Книга: День Литературы 2005 #02 (102)



Владимир Бондаренко РЕЙН ТЕЧЁТ НА ВОСТОК



Так убивают поэтов. Также и художников, режиссеров, музыкантов — всех, кто выбивается из проложенной либералами колеи. Шаг влево, шаг вправо — расстрел.


Так вели себя либералы сто и более лет назад, когда травили Николая Лескова, Фёдора Достоевского, Александра Блока…


Так, на моих глазах, в самом начале перестройки либералы насмерть затравили гениального режиссера Анатолия Эфроса. Поразительно, пожалуй, я один, русский националист, работавший тогда в журнале "Современная драматургия", его, русского еврея, и поддержал. Печатал его полемические заметки, разговаривал с ним часами, воевал со своими театральными коллегами, защищая его честь. Теперь, как у либералов и положено, его убийцы пишут о нём восторженные мемуары. Убили всего лишь за то, что Анатолий Эфрос, не заручившись либеральной поддержкой, возглавил опустевший после отъезда Любимова театр на Таганке и поставил ряд блестящих спектаклей.


Так сегодня вся эта либеральная клоака обрушилась на блестящих русских поэтов Евгения Рейна, Игоря Шкляревского, на мастера художественного перевода Михаила Синельникова за их предложение перевести на русский язык стихи Туркмен-баши.


Я не раз бывал в Туркмении, объездил её вдоль и поперек вместе с моими друзьями Юрием Кузнецовым и лучшим туркменским поэтом Атамурадом Атабаевым. Знал их порядки и в то советское время. Баи стали секретарями обкомов. Нельзя сказать, что я любитель байского порядка. Скорее, наоборот. Но по-другому у них, наверное, и не получится. В каждом монастыре свои уставы. Не думаю, чтобы они особенно изменились при Туркмен-баши. Может, даже лучше стали. Практически исчезла преступность. Так что та же нынешняя воительница с Туркмен-баши Наталья Иванова может спокойно ночами гулять по паркам Ашхабада, никто её не изнасилует. Нет ни голода, ни нищих, ни бомжей, ни миллионов беспризорных детей, ни вспышек туберкулеза, чего нынче полно в нынешней России.


Конечно, западному интеллектуалу и даже русскому интеллигенту там будет неуютно. Но не нами сказано: "Запад есть Запад, Восток есть Восток…" Иные традиции, иной менталитет, иное отношение к жизни. И устраивать в Туркменистане ещё одну безнадежную иракскую освободительную войну за права человека и демократии я никому не советую. Уверен, рано или поздно и в Ираке, и в Афганистане появятся свои Туркмен-баши и тогда-то там установится спокойствие и порядок.


Не буду скрывать, мне искренне жаль очень немногочисленных прозападных туркменских интеллектуалов, их бы отправлять куда-нибудь в Америку, в эмиграцию, — пусть там, как Салман Рушди, резвятся, оплёвывая свою родину. Но таких там единицы, что бы ни утверждал нынешний глава российского ПЕН-клуба, неудавшийся футболист и поэт Александр Ткаченко.


Туркмен-баши пишет стихи. И, как утверждает мастер восточного перевода, к тому же тонкий знаток традиций Востока Михаил Синельников, неплохие стихи. Это ещё одна восточная традиция. Государственные деятели ценили и знали культуру, сами в свободное время занимались творчеством. Стихи писали и Навои, и Байрам хан. И в ХХ веке Мао Цзедун, Саддам Хусейн, наш Иосиф Сталин… Стихи переводили на русский язык те же Арсений Тарковский, Семен Липкин, Георгий Шенгели, Саддама Хусейна переводил Юрий Ряшенцев. Писатели сплошь либеральной ориентации.


Что же случилось такого, что за обращение в туркменской газете "Нейтральный Туркменистан" трех русских поэтов к Туркмен-баши с предложением перевести на русский язык его лирику либералы в десятках московских газет и журналов устроили настоящую травлю поэтов?


А если честно, прежде всего одного поэта — Евгения Рейна. Игоря Шкляревского в своей лютой брани обходят и Дмитрий Быков, и Наталья Иванова, и Александр Ткаченко, упоминая лишь через запятую. Его не упоминают ни Владимир Войнович по "Эху Москвы", ни обозреватель журнала "Большой город". То ли боятся его давней репутации драчуна и боксера, то ли… Но об этом позже. Допустим для начала, что боятся как боксёра. Ещё излупит в подъезде. Поди потом, доказывай, кто и за что… тем более, что за такую ругань, которую либералы обрушили на бедного Евгения Рейна, впору и морду бить. Тут тебе и поэтическая посредственность. "Посредственность всегда действует так, она иначе не умеет", — пишет Дмитрий Быков. Тут тебе и версия Натальи Ивановой о том, что в советское время Евгений Рейн зарабатывал деньги, свежуя кошек и продавая их шкурки на зимние шапки. И якобы за это его невзлюбила Анна Ахматова. Да, это почище фельетона Лернера о тунеядце Иосифе Бродском. Вот бы раньше опубликовать эту версию Наталье Ивановой, в советское партийное время, когда она работала в самом логове партийной литературы, в том же "Знамени", заведуя отделом прозы под крылышком всесильного советского вельможи Вадима Кожевникова. Впрочем, и в те годы она по всем параметрам устраивала классика соцреализма, печатая лишь то, что надо, и обрезая всё ненужное. Вот уж кто сдирал шкурки с живых писателей и продавал освежеванные тушки советским идеологам как единственно возможную партийную литературу. Впрочем, помню я, как при приёме Натальи Ивановой в Союз писателей СССР за неё ходатайствовали и Анатолий Иванов, и Анатолий Софронов, у кого в "Огоньке" занимал важный пост папаша нынешней либеральной фурии, и другие советские литературные вельможи. Не случайно критикесса байку именно Вадима Кожевникова вспомнила о том, кто и как целовал начальство в жопу. Ну а сама она неужто диссидентствовала внутри этого партийного логова, или тоже целовала?.. Ведь все остальные журналы литературные были всё же пооппозиционнее. От кочетовского просталинского "Октября", откровенно противостоявшего хрущевско-брежневскому разложению, до русофильских "Молодой гвардии" и "Нашего современника", от фрондирующей "Юности" до либеральствующего "Нового мира". И вдруг из самого оплота литературной партийности в годы перестройки полезли самые лютые разрушители и государственности и культуры, самые либеральные фурии, типа Натальи Ивановой.


И надо же, без всякого покаяния за былой соцреализм она быстренько переквалифицировалась в лютого либерала и учит диссидентствующего в советские годы Евгения Рейна, о чём писать, как писать и кого переводить…


А ведь Евгений Рейн никогда не скрывал, что его с советских лет тянуло на Восток. Уже 1950 год ему, совсем юнцу, впервые оказавшемуся на юге, запомнилось:


Всё прекрасно, ужасно, и что-то , пожалуй, понятно,


Нестерпимая блажь наползает к закату с Кавказа…


Солнце Кобы ещё высоко,


Над Москвой и над Рицей в зените,


Сам же горный орёл наблюдает без промаха в оба…


Всё ужасно и всё интересно. Так в жадном познании жизни Рейн добрался и до Средней Азии.


Сила, жадность и бедность — на таком самокате


Пол-Союза объехал, побывал в Самарканде.


И на зимней заре в Бухаре на базаре


Я стоял над мангалом, где золу разбросали.


Кому же, как не ему, переводить туркменских поэтов, какие бы посты они ни занимали?..


Александр Ткаченко, ещё один успешный советский литератор, пригрозил в "Литературной России" исключением из ПЕН-клуба того же Евгения Рейна за интерес к переводам стихов Туркмен-баши. И опять обошел своим вниманием Игоря Шкляревского. Почему? Письмо-то они подписывали в туркменской газете вместе. И вряд ли могучий телосложением футболист Ткаченко боится драчуна Шкляревского. Что тогда?


Ну прямо новым "делом врачей" попахивает. Чего это русские Ивановы и Ткаченко набросились на еврея Евгения Рейна, почти не задевая белоруса Игоря Шкляревского? Может, дело не в его былой драчливости, а в тайном антисемитизме Натальи Ивановой и Александра Ткаченко? Да и другие фамилии авторов площадной брани в адрес Рейна сплошь славянские: Алёхин, Быков, Битов…


Да и не верю я, что такая массовая газетная компания против Рейна разворачивается без определенной государственной пропутинской поддержки. Туркмен-баши ведёт себя со своими огромными запасами газа довольно независимо. А тут ещё какой-то еврей взялся его переводить. Пора урезонить и того, и другого. Белоруса трогать не надо. А Рейну ещё и за Бродского, за его защиту, за его учительство, пора бы врезать по первое число. Глядишь и иные его соотечественники присмиреют…


Мне скажут: "Ну что за версию насочинил?" Либералы в либеральнейших газетах, в самом популярном интернетском "Русском журнале", в логове либерализма "Эхе Москвы" разворачивают новую антисемитскую компанию по заданию властей.…


Во-первых, почти все газеты и журналы, где взялись ругать Рейна, и "Время новостей" , и "Московские новости", и другие входят в пропутинский круг изданий, а уж "Русский журнал" Глеба Павловского — прямое детище путинской информационной политики.


Во-вторых, оба поэта, Евгений Рейн и Игорь Шкляревский — равновелики и равноизвестны. И почему 99% клеветы обрушилось лишь на Рейна, всё-таки ничем иным, кроме еврейской его фамилии не объяснишь. "Рейн вышел из берегов…Посредственность… очень опасна.., она становится способна на непредсказуемые поступки", — пишет в "Русском журнале" его обозреватель. А что же, Шкляревский из берегов не вышел? Что допустимо для белоруса, то недопустимо для еврея? Так, что ли? Быков пишет только о Рейне, Иванова всю колонку посвятила освежеванию Рейна, лишь в скобках упомянув Синельникова и Шкляревского. Ткаченко в "Литературной России" указал на возможное исключение из ПЕН-клуба лишь Рейна, добавив к нему одобрившего этот туркменский проект Сергея Чупринина; в "Большом городе" вообще его сделали единственным возможным переводчиком Туркмен-баши…


Не пора ли мне обратиться в Бнай Брит или антидиффамационную лигу по защите евреев, чтобы они взяли под защиту от Ивановой с её старой "огоньковско"-софроновской и вадимкожевниковской биографией, от выходца из антисемитских станиц Александра Ткаченко честного еврейского поэта Евгения Рейна?


Или никак ему не могут простить застарелую державность, ностальгию по Союзу?


Вязальщица, свяжи такое покрывало,


Что, как его ни кинь, оно бы покрывало


Старинный наш Союз от головы до пят.


Свяжи и про запас — ведь сдёрнуть норовят.


Ещё как сдёрнули — и вязальщицу, и покрывало, и их певца… Если это не откровенный антисемитизм, тогда застарелый либеральный террор, о котором я писал ещё в 1987 году в статье "Очерки литературных нравов".


Всё-таки, в нашем патриотическом литературном движении нравы подемократичнее и поинтеллигентнее. У нас ведь тоже иногда тот или иной писатель выходит из берегов. То встретятся с Березовским, то заступятся за Ходорковского или Сорокина, то начнут изничтожать весь наш Союз писателей за нерешительность, как это делала Татьяна Глушкова или ныне делает Владимир Бушин. И никто нарушителей спокойствия не грозится исключить из Союза писателей. Никто не устраивает шумных газетных кампаний. Как призналась мне когда-то Алла Латынина: я ведь знаю, вы-то меня, будь у меня желание, опубликуете, а мы-то тебя никогда публиковать не будем… Вот и вся либеральная демократия.


Да и проект-то перевода сборника стихов Туркмен-баши "Рухнаме" чисто литературно интересен. Я помню, как мы вместе с издательством "Палея" лет десять-пятнадцать назад выпустили маленьким тиражом в красочном оформлении сборник стихов Мао Цзедуна в переводах Проханова, Лимонова, Анпилова, Нефедова… Да и я руку приложил. Интересный патриотически-авангардный проект получился. Нынче большой раритет. Небось, за этот сборник нынче на аукционе "Сотби" тысячи долларов дадут… Сейчас готовится полная антология стихов о Сталине — тоже по-своему авангардный поэтический проект.


Я понимаю, что текст обращения трех уважаемых поэтов в туркменской газете появился не случайно. Сначала была какая-то устная договоренность, проведены туркменскими товарищами соответствующие переговоры. Мне непонятно лишь, почему туркмены к либералам обратились. В нашем Союзе писателей есть не менее известные и именитые переводчики и поэты, которые с удовольствием взялись бы за "Рухнаме". И не было бы никакого скандала. Никто бы не "освежевывал" поэтов, не унижал их и не подвергал площадным оскорблениям. Жаль, умер Юрий Кузнецов, великий русский поэт, большой знаток восточной поэзии. Представляю, каким шедевром стал бы его вариант "Рухнаме". Когда-то он перевел книгу стихов Атамурада Атабаева. Её и сейчас, десятки лет спустя, не стыдно перечитывать.


Если уж совсем затравят Евгения Рейна и заставят его отказаться от переводов, пусть повернутся туркменские товарищи в сторону нашего русского Союза писателей. Или топ-менеджеры из "Газпрома", насколько я понимаю, инициаторы этой идеи перевода сборника стихов "Рухнаме" Туркмен-баши, не позволят?


Непонятна многим сейчас и ситуация со "Знаменем". Главный редактор журнала Сергей Чупринин поддержал идею туркменского сборника, за что тоже немедленно был причислен к "нечистым" либеральной жандармерией. Но его заместитель Наталья Иванова возглавляет ряды беснующихся погромщиков. Как им вместе работать дальше? По правилам чести, если ты против политики чупрининского журнала, подай заявление о своей отставке. Но какая может быть честь у Натальи Ивановой? Она и против политики Вадима Кожевникова не протестовала. Кстати, печатая самые боевые романы Александра Проханова, не подавая при этом прошение об отставке. И сейчас растопырила свои фурийные крылья, вполне вероятно, что опираясь на влиятельных господ из путинского окружения и подумывая о собственном журнальном руководстве. А иначе как работать после таких бранных слов в одном журнале? Кто кого "освежует"?


Надеюсь, если отставят Сергея Чупринина за его туркменские проказы из либерального лагеря, найдем ему по-товарищески место у нас в патриотических журналах. Тем более, мы с ним земляки, из северных архангельских земель. Да и отцы наши одного казачьего роду. Порубаемся еще вместе под старость в едином казачьем державном строю.


А стихи из "Рухнаме", кто бы их ни перевел — Михаил Синельников, Игорь Шкляревский, Евгений Рейн (дай Бог ему не сломаться под ударами погромщиков), мы готовы печатать и в газете "Завтра", и в газете "День литературы". Думаю, не откажется от них и Станислав Куняев в "Нашем современнике".


И пусть либеральная литературная пыль летит из-под наших копыт. И пусть наш Рейн упрямо и неумолимо течёт на Восток.



ПИСАТЕЛИ — С НАРОДОМ!



В понедельник 31 января поздно вечером голодавших депутатов фракции "Родина" навестила делегация литераторов. Это было на одиннадцатые сутки голодовки. Поддержать требования депутатов, заступившихся за обобранных стариков, посчитали своим долгом первый секретарь Союза писателей России Геннадий Иванов, координатор премии "Национальный бестселлер" Татьяна Набатникова, писатель Сергей Шаргунов и несколько его молодых коллег, уже заметных своими книгами: прозаики Роман Сенчин и Анна Козлова, а также поэтесса Елизавета Емельянова. "Настоящий писатель, для которого дороги имена Достоевского и Горького, слышит и не может не слышать стон униженного и оскорбленного народа. Желаем вам мужества и воинственности!" — обратился к депутатам Шаргунов. Дмитрий Рогозин разделил с гостем чувство уверенности в победе справедливости и поблагодарил за поддержку. Вместе с тем писатели призвали голодающих остановить акцию, подвергнутую тотальной информационной блокаде, и перейти к более серьезным действиям. "Начинает работу широкий коалиционный Комитет, который будет координировать народный протест", — пообещал на следующий день Дмитрий Рогозин, вышедший из голодовки.



Сейчас, когда большая часть нашего народа брошена властями в удушающую нищету, когда у пенсионеров, проработавших всю свою жизнь во имя процветания Родины, отнимают даже те нищенские льготы, которые им были выделены, когда готовятся ещё более чудовищные законы о жилищной реформе, о здравоохранении и образовании, писатели не могут остаться в стороне.


Да и самими условиями нынешней нищенской писательской жизни мы оказались вместе со своим народом. Как писала когда-то Анна Ахматова:


"Я была тогда с моим народом


Там, где мой народ, к несчастью, был..."



Мы требуем от правительства немедленно отменить действие федерального закона №122 от 22.08.2004 о "Монетизации льгот" и требуем отправить в отставку членов правительства, ответственных за его реализацию.


Мы солидарны со всеми силами и в Государственной думе, и в регионах, борющимися с этим антинародным законом.


Мы сделаем всё возможное, чтобы наше слово протеста было услышано народом.


Хватит издеваться над своим народом, господа правители! Научитесь уважать свой народ, имеющий право на достойную жизнь.


Мы обращаемся и ко всем писателям России, к творческой интеллигенции, к мыслящей части общества.


Пора вспомнить про силу художественного слова, призыва, брошенного в народ, про героев, ведущих свою страну к возрождению и процветанию, пора отложить в сторону эстетические забавы.


Пора вспомнить некрасовское: "Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан".


Мы, как граждане России, просто обязаны в трудную минуту поддержать и свой народ, и свою страну.



Михаил АЛЕКСЕЕВ, Василий БЕЛОВ, Юрий БОНДАРЕВ, Владимир БОНДАРЕНКО, Леонид БОРОДИН, Егор ИСАЕВ, Александр ЗИНОВЬЕВ, Тимур ЗУЛЬФИКАРОВ, Станислав КУНЯЕВ, Владимир ЛИЧУТИН, Евгений НЕФЁДОВ, Александр ПРОХАНОВ, Валентин РАСПУТИН, Сергей ШАРГУНОВ, Евгений ЮШИН

Юрий Бондарев МГНОВЕНИЯ



СЕАНС СПИРИТИЗМА (РАССКАЗ КОМАНДИРОВОЧНОГО)


...А вот как это было. Кончиками пальцев мы касались краев перевернутого блюдца, а оно, как живое, слабенько эдак подрагивало, двигалось, и тут я ошалел умом и сказал: "Хочу встретиться с ним". Приятели моего друга, у которых мы были в гостях, стали уговаривать меня не шутить с такими вещами, но были мы немного выпивши, и я настаивал. А потом нас до изумления поразило вот что. Сразу после вызова его блюдце начало тихонько позванивать, продвигаться к углу стола и вдруг на самом его конце треснуло посередине. Мы обмерли, обалделые. А он, однако, не явился. И тогда я подумал, что этого не может произойти никогда.


Когда мы с другом возвращались на квартиру, которую я снимал у старой и доброй его тетки, была поздняя ночь, звездная, вся в инее, январская. Мороз набрал под тридцать, гулял, стрелял в садах. Мы шли по селу, до крыш заваленному сугробами, несколько прозябли, подустали, прекрасно помню, как остановились под фонарем, чтобы закурить, и здесь очень ясно послышался скрип снега позади и какой-то тягучий, глухой, похоже, с кашлем голос. Мы оба удивленно оглянулись: кто-то вроде бы догонял нас и вроде бы окликал меня по имени. Меня почти никто не знал в селе, приехал я в командировку... Я подумал: кто бы это и зачем в такую позднюю пору? Но тут мимо нас прошел высокий человек в черном пальто, я успел заметить странненькую черную шляпу, длинное с синевой, пожалуй, неприятное лицо, провалы глаз и такую черную бородку. Он прошел, обронив глухо, как в пустом колодце, тихие приказывающие слова, и в уши мне толкнуло: "Идите за мной". Я весь разом замерз, волосы на затылке у меня зашевелились, и, увидев перекошенное лицо моего друга, я еще подумал: "Чертовщина мерещится", — хотел объяснить, что вот он, вред, так сказать, лишних граммов и спиритизма, но язык онемел, не слушался... Мы оба смотрели вперед, куда пошел этот человек неизвестный, но его уже нигде не было. Улица под фонарями была пустынна из конца в конец.


Тогда в полном молчании, охваченные жутью от этого появления на улице неизвестного человека, мы подошли к дому, оглядываясь по сторонам, перевели дух, стараясь прийти в себя, и здесь, во дворе, за калиткой нас обоих оглушило. Оба мы мигом увидели на недавно выпавшем снегу чьи-то свежие следы, которые, господи пронеси, наподобие какого-то знака вели прямо к крыльцу. Кто же это? Наваждение, что ли?.. Под светом звезд следы точно бы в туманце почудились провально глубокими, человеческие и совсем уж нечеловеческие, либо уж женские, детские, чересчур ровные, будто по линеечке напечатанные.


Глянув на следы, мой друг задрожал, как былинка, чуть не плача схватил меня за руку, губы трясутся, кричат, а я еле могу его слова разобрать: "Это он, он! Зачем ты, такой-сякой, хотел с ним встречи? Что ты наделал? Погубит он нас! В доме ведь он! Нас ждет!" "Идти нам, кроме твоего дома, некуда", — отвечаю ему, а у самого тоже зуб на зуб не попадает. А мой друг упал перед крыльцом на колени, ползает по снегу, шепчет по-безумному: "Крест, крест надо! Бабка моя говорила!" — и пальцем кресты принялся рисовать на сугробах. Но тогда случилось что-то такое, что никак в моей голове не укладывается и сейчас. Он рисует кресты, а откуда-то ветер со снегом налетает, похоже метель, ветер засвистит, облако снега пронесется — и засыплет все, ничего нет на сугробах, никакого креста.


Не помню, сколько минут мы по снегу раком ползали, сколько это продолжалось, только вижу: мой друг со стоном, с хрипом кинулся к штабелю дров возле сарая, надергал поленьев, опять к дому кинулся и из этих поленьев два креста перед крыльцом выложил. И что же вы думаете?


Ветер перестал, метелица кончилась — и мы наконец, стукотя зубами, обсыпанные снегом, вошли в дом. А дом был большой, двухэтажный — знаете эти северные просторные дома? — хозяйка наша, тетка моего друга, спала внизу, мы располагались на втором этаже. Так вот, поднялись к себе, зажгли лампу, обогрелись в тепле (печь хозяйкой хорошо была к ночи протоплена), даже молока выпили, для нас на столе оставленного. И как будто легче, уютнее нам стало. После лампу погасили, легли на свои кровати, лежим и молчим, ни слова друг другу, вроде ничего с нами и не было.


И тишина в доме стояла такая, что слышал я, как мои ручные часы тикали, которые я на табуретку подле кровати положил. Потом мышь заскреблась под кроватью и разом стихла, похоже, чего-то испугалась, потом тихонько стекло зазвенело, точно кто ноготком постучал и замолк. Я лежал, не дыша, прислушиваясь, и почему-то все вспоминал, как блюдце треснуло посередине. Так, наверное, прошло полчаса, а может, час. И вдруг я ощутил невероятное... Я полоумно вскинулся на постели, сжался весь, а пот ледяной водой так и окатил спину. Что это, показалось? Я смотрел в темноту на потолок, боясь пошевелиться, и вдруг дополз до меня из тьмы дрожащий шепот моего друга: "Слышишь? Пришел он, пришел..."


И, стискивая зубы, задыхаясь, я услышал очень внятные шаги над головой, там, где за потолком был чердак, шаги глухо отдавались в деревянных покрытиях, чудилось, скрипели доски потолка. Кто там? Кто мог там быть? Потом скрипнула дверца, и кто-то медленно и твердо стал спускаться впотьмах по лестнице с чердака в комнату.


Я услышал дикий крик моего друга, упал, теряя сознание, головой на подушку и заснул, как убитый. И это спасло меня от сумасшествия, дорогие товарищи, а выпивши я был не так уж крепко...



ЕСЛИ БЫ...


Если бы каждый из команды на "земном кораблике" осознал, что впереди смертельный риф и в столкновении с ним бесследно исчезнет, рассыплется в ничто человеческая жизнь... если бы каждый хотя бы на минуту задумался о скоротечном веке Земли, люди бы не расшатывали свой корабль с борта на борт военными бурями, не пробивали бы дыры в его днище дьявольскими силами расщепленной природы, не полосовали бы ножами злобы и ненависти с одержимостью самоубийц надутые паруса, забрызгивая их собственной кровью.


Неужели люди никогда не поймут, что Земля должна быть их чистым, светлым белопарусным кораблем, путь которого, к сожалению, не бесконечен?..



СРАЖЕНИЕ ЕЩЕ НЕ ПРОИГРАНО


Уже многие понимают, что атлантическая оккупация нашей евразийской культуры превращает ее в серую студенистую космополитическую топь, бескровную и дряхлую, способную втянуть в себя и задушить всякий живой талант любой национальности, высосать все соки, питающие его... Приходит срок, и зарождается Сталинград, за которым земли для нас уже нет, когда остается лишь надежда на решительное сражение, еще не проигранное, сражение во имя жизни национальных культур.

ХРОНИКА ПИСАТЕЛЬСКОЙ ЖИЗНИ



ИМПЕРСКАЯ ПРЕМИЯ ВРУЧЕНА


19 января 2005 г. в день великого праздника Крещения Господня в Союзе писателей России состоялась торжественная церемония награждения лауреатов премии им.Эдуарда Володина "Имперская культура", учреждённой СП России, редакцией журнала "Новая книга России" и издательско-информационной и продюсерской компанией "Ихтиос".


Не велика материальная составляющая (диплом и ценный подарок) этой премии, — носящей имя замечательного учёного, яркого писателя и публициста, тонкого и мудрого политика, человека великой империи духа, высоты и чистоты помыслов, нашего доброго друга, доктора философских наук Эдуарда Фёдоровича Володина, внёсшего своей духовно-просветительской деятельностью, упорным трудом русского интеллектуала и великим горением сердца патриота своего Отечества неоценимый вклад в возрождение русской культуры, русского национального самосознания, — но её авторитет среди деятелей отечественной культуры и науки чрезвычайно высок. Награждаются этой премией и представители духовенства, наши славянские братья, товарищи по борьбе с глобалистской экспансией. Имена ранее награждённых, поистине, могут занять достойное место в золотом списке национальной элиты — академик Олег Трубачёв, писатели Валентин Распутин, Михаил Лобанов, Станислав Куняев, Владимир Костров, Юрий Лощиц, Ольга Фокина, композитор Георгий Свиридов, Слободан Милошевич (Югославия), игумен Дамаскин (Орловский), Тарик Азиз (Ирак), митрополит Минский и Слуцкий Филарет (Беларусь), лётчик-космонавт Виктор Савиных, академик Геннадий Макеев и многие др. Не менее весом и список лауреатов 2004 г.


Торжественную церемонию награждения провели заместитель Главы Всемирного Русского Народного Собора, Председатель Союза писателей России, профессор Валерий Ганичев, его заместитель, сопредседатель СП Сергей Лыкошин, секретарь СП, главный редактор журнала "Новая книга России" и сервера "Русское Воскресение", генеральный директор ИИПК "Ихтиос" Сергей Котькало, председатель Совета директоров "Русской инженерной компании" Сергей Исаков.


Открывая церемонию награждения, Сергей Лыкошин рассказал об истории возникновения премии, определив её как премию самого высокого достоинства, премию — совести, чести, мужества, таланта и гражданского долга:


"Сегодня состоится главное, итоговое событие православного года в Союзе писателей России… Мы вручаем премии самым достойным писателям и издателям, теле- и радиожурналистам, представителям отечественной науки, нашему замечательному духовенству, которое радует нас своими откровениями, участвуя в видимой и не видимой миру проповеди… Премия "Имперская культура" выношена в сознании и в представлениях нашего замечательного, безвременно почившего друга, выдающегося учёного, писателя, просветителя, доктора философских наук Эдуарда Фёдоровича Володина. "Имперская культура" — название его последней книги, оставленной нам в наследство… Мы считаем себя скромными преемниками того дела, которому посвятил свою жизнь Эдуард Фёдорович, насколько возможно служа и Церкви Православной, и миру Русскому, и великому русскому Слову… "


По сложившейся традиции сначала представлялся лауреат, проходила церемония награждения, а затем лауреат обращался с ответным словом к собравшимся. Не отошли от этой традиции и сегодня — представляя лауреатов, проводящие церемонию награждения находили самые точные, весомые, тёплые и сердечные, достойные и всесторонне освещающие их труды и деяния на благо Отечества слова.


