глобального контекста исторического развития, большинство не избавится от подозрения, что расистские биологические теории все-таки близки к истине. Мне кажется, это самый веский довод в пользу написания данной книги.


Журналисты часто просят авторов сформулировать содержание их объемистых трактатов в одном предложении. Для этой книги у меня оно уже сформулировано: «История разных народов сложилась по-разному из-за разницы в их географических условиях, а не из-за биологической разницы между ними самими».

Естественно, тезис о влиянии физической и биологической географии на социальное развитие оригинальной идеей не назовешь. Как бы то ни было, у сегодняшних историков он не в чести: его либо считают ложным, в лучшем случае слишком упрощенным, либо представляют в карикатурном виде под именем географического детерминизма и отметают начисто; в ином случае само намерение понять глобальные различия не находит поддержки как слишком труднореализуемое. И все-таки никто не спорит, что какое-то воздействие география на историю оказывает. Открытым остается вопрос о том, насколько глубоко это воздействие и можно ли привлечь географию для объяснения широкого контекста исторического развития.

Сегодня пришла пора взглянуть на эти вопросы свежим взглядом, опираясь на новые сведения, которые были получены отраслями науки, иногда, казалось бы, очень далекими от истории. В первую очередь я имею в виду генетику, молекулярную биологию и биогеографию в их применении к сельскохозяйственным растениям и их диким предкам; те же дисциплины плюс бихевиоральная экология в применении к домашним животным и их диким предкам; молекулярную биологию микроорганизмов человека и родственных им микроорганизмов животных; эпидемиологию человеческих заболеваний; генетику человека; лингвистику; археологические исследования на всех континентах и крупных островах; наконец, исследования в области истории техники, письменности и политической организации.

Это разнообразие дисциплин известным образом осложняет задачу потенциальных авторов, пожелавших дать ответ на вопрос Яли. Любой такой автор должен обладать достаточно широкой компетенцией, охватывающей все вышеперечисленные области, чтобы суметь включить в синтез их соответствующие достижения. Кроме того, результирующий синтез должен вобрать в себя не только историю, но и доисторический период каждого континента. Несмотря на исторический предмет, подход автора должен быть естественнонаучным — конкретно говоря, позаимствованным из таких исторических наук, как эволюционная биология и геология. Автор должен быть на собственном опыте знаком со всем спектром человеческих обществ — от охотничье-собирательских племен до цивилизаций космического века.

На первый взгляд, из приведенных требований следует, что без коллективного авторства не обойтись. Однако такой поход был бы обречен с самого начала, ведь суть проблемы в том, чтобы выработать единый синтез. Условие единства требует единоличного авторства, несмотря на все сложности, которые с ним связаны. Такому автору-единоличнику неизбежно придется много и усердно трудиться, чтобы усвоить материал разнообразных дисциплин; не справится он и без помощи многих коллег-ученых.

Мой собственный путь привел меня в некоторые из перечисленных дисциплин еще до того, как в 1972 г. Яли задал мне свой вопрос. Моя мать была преподавателем языка и лингвистом, мой отец — врачом, специализировавшимся в генетике детских болезней. Под влиянием отцовского примера все школьные годы я проучился, собираясь стать врачом. Кроме того, с семилетнего возраста я страстно увлекался наблюдением за птицами. Таким образом, когда на последнем курсе я решил сменить профессиональный ориентир и вместо медицины выбрал биологию, этот шаг дался мне легко. Тем не менее в школе и университете главными элементами моего образования были языки, история и литература. Даже решив получить степень в физиологии, я чуть было не бросил естественные науки на первом курсе аспирантуры, чтобы стать лингвистом.

После получения докторской степени в 1961 г. мои научные интересы разделились между двумя сферами: молекулярной физиологией, с одной стороны, и эволюционной биологией и биогеографией, с другой. Эволюционная биология, которой я увлекся без всякой мысли о ее пользе для будущей книги, представляет собой науку исторического типа, то есть она вынуждена опираться на методы, отличающиеся от традиционных методов лабораторной науки. Опыт моих занятий ею дал мне хорошее представление о трудностях, связанных со всякой попыткой выработать научный подход к человеческой истории. Пребывание в Европе с 1958 по 1962 г. и общение с друзьями, на жизнь которых наложили суровый отпечаток события европейской истории XX в., впервые заставили меня всерьез задуматься о том, каким образом взаимодействуют причины и следствия в развертывании исторического процесса.

Последние 33 года моей полевой работы в качестве эволюционного биолога вплотную свели меня с представителями огромного многообразия человеческих обществ. Моя специальность — эволюция птиц, изучать которую мне довелось в Южной Америке, Южной Африке, Индонезии, Австралии и особенно на Новой Гвинее. Живя бок о бок с коренными народами этих регионов, я мог вблизи наблюдать уклад многих технологически примитивных обществ, от племен охотников-собирателей до земледельческих и рыбопромысловых племен, которые еще совсем недавно обходились каменными орудиями. То есть жизнь, которая большинству людей письменной культуры покажется чуждой, атавизмом доисторических времен, для меня является самой яркой частью биографии. На Новую Гвинею, которая занимает лишь небольшую часть земной суши, по-прежнему приходится непропорционально большая доля человеческого разнообразия нашей планеты. Из шести тысяч существующих сейчас в мире языков, тысяча принадлежит ее обитателям. Изучение авифауны острова вновь пробудило во мне языковеда — мне было необходимо составлять целые таблицы, в которые я заносил местные названия птиц на примерно сотне из упомянутой тысячи новогвинейских языков.

Из всех этих увлечений выросла моя последняя книга, «Третий шимпанзе», где популярно излагается эволюция человека как вида. В ее четырнадцатой главе, «Случайные завоеватели», я попробовал выяснить, почему историческое столкновение европейцев с коренными американцами привело именно к таким результатам, к каким привело. Уже после завершения работы над книгой я осознал, что другие столкновения между народами, относящиеся как к современной, так и к доисторической эпохе, ставят те же самые вопросы. Стало ясно, что вопрос, который я пытался проанализировать в четырнадцатой главе, по сути отличался от вопроса, заданного мне Яли в 1972 г., только местом действия. Поэтому теперь с помощью многочисленных друзей я наконец постараюсь удовлетворить любопытство Яли — и мое собственное.


Главы этой книги разбиты на четыре части. Первая часть, названная от «От Эдема до Кахамарки», состоит из трех глав. Первая глава предлагает сверхбеглый обзор эволюции и истории человечества, начинающийся с нашего отделения от остальных человекообразных обезьян около 7 миллионов лет назад и завершающийся концом последнего оледенения около 13 тысяч лет назад. Проследив за расселением первых людей — африканцев по другим континентам, мы получим представление о том, как выглядел мир накануне событий, часто объединяемых под общей рубрикой «возникновение цивилизации». Оказывается, человеческое развитие на одних континентах к тому времени уже имело фору по сравнению с развитием на других.

Вторая глава подготавливает нас к изучению влияния географии континентов на их историю за последние тринадцать тысяч лет на примере меньшего временного и пространственного масштаба. В ней кратко повествуется о различной судьбе полинезийских племен, около 3200 лет назад начавших расселяться по тихоокеанским островам, которые чрезвычайно отличались друг от друга своими природными условиями. Через пару тысячелетий ответвления единого полинезийского праобщества, колонизировавшие эти непохожие острова, уже представляли широкий спектр типов социального устройства — от племенного уклада охотников-собирателей до организации протоимперского характера. Это формирование широкого спектра полинезийских обществ является подходящей моделью куда более длительного, масштабного и непонятного процесса — разветвляющегося развития людей на разных континентах, которое стартовало в конце последнего оледенения и превратило одни общества в племена охотников-собирателей, а другие — в империи.

Третья глава впервые знакомит нас со столкновением между народами, представляющими разные континенты, — в ней словами современников-очевидцев описывается самая драматическая коллизия такого рода в истории, а именно пленение последнего правителя инков Атауальпы в присутствии всего его войска крохотным отрядом конкистадоров под предводительством Франсиско Писарро в перуанском городе Кахамарка. Цепь непосредственных факторов, не только позволивших Писарро захватить Атауальпу, но и обусловивших завоевание европейцами всех остальных обществ доколумбовой Америки, установить нетрудно. В их число входили занесенные испанцами болезнетворные возбудители, их лошади, письменность, политическая организация и технологические достижения (главным образом, морские суда и оружие). Но выявление непосредственных причин представляет собой легкую часть книги; гораздо сложнее идентифицировать исходные причины, которые их породили, — причины, которые привели к известному нам реальному результату, а не к его гипотетической альтернативе, в которой Атауальпа прибывает в Мадрид и захватывает в плен короля Испании Карла I.

Вторая часть, озаглавленная «Возникновение и распространение производства продовольствия» (главы 4-10), посвящена наиболее важной, как мне кажется, совокупности исходных причин. Четвертая глава в общих чертах описывает, каким образом производство продовольствия — а именно выращивание пищи посредством земледелия и животноводства, пришедшее на смену добыче дикой пищи охотой и собирательством, — стало предпосылкой возникновения позднейших факторов, непосредственно обусловивших триумф Писарро. Производство продовольствия в разных частях планеты возникало и развивалось по-разному. Как мы увидим в пятой главе, в одних регионах производство продовольствия возникло самостоятельно; некоторые народы еще в доисторические времена переняли его у жителей этих независимых центров; третьи ни пришли к нему сами, ни заимствовали его в древности и поэтому еще в начале современной эпохи оставались охотниками-собирателями. Шестая глава исследует многочисленные факторы, способствовавшие переходу от охоты и собирательства к производству продовольствия и объясняющие, почему оно укоренилось в одних регионах, но не в других.

Далее, в седьмой, восьмой и девятой главах рассказывается об одомашнивании — процессе выведения растительных культур и скота из диких растений и животных, о будущих результатах которого первые земледельцы и скотоводы не имели ни малейшего представления. Географическая вариативность локальных групп диких растений и животных, пригодных для одомашнивания, сама по себе объясняет достаточно многое в вопросе о том, почему лишь несколько областей стали независимыми очагами сельского хозяйства и почему в одних областях оно возникло ранее, чем в других. Зародившееся в этих нескольких очагах производство пищи мигрировало в одни регионы гораздо быстрее, чем в другие. Как выясняется, главным фактором неодинаковых темпов его распространения была ориентация осей континентов: в Евразии доминирующей была ось запад-восток, в Америке и Африке — ось север-юг (глава 10).

Итак, в главе 3 были намечены факторы, непосредственно обусловившие успех европейского завоевания доколумбовой Америки, а в главе 4 предварительно описано развитие этих факторов из единой исходной причины — производства продовольствия. В третьей части («От продовольствия к ружьям, микробам и стали», главы 11-14) связи между ближайшими и удаленными причинами прослеживаются более детально, начиная с эволюции паразитирующих микроорганизмов, характерных для обществ с высокой плотностью населения (глава 11). От европейских патогенов погибло гораздо больше коренных американцев и представителей других неевропейских народов, чем от европейского огнестрельного и холодного оружия. И наоборот, в Новом Свете будущие европейские завоеватели почти не рисковали столкнуться со смертельной опасностью в виде эндемичных болезнетворных микробов. Почему взаимообмен микроорганизмами оказался таким неравным? На этот вопрос проливают свет микробиологические исследования последнего времени, установившие связь между эволюцией патогенных микроорганизмов и возникновением производства продовольствия и, кроме того, свидетельствующие, что в Евразии эта связь была более тесной, чем в обеих Америках.

Еще одна причинно-следственная цепочка ведет от производства продовольствия, возможно, к самому важному изобретению последних нескольких тысяч лет — письменности (глава 12). Письменность возникала самостоятельно лишь несколько раз в человеческой истории, и каждый раз это происходило в местах, являвшихся наиболее древними центрами производства продовольствия в своих регионах. Этим первичным очагам были обязаны все прочие общества — они овладели письменной культурой, перенимая либо уже сложившиеся системы письменности, либо саму идею письма. Стало быть, для исследователя всемирной истории феномен письменности представляет особый интерес с точки зрения понимания еще одной совокупности причин: влияния географии на скорость и характер распространения идей и инноваций.

То же, что относится к письменности, относится и к технологиям (глава 13). Здесь принципиально понять, настолько ли технологическое новаторство зависимо от отдельных гениев-изобретателей и множества уникальных культурных факторов, чтобы помешать нам вычленить общезначимую модель технологического развития. В действительности, как мы убедимся, широкое многообразие культурных факторов парадоксальным образом облегчает, а не усложняет понимание путей этого развития. Создав возможность запасать излишки пищи, производство продовольствия позволило земледельческим обществам поддерживать существование профессионалов-ремесленников, которые, будучи свободны от необходимости самим выращивать пищу, занимались развитием технологий.

Научившись производить продовольствие, земледельцы могли прокармливать не только писцов и изобретателей, но и профессионалов-политиков (глава 14). В кочевых общинах охотников-собирателей члены более или менее равны между собой, а их политическая сфера ограничивается территорией обитания группы и союзами, время от времени заключаемыми с соседями. В производительных обществах, с их оседлостью и высокой плотностью, довольно скоро выделяется прослойка вождей, царей и чиновников. Подобные бюрократии имели важнейшее значение не только для управления крупными и густонаселенными территориями, но и для поддержания боеготовой армии, отряжения разведывательных морских экспедиций и организации завоевательных войн.

В четвертой части («Вокруг света за пять глав», главы 15-19) закономерности, описанные во второй и третьей частях, проверяются на примере всех пяти континентов и нескольких крупных островов. Пятнадцатая глава исследует историю Австралийского континента и крупного острова Новая Гвинея, когда-то составлявшего с ним единое целое. Случай Австралии, исконные обитатели которой еще недавно обходились самыми элементарными технологиями и которая осталась единственным континентом без самостоятельно возникшего производства продовольствия, это своего рода пробный камень любых теорий, претендующих на объяснение различий между обществами, сложившимися на разных континентах.

Шестнадцатая и семнадцатая главы встраивают события, происходившие в Австралии и на Новой Гвинее, в единую перспективу развития обширнейшего региона, включающего помимо них материковую Восточную Азию и острова Тихого океана. Возникновение производства продовольствия в Китае спровоцировало несколько великих миграций доисторического периода — миграций человеческих популяций, культурных навыков, а часто и того и другого. Одно из таких демографических движений, произошедшее на территории самого Китая, породило политический и культурный феномен Китая, как мы его знаем сегодня. Еще одно привело к вытеснению, практически на всей материковой территории тропической Юго-Восточной Азии, изначально населявших ее охотников-собирателей, место которых заняли земледельцы южнокитайского происхождения. Третье движение — так называемая австронезийская экспансия — аналогичным образом вытеснило коренных охотников-собирателей Филиппин и Индонезии и докатилось до самых удаленных островов Полинезии, не затронув, однако, Австралии и большей части Новой Гвинеи. Для исследователя всемирной истории все эти столкновения восточноазиатских и тихоокеанских народов имеют двойное значение: во-первых, в их результате сформировались страны, в которых сегодня проживает треть населения планеты и которые ускоренно наращивают свое экономическое могущество; во-вторых, их пример является особенно наглядным пособием для анализа и понимания исторических судеб остальных народов мира.

Восемнадцатая глава возвращается к теме, впервые затронутой в главе 3, а именно к коллизии, произошедшей в результате контакта народов Европы и доколумбовой Америки. Конспективное изложение истории Нового Света и Западной Евразии на протяжении предшествующих тринадцати тысяч лет со всей ясностью демонстрирует, что европейское покорение Америки явилось лишь естественной кульминацией двух протяженных и большей частью не пересекающихся исторических траекторий. Разница между этими траекториями была предопределена географическими особенностями континентов, а именно различиями в составе пригодных для одомашнивания растений и животных, в микробах, во времени заселения, в ориентации континентальных осей и, наконец, в существующих экологических барьерах.

Освещаемая мной под занавес история субсахарской Африки (глава 19) обнаруживает не только впечатляющие параллели, но и не менее впечатляющий контраст с историей Нового Света. Факторы, предопределившие результаты контакта европейцев с африканцами, были теми же самыми, что действовали в случае с коренными американцами. Однако в Африке они проявили себя иначе. Покорение континента так и не привело к возникновению многочисленных и долговечных поселений европейцев, кроме его самой южной части. К гораздо более серьезным историческим последствиям привела крупномасштабная популяционная миграция в самой Африке, так называемая экспансия банту. Как выясняется, во многом она была спровоцирована теми же самыми причинами, которые в разное время повлияли на ход событий в Кахамарке, в Восточной Азии, на тихоокеанских островах, а также в Австралии и на Новой Гвинее.

У меня нет иллюзий, что в девятнадцати главах мне удалось содержательно изложить историю пяти континентов за последние тринадцать тысяч лет. Понятно, что справиться с такой задачей в рамках одной книги было бы невозможно, даже если бы мы знали все ответы — а мы их не знаем. Эта книга в лучшем случае вычленяет несколько совокупностей природных факторов, которые, по моему мнению, составляют большую часть ответа на вопрос Яли. В свою очередь, понимание этих факторов фокусирует внимание на аспектах истории, которые так и не получили объяснения и которые тем самым представляют материал для будущей работы.

Эпилог, озаглавленный «Будущее гуманитарной истории как науки», останавливается на некоторых из этих аспектов, среди которых несходство исторических траекторий разных частей Евразии, историческая роль культурных факторов, не связанных с географией, наконец, роль, которую играют в истории отдельные личности. Но наверное, самой серьезной из нерешенных проблем остается становление гуманитарной истории как исторического естествознания — в одном ряду с такими признанными дисциплинами, как эволюционная биология, геология и климатология. Изучение истории человечества действительно сопряжено с немалыми трудностями. Однако зарекомендовавшие себя исторические науки, которые я назвал, часто вынуждены решать те же самые задачи, и значит методы, разработанные в некоторых из этих областей, могут оказаться вполне пригодны для гуманитарной истории.

Так или иначе, к настоящему моменту, я надеюсь, мне удалось убедить вас, читателей, что история, вопреки циничному афоризму, это не «перечисление фактов и ни черта больше». У истории действительно есть общие закономерности, и пытаться найти им объяснение — занятие не только плодотворное, но и увлекательное.

Часть 1. От Эдема до Кахамарки

Глава 1. Стартовая линия

Удобная точка отсчета исторического развития континентов — момент, после которого появляется возможность сопоставлять эволюционные пути населяющих их человеческих обществ, — это 11 000 лет до н.э.[1] Эта дата приблизительно соответствует первым следам поселений деревенского типа, обнаруженных в нескольких частях мира, общепризнанному началу заселения двух Американских континентов, концу плейстоцена и последнего ледникового периода и началу того, что у геологов носит название «современной эпохи». Первые одомашненные животные и окультуренные растения — как минимум в одной части мира — появляются через несколько тысяч лет после этой даты. Если взять поперечный срез всемирной истории на тот момент, не увидим ли мы, что люди на одних континентах уже имели фору в развитии — как минимум какое-то очевидное преимущество — перед людьми на других континентах?

Если так, эта фора, только увеличившаяся за прошедшие тринадцать тысячелетий, дает нам ответ на вопрос Яли. Поэтому настоящая глава будет представлять собой беглый обзор нескольких миллионов лет истории человека на всех континентах, от происхождения его как вида и до 13 тысяч лет назад. Весь этот отрезок мне придется уместить меньше чем в 20 страниц. Естественно, я буду опускать детали и включать в обзор только те тенденции, которые кажутся мне непосредственно относящимися к теме книги.

Нашими ближайшими родственниками на планете являются три ныне существующих вида высших приматов: горилла, обыкновенный шимпанзе и карликовый шимпанзе (известный также как бонобо). То, что ареалом распространения всех трех является Африка, а также масса ископаемого материала свидетельствуют о том, что начальные стадии человеческой эволюции происходили именно на этом континенте. Человеческая история, как нечто отдельное от истории животных, стартовала в Африке около 7 миллионов лет назад (существующие датировки разнятся от 5 до 9 миллионов лет назад). Примерно в это время популяция африканских приматов разделилась на несколько ветвей, одна из которых привела к формированию современных горилл, вторая — двух современных видов шимпанзе, а третья — человека. Предки горилл, вероятно, выделились в отдельную ветвь чуть раньше, чем разделились ветви шимпанзе и человека.

Ископаемые находки указывают, что приматы, принадлежащие к нашей эволюционной родословной, научились прямохождению около 4 миллионов лет назад, затем, около 2,5 миллионов лет назад, у них стал увеличиваться размер тела и относительный размер мозга. Эти протолюди обычно известны под названиями Australopithecus africanus, Homo habilis и Homo erectus и, по всей видимости, эволюционно сменяли друг друга именно в этой последовательности. Хотя Homo erectus — стадия, достигнутая около 1,7 миллионов лет назад, — был близок к современным людям с точки зрения параметров тела, объем его мозга по-прежнему не превышал половины нашего. Первые каменные орудия труда распространились около 2,5 миллионов лет назад, однако в ту пору они представляли собой лишь грубейший вид расщепленного или сколотого булыжника. По меркам зоологии, строение и отличительные признаки Homo erectus уже многим отличали его от предков-приматов, однако от современного человека он отличался еще больше.

На протяжении пяти-шести миллионов лет история человека разворачивалась в Африке. Первым предком современного человека, распространившимся за пределами Африки, стал Homo erectus, о чем свидетельствуют ископаемые останки, обнаруженные в Юго-Восточной Азии, на острове Ява, — отсюда его устоявшееся название «явантроп», «яванский человек» (см. карту 1.1). Возраст древнейших останков яванского человека — не ясно, мужских или женских, обычно определяют в миллион лет, но недавно появились аргументы в пользу того, что их реальный возраст — 1,8 миллиона лет. (Строго говоря, название Homo erectus относится именно к останкам, найденным на Яве, африканские же находки, классифицируемые как Homo erectus, возможно, заслуживают отдельного термина.) На данный момент первейшие бесспорные свидетельства пребывания человека в Европе относят ко времени полумиллионолетней давности, хотя некоторые видят основания говорить и о более ранней дате. Вполне естественно предположить, что колонизация Европы не могла не произойти сразу вслед за началом колонизации Азии, поскольку Евразия представляет собой единый массив суши, не разделенный непреодолимыми барьерами.

Ружья, микробы и сталь

Рис. 1.1. Расселение человечества по миру.

Здесь мы впервые знакомимся с ситуацией, которая неоднократно будет повторяться на протяжении всей книги. Каждый раз, когда некий ученый утверждает, что обнаружил «древнейший X» — будь то древнейшие ископаемые останки человека в Европе, древнейшие следы окультуренной кукурузы в Мексике или древнейшее что-либо где-либо, — такое заявление провоцирует его коллег на поиск еще более древнего X. В реальности, конечно, древнейший X где-то должен существовать — такой, что все утверждения о более раннем X становятся ложными. Однако мы не раз убедимся, что практически в отношении любого X каждый новый год приносит новые открытия и новые заявления о древнейших найденных экземплярах X, заодно с опровержениями всех или почти всех аналогичных заявлений прошлых лет. Чтобы археологи достигли консенсуса по одному из таких вопросов, часто требуются десятилетия.

У человеческих останков примерно полумиллионолетней давности начинают появляться отличия от более ранних скелетов Homo erectus — увеличившиеся, более скругленные, менее угловатые черепа. Черепа африканцев и европейцев того времени настолько сходны с черепами современных людей, что классификация относит их не к Homo erectus, а к Homo sapiens. Само такое деление довольно условно, поскольку Homo erectus превращался в Homo sapiens постепенно. При этом Homo sapiens той эпохи по-прежнему отличался от нас некоторыми особенностями скелета, имел значительно меньший мозг, не говоря о громадной разнице во внешнем виде и типе используемых им орудий. Народы современности, еще сравнительно недавно практиковавшие изготовление орудий из камня, в том числе прадеды Яли, с презрением отнеслись бы к примитивным каменным изделиям полумиллионолетней давности. Кроме этого, единственным новым элементом культуры наших предков той эпохи, о котором можно говорить с уверенностью, было овладение огнем.

От первых Homo sapiens нам не осталось ни искусства, ни костяных артефактов, ничего, кроме скелетных останков и упомянутых грубых каменных орудий. На этом этапе всемирной истории в Австралии люди даже еще не появились — поскольку, чтобы перебраться туда из Юго-Восточной Азии, им понадобились бы навыки мореплавания и судостроения. Не было людей и в обеих Америках, поскольку это потребовало бы сперва заселить ближайшую часть Евразии (Сибирь), а в какие-то периоды, опять же, наличия хотя бы рудиментарных навыков судостроения. (В эпоху следовавших друг за другом оледенений, то поднимающих, то опускающих уровень моря, мелкий Берингов пролив, отделяющий сегодня Сибирь от Аляски, превращался попеременно то в пролив, то в широкий межконтинентальный перешеек.) Ни к строительству судов, ни к выживанию в холодной Сибири у раннего Homo sapiens еще не существовало никаких предпосылок.

После рубежа, отстоящего от нас на полмиллиона лет, между африканской и западноевразийской популяциями Homo, а также между ними и восточноазиатской популяцией начало все заметней увеличиваться расхождение в мелких деталях строения скелета. Особенно большое количество костных ископаемых оставили после себя люди, населявшие Европу и Западную Азию 130-40 тысяч лет назад, — именно за ними закрепилось название неандертальцев, и их иногда классифицируют как отдельный вид, Homo neanderthalensis. Несмотря на свой растиражированный образ — человекоподобного зверя, живущего в пещерах, мозг неандертальца был даже чуть больше нашего. К тому же они были первыми людьми, оставившими после себя явные свидетельства существования у них двух обычаев: хоронить покойников и ухаживать за больными. Тем не менее их каменные орудия по-прежнему были грубее новогвинейских отшлифованных каменных топоров недавнего времени и по-прежнему производились бессистемно — у неандертальцев еще не появилось набора стандартных разновидностей орудий, каждая из которых имела собственную легко опознаваемую функцию.

Немногие дошедшие до нас ископаемые скелеты обитателей Африки той эпохи обнаруживают больше сходства с нашими собственными скелетами, чем со скелетами их современников неандертальцев. Скелетных останков людей, живших в Восточной Азии, найдено совсем мало, и они опять же отличаются и от африканских, и от неандертальских. Что касается образа жизни тогдашних жителей Африки, нагляднее всего о нем свидетельствуют каменные артефакты и кости добытых животных, сосредоточенные на стоянках в южной части континента. Хотя африканцы, жившие 100 тысяч лет назад, имели более современный тип скелета, чем неандертальцы, они изготавливали, по сути, те же самые грубые каменные орудия нестандартизированной формы. Мы ничего не знаем и об их искусстве. Судя по костным остаткам животных, которыми они питались, охотничьи навыки этих африканцев были самыми рудиментарными и в основном нацеленными на легкую добычу видов, совершенно не представляющих опасности. Они еще не научились охотиться ни на буйволов, ни на диких кабанов, ни на других серьезных противников. Они даже не умели добывать рыбу: те их стоянки, что расположены на самом побережье, не обнаруживают следов ни рыбьих костей, ни рыболовных крючков. Ни их самих, ни их современников неандертальцев по-прежнему нельзя назвать в полном смысле людьми.

Около 50 тысяч лет назад человеческая история наконец начала свой отсчет. Это случилось в переломный момент, который я называю Великим Скачком Вперед. Самые ранние следы Великого Скачка были обнаружены на местах стоянок древних людей в Восточной Африке: единообразные каменные орудия и первые дошедшие до нас ювелирные украшения (бусы из скорлупы страусиных яиц). Их аналоги вскоре появляются на Ближнем Востоке и юго-западе Европы, где многочисленные артефакты залегают в одном слое со скелетами современного вида — скелетами людей, которых стали называть кроманьонцами. С тех пор мусор, сохраняющийся в местах стоянок, становится все интереснее и интереснее, не оставляя уже никаких сомнений, что теперь мы имеем дело с биологически и поведенчески современной разновидностью человека.

Мусорные кучи кроманьонцев изобилуют не только каменными орудиями, но и орудиями из кости — материала, чья сравнительно большая податливость (к примеру, пригодность для изготовления рыболовных крючков), судя по всему, так и не обратила на себя внимания людей предшествующих эпох. У кроманьонцев наконец складывается разнообразие типов инструментов, обладающих настолько современной формой, что нам не приходится сомневаться в их предназначении — это иглы, шила, режущие орудия и т.д. Вместе с цельными орудиями типа ручных скребков впервые появляются составные. Из видов оружия на кроманьонских стоянках были найдены составные гарпуны, копьеметалки, в более поздних слоях — луки и стрелы (первые предшественники ружей и другого современного сложного оружия). Владея такими эффективными средствами для убийства на безопасном расстоянии, люди получили возможность охотиться на менее безобидных животных, в частности на шерстистых носорогов и слонов, а изобретение веревки, пошедшей на изготовление сетей, рыболовных снастей, силков, обогатило рацион человека рыбой и птицей. Остатки жилищ и шитой одежды свидетельствуют о значительно возросшей способности наших предков выживать в холодном климате, а находки украшений и тщательно погребенных скелетов указывают на революционные изменения, произошедшие в их эстетическом и духовном развитии.

Из того, что осталось нам от кроманьонцев, наибольшую известность получило их искусство: их грандиозные наскальные росписи, статуэтки и музыкальные инструменты, художественная ценность которых не вызывает у нас сомнений и сегодня. Любому, кто побывал в пещере Ласко на юго-западе Франции и лично испытал потрясение, которое вызывают изображенные на ее стенах в натуральную величину быки и лошади, мгновенно становится понятно, что их творцы наверняка обладали сознанием, не менее современным, чем их скелеты.

Очевидно, где-то 100-50 тысяч лет назад в способностях наших предков произошла некоторая крупномасштабная перемена — Великий Скачок Вперед. Этот скачок ставит перед нами два главных вопроса, по-прежнему не имеющих общепризнанного ответа: во-первых, вопрос о спровоцировавшей его причине, во-вторых, вопрос о его географической локализации. Что касается причины, в своей книге «Третий шимпанзе» я утверждал, что наиболее вероятным кандидатом на ее роль является совершенствование голосового аппарата, то есть формирование анатомической основы современного типа речи, от которой принципиально зависит реализация творческих способностей человека. Другие выдвигают гипотезу, что основой для возникновения человеческого языка в его современном виде стала совершившаяся в тот период эволюция мозга — изменение его организации при сохранении размеров.

Что касается места, в котором произошел Великий Скачок Вперед, прежде всего возникает вопрос о том, случился ли он изначально в какой-то одной географической области, в рамках одной человеческой популяции, тем самым позволив ей распространиться и вытеснить предшествующие популяции других частей мира, или он происходил параллельно в разных регионах, и сегодняшние обитатели этих регионов являются потомками людей, населявших их до скачка. На одной чаше весов — значительное сходство черепов людей, живших в Африке 100 тысяч лет назад, с современными черепами, сходство, которое было интерпретировано в пользу первой гипотезы, тем самым привязывая Великий Скачок к территории Африки. Результаты молекулярных исследований (так называемой митохондриальной ДНК) поначалу тоже истолковывались как свидетельство африканского происхождения современных людей, хотя сейчас однозначность этих результатов подвергается сомнению. С другой стороны, у черепов людей, сотни тысяч лет назад населявших Китай и Индонезию, некоторые антропологи выявляют черты, как им кажется, по-прежнему характерные для черепов соответственно китайцев и австралийских аборигенов. Если их вердикт справедлив, он означает, что современные люди распространились по поверхности Земли не из единственного Эдемского сада, а имеют несколько «прародин» и эволюционировали несколькими параллельными путями. Этот спорный вопрос так до сих пор и не разрешен.

Наиболее очевидные подтверждения того, что современные люди ведут свое происхождение из одного региона, откуда они расселились по остальному миру и вытеснили все другие типы людей, мы находим в Европе. Около 40 тысяч лет назад в Европу проникли кроманьонцы — с их современными скелетами, превосходным оружием и другими признаками сравнительно развитой культуры. А несколько тысяч лет спустя в Европе полностью исчезли неандертальцы, единственные ее обитатели на протяжении сотен тысяч лет. Такая последовательность явно подсказывает, что вооруженные куда более развитыми технологиями, речевыми способностями и, возможно, более совершенным мозгом современные кроманьонцы каким-то образом — заражая своими болезнями, убивая, сгоняя с обжитых территорий — довели неандертальцев до полного вымирания, причем никакими убедительными свидетельствами гибридизации между первыми и вторыми мы не располагаем.


Великий Скачок Вперед совпадает с первым со времен заселения Евразии расширением географического ареала человека, о котором мы можем говорить с уверенностью, а именно колонизации Австралии и Новой Гвинеи, в ту эпоху образовывавших единых континент. Установленный с помощью радиоуглеродного анализа возраст многих стоянок в Австралии и на Новой Гвинее свидетельствует о том, что человек появился здесь как минимум 40-30 тысяч лет назад (как всегда, выдвигаются гипотезы и о более ранних датах, но их обоснованность под сомнением). За короткое время, прошедшее после первичного проникновения, люди оккупировали весь континент и адаптировались к его разнообразным природным условиям — от влажных тропических лесов и высокогорья Новой Гвинеи до засушливой внутриматериковой части и влажной юго-восточной оконечности Австралии.

В течение ледниковых периодов льды аккумулировали такое количество воды Мирового океана, что уровень моря на всей планете опускался на сотни футов ниже его современной отметки. В результате участки земной поверхности, которые сегодня заняты мелководными морями, разделяющими Юго-Восточную Азию и индонезийские острова Суматра, Борнео, Ява и Бали, превращались в участки суши. (То же самое происходило и с другими мелководными участками, такими как Берингов пролив и Ла-Манш.) Материковая окраина Юго-Восточной Азии тогда находилась на 700 миль восточнее ее нынешнего положения. Тем не менее острова Центральной Индонезии между Бали и Австралией были окружены и отделены от Австралии глубоководными проливами. Жителям материка, чтобы достигнуть Австралии / Новой Гвинеи, в то время требовалось пересечь самое меньшее восемь таких проливов, самый большой из которых имел минимум 50 миль в ширину. Чаще всего острова, разделенные проливами, были не видны друг с друга, однако сама Австралия оставалась вне видимости даже с самых ближайших индонезийских островов, Тимора и Танимбара. Таким образом, колонизация Австралии / Новой Гвинеи стала серьезной исторической вехой, поскольку не могла состояться без морских судов, и до сих пор является самым ранним свидетельством их применения. Только тридцать тысяч лет спустя (13 тысяч лет назад) появляются следующие бесспорные свидетельства существования мореходства — на этот раз в регионе Средиземноморья.

Первоначально археологи рассматривали возможность непреднамеренного заселения Австралии / Новой Гвинеи — горстка рыболовов, находившихся на плоту вблизи берега какого-нибудь индонезийского острова, могла быть отнесена в море. Экстремальный сценарий предполагает, что первых колонистов могло быть только двое: беременная женщина и плод мужского пола у нее в утробе. Однако совсем недавно сторонников теории случайной колонизации ждал сюрприз: выяснилось, что острова, лежащие к востоку от Новой Гвинеи, были заселены вскоре после самой Новой Гвинеи — примерно 35 тысяч лет назад. Это были Новая Британия и Новая Ирландия, острова архипелага Бисмарка, и Бука, относящийся к Соломоновым островам. Бука не виден с ближайшего острова к западу от него, и чтобы попасть сюда, нужно было преодолеть минимум 100 миль по воде. Стало быть, у первых австралийцев и новогвинейцев, скорее всего, были средства, чтобы целенаправленно достигать видимых островов, и они пользовались судами достаточно часто, чтобы колонизация даже невидимых островов, несмотря на непреднамеренность, не была единичным случаем.

Заселение Австралии / Новой Гвинеи возможно было связано с еще одним из первых событий (помимо первого использования морских судов и первого расширения ареала человека после колонизации Евразии): первым массовым истреблением людьми крупных видов животных. Сегодня, представляя себе континент, где водятся крупные млекопитающие, мы по умолчанию думаем об Африке. Многие виды крупных млекопитающих обитают и в современной Евразии (пусть и не в таком изобилии, как на территории африканских саванн Серенгети) — это азиатские носороги, слоны и тигры, европейские лоси, медведи, а также (до классической эпохи) львы. В Австралии и на Новой Гвинее сопоставимых по размеру млекопитающих не существует — здесь нет никого крупнее 100-фунтовых кенгуру. А ведь в свое время общий для них праматерик обладал собственным набором крупных зверей, включая гигантских кенгуру, носорогоподобных сумчатых (дипродонтов), достигавших размера коровы, и сумчатого «леопарда». Его также населяли 400-фунтовые нелетающие птицы, похожие на страусов, плюс несколько громадных рептилий, в том числе ящер весом в тонну, гигантский питон и сухопутные крокодилы.

Все эти австралийские / новогвинейские гиганты (так называемая мегафауна) исчезли после появления людей. Хотя в вопросе о точном времени их исчезновения нет единодушия, тщательное изучение материалов нескольких австралийских раскопок, где возраст ископаемых достигает десятков тысяч лет и где содержатся огромные залежи костных остатков животных, не выявило ни единого следа вымерших гигантов за последние тридцать пять тысяч лет. Следовательно, наиболее вероятно, что мегафауна перестала существовать на континенте вскоре после того, как сюда добрались люди.

Почти одновременное исчезновение столь многих крупных видов ставит перед нами очевидный вопрос о его причине. Очевидный ответ возлагает ответственность за это на первых колонизаторов, которые либо истребили крупных животных своими руками, либо обрекли их на смерть косвенно. Вспомните, что среда, в которой миллионы лет протекала эволюция австралийских / новогвинейских животных, не включала в себя людей-охотников. Известно, что галапагосские и антарктические птицы и млекопитающие, также развивавшиеся вдали от людей и впервые увидевшие их только несколько столетий назад, несмотря ни на что по-прежнему ведут себя как ручные. Они были бы обречены на уничтожение, если бы защитники природы своевременно не настояли на принятии мер по их охране. На других сравнительно недавно открытых территориях, где охранные меры не были реализованы достаточно быстро и эффективно, полного истребления избежать не удавалось: одна из его жертв, птица дронт с острова Маврикий, стала настоящим символом вымирания живой природы. Кроме того, о любом хорошо изученном океанском острове, где люди появились еще в доисторическую эпоху, мы знаем, что за человеческой колонизацией всегда следовал резкий скачок вымирания видов — это и новозеландские моа, и мадагаскарские гигантские лемуры, и большие нелетающие гавайские гуси. Очень вероятно, что так же, как наши недавние предки запросто приближались к не ждущим подвоха дронтам или островным морским котикам и убивали их, доисторические люди запросто приближались к не научившимся осторожности моа или гигантским лемурам и делали то же самое.

Таким образом, первым приходящим на ум объяснением гибели австралийских и новогвинейских гигантов становится предположение, что 40 тысяч лет назад их постигла та же участь. Соответственно, большинству млекопитающих Африки и Евразии удалось дожить до современной эпохи,[2] потому что их эволюция сотни тысяч и даже миллионы лет происходила бок о бок с эволюцией человека. Это значит, у них было достаточно времени, чтобы выработать страх перед человеком, пока тот медленно совершенствовал свои первоначально невыдающиеся охотничьи навыки. Дронты, моа, как и, скорее всего, гигантские животные Австралии / Новой Гвинеи, имели несчастье внезапно, без всякой эволюционной подготовки, столкнуться с вторгшимися на их территорию людьми современного типа, которые уже достигли высокого уровня в искусстве охоты.

Впрочем, эта так называемая гипотеза сверхуничтожения в применении к Австралии / Новой Гвинее кажется бесспорной не всем. Критики обращают внимание на то обстоятельство, что пока ни одна находка костей вымерших австралийских / новогвинейских гигантов не обнаружила явных доказательств того, что они были убиты людьми или даже что человеческое присутствие как-то затрагивало их существование. Сторонники гипотезы сверхуничтожения отвечают, что вряд ли стоит рассчитывать наткнуться на места убийств животных, если их полное истребление завершилось так скоро (за пару-другую тысячелетий) и так давно (около 40 тысяч лет назад). В свой черед критики выдвигают альтернативную теорию: возможно, гигантские млекопитающие погибли в результате климатического сдвига, например суровой засухи на и без того хронически страдающим от дефицита влаги Австралийском континенте. Этот спор продолжается по сию пору.

Лично мне трудно представить, почему австралийские гиганты, которые пережили бессчетное число засух за десятки миллионов лет своего существования, выбрали для своего вымирания момент, который почти точно (если брать миллионолетнюю шкалу времени) и просто случайно совпал с появлением на их территории первых людей. При этом гиганты вымерли не только в засушливой Центральной Австралии, но и на избыточно влажных юго-востоке континента и Новой Гвинее. Они вымерли во всех климатических зонах без исключения, от пустынь до прохладных и влажных тропических лесов. Поэтому мне кажется наиболее вероятным, что мегафауна была уничтожена именно людьми, как прямо (путем убийства для добычи пропитания), так и косвенно (в результате пожаров и антропогенной трансформации среды обитания). Так или иначе, вне зависимости от того, какая из гипотез — сверхуничтожения или климатического катаклизма — окончательно докажет свою правоту, исчезновение всех крупных животных Австралии / Новой Гвинеи, как мы увидим, имело самые серьезные последствия для дальнейшей истории человека в этой части планеты. Вымерли крупные дикие животные, которые в ином случае могли стать кандидатами на доместикацию, и в будущем это оставило австралийцев и новогвинейцев без аборигенных домашних животных вообще.


Итак, колонизация Австралии / Новой Гвинеи состоялась только с наступлением периода, ознаменованного Великим Скачком Вперед. Еще одно расширение ареала обитания человека, произошедшее незначительное время спустя, привело его в наиболее холодные части Евразии. Неандертальцы, которые жили в эпоху оледенений и были приспособлены к холоду, распространились на север не дальше Северной Германии и Киева. Это не должно нас удивлять, поскольку у них, судя по всему, не было ни игл, ни шитой одежды, ни отапливаемых домов, ни других технологий, обязательных для выживания в холодном климате. Племена людей с современным анатомическим строением, которые уже обладали такими технологиями, начали свою экспансию в Сибирь примерно 20 тысяч лет назад (как всегда, предлагаются и более древние — и более сомнительные — датировки). Этой экспансией, вероятно, следует объяснить и вымирание евразийских шерстистых мамонтов и шерстистых носорогов.

После заселения Австралии / Новой Гвинеи люди заняли три из пяти обитаемых континентов. (На протяжении всей книги я рассматриваю Евразию как один континент и не учитываю Антарктиду, которая была открыта людьми только в XIX в. и никогда не имела способной самостоятельно прокормиться человеческой популяции.) Безлюдными оставались только два: Северная и Южная Америки. Они совершенно точно были заселены в последнюю очередь — по той очевидной причине, что попасть сюда из Старого Света можно было только двумя путями: морским, и для этого требовались морские плавательные средства (свидетельства о существовании которых даже в Индонезии относятся ко времени не ранее 40 тысяч лет назад, а в Европе — к намного более поздней эпохе), либо сухопутным, по Беринговому перешейку, для чего требовалось сперва попасть в Сибирь (заселенную не ранее 20 тысяч лет назад).

Тем не менее, когда именно в промежутке примерно от 35 до 14 тысяч лет назад произошла первая колонизация Америки, остается неясным. Наиболее древние американские ископаемые останки, бесспорно принадлежащие человеку, были обнаружены в нескольких местах на Аляске и имеют возраст 14 тысяч лет, но уже в Соединенных Штатах южнее границы с Канадой и в Мексике чуть более поздние (относящиеся к последним столетиям XII тысячелетия до н.э.) человеческие стоянки встречаются очень часто. Последние получили название культуры кловис — от образцовой стоянки неподалеку от городка Кловис в штате Нью-Мексико, где впервые были зафиксированы характерные для этой культуры крупные каменные наконечники. Сегодня известны сотни кловисских стоянок, разбросанных по всем южным 48 штатам США и Мексике. Некоторое время спустя бесспорные следы человеческого присутствия появляются в бассейне Амазонки и Патагонии. Эти факты естественно встраиваются в гипотезу, согласно которой кловисские стоянки — свидетельства первой колонизации Америки людьми, которые быстро размножались, быстро занимали новые земли и в конечном счете расселились по всей территории двух континентов.

Поначалу кажется удивительным, что носители культуры кловис смогли достичь Патагонии, лежащей на 8000 миль южнее американо-канадской границы, меньше чем за тысячу лет. Однако это лишь означает, что средняя скорость экспансии составляла 8 миль в год — невеликое достижение для охотника-собирателя, как правило проделывающего такое расстояние в течение одного дня, занятого добычей пищи.

На первый взгляд удивляет и другое: по всей видимости, Новый Свет заполнялся людьми такими высокими темпами, что у охотников-собирателей постоянно имелся мотив расселяться все дальше к югу — до самой Патагонии. Но стоит только уделить минуту соответствующим расчетам, и этот демографический рост перестает казаться чем-то необычным. Если в конченом счете средняя плотность населения охотников-собирателей на обоих континентах достигла показателя не больше, чем один человек на квадратную милю (для современных охотников-собирателей это высокий показатель), значит, в пиковое время вся площадь Америки должна была вмещать около 10 миллионов человек. Но даже если в группе первых колонистов было только 100 человек и их численность увеличивалась только на 1,1% в год, их потомки достигли бы потолка в 10 миллионов через тысячу лет. Опять же прирост популяции, составляющий 1,1% в год, не представляет собой ничего выдающегося: в современную эпоху в случаях колонизации незаселенных земель — например, когда бунтовщики с фрегата «Баунти» и их жены-таитянки колонизировали остров Питкэрн, — прирост достигал 3,4%.

Изобилие стоянок кловисских охотников, относящихся к первым столетиям заселения континента, не уникально — то же самое изобилие было открыто археологами, исследовавшими более позднее заселение Новой Зеландии предками народа маори. Множественность ранних стоянок зафиксирована и в случае гораздо более древней колонизации Европы современными людьми, а также в случае колонизации Австралии / Новой Гвинеи. Иными словами, все, связанное с феноменом культуры кловис и ее распространением по двум Американским континентам, вполне согласуется с известными фактами, касающимися других, куда более ясных примеров колонизации пустующих земель.

Какое значение могло иметь то обстоятельство, что взрывной рост числа кловисских стоянок пришелся на последние столетия XII тысячелетия до н.э., а, скажем, не на последние столетия, XVI или XXI? Вспомните, что Сибирь всегда оставалась холодным регионом и что в период плейстоценовых оледенений по всей ширине Канады непреодолимым барьером простирался сплошной ледниковый щит. Мы уже знаем, что технологии, необходимые для жизни в условиях крайне холодного климата, возникли только после того, как анатомически современные люди пришли в Европу около 40 тысяч лет назад, и что в Сибири они оказались лишь двадцать тысяч лет спустя. В какой-то момент эти первые сибиряки перебрались на Аляску — либо по морю через Берингов пролив (даже сегодня имеющий не больше 50 миль в поперечнике), либо пешим ходом во время оледенения, когда на месте пролива была суша. За тысячелетия своего существования Берингов сухопутный перешеек мог достигать 1000 миль в ширину, он был покрыт открытой тундрой, и преодолеть его не составляло труда людям, приспособленным к холодным условиям. Где-то после XIV тысячелетия до н.э., вместе с повышением уровня Мирового океана, перешеек был затоплен и вновь превратился в пролив. Вне зависимости от того, добрались ли древние сибиряки до Аляски своими ногами или на веслах, первые бесспорные свидетельства присутствия человека на Аляске относятся к XII тысячелетию до н.э.

Вскоре после этой даты в канадском ледниковом щите образовался свободный ото льда коридор, позволивший первым жителям Аляски отправиться с севера на юг и выйти в район Великих равнин где-то неподалеку от современного канадского города Эдмонтон. Тем самым последнее серьезное препятствие на пути современных людей между Аляской и Патагонией было устранено. Эдмонтонские первопроходцы должны были встретить на Великих равнинах огромное изобилие дичи. Им предстояло успешно приспособиться к новым условиям, преумножиться и, постепенно двигаясь на юг, заселить целое полушарие.

Еще один аспект кловисского феномена вполне согласуется с тем, каких результатов мы могли бы ожидать от появления человека с южной стороны канадского ледникового щита. Подобно астралийско-новогвинейскому праматерику, Северная и Южная Америки когда-то изобиловали крупными млекопитающими. Около 15 тысяч лет назад запад США немногим отличался от нынешних африканских саванн Серенгети — здесь паслись стада слонов и лошадей, на которых охотились львы и гепарды, здесь обитали и представители более экзотических видов, таких как верблюды и гигантские наземные ленивцы. Но как и в Австралии / Новой Гвинее, в Америке большинство этих животных вымерло. И если исчезновение гигантов в Австралии вероятнее всего завершилось более 30 тысяч лет назад, в Америке оно произошло где-то от 17 до 12 тысяч лет назад. Дату вымирания крупных американских млекопитающих, костных остатков которых сохранилось больше всего и у которых они датируются особенно точно, можно с уверенностью привязать к рубежу XII и XI тысячелетий до н.э. Существование двух видов, чье вымирание датируется, наверное, с наибольшей точностью, — наземного ленивца Шаста и горного козла Харрингтона, обитавших в районе Большого Каньона, — пресеклось в границах одного-двух столетий вокруг даты 11 100 г. до н.э. По чистой случайности или вовсе не случайно, но эта дата, со статистической поправкой на экспериментальную ошибку, идентична дате появления в районе Большого Каньона кловисских охотников.

Многочисленные находки скелетов мамонтов с кловисскими наконечниками, застрявшими между ребер, наводят на мысль, что такое соответствие дат, скорее всего, не случайно. Вполне вероятно, что охотники, увлекаемые экспансией все дальше и дальше на юг, обнаруживая крупных млекопитающих Америки, которые до тех пор не сталкивались с человеком, обходились с ними как с легкой добычей и в конце концов истребили их поголовно. По альтернативной теории, американские гиганты вымерли не по этой причине, а вследствие климатического перелома в конце последнего оледенения, который (как будто назло современным палеонтологам) случился как раз на рубеже XII и XI тысячелетий до н.э.

Лично мне климатическая теория исчезновения американской мегафауны представляется не менее проблематичной, чем ее аналог в случае Австралии / Новой Гвинеи. Американские виды крупных животных к тому времени пережили уже двадцать два ледниковых периода. Почему большинство из них выбрали двадцать третий, чтобы коллективно прекратить свое земное существование, притом как раз в присутствии всех этих якобы безобидных двуногих? Почему они вымерли во всех природных зонах — не только в ареалах, сократившихся с окончанием последнего ледникового периода, но одновременно и в ареалах, значительно расширившихся? Естественно, я подозреваю, что вина за это лежит на кловисских охотниках — хотя среди ученых единодушия по-прежнему нет. Вне зависимости от того, какая теория докажет свою правоту, факт остается фактом: Америка лишилась большинства крупных диких зверей, которые в ином случае могли бы быть позже одомашнены местными жителями.

Не разрешен окончательно и вопрос о том, действительно ли кловисские охотники были первыми американцами. Как и всегда бывает с любыми утверждениями о первенстве, заявления об открытии докловисских стоянок человека в Америке делаются регулярно. Каждый год два-три из них, особенно на первых порах, выглядят особенно убедительно и многообещающе. После чего неизбежно встают проблемы интерпретации. Действительно ли описанные орудия, найденные на стоянке, это плод человеческих рук, а не естественные каменные формы? Действительно ли приведенные датировки точны и не страдают от множества погрешностей, свойственных радиоуглеродному методу? Если они точны, действительно ли они увязываются со следами существования человека, а не всего лишь с залежью древесного угля пятнадцатитысячелетней давности, найденной в том же месте, что и каменное орудие, которому на самом деле девять тысяч лет?

Чтобы получить представление о проблемах такого рода, рассмотрим следующий типичный и часто всплывающий вариант «докловисской» гипотезы. В Бразилии на стоянке под скальным навесом, носящим название Педра Фурада, археологи обнаружили пещерные росписи, несомненно сделанные человеческой рукой. Также в груде у основания скалы они отыскали камни, форма которых наводила на мысль, что это вполне могли быть грубые человеческие орудия. К тому же археологи наткнулись под навесом на нечто, что могло быть очагом, и радиоуглеродный анализ определил возраст взятых из него образцов сгоревшего древесного угля примерно в 35 000 лет. Статьи, посвященные открытиям в Педра Фурада, принял к публикации даже такой престижный и имеющий репутацию придирчивого отборщика научный журнал, как «Нэйчур».

Однако ни один из камней, найденных у основания скалы, не был столь же очевидно рукотворным орудием, как кловисские или кроманьонские. Если сотни тысяч камней падают с высокой скалы на протяжении десятков тысяч лет, многие из них, ударяясь о камни внизу, окажутся разбитыми и сколотыми, а некоторые станут напоминать грубые орудия, обколотые и зазубренные человеком. В Западной Европе и на других стоянках в бассейне Амазонки археологи датировали радиоуглеродным методом сам пигмент, использованный в наскальной росписи; в Педра Фурада этого сделано не было. В окрестностях не редкость лесные пожары, от которых остаются частицы древесного угля, постоянно наносимые в пещеры ветром и намываемые водными потоками. Никаких материальных улик, связывающих тридцатипятитысячелетние залежи угля с бесспорно рукотворными росписями Педра Фурада, нет. Хотя первооткрыватели все так же непреклонны в своей вере, недавно группа археологов, не участвовавших в раскопках, но настроенных в пользу «докловисской» гипотезы, побывала на месте, чтобы убедиться в ее правоте своими глазами, — и вернулась разубежденной.

Североамериканская стоянка, в настоящее время пользующаяся наиболее солидной репутацией у адептов «докловисской» гипотезы, — это скальный навес Медоукрофт в Пенсильвании, с предположительными следами человеческого обитания, возраст которых радиоуглеродный анализ определяет в 16 тысяч лет. Ни один археолог не отрицает, что Медоукрофтская пещера действительно содержит изобилие человеческих артефактов, погребенных во множестве тщательно исследованных слоев. Однако самые древние из полученных радиоуглеродных дат просто абсурдны, потому что послужившие им материалом виды растений и животных — это виды, существовавшие и существующие в Пенсильвании в эпоху мягкого климата, а не виды, которые было бы логично обнаружить, учитывая, что 16 тысяч лет назад продолжался последний ледниковый период. Закрадывается естественное подозрение, что образцы древесного угля из древнейших слоев, свидетельствующих о присутствии человека, состоят из послекловисского угля с примесью более древнего углерода. Самый убедительный «докловисский» кандидат в Южной Америке — стоянка Монте-Верде в Южном Чили с минимальным датируемым возрастом 15 тысяч лет. Сделанные в ней находки тоже внушают доверие многим сегодняшним археологам, однако ввиду всех предшествующих разочарований нельзя не удивляться, что большинство все-таки сохраняет настороженность.

Если в Америке действительно обитали докловисские люди, почему их существование по сей день остается таким труднодоказуемым? За все время своей работы археологи раскопали сотни американских стоянок, однозначно датируемых XI-III тысячелетиями до н.э., в частности, исчисляемые десятками кловисские стоянки на североамериканском Западе, скальные навесы в Аппалачах, стоянки на калифорнийском побережье. На множестве тех же стоянок были раскопаны слои, залегающие ниже всех археологических горизонтов, с бесспорными следами человека, и в этих слоях были выявлены столь же бесспорные остатки животных — но ничего, связанного с человеком. Скудность и слабость доказательной базы «докловисской» гипотезы контрастирует с внушительным массивом данных по Европе, где сотни стоянок подтверждают существование современных людей задолго до XI тысячелетия до н.э., то есть до появления кловисских охотников в Америке. Еще более примечательны в этом свете данные по Австралии / Новой Гвинее: местных археологов на один порядок меньше, чем археологов в одних только Соединенных Штатах, и тем не менее им удалось открыть более сотни разбросанных по всему континенту стоянок, однозначно датируемых докловисским периодом.

Древние люди явно не могли долететь с Аляски до Медоукрофта и Монте-Верде на вертолете, миновав весь промежуточный ландшафт. По словам адептов теории раннего заселения, получается, что у докловисских людей тысячи и даже десятки тысяч лет по неизвестным причинам держалась низкая популяционная плотность, объясняющая их археологическую незаметность, — ситуация, не имеющая прецедентов во всемирной истории. Я нахожу эту гипотезу бесконечно менее вероятной, чем возможность того, что результаты раскопок в Медоукрофте и Монте-Верде получат в конце концов новую интерпретацию — по примеру многих прежних предположительно докловисских стоянок. По моему ощущению, если бы на Американских континентах и правда существовали докловисские поселения, данный исторический факт к этому моменту был бы однозначно удостоверен множеством находок с широким географическим разбросом и дебаты давно бы утихли. Тем не менее к единодушию в этих вопросах археологи еще не пришли.

Последствия, которые нам важно зафиксировать для понимания дальнейшего доисторического развития Америки, не зависят от того, какая из двух интерпретаций окажется верной. По одной, начало колонизации Американских континентов относится примерно к рубежу XII и XI тысячелетий до н.э., за которым последовало стремительное расселение людей по всей американской территории. По другой, первые колонисты проникли в Америку раньше (большинство сторонников «докловисской» теории высказываются в пользу пятнадцати-, двадцати-, возможно, тридцатипятитысячелетней давности, и мало кто всерьез углубляется дальше), однако докловисские поселенцы либо оставались малочисленны, либо умудрились ничем себя не проявить — примерно до рубежа XII и XI тысячелетий до н.э. Так или иначе, из всех пяти обитаемых континентов в Северной и Южной Америке доисторический человек присутствовал самый короткий срок.


С заселением Америки большинство благоприятных природных зон на континентах и шельфовых островах, а также на океанских островах Индонезии к востоку от Новой Гвинеи стали средой обитания человека. Заселение остальных островов планеты завершилось лишь в современную эпоху: средиземноморские острова, такие как Крит, Кипр, Корсика и Сардиния, стали обитаемыми где-то в промежутке между 8500 и 4000 гг. до н.э., Вест-Индия — начиная примерно с 4000 г. до н.э., острова Полинезии и Микронезии — между 1200 г. до н.э. и 1000 г. н.э., Мадагаскар — где-то между 300 и 800 гг. н.э., Исландия — в IX в. Коренные американцы, возможно дальние предки современных инуитов, около 2000 г. до н.э. распространились по верхнему Заполярью. После этих колонизаций единственными необитаемыми землями, открытыми только в последние 700 лет европейскими мореплавателями, остались самые дальние острова Атлантического и Индийского океанов (например, Азоры и Сейшелы) и Антарктида.

