Книга: Журавль в небе



Журавль в небе

Ирина Волчок

Журавль в небе

Глава 1

Тамара обожала семейные праздники. Всякие дни рождения, годовщины, юбилеи, крестины, именины… Вообще-то семейный праздник можно было сделать из чего угодно — хоть из покупки пары новых туфель, хоть из выпадения молочного зуба у Аньки, хоть из поселения в доме ничейного беспородного щенка. Первое мая, Седьмое ноября и Восьмое марта тоже вполне годились на роль семейных праздников, не говоря уж о Новом Годе. Именно так, с большой буквы каждое слово. И даже, еще лучше, каждое слово большими буквами: НОВЫЙ ГОД! В детстве Новый Год был для нее совершенно особенным праздником… Нет, не так. В детстве Новый Год был для нее единственным праздником. Наверное, отмечались еще какие-нибудь, но она их не помнила. А Новый Год помнила до мельчайших подробностей: кто что говорил, кто что дарил, какое у нее было платье, что стояло на столе, что висело на елке. Она помнила свое ожидание Нового Года и запаха мерзлой хвои, карамелек «Клубника со сливками», зреющего в большой алюминиевой кастрюле теста для пирогов, нового полотенца, приготовленного «для гостей», и еще множество всяких редких, неежедневных запахов, которые сплетались в один большой и богатый запах праздника; она помнила все свои желания, которые загадывала на каждый Новый Год; она помнила узор каждой снежинки, которая таяла на ее ладони в новогоднюю ночь… Такая у нее с детства, с пяти лет, была привычка — ловить новогоднюю снежинку на ладонь, а потом внимательно рассматривать ее, стараясь запомнить никогда не повторяющийся узор. Она запомнила тридцать три узора — на каждый Новый Год. И еще она помнила свою горькую обиду на то, что Новый Год бывает так редко. Наверное, от этой обиды все и пошло — эта ее неумеренная жажда праздника. Готовность отпраздновать что угодно, даже визит соседки за десяткой до получки. Но в семейном кругу. Это главное. Вне семейного круга праздников не было, а если какие и были, то тьфу на них.

Тамара осторожно почесала бровь мизинцем и привычно заглянула в зеркальце над мойкой: не испачкалась ли в муке? И привычно же улыбнулась своему отражению. Потому что этому научила ее бабушка. И потому, что Тамаре нравилось ее отражение: из зеркала ей улыбалась маленькая, худенькая, коротко стриженная девчонка, глаза у девчонки были веселые и решительные, мордашка розовая, зубы белые, а бровь в муке.

— Стыдно, женщина, — сказала Тамара своему отражению склочным трамвайным голосом и показала ему язык. — Не молоденькая уже. Как вы себя ведете? Мать, понимаете ли, семейства…

— Мать, у тебя там не готово еще? — В слегка сонном голосе мужа слышалось нетерпение. — Мы с Натуськой пирожка хотим…

Он даже с дивана не поднялся, отметила про себя Тамара с легким раздражением. Даже голос не повысил. Ну да, с какой бы это стати ему подниматься с дивана и идти на кухню, чтобы что-то спросить? Не царское это дело. Жена должна слышать каждое слово мужа, даже если он говорит из-за двери, в подушку и при этом не повышая голоса. Тамара сунула противень с пирожками в духовку, быстренько сполоснула руки и опять глянула на себя в зеркало над мойкой. Чувырла. Морда скучная, глаза стеклянные, а прическа — как у пьяного ежика. И чего ей в себе могло нравиться? Хотя да, бабушка ведь учила всегда улыбаться своему отражению… Она с некоторым принуждением улыбнулась — и тут же заметила в зеркале какое-то осторожное движение. Оглянулась, увидела Наташку, застрявшую в дверях с нерешительным видом, и улыбнулась уже без всякого принуждения.

— Наташ, ты чего маешься? Пирожки через двадцать минут будут. Вы с отцом за двадцать минут не помрете с голоду, нет?

— Ага, — рассеянно сказала Наташка и принялась вертеть головой, пристально рассматривая кухню, знакомую ей до последней горелой спички в банке из-под майонеза, стоящей на подоконнике. — Ма, я не поняла… Аня вообще, что ли, никогда не придет?

— Как это — вообще никогда не придет? — испугалась Тамара. — Что ты такое говоришь? Что случилось?

Наташка оторвала взгляд от настенных часов и сердито уставилась на нее. Переступила с ноги на ногу и вдруг ляпнула:

— Я этого ее Виталика терпеть не могу, так и знай.

«Я тоже его терпеть не могу», — чуть не сказала вслух Тамара, но вовремя прикусила язык и подавила тяжелый вздох.

— Наташка, — сказала она как можно строже. — Ты мне это брось. Мало ли кто кого терпеть не может! Вот представь: ты выйдешь замуж — а я тебе вдруг заявлю, что терпеть не могу твоего мужа. Тебе ведь обидно будет, правда?

— Вот еще. — Наташка скроила надменную физиономию и опять уставилась на какую-то деталь интерьера. — Ничего мне обидно не будет. Я сразу этого козла на фиг пошлю.

— Что? — изумилась Тамара. — Ты откуда таких слов нахваталась? И вообще, тебе еще рано об этом судить, ребенок нахальный. Вот выйдешь замуж — посмотрим, как запоешь.

— Никак, — упрямо буркнула Наташка и повернулась, собираясь уходить, но не ушла, стояла в дверях, всей спиной, и стриженым затылком, и розовыми оттопыренными ушами выражая неудовольствие. — Я лучше вообще замуж не выйду… А то выйдешь за такого… в общем — за такого. А он тебя даже домой не отпустит. Даже на Новый год. Коз-з-зел.

— Перестань, — сказала Тамара устало. — Не маленькая уже, должна понимать. У Ани теперь своя семья, свой дом, свои гости… Она просто встречает Новый год в своей семье, со своим мужем. Так и должно быть.

— Фигушки, — буркнула Наташка не поворачиваясь и шмыгнула носом. — Это мы ее семья, а не какой-то там муж…

Тамара безнадежно вздохнула, села на табуретку, ухватила Наташку за руку и потянула к себе, преодолевая ее не слишком сильное сопротивление. Усадила дочку к себе на колени, обхватила ее руками и уткнулась носом в растрепанные душистые вихры, собираясь с мыслями. Хотя с чем там было собираться… Мысли ее были теми же самыми, что и у Наташки: мы — ее семья, при чем тут какой-то муж? В общем, неправильные были мысли.

— Понимаешь, — начала она осторожно и опять вздохнула. — Семья — это не всегда одно и то же. Семья всегда с чего-нибудь начинается. Когда я вышла замуж за твоего папу, началась наша семья. Но ведь до этого он рос в своей семье, а я — в своей. Вот представь: моим родителям твой папа не понравился бы — и что мне тогда делать? Не выходить замуж? И не было бы у меня ни Ани, ни тебя.

— А папа твоим родителям не понравился? — осторожно спросила Наташка не поднимая головы.

— Почему не понравился? Очень даже понравился.

Это даже нельзя было считать ложью. Может быть, Николай и вправду понравился бы ее родителям, если бы она его им показала… Вернее, если бы было кому показывать своего жениха. Ох, как некстати сейчас вспоминать всякое такое…

— Натка… — Тамара разжала руки и слегка шлепнула дочь, сгоняя ее со своих колен. — Ты потом все сама поймешь. Главное — помни: семья — это самое важное. Самое-самое… Это правильно, что дети вырастают и замуж выходят, женятся… Из-за этого родители ведь не перестают их любить, правда? Я никогда не разлюблю Аню, и тебя никогда не разлюблю. И Аня никогда нас не разлюбит.

— А девочки все о любви да о любви… — Когда в кухню заглянул муж, она не заметила. — Тема, конечно, интересная, но кушать все-таки хочется. Когда приступим? Восемь часов уже.

Наташка вскочила и потопала из кухни, отворачиваясь от отца. Он проводил ее недоуменным взглядом и спросил у жены без особого интереса:

— Чего это она?

— Анну ждала, чего же еще, — сердито сказала Тамара. — Пирожкам еще минут десять сидеть. Сейчас я стол накрывать буду. Коль, ты бы мусор вынес пока, а?

— Да я же утром выносил, — с заметным недовольством заявил Николай. — Откуда ты столько мусора берешь?

— Отовсюду, — устало ответила она. — Целый день квартиру чищу, готовлю, мою, мету… Оттуда и мусор. Ай, ладно. Потом вынесем. Ты деду лекарство дал?

— Черт, забыл… А ты что ж не напомнила?

— Вот напоминаю. — Тамара невольно усмехнулась, предвидя его ответ на следующий вопрос. — А с Чейзом кто погуляет?

— Ну почему все дела на меня валить надо? — возмутился Николай. Впрочем, возмутился как-то вяло, не агрессивно как-то возмутился, даже, можно сказать, мирно. — Мне там еще кое-что сделать надо, и к тому же сейчас «С легким паром!» начнется. И рано еще Чейзу гулять. Мы его потом выведем, попозже, ладно?

— Ладно, — согласилась Тамара, привычно загоняя усталое недовольство поглубже. В конце концов, семья — это самое важное на свете, и так далее, и тому подобное, и все такое, что там еще она только что говорила Наташке… И все это — чистая правда. И нельзя допускать, чтобы из-за каких-то мелочей в семье начался раздрай.

Но, черт побери, как же много этих проклятых мелочей, какая огромная куча этих подлых мелочей, целая гора, просто египетская пирамида, и она чувствует себя замурованной в этой пирамиде, как какая-нибудь Тутанхамонша. Или как их там звали? Тамара торопливо глянула в зеркало над мойкой и очень старательно улыбнулась: да, мол, фараонши мы, никто в этом и не сомневался.

— Тебе, может, помочь? — неуверенно сказал Николай, откровенно прислушиваясь к звукам телевизора. — Может, надо чего?

— Деду лекарство дай, — напомнила она мягко. — Пусть молоком запьет, вот в этой чашке тепленькое, я специально для него согрела.

— А, да, — спохватился Николай, взял чашку с молоком и с озабоченным лицом вышел. Заметно было, что бремя ответственности на своих широких плечах он несет с некоторым трудом.

«Помощник, — хмыкнула про себя Тамара. — Добытчик, защитник и каменная стена. Глава семьи». Впрочем, хмыкнула вполне беззлобно, даже с некоторым веселым снисхождением. В конце концов, можно считать, что с мужем ей повезло. Особенно если сравнивать его с чужими мужьями. Николай не был ни алкоголиком, ни бабником, ни склочником, ни тираном, какими в той или иной степени были практически все чужие мужья, которых она знала. Николай был спокойным и разумным, и это ей в нем нравилось больше всего. Он без проблем уживался с ее бабушкой и дедом, не раздражался из-за бытовых мелочей, не лез в ее методы воспитания детей, не выражал недовольства по поводу бесконечных — и часто неожиданных — визитов ее многочисленных друзей… В общем можно сказать, что он и сам был ее другом. Да, вот именно, другом. С мужьями это редко случается, насколько она могла судить по рассказам подруг и по собственным наблюдениям. И ко многим вещам он относится так же, как она. Например, переживал, когда умерла бабушка. Дед болеет — и Николай тревожится, вон, понес ему лекарство. Анькино замужество ему нравится ничуть не больше, чем Тамаре… А что он такой… ну, такой невыразительный — это даже хорошо. Ей и на работе хватает криков, выяснений отношений, маханий руками, рыданий в туалете и всякой такой экспрессии. Она так устает от всего этого за день, что имеет право надеяться на тишину, покой и порядок. Ну, хорошо, порядок ей приходится обеспечивать самой — причем порядок в самом широком смысле, от рядового мытья посуды до организации Анькиной свадьбы… тьфу ты, опять сердце заныло… А уж на покой она имеет право надеяться. Так что все правильно, спокойный, бесконфликтный, мирный… какой еще? В общем, такой, какой он есть, муж ее вполне устраивал. И на своей работе он такой же, и там это тоже всех устраивает. Значит, правильно она сделала, когда почти двадцать лет назад согласилась выйти за него замуж.

Ну и ну… с чего бы она сейчас вдруг об этом задумалась: правильно, неправильно? Тамара даже какую-то неловкость почувствовала, как всегда чувствовала неловкость от мыслей, которые нельзя высказать при детях. Или при бабушке с дедушкой. Таких мыслей она не любила, они ей мешали жить так, как она считала нужным, — открыто и откровенно, ничего ни от кого не пряча, — поэтому такие мысли она давила в зародыше, а их появление объясняла себе перепадом давления, магнитными бурями и всякими другими внешними факторами, которые от нее не зависели. Как Анькино замужество, например. Черт, да что же это такое! Рано еще ее сердцу болеть… Тамара воровато оглянулась на дверь и полезла в холодильник за корвалолом. Ничего, она сейчас эту гадость чесночком заест, а если Наташка все-таки учует запах, так всегда можно сказать, что корвалол нечаянно открыла, с апельсиновой эссенцией перепутала, пузырьки и в самом деле похожи.

На мягкий чмок дверцы холодильника в кухню тут же приперся Чейз, тряся ушами, вертя хвостом, блестя глазами и шумно, со всхлипом облизываясь, — в общем, выражая полную готовность сожрать что-нибудь вкусненькое.

— Ух ты и бессовестный зверь, — удивилась Тамара. — Ты же недавно ужинал!

Чейз сел у ее ног, склонил башку набок, уставился ей в глаза честными глазами и тоненько сказал:

— Й-я?

Тамара засмеялась, потрепала лохматые собачьи уши, сунула корвалол в холодильник и вытащила кусок сыра. Чейз с щенячьего возраста до самозабвения любил сыр, его и назвали сначала Чизом, это уж потом он незаметно превратился в Чейза, для удобства произношения. Чейз выхватил у нее из пальцев ломтик сыра, шумно сглотнул и опять выжидательно уставился в глаза, вывалив язык и подхалимски улыбаясь.

— Все, хватит, — строго сказала Тамара. — Потом еще дам, попозже, подожди.

Чейз согласился, но опечалился, шлепнулся посреди пола на пузо, положил морду на вытянутые лапы, расстелив уши на половину кухни, вздыхая и помаргивая грустными глазами, — в общем, всячески демонстрируя свою полную и безоговорочную подчиненность и зависимость. Тамара опять засмеялась и погладила его шелковое ухо босой ногой, а Чейз слегка повернул голову и быстро лизнул ее ногу горячим шершавым языком. Хороший пес, умный. И зачем ей корвалол, если у нее есть такая хорошая и умная собака?

— Наташ, — позвала Тамара дочь, слегка повысив голос. — У меня все готово! Скатерть постелила? Давай-ка посуду расставим.

Настроение у нее улучшилось… ну, не то чтобы улучшилось, но вошло в рамки привычного домашнего спокойствия, и сердце уже не так ныло, и усталость как-то затушевалась, ушла на задний план. А на переднем плане опять была ее всегдашняя кипучая энергия и жажда деятельности. В конце концов, у нас Новый год или не Новый год? У нас лучший в мире праздник, а мы тут ползаем, как сонные мухи! Быстро, быстро, на стол — вот это и вот это, Наташка, протри вилки, Коля, переоденься, Чейз, не путайся под ногами, пирожки пусть постоят под полотенцем, а вино уже пора достать из холодильника, Наташ, попробуй картошку — сварилась? Салат я уже заправила, неси на стол, Коль, ты бы все-таки переоделся… ну и что ж, что гостей не будет, все равно праздник есть праздник.

Гостей не будет… Ну и пусть, это даже хорошо в данный момент.

И бабушки не будет, бабушка давно умерла, а Тамара каждый раз думает: бабушки не будет, этот Новый год опять без бабушки… В этот раз и деда за столом не будет — дед болеет, простудился сильно, да, может, не так уж и сильно простудился, а вот почти неделю лежит… Все-таки девяносто лет деду, много ли ему этой простуды надо: попил компоту из холодильника — и пожалуйста, постельный режим. Но это ничего, дед у нас еще крепенький, мы его вылечим, через пару дней встанет и за рождественским столом будет еще водку пить и солеными огурцами закусывать…

И Аньки не будет, Анька впервые встречает Новый год не в своей семье, а… то есть нет, как раз в своей семье, в своей новой семье, со своим мужем и своими друзьями. Или с его друзьями? Вот черт, ничего она про этого Виталика толком не знает. Только с родителями кое-как познакомилась, да что родители? Ясно, что в своем мальчике души не чают, так это все родители так. В смысле — если нормальные родители… А мальчик при любых родителях может оказаться так себе. Тамаре казалось, что этот Виталик — даже не просто так себе, а совсем барахло. Но Анька влюбилась в него без памяти, просто помешательство какое-то, Тамара этой придури не понимала: какая такая любовь в восемнадцать лет? Да и во-обще все это блажь и патология. Начитаются «Анжелик», насмотрятся телевизора… да хоть бы вот «С легким паром!». Ясно же, что не бывает так в жизни. И не должно быть. В жизни бывает трезвый расчет, планирование собственной судьбы, семья — не с бухты-барахты, а все как следует обдумав, взвесив все «за» и «против». Если, конечно, голова на плечах. А то вон чего получается: надо, не надо, но раз в год в баню прутся, а потом вламываются в чужую квартиру и с пьяных глаз влюбляются в совершенно посторонних женщин. И ведь не молоденькие уже. Да и эта… как ее… Надя! Тоже хороша. За Ипполита вроде бы замуж собирается, а сама какому-то незнакомому алкоголику песни поет. Ах, как романтично — забытый веник в Москву повезла! Где вы видели нормальную бабу, способную на такую невероятную дурь? Ну да, в кино. А в жизни для любой женщины главное — это стабильность, надежность и покой. И пусть эти киношники про любовь рассказывают какой-нибудь Надьке из второго подъезда — три развода, пять абортов, один случайный сын, который вечно у бабушки, и, кажется, в перспективе четвертый брак с каким-то музыкантом. И все — любовь. А семьи не было, нет и, скорее всего, не будет. Анька хоть бы позвонила, что ли…



Аня позвонила в двенадцатом, Тамара как раз собиралась по второму кругу стол накрывать: ужин ужином, но Новый год надо встретить с бокалом шампанского в руках, под бой курантов и обращение президента к народу. В общем, по правилам. Когда телефон заверещал дурным голосом, она чуть посуду не выронила. Сколько раз просила Николая сделать что-нибудь с этим телефоном, ведь орет, как больная пожарная машина! Хотя раньше, надо признаться, это истошное блеяние ненормального телефона ее не раздражало. Раньше — это когда вся ее семья была дома. Тогда она не ждала от телефона никаких неприятностей. А теперь как звонок — так сердце в пятки уходит: а вдруг с Аней что-то не так?.. Тьфу-тьфу-тьфу, не накаркать бы. А если звонка долго нет — еще хуже: как там Аня, что с ней, почему не звонит?

— Нормально, — говорил Николай в трубку своим негромким, размеренным, слегка сонным голосом. — А ты?.. Ну и хорошо… И тебе тоже… Да я вообще-то без тебя не решился… Мы потом вместе купим, ага?

Тамара нетерпеливо пританцовывала рядом, тянула руку к трубке и шевелила пальцами. Наконец Николай попрощался с Анной, отдал трубку жене, и она не выдержала, закричала, стараясь только, чтобы в этом крике не слышались слезы:

— Доченька! С Новым годом! Ты чего ж это днем не забежала? Хотя бы на минутку! У нас для тебя такой подарок! Наталья уже соскучилась! Ну как ты там?

— С Новым годом! — тоже закричала Анна. — Я скоро приду! Завтра! Мы сегодня просто не успели! У меня для тебя тоже подарок есть, и для Натки, и для папы, и для деда… Им привет! У меня все хорошо… Ма, ты там плачешь, что ли?.. Ма?..

— Вот еще, — сердито сказала Тамара и шмыгнула носом. — Когда это я плакала? Насморк у меня. Продуло, наверное. Не бери в голову, у нас у всех все очень хорошо. Вон Наташка поговорить с тобой хочет… Ну все, до завтра!

Она сунула трубку смурной Наталье, которая как раз не выражала ни малейшего желания говорить с сестрой, и смылась от греха подальше в кухню, потому что и правда почему-то собралась реветь, а этого никто не должен видеть. Чейз потрусил за ней, путаясь под ногами, заглядывая ей в лицо тревожными глазами и едва слышно поскуливая. В кухне он сел возле холодильника, открыл пасть, вывалил язык и ожидающе уставился на Тамару. Тамара тут же передумала плакать: в самом деле, какой смысл плакать, если никто не собирается сочувствовать, утешать, гладить по головке и лизать шершавым языком руки? Она-то решила, что хотя бы Чейз, в силу своей тонкой душевной организации, способен понять ее состояние, а эта собака просто мечтает еще кусок сыра выпросить. В комнате Наташка что-то бубнила в телефонную трубку обиженным тоном, и Николай, как всегда не повышая голоса, обратился к жене так, будто она стояла рядом:

— Мать, пора шампанское открывать, Новый год через пять минут.

Да, пора. Тамара потерла лицо ладонями, заглянула в зеркальце над мойкой, сочувственно улыбнулась своему отражению и продекламировала с выражением:

— Никто меня не понимает, и молча гибнуть я должна.

И пошла из кухни к своей семье, к праздничному столу, к шампанскому в хрустальных бокалах, к елке, под которой лежали подарки для Николая, деда и Натуськи, а подарок для Ани лежал нынче не под елкой, а в шкафу, а подарок для Тамары нигде не лежал — забыл Николай о подарке для жены (а Аньке, между прочим, сказал, что без нее не решился выбрать), а Натка свой вручила маме еще утром — маленького мельхиорового скорпиона на тонкой цепочке. Все хорошо, все, как всегда, и Новый год, несмотря ни на что, лучший праздник на свете, сейчас они всей семьей — всей оставшейся у нее семьей — встретят Новый год, а потом она выведет Чейза гулять, поймает снежинку, запомнит ее узор и, пока снежинка будет таять на ее ладони, загадает желание.

…Нет, не так надо встречать Новый год, думала Тамара, глядя на почти нетронутые блюда на столе. А она-то старалась, она-то жарила-парила-варила-пекла… А как тяжело было доставать все это, а сколько пришлось отдать за коробку зефира в шоколаде и бутылку шампанского, еще того, доперестроечного, — об этом она никогда не решится рассказать своим. Бабушка бы очень сердилась, наверное. Хотя сама-то бабушка, даже в самые голодные, самые безденежные, самые беспросветные времена, всегда к Новому году добывала что-нибудь вкусненькое, и никто не знал, как ей это удается. А ведь бабушка не работала в таком месте, где работает Тамара, бабушка была обыкновенной пенсионеркой, она стояла в очередях с талонами на мыло и перловку, считала копейки и целый год откладывала на подарок внучке к Новому году. Так что не надо сравнивать — Тамаре сейчас все-таки намного легче, даже в эти сумасшедшие времена, даже с этой сумасшедшей Анькой, надумавшей выходить замуж за какого-то сумасшедшего бездельника… Все, пора идти ловить снежинку. Кажется, она знает, какое желание загадает в этот раз.

Николай смотрел телевизор и идти гулять не захотел, Наташка лупала совиными глазами и спала на ходу, ей выходить на мороз незачем, так что Чейза Тамара повела на улицу одна, на ходу что-то ворча про ленивых сонных мух, а про себя неожиданно радуясь выпавшему короткому одиночеству. Вообще-то одиночества она не любила, она его очень хорошо помнила и боялась, и всю жизнь, всю свою сознательную жизнь делала все возможное для того, чтобы никогда не оставаться одной. Семья, муж, дети, друзья, сослуживцы, соседи… да хоть вообще незнакомая толпа — только бы не быть одной. И когда в толпе ее накрывало это чувство полного одиночества, — она пугалась и терялась ужасно, и не могла ни с кем этим поделиться, потому что и сама не понимала, что происходит. Наверное, это болезнь. Кто же будет рассказывать о своих болезнях окружающим? Она уж точно не будет.

А вот сейчас, когда на нее накатило это привычное чувство своей абсолютной изолированности от всего мира, своей брошенности, забытости и ненужности, она нисколько не испугалась и не затосковала, а почувствовала что-то вроде облегчения. Будто тащила на горбу тяжеленный мешок — незнамо куда и зачем, а потом вдруг подумала: «А куда это и зачем я его тащу?» Бросила — и стоит над ним, радостно изумляясь непривычной легкости и не зная, что дальше делать-то. И слегка пугаясь крамольной мысли: в своем одиночестве она может делать все, что угодно. Ни от кого не завися. Ничего не боясь. Ничего ни от кого не ожидая, но и никому ничего не обещая. Одиночество, если к нему как следует присмотреться, — это свобода. Воля. Независимость. Да здравствует одиночество! Ура!

Чейз тявкнул и нетерпеливо затанцевал перед дверью подъезда, а это значило, что во дворе есть знакомые — либо люди, либо собаки, либо, скорее всего, и те и другие. В их доме почти в каждой квартире держали собак, и сегодня, наверное, их вывели гулять после встречи Нового года, как и она. Чейз вылетел из подъезда пулей и радостно залаял. Да уж, одиночество на данный момент отменяется, отметила Тамара, оглядываясь вокруг. Двор у них был большой, благоустроенный, с детской площадкой и сквериком посередине; с одной стороны он отделялся от улицы высоким кованым забором с воротами и калиткой, а с другой стороны, буквально через пару метров, прямо за неширокой пешеходной дорожкой, начинался старый полузаброшенный парк, ужасно заросший и неухоженный, но, тем не менее, нежно любимый многими поколениями детей, их родителей, студентов, пенсионеров, художников, собачников и даже грибников — в парке было полно шампиньонов.

Сейчас и во дворе, и в парке, и на соседней улице было полно народу — и знакомого, и незнакомого. И собак тоже было полно — и из их дома, и, кажется, из всех соседних домов. Все обозримое пространство было заполнено шумом, гамом, лаем, музыкой, песнями, смехом, и из всего этого месива вверх то и дело взвивались ракеты и где-то там, в низких тучах, расцветали букетами огней немыслимой яркости.

— Ух ты, — сказала Тамара с оторопью, — прям не Новый год, а Первое мая какое-то!

— Свадьба, — раздался у нее за спиной раздраженный голос. — Нет, вы подумайте: в такое время — и свадьба! О чем люди думают? Ну и молодежь пошла…

Тамара оглянулась — Иван Павлович из сорок девятой квартиры стоял у подъезда, нежно прижимая к двубортной драповой груди фасона шестидесятых старую левретку Соню, и оба они, и Иван Павлович, и его левретка, с явным осуждением смотрели на все это недопустимое легкомыслие молодежи, одинаково вздрагивая от каждого выстрела ракетницы.

— Да ну, Иван Павлович, — примирительно сказала Тамара, — не такое уж и позднее время. Да и Новый год все-таки… Кто сейчас спит? Никому они не мешают. Вы вон и сами погулять вышли. А уж молодым-то и сам бог велел… Да, с Новым годом!

— Да я не о том, — еще более раздраженно сказал Иван Павлович и брезгливо поморщился. Тамаре показалось, что левретка Соня поморщилась точно так же. — Да, Томочка, и вас с Новым годом… Я о том, что время-то нынче какое! Как можно в наше время создавать семью? Вы что думаете, вот эти молокососы сами свадьбу оплатили? Это ж какие деньги! Гостей человек пятьдесят, может даже и больше, это я вчерне подсчитал, они же все время перемещаются… Целое кафе заказали — можете себе представить?! А уж потом — сюда, всем стадом… Вон, уже третий раз шампанское открывают! Ужас! При нынешних-то ценах, а?! Ну, я вам доложу… Вы знаете, почем сейчас гречка?

— Да, конечно, — растерялась она. — Только гречка-то здесь при чем?

— А как же? — искренне удивился Иван Павлович. — Кушать-то надо, а? Молодой-то семье! А инфляция?! Что они с инфляцией думают делать? Дети пойдут — пеленки, распашонки, коляска там, кроватка… На студенческую стипендию, да? Не-е-ет, я вам доложу, на родительские гроши, на стариковские пенсии, вот на что! И никакой ответственности! Ни-ка-кой! А я так считаю: не можешь обеспечить семью — не женись. Вот в наше время молодежь головой думала. А эти!..

— Да, конечно, — бормотнула Тамара в смятении, потихоньку отступая от фонтанирующего негодованием соседа. — Иван Павлович, я побегу, а то Чейз, кажется, на улицу рванул, ищи его потом… Спокойной ночи! Всего вам хорошего!

Иван Павлович скрылся в подъезде вместе со своей левреткой Соней, все еще продолжая обличительные речи по поводу безответственности современной молодежи, а Тамара торопливо пошла через двор, едва сдерживая смех. Сумасшедший старик говорил что-то о цене на гречку, а ведь он не мог не узнать жениха, который сейчас как раз танцевал на скамейке посреди заснеженного дворика, держа ракетницу в одной руке и бутылку шампанского — в другой, тряс пухлыми младенческими щеками и пухлым борцовским пузом и кричал что-то вроде «Медовый месяц — в Италии!». Мама жениха жеманно куталась в необъятную норковую шубу и заботливо кудахтала:

— Накинь курточку, Боря! Простудишься!

Замшевая Борина курточка на норковой же подстежке небрежно валялась на снегу возле скамейки, и ее задумчиво пинала белой лаковой туфелькой Борина невеста. Она тоже была в норковой шубе — роскошная белая норка, почти полностью укрывающая роскошное белое платье. Похоже, Борина невеста была не из тех, кто плачет от восторга при мысли о медовом месяце в Италии. И, уж конечно, не из тех, кто знает, почем нынче гречка. Из всего норкового семейства только Любовь Яковлевна точно знала, почем гречка, и не только сегодня, но и вчера, завтра, через год, причем — в любой точке мирового пространства. Потому что Любовь Яковлевна всю жизнь проработала в торговле и вообще хорошо знала, что почем, особенно в наше время, в которое Любовь Яковлевна победно вплыла на непотопляемом броненосце закрытого типа, даже если и не капитаном, то, как намекали знающие люди, как минимум, — первым незаменимым помощником капитана. Так что пусть бедный Иван Павлович даже не волнуется о будущем молодой семьи.

Вот интересно, а почему у самого Ивана Павловича семьи нет? Неужели в свое ответственное время он не женился потому, что боялся семью не прокормить? Насколько Тамара знала, бедный пенсионер Иван Павлович всю жизнь проработал в «органах» — это он сам так говорил, — и «располагал возможностями» — это он тоже сам так говорил. Возможности, наверное, были те еще, поскольку у бедного пенсионера Ивана Павловича была трехкомнатная квартира, в которой он жил с левреткой Соней, и две двухкомнатные, которые он сдавал «за умеренную плату», — это не сам он говорил, это сказала при дворовой общественности его приходящая домработница баба Надя. От бабы Нади же дворовая общественность знала и о страшном количестве антиквариата, собранного в трех комнатах за семью замками. Баба Надя, правда, не говорила слова «антиквариат», она говорила «статуечки, финтифлюшечки, часики всякие». Но дворовая общественность сразу все поняла, когда баба Надя обмолвилась, что одну из двухкомнатных квартир пенсионер Иван Павлович выменял когда-то на одну из картин, которых у него на всех стенах — как мух в столовке. Картина была так себе, не из самых ценных, так что Иван Павлович, тем более испуганный инфляцией, с ней расстался без душевной боли. От ненужной картины какой прок? А квартира все-таки приносила ежемесячный доход, пусть даже и умеренный… Так что же все-таки думал бедный Иван Павлович об аппетитах своей возможной семьи, если, при таком-то раскладе, решил, что не сумеет ее прокормить, — потому и не завел?

У Тамары вдруг резко испортилось настроение. И она догадывалась, что ни при чем тут ни сумасшедший старик, ни разухабистая норковая семейка, а все дело в Анькином замужестве. Уж как она старалась не думать, не вспоминать, не тревожиться — так нет, обязательно кто-нибудь влезет с разговорами о неразумности создания семьи в наше безумное время, а еще хуже — обязательно кто-нибудь прямо посреди двора будет выпускать в небо пробки от шампанского и нестерпимо яркие ракеты и кричать что-то про медовый месяц. Надо скорей поймать снежинку, загадать желание, позвать Чейза и идти домой. Спать уже хочется, а там еще гора грязной посуды. И мусор она прихватить забыла…

Чейз шнырял в кустах на опушке парка, и Тамара не спеша пошла туда, держа руку перед собой ладонью вверх. Подайте, Христа ради… Снег падал редкий, можно сказать — совсем не падал. Так, пара снежинок на весь двор. И те пролетели мимо ее руки. Те, которые пролетели мимо, — это не ее снежинки, даже если исхитриться, извернуться, дотянуться и все-таки поймать, — они все равно желания не исполнят. Ее снежинка ляжет на ладонь сама, это всегда так было: даже если шел беспросветный снегопад — на ладонь опускалась все равно одна снежинка, и если снег вообще не шел — одна снежинка все равно опускалась на ладонь. Всегда так было, и сейчас будет, надо только остановиться под фонарем, чтобы разглядеть и запомнить узор снежинки и как следует сформулировать желание. Вот так: «Пусть Анна будет счастлива». Ведь именно этого она хочет, правда? Вообще-то она хочет, чтобы вся ее семья была счастлива. Она для этого делает все, что может. Но ведь есть вещи, которые от нее не зависят… Если бы она могла, она не допустила бы, чтобы Анна выходила замуж за этого козла. Натуська кругом права, и не надо было ей нотации читать… Так, спокойно. Вот она, снежинка, которая сама прилетела и уселась на пуховый ворс варежки. Не звездочка, а пластинка — шестиугольная ледяная пластинка с едва заметным тиснением незаконченного рисунка на каждой стороне… Красивая какая, Тамара еще таких не ловила. Такая снежинка выполнит самое главное ее желание, в этом нет никаких сомнений. Ну-ка, что мы там задумали?..

— Ты хоть представляешь, как я тебя люблю?

В хриплом, наверное, простуженном мужском голосе была такая сила, такая страсть, такое отчаяние, что Тамара даже дыхание затаила, чувствуя, как от кончиков пальцев по коже побежали электрические мурашки. Обычно с ней так бывало, когда она чего-нибудь сильно пугалась или, наоборот, чему-нибудь сильно радовалась.

Она невольно оглянулась, будто ее окликнули, будто это ей предназначались горячие хриплые слова, от которых по коже бегут электрические мурашки… Из глубины парка к опушке неторопливо шла пара — немолодые в общем-то люди, наверное, ее ровесники. Что-то в них было странное, неправильное что-то… А, ну да. Они были разные, слишком разные, чтобы быть парой, и все-таки были ею. Тамара не могла бы объяснить это словами, но остро чувствовала: эти двое — из разных миров, из разных галактик, может быть, вообще из разных времен, но, тем не менее, они просто обязаны быть парой. Она увидела это сразу, как чуть раньше увидела то, что Боря и его невеста, хоть и были одной норковой породы, но парой могли и не быть.

Неправильная пара медленно приближалась, теперь Тамара могла рассмотреть их как следует и каждое их слово могла слышать. Это, наверное, было нехорошо — вот так откровенно пялиться, развесив уши, но удержаться было совершенно невозможно.



— Пятнадцать лет! — хрипел мужчина простужено, и от его голоса пространство вокруг накалялось, плавилось, плескалось в солнечном сплетении и завязывалось вокруг сердца узлом. — Я ведь старался забыть, честно… Я же не пацан, я знаю — все проходит! А не проходит! Черт… Может, это патология? Может, таблеток каких попить? Только я не хочу, чтобы проходило… Пятнадцать лет! Галь, что же ты наделала, а?

— Ты же знаешь, сколько тогда на меня свалилось… — Тонкая струнка голоса женщины вспыхнула и исчезла в расплавленном пространстве. — У тебя была перспектива и все такое… А у меня одни проблемы…

— Проблемы были у Лидки, а не у тебя, — перебил мужчина и закашлялся.

— Ну да, — слабо согласилась женщина. — Но это все равно, я же не могла их всех бросить… А тебе на шею вешать — совсем нечестно…

Мужчина остановился, взял свою спутницу за плечи и сильно встряхнул.

— Галь, ты дурочка, — с каким-то веселым отчаянием сказал он. — Я так и знал. У твоей Лидки проблемы всегда были, есть и будут. А если бы тебя не было — на ком бы она повисла?

— На маме. — Женщина тихо заплакала. — Это совсем нельзя… Я бы с ума сошла…

— Ты и так сумасшедшая. — Мужчина пошарил по карманам, нашел носовой платок и стал неловко, но очень старательно вытирать лицо женщины. Она стояла не шевелясь, руки по швам и тихо всхлипывала, а мужчина говорил ей в лицо хрипло, горячо и напористо: — Лидка всегда найдет шею, на которую можно сесть. Это не твои проблемы. Забудь о Лидке, ты ничего ей не должна. Ты никому ничего не должна! Завтра же уедем! И так пятнадцать лет жизни псу под хвост!

— А мама? — испугалась женщина. — Как мама без меня?

— С собой возьмем.

— Нет, она не поедет. — Женщина опять тихо всхлипнула. — Она болеет очень… И помешать побоится… И все-таки внуки у нее здесь… А я без нее как?

— Мама у тебя тоже сумасшедшая, — задумчиво сказал мужчина. — Надо же — помешать побоится! У вас в семье одна нормальная, и та — Лидка… Ладно, придется мне сюда переезжать. А внуки — дело наживное. Мы ей и сами внуков нарожаем. Как тебе такая идея?

Женщина перестала плакать и со странным выражением посмотрела ему в лицо.

— Мне все-таки уже почти тридцать три, — осторожно сказала она. — Это ничего, как ты думаешь?

— А мне сорок, — отозвался он с легким недоумением. — Это ничего?

— Дим, — сказала она нерешительно. — Ты знаешь, что я думала? Я думала, что жизнь уже прошла.

Он засмеялся, опять закашлялся, захрипел весело:

— Я же говорю — сумасшедшая. Что с тебя возьмешь… Пошли к твоим, мать, наверное, беспокоится — долго мы уже гуляем…

Они повернулись и пошли в глубь парка, туда, откуда пришли, а потом, наверное, выйдут на площадь и свернут направо — там квартал жилых домов, а потом придут в квартиру этой женщины, где ее ждет больная мама, и мужчина простуженным хриплым голосом, наверное, попросит у больной мамы руки ее дочери, и пространство вокруг будет плавиться и завязываться узлом вокруг сердца, и никто, конечно, не будет бояться.

Они уходили — такие разные, даже странно: она, выглядевшая намного старше своих почти тридцати трех, в поношенной стеганой куртке, дикой облезло-оранжевой с фиолетовым расцветки, в растянутой вязаной шапочке со свалявшимся помпончиком, в серых войлочных сапогах, нелепо торчащих из-под коротковатых темных брюк; и он — весь стильный и небрежный, в черном длинном кашемировом пальто нараспашку, и в черном смокинге — Тамара была уверена, что под пальто у него непременно смокинг, и белая сорочка, и скромный галстук, на который не хватит и годового дохода нормального человека, а в кармане пальто должны быть перчатки, которые наверняка дороже галстука раз в пять… Скорее всего, и часы у него золотые.

Они уходили, и за ними уходили их слова, и пространство вокруг остывало, узел вокруг сердца слабел, а она не хотела этого, все цеплялась за горячее хриплое эхо, все прислушивалась к тающему вдали разговору:

— А как же твоя работа?

— Ерунда, и здесь найду…

— А где мы жить будем?

— Куплю квартиру…

— У тебя есть такие деньги?

— Заработаю, займу, машину продам…

— Ты сумасшедший.

— Я тебя люблю.

Тамара будто очнулась, огляделась вокруг, увидела Чейза, деловито снующего в кустах, увидела норковую свадьбу, все еще копошащуюся во дворе, увидела свою руку, протянутую вперед ладонью вверх. Оказывается, она так и простояла все это время — «подайте, Христа ради», и шестиугольная пластинка снежинки все еще лежит на пуховом ворсе рукавички, ждет, когда Тамара задумает желание. Тамара забыла, что хотела загадать. Сейчас она вспомнит, сейчас, сейчас… Надо что-то загадать, и идти домой, и вымыть лапы Чейзу, и проверить, как там дед, и уложить Наташку — наверняка еще не легла, таращится небось совиными глазами в глупый телевизор, — и убрать со стола, и перемыть посуду, и лечь спать — да, поскорей бы лечь спать, она так устала, просто уже нет никаких сил, а завтра — опять все сначала, и так каждый день, круглый год, всю жизнь…

Черт, у нее никогда не было ничего похожего на то, что она только что видела и слышала. Никогда от звука чужого голоса пространство не плавилось и не скручивалось узлом вокруг сердца. Никогда ей в голову не приходило плакать, когда ей объяснялись в любви. Впрочем, так ей в любви никто и не объяснялся. Никогда, никогда, никогда… Да она и сама никогда не ждала такого, и не хотела, и даже не верила, что такое может быть, и не надо ничего такого в жизни, в жизни главное — покой, стабильность, порядок… И чтобы вся ее семья была счастлива.

Неужели она проживет жизнь, всю долгую, размеренную, невыносимо скучную жизнь, так никогда и не узнав, что это такое? Что такое — вот это, что есть у этой неправильной пары… Тамара даже в мыслях боялась назвать это любовью. Почему-то боялась — и все. Стеснялась. И не понимала, почему простуженный мужик не боялся и не стеснялся, хрипел на весь мир, как он любит свою сумасшедшую… Сам сумасшедший, наверное.

Неужели с ней никогда такого не случится? Никогда, никогда, никогда… Хотя бы раз, один-единственный раз в жизни! Чего бы только она ни отдала, чтобы хотя бы раз в жизни испытать, что это такое… Чтобы в нее влюбились вот так… Или чтобы она вот так влюбилась…

Чейз прискакал, стал крутиться под ногами, соваться башкой ей в колени — намекал, что пора бы уже и домой, в тепло, в уют, в одуряющие запахи кухни. Да, пора. Тамара пригляделась — странная пластинчатая снежинка уже растаяла, ну да, сколько можно ждать, пока сформулируют желание… Хотя она вроде бы успела сформулировать: счастье семьи и все такое…

— Пойдем, Чейз, — устало сказала Тамара и побрела к подъезду, вяло сторонясь броуновского движения гостей норковой свадьбы. А что, у людей семейный праздник, имеют право.

Господи, до чего же она терпеть не могла все эти семейные праздники!

Глава 2

Они поссорились. Они поссорились впервые, и это было так странно и так страшно, что Тамара боялась даже думать об этом, просто запретила себе: не вспоминай, ничего не случилось. Просто приснилось что-то очень нехорошее, и теперь ни с того ни с сего ноет сердце, болит голова, дрожат руки, и вообще все не так, как надо. Просто на дурные сны нельзя обращать внимание, нельзя их вспоминать, толковать и анализировать — и тогда они быстро забудутся, никак не влияя на жизнь.

Не вспоминать и не анализировать не получалось. Она вновь и вновь возвращалась в этот сон, стараясь задним числом передумать его, переделать, сказать какие-то другие слова и услышать другие слова, а лучше бы — вообще никаких слов не слышать…

Ведь началось-то все с пустяка. С такой ерунды, что она и сейчас, когда лавина обрушилась и раздавила ее, не верила, не могла поверить, что началом этой лавины стал даже не мелкий камешек, а так, сухой листок, занесенный в неподходящее время в неподходящее место случайным сквозняком.

После очередной убогой презентации, где требовалось обязательное присутствие совершенно необязательного народа, Тамара забежала к себе в кабинет — переобуться, новые туфли оказались невыносимо неудобными, в них она до дому просто не дошла бы. Она переобулась, покидала в сумку всякие необходимые мелочи, по обыкновению оставленные на столе, и присела на минутку — выкурить в тишине и покое сигаретку, о которой она мечтала почти три часа. И тут дверь открылась и вошел Евгений, мрачный и раздраженный. Наверное, олимпийское спокойствие и вежливые улыбки на этой чертовой презентации и ему дались нелегко.

— Устал? — с сочувствием спросила Тамара. — Ну и сборище, да? Зачем они все это организуют? Позорятся только… Я тоже ужасно устала. Прямо ноги не держат.

— Что-то не похоже, — желчно заявил Евгений, глядя на нее злыми глазами. — Порхала весь вечер, как бабочка над цветами. Над цветочками-василечками.

— Ну вот еще. — Она вяло улыбнулась, почему-то решив, что он пытается сделать ей комплимент. Только вот тон у него был какой-то странный… — Скажешь тоже — порхала! Я женщина солидная, мне порхать возраст не позволяет. Да и не было там никаких цветочков, тем более васильков… Слушай, а правда, вот интересно: такие деньги во все это вбухали — и ни одного цветочка! Как ты считаешь — это они просто не подумали или для экономии?

— Перестань, — оборвал ее Евгений все таким же противным голосом. — Не уводи разговор в сторону. Ты прекрасно поняла, о каких василечках я говорю.

— Нет, не поняла, — совершенно искренне ответила Тамара.

Она вообще не понимала, что происходит. Похоже, никакого комплимента он говорить не собирался. Тогда вообще о чем идет речь? Что-то уж очень сильно он злится. Может быть, случилось что-то, о чем она не знает? И, судя по всему, это «что-то» касается ее. Тогда тем более странно, что она об этом не знает. Конечно, в этом здании вечно бурлили, бродили и вызревали всякие слухи, сплетни, дурацкие домыслы и откровенные наветы, они возникали на пустом месте, переплетались, модифицировались, питались друг другом и в конце концов застывали цементной плитой «есть мнение». Имя им было легион, и знать все это было невозможно. Но Тамара всегда была в курсе по крайней мере самых важный «мнений», а уж если дело касалось ее, то всегда все знала до мелочей. А сейчас не знала. Наверное, что-то свеженькое. И к тому же — неприятное. Уж очень Евгений свет Павлович сердит, она его таким и не видела никогда.

— Жень, говори по делу, не томи. — Она сломала в пепельнице недокуренную сигарету и полезла в пачку за новой. — Ну, что там еще стряслось? Серьезное что-нибудь или просто кто-нибудь языком метет?

— А что ты считаешь серьезным? — резко спросил он. — Для меня, например, все это очень серьезно.

— Что — это? — встревожилась она. — Жень, ну что ты вокруг да около! Говори сразу! У тебя что, неприятности?

— А ты считаешь, что мне это должно быть приятно, да? — с едва сдерживаемой яростью заговорил он. — Я что, должен радоваться, когда ты с этим сопляком перемигиваешься?

— С каким сопляком? — растерялась она. — С кем это я перемигивалась? Ты что, с ума сошел?

— И хихикала! — Он, не слушая ее, уже почти кричал. — Глазки строила! Он на тебя весь вечер пялился!

— Тихо! — Тамара заметила, что и сама почти кричит, перевела дыхание и сказала спокойнее: — Давай по порядку. Кто пялился?

— Ты прекрасно знаешь кто, — помолчав, холодно сказал он. — Зачем этот киношник тебе понадобился? Он что, пообещал тебе главную роль в своем новом фильме? Ради чего это ты с ним так любезничала?

Тамара с изумлением уставилась на него, не понимая, не желая понимать, как он может высказывать ей какие-то претензии в связи с каким-то случайно залетевшим на халяву киношником Васей. Да и вряд ли этот профессиональный посетитель провинциальных презентаций на самом деле был киношником… А если и был — то наверняка из сорок девятого эшелона. Если и вовсе не из сто двадцать седьмого. И при чем тут она? Она что-то не помнила, чтобы на этой презентации хоть с кем-нибудь общалась больше трех минут. А с киношником Васей и того меньше — он рассказал какой-то анекдот о жизни режиссеров, она смысла не уловила, но вежливо посмеялась. Ну, не из-за этого же весь сыр-бор?

— Тьфу на тебя, — с облегчением сказала Тамара и опять сломала в пепельнице недокуренную сигарету. — Как ты меня напугал… Я подумала, что и вправду что-нибудь серьезное.

— Конечно, для тебя это пустяки! Перед всеми хвостом мести! Ничего особенного! Дело привычное!

Тамара обиделась и рассердилась. Это было очень несправедливо. И еще это было очень не похоже на него, совсем не похоже, за много лет она не слышала от него ничего подобного, не видела его таким… невменяемым. Сердитым видела, и даже злым, и отношения они время от времени выясняли, и не раз обижались друг на друга… Но никогда он не оскорблял ее.

— Жень, подожди, — сказала она беспомощно. — Ты себя-то слышишь? Ты думаешь, что говоришь? Ты что, на самом деле так считаешь?

— Да, — отрезал он зло. — Я так думаю. И все так думают. И не делай такие невинные глазки! Ты и сама прекрасно знаешь, что это правда! Ты и со мной спуталась, чтобы карьеру сделать! Любовь! А сама с мужем не развелась! Семья ей важнее! А из меня дурака можно делать, да? Глазки кому попало строить?!

Он говорил и говорил, но она уже почти ничего не слышала, сидела не ощущая собственного тела, неподвижными глазами смотрела в его бледное, осунувшееся, злое лицо. Совершенно чужое лицо. Как его лицо могло вдруг стать для нее чужим? Это было совершенно невозможно.

Кажется, он закончил сольное выступление и о чем-то спрашивал ее. Она не поняла — о чем, просто не услышала. Так и сидела, сведенная судорогой боли и беспомощности, и смотрела на него пустыми глазами. Он тоже какое-то время молча смотрел на нее, потом вдруг резко повернулся и вышел, хлопнув дверью. Не нарочно — просто не придержал, чтобы не хлопнула, а ведь всегда придерживал…

О чем хоть она думает? Двери какие-то. Думать надо совсем о другом. Думать надо о том, как теперь жить.

…Какой день она думает, как теперь жить? Она не помнила. Первые дни после их ссоры, когда Тамара еще ходила на работу, она считала: прошел один день… два… три… Наверное, завтра он придет — и все будет хорошо. Семь дней, восемь… одиннадцать… Просто ему неловко после всего этого прийти как ни в чем не бывало. Он, наверное, сначала позвонит. Пятнадцать дней… двадцать… тридцать… Может быть, позвонить ему самой? Страшно. Ей было страшно, потому что она все время помнила его чужое лицо и его чужие слова.

А потом она заболела и перестала считать дни и ждать его звонка. И перестала думать, как жить дальше. Как-то так получилось, что жить дальше совершенно не интересно, ну и думать тут не о чем. Так она и лежала круглыми сутками ни о чем не думая, ничего не желая, почти не замечая, кто там ходит по дому, входит к ней, что-то говорит, дает лекарство… Она послушно глотала таблетки, запивала водой, вслушивалась в голоса, которые о чем-то ее спрашивали, — и не понимала, кто и о чем ее спрашивает. Иногда отмечала про себя: это дочери… это муж… это Лена, она у нее работает… Хотя нет, Лена работает уже не у нее. У Лены теперь другой начальник. Или начальница? А, все равно. Теперь ей было вообще все равно. Всегда. Она ничего не хотела и не ждала, потому что знала, что скоро умрет, а что можно хотеть и ждать обреченному? Разве только покоя. А то все ходят, говорят, спрашивают, пытаются лечить, пытаются покормить, пытаются делать бодрые лица и голоса… Ей мешали бодрые лица и голоса. Ей любые лица и голоса мешали. Они не давали ей спать. Спать, спать, спать… Если она сейчас и могла чего-нибудь хотеть, чего-нибудь любить, чего-нибудь ждать, так это был сон. Сны… Нет, все-таки сон. Потому что он был один, просто многосерийный. Одна серия заканчивалась — и она просыпалась. Она засыпала — и начиналась следующая серия. Она покорно пережидала периоды бодрствования, в мельчайших подробностях вспоминая предыдущую серию этого многосерийного сна, и, как только ее оставляли в покое, тут же засыпала, робко ожидая продолжения. Она заранее знала, что ей будет сниться, но все-таки немного побаивалась: а вдруг что-нибудь не то? Но всегда снилось то.

Это началось еще тогда, когда она не считалась больной, когда еще ходила на работу, и общалась с людьми, и выполняла привычные обязанности, и возвращалась домой, и что-то делала по хозяйству, и даже, кажется, смотрела телевизор. Или уже не смотрела? Наверное, не смотрела, потому что уже тогда старалась поскорее уснуть. Уснуть и видеть сны…

Первую серию этого сна Тамара увидела в первую же ночь после ссоры с Евгением. Сон был точным повторением того, что было в ее жизни, и когда она проснулась, то горько расплакалась от того, что сон оказался таким коротким. Хотя и вместил в себя целый год — тот первый год, когда не вовремя растаявшая снежинка исполнила ее нечаянное желание.

…Было так, будто они увидели друг друга впервые — и оба тут же потеряли голову. А ведь на самом деле были знакомы несколько лет… ну, не то чтобы кто-то их специально знакомил, но, работая в одной структуре, невозможно было не встречаться на совещаниях, не сталкиваться в столовой, не здороваться, случайно увидевшись на улице… И невозможно было не знать друг о друге все, потому что здесь все всё друг о друге знали. Она никогда специально не прислушивалась к разговорам на тему «кто, где, с кем, о чем, когда, какая квартира и на ком женат (за кем замужем)», но, как оказалось, и она запомнила ненароком много подробностей из того, что о нем говорили. Правда, как потом выяснилось, процентов девяносто из всего этого было чистой воды брехней, как брехней было процентов девяносто из того, что говорили о ней. Когда это обнаружилось, Тамара страшно расстроилась, а Евгений искренне веселился, дразнил ее, рассказывая якобы услышанную им новую дикую сплетню, и время от времени пугал предположениями о том, что будут говорить, когда узнают о них. Вот странно: в коллективе, где нельзя было даже посмотреть на кого-то без того, чтобы из этого тут же не сделали далеко идущие выводы (а иногда — и оргвыводы), никто ничего не знал об их романе. Об их любви. Это была та самая любовь, в которую Тамара раньше не верила, считала дурью, патологией, сумасшествием и злостной мистификацией киношников.

Нет, это не было мистификацией. Дурью, патологией — может быть. Сумасшествием — наверняка. Но никак не мистификацией. Это было что-то очень настоящее, что-то настолько реальное, что все остальное в жизни казалось просто ожиданием этой любви. Да, вот именно: все, что она видела, слышала, чувствовала и делала до сих пор, — все это было только для того, чтобы стать той, в которую влюбился Евгений. И он, конечно, жил не просто так — он тоже создавал себя таким, в которого она не могла не влюбиться. Ей было совершенно ясно, что они и родились-то для того, чтобы в конце концов встретить друг друга, найти, узнать. Она поверила в древний миф о двух половинках, которые ищут друг друга, потому что составляют одно целое и друг без друга просто не могут жить. Она знала, что и Евгений чувствует то же самое.

Она очень изменилась. Ощущение горячего, пьянящего, нестерпимого счастья будто отгородило ее ото всех — от друзей, от работы, даже от семьи, — и в то же время все, что ей приходилось делать, получалось как-то на редкость легко, играючи, как бы само собой.

Иногда по привычке она заглядывала в зеркальце над кухонной мойкой — и зажмуривалась, не решаясь поверить в то, что видела своими глазами. В принципе, раньше она себе нравилась… Ну, почти всегда. Но никогда даже и не подозревала, что может быть такой красавицей, что на свете вообще бывают такие красавицы. Она видела женщин, которые со временем расцветали, хорошели необыкновенно, но всегда это происходило постепенно, именно со временем. С ней произошло что-то другое, она не расцветала со временем, и никакого времени у нее не было на всякие такие расцветания. Это произошло мгновенно, будто от удара молнии треснула скорлупа, в которой она была замурована, и осыпалась, и исчезла, открывая ее — новую. А горячий, напряженный, чуть хриплый голос Евгения плавил пространство вокруг нее, он говорил сумасшедшие, невозможные слова, и этот голос, эти слова меняли ее безвозвратно. Тогда, в первый вечер, когда он провожал ее до дому, и крепко держал за руку, и плавил пространство своим горячим хриплым голосом, она ничего не говорила ему в ответ. Она была ошеломлена, испугана — и счастлива. Вот такая, испуганная и счастливая, она и вошла в собственную квартиру, которая вдруг показалась ей чужой, и на диване в гостиной валялся совершенно чужой человек, который вот уже двадцать лет был ее мужем.

Николай медленно оглянулся на нее, сказал «привет» своим неторопливым спокойным голосом, хотел отвернуться к телевизору, но вдруг замер, пристально рассматривая ее, и на лице его все явственнее проступало недоумение. Или недовольство? Тамара поймала себя на мысли о том, что никогда не могла понять выражения лица мужа.

— Ты что, влюбилась? — без выражения спросил Николай после минутного молчания.

— Да, — ответила она растерянно.

До его вопроса она не знала об этом. И, кажется, пока не была готова узнать. Но он спросил — и она ответила «да», и поняла, что это правда и что теперь делать — она не знает.

— И что ты будешь делать? — опять помолчав, спросил Николай все тем же спокойным, слегка сонным голосом.

— Не знаю, — честно ответила Тамара и тут же запаниковала. — А ты?

— А при чем здесь я? — Николай поднялся с дивана, потоптался на месте, пожал плечами. — Не я же влюбился… Я ничего не должен делать. У меня семья, я о семье должен думать.

Он повернулся и вышел из комнаты.

Тамара постояла, растерянно оглядываясь, будто попала в незнакомое место и теперь не знала, что ей здесь делать, а потом на автопилоте начала привычную возню: подошла к телевизору, выключила его, поправила покрывало на диване, аккуратно свернула плед, убрала подушку в шкаф, вытряхнула окурки из пепельницы, собрала с пола газеты и сложила их стопкой на журнальном столике, поставила на плиту чайник, перемыла посуду, покормила Чейза, начистила картошки, поставила ее варить и в ожидании Наташки зашла к деду поговорить. То есть она знала, что говорить об этом с дедом не будет, но ей казалось, что, о чем бы она с ним ни говорила, ей станет яснее, что делать с этим. Потому что странный разговор с Николаем ничего не прояснял, а, наоборот, все запутывал.

Дед сидел в кресле под торшером и читал газету. Выглядел он неплохо, даже, можно сказать, очень хорошо выглядел — бодрым и вполне здоровым. Только очень сердитым.

— Пап, ты как себя чувствуешь? — спросила Тамара, устраиваясь на ковре рядом с креслом деда и прижимаясь головой к его коленям. — Я тебе виноградику принесла. «Дамские пальчики».

— Как я себя чувствую! — сварливо сказал дед, привычно опуская сухую прохладную ладонь на ее стриженый затылок. — Как дурак я себя чувствую! Всю жизнь жили — не тужили, горя не знали, а теперь вон чего! И тебе Чечня, и тебе бандиты, и тебе беженцы, и тебе наркоманы… Виноград почем брала?

— Нипочем, — соврала Тамара, потихоньку радуясь боевому дедову настрою. — Пап, ты же знаешь — я взятки виноградом беру. И сыром. Сыр я тоже принесла, твой любимый, с вот такими дырками!

— Ага. — Дед саркастически хмыкнул и потрепал ее за ухо. — А селедочкой ты взятки не берешь, а? Солененькой… С лучком и постным маслицем!

— Селедкой не беру, — отрезала Тамара строго. — Тебе селедку нельзя, ты же знаешь. А виноград можно. Что дают — то и ешь.

— Балуешь ты меня, доченька. — Дед вздохнул, погладил ее по голове, и Тамаре показалось, что рука у него дрожит. — За что ж мне счастье такое на старости лет? Живу, как в раю, и умирать не надо…

— Не надо, конечно, не надо, — быстро согласилась Тамара. — Папочка, ты уж не умирай, пожалуйста! Как я без тебя?

Дед тихонько засмеялся, опять погладил ее по голове, вздохнул и заговорил назидательным тоном:

— Умирать когда-нибудь все равно придется. Все умирают. Ты об этом не думай. Ты о жизни думай. У тебя и без меня жизнь будет. У тебя семья, дети — вот о них ты и думай… У тебя случилось что? Чего маешься-то?

— Я вспомнила, — сказала Тамара нерешительно. — Я еще маленькая была и нечаянно услышала… Мама тебе говорила что-то такое… что-то про то, что ты хотел от нее уйти… ну, к другой женщине. А тут я появилась — и ты остался. Из-за меня. Это правда?

— Правда, — с удовольствием подтвердил дед. — Слышала, значит… И как запомнила? Тебе и трех тогда не было… Хотел уйти, было дело. По молодости каких дров не наломаешь! Мы с Настей тогда ссорились сильно. Все ссорились и ссорились… Ну, я и взбрыкнул: мол, не нравлюсь — так другой какой понравлюсь! Какая помоложе! Мне тогда только пятьдесят стукнуло, что за возраст для мужика? А Настя была на пять лет меня старше, ты же знаешь… Ох, как она обиделась… Если бы не ты, так бы она и не простила, так бы мы и разлетелись в разные стороны. И была бы у меня совсем другая судьба.

— Пап, выходит, я тебе всю жизнь перекроила? — Тамара подняла голову, тревожно заглядывая деду в лицо. — Выходит, если бы не я, ты, может быть, был бы счастлив с кем-нибудь еще… ну, с какой-нибудь молодой и красивой. И дети, может быть, у тебя свои были бы…

— Глупая ты, — сказал дед сердито. — Молодая еще — вот и глупая. Разве ты мне не своя? Может, если бы не ты, так я и счастья настоящего не знал бы. Женщина — это одно дело, это совсем другая любовь… Какая ни будь сильная, а все равно проходит. А семья — это дети, важнее этого ничего в мире нет. Ты же это и сама знаешь, что я тебе об этом говорю… Вот важнее тебя у меня ничего в жизни и не было…

— Папа, я тебя люблю, — сказала Тамара, опять утыкаясь головой в его колени и стараясь не заплакать.

— Так потому и живу, — рассудительно заметил дед, легонько отталкивая ее, и зашуршал газетой. — Иди, займись делом. Сейчас небось Наташенька придет. Кушать захочет. И твой голодный сидит. Иди, иди, не трать время на меня.

И Тамара пошла заниматься делом — встречать Натку, накрывать на стол, кормить свою семью и ждать звонка Анны. Все было как всегда, и все было не так. Николай, как всегда, молча ел, не обращая внимания на нее и не прислушиваясь к щебетанию дочери, — это было привычно, но сейчас выглядело странным и неправильным: как он мог вести себя как всегда после их разговора? Сама Тамара, как всегда, подавала тарелки и убирала тарелки, резала хлеб, заваривала чай, а в перерывах между всей этой мелкой суетой присаживалась к столу, чтобы успеть что-то проглотить, и дать отдых ногам, и ответить на сто двадцать пятый Наташкин вопрос, и опять вскакивала, чтобы отнести деду чай, печенье и виноград и налить Чейзу свежей воды… Как она могла вести себя как всегда после их разговора?

После ужина она вымыла посуду, приказала Наташке ложиться спать, а сама стала одеваться, готовясь вывести Чейза на прогулку. В прихожую выглянул Николай, неуверенно предложил:

— Хочешь, я с ним погуляю?

Как всегда…

— Да ладно, — как всегда, ответила Тамара. — Не надо, я уже оделась… Чейз, гулять!

Было уже поздно — одиннадцатый час, наверное, — и во дворе, темном и тихом, никого не было, со стороны улицы изредка доносился шум проезжающей машины, а с другой стороны, из глубины почти не освещенного парка, слышался молодой бесшабашный смех. Кажется, не очень трезвый. Вдруг там что-то хлопнуло, зашипело, и в низких тучах над голыми ветками деревьев расцвел букет разноцветных огней невыносимой яркости. В парке восторженно завизжали, загомонили, захохотали, и Тамара тут же вспомнила прошлый Новый год, и норковую свадьбу у них во дворе, и медленный редкий снег, и свою протянутую руку — «подайте, Христа ради»… Если можно было бы вернуться в ту ночь, она бы думала только о том, что Аня должна быть счастлива. Она ведь и думала только об этом, она не хотела загадывать никакого другого желания — только счастье для Ани. Она ведь предчувствовала, да нет, она точно знала, что Ане понадобится помощь провидения… И она почти загадала желание, почти сказала его вслух, и странная пластинчатая снежинка уже нашла ее протянутую руку, оставалось только высказать свое желание этой снежинке, чтобы она растаяла от тепла слов, и впитала эти слова в себя, и растворила их в мировом пространстве, в космосе… В чем там положено растворяться загаданным в новогоднюю ночь желаниям? И все у Анны было бы хорошо… Тамара невесело хмыкнула про себя. Она знала, что суеверна, что придает слишком большое значение приметам, совпадениям, числам, именам… Знала, что все это — ерунда. Но ей нравилось быть суеверной, ей нравилось придавать значение всей этой ерунде. И за такое к себе отношение вся эта ерунда никогда ее не подводила: приметы сбывались, желания исполнялись, совпадения помогали ей жить… И если бы тогда, почти год назад, она успела загадать желание про Анну, — не было бы у ее доченьки такого тягостного, такого страшного года, не замучил бы ее этот наркоман до полубезумного состояния, не осталось бы у нее в душе выжженной пустыни… Ладно, сейчас все, кажется, налаживается… тьфу, тьфу, тьфу, не сглазить бы. Аня оживает, успокаивается, поступила в институт, у нее новые друзья и подруги, похоже, вполне нормальные ребята. Но как же тяжело все это далось! Неполные два месяца замужем за алкоголиком, наркоманом и садистом до неузнаваемости изменили Анну. И дело даже не в том, что от глупой детской доверчивости, от наивной романтической веры в совершенство мира не осталось и следа. Дело в том, что Анна научилась бояться. Сначала Тамара думала, что дочь боится своего безумного мужа, но и после развода она боялась… Чего? Безумный муж исчез, будто его и не было, никто его не видел, ничего о нем не слышал, ничто не напоминало Анне о том, кого она (во имя великой любви, а как же) решила «спасать», — и это чуть не стоило ей жизни. Тамара с огромным трудом и с большими потерями — потому что в страшной спешке — поменяла квартиру, которую они подарили Анне на свадьбу, и теперь Анна жила в другом районе, в другой обстановке, с другими соседями, которые ничего не знали о кошмаре ее замужества, все было другим — кроме оставшегося в ней страха. Тамара знала, что винить себя в этом глупо, но все-таки винила. Вот если бы тогда она не загляделась на странную, неправильную пару, если бы не заслушалась горячим, хриплым, сводящим с ума голосом, — она успела бы выпросить у судьбы милости для своей девочки. Ничего, по крайней мере на этот раз — а Новый год уже скоро, всего месяц ожидания, — она точно знает, что загадать: пусть Анна станет прежней. Пусть даже эта бестолковая щенячья восторженность к ней вернется, только бы исчез этот страх. И скрытность. И недоверие — даже к ней, к родной матери…

Чейз носился по двору, время от времени ныряя в кусты, росшие вокруг детской площадки, подбегал к ней, тявкал негромко, бросался прочь, приглашающе оглядываясь, — что-то он там, в заснеженной песочнице, нашел интересное. Тамаре не хотелось с ним играть, она устала, замерзла и расстроилась от мысли об Анне.

— Чейз, домой, — позвала она негромко. — Пойдем, а то еще простудишься…

Она понимала, что Чейз еще не набегался, и безветренные минус два — это не повод, чтобы запирать бедного пса в четырех стенах, и поэтому почувствовала себя виноватой. Чейз тут же воспользовался ее замешательством: он возмущенно тявкнул, подпрыгнул на месте козлом и помчался куда-то за угол дома, размахивая ушами и расстилая хвост шлейфом. Тамара обреченно вздохнула и потрусила за ним — избалованный вниманием и лаской пес мог запросто кинуться на грудь какому-нибудь случайному прохожему, а тот мог не понять душевного порыва любвеобильной твари и испугаться — или от страха как-нибудь обидеть Чейза. Ну, так и есть: какой-то человек одиноко торчал под фонарем, а Чейз уже носился вокруг него, временами тормозя, припадая на грудь и по-щенячьи с подвизгом тявкая.

— Не бойтесь! — закричала Тамара издалека и побежала к запорошенной снегом фигуре под фонарем. — Не бойтесь, он не кусается! Он очень добрый, просто глупый! Это он вас играть зовет… Чейз, ко мне!

Она была уже рядом, когда человек повернулся, — и она споткнулась, поскользнулась на обледеневшем тротуаре и уже начала падать, когда он подхватил ее, крепко обнял, прижал к себе, почти оторвав от земли, и быстро заговорил хриплым горячим голосом:

— Я знал, что ты выйдешь! Я чувствовал! Я загадал: если дождусь — у нас все получится! Как хорошо, что ты вышла! Какая ты молодец!