Но особенно радостно в год празднования 60-летия Великой Победы над фашистской Германией было вручить эту высокую премию нашим писателям-ветеранам, и в их числе, — замечательному русскому писателю, Герою Социалистического Труда, воину-сталинградцу Михаилу Николаевичу Алексееву (за автобиографическую повесть в письмах "Через годы, через расстояния…"


"Дорогой Михаил Николаевич, много лет вы занимаете достойное место в ряду первых писателей России, — обратился к писателю-фронтовику Валерий Ганичев, — мастеров, художников великого слова русского, настоящих пастырей от поколения Великой Отечественной, патриархов русской литературы.


Повесть М.Алексеева "Через годы, через расстояния…" — удивительная история сердечной дружбы двух молодых людей, прошедшей через самые трудные испытания огнём и временем, рассказ о жестокой правде войны, которая ещё раз вернулась к Михаилу Алексееву через 60 лет в присланных Олей Кондрашенко фронтовых письмах будущего писателя, бережно ею сохранённых…


Только что завершена работа над этой повестью, но все знают, что Михаил Алексеев опять за рабочим столом, и мы очень ждём встречи с его новой повестью, которая называется "Оккупанты", о послевоенных событиях в Австрии…


Михаил Николаевич сражался под Сталинградом — в самой великой битве столетия, он сражался на Прохоровском поле — во второй битве столетия… И остался жив. Как Бог любит его. 11 мая русские писатели, в том числе, и М.Алексеев, были на приёме у Святейшего Патриарха… А через несколько дней Святейший спросил меня: "Как там наш сталинградец, Михаил Николаевич, я так полюбил его…". Это было сказано не всуе. Сказано с теплом и участием…".


"Мои дорогие, — обратился к собравшимся Михаил Алексеев, — в самом начале небольшой моей повести, которая вдруг подняла меня на такую высоту — награждения имперской премией, от такого слова даже дух захватывает, — мне кажется, я угадал, сказав, что куда бы ни увели меня новые пути-дороги, но Сталинград-то меня не отпустит, потому что он во мне, а я в нём. И так будет до конца дней моих. А когда я посетовал на свои ноги (вот и на сцену не могу подняться), дескать, почему они прихрамывают, то они так рассердились, так скрипнули… и я услышал: "И тебе не стыдно? Мы тебя проносили целых две войны и ещё 60 лет в придачу". Так что, простите ноги мои, вы честно исполнили и исполняете свой долг передо мной… Спасибо вам, мои друзья, мои коллеги, что пришли на этот праздник, прямо скажем, несколько для меня неожиданный. Выходили у меня большие романы, повести, а тут маленькая вещичка — и вы её заметили… К сожалению, не дождавшись всего одного месяца, ушла из жизни женщина, девушка моей юности Оля Кондрашенко, без которой эта книга никогда бы не вышла — шестьдесят лет она хранила письма, которые я присылал ей из Сталинграда, потом с Курской дуги, из-за Днепра, из Венгрии, Румынии, Австрии, Чехословакии… до самого последнего дня моего участия в Великой Отечественной войне… Да, есть женщины в наших и селеньях, и городах, и в весях… И останутся они моими "ивушками неплакучими"… до конца дней моих.


Спасибо тебе, Валерий (обращаясь в В.Ганичеву)! Как важно оказалось связать нас, русских писателей, узами нравственными, духовными с Православной Церковью… И вы видите, как здорово мы выиграли во всём…


Спасибо вам, дорогие друзья мои!.."




Так же тепло и сердечно, с чувством глубокой признательности за совершённый подвиг прошло награждение Героя Советского Союза, фронтового лётчика, а в мирное время испытателя туполевских самолётов дальней авиации И.Ведерникова — за написанную им повесть "Дневник лётчика".


Во время торжественной церемонии в зале царила радостная, праздничная, приподнятая атмосфера — высокие премии получали писатели, учёные, художники, тележурналисты… — замечательные русские люди, патриоты своей великой Родины — В.Потанин (Курган) С.Шуртаков, П.Палиевский, Ф.Кузнецов, протоиерей Андрей Логвинов (г.Кострома), А.Малиновский (Самара), М.Ганичева, С.Вьюгина, А.Стрижёв, Высокопреосвященный митрополит Одесский и Измаильский Агафангел (Украина), ответное слово владыки зачитал его представитель, наместник Свято-Успенского Патриаршего Одесского монастыря, проректор Одесской духовной семинарии архимандрит Алексий (Гроха), Г.Аксёнова, В.Волков и многие другие (полный список лауреатов опубликован в газете "Российский писатель" №2, 2005).


И всё было настолько солнечно, сердечно, тепло, что даже молодой телеоператор канала "Культура", ранее не баловавшего СП России своим вниманием, сказал хорошо и просто: "Какие здесь добрые, счастливые лица!"



СВЯТЕЙШИЙ ПАТРИАРХ ПОСЕТИЛ ЭКСПОЗИЦИИ СП РОССИИ


С 26 по 30 января в соответствии с программой проведения XIII Международных Рождественских образовательных чтений "Школа, семья, церковь — соработничество во имя жизни" в выставочном зале Гостиного Двора прошла третья Общецерковная выставка "Православная Русь", одной их важнейших составных частей которой в этом году стало проведение в её рамках Первой Всероссийской православной книжной выставки-ярмарки "Просвещение через книгу", где, наряду со светскими и православными издательствами, была развёрнута и книжная экспозиция Союза писателей России.


Работу выставок сопровождала обширная духовно-просветительская программа — конференции, круглые столы.


26 января участники торжественной церемонии открытия: Святейший Патриарх Московский и Всея Руси Алексий II, руководитель Отдела внешних церковных связей Московского Патриархата, митрополит Смоленский и Калининградский Кирилл, Управляющий Делами Московского Патриархата, митрополит Калужский и Боровский Климент, председатель Издательского Совета РПЦ, протоиерей Владимир Силовьев, министр культуры и массовых коммуникаций Российской Федерации А.С.Соколов, Председатель Союза писателей России В.Н.Ганичев и др. перед началом работы Церковно-общественной конференции "Воспитание во имя жизни: какая книга нужна России?" посетили экспозицию Союза писателей России (центральный план которой украшал большой цветной плакат с изображением памятной встречи в мае 2004 года Святейшего Патриарха Алексия II и митрополита Смоленского и Калининградского Кирилла с делегацией Союза писателей России, возглавляемой В.Ганичевым), где были представлены издания художественных произведений сотен писателей из различных уголков нашего Отечества, как маститых, общепризнанных классиков, так и талантливой молодёжи, книги по исторической, духовно-просветительской и образовательной тематикам, красочные альбомы по истории Отечества, раритетные издания. Валерий Ганичев рассказал гостям о последних книгах русских писателей, об участии СП России в подготовке приближающегося Всемирного Русского Народного Собора, представил серии книг "Памятники церковной письменности", "Славянский мiр", "Ближневосточная командировка", выпущенных издательством "Ихтиос"…


Перед открытием Церковно-общественной конференции "Воспитание во имя жизни: какая книга нужна России?" был совершён торжественный акт передачи участниками выставки: православными издательствами, издательствами "Росмен", "ОЛМА-Пресс", "Белый город", Федеральным агентством печати России, Союзом писателей России, — большой партии книг детям Беслана. Святейший Патриарх, благословив эту благотворительную акцию и выразив глубокую благодарность её участникам, сказал:


"Через наши сердца прошла боль Беслана. И поддержать детей — поддержать их не только материально, но поддержать их духовно, дав им духовную пищу, нравственные ориентиры, — наша важнейшая задача. И эта задача реально осуществляется, в том числе, и сегодняшней передачей духовной литературы для детей Беслана…" Со словами сердечной благодарности дар принял епископ Ставропольский и Владикавказский Феофан.


В работе открывшейся Конференции приняли участие Святейший Патриарх Московский и Всея Руси Алексий II, митрополит Смоленский и Калининградский Кирилл, министр культуры и массовых коммуникаций А.С.Соколов (ведущий конференции), Председатель Союза писателей России, док. истор. наук, профессор В.Н.Ганичев, Президент Международного благотворительного детского фонда А.А.Лиханов, кандидат философских наук, профессор МГУ и Московской Духовной академии и семинарии, диакон Андрей Кураев.


Конференция продолжила свою работу 27 января в конгресс-центре Торгово-Промышленной палаты Российской Федерации, где с докладами выступили — епископ Ставропольский и Владикавказский Феофан, старший вице-президент Торгово-Промышленной палаты РФ Б.Н.Пастухов, председатель Издательского Совета Русской Православной Церкви протоиерей Владимир Силовьев, заместитель председателя Комитета по информационной политике Государственной Думы РФ А.Н.Крутов, сопредседатель Союза писателей России, док. истор. наук. С.В.Перевезенцев, исполнительный директор Российского книжного союза Г.П.Рудаков и др.


29 января в ходе работы выставки состоялся круглый стол на тему: "Национальный праздник 4 ноября: историческая память об освобождении Москвы и России в 1612 г.". Дискуссия, возникшая между участниками круглого стола и гостями выставки носила яркий полемический характер.


С основным докладом по указанной теме выступил митрополит Смоленский и Калининградский Кирилл, с содокладами — заместитель главы Всемирного Русского Народного Собора, председатель СП России В.Н.Ганичев, председатель Комитета Государственной Думы РФ по труду и социальной политике А.К.Исаев, муфтий, руководитель аппарата Совета муфтиев России Х.А.Саубянов, раввин, председатель Конгресса еврейских религиозных организаций и объединений России З.Л.Коган, заместитель директора Института Российской истории РАН, док. истор. наук Н.М.Рогожин, сопредседатель СП России, доктор исторических наук, профессор С.В.Перевезенцев, канд. философ. наук, зам. председателя Императорского Православного Палестинского Общества Н.Н.Лисовой и др.


Надо сказать, все дни работы выставки книги, представленные на экспозиции СП России, пользовались большим вниманием её гостей и участников (в т.ч. священнослужителей из храмов, монастырей практически всех епархий Московского Патриархата).


И хотя продажи книг и журналов на стенде СП России не велось, никто не уходил обиженным, получая в подарок журналы СП — "Роман-журнал XXI век", "О Русская земля!", "Новая книга России", книги издательства "Ихтиос" — привлекающие внимание и людей светских, и православное священство, и даже детей (особенно журнал "О Русская земля!").


По итогам работы выставок Союз писателей России награждён Почётным дипломом Оргкомитета "За участие в третьей Общецерковной выставке "Православная Русь" и Первой Всероссийской православной книжной выставке-ярмарке "Просвещение через книгу" (председатель Оргкомитета, митрополит Смоленский и Калинин- градский Кирилл) и грамотой Издательского Совета Московского Патриархата "За особый вклад в духовно-просветительскую и издательскую деятельность Русской Православной Церкви и участие в проведении Первой Всероссийской православной выставки "Просвещение через книгу" и Церковно-общественной конференции "Воспитание во имя жизни: какая книга нужна России?" (Председатель Издательского Совета Русской Православной Церкви протоиерей Владимир Силовьев).


Хочется от всей души поздравить инициаторов и организаторов работы экспозиции СП России, участников конференций и круглых столов — сопредседателя СП России С.Перевезенцева, главного редактора журнала "О Русская земля!" М.Ганичеву, секретарей СП: главного редактора журнала "Новая книга России" С.Котькало, Ю.Лопусова, А.Дорина, члена Высшего творческого совета СП Н.Сергованцева, сотрудников аппарата СП И.Наумова, М.Зубавину, С.Вьюгину, С.Наумову, Д.Санкина.



«УШАКОВЦЫ» ПРИНИМАЮТ ЭСТАФЕТУ


2 февраля в Московском Доме Национальностей Правительства Москвы прошёл вечер, посвящённый 260-летию со дня рождения великого русского флотоводца, адмирала флота Российского, святого праведного воина Феодора Ушакова, решением Архиерейского Собора Русской Православной Церкви причисленного в октябре 2004 года к лику общецерковных святых.


Вечер вели писатели: руководитель литературной гостиной МДН Г. С. Гоц и заместитель Главы Всемирного Русского Народного Собора, Председатель Союза писателей России, доктор исторических наук В. Н. Ганичев — автор наиболее значительных исследований и художественно-документальных книг, посвящённых воинским подвигам и подвижническим трудам в служении Отечеству, милосердию и праведности, самоотверженному подвигу благотворительности выдающегося сына России, адмирала Ф.Ф.Ушакова.


На праздник в его честь в МДН собрались русские писатели, православное священство, высшее офицерство, адмиралитет Российского Флота, моряки-ветераны Великой Отечественной, юнги 41 года, и что особенно важно, молодые "ушаковцы" — кадеты, воспитанники Суворовского и Нахимовского училищ, у которых теперь появилась "своя" общественная организация, а именно — недавно учреждённый по инициативе Союза писателей России "Центр духовно-патриотического служения Отечеству имени святого праведного Феодора Ушакова".


"Военная история, патриотическое воспитание, воспитание духовное, воспитание душевное, — сказал В. Ганичев, — вот главные задачи Центра, уже имеющего свои филиалы в ряде регионов России, на Украине… В планах Центра проведение конференций, конкурсов на лучшие работы по исследованию и осмыслению жизненного пути выдающегося флотоводца и святого праведного воина Феодора Ушакова, поездки к его родным местам: в Мордовию — в д. Алексеевку, где, оставив воинскую службу, провёл свои последние годы прославленный адмирал, в Санаксарский монастырь, ставший местом его неустанных молитв и постов, где 15 октября 1817 г. он почил, и где в раке, выполненной в форме военного фрегата, хранятся его святые мощи; на Ярославщину, в сельцо Бурнаково, родину Ф.Ушакова, в находящуюся от него в трёх верстах д. Хопылёво, где в храме Богоявления-на-Острову был крещён будущий воин и святой… Ушаковцы — это юное племя созидателей и патриотов России. И мы очень рады, ребята, что сегодня вы вместе с нами присутствуете на этом празднике". И все, находящиеся в зале, абсолютно естественно воспринимали свершившееся чудо — по благословению святого праведного воина Феодора в одной точке пространства собрались, как звенья единой и неразрывной исторической цепи, преемственности в служении Отечеству — три поколения российских воинов.


С большой радостью была воспринята весть о скором выходе в серии "ЖЗЛ" книги В.Н.Ганичева "Адмирал Ушаков" — расширенной и дополненной (как написано в предисловии "исправлено автором и историей").


С нескрываемым интересом слушали все собравшиеся, а особенно молодые "ушаковцы", яркий и взволнованный рассказ Валерия Ганичева о жизненном пути великого русского флотоводца, — основоположника тактики маневренного ведения боя парусным флотом, сторонника суворовских принципов обучения и воспитания военных моряков, участника более 40 морских кампаний, не потерпевшего в них ни одного поражения (к тому же, враг не пленил ни одного "ушаковца"!), взявшего штурмом знаменитую крепость Корфу, искусного политика и дипломата, практически основателя православного греческого государства — Республики Семи Островов, — восстановившего там православный епископат; о влиянии на Ф.Ушакова его дяди, ныне преподобного Феодора Санаксарского (также причисленного к лику общецерковных святых определением Архирейского Собора РПЦ в октябре 2004 года), о его многолетней работе (при теснейшем взаимодействии с Саранской епархией) по сбору материалов для Синодальной комиссии по канонизации святых РПЦ, которая 20 ноября 2000 г., рассмотрев подвижнические труды в служении Отечеству и народу Божию, благочестивую жизнь, праведность, милосердие, благотворительность Фёдора Ушакова, приняла решение о причислении его к лику праведных местночтимых святых Саранской епархии и первом прославлении 5 августа 2001 г. праведного воина Феодора Ушакова, совершённом в Рождество-Богородичном Санаксарском монастыре архиепископом Саранским и Мордовским Варсонофием; о прошедшей 15 октября 2004 года на Ярославской земле (где родился выдающийся флотоводец) Божественной литургии, с посвящением памяти св. праведного Феодора Ушакова уже как общецерковного святого, совершённой архиепископом Ярославским и Ростовским Кириллом в Георгиевском храме г. Рыбинска; о принятии св. праведного воина Феодора всем православным миром, особенно морским воинством, о перенесении частиц его святых мощей на все флоты России…


"Это очень важно — сказал, завершая своё выступление В.Ганичев, — для российского флота, для нашего сегодняшнего дня, что в нашей истории есть выдающийся воин и высочайшего духа человек, который стал для всех нас святым, молитвенником за нашу землю… И я хочу ещё раз повторить слова, сказанные адмиралом Ф. Ушаковым в 1812 г., как напутствие тамбовскому ополчению, уходящему на битву с Наполеоном, и помещённые на иконе святого праведного воина Феодора Ушакова: "Не отчаивайтесь! Сии грозные бури обратятся к славе России". Эти слова в полной мере можно отнести и к России сегодняшней".


Глубокий анализ "ушаковского" времени сделал в своём докладе писатель, сопредседатель СП России, доктор исторических наук, первый заместитель главного редактора журнала "Роман-журнал XXI век" С.В.Перевезенцев, особо отметивший тот факт, что не только воинским, а именно своим духовным подвигом святой праведный воин Феодор Ушаков освещает для нас весь очень непростой для отечественной истории XVIII век:


"С одной стороны это время великих побед — Петра в Семилетней войне, "птенцов" Екатерины Великой. Российская империя распростёрла свои границы на юг, на запад (ранее расширение осуществлялось в восточном направлении), в состав России вошла Польша… Но в духовном отношении возникла мощная трещина в народном сознании. Правители России воспринимали Церковь как всего лишь один из не самых важных государственных институтов. Как известно, при Петре I было ликвидировано Патриаршество и введено Синодальное управление. А Святейший Синод был сведён до уровня одной из коллегий. Непрост XVIII век был ещё и тем, что отношение к вере у многих правителей было, мягко говоря, критическим. Этот духовный разрыв, когда народ России продолжает оставаться православным, а власти определяют своё отношение к вере исходя из соображений политических, для XVIII в. очень характерен. Святейший Синод даже возглавил движение, которое по сути своей было направлено на расканонизацию русских святых. Началось так называемое переосвидетельствование — сначала новых святых, потом старых… А при Екатерине начался отъём земель у Церкви. Количество монашествующих уменьшилось вдвое… То есть осуществлялось целенаправленное наступление на Святую Русь — на ту Русь, которая на протяжение столетий формировала нашу историю, духовную жизнь нашего народа…


Величие духовного и военного подвига адмирала Ушакова заключается в том, что в столь сложный для России исторический период он стал одним из тех великих людей нашего Отечества, которые освещали собой иной путь жизни нашего народа, той подавляющей его части, в котором вера не умерла… В это время подвижнически трудились Митрофаний Воронежский, Тихон Задонский, а Господь подарил России Серафима Саровского, Ксению Петербуржскую… В это время православная Россия обрела Феодора Санаксарского и Феодора Ушакова. Необходимо, даже чисто исторически, осознать значение, духовную суть обретения Феодора Ушакова, как святого. Дело в том, что Святая Русь на протяжении многих столетий, да и до сих пор, — это тот идеал, та цель, к которой на протяжении всей своей истории стремился русский народ. Но Святая Русь — это и реальность нашей истории, нашей жизни, небесный щит, укрывающий Россию от бед и невзгод. Святая Русь оберегала земное бытие русского народа… И то, что воинство духовное Святой Руси пополнилось великим адмиралом, святым праведным воином Феодором, — событие чрезвычайной важности… И в этом немалая заслуга Союза писателей России, лично Валерия Николаевича Ганичева…"


От имени ветеранов-моряков с выходом книги о прославленном адмирале В.Н.Ганичева поздравил бывший юнга, выпускник Соловецкой школы юнг, ныне капитан I ранга Т.С.Манаенков. Замечательное певческое искусство продемонстрировали народные артисты России, певцы В.Кобзев и Г.Каменный, исполнившие песни Великой Отечественной и русские романсы, а заслуженный артист России Л.Шумский прочитал отдельные главы из будущей книги. В заключение вечера всем ветеранам-морякам, юнгам 41-го года, и молодым "ушаковцам" были преподнесены иконки св. праведного воина Феодора Ушакова, освящённые на его мощах, и подарены книги В.Н.Ганичева "Адмирал Ушаков — флотоводец и святой".



МЕТАФИЗИКИ МАТЕРИАЛИЗОВАЛИСЬ


В конце уходящего 2004 года в Малом зале Центрального Дома литераторов состоялось открытое заседание Клуба метафизического реализма при ЦДЛ, президентом которого единогласно избран известный писатель-метафизик Юрий Мамлеев. Председателем творческого совета клуба стал прозаик Сергей Сибирцев, а в сам совет вошли такие авторы, как Анатолий Ким, Сергей Есин, Юрий Козлов, Николай Переяслов, Иван Панкеев, Сергей Шаргунов, Тимур Зульфикаров, Андрей Бычков, Ольга Славникова, Виктор Широков и Пётр Калитин... Работа оргсекретаря Клуба поручена молодому и энергичному прозаику метафизического направления Дмитрию Силкану, пресс-секретарские дела — Наталье Макеевой.


О том, что же, собственно говоря, представляет собой сам метафизический реализм, как раз и размышляли литераторы, собравшиеся на первое заседание Клуба.



НОВАЯ КНИГА АЛЕКСЕЯ ШОРОХОВА


2 февраля в Малом зале ЦДЛ под председательством известного прозаика и критика Игоря Блудилина прошло заседание клуба "Новая книга", посвящённое обсуждению поэтической книги Алексея Шорохова "Путь неисследимый".


Кажется, совсем недавно имя уроженца славных орловских земель Алексея Шорохова появилось на страницах сначала газеты "Российский писатель", потом "Дня литературы", "Литературной газеты"… Но всем почти сразу стало ясно, что в русскую литературу пришла яркая незаурядная личность — поэт и критик, автор замечательных стихов и многих статей, вызвавших широкую полемику в литературных кругах, писатель с чёткой гражданской позицией, глубинным православным мироощущением, со своей тяжёлой думой и острейшим чувством вины за всю дисгармонию окружающего мира…


Сердечные поздравления поэту от имени Председателя СП России В.Н.Ганичева передал секретарь СП А.Б.Дорин.


Со словом о творчестве Алексея выступили руководитель Московской писательской организации В.Гусев, поэт М.Крупин, главный редактор издательства "Православная педагогика" А.Бородина, прозаики П.Алёшкин и С.Сибирцев, поэт А.Дорин.


Яркую концертную программу представил поэт, композитор и исполнитель, автор известной песни "Русские идут!" А.Познахарев.



«МОСКОВСКИЙ ПАРНАС» НЕ ПОДКУЗЬМИЛ


Нет, пожалуй, ни одного московского (и не только) писателя, для которого эти слова не составляли бы вполне органичную часть его жизни, до минимума сокращая время поиска телефона затерявшегося в житейской либо иной суете товарища. Писательские телефонные справочники "МОСКОВСКИЙ ПАРНАС" уже несколько лет выполняют функцию спасательного круга.


А вот одноимённый альманах, выпускаемый неутомимым Леонидом Ханбековым, хоть и заявил себя сравнительно недавно, но уже успел потолкался в столичной литературной тусовке. И вот в канун Нового года Леонид Ханбеков в содружестве с не менее неутомимым Валентином Сорокиным и др., собрав за дружеским столом своих коллег, подвёл некоторые итоги и даже провёл свои первые награждения, причём достаточно оригинальные: отметив искромётную победу женского остроумия над мужским, наградил премией им. Козьмы Пруткова самоопыляющийся женский триумвират — "Союз поэтесс", на Пегасе которого лихо унеслись в 2005 год непобеждёнными три литамазонки — Ольга Дьякова, Елена Есина и Алла Мережко. От души поздравляем! Но пускаемся в погоню.



ЗА ДЕТСКИЕ ДУШИ В ОТВЕТЕ


20 января в СП России на учредительном писательском собрании было создано Товарищество детских и юношеских писателей России, в которое вошли старейший писатель России, историк В.Бахревский, прозаики А.Торопцев, Л.Сычева, А.Преображенский, И.Лангуева-Репьева, поэты В.Борисов и Е.Щепотьева, автор и исполнитель детских песен Н.Тимофеева, социолог и переводчица М.Герасимова, организаторы детского чтения: учитель столичной школы №1118 И.Семенова и профессор МГПУ И.Минералова, художник-иллюстратор детских книг С.Репьев, редактор отдела культуры "Учительской газеты" В.Боченков. В ближайших планах Товарищества — издание Интернет-журнала о детской литературе, открытие своего сайта в Интернете в портале "Хронос", учреждение Фонда детской литературы СП России, организация Всероссийского конкурса детской и юношеской литературы СП России, проведение творческих вечеров и концертов.

РЕКВИЕМ или ПРЕЛЮДИЯ? (Споры о «СЕРЕБРЯНОМ ВЕКЕ ПРОСТОНАРОДЬЯ»)



ЧИСТЫЕ СТРАНИЦЫ Последнее время я с растущим интересом внимаю множеству заслуженных "державников" и "либералов". Они несут в себе социалистический ген гуманности и бескомпромиссности, они вышли из той эпохи, где за слово платили во всех смыслах. Они, при всех своих "принципах", всё же помнят: главное — талант. Надеюсь, что на смену им не придут оголтелые роботы, давящие живое, заученно талдычащие о "рынке" или "Святой Руси" и не видящие дальше своего железного носа. Дай нам Бог — широты, потому что Россия — страна с большим народом и большой литературой.


Книга "Серебряный век простонародья" — что-то вроде хрестоматии. Эту книгу со столь изящным названием можно смело давать школьникам и студентам. Книга познавательная. Просветительская. К счастью, почти лишенная какой-либо однобокости, в которой было бы можно заподозрить автора.


Книга памяти и благодарности целому поколению мужиков-художников.


Автор практически устранен, давая простор Василию Шукшину, Николаю Рубцову, Константину Воробьеву, Василю Быкову, Сергею Залыгину, Виктору Астафьеву, Валентину Распутину… Тут и отрывки из их произведений, и честный рассказ об их судьбе, часто в изложении самих этих писателей, и диалоги с некоторыми из них. Но беседы, обстоятельные, неторопливые, плавные, по сути выливаются в монологи, в размышления о себе, о времени, о словесности, так что различима интонация каждого.


А там, где Владимир Бондаренко присутствует, он старается говорить не как умудренный дискурсом буквоед, но и не как митинговый трибун, а по-человечески. И такая человечья речь завоевывает и обезоруживает. Вот он вдруг заговорил про самого себя — чисто, исповедально, возвышаясь до традиции Аввакума: "Я однажды не так давно перенес бредовую страшную ночь, когда и подушка и одеяло казались колючими и режущими, когда постель представлялась режущей мясорубкой, когда все становилось чужим и пространство надвигалось на тебя, как тень ужаса".


Ощущение искренности, боли передалось и при чтении главы о Рубцове, где автор подробно, даже многословно, даже повторяясь, размышляет о гибели поэта от рук женщины. "Нисколько не оправдывая ее, думаю: а не окажись этой ведьмицы на нужном месте, кто бы оказался другой?" И дальше: "Два поэта редко уживаются вместе… Выход — разойтись, разбежаться, пока не грянула беда".


В книге есть жизненность. Чувство жизни. Грубоватое. Прозрачное. Это чувство было и есть у писателей, показанных в книге. Его не достает современной критике — химически-глянцевой и тухло-филологичной, а здесь всё естественно.


Всё натурально, как хлеб, как вода, как зимнее оконное небо и качание нагих ветвей. Чистые страницы.


Сергей ШАРГУНОВ



УЧИТЬСЯ У ДИНОЗАВРОВ В какой-то степени персонажи книги Владимира Бондаренко похожи на динозавров. Они не сумели ни удержать свой мир, ни повлиять и приспособиться к новому. Испугавшись постцензурной, глобалистской конкуренции, советские мэтры (за редким исключением) предпочли замкнуться в догматике своих старых мифов. В определенной степени и их сегодняшний шовинизм является тоской по тепличным советским условиям с их монополией на читателя.


В истории много примеров отвержения действительности, и ни один из них не дал стоящих результатов. Так, например, Оттоманская империя в 18-19 веках предпочитала ненавидеть Европу, вместо того, чтобы признать свое отставание и начать учиться. В результате такого сокрытия реальности в начале 20 века Империя перестала существовать, а ее территория была поделена между европейскими державами. Поэтому главная заслуга Ататюрка как раз и состоит в мужестве признать и понять свое поражение. Ушедшие от своих комплексов турки смогли научиться у своих бывших противников и в итоге сегодня являются одной из наиболее успешных европейских и мусульманских наций. Причем теперь роли поменялись: многие европейские нации пытаются затормозить вхождение Анкары в ЕС из страха перед турецким экономическим и политическим экспансионизмом.