Какое значение имеет разница между сроками заселения континентов для последующей истории и имеет ли вообще? Вообразите, что машина времени могла бы перенести археолога в прошлое, чтобы совершить экскурсию по всему земному шару где-то на рубеже XII и XI тысячелетий до н.э. Мог бы наш археолог, зная состояние планеты на тот момент, предсказать последовательность, в которой у человеческих обществ на разных континентах появятся ружья, микробы и сталь, и тем самым предсказать современное положение дел в мире?

Наш археолог мог бы задуматься о возможных преимуществах, которые дает ранний старт. Если от раннего старта есть хоть какая-то польза, у Африки было просто-таки колоссальное преимущество: срок существования проточеловека в Африке минимум на пять миллионов лет превышает аналогичные сроки на других континентах. Кроме того, если верна гипотеза, что люди современного типа появились в Африке 100 тысяч лет назад и оттуда пришли на другие континенты, получается, что любое преимущество, накопленное где-либо до этого события, было попросту аннулировано, а африканцы получили новую фору. Кроме того, именно коренное африканское население имеет самый широкий генетический разброс — от совокупности популяций, превосходящей остальные по генетическому разнообразию, вполне законно ожидать появление большего множества изобретений.

Но затем наш археолог мог бы задаться вопросом: что на самом деле означают слова «фора», «ранний старт» в контексте настоящей книги? Мы же не можем применять метафору забега буквально. Если под форой вы имеете в виду срок, требующийся на заселение континента после появления небольшой группы первых колонистов, то он сравнительно невелик — например, на весь Новый Свет понадобилось меньше тысячи лет. Если, с другой стороны, под форой вы имеете в виду срок на приспособление к местным условиям, то я могу уступить в том, что некоторые крайне неблагоприятные регионы действительно требуют немало времени для освоения — например, для заселения верхних арктических широт после колонизации остальной Северной Америки понадобилось девять тысяч лет. Но с тех пор, как у современных людей развилась присущая им изобретательность, все прочие территории они открывали и обживали быстро. Так, после первой высадки предков народа маори на Новой Зеландии им, как мы можем судить, не понадобилось и столетия, чтобы открыть все заслуживающие разработки источники камня, на пару-тройку столетий больше, чтобы в условиях самой, вероятно, труднопроходимой пересеченной местности в мире поголовно истребить популяцию моа, и всего лишь несколько столетий, чтобы распасться на целый спектр разнообразных сообществ — от береговых общин охотников-собирателей до земледельческих поселений, практикующих новые типы хранения продовольствия.

Здесь наш археолог мог бы обратить внимание на Америку и прийти к выводу, что африканцев, несмотря на их колоссальную фору, первые американцы должны были нагнать максимум за тысячелетие. После чего превосходство Американских континентов в площади (на 50% больше площади Африки) и внушительное превосходство в экологическом разнообразии наделило бы коренных американцев форой перед африканцами.

Далее наш археолог мог бы переключиться на Евразию и рассудить следующим образом. Евразия — крупнейший континент мира. Он обитаем дольше любого другого континента, кроме Африки. Предшествующую евразийской колонизации историю человека в Африке, какой бы долгой она ни была, можно легко сбросить со счетов, поскольку миллион лет назад, во время первой колонизации Евразии, древние люди находились на слишком примитивном уровне развития. Наш археолог мог бы взять верхнепалеолитический расцвет культуры в Юго-Восточной Европе, происходивший 20-12 тысяч лет назад, со всеми его знаменитыми произведениями искусства и сложными орудиями, и на этом основании предположить, что к концу данного периода преимущество раннего старта, пусть и локально, было у евразийцев.

Наконец, наш археолог обратился бы к Австралии / Новой Гвинее и прежде всего отметил бы для себя ее небольшую площадь (это самый маленький континент), преобладание пустынь, способных прокормить лишь крайне ограниченную человеческую популяцию, изолированность континента от остальной суши и более поздний по сравнению с Африкой и Евразией срок его заселения. Отталкиваясь от этих фактов, археолог вполне мог бы предсказать медленные темпы человеческого развития в Австралии / Новой Гвинее.

Однако не стоит забывать, что австралийцы и новогвинейцы научились плавать по морю намного раньше всего остального мира. И заниматься пещерной живописью они, судя по всему, начали, как минимум, не позже европейских кроманьонцев. Джонатан Кингдон и Тим Фланнери заметили, что колонизация Австралии / Новой Гвинеи, стартовавшая с островов азиатского континентального шельфа, требовала от людей учиться осваивать новые условия обитания — те, в которых они оказались, когда добрались до центральноиндонезийских островов с их изломанной береговой полосой и богатейшими в мире источниками ресурсов: морскими бухтами, коралловыми рифами и зарослями мангровых деревьев. Двигаясь на восток, пересекая проливы, отделяющие индонезийские острова, они каждый раз приспосабливались заново, расселялись по новому острову, после чего отправлялись колонизировать следующий. То был не имевший аналогов в предшествующей истории золотой век сменявших друг друга демографических скачков. Не исключено, что эти циклы, состоящие из колонизации, адаптации и популяционного взрыва, и были тем эволюционным отбором, который подготовил почву для Великого Скачка Вперед — обратной волной прокатившегося впоследствии по Евразии и Африке. Если такой сценарий и правда имел место, то фора была у Австралии / Новой Гвинеи — колоссальный накопленный потенциал, который мог подпитывать развитие местных обществ многие тысячелетия после Великого Скачка.

Итак, наблюдатель, перемещенный в XI тысячелетие до н.э., не мог бы предсказать, на каком континенте человеческим обществам было суждено развиваться быстрее других, но, наоборот, мог бы привести веские доводы в пользу любого из них. Конечно же, ретроспективно мы знаем, что лидировала в гонке Евразия. Однако получается, что подлинными причинами обгоняющего развития евразийских обществ не были те, что первыми пришли в голову нашему воображаемому археологу 13 тысяч лет назад. Оставшуюся часть книги я посвящу расследованию и поиску этих реальных причин.

Глава 2. История как естественный эксперимент

В декабре 1835 г. на архипелаге Чатем, что в 500 милях к востоку от Новой Зеландии, многосотлетнее самостоятельное существование местного народа мориори пришло к неожиданному и ужасному концу. 19 ноября на острова прибыл корабль с командой из 500 воинов маори, вооруженных ружьями, дубинами и топорами, а вслед за ним, 5 декабря, — второй, на котором было 400 человек подкрепления. Отряды высадившихся воинов, обходя мориорийские деревни, объявляли жителям, что с этих пор они становятся рабами маори, и убивали тех, кто посмел возражать. Организованное сопротивление на этом этапе еще могло бы покончить с угрозой захвата и порабощения, поскольку по численности мориори превосходили захватчиков вдвое. Однако на Чатеме привыкли улаживать конфликты полюбовно. Собравшись на совет, мориори решили не сопротивляться, а предложить мир, добрые отношения и справедливый раздел ресурсов.

Мориори не успели довести свое предложение до завоевателей — еще раньше те напали на них всем войском. В течение нескольких следующих дней маори убили сотни островитян, употребив тела многих из них для победной трапезы, остальных же обратили в рабство и за несколько лет практически истребили мориорийцев поголовно, взяв в привычку лишать жизни своих новых рабов по малейшей прихоти. По воспоминаниям спасшегося мориорийца, «[маори] начали забивать нас как овец… [Мы] в ужасе бежали в лес, попрятались в норах под землей и везде, где только можно было укрыться от врага. Но напрасно, потому что нас находили и убивали без разбора — мужчин, женщин, детей». Один из участников нападения объяснял: «Мы захватили эту землю… по нашему обычаю, и мы пленили всех, от нас не ушел ни один. Кое-кто бежал — этих мы убивали, да и не только их. Но и что с того? Ведь так велит обычай».

Столь жестокий исход столкновения маори с мориори было легко предвидеть. Мориори представляли собой малочисленное, изолированное в океане племя охотников-собирателей, с самой простейшей техникой и оружием, совершенно лишенное опыта боевых действий, обходящееся без жесткого руководства и организации. Захватчики — маори с новозеландского Северного острова, напротив, выросли в густонаселенной земледельческой области, обитатели которой вели между собой беспрерывные ожесточенные войны, использовали более совершенную технику и оружие, были привычны к строгому командованию и подчинению. Неудивительно, что когда эти две популяции вступили в контакт между собой, именно маори зверски расправились с мориори, а не наоборот.

Трагедия мориори похожа на множество других таких же трагедий современной и древней истории — столкновений, в которых численно преобладавшие и хорошо вооруженные воины одерживали сокрушительную победу над малочисленными и плохо вооруженными. Но одно обстоятельство делает печальный урок маорийско-мориорийского конфликта особенно наглядным: обе группы происходили от общего корня и разлучились друг с другом в истории меньше чем за тысячелетие до описываемых событий. И то и другое племя относились к полинезийской семье. Современные маори — потомки полинезийских земледельцев, колонизировавших Новую Зеландию около 1000 г. Некоторое время спустя часть этих маори в свой черед колонизировала архипелаг Чатем и стала называть себя мориори. Далее они развивались раздельно на протяжении столетий, причем в противоположных направлениях: маори Северного острова постепенно пришли к более сложным технологиям и политическому устройству, а мориори — к менее сложным. Мориори вновь обратились к охоте и собирательству, маори Северного острова, наоборот, осваивали формы все более интенсивного земледелия.

Направление разлучившихся эволюционных траекторий предрешило результат их последующего пересечения. Если бы мы могли понять причины такой разницы в развитии двух островных обществ, у нас, возможно, была бы модель для понимания более широкого контекста истории — неравномерного развития целых континентов.


История мориори и маори представляет собой ограниченный по длительности и масштабу естественный эксперимент, на примере которого выясняется, как природная среда обитания влияет на человеческое общество. Вполне естественно, что прежде, чем читать целую книгу, посвященную исследованию средовых эффектов очень большого масштаба, затрагивающих человеческие общества всех регионов земного шара и имевших место за последние тринадцать тысяч лет, у вас может возникнуть желание удостовериться на примерах помельче, что такие эффекты действительно играют важную роль. Будучи лабораторным ученым, исследующим поведение крыс, вы могли бы осуществить такую проверку, взяв одну крысиную колонию-прародительницу, рассадив крыс группами по клеткам с разными условиями, и вернуться много крысиных поколений спустя, чтобы увидеть, что получилось. На человеческом обществе такие направленные опыты, конечно же, не поставить, поэтому ученым приходится искать «естественные эксперименты» — эпизоды прошлого, в которых что-то похожее случалось с людьми.

Именно такого рода экспериментом оказалось заселение Полинезии. На огромном просторе Тихого океана между Новой Гвинеей и Меланезией разбросаны тысячи островов, сильно варьирующихся между собой по площади, удаленности от ближайшей суши, высоте над уровнем моря, климату, плодородности, а также по геологическим и биологическим ресурсам (карта 2.1). На протяжении большей части истории человечества несовершенство плавательных средств оставляло эти острова далеко за пределами людской досягаемости. Около 1200 г. до н.э. группа племен с архипелага Бисмарка, что к северу от Новой Гвинеи, — умевших к тому времени обрабатывать землю, добывать пропитание рыболовством и ходить по морю, — наконец сумела высадиться на некоторых из этих островов. За несколько веков, прошедших с этого момента, их потомки заселили практически каждый клочок суши в Тихом океане. Процесс в целом завершился к 500 г. н.э. и лишь несколько последних островов пережили колонизацию в 1000 г. или вскоре после этого.

Ружья, микробы и сталь

Рис. 2.1. Полинезийские острова.

Таким образом, в пределах сравнительно скромного временного отрезка чрезвычайно непохожие друг на друга островные среды обитания были обжиты колонистами, исторически связанными между собой единой группой-прародительницей. Предки всех современных полинезийских племен были носителями одной и той же культуры и языка, использовали одни и те же орудия, умели разводить одних и тех же животных. Именно поэтому полинезийская история и представляет собой естественный эксперимент, позволяющий нам изучить особенности адаптации человека в чистом виде — не смазанном, как это обычно бывает, множеством волн колонизации разного происхождения, часто обрекающих на неудачу наши попытки исследовать адаптацию человека в остальных частях мира.

Внутри этого эксперимента средних масштабов историю мориори можно выделить как отдельный микроэксперимент. Легко проследить, как различающиеся природные условия Чатема и Новой Зеландии по-разному сформировали уклад жизни маори и мориори. Несмотря на то что первые маори, поселившиеся на Чатеме, еще были земледельцами, привычные им тропические культуры не могли произрастать в холодном климате новой родины, и у колонистов не оставалось другого выбора, кроме как вернуться к охоте и собирательству. Поскольку в качестве охотников-собирателей они не производили излишков растительной пищи, пригодной для хранения и перераспределения, их общество не было способно обеспечивать существование специалистов, не занятых охотой: ремесленников, воинов, чиновников, вождей. Их добычей были морские котики, съедобные моллюски, прилетающие на гнездовье морские птицы и виды рыб, для поимки которых хватало заостренной палки или голых рук — никаких сложных технических ухищрений. К тому же сами острова архипелага, сравнительно небольшие по площади и достаточно удаленные от другой суши, были способны прокормить популяцию охотников-собирателей, размер которой не превышал примерно 2000 человек. Не имея возможности колонизировать еще какие-то острова, мориори были вынуждены остаться здесь и научиться мирно сосуществовать друг с другом. Для этого они отказались от войны, а чтобы свести к минимуму риск конфликтов, вызываемых перенаселением, даже ввели в обыкновение избирательно кастрировать младенцев мужского пола. В результате на Чатеме появилась малочисленная популяция миролюбивых островитян, владеющая лишь простыми технологиями и оружием и лишенная сильного лидерства и организации.

Напротив, северная (более теплая) часть Новой Зеландии — полинезийской островной группы, намного превышающей остальные по размеру, — вполне подходила для сельского хозяйства, которым занимались полинезийцы. Численность маори, осевших на этой земле, росла до тех пор, пока не достигла примерно ста тысяч человек. На острове сложились разрозненные густонаселенные общины, каждая из которых хронически и жестоко враждовала с соседями. Будучи способны выращивать и хранить излишки растительной пищи, они могли позволить себе содержать ремесленников, вождей и полупрофессиональное войско. Для выращивания растительных культур, ведения войн, создания произведений искусства у них существовали и развивались многообразные орудия и технологии. Они воздвигали сложные ритуальные здания и без устали строили крепости.

Таким образом, и мориорийское, и маорийское общество представляло собой венец эволюции единого общества-предка, только эта эволюция протекала совсем разными путями. Разделившиеся народы даже забыли о существовании друг друга и долго, возможно на протяжении примерно 500 лет, не пересекались между собой. В конце концов австралийский промысловый корабль, охотившийся за котиками и случайно зашедший на Чатем по пути в Новую Зеландию, принес новозеландцам весть об островах, где «полно рыбы и моллюсков, озера кишат угрями, а земля заросла каракой… Островитян очень много, но они не знают, как драться, и не имеют оружия». Этих новостей было достаточно, чтобы 900 маорийцев захотели отправиться на Чатем немедленно. Результат их экспедиции прекрасно иллюстрирует, какой серьезный эффект и за какое короткое время способна оказать среда обитания на экономику, технологии, политическую организацию и военные навыки человека.


Как я уже сказал, коллизия маори и мориори — это микроэксперимент внутри эксперимента среднего масштаба. Что мы можем понять о влиянии среды на судьбу человеческих обществ на примере всей Полинезии? Какие отличия между популяциями полинезийских архипелагов и островов требуют нашего разбора?

Полинезия в целом представляет собой куда более широкий спектр природных условий, чем взятые нами отдельно Новая Зеландия и Чатем, хотя последний отвечает за один край ее социального спектра (наиболее примитивный). С точки зрения типов хозяйства в Полинезии их спектр простирался от охоты-собирательства на Чатеме через подсечно-огневое земледелие до интенсивного производства продовольствия, которое практиковалось обществами с одним из самых высоких показателей популяционной плотности за всю мировую историю. В зависимости от острова, полинезийцы, занятые производством продовольствия, совершенствовали способы разведения свиней, собак или кур. Они организовывали рабочую силу для постройки крупных ирригационных систем, интенсифицирующих земледелие, и для огораживания специальных водоемов, в которых разводили рыбу. Экономическая база полинезийских обществ состояла из более или менее самодостаточных семейных хозяйств, однако на некоторых островах также возникли гильдии потомственных полупрофессиональных ремесленников. Социальная организация в Полинезии тоже была представлена широким спектром: от вполне эгалитарных деревенских общин до обществ с одним из самых высоких в мире уровней расслоения, иерархически упорядоченной клановой системой и классами аристократии и простолюдинов, члены которых заключали только внутрисословные браки. Политическая организация могла выглядеть и как соседство разбросанных по ландшафту независимых племенных или деревенских единиц, и как многоостровная протоимперия, имевшая прослойку профессиональных военных, чьим занятием были систематические рейды на другие острова и захватнические войны. Наконец, диапазон материальных культур Полинезии варьировался от примитивного изготовления личных предметов хозяйства и быта до создания монументальной каменной архитектуры. Чем мы могли бы объяснить тот факт, что в Полинезии сложилась такая пестрая картина?

Описанные различия были производным от вариации как минимум шести географических параметров полинезийских островов: климата острова, его геологического типа, доступных морских ресурсов, площади, фрагментированности ландшафта и изоляции. Прежде чем рассмотреть конкретную роль этих факторов, остановимся сначала лишь на их диапазоне.

Климат в Полинезии варьируется от теплого тропического или субтропического на большинстве островов, лежащих недалеко от экватора, до умеренного на большей части Новой Зеландии и холодного субантарктического на Чатеме и в южной части новозеландского Южного острова. Горные районы гавайского Большого острова, хотя он лежит намного южнее тропика Рака, достаточно подняты над уровнем моря, чтобы здесь поддерживался альпийский климат и иногда даже выпадал снег. Среднегодовое количество осадков также колеблется от рекордного для всей планеты (в новозеландском Фьордленде и в болотистой местности Алакаи, что на гавайском острове Кауаи) до вдесятеро меньшего на островах, где сухость климата практически делает сельское хозяйство невозможным.

Геологическая типология островов включает в себя атоллы, коралловые острова, вулканические острова, осколки континентов и смешанные типы. На одном краю спектра находятся бессчетные крохотные островки, как, например, те, что образуют архипелаг Туамоту, — это плоские атоллы, едва возвышающиеся над уровнем моря. Другие известняковые образования, тоже атоллы в прошлом, как, например, Хендерсон и Реннелл, поднявшись выше над уровнем моря, сделались коралловыми островами. Оба эти типа островов проблематичны с точки зрения заселения людьми, поскольку единственная каменная порода, из которой они состоят, это известняк, а кроме того, они покрыты тончайшим слоем почвы и лишены постоянных источников пресной воды. На противоположном краю располагается Новая Зеландия — пара крупнейших полинезийских островов, которые представляют собой древние фрагменты континента Гондвана и хранят запасы многих минералов, в частности коммерчески разрабатываемые залежи железа, угля, золота и нефрита. Большинство других крупных островов Полинезии — это вулканы, поднявшиеся из океана, никогда не бывшие частью материка и иногда также имеющие известняковый компонент. Лишенные геологических богатств Новой Зеландии, вулканические острова предпочтительней атоллов (с точки зрения полинезийцев) хотя бы тем, что здесь доступны разнообразные виды вулканических пород, некоторые из них служат превосходным материалом для изготовления каменных орудий.

Вулканические острова тоже неодинаковы. Высота некоторых из них создает условия для выпадения дождя в горах, а значит они подвергаются достаточно интенсивному атмосферному влиянию, имеют глубокий слой почвы и постоянные водные потоки. Это, к примеру, относится к островам Общества, Самоа, Маркизским и особенно Гавайям — полинезийскому архипелагу с самыми высокими горами. Из низких вулканических островов Тонга и (в меньшей степени) остров Пасхи также отличаются богатым почвенным покровом, однако на них отсутствуют крупные реки, как на Гавайях.

Что касается морских ресурсов, большинство полинезийских островов окружено мелководьем и рифами, а некоторые также имеют лагуны. Эти биотопы изобилуют рыбой и моллюсками. Значительно беднее дарами моря остров Пасхи, Питкэрн и Маркизские острова, с их скалистыми берегами, резко понижающейся линией океанского дна и отсутствием коралловых рифов вокруг.

Площадь — еще один очевидный параметр, с разбросом значений от 100 акров Ануты, самого мелкого из постоянно заселенных изолированных островов Полинезии, до 103 тысяч кв. миль новозеландского микроконтинента. Ландшафт некоторых обитаемых островов (особенно этим выделяются Маркизские) как стенами разделен крутыми склонами горных хребтов на долины, ландшафт других (например, островов Тонга, Пасхи) отличается едва заметным перепадом высот и не представляет препятствий для передвижения и сообщения.

Последняя средовая переменная, которую необходимо принять в расчет, это изоляция. Остров Пасхи и Чатем так малы и настолько удалены от других островов, что общества, возникшие на них в результате первичной колонизации, далее развивались совершенно обособленно от остального мира. Новая Зеландия, Гавайские и Маркизские острова также лежат особняком, но, во-первых, как минимум две последних группы после первичной колонизации, скорее всего, имели контакты с другими архипелагами, и, во-вторых, все три группы состоят из множества близко лежащих островов, благодаря чему внутри каждого архипелага был возможно регулярное сообщение. Большинство остальных полинезийских островов более или менее систематически контактировали с соседями. В частности, близость архипелага Тонга к архипелагам Фиджи, Самоа и Уоллис не только создавала условия для постоянных вояжей между ними, но в какой-то момент даже позволила тонганийцам предпринять попытку завоевать Фиджи.


Бегло познакомившись с диапазоном природных условий на островах Полинезии, посмотрим, как их разнообразие сказалось на полинезийских обществах. Способ пропитания — тот аспект социальной жизни, с которого удобно начать, поскольку он в свой черед влияет на все остальные аспекты.

Способ пропитания у полинезийцев представлял собой ту или иную комбинацию рыболовства, собирания диких растений, моллюсков и ракообразных, охоты на сухопутных и гнездующихся морских птиц и производства продовольствия. Изначально, как результат долгой эволюции в отсутствие хищников, почти на всех полинезийских островах обитали крупные нелетающие виды птиц: два самых известных примера — это новозеландские моа и гавайские нелетающие гуси. Важный пищевой ресурс для первых колонистов, особенно на новозеландском Южном острове, эти виды в большинстве своем вскоре были истреблены, поскольку представляли собой слишком легкую добычу для человека. Несмотря на то что численность прилетающих на гнездовье морских видов птиц также быстро сократилась, на некоторых островах они продолжали оставаться одним из главных источников пропитания и в дальнейшем. Пищевые ресурсы океана играли существенную роль почти везде, хотя это в меньшей степени относилось к острову Пасхи, Питкэрну и Маркизскому архипелагу, жители которых в результате стали особенно зависимы от продовольствия, выращиваемого их собственными руками.

Прародители полинезийских племен взяли с собой в странствие три вида домашних животных (свиней, кур и собак) и на новом месте не одомашнили больше никого. На многих островах сохранились все три вида, однако на более удаленных остались только два или один — либо потому, что перевозимая в каноэ живность не пережила долгого океанского путешествия, либо потому, что вид, по какой-то причине вымерший на новом месте, было чаще всего невозможно вновь завезти извне. Так, на изолированной Новой Зеландии остались только собаки, на острове Пасхи и Тикопии — только куры. В отсутствие коралловых рифов и богатого пищей мелководья колонисты острова Пасхи, быстро истребив местных нелетающих птиц, были вынуждены заняться массовым строительством курятников и интенсивным птицеводством.

Впрочем, все три одомашненных вида даже в лучшем случае не являлись основой рациона полинезийцев. Достаток продовольствия на островах обеспечивался главным образом за счет земледелия, которое в субантарктических широтах становилось невозможным из-за того, что все полинезийские культуры являлись тропическими про происхождению, выведенными за пределами самой Полинезии. Тем самым на Чатеме и в холодной южной части новозеландского Южного острова колонистам пришлось отказаться от аграрных традиций, развивавшихся их предками на протяжении тысячелетий, и снова стать охотниками-собирателями.

На прочих полинезийских островах земледелие практиковалось — культуры возделывались с использованием искусственного орошения (главным образом таро) и без него (в первую очередь таро, ямс и батат), кроме того, в ходу были древесные культуры (хлебное дерево, банан и кокосовая пальма). Урожайность этих культур и их доля в общем наборе сильно варьировались в зависимости от природных условий места произрастания. Самой низкой плотностью населения отличались острова Хендерсон, Реннелл и атоллы — этим они были обязаны скудному почвенному покрову и ограниченным запасам пресной воды. Низкая плотность населения была также характерна для умеренного климата Новой Зеландии, слишком холодного для некоторых полинезийских культур. Обитатели этих и нескольких других островов практиковали неинтенсивный тип бродячего подсечно-огневого земледелия.

Другие острова могли похвастаться богатыми почвами, однако из-за отсутствия серьезных возвышенностей не имели достаточно мощных и постоянных водных потоков, а значит и базы для ирригации. На этих островах развился тип интенсивного неоросительного земледелия, требовавший большого количества трудозатрат — на строительство террас, мульчирование, постоянную ротацию культур, сокращение или недопущение простоя земли, а также на поддержание древесных плантаций. Максимального эффекта неоросительное земледелие достигло на острове Пасхи, крохотной Ануте и в плоских низинах архипелага Тонга — на всех этих островах под аграрные нужды была отведена большая часть площади.

Самым продуктивным вариантом полинезийского аграрного хозяйства стало возделывание таро на искусственно орошаемых полях. Из числа густонаселенных архипелагов этот вариант был заранее исключен для Тонга, лишенного рек вследствие отсутствия возвышенностей. Главных же успехов в ирригационном земледелии добились гавайцы с островов Кауаи, Оаху и Молокаи — благодаря большой площади и влажности климата, здесь не только наличествовали крупные реки, но и могло проживать достаточно людей для организации массового строительства. Тяжелым трудом гавайцев, отрабатывавших повинность на таком строительстве, были сооружены сложные системы орошения полей таро, которые давали до 24 тонн урожая на акр — самый высокий показатель во всей Полинезии. В свою очередь, эти внушительные урожаи создавали необходимую базу для интенсивного свиноводства. Еще одним отличием Гавайев от остальных островов Полинезии было привлечение массовой рабочей силы для нужд аквакультуры, а именно — сооружения больших прудов, в которых разводили ханос и кефаль.


Как результат географически обусловленного разнообразия способов пропитания, описанного выше, плотность населения в Полинезии (измеряемая в людях на квадратную милю возделываемой земли) сильно варьировалась. Внизу шкалы находились охотники-собиратели Чатема (всего лишь 5 человек на кв. милю) и южной части новозеландского Южного острова, а также земледельцы остальной Новой Зеландии (28 человек на кв. милю). Следующую ступеньку занимало множество островов, где практиковалось интенсивное земледелие, — здесь показатель плотности превышал 120 человек на кв. милю. Тонга, Самоа и острова Общества, например, имели 210-250 человек на кв. милю, Гавайи — 300. Верхнюю же позицию занимал вулканический островок Анута: благодаря тому, что его обитатели использовали практически всю доступную землю под интенсивное производство продовольствия, на 100 акрах его площади могли проживать 160 человек — соотношение, поставившее остров в ряд самых густонаселенных территорий в мировой истории. По популяционной плотности Анута обгоняет современную Голландию и находится где-то на одном уровне с современной Бангладеш.

Размер популяции есть произведение плотности (количество человек на квадратную милю) и площади (квадратные мили). Площадь, которая берется в расчет, это площадь не острова, а политической единицы, которая может быть либо больше, либо меньше острова. С одной стороны, в Полинезии близко лежащие острова могли быть объединены в рамках одного политического образования. С другой — отдельные острова, рассеченные естественными преградами, могли быть территорией нескольких самостоятельных политических единиц. Поэтому-то площадь политических единиц варьировалась в зависимости не только от площади острова, но и от его фрагментации и изоляции.

Из мелких изолированных островов, не имевших серьезных природных барьеров для внутреннего сообщения, почти каждый представлял собой политическое целое — например, Анута с ее 160 жителями. Из островов покрупнее многие так никогда и не пришли к политическому единству, поскольку были населены либо разрозненными общинами охотников-собирателей по нескольку десятков человек в каждой (Чатем и южная часть новозеландского Южного острова), либо земледельцами, расселившимися далеко друг от друга (остальная Новая Зеландия), либо земледельцами, живущими в тесных общинах, политически обособившихся друг от друга вследствие значительной неровности ландшафта. Так, обитатели соседних, но разгороженных горами долин на Маркизских островах сообщались друг с другом преимущественно морским путем; каждая долина образовывала самостоятельную политическую единицу численностью в несколько тысяч человек, и почти на каждом крупном острове архипелага таких единиц было множество.

Напротив, ландшафт Тонга, Самоа, Гавайев и островов Общества создавал условия для внутриостровной политической консолидации, в результате которой возникали образования, численностью превышающие десять тысяч человек (на крупнейших Гавайских островах — более тридцати тысяч). Что касается Тонганийского архипелага, то благодаря сравнительно малой удаленности его островов друг от друга, а также от близлежащих архипелагов, здесь в конечном счете сложилась многоостровная империя с почти сорокатысячным населением. Таким образом, размер политических образований в Полинезии варьировался от нескольких десятков до сорока тысяч человек.

Результат взаимодействия двух параметров — размера политической единицы и ее популяционной плотности — тем или иным способом сказывался на технологическом и экономическом развитии полинезийцев, их социальном и политическом устройстве. Как правило, чем больше оказывался размер единицы и чем выше плотность, тем более сложной и специализированной технологией и организацией это общество обладало. Причины этой зависимости мы подробно разберем в последующих главах, здесь же для краткости только укажем, что в обществе с высокой популяционной плотностью участь земледельца была уготована не всем, зато аграрное большинство обрекалось на постоянный труд на ниве интенсивного производства пищи — достаточный для того, чтобы вырабатываемые им излишки шли на прокорм непроизводящих членов. Поддерживающую такое положение дел мобилизационную функцию выполняли особые непроизводящие категории: вожди, жрецы, чиновники и воины. Крупнейшие политические единицы имели возможность мобилизовать массовую рабочую силу на сооружение ирригационных систем и рыбоводных водоемов, которые в свой черед выводили производство продовольствия на новый уровень интенсивности. Такой сценарий был особенно характерен для островов Тонга, Самоа и Общества — все три архипелага отличались плодородными почвами, густонаселенностью и относительно большой по полинезийским меркам площадью. Но пика эта тенденция достигла на Гавайском архипелаге, в состав которого входили крупнейшие острова тропической Полинезии, — здесь в результате сочетания высокой популяционной плотности и обширной территории в распоряжении отдельных вождей оказались беспрецедентные ресурсы рабочей силы.

Колебание показателей популяционной плотности и размера политических единиц отразилось на полинезийских обществах следующим образом. Простейшая организация хозяйства сложилась у обществ с низкой плотностью (например, у охотников-собирателей Чатема), с низкой численностью (на мелких атоллах), либо с сочетанием того и другого. В этих обществах каждая хозяйственная единица обеспечивала собственные нужды — экономическая специализация либо отсутствовала, либо почти отсутствовала. Углубление специализации происходило на более крупных, более густонаселенных островах, достигая максимума на архипелагах Самоа, Общества и особенно на Тонганийском и Гавайском. Развитие последних двух привело к возникновению кланов полупрофессиональных ремесленников: строителей каноэ, навигаторов, каменщиков, птицеловов, татуировщиков.

Варьировалась и сложность социального устройства. Опять же общества Чатема и атоллов имели простейшую, наиболее эгалитарную структуру. Местные вожди, сам институт которых был унаследован от полинезийских предков, не имели или почти не имели видимых знаков отличия, жили в таких же обычных хижинах, как все, и, как все, выращивали, собирали или ловили для себя пищу. Материальные признаки социального статуса и властные полномочия вождей становились куда ощутимей на густонаселенных островах в составе крупных политических образований, особенно на архипелагах Тонга и Общества.

Максимума социальной дифференциации опять же достигли общества Гавайских островов, где люди высшего происхождения подразделялись на восемь иерархически упорядоченных кланов. Члены этих кланов не могли вступать в браки с общинниками, но только друг с другом, иногда даже с родными или сводными братьями и сестрами. В присутствии людей из рода вождей простолюдинам полагалась падать ниц. Все члены высших кланов, чиновники и представители некоторых ремесел были освобождены от работы по производству пищи.

Политическая организация воспроизводила тот же шаблон. На Чатеме и атоллах вожди практически не располагали собственным людским ресурсом, решения принимались путем общего обсуждения, а землевладение закреплялось не за вождем, а за общиной целиком. Вожди более крупных и густонаселенных политических образований сосредоточивали в своих руках больше полномочий. Самым сложным политическое устройство было на островах Тонга и Гавайях, где власть потомственных вождей приближалась к власти королей в других частях мира и где землей распоряжались именно они, а не общинники. Используя назначаемых чиновников как агентов своей власти, вожди изымали у общинников излишки продовольствия и также рекрутировали их для участия в массовых строительных проектах, природа которых менялась в зависимости от острова: ирригационные проекты и искусственные водоемы для разведения рыбы на Гавайях, сооружения для ритуальных плясок и празднеств на Маркизских островах, гробницы вождей на островах Тонга и храмы на Гавайях, островах Общества и Пасхи.

К моменту прибытия европейцев в XVIII в. Тонганийское королевство уже представляло собой империю, вобравшую несколько архипелагов. Из-за тесного расположения частей самого Тонганийского архипелага и наличия среди них нескольких крупных островов с нефрагментированным ландшафтом, каждый такой остров в ходе истории консолидировался под началом одного вождя, затем потомственные вожди крупнейшего тонганийского острова (Тонгатапу) подчинили себе весь архипелаг и через какое-то время покорили более удаленные острова, расстояние которых от архипелага достигало 500 миль. Они начали регулярную торговлю с фиджийцами и самоанцами, основали несколько тонганийских поселений на архипелаге Фиджи и в конце концов приступили к организации регулярных рейдов, завоевывая отдельные части последнего. Завоевание и управление этой морской протоимперией осуществлялось с помощью военных флотов, состоящих из больших каноэ, которые могли перевозить до 150 человек.

Как и Тонга, Гавайи превратились в единое политическое образование, охватывавшее несколько густонаселенных островов, но ограниченное рамками одного архипелага — вследствие его крайней изолированности. Ко времени европейского «открытия» Гавайев в 1778 г. политическая унификация завершилась на каждом острове в отдельности и были сделаны первые шаги, направленные на их дальнейшее слияние. Четыре крупнейших острова — Большой (собственно, Гавайи в первом смысле слова), Мауи, Оаху и Кауаи — оставались самостоятельными единицами, осуществлявшими (или оспаривающими друг у друга) контроль над меньшими островами (Ланаи, Молокаи, Кахолаве и Ниихау). После появления европейцев король Большого острова Камехамеха I решительно ускорил процесс консолидации крупнейших островов, закупив европейские суда и оружие и покорив с их помощью сперва Мауи, а затем Оаху. Приготовления Камехамехи к завоеванию последнего независимого острова, Кауаи, вынудили местного вождя пойти на переговоры, которые увенчались договором об уступках и тем самым окончательно завершили политическое объединение архипелага.

Единственный аспект разнообразия полинезийских обществ, о котором осталось упомянуть, это орудия труда и другие элементы материальной культуры. Очевидным ограничительным фактором в данном случае являлась доступность соответствующего сырья. На одном краю этого спектра вариаций находился остров Хендерсон, в прошлом коралловый риф, поднявшийся над уровнем моря, который лишен какого-то бы то ни было камня, кроме известняка. Его колонистам не оставалось ничего другого, кроме как изготавливать тесла из гигантских раковин. На противоположном краю — новозеландский миниконтинент, где маори имели доступ к великому множеству типов сырья и особенно прославились разносторонним использованием нефрита. Между этими двумя крайностями располагались полинезийские острова вулканического происхождения, где отсутствовали гранит, кремень и другие континентальные породы, но, по крайней мере, имелись вулканические камни, которые колонисты путем стачивания или шлифовки превращали в тесла, необходимые для расчистки земли под посадку культур.

Что касается разновидностей полинезийских артефактов, островитянам с архипелага Чатем не требовалось почти ничего, кроме дубин и заостренных палок, чтобы убивать морских котиков, птиц и крабов. На большинстве других островов производилось довольно широкое разнообразие изделий: рыболовные крючки, тесла, украшения и т.д. На атоллах, как и на Чатеме, это были предметы скромного размера, сравнительно несложные, индивидуального изготовления и предназначения, а вся архитектура ограничивалась простыми хижинами. Крупные и густонаселенные острова позволяли себе содержать специалистов-ремесленников, которые среди прочего производили многообразные предметы престижа для привилегированной прослойки — например, особые головные уборы гавайских вождей, на изготовление которых шли десятки тысяч птичьих перьев.

Крупнейшими объектами полинезийской культуры являются колоссальные каменные сооружения, воздвигнутые на нескольких островах: знаменитые гигантские статуи острова Пасхи, гробницы тонганийских вождей, ритуальные помосты на Маркизских островах и храмы на Гавайях и островах Общества. Вся эта монументальная полинезийская архитектура имела, очевидным образом, тот же самый генезис, что и пирамиды Египта, Месопотамии, Мексики и Перу. Естественно, полинезийские постройки существенно уступают последним по масштабу, однако это всего лишь отражение того факта, что египетские фараоны имели возможность привлекать к принудительному труду намного больше населения, чем вождь любого полинезийского острова. И даже при таком раскладе жителям острова Пасхи как-то удавалось воздвигать тридцатитонные каменные статуи — немалое достижение для территории со всего лишь семитысячным населением, не имевшим других источников энергии, кроме собственных мышц.


Итак, полинезийские островные общества значительно отличались по параметрам экономической специализации, сложности социального устройства, политической организации и материальной культуры, что обусловливалось разницей в размере и плотности населения, что, в свою очередь, обусловливалось различиями в площади островов, фрагментированности их ландшафта, удаленности от ближайшей суши и в возможностях для ведения и дальнейшей интенсификации сельского хозяйства. Все эти различия явились географически обусловленными вариациями эволюции единого общества-предка, возникшими за сравнительно короткое время и на ограниченном участке поверхности Земли. Категории культурного разнообразия, которые мы разобрали на примере Полинезии, по сути совпадают с теми, которые эволюционно оформились повсюду на планете.

Разумеется, разброс отличий в масштабе всего мира намного шире, чем в Полинезии. В начале современной эпохи среди континентальных народов еще были те, кто обходился только каменными орудиями, как полинезийцы, однако в Южной Америке уже давно обитали общества, превосходно умевшие обрабатывать драгоценные металлы, а еще раньше евразийцы и африканцы научились использовать железо. Для Полинезии такая перспектива была закрыта изначально, так как, кроме Новой Зеландии, ни один полинезийский остров не имеет сколько-нибудь серьезных залежей металлов. Если в Евразии вовсю действовали мощные империи, когда Полинезия даже не была заселена, а позже империи сложились в Южной Америке и Мезоамерике, то максимум, что вообще смогла породить Полинезия, были две протоимперии, одна из которых (Гавайи) окончательно консолидировалась только после прибытия европейцев. В Евразии и Мезоамерике возникло собственное письмо, чего вовсе не случилось в Полинезии — за исключением, может быть, острова Пасхи, но и те загадочные петроглифы, которые были здесь найдены, могли быть результатом контактов с европейцами.

Иными словами, Полинезия представляет лишь небольшой сегмент и никак не весь спектр человеческого разнообразия планеты. Но учитывая, что Полинезия представляет также небольшой сегмент ее географического разнообразия, вряд ли стоит этому удивляться. Кроме того, поскольку Полинезия была заселена так поздно в истории человечества, даже у самых древних полинезийских обществ впереди оставалось лишь три тысячи двести лет развития — тогда как даже на континентах, колонизированнных позднее всего (Северная и Южная Америка), этот срок составлял 13 тысяч лет. Подари им история еще пару тысячелетий, кто знает, может быть, Тонга и Гавайи достигли бы уровня полноценных империй, воюющих друг с другом за контроль над Тихим океаном и управляемых с помощью самостоятельно изобретенного письма, а новозеландские маори, не исключено, уже добавили бы к своему арсеналу нефритовых и прочих орудий медные и железные.

Итак, Полинезия дает нам убедительный пример работы географически обусловленной диверсификации человеческих обществ. Но на ее примере мы лишь узнаем, что, поскольку такое было возможно в Полинезии, такое возможно вообще. Имела ли место подобная диверсификация на всех обитаемых континентах? И если да, каковы были обусловившие ее географические различия и каковы были их последствия?

Глава 3. Столкновение в Кахамарке

Крупнейшим популяционным переворотом современной эпохи стала европейская колонизация Нового Света, в том числе завоевание большинства коренных американских народов (индейцев), а также сокращение их численности или полное исчезновение. Как я уже рассказал в главе 1, первичная колонизация Нового Света произошла около или до 11000 г. до н.э. через Сибирь, Берингов пролив и Аляску. Со временем гораздо южнее этого места проникновения в обеих Америках сформировались сложные аграрные общества, которые развивались в полной изоляции от развивающихся сложных обществ Старого Света. После первичной колонизации по азиатскому маршруту единственными бесспорно удостоверенными контактами между Новым Светом и Азией были те, которые существовали между охотниками-собирателями с противоположных берегов Берингова пролива, плюс некий предположительный тихоокеанский вояж, который познакомил полинезийцев с южноамериканским бататом.

Что касается контактов народов Нового Света с Европой, из ранних можно говорить лишь о путешествиях древних скандинавов, очень незначительное число которых осело в Гренландии между 986 и 1500 гг. Однако визиты этих скандинавов не оказали сколько-нибудь ощутимого влияния на исконные американские общества. Поэтому с практической точки зрения начало столкновения развитых обществ Старого и Нового Света следует отнести к 1492 г., то есть «открытию» Христофором Колумбом островов Вест-Индии с ее многочисленным индейским населением.

Наиболее драматическим моментом всех последующих европейско-американских отношений стала первая встреча между инкским императором Атауальпой и испанским конкистадором Франсиско Писарро, состоявшаяся в перуанском высокогорном городе Кахамарка 16 ноября 1532 г. Атауальпа являлся абсолютным монархом самого крупного и развитого государства Нового Света, тогда как Писарро представлял императора Священной Римской империи Карла V (также известного как король Испании Карл I) — монарха самого могущественного государства Европы. Писарро, возглавлявший 168 солдат-авантюристов из низших слоев общества, находился в незнакомой местности, плохо представлял себе, кто ее населяет, был полностью отрезан от ближайших испанцев (находившихся в Панаме, в 100 милях к северу) и поэтому не имел надежды на какое-либо подкрепление. Атауальпа находился в сердце собственной империи с миллионами подданных, в непосредственном окружении своего восьмидесятитысячного войска, недавно торжествовавшего победу в войне с другими индейскими народами. Тем не менее Писарро захватил Атауальпу в плен через несколько минут после того, как два предводителя впервые увидели друг друга. Писарро удерживал своего пленника еще восемь месяцев, ожидая сбора крупнейшего в истории выкупа в обмен на обещание свободы. После того как выкуп — количество золота, достаточное, чтобы наполнить помещение в 22 фута длиной, 17 футов шириной и больше 8 футов высотой, — был уплачен, Писарро нарушил свое обещание и казнил Атауальпу.

Пленение Атауальпы стало решающим событием для европейского завоевания Инкской империи. Хотя превосходство испанского оружия и без того рано или поздно обеспечило бы ему успех, изначальный поворот событий сделал его более скорым и бесконечно более простым делом. Инки почитали Атауальпу как бога-солнце, который обладал абсолютной властью над своими подданными — они выполняли даже те приказания, которые тот отдавал уже в плену. Месяцы, проведенные им в качестве заложника, дали Писарро время, чтобы отправить поисковые отряды в другие части Инкской империи, не опасаясь за их судьбу, и вызвать подкрепление из Панамы. Когда в результате казни Атауальпы между испанцами и инками все-таки развернулась вооруженная борьба, первые представляли собой уже более грозную силу.

Таким образом, пленение Атауальпы в первую очередь интересно нам как событие, ставшее поворотным моментом в величайшей коллизии современной эпохи. Однако оно представляет и более общий интерес, потому что факторы, совокупное действие которых увенчалось триумфом Писарро над Атауальпой, по сути были тождественны тем, что предопределили итог многих похожих столкновений между колонизаторами и коренными народами в современную эпоху. Сквозь призму этого происшествия мы можем окинуть взглядом всю мировую историю.


События, развернувшиеся в тот день в Кахамарке, хорошо известны, поскольку были письменно засвидетельствованы многими их участниками с испанской стороны. Чтобы ощутить их непосредственный эффект, попробуем пережить их заново, выстроив в единое повествование выдержки из отчетов очевидцев — шести человек из числа спутников Писарро, в том числе его братьев, Эрнандо и Педро:

Рассудительность, стойкость, военная выучка, труды, плавания в опасных водах и сражения испанцев — вассалов непобедимейшего Императора Римской Католической Империи, нашего природного Короля и Господина, — да заставят ликовать верующих и да посеют страх среди безбожников. Ради этого, а также в прославление Господа Бога нашего и в службу Католическому Императорскому Величеству, я счел правильным написать этот рассказ и отослать его Вашему Величеству, чтобы все имели знание о вещах, здесь излагаемых. Это послужит славе Божией, потому что они покорили и привели в нашу Католическую Веру столь несчетное число язычников при Его священном водительстве. Это послужит чести нашего Императора, потому что по причине его великого могущества и счастливой судьбы такие события случились в его правление. Христиане да возликуют тому, что столь великие битвы были выиграны, столь великие области открыты и покорены, столь великие богатства собраны для Короля и их самих, а также и тому, что столь великий страх был посеян среди безбожников и столь великое восхищение возбуждено во всем человечестве.

Ибо когда, в древние времена или недавние, столь великие подвиги были совершены столь малым числом против столь великого, в столь далекой стороне, за столько морей, в таком сухопутном удалении, преодолевая невиданное и неведомое? Чьи деяния сравнятся с испанскими? Наши испанцы, малым числом, разом не больше 200 или 300 человек, а подчас лишь 100 или того меньше, покорили в наши времена больше земель, чем было до сих пор известно, и больше, чем владения всех христианских князей и языческих. Теперь начну писать только о том, что случилось в завоевании, и не стану писать многого, чтобы не впасть в многословие.

Губернатор Писарро пожелал добыть сведения от неких индейцев, пришедших из Кахамарки, и потому велел их пытать. Те признались, что слышали, будто Атауальпа ожидает Губернатора в Кахамарке. После этого Губернатор приказал выступать. Достигнув входа в Кахамарку, мы увидели лагерь Атауальпы на удалении одной лиги, у окраины гор. Лагерь индейцев имел вид весьма красивого города. Такое множество шатров было на их стороне, что всех нас охватила великая тревога. До той поры мы не встречали в Индиях ничего подобного. Зрелище вселило в наших испанцев страх и смущение. Но нам нельзя было показать страх или повернуть назад, потому что, если индейцы пусть в малом увидели бы нашу слабость, даже те, кого мы взяли в провожатые, убили бы нас на месте. Потому, сделав вид, что бодры духом, и прежде старательно осмотрев город и шатры, спустились в долину и вошли в Кахамарку.

Среди себя мы много совещались о том, как поступить дальше. Мы все исполнились страха, будучи столь ничтожны числом и углубившись столь далеко в страну, где не могли надеяться получить подкрепление. Всем отрядом мы собрались с Губернатором обсудить, что нам следует предпринять на следующий день. Немногие из нас спали той ночью, и на площади Кахамарки мы несли караул, смотря на огни индейского войска. То было зрелище устрашающее. Больше всего горело огней на склоне холма в такой близости друг от друга, что все имело вид неба, щедро усеянного яркими звездами. В ту ночь знатные и простые, пехота и конница забыли свои различия. Каждый заступал на караул в полном вооружении. Так же был в карауле и старый добрый Губернатор, взявшийся обходить и подбадривать своих воинов. По счету брата Губернатора Эрнандо Писарро индейских воинов было 40 000, но он солгал, имея только целью воодушевить нас, потому что по верному счету индейцев было больше 80 000.

На следующее утро прибыл гонец Атауальпы, и Губернатор сказал ему: «Скажи своему господину прийти, когда и как он пожелает, а также скажи, что, когда бы и как он ни пришел, я приму его как друга и брата. Прошу его прийти поскорее, потому что желаю его видеть. Ни вреда, ни оскорбления ему я не причиню».

Губернатор укрыл свой отряд вокруг площади в Кахамарке, разделив конницу на две части, из которых поручил одну брату, Эрнандо Писарро, а другую поручил Эрнандо де Сото. Так же он разделил и пехоту, взяв под свое начало одну часть и отдав другую под начало брата своего, Хуана Писарро. Тогда же он повелел Педро де Кандиа с двумя или тремя пехотинцами взять трубы и отойти к малой крепости на рыночной площади и засесть там с малым орудием. Условились, что, когда все индейцы и Атауальпа с ними войдут на рыночную площадь, Губернатор даст сигнал Кандиа и его людям, по которому те станут палить из орудия и дуть в трубы, а по звуку труб конница выскочит из большого двора, где до тех пор будет ожидать наготове в укрытии.

В полдень Атауальпа начал выстраивать своих воинов и приближаться. Скоро мы увидели всю равнину, заполненную индейцами, которые попеременно останавливались и ждали других индейцев, продолжавших выходить из лагеря у них за спиной. Все послеполуденное время они покидали место становища многими отрядами. Передний строй приблизился к нашему лагерю, но войско из индейского лагеря все прибавлялось. Впереди Атауальпы шли 2000 индейцев, расчищавших ему путь, а за ними шли воины, половина строя которых шла полем по одну сторону от него, а другая половина — по другую.

Первым шел отряд индейцев, одетых в разноцветное платье, как шахматная доска. Они приближались, убирая солому с земли и метя дорогу. Вслед шли три отряда в разных платьях, с плясками и песнями. Затем шли несколько мужей в доспехах, в больших щитах из металла и венцах из золота и серебра. Столько несли они золотого и серебряного снаряжения, что чудесно было видеть, как лучи солнца играют на нем. Среди них показалась фигура Атауальпы на весьма изящных носилках с перекладинами, посеребренными на концах. Восемьдесят вельмож несли его на плечах, каждый был обряжен в роскошную голубую ливрею. Сам Атауальпа тоже был одет очень пышно, на голове его был венец, а вокруг шеи — ожерелье из больших изумрудов. Он восседал на малой скамье, стоявшей на носилках, подложив под себя богато отделанную подушку для сидения. Носилки его были устланы разноцветными перьями попугаев и отделаны золотыми и серебряными пластинами.

Вслед за Атауальпой несли двое других носилок и два подвесных ложа, в которых были некоторые высокие вожди, а за ними шли несколько отрядов индейцев с золотыми и серебряными венцами. Эти индейские отряды входили на рыночную площадь в сопровождении великого пения, а когда вошли, заполнили каждый ее уголок. Тем временем все мы, испанцы, поджидали наготове, укрытые в большом дворе и исполненные страха. Многие из нас обмочились, не замечая того, от сильного испуга. Достигнув центра площади, Атауальпа остался там, возвышаясь над всеми на своих носилках, а его войско продолжало прибывать.

Губернатор Писарро отослал тотчас брата Висенте де Валверде говорить с Атауальпой и потребовать у Атауальпы именем Бога и Короля Испанского, чтобы тот подчинился закону Господа нашего Иисуса Христа и власти Его Величества Короля Испанского. Выступая с распятием в одной руке и Библией в другой, брат Висенте сквозь индейский строй приблизился к месту, где был Атауальпа, и обратился к нему так: «Я служитель Бога и учу христиан вещам божественным, и так же я пришел учить тебя. О чем учу, то Бог говорит нам в этой Книге. Потому, говоря от Бога и от всех христиан, заклинаю тебя быть им другом, ибо то согласно Божией воле и послужит твоей же пользе».

Атауальпа попросил Книгу, чтобы осмотреть ее, и брат Висенте передал ее ему закрытою. Атауальпа не знал, как открыть Книгу, но когда брат Висенте протянул руку, чтобы сделать это, Атауальпа в великом гневе ударил его по руке, не желая, чтобы Книга была открыта. После чего открыл Книгу сам и, нисколько не изумившись ни буквам, ни бумаге, отбросил ее от себя на пять или шесть шагов, с побагровевшим лицом.

Брат Висенте вернулся обратно к Писарро и закричал: «Выходите! Выходите, христиане! Выходите и сразите вражеских псов, которые отвергают вещи божественные! Деспот этот бросил на землю Книгу Священного Закона! Разве вы не видели, что случилось? Оставаться ли нам учтивыми и подобострастными перед этим надменным псом, когда равнины полны индейцев? Выступайте против него, я отпускаю грехи ваши!»

Губернатор после того дал сигнал Кандиа, и тот стал палить из орудий. Сей же миг задули трубы, и испанские воины в доспехах, конники заодно с пехотинцами, ринулись из своих укрытий прямо в гущу безоружных индейцев, скопившихся на площади, под испанский боевой клич «Сантьяго!». Чтобы напугать индейцев, к коням мы привязали трещотки. Грохот орудий, звук труб и конные трещотки учинили среди индейцев переполох и сумятицу. Испанцы же обрушились на них и стали резать в куски. Индейцы переполнились таким ужасом, что громоздились друг на друга, образуя свальные кучи и тем удушая друг друга. Так как индейцы не имели оружия, христиане нападали на них без всякой опасности для себя. Конница топтала их, убивая и калеча, и преследовала уцелевших. Пехота двинулась против тех, что остались, да так удачно, что через короткое время большая часть полегла от мечей.

Сам Губернатор взялся за меч и кинжал, бросился в гущу индейцев вместе с испанцами, его сопровождавшими, и с великой отвагою пробился к носилкам Атауальпы. Бесстрашно схватив Атауальпу за левую руку, он было закричал «Сантьяго!», но не смог сволочь Атауальпу с носилок, потому что их держали высоко. Хотя мы прикончили индейцев-носильщиков, тут же на их место заступили другие и подхватили носилки, чтобы не дать им упасть, и из-за того мы долго не могли добиться своего, одолевая и убивая индейцев. Наконец семь или восемь конных испанцев, пришпорив коней, устремились на приступ носилок с одной стороны, и тогда лишь с огромным трудом перевернули их набок. Этим путем Атауальпа был захвачен, и Губернатор увлек его в свои палаты. Индейцы, что держали носилки, и те, что сопровождали Атауальпу, не оставили его, но все до одного приняли смерть за господина.

Индейцы, что в переполохе оставались на площади, до смерти напуганные звуком палящих орудий и видом коней, до сих пор ими невиданных, пытались скрыться с площади, повалив часть стены и бросившись бежать вон, на равнины. Наша конница перескочила порушенную стену и устремилась на равнину с криками: «Догоняйте ряженых! Не дайте им уйти! Колите копьями!» Все прочие индейские воины, приведенные Атауальпой, стояли в миле от Кахамарки, готовые к бою, но никто не двинулся с места, ни один в продолжение всех событий не поднял оружия на испанца. Когда отряды индейцев, что оставались на равнине за городской чертой, увидели, как другие индейцы спасаются бегством и вопят, большая часть также переполошилась и побежала. То было изумительное зрелище, ибо вся долина на 15 или 20 миль была целиком заполнена индейцами. Уже опустилась ночь и наша конница продолжала колоть индейцев в поле, когда мы услышали призыв трубы собраться всем в лагере.

Не наступи ночь, не многие из индейского войска, которого было больше 40 000, остались бы в живых. Шесть или семь тысяч индейцев полегли мертвыми и еще много более того имели руку отсеченную или иные раны. Сам Атауальпа признал, что мы убили в битве 7000 его человек. Один муж, убитый на носилках, был его министром, повелителем Чинчи, которого он очень любил. Все индейцы, что несли носилки Атауальпы, оказались высокими вождями и советниками. Они до единого были убиты, как и прочие, которых несли на других носилках и подвесных ложах. Повелитель Кахамарки также был убит, и другие, но их число было столь велико, что нельзя было сосчитать, ибо все, кто прислуживал Атауальпе, были знатными вельможами. Необычайно было видеть, что столь могущественный правитель был пленен в столь короткое время, собрав для битвы столь сильное войско. Поистине то содеялось не одной нашей силой, ибо числом мы были ничтожны. То содеялось по милости Божией, которая велика есть.

Одежды Атауальпы разодрались, когда испанцы сволокли его с носилок. Губернатор повелел принести ему новое платье, когда же Атауальпа был одет, Губернатор указал ему место сесть подле себя и стал успокаивать гнев и возбуждение, причиненные ему зрелищем столь скорого своего низвержения с высоты предыдущего положения. Губернатор сказал Атауальпе: «Не принимай как оскорбление, что ты был повержен и взят в пленники, ибо с христианами, что пришли со мной, я покорял царства большие твоего и одолевал повелителей могущественней тебя и на всех налагал владычество Императора, которого я вассал и который есть Король Испании и всего мира. Мы пришли покорить эту землю по его велению, чтобы все имели знание о Боге и Его Священной Католической Вере; и потому что цель наша благая, Бог, Творец неба и земли и всего, что на небе и земле, допустил это, дабы ты мог узнать Его и бросил жизнь звериную и дьявольскую, которую ведешь. По этой причине и никакой иной мы, столь ничтожные числом, сумели одолеть несметную рать. Когда увидишь заблуждения, в которых ты пребывал, то поймешь, какое благо мы сотворили тебе, придя в твою землю по велению его Величества Короля Испанского. Наш Господь допустил, чтобы твоя гордыня низверглась и чтобы ни один индеец не смог причинить зло христианину.»


Давайте теперь проследим цепь причин и следствий, которая привела к этой удивительной коллизии, и начнем с событий, непосредственно ей предшествовавших. Когда Писарро и Атауальпа встретились в Кахамарке, почему Писарро захватил Атауальпу и убил так много его людей, а не наоборот — имевший колоссальный численный перевес Атауальпа захватил и убил Писарро? В конце концов, у Писарро было только 62 всадника и 106 пехотинцев, а Атауальпа выступал во главе примерно восьмидесятитысячного войска. Что касается предшествующих событий, то как вообще Атауальпа оказался в Кахамарке? Как вышло, что Писарро прибыл туда, чтобы захватить его, а не наоборот — Атауальпа прибыл в Испанию, чтобы захватить короля Карла I? Почему Атауальпа угодил в ловушку, которая с расстояния прошедших веков кажется нам такой очевидной и примитивной? Не играли ли факторы, решившие исход встречи Атауальпы и Писарро, ту же самую роль в контактах между народами Нового и Старого Света вообще, а также между другими народами мира?