— Подожди. — Тамара слабо трепыхнулась в его руках и откинула голову, чтобы видеть лицо этого сумасшедшего. — Ты что, домой не пошел? Ты с тех пор здесь ждешь, да? Как проводил — так тут и стоял?

— Ну да, — подтвердил он. — Тут и стоял. И ходил. И даже бегал немножко — холодно все-таки. Хорошо, что ты вышла. Еще пару часов — и я бы точно замерз.

— Сумасшедший, — сказала она убежденно и от счастья засмеялась. — Жень, ты же заиндевел весь! У тебя даже брови в снегу… Ты совершенно сумасшедший! Тебя срочно лечить надо!

Он распахнул пальто, еще крепче прижал ее к себе, закутав в пальто, будто отгородив от всего мира, и принялся быстро целовать ее лицо, задыхаясь и лихорадочно бормоча:

— Не надо меня лечить… Меня любить надо… Пожалуйста… Малыш, пожалуйста… Конечно, я сумасшедший! Мне это нравится, вот никогда бы не подумал… Ты не знаешь, это не заразно? Я хочу, чтобы и ты сошла с ума…

Гулко, в полный голос, залаял Чейз, и Тамара вздрогнула, возвращаясь в этот мир, с трудом выплывая из горячего тумана его слов, его губ, его рук, пытаясь собраться с мыслями, вспоминая, что нужно сказать что-то важное…

— Сумасшествие заразно, — наконец сказала она, с трудом переводя дух. — Да, очень, очень… Безусловно. Мне пора идти, меня ждут, Наташка, наверное, так и не легла еще… И тебе пора домой — скоро одиннадцать, а ты не дома! Как же так, разве можно?

— Меня-то уж точно не ждут, — с внезапным холодом в голосе сказал он. Помолчал, неохотно выпустил ее из объятий и вздохнул: — Ты иди, а то замерзнешь. Завтра на работе встретимся. Ведь мы встретимся, да? Ты ни в какую командировку не собиралась?

— Нет, завтра не собиралась. — Тамара вспомнила о планах на послезавтра и огорчилась. — Ох, черт, совсем забыла! В среду мне надо уехать, но это на пару дней, не больше. Я постараюсь поскорее вернуться.

— Послезавтра — это хорошо, — непонятно сказал Евгений. — Это потому, что я тебя дождался. Беги, холодно.

Он повернулся и быстро пошел по пустой темной улице, сунув руки в карманы пальто и слегка сутулясь. Он ни разу не оглянулся, и Тамара обрадовалась, что не успела загадать чего-нибудь вроде «если оглянется — все получится». Она не хотела ничего загадывать, не хотела знать будущее, даже не хотела ни о чем мечтать…

Сейчас ей было более чем достаточно вот этого: по пустой улице от нее уходил в общем-то совсем чужой человек, можно сказать, даже почти незнакомый, а сердце ее билось сильно и часто, и хотелось окликнуть этого совсем чужого человека, и хотелось побежать за ним, и хотелось плакать, и хотелось смеяться…

Дома Тамара вымыла Чейзу лапы, заглянула к Наташке — Наташка спала, а настольная лампа горела, Тамара выключила лампу. Заглянула к деду — дед спал, на полу возле постели валялась разорванная надвое газета, свет, конечно, горел, Тамара забрала газету с собой и выключила свет. В кухне тоже горел свет, и чайник был еще теплый — наверное, Николай после ее ухода решил еще чайку перед сном попить, как всегда. Скорее всего, он уже спит. А может быть, и не спит, может быть, ждет ее возвращения — поговорить-то им надо, в конце концов? Как понимала Тамара, поговорить им обязательно надо. Хотя бы потому, что его заявка «у меня семья, мне о семье думать надо» совершенно сбивала ее с толку. Что он имел в виду — что у нее нет семьи? Что она о семье не думает? А что тогда значит думать о семье? Зарабатывала она всегда больше его, продукты, одежку-обувку, мебель, посуду и всякую мелочь в дом добывала тоже она, даже в самые тяжелые, самые кризисные времена ее семья не голодала и не ходила оборванной… А разве Николай хоть что-нибудь для этого сделал? О семье он думать должен… Мыслитель.

Ой, ладно, не надо так, оборвала она себя. Так до чего угодно можно додуматься. В конце концов, она всю жизнь считала, что с мужем ей повезло. И все вокруг так считали. Не алкоголик, не наркоман, не психопат, даже, по большому счету, и не зануда. И конечно, он ей не враг. Значит, они поговорят как друзья.

Тамара не без внутреннего трепета вошла в спальню — и поняла, что сегодня они не поговорят. В спальне было темно, только слабый, отраженный от снега свет втекал в щель между шторами и плавал над ковром ртутным отблеском. В темноте раздавалось мерное, мощное и шумное дыхание — Николай всегда так дышал, когда спал глубоко и спокойно. Разбудить, что ли? Со сна он всегда раздраженный и неразговорчивый, так что все равно разговора не получится. Ладно, пусть спит, потом поговорим. Тамара почувствовала облегчение и тут же упрекнула себя в этом и стала мысленно оправдываться перед собой, опять ни с того ни с сего рассердилась на мирно сопящего Николая, ушла от греха подальше в кухню, машинально закурила и села в уголок кухонного диванчика, подтянув колени к подбородку и туго завернувшись в длинный и широкий махровый халат. Так она и сидела, думая обо всем — и в общем-то ни о чем конкретном не думая, смотрела в стену, закуривала одну сигарету за другой и тут же ломала ее в пепельнице, а потом снова закуривала. Чейз спал на диванчике рядом с ней, прижавшись горячей спиной к ее бедру, спал беззвучно и неподвижно и только шевелил ушами, когда она щелкала зажигалкой. А потом ему, наверное, что-то приснилось: он заскулил, задергал лапами, сильно толкнул Тамару в бок — и она будто очнулась, глянула на настенные часы: почти четыре. Спать осталось всего ничего, в семь все равно подниматься — так, может, и вовсе не ложиться? Нет, лечь все-таки надо. Спина и ноги так онемели от многочасовой неподвижности, что, если им не дать хоть какого-то отдыха, они ей днем шевелиться не дадут. А работа завтра будет суетная, беготная… Очень напряженный день. Ну и пусть. Зато завтра она опять увидит Евгения.

С этой мыслью — завтра она опять увидит Евгения — она уснула мгновенно, едва коснувшись щекой подушки, и с этой же мыслью проснулась без пятнадцати семь, за минуту до звонка будильника, с таким чувством, что спала сладко и долго, долго-долго, так долго, что успела наверстать привычный недосып многих лет. И все в это утро получалось легко и быстро: за полчаса она успела и завтрак приготовить, и всю семью покормить, и с дедом поговорить, и Натуську собрать в школу, обласкать и ободрить перед какой-то страшной контрольной. Как ни странно, ей не пришло в голову принарядиться самой — или хотя бы ресницы накрасить. Выходя из ванной, она мельком глянула в зеркало и опять поразилась: это же надо, какие красавицы бывают на свете! Было совершенно очевидно, что такое немыслимое совершенство не нуждается ни в каком дополнении, более того — дополнения просто принизят это совершенство, низведут его до обыкновенности. К тому же макияж требует времени, а у нее времени не было: надо скорее бежать, потому что Евгений обещал к ней зайти.

Она прибежала на работу на сорок минут раньше и только тогда сообразила, что он-то вряд ли придет так рано. Он-то наверняка имел в виду рабочее время, а до рабочего времени еще ждать и ждать… Она вдруг устыдилась собственной щенячьей восторженности, страшно расстроилась, села в кресло и приготовилась ждать, страдать, мучиться сомнениями, томиться неизвестностью и все такое. Но ничего такого не получилось: через минуту дверь в ее кабинет открылась, и Евгений ликующе заявил с порога:

— А я знал, что ты раньше придешь!

Его открытое, почти мальчишеское ликование, его победительная уверенность в том, что все происходит именно так, как хочется ему, что все предопределено и все правильно, уже знакомо окутали ее, отгородили от всего мира с его условностями, глупостями, нелепостями и обязанностями. Она засмеялась от радости и сквозь смех сказала:

— Здравствуй! Ты что, караулил меня?

— Ага, — легко соврал он. Было видно, что соврал, он и не скрывал этого, но и эта его откровенная ложь казалась ей и правильной, и необходимой. — А что, нельзя? Вдруг бы ты куда-нибудь убежала! И лови тебя потом по всем этажам!

Он не подходил к ней, стоял у двери, болтал что-то легкое, непринужденное, необязательное, но в то же время очень уместное, а она сидела за столом, смотрела на него через всю комнату и счастливо улыбалась во весь рот.

— Съезжаются к ЗАГСу трамваи, — вдруг сказал он, прислушавшись к невнятному шуму где-то там, в другом мире. Потом приоткрыл дверь, выглянул в приемную, опять плотно закрыл дверь и тем же легким непринужденным тоном добавил как бы между прочим: — Я тебя люблю. Ну, мне пора. Попозже еще увидимся.

И вышел, аккуратно придержав дверь, чтобы не хлопнула, и заговорил с кем-то тем же непринужденным тоном о чем-то необязательном: погода, простуда, да плюньте вы на врачей, малиновое варенье, горчичники — и как рукой…

Рабочий день начинался. День, когда они обязательно увидятся еще раз, а может быть, и не один раз, и он будет говорить всякие глупости, а она будет плыть от счастья, задыхаться от счастья, глохнуть от счастья, но обязательно услышит: «Я люблю тебя».

Все так и было. В общем-то нельзя сказать, что она забросила все дела и только и ждала, когда он появится на минутку. Нет, она работала, казалось, как обычно, и готовила нужные документы, и решала неотложные вопросы, и отвечала на телефонные звонки, и принимала посетителей. И все это привычное, знакомое, ежедневное существовало только затем, чтобы на минутку столкнуть ее с Евгением или в длинном коридоре, или на лестничной площадке, или в кабинете большого начальника, или в столовой… При всех встречах он быстро говорил что-нибудь вроде: «Видишь? Тебе от меня никуда не скрыться». Или: «Признайся — ты меня преследуешь. Нет? Жаль. А я тебя преследую, так и знай». Или: «Как ты думаешь, что тот тип скажет, если я тебя поцелую?» Тамара цепенела от удушающего счастья и оглушающего ужаса, а «тот тип», который был ее непосредственным начальником, подходил и приветливо заговаривал с Евгением:

— Здравствуйте, Евгений Павлович. Вы ко мне? Идемте, я на минутку выходил.

— Да нет, я уже все вопросы выяснил, — безмятежно отвечал Евгений. — Я попозже зайду, сейчас у меня люди назначены.

Выражение лица у него при этом было «Что тот тип скажет, если я тебя поцелую?».

Тамара была уверена, что после работы он опять пойдет провожать ее, но ближе к вечеру Евгений куда-то исчез, и она решила, что это к лучшему. Зачем ждать завтрашнего дня? Можно поехать в командировку и сегодня вечером, в Москве она будет утром, за целый-то день можно решить все вопросы — и уже послезавтра утром она будет дома. Нечего ей делать в этой дурацкой командировке целых два дня. Хорошо умеет работать тот, кто умеет работать быстро. Правда, номер в гостинице уже забронирован, а зачем ей номер в гостинице, если она не собирается там ночевать? Пожалуй, надо бы позвонить и отменить заказ, но это можно сделать и завтра, когда она приедет в Москву. А сейчас надо быстренько заказать билет на ближайший поезд, потом — домой, приготовить ужин, накормить свою семью, собраться — и на вокзал. Нет, это даже хорошо, что Евгений не будет сегодня провожать ее домой. Если бы провожал — она наверняка не успела бы сегодня уехать, стало быть, не успела бы обернуться за один день, а значит — не увидела бы его еще два дня. Два дня! Страшно подумать. Ведь неизвестно, что может случиться тут без нее за два дня. Вполне может быть, что ему самому придется куда-нибудь ехать, она приезжает — а он уехал! И тоже не на один день. Такую разлуку не выдержит никакое чувство…

Она бежала домой, всю дорогу посмеиваясь над собой, над своими книжными формулировками, над своими детскими опасениями, над всем этим таким непривычным, таким не ее состоянием, которого она раньше не понимала — и не хотела понимать. И остро тосковала по горячему, чуть хрипловатому голосу, по невероятным, сумасшедшим, таким бесстрашным словам. Как быстро и как необратимо этот голос и эти слова стали ей необходимы…

Перенос ее отъезда на сегодняшний вечер вместо запланированного завтрашнего утра никого из домашних не удивил: она часто моталась по командировкам и бывало, что о необходимости поездки становилось известно лишь за полтора-два часа. Лишь дед посочувствовал, зная, что она плохо спит в поездах:

— Опять не выспишься, доченька. А там — весь день на ногах.

— А, не привыкать, — отмахнулась Тамара. — Зато, может, пораньше отобьюсь… Тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить бы.

Все-таки она была очень суеверной.

— Тебя проводить? — нерешительно спросил Николай. — А то темно уже, и вообще…

— Не надо, — привычно отказалась она. — Идти два шага. И вещей я с собой никаких не беру. С Чейзом не забудь погулять.

— Ладно, — неохотно согласился Николай. — А ты его уже кормила?

Наташка ходила за ней хвостом, хмурилась и шевелила губами, потом решилась — выдала на-гора свою заветную мечту:

— Ма, помнишь, ты обещала, что подаришь на Новый год, что я сама выберу?

— Ну? — насторожилась Тамара.

— Я плеер хочу, — виновато сказала Наташка. — В Москве есть, я знаю, Сашке из второго подъезда такой недавно купили.

— А здесь разве нельзя купить? — удивилась Тамара. — По-моему, сейчас везде в магазинах все одинаково — что в Москве, что в деревне Гадюкино.

— Ну, ма, ну, купи. — Наташка страдальчески округлила глаза и задрала брови. — Здесь нет, я уже узнавала! Надо такой, как у Сашки!

— Откуда ж я знаю, какой у Сашки? — попробовала отвертеться Тамара.

— А я сейчас бумажку принесу! — обрадовалась Наташка, почуяв слабое место в ее обороне. — Я все переписала: и как называется, и какая фирма…

Она умчалась к себе искать бумажку с именем заветной мечты, а Тамара обреченно вздохнула и переглянулась с Николаем: оба они были совершенно бессильны перед несокрушимым напором своей младшенькой, когда та хотела чего-нибудь добиться. Правда, бывало это не так часто, вернее — чрезвычайно редко, может быть, именно поэтому каждый такой случай запоминался родителями навсегда, как запоминается, например, стихийное бедствие. И воспринимался примерно так же: бороться со стихийным бедствием без толку, стало быть, надо его просто пережить. Счастье еще, что Натуське пока не приходило в голову добиваться чего-нибудь грандиозного.

Как всегда в таких случаях, Николай поднял брови и осуждающе поджал губы, а Тамара, как всегда, беспомощно улыбнулась и пожала плечами. Это означало: мама недопустимо балует ребенка, но папа, не одобряя баловства, все-таки не будет перечить — ради мира в семье. Потому что семья — это главное.

Тамара вдруг будто увидела эту сцену со стороны и поразилась ее нереальности. Все как всегда, и все не так. Они так и не поговорили. Она не представляла, каким должен быть этот разговор, но считала, что поговорить им обязательно надо. А Николай, похоже, ничего не считал… Или, может быть, он думал, что разговор уже состоялся, все всё для себя выяснили, и… И что?

Наташка вылетела в прихожую, размахивая какой-то бумажкой.

— Вот! — быстро заговорила она, заглядывая в лицо матери гипнотическим взглядом. — Вот, я все записала! Видишь? И наушники чтобы маленькие, а не как лопухи! Ладно?

— Я поищу, — сдержанно сказала Тамара, пряча заветную бумажку в сумку. — Обещать ничего не могу, но я обязательно поищу. Ну ладно, я поехала. Пока, да?

— Пока, — жизнерадостно чирикнула Наташка и ускакала в свою комнату.

— Счастливо, — сказал Николай и закрыл за ней дверь.

Как всегда. Все-таки это было очень странно.

Глава 3

Все получалось так, как задумала Тамара. Все получалось просто отлично! Конечно, денек выдался еще тот, от бесконечной беготни по магазинам Тамара ног под собой не чуяла, зато, как и планировала, успела сделать все. Все-все. Все замечательно складывается: через несколько часов — на поезд, завтра утром — дома, и на работу она успевает к девяти. Евгений уже будет ждать ее: он всегда приходит на работу минут на двадцать раньше. Целых двадцать минут он сидит и ждет ее, и волнуется, и думает: это почему же так долго ее нет? И тут приходит она: целуйте меня, я с поезда!.. Э, стоп. Никто завтра не будет ждать ее, потому что никто не знает, что она собирается приехать завтра. У нее еще целый командировочный день, который она может с чистой совестью использовать в мирных целях. Например, приехать утром, а на работу не ходить, позвонить Евгению и… И что? Назначить ему свидание, вот что надо сделать. Настоящее свидание, где-нибудь на бульваре под часами. А перед свиданием сделать прическу, маникюр, макияж… И бежевое платье надеть, оно ей больше всех идет. Хотя при чем тут платье? Под дубленкой какая разница, что надето… Но, с другой стороны, — он же может пригласить ее в кафе. Или даже в ресторан. И тогда бежевое платье очень даже при чем. А обувь? Хороша она будет в парадном платье и зимних сапогах! Значит, надо придумывать другой вариант.

Тамара валялась на твердой гостиничной кровати, неторопливо обдумывая все возможные варианты одежки и обувки к предстоящему — она так надеялась — свиданию, а параллельно думала о том, как она правильно сделала, что не отменила бронь на гостиницу, а то сейчас что бы она делала со своими намученными ногами? До поезда еще почти пять часов, не только как следует отдохнуть можно, но даже и поспать немножко. Предупредить дежурную, чтобы разбудила, — и спокойно поспать. Или все-таки сначала поесть? С утра голодная бегает. Буфет на этом этаже работает, надо встать, добрести до него, взять чего-нибудь простенького — и в номер. Но чтобы добрести до буфета, надо обуваться, а вот этого сделать она не в силах. Она поест потом, когда проснется…

Кто-то негромко, но очень настойчиво стучал в дверь, и первое, что подумала Тамара, с трудом выплывая из глубокого, вязкого сна без сновидений, — это то, что дежурная уже давно, наверное, пытается ее разбудить. Как бы не опоздать.

— Сейчас-сейчас-сейчас, — забормотала она, вспоминая, с какой стороны от постели тумбочка с настольной лампой. Нашла, включила свет и стала с трудом сползать с кровати, кряхтя и охая, потому что ноги так и не отошли от сумасшедшей дневной беготни. И спину ломило, как после большой стирки. И глаза не хотели открываться. И горло что-то побаливало. Так, кряхтя и охая, растирая поясницу и жмурясь от сиротского света грошовой лампочки, она доковыляла до двери, повернула ключ и, открывая дверь, заговорила виновато: — Уже поздно, да? Я так крепко уснула, не слышу ничего… Сколько уже времени?

— Много. — Евгений шагнул через порог, захлопнул дверь и повернул ключ в замке. — Времени — вагон. И все — наше.

— Ой, — сказала она беспомощно, отступая, хлопая глазами, машинально приглаживая волосы, одергивая юбку и поправляя блузку. — Откуда ты взялся? Это ты мне снишься, что ли?

— Угу, — подтвердил он, не улыбаясь. — Конечно, снюсь. Как ты думаешь, это хороший сон или кошмар?

— Кошмар, — с тихим отчаянием пробормотала Тамара, оглядывая себя и от ужаса поджимая пальцы босых ног. — Я хотела прическу сделать… У меня такое красивое платье есть… И глаза накрасить — мне очень идет, правда. А тут вдруг ты! А я в таком виде! Кошмар… Погоди, не смотри на меня, я сейчас…

Она было шагнула в сторону ванной, но Евгений перехватил ее на полдороге, обнял, уткнулся лицом ей в шею, засмеялся, заговорил, щекоча усами кожу под ухом:

— Могла бы и обрадоваться… А ты сразу — «кошмар»! Может, ты мне тоже все время снишься, но я же не говорю, что это кошмар… Наоборот, очень хорошие сны… Малыш, смотри, что получается: мы друг другу снимся! К чему бы это, а? Ты не умеешь сны толковать?

Пространство накалялось и плавилось от его горячего голоса, от быстрых, бессвязных, скорее всего, как смутно подозревала Тамара, совершенно бессмысленных слов, которые она слышала, но не очень понимала, — но это было не важно, ей не нужно было понимать какие-то слова, когда пространство вокруг плавилось и завязывалось вокруг сердца узлом, и убогий свет от убогой настольной лампы волшебно сиял и переливался волнами вокруг нее — вокруг них, — и ничего в мире не осталось, кроме жадных слов Евгения, и его жадных рук, и его жадных глаз, и она зажмурилась от счастья и от страха и, страшно смутившись, попросила:

— Не смотри на меня.

— Хорошо, — бездумно согласился он, но все равно смотрел, сквозь ресницы она видела его горячий взгляд, сумасшедший взгляд, и сама сходила с ума, и даже так и подумала: «Я схожу с ума».

Конечно, она сошла с ума, в этом у нее не было никаких сомнений. Чем еще можно было объяснить, что она забыла обо всем, даже о детях? Она забыла всю свою жизнь, как будто ее и не было, как будто вот только что она появилась из ниоткуда, из тьмы, из пустоты, из пены морской, из желтого света настольной лампы, из незнания, из ожидания — просто форма, готовая сама определить свое содержание. Жизнь начиналась с нуля! Нет, жизнь начиналась с огромной величины, с бесконечности — и уходила в бесконечность, и Тамара с замиранием сердца вдруг ощутила, что это такое — навсегда. Ощутила всем своим существом, душой, сердцем, умом, спинным мозгом и кончиками пальцев. Как она могла не верить, что такое существует? Бедная дурочка, которая рационально планировала жизнь, всю свою убогую, серую, невыносимо скучную жизнь, — бедная, бедная дурочка. Дуракам везет, и ей повезло, ведь она могла бы так и не узнать, что это такое — навсегда, и спокойно жить с мужем, даже не догадываясь, что это такое — почти терять сознание от одного взгляда, от одного слова, от одного прикосновения, она могла бы и дальше считать себя откровенной и открытой — и носить в себе то, в чем даже себе не хотела сознаться… Она могла прочитать сто тысяч «Анжелик» и посмотреть миллион сериалов — и так и не понять, что такое страсть.

За такое можно отдать все. Она испугалась этой мысли и устыдилась. А дед, а дети? И потом — ведь совсем недавно она, услышав подобную фразу из уст какой-то придурковатой героини какого-то придурковатого фильма, с брезгливым сочувствием подумала: «А что у тебя есть-то, что не жалко отдать?» Придурковатая героиня была одинокой некрасивой неудачницей, которую вечно выгоняли из снимаемых ею убогих каморок, с каких-то случайных работ, с чужих праздников, на которые она попадала по ошибке, даже из бесплатного музея, даже из общественного парка… Ничего удивительного, что эта ходячая катастрофа готова была отдать все эти прелести за великую любовь случайно встреченного миллионера — рост: метр девяносто пять, возраст: тридцать три, гражданство: США, цвет глаз: очень зеленые, особые приметы: нефть, газ, алмазы и компьютеры. Удивительно то, что этот уникальный экземпляр готов был отдать все за любовь этой ходячей катастрофы. Цены казались Тамаре несоизмеримыми.

Раньше. Раньше казались. Сейчас она поняла эту банальную фразу — «отдать все», и поверила в нее, и примерила на себя, и увидела, что она ей почти впору. Почти. Дед и девочки в эту цену не входили.

— Дети только мешают, — говорила мать. Ее биологическая мать, которую Тамара никогда не видела. Мать была молодая, красивая, веселая и говорила веселым красивым голосом: — Дети сами вырастают, подумаешь, большое дело! Ты же выросла…

Тамара хотела что-то сказать, но голоса не было, и дыхания не было, черная пелена ярости застилала сознание, а руки так тряслись, что она с трудом удерживала большой черный пистолет.

— Слушай ее больше, — ворчливо сказала бабушка, отобрала у Тамары пистолет и сунула его в карман своего клетчатого фартука. — Вечно ты так: услышишь какую-то дурь, а потом ревешь.

К Тамаре вернулось дыхание и способность думать, но сердце все еще бешено колотилось, и слезы безостановочно текли из глаз.

— Ты что, малыш? — Евгений крепко обнимал ее, и гладил по голове, и быстро целовал ее мокрое похолодевшее лицо. — Малыш, эй, просыпайся! Ты почему плачешь? Приснилось что-нибудь? Какой-нибудь кошмар вроде меня, да?

Тамара с трудом разлепила глаза, попыталась закрыть лицо руками, но он не дал ей этого сделать, гладил ее холодные щеки горячими ладонями, всматривался в ее глаза тревожным взглядом, бормотал успокаивающе:

— Ну, все, ну, успокойся, ну, что такое… Что тебе приснилось? Гадость какая-нибудь?

— Да, — с трудом сказала она. — Мать.

— Что? — растерялся он. И даже отодвинулся, и даже из рук ее выпустил. — Не понимаю… Может быть, расскажешь?

Об этом она никогда никому не рассказывала. Ни лучшим подругам, ни мужу, ни, тем более, детям. А бабушка и дед и так все знали лучше ее. И никогда с ней об этом не говорили. Тамара не помнила, откуда она сама узнала, — наверное, общая картина сложилась из случайно услышанных слов жалостливых воспитательниц и нянечек, врачей и медсестер, учителей и соседей… Бабушка и дедушка ей ничего специально не рассказывали, пока она была маленькая. Бабушку и дедушку она всегда называла мамой и папой, и всю жизнь считала их своими настоящими родителями, и не стала считать по-другому, когда наконец узнала правду.

Ее родная мать — ее биологическая мать — была дочерью ее бабушки, а дед вообще был чужим человеком. Дед был просто вторым мужем бабушки, так что, можно считать, никакого отношения к Тамаре не имел. Вот странно: дед — чужой человек! Роднее этого чужого человека у Тамары никого в жизни не было. Не считая девочек, конечно, но девочки — это совершенно другое дело, это ее дети, она сама их родила, она не была ничем им обязана, наоборот — они были обязаны ей жизнью и полностью зависели от нее. А она сама целиком и полностью зависела от деда. Не в том смысле, что он ее кормил-поил и обувал-одевал, хотя и это, конечно, тоже… Зависимость была какой-то другой, не бытовой, что ли… Какой-то глубокой, не объяснимой словами, не определяющейся никакими причинами и обстоятельствами, просто данной раз и навсегда, как закон природы.

Дед с бабушкой много лет ничего не знали о Тамариной матери, потому что та еще с юности ушла из семьи, объявив, что родители ей мешают жить. Как она жила без родителей — этого так никто точно и не знал: ее носило по всей стране, писем она не писала, звонить не звонила, и все попытки отыскать ее через общих знакомых закончились тем, что кто-то сказал, что вроде бы слышал, что она родила ребенка, отказалась от него прямо в роддоме и опять куда-то уехала. Когда это было, в каком роддоме, в каком городе, — этого тоже никто не знал. Дед и бабушка долго искали Тамару и нашли чудом. Она была маленькая — гораздо меньше, чем положено в ее возрасте, — слабенькая и очень больная. Не просто болезненная, а по-настоящему больная. Врачи честно предупредили бабушку и деда: девочка умирает. Ничего сделать нельзя, все уже перепробовали… Лучше оставить ее в больнице.

Это именно дед, в общем-то чужой человек, просто второй муж ее бабушки, настоял на том, чтобы ребенка отдали. Если ей суждено умереть, если все равно нет никакой надежды, — пусть девочка последние в жизни дни проведет в своем доме, в своей семье, со своими игрушками, в своей новой пижамке, на руках у своих родных. Ведь у нее ничего этого не было, она не знала, что это такое, а этого не должно быть, чтобы ребенок так и не узнал, что он чей-то, что он кому-то нужен, что его любят, что он не один среди совсем чужих людей в этом мире.

Дед первый взял ее на руки — и, кажется, больше никогда не отпускал. Во всяком случае, у Тамары на всю жизнь осталось убеждение, что семья — это большие теплые руки деда, его удобные теплые колени, его широкая теплая грудь, в которой прямо возле ее уха сильно стучит теплое сердце. И теплый голос над ее головой:

— Пусть попробует, Насть… Ну и что ж, что нельзя… Ей ничего нельзя! Смотри, как просит — даже ручки дрожат.

И пупырчатый соленый огурец, зажатый в ее тощих синеватых пальцах, и головокружительный запах, и пронзительный вкус — ничего подобного она никогда раньше не пробовала. И такая же пронзительная радость не столько от того, что уже есть, сколько от предвкушения того, что будет. Именно тогда, жадно впиваясь слабыми зубками в кисло-соленый хрустящий огурец, захлебываясь пьянящим запахом каких-то трав и дубовой бочки, она впервые почувствовала, что что-то будет и завтра, и потом, и всегда.

Она уснула у деда на руках, так и сжимая в тощих синеватых пальцах недоеденный соленый огурец. Уснула внезапно и так глубоко, что бабушка с дедом испугались, думали, что все, конец, предсказанный врачами. А она просто спала, глубоко и спокойно, и ничего не слышала: ни как приезжала «скорая», ни как ее выслушивали и выстукивали, и делали укол, и осторожно поили из ложечки теплым молоком, и переодевали в свежую пижамку, и перестилали постель. Это потом, через много лет, ей все подробно рассказали, удивляясь и радуясь. А тогда она просто спала — почти четверо суток, ничего не видя, не слыша и не чувствуя, кроме глубочайшего покоя и ощущения безопасности. Так с ней и осталось на всю жизнь: семья — это покой и безопасность. Защищенность. Надежность. Смысл жизни. Возможность будущего.

Она проснулась совсем здоровой. Слабенькой, но совсем, совсем здоровой. Врачи откровенно удивлялись, бабушка потихоньку плакала от счастья, дед бешено, размашисто, громогласно радовался. Она всю жизнь помнила дрожащую улыбку на мокром от слез лице бабушки и дедушкин смех, и его сильные руки, и сильный стук его сердца прямо возле ее уха…

О родной матери — о биологической матери, иначе она ее не называла, — Тамара никогда не думала. По крайней мере, ей казалось, что она не думает. У нее были мама и папа, у нее была настоящая семья, своя семья, да еще такая, о какой многие и не мечтают! У нее была лучшая в мире семья, зачем думать о какой-то биологической матери? Незачем.

И вот теперь она приснилась. Может быть, приснилась вовсе и не она — ведь Тамара никогда не видела свою биологическую мать. Приснилась просто какая-то сволочь, которая говорила подлые гадости, и правильно бабушка сказала: нечего всякую дурь слушать, а потом реветь…

— Конечно, нечего всякую дурь слушать, — уверенно сказал Евгений над ее макушкой. Он держал ее на коленях, как маленькую, крепко обнимал и даже слегка укачивал. — А уж реветь и вовсе глупо. Мало ли что может присниться! Мне, например, все время планерки снятся, совещания всякие, но я же не реву! Малыш, ты есть хочешь? Я ужасно хочу. Наверное, все закрыто еще — рано… У меня в номере кое-что есть. Хлеб, сыр, колбаса… Ты салями любишь? Соленые огурчики есть, немножко, штуки три осталось. Две бутылки пива. Пирожные есть, миндальные, я вчера в буфете целую коробку купил! Страшно вкусные!

— С пивом их, что ли, есть? — сипло спросила Тамара, высвобождаясь из его объятий и не слишком элегантно слезая с его колен, отводя глаза и пряча от него зареванное лицо. Ох, и видок у нее, наверное… — Или, может, с солеными огурцами?

Ей было безумно неловко. Вот зачем, зачем, зачем она все ему рассказала? Даже о карамельках «Клубника со сливками» на новогоднем столе, даже о маленьком зеркальце над мойкой, даже о бабушкином фартуке, даже о своем вечном вранье деду о взятках, которые она якобы берет виноградом «дамские пальчики» и сыром с во-о-от такими дырками… И уж совсем нельзя было говорить о безумном замужестве Анны, и тем более — о теперешнем ее состоянии. Это только ее, Тамарины, проблемы, это никому не может быть интересно, это может только оттолкнуть, потому что люди всегда инстинктивно сторонятся тех, у кого что-то не так… Беда заразительна, неудачники приносят неудачи и другим, неприятности имеют свойство переползать на тех, кто совершенно ни при чем, просто оказался рядом… Ну вот зачем она все это рассказала?!

Тамара, пряча лицо, суетливо и неловко завернулась в простыню, торопливо потопала в ванную, задевая по пути мебель и чувствуя, как чугунной усталостью наливаются ноги и вновь начинает болеть спина. Надо же, а ведь с момента появления Евгения она ни разу не вспомнила, что у нее болят ноги и спина. Господи, ну зачем она ему все рассказала! Сейчас он уйдет, и правильно сделает, так ей и надо…

Она, не оглядываясь, захлопнула за собой дверь ванной и с отвращением уставилась в зеркало над раковиной. М-да-а… Интересно, почему еще вчера у нее дух захватывало от восторга, когда она смотрелась в зеркало?

— Эй, — послышался из-за двери голос Евгения. — Эй, малыш, не закрывайся, ладно? Сейчас я за едой схожу — и к тебе нырну. Слышишь?

Тамара чертыхнулась вполголоса и в панике стала неумело защелкивать хитрый замок, зачем-то приделанный к обыкновенной двери в ванную. Замок не защелкивался, и она опять чертыхнулась. И кому это пришло в голову прилепить здесь такой хитрый замок? Или предполагалось, что обыкновенная щеколда не вписывается в количество звезд этой гостиницы?

Она услышала, как Евгений засмеялся, что-то бормотнул веселым голосом, потом — едва слышно — звук шагов. Потом хлопнула вторая дверь, потом все стихло.

А потом она побила все рекорды умывания, одевания и причесывания. Его не было, наверное, не дольше минуты, но когда он вошел с какими-то пакетами и свертками в руках, она уже успела и кровать застелить, туго заправив покрывало под все углы, и пепельницу вымыть, и расставить на тумбочке в строгом казенном порядке кувшин с водой, два стакана, телефон и настольную лампу, и теперь торопливо кидала в дорожную сумку свои вещички. Когда вошел Евгений, она выпрямилась, обернулась к нему и напряженно замерла, опустив руки и испуганно тараща глаза. Он на секунду замер, изумленно глядя в ее неподвижное лицо, потом хмыкнул, свалил свои свертки и пакеты на столик под зеркалом в крошечной прихожей и пошел к ней, шлепая по паркету босыми ногами. Надо же, удивилась Тамара, он в таком виде по гостинице ходит — босиком! И рубашка у него была расстегнута почти до пупа, и рукава до локтей закатаны… Почему это ее так удивляет, она додумать не успела. Евгений подошел к ней вплотную, осторожно взял в ладони ее лицо и строго сказал, пряча улыбку в усы:

— Вольно.

Она неожиданно для себя засмеялась, и он засмеялся, и подхватил ее на руки, и закружился по комнате, бормоча, бормоча над ее ухом какие-то глупости о салями и миндальных пирожных, и как-то вдруг все стало просто, правильно и спокойно. Совершенно не понятно, с чего это она надумала так психовать. Ну, рассказала и рассказала… Подумаешь, тайны мадридского двора! Почему она думала, что об этом никто не должен знать? О том, что ее бросила родная мать — ее биологическая мать, не больше, — что она всю жизнь носила это в себе, и винила за это себя, и ненавидела родную мать — да биологическую же мать, конечно! Все это глупости, мелочи все это. У нее были лучшие в мире родители — бабушка и дедушка, она всю жизнь звала их мамой и папой, они всю жизнь любили ее, и хвалили ее, и баловали ее, и гордились ею, и с ними она никогда не чувствовала себя чужой, ничьей, брошенной и ненужной. А сны — что сны? Она просто никогда больше не будет видеть таких снов, вот и все.

Они ели необыкновенной твердости салями с подсохшим хлебом и запивали все это горьким пивом из маленьких темных бутылок очень импортного вида, потом пили кипяченую воду из гостиничного кувшина и закусывали миндальными пирожными, а потом вспомнили про сыр и соленые огурцы, а после сыра и соленых огурцов опять, конечно, пришлось пить воду, а без пирожных пить воду было неинтересно, так что пирожные опять пришлось есть. И все это казалось им невыносимо смешным, они все время хохотали, и что-то рассказывали друг другу о своих гастрономических пристрастиях, и опять хохотали, потому что как же можно всерьез относиться к человеку, который заявляет, что любит манную кашу!

— А вот люблю! — настаивал Евгений, жестикулируя почти пустой пивной бутылкой. — И чтобы не на цельном молоке, а водичкой развести, водичкой… Подсолить как следует, а сахару совсем не надо. И варить такую жиденькую-жиденькую…

— И наливать в бутылочку, — подсказывала Тамара сквозь смех. — А на бутылочку сосочку! А? Ой, не могу!

Он вскакивал, хватал ее в охапку, кружил по комнате и свирепо рычал:

— А ты вообще сухари любишь! И ведь не постеснялась признаться! С кем я связался, а?!

Вот такой у них получился завтрак, а после завтрака они вдруг поняли, что страшно проголодались, и стали придумывать, куда они пойдут обедать и что закажут на первое, второе и третье.

— Первого-второго-третьего нет! — кричал Евгений из ванной сквозь шум воды. — Бывают горячие блюда, холодные блюда и десерт! И закуски!

— Я не хочу горячих! — кричала Тамара, одеваясь и причесываясь перед зеркалом в крошечной прихожей. — Холодных я тоже не хочу! Я хочу чего-нибудь тепленького! Например, горохового супчика и биточков с макаронами! А потом — чаю с сухариком!

Евгений в ванной хохотал и фыркал под душем, а потом вышел оттуда весь такой свежевыбритый, гладкий и душистый, внимательно оглядел ее, поулыбался в усы и предложил:

— А давай в китайский кабак сходим, а? Я там один раз был. Мне понравилось.

Китайский кабак Тамаре не понравился. То есть кое-что понравилось — например, многометровая лапша в каком-то незнакомом соусе, очень остром и пахучем. И блинчики были такие интересные: каждый сложен маленьким конвертиком, а внутри — неожиданная начинка из чего-то похожего на фруктовое желе. Только фрукт, из которого это желе сделали, Тамара так и не смогла определить. Может, это вовсе и не фрукт был, кто их знает, этих китайцев. Впрочем, никаких китайцев в этом китайском ресторанчике не наблюдалось. Зато наблюдался народ вполне отечественного розлива — все как один в малиновых пиджаках и в пудовых перстнях. Рядом с малиновыми пиджаками кушали лапшу стопудовые тетки в кофточках, вышитых стразами. Евгений заметил, как она смотрит на пиджаки и стразы, и сказал, пряча улыбку в усы:

— Не удивляйся, это не влюбленные пары, это деловые партнеры. Бизнесмены и бизнесвумены. Скорей всего, сделки какие-нибудь обговаривают за обедом. Вот вечером сюда совсем других девочек приведут. Хочешь сюда вечером прийти? Интересно же, да?

Ничего интересного для нее здесь не было. Тамара краем глаза заглянула в счет, который официант принес на красивой плоской тарелочке, и тут же почувствовала, как все бесконечные метры китайской лапши стали скручиваться в тугой узел в ее желудке. И блинчики с неизвестной науке начинкой она, скорей всего, никогда в жизни больше в рот не возьмет. К тому же в своем деловом костюмчике Тамара и днем-то чувствовала себя неловко посреди этих пиджаков и стразов, а уж вечером, когда сюда приведут «совсем других девочек»… Нет, ну его, этот китайский кабак, только настроение испортилось.

— Поедем отсюда скорей, — сказала она, невольно ежась под взглядом какого-то малиновопиджачного бизнесмена с откровенно бандитской рожей. — Не хочу я сюда вечером идти. И вообще, вечером уже на поезд надо. Я еще вчера уехать хотела.

Евгений ничего не ответил, только посмотрел на нее как-то странно — с удивлением, что ли? И что тут удивительного, если китайский кабак ей не понравился? Не понятно, что ли: чужая она здесь. Лишняя. Как чертополох посреди роз. Среди жирных, самодовольных, гигантских парниковых роз, пахнущих духами «Опиум».

Они шли по улице, и у Тамары почему-то все больше и больше портилось настроение. И ноги в тесных сапогах опять заныли. Евгений искоса поглядывал на нее, улыбался в усы, молчал, и это ей тоже не нравилось. Что в ней такого смешного?

— Куда мы идем? — наконец не выдержала она. — Наверное, собираться пора. И билеты купить надо. А я еще по магазинам хотела — плеер Наташке обещала. Времени у нас мало осталось.

— Времени у нас — вагон, — помолчав, сказал Евгений и вздохнул. — Я билеты уже взял… на завтра.

Она не сразу поняла, что это значит, а когда поняла, что это значит, почему-то страшно обиделась.

— И когда ты их взял? — Тамара остановилась, задрала голову и настороженно уставилась в его лицо. Его лицо было чрезвычайно самодовольным, но глаза все-таки слегка убегали в сторону.

— Ну… еще перед отъездом, — признался Евгений и вдруг заметно смутился. — Малыш, ты не подумай чего, я ничего не планировал, я просто надеялся… то есть я подумал, что мы встретимся… просто так, в театр сходим, что ли…

— В цирк, — буркнула Тамара, отвернулась и пошла, остро ощущая свое одиночество. Черт, как сапоги жмут.

Евгений догнал ее, взял за руку, пошел рядом, заглядывая сбоку в лицо, заговорил виноватым голосом:

— Ну, чего ты рассердилась? Как маленькая, ей-богу… Я же как лучше хотел!

— Я не рассердилась, — сказала она скучно. — Я устала. Ноги болят. И спина. И плеер Наташке я не купила.

— Правильно! — подхватил он с готовностью. — Тебе просто отдохнуть надо! Сейчас в гостиницу — и спать, спать, спать… Ты поспишь, а я пока поброжу, мне еще кое-что сделать надо. Поехали?

— Поехали, — вяло согласилась Тамара. Ей самой больше всего хотелось в гостиницу — и спать, спать, спать… Но он опять все решил за нее, и это было обидно.

Так она и обижалась молчком до самого своего номера, с некоторым сарказмом, удивившим ее саму, наблюдая за Евгением, который с подчеркнутой заботой хлопотал вокруг: раздевал и разувал, растирал ее нестерпимо болевшие ступни, готовил ванну, приволок из буфета большой фаянсовый чайник с вкусно заваренным чаем, распечатал пачку печенья, снял покрывало с кровати, взбил подушку… Дождался, когда она выйдет из ванной, слабая и полусонная, уложил ее в постель, задернул шторы — и ушел. И закрыл ее в номере.

— Ну, это уж вообще, — пробормотала Тамара, услышав, как поворачивается ключ в замке. — Это просто возмутительно, вот что…

Но возмутиться как следует она уже не смогла — сон обрушился на нее мягким белым сугробом, только не холодным, а теплым, душистым, свежим. Ей, кажется, ничего не снилось, кроме самого этого сна — чего-то белого, мягкого, теплого и душистого: света нет, но не темно, много каких-то разных звуков, но тишина, и острое чувство времени, и полная, идеальная безмятежность — да наплевать на время, оно мне неинтересно, я никуда не спешу, и проснусь я тогда, когда захочется, а не за пять секунд до будильника.

Она проснулась за пять секунд до того, как в замке осторожно заворочался ключ, и за эти пять секунд между сном и ключом успела много чего передумать о своей жизни, много чего вспомнить и проанализировать, и даже, кажется, какие-то планы на будущее прикинуть… Но тут ключ в замке заворочался, щелкнул, дверь стала потихоньку открываться — и Тамара моментально забыла, о чем думала. О чем тут думать, в самом-то деле? Евгений сказал, что любит ее… Вот пусть сам теперь и думает, как и что…

Ей понравилась ее логика, она даже засмеялась вслух.

— Проснулась? — радостно спросил Евгений от двери. — А я тут шуметь боюсь… Ох, черт!

В темноте что-то грохнуло, что-то с деревянным стуком упало, что-то мелко рассыпалось по полу и даже вроде бы разбилось. Тамара опять засмеялась: шуметь он боится! А что бывает, когда он не боится шуметь?

— Я свет включу, ладно? — Евгений пробрался в комнату и теперь маячил перед ней в темноте неясным силуэтом. — Ты зажмурься пока… Сейчас я все там соберу. Вот, черт, наверное, поломалось что-нибудь.

Ничего там не поломалось. Чему там было ломаться? В пакетах и коробках, которые он приволок, были: большой стеганый халат с вышитыми широкими отворотами, плюшевые домашние тапочки, толстые шерстяные носки, кожаные рукавицы на меху и хорошие зимние сапоги на низком каблуке. Очень хорошие сапоги, стильные и дорогие. Осенью она перед этими сапогами стояла, наверное, целый час, а потом купила другие — те, в которых мучается второй месяц. Зато те, в которых она мучается, были почти в три раза дешевле.

Она сидела в постели и растерянно смотрела, как Евгений носит из прихожей эти пакеты и коробки и вываливает содержимое ей на колени, а потом пошли мелкие пакетики, и он стал складывать их на тумбочку, а когда тумбочки не хватило — то в кресло.

— Ничего не разбилось, — приговаривал он, собирая с полу в прихожей и сваливая в кресло какие-то пакетики, коробочки, баночки, бутылочки. — Кажется, пирожные немножко помялись. Но это ничего, они хорошо завернуты, мы их и мятые съедим. Съедим, да?

Тамара сидела и молча таращилась на этот филиал оптовой базы, и Евгений наконец заметил ее молчание, остановился посреди комнаты и обиженно сказал:

— Малыш, ты бы хоть примерила, что ли… Или тебе совсем ничего не нравится? А я так старался, выбирал-выбирал, выбирал-выбирал…

— А… э-э… нет, нравится. — Тамара неуверенно потрогала пальцем сдержанно сияющее великолепие немыслимо дорогих сапог, покашляла и испуганно спросила: — Это мне, что ли?

— А кому? Мне, что ли? — передразнил ее Евгений. — Эй, ты чего? Малыш, что с тобой?

— Ничего, — с трудом сказала она. — А откуда ты размер знаешь?

— А я стельку из твоего сапога вынул и в магазине по ней мерил, — заметно гордясь собой, признался он. — Это я правильно сделал?

— Мои сапоги мне маловаты. — Кажется, она говорила совсем не то, что надо, а что надо говорить в таких случаях — она совсем не знала.

— Ну да, я заметил. — Теперь он уже не скрывал гордости. — У тебя ноги болят. Я сначала по стельке померил, а потом на размер больше попросил. Я молодец, да? Согласись: я молодец!

— Да, ты молодец, — согласилась она и заплакала.

— Здрасте вам. — Евгений смотрел на нее растерянно и испуганно. — Вот этого я уже совсем не понимаю. Ну что такое, в самом деле? Может, я тебя обидел чем-нибудь? Что ты все время ревешь? Объяснила бы хоть, а?

Ну что она могла объяснить? Ей было ужасно стыдно, что она все время ревет, да еще при нем. Всю жизнь она твердо знала, что ни в коем случае нельзя плакать при ком-нибудь. Впрочем, она и без свидетелей плакала редко, она вообще не была плаксой, а уж если плакала, значит, причина была серьезная. Настоящая причина, а не какой-то вздор типа сентиментальных переживаний по поводу неожиданных подарков. Наверное, потому, что она никогда в жизни не получала этих самых неожиданных подарков. Она всегда знала, что бабушка и дедушка на день рождения и на Новый год обязательно ей что-нибудь подарят. Муж дарил ей цветы и духи — тоже на день рождения и на Новый год. Ну, еще Восьмого марта, если не забывал. Девочки тоже делали ей подарки — их этому бабушка с дедом научили. Но чтобы вот так — ни с того ни с сего, без всяких праздников… Да еще такую кучу сразу. Да еще все такое дорогое! Да и не только в этом дело. Может быть, дело в том, что ни разу в жизни Николай не утащил стельку из ее старого сапога, чтобы выбрать ей новые. Покупка обуви, одежды, еще чего-нибудь для нее — все это заранее обсуждалось, обговаривалось, выкраивалось из семейного бюджета и было ее заботой. Без обсуждений Тамара покупала только вещи для мужа и девочек, но они тоже как бы не считались подарками.

— Извини, — сказала она сухо и с силой вытерла лицо концом пододеяльника. — Мне ужасно неловко. Я не привыкла к таким подаркам и теперь не знаю, как нужно себя вести. Как благодарить…

— С ума сойти, — выдохнул Евгений беспомощно, небрежно отодвинул кучу вещей, наваленных поверх покрывала, сел на край кровати и осторожно взял ее за руку. — Малыш, я правда не понимаю, чего ты злишься. Ну, не нравится тебе — и черт с ним, оставишь все здесь, уборщица за тебя свечку поставит. Но сейчас тебе что-то надевать надо, правда? Ты же в одном костюме приехала — ну, понятно, на один день… Но раз уж так получилось, что не на один день… Эй, не злись, что ты сразу кулаки сжимаешь! Я просто подумал, что не надо тебе здесь босиком ходить — пол холодный все-таки. В тапках ведь удобней, правда? И в халате дома удобнее, чем в пиджаке. Или ты не любишь халаты? Может, ты спортивные костюмы любишь? Извини, я же не знаю… А сапоги — потому что ты ноги намучила уже не знаю как. Ведь нельзя же так! Я хотел, чтобы мы погуляли немножко, просто по улицам побродили, я тут такие уголки знаю, тебе бы понравилось. А в твоих сапогах много ли походишь? Если эти велики — тогда на носок. Смотри, какие носки толстые! Тепло будет.

Он заглядывал ей в лицо, перебирал ее пальцы, лицо у него было растерянное: он совершенно ничего не понимал.

— Ты совершенно ничего не понимаешь, — сказала Тамара и тяжело вздохнула. — Ты не должен мне ничего дарить. Это неправильно.

— Да я пока ничего и не дарил, — искренне удивился он. — Это же не подарки, а так, вещи. Самое необходимое в данный момент. Чтобы жить удобней. Чтобы ты не маялась и не мерзла. Простудишься еще…

— И заботиться ты обо мне не должен, — перебила она торопливо. — Ну, я не знаю, как тебе объяснить. Я не маленькая, и не беспомощная, и не больная, и ты…

Она чуть не сказала «и ты мне чужой», но в последний момент прикусила язык: какой же он чужой? Она неловко замолчала.

— Ну? — суховато вопросил Евгений и выпустил ее руку. — Ну, что ты еще собиралась сказать? Что я тебе чужой, да?

Она молчала, глядя на него растерянно и виновато, и он молчал, хмурился, разглядывал свои руки, лежащие на коленях, потом решительно встал и стал ходить из угла в угол, что-то все время передвигая, переставляя, перекладывая с место на место. В общем, делом занялся. А между делом говорил нейтральным тоном, не глядя на нее:

— Я тут всякого понемножечку принес. Ты ведь не хочешь в ресторан, я правильно понял? Значит, дома поедим, а потом погуляем, рано еще, кажется, даже семи нет… Да, без двадцати семь. Или сначала погуляем, а потом поужинаем. Ты не против?

— Да, — неуверенно сказала Тамара, глядя, как он расхаживает по номеру. — Нет, я не против.

— И ты наденешь эти чертовы сапоги, потому что в своих ходить не сможешь, — тем же тоном продолжал Евгений. Потом остановился, уставился ей в лицо сердитым и отчаянным взглядом и решительно произнес: — И не смей считать меня чужим! Мы никогда не будем чужими! Понятно?

— Ага. — Она почувствовала, как по ее лицу сама собой расползается дурацкая счастливая улыбка, и храбро призналась: — А я боялась, что это я чужая. Ну, что ты про меня так думаешь.

Он шагнул ближе, навис над ней, хмурясь, сжимая и разжимая кулаки, сверкая глазами и шевеля усами, наконец шумно выдохнул и угрожающе начал:

— Я сейчас скажу, что я о тебе думаю! Ох, как я сейчас скажу, что я о тебе думаю…

Тамара пискнула, скатилась с кровати и попыталась удрать в ванную, но он перехватил ее, поднял на руки и закружился по комнате, слегка подбрасывая ее и грозно рыча ей в ухо:

— Ух, ты бы знала, что я о тебе думаю…

У нее уже знакомо закружилась голова, дыхание перехватило, сердце застучало, как бешеное, и, совершенно не соображая, что говорит, она забормотала беспомощно и смущенно:

— А как же гулять? Ты же хотел гулять… А мне надо плеер Наташке… Отпусти меня!

Он неожиданно остановился, поставил ее на пол, разжал руки и отошел. Тамара испытала мгновенный всплеск острого разочарования — с какой это стати он вдруг ее послушался? — осторожно приоткрыла глаза и поискала его взглядом. Евгений стоял над креслом, в которое свалил все мелкие пакетики и коробочки, растерянно смотрел на эту кучу и скреб пятерней в затылке.

— Куда же я его дел-то, а? Ведь сразу теперь не найду, — задумчиво приговаривал он, впрочем даже и не пытаясь что-нибудь искать в этой куче. — А ведь я приносил. Не мог же я его в магазине забыть, правда?

— Правда, — согласилась Тамара. — А чего ты не мог забыть-то?

— А ничего я не мог забыть, — гордо сказал он, все так же растерянно глядя на заваленное коробками и пакетами кресло. — Я вообще не забывчивый… Вот ты, например, помнишь, что твоя Натуськинс просила?

— Натуська, — машинально поправила его Тамара. — Мы ее вообще-то по-всякому зовем, но чаще всего — Натуськой.

— Тем более! — назидательно сказал Евгений, оторвал руку от затылка и помахал в воздухе указательным пальцем. — Тем более, если Натуська! Тогда совершенно точно: я его забыть никак не мог. Следовательно, принес. Тебе понятна логика моих рассуждений?

— А как же, — важно подтвердила она, изо всех сил стараясь не засмеяться. — Логика твоих рассуждений мне совершенно понятна: если Натуська — тогда ты его забыть никак не мог.

Господи, как же ей нравилась логика его рассуждений! Эта его бестолковая трепотня, и многозначительно поднятый к потолку палец, и растерянное лицо, и хитрые глаза, и усы, из-за которых никогда не поймешь, улыбается он или нет… Ей нравилось в нем абсолютно все. А то, что он принимает решения, предварительно не поинтересовавшись ее мнением, — так это от его многолетней привычки командовать подчиненными. Или от ее многолетней непривычки к тому, чтобы за нее кто-то что-то решал. В конце концов, большинство женщин, наверное, безумно радовались бы возможности спихнуть на кого-то решение хотя бы некоторых проблем. Особенно бытовых. А уж о крупных проблемах и говорить нечего! Вот что было бы, если бы Евгений предоставил ей самой решать, как развиваться их отношениям? А ничего не было бы. Она волновалась бы по поводу сочетания нарядного платья и зимних сапог, не спала бы ночей, думая, красить ли ресницы завтра утром, умирала бы от отчаяния, не встретив его днем где-нибудь на этаже, а может быть, когда-нибудь набралась бы такой невиданной смелости, что подкараулила бы его вечером после работы, чтобы пройти вместе двадцать метров до перекрестка: ей — направо, ему — налево. Вот что было бы. А скорей всего, не было бы и этого. Скорей всего, нырнула бы она в густую тень, спряталась бы под ковром, зажмурилась бы, заткнула уши и стиснула зубы, чтобы, не дай бог, нечаянно как бы не обнаружить своего существования в этом мире, и там, под ковром, переждала бы, пережила, переболела, а потом выползла бы наружу, и никто ничего не заметил бы. Потому что и замечать было бы нечего. А через какое-то время она и сама поверила бы: нечего было замечать, потому что ничего и не было… Нет уж, пусть лучше он решает — и за себя, и за нее, и за них обоих. Значит, и эта его черта ей нравится.

— Ты чего смеешься, а? — Евгений стоял над ней, грозно шевеля бровями, и топорщил усы. — Ты надо мной смеешься? Зря смеешься. Если я сказал, что принес, значит, принес!

Она и не думала смеяться, она просто тихо радовалась про себя, может быть, даже улыбалась, наблюдая его хождение из угла в угол и слушая его невнятную, ни к чему не обязывающую и такую забавную болтовню. Но тут не выдержала, рассмеялась громко, закричала сквозь смех:

— Да что принес-то?

— А вот что! — торжествующе произнес он, выхватывая из вороха вещей, сваленных на кровати, какую-то коробку и размахивая этой коробкой у нее перед носом. — И попробуй только сказать, что я не имею права! Это вообще не тебе, а Натуськинсу!

— Натуське, — поправила она, перестала смеяться и села на кровать. — А Натуська тут при чем?

Евгений бросил коробку ей на колени, присел рядом с ней, потер лицо ладонями и протяжно вздохнул.

— Малыш, что-то мне с тобой как-то трудно, — после минутного молчания заговорил он виноватым голосом, хмурясь и глядя в сторону. — Кажется, ты чего-то не понимаешь… Или это я не понимаю? Так ты объясни! А то ведь я не знаю, что и делать. Разве так можно жить? Так жить нельзя.

— Ты о чем? — Тамара вдруг почувствовала, как сильно и больно забилось сердце, и мгновенно пересох рот, и руки стали холодными и непослушными. — Почему тебе трудно? Как нельзя жить? Я правда не понимаю…

Евгений опять долго молчал, вздыхал, отводил глаза и шевелил усами.

— Ты все время сопротивляешься, — наконец сказал он недовольно. — Ну, в чем дело-то? Ну, хочется мне, чтобы ты в халате походила, — трудно тебе, что ли?.. И ножки чтобы не мучила… И съела чего-нибудь вкусненького… А плеер Натуськинсу — это ведь не тебе подарок. И даже не ей. Это вообще-то мне подарок. Чтобы время зря не тратить. Чтобы все твое время — только для меня. Понимаешь?

— Как я испугалась, — с трудом сказала она, закрыла глаза, перевела дыхание и почувствовала, как горячая волна облегчения смывает липкий холодный страх. — Как я испугалась, ты бы знал… Я подумала…

Она спохватилась, замолчала на полуслове… Евгений вдруг сильно толкнул ее, опрокинул на подушку, сжал ее плечи и близко наклонился, внимательно вглядываясь в ее лицо.

— Что ты подумала? — вкрадчиво спросил он. — А ну, колись быстро! Чистосердечное признание…

— Я подумала, что ты меня бросить хочешь, — выпалила Тамара. — Ты сказал: со мной трудно, так дальше нельзя… Ну, вот я и подумала.

Евгений усмехнулся, склонился еще ниже, потерся носом о ее нос и вздохнул:

— Значит, не хочешь правду говорить…

— Да я правда так подумала, — слабо вякнула она, чувствуя, как опять сладко закружилась голова.

— Ладно, ладно, — сердито перебил Евгений, отпустил ее плечи и решительно поднялся. — Не морочь мне голову. До такой дури даже ты додуматься не могла. Ничего, ты мне потом все расскажешь. Под пытками и на детекторе лжи. Вставай, ужинать пора. Корми своего мужика, охотника и добытчика. Потом гулять пойдем… Причем — в новых сапогах! Я все сказал.

Тамара хотела обидеться — например, за то, что он ей не поверил. Но ведь он не поверил потому, что сам такой мысли не допускал — бросить… Это было хорошо, это было просто замечательно, и обижаться тут было глупо. Можно было обидеться еще и на диктаторский тон, но она вдруг с изумлением поняла, что и его диктаторский тон ей безумно нравится, как нравится и все остальное. Вот бы никогда не подумала…

— Сатрап, — с удовольствием обругала она его. — Тиран. Душитель всяческих свобод.

И царственным жестом запахнула на себе расшитые полы необъятного халата.

— Здорово! — восхищенно оценил Евгений не то халат, не то ее высказывание. — Я тебе покажу свободу! Давай рукава подвернем… Ты у меня живо о свободе забудешь! А что длинноват — так это ничего, да? Это на вырост. Все-таки какая ты маленькая… Ты теперь о свободе даже и не мечтай! И тапочки надень, смотри, какие хорошие тапочки, мягкие…

Он опять смешно и нелепо суетился вокруг нее — больше мешал, чем помогал, — но это уже не вызывало у нее снисходительной насмешливости. Он заботился о ней, и это было странно, непривычно и так прекрасно, что хотелось плакать. Смеяться тоже хотелось. Наверное, истерика начинается. Тамара никогда не понимала, что это такое — истерика, и даже не очень-то верила, что она существует на самом деле, а не выдумана капризными бабами как средство давления на окружающих. Оказывается, существует. Оказывается, это волшебное состояние — истерика. Если, конечно, то, что она сейчас чувствует, — это и в самом деле истерика.

— Кажется, я истеричка, — сообщила она Евгению мечтательным тоном, наблюдая, как тот вскрывает упаковки с нарезкой и вытряхивает содержимое банок на одноразовые пластиковые тарелки.

Евгений изумленно глянул на нее и вдруг захохотал, роняя тарелки на пол. Отсмеялся, собрал с пола посуду и буднично сказал:

— Малыш, ты домой не звонила? Наверное, тебя сегодня ждали? Или завтра? Беспокоиться не будут?

Ух ты… Она обо всем забыла! Она забыла — а он напомнил. Ой, как стыдно, как невыносимо стыдно, как все плохо получилось…

— А ты? Ты своим звонил? — наверное, это была попытка оправдаться перед собой. А может быть, попытка защититься. Во всяком случае, ее совершенно не интересовало, помнил он о своей семье или нет.

— А меня не ждут, — легко сказал Евгений. — Ты звони, а я пока пойду посуду помою. И яблоки. Звони, звони. Тут прямой выход на межгород, через восьмерку. Код помнишь?

Он скрылся в ванной, закрыл за собой дверь и сразу включил воду. Тактичный, стало быть. Ну-ну. Тамаре это нисколько не помогло. Телефонная трубка была тяжелее кирпича, а кнопки с цифрами никак не продавливались, сопротивлялись пальцу, даже отталкивали его. Зачем она звонит? Сейчас дома только дед, Николай еще на работе, Натка — в музыкальной школе… Дед обязательно почует, что с ней что-то не то. Надо было попозже позвонить, и тогда наверняка ответила бы Натуська. Тамара уже собралась по-ложить трубку, не дожидаясь длинного гудка вызова, как вдруг — почему-то без всякого длинного гудка — в ухо ей закричал тонкий Наташкин голос:

— Мам! Это ты? Алё! Кричи громче, я ничего не слышу!

— Да я пока ничего и не говорила, — вдруг сразу успокоившись, сказала Тамара. — А ты чего так вопишь? И почему ты не на музыке?

— Здрасте, — уже нормальным голосом заявила Натка и недовольно засопела. — Какая музыка? Сегодня четверг! А ты чего домой не едешь? Тут кто-то все время звонит, а ничего не слышно. Я думала, это ты. Дед говорит, что не ты. Он говорит, что почувствовал бы, если бы ты. А я думала, что ты.

— Не чирикай, — строго велела Тамара, невольно улыбаясь. — Давай по порядку. У вас там все хорошо?

— Хорошо, — неуверенно ответила Натка. — Только дед из холодильника селедку стащил. Я отобрала, но он, кажется, успел немножко съесть.

— Детский сад, — с досадой начала Тамара. — Ну как вас оставлять?

— Нет! — тут же перебила Натка. — Он говорит, что не успел! Ябедой меня обзывает! Ма, Аня мне свою юбку отдала, кожаную. Она ей велика, а мне почти как раз, только чуточку ушить надо. Ты ушьешь? А то Новый год скоро, а я без кожаной юбки! Ты мне плеер купила? Когда ты приедешь?

— В субботу утром, — виновато сказала Тамара. — Плеер… да. Привезу.

— Ура! — тут же завопила Наташка. — А он такой, как надо?

— Даже лучше, — уверенно ответила Тамара, совершенно не представляя, о чем говорит. — Дай трубку дедушке.

— Здравствуй, доченька. — Глуховатый голос деда лился ей прямо в душу, наполняя теплом и покоем. — Как ты там? Не болеешь? Не мерзнешь? Кушаешь хорошо?

— Пап, ты зачем селедку своровал? — Тамара старалась говорить как можно более грозно, но сама чувствовала, что у нее не очень-то получается. — Вот приеду — я с тобой разберусь!

— Ну, так и приезжай скорей, — с готовностью откликнулся дед, непринужденно игнорируя селедочную тему. — Мы уж тут соскучились. Анечка нынче заходила, супу с клецками наварила, вкусного. Она у нас умница. Наташеньке одежку какую-то подарила, а мне — рубашку в клетку. Я ей с собой баночку помидоров дал, а варенье она не стала брать, говорит, старое еще не кончилось. Наташенька полы вымыла. Пес кашу не жрет. Тапки твои таскает туда-сюда. Совсем растрепал. Так что ты уж скорей приезжай, мы без тебя никак не можем.

— И я никак без вас не могу. Папочка, ты уж не болей, пожалуйста. Чейза сыром не корми. Сам селедку не трогай. Присматривай за Наташкой, вся надежда на тебя. Я послезавтра приеду. Я тебя люблю.

Она положила трубку и только тогда заметила, что Евгений стоит в дверях ванной, в руках — мокрые пластиковые тарелки, а выражение лица у него такое странное…

— Ты чего такой? — осторожно спросила она. — Что случилось?

— Завидую, — помолчав, буркнул он сердитым и одновременно жалобным голосом, потопал к тумбочке, опять принялся что-то распаковывать, раскладывать по тарелкам, резать. — Я тебе жутко завидую, вот что случилось. Тебя ждут, тебя любят… Когда ты по телефону говорила, у тебя лицо прямо светилось. Малыш, ты счастливый человек, и я тебе завидую.

— Да брось. — Тамара растерялась и даже испугалась почему-то. — Что за глупости — завидует он… Конечно, ждут, а как же! И любят, да. Так и я их всех люблю. Это же семья, обыкновенное дело. У всех так. И тебя тоже ждут и любят…

— Нет, — перебил он с досадой. — Ты просто не понимаешь. У тебя все так хорошо, что ты даже представить себе не можешь другое… Когда не ждут и не любят… И даже еще хуже. Ладно, не обращай внимания. Что-то я совсем не о том заговорил, тебе это не интересно. Давай поедим — да и гулять пойдем, да?

— Да, — рассеянно согласилась она, думая совершенно о другом. О том, что он уже не раз говорил, что его не ждут, а теперь заявляет, что и не любят… Это было ей интересно, как, впрочем, интересно было все, что его касается. И еще это пугало ее, и удивляло, и… раздражало, что ли? Тамара повертела свои ощущения, порассматривала со всех сторон: откуда бы взяться раздражению? И поняла: она ему просто не верит. Как может человек, у которого есть семья… ну, жена — особый разговор, мало ли что бывает, в конце концов, у нее тоже муж… ох, черт, совсем запуталась. Но ведь у нее есть дед и девочки, а у него — сын, отец и мать, нормальная родная мать, которая не просто родила его, но и растила, лечила, учила, была всегда рядом, давала подзатыльник, если он приносил двойку, и не спала, если он задерживался где-то с друзьями. Или он не приносил двоек и не шастал где-то майскими ночами? Ну, тогда мать, наверное, сияла от гордости на родительских собраниях в школе, хвасталась подругам его успехами, и, уж конечно, всегда любила его. И сын любил его, как может ребенок не любить отца?

— Я тебе не верю, — хмуро сказала Тамара, пряча глаза и гоняя маринованный гриб пластмассовой вилкой по пластмассовой тарелке. — Ты извини, я не хочу тебя обидеть, но… Разве так можно говорить? Ты сам какие-то ужасы выдумываешь, а потом сам же и страдаешь. Это неправильно.

Евгений удивленно уставился на нее, помолчал, а потом не очень уверенно проговорил:

— Да я не страдаю… И ужасы не выдумываю. И нет никаких ужасов, все обыкновенно: жене на меня плевать, сын уже большой, он и без меня прекрасно обходится, у родителей главная забота — Вера… сестра моя. У нее в жизни все как-то не складывается, вот старики ее проблемами и заняты. Никаких ужасов, просто я… никому не нужен, вот как получается. Да это ничего, я привык.