Шовинизм также нельзя назвать полезным союзником. Александр Великий сумел завоевать Персию, с одной стороны, потому что столкнулся с расистским арийским государством, с другой, потому что предложил идею сотрудничества наций. В свою очередь, Гитлер повторил ошибку персов, не сумев отказаться от идеологических арийских пассажей в своей реальной политике. Вместо того, чтобы использовать интеллект евреев для построения и упрочения Третьего Рейха, он фактически отдал хорошо подготовленные и образованные кадры своим будущим противникам. Кроме того, Фюрер так и не сумел предложить справедливую идею национального сотрудничества для народов завоеванных территорий.


У победителей надо учиться. В этом плане в литературе безусловно равняться надо не на реликты прошлой эпохи, а на современную глобалистскую, выдерживающую конкуренцию на мировом рынке, литературу. Сегодня время принадлежит динамичным, свежим романам в стиле Коупленда и Крахта. Они показывают героев, в том числе из заштатной глубинки (Страна шампуня), которые борются и добиваются успеха в этом новом динамичном мире.


Научившись, мы сможем отвоевать собственную долю мирового литературного спроса. Отечественная эстрада уже демонстрирует нашу потенцию в других секторах искусства. В заштатном городишке Санта-Клара на Кубе знают "ТАТУ". В элитных клубах Лондона и Каракаса звучат танцевальные ремиксы на тему "Мальчик хочет в Тамбов".


Читать динозавров сегодня — не более эффективно и позитивно, чем участвовать в костюмированных балах. Их идеи устарели, так же, как и стиль, вкусы, жизненное дыхание. Тот мир, в котором они жили, ушел, те отношения, к которым они привыкли, не имеют ничего общего с ценностями нового более прогрессивного и конкурентного мира. Новый мир они не хотят, да и вряд ли способны принять. Поэтому они и не могут создать Гелиополис — произведение, отвечающее потребностям читателя, в том числе, и в отношении будущего.


Это не означает, что литературных советских динозавров необходимо выкидывать с парохода истории. По ряду причин. Во-первых, необходимо быть достаточно разумными и благородными, чтобы прервать порочный круг, когда каждое новое поколение отвергает прежнее. Стоит поучиться у мудрого Сталина: Вождь не позволил вынести труп Ленина из Мавзолея, хотя Владимир Ильич ему ой как много гадостей наделал. Иосиф Виссарионович справедливо полагал, что как он относится к своим предшественникам, так будут относиться и к нему. Хрущев не понял мудрый сталинский урок и оказался в конце жизни затравленным посмешищем. Во-вторых, иногда просто приятно бывает почитать или посмотреть "про динозавров". И, в-третьих, даже у динозавров всегда есть чему поучиться — например тому, как не повторить их участь.


Эрнест СУЛТАНОВ



ГОЛОГРАММА РУССКОГО ЛЕСА Литературу можно представлять по-разному. Можно — рядами книжных корешков на библиотечных полках. Можно — галереей писателей, создавших эти произведения. Можно — роем художественных образов, словно взлетающих со страниц при чтении. А можно — огромным лесом, где все существа: деревья и травы, птицы и насекомые, звери и прочая живность, — связаны в единое целое, дающее нам, людям, возможность жить, дышать, быть самими собой…


"Русский лес" Леонида Леонова с давних школьных лет — одно из любимых для меня произведений. Все мы выросли в лесу русской литературы. Все мы здесь свои, и потому слишком хорошо знаем, кто здесь чужие. Не знаем даже, а видим насквозь — ну, не должна здесь расти эта вот фига, скажем, пальма или секвойя, чье-то чужое место она занимает, каким-то другим кислородом (а может, и не кислородом вовсе) питает какие-то иные, нездешние существа и отравляет здешние. Климат, что ли, меняется? Глобальное потепление там или, напротив, "ядерная зима"? Или генетические мутации пошли, и не фига это вовсе, не пальма и не секвойя, а некий "экологический диверсант", призванный занять собой и тем самым уничтожить наш лес?


"Народ — не то, что он думает сам о себе, но то, что Бог думает о нем в вечности", — сказал как-то в духе Иван Ильин. Можем ли мы понять Его мысли — мы, созданные по Его образу и подобию; мы, через Адама и Еву некогда вкусившие от древа познания добра и зла в искушении стать как боги; мы, искупленные Господом нашим на Кресте Распятия, Кресте Животворящем? Можем — и нельзя отрицать этого. Понимаем ли? Нет, почти никогда, поскольку суть "рабы лукавы и ленивы", а потому в лукавости и лености своей привыкли повторять: "До Бога высоко, до царя далеко", хотя сами мы — и цари, и боги по природе своей.


Писатели — конечно, если это писатели, а не бизнесмены или политики от литературы, — всегда чувствуют соприкосновение свое со Словом, всегда суть воины своего народа и своего языка, всегда ведут смертную брань со зримыми и незримыми врагами. Это, продолжая образную аналогию, те самые деревья, без которых нет и не может быть никакого леса…


Владимир Бондаренко пишет именно об этих деревьях леса русской литературы, пристально вглядывается в их занесенные серебристыми снегами стволы и ветви, в разных сноровистых лесорубов, которые торопятся по зимнику выдать нужное число "кубов". Как писал армянский поэт Паруйр Севак: "И только когда дерево спилено, / мы видим его настоящий охват". "Серебряный век простонародья" — книга, при всей ее вроде бы легкости, глубинно трагическая…


На недавнем праздновании 250-летия Московского университета одной из реликвий стал единственный листок гербария, переживший пожар 1812 года. А еще говорят, на месте умерших или погибших деревьев долгое-долгое время остается некий их энергетический след, наподобие голограммы, с которой как бы сверяют свой рост новые, молодые деревца. Наверное, что-то подобное есть, должно быть, не может не быть и у леса в целом. "Серебряный век простонародья" дает не только модель голограммы русского литературного леса, но и уникальные, "гербарные" записи звуков этого леса — в беседах Владимира Бондаренко с героями его книги.


Кстати, Николай Бердяев, давший "серебряному веку" это имя (честь чего нередко приписывают Анне Ахматовой), несомненно, исходил в этом из античной мифологии с ее эпохами-"веками", сменяющими друг друга по нисходящей: "золотым", "серебряным", "медным" и "железным". И невольно сравнивал свой "серебряный" век, его "снежное вино" — с "золотым", пушкинским веком. Владимир Бондаренко далек от подобной культурологии. Иначе бы он не написал: "Если ХХ век начался изумительным исходом Серебряного века поэтической интеллигенции, то завершился он не менее изумительным Серебряным веком русского крестьянского простонародья". То есть никакого "Золотого века простонародья" эта концепция не предусматривает принципиально. Ни в прошлом, ни в будущем. "Скажем честно, не та у выходцев из народа была культура, слишком тонкий слой образованности, много зияющих пустот,.. но уровень духовной энергии, уровень художественного познания времени, уровень ответственности перед народом сравним с русской классической литературой девятнадцатого века".


В книге два раздела — условно говоря, прозаический и поэтический. Причем если прозаический, в свою очередь, соединяет в себе "окопную правду" и "деревенскую прозу", то поэтический посвящен исключительно "тихой лирике". Соответственно, в первом оказалось шестнадцать имен отечественных писателей (условно семь "окопников", девять "деревенщиков"), во втором — семь. Такие вот формальные, количественные пропорции образовались, которые, конечно же, ничего сами по себе не говорят о сути описываемых явлений. Но и не случайны они, эти пропорции.


Порог в 50% сельского населения Советский Союз перешагнул в 1962-м году, а Россия еще раньше — в 1956-м. Великая Отечественная, величайшая война в истории, которая началась почти сразу же после двух великих войн, мировой и гражданской, перевернувших всю Россию, не смогла сломить наше государство и общество, увенчалась Победой, а вот массовый исход русских от своей земли, в города — сломил. Да мало того сломил — выдернул с корнем так, что и не поймешь: где он теперь, русский народ? Избиратели, налогоплательщики, истцы и ответчики, — это всё понятно, конечно, но как целостная иерархически организованная система, как некое обладающее собственной волей и целями бытия сверхсущество, русский народ практически уничтожен, существует больше по инерции, и надежда на его возрождение исчезающе мала.


Владимир Бондаренко в своей книге свидетельствует об этом со всей определенностью. Никто из объектов его критического интереса — а выбраны действительно крупнейшие, знаковые имена отечественной прозы и поэзии — не знает и не хочет знать, куда мы идем. Сквозь любяще-выпуклую линзу взгляда Владимира Бондаренко эта особенность нашей литературы становится видной чрезвычайно отчетливо. Вершиной такого свидетельства, несомненно, стало выступление Юрия Бондарева на XIX Всесоюзной партийной конференции 1988 года: "Перестройка похожа на самолет, который поднялся в воздух, не имея четко выверенного курса и еще неизвестно, где он сядет". Согласитесь, что это именно свидетельство — трезвый, достаточно жёсткий, исполненный мудрости и здравого смысла взгляд на происходящее. Но — не пророчество о будущем. Пафос "серебряного века" нашей простонародной литературы — страдательный, а не повелительный, свидетельский, а не пророческий, охранительный, а не победительный. За одним-единственным, и весьма показательным, исключением — Владимир Богомолов, кадровый офицер, воин до мозга костей, в своем "Моменте истины" пропел песню именно Победе.


Однако в целом этот новый, простонародный и на деле сословный мотив звучит у Владимира Бондаренко даже более убедительно, чем предыдущий, поколенческий ("Серебряный век простонародья" вышел в том же издательстве ИТРК и оформлен почти так же, как вызвавшие литературный скандал "Дети 1937 года", составляя с ними своего рода двухтомник — портретно-очерковую мини-энциклопедию русской литературы конца ХХ — начала XXI века). "Окопная" и "деревенская" правда, при всей их близости и родственности подавляющему большинству наших соотечественников, — всё же не истина в ее полноте. Это правда земли и человека-труженика на ней, для которого окопы и траншеи — не более чем военная метафора пашни, только сеется и убирается здесь не хлеб, а смерть… Война для крестьянина — зло безусловное, разрывающее привычные циклы его жизни. И "бегство в город" — такое же, по сути, зло, такая же гибель привычного мира, объяснить которую какими-либо естественными, понятными причинами невозможно. Здесь в дело вступает некая, современным языком говоря, "инфернальщина", то самое незримое и необоримое зло, которое торжествует и будет торжествовать в мире вовсе не до победы коммунизма, пусть даже в одной, отдельно взятой стране, а до самого Страшного Суда.


Владимир Бондаренко, в целом солидаризуясь с этой не-воинской, труженической сословной позицией, напрямую связывает Победу в Великой Отечественной с гибелью русской деревни: "Потери при достижении этой Победы были таковы, что дальнейшую трагическую участь русской деревни можно было предвидеть… В своей родной стране этот победитель всесильного врага оказался начисто проигравшей стороной. Доказательство тому налицо — почти уничтоженная старая русская деревня… Ничего не осталось" (из очерка "Курский шлемоносец Евгений Носов"). Впрочем, возможные ответы на естественный с этих позиций вопрос "Кто виноват?" приводятся в диапазоне от Василя Быкова до Юрия Бондарева, в спектре от "ультранационал-демократического" до "почти красного", заодно являясь и скрытой формой ответа на вопрос "Что делать?" — да вернуть страну в какое-нибудь из должных состояний: хоть советское, хоть имперское, хоть керенское, хоть национальное!


Так что понятно, почему для автора оказалось невозможным развести "окопную правду" и "деревенскую прозу" совсем по разным разделам. Да и невозможно это сделать, например, касаясь творчества того же Виктора Астафьева? "В прозе второй половины ХХ века мало найдется художественных творений, столь последовательно защищающих и русскую землю, и русский народ, как это делает Виктор Астафьев в "Последнем поклоне" и в "Царь-рыбе"… Он даже по поводу "Живи и помни" Валентина Распутина говорил, что фронтовик такого бы написать не смог. Простить дезертира или даже попробовать понять дезертира фронтовик не захотел бы" (из очерка "Последний поклон Астафьеву").


Зато в поэтическом разделе "Серебряного века простонародья" никакой двойственности-раздвоения нет, некогда открытая и выращенная Вадимом Кожиновым "тихая лирика" царит в чистом виде (разве что причисление к этой плеяде Николая Тряпкина и Глеба Горбовского — определенная новация автора). И, опять же, спектр политических предпочтений здесь оказывается чрезвычайно широк: от "почти белого" Станислава Куняева до "почти красного" Владимира Соколова. Не в них, в предпочтениях этих, дело — тем более, когда речь идет о поэзии. Всё же поэты куда чувствительнее собственно к словам, к языковой стихии, нежели прозаики. Поэзия всегда — нерв своей эпохи. В 1971 году, почти одновременно, погибли и упомянутый выше армянский поэт Паруйр Севак, и русский поэт Николай Рубцов. "Николай Рубцов естественен в русской классической поэзии. Он должен был появиться после почти полувековой пустоты в отечественной словесности… Совершенная и простая, напевная форма его стихов созвучна русской душе. Поэтому после Есенина он стал вторым в столетии таким же народным поэтом" (из очерка "Неожиданное чудо Рубцова").


Впервые названные Рубцовым в "Видениях на холме" "иных веков татары и монголы" — начинают инфернальный ряд врагов России, который пытались обозначить авторы "окопной" и "деревенской" прозы, который сегодня стал достоянием "полемики журнальной" и газетной — вполне соответствуя модели Евгения Боратынского…


Кстати, после пушкинского "Современника", некрасовских "Отечественных записок" и "Нового мира" времен Александра Твардовского, "Наш современник" Станислава Куняева является всего лишь четвертым журналом, который превратился в общественно-политическое явление под руководством поэта. Порой кажется даже, что "подаренная" Куняеву Борисом Слуцким строка "Добро должно быть с кулаками", надолго ставшая своеобразной "визитной карточкой" поэта, что называется, имела двойное дно. "Кулаки" — это ведь не только сжатые для удара кисти, "кулаками" называли в пореформенной русской деревне разбогатевших крестьян. Словом, "добро должно быть с кулаками и не должно быть с бедняками…"


"Конечно, глубоко русскому, глубинно русскому поэту Станиславу Куняеву были по-человечески ближе и Николай Рубцов, и Владимир Соколов, и Анатолий Передреев. Он очень быстро устал от изощренной атмосферы Слуцкого, Межирова и Самойлова. Он примкнул к "тихим лирикам", скорее, как русский поэт, как боец, как соратник, как друг, как ценитель национальной русской поэзии, но я уверен, что рубцовское блаженное состояние… вряд ли его посещало — "тихая моя родина…" или "матушка возьмет ведро, молча принесет воды…" Не куняевское это состояние" (из очерка "Победитель огня").


Впрочем, о каждом из двадцати трех писателей, ставших героями книги Владимира Бондаренко, можно написать не одну и не две книги. Многие из них уже написаны, многие еще будут написаны. Но всё же, кажется мне, "Серебряный век простонародья" — это своеобразный реквием уходящей эпохе, где Владимир Бондаренко как бы прощается со своим временем. "Ощущение такое, что неумолимый и жесткий, трагический и великий ХХ век зовет за собой всех своих свидетелей и сотворителей. На наших глазах, в самом прямом смысле, уходит, ускользает минувшая эпоха… Еще немного — и мы уже окончательно будем жить в ином, чуждом для нас мире с иными законами, иной моралью, иной литературой. И переделывать этот мир будут уже совсем другие люди, движения, союзы" (из очерка "Последний поклон Астафьеву").


Интересно только увидеть, будут ли сверяться (и если будут, то каким образом) эти новые литературные силы в неизбежном росте своем с голограммой "Серебряного века простонародья"?


Владимир ВИННИКОВ

Илья Кириллов ВЕЧНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ (О новом романе Юрия БОНДАРЕВА)



Рецензировать новый роман Юрия Бондарева приходится "с оглядкой на будущее". Опубликованный полгода назад, он не вызвал ни восхищенных, ни возмущенных откликов.


Такая участь романа может быть справедлива в том смысле, что Бондарев давно уже живет и пишет "для вечности". Но возникнет ли она, эта "вечность" — интерес читателей будущих поколений и литературоведов? Не станем забегать вперед, делать предположения. Поклонимся нелюбимому Набокову за слова единственно точные, отменяющие необязательные объяснения: "Однажды увиденное не может быть возвращено в хаос никогда".


Объяснимо и совершенно неинтересно молчание вокруг романа со стороны либералов, которых пугает уже тот факт, что произведение вышло в свет в консервативном журнале.


Объяснимо молчание той ветви нашей литературы, которую принято называть консервативной, патриотической. Оно любопытно постольку, поскольку показательно для понимания новой книги. Роман "Без милосердия" — трудная, неудобная книга для русского патриотического познания, каким оно сложилось в последние десятилетия. И дело не в том, что образ России, в особенности нашей нынешней столицы, представлен здесь совсем не в розовом свете. Конечно, в очернительстве Бондарева не упрекнешь. Но уж лучше бы она была бы очернительной, книга прославленного писателя! Нет, все серьезнее, глубже. Дело в том, что в новом романе восьмидесятилетний автор отказывается от того круга художественных и мировоззренческих ощущений, которые сложились под воздействием социальной прозы, всегда безраздельно главенствовавшей в отечественной литературе.


Конечно, острая социальность русской литературы естественна в силу тех бесчисленных болевых явлений, которые существуют у нас. Больной обыкновенно только о своей болезни и говорит, и, во всяком случае, только в борьбе с нею и черпает силы к существованию, исполненному аскетизма, строгости, нравственной высоты. Но оборотную сторону имеет всякое явление, и вырождение русской литературы не в последнюю очередь объясняется ее отказом говорить и думать о чем бы то ни было "постороннем", не служащим общественным идеалам. Ныне у нас господствуют сугубо внутренние темы и образы, едва ли не от каждого сочинения, даже талантливого, веет глухим провинциализмом, совершенной неспособностью выйти из круга узкожитейских забот и упований.


Насколько необычно в этой атмосфере новое произведение Ю.Бондарева, видно уже в самых начальных звеньях сюжета. Он может смутить своей неестественностью, или, скажем так, нетипичностью, потому что совершенно нетипичен для нашего времени главный герой романа. Его зовут Дмитрий, он приезжает к тетке в Москву, отработав несколько лет в Сибири в геологоразведочной партии. На работу в тайгу он устроился, чтобы узнать жизнь, сильные страсти, исключительные судьбы. Там оформился его твердый, цельный характер. Там, в шуме и ярости, тишине и спорах, умиротворении и отчаянии, в нем проснулся драматургический талант. Среди столичной бесцельной суеты и слабоволия он неожиданно быстро делает первые значительные успехи: знаменитый режиссер ставит на сцене модного театра его честную наивную пьесу. Двадцатисемилетнего драматурга, отмеченного едва ли не героической биографией, радушно принимает московская тусовка. Она нуждается в его силе, свежести, его пытаются втянуть в клановые игры, научить жить, обещая взамен деньги и славу. Но он ощетинивался против этой столичной среды: вежливой и лживой, мягкой и плотоядной.


Его опять же не отвергают, но перестают придавать ему значение, его идеям, взглядам, возвращаются к привычному многолетнему укладу. Он не чувствовал такого одиночества бессонными ночами среди тайги, слушая храп соседа-уголовника в палатке и звериный вой в стороне. И чем острее чувство одиночества в этой пестрой, многомиллионной пустыне, тем желаннее любовь, в которой он нашел бы отзвук своей судьбы, своей души, сильной, но неопытной. Дмитрий начинает придумывать себе образ той, которая смогла бы полюбить его и понять. Верит, что она есть где-то в этом мире, потому что в этом мире есть он.


"— Простите, девушка, ведь я вас знаю, — сказал он, пропадая от собственной решимости. — Вы ведь родная сестра Анны Карениной! — И, увидев, как изумленно вскинулись ее брови, как плеснулся испуг, затем смех в ее черных глазах, он тотчас добавил с утвердительной шутливостью: — Да, конечно, если я не ошибся, то вы — двоюродная сестра.


Она ответила быстро, насмешливо:


— А вы, пожалуй, сам Базаров и приезжали к нам в гости со своей женой-красавицей. Вон в тот дворец. — Она показала на дом с колоннами. Это было давно. В девятнадцатом веке ... ".


Таковы первые строки романа. Вас повергает в оторопь, что на московской улице конца девяностых двадцатисемилетний парень обращается к молодой женщине в такой манере? Что же, я не знаю, как возразить на упреки, что живую современную речь автор подменяет воссозданной речью молодежи пятидесятых, что язык сам по себе изменился, но еще более изменилось сознание в силу всеобщей вульгаризации... Искусственный язык героев — основной порок последних произведений писателя. При ином положении вещей они, разумеется, выиграли бы, по крайней мере, в глазах читателей.


Да, в глазах читателей… Всё, что кажется важным с человеческой точки зрения, так ли уж это важно для искусства? Ведь слова — всего лишь изменчивая оболочка человеческих поступков, в то время как характеры, страсти, пороки, добродетели остаются почти неизменными. Не в этом ли секрет многовекового интереса к огромным образам Шекспира, облеченным, казалось бы, в искусственную словесную оболочку.


За словами Дмитрия, помимо нарочитой вычурности, — страстное желание облагородить мир, в котором он отыскал ее, поднятые вместе с нею до ясности и величия классических образов. Мир сегодняшний, до боли знакомый, никуда не уйдет, он окружает героев, и столкновение не заставит себя ждать. И тогда выяснится — уже через поступки, а не через слова, — что автор, мало осведомленный в изысках современного жаргона, прекрасно знает отношения в современном обществе.


Дмитрий провожает Марину. В ее роскошной квартире их встречает молодой человек, сухо представляется: "Виталий". Это дальний родственник Марины. Родители, уехав за границу, наняли его для Марины в качестве охранника. С каждой минутой настроение Виталия становится всё более враждебным. Позднее выяснится, что Виталий питает болезненную страсть к своей родственнице. Страдает от запретной любви, мучительно ревнует, приход молодого человека повергает его в истерику. Применить силу не может, у гостя слишком внушительная внешность, и ограничивается словесными оскорблениями. Дмитрий отвечает — коротко и достойно. Марина сгорает от стыда и восхищения. Оба понимают, что влюблены...


Таковая главная сюжетная линия, которой, конечно же, его содержание не исчерпывается. При желании можно отыскать здесь страницы, позволяющие сделать какие угодно выводы, в том числе те, которые скроют сущность книги. У нас противоположная задача.


Даже беглого взгляда достаточно, чтобы почувствовать глубокие изменения, произошедшие в творческом сознании писателя. В чем они и где их истоки?


Как личность и как писатель Бондарев сформировался в эпоху соцреализма. В случае Ю.Бондарева это метод далеко не канонический. Его проза постоянно переливается за тесные рамки идеологии и поэтики соцреализма, вмещая в себя многочисленные поиски и влияния. Тогда, в силу слишком унифицирующих законов, творческая сущность художника — я имею ввиду в данном случае не только Ю.Бондарева, но некий собирательный образ — очень долго не могла определиться вполне. Надо сказать, и самая реальность жизни мало способствовала определению этой сущности. В восьмидесятые-девяностые всё изменилось. Уход в себя; социальная критика; нарочитая религиозность — за всем этим внешним различием общим было у авторов подспудное или явное разочарование в человеческой природе как таковой.


Масштаб веры, однако, тождественен масштабу личности. Слабым писательским душам легко разувериться в человеке, особенно в советском человеке, ибо у них к тому времени накопилось множество оснований разувериться в самих себе.


Незаурядное дарование, мощный интеллект и тонкий вкус, головокружительная карьера — человеческая природа слишком щедро воплотилась в Бондареве, чтобы он мог принизить ее в угоду наступившему обмельчанию, как неудачник Астафьев. В этом глубинная связь Бондарева с соцреализмом, который в высшем смысле, очищенном от поверхностных идеологических наслоений, всегда питался гуманистическим мировоззрением. (Человек — это звучит гордо.)


Но даже Бондареву не может внушить оптимизм зрелище, которое представляют ныне наши "советские люди", выросшие советские дети. Писатель уходит от социальной, узко-национальной проблематики (она присутствует лишь как обильный фон), сущностью нового произведения устремляется на простор общечеловеческих тем, где его вера в человека вновь обретает силу. На первый план выходит любовь, сильные страсти — они призваны подтвердить не мелочную, низкую, но величественную природу человека.


В этих поисках важнейшая роль отведена молодости. Даже не в смысле возраста героев — молодость присутствует на страницах произведения как самостоятельная великая ценность. Сколько восхитительных слов находит для нее писатель! Восхищение это предметное, зримое: восхищение чистотой юных лиц и блеском глаз, пластикой молодого тела и физической силой. Захватывающие описания женского тела мы находим в отечественной литературе у М.Шолохова, М.Варфоломеева, Ив. Бунина. Но всюду подобные описания лишь инструмент, чтобы показать мощь эротического воздействия. В романе Ю.Бондарева человеческое тело — мужское и женское — оказывается ценностью даже вне связи с эротикой, как воплощение потенциальных возможностей эстетических и духовных. Он словно бы напоминает нам античную истину: "В здоровом теле — здоровый дух".


Другое важное обстоятельство: изображая горестную действительность, Ю.Бондарев вместе с тем не избегает писать красоту, совершенство материального мира. Материальную культуру он чувствует прекрасно, и всякий раз находит для нее новые сочувственные слова, свежие краски. Все-таки не случайно в первых строках романа возникают образы из русской литературы девятнадцатого века, обратим внимание, что принадлежат они толстовско-тургеневской ветви, т.е. аристократической.


Но, конечно, все это по-настоящему оживляет и одухотворяет любовь, охватившая Марину и Дмитрия как пламя. Им кажется, они, как две половинки разъятого когда-то единства в платоновском мифе нашли друг друга в бесконечности пространства и времени и со всей страстью устремились навстречу друг другу. Писатель не скрывает также, как яростна, нежна, прекрасна в этой любви плотская составляющая.


Исход любви безоглядной, презревшей рамки и угрозы окружающего мира, предопределен, и близкая трагедия, как всякое искупление, бросает на эту любовь благородный, величественный отблеск.


Вероятно, в этом и состоял замысел автора, безусловно, крайне честолюбивый, написать пир духа и плоти, где соединились бы страсть, чувственность, верность, бесстрашие, жертвенность — все самые сильные стороны человеческой натуры. И я не могу сказать, что замысел не удался. Во всяком случае, высокий гуманизм в романе подтверждается, человек на его страницах действительно звучит гордо.


Таков очевидный, прочитываемый слой романа, а всякая талантливая книга несет в себе еще нечто невысказанное, что не отображается на страницах и не может быть отображено. Редкая черта в этом смысле присуща произведению Ю.Бондарева — подлинное, чистейшее бескорыстие... Разумеется, речь не идет о какой-то личной корысти. Магистральная русская литература и личная выгода — две вещи несовместные. Корректнее и точнее, вероятно, говорить не о корысти, а о идеологической либо общественной целесообразности как основном мотиве творчества того или иного художника.


Она чувствуется в крупнейшем произведении последних лет повести В.Распутина "Дочь Ивана, мать Ивана". При всем бесстрашии ее ни на минуту не исчезает ощущение, когда читаешь, будто в глубине страниц таится какой-то компромисс писателя с самим собой, сдерживающий его творческую волю.


"Господин Гексоген" А.Проханова: злой блеск, исключительная одаренность. Но внутренняя свобода произведения самым строгим образом ограничена неизбывной социальной тревогой.


Это и есть следствия социальности. Но иногда мысли о земном насущном отступают на второй, третий план, и человек остается один на один с вопросами, которые коллективно, общественно невозможно даже обсуждать. Любовь, смерть, смысл или бессмыслица личного существования не отменит ни одно социальное устройство, ни самое порочное, ни самое совершенное. Потому прикосновение художника к подобной реальности исключает какие бы то ни было апелляции к социальным аспектам.