Почему Писсаро пленил Атауальпу? Военное преимущество Писарро заключалось в наличии у испанцев стальных мечей и других видов холодного оружия, стальных доспехов, ружей и лошадей. Этому вооружению воины Атауальпы, не имея животных, чтобы сражаться верхом, могли противопоставить только каменные, бронзовые и деревянные дубинки, палицы и ручные топоры, плюс пращи и стеганые доспехи. Такая несопоставимость боевого снаряжения сторон сыграла решающую роль в бессчетном числе других столкновений европейцев с коренными американцами, и не только с ними.

За все века европейского завоевания коренные американцы могли сопротивляться ему только в одном случае — когда они минимизировали военное неравенство за счет освоения верховой езды и огнестрельного оружия. Среднестатистический белый американец, услышав слово «индеец», рисует себе образ всадника с карабином в руке, принадлежащего одному из племен Великих равнин, — вроде тех воинов сиу, которые уничтожили батальон армии США под командованием генерала Джорджа Кастера в знаменитом сражении 1876 г. у реки Литтл-Биг-Хорн. Мы легко забываем, что изначально коренные американцы не знали ни лошадей, ни стрелкового оружия. И то и другое было привезено европейцами и наложило важный отпечаток на судьбу индейских племен, освоивших эти новшества. Благодаря приобретенному мастерству в обращении с лошадьми и винтовками, индейцы Великих равнин Северной Америки, арауканские индейцы Южного Чили и индейцы аргентинской пампы отбивали посягательства белых завоевателей дольше, чем другие коренные американцы, сложив оружие лишь в результате массовых войсковых операций, проведенных белыми правительствами в 70-х и 80-х гг. XIX в.

Сегодня нам трудно представить себе гигантский численный перевес, который смогло превзойти испанское боевое снаряжение. В сражении в Кахамарке, описанном выше, 168 испанцев разгромили в пятьсот раз большее индейское войско, убив тысячи туземцев и не потеряв ни одного человека из своих рядов. В рассказах о последующих битвах Писарро с инками, покорении ацтеков Кортесом и других первых европейских кампаниях против коренных американцев снова и снова рисуется ситуация, при которой несколько десятков всадников-европейцев обращают в беспорядочное бегство тысячи индейцев, устраивая при этом великое кровопролитие. За время похода на инкскую столицу Куско, с которым Писарро выступил из Кахамарки после смерти Атауальпы, таких сражений было четыре: при Хуахе, Вилкасуамане, Вилкаконге и Куско. В них было задействовано соответственно всего лишь 80, 30, 110 и 40 всадников, которые противостояли в каждом случае тысячам, а то и десяткам тысяч индейцев.

Эти победы испанцев нельзя сбрасывать со счетов — их не объяснить лишь помощью индейских союзников, или непривычностью испанского оружия и конницы, или (о чем часто говорят) ошибкой инков, которые приняли испанцев за свиту возвращающегося из-за моря бога Виракочи. Первоначальный триумф как Писарро, так и Кортеса действительно привлек союзников из числа туземных племен. Однако вряд ли многие стали бы вступать в союз, не будучи уже убеждены — на примере раннего всесокрушающего успеха испанцев, тогда еще действовавших самостоятельно, — что противодействие бесполезно и что им нужно встать на сторону наиболее вероятного победителя. Бесспорно, непривычность конницы, стального и огнестрельного оружия парализовала инков в Кахамарке, однако сражения после Кахамарки были результатом осознанного военного сопротивления инков, которые уже видели испанское оружие и конницу в деле. За первые полдюжины лет европейского завоевания инки массово восставали против испанцев дважды, и каждый раз эти яростные и хорошо подготовленные восстания терпели неудачу по причине огромного превосходства испанского оружия.

В XVIII в. огнестрельное оружие окончательно сменило стальной меч и явилось основным военным преимуществом европейских завоевателей перед коренными американцами и другими туземными народами. К примеру, в 1808 г. британский моряк по имени Чарли Сэвидж, вооруженный мушкетами и к тому же великолепный стрелок, прибыл на острова Фиджи. Вполне в духе своей фамилии[3], Сэвидж начал единолично разрушать сложившийся на Фиджи политический баланс. Среди многих его подвигов был и такой: от устья одной из рек он добрался на каноэ до фиджийской деревни Касаву, остановился на расстоянии чуть ближе пистолетного выстрела от деревенской ограды и стал палить по ее беззащитным жителям. Убитых было так много, что выжившие складывали их в кучи, чтобы укрыться самим, а река в том месте, где она протекала мимо деревни, стала красной от крови. Подобные примеры могущества огнестрельного оружия против невооруженных туземцев можно было бы приводить до бесконечности.

В испанском завоевании Инкской империи огнестрельное оружие играло лишь второстепенную роль. Заряжать и стрелять из его тогдашней разновидности (так называемых аркебуз) было довольно трудно, и у Писарро было лишь около дюжины таких орудий. Гораздо серьезней были испанские стальные мечи, пики и кинжалы, прочные острые клинки которых легко пропарывали тонкие доспехи и тела индейцев. Напротив, оружие индейцев — дубинки без заостренных наверший — хотя и были способны наносить увечья испанцам и их лошадям, почти никогда не могли их убить. Испанские стальные латы, стальные кольчуги и особенно стальные шлемы, как правило, обеспечивали надежную защиту от ударов дубинкой, тогда как индейские стеганые доспехи не давали вообще никакой защиты от стального клинка.

В рассказах очевидцев бросается в глаза, какое громадное преимущество давали испанцам их лошади. Всадники могли с легкостью обогнать индейских часовых, прежде чем те успевали добежать до лагеря и предупредить свой отряд, и также с легкостью могли сбивать и поражать людей, стоящих или бегущих по земле. Стремительность конного натиска, маневренность животных, скорость атаки, которую они позволяют развить, их функция высокой и защищенной боевой платформы — сумма всех этих факторов делала не успевших укрыться пеших воинов фактически беспомощными. И эффект кавалерии не сводился только к ужасу, который она внушала бойцам, сражавшимся против нее впервые. Ко времени великого восстания инков в 1536 г. его участники уже знали, как лучше всего защитить себя от конницы — готовя засады и уничтожая испанских всадников в узких проходах. Однако инки, как и всякие другие пешие воины, никогда не были способны разгромить кавалерию в чистом поле. Когда Кисо Юпанки, лучший полководец инкского императора Манко, сменившего Атауальпу, осадил испанцев в Лиме в 1536 г. и попытался взять город штурмом, два отряда испанской кавалерии напали на значительно превосходившие их силы индейцев в поле, убили Кисо и всех его военачальников в первой атаке и обратили в бегство всю армию. Позднее всего лишь 26 всадников смогли разбить наголову лучшие отряды самого императора Манко, когда тот взял в осаду испанцев, засевших в Куско.

Трансформация, которую военное дело претерпело с появлением лошадей, началась с их одомашнивания около 4 тысяч лет до н.э. в степях Причерноморья. Обзаведясь лошадьми, люди становились способны покрывать гораздо большие расстояния, чем это было возможно пешим ходом, а также неожиданно нападать и быстро скрываться, пока жертвы нападения не соберут превосходящие силы для отпора. Иными словами, роль, которую конница сыграла в Кахамарке, — лишь яркая демонстрация потенциала живого оружия, активно использовавшегося на протяжении шести тысяч лет — до начала XX в. — и рано или поздно нашедшего применение на всех континентах. Конец господству кавалерии в военном деле положила лишь Первая мировая война. Если мы учтем, какой перевес имели испанцы благодаря лошадям, стальному оружию и доспехам над пешими солдатами без металлического снаряжения, нас больше не будет удивлять, что испанцы одну за другой одерживали победы над значительно превосходящими их силами.

Как Атауальпа оказался в Кахамарке? Атауальпа и его войско оказались в Кахамарке, потому что только что выиграли решающие сражения в гражданской войне. Эта война сделала империю инков раздробленной и уязвимой, а Писарро быстро оценил, как обратить раздробленность к своей выгоде. Причиной войны стал тот факт, что эпидемия оспы, занесенная испанскими поселенцами в Панаме и Колумбии и распространявшаяся по суше среди южноамериканских индейцев, примерно в 1526 г. стала причиной смерти императора инков Уайна Капака и большей части его двора, и почти сразу после этого от оспы умер его старший наследник, Нинан Куйочи. Эти смерти спровоцировали борьбу за престол между Атауальпой и его сводным братом Уаскаром. Если бы не эпидемия, испанцам пришлось бы завоевывать объединенную империю.

Таким образом, присутствие Атауальпы в Кахамарке напрямую отсылает нас к одному из ключевых факторов всемирной истории: заболеваниям, которые поражают народы, не имеющие к ним иммунитета, и которые импортируются народами-завоевателями, в достаточной степени таким иммунитетом обладающими. Оспа, корь, грипп, тиф, бубонная чума и прочие эндемичные европейские инфекции, сокращая в разы численность многих народов на других континентах, сыграли решающую роль в успехе европейских завоеваний. Так, после первой неудачной кампании испанцев в 1520 г. сокрушительный удар по ацтекам нанесла эпидемия оспы — именно от нее умер Куитлауак, ацтекский император, правивший недолгое время после гибели Монтесумы. По всей территории обоих Американских континентов болезни, завезенные европейцами, распространялись от племени к племени куда быстрее, чем продвигались сами европейцы, — по некоторым оценкам, европейскими патогенами было уничтожено до 95% коренного населения доколумбовой Америки. В результате их действия племена долины Миссисипи — наиболее густонаселенные и высокоорганизованные аборигенные общества Северной Америки — исчезли с лица земли ориентировочно в промежутке между 1492 и 1600 гг., то есть еще до того, как европейцы основали на этой территории свои первые колонии. Эпидемия оспы в 1713 г. стала главным этапом истребления европейскими колонистами коренного южноафриканского народа сан. Первая из эпидемий, значительно сокративших численность австралийских аборигенов, началась вскоре после основания британцами Сиднея в 1788 г. Подробно задокументировано аналогичное бедствие на островах Океании — эпидемия, которая разбушевалась на Фиджи в 1806 г., была занесена двумя европейскими матросами, добравшимися до берега после крушения корабля «Арго». Опустошительные эпидемии случались в истории Тонга, Гавайев и других тихоокеанских территорий.

Впрочем, я вовсе не утверждаю, что роль массовых инфекций в истории сводилась исключительно к расчистке пути перед завоевателями-европейцами. Малярия, желтая лихорадка и другие болезни тропической Африки, Индии, Юго-Восточной Азии и Новой Гвинеи явились чуть ли не самым серьезным препятствием для европейской колонизации этих тропических регионов.

Как Писарро оказался в Кахамарке? Почему не случилось обратное и Атауальпа не предпринял попытку завоевать Испанию? Писарро оказался в Кахамарке благодаря европейским судостроительным и мореходным технологиям — европейцы умели строить корабли, которые сперва переправили Писарро через Атлантический океан из Испании в Панаму, а затем по Тихому океану из Панамы в Перу. За неимением таких технологий Атауальпа оставался в Южной Америке и не помышлял о заморских экспансиях.

Присутствие Писарро в Кахамарке зависело не только от самих кораблей, но и от существования централизованной политической организации, позволявшей Испании финансировать, строить, снаряжать суда для походов и набирать людей, в них участвующих. Империя инков также имела централизованное устройство, однако оно фактически сработало на ее поражение, поскольку Писарро, захватив Атауальпу, получил в свои руки ключевое звено продолжавшей исправно функционировать командной цепи. После же смерти Атауальпы политический аппарат инков, так прочно привязанный к богоподобной фигуре абсолютного монарха, попросту развалился. Сочетание судостроительных и мореходных технологий с политической организацией являлось принципиальной предпосылкой европейских завоеваний и на других континентах — как, впрочем, и в случае экспансии многих других народов.

Еще один фактор, который помог испанцам попасть в Перу и который тесно связан с политическим и технологическим факторами, это существование письменности. В Испании письменность была, в Инкской империи — нет. Благодаря письму информация распространялась дальше и доходила до адресата в более точном и подробном виде, чем информация, передаваемая устно. Именно письменная информация о Колумбовых путешествиях и Кортесовом завоевании Мексики, попав в Испанию, открыла дорогу в Новый Свет для массы потенциальных конкистадоров. Послания и памфлеты были для желающих источником не только мотивации, но и необходимых подробных инструкций в части устройства морского путешествия. Первый растиражированный отчет о подвигах Писарро, написанный его спутником, капитаном Кристобалем де Мена, был напечатан в Севилье в 1534 г. — через каких-то девять месяцев после казни Атауальпы. Он сделался бестселлером, был переведен на другие европейские языки и дал начало новой волне испанской колонизации, которая способствовала дальнейшему закабалению Перу под властью Писарро.

Почему Атауальпа угодил в ловушку? Ретроспективно нам кажется невероятным, что Атауальпа сам явился в Кахамарку, чтобы попасть в довольно нехитрую ловушку Писарро. Испанцы, пленившие его, были точно так же несказанно удивлены своей удаче. Главным исходным условием этого события было ограниченное использование письменности.

Непосредственное объяснение заключается в том, что у Атауальпы было совсем немного сведений об испанцах, их военном потенциале и их намерениях. Всю эту скудную информацию он получил изустно, главным образом от своего посланца, который оставался два дня с людьми Писарро, пока тот двигался от побережья в глубь материка. Поскольку посланец застал испанский отряд в состоянии максимальной дезорганизации, Атауальпе было доложено, что испанцы — плохие воины и всех их при желании можно было бы связать силами 200 индейцев. Понятно, что после этого Атауальпе и в голову не пришло, что испанцы — грозные противники, способные напасть без повода.

В Новом Свете умение писать было привилегией немногих — высшей прослойки нескольких обществ, располагавшихся на территории современной Мексики и соседних с ней областей, то есть значительно севернее Инкской империи. Хотя покорение Панамы, лежащей в каких-то 600 милях от ее северной границы, началось уже в 1510 г., инки, судя по всему, не слышали даже о существовании испанцев, пока Писарро впервые не высадился на перуанском побережье в 1527 г. Соответственно Атауальпа пребывал в полном неведении относительного того, что испанцы уже подчинили себе самые могущественные и густонаселенные общества Центральной Америки.

Нас, современных людей, поражает поступок Атауальпы, приведший его прямо в руки испанцев, но не менее удивительно и его дальнейшее поведение, уже в качестве пленника. Он предложил знаменитый баснословный выкуп за себя в наивной вере, что стоит ему заплатить, как испанцы отпустят его и уйдут. Он был не в состоянии понять, что экспедиция Писарро — это не единичный рейд, а только первый удар грозной силы, настроенной на непрерывное завоевание.

Атауальпа был далеко не единственным, кто допустил столь же фатальный просчет. Уже после его пленения Эрнандо Писарро, брат Франсиско, обманным путем заставил Чалкучиму, первого полководца Атауальпы, стоявшего во главе крупного войска, выдать себя испанцам. Добровольная сдача Чалкучимы стала поворотной точкой в крушении инкского сопротивления — событием, почти не уступающим по важности пленению самого Атауальпы. Ацтекский император Монтесума просчитался еще грубее, поскольку принял Кортеса за вернувшегося бога и впустил его с отрядом вооруженных спутников в ацтекскую столицу Теночтитлан. После этого Кортес сначала пленил Монтесуму, а затем завоевал Теночтитлан и всю Ацтекскую империю.

Если спуститься на житейский уровень, то просчеты Атауальпы, Чалкучимы, Монтесумы и несметного множества других предводителей коренных американцев, напрасно поверивших европейцам, можно объяснить тем простым фактом, что ни один из их американских современников не был в Старом Свете и, естественно, никто из них не владел конкретной информацией об испанцах. Но, даже учитывая это обстоятельство, нам трудно удержаться от вывода, что Атауальпа наверняка действовал бы с большей осмотрительностью, если бы не ограниченность представлений его культуры о человеческом поведении. В конце концов, у прибывшего в Кахамарку Писарро тоже не было информации об инках, кроме той, что он получил из допросов поданных императора, встретившихся ему в 1527 и 1531 гг. Как бы то ни было, надо помнить, что Писарро, несмотря на собственную неграмотность, принадлежал письменной традиции. Благодаря книгам испанцы знали и о многих современных цивилизациях, далеких от Европы, и о нескольких тысячелетиях ее собственной истории. Скажем, Писарро, устраивая засаду на Атауальпу, не скрывал, что лишь подражает успешной стратегии Кортеса.

Одним словом, письменность сделала испанцев наследниками колоссального корпуса знаний о человеческом поведении и истории человеческих обществ. Атауальпа, напротив, мало того, что не имел представления о самих испанцах и личного опыта столкновений с заморскими завоевателями — ему даже не пришлось слышать (или читать) о сходных опасностях, с которыми пришлось столкнуться кому-либо, где-либо, когда-либо в предшествующей истории. Именно эта пропасть, разделявшая опыт Писарро и опыт Атауальпы, позволила первому устроить свою ловушку, а второму — в нее попасться.


Таким образом, пленение Атауальпы испанцами наглядно иллюстрирует действие непосредственных факторов, конечным результатом чего стала колонизация Нового Света европейцами — а не наоборот, колонизация Европы коренными американцами. В число непосредственных причин успеха Писарро входили военные технологии, базирующиеся на огнестрельном оружии, стальном холодном оружии и использовании лошадей; эндемичные для Евразии инфекционные заболевания; европейские судостроительные и мореходные технологии; централизованная политическая организация европейских государств; наконец, письменность. Заглавие настоящей книги будет служить сокращенным обозначением для всех этих непосредственных факторов, которые помогли европейцам покорить народы не только Америки, но и других континентов. Как мы увидим в следующих главах, задолго до того, как кто-либо начал производить огнестрельное оружие или выплавлять сталь, остальные факторы из того же списка уже успели проявить себя в случае экспансии некоторых неевропейских народов.

Однако перед нами по-прежнему стоит фундаментальный вопрос о том, почему гораздо больше этих непосредственных преимуществ было не у Нового Света, а именно у Европы. Почему не инки изобрели ружья и стальные мечи, не ездили верхом на животных, не менее устрашающих, чем лошади, не создали океанские суда и сложную политическую организацию, не несли в себе заболевания, смертельные для европейского организма, не могли пользоваться зафиксированным письменно опытом многотысячелетней истории? Эти вопросы затрагивают уже не причины ближайшего порядка, о которых рассказывалось в настоящей главе, а исходные причины — которым и будут посвящены две оставшиеся части книги.

Часть 2. Возникновение и распространение производства продовольствия

Глава 4. Сила земледелия

В 1956 г., будучи еще совсем молодым человеком, я провел лето в Монтане, работая на престарелого хозяина сельскохозяйственной фермы, которого звали Фред Хирши. Фред родился в Швейцарии и в 1890-х гг. подростком приехал в юго-западную Монтану, чтобы вскоре стать одним из первых местных фермеров. В то время в Монтане по-прежнему жило довольно много коренного населения, которое состояло из индейских охотников-собирателей.

В поле вместе со мной работали в основном белые — люди крепкого и грубоватого склада, чья повседневная речь изобиловала ругательствами и чья рабочая неделя неизменно завершалась пропиванием всего заработка в местном салуне. Между тем один из поденщиков выделялся на фоне неотесанного шахтерского большинства — его звали Ливай, и он принадлежал к индейскому племени черноногих. Это был человек вежливый и мягкий в общении, ответственный, непьющий и к тому же никогда не «выражавшийся». Он также оказался первым индейцем, с которым мне пришлось достаточно долго находиться вместе, и скоро я уже его боготворил.

Именно поэтому для меня стало величайшим разочарованием, когда в одно воскресное утро Ливай появился на пороге, мало чем отличаясь от остальных — так же сквернословя и не вполне протрезвев после кутежа накануне. Одно из его ругательств запомнилось мне особенно: «Будь ты проклят, Фред Хирши, и будь проклят пароход, который привез тебя из Швейцарии!» Эти слова со всей горечью заставили меня почувствовать, что события, о которых мне и другим белым детям в школе рассказывали как о героическом покорении американского запада, индейцы представляют совсем иначе. Для своей семьи Фред Хирши был предметом гордости — как фермер-первопроходец, сумевший выстоять и преуспеть наперекор невзгодам и трудностям. Но для племени Ливая — племени охотников, знаменитых своей воинственностью, Хирши и остальные белые фермеры были непрошенными пришельцами, отнявшими у них землю. Как же могло случиться, что мирные земледельцы сумели взять верх над прославленными воинами?

Большую часть семи миллионов лет, прошедших после отделения современных людей от предков современных высших приматов, человечество кормилось исключительно охотой на диких животных и собиранием диких растений — тем же способом, которым «черноногие» все еще пользовались в XIX в. Только в последние одиннадцать тысяч лет некоторые народы стали переходить к тому, что обозначается термином «производство продовольствия», то есть начали одомашнивать диких животных и дикие растения и питаться с того, что получалось в результате, — хозяйственных животных и культур. Пища, которую в подавляющем большинстве случаев потребляют сегодня жители Земли, это пища либо произведенная ими самими, либо произведенная для них кем-то еще. Учитывая скорость, с которой меняется современный мир, те немногочисленные общины охотников-собирателей, что еще существуют, в пределах десяти лет оставят свой образ жизни, распадутся или вымрут, тем самым завершив миллионолетнюю эпоху охотничье-собирательского уклада в истории человечества.

Разные народы освоили производство продовольствия на разных этапах доисторического периода. Некоторые, как, например, аборигены Австралии, не освоили его вообще. Из тех, кто совершил этот переход, одни (к примеру, древние китайцы) пришли к производству продовольствия самостоятельно, другие (к примеру, древние египтяне) заимствовали его у соседей. Однако, как мы увидим, косвенным образом производство продовольствия всегда оказывалось предпосылкой появления ружей, микробов и стали. Поэтому географические параметры, обусловившие переход или непереход обитателей того или иного континента к земледелию и скотоводству, а также время этого перехода, объясняют многое в том, почему дальнейшие судьбы всех этих людей сложились так неодинаково. Прежде чем посвятить следующие шесть глав рассказу о том, как сложились географические различия в сфере производства продовольствия, мы посвятим эту главу изучению основных фрагментов причинно-следственной цепочки, приведшей от производства продовольствия ко всем тем преимуществам, благодаря которым Писарро смог захватить в плен Атауальпу, а соплеменники Фреда Хирши смогли отобрать землю у соплеменников Ливая (схема 4.1).

Ружья, микробы и сталь

Рис. 4.1. Схематичный обзор причинно-следственной цепочки, приведший к непосредственным факторам (таким как ружья, лошади и болезни), что позволило одним народам захватить другие народы, от исходных факторов (таким как ориентация континентальных осей). Например, большое количество различных заразных болезней возникло в тех районах, где было множество диких растительных и животных видов, подходящих для одомашивания. Это произошло отчасти потому, что домашний скот и культурные растения кормили плотные сообщества, в которых эпидемии могли поддерживать сами себя; и отчасти потому, что инфекции возникали из-за микробов этих одомашенных животных.

Первый фрагмент цепочки — наиболее очевидная и прямая связь между доступностью большего количества пищевых калорий и большим количеством людей. Из диких растительных и животных видов лишь незначительное меньшинство съедобно для человека — либо оправдывает его усилия, затраченные на добывание. Большинство видов неинтересны нам в качестве пищи по одной или нескольким из следующих причин: они не перевариваются нашим желудком (как древесная кора), ядовиты (как бабочки-монархи или бледные поганки), почти не обладают питательной ценностью (медузы), требуют слишком утомительной процедуры подготовки к употреблению (очень мелкие орехи), требуют тяжелого труда по сбору (личинки почти всех насекомых), представляют опасность для охотников (носороги). Большая часть биомассы суши (живой биологической материи) существует в виде древесины и листвы, с которой за редким исключением наш желудок просто не способен справиться.

Отбирая и выращивая те немногие виды растений и животных, которые мы все-таки можем есть, и в итоге создавая ситуацию, при которой они составляют не 0,1%, а 90% биомассы на единицу поверхности суши, мы получаем на эту единицу гораздо больше съедобных калорий. Как результат, единица площади способна прокормить примерно в десять-сто раз больше скотоводов и земледельцев, чем охотников-собирателей. Эта элементарная сила чисел стала первым из множества военных преимуществ, которым обзавелись производящие племена по сравнению со своими охотящимися и собирающими соседями.

В человеческих обществах, научившихся разводить и держать животных, домашний скот увеличивал количество кормящихся ртов четырьмя способами, а именно обеспечивая мясо, молоко, удобрение и тягловую силу для вспашки. В первую очередь домашние животные стали для людей главным источником животного белка, заменив в этой функции дичь. Сегодня, например, подавляющее большинство американцев получает преимущественную долю животного белка от коров, свиней, овец и кур, тогда как дичь — скажем, оленина — редкий деликатес на их столе. Далее, некоторые крупные домашние млекопитающие стали служить источником молока и молочных продуктов: масла, сыра, йогурта и т.д. Молочный скот включал в себя коров, овец, коз, лошадей, северных оленей, азиатских буйволов, яков, а также одногорбых и двугорбых верблюдов. Другими словами, эти виды за свою жизнь стали давать человеку в несколько раз больше калорий, чем если бы их сразу пускали под нож и употребляли как мясо.

Кроме того, между крупными домашними млекопитающими и окультуренными растениями возникло два типа взаимодействия, повлекших за собой дальнейшее повышение урожайности земледелия. Во-первых, как знает любой современный садовод или фермер, добиться заметного прироста урожая можно, употребив для подкормки почвы навоз. Даже в условиях богатого выбора синтетических удобрений, производимых современными химическими заводами, главным источником удобрений в большинстве обществ остается все тот же навоз, в первую очередь коровий, но также производимый яками и овцами. Ценность навоза в глазах традиционных обществ этим не ограничивалась — для них он часто служил еще и источником топлива для очага.

Крупнейшие домашние животные участвовали в повышении производительности земледельческого труда и иначе, а именно в качестве тягловой силы для плуга — тем самым, кстати, создавая возможность обрабатывать почвы, прежде не оправдывавшие усилий земледельцев. Тягловый скот включал в себя быков, лошадей, азиатских буйволов, одомашненных бантенгов (так называемый балийский скот), а также помесь яка и быка. Вот лишь одна иллюстрация их полезности: первые доисторические земледельцы Центральной Европы, люди так называемой культуры линейно-ленточной керамики, появившейся незадолго до 5000 г. до н.э., изначально ограничивались почвами, достаточно легкими, чтобы их можно было обрабатывать ручными палками-копалками. Только тысячелетие с лишним спустя, с появлением волов в плужной упряжи, эти люди смогли значительно расширить область возделывания своих культур, получив возможность пускать в оборот тяжелые почвы и почвы, покрытые жестким дерном. Аналогично, если в доколумбову эпоху земледельцы североамериканских Великих равнин возделывали свои культуры в речных долинах, то освоение обширнейших возвышенностей с их жестким дерновым покровом началось только в XIX в., с прибытием европейцев и их впряженных в плуг животных.

Все перечисленное — примеры прямой зависимости между одомашниванием растений и животных и ростом плотности человеческих популяций: первое обусловливает второе, так как дает людям больше пищи, чем охота и собирательство. Но между этими явлениями есть и не столь прямая зависимость, и она связана с эффектом неизбежного спутника земледелия — оседлого образа жизни. В отличие от охотничье-собирательских обществ, как правило, регулярно менявших стоянки в поисках дикой пищи, земледельцы были вынуждены оставаться возле своих полей и садов. Возникшая в результате привязанность к месту способствовала росту популяционной плотности постольку, поскольку давала людям возможность сократить интервал между рождением потомства. В группе охотников-собирателей, кочующей с места на место, женщина вдобавок к какому-то минимуму пожитков была способна переносить только одного ребенка. Она не могла позволить себе рожать следующего, пока предыдущий младенец на научится достаточно быстро ходить, чтобы успевать за остальным племенем и не задерживать его. На практике у кочующих охотников-собирателей дети появлялись с промежутком примерно в четыре года — благодаря лактационной аменорее, сексуальному воздержанию, детоубийству и абортам. Оседлые же люди, не стесненные необходимостью переносить с собой грудных и малолетних детей во время перехода, могли производить на свет столько потомства, сколько были способны прокормить. Как правило, интервал между рождениями в земледельческих общинах составлял около двух лет, то есть вполовину меньше, чем у охотников-собирателей. Таким образом, благодаря появившейся возможности кормить больше человек на единицу площади, а также сопутствующему ей повышению рождаемости, земледельческие общества достигли гораздо более высокой популяционной плотности, чем охотники-собиратели.

Отдельный эффект оседлости заключался в том, что она позволила человеку хранить продовольственные излишки, — ведь запасать продовольствие, если рядом не остается никого, кто бы его сторожил, просто бессмысленно. Когда кочующим охотникам-собирателям время от времени удавалось за раз добыть больше пищи, чем они могли съесть за два-три дня, от такого везения было мало толку — оставшееся несъеденным нужно было еще сберечь. В то же время сохранение пищевого запаса — принципиальное условие содержания людей, профессионально занимающихся чем-то иным, нежели производство продовольствия, особенно если речь идет о целых поселениях таких людей. Понятно, почему они за редким исключением отсутствовали в обществах бродячих охотников-собирателей и впервые появились лишь в обществах, перешедших к оседлости.

Два типа не производящих продовольствие специалистов — монархи и бюрократия. Как правило, охотничье-собирательские общества относительно эгалитарны, в их структуре нет места профессиональным чиновникам и потомственным вождям, масштаб их политической организации ограничивается общиной или племенем. Все дело в том, что при охотничье-собирательском укладе каждый трудоспособный член вынужден посвящать солидную долю своего времени добыванию пищи. Но с тех пор, как продовольствие начинает существовать еще и в виде запаса, у политической элиты появляется возможность взять в свои руки контроль за плодами труда остальных, закрепить за собой право собирания дани, устраниться от необходимости кормиться собственным трудом и посвятить все свое время политической деятельности. Поэтому аграрные политические единицы среднего размера чаще всего устроены как вождества, а монархии формируются уже в достаточно крупных аграрных обществах. Эти сложно устроенные политические образования гораздо лучше приспособлены для планомерного ведения захватнических войн, нежели эгалитарные общины охотников. Некоторые охотники-собиратели, населявшие особенно плодородные регионы вроде тихоокеанского побережья на северо-западе Северной Америки или в Эквадоре, также в какой-то момент пришли к оседлости, хранению пищевых запасов и протовождеской политической организации — однако не продвинулись далеко по пути оформления монархии.

Сохраняемый запас излишков продовольствия, формирующийся за счет сбора дани, помимо монархов и чиновников позволяет обществу содержать и других специалистов. Прежде всего, если говорить о военной экспансии, его можно использовать для прокорма профессиональных солдат. Именно это обстоятельство стало решающим фактором в поражении хорошо вооруженного коренного населения Новой Зеландии, сражавшегося с войсками Британской империи. Хотя маори и одержали несколько временных побед, но они были неспособны содержать постоянную армию и поэтому в конечном счете уступили восемнадцатитысячному профессиональному контингенту британцев. Из запасов продовольствия кормятся не только солдаты, но также священники, которые обеспечивают религиозное оправдание завоевательным войнам; ремесленники по металлу, которые изобретают мечи, ружья и другие технические новинки, используемые на войне; и писцы, которые сохраняют гораздо больше точной информации, чем способна вместить человеческая память.

До сих пор мое внимание было сосредоточено на прямой и косвенной ценности одомашненных растений и животных как пищевого ресурса. Однако они приносят и другую пользу, например спасают нас от холода и поставляют ценные материалы. Культурные растения и домашний скот — это источник естественных волокон, идущих на изготовление одежды, одеял, сетей и веревки. Недаром в большинстве крупных центров зарождающегося растениеводства люди выводили не только пищевые культуры, но и волокнистые, в частности такие наиболее распространенные, как хлопчатник, лен и конопля. Волокно дают и несколько видов животных — в первую очередь это шерсть овец, коз, лам и альпак, а также шелковая нить, производимая гусеницей тутового шелкопряда. До возникновения металлургии важным сырьем для неолитических изделий была кость, еще один продукт домашнего скота. Шкура коров шла на изготовление кожаной одежды. Растение, одним из первых подвергшееся окультуриванию во многих частях Нового Света, разводилось вовсе не для пропитания — бутылочная тыква служила людям в качестве сосуда.

Одомашненные животные спровоцировали еще один скачок в развитии человеческого общества, сделавшись нашим главным средством сухопутного передвижения и оставаясь им вплоть до распространения железных дорог в XIX в. До одомашнивания единственным средством транспортировки вещей и людей по суше была человеческая спина. Крупные млекопитающие изменили это положение дел — впервые в человеческой истории стало возможно перемещать внушительное количество тяжелого груза, как, впрочем, и людей, быстро и на большие расстояния. Лошади, ослы, яки, северные олени, а также одногорбый и двугорбый верблюды, вошли в число верховых животных. Эти же пять видов, вместе с ламами, использовались и как вьючный скот. Коров и лошадей запрягали в повозки, в Арктике северные олени и собаки тянули сани. Лошадь стала главным средством дальних перемещений на большей части территории Евразии. Три одомашненных вида семейства верблюдовых (одногорбый, двугорбый и лама) имели то же значение соответственно в Северной Африке и Аравии, в Центральной Азии и в Андах.

Самое непосредственное влияние на военное дело одомашнивание растений и животных оказало через евразийскую лошадь — учитывая роль, которую играли эти животные в войнах между евразийскими народами, их по праву можно было бы назвать танками и джипами древности. Как было показано в главе 3, конница позволила Кортесу и Писарро, под началом которых были лишь небольшие отряды авантюристов, повергнуть к своим стопам целые империи — ацтекскую и инкскую. Но и еще раньше (около 4000 г. до н.э.), когда люди даже не знали седла, лошади, как предполагают, явились важнейшим военным компонентом экспансии на запад индоевропейских племен, обитавших на территории Украины. Языки этих племен в конечном счете вытеснили и предшествующие языки Западной Европы, кроме баскского. Когда позднее лошадей научились впрягать в повозки, боевые колесницы (изобретенные около 1800 г. до н.э.) еще основательней изменили природу войны на Ближнем Востоке, в Средиземноморье и в Китае. Например, в 1674 г. до н.э. народу всадников-гиксосов, вторгшемуся в безлошадный Египет, удалось покорить северную часть страны и основать собственную династию фараонов.

Еще позднее, после изобретения седла и шпор, лошади позволили гуннам и другим народам из азиатских степей, последовательно сменявшим друг друга, терроризировать Римскую империю и государства, ей наследовавшие, — кульминацией этих волн экспансии стало завоевание монголами значительной части Азии и Древней Руси в XIII и XIV вв. Только с принятием на вооружение танков и грузовых автомобилей в Первую мировую лошади наконец были оттеснены на задний план в качестве главного орудия нападения и главного средства быстрой переброски сил и грузов на войне. Похожую роль в своем ареале сыграли одногорбый и двугорбый верблюды. Во всех этих случаях народы, владевшие одомашненными лошадьми (или верблюдами) или к тому же усовершенствованными методами их эксплуатации, пользовались колоссальным боевым преимуществом перед народами, которые ими не обладали.

Не менее важны для успеха экспансионистских и колониальных войн были микроорганизмы, которые появились в человеческом обществе с одомашниванием животных. Оспа, корь, грипп — возбудителями этих и подобных им болезней являлись адаптировавшиеся к человеку патогены, мутировавшие из очень похожих вирусов-предков домашних животных (глава 11). Те, кто одомашнивал животных, стали первыми жертвами возникших в результате эволюции новых патогенов, однако у них же раньше всего вырабатывалась устойчивость к новым инфекциям. Когда люди, обладавшие существенным иммунитетом к тому или иному патогену, вступали в контакт с людьми, чей организм был прежде с ним не знаком, в результате вспыхивала эпидемия, от которой иногда погибало до 99% неиммунизированного населения. Болезнетворные микроорганизмы, заимствованные у домашних животных, сыграли решающую роль в европейском завоевании обеих Америк, Австралии, Южной Африки и островов Тихого океана.

Итак, если резюмировать все сказанное, одомашнивание растений и животных означало, что у людей стало значительно больше пищи и, следовательно, значительно выросла их популяционная плотность. Появившиеся в результате излишки продовольствия плюс (в некоторых регионах) использование животных для транспортировки этих излишков стали предпосылкой развития оседлых, политически централизованных, социально дифференцированных, экономически сложных, технологически передовых обществ. Следовательно, доступность такого ресурса, как домашние растения и животные, в конечном счете объясняет, почему империи, письменность, стальное оружие и т.д. ранее всего возникли в Евразии и лишь позднее — или никогда — на других континентах. Успешная эксплуатация лошадей и верблюдов в военных целях и убийственная сила патогенов животного происхождения замыкают перечень основных фрагментов причинно-следственной цепочки, протянувшейся от возникновения производства продовольствия к успешным завоеваниям. Именно этот перечень мы подробно разберем в следующих главах.

Глава 5. Имущие и неимущие во всемирной истории

Значительная часть истории человечества была связана с конфликтом имущих и неимущих: народов, овладевших и не овладевших силой земледелия (или овладевших ею в разное время). То, что в некоторых обширных регионах земного шара не возникло сельского хозяйства, нас не удивляет — на то были серьезные экологические причины, которые и по сей день делают его либо слишком трудоемким, либо вовсе невозможным. Так, в арктических районах Северной Америки в доисторические времена не развилось ни земледелия, ни скотоводства, а в евразийском Заполярье единственной разновидностью производства продовольствия стало разведение северных оленей. Производство продовольствия не могло естественным образом возникнуть и вдали от источников воды, необходимой для орошения, — например, в пустынях Центральной Австралии или западной части США.

По-настоящему требующим объяснения остается другое — почему до начала соверменной эпохи производство продовольствия не зародилось в регионах, очень благоприятных с точки зрения экологии и сегодня числящихся среди ведущих сельскохозяйственных центров мира. Среди территорий, исконное население которых до прибытия европейских колонистов так и не миновало охотничье-собирательской стадии, самые известные примеры такого отклонения — это Калифорния вместе с остальными тихоокеанскими штатами США, аргентинская пампа, юго-запад и юго-восток Австралии и большая часть южноафриканской Капской области. Если бы мы окинули взглядом мир в 4000 г. до н.э., то есть тысячелетия спустя после возникновения производства продовольствия в древнейших его центрах, мы бы удивились еще больше, увидев, что в некоторых других зерновых районах современности оно в ту пору отсутствовало — это вся остальная территория Соединенных Штатов, Англия, солидная часть Франции, Индонезия и вся субэкваториальная Африка. Если продвинуться еще дальше в глубь истории, к самому началу производства продовольствия, в местах его зарождения нас будет поджидать еще один сюрприз. Сегодня многие из этих областей не только не являются традиционными житницами, но наоборот — территориями, в достаточной мере обезвоженными, с признаками экологического упадка: это Ирак и Иран, Мексика, Анды, некоторые районы Китая, африканский Сахель. Почему производство продовольствия впервые появилось в этих, казалось бы, скудных краях и лишь позднее расцвело в наиболее плодородных аграрных регионах современности?

Не меньше озадачивают нас и географические различия, касающиеся способов, которыми люди осваивали производство продовольствия. В нескольких районах оно развилось самостоятельно, в результате одомашнивания местным населением местных растений и животных. В большинство остальных районов оно было занесено извне, в виде скота и культур, прежде одомашненных где-то еще. Поскольку природные условия в этих районах несамостоятельного развития к моменту заимствования окультуренных видов вполне благоприятствовали доисторическому сельскому хозяйству, почему народы, их населявшие, не стали земледельцами или скотоводами без внешнего толчка — почему они не одомашнили растения и животных собственной территории обитания?

Если говорить о районах, где производство продовольствия сложилось самостоятельно, почему даты его возникновения так отличаются друг от друга — почему, к примеру, в Восточной Азии оно возникло на несколько тысячелетий раньше, чем на востоке Соединенных Штатов, а в Восточной Австралии вообще никогда? Если взять районы, в которые практика производства продовольствия была занесена еще в доисторический период, почему даты проникновения также широко разнятся — почему, к примеру, на юго-западе Европы производить продукты начали на несколько тысячелетий раньше, чем на юго-западе Соединенных Штатов? Опять же, говоря о районах, импортировавших производство продовольствия, почему в одних (скажем, на юго-западе Соединенных Штатов) местные охотники-собиратели сами заимствовали домашних животных и культурные растения у соседей и продолжали жить как земледельцы, а в других (скажем, в Индонезии и в большей части субэкваториальной Африки) проникновение сельского хозяйства подразумевало популяционный катаклизм — вытеснение местных охотников-собирателей в ходе экспансии производящих племен? Все эти вопросы обращают нас к событиям и процессам, определившим историческую участь неимущих одним народам и участь имущих — другим.


Прежде чем получить какую-то возможность ответить на эти вопросы, нам нужно понять, как определить, какие области являются местами зарождения производства продовольствия, когда оно там возникло, и где и когда данное растение или животное было первоначально одомашнено. Наиболее однозначные указания на это нам дают результаты исследований археологов, идентифицирующих найденные ими остатки растений и животных. Большинство окультуренных видов морфологически отличаются от своих диких предков: скажем, крупный рогатый скот и овцы — меньшим размером; куры и садовые яблоки — наоборот, большим; посевной горох — более тонкой и мягкой семенной оболочкой; домашние козы — спиралевидной (вместо саблевидной) формой рогов. Таким образом, археологи способны опознать остатки одомашненных растений и животных, и когда место их обнаружения датируется, мы получаем убедительное доказательство существования производства продовольствия в такой-то местности в такое-то время; напротив, обнаружение остатков лишь диких животных на стоянке не дает такого доказательства и предположительно увязывает данное место и время с охотничье-собирательской стадией. Поскольку производители продовольствия, особенно на первых порах, продолжали собирать некоторые дикие растения и охотиться на диких животных, вполне естественно, что пищевые остатки на их стоянках, кроме одомашненных, часто включают и дикие виды.

Археологи датируют время существования производства продовольствия радиоуглеродным методом, применяемым к найденным на стоянках углеродосодержащим образцам. Этот метод берет за основу медленный распад радиоактивного изотопа углерод-14 — содержащегося в малых дозах в углероде, строительном материале всего живого на Земле, — в результате которого получается нерадиоактивный изотоп азот-14. Углерод-14 постоянно генерируется в атмосфере Земли под воздействием космического излучения. Растения поглощают атмосферный углерод, который, как мы знаем, характеризуется практически неизменным соотношением углерода-14 и преобладающего изотопа — углерода-12 (пропорция примерно один к миллиону). Этот растительный углерод далее становится строительным материалом тел травоядных животных, поедающих растения, и плотоядных животных, в свой черед поедающих травоядных. Как бы то ни было, после гибели растения или животного половина содержавшегося в нем углерода-14 распадается в устойчивый углерод-12 каждые 5700 лет — до тех пор, пока примерно сорок тысяч лет спустя его количество не станет слишком мало и его будет либо почти невозможно измерить, либо трудно отделить от контаминации более современными материалами, содержащими углерод-14. Таким образом, возраст образца с археологической стоянки можно вычислить по тому, каково в нем соотношение углерода-14 и углерода-12.

Радиоуглеродный анализ осложнен множеством технических проблем, из которых здесь нам следует остановиться на двух. Первая заключается в том, что до 80-х гг. XX в. радиоуглеродная датировка требовала относительно большого количества углерода (несколько граммов), какого просто нет в мелких семенах или костях. Поэтому ученые часто по необходимости прибегали к датировке материала «по ассоциации» — то есть, если пищевые образцы обнаруживали на той же стоянке или поблизости от анализируемых образцов, предполагалось, что первые были оставлены в то же время, что вторые. Как правило, «ассоциируемым» материалом служил древесный уголь из очага.

Однако археологические стоянки далеко не всегда соответствуют идеалу герметически запечатанной «капсулы времени», в которой хранятся материалы, заложенные в один и тот же день. Материалы разного времени происхождения способны смешиваться друг с другом по мере того, как черви, грызуны и другие агенты рыхлят землю и перемешивают ее пласты. Поэтому угольные остатки из очага могут в конце концов оказаться поблизости от остатков растений или животных, которых съели на несколько тысяч лет раньше или позже. Сегодня археологи все чаще и чаще обходят это препятствие с помощью нового метода, так называемой масс-спектрометрии с использованием ускорителя, которая позволяет производить радиоуглеродный анализ мелких образцов и таким образом датировать крохотное семечко, мельчащую кость и тому подобные пищевые остатки. В некоторых случаях были выявлены существенные различия между результатами датировки новым радиоуглеродным методом напрямую (хотя у этого метода тоже есть свои проблемы) и старым методом «по ассоциации». Если говорить о спорных вопросах, возникших по следам получения новых радиоуглеродных данных и на сегодняшний день остающихся нерешенными, то, может быть, самый важный из них с точки зрения настоящей книги — это вопрос о времени зарождения производства продовольствия в Новом Свете: в 60-х и 70-х гг. с помощью косвенных методик его датировали чуть ли не 7000 г. до н.э., тогда как результаты недавних исследований относят его не раньше, чем к 3500 г. до н.э.

Вторая проблема радиоуглеродного анализа состоит в том, что соотношение углерода-14 и углерода-12 в атмосфере на самом деле не является жестко фиксированным, а незначительно колеблется с течением времени, и следовательно, ученый, вычисляющий радиоуглеродный возраст, исходя из постоянства пропорции, пусть и незначительно, но систематически ошибается. В принципе величина погрешности для каждого периода прошлого может быть определена с помощью долгоживущих деревьев, ежегодно наращивающих новые кольца, — сосчитав кольца, можно получить абсолютную календарную дату для каждого из них, после чего взятый из данного кольца образец анализируется на предмет соотношения углерода-14 и углерода-12. Таким способом полученные радиоуглеродные датировки можно «откалибровать», то есть заложить в них поправку на флуктуации углеродного состава атмосферы. В результате такой поправки оказывается, что для образцов, в первом приближении (т. е. без калибровки) датированных отрезком истории между 1000 и 6000 гг. до н.э., верхняя и нижняя границы истинных (т. е. откалиброванных) дат будут располагаться соответственно на несколько столетий и на тысячелетие раньше. Датировку образцов постарше совсем недавно начали корректировать с помощью еще одного метода, тоже основанного на радиоактивном распаде, и в итоге выяснилось, что, например, образцы, первоначально отнесенные к 9000 г. до н.э., на самом деле относятся к 11000 г. до н.э.

Археологи часто различают откалиброванные и неоткалиброванные даты написанием первых малыми прописными буквами, а вторых — строчными (например, 3000 г. до н.э. и 3000 г. до н.э.). Однако археологическая литература часто приводит к путанице в этом вопросе, так как во многих книгах и статьях именно неоткалиброванные даты помечаются как до н.э. и при этом не указывается, что они не откалиброваны. Даты, которые я привожу в этой книге, в том, что касается событий последних пятнадцати тысяч лет, это всегда откалиброванные даты. Этим объясняются некоторые, возможно, отмеченные читателем расхождения между моими датировками и теми, которые указываются в стандартной справочной литературе по раннему сельскому хозяйству.

После того как древние остатки одомашненных растений и животных опознаны и датированы, как определить, что данное растение или животное было одомашнено в регионе, где обнаружена стоянка, а не где-то в другом месте, из которого было заимствовано обитателями стоянки или их предками? Один путь — свериться с картой географического распространения дикого предка данного растительного или животного вида и рассудить, что одомашнивание должно было произойти в границах ареала этого предка. К примеру, нут (бараний горох) выращивается земледельцами на огромном просторе от Средиземноморья и Эфиопии до Индии на востоке, причем последняя в настоящий момент производит до 80% всего нута в мире. Ввиду этого было бы легко сделать ошибку и предположить, что нут впервые стал культурным растением именно в Индии. Тем не менее оказывается, что дикий предок культурного нута растет в единственном месте — на юго-западе Турции. Гипотеза, соответственно привязывающая одомашнивание нута именно к этому региону, подтверждается тем фактом, что древнейшие образцы, по всей вероятности, одомашненного нута, найденные на неолитических стоянках, происходят именно из Юго-Западной Турции и соседствующей с ней Северной Сирии и датируются примерно 8000 г. до н.э. — на Индийском же субконтиненте нут, судя по археологическим данным, появляется только пять с лишним тысячелетий спустя.

Второй способ установления места одомашнивания того или иного растения или животного — нанести на карту даты первого появления одомашненной разновидности в каждом из исследуемых районов. Место, где он появляется раньше всего, может быть местом его первичного одомашнивания, особенно если дикий предок произрастал или обитал в этом же районе и если даты первого появления в других местах относятся ко все более и более позднему времени по мере удаления от места предположительного культурного происхождения, то есть если естественным образом складывается картина распространения из единого очага. К примеру, самые древние образцы культурной пшеницы-двузернянки происходят из региона Плодородного полумесяца и относятся к 8500 г. до н.э. Вскоре после этой даты двузернянка появляется все дальше и дальше к западу, достигая Греции примерно к 6500-му, а Германии — к 5000 г. до н.э. Эта последовательность дат подсказывает, что одомашнивание двузернянки произошло в Плодородном полумесяце, и такой вывод подтверждается тем, что ареал дикой двузернянки ограничен территорией, простирающейся от Израиля до Западного Ирана и Турции.

Однако, как мы увидим, в многих случаях картина значительно усложняется, особенно когда оказывается, что одно и то же растение или животное было независимо окультурено в разных регионах. Подобные случаи можно обнаружить с помощью анализа результирующих морфологических, генетических или хромосомных отличий между образцами одной и той же культуры или животного, взятыми из разных местностей. Например, индийская порода крупного рогатого скота, зебу, обладает горбом, отсутствующим у западноевразийских пород, а генетический анализ показал, что предки современных индийских зебу и западноевразийских коров отделились друг от друга сотни тысяч лет назад, задолго до того, как были одомашнены первые животные. То есть крупный рогатый скот был одомашнен независимо в Индии и Западной Евразии в пределах последних десяти тысяч лет и ведет родословную от диких индийского и западноевразийского подвидов, которые ответвились друг от друга на сотни тысяч лет раньше.

Теперь вернемся к поставленным нами ранее вопросам, касающимся производства продовольствия. Где, когда и как именно производство продовольствия возникло в разных частях земного шара?

На одном краю спектра — регионы, где производство продовольствия возникло абсолютно независимо, где было одомашнено множество эндемичных растений (и в некоторых случаях животных) до проникновения каких-либо культур и домашних животных извне. Существуют только пять регионов, чей статус родины сельского хозяйства на сегодня подтвержден основательно и всесторонне: Юго-Западная Азия, также известная как Ближний Восток или Плодородный полумесяц; Китай; Мезоамерика (термин, относящийся к центральной и южной части Мексики и прилегающим частям Центральной Америки); южноамериканские Анды, возможно, вместе с близлежащим районом бассейна Амазонки; наконец, восток Соединенных Штатов (карта 5.1). Некоторые из этих центров на самом деле могут заключать в себе несколько центров-соседей, где производство продовольствия возникло более или менее независимо, как, например, в случае двух речных долин Китая — Хуанхэ на севере и Янцзы на юге.

Ружья, микробы и сталь

Рис. 5.1. Центры возникновения производства продовольствия.

Кроме названных пяти регионов, где производство продовольствия несомненно зародилось самостоятельно, на тот же статус претендуют еще четыре: африканская зона Сахель, тропическая Западная Африка, Эфиопия и Новая Гвинея. Но в каждом из этих случаев полной ясности пока нет. В Сахеле, поясе саванн, вытянувшемся вдоль южной границы Сахары, эндемичные дикие растения в какой-то момент бесспорно подверглись окультуриванию, однако здесь, судя по всему, земледелию предшествовало скотоводство, причем до сих пор нельзя определенно сказать, что дало толчок выведению местных культур — самостоятельное одомашнивание скота обитателями Сахеля или проникновение уже одомашненного скота из региона Плодородного полумесяца. Точно так же остается окончательно не выясненным, не было ли однозначно установленное окультуривание аборигенных диких растений в Западной Африке спровоцировано заимствованием культур из Сахеля, и не был ли аналогичный процесс в Эфиопии запущен благодаря проникновению культур из Юго-Западной Азии. Что касается Новой Гвинеи, то археологические исследования выявили здесь следы древнего земледелия, относящиеся ко времени гораздо более раннему, чем во всех соседних областях, однако ясно идентифицировать культуры, возделываемые древними новогвинейцами, не удалось.

В таблице 5.1 представлены сведения по всем перечисленным регионам самостоятельного одомашнивания (и не только), названы наиболее известные виды культурных растений и домашних животных и приведены наиболее ранние даты их одомашнивания. Из девяти кандидатов на статус центров независимого зарождения сельского хозяйства Юго-Западная Азия первенствует с точки зрения достоверно установленного возраста одомашнивания как растений (около 8500 г. до н.э.), так и животных (около 8000 г. до н.э.); этому же региону принадлежит безусловный рекорд по количеству достоверных радиоуглеродных датировок первичного производства продовольствия вообще. Почти таким же древним является одомашнивание в Китае, тогда как на востоке Соединенных Штатов оно явно произошло на шесть тысяч лет позднее. Самые ранние достоверные данные по остальным шести кандидатам «младше» ближневосточных, однако этих достоверных данных слишком мало, чтобы мы могли быть абсолютно уверены в отставании соответствующих регионов от Юго-Западной Азии и при необходимости назвать конкретный срок задержки.

Регион Одомашненные Наиболее ранняя достоверная дата одомашнивания
растения животные
Случаи самостоятельного локального одомашнивания
1. Юго-Западная Азия пшеница, горох, оливковое дерево овцы, козы 8500 г. до н.э.
2. Китай рис, просо свинья, тутовый шелкопряд до 7500 г. до н.э.
3. Мезоамерика кукуруза, бобы, тыквы индейка до 3500 г. до н.э.
4. Анды и Амазония картофель, маниок лама, морская свинка до 3500 г. до н.э.
5. Восток Соединенных Штатов подсолнечник, марь 2500 г. до н.э.
? 6. Сахель сорго, африканский рис цесарка до 5000 г. до н.э.
? 7. Тропическая Западная Африка африканский ямс, масличная пальма до 3000 г. до н.э.
? 8. Эфиопия кофе, тэфф ?
? 9. Новая Гвинея сахарный тростник, банан 7000 г. до н.э.?
Случаи локального одомашнивания под влиянием заимствования первых основных культур
10. Западная Европа мак, овес 6000-3500 г. до н.э.
11. Долина Инда кунжут, баклажан горбатый скот 7000 г. до н.э.
12. Египет сикомор, чуфа (земляной миндаль) осел, кошка 6000 г. до н.э.

Таблица 5.1. Виды, одомашненные в разных регионах.

Вторая группа состоит из регионов, где было одомашнено хотя бы по паре местных растений и животных, но где производство продовольствия в основном базировалось на культурах и животных, одомашненных другими. Эти заимствованные доместикаты постольку, поскольку они положили начало местному производству продовольствия, можно было бы назвать растениями- и животными-«основателями». Знакомство с доместикатами-«основателями» позволило аборигенному населению перейти к оседлости, тем самым повысив вероятность культурной эволюции местных диких растений, которые осевшее население могло собирать, приносить домой и сперва бессистемно, а затем целенаправленно высаживать.

В три или четыре таких региона группа доместикатов-«основателей» попала из Юго-Западной Азии. В частности, в Западной и Центральной Европе производство продовольствия началось с проникновения ближневосточных культур и скота где-то между 6000 и 3500 гг. до н.э., а в дальнейшем была самостоятельно выведена по меньшей мере одна культура — мак (плюс, вероятно, овес и некоторые другие). Ареал диких маков ограничен побережьем западного Средиземноморья, их семена не были обнаружены при раскопках поселений древнейших земледельческих общин Восточной Европы и Юго-Западной Азии, а впервые появляются только на ранних земледельческих стоянках Западной Европы. Напротив, ареал диких предков большинства культур и одомашненных животных Юго-Западной Азии не захватывал Западную Европу. Производство продовольствия, напрашивается вывод, возникло в Западной Европе не самостоятельно, а началось с проникновения ближневосточных доместикатов. Через какое-то время уже сложившиеся в Западной Европе земледельческие общества окультурили дикий мак, и только после этого он в качестве культуры распространился на восток.

Еще один регион, где локальное одомашнивание, скорее всего, было спровоцировано проникновением основных культур из Юго-Западной Азии, — это долина реки Инд, протекающей на Индийском субконтиненте. Самые древние земледельческие общины этого региона в VII тысячелетии до н.э. возделывали пшеницу, ячмень и другие культуры, прежде выведенные в Плодородном полумесяце и очевидным образом попавшие сюда через территорию Ирана. Следы доместикатов, самостоятельно выведенных из диких видов-эндемиков Индийского субконтинента, в частности горбатого скота и кунжута, появляются в долине Инда уже позднее. В VI тысячелетии до н.э. проникновение тех же самых ближневосточных культур дало старт производству продовольствия и в Египте. Аборигенными культурами, которые позднее вывели местные земледельцы, были фиговое дерево сикомор и местная разновидность сыти — чуфа.

По аналогичному сценарию, возможно, развивались события и в Эфиопии, обитатели которой уже несколько тысячелетий возделывают пшеницу, ячмень и другие культуры Юго-Западной Азии. Эфиопы также одомашнили многие местные дикие виды, и большинство полученных ими культур по-прежнему выращиваются только в Эфиопии, хотя один — кофейное дерево — распространился сегодня по всему миру. Тем не менее до сих пор неизвестно, когда эфиопы начали культивировать эти местные растения — до или после заимствования ближневосточной группы.

Если взять все упомянутые и неупомянутые регионы, где производство продовольствия зародилось в результате проникновения чужих основных культур, требует прояснения еще одно обстоятельство. Сами ли охотники-собиратели, населявшие их, заимствовали основные культуры у соседей-земледельцев и стали земледельцами по их примеру? Или первичная группа доместикатов была принесена вторгшимися аграрными племенами, которые, благодаря земледелию, размножались быстрее аборигенов и поэтому могли вытеснить их — убивая, сгоняя с места, ассимилируя на их собственной территории?

В Египте, по всей видимости, имел место первый сценарий: местные охотники-собиратели попросту добавили ближневосточные доместикаты к своему рациону диких растений и животных, а земледелие и скотоводство — к числу своих основных навыков добывания пищи, и тогда заимствованные навыки постепенно вытеснили все остальные. Другими словами, начало локальному производству продовольствия положили пришлые культуры и животные, а не пришлые народы. То же самое, должно быть, произошло и на атлантическом побережье Европы, где в течение многих столетий местные охотники-собиратели осваивали пришедшее из Юго-Западной Азии овцеводство и возделывание хлебных зерновых. В Капской области Южной Африки местные охотники-собиратели кой-коин превратились в скотоводов (но не земледельцев), заимствовав из более северных районов Африки (а в конечном счете из Юго-Западной Азии) овец и коров. Аналогично охотники-собиратели североамериканского юго-запада, заимствуя мексиканские культуры, постепенно превратились в земледельцев. В этих четырех регионах начальный сельскохозяйственный период не оставил никаких или почти никаких следов одомашнивания местных растительных и животных видов, но вместе с тем и никаких или почти никаких свидетельств популяционного переворота.