Она беспомощно смотрела в его синие глаза, в его совершенно спокойные синие глаза, и не верила ему, потому что поверить было страшно, и старалась не заплакать, и думала, что нужно сказать что-то очень важное, что-то необходимое, чтобы он понял, что не прав, и никак не могла придумать ничего толкового, и сказала:

— Ты мне нужен.

— Надеюсь. — Он заулыбался, засверкал глазами, медленно протянул руку и осторожно тронул пальцем ее нос. — Надеюсь, что нужен. Кто еще тебе колбаски принес бы? И миндальных пирожных, да? Отвечай честно — все дело в этом, правда?

— Правда, — честно ответила она, глядя в синие смеющиеся глаза и чувствуя мгновенное облегчение. Она всю жизнь избегала драматических сцен и высоких слов, и сейчас обрадовалась тому, что он все превратил в шутку. Ему совершенно не обязательно знать, что это вовсе не шутка — колбаска, пирожные, халат, сапоги… Дурацкий китайский кабак, спокойный сон посреди дня, бесцельная прогулка по вечерней Москве. Никто никогда не интересовался, что она ест, когда отдыхает и во что одевается. Только бабушка и дедушка, но это было давно, еще в детстве, но детство кончилось рано, когда старики стали болеть и слабеть, и ей самой пришлось о них заботиться. Сначала — о них, потом — еще и о муже, потом — о детях. Она забыла, что это такое — когда кто-то заботится о тебе. Она даже и не догадывалась, как это ей нужно.

Евгений убирал с тумбочки остатки их ужина, заворачивал мусор в пакет, наводил порядок, не позволял ей, как он сказал, «пачкать руки», потом помогал ей одеваться, застегнул «молнии» на новых сапогах, подал дубленку, проверил, не забыла ли она новые рукавицы… Она чувствовала себя маленькой, беспомощной и зависимой, но нисколько не боялась этого чувства, потому что о ней заботился он — большой, сильный и родной.

— О чем ты думаешь? — вдруг спросил Евгений, уже собираясь распахнуть перед ней дверь. — Мне иногда страшно хочется узнать, о чем ты думаешь. Вот прямо сейчас, вот в этот момент.

— О тебе, — ответила она с готовностью.

— И что ты обо мне думаешь?

— Что ты большой, сильный и… — Она на миг запнулась, поймала его взгляд, почувствовала, как запылали щеки, и выпалила: — И красивый.

Евгений внимательно рассматривал ее смущенное лицо, вздыхал, хмурился, шевелил усами и наконец строго спросил:

— Вот интересно, я от тебя правды когда-нибудь добьюсь?

— Какой правды? — удивилась Тамара.

— Всей правды, — так же строго сказал он. Помолчал, повздыхал, разглядывая ее лицо, закрыл дверь и сунул ключ в карман. — Знаешь, малыш, мне все время хочется тебя спрашивать… Обо всем. О тебе. И чтобы ты рассказывала, рассказывала, рассказывала… Я, наверное, всю жизнь слушать мог бы.

— Спрашивай, — легко согласилась она, не слишком вдумываясь в смысл разговора, потому что как раз сейчас была целиком поглощена впечатлением от новых сапог, в которых даже походка изменилась. — Жень, ты спрашивай о чем угодно. Я на любой вопрос отвечу.

Они молча шли по длинному гостиничному коридору, потом вышли в темноту зимнего вечера, потом свернули в какую-то старую, узкую, не очень хорошо освещенную улочку, Евгений вел ее за руку и молчал, и она молчала, ей нравилось молчать вместе с ним, это было даже лучше, чем разговоры, хотя и разговаривать с ним было хо-рошо, и просто смотреть на него, и ловить его взгляд, и думать: а о чем он думает? Они вдруг остановились, Тамара подняла глаза, выплывая из блаженного покоя, огляделась — парк какой-то, старый, немножко запущенный, медленный редкий снег, чей-то молодой смех во дворе дома через дорогу… Кажется, все это было, только не здесь, а где-то далеко, в другом месте… Ах, ну да, это было в ее дворе, давно, еще в прошлой жизни. Год назад.

— Вопрос первый, — сказал Евгений так, будто не было этого почти часового молчания, будто без паузы продолжился их разговор в гостинице. — Первый вопрос у меня к тебе такой: ты за меня замуж выйдешь?

Глава 4

Поезда, гостиницы, самолеты, дома отдыха, санатории, чужая дача, палатка посреди леса, избушка на курьих ножках в дальней полувымершей деревне, шалаш в лесничестве, рай в шалаше, запретный плод в раю — только в раю вызревают запретные плоды… Господь не знал, что запрещает. Или знал? Потому и запретил, что не смог разделить счастье и боль, восторг и тоску, безграничную самоотверженность любви и безграничный эгоизм страсти. Не смог разобрать взрыв на составляющие его части, не смог убрать из взрыва опасность — потому и запретил. Но разве можно запретить взрыв?

Тамара жила в эпицентре взрыва, она сама была этим взрывом, каким-то очень долгим, никак не заканчивающимся взрывом. Она все ждала, когда это закончится, потому что никакой взрыв не может быть долгим, на то он и взрыв: мгновенная вспышка, пять тысяч градусов по Цельсию, оглушающий грохот — и конец. Конец всему. Всем, кто рядом. Конец жизни. И черный медленный пепел, заполняющий бывшую жизнь. Но взрыв все продолжался и стал частью жизни, нет, не частью — всей ее жизнью. Но в ее жизни были и девочки, которым не было дела до каких-то там взрывов, им была нужна мать, она не могла допустить черный медленный пепел в жизни дочерей. В ее жизни был дед — единственный настоящий папа, отобравший ее у смерти, у страшной медленной смерти длиной в целую жизнь одинокого, никому не нужного, больного ребенка. В последнее время он тревожился за нее, что-то чувствуя, выспрашивал, все ли в порядке на работе, а однажды сказал беспомощно:

— Доченька, я боюсь тебе помешать… Ты на меня не оглядывайся, ты как хочешь живи.

Она не знала, как справиться с этим, и только горячо и неумело молилась, выпрашивая у Бога здоровья и спокойствия для деда.

В ее жизни был Николай, вечно молчащий Николай, никогда ничего не спрашивающий, все понимающий, любимый ее дочерьми отец, любящий отец ее дочерей, часть ее семьи, часть ее жизни, двадцать лет вместе — шутка ли? К тому же абсолютно не приспособленный к самостоятельной жизни. Разве она могла скормить взрыву свою семью?

— Ты выйдешь за меня замуж? — двадцать лет назад спросил Николай.

— Да, — сразу ответила она.

Он заметно удивился, а потом даже как-то раз признался, что не ожидал ее быстрого согласия. Все-таки они были очень мало знакомы — вернее, он-то за этой второкурсницей следил уже полгода и даже осторожно оказывал знаки внимания. А она, погруженная до хохолка на стриженой макушке в учебу и в заботу о своих стариках, никаких знаков его внимания, кажется, не замечала. Эта маленькая красивая девочка со всеми была одинаково приветлива, доброжелательна, дружелюбна — и не замечала ухаживаний. Серьезная девочка. Он сразу понял, что из нее получится прекрасная жена.

Вообще-то она не собиралась выходить замуж так рано. Ей надо было закончить институт, а потом найти хорошую работу, чтобы не считать копейки из пенсий дедушки и бабушки, тем более что копеек не хватало — считай не считай. Старики уже стали слабеть и стареть, им не на кого было надеяться, кроме как на нее, ей не на кого было надеяться, только как на себя… И знаки внимания всех этих благополучных и безалаберных мальчиков она не замечала принципиально: все они не вписывались в ее жизнь, приглашали в кафе, назначали свидания и говорили о любви, а у нее каждый вечер был под завязку забит стиркой, штопкой, готовкой и зубрежкой, и это еще в лучшем случае, это если дедушка с бабушкой не болели… Любовь! Вот уж дурь-то… От безделья все это, с жиру мальчики бесятся.

Николай говорил не о любви, а о семье. Это она понимала, этому она верила. Он вообще вызывал доверие — спокойный, молчаливый, серьезный… Положительный. Старше ее на пять лет, через полгода — диплом, работа, заработок! Самостоятельный человек. Бабушке и дедушке он понравится. Ей будет полегче справляться со всеми домашними делами, он будет помогать — ведь муж должен помогать, правда? И у нее будет своя семья, настоящая семья, и дети, которых никто не бросит.

Все получилось очень быстро и как-то… деловито, что ли. Знакомство Николая с ее стариками: «Жених? Подумать только, а Томочка нам ничего не говорила! Ну, что же, дело молодое, семья — это хорошо. Ты, сынок, оглядись тут, выбери комнату, какая ваша будет. Вот эта нравится? Вот и хорошо». Знакомство Тамары с Колиной матерью: «Невеста? И когда свадьба? Ага… А жить где будете? У меня, сами видите, площади лишней нет. У вас есть? Это хорошо». Свадьба в институтской столовке, два столика, сдвинутых вместе, две ее подружки, три его друга, бутылка «Лидии», бутерброды с колбасой, пирожные с заварным кремом и крики «горько!». Вообще-то они расписались еще три дня назад, свадьбу, как таковую, вообще не планировали, и это спровоцированное приятелями празднование Тамаре не очень нравилось. Николай сидел важный и довольный, а она смущалась и безуспешно давила в себе раздражение — через три дня Новый год, потом — зимняя сессия, дел в доме по горло, а они тут время теряют… Это уже потом, начиная с первой годовщины их свадьбы, она сделала настоящий семейный праздник — с забавными стихами, сочиненными специально к этому дню, с новым платьем, с подарками друг другу, с шампанским, пирогами и радостными криками ее стариков, а потом и дочерей: «Горько!». Тамара никогда ни одного раза за все двадцать лет не пожалела, что вышла замуж за Николая. Интересно, а он когда-нибудь жалел?..


— Ты за меня замуж выйдешь? — спросил Евгений не глядя на нее.

— Я замужем, — напомнила она, внимательно следя за снежинками, которые проплывали мимо ее руки в новой кожаной рукавице на меху. — У меня семья, ты что, забыл?

— Я не забыл, — хмуро сказал он и тоже подставил снежинкам руку в тонкой замшевой перчатке. — У меня тоже семья. Ну и что? Семья — дело поправимое.

— То есть как? — От изумления Тамара сначала даже не поняла, что он имеет в виду. — Что значит — поправимое? Ты о семье говоришь как… я не знаю… как о несчастье! Как о болезни какой, что ли! Ничего, мол, не смертельно, дело поправимое! Вылечат — и забудешь, так, что ли?

— Да ладно тебе. — Евгений стряхнул нетающие снежинки с перчатки, взял ее за руку и притянул к себе. — Опять ты злишься. Я понимаю, что для тебя семья — это важно. Но ведь у тебя будет семья! У нас будет семья — я и ты. Просто была одна семья, а станет другая. Ведь для чего-то развод существует! По-моему, я все правильно понимаю…

Нет, он все понимал неправильно. Он вообще ничего не понимал. Была одна семья — стала другая… Ничего себе… Стало быть, прежней семьи уже не будет? Не будет, конечно, Николая, и это само собой разумеется. Но не будет и деда, и девочек, и даже Чейза, не будет такого утомительного и такого привычного, такого необходимого круга забот, волнений, радостей и огорчений, не будет смешной войны с дедом из-за категорически запрещенной врачами селедки, не будет их тихих и как будто ни о чем разговоров по вечерам, после которых ей становилось легче жить, не будет Наташкиных выступлений на тему «мне опять нечего надеть», не будет не очень умелой и потому особенно трогательной помощи Анны по хозяйству — понятно же, что Анна просто старается быть поближе к своим, чтобы все свои беды растопить в тепле семьи… И прогулок с Чейзом больше не будет, и его подхалимской морды, выглядывающей из-за холодильника, и ее монологов перед внимательно слушающим псом — потому что кому еще она могла рассказать обо всем, что происходит, о чем она думает, чего боится, на кого обижается, кому благодарна и кого готова убить… Не будет и старых часов на стене, которые вот уже почти двадцать лет со сводящим с ума постоянством уходят вперед на пять минут в сутки, и их каждое утро нужно подводить… Не будет гигантского алоэ на подоконнике, у которого не листья, а просто крокодилья пасть какая-то, и эта крокодилья пасть цепляется зубами за каждого проходящего мимо, и все чертыхаются, грозятся оборвать цветку листья, но не обрывают — этот цветок почему-то очень любила бабушка. От нее вообще осталось в доме много такого, без чего вроде бы и обойтись можно, что всегда как-то незаметно существовало само по себе, пряталось по углам, по полочкам и шкафчикам, а когда возникала необходимость, тут же оказывалось под рукой: всякие фартуки и прихватки, металлические щеточки и фигурные ножи, ситечки, щипчики, расписные коробки для чая, подушечки для иголок и двухлитровая банка, битком набитая разноцветными и разнокалиберными пуговицами. В общем, у нее не будет ее семьи. Как же так? Ведь это значит, что и ее у ее семьи тоже не будет! Разве это возможно — оставить семью без себя?

— Ну что ты молчишь? — нетерпеливо сказал Евгений. — О чем ты сейчас думаешь? Только честно ответь, ладно?

— О пуговицах в банке, — честно ответила она. — Два литра пуговиц — это же сколько лет собирать надо, а? Ведь они все не новые, со старых вещей срезаны, которые уже носить нельзя было. Бабушка пуговицы никогда не выбрасывала, старье — на тряпки, а пуговицы — в банку. А вещей у нас никогда много не было. Наверное, она эту банку всю жизнь наполняла. Там даже такие есть, знаешь, из перламутра, из дерева, из кости. Древние совсем. Настоящие. Понимаешь?

Евгений долго молчал, шевелил усами, стряхивал снег с воротника пальто, на нее смотрел. Наконец сказал недовольно:

— Ты опять морочишь мне голову. Просто чтобы уйти от темы разговора.

— Да нет, я как раз по теме… — Тамара вздохнула и повернула к гостинице. — Давай-ка мы все разговоры отложим, а? Потом поговорим, завтра. Или послезавтра. Устала я что-то немножко. И даже не немножко… Слишком я устала, как собака, прямо хоть ложись и помирай. Не до разговоров мне.

— Хорошо, — не сразу ответил он. — Но к этой беседе мы еще вернемся.

Он завоевывал жизненное пространство. Точнее — пространство для себя в ее жизни. Даже удивительно, как ему удалось занять такое большое пространство за такое короткое время. Он караулил, когда она выведет на прогулку Чейза, и пес бросался к нему, счастливо повизгивая, молотя хвостом, пытался прыгнуть на грудь и облизать лицо. Он нашел возможность познакомиться с девочками, в первую же встречу сумел разговорить, растормошить, развеселить Анну, и та постепенно привыкла откровенничать с ним, как с лучшим другом, как с лучшей подружкой, даже больше, чем с матерью. Он серьезно вникал в щенячьи Наташкины проблемы, обсуждал с ней тонкости взаимоотношений с одноклассниками, или невыносимое зазнайство этой дуры Гальки, или необъяснимое поведение Мальцева на физкультуре, или подготовку к концерту в музыкальной школе… Летом он отвозил Наташку в лагерь, а потом ездил вместе с Тамарой ее навещать и всегда привозил какие-нибудь гостинцы. Он решал все вопросы, казалось, еще до того, как они возникали: путевка в летний лагерь для Наташки, санаторий — для Анны, машину — в любой момент, когда нужно было что-нибудь срочно перевезти или куда-нибудь срочно доехать, редкие лекарства и лучшие врачи для деда, безупречная организация отдыха для Тамары… для них обоих. Они в первый же год провели отпуск вместе, в южном горном доме отдыха, почти двадцать дней, двадцать дней и двадцать ночей, с ума сойти, она опять не сра-зу вспомнила, что надо хоть иногда звонить домой… Вспомнила не сразу, но ждала возвращения с нетерпением, особенно в последние дни, особенно в последний день, когда так торопилась, швыряя вещи в сумку, что многое просто забыла, и Евгений ходил по номеру, собирая всякую ерунду — шампунь, тапки, зубную щетку, полотенце, пилочку для ногтей, упаковку аспирина… А она раздражалась, кричала, что и так в сумку ничего не помещается, выбрасывала каждый второй найденный им пустяк в мусорную корзину и через каждые пять минут пыталась дозвониться домой.

— Перестань, — успокаивал ее Евгений. — Не дергайся, малыш. Все там хорошо, ничего там не случилось. Просто что-нибудь на линии… Авария какая-нибудь. Связь такая, что поделаешь.

— Все такое! — сердилась Тамара. — Как будто только связь такая! У нас все такое! То перестройка, то Спитак, то Беловежская Пуща, то ваучеры, то путч, то расстрел парламента, то дефолт, то еще какая холера!

— Стоп, а это при чем? С твоими-то что может случиться?

— Мало ли… — Тамара оставила безуспешные попытки застегнуть дорожную сумку, шлепнулась в кресло и потянулась за сигаретами. — Все, что угодно, может случиться. Вплоть до землетрясения.

— Это в Орле-то? — Евгений засмеялся, и она смущенно улыбнулась, почувствовав себя круглой дурой.

— Ладно, не землетрясение. — Тамара раздавила в пепельнице недокуренную сигарету и полезла за новой. — Не наводнение, не цунами, не песчаная буря и не нашествие марсиан. Тогда чего телефон не отвечает?

— Знаешь, — сказал Евгений задумчиво. — Я понял, почему ты такая… уже давно, неделю, наверное. Просто я тебе надоел, ты домой рвешься, а тут я перед глазами маячу. Да? Только честно отвечай.

— Да, — честно ответила она. — Я рвусь, а ты маячишь.

Она всегда честно отвечала на его дурацкие вопросы, а он ей никогда не верил. И сейчас не поверил, сидел, лениво развалясь, смотрел снисходительно, улыбался самодовольно… Так бы и стукнула по затылку. Не очень сильно, не чтобы покалечить, а чтобы в чувство привести. Надо что-то решать.

Кажется, именно тогда она это придумала — расставаться на время. Хотя бы на два-три дня. Не видеть друг друга, не искать встреч, не звонить. Не маячить перед глазами. Евгений согласился: ладно, если ей так легче, то пусть так и будет. Но не встречаться хотя бы пару дней почему-то не получалось. Тамара иногда специально ждала, пока закончится обеденный перерыв, а потом уже шла в буфет в полной уверенности, что уж в это время там точно никого не будет. Там никого и не было — кроме Евгения, который честно пытался выполнить ее условие — «не маячить» и поэтому тоже ждал, когда пройдет обеденный перерыв и в буфете никого не будет… Они натыкались друг на друга и начинали хохотать. Наверное, над собой. Над своим беспомощным трепыханием в руках судьбы, а точнее — в руке судьбы, в одном крепко сжатом кулаке судьбы, в котором они были зажаты вдвоем. Как можно было договариваться о какой-то разлуке, пусть даже на три дня, на три часа, на три секунды, если оба они были зажаты в одном кулаке судьбы? Как два муравья. И трепыхаться нечего.

Он и не трепыхался.

А Тамара все-таки трепыхалась. Ей было страшно быть муравьем, зажатым в кулаке судьбы. Она всегда — по крайнем мере, с тех пор, как, сидя на коленях у деда и прижимаясь к его сердцу всем своим умирающим существом, впивалась в головокружительный вкус запретного соленого огурца, с того самого момента всю жизнь ощущала себя хозяйкой собственной судьбы. Сама решала, что нужно делать, — и сама делала. Никто не мог повлиять на ее решения, если они казались ей правильными. Ничто не могло сбить ее с дороги, которую она сама выбрала. А тут вдруг вон чего…

— Выходи за меня замуж. Я не хочу с тобой расставаться. Я так больше не могу. У тебя семья, у тебя дети, у тебя дед… А я — чужой? Ну, хорошо, не чужой, но ведь все равно в стороне! Неужели тебя такая жизнь устраивает? Неужели тебе все это нравится? Выходи за меня замуж — и у нас будет своя семья…

Она знала Евгения уже достаточно хорошо для того, чтобы отчетливо понимать: в их «своей семье» не может быть места ни деду, ни девочкам, ни даже Чейзу. В его понимании их «своя семья» должна состоять только из них двоих. При чем тут родители, при чем тут дети, тем более — какие-то деды, собаки, многолетние привычки и добровольно взятые на себя обязанности? Все это — в прошлом, все это их не должно касаться, все это ему неинтересно, а она должна принадлежать только ему, со всеми своими привычками и обязанностями. Так прямо он, конечно, не формулировал, но каждое его высказывание об их «своей семье» недвусмысленно подразумевало именно это.

— Пока можно квартиру снять, а потом наши как-нибудь разменяем… Они обе большие, можно хорошо разменять. Если, например, у тебя и у меня окажется хотя бы по однокомнатной, — их потом на хорошую квартиру поменяем, может, даже на трехкомнатную. Трехкомнатная для двоих — представляешь? Спальня, гостиная и кабинет! Будем жить как белые люди. Мебель новую купим. Мы же оба нормально зарабатываем, проблем не будет. И только вдвоем — в своей квартире! Нет, ты представляешь?

Она представляла не их вдвоем в трехкомнатной «своей квартире», а деда, Натку и Николая в какой-то халупе, доставшейся им после размена, и мебель, стоящую как попало, и гору пакетов, узлов и коробок, в которых невозможно найти нужную вещь, и чужой двор за окном, и тоскливые глаза Чейза, его обиженную и возмущенную морду: что это за незнакомые запахи, чужие, не домашние, гадкие запахи?

А о дедушке она даже думать боялась, даже представлять не хотела, как все будет. Ясно, что дед этого просто не переживет.

Всего этого Тамара ему говорить не стала. Она только спросила однажды:

— А твой сын как на это посмотрит?

— Да какая разница? — искренне удивился он. — Материально я его обеспечу, работу нормальную найду, поддержу, если что… А что и как у меня — ему все равно. Ты его со своими детьми не сравнивай. У нас с ним совсем другие отношения. В общем-то никаких отношений и нет.

Она этого не понимала — потому и не верила. Как это — никаких отношений с собственным ребенком? Ведь даже с ее детьми он постарался наладить прекрасные отношения. Он помнил их дни рождения и всегда дарил что-нибудь уместное и в то же время неожиданное, он доставал девочкам путевки, возил их на дачу, обсуждал с ними их проблемы, помогал Анне наладить быт, а Наташке — решить какую-нибудь зловредную задачу по тригонометрии. Он говорил с ними о моде, политике, друзьях, диете, смысле жизни, комнатных растениях и о будущем. Кажется, он занимался с ними гораздо больше, чем родной отец, и стал частью их жизни, их другом, их помощником, их поверенным, их «дядей Женей», который всегда нужен и всегда рядом.

Натуська однажды спросила:

— Мама, а у тебя с дядей Женей платонические отношения?

— Нет, — не сразу ответила Тамара, переждав внезапную острую боль в сердце и звон в ушах. — Нет, доченька, не платонические.

И замерла, с ужасом ожидая реакции дочери.

— А… — сказала Наташка спокойно и понимающе кивнула.

И больше никаких вопросов, а Тамара потом ночь не спала.

Анна однажды сказала:

— Если у меня когда-нибудь ребенок будет, я его Женькой назову.

— А если не он, а она? — спросила Тамара, безуспешно стараясь подавить в себе смятение. — Если не сына родишь, а дочку?

— Все равно Женька… — Анна подумала минутку, молча шевеля губами и мечтательно глядя в потолок, а потом решительно заявила: — Дочка Женька даже лучше. Красивее. Например, Евгения Павловна. Здорово, да?

Нет, с ума они ее сведут в конце концов. Что хоть происходит? А он еще утверждает, что с собственным сыном у него нет никаких отношений.

Она думала об этом непрерывно, и дома, и на работе, и стоя у плиты, и «на ковре» у начальства, и на дне рождения у подруги, и на пляже в отпуске, и на прогулке с Чейзом, и на полу возле кресла дедушки, и даже во сне, — и страдала от этих своих бесконечных дум, и не могла больше страдать — устала, страшно устала быть муравьем, зажатым в кулаке судьбы.

Объяснить все это Евгению она не могла, не находилось таких слов, которые он понял бы, а которые находились — те и ей самой казались неубедительными. И однажды, замученная своим страхом и его откровенным непониманием этого ее страха, она потребовала:

— Пообещай мне выполнить то, что я попрошу.

— Конечно, — легко согласился он. — Все, что угодно. А что ты хочешь?

— Я хочу, чтобы ты поклялся… Мы оба поклялись… Нет, подожди. Просто повторяй за мной, хорошо?

— Хорошо, хорошо. — Он с интересом ждал продолжения и не замечал, как она волнуется. — Что повторять-то?

— Мы клянемся, — начала Тамара, замолчала, перевела дух и ожидающе уставилась на него.

— Мы клянемся, — послушно повторил Евгений и так же ожидающе уставился на нее.

— Мы клянемся, что никогда не причиним боли нашим родным, не разрушим наши семьи, не обездолим наших детей, не обидим, не оставим, не забудем тех, кто от нас зависит…

И он повторил за ней каждое слово — не сразу, запинаясь и замолкая надолго, меняясь в лице… Тамара жестко говорила:

— Ты пообещал. Повторяй.

Внутри нее все тряслось и холодело, и она даже думать боялась, чем все это кончится.

— Все? — спросил Евгений после того, как она, надрываясь, вытащила из него последнее слово клятвы. Черт знает, что он имел в виду. Все — это могло означать все, что угодно. Все.

— Все, — обреченно откликнулась она. И это тоже могло означать все, что угодно.

Они долго молчали, бредя по дорожке парка, слушали слабое шуршание листьев над головой — была осень, хорошая тихая осень, и багровые листья еще не опали, еще держались за ветки, еще не высохли до бумажного хруста, но уже научились потихоньку шуршать суховатым тайным шепотком. Летом они бормотали сытым сырым голосом.

— О чем ты думаешь? — вдруг спросил Евгений не глядя на нее. — Только честно — о чем ты сейчас думаешь?

— О листьях, — честно ответила Тамара. Она всегда отвечала ему честно, а он никогда не верил.

— О каких листьях?! — Он и сейчас не поверил, изумленно вытаращился на нее, даже, кажется, рассердился.

— О кленовых. — Тамара вздохнула, подняла руку и погладила разлапистый лист в желто-красных разводах. — Листья осенью шепчутся. Летом у них совсем другой голос, совсем другой… А ты о чем думаешь?

— Гос-с-споди, — пробормотал Евгений сквозь зубы, отвернулся и пошел по дорожке дальше, чуть опережая ее. Помолчал, повздыхал и сказал не оборачиваясь: — А я думаю, что зря поклялся.

Она остановилась, внимательно пригляделась: уверенная неторопливая походка, прямая спина, развернутые плечи, независимая посадка большой светловолосой головы, руки в карманах… Может быть, он и в самом деле жалел, что поклялся. Все может быть. Но Тамара вдруг совершенно ясно почувствовала его облегчение. Как ни странно, это ничуть ее не задело, наоборот — его облегчение тут же передалось ей, и будто камень с души свалился, будто ощущение безысходности, с которым она жила так долго, вдруг рас-творилось в синем осеннем воздухе, унеслось тонким сигаретным дымком сквозь желто-красные кленовые листья в бледное осеннее небо — и там пропало. Странно все как-то. Наверное, она должна была бы обидеться, почувствовав его облегчение. Вон как он его скрывает. Вон как старательно демонстрирует свое разочарование. Или недовольство? В общем, какие-то сильные чувства. Тамара никогда не могла разобраться в оттенках сильных мужских чувств.

— Перерыв кончается, — буднично напомнила она, стараясь, чтобы он не понял, что она заметила его облегчение. — Пойдем уж, а то и пообедать не успеем.

— Ты после этого еще и о еде думать можешь? — Евгений продемонстрировал еще какое-то сильное мужское чувство. Кажется, раздражение.

— Могу, — миролюбиво откликнулась она. — Что ты, Жень, как маленький. Бабушка говорила: на меня обижайся, а не на хлеб. Переживание переживаниями, а кушать все равно надо. Я утром только пару оладушек перехватила, а до вечера еще далеко… А ты завтракал?

Она уводила разговор в сторону, уходя подальше от сильных мужских чувств, и он с готовностью последовал за ней, заговорил о том, что жена ему даже тарелку манной каши приготовить не хочет, практически всегда он питается в столовке, что это за жизнь, тут и язву нажить недолго… Тамара слушала эти его привычные жалобы, кивала с привычным сочувствием, и вдруг поймала себя на мысли: ну уж тарелку манной каши он и сам мог бы себе сварить… И тут же ужаснулась этой мысли, даже не столько самой мысли, сколько возникшему вместе с ней чувству насмешливого, отстраненного какого-то, высокомерного снисхождения: эх, мужики…

Они вернулись на работу, вместе пообедали в столовой, болтали ни о чем, даже смеялись чему-то — все как всегда, все в порядке.

После этого разговора они не встречались почти месяц. Не избегали встреч намеренно, не прятались друг от друга, не уезжали ни в какие командировки, но все-таки не встречались, даже на работе не виделись хотя бы случайно. Как-то само собой так получилось. А потом он однажды зашел к ней в кабинет среди бела дня, остановился у двери и, глядя синими тоскующими глазами, сказал:

— Малыш, я тебя люблю.

И все продолжалось по-прежнему.

Глава 5

Дед умер тихо и сразу. Еще вечером он смотрел телевизор, как всегда ругал правительство, играл с Наткой в шашки, по привычке доказывал Тамаре, что запреты врачей на острое и соленое — чистая глупость, вздыхая, съел овсянку и лег спать. Пару раз ночью Тамара вставала, заходила к нему, слушала его тихое спокойное дыхание, успокаивалась и опять ложилась. Нельзя сказать, чтобы ее мучила тревога, чтобы какое-то предчувствие было, — просто недавно дед простудился, несколько дней хлюпал носом и покашливал, вот она и послеживала, чтобы он чего не учудил, форточку бы не оставил открытой, например, или одеяло не сбросил. Это с ним бывало, он до сих пор считал себя сильным и здоровым, а сильные и здоровые должны спать при открытом окне и не должны кутаться в теплые одеяла.

А утром он не проснулся.

Разве она не знала, что это когда-нибудь случится? Она знала это и с ужасом ждала, старалась не думать, но часто думала, как это будет, как ей будет плохо… Она ждала, но удар все равно оказался неожиданным. И ей было гораздо хуже, чем она представляла. Она опять осталась одна. Сирота.

Народу был полный дом, даже удивительно, откуда они все взялись, вряд ли дед знал хоть десяток человек из всей этой толпы. Толпа приглушенно гомонила вокруг нее, медленно перемешивалась, пыталась присоединить ее к себе, вовлечь в свою непонятную и необязательную жизнь. В этой толпе свое сиротство Тамара ощущала еще острее. Смотрела на всех со стороны, из далекого далека, вяло удивлялась про себя: что они тут делают? Кто им ее дед, зачем они пришли? И Евгений пришел, он стоял у гроба рядом с Николаем, из своего далекого далека она смотрела на них и вдруг страшно удивилась: да ведь они похожи, почти как близнецы! Оба синеглазые и светловолосые, оба — с густыми усами, под которыми совершенно не угадаешь выражение рта, оба с широко развернутыми прямыми плечами, большими руками и крепкими длинными ногами. Только Евгений был несколько выше и массивней, а выглядел моложе. Какая-то малознакомая тетка в черном платке — кто такая, из соседей, что ли? — тоже заметила это поразительное сходство, сунулась к Тамаре любопытной мордочкой:

— Это брат Колин, что ли? Чтой-то я его раньше не видела…

— Это не брат, — вяло откликнулась Тамара, сдерживая острую ненависть и к этой любопытной мордочке, и к черным платкам, и к траурным выражениям чужих лиц: ко всем этим чужим, ненужным ей, но живым людям. — Это мой друг.

— Не брат? — удивилась любопытная мордочка. — А я думала — брат. Или еще какая родня. Сильно на Колю похож. И на покойника все смотрит и смотрит, смотрит и смотрит.

Евгений и правда, не отрываясь, смотрел на ее деда, а Николай искоса поглядывал на Евгения. Сейчас Тамара совершенно точно знала, о чем каждый из них думает. Будто слышала их мысли. Евгений думал: так вот кто был для нее важнее всего, важнее всех, вот из-за кого она вынудила меня дать ту дурацкую клятву, вот ради кого она пожертвовала нашим счастьем, моим счастьем, моей новой семьей. Николай думал: так вот кто отобрал у меня жену, вот из-за кого мне приходится все время ждать, что она вот-вот скажет, что уходит, бросает нас, бросает меня, оставляет меня одного доживать жизнь…

Чейз сидел, неловко прижавшись боком к одному из табуретов, на которые был поставлен гроб, а когда увидел Евгения — поднялся, слабо вильнул хвостом, сунул башку ему под руку. Николай болезненно поморщился, глянул больными глазами на жену… Она тоже поморщилась, остро ощущая его боль и обиду, но не зная, как ему помочь. Она сама была переполнена болью, ей поведение Чейза тоже показалось предательским. Зачем Евгений пришел? Просто посмотреть на того, кто все эти годы удерживал ее в семье? Убедиться, что он умер и теперь удерживать ее в семье некому? Зачем, зачем, зачем он пришел? Черт бы его побрал… Чего ему тут надо? Они все живые, а дедушка умер. Разве это справедливо?

Краем сознания она понимала, что нельзя так думать, но справиться с собой не могла — сил не хватало, все ее силы уходили на то, чтобы держаться на ногах, кому-то что-то отвечать, совершенно не понимая обращенных к ней слов, и даже делать что-то нужное — наверное, нужное, во всяком случае, никто не сказал ей: перестань, ты что-то не то делаешь… Значит, она делала то, что надо, и говорила то, что от нее ожидали услышать, и на ногах держалась. Она боялась провалиться в глухое черное беспамятство прямо на виду у всех этих чужих людей и мечтала о беспамятстве, о возможности не видеть прозрачное лицо деда, — какой он весь тонкий, оказывается, — и не слышать откровенно завистливых чужих голосов: «Ну, он-то по-о-ожил, он-то хорошо пожил, сколько хотел».

В комнате деда ревели девчонки, сидели на его кровати рядышком, тесно прижавшись друг к другу, держались за руки и ревели.

— Ну почему надо? Эта дура вообще сдвинутая! Вот пусть сама и умирает, если надо! А дедушка пусть бы жил! — сквозь слезы говорила Наташка сиплым, плывущим голосом.

Анна что-то ответила неслышно, и Наташка обозлилась:

— При чем тут возраст?! Леркиной прабабке вообще сто четыре года! Она живая, а дедушка умер! Они все живые, а дедушка умер!

И Наташка зарыдала в голос, свалилась ничком на дедушкину постель, зарываясь лицом в покрывало, комкая его пальцами. Анна беспомощно смотрела на мать, лицо у нее было неподвижное и спокойное, но совершенно мокрое от слез, слезы собирались к остренькому подбородку и градом сыпались на черное платье, и там, куда они попадали, платье становилось еще чернее.

— Я не знаю, что с ней делать, — тускло сказала Анна, машинально растирая ладонью влажные черные пятна на черном платье. — Может, дать ей что-нибудь? Валерьянки, что ли…

— Ну, дай, — так же тускло согласилась Тамара. — И сама попей. На кладбище еще тяжелее будет… Ань, ты с Натуськой как-нибудь сама, ладно? Я сейчас не справлюсь.

Анна молча кивнула, и Тамара вышла из комнаты деда, из его книг и его вещей, из его запаха, голоса, света — к его прозрачному лицу с закрытыми глазами, и прозрачным ладоням, сложенным на груди, и слабому треску свечей, и горячему запаху воска… Сирота. Вот теперь она по-настоящему осталась сиротой. Господи, тяжело-то как.

Она не очень помнила, как все было, время будто разорвалось на не связанные друг с другом мгновения, мгновения эти перемешались, беспорядочно рассыпались, выпадали из поля зрения, из сознания, не давая себя запомнить. То долгая, душная, молчаливая дорога в тряском автобусе, то бестолковые поиски табуретов, на которые нужно поставить гроб, то деловитый полушепот какой-то чужой тетки у нее под ухом: «А руки-то развязали? Руки ему надо развязать…», а потом как-то сразу — заваленный венками и цветами желтый глиняный холмик, и звон посуды на кухне, и чужие руки, накрывающие на стол в ее квартире…

— А Чейза покормили? — вдруг вспомнила Тамара. — Чейза надо покормить… Кажется, он сегодня вообще не ел…

Чейза в квартире не было, Анна вышла во двор, походила вокруг дома, покричала — Чейза нигде не было. Кто-то вспомнил, что пес был на кладбище, ну да, он же сразу в автобус забрался, всю дорогу молча под сиденьем лежал, а потом его рядом с могилой видели, наверное, он там и остался… Это было последней каплей, и Тамара не выдержала, поплыла, цепляясь за стены, добралась до спальни, свалилась на постель, сжалась в комочек, пытаясь задавить рвущуюся изнутри боль, и тоску, и панику, но ничего не получалось, и тогда она наконец заплакала, плакать было тяжело и больно, она кусала руки, чтобы не завыть, и краем сознания боялась, что ее увидят девочки и муж, и Евгений тоже может увидеть, ведь он зачем-то пришел, все зачем-то пришли хоронить ее папочку, он умер, а они живые…

Наташка свалилась рядом, обхватила ее тонкими горячими руками, хлюпала носом и что-то сипела ей в ухо. Анна, тихо плача, сидела рядом на краю кровати, совала ей какую-то таблетку, заставляла пить воду из мокрого, скользкого, холодного стакана. Николай пришел, молча постоял над ней, наклонился, погладил по голове прохладной ладонью, сказал негромко:

— Я сейчас туда съезжу, посмотрю — может, Чейз там действительно остался. Слышишь? Я еду Чейза искать. Ты не плачь, ты поспи лучше.

— Я с тобой, — вскинулась она, пытаясь выпутаться из Наташкиных рук. — Я с тобой поеду, ты один не найдешь…

— Нет. — Николай мягко придержал ее, не давая подняться. — Нет, тебе нельзя… С кем дети останутся? Со мной поедет… Евгений Павлович.

Она равнодушно отметила, что он запнулся, произнося имя Евгения, так же равнодушно подумала, что они с мужем так ни разу ни о чем и не поговорили, а ведь поговорить следовало… Поговорить было просто необходимо, ведь надо же что-то решать, но дедушка был жив, и решить хоть что-то было просто невозможно, а теперь дедушка умер, она осталась одна, придется все-таки решать…

Тамара еще слышала, как Николай что-то говорил девочкам, как Анна что-то тихо отвечала ему, а Наташка громко ревела, потом ей показалось, что в комнату вошел Евгений, он тоже что-то говорил, — но, может быть, это только показалось, она уже не очень понимала, что происходит на самом деле, а что ей снится, а потом и вовсе ничего не снилось, она уснула так глубоко, что даже привычное ощущение времени, живущее в ней всегда, даже во сне, на этот раз отключилось… Проснувшись наконец, она совершенно не представляла, сколько времени прошло — не больше часа или сутки. Оказалось, что на самом деле прошло почти двое суток. Пока она спала — какую все-таки таблетку заставила ее выпить Анна? — в доме многое изменилось. Чужие руки, накрывающие стол, потом убрали все со стола, перемыли, перечистили, переставили ее посуду на непривычное место, передвинули ее мебель не так, перевесили полотенца не туда… Квартира была полна чужих запахов и даже, казалось, чужих звуков. В ней не было дедушкиного голоса, шуршания его газеты, шарканья его шлепанцев, не было его притяжения, постоянного, мощного, теплого поля притяжения, в котором она жила всю жизнь. Была пустота. Не было и деловитого цоканья когтей Чейза по линолеуму, его нетерпеливого сопения возле холодильника, его радостного пританцовывания у входной двери… Чейза так и не смогли найти, его не было ни на кладбище, ни в соседнем парке, никто его не видел, на расклеенные повсюду объявления «пропала собака…» никто не откликался.

— Да что ж вы хотите, — сказал кто-то из соседей. — Собаке сколько было? Лет шестнадцать? Ну да, у моего Виктора как раз старший родился, когда вы щенка в дом взяли… Значит, скоро семнадцать лет. По человеческим меркам — это больше сотни. Он не просто так ушел, он помирать ушел. Ну, он хорошо пожил… Что ж, все там будем.

Как-то сразу от ее семьи осталось очень мало. Она и раньше понимала, что настоящая ее семья — это дедушка и бабушка. Муж просто вошел в ее семью, как вошли потом дочери. Когда умерла бабушка, у Тамары будто кусок сердца вырвали. Но оставался дед, и можно было жить дальше, он сумел заставить ее примириться с потерей. А теперь некому было заставить ее примириться. Некому было утешать ее, ругать, хвалить, советовать и запрещать, потому что теперь она была старшей в семье, и совершенно не имело значения, что Николай был на пять лет старше ее — в своей семье именно она осталась старшей… Это было странно и страшно, и она никак не могла с этим справиться.

А жизнь шла своим чередом, и все постепенно становилось на свои места, и все постепенно становилось прежним, будто не было той пустоты, которая так мучила Тамару. Анна сначала приезжала к родителям каждый день, даже, бывало, оставалась на два-три дня, затем стала приезжать пореже, потом — только в воскресенье, а среди недели даже звонила не каждый день. Натуська первые дни после похорон часто ревела, прячась от матери, потом реветь перестала, потом стала осторожно заговаривать о том, что хорошо бы щеночка взять… Тамара категорически запретила даже думать об этом, накричала на Натуську, припомнив ей и нежелание водить Чейза на прогулку, и неумение сварить псу обыкновенную кашу, а потом хлебала на кухне корвалол и винила себя за то, что ни за что обидела ребенка. Натуська притопала к ней под крыло, посопела горестно, потом очень по-взрослому сказала:

— Мать, я дура. Нельзя было напоминать… Я эгоистка. Прости меня, пожалуйста. Ты только не плачь.

И они тут же поплакали вместе, но уже не так тяжело, как раньше, — теперь они поддерживали и утешали друг друга.

Николай сначала постоянно следил за ней тревожными глазами, даже спрашивал, как она себя чувствует… Тамара вдруг с изумлением обнаружила, что муж взял на себя почти все ее хозяйственные заботы, и к тому же вполне с ними справляется. Она даже неловкость какую-то почувствовала: горе горем, пустота пустотой, но нельзя же все на чужие плечи сваливать. И впряглась в домашнюю работу, и Николай с готовностью стряхнул груз со своих плеч и переложил на ее… Это привычно раздражало, но в то же время помогало забывать о пустоте.

А еще была работа — суета и маета, тонны бумаг и миллион посетителей, мелкие и крупные неприятности, тягомотные совещания, бесцельные командировки, обязательное присутствие на позорных презентациях — дурь несусветная, бег на месте… И почему она раньше думала, что любит свою работу? Оказывается, она ненавидит свою работу, более того — она ничего в ней не понимает… Но постепенно и это прошло, оказалось, она все понимает, и все помнит, и делает все быстрее и лучше многих, и этим можно гордиться, и все пошло по-прежнему.

И еще был Евгений. То есть сначала он был как-то сам по себе, как-то в стороне, хоть и где-то рядом, совсем близко. Она просто помнила, что он есть, но все время, как и раньше, о нем не думала, и встреч не искала, и не звонила, и его звонков не ждала. Натыкалась время от времени на него где-нибудь в чужом кабинете, в коридоре, в столовой, здоровалась — и мимо. Не то чтобы специально избегала его, а само собой так получалось. А потом он подкараулил ее после работы, пошел провожать, заговорил о чем-то нейтральном, спросил о планах на субботу, сказал, что его планы предполагают ее участие… Он не просто был, он был в ее жизни, с этим ничего не поделаешь. Да ей и делать с этим ничего не хотелось. Разве только держать его чуть дальше от своей семьи… Он подошел слишком близко, ее это тревожило. Она жалела, что позволила ему познакомиться и даже подружиться с дочерьми. Это было неправильно. И совсем уж неправильным было то, что он пришел на похороны деда, и познакомился с Николаем, и даже ездил вместе с ним искать Чейза… Вообще-то она знала, что с самого начала все было неправильно, но именно сейчас воспринимала это особенно болезненно.

Он больше не заговаривал о том, что ей нужно развестись и тогда они поженятся, а квартиры можно разменять… и так далее. Тамаре казалось, что он не заговаривает об этом не потому, что помнит клятву, которую она заставила его дать, а потому, что решил, что после смерти ее деда клятва потеряла силу, что теперь ничто — никто! — не может помешать им быть вместе, это само собой разумелось, это для него было настолько очевидным, что даже говорить об этом совсем не обязательно.

— Вы в церкви венчались? — однажды спросил Евгений ни с того ни с сего.

Тамара не сразу поняла, о чем он говорит, а когда поняла — страшно удивилась и почему-то занервничала.

— Ты что, Жень, какое венчание? — Она даже засмеялась недоверчиво. — Ты вспомни, какое время было! Я даже не знаю, крещеный Николай или нет.

— А ты крещеная? — Было заметно, что он волнуется и пытается это скрыть.

— Я крещеная… Мои считали, что так надо. Только я в церковь не хожу. И молиться не умею. И крестик не ношу. Он где-то дома лежит, в бабушкиной шкатулке, наверное. А ты почему спрашиваешь?

— Малыш, давай в церковь сходим, — не отвечая на ее вопрос, вдруг сказал Евгений. — Я даже не помню, когда последний раз в церкви был… Кажется, тогда, когда тот храм восстанавливать решили и мы со строителями объем работ прикидывали… Но это не считается. Давай вместе в церковь сходим, а?

— Давай, — нерешительно согласилась Тамара. — А когда?

— Да прямо сейчас, — заторопился он. — У тебя ведь шарфик есть? А, косынка, это хорошо… Ее надо на голову повязать, туда с непокрытой головой нельзя. Ну, пойдем, да? Тут совсем близко…

Тамаре показалось, что он почему-то нервничает, и она сама тут же занервничала, идти в церковь ей сразу расхотелось, но она все-таки послушно пошла за ним. Не важно, зачем он ведет ее в церковь, она идет в церковь затем, чтобы помолиться за упокой дедушки и бабушки. Вот так.

Шагнув в большой церковный двор, Евгений остановился:

— Малыш, подожди… Я тебя попросить хочу. — Он шарил по карманам и волновался все заметнее. — Да где же он? А, вот. Разреши, я на тебя надену…

Тамара смотрела на маленький золотой крестик на тонкой золотой цепочке, крестик вздрагивал и качался, по цепочке бегал крошечный солнечный блик, и она почему-то подумала, что ее крестик совсем другой — гладкое серебро без всяких ювелирных изысков, черный шелковый гайтан. Ее настоящий крестик не был украше-нием. Тамара вздохнула и вытянула шею, чтобы Евгению было легче застегнуть цепочку.

— Вот так, — приговаривал он, пряча крестик за ворот ее свитера. — Теперь косынку… Хорошо. Теперь пойдем.

Он повернулся к храму, широко перекрестился, поклонился в пояс… Тамара смотрела ошеломленно: этого она от Евгения никак не ожидала. Если бы о таком Евгении ей рассказал кто-то посторонний, она бы не поверила и, наверное, посмеялась бы. Она и сейчас не очень верила, но смеяться ей совершенно не хотелось.

Он оглянулся, под его ожидающим взглядом Тамара торопливо перекрестилась, он молча кивнул, взял ее за руку и повел ко входу.

Внутри было просторно, светло, хорошо пахло — и никакой особой торжественности, к которой она готовилась с некоторым душевным трепетом. Слева от входа за прилавком с иконами, крестиками, церковной литературой и свечами старуха в низко повязанном платке довольно веселенькой расцветки деловито пересчитывала деньги — много денег, отметила Тамара, и купюры крупные. Старуха в веселеньком платке складывала крупные купюры в толстые пачки, перетягивала пачки черными аптечными резинками, а под резинки совала бумажки с цифрами. Тамара тут же вспомнила китайский кабак, куда ее впервые водил Евгений, и малиновопиджачных бизнесменов, и толстые красные пальцы, выдергивающие бумажки из-под черных аптечных резинок, стягивающих увесистые пачки. Ей стало неловко от этих воспоминаний, она поспешно отвернулась от старухи с ее пачками, стала оглядываться по сторонам, удивилась, заметив совсем молоденькую и очень хорошенькую девочку, которая истово крестилась и низко кланялась, еще больше удивилась, увидев огромного бритоголового качка, который стоял на коленях и тоже крестился, бормотал что-то громко, но неразборчиво и… плакал. Никто не обращал внимания на девочку и качка, да и некому было обращать внимание — в церкви были еще две старушки, которые ставили свечки перед ликами святых, да четыре одинаково одетые в длинные светлые платья женщины, негромко певшие тонкими голосами в углу под большим витражом. Служба идет, что ли? Тамара была в церкви давно, в раннем детстве, с бабушкой, и, конечно, не помнила, как здесь что называется, как все происходит и вообще как надо правильно себя вести. Если это служба — должен быть священник. Батюшка. Где он? А, вот… Батюшка был что-то уж слишком молод, слишком спортивного вида, со слишком ярким румянцем и слишком веселыми глазами. Тамара опять устыдилась своих мыслей, отвернулась от юного батюшки и повела взглядом поверх голов, свечей, икон, развешанных по стенам… И встретилась глазами со взглядом грустным, понимающим, взглядом необъяснимо родным и в то же время будто отстраненным… Он смотрел на нее — и на всех, жалел ее — и жалел всех, и видел все — прошлое, настоящее, будущее…

Тамара очнулась, потому что Евгений взял ее руку и что-то делал с ней — теребил, дергал, вертел. А, пытается снять кольцо. Зачем ему ее обручальное кольцо? Тамара удивилась, но сопротивляться не стала, даже растопырила пальцы, раз уж оно ему зачем-то понадобилось. Евгений наконец стащил кольцо с ее пальца, сунул его в ее сумку и тут же стал надевать на тот же палец другое кольцо — тоже обручальное, точно такое же, как ее, но — другое. Тамара опять не стала протестовать, стояла молча, ждала, чем все это кончится. Он справился с ее кольцом, протянул ей другое, подставил свою руку:

— Теперь мне надень… Пусть хоть так… Не перед людьми, так перед Богом.

Она взяла кольцо, внимательно глянула — точно такое же, какое он носил раньше, но совершенно новое, — и послушно надела на его палец. Евгений повернулся к изображению Христа, опять стал размашисто креститься и что-то неслышно шептать, и Тамара перекрестилась, глядя в грустные и понимающие глаза и стараясь не замечать яркий блеск нового золота на своей руке. «Прости меня, — сказала она этим глазам. — Я грешница. Прости меня, пожалуйста». «Прощаю, — сказали ей глаза. — Ты раскаиваешься, поэтому, конечно, прощаю».

Разве она раскаивалась? Она снова и снова возвращалась к одному и тому же вопросу: разве она раскаивалась? Грустные понимающие глаза, конечно, ничего ей не говорили, не могли сказать, она сама себе это сказала. Значит, действительно раскаивается? Тогда — в чем? В том, что полюбила Евгения? В том, что не могла оставить семью? В том, что причиняла боль Николаю? В том, что от нее ничего не зависело? Ничего, ничего не зависело от нее… Так получилось. Судьба.

Несколько раз потом она хотела пойти в церковь, но все не решалась. Кольцо, которое надел ей на палец Евгений, она потихоньку от него сняла и спрятала, надела то, которое носила со дня свадьбы. Золотой крестик тоже сняла и спрятала, нашла в бабушкиной шкатулке свой, серебряный на черном гайтане, надела и теперь носила все время.

А в остальном все было по-прежнему.

Глава 6

Евгений смотрел чужими глазами и говорил чужим голосом слова, от которых она умирала, умирала, умирала… Она знала, что это сон, теперь все было сном, вся ее жизнь проходила во сне, и смерть тоже придет во сне. Тамара не боялась смерти, даже ждала ее, только не хотела, чтобы вот в эти последние минуты она слышала от него злые, несправедливые, безумные слова. Неужели она не имеет права даже умереть спокойно?

Она попробовала проснуться, но ничего не получилось — сон не отпускал ее, чужие глаза и чужой голос не отпускали ее, она не могла ни пошевелиться, ни вздохнуть, ни закрыть глаза, а сердце трепыхалось мелко и часто, как горошина в миксере… Однажды, много лет назад, Натуська сунула в миксер горошину, и она мелко и часто стучала внутри теста для блинчиков, пока Тамара не выключила миксер. Только горошина все равно успела расколоться на мелкие острые осколки, их пришлось долго искать на ощупь, Тамара тогда потеряла массу времени, изгваздалась до ушей в тесте и рассердилась на Натуську. Вот сейчас ее сердце разлетится на мелкие острые осколки, как та горошина, и кому-то придется те осколки искать… Гадость какая. Тамара заскулила от ужаса и отвращения, изо всех сил рванулась из своего каменного оцепенения, но всех ее сил не хватило даже на то, чтобы ресницы дрогнули, и она видела чужие злые глаза и слышала чужой злой голос. Значит, судьба — умереть вот так, от ужаса и обиды.

— Глупость какая, — сварливо сказала бабушка. — Судьба! Что ты можешь знать о судьбе? Просыпайся давай, пора уже. Хватит семью мучить.

— Она всегда такая была, никакого такта, — доверительно сказал дед и потихоньку засмеялся. — Но совет все-таки мудрый. Ты, доченька, послушай мудрого совета. И покушать что-нибудь надо. Разве ж так можно — не евши? Ни на что не похожа стала, гербарий какой-то, а не человек. Жить-то надо.

— Да, — поддержала бабушка все так же сварливо, но голос ее дрогнул. — Жить-то надо. Так что ты уж сделай милость, живи. Твоим-то как без тебя, ты подумала? То-то. Живи, Тома.

— Тома, не умирай… Пожалуйста, Томочка, пожалуйста, не умирай, я тебя прошу… Не оставляй меня, я не смогу… Нет, если хочешь — оставь, только не так! Если хочешь — живи с другим, пусть, только живи… Я без тебя никак… И девочки… Я тебя люблю, не умирай, я все что хочешь сделаю, только не умирай, пожалуйста, Томочка, хорошая моя, солнышко мое, пожалуйста…

Николай стоял на коленях возле кровати, уткнувшись лицом в ее подушку, судорожно вцепившись в одеяло, и глухо бормотал прерывающимся голосом слова, которых она от него сроду не слышала. И, в общем, не ожидала услышать. Может быть, она все еще спит, ей все еще снится сон — просто другой сон, потому что бабушка и дедушка его изменили, они знали, как ей было страшно, вот и помогли… Тамара осторожно пошевелила пальцами, скосила глаза на белобрысую макушку Николая, облизала сухие шершавые губы и медленно подышала открытым ртом. Нет, не сон. Уже не было каменного оцепенения, она чувствовала каждую клеточку своего тела — каждую болезненную клеточку своего слабого, странно тяжелого и в то же время будто невесомого тела. Она хотела погладить Николая по голове, но не сумела — рука приподнялась над одеялом на несколько сантиметров, а потом устала, не захотела больше двигаться и опять улеглась на привычное место. Она хотела сказать Николаю что-нибудь вроде того, что ей очень жаль, что она заставила его так переживать, но из этого тоже ничего не вышло — в горле только что-то слабо хрипело, и язык забыл, что надо делать, чтобы получались членораздельные звуки. Тоже ничего хорошего, но все-таки не так страшно, как в этом сне. Ничего, сейчас она немножко отдохнет, а потом встанет, потому что пора уже, в самом деле — сколько можно?.. Жить-то надо, у нее семья, и даже Николай говорит, что без нее никак…

Она не сразу поняла, что опять чуть не провалилась в вязкий серый сон, потом почувствовала, как Николай трясет ее за плечи, услышала его голос — он что-то говорил громко и требовательно, — открыла глаза и увидела его лицо, растерянное и отчаянное, очень близко, так близко, что чувствовала его тепло. Может быть, у него температура?

— У тебя температура? — медленно выговорила она и с удивлением поняла, что не узнает своего голоса. Однако язык слушался, хоть и с трудом.

Николай замолчал, замер, уставился ей в глаза и вдруг быстро зашептал:

— Что? Что ты хочешь? Попить? Я сейчас… Скоро врач придет… Ты не волнуйся, все будет хорошо… Я знаю! Только ты держись, ты не бойся, вот, на-ка, попей, я тебе помогу, сейчас, сейчас, вот так, молодец…

Ей в губы ткнулось мокрое холодное стекло, она глотнула чего-то густого, сладкого, одуряюще душистого, протестующе замычала, отстранила руку Николая, который все пытался влить ей в рот еще хоть глоток сока, отдышалась и сказала:

— Не хочу. Противно.

— Ладно, — тут же согласился Николай, осторожно опуская ее голову на подушку. — Может быть, молока? Или чаю? Чай свежий, Натка недавно заварила. Пастила есть, твоя любимая… ванильная, кажется. Ты ведь любишь ванильную пастилу, правда? Я сейчас принесу!

— Не хочу пастилу. Я что-то другое хочу… забыла.

— Яблочко, — подсказал Николай, с надеждой заглядывая ей в лицо. — Нет? А… сыру? Бульончика куриного? Хороший бульон, с потрошками… Шпротов хочешь? Я сейчас открою, я специально банку для тебя храню — вдруг ты захочешь… Нет? А что ты хочешь? Ты только вспомни, я тут же приготовлю!

— Огурчика соленого хочу, — вспомнила Тамара и даже дыхание затаила, даже зажмурилась, представляя восхитительный кисло-соленый вкус и растворенный в этом вкусе многослойный запах всяких трав. — Только чтобы обыкновенного, прямого посола. Чтобы не маринованный.

Она еще не договорила, а Николай уже выбегал из комнаты, на ходу окликая Натуську, натыкаясь по пути на мебель и громко спрашивая неизвестно кого, куда девался телефонный справочник. Что за паника? — снисходительно удивилась Тамара, пытаясь выбраться из постели и сердясь на собственную слабость. Вот она сейчас встанет и сама вытащит банку соленых огурцов из шкафчика под подоконником. Она помнила — там была одна открытая. Все она должна помнить. Все самой приходится делать. Никого ни о чем попросить нельзя — сразу столько суеты, будто она не соленого огурца захотела, а черепахового супу!

В комнату влетела Наташка, кинулась к матери, обхватила ее руками, забубнила над ухом фальшивым успокаивающим голосом какие-то глупости. Тамара оставила попытки подняться на ноги, послушно легла, но все-таки сказала строгим голосом:

— Не обращайся со мной как с инвалидом. Огурцы под окном, скажи отцу, чтобы не метался.

— Под окном нет, — с запинкой ответила Наташка, глядя на нее почему-то испуганными глазами. — Банка открытая была, они зацвели, вот я и выбросила. Давно.

— Да я недавно банку открывала, — недовольно возразила Тамара. — Выбросила она! Я оттуда всего пару огурчиков и взяла-то, на салат. Я же помню! С чего это ты целую банку огурцов выбрасывать вздумала?

— Так зацвели же, — беспомощно сказала Наташка, чуть не плача. — Ты не волнуйся, папа те-те Лене позвонил, она сказала, что достанет. А те все равно нельзя было есть, они испортились.

— Надо же: тетя Лена достанет! — удивилась Тамара. — Тоже мне дефицит — соленые огурцы… Не надо было выбрасывать.

— Да сколько их хранить? — оправдывалась Наташка, виновато тараща глаза. — Они и так два месяца открытые стояли! Ты не волнуйся, тетя Лена…

— Сколько? — растерянно переспросила Тамара. — Сколько они стояли открытые?

— Два месяца, — помолчав, неуверенно сказала Наташка. — Или даже больше? Мы же последнюю банку открывали еще до того, как ты в первый раз заболела…

Вот тебе и на… Оказывается, она болеет не в первый раз. Может быть, даже и не во второй, и не в третий. Потому что прошло уже два месяца, а может быть, даже больше, и она совершенно не помнит, как они прошли, она помнит только сны… Стыд какой, какой стыд! Бабушка, как всегда, права: давно пора просыпаться. Что там такое Натуська бормочет?

— Когда ты в первый раз заболела, я их и не думала выбрасывать, — бормотала Натуська, держа руки матери в своих и пытаясь незаметно нащупать пульс. — Подумаешь, простуда! При простуде огурцы можно, правда? Ну вот. А когда врач сказал, что нельзя, тогда я их тоже еще не выбрасывала. Ждала, когда можно будет. А они зацвели!

— Девочка моя хорошая, — прошептала Тамара, уже не слушая все эти глупости. — Намучились вы все со мной, да? Ты прости меня… Наплевать на эти огурцы дурацкие, я и без них поправлюсь.

— Да! — горячо сказала Натуська и часто задышала ртом. — Мамочка, ты обязательно поправишься! Я знаю! И Аня знает! И папа знает! И тетя Лена! И огурцы мы достанем! Ой, звонок! Пришел кто-то…

Она подхватилась и выскочила из комнаты. Заревела, догадалась Тамара. А матери свои слезы побоялась показывать. Стало быть, не так уж все уверены, что она встанет. Она и сама в этом не так уж уверена… И страшно хочется соленого огурца, хочется до головокружения, до замирания сердца, до дрожи в руках. Как тогда, в детстве, когда врачи сказали, что нельзя, а дедушка — что можно. И поэтому она выжила. И сейчас выживет, если дадут хоть один соленый огурчик, хоть даже самый маленький, хоть даже совсем мягкий, старый, переживший всю осень, всю зиму, всю весну соленый огурчик. Все-таки какая она суеверная, это безобразие. Разве можно такое загадывать?! Но она загадала и теперь ждала соленого огурца, как решения собственной судьбы, и страшно боялась, что соленого огурца не найдут.

Но соленые огурцы все-таки нашли — в начале лета, не в сезон, — обегав всех соседей, знакомых, бабок на рынке, Ленка прибежала с целой тарелкой соленых огурцов. Они все были разные — маленькие и пупырчатые, толстенькие и гладкие, длинные, как колбаса, и скрюченные, как запятая. Тамара вцепилась в та-релку мертвой хваткой, отмахнулась от Ленки, которая собиралась порезать огурец на кусочки, закрыла руками тарелку от Николая, который тревожным тоном все приговаривал что-то о том, чтобы она не жадничала, сразу много нельзя, и виновато улыбнулась Наташке, смотревшей на мать почти со страхом. Ну, понятно, было чего испугаться: наверняка она сейчас являла собой дикое зрелище — с горящими от жадности глазами, с набитым ртом, с текущим по подбородку рассолом, с прилипшими к пальцам мокрыми зонтиками укропа… Она все понимала, но остановиться не могла, откусывала по очереди сразу от нескольких огурцов, вдыхала их одуряющий запах, глотала, почти не прожевывая, и опять кусала, кусала, кусала и даже рычала от жадности и наслаждения. Ей было смешно от того, как она себя ведет, и от того, как смотрят на нее Наташка, Николай и Лена, и еще от того, как они потом будут вспоминать это, — она очень ясно представляла себе, как они будут потом вспоминать, показывать в лицах, дразнить ее, хохотать, — и фыркнула, уронив очередной надкушенный огурец, и закашлялась… Сразу все засуетились, загалдели хором, кинулись отбирать у нее тарелку с огурцами, вытирать ей лицо и руки, совать стакан с водой… Наташка болезненно морщилась и изо всех сил старалась не зареветь, Лена делала бодрое лицо и едва сдерживала дрожь рук, Николай бормотал, как заведенный:

— Я же говорил, что сразу нельзя… Я же говорил, я же говорил… Сразу нельзя! Нельзя сразу! Выбросить их к черту! Нельзя! Я же говорил!

— Еще чего, — прокашлявшись и продышавшись, сказала Тамара и засмеялась: — Не вздумайте выбрасывать! Проснусь — доем. Видели бы вы сейчас свои лица! Ой, не могу… Смешно…

Она не успела договорить — уснула на полуслове, на полусмехе, совершенно счастливая и спокойная, уснула так внезапно и глубоко, что перепугала всех до полусмерти. Она не слышала, как рыдала Наташка, не ощущала попыток Николая разбудить ее, никак не отреагировала даже на то, как Ленка поднимала ей веки, чтобы увидеть зрачки. Это потом уже ей рассказали, как они спала — почти двое суток как мертвая, и даже приехавшая врачиха сначала ничего не поняла, тоже поднимала ей веки и рассматривала зрачки, долго считала пульс, слушала сердце, листала историю болезни, поджимала губы, дергала плечиком… И наконец сказала недовольно:

— Да оставьте ее в покое! Она просто спит. Это ничего, это бывает, особенно после сильного стресса. После психической травмы. А то, что в истории болезни написано… Не знаю, не знаю… Лично я с этим диагнозом не согласна. Не вижу никаких признаков. Ни-ка-ких! Пусть поспит вволю. Проснется здоровой.

Врачихе смотрели в рот затаив дыхание, но верить боялись. Врачиха была молоденькая, наверное, только что со студенческой скамьи — какой у нее мог быть опыт? И больную она видела впервые в жизни. Ее небось и послали на вызов потому, что другим ехать не хотелось — тем, кто все это время безуспешно лечил Тамару, кто поставил страшный диагноз, кто считал, что ездить к больным с таким диагнозом все равно без толку. Вот и послали к безнадежной больной бестолковую девчонку, а та по своей бестолковости старается обнадежить родных таким диким способом: проснется здоровая! И даже не понимает, как это жестоко.

— Я завтра еще заеду, на всякий случай, — между тем говорила бестолковая девчонка. — Больную не будите, лекарств не давайте, последите, чтобы на боку лежала. Если поднимется температура — вытирайте лоб и руки влажной салфеткой. Но температура — это вряд ли…

Тамара ничего не слышала и ничего не чувствовала — ни как ее вытирали, ни как переворачивали на бок, ни как меняли постель… Она спала себе и спала, а потом вдруг сразу проснулась, с трудом сползла с кровати, с еще большим трудом выудила из-под кровати свои тапки, сунула в них ноги и торопливо пошлепала в туалет, с удовольствием зевая во весь рот и с удивлением отмечая, что ее почему-то шатает, как камышину под ветром. Из полутьмы коридора возникла Анна, шагнула наперерез, обхватила мать за плечи, тревожно заговорила:

— Мам, ты как себя чувствуешь? Ты зачем встала? Ты лучше ложись… Подхватилась ни с того ни с сего!

— С того, с того, — проворчала Тамара, уворачиваясь от настойчивых объятий дочери. — И с того, и с сего… Отстань от меня, я уже здоровая. Лучше бы приготовила чего-нибудь, страсть как есть хочу.

Она захлопнула дверь перед носом оторопевшей Анны, и та, заметно испуганная активным сопротивлением матери, неуверенно спросила из-за закрытой двери:

— Ты соленого огурца хочешь, да?

— Почему это соленого огурца? — рассеянно отозвалась Тамара, рассматривая себя в зеркало над раковиной. — Мне бы чего посущественней. Пожирней чего-нибудь. И побольше. Свиную отбивную хочу, толстую, с перцем и под луковой шубой. Еще котлету хочу. И пельмени! Чуть не забыла — отец говорил, там шпроты есть, целая банка. Пусть открывает, сейчас есть приду.

Кажется, Анна уже убежала выполнять материнские распоряжения — со стороны кухни слышался многоголосый галдеж и звон посуды, а Тамара все перечисляла вслух, чего бы такого еще она съела, рассматривая себя при этом в зеркале. М-да, зрелище, прямо скажем, удручающее. Точно так же выглядело привидение в каком-то американском триллере… Только у того привидения прическа все-таки поприличней была. Тамара попробовала пригладить волосы — в зеркале отразилась рука… Тощая, бледная, совершенно чужая рука, не рука, а гаечный ключ какой-то. Она опустила руку и долго рассматривала ее с брезгливым любопытством, потом задрала ночнушку и точно так же долго рассматривала ноги, потом потрогала живот, бока, осторожно поводила ладонями по ребрам. Теперь понятно, почему ее сквозняком качает. Все, начинаем новую жизнь.