Мало кому удавалось в литературе отразить — хотя бы интонационно — эту реальность, даже великим. Ни Достоевскому, ни Толстому, ни Гоголю. Они и у гробового входа оставались борцами, уповавшими на те или иные социальные либо религиозные системы. А этот отблеск иного лежит на последних статьях и строфах Блока, на предсмертной лирике Сергей Есенина. Он, безусловно, есть у Лермонтова, небрежно, порой безобразно писавшего гордого гениального мальчика, не пожелавшего вступить во "взрослую жизнь". Он есть в последних вещах Тургенева. Еще — неожиданно — у Шолохова, через "половодье чувств" "Тихого Дона", через социальную ангажированность "Поднятой целины", через клевету, через мировую славу пришедшего к "Судьбе человека" и главам из романа "Они сражались за Родину". Ю.Бондарев, всю жизнь поклонявшийся Шолохову и мечтавший о своем "Тихом Доне", неожиданно сближается с Шолоховым в поздней прозе.


Подчеркну во избежание недоразумений: писатель не замкнулся в себе, не оторвался от грешной действительности. То удивительное настроение, которое проступает в надтекстовом пространстве романа и о котором я пытался говорить выше, особенно ушло потому, что тяжесть обыденности в романе не отринута, во многом это даже злободневная книга. Но каким-то шестым чувством, какой-то непостижимой прирожденной религиозностью писатель поднимается над всем этим.


Между тем роман этот — явный противовес тому поголовному "воцерковлению", которое проявилось у нас в результате ломки социальных формаций, особенно среди интеллигенции, многие представители которой в одночасье сменили партийный билет на молитвослов. Самое страшное, что они искренни и тогда, и сейчас... Ю.Бондарев один из немногих, кто, не смалодушничав, остается светским художником, без всякой полемической заостренности, просто другим. Шире, в пространстве мировой культуры, роман вольно или невольно вливается в то ее русло, которое, не противореча иудео-христианской традиции, по своему мироощущению существенно расходится с нею. Это также объясняет недоуменное молчание вокруг новой книги. Молчание не отменяет, однако, ее присутствия среди нас.

Николай Голиков КОЛОБОК



Наверное, эта небольшая поэма, написанная — страшно сказать! — двадцать лет назад, должна была стать в своем роде "классикой жанра". Но, нигде, по сути, не опубликованная (кировский, он же вятский, альманах "Авангард" №3 за 1987 год, вышедший в "самиздате" тиражом 20 экземпляров, и несколько десятков или даже сотен списков от руки и на пишмашинках, разумеется, не в счет), она так и оставалась все эти годы "вещью в себе", абсолютно не влияя на литературный процесс.


Вообще, что бы ни говорилось о расцвете или, напротив, о застое отечественной культуры 80-х годов, подобные разговоры, на мой взгляд, будут бессмысленными без учета главного обстоятельства, о котором сказал еще Ю.Андропов в 1983 году: "Мы не знаем общества, в котором живём". У того образа СССР, который всячески рисовала, лепила, изображала перед советскими гражданами официальная пропаганда, не то чтобы не было ничего общего с реальностью — общего-то как раз было немало — но у бредового состояния сознания, онейроида, тоже существует множество "точек опоры" на абсолютно бесспорные факты. И когда, скажем, сегодня С.Кара-Мурза изумляется полной "потере разума" у российской интеллигенции, особенно гуманитарной, фиксируя полное неумение и нежелание вполне образованных людей мыслить логически связно, он просто забывает, что в таком состоянии онейроида большинство представителей оной интеллигенции пребывало на протяжении всей своей социальной жизни — только сегодня "коммунистический" (специально здесь подчеркну — не коммунистический, а "коммунистический") онейроид сменился в их устах онейроидом либерально-рыночным. И если произнесение бредовых заклинаний из соответствующего краткого лексикона почему-то не приносит социальных дивидендов нужного объема и качества — значит, нужно повторять их еще исступленнее, изощреннее и чаще: тогда тебя обязаны заметить и вознаградить, — ведь так было всегда. На их памяти. И по-другому быть просто не может.


Иными словами, и "коммунистический", и либерально-рыночный онейроид — это не болезнь в узкомедицинском смысле, а, скорее, привычная модель, матрица социального поведения нашей интеллигенции, прежде всего гуманитарной, и без того живущей в мире образов, символов, мифов. Телевидение, кстати, весьма способствует его поддержанию и развитию — особенно цветное, особенно видеоклипы: полный бред! А ведь "ящик" регулярно смотрит 95% населения РФ. Такой вот всем привычный, родной даже, а для многих ставший почти собственной сущностью ежевечерний онейроид с доставкой на дом...


Кстати, человеки с онейроидными комплексами весьма агрессивно реагируют на любые попытки разрушить их бредовый мир. Такую цензуру в ответ устраивают — куда там советскому Главлиту и рыночному "Формату", вместе взятым! Онейроид первичен, цензура вторична! Беда лишь в том, что при смене онейроидных парадигм, в результате настоящего публикаторского "цунами" эмигрантской и переводной литературы конца 80-х—начала 90-х годов оказался напрочь срезан целый пласт отечественной культуры. Не буду здесь перечислять имена: не все умерли, но все изменились, — скажу лишь, что Николай Голиков из их числа. А его поэма "Колобок" сегодня, то ли с опозданием на 20 лет, то ли, напротив, как нельзя вовремя — подтверждает, что рукописи не горят. А такого качества — даже не слишком и тлеют.


Разумеется, можно обратить внимание и на блестящую до афористичности авторскую работу со словом: "по том переварены восемь доз пассоса манны и кафка ремарок", рукопись "не может и быть напечатана", "чутьсветработницы", "не задевать великих имен с позиций неупоминанья", "мэтр водоросль в океане подобного рода фраз", "мемориальный комплекс на восемьсот свиноматок" и тому подобное; можно — на одно из лучших, по-моему, в русской литературе художественное описание delirium tremens (она же — белая горячка, она же — "белочка"), а также на принципиальное использование диссонансных и неравносложных — больше даже графических, чем звуковых — рифм. Разумеется, можно восхититься умением Николая Голикова постоянно, чуть ли не в каждой строке, прошивать, сшивать свой текст аллюзиями, аллитерациями, перекличками образов, двойными смысловыми связями (например: "когда он рождался в далеком совхозе по слухам уже отцвела кукуруза...", здесь фраза "когда он рождался в далеком совхозе..." накладывается на фразу "в далеком совхозе по слухам уже отцвела кукуруза..." и т.д.) — умением, свойственным лишь истинному поэту, причем голиковская вязь, хотя и совершенно нетрадиционна для русской поэзии, однако вполне органична и читается всё же не как перевод с иностранного или из Бродского; и это, если угодно, вполне способно положить начало новой ветви на древе отечественного стихосложения. Разумеется, можно поискать и легко найти прототипы мэтра, чекушкиной, репы и тиберия в кировском литбомонде эпохи "позднего застоя".


Но всё же "Колобок" интересен и — повторюсь — даже классичен (классика модернизма существует наряду с классикой реализма) не только и не столько поэтому. Он — своего рода энциклопедия советской провинции, провинции административной и уже потому провинции культурной. В том самом смысле, в котором пушкинского "Онегина" назвали энциклопедией русской жизни — разумеется, безотносительно к каким-либо иным сравнениям. И тех же качановых с мэтрами можно было найти в любом областном или республиканском центре СССР. Кирову (он же Вятка, он же Хлынов) 80-х годов ХХ века в этом отношении повезло несказанно — так не везло ни Киеву, ни Воронежу, ни Кишиневу, ни Одессе, ни Красноярску, ни Новосибирску, ни Владивостоку, хотя и в этих городах, и в других — практически везде — в то время возникали "неформальные" литературные объединения. Но, пожалуй, нигде больше такого количества талантливых единомышленников, как в кировском "Верлибре" и вокруг него, не сошлось в почти классицистическом единстве места, времени и действия. Опять же, не буду здесь перечислять имена, — скажу лишь, что, например, Светлана Сырнева тоже из их числа. И в результате, согласно всем законам диалектики, количество перешло в новое качество — осознания своей, а значит и общенародной, а значит и общемировой, ситуации. Ведь человек создан по образу и подобию Божию, то есть несет в себе возможность и вездесущности, и всеведения, и всемогущества.


Николай Голиков всё-таки выскочил из общего онейроида. Ушёл от него, как колобок, и покатился дальше — в конце концов, дело и закончится, наверное, как в народной сказке, но пока автор, слава Богу, остается вполне адекватен даже самым бредовым реалиям современного бытия, причем не только изнутри (целый месяц, проведенный взаперти в "осажденной" редакции, наверное, чего-то да стоит), а как бы и сверху. Продолжает распевать свои несуразные вроде бы песенки, сидя уже на самом носу у рыжей лисички-сестрички, неуловимо напоминающей то ли Чубайса, то ли еще кого. Так и хочется крикнуть: "Беги, колобок, беги!" — но разве сказке конец? Итак, "когда он рождался в далеком совхозе по слухам уже отцвела кукуруза..."


Владимир ВИННИКОВ



1.


когда он рождался в далеком совхозе по слухам уже отцвела кукуруза


отцвел солнцедар и выдался вермут для первого раза


выдалась дивная катя для первого акта в сцене отцовского гнева


потом отцвела восьмилетняя школа и выдалась лошадь в люди везти качанова


я видел как он очумевши от шума тугоухо стоял у асфальта


с принципиально провинциальным акцентом во рту и окурком сгоревшим до фильтра


нежный пушок подбородка а ниже кашне и похоже на кеды


номерок телефона в кармане трояк на мирские расходы


я видел как адики города ему преподали гармонию и красоту


месячный проездной билет учащегося пту


недельные щи в забегаловке возле общаги


резвые вылазки из ресторана в трусы безотказной подруги


публика дремлет а кадры мелькают раскручивая спираль


качанов фрезеровщик с четвертым разрядом метит на главную роль


делит не жалуясь ложе и жалованье с женщиной древнейшего из ремесел


покупает торшер шифонеры кооператив вешалку несколько кресел


диван а мама в совхозе за гранью безумия мир покидает пресытившись уксусом


шкап а папашка является сыну по почве якшания с градусом


телевизор а фрезеровщиком больше не может рвется на север в матросы


на юг в музыканты на запад в торговцы обратно назад в лоботрясы


в среде объяснительных и протоколов зачат поэтический дар


сначала коряво извечная тема истертая ныне до дыр


парадная форма сонета надета и в самую пору почти без примерок


по том переварены восемь доз пассоса манны и кафка ремарок


усвоение оксюморона аллюзии ямба диктую яшка маруся бориска потока сознания


торжественный вклад в ундервудостроение


наконец декламация цикла эклог коллегам по разливухе на сквозняке


пересылка дебюта в большую газету в увесисто мятом конвертике


текст рецензии цитирую по материалам архива почтенного мэтра


ув тов вяч качанов здравствуйте доброе утро


подборка стихотворений добросовестно мною прочитана


недурно но ряд объективных причин не может и быть напечатана


с уважением зав лит отделом и далее в смысле совета


учение у мастеров ежедневного слова по месту прописки или работы



2.


спрятавшись в заросли лотоса или бамбука на скудном татами


средний японец посредством зеленого чая плюет на пространство и время


хотя несомненно традиция эта уйдет к своему концу


с первой закупкой японией пачки цейлонского чая грузинского образца


однако до токио далековато казбек твою фудзияму


и где мы гурманы когда завывает зима


не наши ли чайнички свищут по блочным квартирам и злачным местам


на байховых черных дудудочках номер четыреста


эх в наше время на нашем пространстве по средствам ну плюнуть на этикетку


несколько литров дистиллированной хлорки поставить на электроплитку


ошпарить узорчатый чайник внести порошок по ложке на рот


проследить как скоропостижно рыжеет семирублевый брюнет


приобретайте рафинад в магазинах объединения продтовары


кулебяки фабрики имени ферсмана безопасны для биосферы


по данным ассошиэйтед пресс чай с лимоном скрасит вашу потенцию


не плюйте кожурками залежи витамина це


пленительные минуты до наступления чаепития


неподвластные буржуазному психоанализу грани бренного бытия


когда правнук урюпинского переселенца


проникает в коварную душу статистического японца


медленно полуложась около белосуконного столика с отечественным сервизом


глядя на жесты жены на рыжее зелье и др объективности разом


ложечка звяк томик местного мэтра плюс хлюп телепрограмма якутии


репродукции раннего рериха песни фу-уп-позднего пола маккартни


фу-уп блюдце заметка глоточик глоточик в одной из газеток


о мемориальном комп хлюп лексе на восемьсот свиноматок


хрум кулебяка хрум фу-уп глоточик фу-уп и уффф


зыгыловык пры пыгыловье ык подыпсь веч кычынов


чтобы понять суть чаепития надо стать пачкой грузинского чая


пройти ее путь рассыпаясь по ложке завариваясь рыжея


реагируя с атомами лимонов томиков и кулебяк


катись колобок



3.


в шумном ободранном городе среди штатских культучреждений


в доме напротив лимона кожурка кружок небольших дарований


двери открыты для всех если всем недержанье доподлинно знать


величину гонорара которым в ближайшее время их будут иметь


под предводительством местных кумиров по четвергам или пятницам


здесь группируются б/у студенты дантисты и чутьсветработницы


если сноб то из бонз тут тиберий но редко а репа с чекушкиной чаще


кто не знает великих имен подыщите программу попроще


послеобеденно сонно ступает беседа мэтр на сцене в зале битком


монолог об известном романе и встречах с последним прозаиком


на кургузых бумажках вопросы небольших дарований неловкой рукой


ремесла безопасны секреты естественно если у смысла здоровье о'к


если ваш соплеменник вхож в рамки цензурного ограниченья


и не задевает великих имен с позиций неупоминанья


мэтр водоросль в океане подобного рода фраз


вы плывете со сцены под аплодисменты вас изранили рауты лавры цирроз


тет-а-тет с недобритым юнцом в кулуарах он арагон элюар и фрагментами фет


тем не менее ваша манера письма очевидно близка ему в данный момент


вам стихи он читает волнуясь хаотично г`отая с`ова и цезуры


цензурны его идеалы глаза его безгонорарны


мэтр вам вреден портвейн если вечер и вряд ли полезен с утра


комплиментами полнятся ваши уста вы пломбу срываете словно чадру


потоки советов отечески льются на лик недобритого мужа


расточительность ваша смешна оценить ее ибо не может


по причине своей глухоты или прочим причинам


вячеслав качанов по псевдому ниму качанов


я пишу о нем в третьем лице говорю с ним всегда во втором


он как всякая божия тварь для меня увлекательно неповторим


кончен раут и в черном кашне качанов траурно в ночь исчезает


полуслышно по лужам шуршат его ветхие кеды свидетели палеозоя


плоскостопый компостер кусает его за табачного цвета талон


проклятые сопли блин брюки промокли блин выше колен


качанов приезжает домой в неуютной прихожей копается долго боясь оказаться опять


в между креслом и шкапом эвклидовом мире где ждать и терпеть


не катю жена и не папу отец где как ныне не помнят великих имен-с


где на троне бессменное трио зубы на полке трояк до получки снова аванс


он садится за стол эту гадкую отбивную обязан же кто-нибудь кушать


последние сплетни недели обязан же кто-нибудь слышать


покорно и тошно папашкин делириум переносить


обязан же кто-нибудь помнить и помнить и стадо буренок живописать


полночь линолеум комнат на бюсте неверова лунные блики


суверенно храпит качанов одеялу вверяя свои суеверики и идеалики


среди сновидений фрагмент умывальника плещется понтий


среди умывальников рудиментарные чашки мытищенских чаепитий


утро а утро ли это а стоит ли снова хрустя и стеная


таскать из сортира на кухню из кухни в сортир и обратно проклятую отбивную


жене на ходу напевая избитый мотивчик дай рупь на обед


в отца заливая ноль семь бормотухи покуда мерзавец не шибко вопит


вытолкав чернь за порог на работы протагонист маниакально доволен


лупит по праведному ундервуду в углу за диваном


задумчиво морщит чело поражая задумчивым ракурсом


обязан же кто-нибудь помнить и помнить и стадо и полочку с уксусом



4.


скоро полвека о тата как вы раскололи скорлупку заметок о численности свиноматок


скинули с шеи диковинный черный платок


носки просушили обулись добрались добрились добились до пансионата свозили болезни


установили святое семейство на рельсы уместного образа жизни


мэтр и вам напечатан в газетище официальный почет третий роман следом за ним


несколько раньше второго до сих пор оставаясь последним


первую вашу роман поминали в случившемся накоротке


кворуме критика ы из калуги с жителем г баку


о тата бомма лауреат наителеоблрадио член союза


абзац и ни тени зазнайства отрыва от масс или позы


циклами лекции ежевечерне труженики аншлаг


кружок небольших дарований тесный семейный круг


сстарик а ттебя не меняют ггоды говаривал одноклассник репа


кивал сокурсник тиберий ровесник чекушкина ивкала пылко и капельку глупо


неутомимые дети о тата бомма томба ата ковали букеты вин


лучшая половина лауреата и члена мыла тарелки гостей выставляя вон


мэтр депутат нерушимого блока терапевт не торопит разденьтесь по пояс


ниже ровесник из сумерек смотрит уже улыбаясь


анализы крови и кала укоротили претензии собутыльников сплетников почитателей


воспоминания съели последнее фото родителей


абзац кабинет коленкор фолиантов стопки увесистых писем


с тоннами мятых сонетов од эссе и до басен


в рамке аквариума без рыб вы брезжите над столом


о тата бомма томба ата мамма о томма с уважением зав лит отделом


сон реалиста рождает чудовищ ясные мысли наше оружие


залпы слышны все дальше и тише и реже и реже и реже и


разве что произнесется порою отрезок из тезисов прокурора и литературных полемик


да пошалит по субботам на репу и печень похожий потомок



5.


качанов недотыкомку в банку укупорил законопатил все щели


но зловещие кварки собою заполнили вещи иииии злобно пищали


лешаки и шишиги плясали по шкапу торшер оседлавши хроноп


позывно кряхтел под диваном валет на столе рыбий пуп


каппа таился в ватерклозете в шуме сливного бачка


ворон на бюсте неверова ногу задрал как собачка


оборотень обернулся обратно обрывком обертки и стереорадиолой


бумернахер мерещился анной и ливией а иногда плюрабеллой


качанову мешают ик шум ик возня он кааашне надеваает зеваая


ик плохо но в кедах расселся нахальный сипулька его без сомнения двое


качанов пробирается к двери крестясь мусульмански и всячески


натыкаясь на замшевых серых мешочков настроенных прокатолически


в качанове дискуссии не предусмотрены должен и убежит


необутый по подоконнику вниз с девятого этаж-ж-жахх


автобус враждебен такси заселили бесы


качанов пешеход нивы сжаты рощи голы руки в брюки ноги босы


в здании известной газеты то ли отдела борьбы с хищениями


им изловлена группа великих имен не охваченная совещаниями


мэтр ктр на пухлой печенке держит усохшую руку


тиберий ктр сосет папироску репа ктр уписывает кулебяку


чекушкина ктр томик чекушкиной платочком теребит ни от кого не скрывая


чувство отчасти похожее на половое


качанов обращается к ним по-татарски потом по-полинезийски


он бос и сердит недобрит и опасен словно мокрушник в розыске


он глух и ответов не слышит не хочет он ловит лишь взоры


и через мгновение выйдет за всякие корки учебника литературы


прочее я изложу по итогам ибо фабуле наперекор


в этот момент двинулся на перекур


когда я вернулся чекушкина гадко плевалась смиренно и тихо молясь


качанов исчезая имел ее правую руку и триппер поскольку имелись


репа под фикусом куксился но с кулебякой а рядом тиберий


с клинически чистой картиной кия и в стадии харакири


мэтр к изумлению многих стоял невредим среди жертв и зевак


скинув полжизни годков от циррозных оправившись мук


на подбородок напялив три девственных волоска


кашне вместо галстука вместо ботинок сырые носки


итак на итаку вернулся улисс на круги свои ветер


на суд Иисус жигуленок на техосмотр


ибо и фатум и карма и дао и просто судьба или кодекс


букву веками блюдут духом подспудно паскудясь


мэтр горячку унял бициллином аминазином ударил по трипперу


покойно дает в кпз показания следователю репортеру


подозревается в непредумышленном метемпсихозе с нанесением легких увечий


срок обещают условный для соблюденья приличий


суд состоялся в отчетном году решенье его окончательно


двери держались закрытыми тщательно бдительно предусмотрительно


против кажется были из облздравотдела но мне неизвестно кто именно


свидетели из числа небольших дарований у умывальника великие имена



1984-1985, г.Киров

Владимир Винников АЛЬМАНАШЕСТВИЕ



Единого литературного пространства в нашей стране уже не существует. Такое впечатление невольно складывается при чтении полупериодических изданий, альманахов, выпускаемых и в так называемой «столице», и в так называемой «провинции». Хаотическая и эфемерная мозаика альманахов, в которой может появиться и тут же исчезнуть что угодно, где угодно и когда угодно, как нельзя лучше подчеркивает отсутствие в современной России «музыки эпохи», да и эпохи как таковой. Воистину — нашествие альманахов...


Золотой меч. Литературный сборник / сост. Александр Тутов.— Архангельск, 2004, 226 с., 1000 экз.


Поскольку это уже шестой сборник "по итогам литературного конкурса "Нордкон", как заявлено в предисловии к "Золотому мечу", данное издание вполне можно отнести к ряду альманахов. Отличительной и вовсе не случайной чертой его следует признать исключительное внимание к сказочной фантастике в "русском духе", причем этот "низовой" жанр действительно востребован в современной литературе. "В последние годы народ во всем мире совершенно помешался на сказках. Взрослые люди читают детские книжки о мальчике, летающем на метле, о чудовищах, пришельцах и прочей сверхъестественной чепухе. Такие сочинения выходят многомиллиоными тиражами, а лирической прозе отведено место в литературной резервации. Меня это, надо признаться, здорово раздражало — пока я не обнаружил, что тоже пишу сказки на старые популярные сюжеты... От того, что носится в воздухе, не убережешься", — пишет Александр Кабаков в ультралиберальном "Знамени" (2005, №1), как бы не замечая собственной тонкой коннотации между тем, что "носится в воздухе" и пресловутым Гарри Поттером. Но такие же "русские", а равно и "нерусские" сказки-фэнтэзи можно сегодня найти и в ультраправом журнале "Мракобесъ", и в аполитично-коммерческих издательских проектах... Природа подобного "помешательства" нуждается в особом изучении. Но в общих чертах можно предположить настолько нечеловечную реальность современной жизни, что людям оказывается просто необходим уход от нее в иную, особенную, сказочную, фантазийную реальность, где, тем не менее, существует именно человечная шкала ценностей, а добро остается добром, зло — злом, должное — должным, а недолжное — недолжным. Не могу сказать, что в архангельском сборнике представлены шедевры жанра, однако "чистую линию" сказочного неоромантизма, проведенную здесь, в целом можно только приветствовать.



Балтика. Художественно-литературный и публицистический журнал, 2004, №1.— Таллин, 2004, 248 с., тираж не указан.


Пилотный выпуск международного журнала "Балтика" под редакцией Владимира Илляшевича — несомненное событие в отечественной культуре. Как-то слишком легко в перестройку и 90-е годы отказались русские в Прибалтике от своей "исторической родины" и всего, что с нею связано, слишком уж были готовы "хоть тушкой, хоть чучелом" оказаться в западном потребительском раю вместе с "пострадавшими от советской оккупации" балтийскими республиками. И вот всё это — уже Евросоюз и НАТО, та же участь ждет, наверное, и Калининград, куда и откуда теперь можно попасть только по загранпаспорту. Нынешнее разделение русских по разным государствам уже воспринимается как культурная данность (оба "альманаха в альманахе": "Православный собеседник" и "Генеалогия и геральдика в Прибалтике",— посвящены ведущим фигурам Русской Православной церкви, видимо, выступающей ныне в качестве "центра кристаллизации" русской культуры, растворенной в Прибалтике. Впрочем, учитывая нынешние демографические тенденции, видимо, и русским в России пора осваивать прибалтийский опыт, осваиваться в новой для себя роли "национального меньшинства" в собственном государстве. Тем более, что, как сказал президент Путин, "лозунг "Россия для русских!" могут поддерживать либо придурки, либо провокаторы".


Гостиный двор. Литературно-художественный и общественно-публицистический альманах. — Екатеринбург: Уральский рабочий, 2004, №15, 320 с., 2500 экз.


Конечно, тот факт, что альманах Оренбургской писательской организации печатается в "столице Урала", может показаться нонсенсом, но, в конце концов, печатаются же многие московские журналы в Финляндии. Предваряет же этот выпуск сверхактуальная и сегодня цитата из статьи В.И.Вернадского 1922 года, посвященная "естественным производительным силам", а проще говоря — сырьевым ресурсам России: "Количество богатств природы, находящихся в распоряжении человечества, всегда ограничено. Если ход истории дал одному народу их много, а он их оставит лежать втуне, от этого страдает всё человечество. И он может их удерживать от мирового обмена и использования до тех пор, пока он для этого достаточно силён..." (т.е. способен использовать свои богатства самостоятельно. — В.В. ).


Прекрасная повесть Александра Филиппова "День козла", в которой рассказывается о неудавшихся покушениях на первого президента России, "Деда", в городке Козлове, вполне достойна страниц любого "толстого" журнала. Взять его речь на площади перед местными жителями и одновременно — "на мушке" у снайпера.


"— Пришипились, понимаешь, по кабинетам, народ обобрали, в ярмо запрягли, а сами жируют! — бушевал Дед. — Скажите, хотите вы жить лучше — так, как при мне? Штоб, понимашь, доллар — шесть рублей?


— Да-а!!! — тысячекратным вдохом отозвалась площадь.


— А работать с утра до ночи хотите?


— Не-е-т!


— И правильно. Будет вам, дорогие кызылкумцы, доллар два рубля стоить. Или рупь. Если меня опять президентом изберете.


— Да-а-а! — неистовствовала площадь.


— И штоп, понимаешь, зарплата — не ниже тыщи долларов! — несло Первого Президента.


—О-о-о!!! — охнула площадь.


— В неделю!


— А-а-а!!! — взревела толпа.


Президент победно оглянулся на стоящее позади местное руководство.


— Во, видали, как с народом разговаривать надо?.."


Так что "не в нём дело. А в нас".



Русское эхо. Литературно-художественный журнал. — Самара, 2004, №4(21), 224 с., 1000 экз.


Даже странно, сколько авторов и произведений уместилось в этом выпуске "Русского эха" — 41! Что и позволяет отнести данное издание к разряду всё же альманахов, а не журналов. Тем более, это многообразие материалов, по сути, никак не организовано и набиралось едва ли не "в порядке поступления". Так, например, информация о Днях славянской культуры и письменности в Самаре на 100 с лишним страниц разнесена с информацией о XII съезде Союза писателей России, проза идет вперемешку с поэзией и "юбилейными" новостями. А жаль. Миллионная Самара, судя по всему, вполне могла бы претендовать на статус одного из важнейших литературных центров страны.



Коломенский альманах, выпуск восьмой — М.: Изд-во журнала "Москва", 2004, 480 с. 1000 экз.


Близость к столичной литературной жизни и одновременно определенная дистанция от нее придают "Коломенскому альманаху" изысканное своеобразие. Где и когда бы еще в рамках одного издания могли сосоедствовать, например, Юрий Кузнецов с Владимиром Новиковым? Разве что в какие-то уже давние то ли былинные, то ли литинститутовские времена... И вряд ли где-нибудь еще мог быть опубликован последний роман Михаила Маношкина "На исходе каменного века". Всё как будто в стороне от стремнин нынешнего литературного процесса, но так, по капле, и прибывают воды в наших реках.



ЛИТРОС. Литературный альманах. — М.: концерн "Литературная Россия", 2004, №5, 296 с., 1000 экз.


Пожалуй, самое солидное из рецензируемых изданий. Новая повесть Вильяма Козлова "В ожидании чуда" — непритязательная вроде бы история любви, переплетенная с историей творчества. Но — возможна ли вообще любовь в современных условиях? Не в том "безбрежном" понимании слова "любовь", которое пропагандируется сегодня, а в непреходящем, вечном? "Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душою твоею и всем разумением твоим... Возлюби ближнего своего как самого себя..." Чудо ли — любовь? Повесть Вильяма Козлова утверждает: да, несомненно. Можно жить как угодно — она дается не по вере и не по делам, а только по милости Божией... Концепция понятная и даже интересная, но — надо ли здесь продолжать евангельские аллюзии?..