На противоположном краю спектра находятся регионы, в которых старт производства продовольствия был приурочен к стремительному вторжению чуждого элемента — не только культур и животных, но и людей. Мы знаем о таких вторжениях наверняка, потому что они происходили в современную эпоху и их участниками были умеющие читать и писать европейцы, которые рассказали об этих событиях во множестве книг. Регионы, о которых идет речь, это Калифорния, тихоокеанский северо-запад Северной Америки, аргентинская пампа, Австралия и Сибирь. Еще несколько столетий назад их населяли охотники-собиратели: коренные американцы (в первых трех случаях), австралийские аборигены и коренные сибирские народы. Этих охотников-собирателей убивали, заражали болезнями, сгоняли с земли или, как правило, постепенно вытесняли за счет численного превосходства пришлые земледельцы и скотоводы из Европы, которые принесли с собой собственные культуры и не одомашнили ни одного аборигенного дикого вида (за исключением австралийского орехового дерева макадамия). В Капской области Южной Африки европейские колонисты застали не только охотников-собирателей кой-коин, но и скотоводов кой-коин, которые уже разводили животных, но не знали сельскохозяйственных культур. В результате, как и обычно, здесь распространилось земледелие, базирующееся на импортированных культурах, не было одомашнено ни одного аборигенного дикого вида и произошло масштабное вытеснение аборигенного населения.

Дополнительно следует сказать, что тот же сценарий взрывного развития производства продовольствия, базирующегося на импортированных доместикатах, в сочетании со стремительной и масштабной сменой состава местного населения, судя по всему, неоднократно реализовывался в доисторическую эпоху. В отсутствие письменных документов указания на подобные популяционно-хозяйственные перевороты древности приходится искать в данных археологии или получать путем анализа и обобщения данных лингвистики. В этом смысле определеннее всего можно говорить о случаях, в которых совершившаяся смена состава населения не вызывает вопросов ввиду явного морфологического отличия скелетных останков пришлых земледельцев от останков вытесненных ими охотников-собирателей и ввиду засвидетельствованного проникновения чуждого типа керамики, которое сопровождало импорт культур и домашних животных. В дальнейшем я посвящу две главы самым бесспорным примерам таких популяционных сдвигов: австронезийской экспансии из Южного Китая на Филиппины и острова Индонезии (глава 17) и экспансии народа банту на пространстве субэкваториальной Африки (глава 19).

Юго-Восточная и Центральная Европа представляют похожую картину резкого старта разведения пришлых культурных растений и животных (ближневосточного происхождения) и производства керамики. Возможно, одним из компонентов этого исторического сдвига тоже стало вытеснение старых греков и германцев новыми греками и германцами — так же, как старожилы на Филиппинах, в Индонезии и субэкваториальной Африке вынужденно уступили место пришлым народам. Однако различия в строении скелета между исконными охотниками-собирателями и сменившими их земледельцами в Европе менее выражены, чем на Филиппинах, в Индонезии и субэкваториальной Африке. Поэтому гипотеза о смене состава населения Европы либо малообоснованна, либо требует оговорок.


Одним словом, можно констатировать, что производство продовольствия зародилось самостоятельно лишь в нескольких регионах мира, к тому же с широким временным разбросом. Жители соседних с ними регионов либо заимствовали сельскохозяйственные навыки, либо были вытеснены мигрировавшими из регионов-очагов производителями продовольствия — опять же в совершенно разное время. Наконец, народы некоторых регионов, экологически благоприятных для производства продовольствия, в доисторическую эпоху ни пришли к сельскому хозяйству самостоятельно, ни переняли его у кого-либо извне — они остались на охотничье-собирательской стадии до тех пор, пока их не подмял под себя современный мир. Таким образом, популяции регионов, имевших временную фору в производстве продовольствия, стартовали раньше других и на пути к ружьям, микробам и стали. Сложившаяся ситуация положила начало длинному ряду конфликтов и столкновений между имущими и неимущими всемирной истории.

Можно ли чем-то объяснить такую географическую вариацию во времени и формах возникновения производства продовольствия? Это вопрос — один из самых важных в исследовании доисторической эпохи — будет предметом нашего разбирательства в следующих пяти главах.

Глава 6. Охота или пахота

Когда-то охотниками-собирателями были все жители планеты без исключения. Зачем некоторым из них вообще понадобилось не добывать, а производить продовольствие? И если на то была какая-то причина, то почему этот переход случился примерно за восемь с половиной тысяч лет до нашей эры в средиземноморской климатической зоне Плодородного полумесяца, лишь три тысячи лет спустя в аналогичной по набору природных условий средиземноморской зоне Юго-Западной Европы и так и не состоялся — до пришествия европейцев — в средиземноморских зонах Калифорнии, Юго-Западной Австралии и Капской области Южной Африки? Почему, собственно, даже обитатели Плодородного полумесяца выжидали так долго и не начали культивировать растения и животных уже за восемнадцать с половиной или двадцать восемь с половиной тысяч лет до нашей эры?

С современной точки зрения вопрос «Зачем?» поначалу кажется неразумным — настолько нам очевидна ущербность жизни охотников-собирателей. Недаром, чтобы кратко ее охарактеризовать, ученые традиционно прибегали к словам Томаса Гоббса: «беспросветна, тупа и кратковременна». По сложившемуся мнению, эти люди были обречены на тяжкий труд, ежедневный поиск пропитания, зачастую на грани голодной смерти; у них отсутствовали такие элементарные материальные удобства, как мягкая постель и теплая одежда; чаще всего их ждала ранняя смерть.

На самом деле только для граждан процветающего сегодня Первого мира, которые никогда не трудились на ферме, производство продовольствия (периферийными аграрными хозяйствами) ассоциируется с меньшими затратами физического труда, большим комфортом, свободой от угрозы голода и увеличением продолжительности жизни. Большинство крестьян-земледельцев и скотоводов, которые и составляют основную массу производителей пищи в современном мире, вовсе не обязательно живут лучшей жизнью, чем охотники-собиратели. Исследования бюджетов времени показывают, что по сравнению с охотниками-собирателями они тратят на труд в среднем не меньше, а больше часов в сутки. От археологов мы знаем, что во многих областях первые земледельцы проигрывали охотникам и собирателям, которых они вытесняли, и по физическим габаритам, и по качеству питания, и по серьезности заболеваний, которым были подвержены, и, наконец, по средней продолжительности жизни. Если бы эти первые аграрии могли предвидеть последствия своего перехода к производству продовольствия, они, не исключено, отказались бы от такого выбора. Но раз уж им не было дано предвидеть результат, что все-таки заставило их пойти тем путем, которым они пошли?

Мы знаем множество случаев, когда охотники-собиратели, которые могли наблюдать за ведением земледельческого хозяйства на примере соседей, тем не менее отказывались принять его блага (очевидные для нас) и продолжали заниматься охотой и собирательством. К примеру, аборигенные охотники-собиратели Северо-Восточной Австралии тысячелетиями поддерживали обменные отношения с земледельцами с островов Торресова пролива, лежащих между Австралией и Новой Гвинеей. Коренное население Калифорнии, состоявшее из охотников-собирателей, вело обмен с сельскохозяйственным коренным населением долины реки Колорадо. Также и скотоводы кой-коин, живущие на западном берегу реки Фиш в Южной Африке, вели обмен с земледельцами-банту с восточного берега, но сами продолжали обходиться без земледелия. Почему?

В других случаях охотники-собиратели, контактировавшие с земледельцами, в конце концов все-таки становились земледельцами сами, но лишь по прошествии необъяснимо долгого, на наш взгляд, времени. Так, поморские народы Северной Германии начали осваивать производство продовольствия только через тысячу триста лет после того, как, принесенное народами линейно-ленточной керамики, оно утвердилось во внутриматериковых частях Германии — всего на 125 миль южнее. Почему поморские германцы так долго выжидали и что заставило их в конце концов изменить свое отношение?


Прежде чем ответить на эти вопросы, нужно рассеять некоторые предубеждения в отношении происхождения сельского хозяйства и затем сформулировать вопрос по-новому. В действительности производство продовольствия появилось на свет не благодаря некоему открытию и не благодаря изобретению, как было бы естественно для нас предположить. Чаще всего речь вообще не шла ни о каком сознательном выборе между производительным образом жизни и охотой-собирательством. Особенно это касается тех групп людей, которые, каждая в своем регионе земного шара, первыми освоили производство продовольствия — они очевидным образом не могли делать осознанный выбор в пользу аграрного хозяйства или целенаправленно двигаться к этой цели, потому что не могли наблюдать его ранее и не имели понятия о том, что это такое. Стало быть, вопросы, на которые нам нужно ответить, звучат так: «Почему производство продовольствия возникло вообще?», «Почему оно развилось в одних местах, но не в других?», «Почему в разных местах оно появилось в разное время?» и «Почему там, где оно появилось, оно появилось именно тогда, а не раньше и не позже?»

Следующее распространенное предубеждение заключается в том, что между охотниками-собирателями и производителями продовольствия существует четкое разделение по образу жизни, а именно на кочевой и оседлый. В действительности, несмотря на то что мы часто оперируем таким противопоставлением, охотники-собиратели некоторых плодородных областей, включая североамериканское тихоокеанское побережье и, возможно, Юго-Восточную Австралию, сделавшись оседлыми, так никогда и не стали заниматься производством пищи. Другие охотники-собиратели — в Палестине, на перуанском побережье, в Японии — перешли к оседлости задолго до возникновения у них сельского хозяйства. По некоторым оценкам, 15 тысяч лет назад, когда охотники-собиратели присутствовали во всех обитаемых регионах мира (включая наиболее плодородные), доля оседлых групп среди них была гораздо больше, чем в настоящее время, когда немногие существующие племена охотников-собирателей сохранились лишь в экологически скудных регионах — там, где кочевой образ жизни является единственно возможным.

И наоборот, среди производителей продовольствия есть те, кто ведет мобильный образ жизни. Некоторые современные кочевники новогвинейских Озерных равнин зачищают джунгли, высаживают бананы и папайю; уходят на несколько месяцев, в течение которых живут охотой-собирательством; возвращаются, чтобы проверить состояние посадок; если те прижились, приводят их в порядок, выпалывают сорняки; снова отправляются охотиться; возвращаются через месяцы, чтобы вновь проверить состояние посадок; оседают на время для уборки урожая, если он есть, и остаются на месте, пока собранный урожай может их кормить. В прошлом индейцы-апачи с юго-востока США летом оседали на более возвышенных местах на севере, чтобы заниматься земледелием, затем, на зиму, отходили на юг, в более низменные места, где кочевали в поисках дичи. Многие скотоводческие народы Африки и Азии регулярно меняют расположение своих кочевий, двигаясь сезонными маршрутами, чтобы максимально использовать ресурсы подножного корма в зависимости от времени года. Таким образом, переключение с охоты и собирательства на производство продовольствия не всегда совпадало с переходом от кочевой жизни к оседлости.

Следующее теоретическое разделение, которое в реальности существует только в сильно размытом виде, противопоставляет производителей продовольствия как людей, активно управляющих своей землей, и охотников-собирателей как людей, только присваивающих дары дикой природы. На самом деле некоторые из охотников-собирателей являются в своем роде вполне распорядительными хозяйственниками. К примеру, новогвинейские племена, которые обошлись без одомашнивания саговых пальм и горного пандана, тем не менее повышают урожайность этих диких растений со съедобными плодами, сводя наступающие на участки их произрастания другие виды деревьев, расчищая каналы в саговых болотах и помогая росту новых побегов за счет подсечения тех, что закончили плодоносить. Аборигены Австралии, так и не научившиеся культивировать ямс и семенные растения, в то же время предвосхитили некоторые традиционные элементы земледелия. Они регулировали растительный ландшафт с помощью огня, тем самым способствуя произрастанию съедобных семенных растений, пускающих ростки после пожаров. Собирая дикий ямс, они срезали основную часть съедобных клубней, но закапывали стебли с верхушкой корневой системы обратно в землю, чтобы клубни могли порасти заново. Такое выкапывание-закапывание к тому же разрыхляло и вентилировало почву, что благоприятно отражалось на перспективе повторного урожая. Чтобы полностью соответствовать определению термина «земледелец», им требовалось только одно: забрать с собой выкопанные стебли с остатками клубней и закопать их обратно поблизости от своей стоянки.


Из своих первых элементов, которые уже практиковались охотниками-собирателями, земледелие эволюционировало медленно и поэтапно. Отнюдь не все нужные приемы развились за одно короткое время, и не все дикие растения и животные, в конце концов подвергшиеся одомашниванию в том или ином регионе, были одомашнены в один и тот же период. Даже в случаях наиболее стремительного самостоятельного перехода от охоты и собирательства к сельскому хозяйству понадобились тысячелетия, чтобы абсолютная зависимость от дикой природы в вопросах пропитания полностью уступила место рациону, в котором ее дары стали занимать лишь незначительное место. На ранних стадиях производства продовольствия люди одновременно пользовались дарами природы и плодами собственного труда, и по мере того, как человек все больше опирался на собственный труд, различные типы собирательства утрачивали свою актуальность с разной скоростью.

Главным объяснением постепенности описанного перехода является тот факт, что системы производства продовольствия складывались как результат аккумуляции множества самостоятельных решений, касающихся распределения времени и трудозатрат. У людей, вынужденных добывать себе пропитание, точно так же как и у животных, есть только такое-то количество времени и сил при множестве способов их употребления. Мы можем представить себе одного из первых земледельцев, который, проснувшись, задается вопросом: «Должен ли я провести этот день с мотыгой в моем огороде (который наверняка принесет мне много овощей через несколько месяцев), или собирая моллюсков (что наверняка даст мне небольшое количество пищи сегодня), или охотясь на оленя (что, возможно, уже сегодня обеспечит меня солидным запасом еды, но скорее всего, оставит голодным)?» Добытчики пищи, неважно, люди или животные, заняты постоянной расстановкой приоритетов и принятием решений о распределении ресурсов, пусть чаще всего и бессознательно. И первым делом они сосредоточивают свое внимание на излюбленных объектах, то есть тех, что дают максимальную отдачу. Если любимая пища недоступна, они последовательно переключаются на все менее и менее предпочтительные варианты.

В подобных расчетах участвует множество соображений. Человек ищет пропитание, чтобы утолить свой голод и наполнить желудок. Кроме того, его влечение направлено на особые разновидности пищи: богатые белком, жирные, соленые, сладкие, наконец, на те, что просто вкусны. При прочих равных человек-добытчик, стремясь оптимизировать отдачу от своей активности по калориям, белкам или другим пищевым показателям, выбирает тот путь, который даст ему максимальный результат с максимальной надежностью за минимальное время с приложением минимальных усилий. При этом он стремится минимизировать риск остаться голодным: способ получения умеренного, но надежного результата предпочтительней «колебательного» образа жизни, при котором усредненная по времени отдача от добывания высока, однако вероятность голодной смерти в отдельные периоды остается слишком существенной. Кто-то выдвинул гипотезу, что функцией первых садов и огородов, появившихся 11 тысяч лет назад, было служить резервной кладовой на случай неожиданного оскудения основного источника пищи — дикой природы.

С другой стороны, мужчины-охотники, как правило, руководствуются соображениями престижа: они, например, скорее будут каждый день ходить охотиться на жирафа, возвращаясь с добычей лишь раз в месяц, чтобы заслужить славу выдающегося охотника, чем добывать за месяц пищи, вдвое превышающей по весу одну жирафью тушу, непрестижным, зато надежным ежедневным собиранием орехов. Люди к тому же руководствуются еще и такими на первый взгляд произвольными мотивами, как культурные предпочтения — например, помещая рыбу в разряд деликатесов или в разряд табу. Наконец, приоритеты в серьезной степени зависят от того, какой сравнительной ценностью обладает в глазах людей тот или иной образ жизни — примеры этого мы можем в изобилии наблюдать вокруг себя.


Как мы уже заметили, первые земледельцы любого из континентов не могли выбрать земледелие осознанно, поскольку рядом с ними не существовало других земледельцев, у которых они могли бы его «подсмотреть». Однако после того, как производство продовольствия возникало в одной из частей континента, охотники-собиратели, живущие по соседству, уже могли наблюдать результаты воочию и принимать решения, взвесив «за» и «против». В некоторых таких случаях охотники-собиратели перенимали фактически весь комплекс систем производства целиком, в других — выбирали для себя отдельные элементы, в третьих — отказывались от новых возможностей вовсе и оставались охотниками-собирателями.

Так, охотники-собиратели некоторых регионов Юго-Восточной Европы примерно за шесть тысяч лет до нашей эры быстро освоили навыки возделывания хлебных и бобовых культур и выращивания домашнего скота, заимствованные ими «оптом» из Юго-Западной Азии. Все три этих элемента довольно скоро, до начала V тысячелетия до н.э., распространились и в Центральной Европе. Стремительность и «оптовый» характер освоения сельскохозяйственных систем в Юго-Восточной и Центральной Европе объясняется, вероятно, тем, что образ жизни местных охотников-собирателей значительно проигрывал в производительности заимствованному и был неконкурентоспособен. Напротив, в Юго-Западной Европе (юг Франции, Испания и Италия) освоение производства продовольствия происходило поэтапно: здесь сначала появились овцы и лишь значительно позднее — зерновые. Так же постепенно и медленно методы интенсивного хозяйствования, выработанные в материковой части Юго-Восточной Азии, прививались на островах Японии — вероятно, по причине относительно высокой производительности образа жизни тамошних охотников-собирателей с его опорой на дары моря и местные растения.

Точно так же, как уклад жизни охотников-собирателей может постадийно и не спеша сменяться земледельческим укладом, одна система сельского хозяйства может постадийно сменяться другой. Например, на востоке Соединенных Штатов индейцы, окультурившие местные растения где-то к 2500 г. до н.э., имели долгие торговые связи с мексиканскими индейцами, у которых существовала более эффективная сельскохозяйственная система с ее триединством из кукурузы, тыквы и фасоли. Индейцы с востока США в конце концов освоили мексиканские культуры, и многие группы отказались от растений, одомашненных их предками, однако этот процесс не был ни быстрым, ни однородным: тыквы были окультурены ими независимо, кукуруза пришла из Мексики примерно в 200 г. н.э., однако занимала незначительное место в рационе до примерно начала X в., бобовые были заимствованы столетием-двумя позже кукурузы. Случалось даже и так, что люди отказывались от сельскохозяйственного образа жизни, чтобы вернуться к охоте и собирательству. К примеру, около 3000 г. до н.э. охотники-собиратели Южной Швеции освоили возделывание культур из Юго-Восточной Азии, однако около 2700 г. до н.э. перестали заниматься земледелием, вновь обратившись к охоте и собирательству, и лишь 400 лет спустя уже окончательно перешли к сельскому хозяйству.


Все эти примеры наглядно демонстрируют одно: мы не должны думать, что решение о переходе к земледелию вырабатывалось в некоем вакууме, как если бы у людей до этого не было средств прокормить себя. Наоборот, нам следует рассматривать производство продовольствия и охоту-собирательство как альтернативные стратегии, конкурирующие друг с другом. Смешанные типы хозяйствования, в которых разведение определенных разновидностей культур и домашнего скота добавлялось к охоте и собирательству, тоже выступали конкурентами обоих «чистых» типов, как, впрочем, и других смешанных типов с большей или меньшей «производственной» долей. Так или иначе, за последние десять тысяч лет почти повсеместно итогом описанных процессов стал переход от охоты и собирательства к производительному образу жизни. И это значит, нам необходимо ответить на вопрос: какие факторы окончательно закрепили конкурентное преимущество за производством продовольствия?

Этот вопрос и по настоящее время остается предметом дебатов археологов и антропологов. Одно из объяснений отсутствия консенсуса заключается в том, что в разных частях мира решающими могли оказаться разные факторы. Свою роль в дебатах играет и то, что в процессе возникновения и развития производства продовольствия сложно отделить причины от следствий. Как бы то ни было, можно уверенно указать на пять главных факторов — споры в основном ведутся по поводу их иерархии.

Один из факторов — это сужение доступа к пищевым ресурсам дикой природы. За последние тринадцать тысяч лет образ жизни охотников-собирателей неуклонно утрачивал свою привлекательность по мере того, как необходимые для его поддержания ресурсы (особенно животные) истощались или вовсе исчезали. Как мы видели в главе 1, из крупных млекопитающих большинство видов в Северной и Южной Америке и какое-то количество в Евразии и Африке вымерло еще в конце плейстоцена — либо из-за смены климата, либо из-за увеличения популяции охотников и совершенствования их навыков. О том, насколько серьезным стимулом стало вымирание этих видов для древних обитателей Америки, Евразии и Африки, именно ли оно подтолкнуло их в конечном счете (с большим запозданием) к освоению производства продовольствия, можно спорить, однако в том, что касается жизни некоторых островных обществ в более недавние времена, эта гипотеза находит множество несомненных подтверждений. Только полностью истребив моа и значительно сократив популяцию морских котиков на Новой Зеландии, доведя до критического минимума число морских и сухопутных птиц на других островах Тихого океана, полинезийские колонисты всерьез занялись интенсификацией производства продовольствия. В частности, несмотря на то что полинезийцы, заселившие остров Пасхи около 500 г. н.э., привезли с собой курицу в числе разводимых животных, она стала основным элементом их рациона лишь после того, как добыча дикой птицы и морской свиньи стала проблематичной. Аналогично, согласно одной из гипотез, важным стимулом начала одомашнивания животных в Плодородном полумесяце стало сокращение численности диких газелей, до определенного момента составлявших главный источник пропитания для местных охотников-собирателей.

Вторым фактором можно назвать то обстоятельство, что так же, как истощение ресурсов дичи делало охоту все менее надежным источником пропитания, широкое распространение сравнительно легко окультуриваемых диких растений, наоборот, обнаруживало все большую эффективность определенных практик, ведущих к полноценному земледелию. Так, перемена климата в регионе Плодородного полумесяца, произошедшая в конце плейстоцена, значительно расширила ареалы диких зерновых, способных приносить солидные урожаи в короткое время. Собирание урожаев этих зерновых непосредственно предшествовало началу разведения обитателями Плодородного полумесяца самых первых культур — пшеницы и ячменя.

Еще одним фактором, склонившим часу весов в пользу образа жизни, альтернативного охоте и собирательству, стало накопление навыков, впоследствии сделавшихся важнейшим элементом всякого производства продовольствия: технологий сбора, переработки и хранения добытой пищи. Какая польза была бы древнему земледельцу от тонны пшеничного зерна на корню, если бы к тому моменту он еще не узнал, как его собирать, вышелушивать и хранить? С начала XI тысячелетия до н.э. в Плодородном полумесяце быстро развиваются все необходимые для этого умения и приспособления — первоначально изобретенные для того, чтобы извлечь максимальную пользу из нового изобилия диких зерновых.

В число этих изобретений входили серпы с кремниевым лезвием, укрепленным в деревянной или костяной рукоятке, которые служили для срезания стеблей дикого хлеба; корзины, в которых зерно с холмов, где оно обычно произрастало, переносилось к месту обитания; ступы и пестики или специальные каменные блоки, для размельчения и лущения; метод прокаливания зерен на огне, благодаря которому при хранении они не давали ростков; наконец, ямы-хранилища, выкапываемые в земле и иногда промазанные глиной, чтобы защитить содержимое от сырости. Свидетельства о наличии этих навыков во множестве можно обнаружить на стоянках охотников-собирателей Плодородного полумесяца начиная с рубежа XII и XI тысячелетий до н.э. Все они, возникшие как средство обработки урожая диких зерновых, являлись необходимыми предпосылками возделывания зерновых как сельскохозяйственных культур. Накапливавшиеся исподволь, они становились первым неосознанным шагом к одомашниванию растений.

Четвертым фактором является зависимость между ростом плотности человеческой популяции и развитием производства продовольствия. Во всех частях мира, где доступны достоверные данные об этом, археологи находят свидетельства систематической связи между возникновением производства продовольствия и увеличением плотности населения. Что из них было причиной, а что результатом? Здесь мы сталкиваемся с классическим примером спора о курице и яйце: то ли выросшая численность общин подтолкнула людей к освоению производства продовольствия, то ли производство продовольствия сделало возможным рост численности.

Теоретически можно предположить, что вектор причинно-следственной связи в данном случае должен был бы быть направленным в обе стороны. Как я уже говорил выше, производство продовольствия имеет тенденцию увеличивать популяционную плотность потому, что его отдача, исчисляемая в съедобных калориях на единицу площади, выше, чем у охоты и собирательства. С другой стороны, плотность населения на всем протяжении позднего плейстоцена росла и без того — благодаря совершенствованию методов сбора и переработки дикой пищи. По мере увеличения плотности производство продовольствия обретало все большую ценность, так как обеспечивало количественную прибавку пищи, необходимую для прокормления растущей людской массы.

Иными словами, переход в производству продовольствия являет собой пример так называемого автокаталитического процесса — процесса, катализирующего самого себя в цикле положительной обратной связи и разгоняющегося все быстрее, стоит ему только однажды стартовать. Постепенное увеличение плотности населения заставляло людей искать более результативные способы добычи продовольствия, поощряя тех, кто неосознанно делал шаги в сторону производительных методов. После того как люди стали производить пищу и перешли к оседлому образу жизни, они получили возможность сократить детородный интервал у женщин и начать производить на свет все больше людей, которые в свой черед требовали еще больше пищи. Именно в этой обоюдной зависимости между производством продовольствия и плотностью популяции нужно искать объяснение парадоксального эффекта: земледелие, увеличивая количество съедобных калорий на единицу площади, обеспечивало сытость людей хуже, чем предшествовавшие ему охота и собирательство. Этот эффект связан с тем, что плотность человеческого населения росла чуть быстрее, чем доступное количество пищи.

Взятые в целом четыре фактора помогают нам понять, почему переход к производству продовольствия в Плодородном полумесяце начался именно за восемь с половиной тысяч лет до нашей эры, а не на десять или двадцать тысяч лет раньше. Последние две даты приходятся на время, когда охота и собирательство по-прежнему приносили больше отдачи, чем не родившееся еще земледелие: крупных диких зверей тогда было в изобилии, диких зерновых — напротив; люди еще не пришли к изобретениям, необходимым для эффективного сбора, обработки и хранения зерна, а популяционная плотность не достигла того уровня, на котором увеличение количества добываемых с единицы площади калорий сделалось бы достаточно приоритетной целью.

Последний, пятый, фактор описываемого перехода сыграл решающую роль в местах, где проходила граница между территориями охотников-собирателей и производителей продовольствия. Высокая плотность аграрных общин позволяла им вытеснять или уничтожать общины охотников-собирателей благодаря элементарному численному превосходству, не говоря о других преимуществах, связанных с их образом жизни (включая технологическое развитие, болезнетворные микробы и наличие профессиональных воинов). В областях, заселенных изначально только охотниками-собирателями, те, кто освоил сельское хозяйство, постепенно численно обгоняли тех, кто этого не сделал.

В результате в большинстве регионов земного шара, пригодных для сельского хозяйства, охотников-собирателей ждали только две участи: либо их вытесняли соседствующие производители продовольствия, либо они оставляли себе единственный шанс выжить, самостоятельно переходя к производству продовольствия. Там, где они уже были достаточно многочисленны или где география замедляла расселение аграрных племен, местные охотники-собиратели имели время освоить земледелие еще в доисторические времена и таким образом войти в историю в статусе земледельцев. Судя по всему, именно так развивались события на юго-западе США, в западном Средиземноморье, на атлантическом побережье Европы и в некоторых частях Японии. Однако в Индонезии, тропической части Юго-Восточной Азии, большей части субэкваториальной Африки и, вероятно, некоторых европейских областях охотники-собиратели были вытеснены земледельцами еще в доисторическую эру, и тот же сценарий повторился в современную эпоху в Австралии и на большей части Западных Соединенных Штатов.

Только в тех благоприятных для сельского хозяйства регионах, где особенно мощные географические или экологические барьеры всерьез затрудняли проникновение производителей продовольствия или распространение соответствующих технологий, охотники-собиратели сумели дожить до современной эпохи. Нам известны три выдающихся примера выживания такого рода: коренное население охотников-собирателей в Калифорнии, отгороженные пустынями от индейцев-аграриев Аризоны; племена кой-коин в Капской области Южной Африки, обитавшие в средиземноморской климатической зоне, непригодной для экваториальных культур их соседей банту, и охотники-собиратели Австралийского континента, отделенные узкими морями от производителей продовольствия с островов Индонезии и Новой Гвинеи. Немногие народы охотников-собирателей, дожившие до XX в., избежали полного вытеснения производителями продовольствия лишь потому, что обитали в неблагоприятных для земледелия областях — главным образом в пустынях и некоторых арктических районах. Но даже им в пределах каких-нибудь десяти лет не суждено уцелеть: они либо рассеются, привлеченные прелестями цивилизации, либо перейдут к оседлости под давлением чиновников и миссионеров, либо падут жертвой занесенных инфекций.

Глава 7. Как сделать миндальный орех

Если вы ходите в походы и вам хочется чего-то, что отличается от еды, выращенной человеком, у вас есть шанс обеспечить себе новизну ощущений — попробовать плодов дикой природы. Вам известно, что у лесных растений, например земляники или голубики[4], плоды не только безопасные, но и вкусные. Они достаточно похожи на разводимые культуры-родственники, и поэтому вы с легкостью узнаете их ягоды, которые заметно мельче культурных сортов. Любители природы из тех, что посмелее, собирают к столу еще и грибы, не забывая, однако, что многие их виды смертельно опасны. Но даже страстные любители орехов не станут есть дикий миндаль — несколько десятков его орехов содержат количество синильной кислоты, достаточное для летального исхода (в нацистских концлагерях ее использовали как отравляющий газ при массовых казнях). В лесу множество и других растений, которые для нас несъедобны.

Между тем все разводимые культуры — потомки диких растений. Как тот или иной дикий вид превращается в культуру? Особенно интересно узнать это о видах (например, миндале), дикие прародители которых смертельно ядовиты или неприятны на вкус, а также о тех (например, кукурузе), у которых со своими предками почти не осталось никакого сходства. Почему вдруг пещерному человеку вообще пришла в голову мысль «одомашнить» какое-то растение и как у него это получилось?

Термин «одомашнивать растение» можно расшифровать так: выращивать некое дикое растение и тем самым, целенаправленно или безотчетно, заставлять его генетически изменяться на пользу потребителю (человеку). Сегодня выведение сельскохозяйственных культур представляет собой планомерный, высокоспециализированный процесс, осуществляемый профессиональными учеными. Владея знаниями о сотнях существующих культур, они ставят себе цель получить еще одну, и чтобы достигнуть этой цели, высаживают множество разных семян или клубней, отбирают лучшее потомство и высаживают его семена, применяют данные генетики для получения качественных разновидностей, способных удерживать чистоту породы, и даже, возможно, используют новейшие методики генной инженерии для пересадки образцу полезных генов. В филиале Калифорнийского университета, расположенном в городе Дэвис, целый факультет (помологии) занимается только яблоками, а еще на одном факультете (витикультуры и энологии) специально изучают виноград и виноделие.

Как бы то ни было, растениеводству уже больше десяти тысяч лет. Растениеводы прошлого, получая свои результаты, явно ничего не знали о методах молекулярного генетического анализа. Первые земледельцы вообще не имели перед глазами ни одной существующей культуры, чтобы ориентироваться на нее в своих действиях. Поэтому они не могли предвидеть, что в результате их занятий человеческий рацион пополнится еще одним аппетитным компонентом.

Если так, как выглядело это незапланированное одомашнивание в исполнении первых земледельцев? Как, например, они сумели помимо своей воли превратить ядовитый горький миндаль в съедобный сладкий? Какие именно изменения они произвели в диких растениях, кроме того, что некоторые сделали крупнее, а другие — безопаснее? Учтем к тому же, что даты одомашнивания даже ценных культур отстоят друг от друга очень далеко: в частности, горох был одомашнен до 8000 г. до н.э., олива — около 4000 г. до н.э., земляника — только в Средние века, пекан — только в 1846 г. Многие дикие растения, пищевые продукты которых ценятся миллионами людей, как, например, дубы, чьи съедобные желуди люди собирают во многих частях мира, остаются дикими и поныне. Из-за чего одни растения подвергались окультуриванию легче или естественнее, чем другие? Почему оливковые деревья покорились садоводам каменного века, а дубы и сегодня успешно сопротивляются самым искусным из наших агрономов?


Изучение одомашнивания удобно начать, оценив его с позиции растения. С их точки зрения мы — лишь один из тысячи животных видов, бессознательно занятых их «одомашниванием».

Как и все животные (включая людей), растения должны распространить свое потомство везде, где оно сможет нормально существовать и где сможет передать гены родителей следующему поколению. Подросшие животные «распространяются» с помощью лап или крыльев, но у растений нет такого шанса, поэтому им приходится пользоваться тем или иным транспортом. Если одни виды растений научили свои семена улетать вместе с порывами ветра или уплывать по воде, то многие другие поставили себе на службу животных — они привлекают потенциальных переносчиков, упаковывая семя во вкусный плод и афишируя его спелость соответствующим цветом и запахом. Голодное животное съедает плод, уходит или улетает, а потом семя выплевывается или выводится с испражнениями где-то вдалеке от дерева-родителя. Таким способом семена могут путешествовать на тысячи миль.

Кто-то может удивиться, узнав, что семя растения может уцелеть в вашем желудке и в то же время прорасти из ваших экскрементов. Однако всякому любознательному читателю, если только он не очень брезглив, ничто не мешает проделать опыт и убедиться в этом самому. В действительности семенам многих диких растений, чтобы впоследствии прорасти, просто необходимо пройти через пищеварительный тракт животного. Так, один из африканских видов огурца настолько адаптировался к поеданию себя гиеноподобным животным трубкозубом, что большинство растений этого вида произрастает непосредственно на отхожих местах трубкозубов.

Чтобы наглядно представить себе, как растение привлекает к себе животных-переносчиков, возьмем пример земляники. Пока ее семена слишком молоды и не готовы к попаданию в почву, их окружает зеленый, кислый и твердый плод. Когда они наконец созревают, ягоды становятся красными, сладкими и мягкими. Изменение цвета ягод служит сигналом, приглашающим птиц, например дроздов, начать их склевывать, после чего те улетают и со временем одним или другим путем выводят семена из организма.

Разумеется, у земляники не было сознательного намерения научиться привлекать птиц тогда и только тогда, когда ее семена готовы к распространению. У дроздов тоже не было намерения «одомашнивать» землянику. Земляника эволюционировала в то растение, которым она является, путем естественного отбора. Чем зеленее и кислее молодая земляника, тем меньше птиц губит семена, съедая ягоды до готовности; чем слаще и краснее земляника на пике своего роста, тем многочисленней армия птиц, которая разнесет ее сформировавшиеся семена.

Бессчетное количество других растений имеют плоды, приспособленные к аппетитам конкретных видов животных и к последующему распространению в их желудках. Как земляника адаптировалась к птицам, так желуди адаптировались к белкам, манго — к летучим мышам, а некоторые виды осоки — к муравьям. Это соответствует части нашего определения одомашнивания растений: имеет место генетическая модификация растения-предка в направлении большей полезности для его потребителя. Но никто не стал бы всерьез говорить о процессе эволюции как об одомашнивании, потому что ни птицы, ни летучие мыши, ни другие потребители-животные не отвечают другой части определения: они не выращивают растения специально. Точно так же на первых, бесконтрольных стадиях генезиса культур из диких растений происходила лишь эволюция растений в сторону большей привлекательности для людей, которые поедали их плоды и распространяли их семена, но еще не выращивали их целенаправленно. Не исключено, что человеческие отхожие места, как и у трубкозубов, являлись испытательным полигоном первых стихийных растениеводов.


Отхожее место — лишь одно из множества мест, где мы можем случайно посадить семя дикого растения, употребляемого нами в пищу. Собирая дикие растения и принося их домой, мы роняем кое-что по пути или у самого жилища. Некоторые плоды, содержащие в себе абсолютно здоровое семя, гниют и не доживают до нашего рта, а потому отправляются на помойку. Семена земляники, как часть того, что все-таки попало нам в рот, достаточно малы, поэтому неизбежно проглатываются и после выводятся с экскрементами, другие же семена достаточно велики и мы их не проглатываем, а выплевываем. Вот так места, куда мы плюем и куда выбрасываем отходы, вместе с отхожими местами исторически оказывались первыми агрономическими лабораториями.

На каком бы из этих «опытных участков» семена не заканчивали свой путь, сами они по преимуществу были семенами определенных особей съедобных растений — тех, которые мы по той или иной причине предпочли съесть. Из личного опыта сбора ягод вам известно, что на кустах вы выбираете совершенно конкретные экземпляры. Стало быть, ко времени, когда первые земледельцы решили сажать семена целенаправленно, они неизбежно сажали те, которые принадлежали растениям, уже ими отобранным, — хотя принципа генетики, согласно которому из семян крупных ягод вероятнее всего вырастают растения, дающие еще больше крупных ягод, они не знали.

Итак, когда в жаркий и душный день, раздвигая царапающие ветки подлеска и отмахиваясь от комаров, вы добираетесь до земляники, вами движет желание найти не просто какие-нибудь — любые — ее кустики. Пусть, может быть, и бессознательно, но вы прикидываете, какие из них выглядят наиболее многообещающе и стоят ли они вообще вашего внимания. Какие бессознательные критерии вами руководят?

Первый критерий, разумеется, это размер. Вы идете в лес за крупной ягодой и не собираетесь сгорать на солнце и становиться пищей комаров ради какой-то несчастной мелочи. Это отчасти объясняет, почему у многих культурных растений плоды гораздо больше, чем у их диких предков. Самый доходчивый пример — клубника и голубика на полках супермаркета, просто гигантские по сравнению с их лесными родственниками, причем ставшие такими всего лишь за несколько последних столетий.

Первые подобные размерные отличия относятся еще к самому началу сельского хозяйства, когда, скажем, культивируемый горох посредством человеческого отбора был доведен до массы, в десять раз превышающей массу дикого. Первобытные люди тысячелетиями собирали мелкий дикий горох (так же, как мы сегодня собираем мелкую дикую голубику), прежде чем выборочный сбор и высаживание наиболее привлекательных крупных зерен — современными словами, хозяйственное возделывание — начало автоматически способствовать увеличению средней величины горошин с каждым новым поколением. Так же и магазинные яблоки имеют, как правило, около трех дюймов в поперечнике, а дикие — всего один дюйм. Початки древнейших видов кукурузы едва длиннее половины дюйма, но мексиканские земледельцы уже к 1500 г. н.э. вывели шестидюймовые, а початки некоторых сегодняшних сортов и вовсе достигают полутора футов.

Еще один очевидный параметр, по которому выращиваемые нами семена отличаются от множества своих диких родственников, это отсутствие горького вкуса. Эволюция наделила многие дикие семена горечью, дурным вкусом и даже сделала ядовитыми, чтобы отвадить от них голодных животных. Стало быть, естественный отбор действует на семена и плоды противоположными способами. Растения с вкусными плодами могут рассчитывать на распространение семян посредством животных, но само семя внутри плода на вкус должно быть неприятным. В противном случае животное разгрызет и его, и тогда оно не сможет прорасти.

Замечательный пример растения с семенами, которые лишились горечи в результате одомашнивания, это миндаль. Большинство зерен дикого миндаля содержат чрезвычайно горькое вещество под названием амигдалин, который (как уже говорилось) при распаде дает ядовитую синильную кислоту. Пара съеденных горстей дикого миндаля может кончиться смертью для человека, достаточно неразумного, чтобы не среагировать на предупреждающий горький вкус. Поскольку первая стадия непроизвольного одомашнивания подразумевает собирание семян растения в целях пропитания, непонятно, каким образом дикий миндаль вообще начали одомашнивать.

Объяснение кроется в том обстоятельстве, что единственный ген, который отвечает за синтез горького амигдалина, у случайных особей миндального дерева присутствует в мутантной форме. В условиях дикой природы такие деревья, как правило, умирают без потомства, потому что птицы обнаруживают и выклевывают все его созревшие зерна. Однако любопытствующие или просто голодные дети первых земледельцев, которые тащили в рот любые приглянувшиеся плоды диких растений, в какой-то момент попробовали зерна мутировавшего миндаля и отметили их сладость. (Похожим образом европейские крестьяне с давних пор и по сей день находят и собирают урожай с отдельных редких дубов, чьи желуди, против обыкновения, имеют сладкий вкус.) Эти самые негорькие зерна миндаля были единственными, которые «одомашнили» древние земледельцы — сначала непреднамеренно, на свалках отходов, в затем целенаправленно, в своих садах.

Судя по результатам раскопок, дикий миндаль появляется на человеческих стоянках в Греции уже к 8000 г. до н.э., а к 3000 г. до н.э. миндальные деревья были одомашнены в землях восточного Средиземноморья. Когда примерно в 1325 г. до н.э. умер египетский правитель Тутанхамон, среди угощений, оставленных в его знаменитой гробнице, чтобы покойнику было чем утолить голод в будущей жизни, присутствовали и миндальные орехи. Лимская фасоль, арбузы, картофель, баклажаны, капуста — это лишь некоторые из множества хорошо знакомых культур, чьи дикие предшественники были горькими или ядовитыми и чьи тогда еще случайные сладкие экземпляры, должно быть, прорастали вокруг отхожих мест древних искателей новых вкусовых ощущений.

Размер и вкус — два самых очевидных критерия, которыми руководствовались охотники-собиратели в отборе диких растений, но есть и другие, скажем, сочность плода, отсутствие в нем семян, масличность, наличие длинных волокон. У диких тыквенных семена почти не окружены плодом, однако интересы первых земледельцев работали на селекцию тех из них, в которых плодовой массы было больше, чем семян. Пример возделываемого банана, который прошел отбор давным-давно и плод которого в результате стал содержать только бессемянную мякоть, вдохновил современных ученых-агрономов, сумевших получить апельсины, виноград и арбузы без косточек. Растения с бессемянными плодами вообще прекрасно показывают способность человеческой селекции полностью обратить функцию дикого плода, как ее первоначально задумывала эволюция, — а именно как контейнера для распространения семян.

В древности многие растения аналогичным способом подверглись отбору ради высокого содержания масел в их плодах или семенах. Одним из самых первых плодовых деревьев, одомашненных в Средиземноморье, стала олива европейская — человек начал культивировать это дерево для получения масла около 4000 г. до н.э. Теперь оливки культурных сортов превосходят дикие не только по размеру, но и по содержанию масла. Селекционеры древности культивировали и растения с масличными семенами: кунжут, горчицу, мак, лен; ученые наших дней, преследуя ту же цель, улучшили породу подсолнечника, сафлора и хлопчатника.

Разумеется, хлопчатник, задолго до выведения его современных масличных сортов, был одомашнен людьми как растение, дающее волокна для изготовления тканей. Волокна хлопчатника (собственно, хлопок) — это ворсинки на его семенах, и древние растениеводы как Нового, так и Старого Света независимо друг от друга отбирали разные виды хлопчатника, отличающиеся большей длиной этих ворсинок. Напротив, у льна и конопли, еще двух растений, поставлявших сырье ткачам древности, волокна берутся из стебля, и в данном случае селекция работала на получение у культурных видов длинного прямого стебля. Хотя в нашем представлении типичная сельскохозяйственная культура — это культура пищевая, одной из древнейших культур является лен (одомашненный примерно к 7000 г. до н.э.). Льняная ткань оставалась главным текстильным продуктом Европы до тех пор, пока после промышленной революции ей на смену не пришли хлопчатобумажные и синтетические ткани.


До сих пор все описанные мной эволюционные изменения, случившиеся с дикими растениями в ходе окультуривания, касались признаков, вполне очевидных для будущих земледельцев: размера плода, горечи, сочности, масличности, длины волокон. Снимая урожай с отдельных диких особей, обладавших этими желательными качествами в исключительной степени, древние люди помимо своего намерения преумножали их потомство и подготавливали их к дальнейшему одомашниванию.

Однако растения изменялись еще как минимум по четырем параметрам, каждый из которых был скрыт от нашего собирателя ягод и потому прямо не участвовал в его выборе. Эти четыре антропогенных изменения провоцировались иным способом: собиратели либо пользовались плодами доступных особей и обходили вниманием те, что по какой-то неявной причине оставались недоступными, либо трансформировали сами естественные условия, направляющие эволюционное развитие видов.

Первое изменение из этого ряда — изменение сложившихся в дикой природе механизмов распространения. Многие растения в ходе эволюции выработали особые приемы разбрасывания семян (тем самым лишая людей удобной возможности их собирать). Соответственно только семенам особей, неспособных использовать эти приемы в силу мутации, было суждено стать пищей человека, а со временем — родоначальниками новых культур.

Очевидный пример такой селекции — история гороха, чьи семена (горошины) вызревают упакованными в контейнер-стручок. Чтобы прорасти, горошинам нужно выбраться из стручка, и для этого эволюция снабдила дикий горох геном, действие которого заставляет стручок в нужный момент самопроизвольно открываться и высыпать горошины на землю. У редких особей-мутантов стручки не раскрываются. В естественных условиях семена мутантных особей погибают, замурованные в висящем на стебле стручке, и только особи с раскрывающимися стручками передают потомству свои гены. Однако единственными стручками, которые могли бы собирать люди, были как раз стручки мутировавших особей, неспособных к самосеву. Таким образом, как только люди стали собирать дикий горох и уносить его домой для трапезы, отбор начал непосредственно работать на пользу гена-мутанта. Ту же благоприятную роль человеческий отбор сыграл и в судьбе нераскрывающихся мутантов других растений, в частности чечевицы, мака и льна.

Семена дикой пшеницы и ячменя не упакованы в самораскрывающуюся капсулу, а растут на вершине колоса, который спонтанно осыпается, высевая зерна в почву, где они могут прорасти. Из-за мутации единственного гена колос может потерять способность осыпаться. В естественных условиях эта мутация была бы фатальной, поскольку зерна, оставшиеся на колосе, никогда бы не проросли и не пустили корни. Между тем именно зерна таких мутантов представляли наибольшее удобство для человека — только они дожидались, пока человек срежет или сорвет колос и унесет его в свое жилище. Дальше, когда человек высеивал эти собранные зерна-мутанты, все их потомство с аналогичной мутацией было вновь доступно для сбора и посадки, а зерна нормального потомства, самостоятельно попавшие в почву, — недоступны. Двигаясь по этому пути, будущие земледельцы развернули вектор естественного отбора на 180 градусов: прежде побеждавший ген неожиданно оказался обреченным на вымирание, а прежде стерилизующий ген-мутант стал залогом преумножения потомства. Больше 10 тысяч лет назад такая непроизвольная селекция пшеницы и ячменя по наличию неосыпающегося колоса стала, судя по всему, первым серьезным «улучшением» какого-либо растения, удавшимся человеку. Именно оно стало вехой, ознаменовавшей начало сельского хозяйства в Плодородном полумесяце.

Второй тип изменения еще меньше обращал на себя внимание древних собирателей даров природы. Для однолетнего растения, растущего в области с чрезвычайно непредсказуемым климатом, быстрое и одновременное прорастание всех семян вполне способно стать смертным приговором. Если бы такое происходило, все проклюнувшиеся ростки могли бы быть уничтожены единственной засухой или заморозками и виду было бы больше нечем размножаться. Поэтому в ходе адаптации многие однолетники научились подстраховываться, включая механизмы угнетения роста: их семена, попадая в почву, какое-то время остаются в состоянии покоя и растягивают период своего прорастания на несколько лет. Благодаря такому приспособлению, даже если большинство сеянцев погибают от экстремального перепада погоды, всегда остается сколько-то семян в спячке, которые имеют шанс прорасти позже.

Широко распространенный среди диких растений страховочный прием — спрятать свои семена внутри толстой оболочки или панциря. Среди множества видов, имеющих подобный адаптационный механизм, — пшеница, ячмень, горох, лен и подсолнечник. В естественных условиях их семена с встроенной задержкой роста имеют шанс прорасти, но представьте себе, что должно было произойти в условиях первичного развития земледелия. Первые земледельцы путем проб и ошибок обнаруживали, что можно повысить урожай, вспахивая и поливая землю и затем высевая в нее семена. При такой последовательности шагов сеянцы, прораставшие в первый же сезон, становились растениями, с которых снимали урожай и чье потомство вновь высевалось уже на следующий год. Между тем многие дикие растения в первый сезон оставались в спячке и поэтому не давали урожая.

У редких мутировавших особей диких растений толстая семенная оболочка или другие механизмы отсрочки роста отсутствовали. Все такие особи-мутанты давали ростки вскоре после посева и со временем приносили урожай мутантов-семян. Первые земледельцы не могли заметить это различие так же, как они замечали и выборочно собирали дикие ягоды. Однако цикл посев — рост — урожай — посев непосредственным образом делал этот выбор за них — выбор в пользу мутантов. Изменения в факторах угнетения роста, как и изменения в механизме распространения семян, характеризовали эволюцию пшеницы, ячменя, гороха и многих других культур, которые тем самым все больше отдалялись от своих диких родственников.

Последний существенный тип трансформации растений, не заметной глазу раннего земледельца, имел отношение к механизму их возобновления (репродукции). Проблема, с которой вынуждено иметь дело любое растениеводство, выведение новых сортов, всегда заключалась в следующем. Случайные особи-мутанты иногда оказываются полезнее человеку, чем нормальные особи (например, из-за большей величины или меньшей горечи зерен), но если они скрещиваются с нормальными растениями, мутация в следующем поколении либо размывается, либо вовсе исчезает. Какие обстоятельства могли обеспечить ее удержание, если мы ведем речь о самых первых шагах развития земледелия?

У растений, репродуцирующихся самостоятельно, ген-мутант сохраняется автоматически. Это касается тех растений, что размножаются вегетативно (клубнями или усами), а также растений с обоеполыми цветками, способными к самоопылению. Однако преобладающее большинство диких растений размножается иначе. Они либо являются несамоопыляющимися гермафродитами, которые вынуждены скрещиваться с другими обоеполыми особями (моя мужская часть опыляет твою женскую часть, твоя мужская часть опыляет мою женскую часть), либо существуют в двух разнополых разновидностях, мужской и женской, как, например, все нормальные млекопитающие. Первые называются самонесовместимыми обоеполыми видами, вторые — двудомными. И тот и другой тип не несли ничего хорошего древним растениеводам, которые из-за такого устройства репродукции быстро лишались любых желательных мутаций, не понимая к тому же, почему это происходит.

Решение проблемы потребовало еще одного неявного изменения, связанного с тем, что многочисленные мутации растения влияют на саму его репродуктивную систему. Так, со временем некоторые особи-мутанты научились плодоносить вообще без опыления — в результате мы сегодня имеем бессемянные бананы, виноград, апельсины и ананасы. Некоторые гермафродиты-мутанты утратили свою самонесовместимость и научились самоопыляться — процесс, случившийся в эволюции многих плодовых деревьев, например персикового, абрикосового, сливы, яблони и вишни. Некоторые мутировавшие виды виноградной лозы, которые в нормальном виде имели отдельные мужские и женские растения, также стали самоопыляющимися гермафродитами. Тем или иным из этих путей древние земледельцы, которые ничего не смыслили в репродуктивной биологии растений, преодолели тупик ситуации, в которой многообещающие особи-мутанты приносили одноразовое потомство, отбраковываемое ввиду бесполезности для дальнейшей культивации. Они все-таки сумели вывести полезные культуры, которые сохраняли чистоту породы и поэтому высаживались снова и снова.

Итак, земледельцы производили отбор среди особей растительных видов не только на основе таких наглядных качеств, как размер и вкус, но и на основе невидимых признаков: механизмов самосева, угнетения роста, репродукции. В результате разные растения прошли отбор как носители разных, зачастую противоположных свойств. Одни (например, подсолнечник) отбирались по признаку крупного размера семян, другие (например, банан) — по признаку их мелкого размера или полного отсутствия. Салат-латук был выбран за пышность листьев в ущерб семенам или плоду; пшеница и подсолнечник — за семена в ущерб листьям; тыквы — за величину и мясистость плода в ущерб семенам. В этом смысле особенно поучительны случаи, когда один растительный вид подвергался селекции по разным признакам — когда разные цели селекционеров порождали довольно непохожие друг на друга культуры. Скажем, свекла, выращиваемая еще древними вавилонянами ради ее листьев (как и ее современная разновидность под названием мангольд), позже стала разводиться как съедобный корнеплод, а еще позже, в XVIII в. — ради содержащейся в ней сахарозы (сахарная свекла). Древняя капуста, вероятно изначально культивируемая как источник масличных семян, претерпела еще большую диверсификацию: сегодня одни ее разновидности ценятся за листья (современная кочанная капуста и браунколь), другие — за стебель (кольраби), третьи — за почки (брюссельская капуста), четвертые — за цветки (цветная капуста и брокколи).

До сих пор мы рассматривали преображение диких растений в культурные как результат человеческой селекции, осознанной или неосознанной, — то есть процесса, в ходе которого земледельцы изначально отбирали семена определенных особей некоего дикого вида, приносили их в свои сады и огороды и ежегодно отбирали определенные семена полученного потомства, чтобы посеять их на следующий год. Однако значительная часть эволюции культурных видов происходила в результате самоотбора растений. Вспомним, что дарвиновское выражение «естественный отбор» описывает ситуацию, когда определенные особи рассматриваемого вида в естественных условиях выживают и/или размножаются успешнее конкурирующих особей того же вида. То есть отбор становится итогом естественных процессов дифференциации, осуществляющейся в ходе выживания и репродукции. Изменение условий часто влечет за собой смену критериев успешного выживания и размножения, и поскольку «естественно отобранными» становятся особи иного типа, со временем вся популяция претерпевает эволюционное обновление. Классический пример — развитие индустриального меланизма у британских мотыльков: по мере загрязнения среды их обитания в XIX в. более темные особи стали встречаться чаще, чем более бледные, потому что, сидя на дереве с темной, загрязненной поверхностью, темные мотыльки имели больше шансов ускользнуть от внимания хищников, чем контрастирующие с фоном бледные.

Во многом аналогично тому, как промышленная революция изменила среду обитания мотыльков, земледелие изменило среду обитания растений. Вспахиваемый, удобряемый, орошаемый и пропалываемый сад / огород создает совсем иные условия для роста, чем сухой, неудобряемый склон холма. Множество трансформаций, которые претерпели растения в ходе одомашнивания, были вызваны подобными изменениями природных условий, а значит и сменой благоприятствуемых типов особей. Скажем, если земледелец густо засеивает свой сад, между семенами возникает довольно интенсивная конкуренция. Крупные семена, которые способны воспользоваться благоприятными условиями для быстрого роста, займут привилегированное положение в отношении мелких семян, которые имели привилегию раньше — на сухом, неудобряемом склоне холма, где была меньше плотность насаждений, а следовательно, и конкуренция. Подобный рост конкуренции между особями сам по себе значительно способствовал увеличению среднего размера семян, а также многим другим переменам, случившимся в ходе преображения диких растений в древние сельскохозяйственные культуры.


Чем объясняются огромные различия между растениями в аспекте их способности к одомашниванию? Почему одни дикие виды были одомашнены в глубокой древности, другие — только в Средние века, а третьи по-прежнему сводят на нет все наши попытки их окультурить? Многие необходимые ответы можно получить, обратившись к хорошо изученной последовательности возникновения культур в Юго-Западной Азии — в регионе Плодородного полумесяца.

Из собранных данных явствует, что самые первые культуры Плодородного полумесяца, в частности пшеница, ячмень и горох, одомашненные около 10 тысяч лет назад, произошли от диких родителей, которые обладали множеством выигрышных характеристик. Они уже были съедобны и давали щедрый урожай в естественных условиях. Их было легко выращивать — для этого их требовалось лишь посеять или посадить. Они быстро росли, и снимать с них урожай можно было уже через несколько месяцев после посева — огромный плюс для зарождающегося земледелия, которым занимались люди, все еще не окончательно превратившиеся из кочующих охотников в оседлых поселян. В отличие от многих позднейших культур вроде земляники и салата-латука, они к тому же обладали хорошей сохранностью. Эти растения по преимуществу были самоопыляющимися, а значит разновидности культур размножались внутри себя и передавали свои полезные гены потомству в неизменном виде, не нуждаясь для продолжения породы в скрещивании с другими, менее полезными человеку разновидностями. Наконец, их диким предкам нужно было совсем немного модифицировать свой геном, чтобы превратиться в культуру — если, например, говорить о пшенице, то ей понадобилось претерпеть лишь две мутации: лишиться механизма спонтанного осыпания колоса и научиться прорастать однократно в первый сезон.

Следующая стадия эволюции культур заключалась в одомашнивании первых плодовых и ореховых деревьев, случившемся около 4000 г. до н.э. Речь идет об оливах, инжире (фиговом дереве), финиковой пальме, гранате и винограде. От злаковых и бобовых культур их отличало то неблагоприятное обстоятельство, что приносить пищу они начинали не раньше, чем через три года после посадки, а достигали максимального плодоношения спустя целое десятилетие. Таким образом, выращивать эти растения могли лишь люди, окончательно перешедшие к оседлой деревенской жизни. Впрочем, эти первые плодовые и ореховые деревья все равно выделялись на фоне себе подобных сравнительной легкостью культивации. В отличие от позднейших деревьев-доместикатов, их можно было высаживать непосредственно черенками или даже семенами. У черенков было преимущество — когда древние садоводы находили или выводили дерево, дающее богатый урожай, они могли быть уверены, что все потомки, выросшие из его черенков, останутся точно такими же.

На третьей стадии человек одомашнил плодовые деревья, культивировать которые оказалось гораздо труднее: яблони, груши, сливы, вишни. Эти деревья нельзя вырастить из черенков. Выращивание их из семян тоже было бы напрасной тратой сил, поскольку даже выдающиеся особи этих видов слишком изменчивы и чаще всего дают никчемные плоды. Вместо этого разводить такие растения приходится с помощью сложной методики прививания, изобретенной в Китае много позже зарождения сельского хозяйства. Прививать растения — непростое занятие, даже когда принцип уже известен; узнать же этот принцип нельзя было иначе, кроме как целенаправленно ставя соответствующие эксперименты. Во всяком случае, такое открытие никак не могло произойти в результате справления нужды в отхожем месте вернувшимся из леса собирателем, который через какое-то время получал приятный сюрприз в виде плодоносящего предка будущей культуры.