Тамара до упора вывернула оба крана и полезла в ванну, не дожидаясь, когда она наполнится. И тут же в дверь стала ломиться Наташка, что-то громко верещать о том, что мать не имела права закрываться, и угрожать, что сейчас дверь высадит. Тамаре не хотелось, чтобы ее видели такой, но ведь они и так уже видели, за два-то месяца, поди, насмотрелись вдоволь на ее неземную красоту… Ладно, что ж теперь. Она вздохнула, с трудом дотянулась до двери и щелкнула задвижкой. Натуська ворвалась в ванную, как стихийное бедствие, стукаясь обо все углы и смахивая с полочек бутылки с шампунем. Анна возникла вслед за ней тихо и незаметно, но при этом с таким видом, будто всю жизнь здесь провела, ни на секунду не отлучаясь. Тамаре почему-то все сейчас казалось забавным, каждое движение, каждое слово дочерей, и выражения их лиц — очень разные, но странным образом передающие одно: тревожное ожидание, полное робкой надежды.

— Ну и о чем базар? — склочным голосом поинтересовалась она, смеясь про себя и с кряхтением укладывая все свои бледные кости в воду. — За какой такой надобностью вы сюда всей толпой вломились?

— А вот… спинку потереть! — воинственно крикнула Натуська и шмыгнула носом. — А ты закрываешься! Зачем закрываешься, а?

Анна молча отодвинула сестру, стала сосредоточенно намыливать губку, плеснула в воду пены для ванны. Тамара засмеялась, закрыла глаза и перестала слушать тревожные вскрики Наташки и тихое успокаивающее бормотание Анны, только с наслаждением ощущала горячую воду, шершавую губку, душистую пену, а потом — свой старый махровый халат, который показался ей неожиданно большим и тяжелым.

А затем все они сидели за столом — не за кухонным, а за круглым столом в большой комнате, — девочки, Николай, Ленка, которой позвонили, когда Тамара полезла в ванну, и все ели одинаково жадно, будто тоже голодали эти долгие месяцы вместе с ней, и одновременно говорили какие-то глупости, и Наташка выбегала пару раз в кухню — якобы что-то сделать, а на самом деле, конечно, чтобы пореветь, и Николай выходил за ней — якобы помогать, а на самом деле, конечно, чтобы успокоить младшенькую… А потом вдруг приехала та молоденькая врачиха, та бестолковая девчонка, которая два дня назад не поверила в диагноз, который приговаривал Тамару к смерти, не поверила — и приговорила ее к жизни. Девчонку тут же схватили и поволокли к столу, она попробовала отбрыкаться — бестолковая же! — но ее в два счета скрутили, вытряхнули из плаща, выдернули из туфель и чуть не на руках отнесли в комнату, усадили на диван рядом с тяжело дышащей от обжорства Тамарой, окружили кольцом, чтобы не сбежала, — бестолковая же! — и принялись хором излагать историю чудесного выздоровления больной. Безнадежной больной, заметьте, и, заметьте, полного выздоровления!

Подробно пересказали детектив о поиске соленых огурцов, показали в лицах и с комментариями — точно так, как это предвидела Тамара, — то, как она с урчанием и повизгиванием вгрызалась во все огурцы по очереди, как у нее пытались отобрать тарелку, но отобрать сумели только тогда, когда она уснула так крепко, что все подумали, будто она умерла, и сами чуть не умерли… Врачиха слушала и поглядывала на эту истерику с профессиональным интересом, а на Тамару — с успокаивающей понимающей улыбкой, и от этого Тамара чувствовала себя совсем здоровой, вообще единственной здоровой в этой толпе буйно помешанных.

— Как вы сейчас? — потихоньку спросила врачиха, искоса поглядывая на то, как Тамара вяло ковыряет кусок торта.

— Обожралась, — честно призналась Тамара. — Аж дышать тяжело. И все равно чего-то хочется.

— А вы много съели? — вдруг озаботилась врачиха. — И чего именно?

— Мясо, — начала вспоминать Тамара. — Вот такой кусок… Нет, наверное, половину такого. Две шпротины. Соку томатного почти полстакана. И… и все. А, нет, вот еще, мандарин ем. А торт не хочу.

— Ну и не надо. — Врачиха допила свой чай, отодвинула чашку и принялась выбираться из-за стола. — Давайте-ка я вас посмотрю, а? Просто так, на всякий случай. И вообще мне интересно.

Интересно ей! Вот бестолковая! И так всем уже понятно, что Тамара совершенно здорова, и нечего портить семейный праздник, у нее так давно не было настоящего семейного праздника! Но сопротивляться было лень, да еще и девочки с Ленкой приняли врачихину сторону, и Тамара послушно поплелась в свою комнату, конвоируемая всеми участниками семейного праздника. Врачиха довольно долго выстукивала и выслушивала ее, мяла живот, мерила давление, заглядывала в горло, а потом почему-то спросила:

— Вас не тошнит? Нет? А в сон не клонит? А чего-нибудь хочется? Ну, вы говорили, что чего-то хочется, а чего — не знаете…

— Знаю, — сказала Тамара, брезгливо принюхиваясь. Ее постель пахла больницей. — Перестирать мне все хочется, вот что. Все-все-все. В хорошем порошочке. В горячей водичке. И высушить все на морозе! Ух, здорово будет.

— Ну, на морозе уже не получится, лето на носу. — Врачиха хмыкнула и вдруг захохотала так, будто классный анекдот услышала. Отсмеялась, вытерла ладонью глаза и строго сказала: — И со стирками вы погодите, успеется еще… А вообще если так дело пойдет, то скоро и больничный можно будет закрыть.

Тамара сразу даже не поняла, о чем она говорит… Ну да, она же болела — следовательно, ей давали больничный, потому что кто же позволит работнику отсутствовать просто так, без всяких оправдательных документов! Ведь она еще работник, наверное? Или нет? Вот странно: она, всю жизнь считавшая, что любит свою работу, знает ее и гордится ею, ни разу за все это снотворное время не вспомнила об этой своей работе. Может быть, она перед тем, как заболеть, успела уволиться? Кажется, нет… Невозможно ничего вспомнить. Надо у Ленки спросить.

— Наверное, вы уже по работе соскучились, да? — говорила врачиха, укладывая фонендоскоп в сумку. — Представляю, каково столько времени дома пролежать. Я, например, дня на три загриппую — и то места себе не нахожу. Даже во сне снится, как на вызов еду или прием веду…

Тамара слушала ее с острой завистью. Работа ей снится! Бывают же такие счастливые люди… Такие счастливые люди бывают только в таком щенячьем бестолковом возрасте. Кажется, когда Тамаре было столько же лет, сколько этой девочке, ей тоже без конца снилась работа. Ну да, тогда именно с работой были связаны все ее планы, мечты, неприятности, достижения — все, что казалось самым главным в жизни. А может быть, и не казалось. Может быть, и в самом деле было главным, только потом она почему-то об этом забыла.

Работа… Что ж, если ей придется возвращаться на работу — а возвращаться придется, как же без работы, в такое лихое время? — то до этого нужно сделать еще одно дело. И даже не дело, а так, пустяк. Сущую ерунду. Не забыть бы. А то ерунда — она и есть ерунда, но может оставить лазейку для всяких ненужных мыслей, для разных нежелательных воспоминаний, для странных снов, слишком похожих на жизнь — и этим жизнь отбирающих.

Когда уже все утихомирились, убрали со стола, перемыли посуду, посидели перед телевизором, заварили по третьему разу чай, когда Анна сказала, что сегодня, пожалуй, поедет к себе домой, а то и так уже две недели в собственной квартире не была, когда Ленка вызвалась ее довезти, потому что уже темнеет, а машина — вот она, прямо под окнами, — тогда Тамара и вспомнила о той сущей ерунде, о том пустяке, о том деле, которое обязательно надо сделать. Она позвала Ленку в свою комнату, у нее на глазах выдвинула верхний ящик тумбочки, нашла в нем коробку из-под скрепок, вытряхнула из нее на ладонь золотой крестик на золотой цепочке и золотое обручальное кольцо, подержала руку на весу, молча разглядывая горку золота, пожала плечами, а потом разомкнула замок цепочки, повесила на нее кольцо, ссыпала все это обратно в коробку из-под скрепок, небрежно закрыла ее и протянула подруге:

— Лен, отдай это Евгению… Павловичу, ладно? Я незнамо когда еще вернусь, а ты завтра же отдай, если тебе не трудно.

— Мне это не трудно, — зловеще сказала Ленка и сверкнула глазами с мрачным торжеством. — Вот именно это, Томочка, мне ни капельки не трудно. Если хочешь знать, мне твое поручение даже нравится. На словах что-нибудь передать?

— Не надо. — Тамара слабо улыбнулась. — Знаем мы твои слова. Ляпнешь что-нибудь, а потом красней за тебя.

— Когда это ты краснела? — Ленка хмыкнула, кинула коробку в сумку и обняла подругу. — Ладно, пока. Поправляйся скорей, а то вон какая — тонкая, звонкая и прозрачная… Аж завидно. Мне, что ли, на диету сесть? Представляю, как наши бабы обалдеют, когда ты на работу вот такая придешь!

— Да не приду я на работу такая, — искренне испугалась Тамара. — Я в таком виде людям показываться не могу! Я сначала попробую потолстеть хоть немножко.

Глава 7

Тамара выздоравливала не просто быстро, а прямо-таки стремительно, она вообще-то считала себя уже вполне здоровой, вот только бы еще потолстеть хоть чуточку… Врачи все порывались понаблюдать ее и поделать какие-то анализы, но она так яростно протестовала, что и они поверили: конечно, здорова, у больного человека сил не хватило бы, чтобы одному воевать с целым штатом поликлиники. В конце концов ее согласились оставить в покое, и разрешили выйти на работу, и даже перестали давать дурацкие советы насчет диеты. Диета! Да она с утра до вечера только и делала, что ела, ела, ела, отваливалась от стола, еле переводя дыхание, а через полчаса опять лезла в холодильник или в кастрюлю, хватала, что под руку подворачивалось, и опять ела… Однако «хоть чуточку потолстеть» у нее все равно не получалось. Конечно, она заметно поправилась, порозовела, очень окрепла, заблестела глазами, заиграла ямочками на все еще чуть впалых щеках… Но перед тем, как выйти на работу, ей пришлось сильно ушить всю одежку, в которой она собиралась на эту самую работу ходить, и это ее сильно огорчило. Ведь она решила поправиться — значит, скоро ушитые вещи будут ей малы. И что тогда с ними делать? Дочкам не отдашь, дочки уже давно переросли маму, а выбрасывать Тамара ничего не могла. Бабушка никогда ничего не выбрасывала, и ее к тому же приучила. Ладно еще, что лето, летние платьица все-таки не так жалко. Свой любимый зимний серый костюм Тамара перешивать не решилась бы. Ну, к зиме, может, еще и потолстеет…

Утром она надела ушитое платье, серовато-бежевое, неброское — она специально для первого после болезни появления на работе его выбрала, чтобы не очень бросаться в глаза, — такие же серовато-бежевые туфли на низком каблуке и в задумчивости уставилась в зеркало. Сделанная накануне стрижка ей нравилась — совсем короткая, точно такая, как до болезни. Накраситься, что ли? С одной стороны — надо бы, а то все-таки до сих пор вон какая бледная. С другой стороны — не хочется. Вот просто лень — и все. Как там говорила маленькая врачиха? Если не хочется — значит, не надо. Ну и не будем краситься. К тому же и времени уже нет, пора на работу.

Странное это было ощущение — идти на работу. Оказывается, она совсем отвыкла ходить на работу. Бежать, спешить, думать, с чего надо начать день, вспоминать, что было вчера, планировать, что будет завтра… Ожидать встреч, разговоров, вопросов, выяснений отношений, выговоров, похвал, ссор, примирений, вызова «на ковер», обеденного перерыва, сплетен, зависти, шепотка за спиной, просьб о помощи… Что там еще? А еще — сама работа, горы бумаг, миллионы звонков, отчеты, планерки, командировки… И люди, много людей вокруг, и всем чего-нибудь надо. Но ведь это ей всегда нравилось, разве не так?

Она медленно поднялась по трем ступеням, толкнула неожиданно тяжелую и неповоротливую стеклянную дверь, шагнула внутрь и замерла в нерешительности, удивившей ее саму. Ну что такое, в самом деле? Она провела в этом здании, считай, половину жизни, она с закрытыми глазами найдет здесь дорогу в любой кабинет, она помнит, как пахнет в каждом из этих кабинетов, и какие цветы там стоят на подоконниках, и какие календари лежат на столах, и какие картинки наклеены на боках мониторов, и какие прически у обитателей этих кабинетов… Здесь все свое, все сто лет знакомое, почти родное — чего ж она топчется на месте? Тамара шевельнулась, заметила краем глаза какое-то движение сбоку, оглянулась — из большого зеркала на стене на нее ожидающе уставилась какая-то смутно знакомая девушка, маленькая, тонкая, с коротко стриженной головой и круглыми темными глазами. Тамара минутку рассматривала свое отражение, стараясь к чему-нибудь придраться, но придраться было не к чему, оказывается, она неплохо выглядит, она просто замечательно выглядит! От этого у нее так улучшилось настроение, что даже осанка стала уверенней, даже щеки порозовели, даже глаза засияли, и легкая улыбка с оттенком торжества и снисходительности изменила рисунок ее губ.

— Молодец, — сказала Тамара и подмигнула своему отражению. — Так держать. Мы еще повоюем, да?

И легко побежала к себе — как раньше, не считая лестничных пролетов, не оглядываясь по сторонам, на бегу здороваясь с сослуживцами, как будто последний раз видела их только вчера. Она заметила — почти все останавливались, смотрели ей вслед, кое-кто окликал, пытался заговорить, но она отмахивалась на ходу, говорила: «Потом, потом» — и бежала дальше, улыбаясь легкой улыбкой. С оттенком торжества и снисходительности конечно же.

На последнем повороте к своему кабинету она почти налетела на кого-то — высокого, массивного, неторопливого. Притормозила, отступила на шаг, задрала голову и сказала:

— Доброе утро.

И улыбнулась легкой улыбкой, естественно, с оттенком торжества и снисходительности.

И узнала Евгения.

— Доброе утро, — растерянно произнес он. — Это… ты?

— Это я, — честно ответила Тамара. Она всегда честно отвечала на его вопросы. Подумала и, чтобы уж совсем быть честной, добавила: — В какой-то степени.

— Ты хорошо выглядишь. — Он вдруг окинул ее таким знакомым взглядом.

— Это потому, что я маникюр сделала, — объяснила Тамара, подняла руку и растопырила пальцы с короткими ногтями, покрытыми бесцветным лаком. — Смотри, какой оттенок замечательный. Наверное, всем нравится — сегодня на меня что-то абсолютно все оглядываются.

Евгений уставился на ее руку, хлопнул глазами, открыл рот — кажется, еще что-то сказать собирался, — но она уже потеряла интерес к разговору, кивнула ему с улыбкой — разумеется, с оттенком торжества и снисходительности — и помчалась дальше, к себе, в свой родной кабинетик, на свое родное рабочее место, начинать свой родной рабочий день, от которого, оказывается, напрочь отвыкла.

В этот день в ее родном кабинетике перебывали, кажется, все до одного. Ну, кроме тех, кто был в отпуске, в командировке или на больничном. И кроме Евгения. Ленка целый день сидела рядом — бдительно следила, чтобы визитеры не переутомляли Тамару и не задавали глупых вопросов о здоровье. Тамара подозревала, что на самом деле Ленка просто никак не может насытиться чувством собственной причастности к чуду, каковым для всех было возвращение Тамары не только к жизни, но еще и к работе. Разве не Ленка все время навещала начальницу, когда та лежала пластом и иногда, кажется, даже не узнавала ее? Разве не Ленка помогала Тамариным дочкам по до-му? Разве не Ленка говорила с врачами, искала лекарства, учила Николая, как поить больную, как класть на лоб компресс, как измерять давление? И самое главное — разве не Ленка обегала всех соседей, знакомых и бабок на рынке, чтобы собрать чудом достоявшие почти до лета соленые огурцы? Похоже, об этих соленых огурцах уже все знали, именно соленые огурцы всех интересовали больше всего, и Тамара охотно рассказывала о них, а Ленка дополняла ее рассказ разными подробностями, и с каждым повторением подробности становились все более разными.

Весь первый рабочий день прошел именно так.

Второй рабочий день был очень похож на первый, только визитеров было уже поменьше, а Ленкиных подробностей — больше.

Третий, четвертый и пятый дни были обычными: как всегда, как раньше. Тамара сразу втянулась в работу, будто и не было никакого перерыва, будто вернулась из отпуска — и сразу вспомнила: в первую очередь надо сделать это и это, надо позвонить этому и этому, а тот сам должен позвонить, эти бумаги — в папочку на подпись, а эти пусть подождут, их еще проверять надо… Все получалось привычно легко, она нисколько не уставала за день, без напряжения могла как приклеенная просидеть за столом несколько часов, изучая документы, и без раздражения носилась по длинным коридорам, собирая нужные подписи или отлавливая людей, которые могли что-то решить.

Так, как в первый день, на нее уже не оборачивались, но все-таки поглядывали с интересом. И все время за спиной она смутно чувствовала какие-то разговоры, какие-то дурацкие вопросы и еще более дурацкие ответы, шепоток какой-то непонятный — то ли сочувствие, то ли порицание… Зрело мнение. Впрочем, может быть, ей это просто казалось. И вообще все это ее не очень интересовало.

Однажды в столовой за соседний столик уселись две незнакомые девчонки — новенькие, что ли? — и принялись за обед, продолжая, по-видимому, начатый ранее разговор.

— А эта его… как ее? Оксанка, что ли… Она с ним поедет? — спросила одна сквозь хруст капустного салата.

— Вряд ли, — ответила другая. — Евгений Павлович все-таки в санаторий для сердечников едет. Подлечиться, а не подгулять. Да и зачем Оксанке сердечный санаторий? У нее-то инфаркта еще не было.

И обе они захихикали, совершенно уверенные, что шутка получилась остроумной.

Тамара машинально грызла жареную куриную костерыгу и с некоторой неловкостью думала: как же это получилось? Как она могла забыть, что Евгений два года назад перенес инфаркт — тяжелейший, его едва вытащили. Она сама едва не умерла тогда. Инфаркт у него случился, когда она была в загородном доме отдыха, Николай тогда попросил ее съездить туда на недельку с ним и с дочками. Девочкам очень хотелось, но без мамы они ехать отказывались. Ну, она и согласилась. А на второй день после приезда в этот дом отдыха — вернее, на вторую ночь — она внезапно проснулась от черного ужаса, в холодном поту, с бешено колотящимся сердцем. Она точно знала, что с кем-то из ее родных случилась беда, что срочно нужна помощь, но ужас парализовал ее, не давал дышать, не давал думать… С трудом она сползла с кровати, держась за стены, доковыляла до комнаты дочерей, не сразу решилась подойти к их кроватям… Девочки безмятежно спали, дружно посапывая, и лбы у них были прохладные, и ручки тепленькие, все с ними было в порядке. Ужас немножко отпустил сердце, но оно все еще часто и больно молотило в ребра — так, что от этих ударов Тамару всю трясло. Она немножко постояла рядом со спящими дочерьми, осторожно дыша открытым ртом, потом вернулась к себе, склонилась над Николаем… Нет, и с ним все было в порядке, Николай тоже крепко спал и выглядел здоровым. Тамара стащила одеяло со своей кровати, завернулась в него, вышла на балкон, кулем свалилась в стоявший там шезлонг — и так и просидела до самого утра, ни о чем не думая, слушая сумасшедшие удары своего сердца и трясясь в сильнейшем ознобе. Кто вынимал ее из шезлонга, как ей делали какой-то укол, о чем спрашивали — все это она помнила не очень отчетливо. Только все время повторяла:

— Я хочу домой. Отвезите меня домой, пожалуйста. Я хочу домой.

После обеда нашли какую-то машину, которая как раз должна была ехать в город, все ее семейство быстренько собралось, погрузилось в гремящую старыми костями «копейку» и повезло ее домой, по дороге переговариваясь о том, какого врача нужно вызывать. Но Тамара уже не чувствовала себя больной — сердце постепенно успокоилось, температуры не было, и этот непонятный черный ужас исчез, осталась только какая-то тревога. Войдя в квартиру, она почему-то тут же кинулась звонить на работу, хотя понятия не имела, зачем она это делает. И Ленка сразу же сказала, что прошлой ночью у Евгения случился инфаркт, он чуть не умер, но его к утру откачали, врачи говорят, что сейчас уже бояться не надо, но полежать ему еще придется — и хорошо полежать… Сейчас он еще в реанимации, туда никого не пускают, так что…

Дальше Тамара не очень слушала. Бояться не надо — это главная информация. Она и не боялась. Она боялась прошлой ночью — тогда, когда проснулась, чтобы ждать смерти вместе с ним. А теперь не ждет.

А потом были бесконечные походы в больницу — только для того, чтобы потоптаться у закрытой двери, ожидая, когда войдет или выйдет врач, и тогда, может, удастся в щелочку хоть на секунду увидеть его — бледного, тощего, страшного в путах каких-то проводов и трубок, но живого. К нему и правда никого не пускали, даже жену, хотя жена как раз и не очень-то рвалась навестить больного… Потом его перевели в обычную палату и разрешили посещения, но она к нему не приходила, вернее, приходила, но опять стояла под дверью, заглядывая в щелочку так, чтобы он не заметил. Она почему-то думала, что его жена когда-нибудь все-таки придет в больницу, и не хотела встречаться с ней у него в палате. Евгений иногда рассказывал, какие страшные скандалы закатывала ему жена по любому поводу, даже самому незначительному. Тамаре казалось, что она сама — повод очень даже значительный, и не хотела, чтобы Евгений после инфаркта еще и скандалы терпел… Но на его жену в больнице она так ни разу и не наткнулась — правда, что ли, ни разу не пришла? Все приходили — его родители, сослуживцы, какие-то никому не известные школьные друзья, соседи по подъезду, сын пришел со своей девушкой, девушка в палату не пошла, маялась в коридоре… Но чаще всех в больницу бегали Анна с Наташкой. Особенно Анна: «Дяде Жене надо апельсинов отнести. И кураги — она для сердца полезная. И я блинчиков навертела, с мясом. Ему можно с мясом?» Тамара понимала, что Анне хочется не столько покормить дядю Женю, сколько посмотреть на него — все ли в порядке, поговорить с ним, успокоить его и успокоиться самой. Анна с Евгением были друзья.

А Тамаре удалось поговорить с ним только тогда, когда ему разрешили вставать. Он встал — и сразу пошел искать телефон, чтобы позвонить ей, и наткнулся на нее в коридоре, и она тут же заревела от радости, увидев его на ногах, а он засмеялся, а потом они часа два говорили о чем попало на лестничной площадке, пока медсестра не уволокла его делать укол. И весь свой отпуск Тамара провела в больнице, каждый день ожидая на той лестничной площадке, когда он выйдет — еще бледный, худой, непривычно осторожный в движениях, но уже веселый, уверенный в себе, здоровый… Почти здоровый. Теперь Тамара в любую минуту точно знала, что творится с его сердцем: ее собственное сердце непостижимым образом с той самой ночи, когда у Евгения случился инфаркт, билось синхронно с его сердцем, синхронно замирало и болело, и Тамаре не нужно было расспрашивать о его здоровье врачей, она сама могла им много чего рассказать.

Вот как все было.

А теперь она вспомнила о его сердце только потому, что две незнакомые девчонки об этом упомянули. И то, скорей всего, их интересовало не его сердце, а эта его Оксанка, которой в сердечном санатории делать было нечего. Тамара попыталась покопаться в собственных переживаниях, но с некоторым чувством вины поняла, что копаться не в чем — нет у нее никаких переживаний по этому поводу. Ни по какому поводу — ни по поводу его сердца, ни по поводу его Оксанки. Оксанка — его личное дело, сердце — личное дело его врача. А ее дело — сторона.

Первая рабочая неделя кончилась, и начались выходные, на которые у нее были грандиозные планы. Она так давно не занималась хозяйством, не готовила для своей семьи чего-нибудь вкусненького, не придумывала какого-нибудь семейного праздника! А главное — стирка. Хороший порошочек и горячая водичка. Чтобы духу больничного никогда больше не было. И придется, наверное, все-таки ушить еще и бежевую юбку — что-то она никак не потолстеет, хотя бы даже и совсем чуточку. А на работу в одном и том же ходить все-таки нельзя.

Она все успела — и пирогов напечь, и целую гору белья перестирать, и устроить большой воскресный обед для всей своей семьи и для Ленки, которая, впрочем, тоже уже могла считаться членом ее семьи. И бежевую юбку она ушила — замечательно сидела юбка, лучше любой фирменной! Натуська в своем гардеробе отыскала к этой юбке кремовую блузку, а Анна отдала очень нарядную кремовую сумку, и Тамара с удовольствием представляла, как она утром в понедельник придет на работу, и все опять будут смотреть ей вслед, а бабы будут по секрету рассказывать друг другу, что ничего Тамара не болела, а провела все это время в страшно дорогой зарубежной клинике, в институте красоты, где ей сделали лицо и фигуру.

В понедельник она пришла на работу, и все было именно так, как она и предполагала: все смотрели ей вслед, и бабы шушукались о ценах на фигуру, и она опять наткнулась на Евгения в коридоре за тем же поворотом, и он опять растерялся, и опять сказал:

— Ты хорошо выглядишь…

— Это потому, что отдохнула как следует, — объяснила Тамара. — Главное для внешности — это как следует высыпаться. А я так хорошо выспалась, так выспалась…

Улыбнулась легкой улыбкой с неизбежным оттенком торжества и снисходительности, кивнула ему и побежала к себе. Все с той же улыбкой вошла в кабинет, села за стол, вынула из ящика лист бумаги и написала заявление об уходе по собственному желанию.

Когда она отдавала заявление секретарше главного, та смотрела на нее почти с ужасом: кто ж по собственному желанию уходит с такой работы? Да еще в такое время! Но спрашивать ничего не стала, а Тамара ничего не стала говорить, улыбнулась, помахала рукой и побежала собирать свои вещички, которые жалко было оставлять — кактус, который она сама много лет назад принесла сюда и за которым все эти годы старательно ухаживала, толстую, растрепанную, тяжелую, как кирпич, записную книжку, которую она все эти годы набивала телефонными номерами, фотографии дочек, любимую перьевую ручку, новые, еще не распечатанные колготки, на всякий случай всегда лежащие в столе, и большое махровое полотенце — у нее была привычка умываться после обеда, и она всегда держала в шкафу мягкое махровое полотенце. Кажется, ничего своего у нее здесь больше не было. И почему это раньше ей казалось, что у нее здесь абсолютно все свое?

Заглянула Ленка, молча понаблюдала, как Тамара укладывает в коробку от принтера свое барахлишко, сказала недовольно:

— Поговорить бы надо.

— Лен, потом, ладно? — Тамара заворачивала в газету кактус, дело это было трудоемкое, и отвлекаться ей не хотелось.

Ленка подумала, пожала плечами и молча исчезла, тихо притворив дверь.

Приглушенно запиликал внутренний телефон — секретарша главного официальным го-лосом сообщила, что шеф хочет поговорить с Тамарой. Тамара удивилась: о чем таком хочет разговаривать с ней шеф? Она же уходит!

В коридоре она наткнулась на Евгения — на том же месте, корни он здесь пустил, что ли? Увидев ее, он сказал хмуро:

— Нам бы надо поговорить, как ты считаешь?

— Что-то сегодня всем надо со мной поговорить, — удивилась Тамара. — Извини, сейчас не могу — иду с шефом разговаривать. Потом еще один разговор запланирован. А потом — не знаю, как получится.

И пошла не оглядываясь, но точно зная, что он стоит на своем любимом месте и смотрит ей вслед. Бедненький, корни небось сохнут в паркете… Надо бы полить, пока не завял. Эта мысль развеселила ее, и Тамара вошла с затаенной насмешливой улыбкой, увидеть которую шеф явно не ожидал.

Тамара не знала, о чем собирался говорить с ней шеф, но сейчас он говорил явно не о том, о чем собирался… Честно говоря, она вообще не понимала, о чем он говорит. О каких-то планах и перспективах. Об ожидающихся инвестициях. О возможности карьерного роста. О заграничных командировках. Она смотрела на него ясными глазами и думала: это все хорошо, но какое отношение ко всему этому имеет теперь она? Она ведь увольняется, можно сказать, уже уволилась… Или он хочет заставить ее отработать положенный срок?

— Как вы себя чувствуете? — вдруг спросил шеф, оторвал взгляд от полированной поверхности стола и уставился на нее с подозрением.

— Великолепно, — сказала Тамара, несколько удивленная и этим вопросом, и его подозрительным взглядом. Помолчала, прислушиваясь к себе, и уверенно добавила с довольной улыбкой: — Замечательно я себя чувствую. Как никогда.

— Это хорошо, — рассеянно сказал шеф и опять уставился в стол. — И у вас уже есть какие-то планы на будущее? Я имею в виду новую работу.

— Вообще-то ничего конкретного, — уклончиво сказала она. — Так, некоторые наметки… Там видно будет.

Он долго молчал, барабанил пальцами по столу, потом, сделав над собой заметное усилие, неожиданно сказал:

— Если передумаете… Если обстоятельства так сложатся, что… В общем, если решите вернуться — обращайтесь прямо ко мне. Время сейчас такое, что без работы остаться… м-да.

Тамара опять удивилась. Такие заявления не были в практике этого учреждения. Уходящие отсюда — по любой причине! — уходили навсегда, а на их место тут же ломилась толпа претендентов. И что бы там шеф сейчас ни говорил, оба они прекрасно понимали: она никогда не сможет вернуться, даже если очень захочет.

— Спасибо, — равнодушно сказала Тамара. — Если вы не против, я прямо с завтрашнего дня не выйду. Или вы хотите, чтобы я две недели отработала?

— Нет, это не обязательно, — так же равнодушно откликнулся шеф и занес «паркер» над ее заявлением. — Если вам так удобней — пусть с завтрашнего…

Ну, вот и все. Тамара поднялась, пошла к двери, взялась за ручку и вдруг услышала:

— Желаю удачи. До свидания.

Она оглянулась: шеф смотрел на нее с нескрываемой симпатией и сожалением. И резолюцию на ее заявлении он так и не поставил. Все это польстило ей, но ничего изменить не могло.

— Спасибо, — сказала она с искренней благодарностью. — И вам я желаю удачи. Прощайте.

Глава 8

Целую неделю безработная Тамара жила в свое удовольствие — стирала, мыла, чистила, не спеша и с выдумкой готовила всякие вкусности, перетрясла все шкафы, кладовки и антресоли, наводя идеальный порядок, перечинила всю подлежавшую починке одежду и даже сшила себе одно новое платьице, с удовольствием ходила по магазинам, хотя покупать ничего особенного вроде бы не собиралась, подолгу бесцельно гуляла по городу, накупила полтонны каких-то детективов и каждый день прочитывала по книге. День был забит всякими хорошими делами под завязку, ей нравилось, что она успевает сделать так много, но… Вот это «но» она сначала никак не могла сформулировать, просто чувствовала смутное беспокойство, как будто забыла что-то очень важное, а вспомнить никак не могла.

— Нам зарплату опять задерживают, — в конце недели сказал Николай. — Дня через три, может быть, и дадут. Или через пять. У нас деньги еще есть?

Деньги у них еще были. Тамара никогда всерьез не рассчитывала на зарплату мужа, она всегда зарабатывала больше его, значительно больше, и никогда не тратила все, что зарабатывала. Бабушка всю жизнь боялась «черного дня», даже со своей и дедовой мизерных пенсий откладывала какие-то копейки на этот самый «черный день», и «черный день» всегда оправдывал ее ожидания — приходил и сжирал припасенные для него сбережения. И Тамара тоже привыкла жать копейку, только она, наученная всякими инфляциями, замораживаниями вкладов и крахами банков, прикапливала жертву «черному дню» в долларах. Если расходовать долларовую заначку аккуратно, то можно будет худо-бедно прожить на нее года полтора. А потом? Вот то-то же. Значит, ей надо искать работу. И так она что-то уж очень долго отдыхает.

— Да ты вообще не отдыхаешь! — заявила Ленка, забежавшая в субботу на минутку и просидевшая с Тамарой три часа за душевным разговором. — Вот эта крутня твоя — отдых, что ли? Стирка, уборка, готовка… Совсем свихнулась. Знаешь что, завтра в гости пойдем.

— Куда? — изумилась Тамара. — Меня никто не приглашал.

— Меня тоже не приглашал. — Ленка подумала и взялась за телефон. — А куда пойдем — это я сейчас узнаю. Что-то, правда, никаких праздников у нас давно уже не было. Это нехорошо.

— Лен, перестань! Что ты выдумала?

Тамара почему-то страшно смутилась и даже испугалась. Вообще-то подобные заявки всю жизнь были в Ленкином характере — ни с того ни с сего позвонить кому-нибудь из многочисленных друзей, заявить, что у них что-то давно праздника не было, потребовать, чтобы друзья собрали всех в такой-то день к такому-то часу, и припереться самой с ящиком шампанского или вовсе с каким-то дурацким подарком. Она и к Тамаре неоднократно так же сгоняла толпу гостей, и к себе созывала. Раньше эта ее привычка Тамару не смущала и, уж конечно, не пугала. Раньше ей очень нравились эти Ленкины спонтанность и размашистость. Но ведь раньше она была на равных со всеми, одной из всех, в кругу своих… Она сама разорвала этот круг и теперь была не очень уверена в том, как ее примут.

Ленка не успела снять трубку, как телефон сам зазвонил. Тамара удивилась: кто бы это мог быть? Вся ее семья дома, у нее под крылом, и Ленка — вот она, а никто другой ей давно уже не звонил.

— Томочка! — закричал в трубке тонкий веселый голос, который она не слышала почти год, но который узнала бы из тысячи в любое время. — Ну, наконец-то дозвонилась!

С бывшей однокурсницей Надеждой она не то чтобы дружила, но с институтских времен иногда встречалась по каким-нибудь поводам, важным для себя или для Надежды. Чаще — для Надежды: у той в жизни было гораздо больше событий, которые могли стать поводами для сбора всех ее многочисленных друзей и просто знакомых, бывших одноклассников и однокурсников, соседей по столику в санатории, случайных попутчиков в поезде и даже людей, с которыми она знакомилась где-нибудь в очереди к стоматологу или на выставке «Уральские самоцветы». Надежда умела легко знакомиться и легко, необременительно дружить, никогда ни о ком не забывала, никогда ни с кем не ссорилась, никого не просила ни о какой помощи — правда, и к ней за помощью обращаться не стоило: она искренне не понимала, как человек может хоть что-нибудь сделать не для себя, любимого, а для кого-то другого… Тем не менее Тамаре Надежда нравилась, в гостях у нее было весело и вкусно, болтать с ней было весело и интересно, смотреть на нее было весело и приятно… В общем, Надежда была из тех легких и забавных людей, которые, не прилагая никаких усилий, поднимают у всех окружающих настроение.

— Я тебе уже три дня звоню, а никто не отвечает! — звенел в трубке тонкий птичий голосок Надежды. — Где хоть тебя носит?! Ты ведь уволилась! Ладно, придешь — расскажешь. Завтра к двум, форма одежды любая, подарков не тащи. Я еще не знаю, что мне надо.

— Подожди, — растерялась Тамара. — А что за праздник-то? День рождения у тебя вроде бы в сентябре…

— Так новоселье! — еще громче зачирикала Надежда. — Ну да, ты же ничего не знаешь! Ты же болела! Да, как ты себя чувствуешь?.. Ну, придешь — расскажешь. Виктор Васильевич новую квартиру купил! Я всю жизнь именно вот такую хотела! Мы ее уже почти обставили!

— Надюш, тормозни, я не врубаюсь, — попросила Тамара беспомощно. — Какой Виктор Васильевич? Какая квартира?

— Так Витька мой! — Надежда замолчала на пару секунд, хихикнула и гордо сказала: — Я за та-а-акого крутого вышла, ты себе не представляешь. Пока ты болела. Я хотела, чтобы ты у меня свидетельницей была, звоню — а ты болеешь! Сама виновата! Не могли же мы свадьбу отложить, правда? Ничего, не расстраивайся, в следующий раз ты опять у меня свидетельницей будешь!

Вот тебе и раз! Она, оказывается, даже свадьбу Надежды проспала, а ведь на всех предыдущих четырех была бессменной подружкой невесты. Ну, ничего, на следующей опять будет…

— Шустрая ты какая, — с уважением сказала Тамара, невольно улыбаясь. — Поздравляю, Надюш. А куда идти-то?

— Записывай адрес. — Надежда пошелестела какими-то бумажками и закричала так, что Тамара даже вздрогнула: — Витька! Ты куда адрес дел? Вот здесь листочек лежал, рядом с вазой! Я опять забыла — у нас дом сорок семь или семьдесят четыре?.. Том, а хочешь — он за тобой заедет. И еще у меня просьба — найди Леночку, я до нее никак не дозвонюсь, а вы там все-таки рядом… И приходите обе без мужиков, с мужиками и так перебор получается, Витька всех своих друзей собирает, а они почти все холостые! Представляешь? Так что Леночку ты обязательно найди, может, мы ее наконец пристроим.

— Да она сейчас у меня, — сказала Тамара. — Передаю трубку, приглашай ее сама.

Пока Ленка болтала по телефону, Тамара пошла советоваться со своей семьей, что можно подарить Надежде на новоселье. Хотя та и предупреждала, что ничего не надо, но с пустыми руками на новоселье идти как-то неудобно…

Вся ее семья с самого утра лепила торт «Наполеон». Тамара не понимала, как можно делать один торт в течение нескольких часов, тем более что коржи для него она сама еще вчера напекла, но в процесс не вмешивалась и сейчас с некоторым сомнением смотрела на результат коллективного труда: торт почему-то получился разлапистый, слишком высокий и немножко будто падающий, как Пизанская башня. Архитекторы этой башни тоже смотрели на нее с некоторым сомнением.

— Тортик можно подарить, — великодушно предложила Наташка. — Тетя Надя твоя тортики обож-ж-жает… Хотя вообще-то я тоже обожаю.

— И я, — откликнулась Анна, возившаяся у мойки с посудой.

— И я, — сказал Николай, облизывая испачканные кремом пальцы.

— И я обожаю. — В кухню заглянула Ленка. — Торт — это святое, торт мы дарить не будем. Ставьте чайник, я сейчас за лимоном сбегаю.

Ленка умчалась за лимоном к себе домой: с четвертого этажа вниз, потом через два дома — дом, потом на восьмой этаж, потом весь путь в обратном порядке, хотя на углу в двух шагах стояла овощная палатка. Николай стал возиться с чаем, смешивая по щепотке из разных пачек, девочки принялись наводить порядок в кухне, а Тамара пошла к себе — прикинуть, что бы такое можно надеть завтра на Надюшкино новоселье. Жаль, свадьбу ее она проспала… Пятое замужество! И никаких трагедий по поводу четырех разводов. Старший сын вырос у бабушки с дедушкой, Надиных родителей, младший живет в семье своего отца, третьего мужа Надежды… Надежда видится с детьми не слишком часто — и, кажется, нисколько не страдает от этого. И кажется, в ее лексиконе вообще отсутствует слово «семья». И при этом она вполне счастлива. Кажется, что счастлива.

Может такое быть? Тамара не верила, что такое быть может. Она бы не смогла жить вдалеке от своей семьи. Не зная в каждую минуту, где они и что с ними. Без их голосов, без их глаз, без их радостей, неприятностей, капризов, претензий, без их ссор на тему «чья очередь стирать», без разбросанных по всей квартире газет, носков и видеокассет, без звона посуды в кухне, без запаха сложносочиненного чая, без коллективного творения ее семьи — кособокой Пизанской башни под названием «Наполеон». Она все это любит.

А Надюшка любит каждого нового мужа, любит горячо, искренне, весело, но почему-то совсем недолго. Чужую радость она готова разделить, но не терпит чужих неприятностей, капризов, претензий и разбросанных носков. Любовь кончается — и ей уже неинтересно, что будет дальше с ее бывшим мужем. Бывший — он и есть бывший. Что было — то прошло. Очень независимая женщина. Не зависимая ни от чего.

Когда-то Тамара прочла, что крах семьи, развод и расставание многими женщинами переживаются даже тяжелее, чем смерть близких. В это она сразу поверила. Смерть близких все-таки можно пережить. А как пережить собственную смерть? Потому что конец твоей семьи — это конец тебя.

Об этом они немножко поговорили с Ленкой по дороге к Наде на новоселье, но у Ленки всей семьи-то было старенькая болезненная и не очень ласковая мама да младшая сестра, тоже незамужняя. Ленка их, конечно, любила, помогала всем, чем могла, но не собиралась посвящать им всю свою жизнь… Да что там — жизнь посвящать! Она даже виделась с матерью и сестрой не слишком часто, даже звонила им не каждый день и уж, конечно, не меняла свои планы, например на отпуск, из-за их болезней или капризов. Ленка тоже была независимая.

Может быть, это правильно — жить так, как живут Надежда и Ленка? Может быть, все так живут — тысячи, миллионы, миллиарды людей? Может быть, это как раз все они нормальные, а у нее какое-то психическое отклонение? Болезнь. Диагноз: «зависимость от семьи». Как бывает зависимость от алкоголя или от наркотиков. Лечить без толку.

На нее вдруг навалилась тоска — глубокая, безысходная тоска, к которой примешивалась еще и острая зависть ко всем им, нормальным, ни от чего не зависимым, к Надежде и Ленке… Разве можно идти в гости с таким настроением? Она виновато глянула на Ленку:

— Я к Надюшке не пойду. У меня что-то… голова разболелась. Ты уж сходи, ладно? Привет передавай. А я домой…

— С ума сошла! — возмутилась подруга и крепко вцепилась ей в руку. — Голова разболелась! Сейчас вылечим. Приехали уже, вот он, дом-то! Тебе что, даже квартиру посмотреть не интересно? Пойдем, пойдем, нечего киснуть, не понравится — уйдешь.

Они и правда уже приехали, стояли прямо перед домом несколько вызывающей архитектуры, с эркерами, балконами, огромными лоджиями, зеркальными окнами, какими-то башенками на плоской крыше. Широкий двор — сплошной зеленый газон, от кованых ажурных ворот в белой кирпичной ограде — мощеная дорожка к огороженной сеткой автостоянке в углу двора, у трех подъездов — каменные вазы устрашающих размеров, а в них — по целой цветочной клумбе. И машины на стоянке были убедительные, все больше джипы и «мерседесы». Причем, кажется, даже совсем новые. Похоже, Надюшкин Виктор Васильевич и в самом деле «та-а-акой крутой»… Нет, квартиру все-таки стоит посмотреть…

Да уж, такую квартиру посмотреть действительно стоило. Надюшка сама открыла обитую светло-желтой кожей дверь — на лестничной площадке было только две двери, обе светло-желтые — и с пронзительным птичьим щебетом кинулась Тамаре на шею:

— Ой, какая ты красивая! А говорят, что болела! Врут, да? Врут! Леночка, ты где босоножки купила? А там такие же, только белые, были? Девочки, не разувайтесь, у нас это не принято! Пойдемте, я вас с Витькой познакомлю! И с гостями! Там знакомых мало, вам интересно будет!

Надежда тут же поволокла их к Витьке и к гостям, на ходу объясняя, кто есть кто. Ленка с интересом слушала и даже какие-то вопросы задавала. Тамара уже ничего не слышала: едва переступив порог этой квартиры, она тут же будто выпала из происходящего, забыла о новоселье, о самой Надюшке и о ее крутом Витьке, она видела только черно-белые мраморные плитки пола в прихожей, зеркальную стену справа и бесшумно раздвигающиеся дверцы встроенных шкафов слева, светильники, похожие на экзотические цветы, цветы, похожие на ювелирные украшения, огромный холл со стеклянными столиками и низкими диванами, затянутыми белой замшей… Много света, мало цвета, тонкий аромат и едва уловимый перезвон хрустальных палочек, свисающих с потолка над дверью. И это только, считай, прихожая. Дальше-то что будет?

Хозяйка заметила ее оцепенелый восторг, польщенно засмеялась, чирикнула ей на ухо:

— Сейчас все покажу. Только познакомлю со всеми — и покажу. А Леночку с гостями оставим.

Процесс знакомства с гостями прошел мимо сознания Тамары, она машинально поулыбалась кому-то, покивала, подержалась за чьи-то руки, а сама все таращилась на синий потолок и белые стены, на зеркальные окна и на восхитительно широкие подоконники, на лакированные полы из светлого дерева и на двери, покрытые каким-то мелким сложным узором. Ну а за дверями-то этими — что? Что там, в остальном пространстве? Надюшка говорит, что здесь пять комнат! Неужели каждая из них — вот такое чудо?

Нет, каждая из комнат была не таким чудом. Каждая из комнат была совсем другим чудом, не похожим на предыдущее, но в то же время будто продолжающим его и заодно готовящим потрясенного гостя к следующему. Вот бы такую квартиру ее семье! Всей ее семье, чтобы и Анна рядом, а когда девочки выйдут замуж, места хватит и для их мужей, а потом и для их детей. Вот о какой квартире она мечтала с тех самых пор, как они с Николаем поженились, и он пришел в их дом, и бабушка с дедушкой приспосабливались в собственной квартире жить по-другому, чтобы не мешать молодым, а она пыталась не помешать им, хотя это не очень получалось, особенно когда родилась Анна. Николай как-то раз сказал, что жить отдельно от стариков было бы намного удобней. Она это его высказывание тактично не заметила, она всегда тактично не замечала чужих оплошностей: мало ли что может с человеком случиться. Это, мол, он нечаянно… Так, временное затмение. Такое нельзя замечать, а то потом самому оплошавшему стыдно будет. Николай эту ее тактику знал, поэтому все понял и никогда больше к этой теме не возвращался, даже тогда, когда появилась Натуська и ни у кого в семье не осталось своего угла. Когда Анна выскочила замуж за того придурка, именно Николай настоял на том, чтобы купить ей отдельную квартиру. Ах, если бы в то время у них была вот такая — пять комнат, и двадцатиметровая кухня, и две огромные лоджии, и две ванные комнаты, и три колоссальные кладовки, и холл, как вестибюль Дома культуры железнодорожников… Все были бы вместе, все были бы у нее под крылом, и она сразу разобралась бы, что там творится с этим придурком, и ее девочке не пришлось бы так страдать. Да что теперь об этом… У нее никогда не будет такой квартиры. Это ж какие деньги!

— Деньги как раз не такие уж и большие, — радостно защебетала Надежда, и Тамара с неловкостью поняла, что про деньги она сказала вслух. — Обстановка, отделка — это да, это дорого. А сама квартира — это обмен, это две старые квартиры, моя и Витькина, ну, доплата, конечно, но Витька это за деньги не держит, что ему несколько тысяч! Это ему один друг хату сделал. Он недвижимостью занимается, так что все может… Слушай, я сейчас тебя с ним познакомлю! Он обещал прийти, может, пришел уже, пойдем к народу, вот увидишь, он тебе понравится, и с хатой поможет, если хочешь!

Тамара не была уверена, что Витькин друг ей понравится, она не питала иллюзий насчет друзей, которые могут помочь за несколько тысяч долларов. Да и не было у нее нескольких тысяч, она не Витька, который несколько тысяч «за деньги не держит».

Но Витькин друг Юрий Семенович ей неожиданно понравился. Среднего роста, но очень широкоплечий и плотный, смуглый, черноволосый, с арийским профилем и темными библейскими глазами, грустной серьезности которых странно противоречил насмешливый изгиб четко вырезанных сургучных, будто запекшихся, губ, он был не то чтобы красив, но так ярок и необычен, что, наверное, бросался бы в глаза в любой толпе любых красавцев. Он сразу проявил к ней живейший интерес, нисколько этого не скрывая, сел за столом рядом с ней, предварительно согнав с места кого-то из Витькиных друзей — такого же крутого, как Витька. И этот крутой друг послушно пошел на другой конец стола, на ходу ворча, что как что-то хорошее — так все почему-то Семенычу…

— Потому что я этого заслуживаю, — самоуверенно заявил Юрий Семенович, и все выразили согласие с этим заявлением, а Тамара подняла бровь.

Вообще-то ей не очень нравились такие люди — бесцеремонные, напористые, откровенно самоуверенные… Как правило, они оказывались просто самодовольными и эгоистичными дураками, а вся их откровенность была на самом деле просто хамским неуважением к окружающим.

Юрий Семенович заметил ее поднятую бровь, окинул ее своим печальным, серьезным и даже, можно сказать, хмурым взглядом, насмешливо улыбнулся сургучными губами и с интересом спросил:

— Вы с чем не согласны — с тем, что я заслуживаю лучшее, или с тем, что лучшее, что здесь есть, — это вы?

— Лучшее, что здесь есть, — это квартира. — Тамара не удержалась и вздохнула. Вздох получился тяжелым.

— Квартира? — Юрий Семенович искренне удивился. — Хм… Ну, это смотря с чем сравнивать. Мне, например, вот эти грибочки больше нравятся. Замечательный посол, очень рекомендую. Вам положить?

Тамара засмеялась, глядя в его лицо — на грустные глаза и насмешливый рот, — и он с удовольствием засмеялся, блестя не очень ровными, но очень белыми зубами. Нет, он не был дураком. Он был умным. Может быть, даже очень умным. И вообще симпатичным.

Весь вечер они просидели рядом, потягивая хорошее, настоящее киндзмараули, пробуя разные закуски, не слишком обращая внимание на окружающих и все время разговаривая. Юрий Семенович умел говорить, и говорил он на любую тему как-то так, что она сразу становилась очень интересной. Ну что для нее значили какие-то инвестиции или кредиты? Теорема Ферма. Но вдруг она поймала себя на том, что слушает с интересом, и вопросы задает, и даже, кажется, уместные. Он с блеском говорил и об этих самых инвестициях, и о способах консервирования грибов, и о модных писателях, и о психологии… С таким же блеском он травил анекдоты — парадоксальные, изящные и невыносимо смешные. Она хохотала до слез, а он смотрел грустными библейскими глазами и слегка улыбался запекшимся ртом. Да, он умел говорить.

Еще он умел спрашивать и слушать. Слушать — и опять спрашивать. К концу вечера он знал о ней все. Ну, почти все… И она о нем, наверное, почти все знала. Был рядовым инженером, работал в рядовом НИИ, получал копейки, никаких перспектив, в перестроечных вихрях НИИ рассыпался в пыль, не стало и копеек, жена, конечно, ушла, он собрал трех своих друзей, таких же нищих и брошенных, и они вчетвером начали свое дело, единственное, в котором что-то понимали, — компьютеры. Потихоньку, помаленьку, начиная с установки и наладки, с поставок комплектующих и программ, они за три года превратились в крупнейшую компьютерную фирму не только во всем городе, но и в нескольких соседних городах. Потом он почувствовал опасность — что-то уж слишком много конкурентов развелось, конкуренция становилась все более жесткой, если не сказать, жестокой, бизнес, связанный с компьютерами, становился откровенно криминальным, а в криминал лезть он категорически не хотел. Компаньоны даже слушать не хотели о смене рода деятельности, и тогда он просто продал им свою долю, оказалось, что очень выгодно продал, и открыл на вырученные деньги небольшой продуктовый магазин. Через два года у него было уже три хороших магазина в городе, пять мелких магазинчиков за городом, на Симферопольской трассе, новая машина, вторая жена и большая квартира, обставленная второй женой дорого и страшно неудобно. Из трех его бывших компаньонов двое погибли — не случайно, нет, контрольный выстрел не бывает случайным… А третий сумел вовремя уехать за бугор, и даже с какими-то деньгами, хоть и небольшими. Когда Юрий Семенович почувствовал опасность, грозящую его магазинам, он вспомнил двух своих погибших друзей и сбежавшего третьего, порадовался, что сейчас у него нет компаньонов, которых надо уговаривать, — и в одночасье продал все свои магазины, автолавки и склады вместе с запасом товара. Вторая жена от него тут же ушла, вместе с квартирой, новеньким «БМВ» и счетом, открытым на ее имя в день свадьбы. Он огорчился, потому что привык и к этой перегруженной вещами нелепой квартире, и к этой молоденькой хорошенькой девчонке, которая целых три года считалась его женой, а главным образом — потому, что привык к налаженному быту, не отвлекающему его от работы. Огорчился, но не особенно: все-таки у него теперь были деньги, начинать с нуля не приходилось, а быт ему кто-нибудь обеспечит.

Он занялся недвижимостью, дела пошли очень удачно, и долго еще будут удачно идти — спрос на жилье растет, все-таки время довольно стабильное, люди могут заработать, значит, и хорошие квартиры могут себе позволить… Сейчас он своим бизнесом очень доволен, и жизнью своей доволен вполне. Правда, третья жена от него недавно ушла, и тоже с квартирой, машиной и счетом, но это он сам виноват: о чем думал, когда женился на девчонке, которая на двадцать лет моложе? Вообще-то, если честно, женясь в очередной раз, он думал, что хоть эта жена ему детей нарожает. Ну, пусть не детей, а всего одного ребенка. Например, девочку. Его дочку. Ух, как бы он баловал свою дочку!..

— Зачем же баловать? — Тамара завороженно слушала его, ясно представляя себе маленькую девочку, красивую, здоровую, веселую, которую изо всех сил балует этот человек. Сил-то у него — немерено, он дочку так избалует… — Баловать детей опасно, особенно девочек. Жизнь у них будет так и так нелегкая, а если в детстве только и делали, что баловали, — то как она потом? Тяжело ведь.

— Нет, я бы на потом придумал чего-нибудь, — упрямо сказал Юрий Семенович. — Я бы ее как-нибудь обезопасил… Защитил бы. Она бы у меня хорошая была, умная, красивая. И деньги — любые! Чтобы ей не пришлось замуж идти за богатого, но старого. Чтобы могла любым делом заняться, к которому душа лежит. И чтобы никогда ни от кого ни в чем не зависела.

— Так не бывает, — сочувственно сказала Тамара. — Что угодно делай, а от всего их не защитишь. И умная, и красивая, и хорошая, а такое, бывает, обломится… Вот за что?

— Мне бы хотелось с вашими дочками познакомиться, — после минутного молчания сказал Юрий Семенович, внимательно разглядывая ее лицо, неторопливо, черту за чертой, потом взял ее руку и так же внимательно принялся разглядывать ее пальцы, ногти, ладонь. — Это возможно? Впрочем, познакомлюсь, когда вы будете работать у меня.

— Как это — работать у вас? — растерялась Тамара. — Кем я буду у вас работать?

— А я разве не сказал? — Он уверенно смотрел на нее, слегка улыбаясь. — Мне нужен помощник. Я давно ищу, да все какие-то не такие попадаются.

— А почему вы решили, что я… какая-то такая?

— Значит, решено, — игнорируя ее вопрос, сказал он и полез в карман. Вынул визитную карточку, протянул ей и долго молча ждал, пока она не взяла. — Я завтра утром уеду на пару дней, а в среду вы мне позвоните — скажете, когда сможете приступить к работе. Лучше не затягивать. Вы сегодня как домой доберетесь?

— Э-э… я доберусь. — Тамара все еще не знала, как отнестись к его внезапному предложению… Да какое там предложение! Это был приказ, вот что это было. — Меня подруга довезет, мы почти рядом живем. Я и сюда с ней приехала. Вон она, которая смеется. Лена… Елена Владимировна.

Юрий Семенович с сомнением глянул на Ленку:

— Елене Владимировне нынче везти никого нельзя, я не хочу рисковать своими лучшими кадрами.

Тамара невольно засмеялась, и он слегка улыбнулся, вынимая из кармана мобильник.

— Впрочем, я тоже пьяный… Алло, Саша, ты трезвый? А голос чего такой? А-а, ну просыпайся в темпе. Тебе полчаса хватит? К Виктору Васильевичу в новый дом, где свадьба была, помнишь? Приезжай на своей, сначала человека одного отвезем, потом ты меня обратно подкинешь, потом свободен. Жду.

Он сунул телефон в карман и ожидающе уставился на Тамару:

— Ну что, будем прощаться с хозяевами, да? Сейчас Саша подъедет. Может быть, и Елену Владимировну прихватим, раз уж по пути?

— Зачем вы Сашу вызвали? — недовольно сказала Тамара, испытывая страшную неловкость. — Я сама добралась бы… Подняли человека посреди ночи из-за пустяка. Вот что он после этого должен думать?

Юрий Семенович вдруг громко, искренне и очень заразительно засмеялся. Так же внезапно перестал смеяться и серьезно сказал:

— После этого он должен думать то же, что, по-видимому, думал до этого: что ему неслыханно повезло с работой. Он у меня водителем уже пять лет работает, и среди ночи я его поднимаю в первый раз. Да и вообще я чаще сам за рулем… Не люблю быть пассажиром.

— Вы намекаете, что вы хороший начальник?

— Почему это «намекаю»? Я никогда не намекаю, я так прямо и говорю: я хороший начальник. — Он ожидающе посмотрел на нее, будто она должна была как-то отреагировать, и с нажимом повторил: — Я очень хороший начальник. Скоро вы сами в этом убедитесь.

— У меня что, даже права выбора нет? — Тамара чувствовала беспомощность, и это ей совсем не нравилось. — Вы уже все за меня решили, да?

— Я-то решил, — невозмутимо ответил он. — Но право выбора у вас есть. Я же вам свои телефоны дал, а ваших не попросил. Вы сами все и решаете. Позвоните в среду — значит, судьба. Не позвоните — значит, тоже судьба. Но совсем другая…

Глава 9

Потом Тамаре было смешно вспоминать, как она промаялась целый день, решая вопрос запредельной степени сложности: звонить Юрию Семеновичу в среду или нет. Или позвонить в четверг. Право выбора он оставил за ней. Конечно, на самом деле она давным-давно сделала этот выбор — еще в тот момент, когда после долгих колебаний и самоуверенного молчаливого ожидания Юрия Семеновича взяла протянутую ей визитную карточку. Во-первых, ей нужна была работа. Во-вторых, ей нужна была не абы какая работа. В-третьих, она бредила Надюшкиной квартирой, а если Юрий Семенович может делать такие квартиры, то как можно отказываться идти работать к нему? В-четвертых, ей очень понравился Юрий Семенович, что там скрывать. И сам по себе понравился, и то, что рассказали о нем Ленка и Надежда, — тоже очень понравилось. Оказывается, его знали многие ее знакомые и все относились к нему по-разному.

— Поддуев говорит, что этот твой Юрий Семенович — хам и жмот, — докладывала Ленка по телефону свежесобранную информацию. — Поддуев к нему сунулся — денег просить на новую газету, независимую. Говорит, пообещал за это любой пиар и самому Юрию Семеновичу, и его фирме. А тот, говорит, спрашивает: «И чем это ваша газета будет от других отличаться, если за копейку что угодно о ком угодно соврет?» Поддуев все в шутку хотел перевести, отвечает: «Не за копейку и даже не за рубли, а за доллары. Мы профессионалы, а профессионалы дорого стоить должны». Тогда Юрий Семенович говорит: «У вас есть бизнес-план, смета какая-нибудь, хотя бы черновые прикидки неизбежных расходов и предполагаемых доходов?» Поддуев всегда готов, ты же знаешь! Сразу на стол папочку — хлоп: извольте ознакомиться! Юрий Семенович папочку полистал — и знаешь, что сказал? Сказал: «Вы, может быть, и валютные, но, увы, не профессионалы». Представляешь? Поддуев в ярости. Говорит, он этого Юрия Семеновича во всех газетах по пням и кочкам разнесет. Как тебе эта история нравится?

Тамаре эта история понравилась. Она знала Поддуева много лет, было время — даже сочувствовала ему: бедный парень никак не мог осуществить свою мечту — организовать областную независимую газету, совершенно новую, прогрессивную, профессиональную… Для этого нужны были деньги, и Поддуев годы провел в хождении по администрациям всех уровней, по крупным предприятиям и организациям, по сколько-нибудь заметным бизнесменам, выпрашивая деньги. Говорят, даже в открытое недавно казино совался, но кроме дежурного охранника никто его бизнес-план смотреть не стал. Поддуев пару раз даже ухитрился зарегистрировать какие-то издания, даже выпустить по разовому тиражу, но продать ни одного экземпляра не удалось, и он долго еще ходил с пачками газет по привычному маршруту: администрации — приемные директоров предприятий — фирмы — акционерные общества — даже казино — и раздаривал свое очень независимое де-тище с привычной же присказкой: «Вы нам — деньги, а мы вам — пиар». Поддуев был профессиональным попрошайкой, от него отвязаться было труднее, чем от толпы цыган на рынке, и деньги ему, случалось, давали. Нечасто и немного, но, наверное, на жизнь ему хватало. Во всяком случае, Поддуев уже много лет нигде не работал, местные газеты его не печатали, потому что писал он плохо, врал неинтересно, да и вообще из всех животрепещущих тем предпочитал разоблачение культа личности. Правильно Юрий Семенович сделал, что послал этого валютного профессионала…

Через час Ленка опять позвонила, у нее были новые агентурные данные:

— Нинель Кудрявцева говорит, что твой Юрий Семенович просто святой человек! Просто святой! Помнишь ее сестру? Да помнишь, она еще в первом конкурсе красоты у нас победила! Как ее… Тамара! Так это его бывшая жена, не первая, а вторая! Нинель говорит, что она ему по гроб жизни обязана, не Нинель, а Тамара эта! Она же от него ушла к какому-то молодому, красивому, артисту какому-то, аж из самой Москвы! В кино пристроить обещал, золотые горы, любовь-морковь, все такое… И конечно, кинул ее, как последнюю лохушку, когда все, что ей муж оставил, они там вместе прокутили за год. Так что ты думаешь? Нинель говорит, что Юрий Семенович этой дуре опять квартиру купил, денег дал, к делу пристроил. Фитнес-клуб «Царица Тамара» знаешь? Так вот это — ее! Как тебе такая история нравится?

Эта история понравилась Тамаре еще больше. Черт его знает, что там стоит за таким невиданным великодушием… Может быть, он какие-нибудь собственные грехи таким способом искупает. Но ведь искупает же, против факта не попрешь. Много таких? То-то.

Потом позвонила Надежда и пронзительно защебетала с места в карьер:

— Том, это правда, что Юрий Семенович тебя на работу берет? Он сам сказал, так что не скрытничай! К нему на работу! С ума сойти! А кем?.. Помощником?! С ума сойти! А почему тебя? Ну, как это не знаешь, как это не знаешь! А кто знать должен? И я не знаю! И никто не знает! Он вообще никогда никого на работу не берет, если хочешь знать! То есть когда-то кого-то взял, конечно, но они с ним так все это время и работают… Кажется, пять человек. Те же самые, сто лет подряд! И никаких новых, потому что старые не уходят, что они — сумасшедшие, чтобы от него уходить? А ты когда к нему идешь? Что значит — не решила?! С ума сойти! Я уже почти решила в следующий раз за него замуж выйти, а ты не решила, идти ли к нему работать! Я тебя просто не понимаю!

Тамара мельком удивилась, с чего бы это Надюшка озаботилась чужими проблемами, но тут опять позвонила Ленка.

— Ты знаешь, — сказала она таинственно, — наши уже все в курсе, что ты у Юрия Семеновича работаешь. Народ взволнован.

— Так. — Тамара сделала голос построже, хотя ужасно хотелось смеяться. — Откуда все знают? Это во-первых. И во-вторых, с чего бы народу волноваться?

— Это не я, — быстро ответила Ленка. — Я никому не говорила. Наоборот — все приходят и рассказывают мне. Это во-первых. А во-вторых, у него же, говорят, зарплаты в три раза больше наших! Кто ж не разволнуется?

Этот разговор Тамаре почему-то не понравился. Что-то слишком много ажиотажа вокруг ее будущей работы. Ее предполагаемой работы. Так бывает, когда человек постоянно в центре внимания, — тогда ему все косточки перемоют, все его слова процитируют, все его телодвижения прокомментируют, все деньги в кармане пересчитают… Но она не была в центре внимания, особенно сейчас, уволившись, уйдя в подполье, почти ни с кем не общаясь даже по телефону. Значит, в центре внимания находится Юрий Семенович, и в центре очень пристального внимания, если судить по шуму, который поднялся даже по такому незначительному поводу, как прием человека на работу. Тамару смутно тревожило то, что он находится в центре всеобщего внимания, к тому же она не понимала, с какой стати он в этом центре оказался.

После работы забежала Ленка, выслушала ее и страшно удивилась:

— Здрасте вам! Ты что, ничего не знаешь, что ли? А кому еще быть в центре внимания? Самый удачливый бизнесмен, самый завидный жених, самый ранний миллионер… В смысле — миллионером он стал раньше, чем другие. И миллионов этих у него — как вшей у бомжа. У него ж не только эта недвижимость, у него ж еще и какой-то магазинчик в Париже, и какой-то заводик в Германии, и какая-то фабричка в Финляндии… Или в Финляндии типография? Не помню. Главное — он ничего не скрывает! Ни-че-го! Налоги бешеные. У других-то, может, тоже не три копейки в чулке спрятаны, да разве ж кто признается? Никто не признается, боятся все — вдруг спросят: откуда? И налоги опять же… А он ничего не боится. Потому все и бесятся. Сколько раз на него всякие проверки напускали — уму непостижимо. А наковырять ничего не смогли. У него все по закону, да и юристы хорошие — и у нас, и в этих Германиях, наверное. Ты что, правда, что ли, о нем ничего не слышала?

— Слышала, кажется, — задумчиво сказала Тамара. — Что-то такое слышала. Давно. Только почему-то внимания не обратила.

— Бывает, — недоверчиво заметила Ленка. — Ну так как, будешь ты у него работать?

— Мне до среды время на раздумье дано. — Тамара знала, что никакого времени на раздумье ей вообще не давали, но даже перед собой упрямо делала вид, что право выбора и на самом деле за ней. До среды еще больше суток. Раздумывай — не хочу…

Но раздумывать до среды ей не пришлось. Во вторник она с утра сбегала на рынок, вернулась домой ближе к полудню, не успела разгрузить сумки, как зазвонил телефон.

— Я звоню седьмой раз, — сказал Юрий Семенович без всяких приветствий, предисловий и прочих пустяков. — Я знал, что на этот раз дозвонюсь. Семь — мое счастливое число. Ну как, вы готовы выйти на работу?

— А… э… а сегодня разве уже среда? — спросила Тамара со всей доступной ей холодностью. Пусть не думает, что она ночей не спит, мечтая о его работе. — Я ведь в среду должна позвонить, разве нет? И откуда вы знаете мой телефон?

— Кстати, о телефоне. — В его голосе появилась озабоченность. — Надо вам мобильник выдать. Это первое, что необходимо сделать. А то что это такое — полдня дозвониться не могу! Помощник называется.

— А я разве уже на работе? — Теперь она старалась только не так откровенно радоваться. Этот ранний миллионер и так запредельно самоуверен.

— Конечно, — отозвался он. — А у вас какое счастливое число?

— Двадцать четыре, — машинально сказала она и тут же спохватилась: как это она могла такое ляпнуть? Много лет подряд двадцать четыре было для нее не просто счастливым числом, а паролем, открывающим двери в рай. Двадцать четвертого декабря Евгений впервые приехал в Москву за ней… к ней… В общем, чтобы найти ее. — Юрий Семенович, я ошиблась. Мое счастливое число — это единица.

— Замечательно, — весело отозвался он. — Собирайтесь, сейчас Саша за вами заедет. Вы работаете со вчерашнего дня, вчера как раз было первое…

Вот так началась ее новая работа, ее новая жизнь — нежданно-негаданно, совершенно случайно, как-то нелепо, не по правилам, что ли… И так резко, что она ни обдумать ничего не могла толком, ни своими будущими обязанностями поинтересоваться, ни о своем работодателе, этом тиране и сатрапе, как следует разузнать. Впрочем, Тамара смутно подозревала, что если бы даже ей сообщили, что Юрий Семенович японский шпион, крестный отец сицилийской мафии и вождь племени людоедов, — и тогда она пошла бы к нему работать. Побежала бы, закрыв глаза. Потому что день и ночь перед ней стояло видение Надюшкиной квартиры, и этот аргумент никакие другие перевесить не смогли бы никогда…

Как началась ее новая работа, ее новая жизнь, так и продолжалась: каждый день под завязку был набит неожиданностями, запланированными и незапланированными встречами, внезапными поездками, горами документов, сотнями телефонных звонков. И радостью. Нет, конечно, она страшно уставала, особенно в первое время, когда пришлось по ходу дела вникать во всякие юридические и финансовые тонкости, совершенно неизвестные ей раньше. Работы было очень много, и работа эта была нелегкой: Юрий Семенович не платил людям только за то, что они приходили вовремя и отсиживали положенное время от и до. Критерием оценки работы был результат, то есть прибыль, а уж от прибыли зависела зарплата. Так что напрасно ее бывшие сослуживцы завидовали… привыкшие к совсем другому режиму и к совсем другим требованиям, здесь они сумели бы заработать в лучшем случае треть того, что получали у себя… А скорей всего, ничего не заработали бы.