"Мистическая" повесть Яны Жемойтелите "Калевальская волчица" о деревенской женщине-оборотне подтверждает как несомненный талант автора, так и его, как бы это помягче выразиться, специфический характер: "А если и бегала я волчицей, так что тебе-то с того? Мне только жаль, что тебе не дано такого счастья отведать, что я испытала. Так и сгниешь в своей избушке, воли не вкусив, или от водки помрешь... В месяц раз всего, при полной луне, меня к волкам тянет, и ничего я с этим сделать не могу, хоть ты меня режь!" — говорит ее героиня Катерина-Кроткая своему "человеческому" мужу Косте. Да, такая вот жизнь у нас пошла, такой вот реализм кругом, что волчицами бабы выть готовы...


Ну и без "современных сказок" тоже не обошлось — как, впрочем, и во всех других альманахах. Здесь две сказки представлены Александром Калько — одна, как водится, с хэппи-эндом, а другая без. Но обе со смыслом жизнеутверждающим.


По-хорошему "технологичны" записки Юрия Минералова "Писатель у компьютера" — о разных операционных системах и программах, весьма небесполезных для "сочинителей слов". И т.д.

Василий Казанцев ВСЁ ЭТО — СЧАСТЬЕ...



Прекрасному русскому поэту, давнему автору «Дня литературы» и «Завтра» — 70 лет! Желаем юбиляру крепкого здоровья и новых творческих успехов!



***


Над росяным, с отливом воска,


Сияньем спеющих хлебов


Зари далёкая полоска


Горит. Как первая любовь.



И так же чисто и крылато


Парит. Прозрачная насквозь.


И так же ясно, как когда-то,


Сулит. Всё то, что не сбылось.



***


— Не обошла тебя работа,


Не обошла тебя нужда,


Не обошла тебя забота,


Не обошла тебя вражда.



И день погожий. И ненастье.


И светом веющая весть...


И обошло лишь только счастье?


— Так это ж счастье всё и есть.



***


Бежит ребёнок по поляне


Цветущей, солнечной весной,


И не видать конца поляне


Цветущей, солнечной, лесной.



Бежит поляной ровной этой,


Не зная, есть ли ей конец.


И вот он видит: ровной этой,


Цветущей, солнечной — конец.



Сейчас ребёнок обернётся —


Опять бежать травой густой.


И с грустью тайной улыбнётся:


Нет перед ним поляны той.



Совсем, совсем уже другая —


Не так распахнута, светла.


Она же вовсе не такая,


Какой лишь миг назад была...



Пройдут года, но не сотрётся


Тот след во мгле густых стеблей.


Еще яснее отзовётся


В душе — сквозь холод лет и дней.



Ребёнок вновь сюда вернётся,


Вновь пробежать — другой весной.


Придёт, сквозь слёзы улыбнётся:


Нет на земле поляны той!..



***


Всё меньше смотрю на полотна,


Тона их и полутона,


Всё больше — на сбившихся плотно,


Молчащих


Вокруг


Полотна.



Смотрю не на стиль, не на облик


Картины, глядящейся в зал, —


Смотрю с удивленьем на отблеск


Её


В любопытных


Глазах.



На то, как скользят мимолётно


По линиям — им всё равно.


На то, как почти неохотно


Вбирают


В себя


Полотно.


Как чутко и робко затихнут...


И вдруг, полыхнув как гроза,


Воскликнут — как будто возникнут


Внезапно


Другие


Глаза.



***


В день весенний, когда я пшеницу


Сеял, в небо свой взгляд вознося,


Знал я крепко: нельзя торопиться,


Но и медлить, и медлить — нельзя.



В день, когда и полол я пшеницу,


Небеса о погоде прося,


Тоже ведал: нельзя торопиться,


Но и медлить, и медлить — нельзя.



Спелость зёрен блеснула медово,


Будто солнцем густым налилась.


Вот теперь-то помедлю я вдоволь,


Вот теперь-то помедлю я всласть.



Ветер свистнул мне, вея прохладой,


Что отныне спешить мне не надо.


Что теперь-то, конечно, не надо.


...Но и медлить,


И медлить — нельзя.

Александр Бобров РОДНЫЕ ЛЮДИ



ДЕНЬ ЛИТЕРАТУРЫ



…А небеса, как думы, — хмуры


От зимних, слякотных дождей,


Но всякий день литературы


Не мыслим без родных людей.



Они родные не по крови


(Каких в нас только нет кровей!),


А в несменяемом покрое


Трех старомоднейших идей.



Идея первая:


Россия


Святей и больше, чем страна,


Которую превозносили


За то, что просто есть она.



Другая дерзкая идея:


На холодающем ветру


Хранить надежду, леденея


В душе:


"Нет, весь я не умру…".



Идея третья —


С третьим Римом


Несочетаема вовек:


Быть сыном и притом — любимым…


Поэт — наивный человек.



ПАМЯТИ ВЛАДИМИРА СОКОЛОВА



В конце Татьяниного дня,


Когда темнело,


Весть, леденящая меня,


Уже летела.



Через барьеры Кольцевой


Автодороги,


Через овраги под Москвой


И перелоги.


Через карьеры и пустырь,


Где ветер — резкий,


Через Никольский монастырь,


Святой Угрешский.



Раздался звон колоколов —


Они скорбели:


Свет Николаич Соколов


Исчез в метели...



ПРЕДПОСЛЕДНИЙ СНЕГ


А.П.



Кружится в поймах рек,


Медлит над веткой вербной


Легкий, весенний снег,


Может быть, предпоследний.



Дышащая вода


Смоет снежинок пятна,


Вышла из-подо льда


И не уйдет обратно.



Запахи вновь остры,


Птицы живей летают,


Ленточные боры


Зелень в пейзаж вплетают.



Гляну за них — поверх —


И различу за ними


Сквозь предпоследний снег


Облик твой, легкий смех,


Ставшие вдруг родными.



БАБОЧКИ АЛЕКСАНДРА ПРОХАНОВА



Вдоль солнцевских кварталов криминальных,


Церковных и кладбищенских оград


Из дальних стран и местностей недальних


Ко мне сухие бабочки летят.



Средь зимних дач и перелесков марта


Они мерцают ярче снегирей.


Их собирает человек азарта


Меж двух непримиримых лагерей.



Превыше всех кремлевских истуканов


И прихвостней крылами шелестят,


Летят твоей метафорой, Проханов,


Литотой и гиперболой летят.



Мы никогда не сможем притерпеться


К тому, что подло, пошло, тяжело.


И легким стуком отзовется сердце


Лимоннице, не взятой под стекло.



САД "ЭРМИТАЖ"


Валентину Устинову



Сад "Эрмитаж" — московский вертоград.


Я не бывал в нем, если разобраться,


С тех светлых пор, как двадцать лет назад


В честь "Братчины" гуляли мы по-братски.



Для ресторана сада "Эрмитаж"


Ты был весенним, щедрым и везучим,


А мир огромный был взаправду — наш,


Поскольку поэтически озвучен,


Воспет, запечатлен и донесен


До тех, кто верил в молодые песни,


Которые мы пели в унисон.



Мы и сейчас поем порою вместе!



СНЫ ПОЭТА



— Я вижу сны на уровне Петрарки. —


Однажды Виктор Боков пошутил.


Такой урок — что мертвому припарки,


Кто этой высоты не ощутил.



А я скажу, как ни было б сурово,


Что постараюсь до конца пути,


Увидеть сны на уровне Толстого,


Ну, может быть, Владимира Кострова,


Но только уж не Дмитрия Пригова


Иль Губермана, Господи прости…



ПОСТМОДЕРНИЗМ И РЕАЛИЗМ



Проверяет на истинность


Время


наши слова.



С ослепительных лиственниц


Облетела листва —


Все хвоинки-хвоёвинки


Утонули в воде...



Где ж вы скрылись, Еременки,


Бунимовичи — где?


Все Эпштейны, хваленые


Невпопад и впопад.



Елки вечнозелёные


Так реально стоят,


И в мороз — молодецкие,


И готовые в срок


Хоть на праздники детские,


Хоть на смертный венок!



ТАТЬЯНЕ ПЕТРОВОЙ — В ВЯЗНИКАХ



То ветер повеет сурово,


То снег продолжает полёт,


Но снова Татьяна Петрова


Заветные песни поёт.


И голос, родной и звенящий,


Звучит по-над Клязьмой сильней,


Нетающий и настоящий,


Как все, что за нами.


За ней!



У ПАМЯТНИКА БРАТУ



Весенние дожди на северных просторах.


А в Лемболове густ сосновый аромат.


Но снег еще в лесу,


И лед на тех озерах,


В которые с высот глядел мой старший брат.



Он до сих пор в пике...


Глаза земли прикрыты,


Но скоро синевой и светом полыхнут.


Припомнив судьбы тех, что были здесь убиты,


Все трудности свои я не сочту за труд.



Как много я прошел, как радужно увидел,


Как часто жизнь моя безоблачно текла!


И если ранил я кого-то и обидел —


Да видит старший брат — конечно, не со зла.



Горящий самолет, сужающийся в точку,


К высокому зовет который год подряд...


Всё чаще выхожу


К озерам в одиночку,


Все пристальней гляжу,


Выдерживая взгляд.



ЧАСТУШКИ В ЧЕСТЬ 100 НОМЕРОВ "ДНЯ ЛИТЕРАТУРЫ"



Не садись-ка на коленку,


Предлагаю потерпеть:


Про Володю Бондаренку


Я частушки буду петь.



Как заходит русский спор —


Говорит, что он помор,


А когда достанут сало,


Говорит, что он — хохол.



(Рифма — плохая, а сало под горилку — хорошее…)



Ты про это, я про то,


Ты про сто и я про сто,


Ты про сотню номеров.


Я про сто твоих врагов.



Мы на них с прибором ложим.


Хорошо, что есть враги,


Это значит: что-то можем —


Вот такие пироги!



Дорогой мой друг Володя,


Чёрным днем и светлым днем


Что в комоде — то и в моде,


Что имеем — то поём.



Ты про это, я про то,


Ты про сто и я про сто,


Я про сто твоих врагов


Ты про сотню номеров.

Игорь Клошар ПОЖАР МОСКВЫ



ПОБЕДА БОНАПАРТА



Москва — моя. И пламя унялось


Лишь копоть, копоть на гвардейцев лицах!


Дороги; сколько топать довелось


Беднягам за отцом-самоубийцей.



Смертельных волн седой Березины


Их ждет еще скупое очищенье.


В их душах вера; Боже, что за сны


Я смог им подарить! За это — мщенье?



Не трогайте гвардейцев, мужичье,


Вам вилы — для работ, не для убийства.


Но снова плебс с победой, этот черт


Надолго ль оставляет рабский бич свой…



А нам, еще живым, уже шагнуть


Пришлось в прибой легенд-воспоминаний


Москвы. Она моя — вот в этом суть


Пожара, победившего сознанье.



***


Я жду твою радость, прикрываю твой страх,


Горяч твой язык на голодных зубах…


Это чувство подпольно прекрасного сна


Сводит горло, когда окружает война.



Я нон-грата. Парады прошли вдалеке,


Затянув горизонт, словно шрам на руке.


Да, в железных коробках тяжелых машин,


В этом мире, где тело боится души,


Сколько надо нам смелости и волшебства,


Чтобы твердо стояли большие слова


И поток чьих-то глаз, языков и ушей


Не захлестывал ласковой песни твоей!



Не пылают дома, не стучит пулемет —


Но презрение к людям уже не умрет.


Я фон Штирлиц, и связь не отменит никто,


Пока греет металл электрический ток.


Колли! Колли! Прием: говорит дворянин,


Если проще — дворняга, не любящий спин.


Моя честь — это верность, и я не уйду.


Жду за рацией, хоть в невишневом саду.



АНАРХИЯ



Съешь меня, Алиса — вырастешь большая,


не забронзовеешь с кепкой на башке.


Пресловутой мышкой глянь из-под сарая


темной своей доли, с кисточкой в руке.



Нарисуй, Алиса, домики в пожаре,


пулемет в работе, вскрытого мента…


Да забудь заботы любой тебе твари;


всё, что ни свобода — ложь и маета.


Бог тебя и этак вряд ли позабудет —


что Ему бумажки, клички и тела?


Обними покрепче тех, кого осудят


за святое дело очерненья зла.



Съешь меня, Алиса, вряд ли на другое


я пойти успею так, чтоб не зазря.


Мне же в небе солнце кажется луною,


от луны съезжает крыша втихаря.



***


Не спрашивай поэта о любви —


Запутается он в противоречьях.


Не стоит слушать голову Предтечи,


Пока нас возбуждает танца вид.



Вы слышите? Игралищам конец;


Когда б была игрой — надежда… Судьи!


Он молча улыбается на блюде


Мозаикой сатурновых колец.



***


Греешь мне сердце, так засыпая слева


словно еще при жизни мне светит слава,


словно уже не нужно стола и крова,


словно сейчас говорю я такое слово,


что, как и смерть, в этом мире пребудет вечно,


преображая души призывом к свету…



Руки крест-накрест. Дрожь укрывает плечи.


Гребень хребта на плоском — и нет ответа.



ПРО ПУШКУ



Жила-была девочка с воздушным шариком


чувства ее были столь неглубоки, что просвечивали


не только под солнцем, но и под луной.


Поэтому даже в постели врала она неубедительно.


Мужчины вскоре оставляли ее хладное тело,


зараженное лихорадочной душой.


Однажды полюбила она по-своему усатого пушкаря.


Говорит он девочке: полезай ко мне в пушку —


я тебе полет по небесам организую,


а то ты такая сухопутная вся, даром что ли крещеная.


Девочка же осторожничала и в небеса не хотела.


Сбрил он тогда усы залихватские своею собственной рукой,


забился в жерло каленое и сам собой в облацы выстрелил.


Потому как любовь наверх тянет — до девочек ли тут.


Пусть себе просвечивают там, внизу.



***


Цепочки глаз, как нить огней, —


Ненастный город в снежном поле.


Цепочка в пальцах, и на ней —


Знак отречения и воли.



Как много лиц — тяжелых чаш


Среди снежинок слов парящих.


Кресты и строки. Что отдашь,


Чтоб сделать это настоящим?



Как гоношистых, смутных душ


Пусты граненые стаканы!


Любить, доверить, жди, приду —


Следы глаголов в речи рваной.



И в этой рвани бывших слов


Блеснет кольчужною прохладой,


Когда малым-мало спалось,


Тропа евангельского сада.

Юрий Ключников ВЫБОР (Письмо президенту)



Как Вам спится в Москве?


Не дрожит ли земля под кроватью,


та земля, на которую


многим теперь наплевать?


Каждый мыльный пузырь


набухает заботой приватной,


что ещё бы урвать,


как бы спрятать чего под кровать.


Приценяется Джон,


или Джордж, или Жора Иваныч


обменять эту землю


на доллары, евро и так...


Но страна — не кровать


и не девка продажная на ночь,


не потерпит она


бесконечный торговый контракт.


И колышется твердь,


и вода быть спокойной не в силах,


и взбешенное солнце


нам дух обжигает и плоть,


потому что весь мир


и навершие мира — Россию


не для торжища общего


создал когда-то Господь.


Мир тошнит от акафистов


в честь «распродать и потратить»,


не приемлет Земля


монетарного Зверя печать.


Никогда за историю


Русью не правил контрактник,


как Вы сами просили


однажды себя величать.


Что ни шаг, то провал,


что ни выстрел, то мимо и мимо.


Мономахова шапка


на слабых макушках трещит.


Даже пуделю ясно,


что лжедемократия — мина,


что лишь властная воля —


спасение наше и щит.


Я не лезу в стратеги,


а также в советчики власти,


я со всеми иду,


спотыкаясь, шатаясь, греша.


Не хочу Вас учить,


что не в деньгах, мол, русское счастье,


но когда только в них —


пропадают страна и душа.


Да, страна не матрёшка,


её не продать на Арбате.


Сбросят царство Кащеево


Вождь и народная рать.


Ну, а вас она вспомнит,


что был-де такой гастарбайтер


или строгий отец —


это Вам, президент, выбирать.




***


Мне неважно, глаза твои


круглые или косые,


что записывал ты


в приснопамятной пятой графе,


но когда твоё сердце


трепещет при слове «Россия»,


значит, вправе бродить


по её первозданной траве.



Я не знаю, что ждёшь ты


от Бога, от власти, от века,


но когда твою родину


топчут бандиты и блуд,


ну а ты без конца


верещишь о правах человека,


то уж точно известно,


что ты — из породы иуд.



Мне неясно, зачем


мечем мы перед свиньями бисер.


Неизвестно, когда


к нам на помощь придут небеса


и в каком государстве


Спаситель наш будет прописан,


но уж точно не в том,


где нам долларом застят глаза.



Но мне важно и ясно,


я в этом, как в солнце, уверен


и об этом для всех,


кто услышать захочет, пою,


что ни доллар, ни мор,


ни шестёрки библейского Зверя


уничтожить не в силах


священную землю мою.




***


Не затем, чтоб с грехами расстаться,


Не для праздных томлений души


В оны веки к пустынникам-старцам


Наши гордые прадеды шли.



И какой-нибудь грозный воитель,


Весь в былых и грядущих боях,


Перед тем, кто жука не обидит,


На коленях смиренно стоял.



Чтоб любовь и во мраке дышала,


Чтоб в жестоких трудах бытия


Возвышалась, добрела, мужала


Дорогая Россия моя.




***


Я верю, что Россия уцелеет.


Не потому, что лучше стран иных,


Что витязи её служить умеют


За нищенские деньги


И не ныть.



Что женщины российские красивей,


Что мир не раз от гибели спасла.


Не может зло расправиться с Россией, Поскольку никому не помнит зла.

Николай Зиновьев «РОССИЯ УХОДИТ НА НЕБО...»



***


У карты бывшего Союза,


С обвальным грохотом в груди,


Стою. Не плачу, не молюсь я,


А просто нету сил уйти.


Я глажу горы, глажу реки,


Касаюсь пальцами морей.


Как будто закрываю веки


Несчастной Родине моей...



***



То ли ангел, то ли бес


Простирает сверху руку —


Дождик, падая с небес,


Моет красный" Мерседес",


Мочит нищую старуху.


Мне уже понять невмочь:


Это жизнь иль доживанье?


Редкий дождь встревожил ночь,


Редкий — редкий, как желанье


Наше ближнему помочь...



***



Не потому, что вдруг напился,


Но снова я не узнаю —


Кто это горько так склонился


У входа в хижину мою?


Да это ж Родина! От пыли


Седая, в струпьях и с клюкой...


Да если б мы ее любили,


Могла ли стать она такой?



ЛЕГЕНДА



А свои голубые глаза


Потерял я в двенадцатом веке,


При внезапном степняцком набеге


Враз они покатились с лица.


И тогда, чтоб за гибель семьи


Не ушла та орда от ответа,


Я их поднял с горелой земли,


И с тех пор они черного цвета.



ДЕНЬ ПОБЕДЫ



Воспетый и в стихах, и в пьесах,


Он, как отец к своим сынам,


Уж много лет как на протезах —


Что ни весна — приходит к нам.


Он и страшнее, и прекрасней


Всех отмечаемых годин.


Один такой в России праздник.


И слава Богу, что один.



ОСЕНЬ



Нету в ягоднике ягод,


Палый лист ещё не прел.


Постарел я ровно на год,


Но ничуть не помудрел.


В небо выпорхнула утка


Из седого камыша.


К Богу близится душа —


Это радостно и жутко.



***


На западе солнце садится светло,


Восток набухает грозою.


Дохнула прохлада, притихло село,


И ливень — как даст! — полосою.


В саду на дорожках взрывает песок,


Сквозь солнце закатное льется...


И кажется, будто рыдает восток,


А запад как будто смеется.



***


Я своего совсем не помню деда,


Но в этом вовсе не моя вина:


Его взяла великая Победа,


А если проще — отняла война.


Мы с братом на него чуть-чуть похожи,


И правнук тоже, хоть еще малыш.


Совсем не помню деда я, но Боже,


Кого в России этим удивишь?



***


Над легендарною тачанкою


Плывут неспешно облака.


И ветер песнь поет печальную


В гранитных гривах. На века


Застыли кони оголтелые,


На постаменте солнца блик, —


Кладу к нему букет гвоздик.


Гвоздики красные и белые...



***


От мира — прогнившего склепа,


От злобы, насилья и лжи


Россия уходит на небо,


Попробуй её удержи.



***


Я проснулся рано утром.


Ни луны, ни солнца нет.


За стеклом оконца мутным —


Непонятный белый свет.


Ах, да это ты, летучий!


Так лети ж и радуй всех,


Мой пушистый, мой колючий


Сорок третий первый снег.

Иван Князев ЖУРНАЛ ЭСХАТОЛОГИЧЕСКОЙ ПЕРСПЕКТИВЫ (Волшебная Гора, № IX, 2004, М., 344 с.)



Вышел в свет IX номер философско-культурологического, традиционалистского, уникального в этом плане для России издания "Волшебная Гора". Сама редакция не манифестирует свой проект как традиционалистский — во всяком случае, в журнале нет соответствующего предуведомления, но заголовки рубрик говорят сами за себя: "Традиционные исследования", "Контртрадиция и контринициация", "Сакральная география и геополитика", "Религиозная философия" и т.д. В ряду прочих выделяется раздел "Образы России", в данном номере всецело посвящённый мировоззрению православных староверов — конкретнее, бегунов-странников, в лице которых перед читателем предстаёт основатель одноимённого староверского толка старец Евфимий. Неоднозначный и пассионарный текст под громким названием "О настоящем в древлецерковном последовании, несогласии с антихристовыми жрецами", несомненно, представляет собой и исторический, и культурный интерес. Надо заметить, что странники, принимая все начала беспоповщины, веруют, что антихрист уже пришел и царствует видимо на земле, в правительственной российской власти, а потому отвергают исполнение всех исходящих от повеления этой власти гражданских обязанностей.


Иные реплики старца Евфимия даже сегодня звучат провокационно ("Кому уж близь дверей смертных бытии, то первее он или она потребует к себе духовника от Никонианские церкви, — той же пришед исповедав его или её, причистит и маслом пособорствует, потом же паки от староверцев крестителя призывают, мня от него всю скверну Никонианскую отмыти."), однако, сразу вслед за ними следуют столь яркие и тонко резонирующие с политической реальностью того времени пассажи, что становится очевидным: подобный памятник не мог быть проигнорированным изданием, блюдущим целостность отражения Традиции на своих страницах. Ведь и движение бегунов-странников, как и всё беспоповское староверие — тоже один из образов России.


Более подробные сведения о мировоззрении последователей Евфимия можно почерпнуть из прилагающегося к опусу старца текста комментариев, выполненных религиозным философом-старовером и публикатором упомянутого памятника Андреем Щегловым.


Так как вышеназванный текст помещён в раздел "Образы России", то издателям журнала хотелось бы пожелать на будущее (не жертвуя переводными авторами), уделять больше внимания отечественным сакральной географии и искусству, древним славянским текстам… Потому как публикация Евфимия, хотя и относится к памятникам русской религиозной мысли, но в силу своей изначальной маргинальности ни в коей мере не может претендовать на роль какой-либо метафизической полноты.


Как всегда, "Волшебная Гора" примечательна переводными работами. Так, в данном номере опубликован объёмный труд выдающегося французского ориенталиста, философа и историка религий Анри Корбена (1903-1978), всю свою жизнь посвятившего поиску точек соприкосновения между тремя авраамическими религиями. Так, уже на склоне лет, в 1974 году, Корбен основал Международный центр сравнительных духовных исследований при Университете св. Иоанна в Иерусалиме, где по сей день ежегодно проводятся научные конференции с участием представителей Христианства, Ислама и Иудаизма. "Шиизм и пророческая философия", опубликованная в настоящем издании, — одна из показательных для Корбена работ и, по сути, является не только глубоким исследованием, но и попыткой доказать эзотерическую природу шиизма: "То, что шиизм по своей сути является исламским эзотеризмом, можно понять уже из текстов самих имамов…" Сам Корбен утверждал, что занимается не изучением Ислама, но — исламской философии, однако если абстрагироваться от сугубой теории, то, как замечает один из авторов "Волшебной Горы" Али Тургиев, публикация работ Корбена "крайне актуальна для современной России. Политический кризис, разразившийся на постсоветском пространстве, поставил под угрозу мирное сосуществование народов, исповедующих христианство, и народов, исповедующих ислам. Ставшая кульминацией этого кризиса война в Чечне создает прекрасную почву как для спекуляций о враждебности ислама России, так и для экспорта в российское цивилизационное пространство псевдоисламских доктрин, сфабрикованных не ранее XVIII века английскими политиками с целью фактической колонизации Аравии. Насаждение и распространение в России этих учений (по сути политических и идеологических, а не религиозных) может иметь успех только в условиях информационного вакуума. Издание трудов Корбена на русском языке затруднит политтехнологическое манипулирование населением России и выбьет почву из-под ног у тех, кто пытается сделать нашу страну (а в перспективе Европу) ареной цивилизационного конфликта".


Остаётся добавить, что в качестве биографического введения к опубликованной работе Корбена в журнале размещён текст видного западного исследователя христианства Кристофера Бамфорда.


Ещё один объёмный труд принадлежит перу историка-этнографа и востоковеда Гранта Тер-Абрамяна, чьё исследование, посвящённое символике и метафизике границы, занимает львиную долю раздела "Традиционные исследования". В своём очерке автор касается таких тем, как межи сознания, познания, пограничной зоны между добром и злом, а также "абсолютной границы", проведение которой "осуществляется на Страшном Суде". Местами гностический, этот текст, по сути, является научной поэтикой и отображает всю палитру красок и измерений, которыми снабжено само понятие "черты", или границы.


С темой "пограничья" отчасти резонирует "культурный" раздел в номере, где представлены проза и поэзия пяти современных авторов, один из которых — Сергей Жигалкин — известен как автор книги "Метафизика вечного возвращения" и переводчик трудов Хайдеггера. Один же из поэтов, чьи стихи представлены в номере, — философ и метафизик Гейдар Джемаль, чьё имя известно читателям журнала по его публиковавшейся ранее в "Волшебной Горе" работе "Ориентация — Север".


Название опубликованного в номере рассказа Сергея Жигалкина — "Последний перевал" — вполне соответствует заданному Тер-Абрамяном мотиву пересечения черты. Это — суровая и "недетская" проза, открывающая мир подлинной воли и силы духа, стремящегося к преодолению собственных слабостей посредством покорения горной вершины.


В одном из стихотворений Гейдара Джемаля тема перехода выражена поэтически ёмко:


Кто-то, любящий слушать


Шорох на дне сердец


В час,


Когда даже души


Гасятся наконец,



Только ему доверю


Вырезать на плите


Слово,


Что станет дверью


В дальние страны те…



Вообще, издание "Волшебная Гора" — во многом проект эсхатологический, в той мере, в какой позволено смертным говорить о Конце Судеб. Однако, даже если иные из материалов журнала не говорят напрямую об "абсолютной границе", тем не менее, они обозначают признаки данной черты, а также свойственные настоящему времени эсхатологические мотивы.


К таковым можно отнести статью упомянутого выше Андрея Щеглова, посвящённую виртуальной реальности. Написанная в духе современного религиозного эссе, она заставляет поспорить с собой лишь в тех местах, где речь идёт о творчестве, якобы порождаемом бесами. В целом же работа приятно удивляет оригинальностью исследовательского метода, в основе которого лежат православный богословский и классический философский категориальные аппараты, с помощью которых рассматривается столь актуальное для настоящего времени явление как виртуальность. Материал же располагает к себе и тем, что автор в итоге не анафематствует виртуальное пространство и мир компьютерных технологий, а делает конструктивный вывод: "Как всякое тварное явление, виртуальная реальность не может нести в себе полярно отрицательный или положительный знак, она как инструмент нейтральна, важна возможность применения. Если это использование находится в области обучения тому или иному процессу (например, тренажеры) — это направлено на благо, если же виртуальные технологии создают призрачный мир, куда втягивается весь без остатка человек, то это является пособничеством силам зла".


Обращает на себя внимание и статья-рецензия ведущего российского востоковеда А.В.Смирнова. По прочтении текста возникают неизбежные желания читать ещё и ещё — за границами материала — и непременно прочесть рецензируемую книгу.