Многие из деревьев поздней стадии окультуривания ставили человека перед еще одной проблемой: их дикие предки не принадлежали к самоопыляющимся видам. Каждой особи требовалось перекрестное опыление с другой особью своего вида, представлявшей отличную генетическую разновидность. Поэтому первым садоводам либо нужно было найти мутировавшие растения, не нуждавшиеся в перекрестном опылении, либо целенаправленно высаживать разные генетические разновидности (или мужские и женские особи) близко друг к другу. Все эти трудности намного задержали одомашнивание яблонь, груш, слив и вишен — почти до классической эпохи. Примерно тогда же подоспела еще одна группа поздних доместикатов, окультуривание которой стоило людям куда меньших усилий, — это были дикие растения, изначально обосновавшиеся среди возделываемых человеком культур в качестве сорняков. Рожь, овес, репа, редис, свекла, лук-порей, салат-латук — все это культуры, когда-то бывшие сорняками.


Хотя в точности описанная мной последовательность относится к Плодородному полумесяцу, более или менее сходные последовательности были характерны для многих регионов мира. В частности, пшеница и ячмень, появившиеся в ближневосточном регионе, представляют класс культур, называемых хлебными зерновыми (это члены семейства злаков), тогда как выведенные в нем же горох и чечевица представляют зернобобовые культуры (это члены семейства бобовых). Хлебные культуры имеют преимущество быстрого роста, высокого содержания углеводов и высокой урожайности (до тонны съедобной пищи на посевной гектар). Как результат, на хлебные культуры сегодня приходится свыше половины калорий, потребляемых человечеством, и к ним относятся пять из двенадцати самых распространенных на Земле культур (пшеница, кукуруза, рис, ячмень и сорго). У многих хлебных культур низкое содержание белка, однако этот дефицит восполняется зернобобовыми, в которых доля белка, как правило, составляет 25% (в случае сои — все 38%). В совокупности хлебные и бобовые зерновые обеспечивают солидную часть ингредиентов сбалансированного человеческого рациона.

Как видно из сводной таблицы 7.1, во множестве регионов производство продовольствия началось именно с одомашнивания локальной группы хлебных / бобовых культур. Самые известные примеры таких групп — это сочетание пшеницы и ячменя с горохом и чечевицей в Плодородном полумесяце, сочетание кукурузы с несколькими бобовыми видами в Мезоамерике и сочетание риса и проса с соей и другими бобовыми в Китае. Меньше известны комбинация сорго, африканского риса и африканского проса с коровьим горохом и земляным орехом, которая стала основой сельского хозяйства в Африке, и комбинация псевдохлебной культуры квиноа с несколькими видами бобовых, сыгравшая аналогичную роль в Андах.

Регион Тип культуры
Хлебные зерновые, другие злаки Зернобобовые Волокнистые Клубневые и корнеплоды Бахчевые
Плодородный полумесяц пшеница двузернянка (эммер) и однозернянка, ячмень горох, чечевица, нут лен дыня
Китай просо итальянское, просо обыкновенное, рис соя, фасоль лучистая, фасоль золотистая (маш) конопля [дыня]
Мезоамерика кукуруза фасоль обыкновенная, фасоль остролистная, фасоль огненная хлопчатник обыкновенный (G. hirsutum), юкка, агава хикама тыква обыкновенная (C. pepo) и др.
Анды, Амазония квиноа, [кукуруза] фасоль лимская, фасоль обыкновенная, арахис хлопчатник барбадосский (G. barbadense) маниок, батат, картофель, ока тыква крупноплодная (C. maxima) и др.
Западная Африка и Сахель сорго, африканское просо, африканский рис коровий горох, земляной орех хлопчатник травянистый (G. herbaceum) африканский ямс арбуз, бутылочная тыква
Индия [пшеница, ячмень, рис, сорго, просо] гиацинтовые бобы, фасоль золотистая, урд хлопчатник древовидный (G. arboreum), лен огурец
Эфиопия тэфф, элевзина, [пшеница, ячмень] [горох, чечевица] [лен]
Восток Соединенных Штатов канареечник каролинский, ячмень карликовый, горец, марь топинамбур (земляная груша) тыква обыкновенная (C. pepo)
Новая Гвинея сахарный тростник ямс, таро

Таблица 7.1. Региональные разновидности главных типов культур в древности.

Таблица 7.1 также демонстрирует, что раннее одомашнивание льна для получения волокон в Плодородном полумесяце имеет параллели и в остальном мире. Конопля, четыре вида хлопчатника, юкка и агава — каждое растение в своем регионе — обеспечивали волокно для веревок и тканой одежды в Китае, Мезоамерике, Индии, Эфиопии, субсахарской Африке и Южной Америке, кое-где деля эту функцию с домашними животными как источником шерсти. Из независимых очагов производства продовольствия собственной прядильной культуры не появилось только на востоке Соединенных Штатов и на Новой Гвинее.

Помимо таких параллелей между мировыми системами производства продовольствия существовали и серьезные отличия. Одно из них заключалось в том, что почти повсюду в Старом Свете основными чертами сельского хозяйства стали три вещи: засевание вразброс, монокультурные поля, а также, со временем, вспашка плугом. Это означает, что при посеве семена разбрасывались по сторонам горстями, в результате чего целое поле отходило под одну-единственную культуру. Как только были одомашнены коровы, лошади и другие крупные млекопитающие, они были впряжены в плуг и поля стали вспахиваться с помощью животной силы. Между тем в Новом Свете не было одомашнено ни одного животного, способного тянуть за собой плуг. Поэтому поля здесь всегда вспахивали палками или мотыгами, а семена не разбрасывались горстями, а высаживались руками по отдельности. Таким образом, большинство полей Нового Света так и не стали монокультурными — они превратились в смешанные огороды, на которых произрастало множество высаженных по соседству культур.

Еще одно значимое отличие между сельскохозяйственными системами заключалось в составе культур, обеспечивавших земледельцев калориями и углеводами. Как мы убедились, во многих регионах эту функцию выполняли хлебные зерновые. Однако в других регионах роль хлебных культур либо целиком, либо частично взяли на себя корнеплоды и клубневые, участие которых в питании жителей, скажем, Ближнего Востока и Китая было пренебрежимо мало. Маниок (иначе называемый кассава) и батат стали основой рациона в тропической Южной Америке, картофель и ока — в Андах, африканские виды ямса — в Африке, индо-тихоокеанские виды ямса и таро — в Юго-Восточной Азии и на Новой Гвинее. В двух последних регионах еще одним постоянным поставщиком углеводов стали древесные культуры, в первую очередь бананы и хлебное дерево.


Итак, ко временам Римской империи почти все ведущие культуры современности уже возделывались в той или иной части земного шара. Как и в случае с домашними животными, о которых речь пойдет позднее (глава 9), древние охотники-собиратели прекрасно разбирались в диких видах растений своей местности и, став земледельцами, наверняка выявили почти все из них, что стоили одомашнивания. Разумеется, культивирование земляники и малины было впервые предпринято только средневековыми монахами, а современные растениеводы по-прежнему совершенствуют древние культуры и даже вывели несколько второстепенных новых, в основном ягодных (голубика, клюква, киви) и ореховых (макадамия, пеканы, кешью). Однако эти немногочисленные современные добавления к нашему рациону не стали играть сколько-нибудь важной роли, хотя бы в чем-то сопоставимой со значением древних столпов сельского хозяйства: пшеницы, кукурузы и риса.

Между тем многие дикие растения отсутствуют в перечне наших агрономических побед — их, несмотря на питательную ценность, мы одомашнить так и не смогли. Пожалуй, нашим самым очевидным поражением стали дубы, чьи плоды — желуди — не только когда-то являлись одной из основ питания коренных американцев в Калифорнии и на востоке Соединенных Штатов, но и еще совсем недавно служили доступным резервом для голодающих европейских крестьян в неурожайные годы. Желуди, будучи богаты крахмалом и маслами, обладают высокой питательной ценностью. Подобно многим съедобным диким плодам, большинство желудей содержат горькие танины, однако любители научились справляться с ними так же, как они справлялись с горькими ингредиентами миндальных орехов и других диких растений: либо удаляя танины измельчением зерна и выщелочиванием, либо обирая только редкие особи-мутанты, которые плодоносят желудями с низким содержанием танинов.

Почему у нас так и не получилось одомашнить столь ценный источник пищи, которым являются дубы? Почему нам потребовалось так много времени, чтобы одомашнить землянику и малину? Какие свойства этих растений сделали их недосягаемыми для древних селекционеров, научившихся даже такой сложной методике, как прививание?

Как выясняется, дубы обладают тройной защитой от окультуривания. Во-первых, их медленный рост истощил бы терпение почти всякого садовода. На фоне пшеницы, которая дает урожай через несколько месяцев после посева, и миндаля, вырастающего в плодоносящее дерево за три-четыре года, посаженный желудь может заставить ждать плодоношения десять лет и больше. Во-вторых, в ходе эволюции дубы подгоняли свои плоды, их размер и вкус под нужды определенных животных, чьи манипуляции с желудями (закапывание, выкапывание, поедание) большинство из нас наблюдало собственными глазами — я говорю о белках. Сами дубы вырастают из тех редких желудей, которые белка почему-либо забыла выкопать. Учитывая, что белок — миллионы и что ежегодно каждая разносит сотни желудей практически по всем местам, пригодным для роста дубов, мы, люди, можем и не мечтать о том, чтобы естественный отбор дубов ориентировался на свойства желудей, которые нужны нам. Тем же самым неблагоприятным сочетанием малой скорости роста и великой скорости белок, скорее всего, объясняется и отсутствие культурных сортов бука и гикори (североамериканского орешника) — диких орехоносов, в прошлом интенсивно эксплуатировавшихся соответственно европейцами и коренными американцами.

Наконец, наверное, самое важное отличие между плодами миндаля и дуба заключается в том, что у первых за горечь отвечает единственный ген, а у дубов, судя по всему, — несколько. Если бы древние садоводы посадили миндаль или желудь, взятый от случайного негорького дерева-мутанта, то по законам генетики на выросшем миндальном дереве половине орехов надлежало бы быть такими же негорькими, как у родительского дерева, — но на выросшем дубе большинство желудей оказалось бы горькими. Одно это погасило бы энтузиазм любого потенциального хозяина дубовых плантаций, даже если бы ему удалось победить белок и набраться неисчерпаемого терпения.

В случае земляники и малины мы когда-то столкнулись с похожими проблемами по части конкуренции с дроздами и другими ягодолюбивыми пернатыми. Действительно, уже римляне выращивали землянику в огородах. Однако в условиях, когда миллионы европейских дроздов разносили ее семена, оставляя их вместе с пометом во всех возможных местах (не исключая и сами римские огороды), земляника была обречена оставаться мелкой ягодой, удобной для дроздов, а не крупной ягодой, желанной для человека. Только позднее, с появлением защитных сетей и теплиц, мы наконец смогли переиграть дроздов и перекроить поведение земляники и малины по своей мерке.


Итак, мы теперь знаем, что разница между гигантской клубникой с полки супермаркета и крошечной земляникой, растущей в лесу, демонстрирует лишь один из многообразных параметров, по которым культурные растения отличаются от своих диких прародителей. Такие отличия изначально возникли благодаря естественной изменчивости самих диких растений. Некоторые из них, например вариации в размере ягод или во вкусе орехов, быстро попадали на заметку древним растениеводам. Другие, скажем механизмы самосева или торможения роста, оставались неизвестными человеку вплоть до эпохи расцвета современной ботаники. Однако вне зависимости от того, отбирали ли древние собиратели съедобные растения по наглядным или по неведомым им свойствам, направляемая ими эволюция диких видов в культурные поначалу оставалась чисто непроизвольным процессом. Она была неизбежным результатом нашего выбора определенных диких особей, а также конкуренции между особями в садах, в которой выигрывали совсем не те, кто выигрывал раньше, в естественных условиях.

Теперь нам понятно, почему Дарвин не начал свой великий труд «О происхождении видов» непосредственно с рассказа о естественном отборе. Вместо этого его первая глава представляет собой развернутое повествование о том, как наши домашние животные и растения возникли путем искусственного отбора, направляемого человеком. Мы выслушиваем сначала не историю птиц с Галапагосских островов, привычно связываемую с именем Дарвина, — автор находит нужным поведать нам о том, как фермеры выводят новые разновидности крыжовника! Он пишет: «В садоводческих сочинениях мне попадались выражения удивления перед изумительным искусством садоводов, сумевших получить такие блестящие результаты из такого жалкого материала; но искусство это было очень простым и по отношению к полученному конечному результату применялось почти бессознательно. Оно заключалось всегда в разведении лучшей из известных разновидностей, в высеивании ее семян и в отборе несколько лучшей разновидности в случае ее появления и так далее». Принципы выведения культур путем искусственного отбора по-прежнему служат нам самой понятной моделью происхождения видов в условиях отбора естественного.

Глава 8. Яблони или индейцы

Только что мы узнали, с чего начиналось окультуривание диких видов растений в нескольких регионах — шаг, имевший огромные и непредсказуемые последствия для образа жизни обитателей этих регионов, а также для того, какое место в истории займут их потомки. Теперь вернемся к нашим вопросам. Почему сельское хозяйство не возникло самостоятельно в некоторых плодородных и климатически крайне благоприятных областях, таких как Калифорния, Европа, субтропическая зона Австралии и субэкваториальная Африка? Почему из областей, где сельское хозяйство зародилось самостоятельно, в одних оно возникло раньше, чем в других?

Естественным образом напрашиваются два варианта ответа: проблема была либо в людях, либо в доступных им диких видах растений. С одной стороны, почти в любом регионе мира с климатом от умеренного до тропического и с достатком влаги наверняка хватило бы диких растений, пригодных для окультуривания. Тогда невозникновение сельского хозяйства в некоторых регионах объяснялось бы культурными характеристиками народов, их населяющих. С другой стороны, почти в любом достаточно большом регионе наверняка всегда был какой-то минимум наблюдательных людей со склонностью к экспериментаторству — потенциальных «одомашнивателей». Тогда объяснить, почему в некоторых регионах люди так и не перешли к производству продовольствия, можно лишь сославшись на отсутствие в этих регионах потенциальных доместикатов.

Как мы увидим в следующей главе, решить аналогичную задачу из истории одомашнивания крупных млекопитающих оказывается проще, поскольку количество их диких видов гораздо меньше, чем видов растений. В мире есть лишь около 148 видов крупных сухопутных травоядных или всеядных млекопитающих — животных, которых можно было бы рассматривать как кандидатов на одомашнивание. Походит тот или иной дикий вид для одомашнивания или нет, определяют всего несколько критериев. Поэтому не так уж трудно перебрать всех крупных зверей конкретного региона и узнать, несет ли его население ответственность за отсутствие самостоятельно одомашненных животных или такая ситуация порождена недостатком подходящих диких видов.

Воспользоваться таким методом в случае растений вряд ли получится по причине гигантского количества (двести тысяч) видов диких цветковых — отдела, представители которого преобладают среди всех наземных растений и к которому принадлежат почти все наши культуры. У нас нет никакой надежды перебрать весь список видов даже такого сравнительно небольшого региона, как Калифорния, не говоря уже о том, что оценить, сколькие из них могли бы стать родоначальниками культур. Впрочем, сейчас я расскажу о том, как обойти это затруднение.


Когда слышишь, что на Земле столько видов цветковых, сперва можно подумать, что подобное растительное изобилие гарантирует любому региону с достаточно приемлемым климатом отсутствие недостатка в кандидатах на окультуривание.

Однако подумайте о том, что преобладающее большинство диких растений по очевидным причинам не подходят для этой роли: они имеют древесную структуру, они не дают съедобных плодов, их листья и корни тоже не созданы для нашего желудка. Из двухсот тысяч диких видов растений люди употребляют в пищу лишь несколько тысяч, и лишь несколько сотен из них в той или иной мере одомашнены. Даже из этих нескольких сотен большинство играет очень незначительную роль в нашем рационе, и в одиночку они не смогли бы прокормить ни одну цивилизацию. Оказывается, что свыше 80% современного мирового урожая сельскохозяйственных культур снимается всего лишь с дюжины видов. В команду этих аграрных чемпионов входят хлебные зерновые — пшеница, кукуруза, рис, ячмень и сорго; зернобобовое растение соя; корнеплоды и клубневые растения картофель, маниок и батат; сахароносы сахарный тростник и сахарная свекла; наконец, плодовое растение банан. Одни только хлебные культуры обеспечивают сегодня свыше половины калорий, потребляемых населением Земли. Учитывая, что число основных продовольственных культур так мало и все они были выведены тысячи лет назад, нас уже не должно удивлять, что во многих регионах мира не нашлось диких аборигенных растений с выдающимся потенциалом. То обстоятельство, что в современную эпоху мы не прибавили к списку основных продовольственных культур ни одного нового пункта, заставляет предположить, что древние народы, вероятно, уже перепробовали все полезные дикие растения и одомашнили те, которые того стоили.

Так или иначе, некоторые истории несостоявшегося одомашнивания по-прежнему трудно объяснить. Самые непостижимые случаи связаны с растениями, которые были освоены в одном регионе и остались неодомашненными в другом. Будучи твердо уверены, что в этих случаях возможность превратить дикорастущий вид в полезную культуру существовала, мы не можем не задаться вопросом о том, почему в определенных регионах эту возможность никто не реализовал.

Характерный труднообъяснимый случай относится к Африке. Ценный хлебный злак сорго был одомашнен именно здесь — в зоне Сахель, вытянувшейся вдоль южной границы Сахары. В диком виде сорго встречается и гораздо южнее, в том числе на юге Африки, однако на юге Африки ни оно, ни какое-либо другое растение не культивировалось до тех пор, пока две тысячи лет назад банту не принесли сюда комплект культур, одомашненных ими на своей прародине, чуть севернее экватора. Почему коренные народы Южной Африки не окультурили дикое сорго самостоятельно?

Столь же непонятно, почему люди не научились сами разводить лен на всей обширной территории ареала его дикого предка, в том числе в Европе и Северной Африке, или пшеницу-однозернянку, которая в диком виде росла на юге Балканского полуострова. Поскольку эти два вида входили в число первых восьми культур Плодородного полумесяца, по легкости одомашнивания они наверняка опережали большинство растений. Как только в неближневосточные части дикого ареала льна и однозернянки проникал весь сельскохозяйственный комплекс из Плодородного полумесяца, их сразу начинали культивировать. Почему же народы этих периферийных регионов не начали разводить лен и однозернянку без посторонней помощи?

Аналогично дикие ареалы четырех первых одомашненных плодовых растений Плодородного полумесяца выходили далеко за пределы восточного Средиземноморья (где скорее всего произошла их доместикация): оливы, виноград и фиговое дерево росли западнее, в Италии, Испании и Северо-Восточной Африке, а финиковая пальма встречалась повсюду в Северной Африке и на Аравийском полуострове. Из всех диких плодовых растений эти четыре вида явно представляли самый податливый материал для селекции. Почему народы, проживавшие за пределами Плодородного полумесяца, не смогли их одомашнить и начали выращивать их только после знакомства с ними как с готовыми культурами, выведенными в восточном Средиземноморье?

Другая группа выдающихся случаев, требующих объяснения, связана с дикими видами, которые не подверглись доместикации в областях с заимствованным производством продовольствия, несмотря на то что близкие родственники этих видов были успешно одомашнены другими народами. Например, олива европейская (Olea europea) стала впервые возделываться в восточном Средиземноморье. Существуют порядка сорока других видов олив, распространенных в субсахарской Африке, Южной Азии и Восточной Австралии, и некоторые из них очень близки оливе европейской, однако ни один, в отличие от нее, не стал культурой. Сходным образом у одомашненных в Евразии диких яблонь и дикого винограда есть множество диких родственников в Северной Америке, которые в недавнее время даже скрещивались с евразийскими сортами ради улучшения этих последних. Почему же коренные американцы не окультурили эти, по-видимому, потенциально ценные дикие виды яблонь и винограда сами?

Список примеров и вытекающих из них вопросов можно продолжать и продолжать. Однако сама логика этих вопросов изначально порочна. Потому что окультуривание растений совсем непохоже на процесс, при котором охотники-собиратели одомашнивают какой-то один вид и как ни в чем не бывало продолжают вести кочевой образ жизни. Допустим, что североамериканские дикие яблони действительно превратились бы со временем в прекрасную культуру, если бы индейцы захотели осесть и заняться их разведением. Но бродячие охотники-собиратели никогда не оставили бы свой жизненный уклад, не поселились бы в деревнях и не начали бы ухаживать за яблоневыми садами, если бы к тому времени не было одомашнено много других диких растений и животных, делающих оседлое производительное существование конкурентоспособным по сравнению с охотничье-собирательским.

Как в таком случае нам следует оценивать сельскохозяйственный потенциал местной флоры? Или, если обратиться к случаю неодомашнивания индейцами диких североамериканских яблонь, кто был больше в этом виноват — индейцы или яблони?

Чтобы ответить на этот вопрос, мы сравним три региона, занимающих противоположные позиции в диапазоне очагов самостоятельного одомашнивания. Как мы уже знаем, один из них, ближневосточный Плодородный полумесяц, скорее всего, являлся первым центром производства продовольствия в мире, а также родиной нескольких основных сельскохозяйственных культур современности и почти всех главных одомашненных видов животных. В двух других регионах, на Новой Гвинее и на востоке Соединенных Штатов, были выведены собственные культуры, однако эти культуры не отличались многообразием (только одна из них со временем приобрела всемирное значение), и поэтому сложившийся сельскохозяйственный комплекс не мог обеспечить масштабного развития технологий и политической организации, как это случилось на Ближнем Востоке. В свете такого сравнения нам следует задаться следующим вопросом: «Имела ли флора и природные условия Плодородного полумесяца очевидные преимущества перед флорой и природными условиями Новой Гвинеи и востока Соединенных Штатов?»


Одним из центральных фактов всемирной истории является выдающаяся роль, которую с самого начала играла в ней часть Юго-Западной Азии, известная как Плодородный полумесяц (названный так из-за серповидных очертаний его возвышенностей на карте, см. карту 8.1). Насколько можно судить, эта территория была местом первого появления целого ряда новшеств, в том числе городов, письменности, империй и вообще всего, что мы (одобрительно или наоборот) называем цивилизацией. Атрибуты цивилизации, в свою очередь, возникли не на пустом месте, а в условиях высокой плотности населения, хранения продовольственных излишков и содержания несельскохозяйственных специалистов, которые также имели под собой основу в виде производства продовольствия — возделывания растительных культур и разведения домашних животных. Собственно, само производство продовольствия и было первым в ряду важнейших инноваций Плодородного полумесяца. Следовательно, ни одна попытка дать объяснение сложившейся в современном мире ситуации не может обойти стороной вопрос о том, почему благодаря своим одомашненным растениям и животным Плодородный полумесяц получил такую фору в развитии.

Ружья, микробы и сталь

Рис. 8.1. Плодородный полумесяц, охватывающий места производства продовольствия до 7000 г. до н.э.

По счастью, Плодородный полумесяц до сих пор остается самым всесторонне изученным и подробно описанным участком земной поверхности с точки зрения первичных стадий сельского хозяйства. У большинства культур, выведенных в границах Плодородного полумесяца или непосредственно по соседству, был идентифицирован дикий предок; его близкое родство с культурой подтверждено генетическим и хромосомным анализом; определен его ареал, установлены трансформации, которым он подвергся при одомашнивании, иногда на уровне отдельных генов; эти изменения четко фиксируются в последовательных археологических горизонтах; наконец, известно приблизительное место и время его доместикации. Что касается преимуществ, которыми с точки зрения первичного одомашнивания несомненно обладали другие регионы, в первую очередь Китай, я выбрал Плодородный полумесяц потому, что в его случае эти преимущества и обусловленную ими эволюцию локальных культур у нас есть возможность описать куда детальнее.

Одно из преимуществ Плодородного полумесяца — его местонахождение в зоне так называемого средиземноморского климата, для которого характерны мягкая, дождливая зима и долгое, жаркое и засушливое лето. Этот климат способствует отбору растительных видов, способных выжить в долгий сухой сезон и быстро возобновить вегетацию с началом сезона дождей. Многие растения Плодородного полумесяца, особенно виды злаковых и бобовых, в ходе эволюции приобрели ценное для человека свойство — эти однолетники в засушливый период иссыхают и сами собой погибают.

С отмеренным им годичным сроком однолетние растения, разумеется, остаются мелкими травами. Компенсируя это обстоятельство, многие из них вкладывают основные силы в производство крупных семян, которые пребывают в покое на протяжении сухого сезона и готовы дать первые ростки с началом дождей. Соответственно однолетники не тратят энергию на формирование несъедобных древесных или волокнистых стеблей, как деревья и кустарники. Между тем многие крупные семена, в первую очередь однолетних хлебных зерновых и зернобобовых, вполне съедобны для человека. Именно к этим двум классам относятся 6 из 12 основных современных культур. Обратный пример являют растения, которые вы можете наблюдать из окна, если живете вблизи леса: деревья и кустарники состоят из материала, практически целиком несъедобного, и вкладывают гораздо меньше энергии в свои съедобные семена. Разумеется, некоторые лесные деревья в регионах с влажным климатом дают крупные съедобные семена, однако эти семена не приспособлены к тому, чтобы пережидать долгий засушливый сезон, а значит и к длительному хранению человеком.

Второе преимущество флоры Плодородного полумесяца заключалось в том, что дикие предки многих аборигенных культур уже росли в изобилии и отличались высокой урожайностью. Они занимали обширные и сравнительно плотно заросшие участки, ценность которых не могла не обратить на себя внимание охотников-собирателей. Опытные исследования ботаников, собиравших урожай с таких диких самосевных участков — фактически подражая способу охотников-собирателей более чем десятитысячелетней давности, — показали, что их ежегодная урожайность может достигать тонны на гектар. Это означает, что расход человеком всего лишь одной килокалории на сбор дает до 50 килокалорий пищевой энергии. Собирая огромные количества дикого хлеба за короткую урожайную пору и сохраняя зерна для питания в оставшуюся часть года, некоторые племена охотников-собирателей Плодородного полумесяца смогли перейти к постоянной оседлой жизни в деревнях еще до того, как начали заниматься собственно культивацией.

Поскольку хлебные злаки Плодородного полумесяца имели такую урожайность в естественных условиях, их окультуривание не потребовало множества изменений. Как мы уже обсудили в предыдущей главе, две принципиальных трансформации — отключение естественных систем самосева и угнетения роста — случились автоматически и за короткое время, как только люди начали высеивать зерна в полях. Дикие предки нашей культурной пшеницы и ячменя настолько схожи с самими культурами, что вопрос, от кого они произошли, по сути, никогда не вставал. Из-за легкости одомашнивания однолетние растения с крупными зернами стали первыми или одними из первых культур, выведенных не только в регионе Плодородного полумесяца, но также в Китае и в африканском Сахеле.

На фоне стремительной эволюции пшеницы и ячменя история кукурузы, главного хлебного растения Нового Света, представляет разительный контраст. Наиболее вероятный предок кукурузы, дикое растение, известное под именем теосинте, так отличается от кукурузы по строению семени и цветка, что даже его роль родоначальника была долгое время предметом ожесточенных дебатов среди ботаников. Пищевая ценность теосинте вряд ли впечатлила бы охотников-собирателей: в природных условиях оно значительно уступает по урожайности дикой пшенице, дает гораздо меньше зерновой массы, чем выведенная из него кукуруза, и имеет семена, заключенные в несъедобную твердую оболочку. Чтобы превратиться в полезную культуру, теосинте нужно было радикально изменить свою репродуктивную биологию, научиться вкладывать гораздо больше энергии в рост семян и избавить их от твердых как камень скорлупок. Археологи еще горячо спорят о том, сколько столетий или тысячелетий культурной эволюции американских растений ушло на то, чтобы крошечные початки древней кукурузы достигли размеров большого пальца, однако уже ни у кого не вызывает сомнений, что прогресс, приведший их к современным размерам, занял еще как минимум несколько тысяч лет. Нет сомнений, что этот контраст между наглядными достоинствами пшеницы и ячменя и проблемами, с которыми столкнулся человек в случае теосинте, серьезно сказался на разных темпах развития человеческих обществ в Новом Свете и в Евразии.

Третье преимущество флоры Плодородного полумесяца заключается в том, что в ее составе велика доля обоеполых самоопылителей — растений, которые, как правило, опыляют сами себя, но способны и к периодическому перекрестному опылению. Вспомните, что большинство диких растений либо являются строго перекрестноопыляющимися гермафродитами, либо существуют как разнополые особи, каждая из которых не может размножаться в отсутствие как минимум еще одной особи другого пола. Эти репродуктивные особенности создавали немало трудностей для древних земледельцев, потому что, как только они находили полезный мутант, его потомство скрещивалось с другими особями и теряло свои унаследованные преимущества. Неудивительно, что большинство культур принадлежат той незначительной доле диких растений, которые либо являются самоопыляющимися гермафродитами, либо воспроизводят себя бесполым способом, то есть вегетативно (например, корнями, которые генетически дублируют родительское растение). Поэтому изобилие обоеполых самоопылителей среди растений Плодородного полумесяца было на руку первым местным растениеводам — в их распоряжении оказывалось достаточно диких видов с удобной для человека репродуктивной биологией.

Обоеполые самоопылители были удобны первым растениеводам еще и тем, что время от времени могли перекрестно опыляться с особями, несущими иной генотип, тем самым создавая новые разновидности для последующего отбора. Причем это случайное перекрестное опыление происходило не только между особями одного вида, но и между особями близкородственных видов, в результате чего появлялись межвидовые гибриды. Обычная хлебопекарная мягкая пшеница — наиболее ценная культура современности — появилась в Плодородном полумесяце именно как результат скрещивания обоеполых самоопылителей.

Из основных культур, выведенных в регионе Плодородного полумесяца, первые восемь были обоеполыми самоопылителями. Из входящих в их число трех хлебных самоопылителей (пшеницы-однозернянки, пшеницы-двузернянки и ячменя) обе пшеницы обладали дополнительным преимуществом — высоким содержанием белка (от 8 до 14%). Напротив, основные хлебные культуры Восточной Азии и Нового Света (рис и кукуруза соответственно) были совсем небогаты белком, и эта проблема дефицита питательных веществ имела важные последствия.


Итак, благодаря особенностям флоры Плодородного полумесяца первые местные земледельцы имели важное преимущество: среди доступных им диких видов была необычайно высока доля растений, пригодных для окультуривания. С другой стороны, зона средиземноморского климата, в которой расположен Плодородный полумесяц, простирается намного западнее, захватывая солидную часть Южной Европы и Северо-Западной Африки. Зоны средиземноморского климата есть и в четырех других областях мира — это Калифорния, Чили, Юго-Западная Австралия и ЮАР (карта 8.2). Все эти территории не только не составили конкуренции Плодородному полумесяцу в качестве мест раннего зарождения производства продовольствия, но не породили самостоятельного сельского хозяйства вообще. Какими же преимуществами перед остальными обладала средиземноморская зона Западной Евразии?

Ружья, микробы и сталь

Рис. 8.2. Мировые зоны средиземноморского климата.

Выясняется, что эта зона, и особенно сама область Плодородного полумесяца, имела как минимум пять таких преимуществ. Во-первых, вся западноевразийская зона является самой обширной в мире, вследствие чего обладает широким разнообразием диких растительных и животных видов и, к примеру, превосходит по этому показателю сравнительно мелкие средиземноморские зоны Юго-Западной Австралии и Чили. Во-вторых, из всех средиземноморских зон западноевразийская выделяется самой большой амплитудой перепадов климата от сезона к сезону и от года к году. Такая вариативность направляла эволюцию растительного мира в сторону большего пропорционального содержания однолетних растений. Из сочетания двух названных максимумов — видового разнообразия и доли однолетников среди растений — вытекает закономерное следствие: средиземноморская зона Западной Евразии обладает самым широким разнообразием однолетних растений.

Значение этого ботанического изобилия для человека было продемонстрировано географом Марком Блумлером, исследовавшим мировое распределение диких трав. Из тысяч диких злаковых видов планеты Блумлер свел в таблицу пятьдесят шесть главных крупносеменных — отборный урожай самой природы. Чтобы попасть в его таблицу, семена вида должны были быть как минимум в десять раз тяжелее, чем медианное значение веса семян для всех диких трав вообще (таблица 8.1).

Регион Число видов
Западная Азия, Европа, Северная Африка 33
— Средиземноморская зона 32
— Англия 1
Восточная Азия 6
Субсахарская Африка 4
Новый свет 11
— Северная Америка 4
— Мезоамерика 5
— Южная Америка 2
Северная Австралия 2
Итого 56

Таблица 8.1. Мировое распределение крупносеменных видов злаков.

Это воспроизведение таблицы 12.1 из докторской диссертации Марка Блумлера «Вес семян и условия окружающей среды в травянистых местностях средиземноморского типа в Калифорнии и Израиле» (Университет Калифорнии, Беркли, 1992). Здесь перечисляются 56 диких видов злаков с самыми крупными и тяжелыми семенами (за исключением бамбука), по которым есть доступные данные. Вес зерен этих видов варьируется от 10 мг до более 40 мг, что в десять раз превышает медианное значение для всего множества диких трав планеты, от которого приведенные 56 видов составляют лишь 1%. Таблица показывает, что злаки-чемпионы главным образом сосредоточены в средиземноморской зоне западной Евразии.

Практически все эти травы — уроженцы средиземноморских зон или других областей с сезонной засушливостью. Более того, они преобладающе сосредоточены как раз в Плодородном полумесяце или других частях западноевразийской средиземноморской зоны, благодаря чему у начинающих местных земледельцев имелся огромный выбор: 32 из 56 наиболее ценных диких трав всего мира! Если говорить конкретнее, ячмень и пшеница-двузернянка, две важнейших ранних культуры Плодородного полумесяца, занимают в списке Блумлера соответственно третье и тринадцатое места. По контрасту, на средиземноморскую зону Чили приходится только два пункта из этого списка, на Калифорнию и Южную Африку — по одному, а Юго-Западная Австралия не представлена в нем вообще. Один этот факт объясняет многое в том, почему всемирная история сложилась именно так, как сложилась.

Третье преимущество средиземноморской зоны Плодородного полумесяца над остальными заключается в том, что для нее характерен широкий разброс высот и типов ландшафтов в пределах незначительных расстояний. Перепад высот на ее территории — от самой низкой точки суши на Земле (Мертвое море) до гор высотой в 18 тысяч футов (неподалеку от Тегерана) — обеспечивает соответствующее разнообразие сред обитания, а значит и достаточно широкое разнообразие диких растений, потенциально пригодных для окультуривания. Гористые местности здесь непосредственно прилегают к низинам с их реками, речными поймами и пустынями, пригодными для оросительного сельского хозяйства. В средиземноморских зонах Юго-Западной Австралии и в меньшей степени Южной Африки и Западной Европы диапазон высот, ландшафтов и сред обитания более ограничен.

Другим следствием перепада высот на территории Плодородного полумесяца была «ступенчатость» урожайного сезона: у растений на более высоких площадках спелость семян наступала немного позже, чем у растений на нижних. Это означало, что охотники-собиратели могли подниматься по склону, собирая зерно по мере его созревания, а не решать непосильную задачу быстрого сбора урожая, разом созревшего на одной высоте. На начальных стадиях культивации растений первым земледельцам не требовалось ничего сложного — только взять семена диких злаков, растущих на склонах холмов и получающих влагу от непредсказуемых атмосферных осадков, и высадить эти семена в сырую низинную почву, где было больше надежды на урожай и меньше зависимости от дождя.

Высокая удельная плотность биологического разнообразия, характерная для Плодородного полумесяца, наделила его и четвертым преимуществом — обилием предков не только ценных культур, но и крупных домашних животных. Как мы увидим, в остальных средиземноморских зонах — в Калифорнии, Чили, Юго-Западной Азии и Южной Африке — диких видов млекопитающих, пригодных для одомашнивания, либо не было вообще, либо было слишком мало. Напротив, в регионе Плодородного полумесяца четыре крупных вида млекопитающих — коза, овца, свинья и корова — оказались одомашнены довольно рано, возможно, раньше всех прочих видов в мире за исключением собаки. Эти виды и сегодня входят в пятерку самых важных домашних животных (глава 9). Как бы то ни было, наибольшее распространение их дикие предки имели не в одних и тех же частях Плодородного полумесяца, поэтому первоначальная доместикация каждого вида не была повсеместной: овец, скорее всего, одомашнили в центральной части региона, коз — либо в более возвышенной восточной части (горная цепь Загрос на территории Ирана), либо в юго-западной (Левант), свиней — в северо-центральной, а коров — в западной, включая территорию Анатолии. Между тем, несмотря на то что районы наибольшего распространения прародителей домашнего скота не совпадали, все четыре вида обитали в достаточной близости друг от друга и после одомашнивания легко распространились по остальным частям региона, в итоге прижившись на всем его пространстве.

Земледелие Плодородного полумесяца началось с доместикации восьми местных первичных основных культур (называемых так потому, что они положили начало сельскому хозяйству в регионе и, возможно, во всем мире). Это были пшеница-двузернянка, пшеница-однозернянка, ячмень (хлебные культуры), чечевица, горох, нут, вика четкообразная (зернобобовые) и лен (волокнистая культура). Из этих восьми первичных культур только две, ячмень и лен, в диком виде широко распространены за пределами Плодородного полумесяца и Анатолии. Дикий ареал двух других был совсем небольшим: нут рос только на юго-востоке Турции, а двузернянка — только в пределах самого Плодородного полумесяца. Таким образом, ближневосточное земледелие имело все условия, чтобы начаться с одомашнивания доступных в регионе диких растений, — ему не нужно было ждать проникновения культур, выведенных из дикорастущих видов где-либо еще. И наоборот, два первичных растительных доместиката из восьми не могли появиться в другой части мира, кроме Плодородного полумесяца, поскольку в диком виде нигде больше не встречались.

Благодаря достатку пригодных к одомашниванию диких растений и животных древние обитатели Плодородного полумесяца получили возможность быстро сформировать эффективный и сбалансированный биокомплекс для интенсивного продовольственного производства. Этот комплекс состоял, во-первых, из источника углеводов — трех хлебных злаков; во-вторых, источника белков — четырех зернобобовых растений (содержащих 20-25% белка) и четырех домашних животных (с дополнительным второстепенным источником в виде пшеницы); в-третьих, из источника волокон и масел — льна (семя которого состоит из масла примерно на 40%). Со временем, тысячелетия спустя после начала одомашнивания животных и зарождения производства продовольствия, животных стали также использовать как источник молока и шерсти, запрягать их в плуг и перевозить на них грузы. Таким образом, культуры и скот первых аграриев Плодородного полумесяца в какой-то момент смогли удовлетворить все базовые экономические нужды человека: в углеродах, белках, жирах, одежде, тягловой силе и транспорте.

Наконец, на ранних этапах у ближневосточного сельского хозяйства было и еще одно, пятое преимущество: насколько можно судить, здесь ему приходилось выдерживать гораздо менее острую конкуренцию со стороны охотничье-собирательского образа жизни, чем в некоторых других регионах, в том числе в западной части той же самой средиземноморской зоны. Юго-Западная Азия не могла похвастаться обилием крупных рек или длиной морского побережья, поэтому ее водные ресурсы пищи (речная и морская рыба, моллюски) были сравнительно скудными. Газели, один из важнейших объектов охоты, когда-то паслись здесь огромными стадами, но этот ресурс мяса вскоре тоже был истощен растущей человеческой популяцией. В таких условиях экономическая эффективность сельского хозяйства быстро опередила эффективность охоты и собирательства. Поскольку же охотники-собиратели, живущие преимущественно сбором злаков, перешли здесь к оседлому укладу раньше, чем собственно к производству продовольствия, первое создавало естественные предпосылки для второго. Эволюция от охоты и собирательства к земледелию и скотоводству завершилась в регионе Плодородного полумесяца сравнительно быстро: накануне 9000 г. до н.э. люди не знали ни культурных растений, ни домашних животных и полностью зависели от добытой дикой пищи, но уже к 6000 г. до н.э. некоторые местные общества, наоборот, уже полностью зависели от пищи, которую они собственноручно выращивали.

Положение, в котором находилась Мезоамерика, разительно контрастировало с только что описанным. В этом регионе обитали только два потенциальных животных доместиката (индейка и собака), по отдаче мяса значительно уступавших коровам, овцам, козам и свиньям, а местное базовое зерновое растение кукуруза, как я уже рассказал, с трудом поддавалось окультуриванию и, судя по всему, чрезвычайно медленно улучшало свои пищевые показатели. Такая ситуация имела несколько последствий: во-первых, доместикация в Мезоамерике началась, вероятно, не раньше 3500 г. до н.э. (дата по-прежнему весьма приблизительная); во-вторых, ее первые шаги предпринимались людьми, еще долго продолжавшими жить охотничье-собирательским укладом; в-третьих, оседлые поселения появились здесь не раньше 1500 г. до н.э.


В ходе рассказа о природных условиях Плодородного полумесяца и их преимуществах с точки зрения раннего зарождения сельского хозяйства нам ни разу не понадобилось заводить речь о преимуществах людей, его населявших. В самом деле, я не знаю никого, кто, пусть даже гипотетически, взялся бы назвать характерные биологические особенности населения этого региона, которые могли бы сказаться на эффективности возникшего здесь сельскохозяйственного комплекса. Напротив, мы увидели, что для убедительного объяснения нам вполне хватило сводного описания многочисленных особенностей местной дикой флоры, фауны, климата и географии.

Поскольку сельскохозяйственные комплексы, самостоятельно возникшие на Новой Гвинее и на востоке Соединенных Штатов, оказались значительно менее эффективны, можно предположить, что в случае этих регионов объяснение все-таки касается свойств их обитателей. Так или иначе, прежде чем перейти к ним, нам нужно сперва рассмотреть два взаимосвязанных вопроса, которые возникают в отношении любого региона, где производство продовольствия либо возникло в результате внешнего влияния, либо базировалось на не слишком эффективном биокомплексе. Во-первых, действительно ли охотники-собиратели и потенциальные земледельцы хорошо разбирались во всех диких видах своей местности и их употреблении или они все-таки могли проглядеть возможных родоначальников будущих ценных культур? Во-вторых, если они действительно разбирались в своих растениях и животных, применили ли они это знание для одомашнивания наиболее ценных из доступных видов или определенные культурные факторы помешали им это сделать?

Что касается первого вопроса, есть целая отрасль науки — этнобиология, изучающая представления народов о диких растениях и животных своей среды обитания. Исследования этнобиологов в первую очередь сосредоточены на немногих сохранившихся в мире охотничье-собирательских племенах, а также на земледельческих племенах, которые по-прежнему серьезно зависят от дикой пищи и натуральных продуктов. Так вот, судя по свидетельствам ученых, эти племена — ходячие энциклопедии живой природы. В их языках есть названия для тысячи с лишним растительных и животных видов, чьи биологические характеристики, местообитание и возможная польза для человека известны им во всех подробностях. По мере того как люди все сильнее впадали в зависимость от культурных растений и домашних животных, передаваемые из поколения в поколение знания о дикой природе постепенно обесценивались и отмирали, и венцом этой эволюции стал посетитель современного супермаркета, неспособный отличить дикий злак от дикого боба.

Приведу показательный пример. За последние 33 года, занимаясь биологическими изысканиями на Новой Гвинее, я постоянно проводил экспедиционное время в компании коренных жителей острова, которые по-прежнему широко используют дикие растения и животных. Однажды мы вместе с моими спутниками из племени форе застряли в джунглях и голодали, так как другое племя преградило нам обратный путь к запасам провизии. Один человек из форе ушел в лес и вернулся в лагерь с большим рюкзаком, доверху набитым собранными грибами, которые он немедленно начал жарить. Не успел я обрадоваться — наконец-то у нас была еда! — как меня посетила тревожная мысль: а что, если эти грибы ядовиты?

Я терпеливо объяснил остальным, что грибы, как я читал, бывают ядовитыми и что я слышал об американцах, которые умирали от отравления, даже будучи очень сведущими грибниками, — потому что отличить съедобные грибы от ядовитых крайне сложно. Резюмировав, я высказал мнение, что, несмотря на наш общий голод, не стоит подвергать себя такому риску. В ответ мои раздраженные спутники посоветовали мне помолчать и послушать, пока они мне кое-что расскажут. Как, после стольких лет расспросов о названиях, имеющихся в их языке для сотен видов деревьев и птиц, я мог оскорбить их предположением, что они не знают, как называются разные виды грибов?! Только у американцев хватит глупости спутать ядовитые грибы с неядовитыми! Дальше мне прочитали лекцию о 29 видах съедобных грибов, каждый с собственными именем в языке форе, и о том, где в лесу их нужно искать. Принесенные грибы, как оказалось, назывались «танти» — они росли на деревьях и были не просто съедобными, но очень вкусными.

Всякий раз, когда я брал с собой новогвинейцев в другие части их родного острова, они регулярно заводили беседы о местных растениях и животных с другими новогвинейцами, попавшимися навстречу, после чего выкапывали или срывали образцы полезных растений и уносили их домой, чтобы там попробовать их посадить. Этот мой новогвинейский опыт вполне совпадает с исследованиями этнобиологов среди бесписьменных народов других частей планеты. Впрочем, все такие народы либо практикуют какое-то минимальное сельское хозяйство, либо являются последними остатками бывших охотничье-собирательских обществ мира, частично уже приобщенными к цивилизации. То есть законно предположить, что до возникновения производства продовольствия, когда все люди на Земле целиком обеспечивали свое пропитание за счет дикой природы, их знание было еще более всесторонним. Поскольку самые первые земледельцы унаследовали знания, накопленные биологически современными людьми за десятки тысяч лет наблюдения за природой и жизни в прямой зависимости от нее, кажется чрезвычайно маловероятным, что потенциально ценные дикие виды могли каким-то образом ускользнуть от их внимания.

Второй вопрос, связанный с первым, касается того, насколько эффективно древние охотники-собиратели и земледельцы применяли свои этнобиологические познания, когда отбирали растения для питания и будущей культивации. Наглядным ответом здесь может послужить Абу Хурейра — тщательно исследованная археологами местность в Сирии на краю долины Евфрата. Люди, населявшие ее между 10 000 и 9000 гг. до н.э., скорее всего, уже круглогодично жили в деревнях, однако они по-прежнему оставались охотниками-собирателями — культивация растений началась здесь только в следующем тысячелетии. В районе Абу Хурейры археологи Гордон Хиллман, Сьюзан Колледж и Дэвид Харрис извлекли из земли множество обуглившихся растительных остатков. Вероятнее всего, это были выброшенные на свалку отходы обработки диких растений, которые местные жители собирали в окрестностях и приносили в свои деревни. Было проанализировано свыше 700 образцов, в каждом из которых в среднем содержалось больше 500 отдельных семян 70 разных видов. Выяснилось, что местные жители собирали огромное множество растений — 157 (!) видов, судя только по идентифицируемым остаткам обуглившихся семян и не учитывая те, которые уже не поддаются опознанию.

Выглядело ли это так, что оседлые собиратели наивно приносили домой все найденные семенные растения, травились большинством их видов и насыщались немногими остальными? Нет, они не были настолько глупы. Хотя огромное число 157 естественно заставляет заподозрить их в беспорядочном собирательстве, число диких видов, растущих в окрестностях, но не представленных среди обуглившихся остатков, гораздо больше. Сами 157 найденных видов распадаются на три категории. Многие из них имеют семена, которые не ядовиты и съедобны без обработки. У других, например у членов семейств бобовых и капустных, семена токсичны, однако эти токсины легко выводятся, делая их вполне приемлемой пищей. Несколько видов, к которым принадлежали найденные семена, традиционно использовались как источники красителей или лекарственные средства. Добавлю также, что все дикие растения, не попавшие в число отобранных 157, включая все местные токсичные сорные травы, для человека либо бесполезны, либо вредны.

Стало быть, охотники-собиратели Абу Хурейры не тратили время понапрасну и не подвергали себя ненужному риску. Они не занимались беспорядочным собирательством, явно зная растения своей местности не хуже современных новогвинейцев и пользуясь этим знанием для выбора только наиболее полезных носителей семян. Как раз выбранные ими семена и становились материалом первого, бессознательного этапа одомашнивания.

Еще один очевидный пример того, как древние народы употребляли накопленные этнобиологические познания к своей немалой пользе, это долина реки Иордан в IX тысячелетии до н.э. — период самой ранней культивации растений в регионе. Первыми хлебными злаками, одомашненными здесь, стали ячмень и пшеница-двузернянка, которые и сегодня входят в число наиболее урожайных культур мира. Однако бесспорно, что здесь, как и в окрестностях Абу Хурейры, должны были произрастать другие дикие виды семяносных растений и из них порядка сотни или даже больше должны были быть съедобными, то есть служить людям пищей в период, предшествующий выведению культур. Что же выделяло ячмень и пшеницу-двузернянку на фоне других съедобных видов — почему именно они стали первыми доместикатами? Были ли древние земледельцы долины Иордана ботаническими профанами, не ведавшими, что творят, или ячмень и двузернянка действительно являлись наилучшим выбором из местных диких злаков?

Два израильских ученых, Офер Бар-Йосеф и Мордехай Кислев, решили ответить на этот вопрос, проанализировав виды диких трав, произрастающих в долине в настоящее время. Оставив за скобками исследования злаки с мелкими или обладающими дурным вкусом семенами, они остановили свой выбор на двадцати трех — чьи семена были самыми крупными и съедобными. Как и ожидалось, в списке оказались и ячмень, и двузернянка.

Впрочем, остальные кандидаты вовсе не обладали равной с ними ценностью — ячмень и двузернянка доказали свое превосходство по многим показателям. У двузернянки самые крупные семена из всех, ячмень занимает второе место. В естественных условиях ячмень — один из четырех самых распространенных видов, двузернянка по этому признаку стоит где-то в середине списка. У ячменя еще одно преимущество: его генетика и морфология позволяют быстро производить нужные изменения в механизмах самосева и торможения роста, о которых мы говорили в предыдущей главе. У двузернянки, однако, есть свои компенсирующие достоинства: ее легче собирать, чем ячмень, и она выделяется из остальных злаков тем, что ее семена не пристают к чешуйкам. Что касается прочих видов, среди их недостатков и более мелкий размер семян, и, во многих случаях, меньшая распространенность, а в некоторых и то, что это не однолетние, а многолетние растения, то есть при одомашнивании их культурная эволюция происходила бы гораздо медленней.

Стало быть, земледельцы долины Иордана отобрали два наилучших из двадцати трех лучших доступных им диких злаков. Разумеется, эволюционных изменений в механизме самосева и торможения роста (вызванные культивацией) они предвидеть не могли, однако их изначальное предпочтение — собирать, уносить домой и выращивать ячмень и двузернянку, а не остальные злаки — было осознанным и опиралось на такие наглядные критерии, как размер и вкус зерен плюс распространенность самих растений.

Пример долины Иордана, как и предыдущий пример Абу Хурейры, ясно показывает, что первые земледельцы владели подробной информацией о местных растениях и умело ею пользовались. Зная о растущих в их местности видах больше, чем кто-либо в современном мире — за исключением разве что горстки профессиональных ботаников, — они вряд ли могли обойти вниманием хотя бы одно ценное дикое растение, которое было относительно пригодно для культивации.


Теперь наконец мы можем проанализировать, как аборигены-земледельцы Новой Гвинеи и востока Соединенных Штатов — двух регионов, где сложились собственные, но менее эффективные, чем на Ближнем Востоке, системы производства продовольствия, — повели себя в момент знакомства с более продуктивными пришлыми культурами. Если бы выяснилось, что эти доместикаты не прижились у них по культурным или иным причинам, нам, несмотря на все вышеприведенные аргументы, было бы трудно отделаться от подозрения, что дикая флора данных двух регионов все-таки могла иметь дополнительный аграрный потенциал, который по таким же или аналогичным причинам остался нереализованным. Кроме того, эти два примера сделают для нас наглядным еще один факт принципиального исторического значения: аборигенные культуры разных частей планеты не были одинаково продуктивными.

Новая Гвинея, крупнейший остров в мире после Гренландии, расположена между северным побережьем Австралии и экватором. Благодаря тропическому климату и собственному природному и топографическому разнообразию, Новая Гвинея достаточно богата и растительными и животными видами, хотя, в силу своего островного положения, уступает в этом аспекте континентальным тропикам. Люди населяют Новую Гвинею по меньшей мере сорок тысячелетий — гораздо дольше, чем Америку, и чуть дольше, чем анатомически современные люди населяют Западную Европу. Стало быть, у новогвинейцев была прекрасная возможность досконально изучить местную флору и фауну. Была ли у них причина реализовать свои знания в развитии самостоятельного производства продовольствия?

Я уже говорил, что переход от добычи к производству пищи подразумевал соревнование между производительным и охотничье-собирательским образом жизни. Участь охотника-собирателя на Новой Гвинее не так легка, чтобы лишить местных жителей всякого побуждения развивать производство продовольствия. В частности, современные охотники Новой Гвинеи страдают от серьезнейшего неудобства, каким является чрезвычайная скудность локальных ресурсов дичи: из аборигенных наземных животных самые крупные — это нелетающая птица казуар (100 фунтов) и кенгуру (50 фунтов). Новогвинейцы, населяющие прибрежные части острова, добывают множество рыбы и моллюсков, а некоторые жители внутренних низменностей по-прежнему сохраняют охотничье-собирательский уклад, выживая главным образом благодаря диким саговым пальмам. Однако в горах Новой Гвинеи охотничье-собирательских племен сегодня не осталось — все жители возвышенностей занимаются земледелием, и если иногда полагаются на дикую пищу, то лишь как на дополнение к основному рациону. В частности, когда они отправляются в лес на охоту, они берут с собой овощи, выращенные в огородах. Если им не повезло и их запас истощился до возвращения домой, то даже их, прекрасно осведомленных о питательных свойствах местных диких растений, может постигнуть голодная смерть. Поскольку, как мы видим, охотничье-собирательский уклад невозможен на большей территории современной Новой Гвинеи, неудивительно, что все ее горное население составляют оседлые земледельцы, владеющие сложными самобытными приемами аграрного хозяйства. Обширные площади высокогорья, когда-то покрытые лесом, усилиями традиционных земледельческих сообществ были преображены в разгороженные, осушенные и интенсивно возделываемые полевые системы, позволяющие поддерживать высокую популяционную плотность.

Археологические находки свидетельствуют о солидном возрасте сельского хозяйства на Новой Гвинее — его возникновение датируется примерно 7000 г. до н.э. Поскольку в тот период все участки суши, окружающие Новою Гвинею, были населены исключительно охотниками-собирателями, местное сельское хозяйство явно имеет самостоятельное происхождение. До сих пор не было найдено четко идентифицируемых остатков растений, произраставших на древних новогвинейских полях, однако в их число, скорее всего, входили все или некоторые из культур, которые застали на Новой Гвинее первые европейские колонисты и о которых сегодня точно известно, что они были выведены из местных диких предков. Важнейшим из этих местных доместикатов являлась ведущая культура современности — сахарный тростник, ежегодный объем мировой выработки которого примерно равен суммарному объему выработки культур номер два и номер три (пшеницы и кукурузы). Прочие культуры бесспорно новогвинейского происхождения — это группа бананов, известных под латинским названием Australimusa, ореховое дерево Canarium indicum и гигантская болотная разновидность таро, плюс несколько травянистых растений со съедобным стеблем, корнеплодов и огородного типа зелени. Хлебное дерево, корнеплодные культуры ямс и (обыкновенное) таро тоже могут быть новогвинейскими доместикатами, однако эта гипотеза пока не имеет однозначного подтверждения, поскольку ареал диких предков данных растений не ограничивается Новой Гвинеей, а охватывает еще и Юго-Восточную Азию. В настоящем у нас нет доказательств, позволяющих окончательно ответить на вопрос, были ли они сперва одомашнены в Юго-Восточной Азии, как традиционно считалось, или независимо в обоих регионах, или вообще только на Новой Гвинее.

Несмотря на все сказанное, растительно-животный мир острова имел три серьезных изъяна. Во-первых, на Новой Гвинее не было одомашнено ни одного хлебного злака — жизненного важнейшего класса культур, который был представлен среди доместикатов и Ближнего Востока, и Сахеля, и Китая. В своем компенсирующем акценте на корнеплодные и древесные культуры сельское хозяйство Новой Гвинеи представляло крайнее выражение тенденции, характерной для других влажных тропических регионов (Амазонии, тропической Западной Африки и Юго-Восточной Азии), где земледельцы также в значительной мере полагались на корнеплоды, хотя и сумели одомашнить как минимум два хлебных злака (азиатский рис и азиатское растение с гигантскими зернами под названием Иовлевы слезы). Очевидной причиной отсутствия хозяйственного возделывания злаков на Новой Гвинее послужила вопиющая нехватка дикого сырья: из 56 мировых диких трав с самыми крупными семенами не одна не является ее уроженкой.

Во-вторых, в составе новогвинейской фауны нет ни одного пригодного к одомашниванию крупного вида млекопитающих. Единственные домашние животные современной Новой Гвинеи — это свинья, курица и собака, попавшие сюда из Юго-Восточной Азии через Индонезию несколько тысячелетий назад. Как следствие, земледельцы горных районов острова, в отличие от жителей побережья, получающих белок вместе с вылавливаемой рыбой, страдают от сурового белкового дефицита — их основные культуры, дающие большую часть калорий (таро и батат), отличаются низким содержанием белка. В таро, например, его всего лишь 1% — даже меньше, чем в белом рисе, и гораздо меньше, чем в ближневосточных пшеницах и зернобобовых (8-14% и 20-25% соответственно).

У детей высокогорных племен Новой Гвинеи можно видеть характерно вздутые животы — следствие сытной, но низкобелковой диеты. Для новогвинейцев всех возрастов в порядке вещей питаться мышами, пауками, лягушками и прочей мелкой живностью, которую обитатели других частей мира, имеющие доступ к мясу крупных домашних или диких животных, не стали бы брать в рот. Белковый голод в горных районах традиционной Новой Гвинеи, по-видимому, на фундаментальном уровне объяснял и еще один факт: широкое распространение каннибализма.