Тамара гордилась тем, как быстро она вошла в курс дела, как хорошо у нее все получается, какие замечательные отношения установились с новыми коллегами. И тем, что Юрий Семенович откровенно радуется ее успехам. Впрочем, так же откровенно он радовался успехам и всех остальных своих работников. Работников у него было много, уж конечно, не пять человек, о которых говорила Надежда. Пять человек сидели только на телефонах, а еще незнамо сколько было юристов, финансистов, менеджеров, которые дежурили по очереди. Еще человек десять постоянно мотались по командировкам. И еще было много таких, которые в штате не числились, а выполняли время от времени какую-то работу по договорам. Но в одном Надежда была права — все они работали по многу лет, никто не уходил, и новых людей Юрий Семенович не искал. Так что действительно странным было то, что он пригласил ее, в общем-то не специалиста, да еще практически ничего о ней не зная. Тогда, после новоселья у Надежды, она заподозрила в нем мужской интерес к ней, даже насторожилась сначала, даже начала заранее придумывать, как бы в случае чего улизнуть в сторону так, чтобы и его не обидеть, и работу не потерять… Но скоро подозрения ее рассеялись — он был совершенно одинаков в общении со всеми работающими у него женщинами: открыт, внимателен, даже заботлив, и было совершенно очевидно, что они ему нравятся — все до одной. И он им нравился, всем до одной, и ни у кого не возникало даже мысли о каком-то там мужском интересе, потому что точно так же он относился и к работающим у него мужчинам. Просто все они были его людьми, его друзьями, его жизнью. Наверное, в какой-то степени даже его собственностью. Тамара ощущала это, потому что примерно так же она сама относилась к своей семье. И еще ей страшно нравилось, как к нему обращаются его подчиненные, его друзья, члены этой его семьи. Главный бухгалтер Софья Максимовна в чем-то убеждала начальника примерно так:

— Деточка, золото мое, ну давай попробуем, дело-то перспективное! Или тебе лишний миллион карман оттянет?

Софья Максимовна была моложе начальника лет на пять, но обращение «деточка» ни ее, ни его, похоже, не смущало.

Один из трех его помощников, двадцатитрехлетний компьютерный гений, которого все называли исключительно по имени-отчеству, Сергеем Александровичем, звал Юрия Семеновича чифом. Рыжий очкастый кузнечик Сергей Александрович по-детски откровенно обожал начальника, смотрел ему в рот, слушал, как пророка Моисея, но при случае мог спокойно заявить:

— Чиф, не зависайте… Эта проблема не в вашей компетенции, я сам разберусь.

А старый, как мир, нотариус господин-товарищ Щурский, к примеру, спрашивал:

— Батя когда приедет?

И все понимали, что речь идет о начальнике.

Юрий Семенович был хорошим начальником, очень хорошим, правду он тогда Тамаре сказал. Она даже не подозревала, что бывают такие начальники. Дело было даже не в его демократичности, не в его внимании и заботливости, не в полной осведомленности обо всем и обо всех, которая просто исключала возможность возникновения хоть каких-то недоразумений в коллективе… Хотя, конечно, и в этом тоже. Но самое главное — это его спокойная уверенность в себе и в своих людях, искреннее уважение к каждому, отчего у каждого возникала уверенность в собственной значимости и необходимости. А поскольку отношение было ко всем одинаковое, то ни у кого не было и повода слишком уж зазнаваться. В общем, работа у Юрия Семеновича была для всех, и для Тамары тоже, праздником. К тому же время от времени он устраивал и настоящие праздники — в выходные созывал всех «свободных от вахты» к себе на дачу на шашлыки. Иногда приезжали два-три человека, иногда — два-три десятка, с чадами и домочадцами, с друзьями и подругами, и тогда большой двухэтажный дом на берегу укрытого в лесу тихого озерка был похож на перенаселенное общежитие. Кто-то приезжал на пару часов, кто-то — на все выходные, с ночевкой, все занимались чем хотели, купались, загорали, лениво имитировали волейбол, еще ленивее шлепали картами по деревянному столу, вкопанному под старым каштаном. Или просто спали в шезлонгах на веранде. Или читали всякую ерунду, не выходя из дома. Кто-нибудь из женщин вдруг начинал готовить, хотя к приезду гостей всегда была готова целая гора еды. Однажды Софья Максимовна сняла шторы и затеяла стирку, а своей помощнице Любаше велела пропылесосить всю мягкую мебель. В общем, все вели себя так, будто находились в собственном доме, в котором хорошо отдыхается, но надо и порядок наводить… Пару раз Тамара привозила сюда дочек, звала и Николая, но он отказался — у нее свои дела, у него свои… Не получалось у них общих дел. Как только она выздоровела — тут же все стало по-прежнему: ничего не происходит, говорить не о чем, разве только о том, что приготовить на ужин, спокойное существование рядом, но отдельно друг от друга, никаких общих интересов, никаких общих планов, никаких общих дел, радостей, волнений и тревог. Даже дети не объединяли: когда приходила Анна и все собирались вместе, как-то так получалось, что с детьми общались не они вдвоем, а отдельно — отец, отдельно — мать. Не намеренно, просто получалось так, само собой… Может быть, он никогда и не говорил тех слов, может быть, ей это все почудилось в бреду, приснилось что-то неправдоподобное, как снилось что-то, пока она болела? Ну, приснилось и приснилось. Не будет же она выяснять у Николая, что он ей говорил, когда думал, что она умирает… Нельзя ожидать от жизни слишком многого, она и так дорого заплатила за свои ожидания. Надо радоваться то-му, что осталась жива, не сошла с ума и не потеряла семью. Во всяком случае, дети с ней, а дети — это и есть семья, разве не так? Если принять во внимание то, какая у нее теперь работа, так и мечтать больше не о чем.

— Слушай, — сказал Юрий Семенович как-то вечером, уже после рабочего дня, когда она перед уходом привычно проверяла, не осталось ли на столе каких-нибудь важных документов, и по ходу дела кидала в сумку ключи, пудреницу, сигареты и зажигалку. — А ты не думала о том, чтобы свое дело начать?

— Какое дело? — не поняла она.

— Да все то же, недвижимость.

Он стоял в дверях, вертел в пальцах ключи от машины и поглядывал на часы. Разве так начинают серьезный разговор? Вот она и не приняла его заявление всерьез.

— Лучше сразу нефтедобычу, — легко ответила Тамара, поглощенная процессом выключения компьютера. — Чего мелочиться-то? Или, например, обработку алмазов. Говорят, тоже неплохой доход можно получить.

— Сомневаюсь. — Голос у него был очень серьезный, и она с удивлением подняла глаза. — В алмазах тебе долго разбираться придется. А здесь ты уже специалист.

— Стоп, — растерянно сказала Тамара и шлепнулась в свое кресло. — Ты это к чему говоришь? Зачем мне свое дело? Я же у тебя работаю! Или ты чем-то недоволен? Юрий Семенович, если что-то не так… Но ты же сам говоришь: специалист!

— Ну да, — спокойно ответил он и опять посмотрел на часы. — Специалист такого уровня, что вполне сможешь самостоятельно вести собственное дело. И очень успешно. Пойдем уже, чего ты окаменела? Я тебя домой подвезу, по дороге и поговорим.

Всей дороги было — семь минут, и за эти минуты он изложил свои соображения, план действий, всю ее дальнейшую жизнь так, будто все было давно обговорено, подписано и печатью прихлопнуто. Как всегда.

— Я все равно с этой недвижимостью сворачиваться хотел, — спокойно объяснил Юрий Семенович уже возле ее дома. — Слишком много времени отнимает, да и неинтересно мне уже. Я сейчас хочу одно новое дело раскрутить. Ты не сомневайся, никакой опасности нет, в опасном деле я бы тебя не оставил.

— Я не сомневаюсь, — начала было она.

— Ну вот и хорошо, — перебил он энергично. — Вот и умница. Значит, все решено. Завтра обговорим подробности. Сегодня мне некогда, сегодня ко мне люди должны прийти. Ну, иди. Спокойной ночи.

Она вышла из машины и долго стояла у подъезда, глядя в ту сторону, где давно скрылись габаритные огни автомобиля. Такое странное чувство: это уже было когда-то, за нее уже решали ее судьбу. Кажется, она тогда пыталась трепыхаться и делать вид, что право выбора за ней. Потому что была растеряна и встревожена. Сейчас она тоже растерянна — все-таки она так и не смогла до конца привыкнуть к его внезапным и категоричным заявкам, — но сейчас тревоги не было… Почти не было. Все решения Юрия Семеновича были правильными, значит, и это тоже правильное. Она специалист и к тому же молодец, он сам так сказал. Она справится. Дело знакомое, люди знакомые, все знакомое.

Только у нее не будет больше такого начальника. Он будет начальником у кого-то другого. У тех, кто будет раскручивать вместе с ним какое-то его новое дело. Почему он не пригласил ее? Грустно.

Натуська заметила ее грусть и растерянность, прицепилась, как репей: что случилось? Тамара сказала, что случилось, и Натуська кинулась звонить Анне и тете Лене, и все мигом собрались, и насыпались на Тамару с какими-то вопросами не по существу, восторженно орали, испуганно ахали и завидовали — все одновременно. И только Николай не поддался общей истерике, сидел, молча слушал, потом сказал:

— Это большой риск. И деньги большие.

Все сразу замолчали, переглянулись, и в тишине Ленка неловко кашлянула:

— Том, если что… У меня две тысячи есть.

— Мам. — Анна задумчиво смотрела в потолок. — Мы с Олегом поженимся скоро. У него деньги есть, он на квартиру собирал, мы хотели большую и новую… Ничего, успеется еще. Можешь рассчитывать на нас.

— А я вообще могу на работу устроиться! — с энтузиазмом заявила Наташка. — Подумаешь — школа! Последний год можно и в вечерней закончить!

— Да вы ж мои хорошие, — почти до слез умилилась Тамара. — И что ж вы такие глупые все, а? У одной — две тысячи, другая — замуж, третья вообще на радостях школу бросать собралась! Зарплату в дело вкладывать! Как же я вас люблю, дурочки мои… Да там такие деньги, что… Но это как раз решаемая проблема. В любом случае я семью никогда на хлеб и воду не посажу. Я о другом думаю. Я о том думаю, что сейчас-то я… и все наши, да… все мы за спиной Юрия Семеновича, как за каменной стеной. А то все за моей спиной будут, понимаете? Страшно же. Какая из меня каменная стена?

— Ой, вот уж об этом не волнуйся, — с облегчением сказала Ленка. — Уж кто и стена, так это ты. Абсолютно каменная.

— Твердокаменная, — успокаивающим тоном заговорила Натуська, гладя мать по плечу. — Цельнокаменная… Как это? Ну, когда не из отдельных камней, а из одного…

— Монолит, — подсказала Анна, улыбаясь.

— Болтуны. Трепачи, — благодарно пробормотала Тамара и почему-то оглянулась на Николая.

Он поймал ее взгляд, молча кивнул, а она не поняла, с чем он согласился: то ли с их заявлением, что она каменная стена, то ли с ее заявлением, что они трепачи.

Глава 10

До начала собственной фирмы было еще очень и очень далеко. Юрий Семенович вовсе не собирался немедленно сворачивать свое дело, продавать его или просто передать все под ее полную ответственность. По его плану Тамара должна была сначала вникнуть во все тонкости, изучить все до последней мелочи, познакомиться со всеми людьми, от которых хоть как-то мог зависеть их бизнес, подружиться как можно с большим числом, как он говорил, «власть передержавших», стать своим человеком на солидных презентациях и в приличных тусовках — и еще много подобного, трудоемкого и утомительного. Став его компаньоном, она должна будет принимать самостоятельные решения и сама же за них отвечать. По поводу того, каким образом фирма станет ее, Юрий Семенович говорил небрежно и как-то не очень конкретно: мол, придет время — и она постепенно выкупит у него дело или, если захочет, найдет себе подходящего компаньона, которому Юрий Семенович и продаст свою долю. В общем, все это пустяки, так что пока нечего всем этим голову забивать. Ей это пустяком не казалось. Ей это казалось сказочным подарком. Неслыханным, невиданным, невозможным подарком, к тому же она совершенно не понимала, почему этот подарок — именно ей…

Она не знала, как заговорить с ним на эту тему, маялась, придумывая и тут же отвергая формулировки, и однажды, когда он подвозил ее на своей машине домой, не выдержала и прямо спросила:

— А почему именно мне?

И замолчала, сообразив, что весь приготовленный монолог она произнесла в уме, а вслух задала только главный вопрос, который Юрий Семенович, конечно, не поймет. Но он понял, быстро глянул на нее грустными глазами, слегка усмехнулся насмешливым ртом:

— Потому что у тебя получится. Ты хозяйка.

— Я не об этом. — Она все-таки решилась расставить все по местам. — Юрий Семенович, ты ведь и сам понимаешь, что это подарок. Почему именно мне?

— Мадам, не думайте своей головой всяких глупостей, — с густым одесским акцентом сказал он. — Какой подарок? Томочка, не надо так наивно мечтать. Я с тебя все долги слуплю, до последнего грошика, а потом еще проценты, и останусь в очень хорошем плюсе. Как всегда.

Она недоверчиво глянула на него: шутит, что ли? Что он собирается с нее слупить? С нее слупить совершенно нечего. Может быть, он имеет в виду далекое будущее, когда она накопит хоть сколько-нибудь заметную сумму… Но даже при той зарплате, которую он платит, накопить столько, чтобы хватило на выкуп хотя бы третьей доли его дела, можно было к очень, очень далекому будущему.

— Ну, это еще в очень далеком будущем, — будто читая ее мысли, заметил он. — Может быть, ты еще сто раз передумаешь. Или конъюнктура изменится. Мало ли… Может быть, мы крокодилов начнем разводить. А? Как тебе такая идея: крокодилья ферма, а при ней — кожевенный завод. Кошельки, сумочки, туфельки…

— Гадость какая, — рассердилась она. — Юрий Семенович, с тобой невозможно говорить серьезно. Если бы у меня была такая сумка, то я все время думала бы о том, что раньше она живая была. Плавала, на солнышке грелась, может, радовалась…

— Ага, — подхватил он. — Мечтала. Размышляла о вечном. Кушала зазевавшихся туристов… Тамара, ты меня удивляешь. Каждый день я узнаю о тебе что-то новое. Ну, приехали. Передавай привет своей мечтательной сумке. Не забудь — завтра у нас большая встреча. Ну, пока.

Теперь у них чуть ли не каждый день была какая-нибудь «большая встреча». Это значило, как правило, знакомство с очередным нужным человеком, с банкиром каким-нибудь, бизнесменом, солидным клиентом, «власть передержавшим» или и вовсе уж откровенным криминальным типом. Некоторых из этих людей Тамара и раньше знала — встречалась по своей прежней работе, или в общих компаниях, или хотя бы слышала о них от общих знакомых. Но всегда была как бы несколько в стороне от них, как бы за чертой магического круга, всегда невидимо окружавшего их, и у нее даже мысли не возникало переступить черту. Она им была не нужна, а они ей — не интересны.

Теперь она сама была в центре магического круга, вокруг нее самой была черта, через которую далеко не каждый решался переступить. Она понимала, что черту эту провел Юрий Семенович, провел просто фактом своего присутствия рядом с ней — всегда рядом, демонстративно рядом… А по тому, как он к ней обращался, всем окружающим становилось ясно, что она не просто спутница Юрия Семеновича — хотя и этого, наверное, было бы достаточно, — но сама по себе личность чрезвычайно значительная. Даже знакомя ее с кем-нибудь, он ухитрялся это подчеркнуть: никогда не представлял ее, всегда представлял человека ей:

— Позвольте представить вам господина Сорокина. Лаки, краски, отделочные материалы. Неплохой выбор.

Тамара благосклонно кивала, протягивала руку, улыбалась: да, да, очень приятно, как поживаете, рада познакомиться… Подразумевалось, что сама Тамара ни в каком представлении не нуждается, ее и так все должны знать.

— Короля играет окружение, — заявил Юрий Семенович, когда она пожаловалась ему, что иногда чувствует себя ужасно неловко в такой ситуации. — Простенький психологический прием: кому представляют — тот и главнее. Это обязательно в подсознании засядет — и у тебя, и у окружающих. И поможет потом в решении… хм… многих оргвопросов. Если, конечно, ты сама к своей исключительности не будешь относиться слишком серьезно.

Однажды на какой-то презентации она встретила Евгения. Она увидела его издалека, он целенаправленно шел к ней — уверенный, спокойный, вальяжный. Улыбался. Подошел близко, посмотрел сверху вниз:

— Привет. Прекрасно выглядишь.

— Спасибо, — вежливо ответила Тамара. — Вы тоже неплохо выглядите, Евгений Павлович. Только, кажется, озабочены чем-то. Мне показалось? У вас все в порядке?

Он поднял бровь, помолчал, оглянулся на Юрия Семеновича, который неподалеку разговаривал с каким-то банкиром, потом опять уставился на нее:

— Говорят, у тебя новая работа. Новый шеф… Новые интересы. А?

И опять быстро глянул в сторону Юрия Семеновича, и опять перевел взгляд на нее, откровенно связывая этим взглядом Юрия Семеновича с ней… И широко улыбнулся чужой, незнакомой, неприятной улыбкой. Похабной улыбкой, решила Тамара. Ничего подобного за ним никогда не водилось. Или она просто не замечала? Тамара поймала себя на том, что испытывает к нему что-то очень похожее на сочувствие, даже жалость. Наверное, не все у него прошло, раз так старается задеть ее. Наверное, сидит у него внутри какая-то обида… На нее? Это по меньшей мере странно.

— У меня много нового, — согласилась Тамара с равнодушной официальной улыбкой. — Работа, начальник, машина, телефон… Даже квартира новая скоро будет. Даже новый зять. А у тебя все по-старому?

— В общем да… — как-то неуверенно начал он.

Замолчал, кажется, хотел что-то сказать, но Тамара воспользовалась паузой, с той же дежурной улыбкой кивнула ему, отвернулась и шагнула навстречу Юрию Семеновичу, который уже вел к ней очередного нужного человека.

— Позвольте представить вам господина такого-то… банк такой-то… намерен инвестировать то-то и то-то…

Свита вовсю играла короля, вернее — королеву, и ей приходилось соответствовать. Впрочем, она ко всему этому уже привыкла — к заинтересованным взглядам, заискивающим улыбкам, целованиям ручки… Уже научилась не смущаться и не раздражаться, хоть и принимала все это без всякого удовольствия, потому что этим взглядам и улыбкам не верила. Так, ритуальные танцы. Элемент работы. Равнодушно выслушивая штампованные комплименты очередного «нужного человека», Тамара заметила, как Евгений смотрит на нее издалека, через головы собравшихся. Не было в его взгляде никакой симпатии, несмотря на широкую улыбку, будто приклеившуюся к лицу. Тамара почувствовала смутное сожаление, но не успела понять, чем оно вызвано, как сожаление это уже прошло, растаяло, исчезло, оставив в душе чуть холодноватый, онемелый след, как от капли новокаина. Ей было знакомо это ощущение — все, связанное с ним, было теперь будто под анестезией. Теперь она могла не бояться боли и жить дальше.

Жить дальше было интересно и весело. В жизни были только семья и работа, больше ничего, но ей больше ничего и не нужно было. Все у нее получалось, и все получалось очень хорошо, просто замечательно! Даже новая квартира вот-вот получится. После предложения Юрия Семеновича открыть свое дело мечты о новой квартире Тамара старательно отгоняла, решив, что никаких непроизводственных трат она себе позволить не может, и долго еще не сможет. Но и с новой квартирой все получилось неожиданно легко и очень удачно, как получалось все в ее жизни в последнее время. Юрий Семенович сам нашел подходящий вариант — случайно, как он сказал, — сам отвез Тамару посмотреть, сам придирчиво обследовал не только квартиру, но весь дом, полазил по подвалу, поднялся на чердак, проверил электропроводку, телевизионную антенну, водопроводные трубы; долго говорил с соседями о том, не текут ли батареи, не мешают ли машины, без конца подъезжающие к магазину напротив, можно ли дождаться слесаря из ЖЭКа, кто убирает в подъездах — и еще о многом таком, чего Тамаре и в голову бы не пришло. Под конец Юрий Семенович квартиру одобрил, но посоветовал посмотреть еще несколько — так, на всякий случай. Тамара больше ничего смотреть не захотела, ей нравилась эта, очень нравилась! Конечно, до Надюшкиной ей было далеко, но это смотря что с чем сравнивать, как говорил Юрий Семенович. Если сравнивать эту квартиру с той, в которой она прожила всю жизнь… Да нет, и сравнивать нечего. Потолки здесь были почти на метр выше, кухня раза в три больше, три комнаты, одну из которых можно было бы спокойно перегородить — ведь она с окнами на две стороны! — и тогда будет уже четыре комнаты, а еще огромная кладовка — не меньше, чем ее нынешняя кухня… Балкон небольшой, но очень благоустроенный. Дом, конечно, старый, зато в хорошем состоянии, да и квартира отремонтирована добротно, хоть и без всяких модных затей. А главное — почти без дополнительных затрат! Квартира доставалась ей в результате длинной цепочки каких-то обменов, переездов, съездов, разъездов, покупок и продаж. Даже она, уже вполне поднаторевшая в этих вопросах, и то не сразу поняла, как ей мог достаться такой выгодный вариант.

— Это называется профессионализм, — объяснил Юрий Семенович с привычной чуть насмешливой улыбкой. — Фактически за эту квартиру заплатили четырнадцать человек. Не считая тебя. И все в конце концов получили что хотели, и все довольны. И ты довольна. Теперь надо заняться квартирой для Анюты, правильно? Мне придется уехать на пару недель, может быть, на месяц… Ты пока сама присмотри что-нибудь подходящее, но без меня ничего не решай. Вернусь — тогда и займемся вплотную.

Тамаре не нравилось, что он так часто куда-то уезжает. Она понимала, что, учитывая его многопрофильный бизнес, да еще и заграничный, сидеть на одном месте ему нельзя, — не по телефону же всем этим руководить… Он, конечно, должен бывать на своих предприятиях, встречаться со своими управляющими, просматривать документы, выслушивать отчеты и вообще быть в курсе всего, что происходит с его людьми. Все это она понимала, но каждый раз, когда он уезжал, особенно если надолго, начинала нервничать, давно заметив одну пакостную закономерность: в его отсутствие почему-то возникало в два раза больше проблем, оформление сделок тянулось в два раза дольше, и даже сотрудники, кажется, начинали в два раза чаще болеть. К тому же без него все, как сговорившись, совались именно к ней с любыми, даже совсем пустяковыми, вопросами, которые могли решить бы и сами, но ей приходилось во все эти глупости вникать, отвечать, советовать, разрешать, запрещать… Без него рабочий день длился до бесконечности, и к вечеру она выматывалась так, что еле доползала до дому… И это тоже — еле доползать до дому — было утомительно и как-то… обидно, что ли. Она уже привыкла, что Юрий Семенович подвозил ее после работы. И шашлыков по выходным без него не было. В общем, без него не было многих всяких мелких и крупных удобных и приятных вещей, не было праздников, не было того радостного настроения каждый день.

А тут еще оказалось, что Анна болеет, уже довольно давно, да еще скрывала это от матери, дурочка.

— Ну почему ты мне ничего не говорила?! Ну как ты могла?! Ну что это за легкомыслие такое?! — беспомощно бормотала Тамара, стараясь подавить панику и краем сознания понимая, что весь этот лепет не имеет ровным счетом никакого смысла. Ну, узнала бы она раньше — и что сделала бы?

— Ну, узнала бы ты раньше — и что сделала бы? — рассудительно сказала Анна, виновато вздохнула, села на кухонный диванчик рядом с матерью, обняла ее и покровительственно погладила по голове. — Мам, да не волнуйся ты по пустякам. Подумаешь — желчный пузырь! Это нынче у каждого второго… ну, в лучшем случае — у каждого третьего. Абсолютно не смертельно. Да ты у врачей спроси, если мне не веришь. Можно сказать, фирменная болезнь региона. Бывает, и пятнадцатилетних оперируют… Ну что ты дергаешься, перестань, пожалуйста! Я не боюсь, а ты боишься! И вообще, может быть, без операции обойдется…

Тамара уцепилась за это предположение изо всех сил, и сразу поверила — да, обойдется без операции, ведь бывает же, что обходится! Она слышала что-то о клинике, в которой очень успешно лечили такие вещи, только вот от кого она слышала? Кажется, от кого-то на прежней работе… Вот если бы Юрий Семенович не уехал в эту свою Германию, в эту свою Финляндию, в этот свой Париж, если бы он был сейчас рядом, — он бы мигом нашел эту клинику, он бы что-нибудь сделал, он бы помог…

Вечером забежала Ленка, попыталась было успокоить Тамару, стала приводить какие-то примеры: вот этому сделали операцию… и этой… и тому… И все прошло нормально, и все чувствуют себя прекрасно, и давно забыли, как эту болячку зовут, только некоторые продукты есть нельзя, сало например, но Анна сало и так терпеть не может, так что…

— Нет, нет, нет. — Тамара зажмурилась и закрыла руками уши, чувствуя, как опять накатывает паника. — Не надо операцию, пожалуйста, только без операции! Лен, ведь кого-то из наших вылечили, в Москве, в клинике какой-то — я не помню, это давно было… Лен, узнай, я тебя прошу!

— Это не из наших, — помолчав, нерешительно сказала Ленка. — Это… сестру Евгения Пав-ловича лечили. Как это ты забыла? Но там такое дело… В общем, у него в этой клинике друг какой-то, что ли… Или даже родня. А так в эту клинику не пробиться — очередь на три года вперед, все такое… И деньги сумасшедшие.

Действительно, как она могла забыть? Об этой клинике она слышала от Евгения, когда-то он рассказывал ей, как, благодаря исключительно его связям, сестру поставили на ноги. Гордился. А потом еще раза два говорил, что устраивал в ту же клинику других людей, совсем чужих, даже не друзей. Анне он, конечно, поможет, он всегда говорил, что с Анной они друзья, что любит Анну, как родную дочь. И Анна дядю Женю обожала, он об этом прекрасно знает.

Набирая номер, Тамара вдруг подумала, что никогда не звонила ему домой, но эту мысль тут же заглушило легкое новокаиновое онемение. Жаль, конечно, что приходится звонить именно ему, но речь идет о здоровье ее ребенка, и она готова была обратиться за помощью хоть к самому дьяволу, если бы знала, где его найти…

Впрочем, Евгения найти оказалось так же невозможно. Она звонила каждые две минуты попеременно домой и на работу, слушала длинные гудки, кусала губы, пила корвалол и молча то молилась, то проклинала все на свете. Наташка осторожно ходила вокруг нее кругами, тревожно поглядывала, хмурилась, подсовывала ей под руку то чашку чая, то бутерброд какой-то. Тамара благодарила, машинально делала глоток, отодвигала чашку в сторону и опять хваталась за телефон. В кухню зашел Николай, сел рядом, какое-то время молча смотрел, как она безостановочно крутит диск, потом сказал негромко:

— Наверное, там просто телефон на ночь отключили. Двенадцать скоро, не может быть, чтобы никого дома не было. Ты успокойся, завтра с утра позвонишь. Тебе поспать надо. Сама не отдыхаешь — и другим не даешь. Хорошо хоть, что Аня уснула, а то бы ты и ее взбаламутила. А ей нервничать не следует, она и так этой больницы побаивается… Так мне кажется. Но о тебе беспокоится гораздо больше, чем о себе. Возьми себя в руки, пожалуйста. Не надо давать ей повод для дополнительного беспокойства.

Эти спокойные, неторопливые, рассудительные слова почему-то подействовали на Тамару как пощечина. Как стакан воды в лицо. Она задохнулась от обиды и ярости: это что же такое, он считает, что она может своим беспокойством повредить Анне?! Тамара зажмурилась до красных кругов под веками, стиснула кулаки до боли в пальцах, окаменела на жестком диванчике, отчаянно уговаривая себя: ничего подобного Николай не имел в виду, он просто хотел ее успокоить, незачем беситься из-за его тона, у него всегда такой тон, и вообще он ни в чем не виноват, никто ни в чем не виноват, просто ей очень плохо, ей так плохо…

— Мне так плохо, — с трудом сказала она и открыла невидящие глаза. — Кто бы знал, как мне плохо.

Николай опустился перед ней на корточки и накрыл теплыми ладонями ее все еще крепко сжатые кулаки.

— Я знаю, — кивнул он. — Мне тоже плохо. Нам всем сейчас плохо… Я тебе чем-нибудь могу помочь?

— Нет. — Тамара высвободила руки из-под его ладоней, быстро вытерла мокрое от слез лицо и медленно подышала ртом, прислушиваясь к заполошным ударам сердца. — Чем ты можешь помочь? У тебя же нет знакомых в московской клинике… А у кого есть — тот дома не ночует. Черт бы их всех…

— Завтра, — сказал Николай, поднимаясь и настойчиво поднимая ее на ноги. — Все сделаешь завтра, с утра дозвонишься. Иди-ка поспи, а то ноги не держат уже. Если и сама разболеешься, то Ане от этого лучше не станет. Отдохни, утро вечера мудренее. Ничего, все образуется…

Тамара молча слушала его успокаивающее бормотание и с вялым раздражением думала: что образуется? Ничего никогда не образовывалось само собой. Всю жизнь она тратила чертову уйму сил, времени и нервов, чтобы что-то образовывалось. Муж не умел этого, он никогда ничего не добивался, не зарабатывал, не дожидался, для него и правда все как-то само собой образовывалось… Впрочем, Тамара понимала, что сейчас она наверняка несправедлива. А справедливой не может быть от страха, растерянности и цепенящей усталости. Если она поспит, то у нее будут силы на то, чтобы все образовалось как надо.

Под утро ей все-таки удалось уснуть, но лучше бы не удавалось — тут же стал сниться какой-то удушающий кошмар… Больничный коридор с облупленным линолеумом, запах хлорки, замазанные белилами стекла в расхлябанных дверях, хмурое лицо санитарки в очень грязном халате, врач в зеленом комбинезоне, бахилах и шапочке… Все, от самой последней царапины на дверном косяке, плохо перекрашенной пряди волос из-под косынки санитарки, до мятой пачки сигарет в руках врача, — все было очень реально и будто знакомо, будто она уже видела все это наяву, и боялась этого, потому что в этом была беда. Но еще больше она боялась того, что говорил врач, отводя глаза и вертя в очень белых пальцах с обстриженными под корень ногтями мятую пачку сигарет. Это было так страшно, что Тамара торопливо проснулась, стараясь поскорее забыть его слова. Она лежала, боясь пошевелиться, и уговаривала себя: это был сон, только сон, разве можно верить снам? Ведь она уже давно научилась забывать плохие сны, поливать их новокаином, не обращать внимания на странную реалистичность деталей… И на слова хирурга не надо обращать внимание. Не мог ничего хирург говорить о том, как прошла операция. Операции еще не было. Может быть, этого хирурга вообще в природе нет. Может быть, у них не хирурги, а одни хирургини. Не надо помнить сны, не надо бояться, не надо вообще об этом думать. Эх, не надо было засыпать… Она глянула на светящийся в предутреннем полумраке циферблат будильника и огорчилась: выходит, она спала меньше часа! Разве можно отдохнуть за такое время? Зато, оказывается, можно насмотреться всяких гадостей…

Три часа она просидела на жестком кухонном диванчике, держа на коленях телефон и не отрывая взгляда от настенных часов. Без пятнадцати девять не выдержала, набрала его рабочий номер. Длинные гудки. Десять длинных гудков. Двадцать длинных гудков. Тридцать… Да что же это такое? Он всегда приходит почти за полчаса до начала рабочего дня! Если только не в командировке, но сейчас он не в командировке, Ленка вчера специально узнавала! Тамара опять набрала номер. Пять длинных гудков, десять, одиннадцать, двенадцать…

— Слушаю! — сказал энергичный голос, который показался ей незнакомым, поэтому она растерянно промолчала. — Алло! Говорите! Алло! Я вас не слышу…

— Евгений Павлович? — неуверенно сказала она. — Надо же, не узнала… Доброе утро.

— Доброе утро, — помолчав, ответил он тоже несколько неуверенно. — И я тебя не сразу узнал. К чему бы это, а? Не иначе — разбогатеем. Хотя ты, наверное, уже и так…

— Евгений Павлович, у меня проблема. — Она очень старалась говорить спокойно, неторопливо, тщательно артикулируя каждое слово, но голос дрогнул, смялся, и она замолчала, боясь заплакать и ожидая спасительного новокаинового окаменения.

— У тебя проблемы? — с подчеркнутым изумлением весело откликнулся он. — Это какие же проблемы могут быть у тебя?! Не надо меня пугать. Если какие-то проблемы могут возникать даже у тебя, — значит, мир катится в пропасть.

— Анна болеет…

Он замолчал, и она молчала, ожидая его реакции, вопроса какого-нибудь, выражения сочувствия, что ли… Ничего такого не было, было только молчание, и этому молчанию Тамара сжато рассказала про Анну, и у этого молчания спросила о той московской клинике, где лечат без операции и где у него есть друг или даже родня, которые могут помочь попасть туда без очереди… Если это невозможно, то хотя бы адрес… Где эта клиника? Как она называется? Она сама съездит, она договорится, если нужны деньги — не проблема, она достанет любые деньги, пусть он только скажет адрес!

Она перевела дух, чувствуя, что сжатого изложения не получается, еще чуть-чуть — и получится откровенная истерика, которая никому не может понравиться. Недаром, наверное, он так долго молчит.

— Я адреса не помню, — наконец сказал Евгений. — И друзей у меня там никаких нет. Так, случайный знакомый один был когда-то, но я даже не знаю, работает он там до сих пор или нет. Но я попробую что-нибудь узнать. Ты дня через три-четыре позвони. Сейчас я очень занят, а дня через три-четыре постараюсь этот вопрос решить. Или через неделю.

Тамара осторожно положила трубку и долго сидела, боясь пошевелиться. Наверное, потребовалась бы целая бочка новокаина, чтобы заглушить эту боль. Целое море новокаина. Нырнуть в море новокаина, утонуть в нем — и тогда не будет так больно и так страшно.

В кухню заглянул Николай, глянул на телефон, который так и стоял у нее на коленях, спросил осторожно:

— Ты сегодня на работу не пойдешь?

— Попозже, — вяло отозвалась она. — А ты?

— У меня же отпуск. Забыла? — Николай прошел к плите, поставил чайник на огонь, полез в холодильник.

— Забыла, — равнодушно сказала она.

— Я специально отпуск взял сейчас, — не-торопливо говорил Николай, выставляя на стол чашки и тарелки. — Если Аню в больницу положат — ты на два фронта разрываться начнешь. Так я чем-то помогу, пока отпуск… Может, и ты возьмешь? Хотя бы несколько дней. У Ани до больницы еще больше недели, у Натуськи каникулы… Пожили бы все вместе хоть несколько дней. Отдохнули бы. Погода не очень, а то и за город можно. Ну, ничего, можно и в городе что-нибудь придумать. Театр там, или выставка какая… Анин Олег послезавтра приезжает, у него машина, он нас покатает где-нибудь… Том, поставь телефон на место. Зачем он тебе?

— Незачем, — так же равнодушно согласилась она, неловко шевельнувшись. Телефон грохнулся, и она безучастно смотрела, как Николай подбирает с пола развалившийся на части аппарат и все еще пиликающую трубку.

— Черт с ним, — приговаривал он, выдергивая шнур из розетки и складывая осколки в мусорное ведро. — Бьется — это к счастью. К тому же его давно пора заменить. Сколько он у нас? Лет двадцать? Двадцать пять? Ну все, успокойся. Девочки уже встали. Ждут, когда мы их завтракать позовем. Давайте-ка все вместе посидим, поговорим, поедим, подумаем, чем потом займемся.

Она боролась с глухим раздражением, которое вызывало сейчас абсолютно все, — и его не очень умелая хозяйственная возня, и этот успокаивающий тон, и нескончаемый поток слов, каких-то бессмысленных, необязательных, неуместных слов… Он за всю жизнь, кажется, столько не говорил. Вот и молчал бы дальше. У него это хорошо получается. А то надо же такое выдать: подумаем, чем потом займемся! О чем тут думать?! Как будто у нее есть выбор. Как будто ей можно заниматься хоть чем-нибудь, кроме Анны… Кроме болезни Анны.

— Привет, — весело сказала Анна, входя в кухню. — Чего это вы нас не зовете? Сами все съели? Нет? Это хорошо. А то ужас как кушать хочется!

Тамара смотрела на дочь и чувствовала, как в душе тает страх, как успокаивается сердце и светлеет в голове. Анна совершенно не была похожа на больную. Разве могут болеть такие юные, красивые, румяные, ясноглазые, веселые? Все будет хорошо, все обойдется, может быть, это вообще какая-нибудь ошибка, врачи чего-то не поняли, перепутали, с ними это бывает… Она, Тамара, сама тому живой пример! Вполне живой, живой-здоровый, а ведь ей тоже не так уж давно ставили поганый диагноз. Все врачи, кроме той молоденькой девчонки, которая в силу своей молодости нахально не соглашалась с мнением признанных авторитетов, дай Бог ей здоровья. Надо ей Анну показать, вот что надо сделать.

— А давайте мы в столовую переползем, а? — весело говорила Анна, непринужденно отбирая у матери только что прикуренную сигарету и безжалостно ломая ее в пепельнице. — А то тут некоторые накурили, как не знаю кто. Не кухня, а химическое производство. Да и тесновато тут будет, раз уж мы все вместе собрались. Натка! Ты там не утонула? Вылезай давай! Ишь, аристократов развелось — по два раза в день ванну принимать!

— А тебе жалко? — появилась Натуська, тоже красивая, румяная, веселая, с мокрыми волосами, торчащими в разные стороны, и в старом Тамарином халате, который ей был откровенно мал. — Может, потом горячей воды не будет! И что тогда — весь день ходить немытая, как бомжиха?

— А я зна-а-аю, куда шампуни деваются, — начала Анна, принюхиваясь к плотному облаку аромата вокруг сестры. — Я все думаю: что же это такое? Только принесу — на следующий день две капли на донышке! А ты просто шампунь водой не разводишь, да? Ты его в чистом виде, без посторонних примесей, да?

Тамара, потихоньку улыбаясь, слушала привычную болтовню дочерей, любовалась их розовыми мордашками, каждым шагом, каждым движением, каждым взглядом. Все было как всегда. Анна ничего не боялась и ни о чем плохом не думала, Натка, казалось, нисколько не тревожилась за сестру и была, как всегда, преисполнена долговременных планов, чем бы у нее поживиться, а на ближайшее время обе они планировали поход по магазинам — надо ведь уже и о мебели подумать! Не говоря уж о предстоящей свадьбе Анны. До нее полтора месяца, а платья еще нет! О чем хоть мы думаем?

И правда, о чем хоть они думают? Девочки думают о правильных вещах — о шампуне, платье, свадьбе, мебели, новоселье… О глупостях и о важном, но в любом случае — о жизни, о будущем. А она думает о всяких ужасах, которых, может быть, еще и не будет вовсе. По крайней мере, она сделает все, чтобы не было. Черт с ним, она позвонит опять через три дня. Может быть, за это время он вспомнит, как Анна каждый день бегала к нему в кардиологию с кастрюльками и авоськами. А пока он вспоминает, надо самой попробовать найти координаты этой клиники. И показать Анну другим врачам. И на-верное, все-таки взять отпуск хотя бы на недельку. И, так уж и быть, поездить с девчонками по магазинам — и мебель, и свадебное платье действительно пора присматривать, а всей толпой смотреть удобней. Когда еще выпадет такая возможность — побыть несколько дней всем вместе, не отвлекаясь на всякую ерунду вроде работы и учебы? Да еще и поразвлекаться как следует — перемерить все платья и туфли, которые попадутся на их пути, пересидеть на всех диванах и креслах в мебельных салонах, похлопать дверцами всех шкафов, помять в пальцах все образцы штор, позвенеть хрустальными подвесками всех светильников, показать язык своему отражению во всех зеркалах… Это будет большим семейным праздником.

Примерно так все и получилось. Ну, почти все. Совсем отвлечься от работы, даже на несколько дней, она все-таки не могла. Ее фирма — ее собственная фирма! — родилась совсем недавно, и по праву всех новорожденных требовала постоянной заботы, защиты и присмотра. Хорошо хоть — прикармливать не приходилось, потому что ее новорожденная фирма «Твой дом» была, строго говоря, структурным подразделением «Стройинвеста» Юрия Семеновича. Это он помог создать из подразделения самостоятельную фирму со своим именем, счетом и штатом. Впрочем, треть штата была общей — все-таки обе фирмы занимались одним делом, работали друг на друга и были тесно связаны и общими интересами, и взаимными обязательствами. Дела в «Твоем доме» с самого начала пошли очень хорошо, Тамара этим страшно гордилась, ждала очередного приезда Юрия Семеновича с нетерпением — не только отчитаться, но и похвастаться. Она не могла допустить ни одной ошибки, даже самой маленькой. Только трудовые победы! Пусть он увидит, что не ошибся в ней. Поэтому даже в эти нервные дни она каждый день бывала на работе — хотя бы три-четыре часа. Эти часы она работала как одержимая и успевала сделать все, что нужно, потому что не могла, не имела права оставлять что-то «на потом». Она до сих пор не знала, что будет потом. Каждый день начинался и заканчивался поисками координатов клиники, где лечили без операции. Ей помогали несколько человек, обзванивали всех, кого могли, облазили весь Интернет, настригли из разных газет кучу объявлений — и на второй день все-таки нашли два каких-то медицинских центра, рекламирующих новую методику удаления камней из желчного пузыря без хирургического вмешательства. Тамара с рекламами этих медцентров понеслась к местным специалистам, те стали вызванивать коллег из Москвы, и на третий день коллеги доложили: обоим медцентрам без году неделя, в штатах — по два человека, зарегистрированы как народные целители, лечат липовым отваром и мановением руки, никаких достоверных данных о чудесных исцелениях нет.

— Скорей всего — шарлатаны, — сказал Тамаре заведующий отделением, который считался са-мым опытным хирургом в городе. — Развелось их сейчас… Вы мне скажите, что вы хотите найти? Хороших клиник много, и во всех практикуются разные методики, в том числе и не хирургические. Но это требует очень длительного времени, очень, очень длительного. И начинать лечение надо на ранней стадии. У вашей дочери не тот случай… Да вы не пугайтесь! На самом деле операция совершенно рядовая, я бы сказал — пустяковая операция. У нас не было ни одного случая осложнений. Уж вы мне поверьте.

— Да я вам верю, — беспомощно сказала Тамара и на следующее утро опять позвонила Евгению.

— А, клиника, — не сразу вспомнил он. — Да, да, конечно, постараюсь узнать. Просто замотался, ни минуты свободной… Да еще и в командировку сегодня еду. Вернусь — и тогда займусь твоим вопросом. Позвони дня через три-четыре…

Через четыре дня Анну должны были положить в больницу. И она ничем не может помочь своей девочке. Наверное, ни разу за всю свою жизнь она не чувствовала себя такой беспомощной. Даже в те далекие годы, когда бабушка и дедушка уже начинали долго и тяжело болеть, а она была еще слишком молода и неопытна и не знала, как им помочь, и почти ничего не умела, и всему училась на ходу, — даже тогда она была уверена в себе больше, чем сейчас… Вернее, была больше уверена в том, что делает все возможное, и делает хорошо, правильно. А остальное — в руках Божьих. Точно так же, как и тогда, много лет назад, она неумело и горячо молилась, в то же время сознавала, что не хочет, не может отдать жизнь дочери ни в чьи руки, даже в Божьи. Она почти перестала спать, а когда все-таки засыпала, то тут же оказывалась в больничном коридоре, пропахшем хлоркой, и врач в зеленом комбинезоне вертел в белых пальцах мятую пачку сигарет, отводил глаза и что-то говорил ей, а она не хотела этого слышать… Она стала бояться ночей.

Днем было полегче. Все-таки все свои были все время рядом, без конца придумывали какие-то занятия, в которые непременно вовлекали и ее, и каких-то своих друзей, и соседей, и даже ее сослуживцев, большой семейный праздник продолжался с таким размахом, что приехавший всего на пару дней — между двумя командировками — Анин жених Олег сначала даже растерялся: он-то думал, что у его спокойной, даже тихой невесты и семья такая же… По крайней мере, за год знакомства никаких оснований думать по-другому у него не появилось. А тут вон чего оказывается: стоило всем одновременно взять отпуск и собраться в одном месте — и сумма их нерасходуемой энергии тут же превысила критическую массу, и началась цепная реакция, и горе тому, кто оказался в эпицентре взрыва, — ему придется возить сестер по магазинам, таскать мебель, лепить пельмени, сидеть в театре, вешать люстру, развлекать гостей, выбирать обои… Причем все одновременно. Олегу это понравилось, он тут же выкинул из головы мысли о болезни Анны — ну что может быть серьезного, в самом-то деле, если всем так весело! То, что посреди этого веселья мать невесты умирает от ужаса, он, как, впрочем, и все, просто не заметил и улетел в свою командировку успокоенный и довольный.

Вечером Анну скрутил приступ дикой боли, и ее увезла «скорая помощь».

— Нельзя откладывать, — сказал Тамаре дежурный врач. — Оперировать будет лучший хирург. За ним уже машина пошла. Вы не волнуйтесь, случай рядовой, все будет хорошо.

Глава 11

Длинный больничный коридор, пропахший хлоркой, облупленный линолеум на полу, замазанные белилами стекла в расхлябанных дверях, санитарка в очень грязном халате тащит куда-то ведро с водой… Все это было из ее сна, и все это было наяву. Вот уже несколько часов Тамара жила в этом сне наяву, в этом кошмаре, который не отпускал ее всю последнюю неделю, и в оцепенелом ужасе ждала, когда к ней выйдет хирург во всем зеленом и начнет говорить, отводя глаза и вертя в очень белых пальцах мятую пачку сигарет. Уже кто-то выходил, но это был не тот зеленый хирург из ее снов, поэтому Тамара не очень испугалась. Сначала, сразу после операции, вышла какая-то совсем молоденькая девушка, встретила полуобморочный взгляд Тамары, успокаивающе улыбнулась, быстро заговорила, поглядывая на часы:

— Все нормально. Больная под наркозом. Проснется не скоро. Вам не следует ждать. Езжайте домой, отдохните, утром придете навестить. Сейчас к ней все равно не пустят.

Этот спокойный, даже равнодушный тон, эта дежурная скороговорка и постоянное поглядывание на часы, как ни странно, действовали гораздо лучше, чем выражение сочувствия. Страх немножко отпустил, но Тамара все равно не тронулась с места — нет, нет, она не уйдет, она должна увидеть свою девочку, ну и что ж, что Анна пока под наркозом, она выпросит разрешение увидеть ее хоть одним глазком, хоть на секундочку… Если сейчас совсем нельзя — пусть, она подождет, когда будет можно, только не надо ее прогонять, она никому не помешает, она вот здесь подождет, вот тут, в уголке или на лестничной площадке.

— Том, ты же все равно ничем помочь не можешь. Пойдем домой, тебе поспать надо. Утром приедем.

Она непонимающе оглянулась — Николай разве здесь? Ну да, где ж ему быть, они все вместе приехали вслед за «скорой», потом Наташку отправили домой, ей с утра в школу, у нее каникулы как раз сегодня кончились.

— Ты иди, — безразлично сказала она, без всякого сочувствия отмечая, что лицо у него изможденное, щетина вылезла, темные круги под глазами. — Иди, я тут подожду.

Кажется, Николай все-таки ушел, во всяком случае, она какое-то время его не видела. Потом он опять вдруг оказался рядом, протянул маленький термос:

— Кофе будешь?

— Да. — Она взяла термос, подержала его в руке и протянула назад. — Спасибо. Мне бы водички, холодненькой.

— Сейчас принесу. — Он опять куда-то делся, и Тамара опять тут же забыла о нем, потому что увидела врача в зеленом комбинезоне, бахилах и шапочке.

Он шел по длинному больничному коридору, пропахшему хлоркой, и даже издалека было видно, какой он усталый, старый, сутулый… И подошвами шаркает. Хоть и в зеленом комбинезоне, однако не тот, не из ее сна, другой, и Тамара на секунду успокоилась, а потом узнала его: это заведующий отделением, тот самый лучший хирург города, это он Анну оперировал! Она шагнула навстречу — и остановилась, задержав дыхание, и опять шагнула — и опять остановилась… Страх заполнил ее доверху, тяжелый, черный, тошнотворный страх, у нее не хватало сил волочь этот страх в себе, у нее не хватало сил даже вздохнуть — страх плескался в горле и перекрывал дыхание. Врач поднял голову, увидел ее — и, наверное, понял ее состояние, потому что еще издали стал успокаивающе кивать и махать ладонью. Подошел, внимательно глянул ей в лицо, заговорил неторопливо:

— Ну что такое, в самом деле… Не хватало еще, чтобы и вы тут свалились! Все уже позади, состояние удовлетворительное. Может, вам укольчик, а? И — домой, спать. А муж ваш где? Ушел?

— Не знаю. — Тамара продышалась, облизнула сухим языком сухие губы и жалобно попросила: — Мне бы увидеть дочку… Только взглянуть, один разочек, а?

— Пойдемте-ка ко мне, — помолчав, сказал хирург, прихватил Тамару за локоть жесткими сильными пальцами и зашаркал по коридору, почти волоча ее за собой, потому что она едва двигалась, переполненная тяжелым черным страхом.

В крошечном, но странно пустом кабинете — только маленький письменный стол, два стула и подвесной шкафчик на стене — врач усадил ее, сел сам, сложил руки на столе и вздохнул:

— Ну, давайте поговорим. У вас ведь есть вопросы, да?

— Я забыла, как вас зовут, — растерянно сказала Тамара, глядя на его руки. — Имя какое-то редкое… Извините.

— Иван Иванович. — Он поднял руку и помахал ладонью перед ее лицом. — Меня зовут Иван Иванович. Действительно, редкое имя. Может быть, все-таки укольчик сделаем? Нет? Ну, тогда выпейте вот это…

Он встал, полез в шкафчик на стене, позвякал там чем-то и протянул Тамаре большой граненый стакан с темной жидкостью на дне. Она послушно глотнула, поморщилась — жидкость была горькой и вонючей, — поставила пустой стакан на стол и опять уставилась на его руки.

— Операция прошла благополучно, — начал говорить Иван Иванович размеренным докторским голосом. — Состояние больной удовлетворительное. Осложнений не ожидается.

— Да, да, — перебила Тамара торопливо. — Я знаю, спасибо… Мне девочка сказала, она первая оттуда вышла — и сказала. Пустите меня к дочке, пожалуйста. Мне бы на нее посмотреть надо. Хотя бы издалека.

— Сейчас нельзя. — Иван Иванович сел и опять сложил руки на столе. — Сейчас она в реанимации. В реанимацию я вас пустить не могу.

Почему в реанимации? Как это — в реанимации? Ведь он сам сказал, что все прошло правильно, и состояние удовлетворительное, и осложнений не ожидается… Он сам все это только что сказал! И вдруг — в реанимации! В реани-мацию попадают те, кто умирает, кого вытаскивают с того света… Почему ее дочка в реанимации?

Она ничего не говорила вслух, она просто не могла говорить — голос пропал, но он, наверное, и так знал, о чем она сейчас думает: на этом стуле перед ним пересидело много народу, и все думали примерно то же самое. И он ответил так, будто и в самом деле услышал все ее несказанные слова:

— Ничего страшного, уверяю вас. Многих больных после операции в палату сразу не переводят, держат какое-то время в реанимации. Например, в случае большой потери крови. Впрочем, здесь не тот случай, не волнуйтесь. У вашей дочери… мм… возникли некоторые проблемы с дыханием. Совсем небольшие. Это бывает после наркоза. Ничего опасного. В реанимации вся необходимая аппаратура. Когда она начнет дышать сама — аппарат отключат, и можно будет перевести больную в палату. Вот тогда вы ее и навестите. Вам следует пойти домой и поспать. И наверное, укольчик все-таки надо сделать… К вечеру больная, видимо, проснется, мы ее переведем в палату, вот тогда вы и сможете ее навестить. Ну так как насчет укольчика? Сейчас я сестру позову…

Тамара уже не слушала его. Она встала и на автопилоте вышла из маленького кабинета в длинный больничный коридор, пропахший хлоркой, растерянно огляделась — где тут реанимация? Как же так, она не спросила у этого… как его… с редким именем, которое она опять забыла, где тут у них реанимация, в которой сейчас лежит ее девочка, потому что не может дышать сама…

В конце коридора мелькнул белый халат — наверное, этот белый халат скажет, где тут реанимация, он-то знает, все медики знают… Но это оказался вовсе не медик, это оказался Николай, и она долго молча смотрела на него с разочарованием и тупым удивлением: почему он в белом халате? Потом вспомнила: ну да, и она тоже в белом халате, когда они приехали сюда, внизу, в раздевалке, им выдали белые халаты, потому что без них в отделение не пускают. Но у кого же узнать, где находится эта проклятая реанимация?

— На втором этаже, — сказал Николай, и она поняла, что разговаривала вслух, даже не замечая этого. — Туда не пустят. Где ты была? Я анестезиолога видел, он сказал, что волноваться не надо, что так иногда бывает… и даже довольно часто… Многие после операции дышат сначала с аппаратом, а потом сами начинают. Он сказал, что ждать не надо. Даже когда аппарат отключат, все равно Аня еще долго спать будет. Наверное, только к вечеру проснется. Том, утро скоро… Давай я тебя домой отвезу, а? Всю ночь на ногах, разве так можно?

А как можно? Вот странный, неужели он и вправду думает, что можно как-нибудь по-другому? Неужели он думает, что можно повернуться и уйти, когда за одной из этих дверей с замазанными белилами стеклами лежит ее ребенок — и не дышит?! Неужели он думает, что можно уехать домой и лечь спать, зная, что за ее ребенка дышит какой-то аппарат, машина, обыкновенная железка, которая в любой момент может сломаться?! Все машины всегда ломаются! А вдруг у них, в этой их реанимации, нет запасной? А Анна не может дышать сама!

Наверное, она опять думала вслух, потому что Николай ответил:

— Ну что ты ужасы всякие выдумываешь? Ничего у них не сломается. Мне врач сказал, что ситуация рядовая, волноваться не надо.

— Они и раньше говорили: операция рядовая, волноваться не надо, — бормотала Тамара на ходу, пробираясь по бесконечным коридорам, пропахшим хлоркой, по каким-то переходам, лестничным пролетам и пустым холлам. — Операция рядовая, а она не дышит!

Этих коридоров, лестниц и пролетов было слишком много для того, чтобы попасть с третьего этажа на второй. Наверное, они специально перекрывают тут нормальные входы-выходы, чтобы посторонние не нашли дорогу в реанимацию. Эта мысль привела Тамару в ярость, и на случайно подвернувшуюся медсестру она набросилась коршуном, требуя, чтобы та не просто показала дорогу, а довела до самых дверей.

— Да вот она, рядом, — равнодушно сказала медсестра, с трудом подавляя зевок. — Вот за этой площадкой — налево… Там табличка, вы увидите. Только вас в реанимацию не пустят. И врача вызвать нельзя, и закрыто там все. Может, дождетесь кого, когда смена кончится. На площадке диванчик есть, вы посидите, подождите… Но это еще не скоро, они в восемь сменяются.

— Ничего, — бормотала Тамара, поднимаясь на площадку и прикидывая, куда сворачивать: на площадку выходило три коридорчика, и все — слева. — Ничего, в восемь — это уже скоро. Я дождусь, ничего…

Она сунулась по очереди в каждый из коридорчиков и наконец увидела нужную табличку над одной из дверей. Потолкала дверь, подергала ручку — действительно закрыто. Ничего, она подождет. Рано или поздно из этой двери все равно кто-нибудь выйдет, может быть, даже тот, кто скажет, что с Анной все в порядке, она дышит сама, ее переводят в палату, а в палату уже можно зайти и наконец увидеть свою девочку. Ничего, она дождется.

— Какой смысл здесь стоять? Пойдем, там правда диван есть, хоть посидишь немножко, раз уж домой ехать не хочешь. Может, съешь чего-нибудь? Тут рядом круглосуточный магазин. Я сбегаю. Чего тебе принести?

Тамара опять как-то отстраненно удивилась: откуда здесь взялся Николай? Он же вроде бы уходил куда-то. Или это было давно? Да, уходил, потом опять появлялся. Потом опять уходил… Или нет? Она все забыла. Она обо всех забыла, кроме Анны. Какой гадостью напоил ее тот хирург? Его имя она тоже забыла.

— Да, — сказала она, с трудом соображая, о чем он ее спрашивает. — Да, конечно… Как хочешь. Я здесь побуду. Я дождусь.

Николай повздыхал, потоптался и молча ушел, а она осталась стоять на том же месте, время от времени толкая и дергая закрытую дверь и напряженно прислушиваясь к тому, что за этой дверью происходит. Ничего за этой дверью не происходило, тишина стояла полная, и это одновременно угнетало Тамару и странным образом внушало ей надежду. Почему там так тихо? Спят они все, что ли? Как они могут спокойно спать, когда за Анну дышит какой-то аппарат? Они сейчас должны не спать, а бороться за жизнь ее дочери… Делать что-нибудь! А они ничего не делают. Если бы что-нибудь делали — было бы хоть что-то слышно. Но может быть, так тихо потому, что и правда ничего страшного не происходит? Может быть, все, что надо, уже сделали, и теперь Анна просто спит. Проснется — и тогда к ней разрешат зайти, и она сама увидит, что все в порядке. Ну почему они закрыли эту чертову дверь?! Неужели не понятно: она должна увидеть свою дочь, она имеет на это право! А они не имеют права не пускать родную мать к собственному ребенку! И кому это все можно сказать? Такое впечатление, что во всей больнице ни одного человека, ни врачей, ни медсестер, ни даже санитарок, а ведь уже утро, куда они все делись?

Потом появился Николай, стал что-то ей говорить, совать в руку какой-то пирожок, попытался увести ее от закрытой двери и усадить на диван. Тамара его не слышала, потому что слушала тишину за дверью, пирожок машинально взяла, а на попытку сдвинуть ее с места ответила с недоумением:

— Как это я уйду? А вдруг кто-нибудь выйдет?

— Не сходи с ума, — устало посоветовал Николай. — Диван — вот он, в трех шагах. Сядешь и будешь ждать. Из этой двери и в эту дверь никто мимо тебя незаметно не пройдет.

— Пить очень хочется, — невпопад сказала Тамара, смутно надеясь, что он уйдет или хотя бы замолчит. Он мешал ей слушать тишину за дверью.

Николай и правда ушел, пообещав принести из того же ночного магазина бутылку минералки, а она осталась стоять на том же месте, почему-то брезгливо держа пирожок двумя пальцами, вяло думая, что надо бы его куда-нибудь выбросить — например, за окно, птицам, — но до окна было далеко, метров пять, а она никак не могла отойти от двери. Когда-нибудь эта дверь откроется, должна открыться — она так долго ждет…

Она так долго ждала, а дверь открылась неожиданно. Ни шума, ни шороха за ней, легкий щелчок — и, чуть не налетев на окаменевшую Тамару, из двери быстро и бесшумно шагнул человек в зеленом комбинезоне, зеленых бахилах и зеленой шапочке. Еще щелчок — и дверь опять закрылась за ним. Тамара с ужасом уставилась на мятую пачку сигарет, которую зеленый человек вертел в очень белых пальцах. Это был он, врач из ее снов, тот самый, который говорил ей что-то, чего она не хотела слушать.

— Вы кто? — с недовольством заговорил врач из ее снов. — Вы что здесь делаете? Здесь посторонним находиться нельзя.

— Я к дочери, — с трудом сказала Тамара, не отрывая взгляда от мятой сигаретной пачки. — У меня там дочка… Мне бы только посмотреть на нее, один разочек… Она не дышит…

— А, ну да. — Врач шагнул от двери, и Тамара потянулась за ним, как булавка за магнитом. — Почему не дышит? Кто вам такую глупость сказал? Если человек не дышит — он умирает. Ваша дочь жива, стало быть, она дышит. Просто ей немножко аппарат помогает. Сейчас вам к ней нельзя. Вот когда аппарат отключим, переведем в палату — тогда и сможете навестить.

Зеленый врач из ее снов вышел на лестничную площадку, приоткрыл окно и стал вылавливать сигарету из мятой пачки. Тамара внимательно проследила путь сигареты от пачки до его рта, решилась и подняла взгляд чуть выше, до его глаз. Глаза у него были напряженными.

— Когда? — настойчиво спросила она, заглядывая в эти напряженные глаза.

Он тут же спрятал глаза, занавесил их ресницами, сосредоточенно щелкая зажигалкой и старательно прикуривая. Затянулся, медленно выдохнул дым и, глядя куда-то в окно, подчеркнуто небрежно сказал:

— Я думаю, часа через полтора аппарат мы отключим. Ну, через два. Потом понаблюдаем какое-то время. Так положено, так всегда делается. Если все будет в порядке — тогда переведем в палату.

— А может не быть?

— Что? — Врач быстро взглянул на нее и снова уставился в окно. — Нет, не может… В смысле — все обязательно будет в порядке. В принципе, ситуация довольно обычная.

И опять было долгое одинокое стояние у закрытой двери, Николай то появлялся, то исчезал куда-то, потом опять появлялся, но это ничего не меняло в ее одиночестве, она даже не всегда замечала, что он топчется рядом, говорит что-то, сует ей в руки то булку какую-то, то пластиковый стакан — иногда очень горячий, иногда очень холодный. Потом дверь со знакомым щелчком выпустила еще одного врача во всем зеленом — не того, не первого, а совсем другого, — и другой зеленый врач сказал ей то же самое: ситуация обычная, волноваться не о чем, аппарат отключат, наверное, часика через полтора-два… Потом оказалось, что давно уже наступил день, пришла Наташка, по-чти силой отволокла мать в туалет, заставила умыться, сама вытирала ей руки и лицо чужим вафельным полотенцем, приговаривая одновременно сердитым, жалобным и беспомощным голосом, что так нельзя, что надо же хоть чуточку отдохнуть, что надо хоть что-нибудь проглотить, что если мать заболеет — Анька им с отцом такой геноцид устроит…

— Ты почему не в школе? — спросила Тамара и тут же забыла о Наташке, потому что надо было побыстрее добраться до той закрытой двери, дождаться, когда та проклятая дверь в очередной раз с тихим щелчком выпустит кого-нибудь во всем зеленом, и этот кто-то скажет, наконец, что Анна дышит сама, что она проснулась, что ее можно увидеть…

Прошло еще много времени, а может быть, не очень много, потому что все еще был день — больница шевелилась, приглушенно галдела на разные голоса и наполнялась кухонными запахами — наверное, обед готовили. Закрытая дверь за это время еще три раза щелкала замком, выпуская по одному человеку, но все они были не те, никто из них ничего про Анну не знал, двое вообще были не из медперсонала, просто доставляли в реанимацию какую-то аппаратуру, а медсестра, которая вышла последней, была из другого отделения, сюда ее послали не то за-брать, не то отдать какие-то бумаги… Тамара уже ничего не понимала, в своем полубессознательном состоянии она просто не слышала ничего, что не касалось Анны.

Медсестра из чужого отделения внимательно пригляделась к ней, минутку раздумывая, хмурясь и поджимая губы, и сказала:

— Ждите здесь, я сейчас.

Дверь опять тихо щелкнула, пропуская ее внутрь, — как она открывается? Наверное, своих узнает. А Тамара осталась ждать — ну конечно, она будет ждать здесь, где же ей еще ждать…

Потом вышел еще один зеленый врач, на этот раз — очень пожилой, стал сердито отчитывать Тамару за то, что она стоит здесь и только мешает работать… Она пристально смотрела на его сердитые губы, совершенно не понимая, о чем он говорит, согласно кивала, дождалась, когда он замолчал, и сказала как можно более убедительно:

— Мне бы только взглянуть на Аню. Один раз. Понимаете? Она моя дочь.

— Да я понимаю, — помолчав, ответил врач так же сердито. — Я все понимаю. Но сейчас нельзя. Вы тоже должны понять.

Он взял ее за руку, повел к жесткому дивану на лестничной площадке, усадил ее, сел рядом, так и не выпуская ее руки, а за другую руку тут же уцепился Николай. Откуда он тут взялся? Он же, кажется, уходил…

Врач стал говорить про Анну, слова были все больше медицинские, слов было много, они запутывали смысл сказанного, хоронили его под собой. Тамара напряженно вслушивалась и наконец поняла: аппарат не могут отключить. Уже пробовали, но Анна сама не дышит. Но волноваться не надо, так бывает, в принципе, ситуация довольно рядовая… И так далее.

— Как же так? — с отчаянием воскликнула Тамара, пытаясь отобрать свои руки: одну — у врача, другую — у мужа. — Почему? Ведь говорили: часа через полтора… А она не дышит!

— Она дышит, — громко и раздельно сказал врач, не выпуская ее руки. В другую руку крепче впился Николай. — Она дышит. Состояние стабильное, никаких причин для тревоги… Вот черт…

Что было потом, она не очень запомнила. Кажется, она вырывалась, а врач и муж держали ее с двух сторон за руки, а потом появилась медсестра — та самая, из другого отделения, — и заставила ее выпить какую-то вонючую гадость, а потом все исчезли и появилась Наташка, она сидела рядом, крепко обнимала мать двумя руками и тихо хлюпала носом.

— Ты почему не в школе? — тускло спросила Тамара, слыша свой голос будто со стороны и не узнавая его.

— Ма, тебе поспать надо, — сказала Наташка и вытерла лицо о ее плечо.

— Я посплю, — пообещала Тамара, глядя в окно, за которым был день. Неужели все тот же день? — Я посплю. Потом. Который час?

— Два. — Наташка выпустила ее и потерла глаза руками. — Яблоко хочешь?

— Кофе хочу, покрепче. А то глаза слипаются.

Наташка куда-то ушла, наверное, искать кофе, пришел Николай, сел рядом, спросил о чем-то, она не поняла, потому что он спрашивал не об Анне. Встала, с отстраненным удивлением ощущая, с каким трудом двигаются руки и ноги, какой тянущей болью наполнена каждая клеточка непослушного, тяжелого, будто чужого тела, доковыляла до закрытой двери — и замерла возле нее, слушая тишину.

И опять прошло много времени, а может быть, не очень много, потому что из двери никто не появлялся, только по лестнице иногда кто-то ходил — то вверх, то вниз, каждый раз Тамара пристально следила: кто это? Но ходили все не те, ходили какие-то посторонние люди, которые ничего не могли знать об Анне. Потом вдруг откуда-то взялся Евгений, подошел к ней, наклонился, о чем-то спросил. Она молча с недоумением смотрела на него: почему он здесь? Зачем он пришел? Он здесь не нужен. Он ничем не может помочь. Она думала, что он может помочь Анне, и поэтому обратилась к нему. А он просто забыл о ее просьбе. А теперь Анна не может дышать без этого проклятого аппарата. Он зря сюда пришел.

Может быть, она что-нибудь сказала вслух, а может быть, Евгений и сам догадался, о чем она думает, — он нахмурился, опустил глаза, отступил на шаг, кажется, хотел еще что-то добавить, но промолчал, повернулся и направился к жесткому дивану, где сидел Николай, ссутулившись и за-крыв глаза. Подошел, сел рядом, тронул за плечо — Николай открыл глаза, выпрямился, и они о чем-то заговорили вполголоса. Было заметно, что разговор обоих интересует. Тамара качнулась, с трудом отрываясь от закрытой двери, шагнула к ним — о чем они говорят, об Анне? Наверное, Евгений узнал о ней что-нибудь новое, он всегда первым узнавал все новости, и пришел рассказать, а она в своей невменяемости ничего не поняла, и теперь он рассказывает Николаю… Она подошла еще ближе, уцепилась за дверной косяк и замерла.