Ещё одна весьма любопытная работа, отнесённая к разделу "Сакральная география и геополитика", принадлежит перу французского традиционалиста Филиппа Паруа и озаглавлена как "Путешествие семьи Поло и Царство Пресвитера Иоанна". По свидетельству Папия, пресвитер Иоанн был одним из учеников, "видевших Господа", хотя и не входивших в состав Двенадцати (1Ин1 1,1; Папий. — В кн.: Евсевий. Церк. Ист., III,39). Паруа рассматривает "миф" об Иоанне как реальность — точнее, инициатическую реальность, т.е. пространство, постичь которое может лишь посвящённый. В своей работе автор делает попытку доказать, что путешественник Марко Поло со своей семьёй совершил вояж в Царство Пресвитера и достиг его, пройдя тем самым путь инициации. Однако, Паруа, разумеется, придаёт этому пути и самому Царству и символическое измерение, именуя последнее сакральным центром мира, который, тем не менее, "предстоит завоевать тем, кто достаточно отважен, чтобы отправиться на его поиски".


Схожее своим позитивным зарядом после прочтения "Путешествие семьи Поло" впечатление складывается и по прочтении статьи другого западного автора — арабиста Марка Седгвика. Неожиданная, насыщенная и поучительная, работа посвящена влиянию работ Рене Генона на просвещённое общество Ирана.


Невозможно обойти вниманием небольшое, но совершенно эксклюзивное и очень ценное для традиционалистского дискурса исследование Али Тургиева, посвящённое так называемым "башням Сатаны". Автор далёк от каких-либо спекуляций на эту весьма закрытую тему и заканчивает свой текст следующими словами: "Что же касается башен Сатаны и их эсхатологической роли, человек может чувствовать себя в безопасности, пока помнит, что его миссией как наместника Бога является противодействие искушениям падших ангелов. Верность своей миссии обеспечивает неизменность статуса наместника и поддержку Бога. Лишиться же этой поддержки мы можем лишь в результате добровольного отказа от неё. Но кто же, находясь в здравом уме, захочет из любимого детища Бога и вместилища Его Духа превратиться в глиняную куклу, которая, быть может, и позабавит ангелов-отступников, но потом станет пищей для огня?"


Здесь может возникнуть закономерный вопрос: чем "Волшебная Гора" отличается от других периодических изданий консервативного и либерального толка? Это отличие не отыскать в каких-то вводных статьях От редакции или Колонках главного редактора, которые, кажется, вообще всегда отсутствовали в этом журнале. В связи с этим вспоминаются слова первого переводчика Рене Генона на русский язык, традиционалиста, поэта и литературоведа, Юрия Стефанова написанные ещё в 1995 году: "Дело в том, что "Волшебная Гора", конечно же журнал не для всех, он элитарен и поэтому, не обязан каждый текст разжёвывать и превращать в манную кашу. Это журнал для взрослых и думающих людей". От себя можем добавить, что в отличие от вышеупомянутых проектов консервативного или либерального плана, в издании, отводящем значительную площадь своих страниц исследованию некогда утраченной Традиции нельзя обнаружить каких-то прямых аллюзий с текущей политикой. Хотя обвинить "Волшебную Гору" в попытке построить очередную "башню из слоновой кости" тоже будет весьма затруднительно. В IX выпуске можно обнаружить занимательные и достаточно глубокие эссе идеолога русского национализма Константина Крылова, очерк "Идеологические чары письма" уфимского философа Рустема Вахитова и исследование православного консервативного мыслителя Виталия Аверьянова. Присутствие текстов данных авторов свидетельствует об актуальной проблематике затрагиваемой в журнале, лишенного, однако, сугубой политологии или идеологической зашоренности. Именно поэтому под одной обложкой достаточно гармонично смотрятся, казалось бы, взаимоисключающие работы: православная и шиитская мысль, герметизм Евгения Головина и "философия творчества" Марии Мамыко, религиозный радикализм Евфимия и просто хорошая поэзия.


И в заключение хотелось бы отметить структурную организацию журнала. Каждый из разделов снабжён титульным листом с тематической графикой Уильяма Блейка и графикой современного нам художника Максимилиана Преснякова, чья неординарная работа, пронизанная мотивами русского фольклора, размещена на вклейке, предваряющей первый титульный лист номера (подобные вклейки являются традиционными для "Волшебной Горы" и каждый раз несут иное смысловое содержание, нежели в предыдущем выпуске). Замыкающими звеньями каждого из разделов являются "рецензии и мнения", колоритно оттеняющие "центральные" материалы выпуска. Среди рецензий мы уже отметили замечательный текст А.В.Смирнова, и ещё среди прочих имеет смысл упомянуть резюме переводчика Ю.Темникова на книгу Р.Генона "Символика креста", вышедшую в издательстве "Прогресс-Традиция" и переведённую известной исследовательницей символики и сакральной географии (в частности, Крыма) Т.М.Фадеевой. Так, нам видится необоснованной большая часть критики Темниковым данного перевода. Так, рецензент утверждает, что переводчица некорректно использовала термин "символика" и предлагает заменить название "Символика креста" на "Символизм креста". Однако хотя Генон и использует слово Symbolisme, но для русского уха "символизм" звучит сначала как направление в искусстве и литературе, а уже потом читатель, возможно, задумается о его буквальном значении. Проблема заключается в том, что рецензент критикует Т.М.Фадееву с точки зрения французского контекста, и во Франции действительно встречаются те проблемы, о которых говорит Темников, но суть в том, что читатели "Волшебной Горы" и рецензируемой книги Генона находятся в контексте русской мысли. По словарю Ожегова, "Символика — это символическое значение, приписываемое чему-либо", поэтому совершенно оправданно его употребление Фадеевой, а если уж быть привередливым, то можно предложить скорее "Символистика" как более обобщающий термин…


Перевод же самим Темниковым статьи Генона, опубликованный в номере, видится тяжеловатым по стилю, снабжённым в большой степени прямым переводом (вследствие чего возникает порядок слов, неудобный для русского читателя). Но больше всего в данном контексте удивляет использование термина "Исламизм" на месте слова "Ислам". Как нам видится, это то смысловое смешение, которое никак нельзя допускать, поскольку вследствие такой некорректности употребления терминов происходит путаница и создаются предпосылки для разжигания межрелигиозной розни. К тому же читатель приучается воспринимать все -измы всерьез. Впрочем, эти мелкие штрихи дисгармонии не причиняют вреда всему журналу в целом, и IX номер "Волшебной Горы" можно без оговорок назвать боевым — в том смысле, какой придают этому слову дерзающие бороться в духе.

РОЗАРИЙ (Вереница поэтов)



Наше время часто характеризуют как время упадка культуры, торжества бездуховности, сетуют на отсутствие новых ярких имен. Действительно, если черпать информацию из средств массовой информации, может показаться, что так оно и есть. И ярким контрастом той несусветной пошлости, которой нас потчует телевидение, многим представляется, например, культура Серебряного Века. Ах, какие были имена! Какая эпоха! Расцвет философии, поэзии, музыки, живописи, театра!


Между тем, если бы некий волшебник перенес нас в то время, мы бы обнаружили, что людей, к которым мы привыкли относиться с таким почтением, почти никто не знает. Большая часть даже образованного общества жила отнюдь не религиозно-философскими семинарами, а радостно посещала оперетту, наблюдала в синематографе пошлейшие мелодрамы и распевала поистине гнусные романсы, по части вкуса вполне сопоставимые с одиозной "попсой". Что уж говорить о людях малограмотных! Нат Пинкертон, аналог сегодняшних "антикиллеров"— вот единственный герой мировой литературы, ими любимый и им известный. Время исказило наше восприятие, вернее, очистило его — пена сиюминутного осела, и обнажились скалы.


Смеем утверждать, что день сегодняшний — день великого расцвета русской культуры во всех ее проявлениях, но очевиден этот расцвет станет лишь по прошествии лет, когда осядет пена. Тому немало свидетельств. Ниже приводятся тексты некоторых современных поэтов — это лишь малая толика известных нам имен. Мы готовим большое издание, которое будет называться "Современная метафизическая поэзия". Желающие помочь нам в этом благородном деле могут связаться с нами, написав по адресу [email protected] Тем, кто хотел бы подробнее познакомиться с некоторыми из наших авторов, мы рекомендуем сайты alexandria.ushmanov.ru. и www.metakultura.ru



Тарас СИДАШ


Философ, поэт. Окончил Санкт-Петербургский институт богословия и философии по специальности "Теология". Преподавал философию и историю религии. Автор сборников "Благоразумные песни", "Авлетика", "Барельеф", "Пустоцвет", "Пилигрим". Живет в Петербурге. Недавно закончил перевод многотомного собрания сочинений Плотина.



УТРО БЛАГОСЛОВЕНИЯ



Тогда была весна и свет с туманной ленью,


Наш праотец был наг и с горечью во рту,


И голос говорил: ты ведал опьяненье,


О, праведник, о, Ной, — познай же тошноту!



Вот он ещё не встал и расправляет мысли,


Поднявшись на локте под тканью жития,


Он думает: ковчег не оставляют крысы,


И птицы не летят, не слышно журавля...



Сейчас, сейчас сверкнут расплавленные смыслы


И Истина родит в ущербе бытия


Ещё чужой язык, согнутый коромыслом


Между сухих зубов, пока ещё заря.



Ной весь ещё во сне, в благословенном пире,


И в мирной полутьме фантазий полон взгляд,


Ротонда в семь цветов, путь солнца в водах мира


Его разбудит кровь, он в нем свершит обряд.



Уже поёт земля в едином мощном клире,


Проклятия творцу — лишь нагота наряд:


Прощенье и завет, вино и стон псалтири


С земли на небеса сейчас заговорят.



***


Когда ты в кругу, над тобой вереницами лица,


Когда ты в кругу, под тобой ледяная слюда,


Когда ты в кругу, ты не можешь остановиться,


Когда ты в кругу, ты в кругу навсегда, навсегда.



И лето снимает дурманный медовый покров:


Нагое тяжелое зрелое — вот оно в круге:


Ты чувствуешь плоть вплоть до самых далеких миров,


И вещи в тебе проникают тебя и друг друга.



Спасайся в кругу, не спасителен путь по прямой,


Там осень сжимает в руке посиневшую нить,


И грезит зима и весной нет дороги домой,


И сколько б ни шел, а движения не сохранить.



Вплети свои руки в деревья, что пахнут травой,


Когда ты в кругу, ты уже не когда-то, не где-то,


Да, вот он твой дом, вот твой танец, он тоже живой,


И горнее время лелеет здесь дольнее лето.



Пока ты в кругу,ты не делаешь новых долгов,


Ты взял в долг себя, и расплатой не будет страданье —


Ведь нет ни начал, ни концов совершенных кругов,


И вечно мгновенье летящего вниз мирозданья.



***


Трепещут деревья, как птицы,


Срывается снег с высоты,


И мы, потерявшие лица,


Под снегом стоим, как цветы.



И в бронзово-алом сиянье


Понятно, сколь близок нам свет,


Сколь суетны все расстоянья


Из сцепленных бед и побед.



Однажды окончится время,


Мы бросимся в свет нагишом,


Пусть судятся с Богом творенья,


Суды — не для тех, кто ушёл.



***


Я знаю, что ломает гордость голени,


Что нищета подъемлет чашу холода,


Что не находит смерти дух оболганный,


Что не дается жизни красота,



Всё чаще, обезсилев от ничтожества,


Церквей, и мелководных, и порожистых,


Шумящих обо всём в своем ничтожестве,


Я спрашиваю: верю ль я в Христа?



Молчит об этом сердце изболевшее,


Не видит мысль в разврате помутневшая,


Лепечет что-то память охмелевшая


И в миг, когда клубится пустота,



Внезапно Дух касается, как женщина,


Как будто изнутри пушистым жемчугом,


Душа не ошибается в божественном,


И открывается глубокая вода.



Так, утешенье ясно и мгновенно,


Движение на склоне лет вселенной,


Всё, сопряженное с усилием и тленом,


Вдруг замирает в собственных следах.



***


Не верю я ни ламам, ни пророкам,


Ни Западу не верю, ни Востоку,


Пусть правят муфтии с раввинами до срока,


Пускай попы им вторят — ерунда.



Не верю ни в заслуги ни в пороки,


Всё из того, что смертно-одиноко,


Ни в избранных не верю, ни в народы,


Противен Кристмас и дурацкая звезда.



В пустыню разума бегу,


чтоб встретить Бога,


Там нет Его, где его слишком много,


А всё же видит внутреннее око:


Христос во всём, со мной и навсегда!



БЕСКОНЕЧНЫЙ РОМАНС ДЛЯ СОФЬИ



О какая печаль над землею,


О какая нас греет тоска!


Я бы небо любил голубое,


Но меня поглотили века.


И пока меня нежит река,


Я не знаю мгновенья покоя,


Ибо небо люблю голубое,


А меня поглотили века.


Но пока не ослабла рука,


И пока остается нас двое,


И печальный шалаш из песка,


Не печальней, чем мертвая Троя,


Я могу тебя все ж приласкать,


Словно небо свое голубое,


О какая нас греет тоска,


Пока нас на земле только двое!


Мы шагаем подобно конвою,


Вопреки и подобно природе,


О какая печаль над землею,


И какие века на исходе!


И еще не устали мы вроде,


Каждый шаг наш — шалаш из песка,


Наше ложе в заброшенном гроте,


О какая нас греет тоска!



КАТАСТРОФИЧЕСКИЙ СОНЕТ



О Господи, как немощна природа!


Ужели ничего — ни до, ни после,


Ужели дух, как плачущий апостол,


Предаст, что может, греясь до восхода?



Да, вот он я, клубок сплетенных сил,


Рой демонов, разбуженный сознаньем!


Бессмысленный я начал со стенаний


Но принял только то, что сам просил!



Дыхание своё суди, Создатель,


Своё попробуй Слово улови:


Пусть даже говорил Ты о любви,


Да вот не той, и потому не кстати!



Пойми меня, Создатель мой, пойми,


Меня захлёстывают воды забытья,


Тяжелым бредом вспенилась природа,



И ангел к небу рвётся из меня,


Душа свои изблёвывает дни,


Рыдаю я задолго до восхода.



Ирина РЕПИНА


Поэт, литературовед, океанолог. Публиковалась в периодике. Автор сборника стихов "Вино Тавриды". Участница 45-й Российской антарктической экспедиции. Живет в Москве.



***


Вдоль ликийского берега, скрытого в зарослях пиний,


Мимо гаваней тихих, где скрыться от бурь не дано,


Наш корабль разрезает изгибы бурлящие линий,


Ну а в трюмах играет готовое к песне вино.



Сколько лет будем плыть и листать побережий страницы,


Осторожно храня берегами даруемый мед.


Словно раны зияют пробитые в скалах гробницы


Тех царей, чьих имен тихий звук пустоту не вспугнет.



И века разбиваются в брызги о черные скалы,


И уходит вода в расчищаемый волнами грот.


Где-то мир раздирают какие-то готы и галлы,


И пока непонятно, успел ли прийти Геродот.



Айнахои изгибы отрадны уставшему взгляду,


Когда вязкий напиток даруют истрепанным снам.


И какое столетье проходит, рассыпавшись, кряду.


Одинокий кораблик неспешно скользит по волнам.



Евгений КРОЛЬЧУЖКИН


Поэт, литературовед. Автор стихотворных сборников "Tropos", "Нити Арахны". Живет в Томске. Возглавляет издательство "Водолей".



***


"Истреби свою волю, и истребится ад".


Блаженный Августин



И я был зван, как юный Августин,


На пир Киприды в нежный вертоград.


В груди струился тонкий тайный яд,


И был далек пугающий притин.



Но голос из неведомых глубин:


"Отвергнешь волю — истребится ад", —


Воззвал, низринув в духа водопад,


И новый космос расчертил Плотин.



Дарованною речью передать


Я мог бы дней ушедших благодать


И Книдской Фрины мраморной услады,



Но слух иной гармонией пленен,


Когда на потрясенный небосклон


За Энеидой всходят Эннеады.



Сергей КАЛУГИН


Поэт и музыкант, лидер группы "Оргия Праведников". Живет в Москве.



***


Господь! Сколь безнадежны все попытки


Из глубины приблизиться к Тебе.


Средь многих прав, лишь право на ошибку


Моей судьбой оправдано вполне.


Как мотылек, что прянул, опаленный,


Из пламени в сгустившуюся тьму.


Так я бежал когда-то, ослепленный,


От следования Слову Твоему.


И мир померк, и духу стало тесно,


И Бездна отворилась предо мной,


Но верил я, что и для падших в Бездну


Ты, недвижим, пребудешь за спиной.


Когда же Страж на дверь обрушил молот,


Закрыв мне отступ к свету бытия,


Я оглянулся, сердцем чуя холод,


И вот, мой Бог, здесь не было Тебя.


Так смерть опережает Смерть Вторая


И делает бессмысленной канву.


С тех пор я слышу и не постигаю,


С тех пор живу, как будто не живу.


Лишь память, ненадежная обитель,


Хранит залог надежды неземной.


Я жду: разбивши ковы, Искупитель


От Крестной Жертвы явится за мной.



ДВЕ ЦИТАТЫ



И.П.



Любовь моя, я так тебя люблю,


Что от любви моей изнемогаю.


Я, словно Феникс, в пламени горю,


Едва погибну — тотчас воскресаю,



И новых мук сладчайшее ярмо


Гнетет меня, лишая сна и воли;


Я плачу от того, что мне светло,


И улыбаюсь от смертельной боли.



Мой каждый атом устремлен к тебе,


Все тело — крик, взыскующий слиянья;


На путь любви, пролегший по Земле,


Ступившие — оставьте упованья.



Пусть изваяют нас, сидящих здесь,


Рука в руке, пусть милостью ваятель


Стыдит судьбы бездушный камнерез,


Отсекший нас от радости объятий.



Пусть камень вызов бросит временам,


Влекущим нас в предел Второго круга,


Где чашу скорби вечно пьет Тристан


И где Франческу бьет и мучит вьюга.



Там наши тени бросит вихрь во мрак —


Мы в сонме душ отверженных помчимся, —


Но Богу слава! В страшных Божьих снах


Мы до конца времен не разлучимся.



На суд Последний будучи подъят


И будучи допрошен, что за сила


Мой бедный дух низринула во Ад,


Отвечу я, не опуская взгляд:


"Любовь, что движет Солнце и светила!"



Ирина БАЧУРИНА


Художник. Живет в Москве.



НОТР-ДАМ



Окно ажурной розы — спрут,


А вместе с боковыми — три


Несет двубашенный верблюд


Собора Богоматери.



Какие колкие врата


На Западе — в Эдем


Изрезанного решета


Высокой буквы М.



Мария, мир лежит у ног


Портала Твоего,


Но небо ранено, — ей Бог! —


О контуры его.



Лариса ВИНАРОВА


Художник, поэт, переводчик. Живет в Москве. С 1991 г.ведет иконописную школу. В начале апреля, в издательстве Православного Открытого Университета вышла книга католического святого Хуана де ла Крус "Восхождение на гору Кармель" в переводе Ларисы Винаровой.



***


Когда он смесью праха и слюны


коснулся век моих, отверстых праздно,


мне показалось: два резца алмазных


в зрачки вонзились. Заворожены,



взирали люди и средь тишины


"Назад, во тьму!" — я возопил безгласно —


"За что меня ты сделал столь несчастным?


Как страшно зрячие одарены!"



А мир, язвящий, с каждым новым взглядом


вливался в очи смертоносным ядом.


"О девственность! О сон во тьме ночной!



За что, за что ты так меня обидел?"


Все вглядывался я, и все не видел


жестоко поступившего со мной.

Евгений Ростиков ДИНАМИТ ДЛЯ ЛАУРЕАТА (Маленькая повесть о большом человеке)



Возможное сходство фамилий и судеб героев


повествования с фамилиями и судьбами


реальных лиц совершенно случайно.



Когда-то этот фрак сидел на нем идеально. Не то что ныне. Долгие годы ожидания Нобелевской премии не прошли бесследно. Он смотрел в зеркало и понимал, что в таком виде его не пустят даже на порог стокгольмского Grand Hotel, где, как он знал, и останавливаются нобелевские лауреаты.


Сколько раз он прокручивал в своем, уже явно оскудевшем, воображении всю церемонию награждения. Вот он читает членам Шведской королевской академии свою нобелевскую лекцию. Конечно же, откровения, которые прозвучат из его уст в этот день, затмят всё то, что говорили прежние нобелевские лауреаты. Он будет спокоен среди жалких страстишек, какими полна жизнь и особенно это ремесло, которым судьба уготовила ему заниматься, — литература. Он будет говорить о невиданной ранее красоте, о высоком борении духа, о страшной тайне, известной только ему, которая все эти долгие годы подпитывала его. Но саму эту тайну он унесет в могилу. И когда какой-нибудь щелкопер все-таки докопается и обнародует ее, никто этому щелкоперу уже не поверит. И он — Федор Дроб — останется в памяти человечества своими, как писали критики, необычайно правдивыми романами и возвышенной мудрой речью, сказанной по случаю вручения ему Нобелевской премии.



Поживились они тогда изрядно: банка самогона литра на три и два куска сала, видно, еще довоенного, пожелтевшего, пальцев в пять толщиной. Да и девка оказалась ядреная — крутобедрая, грудастая... И как только такое богатство могло сохраниться в этой, так и оставшейся ему неизвестной, полуразрушенной деревушке, в окраинном доме, глухой стеной упирающемся в переломанный, перекорчеванный снарядами лес?!


Пока хлопцы развлекались с девкой, он ловко резал сало плоским немецким штыком и торопливо обдумывал способы, как избавиться от дружков. Конечно, помяв девку, они допьют самогон и примутся искать добавки. Потом завалятся спать, а его — как самого молодого — выставят в дозор. Вот тогда он и рванёт. Главное, перейти линию фронта. А там, по лесам, по болотам, как-нибудь доберется до родной Засарайки. Мать спрячет его от войны, сбережет от смерти единственного сыночка.


Нет, не надо было убивать корову. Он знал: мужик всё простит, даже испорченную красавицу-дочку, только не убийство кормилицы-коровы. Видно, самогонки у него действительно больше не было. И даже когда Франька — знаток физиологии животных — прицелился корове прямо в сердце, мужик не повёл их в свои "закрома", а только, безнадежно махнув рукой и прикрикнув на всхлипывающую дочь, побрёл за дом, где начинался искалеченный, оглушенный войной лес.


А через два часа, вгрызаясь в запеченный на костре кус говядины, Франька каким-то звериным чутьем угадал — хана. Спастись уже не удастся. Тем не менее, он рванул в дом, где, разбросав шинели и грязные сапоги, пьяно храпели четверо его дружков, взлетел по лестнице на чердак и, забившись чуть ли не под самую стреху, затаился. Но и его, будто ржавый, гнутый гвоздь, вскоре выковыряли оттуда.


Их поставили к стене баньки, предварительно выгнав оттуда размазывающую по щекам слезы девушку. Ей сказали идти домой, но она, вдруг перестав всхлипывать, осталась рядом с нагрянувшими "смершевцами" и даже попыталась взять у одного из них автомат. Но тот, наподдав ей ногой по крутому заду, быстро загнал девицу в хату. Приговор был короткий: "За дезертирство, за мародерство и издевательство над мирными жителями — смерть".


Лейтенант, бесстрастно объявивший приговор, еще раз посмотрел на ткнувшуюся влажным носом в землю искромсанную коровью тушу, потом на стоящих у стенки дезертиров и вдруг, словно впервые увидев трясущегося Франьку, властно, но уже явно мягче спросил:


— Тебе сколько лет?!


Франька знал, что выглядит моложе своих девятнадцати. Учеба в художественном училище, чистенький быт не изнуряют организм и не старят. А месяц в голодной, холодной учебке, неделя окопной жизни вообще превратили его в чахлого подростка. Потому теперь, испуганно моргая и заикаясь, он пролепетал "почти семнадцать".


Лейтенант приказал ему отойти в сторону и, когда пули прошили четверых, оставшихся у баньки, уже не глядя на стоящего рядом Франьку, сердито сказал:


— Раз в армию попал, то честно служи. А еще раз дернешься, лично пристрелю! — И, сделав несколько шагов к своему небольшому, страшному отряду, вдруг снова остановился и внимательно посмотрел на Франьку. — Ты что падалью воняешь?! Хочешь жить, избавляйся от этого.


Франька долго потом будет гадать: как этот человек, рыщущий в поисках дезертиров по топким гнилым болотам, безошибочно уловил исходящий от него, живого и невредимого, запах смерти. Бредя за лейтенантом в часть, он уже знал, что кому-то из них теперь не жить. К счастью, через неделю лейтенант погиб под гусеницами немецкого танка, когда со связкой гранат попытался остановить его. А Франьку как будто спасал тот трупный дух, что несла с собой война. Но впереди маячила мирная жизнь, которая, он был уверен, готовила ему еще больше испытаний. Однако Франька ошибся. Там, куда он попал, его запах оказался привычным и никаких вопросов не вызывал.



Он досконально изучил огромную голубую залу Стокгольмской ратуши, где будет проходить чествование лауреатов. Из дубовых резных шкафов уже достали нобелевский сервиз и скатерти. Их используют только раз в году. Посуда искуснейшей ручной работы по-вечернему уже сияет позолотой. В уголке каждой скатерти и салфетки тонко выткан портрет того, кому они обязаны этим своим торжеством, портрет Нобеля, чье изобретение — динамит — и сегодня успешно крушит всё неживое и живое, принося наследникам, в число которых теперь попал и Франька, огромные дивиденды.


Лучшие повара Швеции, тайно посоветовавшись с признанными мастерами кулинарного искусства — французами, — составили меню необыкновенного пиршества. Для него, конечно же, уже заготовили 2692 голубиные грудки, 475 лобстерных шеек, не менее 100 килограммов картофеля и 70 килограммов земляной груши... Все прочие деликатесы перечислять нет смысла. И хотя за долгие годы ожидания премии Франька их хорошо изучил, тем, кто привык хлебать борщ с костями и вкушать бульбу с салом, наименования деликатесов ничего не скажут. Незатейливые люди не оценят и божественные, нежно пьянящие напитки, которые будут поданы к этому триумфальному столу.


Но именно эти люди были призваны восхищаться его гением. Именно они должны были изучать тяготы жизни по его романам и верить, что настоящая их жизнь — еще не самое тяжкое, что уготовано людям на земле. Вот за эту сверхидею Франьку и полюбили либеральные критики и респектабельные политики, привыкшие вершить свои дела чужими руками. В результате именно их объединенных усилий вот уже несколько лет подряд его подвигают "на Нобеля". Они не читали и никогда не будут читать его романов. Скорее всего, эти господа даже не подозревают о его существовании. Но им важно, чтобы такой человек был. Это, главным образом, в их интересах. А душа...


Франька вздрогнул. Нет, никто не смеет прикасаться к тому, что скрыто у него внутри. Хотя, стоит ли тревожиться?! Враги его опоздали. Под чистым итальянским небом уже распускаются, наливаясь благоухающими эфирными маслами, удивительной красоты цветы. Сан-Ремо не подведет и, как издавна повелось, пришлет на эти нобелевские торжества свой прекрасный подарок — 23 тысячи цветов. Лучшие европейские флористы украсят ими столы и саму ратушу. Тончайший аромат цветов хотя бы на время приглушит переполняющий нобелевский зал трупный запах.



Эти удивительные по своей реальности видения Дроба прервали шаркающие звуки. Софа ввалилась в кабинет, как всегда бесцеремонно и не вовремя, лениво прикрывая за собой дверь. Сейчас будет жаловаться на те болезни, которых у нее нет и никогда не было, и будет отрицать те, что на протяжении многих лет отравляют ему жизнь. Особенно угнетает это ее извечное нытье. Как сказала, впервые увидев невестку, мать: "Дело твое, сынок, женись. Но сначала все-таки позаботься о врачах... Я согласна, она здоровая, как телка. Но порода у нее такая — порода нытика". И действительно, сколько он знает её, Софа не просто болеет, а постоянно умирает. И есть ей надо что-то особенное, недоступное другим, и спать с ним она могла только два раза в месяц, причем обставляя супружеский долг унизительными условиями, а потом — бесстыжими жалобами, переходящими в истерики. Хотя он знал о ее регулярных интрижках на стороне, знал, что любовники обращались с ней не лучшим образом. Уж им-то она не смела жаловаться на свои мигрени, тем более не смела возмущаться, почему в ее бокал наливают не французское, а всего лишь "Советское шампанское". Те ребята, которые ее "пользовали", — а были это в основном поэты-песенники, — ничего, кроме "чернил", не пили. И высокомерного отказа титулованных подружек от угощения они бы не потерпели.