Кроме того, в прежние времена аборигенные новогвинейские корнеплоды были бедны не только белками, но и углеводами, так как возвышенности, где сегодня живут многие островитяне, создавали не самые благодатные условия для их роста. Однако несколько столетий назад на Новую Гвинею (вероятно, с Филиппин, куда ее завезли испанцы) проникла новая корнеплодная культура южноамериканского происхождения — батат. По сравнению с таро и другими корнеплодами, имевшими, насколько мы знаем, более долгую историю возделывания на Новой Гвинее, батат был способен приживаться на больших высотах, быстрее рос и давал больше урожая в пересчете на единицу обрабатываемой площади и единицу трудозатрат. Немедленным результатом освоения новой культуры стал взрывной рост высокогорных популяций. Как мы видим, несмотря на то что население возвышенной части острова до знакомства с бататом занималось земледелием тысячи лет, локальные культуры накладывали ограничения на потенциальный рост его плотности и диктовали верхний предел его местообитания.

Итак, мы имеем поучительный контраст между историями Новой Гвинеи и Плодородного полумесяца. Как и ближневосточные охотники-собиратели, новогвинейцы дошли до производства продовольствия самостоятельно. Однако у созданного ими сельскохозяйственного комплекса изначально имелся предел эффективности, обусловленный отсутствием на острове пригодных к одомашниванию злаковых и бобовых растений и животных, связанным с этим белковым дефицитом в высокогорной части, а также верхними границами распространения доступных корнеплодных культур. При этом по знанию местных диких растений и животных новогвинейцы вряд ли уступают какому-либо другому народу на планете. Было бы оправдано предположить, что они должны были обнаружить и попробовать одомашнить каждый дикий вид, который того стоил. Они быстро сумели бы разглядеть любое полезное прибавление к своему комплекту культур, как то явствует из их энергичного освоения батата, начавшегося сразу после знакомства с ним. Этот вывод еще раз подтверждается текущей ситуацией на Новой Гвинее, в рамках которой племена, имеющие преимущественный доступ к новым культурам и видам домашнего скота (или культурную готовность взяться за их разведение) расширяют свое жизненное пространство за счет тех, которые такого доступа или готовности лишены. Иными словами, ограниченная эффективность исконного новогвинейского производства продовольствия не имеет отношения к свойствам населяющих остров народов, а целиком объясняется свойствами его географии, флоры и фауны.


Еще один пример региона с независимо возникшим сельским хозяйством, малоэффективным в силу особенностей локальной флоры, это восток Соединенных Штатов. Как и на Новой Гвинее, здесь имелись все предпосылки для начала самостоятельной культивации диких видов. Однако в данном случае, в отличие от Новой Гвинеи, мы гораздо яснее представляем себе ее начальные этапы: растения, выращиваемые первыми земледельцами, были идентифицированы, датировка и последовательность одомашнивания видов установлена. Задолго до того, как сюда стали проникать культуры извне, речные долины восточной части США имели оседлое население, занимавшееся интенсивным производством продовольствия на основе комплекса аборигенных культур. Иными словами, никто не мешал коренным жителям региона освоить самые ценные из местных диких видов растений. Какие именно виды им удалось окультурить и как они выглядели на фоне ближневосточных основных культур?

Мы знаем, что на востоке США первыми основными культурами стали четыре растения, одомашненных в промежутке между 2500 и 1500 гг. до н.э. — на целых шесть тысяч лет позже ближневосточных пшеницы и ячменя. Одной из культур был местный вид тыквы, который шел на изготовление небольших сосудов и давал съедобные семена; три остальных выращивались исключительно ради семян (подсолнечник, один вид родственной маргариткам циклахены (Iva annua) и марь, дальний родственник шпината).

Но четырех видов семян с довеском в виде небольших сосудов явно недостаточно, чтобы составить полноценный сельскохозяйственный комплекс. На протяжении двух тысяч лет коренные жители востока США полагались на эти первичные культуры только как на второстепенное дополнение к рациону, в главном же продолжали зависеть от дикой пищи: млекопитающих, водоплавающих птиц, рыбы, моллюсков и орехов. Продукты земледелия играли второстепенную роль до периода между 500 и 200 гг. до н.э., когда в хозяйственный оборот были введены еще три семяносных культуры (горец, канареечник каролинский и карликовый ячмень).

У современного диетолога семерка первичных культур востока США вызвала бы неподдельный восторг. Все они отличаются высоким содержанием белка — 17-32% на фоне 8-14% у пшеницы, 9% у кукурузы и еще меньшей доли у ячменя и белого риса. Две из них, Iva annua и подсолнечник, были к тому же богаты маслами (45-47%). Iva annua с ее 32% белка и 45% масел особенно полюбилась бы специалистам по здоровому питанию. Почему же сегодня эта мечта диетолога отсутствует на нашем столе?

К сожалению, несмотря на питательные достоинства, большая часть культур востока США в остальном обладала серьезными недостатками. Семена мари, горца, карликового ячменя и канареечника — крошечного размера, порядка одной десятой от размера зерен пшеницы и обыкновенного ячменя. Iva annua, хуже того, является ветроопыляемым растением и родственником амброзии — самого известного источника сенной лихорадки. Соответственно концентрация ее пыльцы в местах массового произрастания способна вызвать у человека тот же эффект. Если этот факт не отбил у вас охоту разводить Iva annua хозяйственным способом, учтите, что она обладает сильным запахом, который многие люди не переносят, а систематический контакт растения с кожей может вызвать раздражение.

Со временем по торговым путям на восток США начали проникать мексиканские культуры — примерно на рубеже старой и новой эры. Выращивание кукурузы было перенято около 200 г. н.э., но еще долгие столетия она играла малозаметную роль. Новая разновидность кукурузы, адаптированная к североамериканскому короткому лету, появилась только в районе 900 г., а освоение фасоли двумя столетиями спустя довершило триумф мексиканской троицы: кукурузы, фасоли и тыквы. Результатом всего этого стал значительный рост эффективности местного земледелия и формирование вдоль берегов Миссисипи и ее притоков густонаселенных вождеств. Кое-где локальные доместикаты оставались в хозяйственном обороте наряду с гораздо более продуктивной мексиканской группой, однако во многих районах заимствованные культуры вытеснили их полностью. Ни один европеец не видел посадок Iva annua в индейских огородах, потому что к началу европейской колонизации в 1492 г. такой культуры больше не существовало. Из изначально одомашненных на востоке США видов только два (подсолнечник и местная разновидность тыквы обыкновенной) оказались способны конкурировать с пришлыми доместикатами, почему мы и выращиваем их до сих пор. Современные «желудевые» зимние сорта и большинство летних подвидов тыквы обыкновенной — потомки той самой восточно-североамериканской культуры, выведенной тысячи лет назад.

Таким образом, пример востока Соединенных Штатов не менее поучителен, чем пример Новой Гвинеи. Теоретически этот регион имел все условия для поддержания эффективного аборигенного сельского хозяйства. Здесь плодородные почвы, стабильно умеренное среднегодовое количество осадков и благоприятные климатические условия, обеспечивающие процветание агробизнеса в наши дни. Локальная флора отличается разнообразным видовым составом, включающем среди прочего два высокоурожайных вида ореховых деревьев (дуб и гикори). Коренным жителям удалось самостоятельно одомашнить несколько местных растений и освоить земледелие, которое позволило им перейти к оседлости и в период примерно с 200 г. до н.э. по 400 г. н.э. даже достичь культурного расцвета (хоупвеллская культура с центральной областью в границах нынешнего штата Огайо). Иными словами, на протяжении нескольких тысяч лет ничто не могло помешать им выявить все местные дикие растения с наиболее ценным сельскохозяйственным потенциалом.

Однако хоупвеллский расцвет случился почти на девять тысяч лет позже возникновения оседлых поселений в регионе Плодородного полумесяца. При этом лишь после 900 г. н.э. закрепившееся преобладание мексиканской троицы дало по-настоящему серьезный толчок росту населения, так называемому миссисипскому расцвету, в результате которого возникли наиболее крупные города и наиболее сложные общества из всех, которые знала история доколумбовой Америки к северу от Мексики. Однако этот популяционный взрыв случился слишком поздно, чтобы подготовить коренных американцев, населявших территорию Соединенных Штатов, к надвигающейся катастрофе европейской колонизации. Производство же продовольствия, базирующееся на одних только исконных культурах востока США, было слишком малоэффективно, чтобы спровоцировать исторически значимый рост населения, и мы хорошо понимаем почему. Доступные в регионе дикие злаки по ценности не шли ни в какое сравнение с пшеницей и ячменем. Аборигены не окультурили ни одного из местных диких видов бобовых, ни одного плодового или орехового растения, ни вывели собственной волокнистой культуры. У них вообще не было домашних животных за исключением собак, которых, по-видимому, одомашнили где-то в других частях Нового Света.

Столь же ясно, что коренное население востока США, исследуя дикие виды своей среды обитания, не упустило из виду потенциально высокоценных культур. Что поделать, если даже растениеводы XX в., вооруженные всем арсеналом современной науки, мало в чем преуспели, пытаясь культивировать различные виды североамериканской дикой флоры. Да, мы смогли одомашнить ореховое растение пекан и ягодное растение голубику, а также усовершенствовать некоторые европейские плодовые и ягодные культуры (яблони, сливы, виноград, малину, ежевику, землянику), скрещивая их сорта с дикими североамериканскими родственниками. Однако эти немногие удачи сказались на наших пищевых привычках в несоизмеримо меньшей степени, чем заимствование мексиканской кукурузы сказалось на образе жизни аборигенного населения востока Соединенных Штатов после 900 г.

Когда земледельцы, лучше кого-либо разбирающиеся в свойствах местных доместикатов — сами местные жители, — начали полностью или частично отказываться от них в пользу пришлой мексиканской троицы, они тем самым вынесли суждение об эффективности своего сельскохозяйственного комплекса. Отсюда же мы видим, что коренных американцев не сковывал культурный консерватизм и что оценить по достоинству полезное растение было им вполне по силам. Другими словами, как и на Новой Гвинее, недостатки исконно возникшего на востоке США производства продовольствия не имеют отношения к народам этого региона, а целиком объясняются особенностями североамериканской географии, флоры и фауны.


Мы сопоставили три непохожих друг на друга региона планеты, в каждом из которых производство продовольствия возникло самостоятельно. Плодородный полумесяц представляет один конец спектра, Новая Гвинея и восток Соединенных Штатов — противоположный. Народы Плодородного полумесяца вывели культуры из диких растений своего региона гораздо раньше всех прочих. Они одомашнили гораздо больше видов с гораздо более высокими показателями урожайности и питательной ценности, получили гораздо более широкое разнообразие типов культур, быстрее перешли к интенсивному производству продовольствия и достигли высокой плотности населения, в итоге вступив в современную эпоху с более совершенными технологиями, более сложной политической организацией и большим числом эпидемических заболеваний, потенциально смертоносных для прочих народов.

Мы обнаружили, что эти отличия между Плодородным полумесяцем, Новой Гвинеей и востоком США явились прямым следствием разницы в видовом составе пригодной для одомашнивания дикой флоры и фауны, а не культурных характеристик коренного населения. Когда в распоряжении местных народов оказывались более урожайные культуры (батат на Новой Гвинее, мексиканская троица на востоке Соединенных Штатов), они быстро вводились в хозяйственный оборот, интенсифицировали производство продовольствия и порождали взрывной демографический рост. Экстраполируя, я имею все основания допустить, что регионы, где самостоятельное производство продовольствия не возникло вообще — Калифорния, Австралия, аргентинская пампа, Западная Европа и т.д., — были еще беднее растениями и животными, пригодными для одомашнивания, чем Новая Гвинея или восток США, где какое-то самостоятельное производство все-таки возникло. В самом деле, достаточно взглянуть на собранные Марком Блумлером данные по глобальному распределению дикорастущих крупносеменных злаков, приведенные в этой главе, и данные по глобальному распределению крупных млекопитающих, которые будут представлены в следующей главе, чтобы убедиться, что все регионы с отсутствующим или малоэффективным собственным производством продовольствия имели дефицит в диких предках хлебных культур и домашнего скота.

Вспомните еще раз, что переход к производству пищи подразумевал соревнование между производством и охотой-собирательством. В этой связи логично попытаться объяснить случаи медленной эволюции или полного отсутствия производства продовольствия исключительным богатством местных ресурсов дикой пищи — в противоположность широкому выбору видов, пригодных для одомашнивания. Однако в реальности большинство регионов, где самостоятельное производство продовольствия возникло с запозданием или не возникло вообще, не особенно благоприятствовали охоте и собирательству, скорее наоборот. Например, в Австралии и обеих Америках (в отличие от Евразии и Африки) основная дичь — крупные млекопитающие — вымерла еще в конце последнего оледенения. В этих регионах производительному хозяйству пришлось бы конкурировать с охотой и собирательством даже в меньшей степени, чем на Ближнем Востоке. Поэтому там, где собственный сельскохозяйственный комплекс отсутствовал или не отличался эффективностью, вовсе не исключительное богатство местных охотничьих угодий было тому причиной.


Во избежание искаженного понимания сделанных мной выводов, в конце этой главы я вижу необходимость дважды оговориться: не следует преувеличивать значение готовности того или иного народа к освоению более продуктивных культур и видов домашнего скота и не следует рисовать слишком жесткими те рамки, в которые его ставят местная флора и фауна. Ни эта готовность, ни эти рамки не являются абсолютным фактором.

Мы уже познакомились со многими примерами заимствования аборигенами более продуктивных культур, выведенных за пределами их региона, и пришли к общему заключению, что люди способны по достоинству оценить полезные растения — иначе говоря, они наверняка смогли бы опознать более достойные потенциальные доместикаты своей местности, если бы таковые существовали, и им не помешали бы консерватизм или культурные табу. Но к этому предложению необходимо сделать важное добавление: «в достаточно длительный срок и на достаточно обширной территории». Любой, кто хорошо знаком с историей человечества, мог бы привести бесчисленные примеры обществ, отказавшихся от культурных растений, домашних животных и прочих новшеств, которые могли бы принести им немалую пользу.

Само собой, я далек от той очевидно ошибочной точки зрения, что всякое общество немедленно принимает любое нововведение, которое может быть для него полезным. В реальности на пространстве целого континента или другой крупной территории, где проживают сотни конкурирующих обществ, одни из них всегда оказываются более открытыми для инноваций, а другие — менее. Перенимая чужие культуры, виды домашних животных или технологии, общества могут создать себе лучшие условия для пропитания и популяционного роста, и часто это означает возможность поглотить, вытеснить, покорить или даже истребить более консервативных соседей. К этой важной закономерности, которая по масштабу намного превосходит сам феномен освоения новых культур, мы еще вернемся в главе 13.

Наша вторая оговорка касалась потенциальных ограничений, которые накладывает на сельское хозяйство видовой состав местной флоры и фауны. Я не утверждаю, что производство продовольствия никогда, вне зависимости от отпущенного времени, не возникло бы во всех тех регионах, в которых оно самостоятельно не возникло к началу современной эпохи. Между тем именно в этом ключе часто рассуждают европейцы, которые подчеркивают, что австралийские аборигены к началу современной эпохи оставались охотниками-собирателями каменного века, — они предполагают, что аборигенам было суждено застыть на этой стадии навсегда.

Чтобы понять ошибочность этой логики, представьте себе пришельца из космоса, который высадился на Землю в 3000 г. до н.э. Инопланетянин увидел бы, что на востоке Соединенных Штатов производство продовольствия отсутствует — поскольку, действительно, оно возникло в этом регионе только около 2500 г. до н.э. Но если бы тогдашний гость нашей планеты пришел бы к выводу, что ограниченность видового состава флоры и фауны востока США является непреодолимым препятствием на пути развития местного производства продовольствия, события следующего тысячелетия доказали бы, что он заблуждался. Ведь высадившись в районе Плодородного полумесяца в 9500 г. до н.э. — а не тысячелетием позже, — он тоже вполне мог бы заключить, что данная местность никогда не позволит своим обитателям заниматься производством пищи.

Другими словами, не следует понимать мой тезис в том духе, что Калифорния, Австралия, Западная Европа и все прочие регионы, лишенные собственного производства продовольствия, были также лишены потенциальных доместикатов и оставались бы территорией исключительного обитания охотников-собирателей неопределенно долго — до проникновения пришлых доместикатов и/или аграрных племен. Я лишь отметил три вещи: во-первых, разные регионы значительно отличались друг от друга набором видов, пригодных для одомашнивания; во-вторых, между ними существовал соответствующий разброс в датах возникновения производства продовольствия; в-третьих, в некоторых плодородных регионах самостоятельное производство продовольствия к началу современной эпохи не появилось вообще.

Австралия — по расхожему представлению, самый «отсталый» континент — прекрасно иллюстрирует мою мысль. Насколько мы сегодня можем судить, аборигенные общества, населяющие ее наиболее влагообеспеченную и благоприятную для аграрных нужд юго-восточную часть, в последние тысячелетия развивались по траектории, которая со временем должна была привести их к производительному хозяйству. Они уже имели обычай проводить зиму в постоянных поселениях. Они уже начали активно трансформировать свою среду обитания под цели рыбоводства, выставляя сети, сооружая ставные неводы и даже выкапывая длинные каналы-загоны. Если бы европейцы не колонизировали Австралию в 1788 г. и не прервали эту самостоятельную траекторию, аборигены за пару тысячелетий могли бы превратиться из охотников-собирателей в производителей пищи, разводящих в искусственных прудах специально выведенные породы рыб и выращивающих одомашненные австралийские виды ямса и мелкосеменных злаков.

Рассуждая подобным образом, мы теперь можем ответить на вопрос, скрытый в названии настоящей главы. Рассказывая о североамериканских яблонях, которые так и не были окультурены североамериканскими индейцами, я спрашивал, кто был больше в этом виноват — индейцы или яблони.

Я вовсе не думаю, что яблоням Северной Америки было суждено всегда оставаться неокультуренными. Вспомним, что яблоня, селекция которой требовала освоения сложной методики прививания, была одним из самых труднокультивируемых плодовых деревьев и одним из последних одомашненных в Евразии. Судя по имеющимся у нас данным, экстенсивная культивация яблонь даже в Плодородном полумесяце и Европе началась не раньше расцвета классической Греции, то есть восемь тысяч лет спустя после основания евразийского сельского хозяйства. Если бы коренные американцы сумели изобрести или заимствовать прививание за такой же временной промежуток, они в конце концов одомашнили бы и яблони — в 5500 г. н.э., примерно восемь тысяч лет спустя после одомашнивания первых североамериканских растений.

Стало быть, в том, что североамериканские яблони так и остались неодомашненными на своей родине, виноваты не яблони и не люди. Если говорить о биологических предпосылках выведения яблони как культурного растения, североамериканские земледельцы ничем не отличались от евразийских земледельцев, а североамериканские дикие яблони ничем не отличались от евразийских диких яблонь. В подтверждение своей правоты мне достаточно указать, что купленное в супермаркете яблоко, которое как раз сейчас надкусывает читатель, вполне может принадлежать к одному из сортов, полученных не так давно путем прививания евразийской культуры североамериканским дичкам. Подлинной причиной, по которой коренные американцы так и не стали разводить яблоневые сады, была вся совокупность диких растительных и животных видов, доставшихся им от природы. Именно ограниченный культурный потенциал этих видов несет ответственность за поздний старт производства продовольствия в Северной Америке.

Глава 9. Зебры, несчастливые браки и принцип «Анны Карениной»

Все одомашниваемые животные похожи друг на друга, каждое неодомашниваемое животное неодомашниваемо по-своему.

Если вам показалось, что где-то вы уже читали нечто подобное, вы не ошиблись. Поменяйте несколько слов и получится знаменитое первое предложение «Анны Карениной», великого романа Льва Толстого: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Этой фразой Толстой хотел сказать, что счастливым может быть только брак, состоявшийся во множестве разных аспектов: между супругами есть обоюдное сексуальное притяжение, налажены отношения с родней друг друга, нет разногласий по поводу финансов, воспитания детей, религии и остальных жизненно важных вопросов. Неудача на одном из этих важнейших направлений способна погубить брачный союз, даже если у него есть все остальные компоненты для счастья.

Этот принцип можно распространить на многое в жизни и помимо брака. Пытаясь понять причины чего-либо состоявшегося, мы склонны подыскивать простые и одномерные объяснения. Однако на самом деле в большинстве важных ситуаций успех становится результатом бездействия — или отсутствия — целого множества разных причин, способных ему помешать. В истории одомашнивания животных принцип «Анны Карениной» объясняет одну специфическую деталь, которая имела самые серьезные последствия для дальнейшей судьбы человечества. Я говорю о том факте, что зебра, пекари и множество других, на первый взгляд подходящих крупных млекопитающих так и остались неодомашненными, а из одомашненных почти все без исключения имели евразийское происхождение. Посвятив две предыдущих главы обсуждению вопроса о том, почему множество диких растительных видов, казалось бы пригодных для окультуривания, так и не стали культурами, мы должны в свой черед обратиться к аналогичному вопросу, касающемуся млекопитающих. Взамен прежней формулировки «Яблони или индейцы?» мы возьмем новую — «Зебры или африканцы?».


В главе 4 мы вспомнили, насколько разносторонним и значимым был вклад домашних млекопитающих в жизнедеятельность обществ, которые ими обладали: они служили человеку источником мяса, молочных продуктов, удобрения, кожи и шерсти, были сухопутным транспортом, средством нападения на войне, тягловой силой, и к тому же от них происходили болезнетворные микроорганизмы, которые впоследствии смертельно поражали народы, не имевшие к ним иммунитета.

Разумеется, немалую пользу принесли человеку и мелкие домашние животные — млекопитающие, птицы и даже насекомые. Птиц одомашнивали как источник мяса, яиц и пера: курицу в Китае, несколько видов уток и гусей в разных частях Евразии, индейку в Мезоамерике, цесарку в Африке, мускусную утку в Южной Америке. В Евразии и Северной Америке, приручив волка, люди получили собаку — помощника на охоте, сторожа, домашнего любимца, а в некоторых обществах и источник мяса. Ради мяса были одомашнены и некоторые грызуны и другие мелкие млекопитающие: европейский кролик, южноамериканская морская свинка, западноафриканская гигантская крыса, а также, возможно, карибский грызун под названием хутия. Хорьков стали разводить в Европе для охоты на кроликов, кошек — в Северной Африке и Юго-Западной Азии — для уничтожения грызунов-вредителей. Несколько видов мелких млекопитающих были одомашнены совсем недавно, в XIX и XX вв.: песцов, норок и шиншилл стали разводить ради их меха, хомяков — как домашнее развлечение. Одомашнить удалось и какое-то количество видов насекомых, в первую очередь евразийскую пчелу и китайского тутового шелкопряда — соответственно как производителей меда и шелка.

Хотя многие из этих мелких животных, как мы увидели, обеспечивали человека пищей, одеждой и теплом, никто из них не мог тянуть за собой плуг и телегу или нести всадника, никого, кроме собак, не запрягали в сани и не использовали как боевую машину и ни одно не имело такого же значения для питания людей, как крупные домашние млекопитающие. Поэтому оставшуюся часть настоящей главы я посвящу исключительно им.


Удивительно, но важнейшая роль, которую сыграли одомашненные млекопитающие в человеческой истории, — заслуга всего лишь нескольких видов крупных наземных травоядных. (Одомашнены были только наземные — из-за очевидной трудоемкости разведения и содержания водных млекопитающих в эпоху, не знавшую современных океанариумов.) Если определить термин «крупный» как «весящий больше 100 фунтов», то до наступления XX в. в распоряжении человека было только четырнадцать таких видов (см. перечень в таблице 9.1). Из этих «древних четырнадцати» девять играли важную роль только для населения определенных регионов мира: одногорбый верблюд, двугорбый верблюд, лама / альпака (две породы, происходящие от одного вида-предка), осел, северный олень, азиатский буйвол, як, бантенг и гаур («младшая девятка» из таблицы 9.1). Остальные пять видов скота распространились значительно шире и стали играть важную роль в большинстве частей мира. В эту «главную пятерку» домашних млекопитающих входят корова, овца, коза, свинья и лошадь.

Главная пятерка
1. Овца. Дикий предок: азиатский муфлон, обитающий в Западной и Центральной Азии. В современности распространена по всему миру.
2. Коза. Дикий предок: безоаровый (бородатый) козел, обитающий Западной Азии. В современности распространена по всему миру.
3. Корова (крупный рогатый скот). Дикий предок: вымерший тур, в прошлом обитавший в Евразии и Северной Африке. В современности распространена по всему миру.
4. Свинья. Дикий предок: дикий кабан (вепрь), обитающий в Евразии и Северной Африке. В современности распространена по всему миру. На самом деле является всеядным животным (регулярно питается и животной, и растительной пищей), тогда как остальные тринадцать из «древних четырнадцати» травоядны в узком смысле слова.
5. Лошадь. Дикий предок: вымершие дикие лошади, обитавшие на юге России; еще один подвид того же вида сохранился в естественных условиях до нашего времени — это обитающая в Монголии лошадь Пржевальского. В современности распространена по всему миру.
Младшая девятка
6. Одногорбый верблюд (дромадер). Дикий предок: вымер, в прошлом обитал в Аравии и соседних с ней регионах. По-прежнему распространен преимущественно в Аравии и Северной Африке, хотя в одичавшем виде встречается в Австралии.
7. Двугорбый верблюд (бактриан). Дикий предок: вымер, в прошлом обитал в Центральной Азии. По-прежнему распространен преимущественно в Центральной Азии.
8. Лама и альпака. Эти животные скорее всего являются не двумя видами, а значительно отличающимися друг от друга породами одного вида. Дикий предок: гуанако, обитающий в южноамериканских Андах. По-прежнему распространены преимущественно в Андах, хотя в небольшом количестве их разводят в Северной Америке как вьючных животных.
9. Осел. Дикий предок: африканский дикий осел, обитающий в Северной Африке, а в прошлом, возможно, и в соседней Юго- Западной Азии. Изначально в качестве домашнего животного был распространен преимущественно в Северной Африке и западной Евразии, позднее стал использоваться по всему миру.
10. Северный олень. Дикий предок: северный олень, обитавший в северной Евразии. В качестве домашнего животного по-прежнему распространен преимущественно в этом регионе, хотя сегодня используется также на Аляске.
11. Азиатский буйвол. Дикий предок обитает в Юго-Восточной Азии. Как домашнее животное по-прежнему распространен главным образом в этом регионе, хотя достаточно массово используется также в Бразилии, а в Австралии и других регионах существуют небольшие одичавшие популяции.
12. Як. Дикий предок: дикий як, обитающий в Гималаях и на Тибетском нагорье. В качестве домашнего животного по-прежнему распространен только в этом регионе.
13. Балийский скот. Дикий предок: бантенг (родственник тура), обитающий в Юго-Восточной Азии. В качестве домашнего животного по-прежнему распространен только в этом регионе.
14. Гаял. Дикий предок: гаур (еще один родственник тура), обитающий в Индии и Бирме. В качестве домашнего животного по- прежнему распространен только в этом регионе.

Таблица 9.1. Четырнадцать древних видов крупных травоядных домашних млекопитающих.

На первый взгляд, мой перечень вопиюще неполон. Как же африканские слоны, с которыми армия Ганнибала перешла через Альпы? Как же слоны азиатские, которых и сегодня используют на множестве работ в странах Юго-Восточной Азии? Нет, я не забыл про них, и как раз здесь уместно сделать важное различение. Слоны были приручены, но не одомашнены. И слоны Ганнибала, и современные грузовые слоны в Азии — это лишь дикие слоны, которых поймали и выдрессировали, их не вывели в неволе. Наоборот, одомашненное животное есть по определению такое животное, которое прошло искусственную селекцию в неволе — по признаку полезности для человека, контролирующего его размножение и питание, — и тем самым видоизменилось по сравнению со своими дикими предками.

Иными словами, одомашнивание предполагает трансформацию дикого животного в более полезное для людей существо. Истинно одомашненные животные много чем отличаются от своих диких прародителей, и все их отличия являются следствием двух процессов: изначального отбора определенных особей, которые полезнее для человека, чем прочие особи того же вида, и автоматической эволюционной реакции животных на изменившиеся по сравнению с дикой природой факторы естественного отбора, действующие в антропогенной среде обитания. В главе 7 мы уже видели, что то же самое относится и к окультуриванию растений.

Одомашненные животные отдалились от своих диких предков по нескольким направлениям. Многие виды изменились в размере: коровы, свиньи и овцы стали мельче, морские свинки — крупнее. Овцы и альпака отбирались по критерию увеличения подшерстка (пуха) и уменьшения или полной утраты волоса (ости), а коровы — по критерию увеличения надоя. У нескольких видов домашних животных по сравнению с диким предками уменьшился объем мозга и стали менее развитыми органы чувств, потому что, живя рядом с человеком, они больше не нуждались в том, что когда-то помогало им уберечься от диких хищников.

Чтобы оценить масштаб перемен, произошедших в ходе доместикации, достаточно сравнить волков, диких предков домашних собак, с множеством собачьих пород. Одни собаки гораздо крупнее волков (датские доги), другие гораздо мельче (пекинесы). Одни более поджарые, с комплекцией бегунов (борзые), другие коротконоги и не предназначены для гонки (таксы). Породы собак невероятно непохожи друг на друга мастью и строением волосяного покрова, а некоторые вовсе его лишены. Полинезийцы и ацтеки выращивали свои породы специально для получения мяса. Поставив рядом таксу и волка, вы даже не заподозрили бы, что первая происходит от второго, если бы заранее этого не знали.


Дикие предки «древних четырнадцати» были неравномерно распределены по поверхности земной суши. В Южной Америке имелся только один такой вид (родоначальник ламы и альпаки), а в Северной Америке, Австралии и субсахарской Африке — вообще ни одного. Отсутствие локальных животных доместикатов в субсахарской Африке удивляет тем сильнее, что изобилие и многообразие диких зверей является сегодня ее главной туристической приманкой. Евразия, напротив, вобрала в себя ареалы диких предков тринадцати из «древних четырнадцати», в том числе предков всей «главной пятерки». (Как и повсюду в книге, употребляя термин «Евразия», я в ряде вопросов подразумеваю и Северную Африку, которая с биогеографической точки зрения, а также по многим культурным параметрам теснее связана с Евразией, чем с субсахарской Африкой.)

Конечно, не все тринадцать диких видов-предков Евразии обитали на всей территории континента, и, более того, ни в одном его регионе они не существовали все вместе. Ареал некоторых из них вообще был довольно ограничен — скажем, дикий як обитал исключительно в Тибете и прилегающих высокогорных районах. Как бы то ни было, в Евразии было немало регионов, сосредоточивших в себе значительную долю от всего множества предков домашнего скота: к примеру, в Юго-Западной Азии таких видов насчитывалось целых семь.

Этот колоссальный перекос в глобальном распространении диких видов-предков стал одним из важнейших факторов истории, ответственных за то, что именно евразийцы, а не жители других континентов, вступили в современную эпоху, имея ружья, микробы и сталь. Чем объяснить тот факт, что «древние четырнадцать» были преобладающе сосредоточены в Евразии?

Одна из причин тривиальна. Дикая природа Евразии имеет самый обширный видовой состав крупных наземных млекопитающих, считая не только предков домашнего скота, но и всех остальных. Примем следующее определение для термина «кандидат на доместикацию» — это любой травоядный или всеядный (преимущественно неплотоядный) вид млекопитающих, весящий в среднем более 100 фунтов (45 килограммов). Таблица 9.2 демонстрирует, что в Евразии таких кандидатов большинство — 72 вида (то же самое, впрочем, относится и ко множеству других групп растений или животных). Эта ситуация объясняется тем, что Евразия — крупнейший в мире участок суши, отличающийся к тому же крайним разнообразием сред обитания: здесь и обширные влажные тропические леса, и леса субтропических и умеренных зон, и пустыни, и болотистые низменности, и столь же обширная тундра. У субсахарской Африки кандидатов меньше (51), так же как и видов в большинстве других растительных и животных групп — потому что она территориально меньше и экологически менее разнообразна, чем Евразия. Влажные тропические леса занимают в Африке меньшую площадь, чем в Юго-Западной Азии, и поскольку на юге Африка не доходит до тридцать седьмой параллели, здесь нет зон умеренного климата. Как я уже рассказывал в главе 1, Новый Свет, по всей вероятности, когда-то мог похвастаться не меньшим числом кандидатов, чем Африка, однако большинство американских крупных млекопитающих (в том числе местные лошади, большинство верблюдовых и другие виды, которые наверняка были бы одомашнены, если бы сохранились в местной фауне) вымерли примерно 13 тысяч лет назад. Австралия же, самый маленький и изолированный континент, вообще никогда не могла сравниться по количеству видов крупных диких млекопитающих с Евразией, Африкой или Америкой. И так же, как в Новом Свете, все ее немногочисленные кандидаты на доместикацию, за исключением большого рыжего кенгуру, вымерли примерно тогда же, когда ее впервые заселили люди.

Континент
Евразия Субсахарская Африка Северная и Южная Америки Австралия
Кандидаты 72 51 24 1
Одомашненные виды 13 0 1 0
Доля одомашненных видов от числа кандидатов 18% 0% 4% 0%

Таблица 9.2. Млекопитающие-кандидаты на доместикацию.

«Кандидат» определяется как вид наземных травоядных (или всеядных) диких млекопитающих, особи которого в среднем весят более 100 фунтов.

Таким образом, статусом главного очага одомашнивания крупных млекопитающих Евразия частично обязана тому факту, что она изначально являлась континентом с наибольшим количеством диких видов-кандидатов и что за последние сорок тысяч лет здесь вымерло меньше всего таких видов. Однако цифры, приведенные в таблице 9.2, убеждают нас в неполноте подобного объяснения. Ведь в Евразии к тому же самое высокое соотношение успешно одомашненных видов и видов-кандидатов (18%), а в субсахарской Африке оно необычно низко (ни одного вида из 51 кандидата!). Особенно поражает количество оставшихся в диком состоянии африканских и американских видов, родственники (или аналоги) которых были успешно одомашнены в Евразии. Почему в число одомашненных вошли евразийские лошади, но не африканские зебры; евразийские свиньи, но не американские пекари и не три африканских диких вида семейства свиней; пять евразийских видов дикого рогатого скота (туры, азиатские буйволы, яки, гауры, бантенги), но не африканские буйволы и не американские бизоны; азиатские муфлоны (предки нашей домашней овцы), но не североамериканские толстороги?


Может быть, у народов Африки, Америки и Австралии, несмотря на их колоссальные различия, был какой-то общий культурный барьер, препятствующий одомашниванию, которого не было у евразийских народов? Например, не послужило ли изобилие крупных млекопитающих в Африке как легкодоступной охотничьей дичи причиной нежелания африканцев заниматься содержанием и разведением домашнего скота?

На такие вопросы можно ответить однозначно: нет! Гипотезу, лежащую в их основании, опровергают пять фактов: активное освоение евразийских доместикатов за пределами Евразии, универсальный характер склонности человека к держанию домашних питомцев, высокая скорость первоначального одомашнивания всех «древних четырнадцати» видов, повторное одомашнивание некоторых из них, более чем скромные успехи современной селекции в выведении новых видов.

Итак, во-первых, когда евразийская «главная пятерка» домашних млекопитающих достигла субсахарской Африки, самые разные народы региона стали осваивать разведение скота везде, где это позволяли условия. Тем самым первые африканские скотоводческие племена получили огромное преимущество над охотничье-собирательскими племенами и в результате скоро их вытеснили. В частности, западноафриканские земледельцы банту, научившись разводить коров и овец, начали активно расселяться по остальной субсахарской Африке и через короткое время заняли большинство ее территорий, прежде населенных охотниками-собирателями. Освоив только скотоводство и овцеводство — так и не став земледельцами, — одни койсанские народы около двух тысяч лет назад сумели вытеснить другие, охотничье-собирательские койсанские народы на всей территории Южной Африки. Одомашненные лошади, оказавшись в Западной Африке, преобразили характер местных войн и превратили регион в группу королевств, существование каждого из которых опиралось на конное войско. Единственной причиной, остановившей распространение лошади за пределы Западной Африки, стала животная форма трипаносомоза (сонной болезни), разносимого мухами цеце.

По аналогичному сценарию события развивались и в других частях мира, где изначально отсутствовали аборигенные дикие виды млекопитающих, пригодные для одомашнивания, и где в определенный момент люди получали возможность заимствовать готовые евразийские доместикаты. Европейских лошадей коренные жители и Северной и Южной Америки приспособили к своим нуждам в рекордные сроки — они приручали первые же одичавшие поколения животных, сбегавших на волю из поселений колонистов. Индейцы североамериканских Великих равнин уже в XIX в. славились как великолепные конные воины и охотники за бизонами — а ведь впервые они познакомились с лошадьми только в конце XVII в. Овцеводство, перенятое индейцами навахо у испанцев, также существенно повлияло на их общество, в числе прочего положив начало ткачеству и производству тех самых великолепных шерстяных одеял, которыми сегодня навахо известны на весь мир. На Тасмании, после прибытия первых европейских колонистов с их собаками, аборигенам, прежде никогда собак не видевшим, понадобилось не больше десяти лет, чтобы начать массово разводить их для своих охотничьих нужд. Иными словами, у тысяч австралийских, американских и африканских народов самой разной культуры мы не обнаруживаем никакого универсального табу, препятствующего одомашниванию животных.

Можно уверенно утверждать, что если бы какие-то из обитающих на этих континентах диких видов млекопитающих были пригодны для доместикации, среди австралийских, американских и африканских народов нашлись бы такие, которые одомашнили бы их и тем самым получили бы огромное преимущество — так же, как позднее они выиграли от хозяйственного освоения евразийских домашних животных, на которое они шли при первой возможности. Для примера возьмите все те охотничье-собирательские племена субсахарской Африки, которые обитали на территории, совпадавшей с ареалом зебры или африканского буйвола, и спросите, почему из них не нашлось буквально ни одного, которое бы одомашнило диких зебр и буйволов и тем самым возвысилось бы над остальными племенами задолго до знакомства с евразийскими лошадьми и скотом. Все подобные факты явно демонстрируют, что отсутствие аборигенных животных доместикатов за пределами Евразии было следствием особенностей не местных народов, а местной дикой фауны.


Второй тип фактов, подтверждающих наш вывод, касается домашних питомцев. Держание и приручение диких животных — первая стадия одомашнивания. Между тем этот обычай встречается практически во всех без исключения человеческих обществах всех континентов. Видов, которые люди держат для тех или иных своих целей, несопоставимо больше, чем тех, которые люди научились разводить, причем некоторых таких животных мы вообще едва могли бы себе представить в качестве ручных.

Например, на Новой Гвинее в деревнях, где мне приходится работать, я знаю многих людей, которые держат кенгуру, опоссумов и самых разных пернатых: от мухоловок до орликов. Большинство их этих пойманных животных в итоге будут съедены, однако некоторых держат просто так, для забавы. Новогвинейцы даже имеют что-то вроде обычая ловить и выращивать птенцов диких казуаров (крупных страусоподобных нелетающих птиц), мясо которых считается деликатесом, — несмотря на то, что подросшие казуары становятся чрезвычайно опасны и время от времени наносят тяжелые увечья деревенским жителям. Некоторые азиатские народы приручают орлов, которых используют в охоте, хотя эти сильные птицы тоже, как известно, могут заклевать и задрать насмерть своих незадачливых хозяев. Гепардов приручали для охоты древние египтяне и ассирийцы, а в сравнительно недавнее время — индийцы. Из рисунков древних египтян явствует, что помимо гепардов они приручали копытных (газелей и бубалов), пернатых (журавлей), жирафов — это труднее себе представить, особенно учитывая, что они могут быть опасны, и даже, что уж совсем невероятно, — гиен. Наверное, самое неподходящее на роль ручного зверя животное — это европейский бурый медведь (представитель того же вида, что американский гризли) — его детенышей населяющие Японские острова айны регулярно отлавливали, приручали и держали какое-то время, после чего убивали и использовали для ритуальной трапезы.

Таким образом, если представить себе восходящую к одомашниванию лестницу отношений животных и человека, на ее первой ступени оказывались многие дикие виды — однако вершины, то есть превращения в домашний скот, достигли лишь некоторые. Примерно сто лет назад британский ученый Фрэнсис Гальтон обобщил эту ситуацию в следующих словах: «Складывается впечатление, что все дикие животные имели свой шанс сделаться домашними. При этом немногие… были одомашнены давным-давно, а огромное число остальных, когда-то не использовавших свой шанс из-за какой-то мелкой особенности, так и обрекли себя на вечное дикое состояние».


Исторические сроки доместикации — третий разряд фактов, подтверждающих слова Гальтона, то есть свидетельствующих, что первые скотоводы, не теряя времени, одомашнили всех крупных млекопитающих, которых только было можно одомашнить. Виды, для которых это может быть археологически датировано, все были одомашнены примерно в интервале между 8000 и 2500 гг. до н.э., то есть за первые несколько тысяч лет существования оседлых земледельческо-скотоводческих обществ, возникших после последнего оледенения. Как видно из таблицы 9.3, эпоха одомашнивания крупных млекопитающих началась с овцы, козы и свиньи и закончилась верблюдами. После 2500 г. до н.э. никаких существенных добавлений к уже сложившейся группе сделано не было.

Вид Дата (тыс. лет до н.э.) Место
Собака 10 Юго-Западная Азия, Китай, Северная Америка
Овца 8 Юго-Западная Азия
Коза 8 Юго-Западная Азия
Свинья 8 Китай, Юго-Западная Азия
Корова 6 Юго-Западная Азия, Индия, (?) Северная Африка
Лошадь 4 Украина
Осел 4 Египет
Азиатский буйвол 4 Китай?
Лама / альпака 3,5 Анды
Двугорбый верблюд 2,5 Центральная Азия
Одногорбый верблюд 2,5 Аравия

Таблица 9.3. Примерная датировка наиболее ранних ископаемых, подтверждающих одомашнивание крупных видов млекопитающих.

В отношении остальных четырех одомашненных крупных видов млекопитающих — северного оленя, яка, гаура и бантенга — мы по-прежнему не обладаем достаточным объемом данных, позволяющих установить дату их доместикации. Приводимые датировки и регионы — всего лишь те, относительно которых на настоящий момент имеются наиболее ранние достоверные сведения; первичная доместикация.

Разумеется, я не забываю, что кое-какие мелкие звери были впервые одомашнены значительно позже 2500 г. до н.э. Скажем, кроликов как мясных животных стали разводить не раньше Средних веков, мышей и крыс как подопытных животных — не раньше XX в., а хомяков как ручных зверьков — только в 30-х гг. То, что одомашнивание мелких млекопитающих так растянулось, не должно нас удивлять: во-первых, в данном случае мы имеем буквально тысячи видов-кандидатов, а во-вторых, такие животные были слишком малоценны для традиционных обществ, чтобы тратить на них время. Но что касается доместикации крупных млекопитающих, то 4,5 тысячи лет назад она практически завершилась. К тому моменту все 148 крупных видов-кандидатов должны были быть испытаны бессчетное число раз с тем однозначным результатом, который мы знаем: немногие успешно прошли испытание, никаких других подходящих кандидатов не осталось.

Еще один, четвертый ряд фактов подкрепляет нашу уверенность в том, что некоторые виды млекопитающих более одомашниваемы, чем другие: независимые случаи повторной доместикации одних и тех же видов. Так, генетические исследования, в которых используется часть нашего генетического материала, известная как митохондриальная ДНК, недавно подтвердили старое предположение о том, что горбатые индийские коровы и безгорбые европейские происходят от двух разных популяций дикого рогатого скота, разделившихся друг с другом тысячи лет назад. Другими словами, народы Индийского субконтинента одомашнили местный индийский подвид диких туров, жители Юго-Западной Азии независимо одомашнили юго-западноазиатских туров, а североафриканцы, вполне вероятно, независимо одомашнили североафриканских.

То же относится к волкам, которые были независимо одомашнены в Новом Свете и Евразии, причем в последней, не исключено, в нескольких разных частях (как минимум, в Китае и Юго-Западной Азии). Современные свиньи — результат нескольких самостоятельных линий доместикации в Китае, Западной Евразии и, возможно, других регионах. Эти примеры еще раз показывают, что одни и те же поддающиеся доместикации виды привлекли внимание множества народов.

Более чем скромные успехи селекции новых видов в наше время являются последним, пятым свидетельством в пользу гипотезы, согласно которой несостоявшееся одомашнивание остальных диких видов, подходящих под наше определение «кандидатов», являлось следствием изъянов самих этих видов, а не древних животноводов. Современные европейцы — наследники одной из самых старых традиций одомашнивания животных, начало которой было положено в Юго-Западной Азии около 10 тысяч лет назад. В XV в. они начали расселяться по всей планете и сталкиваться с дикими видами млекопитающих, которые не встречались на их родном континенте. Европейские поселенцы, вроде тех, в чьих дворах на Новой Гвинее я встречал домашних кенгуру и опоссумов, держали и приручали множество местных зверей — так же, как и люди коренных народов. Европейские скотоводы и земледельцы, эмигрировавшие на другие континенты, приложили немало усилий и к хозяйственному разведению новых видов.

В XIX и XX вв. как минимум шесть крупных млекопитающих — антилопа канна, благородный олень, лось, овцебык, зебра и бизон — стали предметом тщательно спланированных проектов одомашнивания, которые осуществлялись при участии современных ученых-селекционеров и генетиков. Например, в украинском заповеднике Аскания-Нова канну, крупнейшую из африканских антилоп, подвергали искусственной селекции, стремясь повысить качество ее мяса и удойность (аналогичные попытки предпринимались в Англии, Кении, Зимбабве и ЮАР); под эгидой Роуэттовского научно-исследовательского института в шотландском Абердине было открыто экспериментальное хозяйство по разведению благородных оленей; в российском Печоро-Илычском заповеднике действует лосиная ферма. И все же участники этих современных проектов не могут похвастаться серьезными достижениями. Да, бизонье мясо иногда попадает на полки американских супермаркетов, а лосей кое-где в Швеции и России доят и используют как ездовых животных, однако с экономической точки зрения ни одно из таких предприятий не стало привлекательным для животноводов. Особенно впечатляет тщетность недавних попыток разводить канну на ее же африканской родине — где устойчивость к инфекциям и климатическим условиям когда-то, по идее, должна была дать ей огромное преимущество перед евразийскими дикими видами, лишенными иммунитета к африканским болезням.

Итак, ни аборигены-скотоводы, тысячелетиями жившие бок о бок с кандидатами на одомашнивание, ни современные генетики не сумели получить ценные доместикаты из крупных млекопитающих помимо «древних четырнадцати», приносящих пользу человеку уже минимум четыре с половиной тысячелетия. При этом гарантировать «одомашнивание» многих видов современным ученым вполне по силам — но только в той части этого процесса, которая касается контроля за размножением и питанием. Например, в зоопарках Сан-Диего и Лос-Анджелеса последние сохранившиеся калифорнийские кондоры подвергаются сейчас куда более жесткому репродуктивному контролю, чем любое домашнее животное в истории. Для каждого кондора составлена генетическая карта, и компьютерная программа определяет, какой самец должен спариться с какой самкой для достижения поставленной человеком цели (в данном случае — создать максимальное генетическое разнообразие, чтобы сохранить жизнеспособную популяцию этих находящихся на грани вымирания птиц). Зоопарки проводят аналогичные репродуктивные программы со многими другими вымирающими видами, включая горилл и носорогов. Однако строжайшая селекция калифорнийских кондоров не имеет никаких перспектив с точки зрения экономически ценного конечного результата. То же самое относится и к разведению носорогов, которые в противном случае могли бы давать нам свыше трех тонн живого мяса с головы. Как мы убедимся ниже, носороги (и большинство других крупных млекопитающих) создают непреодолимые препятствия для доместикации.


Из всех 148 крупных наземных травоядных млекопитающих, существующих в мире — то есть из всех кандидатов на доместикацию, — только 14 прошли испытание на пригодность. Почему отсеялись остальные 134 вида? Какие условия имел в виду Фрэнсис Гальтон, говоря, что не отвечавшие им виды «обрекли себя на вечное дикое состояние»?

Ответ вытекает из принципа «Анны Карениной». Чтобы люди смогли начать разводить один из диких видов-кандидатов, он должен обладать множеством различных характеристик. Отсутствие хотя бы одной из необходимых характеристик в не меньшей степени фатально для успеха одомашнивания, чем для попыток построить счастливый брак. Взяв на себя роль брачного консультанта для зебры и человека, а также нескольких других, равно неудачных пар, мы можем выделить как минимум шесть групп факторов, мешающих успешному одомашниванию.

Рацион питания. Всякий раз, когда животное съедает растение или другое животное, преображение биомассы поедаемого в биомассу поедающего происходит далеко не со стопроцентной эффективностью — как правило, с десятипроцентной. Иными словами, чтобы вырастить тысячефунтовую корову нужно около 10 тысяч фунтов кукурузы. Если вы хотите вырастить не корову, а получить тысячу фунтов веса плотоядного животного, вам придется скормить ему 10 тысяч фунтов веса травоядного животного, выращенного на 100 тысячах фунтах кукурузы. Даже среди травоядных и всеядных есть много видов — например, коалы, которые слишком привередливы в своих растительных предпочтениях, чтобы кому-то пришло в голову разводить их хозяйственным способом.

Как следствие этой фундаментальной природной неэффективности, ни одно плотоядное млекопитающее не было одомашнено в качестве мясного животного. (Нет, дело не в том, что их мясо слишком жестко или безвкусно: мы регулярно едим диких плотоядных рыб, и я лично могу вас заверить, что у отбивной из львятины отменный вкус.) Единственный зверь, которого с натяжкой можно назвать исключением из данного правила, это собака — ее изначально одомашнили как сторожа и спутника на охоте. И хотя в Мексике, Полинезии и Древнем Китае специально разводили несколько мясных пород собак, постоянное присутствие собачьего мяса в рационе — участь обществ, обделенных этим белковым продуктом: у ацтеков вообще не было других домашних млекопитающих, у полинезийцев и древних китайцев, кроме собак, были только свиньи. Обществам, которым повезло иметь домашних травоядных, никогда не приходило в голову есть собак, разве что изредка, в качестве деликатеса (как сегодня в некоторых частях Юго-Восточной Азии). Кроме того, собаки не строго плотоядны, а всеядны: если вы достаточно наивны, чтобы считать своего домашнего любимца мясоедом, просто возьмите упаковку собачьего корма и прочитайте список ингредиентов. Собаки, которых ацтеки и полинезийцы выращивали на убой, набирали вес за счет овощей и объедков.

Темпы роста. Чтобы имело смысл разводить домашних животных, они, помимо прочего, должны быстро расти. Это условие отсеивает горилл и слонов, несмотря на их вегетарианство, исключительную непривередливость в пище и хороший вес. Какой потенциальный фермер-горилловод или слоновод станет ждать 15 лет, пока его стадо достигнет взрослого размера? Недаром жители современной Азии, где слоны неизменно используются в хозяйстве, по-прежнему считают, что гораздо дешевле отлавливать их дикими и затем приручать.

Проблемы с размножением в неволе. Подобно нам, людям, некоторые ценные виды животных тоже не любят заниматься сексом под внимательным взглядом посторонних. Именно это обстоятельство пресекло любые попытки одомашнить гепарда, самого быстрого из наземных зверей, несмотря на то что на протяжении тысячелетий у людей имелись для этого серьезные мотивы.

Как я уже говорил, ручные гепарды ценились в Древнем Египте и Ассирии, а также позднее в Индии как охотничьи животные, безмерно превосходящие в этом качестве собак. Один из индийских Великих Моголов содержал «гепардню» — по аналогии с конюшней или псарней — с тысячью натасканных животных. Но вопреки огромной любви к гепардовой охоте и огромным средствам, которые тратили на нее многочисленные восточные владыки, все их животные были прирученными. Попытки разведения гепардов не удались повелителям, и даже под надзором современных биологов первый детеныш у гепардов в зоопарке родился только в 60-х гг. XX в. В естественных условиях несколько братьев-гепардов преследуют самку несколько дней, и, судя по всему, без такого непростого ухаживания, в течение которого покрываются огромные расстояния, у самки просто не начинается овуляция и она не подпускает к себе сексуального партнера. Как правило, в неволе этот изощренный ритуал ухаживания гепарды исполнять отказываются.

Сходные препятствия возникли на пути разведения викуньи — дикого андского парнокопытного из семейства верблюдовых, чья шерсть легче и тоньше шерсти любого другого животного на планете. Чтобы добыть ее, древние инки собирали диких викуний в загоны, остригали и затем выпускали на волю. Предпринимателям современной эпохи в погоне за этим роскошным товаром приходилось либо воспользоваться тем же самым методом, либо попросту устраивать массовый забой. Несмотря на серьезный мотив в виде наживы и престижа, которые давала шерсть викуний, все попытки наладить их хозяйственное разведение провалились: во-первых, их долгий и продолжительный ритуал ухаживания, предшествующий спариванию, в неволе давал сбой, во-вторых, самцы викуний чрезвычайно недоброжелательно относятся к соседству друг друга; в-третьих, викуньям круглогодично требуется отдельная территория для выпаса и отдельная территория для сна.

Дурной характер. Практически любое достаточно большое млекопитающее способно убить человека — это в порядке вещей. Люди нередко находили свою смерть под копытами свиней, лошадей, верблюдов и рогатого скота. Тем не менее одни виды крупных животных отличаются гораздо более недружелюбным нравом и потому являются неисправимо более опасными, чем другие. Риск пасть жертвой агрессии животного стал решающим препятствием для одомашнивания многих в остальном практически идеальных видов-кандидатов.

Один из наиболее наглядных примеров дурного поведения — североамериканский гризли. Мясо медведей является ценнейшим деликатесом; их вес достигает 1700 фунтов; будучи иногда ловкими охотниками, они придерживаются главным образом растительной диеты, которая к тому же чрезвычайно разнообразна; они с удовольствием потребляют отходы с нашего стола (что создает серьезные проблемы администрациям Йеллоустонского национального парка и заповедника Глейшер-Бей); наконец, они сравнительно быстро подрастают. Веди они себя в неволе поприличнее, гризли были бы просто мечтой мясопроизводителя. Проживающие в Японии айны поставили поучительный эксперимент — у них имелся обряд, частью которого являлось выращивание медвежат. Однако по понятным причинам айны считали благоразумным убивать и съедать пойманных зверей по достижении годовалого возраста. Держать медведей дольше этого срока было бы самоубийством — лично я не знаю ни одного взрослого гризли, которого бы удалось приручить.

Еще один очевидный кандидат, отбракованный по столь же очевидным причинам, это африканский буйвол. Он быстро набирает свой взрослый вес, достигающий одной тонны, и живет стадами, имеющими развитую иерархию, — черта, о плюсах которой я расскажу ниже. Но при этом, по общему признанию, он остается одним из самых опасных и непредсказуемых крупных млекопитающих Африки. Любому безумцу, решившемуся его одомашнить, пришлось бы либо в процессе расстаться с жизнью, либо забить животное, пока оно не стало слишком большим и неуправляемым. Точно так же и бегемоты, четырехтонные вегетарианцы, были бы великолепными обитателями наших скотных дворов, если бы не представляли такую опасность. Они ежегодно лишают жизни больше людей, чем любой другой африканский зверь, включая даже львов.

Мало кого удивляет, что животные с такой дурной славой не попали в число одомашненных видов. Но есть и другие кандидаты, об опасности которых известно не так широко. Например, восемь представителей рода лошадей имеют чрезвычайно непохожий нрав, несмотря на чрезвычайную же генетическую близость, которая позволяет им скрещиваться и давать здоровое (хотя обычно бесплодное) потомство. Два из них, лошадь и североафриканский дикий осел (предок домашнего), были успешно одомашнены. Близким родственником африканского осла является азиатский, также известный как онагр или кулан. Поскольку его ареал включает и территорию Плодородного полумесяца, колыбели западной цивилизации и одомашнивания животных, местные народы в древности должны были не раз пробовать его приручить. Из шумерских и более поздних изображений мы знаем, что на них регулярно охотились, а также отлавливали и скрещивали с домашними ослами и лошадьми. Некоторые древние изображения лошадеподобных животных, используемых в качестве верховых или гужевых, могут быть изображениями куланов. Как бы то ни было, все, кто писал о них, от римлян до сотрудников современных зоопарков, отмечают их вспыльчивость и отвратительную привычку кусаться. Поэтому, мало чем отличаясь от предка домашнего осла в других отношениях, кулан домашним так и не стал.

Характер четырех видов африканских зебр еще несноснее. Стараясь приспособить их к своим нуждам, люди даже сумели впрячь зебр в повозки: в XIX в. в Южной Африке их пытались использовать как тягловых животных, а эксцентричный сэр Уолтер Ротшильд ездил по лондонским улицам в экипаже, запряженном четверкой зебр. К сожалению, с возрастом зебры становятся чересчур опасными. (Я не отрицаю, что многие кобылы и жеребцы тоже обладают дурным нравом, однако у зебр и куланов это не сравнительно редкое исключение, а правило.) Зебры имеют неприятное обыкновение кусать человека и не разжимать челюсти, благодаря чему в США от них страдает больше сотрудников зоопарков, чем от тигров! Зебр также практически невозможно заарканить — даже для победителей ковбойских родео-чемпионатов по метанию лассо — из-за их безошибочного умения следить за приближающейся петлей и вовремя отводить голову.

По этим причинам редко кому удавалось (если удавалось вообще) оседлать зебру или поездить на ней верхом, и поэтому же со временем южноафриканцы охладели к идее ее одомашнивания. Фактор непредсказуемого агрессивного поведения со стороны крупного и потенциально опасного животного также отрицательно сказался на успешности современных опытов по одомашниванию благородного оленя и антилопы канны, несмотря на возлагавшиеся на них поначалу большие надежды.

Склонность к панике. Крупные травоядные виды млекопитающих по-разному реагируют на угрозу со стороны хищников или человека. Одни виды нервозны, подвижны, запрограммированы на мгновенное бегство при ощущении опасности. Другие более медлительны, менее нервозны, ищут укрытия в стаде, отстаивают себя в случае угрозы и спасаются бегством только при крайней необходимости. Большинство видов оленей и антилоп (за редким исключением в виде северного оленя) относятся к первому типу, овцы и козы — ко второму.

Само собой, тревожные виды трудно содержать в неволе. Попав в закрытое пространство, они, скорее всего, начнут паниковать и либо умрут от шока, либо разобьются насмерть об ограждение в попытке сбежать. Такое поведение характерно, к примеру, для газелей, которые на протяжении тысяч лет оставались самой распространенной охотничьей дичью в некоторых частях Плодородного полумесяца. У первых оседлых жителей этого региона не было другого млекопитающего, более доступного для доместикации. Однако ни один вид газелей одомашнен не был. Только представьте себе, что такое держать животных, которые в загоне мечутся и слепо бьются об ограду, при этом прыгают на расстояние до 30 футов и развивают скорость до 50 миль в час!