— Я не знаю, зачем он новую машину купил, — говорил Евгений, снисходительно посмеиваясь. Посмеиваясь! — Одну разбил, вторую разбил, третью разбил… Четвертую тоже разобьет.

— Разобьет, — соглашался Николай, усмехаясь. Усмехаясь! — Еще повезло, что сам ни разу не покалечился.

— А вот Носкову-младшему не повезло — руку сломал, — без всяких признаков сочувствия говорил Евгений. — Владимир Иванович сынка-то хотел в Германию отправить, хороший вариант наклевывался, очень выгодный контракт, надолго, года на три, кажется. И зарплата, конечно, не то, что он здесь выцарапывал. А сынок прямо перед отъездом руку сломал! Ну не придурок, а? Естественно, там сразу другого человека взяли. А этот месяц в гипсе ходит и ядом плюется. Носков его сейчас в банк пытается пристроить. На место Мишки Степанюка. Тот в другой бизнес подался, свой ресторан открывает.

— У него вроде бы уже есть один? — заинтересованно спрашивал Николай. — Или это не ресторан?

— Кафе было, — отвечал Евгений. — На жену оформлено. Ну, теперь у него новая жена, новая работа, ресторан новый будет. Секретаршу он тоже новую нашел.

Они переглянулись, усмехнулись одинаково: очень мужскими, снисходительными и понимающими усмешками. Усмехнулись! Оба. А за этой закрытой дверью лежит Анна, она не может дышать сама, и никто не может узнать, что там происходит с ее девочкой, никому нет дела до ее ребенка, никто не может помочь ее ребенку, им просто не интересно, что с ее ребенком, им интересно, у кого новая машина, новая работа, новая жена и новая секретарша. Что им ее ребенок? У них важные мужские разговоры, которые нельзя отложить на потом, которые обязательны именно здесь и сейчас, когда за закрытой дверью ее ребенок дышит только с помощью аппарата. Ублюдки.

— Пошли отсюда вон. К чертовой матери.

Это она сказала? Наверное, она — Евгений поднял голову и удивленно смотрит на нее, Николай поднялся, шагнул к ней, но наткнулся на ее взгляд и остановился.

— Оба, — глядя в лицо мужа ненавидящим взглядом, хрипло сказала она. — Оба отсюда вон. Подонки. Мерзавцы.

— Ты что, Том? — Голос у Николая был испуганным. — Что с тобой? Я не понимаю.

Евгений стоял рядом с Николаем, смотрел удивленно. Тоже не понимал.

— Дебилы. — Тамаре хотелось заорать во весь голос, но сил не было, и получалось тихо и хрипло. — Уроды безмозглые. Чтоб вы все сдохли. Своими руками бы придушила скотов вонючих.

Она поднесла руки к лицу и внимательно изучила растопыренные пальцы. Нет, у нее не хватит сил, чтобы придушить их своими руками. Нужно достать пистолет. Она даже почувствовала холодную тяжесть пистолета в ладони, медленно сжала пальцы, ощутила под указательным тугое сопротивление курка…

Потом оказалось, что ни Евгения, ни Николая уже нет, а она опять стоит возле закрытой двери, дрожит мелкой дрожью и все нажимает, нажимает на воображаемый курок воображаемого пистолета. Потом появился еще один зеленый врач — не из двери, а со стороны лестницы, — за ним шла Наташка, и они вдвоем оторвали Тамару от двери, увели на диван, стали наперебой говорить что-то, и она постепенно поняла, что с Анной все в порядке, она дышит сама, и проснулась, и ее перевели в палату! Как же ее переводили? Дверь все время закрыта! Ну да, там есть другой выход, прямо к лифту… К ней можно зайти, только не надолго, больной не следует волноваться, так что при ней не надо плакать. А она разве плачет? Она и все это время не плакала, и сейчас, при Анне, конечно, не будет. Скорей, да скорей же, куда идти? Она только посмотрит одним глазком — и все, и уйдет, честное слово, она не будет плакать…

Она и не плакала. Скорей всего, потому, что просто не успела заплакать. Сначала, скользнув взглядом по желто-зеленому лицу с глубоко запавшими глазами, черными веками и заострившимся носом, Тамара даже мысленно не соотнесла его с образом Анны. Просто с отстраненным сочувствием мельком подумала, что, наверное, тетка тоже после операции, бедненькая, таким старым операции особенно тяжело даются… Но тут тетка подняла черные веки, и на Тамару глянули Анины синие глаза, немножко сонные и забавно косящие, как у младенца. Глаза проснулись, сфокусировались на лице Тамары, серые губы дрогнули, блеснули белые зубы в такой знакомой, такой родной улыбке, и Анна тихо сказала незнакомым хриплым голосом:

— Ну вот, а ты боялась.

Огромное, оглушающее облегчение чуть не сбило Тамару с ног, затряслись руки и ноги, закружилась будто опустевшая вмиг голова, она обязательно упала бы, если бы кто-то не подсунул ей стул.

— Ты плохо выглядишь, — строго сказала Анна. — Что, не выспалась? Отец, Натка, а вы куда смотрели? Почему за матерью не следите?

Она перевела взгляд куда-то за плечо Тамары, и та оглянулась: Николай и Наташка, оказывается, были тут же, стояли за ее спиной, держались за руки и с одинаковым испуганным и растерянным выражением смотрели на Анну.

— За ней проследишь, как же, — виновато буркнула Наташка. — Она разве ж кого слушает?

— Немедленно домой — и спать, — приказала Анна и закрыла глаза. — Я тоже посплю немножко. Завтра приходите…

Лицо у нее опять стало чужое, неживое, страшное, и Тамара опять испугалась, но зеленый врач — оказывается, врач тоже был здесь — сказал, что Анна просто уснула, все в порядке, на самом деле все в порядке, она устала, ей надо отдохнуть. И вам, дорогие товарищи, тоже надо отдохнуть. Особенно мамочке — виданное ли дело, почти сутки на ногах! Тамара не сразу поняла, что врач говорит о ней, мамочкой посторонние люди называли ее последний раз в роддоме, когда она Натку родила. А когда поняла, что почти сутки на ногах — это о ней, то сразу и почувствовала эти сутки всем своим измученным телом, всей своей изболевшейся душой.

Потом было заднее сиденье автомобиля — такси, наверное, — мерное покачивание и тихие голоса Наташки и Николая, которые убаюкивали ее, успокаивали, усыпляли… Потом оказалось, что она уже сидит в собственной кухне на жестком диванчике, смотрит на чашку, стоящую перед ней на столе, и слушает шум воды в ванной. В кухню заглянула Наташка, приказала строгим голосом:

— Пей бульон. Сейчас купаться будем. Ты что такая кислая? Что-то не так?

— Диван жесткий, — пожаловалась Тамара. — Ненавижу этот диван. В больнице такой же. Надо выбросить.

— Выбросим, — пообещала Наташка. — И из больницы заберем и выбросим. Купим им большой, мягкий и с подушками. Прямо завтра. У тебя как со временем?

Завтра у нее со временем было все в порядке. Теперь у нее со временем будет все в порядке. У нее осталось все ее время, вся ее жизнь, и она может распоряжаться своей жизнью правильно. Теперь она знает, как правильно распоряжаться жизнью.

Глава 12

Анна выздоравливала быстро, чувствовала себя хорошо. Тамара уже ничего не боялась, но все равно каждую свободную минуту проводила у нее в больнице. Таскала ей тонны книг, яблоки, мед, цветную капусту, врачам и медсестрам — шоколад, духи и коньяк, нянечкам — деньги в конвертах. Со всеми перезнакомилась и, наверное, всем надоела до смерти своими бесконечными вопросами о состоянии здоровья дочери. Состояние было нормальным, состояние было просто отличным, она и сама это понимала, но все равно спрашивала — наверное, затем, чтобы лишний раз услышать это. Наташка тоже бегала в больницу — не потому, что боялась за Анну, а затем, чтобы забрать у нее очередной уже прочитанный детектив или получить формальное разрешение поносить какую-нибудь одежку. Николай заходил проведать Анну, кажется, довольно часто, но Тамара там с ним почти не встречалась. Она нигде с ним почти не встречалась — убегала ни свет ни заря на работу, с работы посреди дня бежала к Анне, от нее — опять на работу, вечером — опять к ней. Утром, когда она уходила, Николай еще спал — у него продолжался отпуск, ему торопиться было некуда. Вечером, когда она приходила, Николай уже спал или собирался спать, досиживая перед телевизором последние минуты. Справедливости ради надо сказать, что все домашнее хозяйство в эти дни свалилось на него, и он с этим хозяйством вполне справлялся. Обед был приготовлен, посуда вымыта, пыль вытерта, а корзина для грязного белья стояла пустая. Вот и хорошо. Жизнь Тамары под завязку была наполнена Анной и работой, и отвлекаться на всякие бытовые глупости она просто не могла. Нельзя было отбирать время у Анны, и нельзя было отбирать время у работы. Тем более, что скоро должен был приехать Юрий Семенович, и Тамаре совсем не хотелось, чтобы к его приезду остались какие-нибудь хвосты, хоть что-то невыполненное, нерешенное, несделанное. Или сделанное не так.

Юрий Семенович приехал несколько раньше, чем ожидалось. Тамара в обеденный перерыв съездила к Анне, вернулась в офис — и увидела его машину возле подъезда. И огорчилась: ей бы еще три дня, всего три дня! Послезавтра выписывают Анну, а потом она могла бы целый день просидеть за рабочим столом ни на минуту не отрываясь, просмотрела бы все бумаги, проверила бы все документы, сложила бы красивой стопочкой все папочки — и встретила бы Юрия Семеновича со спокойной гордостью: на, смотри, какая я молодец, как я хорошо справляюсь, какой у меня повсеместно порядок, учет и контроль! А сейчас ее стол завален бумагами, и шкафы разинуты… Учет и контроль, конечно, безупречные, в этом-то она не сомневается, а что касается порядка — так тут хвастаться нечем. Нет той наглядности. Ну, что ж теперь говорить.

— Привет, — сказал Юрий Семенович, оборачиваясь на звук открываемой двери. — Ну, что ты мне сразу не позвонила-то? Все сама, все сама… Никогда помощи не попросишь. Что за привычка у человека, аж зло берет, ей-богу. А надорвешься? Вот надорвешься — и коньки отбросишь. И что тогда с тобой делать?

— А что тогда со мной делать? — удивилась Тамара, сразу забывая о порядке, который так хотела ему продемонстрировать. — Тогда уж со мной ничего сделать не удастся. Только похоронить.

Галина Николаевна и Леша, сидевшие за одним столом, склонившись над какими-то бумагами, одновременно подняли головы, глянули на нее осуждающе, сердито фыркнули и опять уткнулись в свои бумаги. Юрий Семенович оглянулся на них, тоже сердито фыркнул и опять уставился на Тамару, не сводя с нее мрачных темных глаз:

— Пойдем к тебе. Кофе дашь?

Вслед за ней он зашел в ее заваленный бумагами кабинетик, быстро огляделся, выразительно подняв бровь, и Тамара тут же вспомнила о порядке, который она так хотела ему продемонстрировать.

— Не успела убрать, — виновато сказала она, освобождая один стул от бумаг. — Я думала, ты позже приедешь. Заработалась немножко.

Юрий Семенович помог ей снять шубу, повесил ее в шкаф, снял и повесил в шкаф свою куртку, вынул с полки чашки и банку кофе, заглянул в чайник — есть ли вода? — кивнул, включил чайник в розетку, а уж потом неторопливо подвинул стул ближе к ее столу, дождался, когда она сядет, и сел сам. Все он делал как-то уверенно, как-то уж очень по-хозяйски. Тамаре эта его манера всегда страшно нравилась и в то же время смутно чем-то раздражала. Наверное, она просто завидует. Ей тоже хотелось бы так себя чувствовать везде и всегда — спокойной, уверенной, настоящей хозяйкой собственной жизни плюс всего окружающего.

— Между прочим, здесь ты хозяйка, — сказал вдруг Юрий Семенович, внимательно следя за ней мрачными темными глазами и слегка улыбаясь насмешливой улыбкой.

Она невольно вздрогнула и с испугом посмотрела на него: мысли читает, что ли?

— Я про то, что ты не обязана мне что-то объяснять или, тем более, в чем-то оправдываться, — помолчав, продолжил Юрий Семенович. — Это твоя собственная фирма, твой стол, твой порядок. Забыла, что ли?

— Да нет. — Тамара с облегчением улыбнулась и вдруг призналась неожиданно для себя: — Просто ужасно хотелось похвастаться, как у меня все хорошо получается. А тут… Вон какой бардак.

— Польщен. — Он недоверчиво хмыкнул и опять задрал бровь. — Ты лучше признайся, почему мне сразу не позвонила, когда Анюта заболела?

— Зачем? — неуверенно спросила Тамара. — Что бы ты сделал?

— Прилетел бы и… сделал бы что-нибудь. — Он опять долго молча смотрел на нее мрачным взглядом. — Честно говоря, я не знаю. Но ведь можно было, наверное, что-нибудь сделать. Помог бы. Сама говорила — заработалась.

— Да ну, глупости какие, — неловко буркнула она, отводя глаза. — Зачем было тебя из Германии выдергивать? Я тут сама…

— Вообще-то я последние две недели на Камчатке был, — мимоходом заметил Юрий Семенович. — Но дело не в этом. Дело в том, что ты все время все делаешь сама. Говорят, с Анютой какие-то сложности были?

— После наркоза дышать не могла, — неохотно сказала Тамара, ежась от воспоминаний. — Никто не понял, почему… Операция-то пустяковая, все говорили — не сложнее аппендицита. Да сейчас уже все в порядке, ее уже выписывать собрались.

— А давай мы ее в санаторий загоним, а? — неожиданно предложил Юрий Семенович. Тамара отметила это «мы», но почему-то не удивилась. Юрий Семенович стал вытаскивать из кармана мобильник, приговаривая задумчиво: — Сейчас я узнаю, какие у нас санатории хорошие есть по этому профилю. Или, может быть, лучше не у нас? Может быть, за границей что-нибудь приличное поискать?

— Ой, нет-нет-нет, — торопливо проговорила она и даже попыталась через стол дотянуться до его телефона. — Ой, не надо ничего узнавать! Анна никуда не поедет, у нее свадьба скоро… Слушай, а ведь мы ее жениху ничего не сказали! Ну, про больницу, про операцию и все такое… Он в командировке, мобильника у него нет… Приедет — живьем съест. Ой, что будет!..

— Мне ты тоже ничего не сказала, а ведь у меня мобильник есть, — с упреком, как показалось Тамаре, покачал головой Юрий Семенович. — Я вон приехал — и ничего, не съел. Хотя мысль такая была.

— Да ладно уже. — Она вдруг пожалела, что действительно не позвонила ему. — Все равно никто ничего сделать не мог.

— А я бы смог, — упрямо отчеканил он и поднял на нее свои очень черные глаза от чашки своего очень черного кофе.

И Тамара поверила: да, смог бы. Неизвестно, что бы он сделал, но уж что-нибудь да сделал бы. Вытащил бы из кармана телефон, например, и через три минуты к Анне привезли бы какого-нибудь самого лучшего в России врача. Или уж сразу — самого лучшего в мире. И наверное, ей не было бы так страшно, если бы Юрий Семенович тогда был где-нибудь рядом. Когда он был рядом, вообще никто ничего не боялся.

— Юрий Семенович, ты бы смог, — серьезно подтвердила она, глядя в его черные глаза. — Ты все можешь.

Повисла минута молчания, какого-то уж очень серьезного, даже торжественного, молчания. Что-то происходило, Тамара не очень понимала — что именно, но со смутным сожалением ощутила, что после ее заявления все теперь будет по-другому в их отношениях. А ведь какие хорошие отношения были… Ах, как же она так неосторожно!..

— Вот так мне еще никто в любви не объ-яснялся, — вдруг сказал он, насмешливо улыбаясь. — Не устаешь ты меня удивлять своей оригинальностью. Ну все не как у людей.

Тамара с облегчением засмеялась — и чего она испугалась? Никакой торжественности, ничего не изменилось, все будет по-прежнему, все будет хорошо, все будет открыто, откровенно, спокойно и весело.

Так оно и было. И еще с ним было очень удобно. Никаких бытовых проблем, ни мелких, ни крупных. Как-то само собой оказывалось, что вместо сгоревшего чайника на подоконнике в ее кабинете уже стоит новый; заедавший дверной замок, который она мечтала сменить, да все руки не доходили, уже меняет деловитый молодой человек «от Юрия Семеновича»; стоило ей с сожалением подумать, что опять некогда сбегать на обед, как появлялся он — разумеется, совершенно случайно, — с термосом с ее любимым куриным бульоном с потрошками и парочкой пластиковых контейнеров, набитых всякими вкусностями; не успевала она испугаться, что опаздывает на назначенную встречу, потому что Нина Викторовна попросила машину на часик, а ее нет уже два часа, как появлялась машина Юрия Семеновича: довезти? Без проблем. Он тут как раз мимо проезжал. Разумеется, случайно. И как-то само собой получилось, что переезд в новую квартиру, ожидание которой вот уже месяц приводило ее в панику, произошел за пару часов, между делом, и практически без ее участия. Просто утром она ушла на работу из старой квартиры, а вечером вернулась с работы в новую квартиру, где уже вся мебель стояла на своих местах, книги — на стеллажах, посуда — в шкафах, висели шторы, люстры и фотографии на стенах, а Наташка с отцом вытаскивали всякие безделушки из последней неразобранной коробки. Уже пустые коробки — двадцать пять штук! — бригада из семерых крепких мужиков под началом страшно важничающей молоденькой девушки выносила из квартиры и складывала в фургон.

— Все должны делать профессионалы, — сказал Юрий Семенович, с улыбкой поглядывая на растерянную и изумленную Тамару. — Ты бы сколько времени со всем этим возилась? То-то… А время — деньги. Подпиши бумажки.

Страшно важничающая пигалица протянула Тамаре какие-то листы с печатями и штампами, и та машинально расписалась там, где ей показали.

— Вы что, не будете проверять? — удивилась пигалица.

— Что проверять? — не поняла Тамара.

— Все. — Пигалица нахмурилась и осуждающе поджала губы. — Ваш муж не разрешил повесить зеркало в ванной, а ваша дочь сказала, что постельное белье разложит по шкафам сама. Я, конечно, не могу настаивать, но все это тоже входит в наши обязанности.

Тамара вдруг захохотала. В какое время живем! Подумать только, оказывается, простыни на полку можно и как попало уложить, и высокопрофессионально! А вообще молодцы ребята — похоже, все действительно сделано так, как надо, все на своих местах, и ей не придется часами искать нужную вещь, разбирая коробки, чего она больше всего боялась. И Юрий Семенович молодец. Что бы она без него делала?

— Спасибо, — растроганно сказала Тамара, когда Юрий Семенович уже прощался, собираясь уходить вслед за бригадой профессионалов. — Спасибо тебе большое, Юрий Семенович. Просто не знаю, что бы я без тебя делала.

— Анюту из больницы ты без меня заберешь. — Выходя на лестничную площадку, он оглянулся через плечо и, как всегда, насмешливо улыбнулся. — Справишься? Мне опять уехать придется, прямо завтра с утра. Ну, пока.

— Пока, — машинально попрощалась она, потом осмыслила, что он сказал, и закричала ему вдогонку: — Как это — уехать?! А новоселье?! А свадьба Анькина?! И я тебе еще два договора не показала! А ты — уехать!

— Да я не навсегда! — отозвался он уже с нижнего этажа и засмеялся: — Я не надолго! До свадьбы вернусь…

Тамара недовольно вздохнула, закрыла дверь и повернулась. В прихожей стояли Николай и Наташка.

— В принципе, новоселье можно и на потом перенести, — рассудительно сказала Наташка. — На когда Юрий Семенович вернется. А то без него праздновать как-то неправильно. Да, пап?

— Ну, еще бы, — с неожиданным энтузиазмом поддержал Николай дочь. — Тем более, что Юрий Семенович — главный герой нашего времени и вообще благодетель… Не было бы его — не было бы у нас такой квартиры, а у нашей мамы — такой работы с такой зарплатой. Я правильно понимаю?

— Правильно, — суховато откликнулась Тамара.

Он правда так думает или так сарказм свой выражает? Внутри шевельнулось раздражение, но она поспешила задавить его в зародыше. Сегодня праздник, сегодня радоваться надо. Ну и будем радоваться. Завтра тоже будем радоваться, потому что завтра выписывают Анну. Привезем Анну в новую квартиру, пусть пока здесь поживет, на глазах все-таки как-то спокойней. Да и большой семейный праздник, который начался еще три недели назад, до того, как Анну увезла «скорая», они так и не допраздновали. Вот и допразднуем по полной программе.

— Натуська, — вкрадчиво спросила Тамара, решив высказать подозрения, которые мучили ее последние полмесяца. — А почему ты не в школе? И вообще, когда ты последний раз в школе была?

— Всегда ты, мать, все опошлишь. — Натуська сделала оскорбленное лицо. — Тут вон что творится, а ты про школу какую-то… Имей в виду, завтра тоже не пойду.

— Выпороть бы тебя, — мечтательно сказала Тамара и пошла на дочь, угрожающе растопырив руки. — Ох, как давно надо бы тебя выпороть!..

Наташка радостно заверещала, схватила мать в охапку и поволокла в комнату, где стоял новый зеленый велюровый диван — просторный и мягкий, просто специально сделанный для образцово-показательной порки ребенка ростом метр восемьдесят мамой ростиком метр пятьдесят. Семейный праздник начинался, как бывало когда-то, — смехом, веселой возней, коллективным приготовлением ужина, срочным вызовом в гости душевной подруги Ленки, долгим сидением за столом, обговариванием каких-то планов на ближайшее и отдаленное будущее, обзваниванием всех знакомых, которым необходимо было сообщить их новый адрес и новый номер телефона… Тамара вовсю радовалась целый вечер, а потом вдруг поняла, что посреди этой радости она все время думает: «Хоть бы ничего не случилось» — и плюет через левое плечо. И почти полночи она лежала без сна на своей новой кровати, в своей новой спальне, в своей новой квартире, безуспешно пытаясь понять, чего она так боится, что может случиться, клеймила себя за суеверие и старалась не заплакать.

Глава 13

Анькины вещички в больницу должен был утром отвезти Николай, так что Тамара погрузила в машину несколько пакетов все с тем же коньяком и шоколадом, попросила водителя, чтобы в машине не курил, — Анна терпеть не могла табачной вони, — и, никуда не заезжая, поехала забирать дочь. Настроение у нее было праздничное, давно у нее не было такого настроения — как когда-то в детстве, в ожидании Нового года, когда каждый подарок казался самым лучшим, каждая снежинка — самой красивой, каждая конфета — самой вкусной, а с Новым годом, конечно, должна была начаться новая жизнь. Всю дорогу она болтала, смеялась, рассказывала анекдоты, услышанные накануне от Юрия Семеновича, и так заразила своим настроением всегда несколько хмурого водителя Сережу, что и он начал травить анекдоты и хохотать. Так, в разговоре, перебивая друг друга, смеясь и утирая выступившие от смеха слезы, они вышли из машины, взяли звякающие и шуршащие пакеты и пошли к входу в больницу.

На низком и широком крыльце у входа в отделение стояли рядом Николай и Евгений. Опаньки.

Тамара поскользнулась на раскатанной ледяной дорожке, чуть не упала, чуть не уронила звякающий пакет, но Сережа успел подхватить ее вместе с пакетом, почти за шиворот дотащил до входа, забежал вперед и распахнул перед ней дверь, озабоченно приговаривая:

— Осторожно, здесь тоже скользко, вот здесь, справа… Давайте руку, а то мало ли… Дверь я держу, держу…

— Добрый день. — Евгений шагнул ей навстречу и тоже протянул руку.

Его рука была ближе, но Тамара аккуратно обошла ее, уцепилась за Сережину и доверительно пожаловалась:

— Черт-те что развели… Мало того, что дороги не чистят, так еще и прямо у дверей мусору полно.

Сережа удивленно глянул на нее, неопределенно хмыкнул, и она вдруг поняла, что сейчас наверняка выглядит странно. Она всегда выглядела в высшей степени странно, когда очень злилась: лицо бледнело до неживой бумажной белизны, зрачки сужались до булавочной головки, глаза меняли цвет, короткие волосы вставали дыбом, как у рассерженной кошки, а главное — пропадала мимика. Не лицо, а каменная маска. Однажды в таком состоянии она увидела себя в зеркале — и не узнала.

— Вам нехорошо?

Сережа шагнул к ней, отпустил входную дверь, та хлопнула, Тамара вздрогнула и пришла в себя. Ну что она, в самом деле? Анна выздоровела, все хорошо, и ей нет никакого дела до мусора у дверей.

— Все в порядке, — виновато сказала она, старательно улыбаясь все еще каменным лицом. — Спасибо, Сережа, теперь я сама. Если хочешь, в машине подожди, можешь съездить куда-нибудь. Мы тут, наверное, еще с часок прокантуемся. Собраться, одеться, то, се… Документы еще оформлять. Подарочки всем раздать.

— Не, я не уеду. — Сережа смотрел на нее все еще настороженно. — Я лучше подожду. Вы особо не торопитесь, вы делайте, как там надо. Я подожду.

Она и не собиралась торопиться. Она надеялась, что, выйдя с Анной из больницы, она не увидит на крыльце ни Евгения, ни Николая. Ну, Николай — понятно, он отец, он об Анне заботится. А этот-то что приперся? Один раз она его о чем-то попросила, один-единственный раз, и не для себя, а для своего ребенка! А он просто забыл. Замотался, твою мать. Заработался, твою мать. Труженик ты наш, твою мать.

Но в суете сборов, оформления документов, разговоров с врачами и раздачи борзых щенков Тамара не только перестала злиться, но и думать забыла, что на крыльце у входа кто-то там стоял. Она даже не поняла сначала, почему Анна, выйдя из здания на белый свет, вертит головой, будто высматривает кого-то. Подумала, что Анна, как и все после тяжелой болезни, просто заново обвыкается в этом мире.

— Пойдем, пойдем, — поторопила она тревожно, по опыту зная, что после долгого лежания и голова на свежем воздухе может закружиться, — нагуляемся еще, надышимся, насмотримся… А сейчас домой. Ага, вон и Сережа бежит, давай-ка свой багаж, сейчас он все погрузит.

— А папа где? — неуверенно спросила Анна, все так же вертя головой. — И дядя Женя… Он тоже приходил. Ушли, что ли?

— Наверное, — небрежно откликнулась Тамара. — Тебя же довольно долго выписывали. Папа нас дома ждет. А дядя Женя на работе, ему ждать некогда, он человек занятой.

И про себя добавила: «Твою мать». И тут же начала злиться на Николая — хоть она и не хотела при выходе опять увидеть его на крыльце, но то, что он ушел, оказалось очень обидно. Это что ж, выходит, родную дочь из больницы за-брать ему не так важно, как поговорить с чужим человеком? Ведь наверняка они сейчас где-нибудь вдвоем обсуждают серьезные мужские дела: у кого какая новая машина, новая жена, новая секретарша…

Тамара с Сережей таскали в машину бесконечные пакеты: книги, одежду, посуду, — барахла было много, гораздо больше, чем она сегодня притащила, но оставлять в больнице ничего нельзя, даже пустую банку, это плохая примета, а Анна стояла возле машины и все вертела головой.

— Вон папа идет, — вдруг сказала она и закричала, и замахала руками, и засмеялась радостно, будто они сто лет не виделись. — Пап! Мы здесь! Иди скорей! Где ты ходишь? Мы ждем-ждем, а тебя нет и нет!

— Я Евгения Петровича немного проводил, ему уже на работу пора. — Николай подошел, подхватил последний пакет, сунул его на заднее сиденье — даже не догадался снег с пакета стряхнуть, — помог Анне забраться и сам полез в машину, устраиваясь рядом с дочерью.

Тамара раздраженно глянула — она сама хотела сесть рядом с Анной, но ничего не сказала, захлопнула заднюю дверцу и полезла на место рядом с водителем. И всю дорогу до дома молчала, ревниво прислушиваясь к тому, о чем там говорят муж и дочь. Ни о чем особенном они не говорили — так, о пустяках всяких, о погоде да о природе. О новой квартире и об Анькином женихе, который только вчера дозвонился, а завтра уже приедет. О Наташке, которая наверняка сегодня опять сбежала из школы и уже ждет их дома. О дяде Жене Анна ни разу не вспомнила.

Наташка и правда уже была дома, ждала их, хозяйничала вовсю: накрывала на стол, кипятила чайник, какой-то салат невиданный соорудила — «безумно полезный после операции, специально для печени», расстелила постель в комнате, которую специально приготовили для Анны, чем и рассмешила, и чуть не до слез растрогала сестру.

— Ну, Натуська, что ты, в самом деле, — бормотала Анна, пряча глаза. — Я ведь не инвалид… Мне лежать не надо, мне даже вредно лежать. Мне двигаться надо, шевелиться, ходить.

— Пойдем, — с готовностью откликнулась Наташка. — Пойдем хату смотреть, ты же еще не видела, как мы тут все устроили! У матери рабочий кабинет есть! Представляешь? Класс! А в моей комнате шкаф во всю стену! Огромный! Почти все влазит! Ну что расселась? Шевелись давай, тебе шевелиться надо!

Наташка выдернула Анну из кресла и поволокла смотреть, как они тут все устроили, и Тамара пошла за ними, Николай помедлил, а потом тоже пошел, и они все вместе так долго бродили по квартире, так долго все осматривали и обсуждали, будто это и не квартира была, а какой-нибудь Эрмитаж. А потом так же долго сидели за столом — не за кухонным столом, не на жестком кухонном диванчике, которого уже не было, потому что Та-мара самолично выбросила его, не в силах преодолеть воспоминания о жестком больничном диване и возникшую ненависть ко всем жестким диванам вообще, — теперь они сидели в гостиной, на огромном зеленом велюровом диване, за длинным и низким столом, очень удобно, свободно, вальяжно, как белые люди, и опять говорили о квартире — теперь уже о той, которая скоро будет у Анны, вернее, у Анны и ее мужа, да еще и о детях думать надо, так что квартира должна быть большая, удобная, в хорошем районе… Разговоры были приятные, Тамара успокоилась — и как-то сразу обессилела, стала сонно лупать глазами и позевывать в кулак. Девочки тоже заметно устали, даже телевизор смотреть не захотели, даже о ванне не вспомнили, сунулись на минутку под душик — и тут же свалились в постели, задрыхли в момент, как когда-то в детстве. Тамара постояла над Анной — личико у Анны было похудевшим, но свеженьким, розовым, вполне здоровым. Заглянула к Натуське — та во сне сердито хмурилась и сопела. Тамара пощупала Натуськин лоб — нет, не горячий, просто снится ребенку что-то.

— Козел он, твой Славик, — отчетливо сказала Натуська не просыпаясь. — Он за Надькой бегает… А ты ему веришь…

Во как. Выросли ее дети. У Натуськи всю жизнь была такая привычка — разговаривать во сне, но раньше она или попить молочка просила, или куклу купить, или вдруг сообщала: «Завтра пойдем на карусели кататься». А тут — вон какие темы пошли. Ну да, пора, семнадцать уже скоро. Надо ее утром спросить, чей козел этот Славик и почему, собственно говоря, он козел. Тамара, улыбаясь, тихо вышла из Натуськиной комнаты и устало побрела в кухню — надо было еще все в холодильник поставить, почти никто ничего не съел из приготовленного накануне.

В кухне сидел Николай, хмуро курил. Она удивленно глянула на переполненную пепельницу — когда это он успел? Николай курил редко и никогда не докуривал сигарету даже до половины, не то что до фильтра.

— Я с тобой поговорить хотел. — Николай говорил своим ровным, спокойным, чуть глуховатым голосом и внимательно следил за сигаретным дымом. — Ты бы села, а?

Она села с другой стороны стола в мягкое удобное креслице, без особого интереса ожидая, чего он скажет. Он почти всегда говорил одно и то же: или не одобрял наряды Натуськи, или жаловался на трудности на работе, или настаивал на том, что надо экономить. Все его разговоры Тамара выучила наизусть и терпела только потому, что «поговорить» ему надо было не слишком часто. Да что там, если верить другим бабам, у всех у них мужья только и делали, что нудели с утра до вечера, проедая женам печенку, так что можно сказать, что ей просто невиданно повезло — Николай был вообще молчаливый, а по сравнению с другими — так просто немой.

— Ты хоть понимаешь, в какое положение ты меня поставила? — вдруг заговорил он напряженным, злым, еще более тихим, чем всегда, голосом.

Она удивленно глянула — глаза у него тоже были злые и напряженные. Нет, она ничего не понимала. Николай бросил дотлевший окурок в переполненную пепельницу, хрустнул пальцами и, подчеркнуто размеренно произнося каждое слово, продолжил:

— Когда там, в реанимации, ты устроила истерику, — это было еще как-то понятно. Анне было плохо, ты за нее волновалась… В общем, тогда это было еще простительно. А сегодня? Сегодня ты как объяснишь свое поведение? Воспитанные люди отвечают на приветствия друзей. И от протянутой руки не шарахаются. С друзьями так себя не ведут. И вообще, Евгений Павлович не из тех людей, с которыми можно так обращаться.

Тамара молча смотрела на мужа, с внезапным интересом наблюдая, как шевелятся его усы. У всех людей, когда они говорят, шевелятся губы, а у него — усы. Ишь, разговорился, великий немой. Какую речугу толкнул. Репетировал, что ли? С друзьями, стало быть, так нельзя. С друзьями, особенно с такими, как великий Евгений Павлович, надо вести себя по-другому. Например, беседовать, как воспитанные люди, о чужих машинах и чужих секретаршах, даже если в это время твой собственный ребенок умирает за страшной, белой, вечно закрытой дверью. И конечно, как воспитанные люди, они должны простить истеричку — что с нее взять, она же не такая воспитанная, чтобы забыть об умирающем за дверью собственном ребенке и воспитанно поддержать беседу воспитанных людей о чужих машинах, женах и секретаршах… Ладно, все, хватит уже. Надоело. Ох, как же ей все это надоело.

— Так, значит, Евгений Павлович тебе друг? — спросила Тамара, дождавшись, когда перестали шевелиться его усы.

Николай какое-то время молча смотрел на нее белыми от злости глазами, потом его усы опять зашевелились.

— Можно сказать, друг. Хороший знакомый. В любом случае, Евгений Павлович не тот человек, с которым можно вот так портить отношения…

— Ага, не тот человек, значит. — Тамара почувствовала, что от тихого холодного бешенства у нее сейчас остановится сердце. — Значит, с Евгением Павловичем портить отношения ты мне не советуешь. Я тебя правильно поняла?

— Я не знаю, что ты там поняла! — Николай раздраженно повысил голос, но тут же опять заговорил тихо и размеренно: — Я думаю, ты прекрасно все понимаешь. Воспитанные люди с друзьями так не…

— Я понимаю, — перебила она. Бешенства больше не было. Была одна огромная тяжелая усталость, огромная, безнадежная, бесконечная усталость. — Я прекрасно все понимаю… Завтра я подаю на развод.

Он молча смотрел на нее, и выражение лица у него не изменилось — не понял, что ли? Или, наоборот, очень хорошо все понял, потому что давно был готов услышать эти слова, а может быть, и сам их сказать.

— Ладно, поздно уже. — Тамара вздохнула, поднялась и пошла из кухни, с некоторым удивлением отметив, что каждая клеточка тела болит так, будто она сама весь день таскала мебель, а не бригада профессионалов.

— Подожди, как это… — Голос Николая догнал ее уже в дверях. — Как это — завтра? Как это… Почему это — на развод?

Она оглянулась, помедлила, туго соображая, что можно ответить на такой дурацкий вопрос, пожала плечами и сказала без выражения:

— Потому что.

— Мы же только что переехали… И свадьба у Ани скоро… А Натке школу заканчивать… А тут вдруг… Как же так сразу?

Теперь лицо у него было растерянное, обиженное, глаза от расплывшихся во всю радужку зрачков почернели… Тамаре стало жалко мужа. Очень, очень жалко. И себя ей стало жалко. И Анну с Натуськой. И вообще весь мир. И серебряную свадьбу, которую они теперь никогда не отметят.

— Ладно, пусть не сразу, — согласилась она устало. — Пусть после Анькиной свадьбы. Или после Натуськиного выпускного, если хочешь. А при чем тут переезд? Тебя никто из квартиры не гонит. Живи, не к матери же тебе переезжать…

— И мать расстроится, — пробормотал Николай.

Она подождала, не скажет ли он еще чего-нибудь, не дождалась, молча отвернулась и устало побрела в свой «рабочий кабинет», без особого интереса размышляя, что муж имел в виду: мать расстроится из-за их развода или из-за того, что сын может переехать к ней? Из-за развода — это вряд ли. Насколько Тамара понимала, свекровь ни разу в жизни не расстраивалась из-за таких пустяков, как чужие беды и неприятности. Впрочем, она ни разу в жизни, кажется, не радовалась и чужим радостям.

Ой, опять она что попало думает. Это несправедливо. Так нельзя. Свекровь — старый человек, со своими правилами, привычками и заморочками. К тому же не очень счастливая и не очень здоровая. Еще неизвестно, какими мы в ее возрасте будем. И вообще, не суди — да не судим будешь. Все люди разные, и не надо никого сравнивать с дедушкой и бабушкой, таких, как они, на свете больше нет и не будет, с ними вообще никто никакого сравнения не выдерживает, но это ведь не значит, что всех остальных людей нужно немедленно расстрелять без суда и следствия… Нет, не надо расстреливать, пусть живут, пусть живут как хотят, как умеют, как у них получается. Только пусть все отстанут от нее, пусть и ей дадут жить так, как она умеет, хотя она как раз не умеет жить так, как надо, как ей хочется, как правильно… Дедушка и бабушка, простите меня, пожалуйста, не надо меня ругать, мне и так плохо. Мне плохо без вас, мне плохо потому, что я совсем одна, ведь у меня дети, и хорошее дело, и миллион друзей, и все они мне нужны, и я им нужна, но я все равно одна, и мне плохо. Это потому, что я сказала мужу о разводе? Нет. И до этого я была одна. И с Евгением я была одна, хотя какое-то время мне казалось, что мы — две половинки, которые чудом нашли друг друга. Нет, показалось, что ж теперь… Дедушка, бабушка, только с вами я никогда не была одна. Это потому, что вы любили меня, как никто никогда не любил. Не за то, что я красивая, умная или… полезная, а за то, что я просто есть на этом свете.

Тамара лежала, свернувшись калачиком, на коротковатом диванчике в своем «рабочем кабинете», то плакала потихоньку, то задремывала, то опять выныривала из неглубокого мутного сна, и все время думала какие-то несвязные, расплывчатые какие-то думы. А потом из всей этой расплывчатости выплыла одна очень отчетливая мысль, сформулировалась и положила конец всем ее сопливым переживаниям: вопрос в цене. Всегда и во всем весь вопрос — в цене, вот в чем дело. За все надо платить, бесплатный сыр — в мышеловке, и все такое. Дедушка и бабушка не прикидывали, не слишком ли высока цена за маленькую безнадежно больную девочку. Они просто отдали за нее все, что у них было, и самих себя. Они не торговались с судьбой. А она? Замуж она вышла, потому что хотела семью. Но если бы при этом нужно было оставить дедушку и бабушку, она замуж не вышла бы. Слишком высокая цена. В Евгения она влюбилась — ну да, влюбилась, что ж теперь говорить, — потому, что он поразительно похож на ее мужа, только Николай никогда не смотрел на нее такими сумасшедшими глазами, никогда не говорил таких сумасшедших слов и вообще никак не давал понять, что она для него — свет в окошке… А она хотела быть любимой. Прожив черт знает сколько лет со спокойным, надежным, немногословным, покладистым… каким там еще? — в общем, с практически идеальным мужем, она, оказывается, жадно мечтала о любви. О такой, как в кино и в романах. О шекспировских страстях. Когда-то ей казалось, что за такую любовь она бы все отдала. Оказывается — нет, не все. Рушить семью и расставаться с дедом — это слишком высокая цена даже за счастье быть любимой. Слишком высокая, просто непомерная цена. И торг тут неуместен. Так что ж, выходит, она всю жизнь приценивалась, как на рынке: это я могу себе позволить, а это — не по карману? Похоже, что так оно и есть. Она никогда не была безрассудной. Она всегда была организованной, аккуратной, пунктуальной, трезвой реалисткой. Спокойной, но решительной. Терпеливой, но энергичной. Что там еще про нее говорили? Про нее много чего говорили, но всегда в том же ключе. Дедушка и бабушка говорили: «Девочка наша разумненькая». Им нравился ее характер. Посеешь характер — пожнешь судьбу… Вот и точка в конце всех ее самоанализов. Жирная, бесповоротная, пошлая точка, квинтэссенция многовековой, а потому неоспоримой народной мудрости.

Тогда почему она ревет, трезвая реалистка и так далее? Ведь не из-за того же, в самом деле, что вдруг решила разводиться с мужем? Да и не вдруг она решила, надо полагать. Это мужу о разводе она вдруг заявила. А сама-то, наверное, уже давно готова к этому была.

Вот странно: когда-то она ни под каким видом не хотела разрушать семью даже ради безумно любимого человека… Безумно, вот именно, в этом все дело. Твою мать. А теперь, заявляя мужу о разводе, почему-то даже не подумала о том, что разрушает семью. Наверное, потому, что ничего она не разрушает. Нечего уже разрушать. Девочки все равно остаются с ней, она от них никуда не денется. Девочки уже большие, девочки и сами все понимают… Поймут. Или нет? Огорчатся, наверное. Плохо. Ладно, может быть, она сумеет объяснить, что никаких трагедий в этом нет, никто никого не бросает, все остаются на своих местах, просто папа с мамой разводятся. Так надо.

Теперь надо объяснить, почему так надо. А как объяснить это дочерям, если она сама себе объяснить этого не может? Просто чувствует на уровне инстинктов (трезвая реалистка), спинным мозгом чувствует (разумненькая), что это — цена за… независимость, наверное. Независимость не в смысле свободы от мужа, от обязательств каких-то, а в смысле освобождения собственной души от ею самой придуманных тревог, комплексов, претензий, несбывшихся надежд, неоправданных ожиданий, чувства вины, раздражения, тоски — и постоянной, непроходящей, гнетущей усталости. Цена за самоуважение, в конце концов. И чтобы никто никогда не посмел читать ей нотации по поводу неправильного поведения с лучшим другом — твою мать! — и большим человеком Евгением Павловичем.

Вот, значит, в чем дело. Дело именно в этом, себе-то незачем врать. Значит, развод — это вовсе не та цена, которую она платит, а та, которую она потребовала от мужа за… обиду, если обобщить все, что пришлось пережить в последнее время: ее панику накануне операции, и звонок Евгению с просьбой о помощи — ведь через себя переступила! — и его показательную забывчивость, и смертельный ужас бесконечного стояния под страшной белой дверью, и неожиданный, неуместный, хамский — вот именно, хамский! — визит Евгения в больницу, и еще более неуместные и хамские их с Николаем разговорчики на лестничной площадке в трех шагах от ее умирающего ребенка… Развод — совсем невысокая цена за все это, включая и сегодняшнее нравоучение. Можно сказать, разумная цена. Как раз в ее характере. Какая-нибудь другая, не-разумная, нетрезвая и не реалистка могла бы и вовсе убить.

Эта мысль неожиданно успокоила и даже почти развеселила ее. По крайней мере, плакать она перестала, поворочалась на своем коротковатом диванчике, устраиваясь поудобнее, и, уже засыпая, вдруг почему-то подумала: а за что она бы могла отдать все на свете, и саму жизнь, ни на миг не задумываясь, не рассуждая о целесообразности, не прикидывая, можно ли сбавить цену? Только за дочерей. Но это дело обычное, это у всех так. Дедушка и бабушка отдали свои жизни ей, она отдает свои жизни дочкам, они будут отдавать свои — своим детям. Ничего не требуя и даже не ожидая ничего взамен. Потому что только это и есть настоящая любовь. Все остальное — блажь и помутнение рассудка. Мужиков надо использовать для продолжения рода, а потом — в резервацию, в резервацию, чтобы под ногами не путались и не отвлекали всякими глупостями. Пусть они там занимаются своими серьезными мужскими делами: воюют, играют в футбол, делают научные открытия, проводят соревнования по боксу, читают газеты, пишут политические обзоры, разбивают и чинят машины, командуют парадом, летают в космос и ныряют в океан. Примус починяют. А если они сумеют починить примус, то мы на этом примусе, так и быть, сварим им по тарелке манной каши — пусть порадуются, убогие. К тому же за сохранение генофонда тарелка манной каши — самая та цена.

Какой же она стала циничной, подумать только… Резервация, генофонд, цена — все это придумано давным-давно, и придумано, естественно, мужиками. Тамара ненавидела Кампанеллу с его «Городом Солнца» именно за эту ублюдочную идею — генофонд в резервации. Правда, генофондом там были женщины, и резервация называлась как-то по-другому, но суть та же. Только мужик мог додуматься до такой пакости. Ладно, не надо никого в резервацию. Тем более, что на свете бывают еще и такие, как ее дедушка. А потом — у нее ведь мог родиться и сын! И Юрия Семеновича в резервацию нельзя, он хороший. Да и Николай совсем не плохой человек, просто она сейчас очень сильно на него обижена. Очень, очень сильно. Но не до резервации. Достаточно развода, и пусть живет как хочет.

Глава 14

Неизвестно, жил ли Николай после развода так, как хотел, но жил он точно так же, как и до развода. Впрочем, и у Тамары в жизни ничего не изменилось. И Анна с Натуськой развод папы и мамы, можно сказать, проигнорировали. Анна, когда узнала, что родители собираются разводиться, досадливо поморщилась и сказала:

— Зря.

И все. И вся реакция на эпохальное событие.

Наташка, правда, употребила гораздо больше слов, но таких, что уж лучше бы не употребляла.

— Вы что, с ума сбесились на старости лет? — отчитывала она родителей сердито, но как-то не слишком пристрастно. Было заметно, что она именно сердится, а не переживает. — Вы что, с дуба рухнули — разводиться за пять минут до пенсии?! Людей смешить! Вы что, на других жениться собираетесь?! Нет? Так с какого перепугу… Нет, я с вас угораю. Они разводиться решили, а я, значит, буду безотцовщина и безматерщина. Спасибо большое.

— Ты что несешь-то, — обиженно сказала Тамара, ошеломленная выговором Наташки. Ни вопросов тебе никаких, ни сочувствия, ни переживаний. — Какая безотцовщина? И эта… как ее… безматерщина? Мы что, отказываемся от тебя? Уезжаем? Умираем? Мы все остаемся вместе… То есть живем, как и прежде, в одной квартире. Просто мы с папой перестаем быть мужем и женой.

— Бред, — сказала Наташка решительно. — Шиза. Слушать противно. Все, некогда мне тут с вами, я к Лерке на день рождения опаздываю. Вернусь к одиннадцати, наверное. Чтобы до одиннадцати уже помирились.

И хлопнула дверью, оставив родителей в растерянности и неловкости, что неожиданно их объединило.

— Похоже, им обеим наплевать, что у нас и как, — в замешательстве сказал Николай. — Наташка еще хотя бы сердится, наорала вон ни за что. Хотя, по-моему, всерьез не приняла. А Аня вчера, кажется, вообще внимания не обратила. Или они просто не поняли?

— Все они поняли, — сухо откликнулась Тамара. — Чего ж тут непонятного? Родители разводятся — это личное дело родителей. А у этих монстриков свои личные дела, которые гораздо важнее родительских. Анна сейчас вообще ничего не видит и не слышит, кроме собственного пуза. И это очень правильно. А Натке хочется одновременно и загореть до выпускного как следует, и золотую медаль не прозагорать. И на море с девчонками скатать, и в университет успеть поступить. И Володьке голову заморочить, и с Леркой не поссориться, потому что Лерке этот Володька тоже нравится. У девочек своих проблем уйма, а тут еще мы со своими. Понятно, что им не до нас.

Это «мы» и «нас», сказанные сначала им, а потом ею, тоже объединили их, позволили им спокойно обговорить, так сказать, технологию их разрыва, и они все обговорили, мирно попивая чаек за новым мозаичным столом в новой просторной и нарядной кухне. И вообще много о чем разговаривали, вместе ожидая возвращения Наташки, — о всякой всячине, о каких-то бытовых пустяках, о Наташкином выпускном вечере, о том, что скоро станут дедом и бабкой, — вот интересно, кого им Анна родит? — о том, что для Анны уже почти нашлась новая квартира, очень подходящий вариант, только серьезный ремонт требуется… Значит, Анне с мужем, скорей всего, придется какое-то время пожить у родителей, ну, ничего, все поместимся, хорошо все-таки, что квартиру в свое время так перепланировали, что получилось аж пять комнат, правда, две совсем крохотные, но зато отдельные… Разговоры были тихие, неторопливые, интересные и приятные, давно они таких разговоров не разговаривали, даже в лучшие времена в их разговорах не было столько мира и согласия. Странно, неужели надо было подать на развод, чтобы прийти к взаимопониманию?

И только Тамара об этом подумала, как Николай прямо посреди обсуждения покупки нового чайного сервиза вдруг спросил:

— Я все-таки не понимаю… Ты мне скажи: ты из-за чего решила со мной развестись? Из-за Юрия Семеновича, да?

Вот же безнадега… Она сидела, молча глядела в потолок и старалась задавить в себе нарастающее раздражение. Вот же безнадега беспросветная. Ей совсем не хочется вспоминать обиды, и уж тем более — объяснять ему. Раз не понял, так никогда и не поймет. Она все-таки попыталась объяснить:

— Я развожусь с тобой потому, что ты не понимаешь, почему я с тобой развожусь.

Ну и, конечно, он опять ничего не понял, потребовал каких-то объяснений, опять упомянул Юрия Семеновича, Тамара раздражалась все больше, и спокойный вечер наверняка бы закончился тяжелыми и бессмысленными выяснениями отношений, но тут наконец пришла Наташка — и с порога вывалила на них ворох своих проблем. Лерка покрасила волосы — вот дура, да? — ей подарили шубу — с ума сошли, лето на дворе! — они вместе решили поступать на экономический, а Вовка пришел пьяный… ну, не очень пьяный, но все равно противный, козел, да еще весь вечер цитировал Пелевина, а потом ни с того ни с сего заговорил по-английски, причем с таким акцентом, что стыдно слушать, и в конце концов Наташка с Леркой вместе решили, что этот отстой им на фиг не нужен. О проблемах родителей Наташка ни разу не вспомнила, и вечер закончился как обычно, и ночь прошла как обычно, и вся дальнейшая жизнь покатилась как обычно, с домашними заботами, с вечным молчанием Николая, с Наташкиными экзаменами, с Аниным самоуглубленным взглядом и круглым, гордым, даже каким-то вызывающим животом.

И конечно, огромную часть ее жизни занимала работа. Ах, как Тамаре нравилась ее новая работа! И ее фирма, ее собственная фирма «Твой дом», которую она про себя называла «Мой дом». Ей нравилось, что работы было невпроворот, и с каждым днем становилось все больше, клиенты шли косяком, не было ни одной свободной минуты, и даже ни одной свободной секунды не было, а у нее в голове вертелись еще кой-какие интересные планы. Так что хочешь не хочешь, а придется расширяться, строиться и добирать штат.

В очередной приезд Юрия Семеновича она поделилась с ним своими интересными планами. Она всегда делилась с ним всеми своими планами, безоговорочно веря в его деловой талант, чутье и опыт. Юрий Семенович внимательно выслушал ее, почти не задавая вопросов, потом долго молчал, поглядывая на нее своими черными глазами, — так долго, что Тамара начала нервничать, — потом, по обыкновению, слегка усмехнулся и неожиданно сказал:

— Томочка, а тебя, случайно, не Наполеон Бонапарт зовут, нет? И не Александр Македонский?

— А по-моему, все вполне реально, — заявила она, стараясь продемонстрировать железобетонную уверенность, но чувствуя, как настроение стремительно падает. — По-моему, все выполнимо. Я сто раз все просчитала и проверила. Правда, сама, никого не привлекала… Мне не хочется, чтобы кто-нибудь заранее знал. И потом — нам нужна будет помощь. Серьезная помощь. Ну, ты и сам понимаешь.

— Понимаю, — суховато согласился он. — Я так понимаю, что эту серьезную помощь должен буду найти я.

— Да не должен, конечно. — Она чуть смутилась, потому что на самом деле считала, что как раз должен. — Ты не должен, но ведь… можешь, да? У тебя такие связи, такие возможности, такой авторитет…

— Если бы это не было чистой правдой, я подумал бы, что ты мне грубо льстишь. — Он опять усмехнулся и тут же тяжело вздохнул. — Ох-х, что ж теперь… Ладно, серьезную помощь я тебе раздобыть постараюсь. Насчет благотворительной программы ты хорошо придумала, под эту программу и из бюджета можно будет что-нибудь вытрясти. На благотворительности вообще все хорошие деньги зарабатывают.

— Да нет, ты не понял. — Тамара удивилась и расстроилась потому, что он не понял. — На благотворительности я зарабатывать не хочу. Эта часть программы как раз совершенно недоходная. Но ведь она и убыточной не будет, если ее как следует в схему вписать!

— Стоп. — Юрий Семенович с явным интересом уставился на нее, поднял брови, повертел головой. — Значит, тебя зовут не Наполеон Бонапарт. Тебя зовут мать Тереза. Понял. Продолжай.

Ей мешал его сарказм, смущал, вгонял в неуверенность. Ей почему-то казалось, что он все поймет сразу, и поддержит ее, и даже похвалит. И почему ей так казалось? Он — жесткий бизнесмен, для него прибыль — это закон, все остальное — блажь, сантименты и выбрасывание денег на ветер. Хорошо, будем излагать без сантиментов.

Что он может посчитать сантиментами? Наверное, то, что тысячи людей живут в черт знает каких халупах, бараках и подвалах, и у них нет не то что какой-то надежды, но даже мечты выбраться из этих бараков в нормальное жилье, купить квартиру даже через двадцать лет, если не себе, то детям… Это нормальные люди, не алкаши, не безработные, не больные, просто заработки у них — как раз на то, чтобы не голодать и не ходить голыми-босыми, а квартиры нынче, даже самые дешевенькие, никак этими заработками не предусмотрены. И есть квартиры — бывшие коммуналки, например, — которые стоят пустыми и засвиняченными до последней степени каким-нибудь оставшимся в одиночестве жильцом-алкоголиком, который не сегодня завтра продаст свои разрушенные до основания сто пятьдесят метров жилой площади каким-нибудь прохиндеям за ящик водки, а потом пропадет. И есть одинокие старики, больные, нищие и беспомощные, которые по-настоящему бедствуют, голодают и даже не могут за квартиру платить. И вообще есть тысячи вариантов, которые не всплывают на рынке, потому что никому просто в голову не приходит, что они представляют хоть какой-то интерес для этого рынка. Нет этим вариантам ни учета, ни коммерческого анализа, потому и перспектив нет. Если не считать перспективой тех же шустрых прохиндеев, которые одни только и интересуются такими вариантами. Потому что если не брать во внимание судьбы людей, то такие варианты — огромная прибыль. А если судьбы людей во внимание все-таки брать, то о прибыли говорить не приходится. Но ведь и убытков не будет! Если, конечно, все эти варианты грамотно вписать в схему.

— Ага, — согласился Юрий Семенович без особого энтузиазма. — Конечно, если грамотно вписать. Тебе-то это зачем нужно?

— Нужно, — упрямо сказала Тамара. — Дело-то великое. И никто этим системно не занимается. А я хочу.

— Ну да, великие дела, я так и думал, — пробормотал Юрий Семенович и надолго замолчал.

И она молчала, расстроенная его реакцией, молчала и прикидывала про себя, сможет ли она сделать что-нибудь без него. Наверное, что-нибудь сможет. Не так, как планировала, и с большим трудом, но все равно сможет. И все-таки как жаль, что он не хочет ей помогать…

— Я тебе помогу, — наконец сказал Юрий Семенович и почему-то засмеялся. — Планы у тебя совершенно сумасшедшие, но, говорят, это признак гениальности. Я тебе помогу, мать Тереза, а то ведь ты одна что угодно натворить можешь. Начнешь всем бездомным за свой счет жилье покупать.

— Юрий Семенович, ты молодец! — закричала Тамара и чуть не заплакала от радости. — Спасибо тебе большое! Я верила, что ты поймешь! Вот увидишь — все получится! Особенно если с тобой!

— Конечно, — согласился он. — Особенно если со мной… Но вообще-то обговорить все надо поподробнее. Знаешь что, давай-ка через недельку у меня на даче… Ты пока подумаешь еще, посчитаешь… А я, может быть, успею найти эту… серьезную помощь. Встретимся и сравним результаты. И шашлычков заодно пожарим. И на солнышке погреемся. А то ты вон какая зеленая, смотреть противно. Работа работой, а отдыхать тоже иногда нужно.

Тамара обрадовалась, на «смотреть противно» не обратила никакого внимания, горячо согласилась с тем, что отдыхать иногда нужно, и заверила Юрия Семеновича в том, что за неделю она не только все пересчитает, перепроверит и продумает, но и план составит, и приедет к нему с цифрами, с фактами, с черновой сметой и списком возможных спонсоров.

Эта неделя оказалась самой трудной и самой интересной за все последние годы. И не только последние. Наверное, за всю ее жизнь у нее не было такого безумно трудного и одновременно безумно интересного периода. Потому что это было ее дело, ее настоящее дело, ее предназначение, даже, можно сказать, миссия. Она обязана была выполнить эту миссию, может быть, именно для нее она и на свет родилась. А Юрий Семенович обязан ей помочь. Может быть, он именно для этого на свет родился. Посмеиваясь над собой за «высокий штиль» и волнуясь едва ли не сильнее, чем когда-то перед рождением Анны, к вечеру пятницы она сидела в офисе, в сто шестьдесят восьмой раз перебирая подготовленные бумажки и про себя репетируя речь, которая его обязательно убедит. Юрий Семенович позвонил как раз в разгар ее репетиции.

— Я завтра с утра за тобой заеду, — откуда-то издалека, сквозь непонятный шум и треск, сказал он. — Там вчера дождичек брызнул, дорога такая, что ты на своей не пролезешь… В восемь заеду, чтобы готова была.

И отключился.

Тамара в двести тридцать пятый раз проверила свои бумажки, сложила их в папочку, папочку аккуратно уложила в портфель и всю дорогу до дома несла свой портфель так, будто в нем не папка с бумагами лежала, а открытая банка с живой водой, которую ни в коем случае нельзя расплескать ни капли, а то вся волшебная сила пропадет… Пришла домой, рассеянно похвалила туфли, которые Наташка купила к выпускному вечеру, немножко поговорила с Анной по телефону, на бегу проглотила ужин, приготовленный Наташкой специально для нее, потому что они с отцом поужинали еще три часа назад, и тут же нырнула в свой «рабочий кабинет», чтобы еще разок просмотреть свои драгоценные бумажки — просто так, на всякий случай, один-единственный разок, последний… Во втором часу ночи решила, что надо бы все-таки поспать, а то завтра, чего доброго, еще проспит, — и устроилась тут же, в своем «рабочем кабинете», в бывшей огромной кладовке, которая ей понравилась с первого взгляда, а превратившись в «рабочий кабинет», стала любимым помещением в квартире. Спала она плохо, несколько раз за ночь выползала потихоньку на кухню покурить, а в шесть утра уже сушила после душа волосы феном, варила кофе, жарила гренки и смотрела на часы: есть у нее время еще разок просмотреть свои любимые бумажки? Один разок, теперь уж точно последний.

Она уже минут десять торчала у подъезда, вертя головой и бережно прижимая к груди портфель, когда рядом остановилась совершенно незнакомая машина, светло-серый джип угрожающих размеров, из незнакомого джипа торопливо выскочил знакомый Юрий Семенович и демонстративно уставился на часы.

— Без пятнадцати восемь, а ты уже на боевом посту, — весело заметил он. — Я думал, мне тебя будить придется.

— И тебе доброе утро, — сварливо откликнулась Тамара, нетерпеливо дергая ручку дверцы устрашающего джипа. — Это еще вопрос, кого кому будить надо. Я тебя уже сто лет жду. Поехали уже, а то разговоры, разговоры… И на дорогу незнамо сколько времени уйдет. Так весь день на глупости и потратится.

— А ты все взяла? — спросил Юрий Семенович, не трогаясь с места, не делая ни малейших попыток помочь открыть ей дверцу и с сомнением глядя на ее тощий портфель.

— Все, все. — Она еще раз безуспешно подергала блестящую ручку. — Я еще вчера все сложила, а сегодня утром еще раз проверила.

— И купальник взяла? — продолжал допрашивать ее Юрий Семенович. — И зеркало? И… я не знаю… бигуди взяла? И косметику? И крем для или от загара?

— Ты что, издеваешься? — растерялась Тамара. — Какие бигуди, какой купальник? Мы же поработать хотели, все обсудить, обговорить, обдумать… При чем тут купальник?!

— Без купальника не повезу, — категорично заявил Юрий Семенович. — Посмотри на себя, на кого ты похожа? А вода в озере те-е-еплая… Да не волнуйся ты, успеем мы и обсудить, и обдумать. Одно другому не мешает. Иди за купальником, иди. И на твоем месте я бы этот деловой костюм поменял бы на что-нибудь более подходящее. На сарафанчик какой-нибудь, что ли. Или хотя бы на джинсы с футболкой. Мы же не в мэрию едем, ты что, забыла?

Тамара молча повернулась и, шипя сквозь зубы от раздражения, потопала за проклятым купальником и сарафанчиком. Черт с ним, его все равно не переупрямишь, к тому же в одном он безусловно прав — глупо ехать за город в шелковом, да еще и белом, костюме и в лакированных туфлях на шпильке. Это она утром просто по инерции оделась так, как каждый день одевалась на работу. Поездку к Юрию Семеновичу на дачу она тоже работой считала, вот и не подумала о купальнике с сарафанчиком. О косметике и бигуди… Нет, все-таки он над ней смеялся.

По квартире бродила полусонная Наташка, жевала сухую корку черного хлеба и горестно заглядывала во все зеркала.

— Господи, какая я толстая, — пожаловалась она матери не отрываясь от зеркала. — С такой фигурой жить нельзя. Ма, может, мне пластическую операцию сделать? Знаешь, сейчас умеют жир удалять. И нижние ребра — тогда вот такусенькая талия получается.

— Мне бы твои заботы, селедка копченая. — Тамара развеселилась и сразу успокоилась. — Шест на ходулях. Хворостина сухая.

Наташка сразу оторвалась от зеркала и тоже развеселилась — она любила, когда ее называли селедкой или хворостиной.

— А какие у тебя заботы? — с интересом спросила она, наблюдая, как мать бестолково роется на полках шкафа. — Ты чего вернулась-то? Забыла чего-нибудь?

— Да купальник, — с досадой сказала Тамара. — Мы поработать на даче у Юрия Семеновича собрались, а он напомнил, что на дачу в таком виде не ездят. Вот черт, да где же все?..

Наташка отодвинула ее от шкафа, стала умело ликвидировать учиненный матерью беспорядок, что-то переложила, что-то задвинула, в то же время назидательно ворча:

— Еще бы тебе знать, где все… Сто лет не отдыхала. В таком виде на дачу собралась — со стыда сгореть можно… Дикий человек! На, держи свой купальник. Снимай костюм, вот эти штаны наденешь. И Анькину рубашку, клетчатую, она тебе как раз. И ее тапочки, синенькие, она в прошлый раз их у нас оставила, очень кстати. Ма, ты что своей головой думаешь? У тебя же абсолютно нет нормальных тряпок! Вот в этом во всем никуда пойти нельзя, только в администрацию или на презентацию! А если в приличное место — так и надеть нечего!

Тамара посмеивалась, торопливо переодеваясь и засовывая купальник в пакет, но молча с некоторой неловкостью все-таки соглашалась с дочерью: да, у нее нет нормальной одежды. Масса деловых костюмов, строгих и дорогих, «вызывающе скромных», как говорила задушевная подружка Ленка, пара вечерних платьев, но тоже вполне строгих, два летних платья, ничем по стилю не отличающихся от деловых костюмов, и… все. Ну, еще дурацкий спортивный костюм — только для дома. Еще банный халат. Ему лет десять. В приличном месте, например, таком, как загородная дача, ей действительно совершенно не в чем появиться. Слишком давно она не бывала в приличных местах, вот что. Слишком давно не отдыхала, как отдыхают нормальные люди, — на зеленой травке, на живой природе, возле костра, стреляющего искрами… И чтобы не бояться испачкаться золой, травой и ягодами. Права Натка — нет у нее нормальной одежды. Ладно, как-нибудь потом надо этим заняться.

Юрий Семенович, увидав ее в старых Наташкиных джинсах, из которых та выросла еще в седьмом классе, в Аниной клетчатой рубахе и растоптанных теннисках, заметил одобрительно:

— Ну вот, совсем другое дело. Тебе давно бы следовало гардеробчик поменять. Надо как-нибудь этим заняться.

— Потом, — отозвалась она, мельком удивившись, что он то и дело озвучивает ее мысли. — Поехали скорей. Столько работы, столько работы… У меня тут еще одна плодотворная дебютная идея… Кажется, плодотворная. Я предварительно посчитала…

Она увлеклась, стала вдаваться в подробности, полезла в портфель за своими драгоценными бумажками и говорила всю дорогу, даже не замечая, что Юрий Семенович молчит, крутит баранку, и не очень понятно, слушает он или вообще думает о чем-то своем. Они доехали — он все время молчал, молча выгрузил из машины две большие пластиковые корзины со свертками, бутылками и термосами, молча понес их в дом, а Тамара потрусила за ним, размахивая бумажками и на ходу договаривая что-то еще чрезвычайно важное. Ну все, кажется, больше сказать нечего. А он все молчит.

— Что ты молчишь? — осторожно спросила она, наблюдая, как Юрий Семенович хозяйничает, раздвигает шторы, включает холодильник, выгружает на большой кухонный стол страшное количество еды из своих бездонных корзин. — Ты не молчи, ты скажи что-нибудь. Только честно.

— Кушать очень хочется, — доверительно сказал он. — Честное слово, страшно хочется есть. Кажется, быка бы сожрал. Шашлык я тебе не доверю, шашлыком я займусь сам… А ты пока что-нибудь легонькое сочинила бы, а? Омлетик, салатик какой-нибудь… Сумеешь?

Тамара рассердилась и обиделась. Ну вот для кого она битый час разорялась, как на трибуне? Всю неделю она ночей не спала, готовя убедительные аргументы, ожидая этих выходных у него на даче, как круглый отличник ожидает экзамен по любимому предмету, предвкушая если не восторг, то явное одобрение строгого экзаменатора. А он: «кушать хочется». Она насупилась, отвернулась, загремела посудой, зашуршала целлофановыми пакетами, застучала ножом, с утрированной раболепной готовностью кинулась выполнять его высочайшую волю. Значит, поработать они сюда приехали? Ну-ну. Мог бы заранее предупредить, что ей придется работать кухаркой.

— Вот только не надо изображать из себя кухарку, — насмешливо сказал Юрий Семенович у нее за спиной. — У тебя это плохо получается. Не твое амплуа. Изображай лучше Маргарет Тэтчер в кругу семьи.

Тамара негодующе фыркнула — его легкомысленный настрой ей не нравился. Ее дело, ее замечательные идеи, ее грандиозные планы — все это было так важно для нее! Она хотела, чтобы и для него это стало важным. Ну, пусть не таким, как для нее. Пусть одним из его многочисленных интересов… Но — именно интересом. Она надеялась, что Юрий Семенович заинтересуется. А он ни слова не сказал о деле. Он кушать хочет и шуточки шутит. Но негодовала она как-то не очень всерьез и совсем недолго. Вдруг обнаружилось, что и она сама кушать хочет, — быка бы сожрала! — и день был такой чудесный, тихий, солнечный, теплый, и к тому же этот чудесный день только начинался, времени впереди было — вечность, хватит и на салатик с омлетиком, и на шашлык, и на поговорить о деле… И конечно, разговор будет хороший, именно тот, которого она ждет, потому что, если бы Юрий Семенович считал ее планы бредом, — он бы давно об этом сказал, а не вез бы ее на дачу. Это он специально вредничает, оттягивает разговор. Дает понять, кто в доме хозяин.

— Мясо я в вине замариновал, — сказал Юрий Семенович, входя в кухню. — Ты ведь в уксусе не любишь, правильно? Ага, салатик готов, это хорошо. Давай тогда перекусим по-быстрому, ты мне расскажешь, как я своей вредностью тебе все нервы умотал, а потом я тебе кое-что покажу.

— Что покажешь? — встрепенулась Тамара, опять мельком удивившись, что он читает ее мысли, но тут же забыв и об этом, и о хорошем дне, и о салатике. — Что ты мне покажешь? Показывай сейчас!

Он засмеялся, жестом фокусника вынул из-за спины пачку бумаг, протянул ей и сам занялся нехитрой сервировкой завтрака, иногда поглядывая на нее грустными, даже отчасти трагическими, глазами и улыбаясь темными запекшимися губами. Тамара голову бы дала на отсечение, что сейчас он доволен донельзя, и пусть этими своими трагическими взглядами он кого-нибудь другого обманывает, уж она-то успела его изучить… Она со сладким холодком в сердце схватила туго забитые текстом листочки, неловко пристроилась на табурете в уголке между столом и холодильником и жадно воткнулась в мелковатый и не слишком отчетливый шрифт.

— Копии, — объяснил Юрий Семенович, наверное опять прочтя ее мысли. — В мэрии ксерокс — барахло. Новый им подарить, что ли?

— Да, да, — рассеянно сказала она, не вникая в то, что он говорит. — Да, конечно, обязательно…

Кажется, он еще что-то говорил, но она уже совсем откровенно не слушала, читала и перечитывала, вникала в суть и опять перечитывала, и с бешеной радостью понимала: все получится. А потом на последней странице увидела знакомую фамилию. Очень, очень знакомую. Вот, стало быть, кто обеспечил Юрию Семеновичу «серьезную помощь».

— Ну как? — небрежно спросил Юрий Семенович, накладывая ей в тарелку чего-то незнакомого. Откуда это? Она что-то другое готовила.

Тамара погоняла вилкой по тарелке темный сморщенный кусок, подцепила, понюхала, осторожно откусила… Копченые устрицы, она их однажды уже пробовала. Гадость.

— Не люблю устрицы. Тем более копченые, — сказала она и с некоторым злорадством отметила, что самодовольства в Юрии Семеновиче слегка убавилось. — Нет, не люблю… А ты молодец. Я знала, что сумеешь, но чтобы так! Чем это ты Евгения Павловича прикупил, а? Поди, услуги такого профессионала немало стоили?

— Будут стоить, — уточнил Юрий Семенович. — Мы ему квартиру сделаем. У него в семье какие-то проблемы, кажется.

— Да у него в семье всю жизнь какие-то проблемы, — пробормотала она. — Но квартира — это цена разумная. Если, конечно, не десять комнат на двух уровнях… Слушай, давай уже по делу поговорим, пока народ съезжаться не стал. Потом ведь ни за что не дадут поработать.

— А никого не будет, — сказал он с очевидным удовольствием. — Я специально предупредил, чтобы не приезжали. Успеем еще все обговорить. Да и ясно уже в общем и целом, осталось только детали уточнить. И чего ты в бой рвешься? Я тебя сюда отдыхать привез. И ты у меня отдохнешь на полную катушку, даже не сомневайся. Когда ты последний раз на природе была? Лето на дворе, а ты бледная, как простокваша. Срамно смотреть. На месте твоих клиентов я бы просто не доверял фирме, хозяйка которой выглядит как… как ты. Как моль после зимней спячки. Иди на травке, что ли, поваляйся. На солнышке погрейся. Книжечку какую-нибудь дурацкую дать? Или, может, удочку? В озере нынче карасей — битком набито. В общем, до обеда я с тобой говорить о делах не буду.

Вот так, значит. Она-то думала, что ее тут воспринимают как делового человека. Как умного человека. Как равноправного партнера. А ее просто вывезли проветриться. Как моль после зимней спячки. На солнышке погреться, ага.

Гордо и независимо встать из-за стола не получилось — тесный уголок между столом и холодильником никак этому не способствовал. Однако нос она задрала вполне гордо и очень независимой походкой пошла из кухни, правда, споткнулась на пороге, услышав за спиной тихий ехидный смешок Юрия Семеновича. И главное — уехать отсюда не на чем. Если только на попутке, но до трассы километров двадцать, если идти по прямой, лесом и полями…

— Если по прямой, до трассы двадцать пять километров, — весело заметил Юрий Семенович ей в спину. — А в лесу такие комары, такие комары… Прямо не комары, а вурдалаки. Не советую. Сожрут.

Телепат чертов. И это ее тоже ужасно расстраивало — она-то его мысли читать не могла, а он, как нарочно, то и дело вслух отвечал на то, о чем она молча думала…

А во дворе было хорошо. И травка зеленеет, и солнышко блестит. И ласточки свиристят, на страшной скорости втыкаясь куда-то под балконы второго этажа. Как это она раньше не замечала, что там ласточкины гнезда… Огромный темно-рыжий кот высунул хмурую морду из цикориевых зарослей возле забора, повел драным ухом, подозрительно уставился желтыми глазами. В лесу едва слышалась дробь дятла, похожая на киношные автоматные очереди. Со стороны деревни на том берегу пруда донеслось ленивое петушиное кукареканье, а следом — еще более ленивый собачий взлай. А правда, как давно она не отдыхала как белый человек. Белый, как простокваша, человек. Белая моль после зимней спячки. И оказывается, как сильно всего этого хочется: поваляться на солнышке, поиграть в гляделки с желтоглазым котом, послушать истошное свиристенье ласточек… Влезть в прозрачную воду пруда, расталкивая толпу карасей и путаясь в уклончивых стеблях чистых кувшинок.

За спиной стукнула оконная рама, и голос Юрия Семеновича негромко прозвучал почти у нее над ухом:

— Вот только в воду лезть пока не надо. Ближе к вечеру согреется — тогда и искупаешься.

— Юрий Семенович, — задумчиво сказала Тамара не оборачиваясь, — ответь мне честно: ты все мои мысли читаешь или только некоторые?

— Некоторые, — не сразу ответил он. — Но я надеюсь, что со временем научусь читать все. Или ты сама мне о них расскажешь.

Она неопределенно хмыкнула и пошла от дома, искренне надеясь, что он не прочтет мысль, которая только что пришла ей в голову: наверное, ей не надо было сюда с ним приезжать. Эта неожиданная мысль сопровождалась безотчетной тревогой и какой-то неловкостью, она не понимала, откуда эти тревога и неловкость, обвиняла себя в том, что видит скрытый смысл там, где его сроду не было, и смеялась над собой за то, что боится осложнения отношений… Сама эти осложнения выдумывает, а потом сама и боится. Не школьница, чай, могла бы уже попроще относиться ко всему происходящему. И потрезвей оценивать себя как объект интереса представителей противоположного пола. Ведь в этом все дело, правда? Все дело в том, что она впадает в панику каждый раз, когда видит, как меняется взгляд, направленный на нее, когда слышит, как меняется голос, обращенный к ней. Вот и дует на воду. А на самом деле ничего нет, никаких причин для паники, и все будет хорошо, открыто, по-дружески.

Так, размышляя о собственной глупости и стараясь забыть о тревоге и неловкости, Тамара добрела аж до деревни на том берегу пруда. Всей деревни было — одна улица да десяток домов, и из того десятка хорошо, если половина была обитаема. Она шла вдоль улицы, поглядывая на забитые окна и заросшие крапивой дворы, и вдруг поймала себя на том, что прикидывает, можно ли скупить всю эту деревню оптом, а потом кое-что снести, кое-что перестроить, кое-что просто как следует отремонтировать, — и тогда деревня может стать вполне приличным коттеджным поселком. Электричество тут есть, даже газ есть, и, кажется, телефонный провод вон в тот дом тянется… Земли тут — немерено, вокруг каждого дома соток по пятьдесят—шестьдесят, и никаких колхозных полей рядом, и дорога не насмерть убитая. От города далековато, но покупателей можно будет найти. Не из самых богатеньких, но и не из голытьбы. Надо на эту тему подумать как следует…

— Здрастути!

Голосок был тоненький, совершенно детский, а интонация — командирская, будто не поздоровались, а окликнули: «Стой! Кто идет?» Тамара обернулась: из-за штакетника выглядывала крошечная старушка, просто какая-то игрушечная, наверное, на полголовы ниже Тамары. На старушке был красно-белый спортивный костюм, а на голове — ситцевый платочек неожиданной расцветки: по светло-фиолетовому полю — зеленые слоники с большими желтыми ушами.

— На пеленки брали, — сказала старушка, почесала висок под платочком крошечным сухим пальчиком и покрепче затянула узел под подбородком. — Правнучка у меня родилася. Правнучке пеленки пошили, а мне матерьял остался, много матерьялу было-то. Так я его на платок пустила. А чего? Ношу. Кто меня тут видит… Правильно я говорю?

— А… да. — Тамара даже не удивилась тому, что и совершенно неизвестная старушка, по-видимому, тоже читает ее мысли, — так она была потрясена зелеными слониками.

— А костюм от правнука, — выжидающе помолчав, продолжала старушка. — У меня еще правнук есть, большой уже, ему скоро одиннадцать. Вырос из костюма-то. Как они щас быст-ро растут, одежи не напасешься.

Старушка замолчала и опять ожидающе уставилась на Тамару веселыми голубыми глазами.

— А вы тут одна живете? — спросила Тамара для того, чтобы поддержать беседу.

— Ну где ж одна? — Старушка обрадовалась вопросу, оживилась, засияла румяным и сильно загорелым личиком. — Нас тут еще полно! Через дом Марковна живет, у ей каждое лето вся родня. Вот щас школа закончится, так всех и привезут — и дочкиных, и племянниковых, и всех. На том конце — Митрий Степаныч со своей Таисией. Обое живы, скрипят потихоньку, слава богу. К им никто не ездит, у их все свои рядом — дочка в Ягодном, это там, за карьером, километров семь будет… Да ты ихнюю дочку знаешь. Она ваш дом убирает, ее Семенович твой за деньги нанял. Верка ленивая, среди недели и не ходит почти, так, если только цветы полить. А один раз после гостей убрать — это разве ж работа? За такие деньги у нас и дом построют, а не то что раз в неделю за гостями… Если бы еще хозяйство какое, а то ни кролей, ни курей, ни огороду! Вы бы хоть картошку посадили! Тута земля — самая для картошки. У меня тридцать соток посажено. Ты своему-то скажи, пусть не ленится, земля работу любит. Когда огурчики и помидорчики со своего огороду — это никакого сравнения с купленными. А нынче-то разве накупишься? Цены-то нынче, а? То-то и оно.

Тамара слушала детский голосок маленькой старушки и вспоминала огурчики и помидорчики, которые вытряхнула сегодня утром в фарфоровую супницу из фирменного пакета с логотипом самого дорогого в городе магазина. Следом за огурчиками-помидорчиками из пакета выпал чек, и она, прежде чем выбросить его в мусорное ведро, машинально глянула на сумму: двести шестнадцать рублей. А ведь в других пакетах со своими чеками лежали еще и колбаса, и ветчина, и копченая семга, и несколько коробок конфет, и бутылки какие-то, и куски разных сыров, и гигантский ананас, и еще более гигантская кисть винограда, и несколько килограммов апельсинов, груш и киви — кажется, в этой куче она и папайю видела. Это не считая двух больших эмалированных кастрюль мяса для шашлыка, которое Юрий Семенович залил сухим вином. Простеньким вином, не марочным, не дороже пятисот рублей за бутылку. Тем, которое по пятьсот долларов за бутылку, они будут этот шашлык запивать… А копченые устрицы! Она совсем забыла о копченых устрицах!

— Да нет, — виновато сказала Тамара, испытывая жгучий стыд почему-то именно за проклятые копченые устрицы, которые она к тому же терпеть не могла. — Юрию Семеновичу огородом заниматься некогда. У него совсем другая работа… Очень, очень трудная работа. И Юрий Семенович… мм… в общем, он не мой. Мы просто работаем вместе. Коллеги.

— Калеки! — ахнула разговорчивая бабулька и горестно округлила кукольный ротик. — О-о-о, беда какая, Господи помилуй… Такие молодые, такие красивые, а калеки! Семеныч-то, видать, не бедный, да? Он когда еще строиться тут начинал, наши все гадали: бандит или еще кто? Иль, может, депутат какой? А тут вон чего… Стало быть, и деньги не помогут, когда здоровья нет. Слушай-ка, а давай я тебя молочком напою! Козье молочко-то, я коз держу. Козье молоко — первое дело для здоровья. И с собой дам, для Семеныча твоего… Только ты мне банку потом верни, банок у меня мало. И травки щас нащиплю, у меня травка нынче — прям на удивление! И укропчик, и петрушечка, а щавель — аж стеной стоит! Картошка-то еще никакая, рано для картошки-то… Через пару недель приезжай, через пару недель она уже тела наберет, молодая картошечка — плохо ли!

— Ой, не надо, спасибо, — закричала Тамара, в смятении опять вспомнив огромный ананас и проклятые копченые устрицы. — Мне ничего не надо, спасибо большое, но…

Но платочек в зеленых слониках уже двинулся куда-то в сторону, помелькал в зарослях шиповника за штакетником, и детский голосок скомандовал:

— Иди скорей! Калитку растворенную нельзя держать, а то курей потом не соберу!

Тамара шагнула в калитку, почти полностью скрытую кустами шиповника, закрыла ее за собой и как заговоренная пошла за шустро семенящей бабулькой, на ходу бормоча, что ей ничего не надо, и с изумлением оглядываясь вокруг. Еще бы ей было не изумляться: такого роскошного, такого богатого, такого идеально ухоженного сада она в жизни не видела. Некоторые деревья она узнавала — яблони, груши, сливы… А это белая акация, сто лет она не видала белой акации… А это что?

— Маньчжурский орех, — с нескрываемой гордостью сказала бабулька, остановилась рядом с Тамарой и задрала голову, придирчиво всматриваясь в густую крону огромного дерева. — У меня их три, ореха-то этого. Это еще Иван сажал, когда сыны рожались. По одному на каждого. Да… А когда девки — тогда яблоньки. А потом уж для внуков сажал, и просто так. Любил он сад — страсть просто. А для правнуков ничего не посадил, не дождался он правнуков-то. Старший наш вместе с отцом садом занимался, и сейчас занимается, когда приезжает. Только редко приезжает, некогда ему, он у меня на профессора выучился, в самой Москве работает. Я вот не пойму: Алеша-то мой по садам профессор, а какие в той Москве сады? В телевизоре показывают — так только асфальт один, да столбы какие-то, да камень неживой. Никаких там садов. Я уж ему говорю: приезжай, мол, домой, и жену привози, и детей — всем места хватит. А то построиться можно, вон рядом усадьба брошенная. А с другой стороны — так и все три брошенные. И сажай сад, какой тебе хочется. И за отцовским садом приглядывал бы. Нет, говорит, нельзя им тут поселяться — работы для детей никакой нет. А как же нет? Вон сколько работы, только успевай поворачиваться. Спасибо, внуки помогают, они у меня хорошие получились, удельные, не забывают бабку. Так ведь тоже не близко живут, а разве ж сюда из города наездишься? У них там и работа, и все, а ко мне — это когда отпуск. Скоро уж съезжаться начнут, две дочки — через неделю, внуки — с июля, остальные — в августе.

— Сколько ж у вас детей? — спросила Тамара уже не для вежливости, а с острым интересом к этой случайно встреченной бабульке, к этой в общем-то чужой и странно близкой, странно понятной судьбе. — И у всех — свои дети, я правильно поняла?

— А как же. — Бабулька повернулась и шустро засеменила в глубь своего необыкновенного сада, и Тамара пошла за ней, ведомая тонким неустанным голоском, как дудочкой крысолова. — А как же без детей-то? У меня три сына, четыре дочки. Все живы-здоровы, слава богу. У старшего два парня и девка — это внуки мои. У старшего внука сын, большой уже, ему одиннадцать скоро, — это, стало быть, правнук мой. Внучка зимой родила девку — это мне, значит, правнучка… У второго моего сына — тоже трое, только все девки. Вот эти мне больше всех помогают, дай им Бог… У каждой мужья хорошие, смирные, непьющие. Детей пока нет, но в сентябре Настя мне еще правнука родит. А там, даст Бог, и другие. А у младшего моего, у Витьки, только один сын, неженатый еще. И чего не женится? Двадцать семь стукнуло, пора бы уже. И квартира своя есть, и машина есть, и деньги большие. Большие деньги! Он матери на день рождения кольцо подарил, золотое, с каким-то камушком дорогим, много тысяч стоит. А отцу — часы, и тоже золотые. Во какие деньги! Он каким-то важным специалистом работает, Славик, внучок-то мой. Все куда-то ездит, все чего-то чинит, а только платят ему хорошо. И чего не женится?.. А у дочек моих у всех по двое — по одному парню и по одной девке, как сговорились. Все учатся, кто где, в разных институтах, только одна уже отучилась, в прошлом годе работать пошла. И как она работать будет? Она у нас совсем бестолковая, ничего сроду не умела, из всех одна такая получилась. В газету работать пошла, больше-то никуда не берут… Да и в газете — и в той у нее что-то не получается. Как чего ни напишет — так и видать сразу, что все врет. Да и врет-то неинтересно, без души. Одно слово — бестолковая. Беда… А вот у последней моей, у приемной доченьки, у Натальечки, — у той дочки умненькие, добрые, ласковые такие… красавицы обе. Даром что не родные, а ко мне каждое воскресенье приезжают. И привезут чего, и по хозяйству помогут, и перестирают все, и коз подоют… И все: бабушка, отдохни, бабушка, отдохни… И Наталья такая же росла, как котенок ластилась. С мужьями ей не повезло, первый рано помер, на реке под лед провалился… Его жалко, да. А второго она сама прогнала, он пьянствовать начал. А зачем ей такой? Она у родных матери с отцом такого натерпелась. Прогнала, не захотела, чтобы дети при таком-то пьянице росли. Ну и правильно. Я своего Ивана вон как любила, а как стала замечать, что он хмельной приходит… Раз смолчала, два смолчала, а на третий взяла вожжи, связала его, да и закатила под кровать, как бревно. Сперва смеялся, потом ругался, а потом слезно просил: развяжи, мол, а то утром дети увидят — что подумают? Стыдно от детей-то. А я ему тогда: стыдно таким-то в дом приходить и на детей самогонкой дышать. Все, говорю, или ты от нас уходи, или мы от тебя уйдем. Прощения просил, да. Не стал пьянствовать. На праздники когда сама налью — тогда выпивал. Однако не сильно, он этого дела не понимал, чтобы каждый день, как другие у нас тут были… Вот пили, вот пили! Считай, в каждом доме самогон гнали — и пили, и пили… Даже и бабы некоторые. Оттого и повымерли все, веку не дожив. Оттого и дети из домов поразбежались да как в воду канули. Вон у Пилипчуков сыну и пятьдесят еще не стукнуло — а он от сердца помер. Так какое же сердце выдержит, если каждый день по банке самогону глотать без продыху? И жена сбежала, и детей не оставил… Как им теперь, старикам, одним мыкаться? Они слабенькие совсем, Пилипчуки-то, не работники. Поди, под восемьдесят обоим. Того и гляди, помрут, хоть и непьющие. Слушай-ка, а тебе самогоночки не налить? У меня она хорошая, на травках. С прошлого года стоит, а угостить некого.

— Ой, что вы, я совсем непьющая. — Тамара с трудом очнулась от гипноза тихой, размеренной, тонко звенящей речи, с удивлением обнаружила, что обе ее руки заняты пышными букетами всякой зелени, а маленькая старушка, склонившись носом чуть не до земли, все что-то срывает, придирчиво оглядывает и собирает в новый зеленый букет. — Простите меня, я даже не спросила, как вас зовут… Меня — Тамара.

— А я Марья. — Старушка выпрямилась и протянула ей пучок зелени. — Моего-то Иваном звали, так что меня — Марьей, как же еще… Бабка Марья, стало быть. Ты траву-то бери, бери, я тебе специально всякой нарвала — может, готовить чего будешь или посушишь потом. Пойдем-ка со мной, я тебе молочка налью да сумку какую-нибудь найду. Как же это ты с пустыми руками ходишь? Нести ж неловко.

И бабка Марья опять шустро побежала по тропинке, а Тамара — за ней, бережно прижимая к груди огромную охапку одуряюще пахнущей зелени. Ей не нужна была такая огромная охапка зелени, и молоко ей не нужно было — она вообще не пила молока, а козьего, кажется, никогда и не пробовала. Ей просто не хотелось с этой чудесной бабкой Марьей расставаться. Хотелось слушать колокольчик ее голоса и смотреть, как она снует между грядок, время от времени быстро наклоняясь и мимоходом выдирая какой-нибудь сорняк, хотелось любоваться ее платочком в зеленых слониках с желтыми ушами и даже хотелось запомнить имена всех ее детей, внуков и правнуков. Рядом с бабкой Марьей Тамаре было удивительно хорошо. Давно ей не было так хорошо — спокойно, уютно и весело.

— Я тебе не из погреба дам, — не оглядываясь, сказала бабка Марья и свернула в просвет между вишневыми деревьями. — Я тебе свеженького дам, у меня на веранде свеженькое, даже не остыло еще. Иди за мной.

И Тамара пошла за ней, радуясь тому, что познакомится и с домом бабки Марьи, — она была совершенно уверена, что и дом такой же удивительный, как его хозяйка. И даже засмеялась от удовольствия, увидев этот дом: большой, для полувымершей деревни — так просто огромный, состоящий из четырех разных кусков: в середине — бревенчатый, с боков — кирпичный, а перпендикулярно длинному зданию — еще большая пристройка, обшитая свежими досками. И крыша над домом была разная: кое-где — железная, кое-где — черепичная, а кое-где — покрытая рубероидом со свежими потеками битума.

— Все строют, строют. — Бабка Марья легко взбежала на высокое крыльцо, оглянулась и поманила Тамару рукой. — Наш дом уж сорок лет строют. Еще Иван начал, а потом и сыновья, а теперь уж все. Приедут — и строют, кто во что горазд. Нынче летом еще ванну строить будут, бани им мало. А говорят: мол, для тебя, бабушка. Мол, не молоденькая уже, зимой-то по морозу из бани бегать.

— А сколько вам лет?

— Лет-то? А вот щас скажу… — Бабка Марья на минутку глубоко задумалась и вдруг тоненько засмеялась, совершенно по-детски. — Мне как восемьдесят стукнуло, меня старший мой, Алеша, в Москву возил. В гости, стало быть, и Москву показать, и все… В театр ходили, мне на такой случай и платье специальное пошили, и обувку купили такую смешную, блестит, как калоши, а сама вся в узорах и с камушками. Внуки расстарались. Я уж смеялась-смеялась: куда мне такое? В наряде-то в таком — коз доить? Или жука с картошки обирать? Нет, говорят, в театр ходить! Вот ведь учудили… Это когда ж было? Уже четыре года прошло, вот как. Стало быть, мне восемьдесят пятый годок идет. Каждый раз что-нибудь дарят, как именины — так и дарят, много всякого. А тогда, как восемьдесят-то стукнуло, — так столько всего надарили, не приведи господи! И телевизор большой, и машинку к нему такую, чтобы какое хочешь кино смотреть, и коробок со всякими кинами. А когда мне смотреть? Да и не понимаю я в них ничего — все что-то стреляют, стреляют… И не война вроде, а все стреляют. Я в войну этой стрельбы натерпелась во как, чтоб еще и в кинах на нее любоваться. Надарили незнамо зачем, расход один. Еще собаку подарили. Ну, это правильно, это надо. Последняя-то наша, Розка, от старости померла, а в деревне без собаки нельзя. Так ведь тоже не абы какую нашли, а совсем породистую, за страшные деньги щеночка купили, когда тут вон сколько дворняг одичалых бегает! Правда, собака хорошая выросла, хоть и породистая. Щас я тебе ее покажу! Сузя, иди-ка сюда! Где ты там?

Одна из трех дверей, выходящих из дома на просторную веранду, бесшумно дрогнула, медленно приоткрылась, и сквозь эту полуоткрытую дверь на веранду неторопливо выдвинулось огромное серо-голубое существо, все в толстых мягких складках, переливающихся шелковых блеском. Существо вопросительно подняло брови, сморщив и без того складчатый лоб, дрогнуло короткими обрубками ушей, зажмурилось и сладко зевнуло, показав всю свою невероятную пасть, жуткие зубы и светло-фиолетовый язык. Тамара никогда не видела таких собак. Может, это и не собака вовсе?

— А что это за порода? — шепотом спросила она, невольно отступая к крыльцу. — Большая какая…

— А не помню. — Бабка Марья опять тоненько засмеялась. — Мне говорили, да я все запомнить не могу. Не по-русски как-то. Знаю, что редкая очень, дорогая. Ее к кобелю аж в Москву возили, нет больше нигде таких кобелей-то. И щенков потом на много тыщ продали. Она уже два раза щенилась. Да и имя у ней какое-то длинное, я и не выговорю. Я ее Сузей зову, ничего, она согласная, не обижается. Сузя, иди, познакомься с Тамарой-то. Иди, иди, Тамара своя.

Огромная псина снисходительно мотнула круглой башкой, бесшумно переступая могучими лапами, двинулась к Тамаре, подошла, постояла немного, насмешливо глядя ей в глаза светло-желтыми глазами, и вдруг легко поднялась на задние лапы, передние положила Тамаре на плечи, навалилась всеми своими блестящими складками — сто килограммов, наверное! — и быстро облизала ее лицо горячим шершавым языком. И все, и сразу — никакого страха, никакого опасения, теплая волна симпатии плеснулась в душе, добавив этому дню радости. Как давно у нее не было собаки…

— Смотри-ка, ты ей сильно понравилась, — с удовольствием сказала бабка Марья, оторвалась от возни с какими-то банками и бидонами в углу веранды и шлепнула своей крошечной ручкой по мощному складчатому загривку Сузи. — Ну-ка, не балуй, ведь раздавишь человека-то! Сейчас она уже редко прыгает, уже понимает, что тяжелая. А когда росла — так прямо беда. Кинется лизаться — и с ног собьет. Хорошая собака, веселая, но ведь кобыла кобылой! Чужие боятся до полусмерти. Тут у нас одно время бродяги какие-то появились. Не то из тюрьмы вышли, не то так, с роду бездомные. Домов-то вон сколько пустует, занимай какой хочешь, кто ж заметит? Вот трое каких-то чужих и пришли, в Савельевом доме поселились. Так-то все было ничего, не шумели, беды никакой не делали, только все самогонки просили. Не даром, а за работу какую — огород вскопать или починить чего. А потом заметили, что приворовывают они — то с огородов чего-нибудь, а то и вовсе куру словят… и ко мне сунулись, да на Сузю напоролись. Она и не гавкнула даже, а они до Савельевой усадьбы бегом бежали! А Сузя — за ними, думала — играют с ней. Они в доме закрылись, а она под дверью часа два сидела, пока я ее не отозвала. Так ушли бродяги-то! На другой день и ушли, видать, сильно моей собачки забоялись.

Сузя сняла сто килограммов всех своих бархатных складок с плеч Тамары, уселась у ее ног и усмехнулась: еще бы им такой собачки не забояться. Не родился еще такой бродяга, который не побежал бы от нее сломя голову и не закрылся бы в Савельевом доме. Хотя, если честно признаться, у нее, Сузи, и в мыслях не было трогать этих троих, тем более — кусать их. Ее, Сузю, с детства учили не брать в рот всякую гадость. Ну, ты-то своя, тебе объяснять не надо, да? Ты и сама все понимаешь.

Конечно, молча согласилась Тамара, уважительно гладя псину по спине и ощущая пальцами под толстыми бархатными складками выпуклые железные мышцы. Ах, как же давно у нее нет собаки…

— Я тебе банку закрыла, не прольешь. — Бабка Марья вынырнула из темного угла веранды с капроновой сумкой в руках, битком набитой чем-то уж, конечно, боґльшим, чем одна банка. — Тута еще немножко я сырку тебе завернула, хороший сыр, вызрел уже. И еще баночка малинового варенья, прошлогоднего. Это ничего, оно все равно для здоровья очень полезное, малиновое-то. Давай-ка траву сверху кидай, чего лишним руки занимать. Только банки потом верни, у меня банок мало. А может, пообедаешь со мной, а? Скоро уж мои приедут, не все, но кто-нибудь приедет. Я бы тебя познакомила. Они у меня хорошие, вот сама увидишь. Оставайся, а? У меня уж все готово, и хлеб я свежий с утра испекла.

— Ой, обед! — испуганно вспомнила Тамара. — Бабушка Марьюшка, спасибо вам большое, только я не могу! Меня Юрий Семенович, наверное, уже заждался совсем, он там готовить остался, а я гулять пошла, да вот… загулялась тут у вас. Он с утра голодный, а без меня есть не будет, так что мне придется бежать.

— Сам готовит? — удивилась бабка Марья и разочарованно вздохнула. — Ну тогда беги, что ж. Когда мужик сам готовит — это ценить надо. Хоть и не умеют они ничего толком. Твой-то Семеныч умеет?

— Не знаю. — Тамаре почему-то стало неловко, что она не знает о «своем» Юрии Семеновиче даже таких простых вещей. — Он шашлык собирался жарить, шашлык он умеет.

— Ну, это они все умеют. — Бабка Марья сунула ей в руки объемистую и увесистую капроновую сумку. — Это и мои все умеют. Баловство одно. Ты после обеда ко мне приходи, я тебя настоящим чем-нибудь покормлю. Приходи, приходи, и поговорим заодно, а то что ж так, на бегу, и словом некогда перемолвиться…

— Приду, — улыбаясь, пообещала Тамара. — И банки принесу, и поговорим как следует…

— И где тебя носило? — Юрий Семенович оторвался от мангала, вытер полотенцем руки, бросил его на траву и пошел ей навстречу. — Я уж хотел тебя искать идти. О, да ты с добычей! Наверное, бабка Марья нагрузила?

— Ты ее знаешь, да? — обрадовалась Тамара, передавая ему капроновую сумку, которая ей уже все руки оттянула. — Ой, Юрий Семенович, как мне эта бабка Марья понравилась! И сад у нее — сказка, и дом такой необыкновенный, и собака… Ты видел ее собаку? Совершенно голубая! И вся в складочках, мягкие такие складочки, прямо как норковая шуба, а под шкурой — железо, мышцы такие твердые, даже не ущипнешь! А у бабушки Марьи семь своих детей, да еще дочка приемная, и у всех тоже дети, ты представляешь, сколько внуков? И уже двое правнуков, скоро и третий будет. Вот это семья, вот это я понимаю!..

Она все рассказывала о своей новой знакомой, о ее доме, саде, детях, внуках и правнуках, о ее козах, курах и кроликах, о ее голубой собаке, о ее черных туфлях с узорами и камешками, которые купили специально для похода в театр в восьмидесятый день рождения, о ее тонком детском голоске и платочке с зелеными слониками… А Юрий Семенович молча слушал, улыбался, поглядывал грустными библейскими глазами, подкладывал ей на тарелку купленные огурцы и помидоры, протягивал горячий шампур с новой порцией шашлыка, подливал в резной хрустальный стакан темного вина с тяжелым, богатым, сложным вкусом и тонким, едва уловимым, почти парфюмерным запахом.

— Ты чего молчишь? — Тамара выговорилась, наелась, напилась, слегка осоловела и наконец-то обратила внимание на то, что Юрий Семенович ни разу не прервал ее монолог. — Я говорю, говорю, а ты молчишь и молчишь. Тебе не интересно, да?

— Мне очень интересно, — задумчиво сказал он. Тамаре показалось, что вполне искренне сказал. — Ты вообще всегда интересно говоришь. А тут еще такое дело… Вот ты мне скажи — что ты подумала, когда деревню увидела?

— Да ничего особенного, — неуверенно ответила она, честно пытаясь вспомнить, что она тогда подумала. — Заросло все невозможно, гниет, разрушается. Брошено все и никому не нужно. А места — сказка, и от города не слишком далеко, и даже газ проведен. Построить бы тут что-нибудь толковое, может быть, и не такое, как твоя дача, но чтобы и не курятники какие-нибудь. Я знаю людей, которые хороший дом здесь за хорошие деньги купили бы хоть завтра. Но тогда куда бабушку Марью девать?

— Мать Тереза, — сказал Юрий Семенович и невесело засмеялся. — Не обижайся. Я ведь сначала все то же самое думал. Я ж не просто так здесь строиться начал. Лиха беда начало и все такое… И людей не просто так сюда возил. Многие здесь хороший дом купили бы, тут ты права. Но тогда бабке Марье места тут не было бы, тут ты тоже права. Она еще пару лет назад ко мне впервые пришла, я так понял — выяснить, не собираются ли и другие здесь город городить. Конечно, можно было бы и на этом берегу коттеджи построить, только я соседей не хочу. А потом и деревню бабки Марьи сносить как-то расхотел. Смешно, да? Может, кто из ее детей еще вернется домой. Или внуки. Это, конечно, вряд ли, но бабка Марья уверена, что вернутся.

— Может, и вернутся, — откликнулась Тамара. — Они вообще-то и сейчас не совсем от дома оторвались. И не только потому, что ее не забывают, помогают, заботятся… Они дом все время строют — вот что главное. Она сама говорила: сорок лет все строют, каждый год что-нибудь новое. Водопровод сделали, а этим летом ванную будут делать. Дом они тоже не забывают.

Они посидели молча, полюбовались тающим над мангалом дымком, неторопливо допивая густое темное вино и докуривая незнакомые Тамаре легкие и душистые, сгорающие, как порох, сигареты, и только потом она спохватилась: а работа? Ведь они сюда приехали для того, чтобы без суеты о деле поговорить! А вместо этого она полтора часа взахлеб рассказывала Юрию Семеновичу о чужой жизни, о которой он, похоже, лучше нее все знает.

— Да брось. — Юрий Семенович легко поднялся с покрывала, на котором они сидели возле мангала, и с удовольствием потянулся. — Успеем еще о деле, сколько раз тебе повторять… Завтра еще целый день будет. Отдыхай пока. Ты бабке Марье банки собираешься отдавать? В большом шкафу всяких банок — тонна. Много не тащи, надорвешься. Лучше гостинчик какой-нибудь захвати, апельсинов, киви, конфет пару коробок. Бутылку кагора, в баре хороший кагор стоит… Коньяк она не одобряет, сухое не понимает, а кагор иногда позволяет себе — церковное вино. Иди, пообщайся, раз уж она тебе так понравилась. Да и в пруду искупаться уже можно, при такой жаре вода небось до самого дна прогрелась. А я пока тут со своими делами разберусь. Мне еще кое-что почитать надо, посчитать, прикинуть… У меня тоже новая идея зреет.

Тамара поднялась вместе с ним, стояла в нерешительности. День получался какой-то не такой. Нет, день получался просто замечательный, сто лет у нее такого дня не выдавалось. Но все-таки она ожидала другого — работы она ожидала. Конечно, спасибо Юрию Семеновичу: он чуть ли не силой заставил ее отдохнуть, и она прекрасно отдыхает, уже отдохнула, а он, судя по всему, собирается работать, может быть, он и приехал сюда, чтобы в тишине и покое обдумать свою зреющую идею, а она только под ногами путается со своими уже созревшими идеями, вот он и прогоняет ее, чтобы не мешала, а она-то решила, что он хочет, чтобы она отдохнула… Тамара запуталась в собственных рассуждениях, потом решила плюнуть на них и забыть, потом смутно пожалела, что, кажется, выпила темного густого вина больше, чем следовало, потом вспомнила зеленых слоников и голубую складчатую Сузю и пошла в дом искать банки и собирать гостинчик бабке Марье.

У бабки Марьи уже были гости — две совершенно одинаковые девочки лет по восемнадцать, смуглые, черноволосые, черноглазые, высокие и тонкие — прямо Шемаханские царицы. Царицы стремительно носились по огороду, как ласточки у гнезда, слаженно растягивали огромные полосы полиэтиленовой пленки, крепили их над грядками, прикручивали проволокой к коротким колышкам. Бабка Марья озабоченно руководила.

— Гроза идет, — объяснила она Тамаре. — Ой, сильная гроза! Может, даже и град будет. Надо все укрыть. Это Вера с Надей, Наталькины девки. Ты в дом иди, погоди там. Мы быстро тут закончим, потом и пообедаем все.

— Может, я помогу? — предложила Тамара. — Обедать я не буду, спасибо… Я банки принесла, и так, пустяки всякие, Юрий Семенович просил передать.

— Спасибо ему скажи. — Бабка Марья тревожно смотрела в абсолютно безоблачное небо и хмурилась. — Не надо помогать, деточка, мы уже все укрыли. Там, за домом, Сашка еще вишенник кутает, да он один справится, ничего. Щас Митька должен приехать. Я вот думаю: успеет он до грозы, Митька-то? Ты бы тоже домой поспешила, вот что я тебе скажу. Ой, сильная гроза будет! Не поспеешь — так и останешься до ночи. Ты потом приходи, как закончится. Может, она быстро пройдет. А нет — так завтра. Завтра еще Лида с Катей приедут, а я пирогов напеку. А щас беги, а то посреди дороги застанет.

Тамара в возможность грозы не верила, но и оставаться у бабки Марьи ей было как-то неловко. Все свои съезжаются, все делом заняты, зачем она здесь, чужой человек? Она поставила пакеты с банками, апельсинами, конфетами и бутылкой кагора у крыльца, погладила голубые бархатные складки дремлющей в тени маньчжурского ореха Сузи и неторопливо побрела к озеру. Хорошо, что она надела купальник, все равно возвращаться на дачу незачем — Юрий Семенович своей зреющей идеей сейчас занят, ему тоже не до нее. Так что она вполне имеет право окунуться в прогревшую-ся до дна воду.

Вода была и вправду до самого дна теплая, и дно было теплое, и даже трава на берегу была теплой. Тамара немножко побарахталась в теплой воде, потом полежала на теплой траве, разнежилась, растаяла, даже задремывать стала, но вспомнила о своем деле, о своем любимом детище — и решила, что надо еще разок окунуться и идти домой. Пора уже и делом заняться. Она ведь для этого сюда и ехала. Перевернулась на спину, разлепила сонные глаза — и испугалась так, что даже сердце на миг остановилось: небо над ней было черно-фиолетовое, низкое, страшное, будто от горизонта до горизонта залитое плохо размешанной мутной краской, только на самом краешке, над дальним лесом, еще сияла голубая полоска, но и она быстро таяла, сужалась, темнела… И все вокруг темнело, будто поздним вечером, и вода в пруду стояла черная, и кувшинки куда-то делись — не было на черной воде ни одного желтого цветка! Тамара схватила рубаху, стала торопливо напяливать ее на еще влажный купальник, путаясь в рукавах и растерянно чертыхаясь, взялась за джинсы, но влезть в них не успела — черно-фиолетовое небо громыхнуло, блеснуло белым огнем, треснуло по швам, и из этих треснувших швов на землю обрушилась вся начинка этого неба — тонны ледяных горошин, в которых попадались и ледяные орехи, крупные и тяжелые. Она даже закричала от неожиданности и страха, ей показалось, что все эти тонны льда обрушились именно на нее. Закрывая голову кое-как сложенными джинсами и забыв о теннисках, Тамара кинулась к дому. Земля уже была под толстым слоем ледяных горошин, они рассыпались под ногами, скользили, бежать было совершенно невозможно, и она засеменила, раздвигая онемевшими ступнями сыпучий лед и нащупывая под ним землю. Но все равно поскользнулась на полдороге, упала, попыталась встать, но из треснувших небесных швов вывалились еще сто тонн льда, и все — на нее.

А потом на нее упало что-то теплое и мягкое, ее сильно дернули вверх за окоченевшие руки, и голос Юрия Семеновича прокричал над ухом, перекрывая треск черного неба и сухой грохот града:

— Не брыкайся! Держись за меня!

Он одним движением завернул ее в покрывало, бросил себе на плечо, как мешок с картошкой, и Тамара успела подумать, что если он упадет, то они оба здорово покалечатся — она висела у него на плече вниз головой, и руки у нее были буквально связаны быстро промокающим покрывалом. Но испугаться по-настоящему она не успела — вдруг оказалось, что они уже в доме, она сидит на диване, закутанная в огромную махровую простыню, держит в руке огромную горячую кружку, клацает зубами, а Юрий Семенович сует поленья в уже горящий камин, собирает с пола ее насквозь мокрые джинсы, рубаху и большое шерстяное покрывало, уносит все это куда-то, тут же возвращается, уже переодетый в сухое, и начинает неторопливо сервировать низкий журнальный столик возле камина.

— Что это было? — с трудом произнесла она, все еще дрожа и стуча зубами.

— Катаклизм, — объяснил он, как ей показалось, с явным удовольствием. — Счастье еще, что провода не оборвало. Ванна наливается, иди, оттай как следует. Там на двери я халат повесил, твои тапочки еще не скоро высохнут. Ты почему молоко не пьешь?

— Я вообще молоко не пью. — Тамара заглянула в кружку, которую все еще сжимала в ладонях, принюхалась и виновато вздохнула. — Да еще горячее. Да еще с медом.

— Горе мое. — Юрий Семенович вынул кружку из ее рук, быстро выпил молоко и поморщился. — Действительно, гадость. Ладно, я тебе кое-что другое сварю. Иди в ванну.

Тамара долго лежала в горячей воде и все никак не могла согреться. Решила сделать воду погорячее, поизучала висящий на стене водонагреватель, ничего не поняла в японских иероглифах, потыкала в кнопки наугад, но вместо того, чтобы стать погорячее, вода вообще отключилась, и Тамара со вздохом сожаления вылезла из ванны, все еще ощущая внутри себя мелкую противную дрожь.

— Ничего, сейчас согреешься. — Юрий Семенович бросил на диван две большие подушки и меховое одеяло. — Давай в вот этот угол, поближе к огню. Завернись как следует. Через пять минут лекарство сварится.

Она устроилась в гнезде из подушек и цигейкового одеяла и стала смотреть, как Юрий Семенович варит лекарство: две бутылки вина в одну кастрюлю, крупно порезанный лимон, горсть гвоздики, несколько ложек сахара, несколько горошин душистого перца, а потом кастрюлю — на огонь, пылающий в камине, на железный кованый треножник… Алхимик. Давно, в другой жизни, она уже видела, как варят такое зелье. Ну, не совсем такое, конечно: у студенческой компании, собравшейся отмечать старый Новый год, не было французского вина по пятьсот долларов за бутылку, и лимона тоже не было, и гвоздику туда никто не кидал. В дешевое белое сухое вино кинули чуть примороженное кислое яблоко, несколько клюквин, выбранных из квашеной капусты, и почему-то лавровый лист. Тамара тогда не решилась попробовать странное варево — уж очень подозрительно оно пахло. То, что сварил Юрий Семенович, благоухало волшебно, и вкус у него был волшебным, и оно волшебно согрело ее сразу всю, до кончиков пальцев, и весело сразу стало в душе, как перед праздником.

— Съешь чего-нибудь, — посоветовал Юрий Семенович, с интересом поглядывая на нее. — Опьянеешь совсем, что я с тобой тогда делать буду?

Она вовсе не пьянела! Наоборот, такой ясной головы у нее давно уже не было, и столько энергии давно уже не было, и вообще пора поговорить о деле, сколько можно тянуть! Где ее портфель? Где ее драгоценные бумаги? Она вот прямо сейчас все расскажет, и докажет, и с цифрами в руках убедит, а если что — так она на любой вопрос готова ответить!

И они действительно заговорили о деле, и она рассказывала и доказывала, и с цифрами в руках убеждала в том, что ее проект и так убыточным ни в каком случае не был бы, а теперь, когда Юрий Семенович добыл такую выгодную «серьезную поддержку» — так и вовсе прибыльным может стать, несмотря на довольно большую недоходную часть проекта и несмотря на затраты на новую квартиру для Евгения Павловича — черт с ним, пусть это будет считаться тоже благотворительностью. Вопросы есть?

— Говорят, у тебя с ним роман был? — неожиданно спросил Юрий Семенович, подливая в ее кружку горячего винного варева с толстыми кусками лимона.

— С кем роман? — не поняла она. Причем совершенно искренне не поняла, поглощенная мыслями только о своем замечательном проекте. — При чем тут романы какие-то? Ты хоть слушал, что я рассказывала?

— С Евгением Павловичем роман, — сказал он, пропустив мимо ушей ее последний вопрос. — Говорят, когда-то вы много времени вместе проводили.

— Хе, ну и логика, — весело удивилась Тамара. — Сейчас я с тобой много времени провожу, так что, значит, у нас роман? Ты разговор в сторону не уводи, ты давай о деле!

— О господи, — беспомощно буркнул он. — Фанатичка какая-то. Маньячка. Ну, ладно, давай о деле.

И они заговорили о деле, а потом оказалось, что разговор идет уже о чем-то другом — о жизни, о книгах, о детях, о новом издательстве, которое собирался создавать Юрий Семенович. И говорить обо всем этом было тоже интересно, потому что с Юрием Семеновичем вообще всегда интересно было говорить, а сейчас, возле жарко горящего камина, с кружкой жарко пахнущего вина, завернувшись в легкий жар цигейкового одеяла, — особенно интересно. В неформальной обстановке Юрий Семенович казался более открытым, откровенным, разговорчивым. Почти болтливым. Ей нравилось, как он болтает — что-то из своей прошлой жизни, о своих прошлых браках, о своих неудачных романах, о женщинах, которые кидались на него из-за его миллионов, и о женщинах, которые шарахались от него, несмотря на его миллионы… С чего бы он об этом заговорил? Тамара попыталась вспомнить, когда и почему разговор свернул в эту колею, но ничего не вспомнила, да и какая в общем-то разница, о чем он говорит, слушать-то все равно интересно. Потом у нее мелькнула мысль: он специально выставляет себя в невыгодном свете. Зачем? Кажется, таким способом пытается и ее вытянуть на откровенность. Ну-ну. По какому там вопросу его интересует ее мнение? Ага.

— Дело в том, — сказала Тамара, старательно выговаривая слова, — что ты, Юрий Семенович, все время думаешь о своих миллионах. Без своих миллионов ты вполне нормальный человек… То есть… Ну, ты меня понимаешь. Тебя любят — и хорошо, и спасибо скажи. А ты думаешь, что из-за денег. Как тебе не стыдно?!

Он засмеялся, отобрал у нее кружку и сунул в руки бутерброд с икрой.

— Так, значит, ты считаешь, что меня можно и просто так любить? И замуж за меня кто-нибудь может пойти, не рассчитывая на миллионы?

— Угу, — буркнула она с набитым ртом и важно покивала. — Могут… может… А как же! Ты хороший.

— Спасибо, — серьезно поблагодарил он, не сводя с нее мрачных черных глаз. — А ты за меня замуж пойдешь?

Она тщательно обдумала его вопрос и строго заявила:

— Я замужем.

— Да брось! — Он поднялся, шагнул к камину, вынул из корзины и кинул в огонь тонкое яблоневое полешко. — Ты разводишься. Нет?

Он не смотрел на Тамару, вообще отвернулся от нее, но даже по его затылку она видела, что он почему-то сердится. Черт знает что. Не хватает ей еще допросов всяких. Выяснения отношений. Да еще таким тоном! С какой стати? Друзья так себя не ведут.

— С какой стати? — надменно сказала она, потянулась, с третьей попытки уцепилась за свою кружку и зачерпнула из кастрюли все еще теплого варева. — Чего ты меня все время допрашиваешь? Друзья так не… Нельзя так.

Юрий Семенович оглянулся, подошел, опять отобрал у нее кружку, которая, впрочем, была уже почти пуста, сел в кресло напротив и вздохнул:

— Да ничего я не допрашиваю. Друзья… Это хорошо, что друзья, я рад, правда. Тамара, тебе не приходило в голову, что дружить я и с мужиками могу? Я знаю, не приходило, ты в этом вопросе придурочная. Работа, работа… Подумай сама: что у тебя в жизни, кроме работы?

— А у тебя? — обиделась Тамара. — У меня еще дочки есть. И внук скоро будет. И собаку заведу. У бабушки Марьи щеночка куплю, Сузиного. Синенького-синенького…

— Я тоже хочу, чтобы… все это… — Юрий Семенович на нее не глядел, теперь он глядел в кружку, которую отобрал у нее, потом одним глотком допил все, что там оставалось, и вовсе отвернулся от Тамары. — Я тоже хочу, чтобы были и дочки, и внуки. А то зачем все это? Даже оставить некому…

Тамара вдруг рассердилась. Ишь ты, страдания бедного миллионера! Хоть сейчас в мыльную оперу. Нет горя — так специально изобретает, чтобы жизнь казалась полней. Чтобы пожалели его, несчастного.

— Ну и в чем проблема? — Она старалась выговаривать слова четко, а получалось недоброжелательно. — Женись и нарожай себе и детей, и внуков… За тебя кто хочешь пойдет. Миллионер.

— Да в том-то все и дело! — с досадой сказал он не оборачиваясь. — Купить практически любую можно, вопрос в цене. Но зачем мне такая… купленная? Мне не престижная кукла нужна, а нормальная женщина для жизни. Я не буду про любовь говорить, я не умею… Да мы и не дети уже, чтобы про всякое такое… Но ты поверь, я все для тебя сделаю. Вот что только захочешь… Я многое могу. Дом — любой, хоть дворец! Настоящий дворец, во Франции… Драгоценности любые… Ты даже сережки не носишь, а ведь тебе пойдет, очень, я знаю… Или еще что-нибудь. Что скажешь — то и сделаю.

«Вопрос в цене», — подумала Тамара, подперла щеку кулаком и закрыла глаза. Что-то часто последнее время она слышит эти слова. Чего ни коснись — оказывается, весь вопрос в цене. Бедный миллионер…

— Я что-то не то говорю, — помолчав, сказал Юрий Семенович. — Опять вроде как цену назначаю. Ужасно глупо: не знаю, как уговорить женщину замуж согласиться… Тамар, я ведь правда… э-э-э… нуждаюсь в тебе. Ты не пожалеешь. И девочки будут во как обеспечены, и их дети, и внуки… Наташку можно будет в Штаты отправить учиться. Или во Францию. Или в Англию. В лучший университет. Какой лучший в мире? Пусть учится. Она захочет, как ты думаешь?

— Это тоже цена, — печально вздохнула Тамара, с трудом разлепляя глаза. Перед глазами все плыло и качалось. — Это очень высокая цена, не спорю. Кто больше?

— Дурочка. — Юрий Семенович наконец обернулся к ней, уставился своим мрачным взглядом, досадливо щелкнул языком. — Ну зачем ты так? Ты же все понимаешь. Ну что тебе нужно? Я все сделаю.

— Того, что мне нужно, я добьюсь сама. — Она опять закрыла глаза, уже не слушая, что он там еще говорит. Что там слушать? Все уже сказано.

Потом оказалось, что Юрий Семенович ведет ее по лестнице на второй этаж, и даже не ведет, а почти несет, а она не хочет уходить от камина, сопротивляется и пытается объяснить, что ей холодно. Потом как-то вдруг они оказались в другой комнате с большой низкой кроватью прямо посередине, и Юрий Семенович пытался уложить ее, а она опять сопротивлялась и кричала: «Как тебе не стыдно!» Он смеялся и чертыхался, а потом просто толкнул ее, но она успела в него вцепиться, и они рухнули на кровать вместе, тесно обнявшись.

— Быстро говори, выйдешь за меня замуж? — сквозь зубы сказал Юрий Семенович, хмуро глядя ей в глаза.

— С какой стати? — рассудительно возразила Тамара. — Евгений Павлович, я же тебя совсем не люблю.

— Кого ты не любишь? — Юрий Семенович отпустил ее, вскочил, шагнул к двери, вернулся, низко склонился над ней. — Не закрывай глаза! Смотри на меня! Кого ты не любишь — меня или этого своего Евгения Павловича?!

— Никого, — подумав, сообщила она, закрыла глаза и с чувством выполненного долга мгновенно уснула.

Глава 15

Вот странно — этот сумбурный, бестолковый и нескончаемо длинный субботний день, и даже сумбурный, бестолковый и хмельной субботний вечер она потом помнила в мельчайших подробностях — каждое слово, каждый взгляд, каждую складку голубой Сузи, каждое колечко лука между кусками мяса на шампуре, каждую градину под онемевшими ступнями, каждый язык пламени в камине, каждый иероглиф на заморском водонагревателе… И конечно, она помнила весь их вечерний разговор, всю их глупую нетрезвую болтовню, хотя вот это как раз следовало бы забыть. По крайней мере, именно так она подумала, как только проснулась на следующее утро: «Вчерашнее надо забыть». Ничего такого особо позорного во вчерашнем вроде бы и не было, но Тамара все равно боялась встречаться с Юрием Семеновичем. Боялась продолжения этого его дикого разговора о замужестве, а еще больше боялась его неловких извинений: не бери, мол, в голову, спьяну ляпнул, все будет как было, и так далее. Конечно, как было — уже не будет, она теперь всегда при нем будет чувствовать себя неловко, и хорошо, если они вообще не рассорятся. Все-таки он здорово обозлился, когда она назвала его Евгением Павловичем. Надо было хоть закусывать как следует, что ли…

В кухне Юрий Семенович стучал ножом и гремел чайником, оглянулся на нее от плиты, весело хмыкнул:

— Надо же, как огурчик… Доброе утро. Как ты себя чувствуешь? Голова не болит?

Он был такой же, как всегда, никакой неловкости или неприязни, и Тамара тут же успокоилась: наверное, забыл.

— Доброе утро, — немножко сипло сказала она. — Голова не болит. Горло слегка побаливает, но не очень.

— Значит, у тебя вчера просто температура была, а не распоследняя степень алкогольного опьянения. — Он засмеялся, заметив, как она вспыхнула, и вынул из шкафа две большие фаянсовые кружки. — Ты что будешь — сок или кофе?

Ей хотелось и сок, и кофе, и что-нибудь посущественней, потому что она привыкла завтракать рано, а сейчас уже почти десять, скоро уже обед, а она еще не завтракала! Юрий Семенович наливал ей сок и кофе, вытаскивал из холодильника вчерашний салат, разогревал на сковородке вчерашний шашлык, подшучивал над ее прожорливостью и жаловался на свою немощность: совсем стар стал, «после вчерашнего» никак в норму не придет.

— Да ты на три года моложе меня, — возмущенно возразила Тамара. Она совсем проснулась, наелась, напилась и успокоилась. И потеряла бдительность.

— Во-первых, не на три, а только на полтора, — с непонятной и неожиданной резкостью возразил он. — А во-вторых, разве это имеет какое-то значение? Тебе это мешает, да? Ты из-за этого замуж за меня выходить не хочешь?

Ну вот, снова началось. А она надеялась… Тамара молча смотрела на него, и вдруг заметила: смуглое лицо сильно осунулось, под глазами черные круги, веки припухли и покраснели, а губы кажутся еще более запекшимися, чем всегда. Не выспался, что ли?

— Давай я посуду вымою, — растерянно предложила она. — А то ты вчера весь день и готовил сам, и посуду мыл, а я бездельничала.

Он хотел что-то сказать, но не сказал, досадливо мотнул головой, коротко засмеялся:

— Посуда подождет. Давай делом займемся.

И они занялись делом — разложили на журнальном столике возле потухшего камина бумаги, считали и прикидывали, обсуждали возможные варианты и на ходу придумывали новые идеи, определяли сроки и выбирали исполнителей. Это было очень важно и очень интересно, но как раз эту часть дня Тамара потом почти не помнила. Помнила только, что разговор каким-то образом опять свернул в сторону, опять они заговорили о жизни вообще, о ее семье, о его одиночестве, и в конце концов как-то так получилось, что уже в машине, по дороге домой, Юрий Семенович сказал ей, как о давно решенном:

— Я опять надолго уеду, у тебя будет время все обдумать… Я тебя не тороплю, тебе еще развестись надо, я все понимаю. Но и тянуть незачем. Жизнь-то проходит, а, Том? Ты, конечно, и сама многого добиться можешь. А с моей помощью ты всего добьешься. Всего! От такого шанса отказываться нельзя. Не отказывайся от меня. Это было бы… э-э-э… неразумно.

Тамара в смятении промолчала, растерянная и даже немного испуганная — в его тоне ей послышалось что-то уж очень категоричное и даже угрожающее что-то… Это было совсем не похоже на него, во всяком случае, такого она не знала.

Но возле ее подъезда он попрощался, как обычно, сказал «пока», небрежно помахал рукой и уехал.


— Натка, ты хочешь учиться в Оксфорде? — спросила она вечером у дочери. — Или в Сорбонне, я не знаю… В общем, за границей.

— Вот еще! — удивилась Наташка. — С какого это перепугу? Лерка и Оксанка никуда не едут, в наш юридический будут поступать, я с ними.

— Ну как, заграница все-таки, — настаивала Тамара, в глубине души очень довольная ответом дочери. — Престижное образование, хорошие перспективы…

— Чихала я на перспективы, — легкомысленно заявила Наташка. — На кой мне те перспективы? Там же ни тебя не будет, ни папы, ни Ани! И племянник без меня родится! И Лерка с Оксанкой здесь без меня! Мать, ты чего это выдумала, а? Избавиться от меня мечтаешь, да? И вообще, нечего о глупостях говорить. У меня выпускной через неделю, а платья еще нет. Вот о чем ты думаешь?

И правда, о чем она думает? Тут вон серьезное дело — платье к выпускному, а она о каких-то глупостях. Тамара повеселела, успокоилась, занялась серьезными делами и постепенно стала забывать свое неприятное и тревожное ощущение от последнего разговора с Юрием Семеновичем. Тем более, что серьезных дел у нее было много, одна работа чего стоила, тем более что новый проект надо было уже воплощать в жизнь. А тут еще Наташкин выпускной, и ее вступительные экзамены в юридический, и развод с Николаем, о котором она, честно говоря, почти забыла, но они все-таки развелись между делом, раз уж заявление было подано. Но развод мало что изменил в ее жизни — разве что в первое время после развода муж сам стирал свои носки, трусы и рубашки, сам варил себе макароны и перетащил старый телевизор (который давно хотели выбросить, да все руки не доходили) к себе в комнату. Все это было нелепо, неудобно, нарушало отлаженный быт, создавало массу проблем на ровном месте и страшно мешало Тамаре. Так что постепенно она незаметно все вернула на привычные рельсы, и все восприняли это как должное. Николай однажды как будто очнулся, отодвинулся от стола, за которым они вместе ужинали, не дождавшись Наташки, долго со странным выражением смотрел на бифштекс под луковой шубой, который очень любил, и поэтому Тамара жарила его время от времени, и вдруг спросил, не поднимая глаз:

— Тамар, а зачем мы развелись?

Она все помнила свой ужас в больнице под белой дверью, и лестничную площадку в двух шагах от той двери, и двух дебилов, которые беседовали на той площадке о чужих женах, машинах и секретаршах, и мгновенная ярость вдруг смыла покой хорошего вечера, судорогой свела скулы. Она помолчала, выровняла дыхание, спросила, с трудом выговаривая слова:

— А ты не понял?

Николай вскинул на нее растерянный взгляд, долго молчал, потом так же молча поднялся и ушел в свою комнату.

Тамара еще долго сидела на кухне, курила и смотрела в потолок, но потом постепенно успокоилась, стала думать о чем-то другом — и забыла глупый случай. Случай и в самом деле глупый. Все, развелись они уже. Чужие. Официально. И нечего злиться на чужих. Все уже прошло. А если что-то не прошло еще — так скоро пройдет. Квартиру ему, что ли, купить? Чтобы перед глазами не мелькал. Хотя в общем-то особо и не мелькает, надо отдать ему должное. И в принципе, не мешает особо-то. И Наташка, наверное, расстроится, если отец из дома уйдет. Да и не сможет он жить один, ведь не умеет же ничего, да и заработки у него — слезы… Ладно, потом как-нибудь надо об этом обо всем подумать. Потом, потом, а то и так забот полно.

Забот у нее было полно и в любимой фирме «Твой дом» («Мой дом», — каждый раз думала Тамара), и с Натуськой, которая поступила на юридический факультет ради Лерки с Оксаной, а те провалились, и теперь Наташка маялась тяжелыми думами: учиться на этом проклятом юридическом, который ей одной даром не нужен, или уж плюнуть на него в знак солидарности с подружками. И с Анной были заботы — Анна скоро должна была родить, Тамара слегка тревожилась, все-таки операция была не так давно… Все вроде было нормально — но тревожилась. И квартиру для Анны хотелось сделать новую поскорей, еще до рождения ребенка, но вариантов подходящих все не попадалось. Вот Юрий Семенович — тот точно нашел бы сразу то, что нужно. Но Юрий Семенович за все лето появился в городе всего два раза, и то почти проездом, каждый раз всего дня на три, — занят он был очень, и своим заграничным бизнесом, и «Стройинвестом», и новым издательством, которое только начало работать. Так что своими личными делами Тамара его беспокоить не хотела. Тем более, что все время помнила те два дня на его даче и тот нелепый разговор, и хоть он больше не возвращался к теме женитьбы и вообще вел себя как ни в чем не бывало, она все-таки не верила, что он все забыл. Надеялась, что забудет, но не верила…

Ну и правильно не верила. Ничего он не забыл, он никогда ничего не забывал и другим забывать не давал. И напоминал всегда в самый неподходящий момент — это давно уже за ним было замечено.

…Вот и сейчас более неподходящего момента он и нарочно бы не придумал. В этот день Тамара была почти невменяемой от радости, облегчения, долгой бессонной ночи накануне и от записки, которую передала из палаты Анна, а в записке было слово «бабушка»: Анна родила ей внучку! Сегодня под утро Анна родила — легко родила, без всяких проблем! — здоровую, большую девочку, толстую и красивую. Тамара, конечно, еще не видела внучку, это Анна написала, что Женька толстая и красивая. Утром Тамара принесла эту записку, и шампанское принесла, и торт. Шампанское выпили сразу, торт доели чуть позже, а записку Тамара все перечитывала и про себя, и вслух — всем, кто появлялся в офисе. Ну и, конечно, в офисе появился Юрий Семенович, хотя должен был прилететь из своей Германии только через неделю. Она и ему прочла записку Анны, и нацедила полстакана шампанского из четырех пустых бутылок, и рассказала, как она волновалась, и кричала в восторге:

— Бабушка! Нет, ты представляешь? Я — бабушка!

Юрий Семенович глотнул уже теплого шампанского, хмыкнул и сказал:

— А что? Даже оригинально. Представляешь, на свадьбе кто-нибудь спрашивает: «А что это за малышка?» — а ему отвечают: «А это внучка невесты». Как тебе оно?

— Ужас, — искренне ляпнула Тамара, не успев подумать. — Кошмар. Сквозь землю провалиться можно.

— У, как все запущено… — Он осуждающе поджал губы и покачал головой. — Сколько предрассудков бывает у женщин! У такой маленькой и в принципе не очень глупой женщины — и столько дурацких предрассудков… Тебе должно быть стыдно.

— Почему это мне должно быть стыдно? — обозлилась Тамара. — Это тебе должно быть стыдно! Так нельзя, Юрий Семенович! Это несерьезно!

— Сильно сказано, — насмешливо заметил он. — И эмоционально, да… Стало быть, ты так и не поняла до сих пор, что это серьезно? Очень, очень серьезно. Но вообще-то, действительно, на бегу такие вопросы обсуждать не следует. Тем более, что ты к ответу еще не готова, как я понял. Я вот одно не понял — а почему ты до сих пор не готова к ответу?

— Потому что ты тиран и деспот, — подумав, заявила она. — И рабовладелец. И этот, как его… сатрап. Я не думала, что ты можешь быть таким. Я тебя даже бояться начала, понимаешь?

Он остро глянул, тут же опустил глаза, уставился в пустой стакан и криво усмехнулся:

— Выдумываешь что попало… Ладно, разберемся. Что у нас нынче, ноябрь? Я ближе к Новому году приеду, надолго, тогда и поговорим серьезно. Тогда и выясним, кто кого боится и почему. Может, хоть к Новому году ты как следует все обдумаешь.

— Ты меня просто не слушаешь, — нервно сказала Тамара, ломая в пепельнице недокуренную сигарету и тут же закуривая следующую. — Мне все время кажется, что это для тебя игра какая-то: кто кого переупрямит. Я не понимаю, зачем тебе это нужно. И… мне обидно.

— Вся наша жизнь — игра, — хмуро бросил он. — И я привык выигрывать. А тут… вон чего делается. Мне, может, тоже обидно.

Черт знает что творится. Так нельзя. Так, чего доброго, они и врагами станут. Мысль эта страшно ее расстроила, но что делать — она этого не знала.

— Не знаю, что делать, — признался Юрий Семенович после долгого неловкого молчания. — Несу что попало. Тебя обижаю, сам обижаюсь. Так и врагами стать можно… А не хотелось бы. Не надо нам быть врагами, Тамарочка.

— Это что, угроза? — Она по-настоящему испугалась. Не хватало только заиметь такого врага…

Юрий Семенович с грохотом поставил стакан на подоконник, вскочил, перегнулся через стол, крепко обхватил ее голову ладонями и быстро поцеловал — чуть-чуть, едва коснувшись губами. И сразу отпустил, пошел к двери, у порога оглянулся и сердито сказал:

— Какая ты все-таки дурочка… Это даже настораживает. Ладно, пока. Через месяц приеду. А ты жди и думай над своим поведением. Жди меня, и я вернусь, только очень жди…

Он ушел, хлопнув дверью, а она осталась сидеть — растерянная, раздраженная, испуганная, удивленная, и еще в этом коктейле эмоций много чего было намешано, даже, кажется, глупая бабья гордость: не кого-нибудь, мол, наш миллионер выбрал, а меня! Она не хотела разбираться в этих эмоциях, они ей не нравились, все до одной. Подумаешь — выбрал! Она-то его не выбирала. Она не собирается замуж, что за глупости, у нее уже внучка есть! «А это чья малышка?» — «А это внучка невесты». Идиотизм. В конце концов он должен и сам понять: это — идиотизм. Ничего, одумается. Передумает.

А вдруг не одумается? Вдруг не передумает? Все эмоции, которые булькали внутри, смыло внезапным ужасом. Отказать ему — это значит тут же лишиться своей фирмы, своего любимого дела, всех перспектив и даже надежды найти приличную работу. Недаром же он ей сказал: «Не надо нам быть врагами…» Если враг — то все, он ее судьбу через колено переломит.

Стоп. Нельзя так думать. Стыдно так думать. Они столько лет были друзьями. Он столько ей помогал. Если уж совсем честно, без Юрия Семеновича она не добилась бы ничего. Или почти ничего. Она должна быть ему по гроб жизни благодарна, и… И что?

— Чтоб ты пропал, дорогой Юрий Семенович, — в сердцах сказала она вслух. — Чтоб в тебя какая-нибудь прокурорша влюбилась. Или начальница спецназа… Посмотрим, как ты от нее отбиваться будешь.

Эта мысль развеселила и успокоила ее: в самом деле, времени еще много, чем черт не шутит, все может случиться — даже прокурорша. А нет — так можно будет что-нибудь придумать потом. Наверное. Сейчас некогда. Сейчас Анна Женьку родила, Натка уже хочет бросить свой юридический, работы до ушей, и вообще жизнь продолжается.

Жизнь продолжалась, и была эта жизнь под завязку забита всякими заботами — как всегда, и заботы эти постепенно вытесняли из сознания мысли о Юрии Семеновиче и тревожное чувство, очень похожее на обреченность: ничего она не решает, он давно все решил сам, и нечего мечтать о влюбчивых прокуроршах. Одно успокаивало: когда Юрий Семенович звонил ей из далекого далека — а носило его весь месяц от Парижа аж до Дальнего Востока, — он ни словом не вспоминал их последний разговор, был весел, болтал о пустяках, хвастался какими-то новыми контрактами и издательством: «Все, уже начинаем работать, пиши роман, Тамарочка, я тебя первую издам». С интересом выспрашивал о ее работе, дочках и внучке. Советовался по по-воду подарков родне к Новому году. Все было очень мило, пристойно и спокойно. Может, одумался? Вот бы хорошо…

В середине декабря, в субботу, он позвонил ей домой, весело доложил:

— Я уже в Москве. Завтра приеду, жди. Я новую машину купил — пуля, а не машина. Двести сорок — без проблем! К утру буду.

— Какие двести сорок? — возмутилась Тамара. — Третий день гололед жуткий, ты что, телевизор не смотришь? Езжай поездом.

— Не хочу поездом, — капризным голосом сказал он. — Поездом долго. И все равно на поезд я не успею. У меня еще две встречи на вечер назначены. Пока! До завтра.

В пять часов утра Тамара проснулась в холодном поту, с бешено колотящимся сердцем и дрожащими руками. Ей что-то снилось… Что-то страшное — ночь, дорога, гололед, машина не слушается, а навстречу — чужие фары, прямо в лоб, и некуда свернуть! И — удар, взрыв, ужас и боль, а потом — ничего. Смерть. Он погиб. Кто погиб? Евгений. Это он сидел за рулем разбившейся машины.

Нельзя быть такой суеверной, уговаривала себя Тамара, непослушными пальцами лихорадочно набирая номер телефона. Нельзя, нельзя так, это только сон! С какой стати Евгению ехать куда-то ночью на машине, да еще по гололеду?! Уже десять гудков прошло!

— Слушаю, — сказал ей в ухо немножко сонный и немножко хриплый голос. Голос Юрия Семеновича.

Выходит, она его номер набрала? Как это получилось-то? Она была уверена, что звонит на мобильник Евгения. Тамара растерянно промолчала, соображая, что бы сказать, но сказать ничего не успела — в трубке раздался треск, приглушенное чертыханье, и связь оборвалась. Наверное, трубку уронил. Перезвонить, что ли? Ага, и рассказать, какой страшный сон ей приснился… Детский сад.

Тамара встала, потихоньку выползла на кухню, попила воды, закурила сигарету… Сердце постепенно приходило в норму, руки перестали дрожать, ночной кошмар уходил, оставлял только след тошнотворной слабости и безотчетной тревоги. Ничего, сейчас и это пройдет. Надо еще поспать немножко, рано еще, только пять минут шестого.

Она опять легла, прислушалась к себе: нет, никакого страха… И спокойно уснула, и проспала почти до девяти, — а что, имеет право, воскресенье все-таки. И проснулась веселая и энергичная, готовая к трудовым подвигам, — воскресенье воскресеньем, а работы все равно прорва. И к Анне хочется съездить, посмотреть на толстую и красивую Женьку, которая с каждым днем становилась все толще и красивее. Да, и Юрий Семенович сегодня должен приехать! Что-то не звонит долго, спит после дороги, что ли?

Он так и не позвонил. В двенадцатом часу позвонила Юлия Павловна из «Стройинвеста», Тамара забыла, кем она там работает.

— Тамара, вы только не волнуйтесь, — сказала Юлия Павловна с фальшивым спокойствием. — Михаил Яковлевич решил, что вы первой должны узнать. Юрий Семенович погиб.

— Как это — погиб?! — не поверила Тамара. — С чего вы взяли? И кто такой Михаил Яковлевич?

— Он юрист Юрия Семеновича, он всеми делами его занимался. Михаилу Яковлевичу утром сообщили, он мне позвонил, а я — вам. Михаил Яковлевич считает, что вам необходимо сообщить…

— Как Юрий Семенович погиб? — тускло спросила Тамара. — Когда?

— Сегодня, под утро уже. Он из Москвы на машине ехал. Ну и… вот. Сразу разбился, насмерть. Говорят, не мучился.

Не мучился, заторможенно думала Тамара, бесцельно слоняясь по квартире. Откуда вы знаете, что не мучился? Слепящий свет встречных огней, и удар, и ужас, и ожидание конца… Пусть даже на секунду, на долю секунды, но разве это можно назвать «не мучился»?


Юрия Семеновича хоронили во вторник. Погода была пакостная, самая пакостная из всех, какие только могут быть в декабре в средней полосе России. И мороза особого не было, а острый нудный ветерок метался над самой землей в разные стороны, носил над могилами жиденькую пелену мелкого сухого снега, бил этой пеленой то по ногам, то по глазам. Все вокруг было серое — и памятники, и оградки, и небо над ними, и вся толпа была серая, только несколько человек — в черном. Тамара подняла руку и уставилась на рукав шубы — она в черном. Ну да, у нее же только черная шуба. А вот почти у всех баб из «Стройинвеста» — серые шубы и дубленки, и «Твой дом» весь в сером, а у Оли и вовсе голубая — точно того же оттенка, что складки у Сузи, — но Оля укрыла свою голубую норку огромным черным палантином. Даже красиво. И модно, наверное. Вон, все москвички тоже в палантинах. А москвичи — в черной коже на меху. Братки, что ли? Все может быть. Хоронить Юрия Семеновича собрались несколько сот человек, она и третьей части этой толпы не знала. Некоторых по телевизору видела. С некоторыми ее Юрий Семенович на всяких презентациях знакомил — их имена она чаще всего забывала в момент знакомства. Господи, как холодно… Зачем устраивать из похорон демонстрацию? Демонстрацию неизбывной скорби и отчаяния… Даже его родня ведет себя приличней, по крайней мере, не демонстрирует свою скорбь так навязчиво, как заклятые партнеры и закадычные конкуренты. А кто у него родня? Даже этого она о нем не знает. Никто ничего о нем толком не знает. Никто не знает даже, крещеный он или нет. Отпевать или не отпевать? Решили не отпевать, но какая-то тетка положила ему на лоб бумажную полоску с молитвами. Полоска как раз закрыла страшное черное пятно и край ра-ны, выползающий из-под волос на висок. Не буду подходить, решила Тамара. Мертвый — это уже не он. С какой стати целовать бумажную полоску, прикрывающую рану, будто налитую черной тушью?

Кто-то тронул ее за рукав, она обернулась — Евгений. А он чего ради сюда пришел? В друзьях не числился, кажется.

— Страшно жалко мужика, — шепнул Евгений ей на ухо. Очень искренне сказал, и она удивленно глянула на него — не ожидала. — Страшно жалко. Только как следует развернулся… Жить бы да жить. И планы у него были большие. И не только рабочие. Говорят, он жениться собирался, ты не в курсе?

Тамара молча кивнула. Собирался. Она в курсе. Кому ж, как не ей, быть в курсе того, что Юрий Семенович собирался жениться на ней? Никому в мире она не призналась бы в том, что после его гибели вдруг на минуту испытала что-то вроде облегчения: теперь они никогда не станут врагами.

— Я ему помогал кой в чем, — бормотал Евгений над ухом. — Он мне тоже помочь обещал. А теперь вот… Эх, жаль мужика.

— Я в курсе, — сухо сказала Тамара, с трудом шевеля замерзшими губами. — Этот долг Юрия Семеновича перешел ко мне. Я тебе помогу, не беспокойся.

— Правда?! — Евгений обрадовался, тут же заметно застеснялся своей радости, закашлялся и вдруг быстро заговорил, таинственно понижая голос: — Ты знаешь, я ведь видел, как он разбился… Прямо рядом! А на дороге больше никого. Это я милицию вызвал.

Тамара медленно обернулась, подняла голову, непонимающе уставилась ему в лицо. Что это он говорит такое?

— Мне надо было в Москву срочно, а ночью ни на один поезд не попал… Ладно, думаю, на машине пораньше поеду, пока движения нет. Проехал немножко — а дорога плохая, ведет, как по льду. Хотел уже возвращаться. И вдруг смотрю: прет кто-то навстречу, прям как пуля летит! И светит в глаза. Главное — не свернуть никуда, там как раз откос крутой, и обледенело все, и высоко, метра полтора, наверное… Так навернешься!.. Ну все, думаю, конец. И тут этот, встречный, тормозит — и в сторону. Наверное, резко затормозил, закрутило его — и прям о камень. Там камень такой странный на обочине, единственный на всей дороге, наверное. Метра полтора высотой, и в ширину метр… Как нарочно кто поставил! Я как опомнился — подошел, глянул… Я сразу понял, что насмерть. Там такое было, такое было… Потом я позвонил, милиция приехала, «скорая», еще кто-то. Вопросы, до-просы, то, се… Да еще когда я сказал, что знаю его. Очень тяжело, очень… Мне даже укол делали, представляешь? Ведь в последнюю минуту свернул! Не свернул бы — хана. У меня в салоне канистра бензина была. Глупо — забыл вытащить. Не свернул бы — и все, никаких шансов. Так рвануло бы… Хоронили бы сейчас меня. В закрытом гробу. Уф, как вспомню — так мороз по коже. Не свернул бы он — и все…

— Но он свернул, — медленно произнесла Тамара, еле шевеля непослушными губами, и пристально посмотрела ему в лицо.

— Да случайно свернул! — возразил Евгений вроде бы даже с досадой. — Менты говорят, ему в этот момент вроде бы позвонил кто-то. Или он сам кому звонил, сейчас уже не поймешь. У него в руке мобильник был. Наверное, одной рукой за руль — это не очень… Да еще по такой дороге… Вот он и тормознул, чтобы поговорить спокойно, и свернул, и его закрутило — да об камень этот… Лед же был — не дай бог, как салом намазано… Я дальше не поехал уже, после всего этого не мог. Такое состояние было, ты себе не представляешь…

— Когда это случилось? — И, видя, что он удивился вопросу, уточнила: — Время. Час. Минуты.

— В пять, — с готовностью ответил он. — У меня радио было включено… Дурацкая какая-то станция, обычно не слушаю, но ночью как-то… Как раз пять пропиликало — и я увидел, как он прямо в лоб летит. А там секунды какие-то, я не знаю. В пятнадцать минут шестого я уже в милицию позвонил. Даже руки дрожали… Если бы не свернул…

Тамара повернулась и на деревянных ногах пошла от него, от всей этой толпы, от искренних слез и тупой показательной скорби, от неуместно ярких цветов, вплетенных в темную зелень хвои, от полированного гроба, от незнакомого человека в том гробу… За что ей это? Или — есть за что? Она ведь не хотела, чтобы он приезжал… Даже боялась. Юрий Семенович, прости меня.

Потом оказалось, что она сидит в машине, плачет навзрыд и пытается что-то сказать Ленке, а Ленка сидит рядом, сует ей в губы пластиковый стаканчик с чем-то темным, тоже плачет и твердит, что Тамара ни в чем не виновата, это чистая случайность, нельзя так себя изводить, даже думать нельзя, это же с ума сойдешь, если так думать. За окнами машины колыхалась толпа, делилась на группы, которые собирались на поминки в разные места: одни — в «Стройинвест», другие — в квартиру Юрия Семеновича, третьи — еще куда-то… Люди были очень разные, только на похоронах они могли собраться вместе, а на поминках — уже нет. Кто-то стукнул в стекло, Ленка что-то быстро сказала стучавшему, резко захлопнула дверцу и приказала водителю Сереже:

— Поехали отсюда.

— Я так понял, что на поминки не поедем? — спросил Сережа не оборачиваясь, но внимательно поглядывая в зеркало.

— Нет, ну их… Давай домой. Сами помянем, — решила Ленка, не дождавшись от Тамары никакой вразумительной реакции.

Дома вдруг обнаружилось, что Юрия Семеновича помянуть нечем — не было в доме ни капли спиртного. Николай посмотрел задумчиво на впавшую в прострацию Тамару и без конца хлюпающую Ленку, молча оделся, ушел, вернулся с бутылкой водки, молча же вытащил из кухонного шкафа простые стеклянные стаканы, разлил водку поровну, сунул один стакан Тамаре в руку, Ленка тоже взяла стакан, и Николай взял, а на столе остался еще один — для кого?

— Кто-нибудь еще будет? — спросила Тамара, глядя на этот лишний стакан.

— Нет, никого больше не будет. Так положено, — сказал Николай и выпил свою водку.

Ленка всхлипнула и тоже выпила свою водку, а потом уже встала, полезла в холодильник в поисках закуски.

И Тамара тоже выпила свою водку, мельком вспомнив, что никогда в жизни столько водки не пила. Ну и напрасно не пила — вон как сразу все… отодвигается, что ли. Пропадает. И становится легче.

А потом оказалось, что уже поздний вечер, она лежит на диване в гостиной — в том же платье, в котором вышла утром из дому, — с большой подушкой под головой и укрытая клетчатым пледом. Нестерпимо болела голова, и сердце тоже болело, и спину ломило, и суставы выворачивало… И к тому же тошнило. Доносящиеся со стороны кухни голоса казались неестественно громкими, но ни одного слова она разобрать не могла. Заболела она, что ли? А, нет, она не заболела. Она напилась, поминая Юрия Семеновича, который погиб потому, что она позвонила ему в пять часов утра. Она не собиралась звонить ему. Она собиралась звонить не ему. Это нечаянно получилось. И как теперь с этим жить? И даже заплакать не получалось, хотелось заплакать — а не получалось, сил не хватало.

Потом она, наверное, опять уснула, потому что когда опять открыла глаза — было уже утро. Совсем раннее утро, но из кухни уже — или все еще? — доносились голоса. Нормальные негромкие голоса, но она слышала каждое слово: Наташка с Николаем обсуждали, чем кормить маму. Тамара с кряхтением поднялась, недоверчиво оглядела себя: теперь на ней был халат. Это в каком же она была состоянии, если даже не помнит, как ее переодевали? Голова все еще болела, и вообще было как-то противно. Опасливо оглядываясь на кухонную дверь, она торопливо юркнула в ванную, до отказа открыла оба крана и влезла под душ, с трудом держась на ногах под обрушившимся на нее водопадом. Через пятнадцать минут она уже вошла в кухню вполне похожая на человека, приглаживая рукой мокрые волосы и виновато отводя глаза.

— Ты как? — бесцеремонно поинтересовалась Наташка. — Головка бо-бо? Или ничего?

— Замолчи, — оборвал дочь Николай. — Тут не гулянка была, ты прекрасно знаешь… Тамар, выпей вот это.

Тамара молча взяла чашку, попробовала — ну и кислятина — и быстро выпила все до дна, и даже осадок со дна выпила, который оказался еще кислее. Интересно, что они ей подсунули?

— Обыкновенный чай, — объяснила Наташка, с интересом наблюдая за матерью. — Отец туда горсть аскорбинки вбухал. Очень способствует с бодуна.

— Натка, я тебя предупреждал, — начал Николай угрожающе.

Но Тамара махнула рукой, села за стол и, глядя на свои сложенные на столе руки, виновато спросила:

— Что, все так плохо было? Я ничего не помню.

— Да ладно тебе, — в один голос сказали Наташка и Николай. Переглянулись и в один голос опять сказали: — Бывает, не бери в голову.

Потом они вместе позавтракали — молча и быстро, как всегда, — и стали, как всегда, одновременно собираться. Наташка, как всегда, не могла найти свежий стержень для гелевой ручки и вполголоса ругала свой проклятый юридический, Николай — как всегда! — порвал шнурок и тяжело размышлял, что теперь делать — искать шнурки или искать другую пару ботинок. Тамара, как всегда, в последнюю минуту сушила недосохшие волосы феном, искала для Наташки гелевые стержни, вынимала из специального ящичка в шкафу десяток пар новых шнурков — на выбор, — проверяла, все ли одеты по погоде, не забыл ли кто свои ключи от квартиры, у всех ли есть деньги на обед и непредвиденные расходы, выключены ли газ, свет и вода, закрыт ли балкон и открыты ли форточки. Все опять было как всегда, будто и не случилось ничего такого, о чем стоило помнить и говорить.

И на работе все было как всегда. Ну, погрустили немножко, потревожились, все-таки крупнейший партнер был, от него многое зависело. Но мы и сами крепко на ногах стоим, у нас и другие партнеры есть, и еще будут. Кое-кто заходил к Тамаре в кабинет, осторожно вызнавал или в лоб спрашивал, что у них теперь изменится. Она понимала, что спрашивают люди в общем-то о себе, о своей судьбе — не будет ли каких кадровых передвижек или сокращений. Она думала, что, скорей всего, ничего ни для кого не изменится, хотя до сих пор почти треть штата в «Твоем доме» и в «Стройинвесте» была общей. Кто бы «Стройинвест» к рукам ни прибрал, а работать-то он все равно с кем-то должен. Все останется по-прежнему.

Ближе к полудню заглянула Оля, почему-то очень таинственно сообщила:

— Михаил Яковлевич звонит.

— Какой Михаил Яковлевич? — не поняла Тамара. — Некогда мне. Пусть им кто-нибудь другой займется.

— Да как же другой? — изумилась Оля. — Михаил Яковлевич! Юрист Юрия Семеновича! Он вас просит! Говорит — очень важный вопрос!

— Соедини, — буркнула Тамара и машинально потерла грудь, ощутив внезапный укол в сердце.

…Нет, все-таки не будет все по-прежнему. Во всяком случае, для нее. Юрий Семенович не оставил никакого завещания, и все его имущество поделят родственники, ближние и дальние, которых оказалось неожиданно много, особенно дальних. Они поделят три его квартиры в разных городах, и четыре его машины, включая разбитую, и типографию в Финляндии, и магазинчик сувениров в Париже, и рыболовецкий сейнер на Дальнем Востоке, и сыроваренный заводик там, и новое издательство здесь, и виллу где-то на берегу, и магазин в центре города, и коллекцию того, и коллекцию сего, и его книги, картины, костюмы, часы, «дипломаты», галстуки, башмаки, одеколон, бритву… Они поделят все, что принадлежало ему. Но «Стройинвест» они делить не будут. Потому что «Стройинвест» принадлежит вовсе даже и не Юрию Семеновичу. Да-да, давно уже, почти месяц. Вот документы, все как положено. Это задумано как свадебный подарок. Извините, ради бога, извините, не хотел напоминать, но что ж теперь поделаешь… Конечно, теперь уже не свадебный, но все равно подарок, все оформлено, все по закону. И загородный дом, ну, вы знаете, дача эта, мы все ее знаем, — так вот, она тоже подарок, со всем, что там находится, и все налоги уплачены, и дарственная, и все в порядке, вам только придется вступить во владение. И не можете ли вы сказать, кому предназначалось вот это: «Наполеон, Александр Македонский и мать Тереза! Я вас всех люблю». В этой шкатулке украшения. Я думаю, камни не самые дорогие, но работа удивительная, эксклюзив, несомненно, эксклюзив. И вы не знаете, для кого это? Извините, я вам не поверю. Я думаю, вам следует это взять. Об этом никто не знает, он хранил это в моем сейфе. Он мне доверял. Во всем. Теперь вот вы… Я могу надеяться, что мое место в фирме останется за мной? И на тех же условиях? Да, конечно, мы потом поговорим обо всем, я все понимаю…

Еще долго после этого Тамара не могла прийти в себя. Просто осознать не могла, что на нее свалилось. Поверить не могла, что все это происходит с ней. Плакала по ночам, вспоминая тот свой звонок на мобильный. Ходила в церковь и подолгу молилась, выпрашивая себе прощения. Исповедоваться боялась — священник все-таки тоже человек, обычный смертный, ему невозможно рассказать все, что рассказываешь Спасителю. Она вдруг заметила, что вообще стала опасаться людей. Не то чтобы боялась чего-то, но лишних контактов и откровенных разговоров избегала. Вот странно: она всегда была такой откровенной, доверчивой, открытой — «до патологии», как говорил Николай, — а тут вдруг стала ловить себя на том, что то и дело думает, что имеет в виду тот или эта, говоря это или то… И почему так смотрят… И что о ней думают… Даже с Ленкой, даже с дочками отношения как-то изменились. Или все это ей просто казалось? Очень трудно ей было жить в это время.

И работать было трудно. «Твой дом» — ладно, это все-таки «Мой дом», привычный, знакомый до последней запятой в любом договоре, до мельчайшей черточки в лице любого клиента… А дареный «Стройинвест» навалился на нее неподъемным грузом со всеми своими контрактами и кредитами, заказчиками и подрядчиками, незаконченными и неначатыми работами, с полуофициальными или вовсе не официальными обязательствами перед «нужными людьми», с жадным ожиданием должников возможной халявы: может, забудут о них? Хозяина-то нет…

Хозяина не было, была новая хозяйка, по крайней мере, юридически. Тамара понимала, что до того, как она станет фактической хозяйкой, еще очень и очень далеко. Конечно, она и раньше была в курсе многих дел «Стройинвеста»… Это ей так казалось, что многих. Оказалось, то, что она знает, — это сотая часть всего, что есть. Или тысячная. В общем, страшная работа свалилась ей на плечи, и хребет угрожающе трещал.

Михаил Яковлевич очень помог ей, особенно в первое, самое тяжелое время. Михаил Яковлевич, который знал о ней больше всех и которого она поэтому больше всего опасалась и стеснялась, сделал как-то так, что все будто всю жизнь знали: она всегда была компаньоном Юрия Семеновича. Никакой дарственной, никакого завещания. Просто было два владельца, а теперь остался один. Одна.

Михаил Яковлевич помогал ей разобраться с новой работой, а новая работа помогала ей приходить в себя. Все время было трудно, невыносимо, непонятно, страшно, — а потом Тамара вдруг обнаружила, что все ей понятно, и даже интересно, и все она помнит, и знает всех людей, и может справиться с любой проблемой, а если и не с любой, так точно знает, где найти человека, который справится. Работа приносила удовольствие и деньги, правда гораздо меньше денег, чем думали посторонние, но гораздо больше, чем ожидала она сама. Она становилась богатой… ну, по крайней мере, в масштабах области. Это ей тоже нравилось: кроме того, что теперь она могла купить для Анны любую квартиру, отправить Анну в любую заграницу и при этом не остаться на нулях, появилась еще и реальная возможность ускорить воплощение ее проекта, ее любимого детища, ее мечты! Она уже начала потихоньку переселять людей из развалюх в приличные квартиры, а на месте развалюх уже строились два новых дома, и в планах были еще два, и иногда она мысленно советовалась с Юрием Семеновичем, что следует делать дальше, оправдывалась за непроизводительные затраты и доказывала, что это никакая не благотворительность, вот еще, при чем тут благотворительность, она жесткий делец, расчетливый и прагматичный. И представляла, как он смеется и обзывает ее матерью Терезой.

Впервые его подарок — «Наполеону, Александру Македонскому и матери Терезе» — она надела на свой день рождения. Она совсем забыла о дне рождения, а если бы и помнила, то отмечать его все равно не собиралась. Но «Твой дом» («Мой дом» конечно же до сих пор и во веки веков «Мой дом») тактично дал ей понять, что празднование все равно будет, что бы она по этому поводу ни думала.

— Сюда все не поместятся, — озабоченно говорила ее помощница Оля. — Придется ресторан снять. Или лучше в конференц-зале «Стройинвеста»? Туда больше народу влезет. Ведь все припрутся!

— Да кто все? — смеялась Тамара. — Нас всех, вместе со штатом «Стройинвеста», всего сорок человек! Что мы в конференц-зале делать будем? В футбол играть?

— А вот увидите, — упрямо сказала Оля. — Человек триста будет, если не больше. Из мэрии уже звонили, спрашивали, что подарить. Из администрации звонили. И строители. А просто друзья? Их что — не пускать, что ли?

Тамара отдала подготовку праздника на откуп Оле и примкнувшим к ней добровольцам — и благополучно забыла об этом. Однако накануне ей напомнили, рассказали, где, когда и как все будет происходить, потребовали парадную форму одежды и хоть какой-нибудь макияж…

Вечером дома она закрылась в своем «рабочем кабинете», вынула из сейфа полированную деревянную шкатулку, долго не решалась ее открыть. Потому что знала, что под крышкой — свернутый лист бумаги, на котором корявым почерком Юрия Семеновича написано две фразы. Она однажды уже прочла их — и потом не спала ночами, и плакала, и ходила в церковь… Она все-таки открыла шкатулку, и бумажная трубочка тут же развернулась, и она будто не глазами прочла, а услышала голос Юрия Семеновича: «Наполеон, Александр Македонский и мать Тереза! Я вас всех люблю». Тамара подержала записку в руках, машинально обводя пальцем контуры крупных корявых букв. Мы не говорим о любви, мы уже не школьники, мы взрослые люди, мы все понимаем… Что там еще он говорил? Она слышала только то, что он говорил, а понимать и вовсе ничего не понимала. «Я вас всех люблю». Не у кого попросить прощения за тот внезапный ужас: а вдруг врагами станем?

Тамара отложила записку в сторону, стала вытаскивать из бархатных недр шкатулки прохладную тяжесть камней, вправленных в тонкую вязь золотой сетки, — что-то сложное, хитро перекрученное, с длинными подвесками и асимметричным рисунком. Не слишком рассматривая, наскоро разбиралась с застежками, вешала на шею, вдевала в уши, защелкивала на запястьях, нанизывала на пальцы. Камни и металл сразу согревались, пригревались на ней, приживались. Она никогда не носила таких украшений, она вообще не носила никаких украшений, но эти будто принадлежали ей давным-давно, будто уже знали тепло ее кожи, будто лежали и ждали, когда она их опять наденет. Зеркала в ее «рабочем кабинете» не было, она вышла в прихожую, включила все светильники, которые там были, и нерешительно уставилась в зеркало. Да… Со старым спортивным костюмом весь этот изыск смотрелся довольно странно. А правда — в чем же она пойдет завтра? Она так и не занялась своим гардеробчиком. У нее по-прежнему были те же офисные костюмы, дорогие и невыразительные, те же строгие юбки и еще более строгие блузки — униформа бизнес-леди.

— Мне не с чем это носить, — сообщила Тамара своему отражению. — Дожила.

Отражение скроило сочувственную мину и согласно кивнуло.

— С белым платьем, — прозвучал голос Николая у нее за спиной. — У тебя белое платье есть.

Она оглянулась, смущенная тем, что он застукал ее за… вот за этим. Николай стоял в проеме двери, ведущей в гостиную, и с каким-то странным выражением смотрел на нее.

— У меня нет белого платья. — Тамара отвела глаза и почему-то прикрыла рукой сверкающую тяжесть ожерелья. Но на руке точно так же сверкали широкий браслет и два вычурных перстня, и она опустила руку.

— Есть белое платье. Ты просто забыла. Не носила — вот и забыла. Длинное такое.

А правда, забыла. Года три назад Ленка навязала ей платье, которое купила себе, но промахнулась на размер. Или просто поправилась слишком быстро. Длинное льняное чуть кремовое платье Тамаре нравилось — теоретически. Надевать его было некуда, для всяких презентаций оно было вызывающе простым, для работы — слишком светлым, для лета — слишком длинным, а в гости надевать было жалко — обязательно вином зальют или кетчупом заляпают. И туфли подходящего оттенка у нее были, новые, но вполне удобные туфли, она в них целый день может продержаться.

— А… что это? — прервал ее размышления Николай, глядя на нее все с тем же странным выражением. — Ты вроде никогда бижутерию не носила. Недавно купила, да?

— Это не бижутерия, — вздохнула она. — И я не покупала…

Но больше ничего сказать не успела — в замке щелкнул ключ, входная дверь распахнулась, и в квартиру влетела Наташка, чуть не сбив мать с ног.

— Ух ты! — заорала она, восторженно тараща глаза, и пошла вокруг Тамары, как вокруг скульптуры на выставке. — Ничего себе! Ма, ты где эти феньки оторвала? Почем брала? Дашь поносить?

— Нипочем не брала. Это подарок. — Тамара обиделась на «феньки». — Ишь ты, поносить ей… Может, тебе еще и «мерседес» хочется?

— А кто подарил? Ну, дай разок надеть! — не унималась Наташка.

— Юрий Семенович, — не сразу ответила Тамара и, заметив, как Николай с Наташкой непонимающе переглянулись, стала объяснять, путаясь в словах: — То есть он не дарил… Он хотел подарить, но не успел… Это его юрист мне передал, уже потом, когда Юрий Семенович умер… Я не хотела брать — зачем мне? Но Михаил Яковлевич, юрист, говорит, что это подарок…

— Значит, это не бижутерия, — сказал Николай, повернулся и скрылся в глубине квартиры.

— Не стекляшки, да? — Наташка еще больше вытаращила глаза. — Ма, так это страшные деньги! Это какие камни?

— Топазы. — Тамара поглядывала в ту сторону, где скрылся Николай, и чувствовала себя виноватой. — Они просто все разные — светлые, темные… А так — все топазы. И золото разное — червонное, обычное, зеленое… А так — все золото. В шкатулке паспорт, или сертификат, или не помню, как это называется. Там все написано: из чего сделано, и как называется, и сколько весит…

— Ма, ты за Юрия Семеновича замуж собиралась, да? — вдруг спросила Наташка.

— Нет, — быстро ответила Тамара. — В том-то и дело, что не собиралась я за него замуж!

И тихо заплакала, стаскивая с себя все эти разноцветные топазы в разноцветном золоте, и они сразу остывали, отвыкали от нее, становились чужими и почти незнакомыми в блестящей кучке на подзеркальном столике.

Наташка сгребла эту блестящую кучку, поволокла мать в кухню, бубня что-то одновременно жалобно и сердито, усадила ее за стол, села напротив и строго приказала:

— Рассказывай.

И Тамара рассказала ей и про то, как она боялась нажить себе такого врага, и как не хотела, чтобы он приезжал, и как, проснувшись от ночного кошмара, позвонила ему на сотовый — по ошибке, не ему она хотела позвонить! А Юрий Семенович погиб именно из-за этого, из-за ее ошибки! А потом она получила его подарки — уже после его смерти… Ужас…

— Ужас, — горячо согласилась Наташка. — Кошмар! Просто триллер какой-то! Фантастический! Молчание ягнят! А ты тут при чем? Ты тут совершенно ни при чем. Это все судьба.

Наташка и не думала утешать мать, она ей даже не сочувствовала. А чего сочувствовать-то? Это все судьба. И все, тема исчерпана.

— Ты и правда ни в чем не виновата. — Николай опять стоял в дверях, прислонившись к притолоке.

Ну вот, теперь и он все знает. Сначала — Ленка и водитель Сережа, от которых, как ни странно, ни слова дальше не пошло, потом — тот капитан, которому она попыталась все рассказать, но он всерьез не отнесся к ее словам и даже протокол не стал составлять, теперь и Наташка с Николаем все знают, а уж Наташка-то обязательно Анне доложит… Но почему-то это не тревожило, а успокаивало. Наверное, давно надо было все рассказать близким людям. Хотя бы для того, чтобы услышать, что она ни в чем не виновата, а виновата судьба.

— Спасибо, — серьезно сказала Тамара, насухо вытирая ладонями мокрое лицо. — Виновата, не виновата… Теперь уж никто точно не знает. Просто я… замучилась совсем. Думаю, думаю… Может, он мне ничего не дарил бы, если бы остался жив.

— А он знал, что ты за него замуж не собиралась? — как следует поразмышляв над ее заявлением, спросила Наташка.

— Знал. — Тамара заметила, что опять почему-то поглядывает на Николая. Как будто отчитываться перед ним должна. Что это с ней? Они же развелись, стало быть, чужие… — Мы даже говорили об этом, и даже два раза. Чуть не поругались.

— Да ну, не бери в голову, — легкомысленно сказала Наташка. — Все равно подарил бы. Что ему три кило каких-то топазов? Не бриллианты же!

Тамара махнула рукой, промолчала и отвернулась к окну. Вот о записке Юрия Семеновича она уж точно никому рассказывать не хотела.

— Да хватит уже, — произнес Николай, отлепился от притолоки и пошел к плите, чайник ставить. — Хватит сердце рвать, не виновата ты ни в чем, и вот это все имеешь право носить. Если хочешь. Завтра и надень. С белым платьем. Красиво будет, бабы обзавидуются. Мать, ты бы сейчас все примерила, а? А мы с Наташкой полюбуемся.

И Тамара послушно пошла искать белое платье, и опять стала надевать тяжелые камни всех оттенков меда и чая, и влезла в новые туфли, и даже намазала губы Наташкиной помадой, и заслужила безоговорочное одобрение своих.

Ну да, своих. И Николай был своим, от этого никуда не денешься, и развод на это обстоятельство никак не влиял, четверть века вместе — это что-нибудь значит, верно? Она была благодарна своим за этот вечер, они не просто говорили, но и верили, что она не виновата, они с азартом затеяли дискуссию, красить ей завтра губы или нет, они придумали приколоть на туфли две топазовые подвески непонятного назначения, они заставляли ее крутиться, вертеться, садиться, вставать, они фотографировали ее, и болтали глупости, и восхищались, и предсказывали лютую зависть баб, и требовали, чтобы завтра она вернулась пораньше: «Мы же туда не пойдем, мы тебя дома отмечать будем, и Аня со своим придет, и тетя Лена»… Давно у нее не было такого домашнего вечера. Этот вечер и положил конец всем ее долгим терзаниям, страхам, самобичеваниям и тяжким воспоминаниям. Она будто отпущение грехов получила.

И большой товарищеский чай с обильной выпивкой и закуской в конференц-зале офиса «Стройинвеста» оказался вполне терпимым мероприятием. Правда, как Оля и предупреждала, народу набежало несчитано, но обошлось без торжественных речей и вручения поздравительных адресов в красных кожаных папках, чего она боялась больше всего. Ее умненькая помощница с добровольцами как-то так все организовали, что даже какой-нибудь важный чиновник, рвущийся любой ценой выполнить возложенную на него миссию — поздравить именинницу, и тот мгновенно оказывался окружен молоденькими-хорошенькими, отведен к столу, напоен-накормлен, обсмотрен ласковыми взглядами, обчирикан льстивыми комплиментами, и сам не замечал, как через пять минут уже плясал, пел вместе со всеми хором, травил анекдоты и переставал орлиным взором искать трибуну с микрофоном. Тамара замечала виртуозные маневры своих девочек, восхищенно крутила головой, улучила минутку, шепнула Оле на ухо:

— Умница! Век не забуду… Можешь рассчитывать на повышение зарплаты.

— А! — Оля засмеялась, сверкнув хмельными веселыми глазами. — Не корысти ради… Это наш подарок вам.

И опять побежала перехватывать кого-то на полдороге, передавать кого-то с рук на руки, пристраивать новые букеты в пластиковые ведра — все вазы, банки, кувшины и прочие подходящие емкости были уже давно заняты цветами.

И Тамара вместе со всей толпой пила, ела, танцевала, пела хором и травила анекдоты. Время от времени ее кто-нибудь отлавливал и вытаскивал на лестницу — покурить, в относительной тишине перекинуться парой слов, поздравить и комплимент сказать. Почти никто не заговаривал о делах, только двое попросили назначить встречу «на побыстрее», а то вопрос очень важный, и Тамара тут же записала, чтобы не забыть, шариковой ручкой на запястье под широким топазовым браслетом день и час. Да, а топазы-то ее никакого особого фурора не произвели, паче чаяния. Ахали и хвалили, конечно, но все больше саму Тамару, а не ее роскошные украшения. Наверное, потому, что принимают их за стекло, догадалась она. Уж слишком их много, уж слишком они большие и разные, чтобы быть настоящими, — широкий ошейник с подвесками, широкие, как кандалы, браслеты, длинные, до плеч, серьги, да еще на туфлях такие же висюльки — разве драгоценностей может быть так много на одном человеке? Тем более — на ней, ведь она даже обручальное колечко не носила. Только банкир один откровенно ошалел, увидев все это золотисто-чайно-медовое, взял ее за руку, чтобы поцеловать, уткнулся взглядом в перстни, потом — в браслет, потом поднял глаза на ожерелье — и ошалел, забыл и руку целовать, и слова говорить. Понимает, наверное… Это хорошо. Можно будет при необходимости кредит взять на хороших условиях.

Михаил Яковлевич пригласил ее танцевать, долго молчал, улыбался печально, потом сказал потихоньку:

— Вот видите, я был прав — это именно для вас было заказано. На ком-то еще это было бы… нет, не представляю.

Слова его вызвали из памяти мрачные черные глаза, насмешливые сургучные губы и низкий глуховатый голос: «Какая ты все-таки дурочка», — и печаль на мгновение сдавила ей сердце, но тут же отпустила. Тамара вздохнула:

— Жаль, что его нет.

— Да, жаль, — согласился Михаил Яковлевич. — Но вы справляетесь.

Глава 16

Она справлялась. И с работой, которой было всегда слишком много, а она все прибавлялась, бизнес разрастался, казалось, само собой, без всяких усилий с ее стороны. Она справлялась со своим любимым проектом расселения гнусных развалюх, и этим особенно гордилась. Она прекрасно справлялась со всеми проблемами дочерей — во всяком случае, с теми, которые можно было решить с помощью денег. Квартира, мебель, отдых, быт — подумаешь, проблемы! Теперь она могла организовать все это за полтора часа, и все — лучшего качества, и при этом не пересчитывать оставшиеся в кошельке копейки. Тысячи, оставшиеся в кошельке, она тоже могла не пересчитывать. В общем-то в ее кошельке не было никаких тысяч. В ее кошельке теперь были только пачка визиток и пачка кредитных карточек. Она до сих пор к этому не привыкла, потихоньку радовалась и очень гордилась, что может позволить себе все, что хочет. Правда, ей по-прежнему ничего особенного не хотелось, к тряпкам она была равнодушна, в еде непривередлива, да и вся ее семья привыкла питаться так, как она сама, как еще дедушка с бабушкой приучили — все очень простое, только необходимое, а по праздникам — домашние пироги, салаты, соленья-варенья и «Советское» шампанское, непременное украшение праздничных столов советских же времен. Нет, она так и не научилась тратить деньги на прихоти, а может быть, никаких особых прихотей у нее и не было. На дочек — да, сколько угодно, если это, конечно, на пользу, а не на глупости какие-нибудь. Наташка пару раз пробовала вымогать у нее глупости — то машину спортивную ей захотелось, то вдруг она решила, что пора уж наконец бросить свой юридический, снять квартиру в Москве, устроиться работать на телевидение… Но и с Наташкой она справилась, причем без особого труда, — наверное, Наташка не так уж и мечтала об этой машине и об этом телевидении. Еще Тамара справлялась со множеством проблем множества своих друзей; если при этом требовались деньги — она тратила не задумываясь, но, как ни странно, деньги у нее просили редко, особенно друзья. Чаще нужны были консультации ее юристов, ее связи, ее авторитет, ее знакомства «наверху». С этим Тамара справлялась одной левой, с особым шиком и виртуозностью, тем более что ее знакомые «наверху» сами то и дело обращались к ней со своими проблемами, и авторитет от интенсивной эксплуатации не тратился, а только прирастал.

Она справилась и с ощущением, что не имеет права на посмертные подарки Юрия Семеновича. Со «Стройинвестом» было понятней, фирма ее не должна пропасть, там люди, которые должны работать и получать зарплату, там страшное количество заказчиков, подрядчиков, кредиторов, покупателей, продавцов… Это тоже люди, которые много потеряют, если фирма рухнет. Что бы она ни думала о своих правах на такой подарок, а работать приходилось, тут деваться было некуда.

А вот с загородным домом Юрия Семеновича, с его знаменитой роскошной дачей — теперь уже ее дачей — Тамара справилась не сразу. Она не хотела ее видеть, она так старательно забывала о ней, что в конце концов и в самом деле забыла. Пока однажды Михаил Яковлевич не поставил ей на вид:

— Дом бросать нельзя. Если им не заниматься, он через несколько лет умрет. Весной и осенью там обязательно проводили профилактику: отопление, освещение, водопровод… Ремонт мелкий… Все необходимое. Если он вам не нужен — лучше продайте. Но у дома обязательно должен быть хозяин.

В ближайшие выходные Михаил Яковлевич сам отвез ее туда. По пути заехали за Веркой, той самой, ленивой, которая только цветы поливает. Наверное, Верка была не такой уж ленивой — в доме был идеальный порядок, стерильная чистота, цветы наслаждались жизнью, но все равно чувствовался какой-то холодок необитаемости, печаль пустоты и бесприютности. Тамара зябко поежилась, глядя в безупречно вычищенный камин, ленивая Верка заметила это и с готовностью затараторила:

— Я тут все время топлю, и на прошлой неделе протопила, и сегодня вот тоже собиралась… Тепло уже, чаще-то не надо, а зимой каждый день топила, приходила — и топила, часа по три сидела, а как же, пока все прогреется! А потом надо ж котел потушить, проверить все, и батареи, и все, раньше-то не уйдешь… И убираюсь все время, хоть и нет никого, а пыль все ж летит, и откудова она летит? Я уж золу-то всю выгребла, это первым делом, а как же… И водой все помыла, три раза воду меняла — все черная и черная. Но уж домыла до ума, вы не сомневайтесь. Вон хоть тряпочкой протрите — нету там золы! Я и плиту на кухне отчистила, она залитая была вся, плита-то, и заварилось все коркой — страсть! Я уж ее чистила-чистила, чистила-чистила… А как же! И туалет все время кипятком проливаю, каждую неделю, как мне и говорено. Накипячу целую выварку — и разом туда. Ведра четыре будет, в выварке-то. Я уж и к оврагу бегала, труба-то от туалета в овраг идет. Чистая идет, вы не сомневайтесь. Я за порядком смотрю, а как же. Семеныч довольный был, не жаловался. Деньги платил. Вы-то мне платить будете?

— Да, конечно. Вы тут все очень хорошо… Спасибо. А как бабушка Марья живет? У нее все в порядке? — Тамара оторвалась от созерцания пустого камина. На что там смотреть? Даже золы нет.

— А как живет? — весело удивилась Верка. — Лучше всех живет! Чего ей сделается, бабке Марье-то? Все бегает, все звенит да своих гоняет. К ней в этот раз много своих понаехало, полный дом, так она и командует вовсю, раз есть кем командовать. В саду работы — не приведи господь, сад-то у нее какой… И строить опять что-то затеяли, это все внуки ее, неймется им. Вот она и звенит на них с утра до ночи. Она такая, бабка Марья-то. Собака у нее ощенилась, тоже забот еще… Собака-то не простая, с ней хуже, чем с человеком, возня одна. Кроме бабки Марьи не подпускает никого, нервы у ней…

Верка засмеялась, и Тамара засмеялась, живо вспомнив, как звенит бабка Марья и как мерцают и переливаются голубые складки Сузи.

— Я к ним схожу, — решила она. — Вера, Михаил Яковлевич, вы тут поговорите пока, о чем надо, а я к бабушке Марье сбегаю.

— Да зачем бегать-то? — отозвался Михаил Яковлевич. — Я отвезу. Мы уж тут все обговорили, да, Вера? Как платили — так и будем платить, к работе претензий нет. Мастеров я потом пришлю, тут всегда одна бригада работает, люди проверенные, надежные. Если что-то переделать захотите, изменить, новое что-нибудь сделать — вы им сами скажете, а смету Юлия Павловна составит, я проверю, это порядок такой…

— Да нет, — сказала Тамара. — Я ничего переделывать не хочу. Мне и так все нравится. Всегда нравилось…

Вот с этого момента она поняла, что этот дом ей нужен. Нравится он ей, и всегда нравился, и бабка Марья рядом живет, и Сузи ощенилась… И бабка Марья, встретив ее, как родную, убедительно звенела своим детским голоском с командирской интонацией:

— Ты всех своих сюда привози, тут благодать, тут земля! Такой домина — он для семьи, для детей, разве ж это дело — пустому стоять? Я тебе картошки дам, посадишь хоть пару соток… Оно, конечно, поздновато уже, да хоть молоденькой картошки летом поешь…

И Сузи, несмотря на нервы, позволила Тамаре подойти, погладить по бархатным складкам, и даже потрогать четырех невыносимо смешных щенков, хоть и смотрела при этом с хмурой бдительностью и даже свою железную лапу на руку Тамаре положила. На всякий случай. Дружба дружбой, но вот это — мое.

— Я к тебе своих детей привезу, — шепотом сказала Тамара. — Можешь трогать их сколько хочешь. Даже языком лизать.

Сузи лапу с ее руки убрала, но выражение на своей складчатой морде состроила такое, что ясно было: зачем ей чьи-то чужие дети? Тут вон своих бы прокормить… Темно-синие комочки мятого бархата возились у материнского живота, отталкивали друг друга, с сопением раздвигали носами голубые складки и со свистом принимались сосать. Тамаре страстно хотелось, чтобы это увидели «все свои». Это с ней постоянно бывало: если ей что-то нравилось — книга, фильм, копченая рыбка или вот Сузи, например, — ей просто позарез надо было, чтобы и другие это прочитали, посмотрели, попробовали, познакомились… От этого удовольствия, казалось, становилось еще больше.

Через неделю она привезла на дачу всех своих: в одной машине — все семейство Анны и Николай, в другой, которую вел ее водитель Сережа, — Наташка с подружкой Оксанкой и сама Тамара с подружкой Ленкой. Тамаре было неудобно, что она попросила водителя поработать в выходные, всю дорогу она то извинялась, то приглашала на дачу всю Сережину семью хоть на все лето, то упрекала Наташку за то, что та до сих пор не получила права, хоть и гундела о спортивной машине.

— А сама? — весело огрызалась Наташка. — Сама давно бы научилась! А то все время то на казенных машинах ездишь, то на тете Лене!

— На мне поездишь, — бормотала Ленка, зевая и сонно щурясь в окно. — Вот сегодня не выспалась — и все, не сяду за руль, хоть ты меня стреляй.

— Это правильно, — солидно говорил Сережа. — Это очень серьезно. С недосыпу за руль нельзя.

Оксанка незаметно гладила замшевую обивку сиденья и завистливо косилась на Ленку — у той, как всегда, на каждом пальце было по кольцу, да еще и в ушах сверкали бриллианты. Бриллианты были липовые, но Оксанка, конечно, об этом не догадывалась. В их семье самой большой драгоценностью было обручальное колечко матери и старый серебряный портсигар, который остался от отца, умершего два года назад «от сердца» на сорок шестом году жизни. Не поступив на юридический, Оксанка пошла торговать на рынке растворимым кофе и зеленым горошком. Надеялась заработать на платное отделение, если опять не пройдет по конкурсу. Давно следовало бы что-то сделать для нее, подумала Тамара со стыдом. Сто лет она эту Оксанку знает, а до сих пор в голову не пришло. Зажралась ты, мать. Забыла, как в Оксанкины годы штопала единственную пару капроновых чулок и оглядывалась на женщин, которые носили чернобурку. В то время такое пережить еще можно было, а в наше время девочкам, носящим секонд-хенд, опасно украдкой гладить замшевые обивки чужих машин. Да и Наташка тоже хороша: спортивную машину она хочет, а лучшей подружке — хорошо, если сумку какую-нибудь подарит или сапоги.

Настроение у Тамары улучшилось только тогда, когда они наконец доехали, когда все наохались и наахались, разглядывая дом снаружи, а потом разбрелись по всему дому и охали и ахали из всех углов. Николай с Сережей тут же занялись мангалом, Ленка активно обживалась на кухне, Анин Олег сразу врос в компьютер в кабинете на втором этаже, Анна с Женькой отправились гулять на солнышке, Наташка зарылась в книжные шкафы, а Оксанка, краснея и сияя глазами, попросила у Тамары разрешения покопаться в саду.

— Я ничего не испорчу, — горячо говорила она, от восторга подпрыгивая на месте и размахивая руками. — Я знаю, что надо делать! Когда бабушка была жива, мы в деревне каждое лето жили! У нее тоже в деревне садик был, только маленький, но там все было, и яблони, и малина, и цветы… Здесь такой розарий — с ума сойти! Только несколько кустов подсохли, примерзли, наверное, зимой плохо укрыты были… Вы их чем укрывали? Или вы срезаете их на зиму? И малинник уже старый, разросся, как не знаю что, плети мертвые под ногами путаются. Я почищу, а? Я умею, честное слово!

— Конечно, душа моя, — задумчиво сказала Тамара. — Делай что хочешь. Я-то ничего такого не умею.

Оксанка недоверчиво засмеялась и живо ускакала укрывать, срезать и чистить — или что она там умела, — и оторвать ее от этого занятия за два дня с трудом удавалось только для того, чтобы заставить поесть, и поздно вечером — загнать в постель. К бабке Марье она согласилась идти только потому, что Тамара рассказала ей, какой удивительный сад у этой бабки Марьи. Бабкин сад потряс Оксанку до глубины души, она ходила по нему как сомнамбула, зачарованно слушала гордые рассказы бабки Марьи о сыне-профессоре, гладила стволы, целовалась с картофельной ботвой, и даже на Сузи с ее умильным потомством внимания почти не обратила.

К концу воскресенья Тамара уже знала, что делать. Она сама не придумывала ничего, все как-то само собой получилось. Эти два дня на всех произвели впечатление. Николай и Наташка решили остаться здесь на все лето — если мама не против, конечно. А чего им в городе делать? У Наташки каникулы, у Николая — отпуск через неделю, да он и без содержания может взять, какая разница… Анна сказала, что с удовольствием будет привозить Женьку на выходные. Ленка заявила, что готова вообще уволиться и поселиться здесь навсегда.

— А ты не хочешь здесь пожить? — потихоньку спросила Тамара у Оксанки. — Хотя бы пару месяцев, а? С Наткой вдвоем вам тут не скучно будет, да и по выходным мы все приезжать будем. Садом бы занялась…

— Так мне ж на работу, — тоскливо сказала Оксанка и чуть не заплакала. — Я не могу работу бросить… Мне…

— Ну и поработай у меня! — бодро перебила Тамара. — Сад-то действительно надо до ума довести. Конечно, работа тяжелая, я понимаю. Тысяч пять в месяц тебя устроит? Безусловно, на всем готовом. Дом убирает одна местная женщина, я договорюсь, она и готовить будет, поможет, если что. А если еще и Натку работать заставишь — я тебе пару тысяч прибавлю.

Оксанка краснела, бледнела, смотрела отчаянными глазами и молчала.

— А мне сколько платить будешь? — Из-за маминой спины высунулась веселая Наташкина рожица. Подслушивала, кошка хитрая.

— Если будешь работать, как Оксанка, то и получать будешь столько же, — строго сказала Тамара, стараясь не засмеяться: Наташка и не работая иногда получала от нее столько же. — Но ты же ничего не умеешь.

— А научусь! — самонадеянно заявила Наташка. — Делов-то… Научишь, Ксюха?

Оксанка тут же перестала краснеть и бледнеть, успокоилась, даже заважничала слегка, серьезно задумалась над предложением, надолго задуматься все-таки не сумела, согласно кивнула и тут же озаботилась: а мама что скажет?

— А ты и ее сюда вези, — посоветовала Тамара. — Она сможет отпуск взять? Ну, вот и хорошо. Хоть отдохнет на природе, пока ты поработаешь.

— Ух ты… — Оксанка опять начала было краснеть и бледнеть, но быстро пришла в себя, сказала с достоинством: — Спасибо, теть Тамар. Я ей передам. Она уже давно в отпуске не была, последний раз брала, когда папа болеть начал. А потом не брала.

На пути к дому все были немножко уставшие от активного отдыха, сонные и молчаливые. Только Оксанка все рассказывала Тамаре, что надо сделать в саду, и как она это будет делать, и каким сад в результате станет. Замшу сиденья она больше не гладила. Тамара радовалась и очень гордилась собой. И с этим она справилась. Ну, почти справилась. Зачем эту Оксанку понесло на какой-то юридический? Ну и правильно, что не прошла. Ей садоводом нужно быть. Станет профессором, как сын бабки Марьи. Ладно, попозже мы и этот вопрос как следует обдумаем. Надо помочь, тем более что девочка-то своя.

Ох, как же хорошо ей сейчас было! Наверное, потому, что на эти дни она собрала вокруг себя всех своих, и своих оказалось много, это было похоже на ее давнюю детскую мечту: большая семья в большом доме. И это в общем-то не важно, что ни Оксанка, ни тем более ее мама, ни Сережа, ни тем более его жена и сын, не догадываются, что она без спросу зачислила их в свою семью. А Ленка и так всю жизнь член семьи, хотя, может, и не знает об этом. Да пусть они и не знают! Все равно она уже считает их своими, и никуда они от нее не денутся.

Через день Сережа отвез Николая, Наташку, Оксанку и ее слегка обалдевшую от зигзага судьбы маму Людмилу Ивановну на дачу, а Тамара осталась одна. Конечно, можно было в любой момент заехать к Анне, но у Тамары было много работы, работала она с раннего утра до позднего вечера, то просиживала часами за столом, то моталась по объектам. То глаза от компьютера ломило, то ноги от беготни гудели. Поесть было по-человечески некогда. Иногда она среди дня забегала в соседнюю с «Твоим домом» кафешку, но чаще весь ее обед состоял из бутерброда, покупного невкусного салата в пластиковой коробочке да нескольких чашек растворимого кофе, который она ненавидела, но обойтись без него не могла — все время в сон клонило, спала-то она мало. А дома она и вовсе не готовила — какой интерес готовить для себя одной? Тем более — в одиннадцать вечера… тот же бутерброд, чашка слабого чая — и скорее спать, а то ведь завтра в шесть встать надо, работа — не волк, в лес не убежит, подлая, хоть колом гони…

Так она и жила всю неделю, совсем одна, но вроде бы и не одна, каждую минуту она помнила обо всех своих, скучала, придумывала для них подарки, ждала выходных… Каждый день звонила Анне и интересовалась, не передумала ли она ехать на дачу. Ну, мало ли… Может, не захочет… Или Женька не захочет… Или Олег не захочет… Ну, ладно, хорошо, значит, едем. Вы за мной не забудете заехать, нет?

Несмотря на усталость, на недосып, на ноющий желудок, резь в глазах и боль в ногах, жила она в каком-то праздничном состоянии. Как будто праздник уже наступил, но не проходит, и не пройдет, потому что скоро начнется новый праздник, и он тоже не пройдет…

Новый праздник на даче был даже лучше, чем неделю назад. Дом был уже обжитой, уютный, душистый, никакого особого порядка, никакой стерильной чистоты, хоть этим занимались уже две пары рук: на помощь ленивой Верке самоотверженно бросилась мама Оксанки Людмила Ивановна. Только приехав, Тамара застала их за выяснением отношений.

— Но мне же плотют! — втолковывала Верка Людмиле Ивановне. — Я сама! Отдыхайте себе!

— Как это? — терялась Людмила Ивановна. — Как это отдыхать? Окна помыть — что ж мне, трудно, что ли?

— Но мне же плотют! — твердила Верка, расстроенная бестолковостью собеседницы.

— Брэк, — развела их Тамара с ходу. — Вера, вам все равно будут платить, кто бы ни мыл окна. И вообще, пусть Людмила Ивановна делает что хочет. Может, она так развлекается. Людмила Ивановна! Вы что, обожаете мыть окна? Нет, я не против, если это ваше хобби. А какое у вас хобби? Да что вы говорите! Да не может быть! А вы не согласились бы и мне что-нибудь связать? Да хоть вот такую маечку, и чтобы вот здесь ажур, а здесь пуговички… Черненькую. Или беленькую. Или бежевенькую, я согласна. За отпуск успеете? Боже мой, какое счастье! Ну, тогда уж две свяжите. Или три. Да плюньте вы на хозяйство, мне маечки в сто раз важнее.

Анна тихо улыбалась, поглядывая на мать, Наташка, высунувшись в окно, откровенно хихикала, Николай смотрел радостно и почему-то ожидающе, Оксанка вынырнула из зарослей у дома, поздоровалась и опять нырнула в те же заросли. Олег туманным взором смотрел на окна кабинета на втором этаже — наверное, уже мечтал врасти в компьютер. Людмила Ивановна, опасливо косясь на Верку, вполголоса спросила:

— Чайку свежего заварить? Или приготовить чего? Я быстро.

— Мне плотют! — угрожающе напомнила Верка и потопала к дому — чай заваривать, зарплату отрабатывать.

— А мне делать-то что? — растерянно спросила Людмила Ивановна, глядя ей вслед.

— А маечку вязать, — вкрадчиво подсказала Тамара.

— Да вязать — это не дело. А делать-то что?

Тамара захохотала. Не над Людмилой Ивановной, которая просто не понимала, как это — ничего не делать, а просто так, от радости, от праздничного состояния, которое не покидало ее. Все свои были на месте, всем было хорошо, и этой замученной жизнью Людмиле Ивановне будет хорошо, ничего, мы ее научим бездельничать, капризничать, придираться к домработнице и вообще… Нет, эта не научится. Ну и ладно, ну и не надо, уж отдохнуть как следует мы ее все равно заставим.

Два дня она пыталась заставить Людмилу Ивановну отдохнуть как следует, но у нее ничего не получалось до тех пор, пока она не догадалась пригрозить, что будет платить за любую работу. За мытье окон, глажку белья, чистку сковороды и заваривание чая. По прейскуранту. Торг тут неуместен. А Наташку надсмотрщиком-учетчиком, поскольку та все равно ни к какой созидательной работе не способна.

— За хорошие деньги я даже на такую тяжелую работу согласна, — заявила Наташка со вздохом и тут же наябедничала: — Ма, а тетя Люда все ковры щеткой вычистила. На коленочках ползала. И наверху тоже.

— Ого, — ужаснулась Тамара. — Ручная работа. Самые высокие расценки. Ты, Натка, записывай, записывай, выполняй свои служебные обязанности.

Наташка поклялась записывать все, даже если тетя Люда вздумает хоть крошки со стола стряхнуть, а Людмила Ивановна смутилась до слез и с испугу пообещала больше палец о палец не ударить. Тамара чувствовала себя полководцем, у которого все по стойке «смирно» и шагом марш. Нет, даже лучше: она чувствовала себя волшебницей, которая может подарить хрустальные башмачки. И даже еще лучше: она чувствовала себя собственницей большой семьи. Не хозяйкой, не главой семьи, а именно собственницей. Она понимала, что это в какой-то степени игра, она сама это выдумала… Но ведь если выдумала, значит, именно этого ей хочется? Да, именно этого ей всегда хотелось. Быть самым главным человеком для всех своих. И чтобы своих было много. И чтобы не по долгу службы они признавали ее главной, а потому, что она главная, — и все. Тогда она не чувствует одиночества.

Она вернулась домой и опять принялась с утра до вечера пропадать на работе — лето, что поделаешь, самая горячая пора: строительство, ремонты, наплыв иногородних заказчиков и покупателей… И опять вместо обеда бутерброд или, в лучшем случае, соседняя кафешка. Вот в этой кафешке она и наткнулась однажды на Евгения. А он-то почему во всяких забегаловках обедает?

— Привет, — осторожно поздоровался Евгений, подсаживаясь к ней за столик. — Ты что это домой обедать не идешь?

— Некогда, — неприветливо ответила она. У нее не было к нему той горячей ненависти, которая чуть не задушила ее у Анны в больнице, но и забыть она не забыла. Что ж поделаешь, незабывчивая она от рождения.

— Мои на даче, себе не готовлю, лень и некогда. Работы много, не успеваю.

— А я слышал, что успеваешь, — льстиво сказал Евгений. Никогда она от него такой интонации не слышала. — Говорят, ты так развернулась… Такие масштабы… И еще эта благотворительная акция! По телевизору показывали.

— Врут, — отрезала Тамара. — Какой из меня благотворитель? У меня один закон — чистоган.

Она не хотела, чтобы он о чем-нибудь ее просил.

Евгений молчал, внимательно смотрел, как она стремительно метет невыразительные столовские вареники, вдруг пробормотал завистливо:

— Ты всегда ела, как будто ничего вкуснее нет… А я вот в этих забегаловках не могу.

Тамара отодвинула пустые тарелки, уже поднимаясь, допила сок, взяла сумку:

— Мне пора, извини. — Не удержалась и добавила: — Обедай дома, раз здесь не можешь.

— Как же, дома пообедаешь! — Он тоже поднялся, пошел за ней. — Дождешься от моей обеда, как же… Она тарелку манной каши мне не сварит, не то, что обед. Совершенно чужой человек. Даже домой идти не хочется. По сути, нет у меня настоящего дома.

Тамара торопливо шагала на работу, поглядывала на часы, слушала вполуха и равнодушно думала: «Я же тебе сделала новую двухкомнатную квартиру улучшенной планировки, в престижном районе. Вот и создавал бы в ней свой настоящий дом». Но вслух ничего не сказала. Какое ей дело? Никакого. Чужой.

Они уже подошли к ее фирме, а Евгений все говорил что-то о своем одиночестве, о жене, которой на него плевать, и о том, что в старости он от нее тарелки манной каши не дождется. Эта манная каша ее доконала. Она остановилась у входа в «Твой дом», подняла голову и, глядя в его синие глаза, проникновенно сказала:

— Евгений Павлович, не тоскуй, мы тебе пропасть не дадим. В случае чего приходи к нам, мы тебе ведро манной каши наварим, ешь — не хочу!

Она ожидала, что он повернется и уйдет, но вдруг с изумлением увидела, как засияли его глаза, как под усами возникла широкая улыбка, растроганная и благодарная.

— Спасибо, малыш, — тихо сказал он чуть ли не со слезами. — Спасибо.

— Ладно, пока, — сказала она, торопливо отворачиваясь. Ей было безумно неловко. — Мне действительно очень некогда.

Эта неловкость до самого вечера не давала ей жить нормально, не давала сосредоточиться на работе или спокойно отдохнуть с закрытыми глазами пяток минут. Ей было страшно стыдно за свою выходку, но еще больше — за его реакцию. Что с ним случилось? Взрослый человек, ответственный работник, всю жизнь, казалось, был таким самостоятельным… А тут — нате вам: жена о нем не заботится, манной кашей не кормит. Вот интересно, а он о жене заботится? Ладно, пусть не о ней, пусть о самом себе. Что бы ему самому себе манной каши не сварить?

Да что же она так распсиховалась-то? Какое ей-то дело до него, до его жены и до его манной каши? Никакого. Просто… противно. Вот как оно кончается.

Тамара быстренько собрала бумаги, закрыла их в сейфе — все равно поработать не получится — и пошла домой. Это даже хорошо, что сегодня она придет домой пораньше. Еще и семьи нет, она успеет и телевизор посмотреть, и в ванне полежать, и надо же, в конце концов, приготовить нормальный ужин. Хотя бы манной каши сварить, что ли. А то уже вторую неделю в квартире ничего съедобного, и даже не пахнет ничем съедобным. Только кремом для обуви.

А вот на этот раз в квартире очень даже пахло съедобным, причем чем-то вкусным, и запахов было много, и запахи были разные. Из кухни выглянул Николай, сказал обрадованно:

— Пришла? Вот молодец, как раз вовремя успела. И я молодец, все приготовить успел. Иди скорей, садись, голодная небось. Как ты тут питаешься? Я в холодильник глянул — чуть не прослезился. Даже яйца кончились. Даже пельменей нет. Кусок сыру какой-то скукоженный. Я два часа по базару ходил, думал, не успею приготовить ничего толкового. Успел. Иди кушать, а то на тебя смотреть больно. Ты тут все время так живешь, да?

— Ну… по-разному. — Тамара пристроилась к столу, потянула носом, блаженно зажмурилась. Оказывается, она голодная как волк. Как волк, который голодает вторую неделю. — Курочку пожарил, да? С травками, да? Мне вот этот кусочек… И рису побольше… И подливочки… Не, не надо салат, не режь, давай помидор, я его живьем съем. А ты чего приехал-то?

— Да мобильник-то ты не привезла, забыла в прошлый раз. А я кроссовки хотел забрать да пару рубах. Натка шампунь просила, который зеленый. Она сказала, что ты знаешь — какой. А Оксанке какие-то удобрения нужны, она мне на бумажке написала. Людмила Ивановна вязальный крючок просит, номер она тоже записала.

— Ну и надо было ехать? — удивилась Тамара. Она от вкусной домашней еды слегка поплыла, осоловела и сразу почувствовала, как страшно устала и как сильно хочет спать. Но поруководить тоже хотелось. — Позвонил бы — я бы привезла все. Послезавтра все равно поеду. До деревни с телефоном всего километров пять. А ты — сразу ехать!

— Да позвонить и от бабы Марьи можно, у нее мобильник есть. И внуки сейчас съехались, тоже все с телефонами. Да что звонить-то, когда приехать можно?

— Да зачем? — Она усмехнулась. — Разве только чтобы меня покормить?

— Ну и тебя покормить, — согласился он. — Кто тебя еще покормит? Прошлый раз приехала на дачу вся желтая, живот к позвоночнику прилип… Целую сковороду карасей одна съела. Голодающее Поволжье. Раз в неделю обедать — это все-таки мало. Я тут тебе бульону наварил, целую кастрюлю. Его и лапшой заправить можно, и так. В термос — и на работу. Все-таки не сосиска в тесте.

— А манную кашу ты не варил? — зачем-то спросила Тамара. Она не любила манную кашу и почти никогда ее не ела.

— Сварил, — виновато признался Николай. — Я знаю, ты не любишь, но я боялся, что ничего толком не успею приготовить. А тут хоть что-то тепленькое будет. Я ее в первую очередь сварил, она остыла уже.

Тамара засмеялась, представив, как приносит Евгению в кабинет манную кашу в голубенькой эмалированной кастрюльке. Интересно, ложку тоже надо принести или этот серьезный вопрос он решит самостоятельно?

— Коль, — задумчиво начала она, резко оборвав смех. — Что ты обо мне так заботишься?

— А кто о тебе еще позаботится? Сама о себе и то не заботишься. Скоро из-за своей работы вообще ноги протянешь…

— Раньше ты обо мне так не заботился, — настаивала Тамара. — То есть заботился, конечно, только редко. Вот в самом начале — это да, это очень заметно было. Но это, наверное, потому, что тогда ты меня любил.

— Так я и сейчас тебя люблю, — сказал Николай и замер, и замолчал, и уставился на нее виновато и испуганно.

— Вот черт! — С нее мгновенно слетела сонливость. — Вот ведь черт бы тебя побрал… Почему ты мне этого никогда в жизни не говорил?!

— Я говорил, — возразил Николай. — Ты просто не слышала. А потом, что говорить-то? Неужели и так не видно? И ты меня любишь. А то давно бы уже погнала. Я же тебя немножко знаю, все-таки полжизни вместе. Просто тебе журавля в небе нужно было, а какой из меня журавль? А мне и синица в руках сгодилась бы. А досталась вообще жар-птица какая-то. Что же теперь поделаешь? Что достается — то и любим. Судьба.

— Прости меня, — сказала Тамара с трудом. — Я не жар-птица. Я гусыня безмозглая. Прости меня, пожалуйста… Я пойду умоюсь, а то руки липкие и вообще. Ты пока чайку завари, попьем чайку, за жизнь поговорим…

Она долго умывалась холодной водой, плескала ледяную воду пригоршнями в лицо и все никак не могла успокоиться. Никогда, никогда, никогда она больше не будет в новогоднюю ночь ловить снежинку и загадывать желание. У нее и так есть все, что она хочет. И всегда было. И журавль в небе — это от жадности. Что ж, жадный платит дважды. Дорого платит. А если уж она никак не может жить без того, чтобы все время не пялиться в небо, так пусть журавлем будет ее проект или, например, Оксанка. Или еще что-нибудь появится — тех, кому нужна помощь, много. А она теперь многим может помочь… Спасибо тебе, Юрий Семенович, и прости меня, я просто не понимала, что ты тоже всю жизнь журавля в небе высматривал.

Тамара вошла в кухню и с порога сказала:

— Ну что, придется нам опять пожениться, как ты думаешь?

Большой заварочный чайник с грохотом упал на пол, Николай шарахнулся от осколков и горячей коричневой лужи и вдруг торжествующе заорал:

— Это к счастью! Примета такая! Когда посуда бьется — это к счастью! Ты сама говорила! Я правильно помню?

* * *

Осенью она вышла замуж за своего мужа. Свадьба была скромной — только свои — и совсем тихой, если не считать дикого рева, который ни с того ни с сего устроила внучка невесты.

Невеста, безумно уставшая после работы, бегала из кухни в гостиную и обратно и думала, что эти семейные праздники все-таки очень утомительны.

До Нового года было меньше двух месяцев. Но теперь Тамара почему-то не ждала Новый год, теперь она ждала весну — очень хотелось посмотреть на журавлей в небе.


на главную | моя полка | | Журавль в небе |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1433
Средний рейтинг 3.5 из 5



Оцените эту книгу