— Ты меня с этой премией совсем загонишь в могилу, — откашлявшись, бесцветным голосом наконец сказала жена; прошаркав к компьютеру, подаренному какими-то норвежскими доброхотами, но которым он так и не научился пользоваться, Софа раздраженно продолжила: — Я пригласила журналистов. Ты им должен всё рассказать.


— Что рассказать?! — неожиданно для себя взорвался Франька. — Что?!. Какой черт дернул меня взяться за писанину?! Знаю я их вопросы...


— Не трещи. У меня голова болит, — она болезненно скривила губы.


— Кто тебя просил с ними связываться?! — всё более свирепел Франька.


А вообще, рассказать бы этим журналюгам, которые, видно, уже сидят внизу в гостиной, как всё было... Только кто поверит, что так можно стать знаменитым писателем, без пяти минут лауреатом премии Нобеля!


Несмотря на то, что перед войной он успел два года поучиться в художественном училище, художник бы из него получился никудышный. И дело не в таланте, которого не было. При желании можно было набить руку. Но для начала надо было элементарно уметь пить: с коллегами, заказчиками, с членами комиссии, которая принимает и распределяет эти жирные "творческие" куски. А у Франьки, хотя уже далеко не худосочного, а откормленного в прибалтийских гарнизонах, где он три года после войны обтирался на разного рода складах с военным барахлом, после первого же стакана начиналось завихрение в мозгах, наружу выплескивалась злоба, которую он не мог контролировать. Потому коллеги сторонились его, да и он к ним не очень тянулся, хорошо помня о своей тайне.


После демобилизации Франька приехал к матери. Но получать "палочки" в колхозе его не грело. И он подался в областную газету карикатуристом. Рисовал битых Гансов и Фрицев, славных партизан и уважаемых колхозников. Года через два ему стали доверять рисование к юбилейным датам ликов вождей, за которые платили тройной гонорар. На большее Франька не мог уже и рассчитывать. К тому же хохотушка Ольга, корректорша в их редакции, оказалась доброй, не лезущей в душу женой и заботливой матерью для родившегося вскоре сына.


Но тут случилась эта встреча. Он "голосовал" на дороге, чтоб добраться до своей Засарайки, где мать приготовила ему к зиме несколько мешков бульбы. Неожиданно рядом тормознул лакированный трофейный "Опель". Там, небрежно развалясь, сидел Сёмка Косорукий. Когда-то они учились в одной школе, вместе совершали набеги на бывший помещичий, а вскоре ставший колхозным, одичавший сад у Белого озера. Далее пути их разошлись. Сёмка подался в Минск к высокому чину в грозном НКВД, который приходился ему дядькой. Как вскоре стало известно в Засарайке, поступил в университет, учиться "на историка". Уже тогда в разных газетах и даже в журналах под псевдонимом Семён Молот стали появляться его стишки, в которых он беспощадно "гвоздил" врагов народа, не знающих "матчынай мовы", не любящих "бацькаушчыны".


Биографию Сёмке едва не подпортила война. Когда многие из сокурсников оказались в оккупации или тянули лямку на фронте, Семка успел в одном из последних поездов — конечно, не без помощи дядьки, — умчаться в Москву. Потом затаился в Ташкенте. Но время было лихое, однажды и там его достали люди из военкомата. Дядька ничем помочь не мог, поскольку партизанил где-то в Белоруссии. И пришлось Сёмке крутиться самому. За три дня и три ночи, в течение которых ему надлежало явиться на сборный пункт, он "состряпал" поэму в две тысячи строк. Юный герой её, оставив разрушенный Минск, "на огненном поезде" прорывается в Москву, — только чтобы не остаться под ярмом у проклятых оккупантов.


Военкому поэма понравилась. Более полугода Сёмка читал её тем, кого отправляли на фронт. Поэму издали в Ташкенте. Заметка о ней появилась в "Правде". Прочел её и замерзавший в лепельских лесах Сёмкин дядька. При его содействии поэму издали в Москве, а потом, после освобождения Минска, — и на родине. Правда, для этого Семка спешно перевёл ее на "матчыну мову". И теперь, время от времени переиздавая поэму в той же Москве, уже писал: "авторизованный перевод с белорусского".


Возвращение Сёмки в Минск было триумфальным. В разрушенном городе, где большинство людей жило в землянках, ему дали трехкомнатную квартиру в доме, который только что отстроили пленные немцы. После глинобитной ташкентской хибары, провонявшей ослиной мочой, он чувствовал себя королем, Сёмка разъезжал на подаренном дядькой трофейном "Опеле" и клеймил тех, что побывали "под пятой оккупантов". Дядька пытался остановить не в меру развоевавшегося племянника: ведь не вина жителей Белоруссии, что армия, на которую они горбатились, "сдала" их всех за неделю. К тому же эти люди неплохо попартизанили. Дядька явно намекал на свои боевые ордена и медали. Но Сёмка уже не нуждался в его советах. Он возглавил в толстом журнале отдел поэзии, стал членом каких-то писательских комиссий, и сам теперь давал советы, к которым все вынуждены были прислушиваться.


Дядька умер в 1951 году. Сёмке сначала показалось — не вовремя: он как раз подзалетел на распределении своим хлопцам литературных премий. По старой памяти выручили дядькины дружки. Но после смерти вождя всех народов и их стали ставить к стенке. Только племянник здесь был уже ни при чем. Он стал известным поэтом, автором героической поэмы об "огненном поезде", которую в обязательном порядке изучали во всех белорусских школах. О том, что товарный вагон, в котором Семка мчался из Минска вместе с другими детками — племянниками и племянницами, — успели основательно обить коврами, загрузить разного рода барахлом и жратвой, поэт, конечно же, умолчал. Во Франьке он сразу почувствовал родственную душу:


— Ты прошел войну. Не был в оккупации, это хорошо. Сегодня все пишут о героях, что ложились грудью на амбразуры, что первыми поднимались в атаку, всей семьей уходили в эти чертовы партизаны, от которых и сейчас честным людям нет покоя. А ты взгляни на войну с другой стороны. Напиши о тех, кто сомневался в победе, кто струсил, предал...


— Но я же не писатель и даже не журналист. Я — карикатурист областной газеты, — слабо сопротивлялся этому неожиданному напору Франька.


— Карикатурист... — передразнил Семка. — А кто тебе мешает стать писателем? Не такое это хитрое дело. Кого только мы не принимали в свой союз! А у тебя опыт. Вот, говоришь, тебя смершевцы чуть не поставили к стенке. Но народ защитил, освободил...


— Да не было там никакого народа! Та-ак, лейтенантик один, — вяло защищался Франька, в душе сожалея, что проболтался об этой давней истории.


— В общем, бросай свою газетенку и айда в столицу... При чем здесь женка, сын?! Ты рожден для творчества. А жёны еще будут. Хочешь, я тебя с такой кралей познакомлю. Софа из тебя сделает человека. Она в издательстве работает...



Через полгода Франька был уже в Минске. К тому времени он успел опубликовать в своей газете несколько "лирических зарисовок", в которых было много цветов, птиц и, увы, весьма размытых мыслей. Коллеги творчества его не одобрили, а редактор посоветовал уделять больше внимания карикатуре. Тем более что началась кампания против нерадивых председателей колхозов, не желающих сеять кукурузу.


Но Франька уже почувствовал вкус от игры словами. По ночам он строчил роман о любви. Ольга в перерывах между болезнями ребенка прочитала несколько страниц, как всегда, бесстрастно исправила грамматические ошибки, и вдруг, залившись краской, неожиданно спросила:


— Зачем ты пишешь эту гадость?


Она не одобрила его желание стать писателем, считая это дело лакейским и пошлым. А вот Софа, которую он и в глаза не видел, сама прислала ему восторженное письмо, где сообщила, что одна из его зарисовок, разруганных коллегами, попала в какой-то юбилейный сборник. А вскоре её усилиями в одной из минских газет появилась публикация, где с гневом рассказывалось, как местные черносотенцы с ведома властей забрасывают скромный домик фронтовика камнями за его острые публикации. В действительности окно в его квартире разбил соседский мальчишка, которому чем-то не понравился рыжий Франькин кот. Но Франька, выгораживая этого пацана, сказал, что окно пострадало от действий неизвестных. А уже друзья Софы придумали историю с подлым нападением на журналиста-фронтовика. Редактор посоветовал Франьке написать опровержение, рассказать, как всё было. Но тот вдруг заупрямился и, поругавшись с Ольгой, ни с кем не простившись, первым же поездом умчался в Минск. Больше он в те места старался не заглядывать. Даже когда хоронил мать, объехал их стороной.


Только без этой ноющей, вечно всем недовольной Софы он, конечно, в Минске бы пропал. По крайней мере не стал бы известным писателем. Софа первая пролистала его любовно-эротический роман. Потом, аккуратно разорвав листы на две части и уложив их стопкой в туалете, вынесла свой вердикт: "Не пиши о том, в чем ни ухом ни рылом". Она же защищала его и от бесчисленных врагов. А ими были не редакторы или партийно-идеологические чиновники, а сами вечно полупьяные члены союза писателей...


Через полгода Франька написал новый роман — корявый, претенциозный, где были война, немцы, герои. Софа хотела снести и его в туалет, тем более что листки с его любовным романом там уже заканчивались, но потом передумала. Читал его спившийся уже редактор, один из Софиных приятелей. Сократив большой роман до маленькой повестушки, он и напечатал её в своем журнале. Дальше всё было делом техники. Софа организовала нужную рецензию, пару восторженных откликов — и новый литературный талант стремительно взлетел на местном небосклоне. Но это её уже не могло удовлетворить. Засадив мужа за новую повесть, где должна была быть любовь, "такая, как у Ромео и Джульетты", но осуществлению которой мешают не семейные предрассудки, а проклятая война, Софа стала проталкивать своего гения на вершину Олимпа — в одно из издательств Москвы.


Завистливые коллеги Франьки меж собой говорили, что приглашение в местный ЦК, к любителю пображничать и потискать девок, к секретарю по идеологии Чертовичу, Софа пробила одним местом. Со своей стороны Сёмка где-то заикнулся, что приглашение — его заслуга. И это тоже могло быть правдой — в годы войны будущий секретарь партизанил с его дядькой и теперь считал своим долгом в меру сил и возможностей опекать его непутевого племянника.



Секретарь по идеологии — породистый рослый мужчина, — окинув Франьку придирчивым взглядом, нехотя предложил ему сесть. Был секретарь на удивление откровенен:


— Нам нужен свой писатель. И не столько для внутреннего, сколько для внешнего пользования. Поющих дифирамбы советской власти, восхваляющих героев войны, секретарей райкомов, обкомов и ЦК более чем достаточно. Сегодня нужен критический взгляд на происходящее. Есть и у нас отдельные недостатки. Поступило указание — найти такого человека. Чтобы и биография была соответствующая, и чтобы он не был широко известен. Понимаешь, в Москве, Ленинграде — там уже есть такие поэты, писатели. Их как бы замалчивают, но издают во всех издательствах, печатают в журналах, им всегда открыта дорога в Нью-Йорк, Париж, Лондон. Они вроде бы критикуют нашу действительность, но одновременно несут мудрое слово партии в народ, в интеллигенцию, труженикам села. Теперь решено иметь таких бойцов и на периферии. Мы должны продемонстрировать разлагающемуся Западу, что и у нас есть свобода слова, и для настоящего писателя, творца, нет никакой цензуры. В общем, вы должны стать нашим знаменем — для экспансии на Запад. И книжки ваши будуг издаваться там такими тиражами, которые не снились их местным гениям, лауреатам разных там, как их, черт побери, — нобелевских и прочих премий. Всё будет проплачено из партийной кассы.


— Но я же не знаю никаких языков, — только и выдохнул ошалело Франька. Чертович презрительно усмехнулся. Кажется, действительно, мужичок у этой Софы — парень без затей. То, что и надо.


— А вам и знать их не надо, — уже резко сказал секретарь. — Ваше дело набросать какой-нибудь романчик или захудалую повестушку. А редакторов, чтобы подправить, и переводчиков мы сколько угодно найдем. У них, к счастью, не перевелась еще безработица. И они пишут лучше многих наших народных графоманов, — секретарь снова изучающе посмотрел на Франьку. — Кстати, родной язык вам всё-таки придется выучить. Чем вам будет плохо? Сначала настрочите на белорусском, получите свой гонорар. Потом переведёте на русский — еще деньги. Затем вас как национального писателя издадут в Москве. Снова стопроцентный гонорар. Потом переведут на английский, немецкий, французский...


У Франьки закружилась голова. Он не верил своим ушам. Но вдруг ляпнул невпопад... Во всем была виновата его вечно спешащая всё поиметь сразу Софа; она в последнее время требовала, чтобы Франька срочно вступил в партию.


— И из всего будут вычислять партвзносы, — с ужасом проговорил он; огромные деньги, которые посулил Чертович, сразу же пробудили в нем небывалую жадность. Но секретарь вновь оборвал его:


— А вот в партию вам вовсе не обязательно. Вы, как те московские поэты, будете беспартийным коммунистом. Таким вы нам больше нужны. Мы вас даже будем время от времени подвергать критике. Но это, так сказать, любя. К тому же в будущем эта самая критика может вам еще очень даже пригодиться. И еще... Фамилия у вас какая-то слишком мелкая. Что это за Дробненький?


— Это отцовская фамилия, — проговорил Франька растерянно.


— Тогда возьмите материнскую.


— Там тоже не лучше.


— А что, если ее сократить. Не Дробненький, а Дроб. Звучит, а?! И не Франька, а Франц! Нет, лучше Феликс. Феликс Дроб — гениально. Бьет по-чекистски, навылет... Хотя... Феликса еще надо заслужить. Будешь Фёдор Дроб.


Чертович нехотя поднялся, тем самым как бы говоря, что аудиенция закончилась. Руку на прощанье не подал, — рукопожатие такого человека тоже, видно, надо было еще заслужить.


Франька вышел из ЦК и, сделав несколько шагов, опустился на скамейку. Его привело в восторг всё, что сказал Чертович, и особенно это крещение в Федора Дроба. Одно его настораживало — будущая критика. Не мог Франька оценить тогда всей прозорливости этого старого партизана и цековского идеолога. Не будь в свое время той согласованной с ним критики по поводу одного не самого лучшего Франькиного романа, после всех перемен, что начали происходить в стране в конце восьмидесятых и начале девяностых, кто бы вспомнил сегодня о нем, Дробе, и о его писанине! А так... Фёдор Дроб, писатель-фронтовик, жертва режима, подвергался гонениям партийных критиков-держиморд, — смело пишут теперь его биографы, исследователи его творчества. И на все лады расписывают его тяготы в своих "мемуарах" коллеги, поклонники которых считали, что они уже давно вымерли. Теперь, защищая его, Дроба, который в их потешной защите никогда и не нуждался, они вроде и сами при деле. Хотя ту жалкую заметочку в "Известиях", в которой якобы содержалась погромная критика Дроба, никто и не читал. А вот то, что власти щедро одаривали его премиями, орденами и медалями, — об этом как-то враз все постарались забыть. Немного выждав, вскоре он уже и сам начал давать интервью, где, не моргнув глазом, "заливал", как он ужасно страдал от прежних властей и даже фактически... голодал.


Сказав это одному из зарубежных журналистов, статью которого тут же перепечатали в республике, он ожидал, что коллеги-завистники припомнят ему все те газеты, которые из номера в номер печатали его повестушки, и за которые ему регулярно переводили повышенные гонорары, не говоря уже о журналах и альманахах в республике и в первопрестольной, где ежегодно печатались "гениальные" творения Дроба. А еще были центральные и краевые издательства... Всех прочих, непосвященных, они отшивали по причине отсутствия бумаги, а его сочинения и даже собрания оных издавали с завидной регулярностью. Надо признать, что и простые читатели старались достать его книги. И не столько потому, что стремились украсить свои "совковые" интерьеры, а потому, что другой литературы, — важной, нужной для понимания этого тяжело меняющегося мира, — по сути, в стране не издавали.



С той прежней жизнью теперь покончено. Дроб недолго был в растерянности. С помощью одряхлевшей и всё более докучающей нытьем Софы он вскоре стал смело осваивать открывшиеся перед ним новые горизонты. Почувствовав безнаказанность, он уже не только рассказывал, как его чуть не голодом терзала эта проклятая советская власть, но и как он боролся с ней, как ненавидел её. Хотя в действительности он возненавидел ее именно за то, что она не устояла, рухнула без предупреждения. А вместе с ней накрылись и два с половиной миллиона рублей, которые он накопил благодаря изданию своих бесчисленных партийных книжек. Нет, в них о партии не говорилось, но это были нужные книжки. Коммунисты — не сегодняшние власти; они за книжки, направленные против них, премий не давали, а в тюрьмы сажали или к чертовой матери на Запад выдавливали. В то время, когда работяги, не говоря уже об инженерах, едва концы с концами сводили, он, писатель Дроб, был — будто сыр в масле, и деревянных, но таких стойких, советских рубликов не считал. За квартиры, которые он получал в самых лучших домах Минска и менял раз в пять лет, платил гроши. А какой-нибудь замок с землицей и угодьями прикупить тогда было нельзя. На жратву тоже мало что тратилось. Пайка с разного рода невиданными для простых смертных деликатесами из цековской столовой, к которой его сразу прикрепили, стоила копейки, или, как сказал однажды при встрече все тот же секретарь по идеологии, с неблагозвучной фамилией Чертович, "по себестоимости".


По стране и за рубеж его возили бесплатно; помимо командировочных давали круглые суммы на презенты. И даже отправляясь в свою Засарайку (куда иногда по привычке ездил за картошкой, а больше — чтобы покуражиться над Сёмкой Молотом, доживающим век на единственной в деревне, разбитой машинами улочке, когда-то названной его именем), Дроб брал в Союзе писателей командировку.


Секретарь по идеологии тогда хитро придумал с беспартийным коммунистом. Это спасло Дробу не одну сотню тысяч рублей, которые могли уйти на партвзносы. Но вот то, что все накопления "растворились" в период перестройки, Дроб долго не мог простить Советской власти.


Софа, однажды позабыв о своих хворях, устав проклинать бездарных коммуняк, сказала:


— Хватит скулить! Пора думать, как доллары зарабатывать. Эти денежки не стареют.


Дроб сначала сделал ставку на рвущихся к власти националистов. Сделал им пару комплиментов в интервью, а лидера их — туповато-прямолинейного и трусоватого — вообще назвал "апостолом". Но только от тех, кроме лыковых лаптей, ждать, похоже, было нечего. За болтовней о "западном пути" они вообще хотели видеть страну этаким этнографическим заповедником, куда бы европейцы, как в Африку, наезжали поразвлечься, отведать экзотики. Как и все националисты, в какой бы стране они ни жили, эти тоже в глубине души презирали свой народ и при всяком удобном случае готовы были сбежать на Запад. По крайней мере, детей своих и внуков они сразу же туда и отправили. А сами принялись водить толпы на демонстрации, витийствовать на митингах, краснобайствовать в парламенте.


Дроб, хотя и старался держаться "вне политики", но чтобы его не забыли или, не дай бог, не принялись копаться в его прошлом, время от времени стал появляться на этих шабашах. И пару раз даже выступил на митингах. Он говорил о нападках, которым подвергался со стороны властей, о том, как цензоры из самого ЦК уродовали его гениальные книги. На удивление, его не освистали, как других "бывших", — наоборот, слушали с сочувствием. Все вокруг были свои — изрядно замаранные — и потому надо было крепко держаться друг за друга. Но только Дроб нашел в этом пошлом, бездарном мире свою нишу. Из преуспевающего советского писателя он вдруг превратился в великомученика, "совесть нации". Сначала Дроб не поверил в эту удачу. Слишком много вокруг — в том же Союзе писателей — было людей, действительно не получавших ни премий, ни орденов, не имеющих на счетах миллионов. Даже счетов этих не имевших, перебивавшихся с хлеба на водку. Но тем, кто уже вел его, кто определил для него эту новую роль, нужен был именно такой, дутый мученик. И действовали они так же, как когда-то на заре его писательской деятельности действовал секретарь ЦК по идеологии.



Во время приема в одном из посольств западных стран его отвели в сторону и познакомили с послом. Тот, вяло пожав руку национальной гордости и сказав на ломаном русском, вызубренном еще в военном колледже, пару банальностей о его гениальных романах, которых он даже не держал в руках, сразу же приступил к делу:


— Мы знаем вас как великого писателя. Но сегодня вы больше нужны своему народу как оппозиционный деятель, как мыслитель.


— Да какой я мыслитель... — неожиданно заскромничал Дроб. — И народу этому ничего, кроме колбасы и попсы, не надо.


Насчет попсы он, конечно, зря ляпнул. Как бы посол не принял попсу в свой адрес. Но тот, не дослушав переводчика, резко сказал:


— При чем здесь народ?! Вы нам нужны, — и уже более спокойно продолжал: — А насчет того, что делать и куда идти, вам подскажут.


Это явно походило на вербовку. Но можно было попенять на несовершенство перевода. Ведь этот иностранный толмач с таким трудом подбирает русские слова...


Посол, снова не дожидаясь, пока переводчик закончит, и желая избавиться от этого скучного писателя и перейти к другим местным деятелям, терпеливо ждущим очереди (а были среди них несколько лидеров дутых партий, тройка трескучих депутатов и группа журналистов, которых планировалось направить в один из закрытых учебных центров), уже смягчившись, сказал:


— Мы в долгу не останемся. Хорошо поработаете, можете и на Нобеля претендовать. В совокупности — и за книжки, и за борьбу...


— Но я ведь того же Пастернака, Солженицына как врагов народа клеймил, — воскликнул Дроб, понимая, что если посол еще не знает, то доброхоты непременно расскажут об этой не самой лучшей грани его творчества. "Нет, лучше прикинуться простачком и, чем черт не шутит, можно, действительно, и Нобеля отхватить. В конце концов, не боги горшки обжигают. Главное — уметь правильно, как подсказывает посол, повести себя в новой ситуации".


— А это уже никого не касается. Я тоже был хиппи, — как сначала показалось Дробу, невпопад сказал посол.



Дроб, действительно, не стал упускать свалившегося с небес шанса. Пока его коллеги по старой привычке слезно просили у новой власти денег, квартир, разного рода льгот и, конечно же, издания своих неинтересных опусов, Дроб щедро раздавал журналистам интервью и выступал со статьями, в которых глубокомысленно рассуждал о прожитой неправедной жизни (не им прожитой, а всеми остальными) и отчаянно призывал людей к покаянию. На очередном приеме в посольстве ему объяснили, что он должен не мудрствовать, а действовать. Для начала ему предложили подписать какое-то воззвание к "мировой демократической общественности". Затем эти воззвания, требования, заявления, протесты, под которыми Дроб должен был ставить свою подпись, стали поступать с завидной регулярностью. И он даже начинал нервничать, когда гонцы с этими "документами", размноженными на ксероксе, вдруг где-то задерживались.


Особое удовольствие он испытывал, когда от него требовали разоблачения "гэтай улады". Даже страдалица Софа не могла не оценить талант мужа. Еще бы! Особое волнение на Западе вызвало заявление Дроба, что злобные власти готовят на него покушение. Несколько местных доброхотов даже взялись его охранять. Но после того, как они унесли из холодильника банку паюсной иранской икры, кусок буженины и две бутылки "Смирновской", Софа предпочла больше не пускать их через порог. Так что Дробу в дальнейшем пришлось обходиться уже без охраны. Однако свет не без добрых людей: из Польши ему прислали бронежилет, о котором тут же сообщили все газеты, — мол, известный писатель-фронтовик ежедневно ходит по лезвию ножа, рискуя стать очередной жертвой властей. Дроб как-то даже вышел в этом жилете на прогулку, но на этот маскарад никто не обратил внимания. И тогда Дроб стал держать бронежилет на видном месте в кабинете, а навещающим его любопытствующим журналистам и работникам западных посольств высокопарно говорить о судьбе, от которой, увы, "никуда не денешься". В отчаянном стремлении обличить всех своих врагов, а точнее, как-то избавиться от мучающих его страхов, Дроб однажды проговорился об убитой корове и пяти дезертирах, поставленных за это к стенке, с пафосом закончив: "Стоит ли даже тысяча коров капли человеческой крови?! Ведь среди убитых тогда на грязном крестьянском дворе мог оказаться гений!" Нет, не должен был он об этом вспоминать. Не должен. Через неделю ему принесли из какого-то заштатного городка письмо, написанное дрожащей рукой на пожелтевшем листке, вырванном из школьной тетрадки. Это явно писала та порченая девка. Выжила все-таки, несмотря на то, что фронт в тех местах гремел еще месяца три. В письме были такие строки: "Зря льете свои крокодиловы слезы по четырем подлецам. А вы, видно, были тем пятым?!"


Дроб снова почувствовал, как внутри вдруг что-то взорвалось и, переполнив его, стало вытекать наружу... Он открыл окно, потом включил кондиционер, но запах уже заполнил комнату, проник во все щели, в разложенные на столе очередные, ждущие его подписи, заявления и протесты, просочился в поры обоев и, вероятно, вырвавшись наружу, заполнил бы этот тихий немецкий городок, в котором ему после того разговора в посольстве милостиво предоставили виллу. Газеты писали, что сюда, опасаясь преследования, по ночам тайно приезжают его белорусские друзья, что здесь, почувствовав, наконец, свободу, он плодотворно работает над новым гениальным романом, который должен продемонстрировать весь ужас существующей в его стране системы и одновременно должен стать новым словом в литературе. В глубине души Дроб знал, что за всё время пребывания на этой немецкой вилле он так и не написал ни одной путной строчки. А теперь еще этот запах... Нет, надо что-то делать — бежать, спасаться, — пока эти культурные немцы не догадались, с кем рядом они живут.


Он оглянулся на всё еще стоящую в кабинете Софу. Только она одна, кажется, не чувствовала запаха тлена.


— Ну, так что? Ты спустишься к этим журналистам? — глухо, будто отдаляясь, спросила она.


— Что еще?! — вскричал, а точнее, уже простонал Франька. — Чего еще ты хочешь!


Она недоуменно посмотрела на всегда покорного мужа и, поняв, что ему плохо, чтобы приободрить его, а больше, чтобы успокоить, заметила:


— Они сказали... В этом году Нобелевская премия за литературу более миллиона долларов. — И вдруг, поведя носом, брезгливо скривила губы: — Фу, запах какой. Хоронят кого?


— А тебе бы хотелось упрятать меня в могилу! —только и проговорил Дроб и, чувствуя, что уже не в силах стоять, повалился в кресло.



Дроб уже не видел, как Софа вернулась, морщась от запаха, как попыталась приподнять его, чтобы, освободив фалды фрака, распотрошить их и стащить для своих ненасытных детей запрятанные там доллары. Но Дроб вдруг схватил ее скользкую руку мертвой хваткой...


Собрав последние силы, Софа выдернула из его почти остывших пальцев свою руку и, сердито сдёрнув с него теперь никому не нужный фрак, стараясь не смотреть в его неподвижные глаза, закрывая ладонью нос, быстро прошаркала к двери. Она должна была выставить этих журналистов, ждущих от него новых откровений, раньше, чем они почувствуют тошнотворный запах. Они не должны знать, что великий писатель Федор Дроб умер. Ведь через два дня объявят фамилию лауреата Нобелевской премии. И чем черт не шутит...


Журналистов в зале не было. Профессиональным нюхом почуяв запах тлена, они уже мчались в свои редакции, чтобы сообщить миру сенсационную новость о смерти писателя, который маниакально хотел получить Нобелевскую премию. Но бес сыграл с ним свою последнюю, недобрую шутку...



г.Минск

Лев Аннинский ВЕРОНИКА ТУШНОВА: «НЕ ОТРЕКАЮТСЯ, ЛЮБЯ...» (Из цикла “Засадный полк”)



Ей не пришлось отрекаться ни от родителей, которых любила, ни от детства, прошедшего в старорежимной провинции…


Но разве не она сказала: "Я без оглядки предавала детство"?