Социальное устройство. Если мы посмотрим на устройство социальной жизни диких предков одомашненных крупных млекопитающих, мы увидим, что почти все такие виды имеют три общих черты: они живут стадами; между особями в стаде поддерживается четкая иерархия подчинения; отдельные стада имеют не взаимоисключающие, а пересекающиеся территории. Например, стадо диких лошадей состоит из одного жеребца плюс до полдюжины кобыл и их жеребят. Кобыла А занимает доминирующее положение по отношению к кобылам Б, В, Г и Д; кобыла Б подчиняется А, но стоит выше в иерархии, чем В, Г, Д; В подчиняется Б и А, но доминирует над Г и Д и т.д. Когда стадо кочует, его члены движутся раз навсегда установленным порядком: замыкает процессию жеребец, впереди идет доминирующая кобыла, за ней ее жеребята, старший за младшим, дальше остальные кобылы по рангу, каждая со своими жеребятами, также выстроенными по возрасту. При такой организации множество взрослых особей могут сосуществовать в стаде, не вступая в столкновения и зная свое место в общей структуре.

Эта общественная структура идеальна приспособлена для доместикации, потому что человек в конечном счете занимает в ней верховное положение. Навьюченный караван лошадей следует за ведущим его человеком, как он следовал бы за главной кобылой. Стада и стаи овец, коз, коров и предков собак (волков) имеют похожую иерархию. У детенышей в таком коллективе происходит импринтинг (запечатление) поведения животных, все время находящихся рядом. В естественных условиях это представители одного с ними вида, однако в неволе подрастающее поколение, постоянно наблюдая людей, запечатлевает также и их поведение.

Такие общественные животные прекрасно подходят для массового выпаса. Поскольку они хорошо переносят соседство себе подобных, их можно объединять в большие группы. Поскольку они инстинктивно следуют за доминирующим вожаком и у них происходит импринтинг на человека как на такого вожака, их легко вести пастуху или овчарке. Стадные животные нормально чувствуют себя в переполненных загонах и сараях, потому что усвоили привычку жить плотными группами еще в диком состоянии.

Напротив, представителей большинства видов животных, для которых свойственно вести одиночное существование на индивидуальной территории, пасти нельзя. Они не любят присутствия друг друга, у них не происходит импринтинг на человека как на вожака, и они лишены инстинкта подчинения. Кому-нибудь доводилось видеть строй кошек (на воле живущих обособленно и охраняющих свой участок), идущих за человеком или позволяющих человеку пасти себя, как гусей? Каждый котовладелец знает, что кошке, в отличие от собаки, не свойственно инстинктивное послушание. Кошки и хорьки — единственные млекопитающие с обособленной индивидуальной территорией, которых одомашнил человек, да и то потому, что в их случае нам нужны были не стадные животные, выращиваемые для производства пищи, а охотники-одиночки или домашние любимцы.

Итак, абсолютное большинство отдельно живущих и нуждающихся в индивидуальном пространстве видов не были одомашнены. Однако и большинство коллективно живущих видов тоже оказались к этому непригодны — по нескольким дополнительным причинам.

Во-первых, стада многих видов пасутся на отдельных территориях, стараясь не пересекаться между собой. Собрать в одном загоне два таких стада не легче, чем двух самцов-индивидуалистов.

Во-вторых, особи многих видов, часть года живущих стадами, в брачный сезон начинают соперничать за территорию, вступая в столкновения между собой и избегая присутствия друг друга. Это касается большинства видов оленей (опять же за исключением северного оленя), и это один из главных факторов, закрывших путь к доместикации для всего многообразия стадных антилоп, которыми так знаменита Африка. Вопреки образу, всплывающему в сознании при упоминании африканских антилоп, — огромные стада, заполняющие саванну до самого горизонта, — на самом деле самцы в этих стадах держатся друг от друга на удалении, каждый в центре индивидуального пространства, и яростно дерутся между собой в период спаривания. Стало быть, держать таких антилоп в тесных загонах, как овец, коз или коров, невозможно. Территориальная вражда самцов, в сочетании со свирепым нравом и медленным ростом, не позволяет нам превратить в домашний скот также и носорогов.

Наконец, многие стадные виды — опять же включая большинство оленей и антилоп — не имеют четко ранжированной иерархии подчинения и лишены инстинкта, запускающего механизм импринтинга на доминирующего вожака (который в неволе переключается на людей). Как следствие, несмотря на частые случаи приручения детенышей оленей и антилоп (припомните все подлинные истории о маленьких Бэмби), никто не видел, чтобы таких ручных оленей или антилоп водили стадами. Эта же проблема расстроила планы одомашнивания североамериканского снежного барана (толсторога), принадлежащего к тому же роду, что азиатский муфлон, предок нашей домашней овцы. Толстороги подходят нам и сходны с муфлонами по всем параметрам, кроме одного принципиального: им не свойствен шаблон поведения, в рамках которого одни особи ведут себя покорно по отношению к другим, чье вышестоящее положение они признают.


Вернемся теперь к вопросу, который я поставил в начале этой главы. В первом приближении одной из самых непонятных особенностей доместикации животных кажется ее произвольность: из двух близкородственных видов один почему-то был одомашнен, а другой — нет. Как выясняется, почти всех кандидатов на доместикацию за небольшим исключением отсеял принцип «Анны Карениной». Человек и большинство видов животных неспособны образовать счастливый союз, и ответственны за это могут быть многие возможные факторы: рацион животных, их темпы роста, брачные обыкновения, характер, склонность к панике, несколько разных особенностей социального устройства. Лишь незначительная доля диких видов млекопитающих сумела вступить в гармоничные отношения с человеком — благодаря совместимости по всем из перечисленных параметров.

Населению Евразии повезло с дикими травоядными млекопитающими — из их числа здесь обитало гораздо больше одомашниваемых видов, чем на каком-либо другом континенте. Такая ситуация, наделившая огромными преимуществами евразийские народы, явилась следствием трех фундаментальных обстоятельств географии, истории и биологии млекопитающих. Во-первых, у Евразии, как и подобает континенту с наибольшей площадью и превосходящему остальные по экологическому разнообразию, изначально имелось больше всего претендентов на доместикацию. Во-вторых, большинство потенциальных кандидатов Австралии и Америки, в отличие от Евразии и Африки, в позднем плейстоцене унесло массовое вымирание видов — возможно, вызванное тем, что млекопитающие первых двух впервые столкнулись с людьми неподготовленными и на поздней стадии нашей эволюции, когда мы уже владели высокоразвитыми навыками охоты. Наконец, из выживших видов-кандидатов евразийские в процентном отношении оказались намного более пригодными для одомашнивания, чем обитавшие на других континентах. Те виды, которые не удалось одомашнить — например, стадные млекопитающие Африки, — при более детальном исследовании обнаруживают дополнительные конкретные причины, отсеявшие каждый из них. Таким образом, Толстой одобрил бы мысль, высказанную по другому поводу одним древним автором, евангелистом Матфеем: «Много званых, но мало избранных».

Глава 10. Просторные небеса и наклонные оси

Взгляните на карту мира 10.1 и сравните очертания и ориентацию разных континентов. Поразительно, насколько очевидна разница. Протяженность Америки с севера на юг значительно больше (9000 миль), чем с востока на запад (3000 миль в самом широком месте, сужающемся в районе Панамского перешейка всего лишь до 40). Иначе говоря, преобладающая ориентация Америки — «вертикальная», по оси север-юг. То же самое, хотя в значительно менее выраженной степени, верно для Африки. Напротив, у Евразии главная ось — восток-запад. Имела ли эта разница в ориентации континентов какие-то последствия для истории человечества, и если да, то какие?

Ружья, микробы и сталь

Рис. 10.1. Основные оси континентов.

Я полагаю, что ее последствия были колоссальными, даже подчас трагическими, и именно им будет посвящена эта глава. Ориентация осей континентов повлияла на скорость распространения растительных культур и домашнего скота, а также, возможно, письменности, колесного транспорта и других изобретений. Тем самым один из основных географических параметров сыграл важнейшую роль в том, как сложились очень разные исторические судьбы евразийцев, африканцев и коренных американцев за последние 500 лет.


Для понимания географической неравномерности возникновения ружей, микробов и стали характер распространения производства продовольствия, как оказывается, имеет не менее принципиальное значение, чем рассмотренные нами в предыдущих главах место и время его происхождения. Регионов, где производство продовольствия зародилось самостоятельно, на планете было максимум девять, а может быть, и не больше пяти (см. главу 5). Однако уже в доисторический период помимо пяти-девяти независимых очагов, оно успело укорениться во многих других регионах. Сельскохозяйственная история этих последних — результат распространения культур, домашнего скота, навыков их выращивания, а в некоторых случаях и экспансии самих земледельцев и скотоводов.

Главные направления распространения производства продовольствия были следующими: из Юго-Западной Азии в Европу, Египет и Северную Африку, Эфиопию, Центральную Азию и долину Инда; из Сахеля и Западной Африки в Восточную и Южную Африку; из Китая в тропическую Юго-Восточную Азию, на Филиппины, в Индонезию, Корею и Японию; из Мезоамерики в Северную Америку. Кроме того, производство продовольствия в самих очаговых регионах нередко обогащалось за счет культур, видов скота и сельскохозяйственных технологий, заимствуемых ими друг у друга.

Точно так же, как условия в одних местах гораздо больше благоприятствовали зарождению продовольственного производства, чем в других, существенно варьировались и условия его распространения. В некоторых регионах, экологически прекрасно подходящих для сельского хозяйства, в доисторические времена оно так и не появилось — несмотря на соседство регионов, где оно уже было. Вот наиболее яркие примеры: земледелие и животноводство не проникло ни с юго-запада США в Калифорнию (в доколумбов период), ни с островов Индонезии и Новой Гвинеи в Австралию; земледелие не проникло из южноафриканской провинции Наталь в соседнюю Капскую область. Но даже в те многочисленные регионы, до которых производство продовольствия дошло еще в древности, оно прибывало с разной скоростью и в разное время. На одном краю этого диапазона — быстрая миграция по оси восток-запад: из Юго-Западной Азии на запад — в Европу и Египет — и на восток — в долину Инда (с приблизительной средней скоростью 0,7 миль в год), а также с Филиппин на восток — на острова Полинезии (3,2 мили в год). На противоположном краю — медленное продвижение по оси север-юг: менее 0,5 мили в год для северной экспансии мексиканских культур на юго-запад США; менее 0,3 мили в год для проникновения мексиканской кукурузы и фасоли на восток Соединенных Штатов (здесь их начали активно возделывать только в 900 г. н.э.); 0,2 мили в год для миграции лам из Перу в Эквадор. Эти отличия могут быть еще более разительными, если отсчитывать возделывание культурной кукурузы в Мексике не от 3500 г. до н.э. (осторожная оценка некоторых современных археологов, взятая мной для расчета), а от какой-нибудь гораздо более поздней даты (что было бы верно с точки зрения большинства вчерашних и многих сегодняшних ученых).

Сильно варьировалось и то, в каком составе сельскохозяйственные комплексы (наборы растительных культур и домашних животных) усваивались на новых местах. Этот разброс снова указывает на наличие более и менее преодолимых препятствий. Например, если большинство первичных доместикатов Юго-Западной Азии легко перекочевало на запад в Европу и на восток в долину Инда, то из двух одомашненных в Андах млекопитающих (ламы / альпаки и морской свинки) в Мезоамерику в доколумбовы времена не попало ни одно. Этот поразительный факт мы просто не можем оставить без объяснения. В конце концов, в Мезоамерике существовали густонаселенные развитые аграрные общества, и при ином развитии событий андские домашние животные несомненно имели бы для них огромную ценность как источник пищи, шерсти и средство транспортировки — особенно учитывая, что, за исключением собак, в Мезоамерике совершенно отсутствовали домашние млекопитающие, способные удовлетворить эти потребности. В то же время несколько растительных культур Южной Америки — маниок, батат, арахис — каким-то образом сумели распространиться на север. Какой барьер мог избирательно пропустить эти культуры, но преградить дорогу ламам и морским свинкам?

Другим, менее наглядным выражением географического торможения сельского хозяйства является феномен, который называется упреждающей доместикацией. Большинство диких видов, из которых происходят культурные растения, в разных регионах имеют несколько отличающийся генотип. Это происходит потому, что среди древних популяций этих видов в каждом конкретном регионе закрепились разные мутации. Аналогичным образом, биологические изменения, которые сопровождают превращение дикого растения в культуру, в принципе могут быть вызваны отличающимися последовательностями мутаций или, иначе говоря, альтернативными траекториями отбора, которые дают равноценные результаты. Благодаря этому можно взять культурное растение, широко распространенное в доисторические времена, и проверить, обнаруживают ли все его разновидности одну и ту же дикую мутацию или одну и ту же трансформационную мутацию. Цель такой проверки — попытаться узнать, была ли выведена данная культура только в одном регионе или независимо в нескольких.

Если провести генетический анализ основных культур Нового Света, многие из них покажут наличие следов двух и более альтернативных диких вариантов или двух и более альтернативных трансформационных мутаций. Из этого, скорее всего, следует, что культура была самостоятельно выведена как минимум в двух разных регионах и что некоторые разновидности унаследовали мутацию одного региона, а другие разновидности той же культуры — мутацию другого. Именно так ботаники пришли к выводу, что лимская фасоль (Phaseolus lunatus), обыкновенная фасоль (Phaseolus vulgaris), два вида красного перца (Capsicum annuum и Capsicum chinense) все были независимо окультурены по меньшей мере дважды — один раз в Мезоамерике, один в Южной Америке. То же самое относится к тыкве обыкновенной (виду Cucurbita pepo) и семяносному растению марь, только в данном случае их двумя родинами были Мезоамерика и восток США. Напротив, большинство древних культур Юго-Западной Азии обнаруживают только одну дикую или трансформационную мутацию, из чего следует, что все современные разновидности каждой из этих культур восходят к одной первичной доместикации.

О чем говорит факт независимого выведения одной и той же культуры в разных областях ареала ее дикого предка — в отличие от однократного в пределах одной территории? Как мы знаем, окультуривание подразумевает модификацию диких растений с целью увеличения их полезности для человека: получения семян большего размера, устранения горького вкуса и т.д. Поэтому, если первые земледельцы уже имели в своем распоряжении достаточно урожайную культуру, они определенно предпочитали выращивать ее, а не начинать новый цикл: собирать урожаи родственного, но менее ценного дикого растения и повторно его одомашнивать. Соответственно факты, устанавливающие однократность доместикации, указывают на то, что после выведения данной культуры она быстро распространилась по остальным частям ареала ее дикого предшественника и тем самым упредила необходимость повторной доместикации того же самого растения. В противном случае, когда мы находим свидетельства независимого одомашнивания одного растения в разных регионах, мы делаем вывод, что первичная культура распространялась слишком медленно, чтобы опередить выведение ее аналогов в других местах. Таким образом, данные, говорящие о том, что в Юго-Западной Азии преобладали однократные доместикации, а в Америке дело ими часто не ограничивалось, можно рассматривать как еще одно, чуть менее наглядное доказательство того факта, что природные условия первой были более благоприятными для миграции культур.

Стремительное распространение некоей культуры способно упредить доместикацию не только того же самого дикого вида-предка, но и родственных ему. Если вы уже выращиваете урожайный горох, будет явно нецелесообразно не только начинать с нуля и выводить новую культуру из того же дикого вида, но и выводить ее из близких родственников — то есть получать растение, с точки зрения потребителя фактически равноценное уже имеющемуся одомашненному гороху. Первые основные культуры Юго-Западной Азии сделали ненужной доместикацию всех своих близких родственников на всей территории Западной Евразии. Напротив, Новый Свет знает немало примеров, когда равноценные и близкородственные — но не идентичные — виды одомашнивались дважды: в Мезоамерике и Южной Америке. К примеру, 95% хлопчатника, выращиваемого сегодня в мире, принадлежат к виду Gossypium hirsutum, одомашненному в доисторический период в Мезоамерике. Между тем доисторические земледельцы Южной Америки возделывали свой собственный вид того же рода — Gossypium barbadense. Очевидно, мезоамериканскому хлопчатнику было настолько трудно попасть в Южную Америку, что в доисторические времена он не смог опередить на этом континенте доместикацию своего родственника (и наоборот). Красный перец, тыква, амарант, марь — вот еще несколько родов и подсемейств, разные виды которых были окультурены в Мезоамерике и Южной Америке из-за того, что темпы распространения ни одного из них не позволяли сделать ненужным окультуривание их родственников.

Таким образом, несколько разных исторических феноменов подталкивают нас к одному и тому же выводу: производство продовольствия распространялось из Юго-Западной Азии куда активнее, чем внутри двух Американских континентов, а возможно и активнее, чем в субсахарской Африке. Об этом, в первую очередь, говорит совершенное отсутствие производства продовольствия в некоторых экологически благоприятных регионах, во-вторых, разница в скорости и избирательности его распространения, в-третьих, упреждающая роль наиболее ранних одомашненных культур в одних случаях и повторное одомашнивание идентичных или близкородственных видов — в других. Благодаря какой особенности Америки и Африки распространение производства продовольствия на их территории было более затрудненным, чем в Евразии?

Чтобы ответить на этот вопрос, проследим внимательней за тем, как именно проходила стремительная экспансия производства продовольствия из Юго-Западной Азии (Плодородного полумесяца). Вскоре после рождения местного сельского хозяйства, примерно в конце IX тысячелетия до н.э., его центробежная волна постепенно стала докатываться до других частей Западной Евразии и Северной Африки, все более и более удаленных от Плодородного полумесяца на запад и на восток. На карте 10.2 вы видите несколько переиначенную мной наглядную карту, которую составили генетик Дэниел Зохари и ботаник Мария Хопф. Карта показывает, что центробежная экспансия захватила Грецию, Кипр и Индийский субконтинент к 6500 г. до н.э., Египет — вскоре после 6000 г. до н.э., Центральную Европу — к 5400 г. до н.э., Южную Испанию — к 5200 г. до н.э. и Британские острова — около 3500 г. до н.э. В каждом из этих регионов начало производящей экономике было положено той или иной группой одомашненных растений и животных из ближневосточного набора «основателей». Кроме того — хотя достоверно не установлено, когда именно, — ближневосточный набор частично проник в более южные районы Африки и достиг Эфиопии. Но поскольку в Эфиопии было выведено довольно много собственных культур, мы не можем точно сказать, чему обязан старт местного производства продовольствия — этим аборигенным доместикатам или доместикатам Плодородного полумесяца.

Ружья, микробы и сталь

Рис. 10.2. Символы показывают самые ранние радиоуглеродные датировки мест, где были найдены остатки культур Плодородного полумесяца, при этом символом □ обозначен сам Плодородный полумесяц (до 7000 г. до н.э.). Можно заметить, что датировки становятся все позже по мере того, как мы удаляемся от Плодородного полумесяца. Карта основана на карте 20, которую составили Д. Зохари и М. Хопф, но я заменил все неоткалиброванные радиоуглеродные датировки откалиброванными.

Разумеется, не все элементы ближневосточного набора распространились во всех названных регионах: к примеру, слишком жаркий климат Египта не позволил выращивать здесь пшеницу-однозернянку. В некоторые удаленные от очага регионы разные элементы попадали в разное время: так, в Юго-Западной Европе овцеводство было освоено значительно раньше возделывания хлебных злаков. В некоторых из них также были получены собственные культуры: в Западной Европе — мак, в Египте (предположительно) — арбузы. Однако основной объем производства продовольствия в заимствующих регионах все-таки изначально обеспечивался за счет доместикатов из Плодородного полумесяца. За культурами и видами скота вскоре последовали другие новшества из того же источника: колесо, письменность, металлургия, дойка молочных животных, разведение плодовых деревьев, пивоварение и виноделие.

Почему один и тот же набор растений лег в основу производства продовольствия на всей территории Западной Евразии? По той ли причине, что одни и те же растения встречались в диком виде во множестве регионов, были оценены по достоинству их жителями так же, как жителями Плодородного полумесяца, и впоследствии подверглись независимому окультуриванию? Нет, причина не в этом. Во-первых, многие культуры Плодородного полумесяца за пределами Юго-Западной Азии в диком виде не произрастают вообще. Например, в Египте, за исключением ячменя, ни один из диких предков восьми ближневосточных первых основных культур не встречается. В то же время египетская долина Нила имеет экологические условия, аналогичные условиям ближневосточных долин Тигра и Евфрата, и поэтому земледельческий комплекс, доказавший свою эффективность в двух последних, прижился здесь настолько хорошо, что спровоцировал расцвет самобытной египетской цивилизации. Однако растения, буквально подпитывавшие этот яркий исторический феномен, изначально в Египте отсутствовали. Сфинксы и пирамиды были построены людьми, чью пищу составляли культуры не египетского, а ближневосточного происхождения.

Во-вторых, даже если взять культуры Европы и Индии, чей дикий ареал простирается за пределы Юго-Западной Азии, в большинстве случаев мы можем быть уверены, что имеем дело с заимствованием, а не с локальной доместикацией. Например, дикий лен распространен на запад до Британии и Алжира и на восток до Каспийского моря, а ареал дикого ячменя на востоке доходит до самого Тибета. Однако почти у всех возделываемых сегодня в мире сортов ближневосточных перых основных культур присутствует один и тот же набор хромосом, несмотря на многообразие таких наборов у их прародителей. В оставшихся случаях — это носители единственной из множества возможных мутаций, закрепляющих ценные для человека признаки и отличающих культурные разновидности от дикого предка. К примеру, все культивируемые сорта гороха содержат один и тот же рецессивный ген, не дающий спелым стручкам самопроизвольно раскрываться и высыпать зерна в почву, как это происходит у дикого гороха.

Очевидно, что после первичной доместикации на территории Плодородного полумесяца большинство исходных основных культур никто нигде больше не одомашнивал. Если бы повторная независимая доместикация имела место, эти культуры обнаружили бы следы своих нескольких родословных в виде варьирующегося набора хромосом или варьирующихся мутаций. Следовательно, они являют собой типичный пример феномена упреждающей доместикации, о котором мы говорили выше. Скорое распространение ближневосточного комплекса культур сделало ненужными любые другие попытки — внутри или за пределами Плодородного полумесяца — одомашнить те же самые растения. Как только люди получали доступ к данной культуре, нужда собирать ее в диком виде, то есть делать первые шаги к новой доместикации, исчезала.

У предков большинства первых основных культур есть дикие родственники на Ближнем Востоке и не только, которые пригодны к одомашниванию ничуть не меньше. Скажем, горох относится к роду Pisum, состоящему из двух видов: Pisum sativum, из которого и был получен наш посевной горох, и Pisum fulvum, который остался диким. Меду тем зерна Pisum fulvum, как свежесобранные, так и засушенные, приятны на вкус, а само растение встречается в природе довольно часто. Аналогично пшеница, ячмень, чечевица, нут, фасоль и лен — все они, помимо своих непосредственных предков, имеют много других диких родственников. Более того, некоторые из таких родственников фасоли и ячменя были самостоятельно окультурены в Америке и Китае — вдалеке от места первичной доместикации в Плодородном полумесяце. Однако в Западной Евразии из нескольких потенциально ценных диких видов одомашнен был только один — видимо, потому, что стремительность распространения культурного варианта позволила людям бросить собирание его диких родственников и питаться только им. Опять, как и сказано выше, быстрое распространение культуры опередило любые возможные попытки доместикации родственных растений или повторной доместикации ее собственного дикого предка.


Почему экспансия культур из Плодородного полумесяца происходила с такой скоростью? Ответ частично содержится в указании на восточно-западную ориентацию Евразии, с которого я начал эту главу. Местности, расположенные к востоку и западу друг от друга на одной широте, имеют в точности ту же самую сезонную амплитуду продолжительности светлого времени суток. В несколько меньшей, но тем не менее значительной степени они сходны и по другим параметрам: характерным заболеваниям растений, режимам температуры и осадков, биомам (типам растительности). Так, Португалия, север Ирана и Япония — местности, расположенные примерно на одной широте, но последовательно отстоящие друг от друга на 4000 миль, — больше похожи друг на друга по климатическим условиям, чем каждая из них похожа на местность, находящуюся всего лишь в 1000 миль к югу от нее. Тип биома, называемый влажным тропическим лесом, на всех континентах ограничен десятью широтными градусами вокруг экватора, а средиземноморский вечнозеленый кустарник (например, калифорнийский чапараль или европейский маквис) произрастает в поясе между тридцатью и сорока градусами.

Между тем всхожесть, характер роста и сопротивляемость болезням у растений адаптированы как раз под эти климатические особенности. Сезонные изменения длины дня, температуры, количества осадков становятся сигналами, которые стимулируют прорастание семян, рост саженцев, цветение, образование семян и плодов у зрелых растений. Каждая популяция, посредством естественного отбора, становится запрограммированной на адекватную реакцию при получении сезонных сигналов, в условиях которых протекала ее эволюция. Эти условия значительно меняются в зависимости от широты. Например, длина дня — круглогодичная постоянная величина на экваторе, но в субтропических и тем более умеренных широтах она растет от зимнего к летнему солнцестоянию и уменьшается оставшуюся половину года. Период вегетации — то есть месяцы с температурой и продолжительностью дня, пригодными для роста растений, — короче всего в высоких широтах и длиннее всего на экваторе. Помимо этого любое растение адаптируется к преобладающим на его широте болезням.

Горе тому растению, чья генетическая программа не знает широты, на которой его посадили! Представьте себе канадского фермера, которого угораздило посадить сорт кукурузы, адаптированный к природным условиям Мексики. Это несчастное растение, послушное своей «мексиканской» генетической программе, приготовится взойти в марте — и окажется под 10 футами снега. Даже если бы оно было перепрограммировано на прорастание в более подходящий для Канады срок — скажем, в конце июня, — у него всего равно оставалась бы масса других проблем. Его гены подсказывали бы ему не торопиться с ростом, поскольку до наступления зрелости у него в запасе целых пять месяцев. И если для мексиканского теплого климата такая стратегия совершенно адекватна, в Канаде она гарантированно погубит растение, потому что осенние заморозки здесь наступят скорее, чем у него сформируется полноценный початок. У этого несчастливца также не будет иммунитета к болезням северного климата, зато будут бесполезные гены, напрасно ждущие нападения южных инфекций. Из-за множества таких нюансов растения низких широт редко выживают в высоких широтах и наоборот. Соответственно большинство культур Плодородного полумесяца нормально растут во Франции и Японии, но практически не способны расти на экваторе.

Животные тоже приспосабливаются к широтным особенностям климата. В этом отношении мы — типичные животные, и мы прекрасно это знаем. Одни из нас не переносят холодных северных зим с их коротким днем и специфическими инфекциями, другие — жаркий тропический климат и тропические болезни. За последние несколько столетий переселенцы из прохладной Северной Европы предпочитали оседать в регионах с похожим умеренным климатом — в Северной Америке, в Австралии, на юге Африки — или в прохладных высокогорных районах экваториального пояса — например, в Кении и на Новой Гвинее. Североевропейцы, которых посылали в жаркие низменные страны тропического пояса, в прошлом сотнями и тысячами умирали от болезней вроде малярии, к действию которых у коренного населения имелась некоторая наследственная устойчивость.

Частично именно в этом и заключается объяснение столь стремительной западной и восточной миграции доместикатов Плодородного полумесяца: они были уже достаточно адаптированы к климату регионов-реципиентов. Например, после того как примерно в 5400 г. до н.э. земледелие проникло с венгерских равнин в Центральную Европу, оно распространилось так быстро, что стоянки первых земледельцев на огромной территории от Польши до Голландии (отличающиеся особым типом керамики с линейным орнаментом) имеют практически совпадающие датировки. К началу нашей эры хлебные культуры ближневосточного происхождения произрастали в поясе длиной больше 8000 миль: от атлантического побережья Ирландии до тихоокеанского побережья Японии. Протяженность Евразии с запада на восток — самое большое сухопутное расстояние на Земле.

Итак, западно-восточная ориентация Евразии позволила культурам Плодородного полумесяца за короткое время дать старт сельскому хозяйству в субропическо-умеренной полосе от Ирландии до долины Инда, а также обогатить сельское хозяйство, самостоятельно возникшее в Восточной Азии. Точно так же евразийские культуры, впервые выведенные вдалеке от Плодородного полумесяца, но в тех же самых широтах, были способны мигрировать в направлении, обратном распространению первых основных культур. Сегодня, когда зерно перевозится по всему земному шару океанским и воздушным транспортом, для нас само собой разумеется видеть на своем столе настоящий продовольственный интернационал. В типичном наборе из американского фаст-фуда мы встретим курицу (впервые одомашненную в Китае) с картошкой (выведенной в Андах) или кукурузой (выведенной в Мексике), которые мы приправляем черным перцем (индийского происхождения) и запиваем кофе (эфиопского происхождения). Но еще две тысячи лет назад у древних римлян имелся собственный смешанный набор продуктов, родиной которых, как правило, была совсем не Италия. Из римских культур только овес и мак являлись аборигенами Апеннинского полуострова, основой же римского рациона служил ближневосточный комплекс «основателей», дополненный айвой (кавказского происхождения), просом и тмином (одомашненными в Центральной Азии), огурцами, кунжутом и цитрусовыми (из Индии), а также курицей, рисом, абрикосами, персиками и итальянским просом (из Китая). И хотя яблоки, которые тоже присутствовали на римском столе, были результатом селекции садоводов Западной Евразии, они выращивались с помощью методики прививания, которая впервые появилась в Китае и лишь затем распространилась на запад.

Евразия включает в себя самый протяженный в мире одноширотный пояс суши и поэтому служит наиболее ярким примером быстрой миграции доместикатов. Однако этот пример не единственный. Соперничать по скорости с экспансией ближневосточного комплекса может восточная экспансия субтропического комплекса, изначально сложившегося в Южном Китае и пополнившегося позднее в тропической Юго-Восточной Азии, Индонезии, на Филиппинах и Новой Гвинее. За тысячу шестьсот лет результирующий набор культур (в который входили бананы, таро и ямс) и домашних животных (куры, свиньи и собаки) преодолел больше 5000 миль на восток, распространившись благодаря полинезийцам на огромном пространстве Тихого океана. Еще один пример того же рода — восточно-западная миграция культур внутри широкой африканской зоны Сахель, однако ее конкретные обстоятельства палеоботаникам еще только предстоит выяснить.


Сравните легкость, с которой происходила восточно-западная миграция доместикатов в Евразии, с тем, насколько затрудненной была их миграция в Африке вдоль оси север-юг. Большинство первых основных культур Плодородного полумесяца достигло Египта за довольно короткий срок, после чего продолжило экспансию на юг, дойдя до высокогорья Эфиопии с его субтропическим климатом — и здесь остановилось. Южноафриканский средиземноморский климат идеально подходил для них, однако 2000 миль тропиков между Эфиопией и Южной Африкой оказались непреодолимым барьером. Вместо них в основание сельского хозяйства к югу от Сахары легли окультуренные дикие растения (в частности, сорго и африканский ямс), которые являлись аборигенами Сахеля и тропической Западной Африки и которые были приспособлены к высоким температурам, летним ливням и относительно постоянной продолжительности дня, характерным для этих низких широт.

Сходным образом, южная миграция ближневосточного домашнего скота в Африке была полностью или частично приостановлена климатическими условиями и тропическими заболеваниями, особенно переносимым мухами цеце трипаносомозом. Лошади так и не прижились на континенте южнее западноафриканских королевств, расположенных к северу от экватора. Продвижение крупного рогатого скота, овец и коз затормозилось на северных границах равнины Серенгети на две тысячи лет, понадобившихся для развития новых форм хозяйствования и новых пород животных. В Южную Африку вся эта живность попала лишь в первые два столетия нашей эры — примерно восемь тысяч лет спустя после своего одомашнивания в регионе Плодородного полумесяца. Свои трудности были и у южной миграции тропических африканских культур, которые проникли на юг континента вместе с африканскими земледельцами банту сразу вслед за ближневосточным домашним скотом. Несмотря на это, они так и не смогли преодолеть южноафриканскую реку Фиш — естественный рубеж средиземноморской зоны, к условиям которой они не были адаптированы.

Результатом стала хорошо нам понятная очередность событий последних двух тысячелетий южноафриканской истории. Некоторые из коренных койсанских народов (иначе известных как готтентоты и бушмены) освоили разведение скота, но не приняли земледелие. К северо-востоку от реки Фиш их постепенно сменили численно превосходящие африканские аграрные племена, южная экспансия которых как раз у этой реки остановилась. Только когда в 1642 г. на юг Африки по морю прибыли европейские колонисты, завезшие ближневосточный набор культур, в местной средиземноморской зоне наконец появилось свое земледелие. Именно столкновениям между всеми этими народами Южная Африка обязана трагедиями своей современной истории: стремительным и резким сокращением численности койсанских народов, причинами которого были европейские патогены и огнестрельное оружие; столетием войн между европейцами и африканцами; еще одним столетием расового угнетения; препятствиями, которые стоят сегодня на пути белых и черных, ищущих способ ужиться друг с другом на бывших койсанских землях.


Теперь сравните легкость распространения доместикатов в Евразии с трудностями их миграции вдоль северо-южной оси двух Американских континентов. Расстояние между Мезоамерикой и Южной Америкой — конкретно, допустим, между мексиканским высокогорьем и Эквадором — составляет всего лишь 1200 миль, то есть примерно столько, сколько в Евразии отделяет Балканы от Месопотамии. На Балканах имелись идеальные условия для выращивания большинства месопотамских культур и домашних животных, и местное население получило доступ к этому сельскохозяйственному комплексу в пределах двух тысячелетий после его формирования в регионе Плодородного полумесяца. Столь скорое проникновение сделало ненужным доместикацию тех же самых и родственных видов на Балканах. Высокогорная Мексика и Анды сходным образом были бы вполне пригодны для многих культур и домашних животных друг друга. Некоторые культуры, главной из которых была мексиканская кукуруза, и в самом деле сумели проделать путь между двумя регионами в доколумбову эпоху.

Однако другие культуры и домашние животные не смогли преодолеть расстояние между Мезоамерикой и Южной Америкой. Прохладный климат мексиканского высокогорья сделал бы их идеальным местом для выращивания лам, морских свинок и картофеля, которые все были одомашнены в прохладном климате Анд. Однако на пути северной миграции этих андских доместикатов непроходимым препятствием стали низменные территории Центральной Америки. На протяжении пяти тысячелетий после одомашнивания ламы в Андах ольмекам, майя, ацтекам и другим коренным народам Мексики пришлось существовать без вьючных животных и без мяса каких-либо других домашних млекопитающих, кроме собак.

Точно так же разводимые мексиканцами индейки и окультуренный на востоке Соединенных Штатов подсолнечник замечательно прижились бы в Андах, однако их южная миграция была остановлена разделяющими эти регионы тропиками. Какие-то 700 миль по оси север-юг мешали мексиканской кукурузе, тыквам и фасоли достичь юго-запада США на протяжении нескольких тысячелетий после их окультуривания в Мексике, а мексиканские виды красного перца и семейства маревых так и не преодолели это расстояние в доколумбову эпоху. Тысячелетия после первичной доместикации кукурузы в Мексике она не могла распространиться севернее, на восток Северной Америки, из-за преобладающего здесь более прохладного климата и более короткого периода вегетации. Где-то между началом и 200 г. н.э. кукуруза наконец появилась на востоке США, но лишь в качестве второстепенной культуры. Лишь после 900 г., когда уже были выведены зимостойкие сорта кукурузы, адаптированные к северному климату, началось интенсивное возделывание кукурузы, которое со временем обеспечило расцвет самого сложного из коренных североамериканских обществ, так называемой миссисипской культуры, недолговечный расцвет, прерванный появлением европейских патогенов, завезенных Колумбом и его последователями.

Вспомните, что у большинства культур Плодородного полумесяца генетический анализ выявляет наличие единственной родословной — после одомашнивания эти виды распространились с такой скоростью, что любая возможная доместикация их же или их родственников была прервана еще в зародыше. Наоборот, многие аборигенные культуры Америки, на первый взгляд оккупировавшие огромную территорию, как оказывается, представляют собой несколько родственных видов или генетически отличных разновидностей одного вида, независимо одомашненных в Мезоамерике, Южной Америке и на востоке Соединенных Штатов. Близкородственные виды сменяют друг друга от региона к региону у амарантовых, бобовых, маревых, красных перцев, хлопчатника, тыкв и табака. Разновидности одного вида сменяют друг друга у фасоли обыкновенной, фасоли лимской, красного перца Capsicum annuum / chinense и тыквы Cucurbito pepo. Это наследие множественных независимых доместикаций может послужить еще одним свидетельством медленного распространения культур по американской оси север-юг.

Итак, Африка и Америка представляют собой два крупнейших массива суши с преобладающей северо-южной ориентацией и, следовательно, медленной диффузией культур. В некоторых других частях мира медленная миграция по оси север-юг тоже сыграла важную, пусть и не такую масштабную роль, из примеров можно назвать прогрессировавший буквально черепашьим шагом взаимообмен культурами между долиной Инда (территория нынешнего Пакистана) и Южной Индией, долгое проникновение южнокитайского земледелия на Малайский полуостров и непроникновение доисторического тропического земледелия Индонезии и Новой Гвинеи на юго-запад и юго-восток Австралии соответственно. Эти уголки Австралийского континента сегодня являются двумя его главными житницами, однако они находятся в 2000 милях от экватора, и поэтому рождение местного земледелия произошло лишь после того, как из далекой Европы на европейских судах сюда прибыли культуры, адаптированные к европейскому прохладному климату и короткому вегетационному периоду.


Я уделил так много внимания географической широте — фактору, устанавливаемому простым взглядом на карту, — потому что именно она является главной определяющей климата, условий вегетации и легкости распространения производства продовольствия. Однако широта, разумеется, не единственная такая определяющая, и не всегда бывает так, что соседи по широте имеют один и тот же климат (хотя они всегда имеют одну и ту же продолжительность светлого времени суток). Ландшафтные и экологические барьеры, гораздо более выраженные на одних континентах, чем на других, локально тоже иногда оказывались важной помехой для распространения сельского хозяйства.

Так, например, взаимообмен растительными культурами между юго-востоком и юго-западом США был крайне неторопливым и избирательным, хотя оба региона находятся на одной широте. Причиной такого положения дел являлась разделяющая их территория Техаса и южной части Великих равнин, засушливый климат которой не благоприятствовал земледелию. Аналогичный пример из истории Евразии — задержка распространения культур Плодородного полумесяца на территории Индийского субконтинента. Несмотря на то что они быстро и практически беспрепятственно достигли атлантического побережья на западе и долины Инда на востоке, восточнее Инда смена преимущественно зимнего режима годовых осадков на преимущественно летний способствовала тому, что на северо-востоке Индии, в бассейне Ганга, земледелие развивалось гораздо медленней, с использованием других культур и аграрных приемов. Области субтропического климата, находившиеся еще восточнее, на территории Китая, были отделены от западноевразийских регионов с аналогичным климатом пустынями Центральной Азии, Тибетским нагорьем и Гималаями. Таким образом, первоначальное развитие производства продовольствия в Китае происходило независимо от его развития на той же широте, в регионе Плодородного полумесяца, и привело к появлению совершенно иных культур. Тем не менее даже эти барьеры между Китаем и Западной Евразией были, как минимум, частично преодолены в течение II тысячелетия до н.э., когда западноазиатские пшеница, ячмень и лошадь достигли Китая.

Точно так же степень преодолимости расстояния в 2000 миль по оси север-юг иногда зависела от местных особенностей. Ближневосточное производство продовольствия мигрировало на юг, до самой Эфиопии, а бантуское — из региона Великих озер до южноафриканской провинции Наталь — в обоих случаях как раз на это расстояние, — потому что промежуточные области имели сходный сезонный режим осадков и были пригодны для земледелия. Напротив, миграция культур Индонезии на юго-запад Австралии оказалась вовсе невозможной, а миграция из Мексики на значительно менее удаленные юго-запад и юго-восток США — очень медленной, поскольку в обоих случаях промежуток был заполнен враждебными земледелию пустынями. Отсутствие возвышенных плато южнее Гватемалы и радикальное сужение Мезоамерики к Панамскому перешейку по меньшей мере не уступали по значимости широтному фактору, создавая эффект бутылочного горлышка и затормаживая обмен культурами и домашними животными между Андами и высокогорными районами Мексики.

Различия в ориентации осей континентов повлияли на распространение не только производства продовольствия, но и других технологий и инноваций. Например, колесо, изобретенное около 3000 г. до н.э. в самой Юго-Западной Азии или ее окрестностях, за несколько столетий распространилось на запад и восток по значительной территории Евразии, а то же самое изобретение, самостоятельно сделанное в доисторической Мексике, до Анд так и не дошло. Аналогично если принцип алфавитного письма, придуманный в западной части Плодородного полумесяца не позже 1500 г. до н.э., был освоен к западу до Карфагена и к востоку до Индийского субконтинента уже через тысячу лет, то о мезоамериканской письменности жители Анд не имели сведений все две тысячи с лишним лет ее доисторического существования.

Само собой, колесо и письменность, в отличие от растительных культур, не привязаны к широте и продолжительности дня. Однако определенная зависимость работает и здесь, главным образом через посредство сельского хозяйства и результатов его освоения. Первые колеса были элементом запряженных быками повозок, использовавшихся для транспортировки земледельческой продукции. Первая письменность была прерогативой элит, живущих за счет крестьян-производителей, и она служила целям экономически и социально сложных аграрных обществ (монархической пропаганде, учету запасов, ведению административных записей и т.п.). В общем и целом общества, вовлеченные в обмен культурными растениями, домашними животными и технологиями, так или иначе связанными с производством продовольствия, с большей вероятностью вступали в обменные отношения и в других сферах человеческой деятельности.

В американской патриотической песне «Америка прекрасная» поется о наших просторных небесах, о волнующихся янтарных хлебах — от моря и до моря. Географическая реальность выглядела иначе. Как и африканские, небеса Нового Света были довольно тесны для распространения собственных культур и домашних животных, на пути которых к тому же стояли мощные экологические барьеры. Никакой хлебный пояс не связывал ни атлантическое побережье Северной Америки с тихоокеанским, ни Канаду с Патагонией, ни Египет с Южной Африкой — зато янтарные поля пшеницы и ячменя волновались от атлантического до тихоокеанского побережья под просторными небесами Евразии. Тот факт, что в Евразии сельское хозяйство распространялось куда быстрее, чем в Америке или субсахарской Африке, сыграл свою роль (мы увидим это в следующей части книги) в ускоренной экспансии евразийской письменности, металлургии, технологий и имперских государств.

Акцентировать внимание на этой разнице не значит вынести суждение о превосходстве растительных культур, завоевавших сегодня огромные территории планеты, или как-то превознести находчивость и смекалку первых евразийских земледельцев. Нет, источник этой разницы — достоинства осевой ориентации Евразии по сравнению с ориентацией обеих Америк и Африки. На этих осях вращались колеса исторических судеб континента.

Часть 3. От продовольствия к ружьям, микробам и стали

Глава 11. Смертоносный дар домашних животных

К этому моменту мы проследили за возникновением производства продовольствия в нескольких центрах и за его неравномерным распространением по остальным регионам. Выявленные географические различия позволяют нам ответить на вопрос Яли и назвать важнейшие исходные причины, обусловившие разницу в могуществе и богатстве между современными народами. Однако само по себе производство продовольствия не могло быть непосредственной причиной такого неравенства. В схватке один на один у голого земледельца не было бы преимуществ перед голым охотником-собирателем.

Могущество агрария объясняется другими вещами. Отчасти дело в гораздо более высокой плотности населения, которую обеспечивает производство продовольствия. Если голых земледельцев становится десять, они бесспорно получают преимущество перед одним голым охотником-собирателем. Остальное объясняется тем, что фактически ни земледельцы, ни охотники-собиратели не вступают в схватку обнаженными — по крайней мере, если говорить о наготе фигуральной. Земледелец, как правило, имеет внутри себя более опасные микробы, при себе — лучшее оружие и броню и более эффективные технологии, за собой — централизованное правительство и грамотную элиту, куда лучше приспособленные к ведению завоевательных войн. Поэтому в следующих четырех главах мы попытаемся подробно проанализировать исторические цепочки, ведущие от исходной причины — производства продовольствия — к уже названным непосредственным причинам: микробам, письменности, технологиям и централизованному управлению.

Насколько близко домашний скот и вообще сельское хозяйство связаны с микробами-патогенами, я как-то раз убедился на необычном примере из больничной практики, о котором мне рассказал приятель-врач. Однажды, в самом начале медицинской карьеры, его вызывали в палату, где находилась пара супругов. Мало того, что эти двое были крайне подавлены обрушившейся на них непонятной болезнью, у них к тому же с трудом получалось разговаривать — и друг с другом, и с пришедшим обследовать их доктором. Муж, с воспалением легких неопознанного происхождения, был маленьким и робким человеком, почти не говорившим по-английски. У его красавицы-жены, которая взяла на себя функции переводчика, к беспокойству о состоянии мужа примешивался явный испуг перед незнакомой больничной обстановкой. Мой друг также пребывал не в самом бодром расположении духа — сказалась неделя непрерывной работы в больнице, а также необходимость вслепую разбираться в том, какие необычные факторы риска могли вызвать странную болезнь. В таком состоянии, забыв все правила конфиденциальности, которым его учили, он совершил непростительную ошибку и попросил женщину осведомиться у мужа, не подхватил ли тот инфекцию в результате каких-нибудь сексуальных контактов.

На глазах доктора муж покраснел, сжался в комок, натянул с головой простыню, сколько хватило, и из-под нее что-то едва слышно пробормотал. В ту же секунду жена с гневным криком вскочила со стула и шагнула к изголовью кровати. Не успел доктор опомниться, как она схватила тяжелую металлическую бутыль и изо всех сил обрушила ее на голову супруга, после чего стремительно выбежала из палаты. Моему другу понадобилось какое-то время, чтобы привести пациента в сознание, и еще больше, чтобы, преодолевая ломаный английский, вытянуть, что же так взбесило его жену. Постепенно картина прояснилась: муж признался, что во время недавней поездки на семейную ферму несколько раз вступал в половую связь с овцами — от которых, скорее всего, и получил загадочную инфекцию.

Этот курьезный случай, на основе которого, казалось бы, не сделаешь никаких далеко идущих выводов, на самом деле служит иллюстрацией на тему огромного практического значения: человеческие заболевания — животного происхождения. В отличие от пациента моего приятеля, совсем не многие любят овец в плотском смысле. С другой стороны, самые крепкие платонические узы связывают большинство из нас с домашними любимцами (в роли которых чаще всего оказываются собаки или кошки). На коллективном уровне мы отличаемся просто-таки непомерным пристрастием к овцам и другому домашнему скоту — по крайней мере, судя по необъятному поголовью, находящемуся на нашем попечении. Последняя перепись в Австралии свидетельствует, что 17 085 400 ее жителей явно не мыслят своей жизни без овец — иначе они вряд ли держали бы их в количестве 161 600 000 голов.

От животных, живущих у нас дома, чаще заражаются дети, но иногда это случается даже с нами, взрослыми. И хотя обычно в таком случае мы ощущаем лишь легкое беспокойство, некоторые из этих инфекций эволюция превратила в настоящие бедствия. Главные убийцы человечества за последние несколько тысяч лет — оспа, грипп, туберкулез, малярия, чума, корь, холера и другие инфекционные болезни — развились как раз из болезней животных (правда, по иронии судьбы, сегодня почти всегда носителями патогенов, ответственных за людские эпидемии, являются исключительно сами люди).

Будучи основной причиной смерти, болезни играли решающую роль в том, как складывалась человеческая история. Достаточно сказать, что до Второй мировой люди чаще в военное время умирали от болезнетворных возбудителей, переносимых движением людских масс, чем собственно от боевых ран. Трактаты по военной истории, привычно возвеличивающие заслуги полководцев, затушевывают неудобную для нашего самомнения истину: победителями в войнах прошлого не всегда становились армии, у которых было лучшее командование и вооружение, — довольно часто верх брали те, кто был способен заразить врага более опасными инфекциями.

Самые мрачные примеры роли микробов в истории относятся к периоду европейского покорения Америки, начавшемуся в 1492 г. Сколь бы велико ни было число жертв свирепых испанских конкистадоров, свирепые испанские микробы перекрыли его многократно. Почему же обмен болезнетворными возбудителями между Америкой и Европой оказался таким неравным? Почему не случилось иначе и инфекции коренных американцев не выкосили ряды испанских захватчиков, не попали вместе с оставшимися в Европу и не уничтожили 95% ее населения? Те же самые вопросы можно задать и в отношении многочисленных других случаев массовой гибели коренных народов мира от евразийских болезней, как, впрочем, и массовой гибели злополучных европейских завоевателей в тропиках Африки и Азии.

Одним словом, тема животного происхождения человеческих заболеваний относится к фундаментальным вопросам наиболее широкого контекста человеческой истории. (О том, что с ней также связаны некоторые важнейшие проблемы глобального здравоохранения сегодня, можно судить на примере СПИДа — взрывообразно распространившегося заболевания, возбудителем которого, судя по всему, является вирус, передавшийся человеку от африканских диких обезьян.) В этой главе мы для начала разберем, что такое «болезни» и почему некоторые микроорганизмы приобрели в ходе эволюции способность у нас их «вызывать» — хотя большинство других живых существ ничего подобного у нас не вызывает. Мы увидим, почему многие из самых известных заразных болезней протекают эпидемически — как в случае с нынешним СПИДом или со средневековой «черной смертью» (бубонной чумой). Затем мы проследим, как предки микробов, теперь существующих исключительно в нас самих, перешли к человеку от их первоначальных хозяев-животных. Напоследок мы убедимся, что событие важнейшего исторического значения — практически односторонний обмен патогенами между европейцами и коренными американцами — можно объяснить, только зная о животном происхождении инфекционных болезней человека.


Естественно, мы склонны размышлять о болезнях лишь со своей точки зрения: что мы можем предпринять, чтобы уберечься самим и уничтожить микробы. Наша единственная цель — искоренить эту нечисть, а почему они ведут себя таким образом, не так уж важно. Однако, как и вообще в жизни, чтобы победить врага, его нужно сначала понять. В медицине это правило верно, как нигде.

Поэтому давайте на время забудем о своих предубеждениях и посмотрим на болезнь с точки зрения микробов. В конце концов, микробы — такой же продукт естественного отбора, как мы с вами. Какая эволюционная выгода микробу от того, чтобы доставлять нам всякие причудливые неудобства вроде генитальных язв или поноса? И почему эволюция превратила некоторые микробы в губителей человеческого рода? Последнее особенно непонятно — ведь микроб, который убивает своего хозяина, обрекает на смерть и самого себя.

В целом, микробы эволюционируют по тем же законам, что и другие виды. Эволюция отбирает особей, наиболее эффективно производящих потомство и помогающих отвоевывать жизненное пространство. В случае микробов размножение можно математически определить как количество вновь зараженных на каждого первоначального носителя инфекции. Это количество зависит от того, как долго каждый зараженный сохраняет способность инфицировать новые жертвы и насколько эффективно микроб передается от зараженного к зараженному.

Микробы изобрели самые разнообразные способы передаваться от одного человека к другому и от животных к людям. Микроб, размножающийся успешнее остальных, оставляет после себя больше потомства и в конечном счете выигрывает в соревновании естественного отбора. Почти каждый из «симптомов» наших болезней есть не что иное, как плод изобретательности какого-нибудь хитроумного микроба — нужным образом трансформируя наше тело или поведение, он ставит нас на службу собственному размножению.

Минимум усилий расходуют для своего распространения те микробы, которые просто дожидаются, пока естественный ход событий не поможет им передаться следующей жертве. Одним из вариантов пассивной стратегии пользуются микробы, переходящие между двумя хозяевами в момент поедания одного другим, — это, например, бактерия сальмонелла, которую мы получаем из уже зараженных яиц или мяса; червь, вызывающий трихинеллез, который, чтобы перебраться из организма свиньи в наш, дожидается, пока мы не попробуем съесть мясо заколотого животного без надлежащей обработки; червь, вызывающий анизакиоз, которым иногда заражаются японские и американские любители суши после дегустации сырой рыбы. В отличие от этих паразитов, переходящих к человеку от поедаемых животных, вирус, вызывавший болезнь куру у жителей новогвинейского высокогорья, обыкновенно попадал в человека из своего же поедаемого собрата. Во времена практикуемого каннибализма малолетние новогвинейцы иногда совершали фатальную ошибку — облизывали пальцы, наигравшись с сырыми мозгами, которые их матери прямо перед этим вырезали у мертвых жертв куру, ожидающих кулинарной обработки.

Некоторые микробы не ждут, пока их нынешний хозяин умрет и станет чьей-то пищей, — вместо этого они пересаживаются в слюну насекомого, которое кусает старого хозяина и улетает, чтобы найти нового. Таким бесплатным транспортом могут работать москиты, блохи, вши и мухи цеце, которые переносят малярию, чуму, сыпной тиф и сонную болезнь соответственно. Самым гнусным из всех ухищрений пассивного размножения пользуются микробы, которые передаются от женщины к живущему в ней зародышу и таким образом заражают младенцев еще при рождении. Этот особо каверзный способ, имеющийся в арсенале возбудителей краснухи, сифилиса, а теперь также и СПИДа, подчас ставит людей, верящих в фундаментально справедливое устройство мира, перед отчаянным этическим выбором.

Другие микробы, фигурально выражаясь, берут дела в свои руки. Они изменяют анатомию или повадки своего хозяина таким образом, чтобы это ускорило их размножение. С нашей точки зрения, открытые генитальные язвы, появляющиеся при венерических заболеваниях вроде сифилиса, — унизительное неудобство. Однако с точки зрения микробов, это лишь полезное приспособление, с помощью которого нынешний хозяин поможет им попасть в полость тела нового хозяина. Повреждения кожи, вызываемые оспой, тоже предназначены для распространения микробов через прямой или косвенный контакт между телесными поверхностями (подчас очень косвенный — как, например, в случае с белыми поселенцами в США, мечтавшими избавиться от «воинственных» индейцев и для этого присылавших им в подарок одеяла оспенных больных).

Есть микробы, которые занимают еще более активную позицию (например, возбудители гриппа, простуды или коклюша), — они заставляют жертву кашлять или чихать, тем самым выпуская облако микробов в сторону возможных новых хозяев. К их числу принадлежит и холерная бактерия, вызывающая у зараженного обильный понос и тем самым обеспечивающая себе попадание в систему водоснабжения потенциальных новых жертв, и вирус корейской геморрагической лихорадки, передающийся через мочу мышей. В аспекте эффективности изменения хозяйского поведения мало кто может соперничать с вирусом бешенства, который не только проникает в слюну инфицированной собаки, но и заставляет ее исступленно кусать всех встречных, тем самым передавая вирус множеству новых жертв. Однако по части собственной активности первый приз безусловно принадлежит червям типа анкилостом и шистосом — они буквально пробуривают кожу нового хозяина, проникая в нее из воды или почвы, куда на личиночной стадии попадают вместе с экскрементами предыдущей жертвы.

Итак, если для нас генитальные язвы, понос и кашель — это «симптомы», то для микробов это изощренные эволюционные стратегии размножения. Именно поэтому микробам просто необходимо то, что мы воспринимаем как плохое самочувствие. Но почему некоторые из них в ходе эволюции освоили стратегию, кажущуюся саморазрушительной, — доводить своего хозяина до могилы?

С точки зрения патогена убийство носителя — не более чем незапланированное побочное следствие симптомов хозяина, работающих на эффективное распространение паразита (ничего не скажешь, хорошее утешение!). Действительно, холерный больной, которого не лечат, теряя жидкость по нескольку галлонов в сутки вместе с поносом, может в конечном счете и умереть. Однако то не очень долгое время, пока он еще жив, холерная бактерия получает огромную пользу от массированного попадания в водоснабжение своих следующих жертв. При условии, что каждый носитель таким образом заражает в среднем больше чем одного нового хозяина, бактерия размножается — даже несмотря на тот печальный факт, что ее первоначальному носителю не посчастливилось выжить.


Мы уделили достаточно места беспристрастному анализу мотивов микробов-возбудителей. Теперь вернемся к нашему собственному эгоистичному интересу — остаться живыми и здоровыми, — для которого первое средство — это как раз уничтожение всякой заразы. Одна из самых распространенных реакций нашего организма на вторжение патогена — повышение температуры. Опять же мы привыкли смотреть на жар как на «симптом», как будто это лишь неизбежное порождение болезни, не выполняющее никакой функции. Между тем изменение температуры тела находится под нашим генетическим контролем и не происходит просто так. Некоторые микробы более чувствительны к перегреву, чем наши собственные тела. Поднимая температуру, организм на самом деле превращается в нечто вроде печки, в которой микробы должны успеть погибнуть до того, как мы спечемся сами.

Еще одна обычная для нас реакция — мобилизовать иммунную систему. Белые кровяные тельца и другие клетки организма начинают активно выискивать и убивать вторгшихся чужаков. Вырабатывая конкретные антитела против конкретного патогена, организм уменьшает риск повторного заражения после выздоровления. Мы знаем, что от некоторых болезней, например от гриппа и простуды, можно защититься лишь на время — у нас всегда будет оставаться шанс подхватить болезнь снова. Однако от других болезней — от кори, свинки, краснухи, коклюша, побежденной в настоящее время оспы — мы получаем пожизненный иммунитет благодаря антителам, выработанным в результате единственной инфекции. В этом и заключается принцип вакцинации — стимулировать производство антител, фактически не вынуждая организм переносить заболевание, для чего в него вводится мертвый или ослабленный штамм микроба.

Увы, есть микробы, которым хватает хитроумия не отступать перед силами иммунной обороны. Некоторые научились обманывать наш организм, модифицируя свои молекулярные элементы (так называемые антигены), которые он распознает посредством антител. Например, грипп постоянно циклически эволюционирует и создает новые штаммы с измененными антигенами — и именно поэтому ваша болезнь двухгодичной давности не дает вам шансов против эпидемии, которая пришла в этом году. Еще коварнее малярия и сонная болезнь — они умеют перестраиваться особенно быстро. Среди самых неуловимых врагов человека — СПИД, с его редкой способностью вырабатывать новые антигены, не покидая ваш организм и в конечном счете успешно подавляя вашу иммунную систему на всех фронтах.

Самая медленная из защитных реакций человека разворачивается в ходе естественного отбора, от поколения к поколению изменяющего концентрации отдельных генов в нашем геноме. Какую болезнь ни возьми, генетическая устойчивость к ней у разных людей почти всегда заметно варьирует. В случае эпидемии люди с генами, программирующими сопротивление ее возбудителю, имеют больше шансов выжить, чем те, которым таких генов недостает. Соответственно в человеческих популяциях, неоднократно подвергавшихся воздействию специфического возбудителя, постепенно растет доля индивидов, несущих специфические гены сопротивления, — просто потому, что те, кому с такими генами не повезло, реже выживают, а значит реже передают свои гены потомству.

Ничего себе утешение, можете снова подумать вы. Какая польза генетически уязвимому человеку, которому грозит смерть, от такой растянутой эволюционной реакции? И все-таки человеческая популяция в целом выигрывает, поскольку ее оборона против возбудителя в сумме укрепляется. Скажем, именно такими оборонительными орудиями являются специфические гены чернокожих африканцев, ашкеназийских евреев и североевропейцев, которые вызывают у своих носителей серповидно-клеточную анемию, болезнь Тея-Сакса и муковисцидоз соответственно, — эти экзотические болезни стали платой за меньшую уязвимость первых — перед малярией, вторых — перед туберкулезом, третьих — перед диареями бактериального происхождения.

Итак, от нашего взаимодействия с большинством видов живых существ, например с колибри, «плохо» не становится ни нам, ни колибри. Ни мы, ни они не выработали в ходе эволюции защитных приспособлений друг от друга. Такое мирное сосуществование поддерживалось благодаря тому, что колибри не рассчитывают на нас в деле собственного размножения и не пользуются нашими телами в качестве пищи. Эволюционно колибри научились кормиться нектаром и насекомыми и добывать пропитание с помощью собственных крыльев.

С микробами дело обстоит иначе: их эволюция научила кормиться питательными веществами, находящимися внутри нашего организма, и не создала им крыльев, чтобы перелетать к новой жертве, как только предыдущая умерла или сделалась неуязвимой. Поэтому многим микробам пришлось в ходе эволюции находить разные приспособления, позволяющие им передаваться от жертвы к жертве, и с многими из этих приспособлений мы лично знакомы как с «симптомами» болезней. Мы выработали собственные контрприспособления, на которые микробы ответили новыми контрконтрприспособлениями. Одним словом, мы с патогенами оказались вовлечены в обостряющееся эволюционное соперничество, в котором цена поражения — смерть, а арбитр — естественный отбор. Теперь рассмотрим, какую форму принимает это соперничество: блицкриг или партизанская война?


Предположим, что мы ведем счет случаям некоторого инфекционного заболевания на фиксированной территории и наблюдаем, как их число изменяется со временем. Получившиеся графики будут сильно варьироваться в зависимости от болезни. У определенных болезней, например малярии или анкилостомидоза, статистика случаев на зараженной территории может пополняться ежемесячно и ежегодно. Напротив, так называемые эпидемические болезни в течение долгого времени могут не регистрироваться вообще, затем дать целую волну случаев и затем вновь ни одного.

Из таких эпидемических болезней большинство американцев лучше всего знакомо с гриппом, особенно в неудачные годы (которые, наоборот, очень удачны для вируса гриппа). Холера выдерживает более продолжительные перерывы между вспышками — например, перуанская эпидемия 1991 г. стала первой в Новом Свете за весь XX в. Хотя и сегодня пришествие гриппа или холеры становится материалом для первых полос, до возникновения современной медицины эпидемии были куда более устрашающим явлением. Самой крупной в человеческой истории стала эпидемия гриппа, разразившаяся в конце Первой мировой войны и унесшая жизни 21 миллиона человек. «Черная смерть» (бубонная чума) в 1346-1352 гг. свела в могилу четверть населения Европы, причем некоторые города потеряли до 70% жителей. В начале 80-х гг. XIX в., когда на территории Саскачевана проходило строительство Канадской тихоокеанской железной дороги, коренные американцы этой провинции, прежде почти не вступавшие в контакт с белыми и их микробами, умирали от туберкулеза с невероятной скоростью — 9% ежегодно.

Инфекционные заболевания, с которыми мы знакомы в виде эпидемических волн, а не в виде стабильного ручейка случаев, имеют несколько общих особенностей. Во-первых, они быстро и эффективно распространяются от зараженного человека к окружающим его здоровым людям, в результате чего довольно скоро в группу риска попадает все население целиком. Во-вторых, все это так называемые «острые» заболевания: за короткое время вы либо умираете, либо полностью выздоравливаете. В-третьих, у тех из нас, кому посчастливилось выздороветь, вырабатываются антитела, и они на долгий срок — возможно, на всю оставшуюся жизнь — делают человека неуязвимым перед повторными вспышками заболевания. Наконец, эпидемические заболевания, как правило, поражают только людей — микробы, вызывающие их, обычно не живут в почве или в других животных. Все эти четыре характеристики относятся к хорошо знакомой американцам «детской» группе: кори, краснухе, свинке, коклюшу, оспе.

Почему комбинация этих черт связана с эпидемическим, вспышечным способом существования болезней, легко понять. В упрощенной форме происходит следующее. Стремительное распространение микробов, а также стремительное развитие и протекание вызываемой ими симптоматики означает, что каждый член популяции быстро заражается и вскоре после заражения либо умирает, либо выздоравливает и обретает иммунитет. Ни одного человека, сохраняющего восприимчивость к инфекции, в живых не остается. Но так как микроб способен существовать только в телах живых людей, болезнь на этом этапе исчерпывает свой локальный потенциал — до тех пор, пока новая поросль младенцев не достигнет восприимчивого возраста и пока посторонний носитель заразы не появится среди них, чтобы дать старт новой эпидемии.

Классической иллюстрацией вспышечного характера таких болезней является история кори на Фарерском архипелаге — изолированной группе островов на северо-востоке Атлантики. Жестокая эпидемия кори впервые случилась на Фарерах в 1781 г. и затем естественным порядком заглохла, на время обеззаразив архипелаг — пока в 1846 г. на него не высадился зараженный плотник с датского судна. Через три месяца, когда практически все фарерские обитатели (7782 человека) перенесли корь и либо умерли, либо выздоровели, вирусу пришлось снова исчезнуть до следующей эпидемии. Судя по результатам исследований, корь склонна со временем полностью затухать в любой популяции, насчитывающей меньше полмиллиона человек. Только в более крупных популяциях она получает возможность мигрировать из одного региона в другой и тем самым сохранять активность до момента, когда на первоначально зараженной территории народится достаточно новых жертв, чтобы обеспечить ее возвращение.

Что верно для кори на Фарерских островах, верно и для остальных знакомых нам острых инфекционных болезней в масштабе всей планеты. Для постоянной циркуляции каждой из них нужна человеческая популяция, которая будет достаточно массовой и достаточно спрессованной, чтобы всякий раз, когда инфекция приблизится к исчерпанию отработанного материала, ей будет доступно вновь народившееся и подросшее множество потенциальных жертв. Вот почему корь и подобные ей болезни также известны как «болезни скученности».


Очевидно, что болезни скученности не смогли бы выжить в условиях малых общин — основной социальной единицы у людей, живущих охотой-собирательством или подсечно-огневым земледелием. Как подтверждает трагический опыт современных индейцев Амазонии и обитателей тихоокеанских островов, пришлая эпидемия может выкосить малочисленное племя почти целиком — потому что ни один из его членов не имеет антител против возбудителя. Например, в зиму 1902 г. эпидемия дизентерии, занесенной одним из матросов китобойного судна «Эктив», унесла жизни 51 из 56 эскимосов-садлермуитов — крайне обособленного племени, населявшего остров Саутгемптон в канадской Арктике. Надо также добавить, что у зараженного взрослого больше шансов умереть от кори и некоторых других «детских» болезней, чем у ребенка, и при этом у взрослых любого первобытного коллектива восприимчивость к таким болезням никуда не пропадает (в отличие, например, от современных американцев, которые редко заражаются корью в зрелом возрасте, поскольку большинство в детстве либо непосредственно ею переболели, либо были привиты). Когда почти все малочисленное племя уничтожено, эпидемия исчезает. Скромный размер первобытных обществ не только объясняет, почему пришлые эпидемии не могут постоянно в них циркулировать, но также и почему эти группы были неспособны породить собственные эпидемические заболевания, которыми они могли бы наградить гостей из внешнего мира.

Сказанное, правда, не означает, что малочисленные человеческие популяции вовсе лишены инфекционных заболеваний. У них есть свои инфекции, но только определенных типов. Некоторые вызываются микробами, способными жить в животных или в почве, из-за чего болезнь не исчерпывает свой потенциал и сохраняет постоянный доступ к объектам заражения. Так, вирус желтой лихорадки переносится африканскими дикими обезьянами и всегда может передаться африканским сельским жителям — с которыми благодаря трансатлантической работорговле он когда-то перебрался в Новый Свет и получил возможность заражать местных обезьян и людей.

Еще один тип инфекций, свойственных малочисленным популяциям, — хронические заболевания вроде проказы или тропической фрамбезии. Поскольку от некоторых болезней человек умирает довольно нескоро, он продолжает оставаться рассадником микробов и периодически заражать других членов племени. Скажем, население обособленного плато Каримуи на Новой Гвинее, где я работал в 60-х гг., насчитывает несколько тысяч человек и при этом имеет самую высокую в мире долю больных проказой — около 40%! Малочисленные популяции также восприимчивы к несмертельным инфекциям, к которым у людей не возникает иммунитета и которыми можно заразиться повторно после выздоровления. Это, например, болезни, возбуждаемые анкилостомой и многими другими паразитами.

Все эти классы болезней, свойственных малочисленным обособленным популяциям, скорее всего, являются самыми древними недугами человечества. Только они могли развиваться и жить среди людей в течение первых миллионов лет нашей эволюционной истории, когда население планеты было небольшим и рассредоточенным. К тому же эти болезни либо идентичны, либо аналогичны болезням наших ближайших диких родственников — африканских приматов. Напротив, болезни скученности, о которых мы говорили раньше, могли возникнуть только с ростом размера и плотности человеческих популяций. Этот рост был запущен появлением примерно 10 тысяч лет назад сельского хозяйства и позднее получил дополнительное ускорение с появлением городов. На самом деле многие распространенные инфекционные болезни впервые достоверно датируются на удивление поздно: оспа — примерно 1600 г. до н.э. (судя по оспинам, найденным у египетских мумий), свинка — 400 г. до н.э., проказа — 200 г. до н.э., эпидемический полиомиелит — 1840 г. н.э., СПИД — 1959 г.


Почему появление сельского хозяйства одновременно запустило эволюцию наших эпидемических инфекций? Во-первых, потому, что, как только что было сказано, земледелие способно обеспечивать гораздо большую популяционную плотность, чем охота и собирательство, — в среднем на один-два порядка. Во-вторых, охотники-собиратели часто меняют стоянки, а значит постоянно уходят от скоплений своих экскрементов с аккумулированными в них микробами и личинками глистов. Оседлость земледельцев, напротив, вынуждает их жить посреди собственных нечистот, что максимально сокращает микробам путь из тела одного человека в питьевую воду другого.

Некоторые земледельческие общества еще больше упрощают своим фекальным бактериям и глистам задачу поиска новых жертв — они собирают собственные экскременты и мочу и используют их как удобрение на полях, где работают люди. Ирригационное земледелие и рыбоводство создают идеальные условия существования для улиток, переносящих шистосомоз, и для глистов-трематод, которые проникают в нашу кожу, когда мы идем по загрязненной фекалиями воде. Оседлые аграрии живут не только в окружении собственных экскрементов — постепенно их начинают окружать грызуны-переносчики, которых привлекают запасы продовольствия. Участки леса, которые африканские земледельцы расчищали под пашню, также обеспечивали идеальную среду обитания и размножения для малярийных москитов.

Возникновение земледелия было для наших микробов подарком судьбы, но куда большей удачей для них стало возникновение городов, где еще более плотно спрессованное население прозябало в еще худших санитарных условиях. Городские общины Европы впервые вышли на уровень самовоспроизводства только с началом XX в. — до тех пор для восполнения регулярных потерь от болезней скученности городам требовался постоянный приток здоровых людей из сельской местности. Следующим подарком судьбы микробам стало развитие мировых торговых путей, которые ко времени расцвета Римской империи фактически объединили популяции Европы, Азии и Северной Африки в один гигантский патогенный питомник. Именно тогда оспа (вошедшая в историю как «чума Антонина») впервые достигла Рима, который в 165-180 гг. н.э. потерял из-за нее несколько миллионов своих граждан.

Бубонная чума впервые появилась в Европе как «чума Юстиниана» (542-543 гг. н.э.). Однако свирепствовать в полную силу (под именем «черной смерти») она начала здесь лишь в 1346 г. — к этому времени новый сухопутный маршрут торговли с Китаем вдоль евразийской восточно-западной оси обеспечил скорый транзит кишащего блохами пушного товара из зараженных областей Центральной Азии. Сегодня благодаря реактивным самолетам продолжительность даже самых долгих трансконтинентальных перелетов не превышает срока протекания любого инфекционного заболевания. Именно так — на лайнере Аргентинских авиалиний, совершившем промежуточную посадку в перуанской столице Лиме, — в 1991 г. несколько десятков зараженных холерой смогли за день преодолеть 3000 миль, отделяющих Лиму от Лос-Анджелеса, города, в котором я живу. Сами Соединенные Штаты, в результате нынешнего всплеска кругосветного туризма и иммиграции, снова превращаются в «плавильный котел» — на сей раз для возбудителей экзотических болезней, о которых раньше мы узнавали только в новостях из далеких стран.


Итак, когда человеческое население достаточно увеличилось и уплотнилось, мы достигли исторического этапа, на котором среди людей смогли возникать и устойчиво циркулировать эпидемические болезни, свойственные только нашему виду. Но этот вывод подводит нас к парадоксу: из него следует, что такие болезни раньше просто не могли существовать! Значит, они должны были возникнуть как новые болезни. Откуда они могли взяться?

В последнее время в нашем распоряжении стали появляться данные молекулярно-биологического анализа самих микробов-возбудителей. У многих из тех, которым мы обязаны специфически человеческими болезнями, ученые смогли установить ближайших родственников. Как выясняется, их родственники тоже являются возбудителями специфических болезней скученности, только в данном случае это болезни одомашненных человеком животных. Поскольку в животной среде эпидемическим болезням точно так же нужны крупные и спрессованные популяции, им подвержены отнюдь не всякие, а главным образом социальные животные — виды с походящими популяционными характеристиками. Следовательно, когда мы одомашнивали общественных животных, например коров или свиней, они уже имели свои эпидемические инфекции, лишь дожидавшиеся своего шанса передаться нам.

Для примера: вирус кори наиболее родствен вирусу, вызывающему чуму рогатого скота. Эта опасная эпидемическая болезнь поражает коров и многих других жвачных млекопитающих, но не людей. Корь, со своей стороны, не поражает рогатый скот. Близкое сходство вируса кори и вируса коровьей чумы указывает на то, что последний, скорее всего, перешел от скота людям и затем эволюционировал в вирус кори, адаптировав под нас свои свойства. В такой смене хозяина нет ничего удивительного, если учесть, что многие крестьяне и поныне живут и спят вблизи коров, а значит, их экскрементов, мочи, дыхания, язв и крови. Наш тесный контакт с рогатым скотом, который мы когда-то одомашнили, продолжается уже девять тысяч лет — вполне достаточное время для того, чтобы вирус коровьей чумы сумел до нас добраться. Как показывает таблица 11.1, у других человеческих инфекционных болезней тоже можно отыскать предков среди болезней братьев наших меньших.

Человеческое заболевание Животное с наиболее близкородственным патогеном
Корь коровы (чума рогатого скота)
Туберкулез коровы
Оспа коровы (коровья оспа) или другой скот с родственными возбудителями оспы
Грипп свиньи и утки
Коклюш свиньи, собаки
Тропическая малярия птицы (куры и утки?)

Таблица 11.1. Смертоносные подарки от наших друзей-животных.

Учитывая нашу привязанность к определенным животным и, следовательно, физическую близость к ним, наш организм не может не подвергаться постоянным атакам их микробов. Поскольку эти захватчики проходят сквозь сито естественного отбора, трансформироваться в человеческих возбудителей получается лишь у немногих. Беглый обзор существующих инфекций позволяет выделить четыре стадии в развитии специфически человеческих болезней из их животных предшественниц.

Иллюстрацией к первой стадии служит множество болезней, которые мы время от времени подхватываем прямо у себя дома. В их число входят специфический бактериальный лимфаденит, получаемый в результате кошачьих царапин, лептоспироз, переходящий от собак, пситтакоз — от кур и попугаев, и бруцеллез — от рогатого скота. Мы точно так же способны заразиться и от диких зверей — например, туляремией, которая иногда поражает охотников в процессе свежевания диких кроликов. Все эти микробы находятся на ранней стадии превращения в специфические патогены человека. Они еще не передаются напрямую от человека к человеку, и даже заражение ими от животных случается не так уже часто.

На второй стадии бывший животный патоген достигает важного порога развития, после которого он уже способен передаваться непосредственно между людьми и вызывать эпидемии. Однако любая такая эпидемия со временем исчезает, например в результате усилий современной медицины или сама собой, то есть после того, как в очерченном круге жертв каждый получил инфекцию, а значит либо приобрел иммунитет, либо умер. Так, в 1959 г. в Восточной Африке объявилась прежде неизвестная лихорадка, которую назвали «лихорадкой О’ньонг’ ньонг» и которая поразила несколько миллионов африканцев. Ее, судя по всему, вызывал вирус обезьян, переносившийся на людей москитами. Благодаря тому что больные быстро выздоравливали и получали иммунитет от последующего контакта с вирусом, новая эпидемия быстро затухла. Американцам лучше знакома «лихорадка Форт-Брэгга» — лептоспирозная болезнь, вспыхнувшая в Соединенных Штатах летом 1942 г. и вскоре исчезнувшая.

Летальной болезнью, которая исчезла по другой причине, была новогвинейская куру, «смеющаяся смерть» — ее распространению служило людоедство, а возбудителем являлся вирус, действовавший очень медленно, но не оставлявший выживших. Куру шаг за шагом уничтожала новогвинейское племя форе, насчитывавшее примерно 20 тысяч человек, пока в 1959 г. вмешательство властей Австралии не положило конец людоедству и заодно — распространению куру. Медицинские анналы вообще полны отчетов о болезнях, не похожих ни на одну современную, но когда-то вызывавших ужасные эпидемии и пропадавших так же загадочно, как появлялись. «Английская потница», в 1485-1552 гг. терроризировавшая жителей Европы, и «пикардийские потницы» XVIII и XIX вв. во Франции — вот лишь два из множества эпидемических заболеваний, которые исчезли задолго до того, как медицина изобрела методы определения их возбудителей.

Третью стадию эволюции наиболее распространенных болезней человека представляют бывшие животные патогены, которые, во-первых, сумели обосноваться в нашем организме, во-вторых, не исчезли (пока?) и, в-третьих, еще сохраняют шансы стать — хотя вовсе не обязательно — грозными убийцами человечества. Очень неопределенно будущее лихорадки Ласса, вызываемой вирусом, который, вероятно, попадает в человека через посредство грызунов. Впервые зафиксированная в 1969 г. в Нигерии, она приводит к летальному исходу и настолько заразна, что нигерийские больницы немедленно закрываются в случае появления даже единственного больного. Надежнее себя чувствует болезнь Лайма и возбуждающие ее спирохеты, которых мы получаем через укусы клещей, живущих на мышах и оленях. Хотя первые случаи инфицирования человека в Соединенных Штатах были отмечены только в 1962 г., сегодня во многих частях страны болезнь Лайма уже достигает эпидемических масштабов. Будущее СПИДа, происходящего от обезьяньего вируса и впервые зарегистрированного у людей примерно в 1959 г., еще более безоблачно (с точки зрения вируса).

Заключительная стадия этой эволюции представлена наиболее распространенными болезнями, давно укоренившимися в нашей среде и ею ограничивающимися. Этим болезням удалось победить в массовом эволюционном состязании патогенов, попытавшихся — в большинстве своем безуспешно — перекочевать с животных на людей.

Что на самом деле происходит на этих стадиях — как специфически животная болезнь трансформируется в специфически человеческую? Одним из элементов такой трансформации является замена посредника: когда микроб, размножающийся с помощью некоего переносчика-членистоногого, переключается на нового хозяина, ему (микробу) может понадобиться найти себе нового членистоногого. Например, сыпной тиф в популяциях крыс изначально переносили крысиные блохи, которые на первых порах справлялись и с задачей переноса микробов с крыс на человека. Со временем микробы обнаружили, что платяные вши — гораздо более эффективный метод перемещения непосредственно между людьми. Теперь, когда американцы по большей части избавились от вшей, сыпной тиф проложил себе новый путь в наш организм — заражая обитающих на востоке североамериканских белок-летяг и переходя на людей, на чьих чердаках летяги находят себе пристанище.

Одним словом, существующие болезни представляют эволюцию микробов в ее развертывании, на разных этапах их адаптации к новым хозяевам и переносчикам. Однако после, скажем, коров человеческие иммунные реакции, вши, экскременты, внутренние химические процессы оказываются для микроба внове. В этой незнакомой среде он должен выработать новые способы существования и размножения. В нескольких показательных случаях врачам или ветеринарам фактически удалось понаблюдать за тем, как микробы это делают.

Подробнее всего в этом плане были изучены события, сопровождавшие вспышку миксоматоза в австралийской популяции кроликов. Было замечено, что миксовирус, изначально эндемик дикого бразильского вида кроликов, несколько раз становился причиной летальной эпизоотии среди европейских домашних кроликов — которые относятся к другому виду. Поэтому в 1950 г. вирус целенаправленно перенесли в Австралию в надежде избавиться от недальновидно завезенных сюда в XIX в. европейских кроликов, ставших настоящим бичом местного сельского хозяйства. В первый год миксоматоз дал превосходные (для австралийских фермеров) показатели — 99,8% смертельных случаев среди зараженных особей. К несчастью фермеров, на следующий год смертность упала до 90%, а со временем стабилизировалась на 25%, покончив с планами австралийцев искоренить кроличью напасть. Проблема заключалась в том, что миксовирус эволюционировал и при этом руководствовался собственными интересами, которые отличались не только от кроличьих, но и от наших. В результате его модификации кролики стали реже заражаться, а зараженные — дольше не умирать. Таким образом, эволюционировавший миксовирус научился передавать свое потомство большему числу кроликов, чем это удавалось его сверх меры активному предшественнику.

Чтобы привести аналогичный пример из человеческой практики, достаточно вспомнить об удивительной эволюции сифилиса. У нас сифилис в первую очередь ассоциируется с двумя признаками: генитальными язвами и очень медленным развитием болезни, во многих случаях приводящим к смерти — у нелечащихся людей — лишь по прошествии многих лет. Однако во времена первых достоверно засвидетельствованных случаев этого заболевания в Европе — 1495 г. — характерные сифилитические нагноения часто покрывали тело человека с головы до коленей, с лица облезала кожа, а смерть наступала всего лишь через два-три месяца. К 1546 г. сифилис уже превратился в болезнь с набором хорошо известных нам сегодня симптомов. Очевидно, что так же, как в случае с миксоматозом, трансформация вызывающих сифилис спирохет, направленная на удлинение срока жизни зараженного, дала им возможность распространять свое потомство среди большего круга потенциальных жертв.


Роль смертоносных инфекций как фактора человеческой истории прекрасно иллюстрирует депопуляция Нового Света в эпоху европейской колонизации. Число коренных американцев, умерших в сражении от европейского огнестрельного и холодного оружия, намного уступало числу тех, кто умер в собственной постели от евразийских микробов. Кроме того, будучи главной причиной смерти индейцев и их вождей и подрывая дух оставшихся в живых, эти микробы делали невозможным серьезное сопротивление колонизаторам. Возьмем, к примеру, высадку Кортеса на мексиканском побережье в 1519 г. и его завоевательный поход во главе отряда из 600 испанцев против многомиллионной и крайне воинственной Ацтекской империи. Тот факт, что Кортесу удалось достичь ацтекской столицы Теночтитлан, уйти оттуда, потеряв «всего лишь» две трети своего войска, и пробиться обратно к побережью, демонстрирует и военное преимущество испанцев, и первоначальную наивность ацтеков. Однако, когда Кортес напал снова, ацтеки больше не были наивны и дрались за каждую свою улицу с величайшим упорством. Союзником испанцев, решившим исход войны, на этот раз стала оспа, которая достигла Мексики в 1520 г. благодаря одному зараженному рабу, прибывшему с покоренной испанцами Кубы. Вспыхнувшая эпидемия выкосила ряды ацтеков почти наполовину, включая императора Куитлауака, а уцелевшие были деморализованы таинственной напастью, которая, убивая индейцев, почему-то щадила испанцев — как будто в наглядное доказательство их непобедимости. К 1618 г. мексиканское население, которое перед началом европейского завоевания составляло 20 миллионов, сократились примерно до 1,6 миллиона.

Писарро, который в 1531 г. высадился на перуанском побережье с отрядом из 168 человек и отправился завоевывать Инкскую империю, сопутствовала не менее зловещая удача. К счастью для него и несчастью для инков, оспа, добравшаяся до Перу по суше приблизительно в 1526 г., не только уничтожила большинство многомиллионного населения империи, но и обезглавила ее: среди погибших оказались император Уайна Капак и его законный преемник. Как мы видели в главе 3, борьба за опустевший престол между двумя другими сыновьями Уайны Капака, Атауальпой и Уаскаром, привела к междоусобице, которую завоеватели не преминули обратить себе на пользу.

Когда мы, в Соединенных Штатах, думаем о крупнейших доколумбовых обществах Нового Света, нам, как правило, приходят на память только ацтеки и инки. Мы забываем, что в Северной Америке тоже существовала густонаселенная индейская территория, причем как раз там, где и следовало ожидать — в долине Миссисипи, по сей день одной из самых плодородных наших областей. Правда, в ее случае конкистадоры не участвовали в уничтожении коренного населения напрямую, поскольку за них всю работу успели проделать евразийские микробы. Когда Эрнандо де Сото в 1540 г. первым из европейцев совершал поход по Юго-Восточным Соединенным Штатам, он встретил немало индейских городов, двумя годами раньше потерявших всех своих жителей в результате эпидемий. Переносчиками этих эпидемий были индейцы с побережья, которых заражали наведывавшиеся к ним изредка испанцы. Таким образом, микробы испанцев достигли внутренних территорий континента раньше самих испанцев.

Как бы то ни было, в нижнем течении Миссисипи де Сото еще успел застать многонаселенные города. И хотя после его экспедиции европейцев в долине не было очень долго, микробы из Евразии уже прочно обосновались в Северной Америке и их собственная экспансия продолжалась. К следующему появлению белых в нижнем течении Миссисипи — это были французские колонисты в конце XVII в. — почти ни одного из крупных индейских городов не осталось, а память о них уцелела лишь в виде массивных курганов. Мы только недавно осознали, что на момент прибытия Колумба в Новый Свет многие из обществ, возводивших эти курганы, все еще нормально функционировали и что их коллапс (вероятно, вызванный мором) случился лишь позже, где-то между 1492 г. и постоянным заселением долины Миссисипи европейцами.

В пору моей юности американских школьников учили, что до Колумба коренное население Северной Америки составляло не более миллиона человек. Такая скромная цифра была очень удобна, потому что представляла завоевание континента белыми в менее мрачном свете — ведь получалось, что он был практически безлюден. Однако теперь, в результате археологических раскопок и анализа свидетельств, оставленных первыми европейскими гостями в наших краях, оценка предполагаемой численности индейского населения выросла примерно до 20 миллионов. Для обеих Америк сокращение коренного населения за одно-два столетия после прибытия Колумба оценивается сегодня совсем другими цифрами — до 95%.

Главными причинами этой демографической катастрофы стали микробы Старого Света, с которыми индейцы никогда не сталкивались и против которых, следовательно, у них не было ни приобретенного, ни унаследованного иммунитета. В первых рядах по числу жертв шли оспа, корь, грипп и сыпной тиф, во втором эшелоне — как будто первого было недостаточно — дифтерия, малярия, свинка, коклюш, чума, туберкулез и желтая лихорадка. Масштаб бедствия, вызванного пришлыми болезнями, белые очень часто могли наблюдать собственными глазами. Например, в 1837 г. индейское племя мандан, одно из самых культурно развитых обществ на территории наших Великих равнин, подхватило оспу с парохода, который поднимался по реке Миссури от Сент-Луиса. В одной из манданских деревень из двух тысяч обитателей через две недели осталось меньше сорока.


Если в Новом Свете прижилось больше дюжины эпидемических инфекций Старого Света, то из Америки в Европу, насколько можно судить, ни одного поветрия занесено не было. Единственное возможное исключение — сифилис, чье географическое происхождение пока остается спорным. Односторонность такого обмена инфекциями поражает еще сильнее, если вспомнить, что предпосылкой развития наших эпидемических болезней являются крупные и спрессованные человеческие популяции. Если недавняя переоценка доколумбова населения обеих Америк верна, Новый Свет в этом аспекте ненамного уступал Евразии. Некоторые города Нового Света, например Теночтитлан, в то время входили в число самых густонаселенных городов мира. Почему же испанцы, оказавшись в Теночтитлане, не столкнулись с грозными туземными микробами?

Один из возможных факторов, повлиявших на такое положение дел, — временной зазор между возникновением обществ с высокой популяционной плотностью в Новом и Старом Свете. Нужно упомянуть и то обстоятельство, что три наиболее густонаселенных американских территории — Анды, Мезоамерика и долина Миссисипи — исторически не оказались связаны сетью активной торговли в единую патогенную среду, как это произошло с Европой, Северной Африкой, Индией и Китаем в римские времена. Однако сказанное все равно не объясняет, почему в Новом Свете, по-видимому, так и не возникло ни одной смертельной болезни скученности. (Сообщалось об обнаружении ДНК возбудителя туберкулеза в мумифицированных останках перуанского индейца, умершего тысячу лет назад; однако использованная процедура анализа не позволяла отличить человеческий туберкулез от близкородственного патогена (Mycobacteriutm bovis), широко распространенного среди диких животных.)

Главная причина невозникновения в Америке острых массовых заболеваний начинает проясняться, как только мы останавливаемся и задаем себе элементарный вопрос: «Откуда им было взяться?» Мы уже знаем, что евразийские болезни скученности происходят из болезней евразийских стадных животных, одомашненных человеком. Но если в Евразии таких видов было в изобилии, то в обеих Америках люди одомашнили лишь пять видов животных: индейку в Мексике и на американском юго-западе, ламу / альпаку и морскую свинку в Андах, мускусную утку в тропической Южной Америке и собаку на всей территории Нового Света.

Еще раньше мы убедились, что чрезвычайный недостаток одомашненных животных в Новом Свете проистекал из дефицита исходного материала. Около 80% крупных млекопитающих Америки вымерли в конце последнего оледенения, примерно 13 тысяч лет назад. Немногочисленные животные, которые позже были одомашнены в доколумбовой Америке, как потенциальные источники болезней скученности значительно уступали тем же коровам и свиньям. Мускусные утки и индейки не живут огромными скоплениями, и к тому же их не назовешь приятными существами (такими, как ягнята), которых так и тянет потрогать. Морским свинкам, возможно, глобальная летопись болезней кое-чем и обязана — разновидностью трипаносомоза под названием болезнь Шагаса или лейшманиозом, — но даже это пока лишь гипотеза. На первый взгляд, больше всего удивляет отсутствие какого бы то ни было заболевания, полученного человеком от лам (или альпак), в которых естественно видеть андский аналог евразийского домашнего скота. Однако у лам как потенциального источника человеческих патогенов имелось четыре минуса: во-первых, их держали меньшими стадами, чем овец, коз и свиней; во-вторых, их совокупное количество даже отдаленно не достигало размеров евразийских популяций домашнего скота (поскольку ламы так и не распространились за пределы Анд); в-третьих, люди не пьют молоко лам и не рискуют через него заразиться; в-четвертых, лам не держат в помещении, в непосредственной близости от людей — в отличие, например, от высокогорной Новой Гвинеи, где женщины часто вынянчивают поросят, как детей, а взрослых свиней, как, впрочем, и коров, нередко держат непосредственно в крестьянских хижинах.


Историческое значение болезней животного происхождения выходит далеко за пределы столкновения Старого и Нового Света. Евразийские микробы сыграли ключевую роль в истреблении коренных народов многих других регионов, в том числе обитателей тихоокеанских островов, аборигенов Австралии и койсанских народов Южной Африки (готтентотов и бушменов). Обобщенные показатели смертности при первых контактах с евразийскими возбудителями варьировались от 50% до 100%. Скажем, на Гаити от индейского населения, которое в год прибытия Колумба составляло 8 миллионов человек, к 1535 г. не осталось никого. На Фиджи эпидемия кори, занесенной в 1875 г. одним из местных вождей, вернувшимся из Австралии, уничтожила около четверти тогдашнего населения (уже понесшего огромный урон от прошлых эпидемий, начало которым было положено первым визитом европейцев в 1791 г.). Сифилис, гонорея, туберкулез и грипп, прибывшие с капитаном Куком в 1779 г., последовавшая за ними в 1804 г. крупная вспышка брюшного тифа, а также многочисленные «мелкие» эпидемии сократили население Гавайев с примерно полумиллиона человек в 1779 г. до 84 тысяч в 1853 г. — в этот год первая в истории островов эпидемия оспы унесла жизни еще около 10 тысяч человек. Такие примеры можно перечислять почти бесконечно.

В то же время патогены действовали не исключительно на стороне европейцев. Если Новый Свет и Австралия не имели собственных эпидемических болезней, способных стать неприятным сюрпризом для колонизаторов, у тропической Азии, Африки, Индонезии и Новой Гвинеи такие сюрпризы нашлись. Малярия на всей территории экваториальной и субэкваториальной зоны Старого Света, холера в Юго-Восточной Азии и желтая лихорадка в Африке прославились как самые грозные тропические напасти (и по-прежнему ими остаются). Они стали главной помехой для колонизации тропиков европейцами и отчасти их заслугой является тот факт, что колониальный раздел Новой Гвинеи и большей части Африки завершился почти на 400 лет позже начала раздела Нового Света. Стоило европейскому морскому транспорту привезти малярию и желтую лихорадку в тропики Нового Света, они превратились в главный бич колонизаторов и здесь. Достаточно вспомнить Панамский канал, от строительства которого эти две болезни заставили отказаться французов и чуть было не заставили отказаться американцев.

Принимая во внимание все эти факты, попробуем посмотреть на роль микробов с точки зрения нашей изначальной задачи — дать ответ на вопрос Яли. Не подлежит сомнению, что по вооружению, технологиям и политической организации европейцы исторически оказались в гораздо более выгодном положении, чем большинство покоренных ими неевропейских народов. Однако сам по себе такой перевес не объясняет полностью, как европейским колонистам, первоначально столь малочисленным, удалось потеснить столь значительную часть коренного населения Америки и некоторых других регионов мира. Этого могло и не произойти, если бы не зловещий дар, которым Европа наградила другие континенты, — болезнетворные микробы, наследие долгой близости евразийцев с домашними животными.

Глава 12. Кальки и заимствованные буквы

Авторы XIX в., как правило, представляли всемирную историю восхождением от дикости к цивилизации и традиционно отмечали на этом пути несколько основных вех: появление сельского хозяйства, металлургии, сложной техники, централизованной власти, письменности. Последнюю отличала наибольшая ограниченность распространения: до экспансии ислама и европейских колониальных походов письменности не существовало ни в Австралии, ни на тихоокеанских островах, ни в субэкваториальной Африке, ни в Новом Свете (кроме небольшой части Мезоамерики). Учитывая такую неравномерность, неудивительно, что народы, гордящиеся своей причастностью к цивилизации, всегда считали умение писать и читать наиболее явным атрибутом, возвышающим их над «варварами» и «дикарями».

Знание дает силу. Поэтому для современных обществ письменность всегда была фактором дополнительного могущества: она позволяла им передавать знания в гораздо большем объеме, с гораздо большей точностью и подробностью, на большем расстоянии в пространстве и времени. Безусловно, некоторым народам удавалось управлять империями, не прибегая к письменности (чем прославились, например, инки), а «цивилизованным» народам не всегда удавалось победить «варваров» (в чем, например, убедились римские армии, воевавшие с гуннами). Однако относящееся к более позднему времени европейское покорение Америки, Сибири и Австралии представляет собой вполне закономерный исторический результат.

В современную эпоху письменность шествовала в одном строю с ружьями, микробами и централизованной политической организацией как еще одно орудие завоевания. Директивы монархов и купцов, организовывавших морские походы, передавались в письменной форме. Отряды кораблей выверяли свой курс по картам и письменным указаниям предыдущих экспедиций. Письменные отчеты вернувшихся, в которых говорилось об изобильных и плодородных землях, ждущих новых хозяев, становились мотивом для последующих вояжей. Из этих отчетов потенциальные колонизаторы также могли узнать, какие опасности их подстерегают и к чему следует готовиться. С помощью письменности управляли и формировавшимися из новых территорий империями. Хотя другими средствами вся эта разнородная информация передавалась и в дописьменных обществах, письменность позволяла делать это проще, подробней, точней и эффективней.

Почему же, учитывая огромную ценность письменности, одни народы ею овладели, а другие — нет? Почему, например, письменность не была придумана или заимствована ни одним традиционным охотничье-собирательским обществом? Почему, если взять островные империи, письменность появилась у критян минойского периода, но не у полинезийцев на архипелаге Тонга? Сколько раз в человеческой истории письменность возникала самостоятельно, при каких обстоятельствах и для каких целей? Почему из народов, которые пришли к ней в какой-то момент, одни сделали это гораздо раньше, чем другие? Почему так получилось, что на фоне почти поголовной грамотности среди, например, современных японцев и скандинавов, большинство жителей современного Ирака безграмотны — несмотря на то, что именно здесь около четырех тысяч лет назад письменность и родилась?

Характер распространения письменности из центров ее зарождения ставит перед нами не менее важные вопросы. Почему, например, она дошла из Плодородного полумесяца до Эфиопии и Аравии, но не дошла из Мексики до Анд? Распространялись ли системы письменности элементарным копированием или существовавшие системы воздействовали на соседние народы силой примера, заставляя их изобретать свои собственные? Каким образом, имея систему письменности, подходящую для одного языка, можно разработать систему, подходящую для другого, непохожего? Аналогичные вопросы возникают всякий раз, когда мы пытаемся представить себе происхождение и распространение многих других элементов человеческой культуры — технологии, религии, сельского хозяйства. Однако у историка, задающегося такими вопросами в отношении письменности, есть преимущество: чаще всего подробнейший ответ на них могут дать сами письменные артефакты. Поэтому, исследуя возникновение и развитие письменности, мы будем руководствоваться не только принципиальной важностью самого предмета, но и его способностью пролить свет на более общие вопросы истории культуры.


Три основных стратегии, лежащих в основе систем письменности, отличаются друг от друга размером единицы речи, которую обозначают одним письменным знаком: это либо отдельный элементарный звук, либо целый слог, либо целое слово. Наиболее широко из этих трех народами современного мира используется алфавит — система, которая в идеале обеспечивает отдельным символом (буквой) каждый элементарный звук языка (фонему). На деле почти во всех алфавитах не более 20-30 букв, а количество фонем в соответствующих языках почти всегда больше. Например, в английском примерно 40 фонем записываются всего лишь 26 буквами. Поэтому большинство языков с алфавитной письменностью, включая и английский, вынуждены закреплять несколько разных фонем за одной и той же буквой и обозначать некоторые фонемы буквосочетаниями, например, такими, как английские двухбуквенные sh и th (обозначаемые ими два звука в русском и греческом алфавитах соответственно представлены отдельной буквой).

Вторая стратегия — это использование так называемых логограмм, то есть обозначение одним письменным символом целого слова. Такую функцию выполняют многие символы китайского письма и основного письма Японии (кандзи). До экспансии алфавитной письменности, системы, активно использующие логограммы, были более распространены — в их число входили, например, египетская и майанская иероглифика, а также шумерская клинопись.

Третья стратегия, меньше других знакомая большинству читателей этой книги, заключается в использовании отдельных символов для каждого слога. На практике почти все такие системы записи (называемые слоговыми азбуками или силлабариями) имеют отдельные символы только для слогов, состоящих из одного согласного и следующего за ним гласного (как в слове «по-го-да»), а для написания прочих видов слогов с помощью тех же символов прибегают к различным ухищрениям. В древности слоговые азбуки были обычным явлением, известным нам, в частности, на примере линейного письма Б, существовавшего в микенской Греции. Слоговые азбуки существуют и сегодня — важнейшей из них является кана, которую японцы используют в телеграммах, банковских отчетах и текстах для слепых.

Я назвал эти три подхода не системами письменности, а стратегиями вполне сознательно. Из реально существующих систем ни одна не применяет только одну из них. Ни китайское письмо не является чисто логографическим, ни английское — чисто алфавитным. Подобно всем остальным «алфавитным» языкам английский пользуется множеством логограмм, в частности цифрами и символами вроде $, %, + — то есть произвольными знаками, не состоящими из фонетических элементов и обозначающими целые слова. Так же и «силлабическое» линейное письмо Б включало в себя немало логограмм, а «логографическая» египетская иероглифика — немало силлабических знаков, как, впрочем, и практически полноценный алфавит из отдельных букв для каждого согласного.


Изобрести систему письменности с нуля должно быть, несравнимо труднее, чем заимствовать и приспособить под себя уже готовую. Первопроходцам письменности нужно было самим дойти до базовых принципов, которые мы сегодня считаем самоочевидными. Например, им пришлось найти способ расчленения цельного высказывания на речевые единицы — неважно, были ли эти единицы словами, слогами или фонемами. Им пришлось научиться выделять один и тот же звук или фонетический элемент в условиях огромной нормальной изменчивости нашей речи (по громкости, высоте, скорости, интонации, группировке слов, индивидуальным особенностям произношения). Им пришлось выяснить, что систематическая запись должна пренебрегать всем этим разнообразием. Затем им пришлось придумать, как представлять звуки символами.


Так или иначе, первым писцам удалось решить все эти проблемы, не имея перед глазами никакого готового образца. Сложность задачи была явно настолько велика, что за всю историю абсолютно независимое изобретение письменности имело место в мизерном числе случаев. Два таких бесспорно самостоятельных изобретения были сделаны шумерами в Месопотамии накануне 3000 г. до н.э. и мексиканскими индейцами накануне 600 г. до н.э. (карта 12.1); египетская письменность, датируемая 3000 г. до н.э., и китайская, сложившаяся к 1300 г. до н.э., также, возможно, возникли независимо. Насколько можно судить, все остальные народы, освоившие письменность, либо заимствовали и адаптировали существующие системы, либо, как минимум, на них ориентировались.

Ружья, микробы и сталь

Рис. 12.1. Знаки вопроса рядом с Китаем (China) и Египтом (Egypt) отражают некоторые сомнения в том, были ли ранняя письменность в этих областях полностью независимой или возникла под влиянием других систем письменности, появившихся где-то еще раньше.

Детальнее всего независимое развитие изучено на примере древнейшей системы письменности в истории — шумерской клинописи (карта 12.1). В течение тысячелетий, предшествовавших ее формированию, жители некоторых земледельческих поселений Плодородного полумесяца использовали кусочки глины разной элементарной формы для ведения отчетности, например записи количества овец или объема запасов зерна. В последние столетия IV тысячелетия до н.э. развитие приемов такой бухгалтерии, стандартизация формата и знаков привели к формированию первой системы письменности. В частности, одним из технологических новшеств стало использование глиняных табличек в качестве удобной поверхности для записи. Первоначально глину процарапывали каким-либо заостренным орудием, однако скоро такой способ уступил место специальной палочке из тростника, которую нужно было аккуратно вдавливать в глину. С точки зрения формата произошло постепенное принятие условных правил, потребность в которых теперь всем очевидна: письмо должно было быть линейно организовано рядами или колонками (у шумеров, как и позднее у европейцев, ряды были горизонтальными); строки должны были читаться в одном и том же направлении (у шумеров, как и у европейцев, — слева направо); наконец, на табличке строки должны были идти сверху вниз, а не наоборот.

Однако принципиальным новшеством стало решение проблемы, которая имеет фундаментальное значение практически для всех систем письменности, — проблемы создания общепонятных видимых знаков, представляющих фактические звуки речи, а не только идеи (иначе сказать, слова), которые от звукового выражения не зависят. Ранние этапы решения этой проблемы нагляднее всего представлены в тысячах глиняных табличек, найденных в развалинах шумерского города Урук, который расположен на берегу Евфрата примерно в 200 милях к юго-востоку от современного Багдада. Первые шумерские письменные знаки были узнаваемыми изображениями обозначаемого объекта (например, рыбы или птицы). Естественно, такие знаки-картинки в массе своей состояли из числительного и исчисляемого существительного, а целые тексты являлись просто учетными перечнями — подобием стенограммы, лишенным грамматических элементов. Со временем формы знаков стали более схематичными, особенно когда на смену заостренным орудиям пришли специальные тростниковые палочки. Новые знаки рождались из сочетаний старых, которым присваивались новые значения: например, соединение символа «голова» с символом «хлеб» дало символ «есть».


Самое древнее шумерское письмо состояло из нефонетических логограмм. Иначе говоря, оно не основывалось на конкретных звуках шумерского языка, и произносить читаемое можно было совершенно по-разному, на любом другом языке, не меняя значения (сходным образом знак 4 может читаться как фор, четыре, нелье или эмпат в зависимости от языка читающего — соответственно английского, русского, финского или индонезийского). Вероятно, самый важный шаг во всей истории письменности был сделан тогда, когда шумеры впервые прибегли к фонетической репрезентации — изначально в виде записи абстрактного существительного (которое не так-то просто изобразить) с помощью знака для графически наглядного существительного, имевшего идентичную фонетику. Например, узнаваемо нарисовать стрелу легко, узнаваемо нарисовать жизнь трудно, однако поскольку и то и другое в шумерском произносилось как ти, изображение стрелы стало означать либо «стрела», либо «жизнь». Многозначность, ставшую следствием такого изобретения, устраняли путем добавления непроизносимого знака (так называемого детерминатива), указывавшего категорию существительных, к которой принадлежал подразумевавшийся объект. Лингвисты называют это решающее новшество, на котором, кстати, основаны всевозможные случаи игры слов, принципом ребуса.

Как только шумеры додумались до этого фонетического принципа, они начали применять его куда шире, чем просто для обозначения абстрактных существительных. Они использовали его для записи слогов или букв, составляющих грамматические окончания. Например, в английском языке не вполне понятно, какая картинка сможет представить довольно распространенный слог «-tion», однако мы могли бы решить эту проблему иначе — нарисовать картинку, иллюстрирующую глагол «shun» («избегать»), который имеет то же самое произношение. Фонетически интерпретируемые знаки использовались и для «составления» более длинных слов — такие слова обозначались рядом картинок, каждая из которых представляла звучание отдельного слога. Похожим образом носитель английского языка мог бы записать слово «believe» (билив — «верить») с помощью последовательного изображения пчелы («bee» — би) и листа («leaf» — лиф). Фонетическая репрезентация также позволяла пишущим использовать одну и ту же картинку для группы родственных по смыслу слов (например, для английских «tooth» (тус — «зуб»), «speech» (спич — «речь») и «speaker» (спикер — «говорящий»)), устраняя многозначность дополнительным фонетически интерпретируемым знаком (в нашем случае — пририсовывая в зависимости от нужды значки для слов «два» («two» — ту), «каждый» («each» — ич) и «пик» («peak» — пик)).

Таким образом, шумерское письмо превратилось в причудливую смесь трех типов знаков: во-первых, логограмм, обозначающих целые слова или имена, во-вторых, фонетических знаков, используемых для записи слогов, букв, грамматических элементов или частей слов, и в-третьих, непроизносимых детерминативов, которые должны были выделять нужное значение из нескольких возможных. Однако фонетическим символам шумерской письменности было далеко до полноценного силлабария или алфавита: у некоторых слогов шумерского языка не имелось собственного письменного обозначения, один и тот же знак мог читаться по-разному, вдобавок один и тот же знак мог в разных случаях интерпретироваться как слово, слог или буква.

Ружья, микробы и сталь

Рис. 12.2. Пример вавилонской клинописи, произошедшей в конце концов из шумерской клинописи.

Второе после шумерской клинописи изобретение письменности в истории человечества, самостоятельность которого никем не оспаривается, было сделано коренным населением Мезоамерики, скорее всего где-то на юге Мексики. Независимость мезоамериканских систем от систем Старого Света не вызывает сомнений ввиду отсутствия каких-либо убедительных доказательств существования доскандинавских контактов письменных обществ Старого Света с коренными американцами. Кроме того, начертание мезоамериканских письменных знаков совершенно отличается от начертания каких бы то ни было других известных знаков. Известна примерно дюжина мезоамериканских систем письма, из которых все или почти все явно связаны между собой (в частности, принципами исчисления и календаря), а большинство по-прежнему полностью не расшифрованы. В настоящее время самые древние из сохранившихся мезоамериканских письменных памятников датируются примерно 600 г. до н.э. и происходят из Сапотекской области на юге Мексики, а наиболее изученной системой является майянское письмо, в котором самая древняя из зафиксированных дат соответствует 292 г. н.э.

Несмотря на самостоятельное происхождение и уникальную форму знаков майянского письма, его принципы в целом были аналогичны тем, которые лежали в основе шумерской и других вдохновленных ею западноевразийских систем письменности. Подобно шумерам, майя использовали и логограммы, и фонетические знаки. Логограммы для абстрактных слов часто выводились по принципу ребуса, то есть абстрактное слово записывалось знаком для другого слова с похожим произношением, но отличающимся значением, которое, однако, было легко изобразить графически. Подобно единицам японской слоговой азбуки кана или микенского линейного письма Б, майянские фонетические знаки как правило соответствовали слогам, состоящим из одного согласного и одного гласного (к примеру, та, ти, те, то, ту). Подобно буквам раннесемитского алфавита, майянские знаки для слогов являлись схематизацией изображений объектов, названия которых начинались с этих слогов (например, майянский силлабический знак, обозначающий слог не, напоминает хвост, которому на майянском языке соответствует слово «нех»).

Все эти параллели между мезоамериканским и древним западноевразийским письмом свидетельствуют о том, что фундаментальные параметры человеческого творчества универсальны. Несмотря на то что шумерский и мезоамериканский языки не связывает никакое особое отношение, выделяющее их на фоне остального множества мировых языков, носители и того и другого, решая задачу перевода их в письменную форму, столкнулись с аналогичными базовыми проблемами. Приемы, изобретенные шумерами в конце IV тысячелетия до н.э., были вновь изобретены мезоамериканскими индейцами на другом конце земного шара примерно два с половиной тысячелетия спустя.

Ружья, микробы и сталь

Рис. 12.3. Картина раджастанской или гуджаратской школы с полуострова Индостан, начало XVII века. Написание, подобно прочим современным индийским написаниям, произошло от древнеиндийского написания брахми, которое, в свою очередь, возможно, произошло в результате проникновения идей арамейского алфавита около VII века до н.э.


За вероятным исключением египетской и китайской письменностей, а также письменности острова Пасхи, о которых речь пойдет позже, все остальные системы письма, где-либо и когда-либо изобретенные, вероятнее всего являются наследницами систем, либо переработанных из шумерской или раннемезоамериканской, либо, как минимум, ими вдохновлявшимися. Отчасти в том, что случаев самостоятельного изобретения письменности было так немного, повинна сама сложность процесса, о чем мы уже сказали. В остальном вопрос сводился к тому, что прочие возможности независимого зарождения письменности были отсечены распространением шумерской или раннемезоамериканской систем и их производных.

Мы знаем, что формирование шумерской системы заняло по меньшей мере сотни, а возможно, и тысячи лет. Как мы убедимся, предпосылкой подобного развития являлось наличие некоторых институциональных признаков, определявших, увидит ли данное общество какую-то пользу в письменности и будет ли оно способно поддерживать существование писцов-специалистов. Помимо шумеров и древних мексиканцев такие предпосылки сложились у множества других обществ, в частности древнеиндийского, критского и эфиопского. Однако первыми — в Старом и Новом Свете соответственно — они созрели именно у шумеров и древних мексиканцев. Как только те и другие изобрели письменность, она либо в законченном виде, либо в основных чертах быстро распространилась по соседним территориям, избавив населяющие их общества от необходимости столетиями или тысячелетиями заниматься собственными экспериментами в этой области. Таким образом, все попытки повторного изобретения письменности были либо оставлены за ненадобностью, либо даже не предприняты.

Распространение письменности происходило двумя путями, которые имеют универсальное значение для истории технологий и идей вообще. Когда кто-то что-то изобретает и начинает использовать для решения неких задач, каким путем пойдете вы, которому нужно решать те же самые задачи, если вы знаете, что у других уже есть построенная и работающая модель?

Возможные способы передачи инноваций образуют спектр, ограниченный двумя крайностями, о которых я уже сказал. Одна — это «калькирование», предполагающее, что вы получаете готовый проект во всех деталях и копируете его целиком или с поправками. Противоположная — «диффузия идей», предполагающая, что вы получаете только самую общую идею и вынуждены додумывать все детали самостоятельно. Знание о том, что задача выполнима, стимулирует ваши собственные усилия, однако полученное вами конкретное решение не обязательно будет совпадать с решением первоизобретателя.

Обратимся к относительно недавнему примеру, созданию русской атомной бомбы — историки до сих пор не могут договориться, было ли оно больше обязано калькированию или диффузии идей: зависел ли принципиальным образом успех русских разработчиков от выкраденных и переданных шпионами чертежей уже состоявшегося американского проекта? Или просто применение атомной бомбы в Хиросиме наконец убедило Сталина в реальной возможности создания такого оружия и срочно набранная команда русских ученых пришла к тем же решениям, практически не опираясь на предшествующие разработки американцев? Аналогичные вопросы стоят и перед теми, кто изучает историю изобретения колеса, пирамид или пороха. Мы же проследим за тем, какой вклад калькирование и диффузия идей внесли в распространение систем письменности.


Когда профессиональные лингвисты изобретают в наше время письменность для бесписьменных языков, они пользуются методом калькирования. В большинстве эти «скроенные на заказ» системы не более чем модификации уже существующих буквенных алфавитов, хотя в некоторых случаях создаются и слоговые азбуки. Так, миссионеры пользуются вариантами латинского алфавита, адаптированного ими для сотен новогвинейских и индейских языков. Из систем, разработанных лингвистами по заданию властей, можно назвать версию латиницы для турецкого языка, официально утвержденную в 1928 г., а также множество кириллических алфавитов для языков народностей России.

Если говорить о системах, созданных методом калькирования в далеком прошлом, в некоторых случаях мы знаем кое-что об обстоятельствах их появления на свет. Так, сама кириллица (алфавит, до сих пор используемый в России) восходит к адаптированному набору греческих и древнееврейских букв, составленному в IX в. св. Кириллом — греческим миссионером в славянских землях. Самые ранние из сохранившихся текстов на каком-либо языке германской семьи (к которой относится и английский) написаны готским алфавитом, созданным епископом Вульфилой — проповедником, жившим среди вестготов на территории нынешней Болгарии в IV в. Подобно детищу св. Кирилла, азбука Вульфилы была набором букв, позаимствованных из разных источников: около 20 греческих символов, около 5 латинских и два символа, либо взятых из рунического алфавита, либо придуманных самим Вульфилой. Но гораздо чаще об авторах знаменитых азбук прошлого нам ничего не известно. В любом случае у нас есть возможность сравнивать вновь возникавшие алфавиты с предшественниками и на основании формы букв делать выводы, какие из последних стали прообразом для первых. Именно поэтому мы можем с уверенностью говорить, что слоговая азбука линейного письма Б, применявшаяся в микенской Греции, является адаптацией (датируемой примерно 1400 г. до н.э.) знаков линейного письма А, которыми пользовались на минойском Крите.

Ни в одном из сотен случаев, когда готовую систему письменности брали за образец и пытались приспособить ее к другому языку, не обходилось без определенных проблем — потому что не существует языков, у которых полностью бы совпадал набор фонем. Кое-какие из доставшихся по наследству букв или символов иногда попросту не использовали, если звуки, представляемые этими символами в языке-доноре, отсутствовали в языке-реципиенте. Например, поскольку финский язык лишен звуков, которые другие европейские языки выражают на письме буквами b, c, f, g, w, x, и z, финны в своей версии латинского алфавита от этих букв отказались. Часто возникала и обратная проблема — изобретения символов для записи звуков, присутствующих в языке-реципиенте, но отсутствующих в языке-доноре. Эту проблему решали несколькими способами: используя произвольную комбинацию двух или более букв (такую, как английское th, которое соответствует звуку, имеющему собственную букву в греческом и руническом алфавитах); дополняя существующую букву отличительным символом (таким, как тильда над испанской ñ, умляут над немецкой ö или множество значков, прикрепляемых тот здесь, тот там к польским и турецким буквам); находя новое применение старым буквам, бесполезным для заимствующего языка в своей изначальной функции (как произошло с латинской буквой c, которую чехи использовали для транскрипции своего звука ц); наконец, попросту изобретая новые буквы (как поступили наши средневековые предки, которым мы обязаны буквами j, u и w).

Сам латинский алфавит был конечным продуктом целой цепочки калькирований. Алфавит, скорее всего, вообще возник в человеческой истории только однажды — во II тысячелетии до н.э. среди семитских народов, населявших область, которая простирается от современной Сирии до Синайского полуострова. Все без исключения несколько сотен существовавших и существующих алфавитов в конечном счете восходят к этому семитскому алфавиту-родоначальнику — изредка через диффузию идей (например, ирландский огамический алфавит), а чаще всего через копирование и модификацию начертания букв.

Корни этой эволюции алфавита можно проследить в египетской иероглифической системе, включавшей в себя полный набор из 24 символов для записи 24 египетских согласных. Сами египтяне так и не сделали логичный (по нашему мнению) шаг и не отказались от всех своих логограмм, детерминативов и знаков для парных и тройных согласных, чтобы ограничиться исключительно консонантным алфавитом. Однако после 1700 г. до н.э. за египтян этот логичный шаг попытались сделать знакомые с иероглифами семиты.

Сокращение числа символов до тех, которые обозначали согласные, стало только первым из трех важнейших новшеств, отличающих алфавиты от остальных систем письменности. Вторым должно было стать приспособление для облегчения запоминания: расположение букв в неизменной последовательности и наделение их понятными именами. Наши английские названия букв почти без исключения односложны и бессодержательны («эй», «би», «си», «ди» и т.д.). Напротив, у семитов названия имели определенное значение на их языке — они одновременно были названиями знакомых объектов («’алеф» = «вол», «бет» = «лошадь», «гимел» = верблюд, «далет» = дверь и т.д.). Э