Сказала. Под конец жизни. Чтобы поубедительнее воспеть это детство. Чтобы сама мысль о "предательстве" и "отречении" показалась окончательно абсурдной. На самом деле она никогда ни от чего не отрекалась — в отличие, скажем, от Ольги Берггольц, которая в какой-то момент в полном соответствии с эпохой попыталась оторвать от себя родню "с ихним днем ангела". Контраст тем более выразителен, что они — почти ровесницы — выросли вроде в сходных условиях: и там, и тут — одноэтажные деревянные дома в "посаде" крупного промышленного города, и там, и тут — средний достаток, и отцы у обеих, что называется, военные интеллигенты, прошедшие фронт Империалистической войны. Там Питер — тут Казань… Контраст облика лишь оттеняет прелесть юности: у Ольги — что-то северно-европейское в генах (немцы? шведы? прибалты?), у Вероники — красота жгуче-южная, азиатская (скорее персидского, чем татарского типа).


При наступлении социализма они зеркально меняются пропиской: дочь доктора Берггольца устремляется из Ленинграда в Среднюю Азию, а дочь доктора Тушнова переезжает из Казани в Ленинград. И опять — контраст выбора: первая с головой окунается в горячку социалистического строительства, каковым и не пахнет в старорежимной слободе, вторая с головой уходит в академическую медицинскую науку, куда указывает ей путь отец, профессор, ставший к этому времени академиком.


Это вовсе не значит, что "профессорская дочка" не хлебнула лиха в детские годы. Под конец жизни, в предсмертной "Поэме памяти" она и это дорасскажет: "Всё началось преддверьем созиданья. Разруха, голод, холод, темнота… Об этом первое воспоминанье, о корке хлеба — первая мечта. На улице куда теплей, чем дома… Чадят в буржуйке мокрые дрова, разрежут хлеб, а на ноже — солома, в пустой похлебке плавает ботва. Год двадцать первый. На Поволжье голод. Тиф. Все вокруг обриты наголо. Притихший, скудно освещённый город до самых крыш снегами замело…"


Дорасскажет и о матери: "В восемнадцатом, мама, ты так же вот пела, укрывая в подвале меня от обстрела, и смотрела тревожно большими глазами на зловещее зарево над Казанью. Монотонные звуки томительно плыли, интервентов орудья по городу били…"


И, перекликаясь с Ольгой, об отце своем скажет признательно: "Мы жили на папиной скромной зарплате, что нашего счастья отнюдь не губило. Я помню все мамины новые платья и я понимаю, как мало их было. Я помню в рассохшемся старом буфете набор разношерстных тарелок и чашек, мне дороги вещи почтенные эти и жизнь, не терпящая барских замашек. Горжусь я, что нас не пугали заботы, что жить не старались покою в угоду, что видный профессор шагал на работу за три километра в любую погоду…"


Поразительная, между прочим, способность передавать жизненную фактуру в простом, казалось бы, стихе. Тут уже опыт мастера: всё это написано в середине 60-х годов.


А тогда, когда всё это происходило в реальности — что просилось в стихи? Бабочки, листочки. Любимый кот, весёлые лошадки на манеже заезжего цирка. Грёзы, слёзы, луна, страдания… Дело ведь не только в том, какая погода за окном (метеорологическая, политическая), но и в том, какая погода в комнате. Особенно если речь о поэте: ученица одной из лучших школ Казани ("с углубленным изучением нескольких иностранных языков") исписывает стихами кипы тетрадей. Легко догадаться, что всё это выдержано в стиле гимназического декаданса. По мере того, как школьница, ставшая студенткой, осознает допотопность такого стиля, она исписанные кипы тетрадей уничтожает и к моменту первой публикации (уже в Москве, в двадцать восемь лет) подходит без всякого архива вырезок — с чистым листом бумаги.


Это не значит, что она не хочет стать поэтом. Очень хочет, с самых ранних лет. И художницей хочет (потому что одарена как живописец). Но под влиянием отца держится медицинской стези.


Академик Михаил Павлович Тушнов умирает в 1935 году. Вероника Михайловна, аспирантка кафедры гистологии ВИЭМ и без пяти минут кандидат наук, идет к Вере Инбер советоваться, что ей делать со стихами. Та говорит: поступать в Литературный институт. Но это дело не быстрое: тут и замужество, и рождение дочери (стихи о рождении дочери становятся первопубликацией).


Наконец, она поступает в Литинститут. Весной 1941 года…


…А осенью с маленькой дочерью и больной матерью на руках — эвакуируется в свой родной город, в Казань, и начинает работать палатным врачом госпиталя.


"За военные годы в Казани напечатано только одно стихотворение".


Но именно в эти годы рождается — поэт.


Рельефно, экономно, предельно достоверно выписанная фактура. Измученные люди. Носилки, костыли, бинты, кровь, бред. "Раздача чая и разборка почты, и настигающий врасплох рассвет, и теплота на сердце оттого, что тот, новый, сыт, укрыт и обогрет".


Тот обогрет, а другой, единственный, кому отдано сердце, мерзнет за тысячи километров, и непонятно, что реально: то, что там, или то, что тут.


Телефонный разговор с Москвой. Удостоверилась: "Ты живешь, пришел рассвет, умолкнули зенитки. Одолевая утреннюю дрожь, ты режешь хлеб и греешь чай на плитке. А я иду по утренней росе, за крышами — серебряная Волга, грузовики грохочут по шоссе, кричит буксир настойчиво и долго, и это — жизнь…"


Жизнь то ли там, то ли тут. Потерян счет времени, неощутимо пространство, двоятся контуры. Поначалу это воспринимаешь как незначительную особенность (или рассчитанную черту) поэтического почерка: дрожание усталой руки, набрасывающей картину, — но постепенно понимаешь, что этот загадочный мелодический контекст именно и создает ощущение таинственной значимости совершающегося.


В стихотворении "Хирург" (первом, которое в военное время появляется у Тушновой в печати) раненый, вдыхая эфир, вглядывается в лицо хирурга и вспоминает, что именно так смотрел на него отец в раннем детстве, а хирург вглядывается в лицо этого молоденького солдата, потому что ему недавно сообщили о гибели сына. Сигнал из-за роковой черты…


Дежурная сестра сидит ночью у постели умирающего, он мечется, ловит ее руки, просит мертвеющими губами: "Не уходи… Любишь ли меня?" Она отвечает: "Да" и думает, что вот так же отвечала своему жениху, провожая его на фронт.


Это осталось бы простой зарисовкой, но финал разворачивает стихи к ощущению двоящегося контура правды: "Обоим я сказала да" и никому не солгала".


В другом стихотворении такой же сдвоенный контур ставит нас перед призраком неразрешимости: "Ты мне чужой — не друг и не любимый, на краткий час мы жизнью сведены" . То ли сведены, то ли разведены, то ли жизнью, то ли смертью.


Но как бы сердце правдою ни сжалось,


я всё равно её не утаю:


ты ласки ждешь, а ласки не осталось,


ты ждешь любви — она с другим в бою…



Двоится в собственных глазах сама героиня. Другая — такая же, как я. Такая же, но не я. Зову любимым, но не люблю. Несчастна, но счастлива. Как это?! А вот так: "минуты приближенья к счастью много лучше счастья самого" . Значит, этот ужас потери, это расставанье навек, эта смерть, вытеснившая жизнь, — все-таки счастье? "И все-таки так ты на счастье похожа, что мне кажется — может быть, это оно".


Вспоминает довоенное: ловит бабочку, схватила, держит в руке… а бабочка уже мертва. Так и счастье: есть — нету. Любимый был, ушел — и нет. Правда двоится, тускнеет, исчезает… и только если ее назвать, оживает в слове.


Магия слова, эйфория стиха, одержимость поэзией — наркоз поколения, настроенного эпохой на счастье и угодившего в смертельную засаду.


По тому, как началась в годы войны литературная судьба Вероники Тушновой, — она примыкает к поколению мальчиков-фронтовиков. Но она старше годами и, несмотря на малость литературного опыта, богаче их — опытом предвоенной жизни (и замуж успела выйти, и, кажется, мужа потеряла, и дочь вырастила: "Я напишу ей буквы на листе, я нарисую зайчика в тетради. Я засмеюсь — ее улыбки ради. Я буду плакать после, в темноте…" ).


Ее поколение, готовившееся ко всемирному триумфу, а попавшее на минное поле истории, должно было объяснить себе и миру, что произошло с ним и с миром. Оно и попыталось объяснить: Кедрин — с его историческими параллелями, Твардовский — с путешествиями Тёркина на том и этом свете, Симонов — с командирской хроникой войны… Что может добавить к этой начинающейся летописи медсестричка из тылового госпиталя, вспоминающая, как отец рассказывал ей "о лесах и топях Августова" и как она его слушала — "девочка на камне в лучах и пене с головы до ног" ?


А секрет в том, что заложена в девочке чисто женская особенность души, когда она поверх всех объяснений чует правду-неправду и с сомнамбулической отрешенностью повторяет свое:


Нет, и это на правду совсем не похоже —


Облетает пыльца, и уходят друзья.



Жить без бабочки можно,


без золота — тоже,


без любимого — тоже, —


без песни — нельзя.



Кончается война, жизнь возвращается к обычной бестолковости. Гаснет песня. "Куда ты ушла? Где мы расстались с тобой?.. Песня моя, а вдруг навсегда меня покинула ты?"


Влилась песня в общий оркестр победоносной советской лирики, тоненьким подголоском тонет в гигантском ансамбле. Твое маленькое счастье-несчастье — часть общей беды-победы. Твоя тропка вбегает в общий путь:


И долгий путь сквозь мокрое ненастье


осенней ночью — хриплой и бездомной —


мне кажется ничтожно малой частью


одной дороги — общей и огромной.



Нельзя сказать, что громада страны вообще отсутствует в ранней лирике Тушновой. То есть, что она избегает советских символов. Нет, но она не делает из этого особой темы, никак не акцентирует на этом внимания, замечает изредка и как-то вскользь, как что-то само собой разумеющееся. "Легкий флаг полощется над пристанью резною". "Кричат "ура", и я с трибуной рядом". Не с флагом в руках и не на трибуне. Рядом. Не совсем такая, как все, но, в общем, своя.


В общем — послевоенные советские лирики принимает в строй свою "сестричку", еще не отмывшую руки от йода. В 1947 году она принимает участие в Первом Всесоюзном совещании молодых писателей, о котором его участники (вчерашние солдаты, половина — на костылях, все — с орденскими колодками) будут вспоминать всю жизнь. Марк Соболь, в частности, расскажет, как он остолбенел, обнаружив, что "литконсультант "Комсомольской правды" Вероника Тушнова" (подписывавшая так свои ответы на стихи, присылаемые в редакцию) "ошеломляюще красива". И сборник стихов ее, озаглавленный скромно, но обнадеживающе: "Первая книга", — принесет ей признание мастеров (Павел Антокольский поможет составить и отредактирует).


Меж тем в потаенную (не для печати) тетрадку она записывает, как некий редактор (не Антокольский, конечно) утешающе говорит ей: "Понимаете, пока еще не нашли вы что-то главное. Здесь у вас волнует многое, но пошли вы, к сожалению, не широкою дорогою, не в центральном направлении", на что она отвечает (не вслух, конечно, а про себя): путь к сердцу ведет не людным шляхом, а окольно: подъемами трудными, трясинами топкими, по скалам, гладким до ужаса… "Я иду суровой местностью, не имеющей названия".


Ну уж и не имеющей… Да это название знают все законодатели и исполнители критического цеха! "Камерность" — вот что навешивается за хождение по тропинкам, этот приговор в послевоенные годы звучит так угрожающе, что Андрей Турков даже и сорок лет спустя считает необходимым начать свой очерк о Тушновой с реабилитации термина, с очищения его от "догматической прямолинейности" — ведь занимает же камерность свое законное место "в сфере музыки".


Но Тушнова творит свою музыку в сфере литературы, а литература безоговорочно нацелена на эпос. И вот, чтобы как-то оправдаться за свою "камерность", однажды, поднатужившись, она выполняет социальный заказ в официально первенствующем жанре — в поэме.


Поэма "Дорога на Клухор" появляется в 1952 году, на последнем взлете цветущего сталинизма, и остается на пути Тушновой как громоотвод на случай критических гроз. В основе-то там — искреннее сострадание детям из кавказской здравницы, которых отступавшие гитлеровцы, как рассказали Тушновой, сбросили в ущелье. В поэме через ущелье прокладывается маршрут, маркированный предвоенным студенчеством (рюкзаки, привалы, костры). И увенчивается это путешествие фигурой германского шпиона, который, прикинувшись ученым-ботаником, пристраивается к группе и идет через Клухорский перевал, тайно фотографируя наши тропки.


Шпиона пограничники распознают и отправляют, куда следует, а поэма заканчивается призывом к бдительности, что для 1952 года звучит вполне благонадежно.


Вид на жительство получен, в наступившую вскоре эпоху Первой Оттепели Веронике Тушновой открыты все пути: начинаются маршруты по градам и весям страны и соцлагеря, благо социалистический реализм распахивает перед переводчиками с братских языков любые ворота, так что можно забыть и трясины топкие, и скалы, гладкие до ужаса…


"Пути-дороги". Буровые Каспия. Шиповник красный вдоль дороги от Страшен до Быковца. Ах, Молдавия, Молдова… Привет, осенняя Латвия! И Юрас-йела, что означает: улица Морская. "Мы праздник встречаем в дороге" . Станция Баладжары. Разъезд Чемыше. Остров Артема. Арыки Ханлара. Ночной Вильнюс. Наргнен, всплывающий розовой стеной. Внуково, самолет до Энска. "Милый! Какая луна над Москвою!" "Кажется мне, что над Соротью где-то" . Звезды над морем. Ночь в горах. Куйбышевская ГЭС…


Стоп. Вслушаемся.


…что были дни побед и поражений,


аварии и подвиги,


и грусть


с лица земли исчезнувших селений,


и все, что перечислить не берусь,


все, все, что было до ее рожденья…



То есть до рождения Гидростанции. Но дальше:


…Так живописцев лучшие холсты


непосвященных вводят в заблужденье


чертами гениальной простоты.



Уловили? Гениальная простота рукотворной плотины вводит в заблуждение непосвященных, скрывая от них правду… которая то ли есть, то ли нет. Это же чистая Тушнова! Сквозь все соцреалистические плотины прозревающая свои первоначальные темы.


Поэтам он особо нужен —


высокий уровень воды...



То есть высшая точка, мертвая точка, верхняя мертвая точка, с мгновенного замирания на которой начинается падение вниз, которое в свою очередь сменяется взрывом и взлетом:


Здесь не простое совпаденье —


глубокий смысл и правда в нём:


лишь в миг отвесного паденья


вода становится огнём.



Огнём — в падении… Зреет однако на "Путях-дорогах" соцреализма новое прозрение, по-прежнему перемешивающее счастье и несчастье, тайну и самообман, любовь и падение. Уже без всякого страха камерности.


Может, зоркость пифии, прозревающей тропку там, где другие идут широким шляхом, не подозревая обмана, — и ставит Веронику Тушнову на совершенно особое место в ее поколении. Среди государственно-мыслящих, общественно-мыслящих, гражданственно-мыслящих властителей дум бродит черноокая вещунья и тихо повторяет, что счастье равно несчастью, что надо быть готовыми ко всему и что любой выпавший жребий придется принять как благо.


Кажется, что "леса и топи", через которые прошел когда-то отец, навсегда обозначили ту чащу, из лиловой глубины которой являются фигуры. Любимый цвет — лиловый. Союзники — собаки, кошки, лошади, птицы, лесное зверье… а вот человека надо еще выманить из этой блаженной путанины, из лабиринта улиц и домов, из хаоса связей и развязок.


Она его приманивает, ворожит, словно заговаривает: вот если перестать ждать, то и появится.


Не отрекаются, любя.


Ведь жизнь кончается не завтра.


Я перестану ждать тебя,


а ты придешь совсем внезапно.


А ты придешь, когда темно,


когда в стекло ударит вьюга,


когда припомнишь, как давно


не согревали мы друг друга.


И так захочешь теплоты,


не полюбившейся когда-то,


что переждать не сможешь ты


трех человек у автомата.


И будет, как назло, ползти


трамвай, метро, не знаю что там.


И вьюга заметет пути


на дальних подступах к воротам.


А в доме будет грусть и тишь,


хрип счетчика и шорох книжки,


когда ты в двери постучишь,


взбежав наверх без передышки.


За это можно всё отдать,


и до того я в это верю,


что трудно мне тебя не ждать,


весь день не отходя от двери.



Нет, это не Сольвейг, терпеливо ждущая на берегу, не Пенелопа, коротающая время со швейной иглой в руке, не Ярославна, причитающая на городской стене, и не Андромаха, проводившая мужа на битву (хотя этот последний вариант был бы ближе всего к тому, что пережила она в 1941 году).


В 1941-м — утешительница и целительница. В 1961-м — страстная, неукротимая, почти невменяемая, иногда нарочито косноязычная жрица любви, не признающая законов и не знающая преград. Никакого счастья она не ждет, скорее ждет несчастья, и оно от счастья неотличимо. В этом смысле двоящиеся контуры видений напоминают горькие плоды ее лирики военных лет. Так и теперь, как тогда: "Ушла я вдогонку за счастьем, за дальней, неверной судьбой. А счастье то было ненастьем, тревогой, прибоем, тобой…" От беды не отличить. "Мое счастье горя любого тяжче" . А то, что мы "называем" счастьем, на самом деле иллюзия? Обман!


"Обман? Ну, что ж, так все живут на свете, и что предосудительного в том?"


Есть ли грань между правдой и неправдой? Есть, вот она: "Как часто от себя мы правду прячем, мол, так и так, не знаю, что творю… И вот ты притворяешься незрячим, чтобы в ответе быть поводырю" . Хочет она быть таким поводырем? Или все-таки утешительницей? "Ты лгать просил, — как помнишь, и во лжи ни разу я тебе не отказала". Это вроде бы и легко, ибо правда и ложь неразличимы, но неразличимы они до того мгновенья, пока вдруг на горе себе и другим не прозреешь правду. "Мне говорят: нету такой любви. Мне говорят: как все, так и ты живи! Больно многого хочешь, нету людей таких. Зря ты только морочишь и себя и других".


Отвечает: а если есть? И ждет: всё-таки появится. При этом знает, что не только "все" живут в обмане, но и сама. То есть не всегда знает, где "она", а где "я". А он? "Иду и думаю о нем, и это значит — о тебе" . А та, которая стоит между "тобой" и "мной"? "Лежат между нами не веки вечные, не дальние дали — года быстротечные, стоит между нами не море большое — горькое горе, сердце чужое…" Чужое горе — такое же, как твое.


О, если бы в треугольнике кто-то был "лучше", кто-то "хуже". Все равнодостойны. Неразрешимо.


"Неразрешимого не разрешить, неисцелимого не исцелить".


Величие поэта — в неразрешимости его тайны. Это не обязательно формулировать (как в только что приведенной цитате). Это сжигает душу, втянутую в какую-нибудь тривиальную ситуацию. В тот же любовный треугольник. "Но ты в другом, далеком доме и даже в городе другом. Чужие властные ладони лежат на сердце дорогом". Фатально! Хотя и трогает сердце обида: "мне жаль, что ни разу я на свадьбе не пировала"…


У того, кого она зовет, похоже, богатый опыт пирования на свадьбе. В навороженной фигуре начинают проступать обыкновенные человеческие черты. Как и свойственно Тушновой, ситуации прорисовываются лаконично и точно.


"Помню первую осень, когда ты ко мне постучал, обнимал мои плечи, гладил волосы мне и молчал".


Молчал, потому что не хотел лгать, обнадеживая. Хотя и молча невольно лгал: она-то ждала большего. Но тоже молча.


"Не свойственна любви красноречивость, боюсь я слов красивых — как огня. Я от тебя молчанью научилась, и ты к терпенью приучил меня".


Терпеть — что? Да понятно же: "пересуды за спиной". И молчанье любимого.


"То колкий, то мягкий не в меру, то слишком веселый подчас, ты прячешь меня неумело от пристальных горестных глаз…"


От чьих глаз? От глаз той, в чью жизнь ты вошла как "горькое горе"? Но ведь и жить "невидимкой" — все равно, что не жить.


Что же такое в неразрешимой ситуации ее герой?


"А у меня есть любимый, любимый, с повадкой орлиной, с душой голубиной, с усмешкою дерзкой, с улыбкою детской".


Поначалу кажется, что в его облике она воображает, соединяет и реализует всё то, чего не хватает ей в окружающем мире. Мужество, ум, верность…


Потом понимаешь: нет, напротив, в нем соединяется все то, чем этот окружающий мир является. И уверенная самооценка, которая на виду (орлиная повадка), и тайная слабость (голубиная душа), которую чует ведунья. И ненадежность — от непредсказуемой смены того и другого.


"Мне глаза твои чудятся, то молящие, жалкие, то веселые, жаркие, счастливые, изумленные, рыжевато-зеленые".


Мир переменчив, неустойчив. Податлив на обманное тепло.


"Разжигаю костры и топлю отсыревшие печи, и любуюсь, как ты расправляешь поникшие плечи, и слежу, как в глазах твоих льдистая корочка тает, как душа твоя пасмурная рассветает и расцветает".


Бездомные, они бегут в лес, прячутся в какой-то избушке, уходят в заросли, душа ведуньи, дикарки, весталки оживает в продрогшем теле.


"Над скалистой серой кручей плавал сокол величаво, в чаще ржавой и колючей что-то сонно верещало. Под румяною рябиной ты не звал меня любимой, целовал, в глаза не глядя, прядей спутанных не гладя".


Вот он все-таки — путь к чужому сердцу: трудные подъемы, топкие трясины, голые скалы.


Но ведь это и есть счастье? А если вдруг контраст душ выявится, и мы узнаем наконец, кто прав, кто неправ…


"Ты не любишь считать облака в синеве. Ты не любишь ходить босиком по траве. Ты не любишь в полях паутин волокно, ты не любишь, чтоб в комнате настежь окно, чтобы настежь глаза, чтобы настежь душа, чтоб бродить не спеша и грешить не спеша".


А любимый как раз спешит понравиться: и босиком по траве ходит, и паутинкой в поле любуется, и распахивает окно в своем доме, и угощает, угощает: рябиной, ночной ухой…


А потом все-таки отрекается. Любя.


И от счастливого этого мученья выпархивают на бумагу шедевры поэзии.


Помнишь, как залетела в окно синица,


какого наделала переполоху?


Не сердись на свою залетную птицу,


сама понимаю,


что это плохо.



Только напрасно меня ты гонишь,


словами недобрыми ранишь часто:


я недолго буду с тобой,—


всего лишь


до своего последнего часа.



Потом ты плотнее притворишь двери,


рамы заклеишь бумагой белой...


Когда-нибудь вспомнишь, себе не веря:


неужели летала,


мешала,


пела?



Смерть неотделима от любви. Жизнь "зашла за половину" , поздно в ней "вычеркивать строчки" : времени уже нет. Иногда предчувствие конца вызывает отчаянный протест, и рвется из души крик: "Я буду, буду, буду, буду!" Но всё чаще звучит примиренное: "Я прощаюсь с тобой у последней черты. С настоящей любовью, может, встретишься ты" . Или — вот это предсказание, страшное в своей точности: "Не любил ты свою находку — полюбишь потерю…"


Так и будет. Только как дожить до столь страшного суда?..


"Как подсудимая стою… А ты о прошлом плачешь, а ты за чистоту свою моею жизнью платишь".


Развязка близится.


"Я тебя покину очень скоро… Мне остались считанные весны…"


"Когда-нибудь в марте… в мае…"


"Не суди, что сердцем я робка. Так уж получилось, опоздала… Дай мне руку! Где твоя рука?"


И, наконец, последнее. Самое последнее:


Я стою у открытой двери,


я прощаюсь, я ухожу.


Ни во что уже не поверю, —


всё равно


напиши,


прошу!


Чтоб не мучиться поздней жалостью,


от которой спасенья нет,


напиши мне письмо, пожалуйста,


вперед на тысячу лет.


Не на будущее,


так за прошлое,


за упокой души,


напиши обо мне хорошее.


Я уже умерла. Напиши!



Умерла Вероника Михайловна в первых числах июля 1965 года.


Она успела подержать в руках свою последнюю книгу: "Сто часов счастья" — дневник мучительной любви. Привезли сигнальный экземпляр. Извинились, что произошло непредвиденное: пять тысяч книжек — четверть тиража! — из типографии оказались раскрадены.


Читателям нашлось, чем утешиться: отныне книги Вероники Тушновой выходили одна за другой. Озаглавливали их ее строчками, среди которых самой признанной оказалась вот эта:



Не отрекаются, любя…

Алла Большакова МАНИЯ НЕПРИЛИЧИЯ



Володя молчит, молчит, но уж как выдаст!..


На похоронах К.М. Симонова


(Из архива В. Бушина о себе любимом)



В декабрьском выпуске газеты "Завтра" (№51) напечатана статья В. Бушина "Лауреаты КГБ и кавалеры РПЦ за работой", в которой ее автор огласил буквально следующее: "Астафьев... в начальную, самую страшную пору войны, на фронте... не был. Его биограф А.Большакова пишет: "Осенью 1942 года ушел добровольцем на фронт" (Русские писатели ХХ века. М., 2000. c.47). Каким добровольцем? Парню шел девятнадцатый год, и он уже, почитай, полгода как подлежал призыву" (выделено мной. — А. Б.).


Из приведенной цитаты непонятно, к кому именно относится упрек: то ли ко мне как "биографу" писателя — в незнании действительных фактов его биографии, то ли к самому Астафьеву: дескать, растрезвонил на весь свет, что ушел на войну добровольцем, а на самом деле...


Впрочем, из последующих выпадов в адрес покойного писателя, представленного в качестве "клеветника", "мифотворца" и т.п., явствует, что вовсе не мое скромное имя задело разоблачителя за живое, но астафьевское видение войны. Конечно, можно спорить со взглядами писателя — и я, кстати, во многом не согласна с рядом его публицистических высказываний — но зачем же перевирать биографию?


В июне 1942 года Астафьев закончил спешно сформированную на базе ФЗУ железнодорожную школу (т. е. через месяц после того, как ему исполнилось 18 лет) и, как другие ее выпускники, стал работать составителем поездов. А поскольку железнодорожников в ту "самую страшную пору" катастрофически не хватало, на время этой работы он был освобожден от армейской службы. Однако, проработав всего лишь 4 месяца, будущий писатель не заступил на смену как обычно, что по законам военного времени каралось весьма строго, а отправился в военкомат, где потребовал освободить его от брони и послать на фронт, т.е. пошел на войну добровольцем. Если же следовать бушинской логике, получится, что призывник Астафьев не только тянул с военной службой аж целых пять месяцев после совершеннолетия, но исхитрился еще полгода отсидеться в пехотном полку, прежде чем оказаться в районе боевых действий. Ну что тут скажешь?! Только в духе В. Бушина: злобный старикашка.


Возможно, истоки такой озлобленности — в обычной зависти посредственности к действительному таланту. В данном случае — к более удачливому, любимому ученику их общего литинститутского наставника Александра Макарова, который, не отрицая даровитости В.Бушина, тем не менее вынужден был на защите его дипломной работы признать, что у ее автора "нет качеств, необходимых для критика".


К сожалению, сейчас, по прошествии полувека, многое в бушинской практике подтверждает тот давний диагноз. Странным кажется название статьи, под которое подверстываются "разоблачения" Астафьева: ведь тот ни "лауреатом КГБ", ни "кавалером РПЦ" никогда не был. Название, скорее, характеризует самого автора статьи, имеющего обыкновение, как видно из его книги "Гении и прохиндеи" (М., 2003), старательно записывать, кто что скажет о Бушине — в очереди ли за гонораром, на заседании парткома, по телефону, в метро и даже... на похоронах. Вот уж действительно рвение, достойное "лауреата КГБ"!

Евгений Нефёдов ВАШИМИ УСТАМИ



ГЕРОЙ ПРУДА


"Шофёр крутил, бульдозер ёрзал,


и здесь планируя, и там.


И пруд не сдался, не замёрзнул,


водою полон по краям!"


Александр ЕРЁМЕНКО



Поскольку пруд наш не замёрзнул —


Схватив перо иль карандаш


И по бумаге им поёрзнув,


Я отразил такой пассаж.



Через грамматику пролезнув,


Я, сотворяя чудеса,


Перед читателем разверзнул


Неслыханные словеса.



Вопрос при этом не повиснул —


Прав или нет я был тогда.


Как будто льда кусок отгрызнул,


Когда б застынула вода.



Мой пыл на этом не затихнул.


Ещё бы: в несколько минут


Себе я памятник воздвигнул!


Хотя бульдозер где-то тут...


на главную | моя полка | | День Литературы 2005 #02 (102) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу