Book: Приключения 1978



Приключения 1978
Приключения 1978

ПРИКЛЮЧЕНИЯ 1978


Приключения 1978

ПОВЕСТИ


Приключения 1978

Сергей НАУМОВ

На расстоянии крика


Приключения 1978

С аэродрома, где приземлился Ли-2, его повезли на новеньком «виллисе». Молчаливый подтянутый капитан коротко козырнул и вежливо распахнул заднюю дверцу.

По сторонам бежали взбухшие, сбросившие снег поля, кое-где на речках синел еще ледок, отступивший от берегов, но уже чувствовалось: еще день-два, и хлынет тепло, сорвутся первые дожди, пробьется трава.

Майор Андрей Долгинцов смотрел на черный, слившийся с землей лес на горизонте и чувствовал, как все, что он видел, вдруг стало близким, волнующим. Подумать только — четыре года назад он воевал здесь, в морозные ноябрьские ночи сорок первого уходил за «языками» в немецкий тыл, так ни разу и не побывав в Москве.

И вот теперь, когда война идет к победному концу, внезапный вызов в столицу.

«Виллис» остановился у приземистого, незаметного серого здания. Капитан провел его мимо часовых, предъявив удостоверение. Они поднялись на второй этаж и вошли в просторную комнату, где за столом сидел человек в форме старшего лейтенанта.

— Садитесь, — предложил старший лейтенант, — генерал освободится через несколько минут.

Генерал вопреки ожиданиям Андрея оказался довольно молодым человеком с веселыми живыми глазами. Мундир сидел на нем ладно, а тройная планка орденских лент выдавала в нем человека бывалого и заслуженного. Он поднялся из-за стола, пожал Андрею руку и кивнул на кресло.

— Сколько времени вы служили в армейской разведке, Андрей Степанович?

— Два года три месяца, товарищ генерал.

— Переведены к нам в сентябре сорок четвертого…

— Так точно.

— Я помню две операции, в которых вы участвовали… Они прошли успешно. Тогда вы работали под кличкой «Седой»?

— Так точно.

— Говорят, вы удачливы?

— Всякое бывало.

Долгинцов усмехнулся.

— А все же?..

— Удачлив, товарищ генерал.

— Разряд по альпинизму…

— Кандидат в мастера.

— Историю Германии изучали?

— В пределах училища и еще немного сверх того.

— Понимаю, — генерал улыбнулся, — придется внимательно прочитать вот эти книги…

Он пододвинул Долгинцову список.

— Немецкий знаете в пределах училища или сверх того?

— Немецкий знаю, товарищ генерал.

— Это мы проверим, — весело сказал генерал, — я вам сейчас скажу в рифму по-немецки, а вы попробуйте определить, в какой части Германии я родился и жил.

Генерал откинул голову и, полузакрыв глаза, прочитал наизусть:

Ты знаешь безжалостный Дантов ад,

Звенящие гневом терцины!

Того, кто поэтом на казнь обречен,

И бог не спасет от пучины.

— Рейнланд-Пфальц, южные области, товарищ генерал. А строфа из Гейне… «Зимняя сказка».

Генерал, не скрывая удивления, внимательно взглянул на разведчика.

— Похвально… майор. Весьма похвально… Откуда такое знание диалекта?

— Приходилось допрашивать разных немцев… Подмечал нюансы в произношении.

Генерал задумчиво повертел в руках карандаш.

— О качествах разведчика много написано, еще больше говорится в официальных и частных беседах. А разведка — это тысячи мелочей, которые нужно помнить. Развитый интеллект, эрудиция, быстрота мышления… Вы должны знать правду. Выбор пал на вас по многим причинам.

— Готов выполнить задание, — Андрей привстал.

Генерал коротко кивнул:

— Тогда к делу. В боях за Шрайберсдорф нашими разведчиками захвачен тяжелораненый гауптман Удо фон Плаффен. При обыске обнаружен испанский паспорт и рекомендательное письмо к Кальтенбруннеру. Письмо содержит просьбу переправить Удо в Швейцарию. Заботливый папаша, генерал СС, просит своего старого приятеля Эрнста Кальтенбруннера об одолжении. Генерал СС Дитрих фон Плаффен погиб во время налета американской авиации на Нюрнберг. Других близких родственников у гауптмана нет. Вы одного возраста с Удо, похожи лицом, фигурой, сединой. Удо рожден на земле Рейнланд-Пфальц…

— Понимаю, — сказал Долгинцов.

— Вы пойдете на связь с нашим человеком в Австрии и останетесь там для выполнения особо важного задания.

Генерал встал, подошел к зашторенной стене и открыл большую крупномасштабную карту.

— Покажите все населенные пункты в Австрийских Альпах, где вы бывали с альпинистской группой в 1938 году…

Седой взглянул на карту и сразу вспомнил последнее свое восхождение.

Австрийцы пригласили группу советских студентов-альпинистов штурмовать трехтысячник в районе Гроссглокнер. Это был своеобразный обмен. Четверо австрийцев в то же время совершали восхождение на Ушбу. Трехтысячник они тогда взяли легко, играючи. После Тянь-Шаня и Памира Альпы показались горушками.

— Филлах, — сказал Седой, — небольшой курортный городок.

Андрей переместил указку чуть ниже.

— Штирия… Австрийцы зовут ее Грюне Марк — «Зеленый край». Город Клагенфурт, по населению и площади больше, чем Филлах, но менее экзотичен. Здесь наша группа жила целые сутки… Бад-Аусзее, горный курорт… озеро, кирха, прогулка на катере… лебеди, ночной ресторан.

— Запомнил, — улыбнулся глазами генерал.

— Мы там праздновали восхождение… Мозельвейн из подвалов господина Фишбаха.

— Достаточно, Андрей Степанович. Бад-Аусзее — ваша цель. Подробности и вся подготовка к операции в разведотделе штаба фронта. Сожалею, что не могу показать вам Удо фон Плаффена. Гауптман пока еще в тяжелом состоянии. Вояка он бывалый — Франция, Греция, Африка и наша Белоруссия… Дважды был ранен. Впрочем, это все есть в досье. Нам удалось все же поговорить с ним. Испанский паспорт используйте только в крайнем случае. Гестаповцы не очень жалуют дезертиров даже в перспективе. И помните: несмотря на близость поражения, в Германии наблюдается повышенное чинопочитание. Парадоксально, но это так. И не выпячивайте приставку «фон». Сейчас она непопулярна. Будьте внимательны к мелочам… В Москве пробудете трое суток. На аэродром вас проводят. Желаю успеха и… удачи, товарищ майор, удачи…

* * *

Говоривший подполковник сильно щурился и сверлил Седого глазами-буравчиками, словно на допросе. Холодный, равнодушный голос раздражал Андрея.

— У нас мало времени на детальную разработку операции. Вы разведчик с опытом и хорошей интуицией, бывали в горах, выбрасывались с парашютом, знаете в совершенстве немецкий. Наблюдательны, сообразительны…

Подполковник продолжал говорить, слегка раскачиваясь. И Седой подумал, что этот человек что-то убаюкивает в себе, может быть, постоянную боль.

— Австрия — ваша цель. Точнее, район Альпийской крепости, но не сам Редл-ципф. Аусзее… Альтаусзее… Монтзее. Изучите карту, хотя вы там и бывали. Пойдете от селения к селению, от озера к озеру. Самолет возьмет вас в Шрайберсдорфе, ночью проскользнете левее Граца… Впрочем, на карте обозначена точка выброски. Достигнете Аусзее и через нашего человека на явочной квартире передадите для Аякса письмо. С той же минуты поступаете в распоряжение Аякса. Нашего человека зовут Австриец… Пароль — «Я привез вам посылку от Анны». Отзыв — «Давно жду. Благодарю».

«А ведь он похож на немца», — подумал Седой, разглядывая асимметричное, худощавое лицо подполковника, — типичный пруссак, играющий роль русского. И не исключено, что бывал «там».

Подполковник почувствовал, что его разглядывают, остро и холодно взглянул на Седого.

— Вам придется столкнуться с людьми Кальтенбруннера. Альпы сейчас — его компетенция. Каждый новый человек под подозрением и слежкой. От вас не требуется особой конспирации. Нужно прежде всего стать немецким офицером с солидным рекомендательным письмом к весьма влиятельному в рейхе человеку, то есть к самому Кальтенбруннеру, и жить жизнью такого офицера. Характер и склонности вашего визави? Лучше, если он не будет служакой. Вы третий человек, идущий на связь с Аяксом. Два месяца, как замолкла рация. Многое нам неясно. Возможен провал в Аусзее, не исключено, что квартира под наблюдением и Австриец засвечен. А теперь привыкайте. К этой вот вещице.

Подполковник достал из кармана изящную коробочку, отделанную сафьяном. Усмехнувшись, раскрыл ее. Свет настольной лампы, преломившись в гранях камня, вспыхнул нестерпимым ярким всплеском.

— В перстне настоящий бриллиант, сорок восемь каратов, фамильная драгоценность фон Плаффенов — монограмма на платиновой основе перстня. Бриллиант известен в Германии и за рубежом, так что будете носить на пальце целое состояние, я бы сказал, танковую бригаду.

Седой взглянул подполковнику прямо в глаза. Тот спокойно выдержал взгляд.

— Оставить монограмму и вставить фальшивый бриллиант? Нет. То, что должны сделать Аякс и вы, стоит много больше. Ваш перстень должен поражать воображение и по возможности открывать вам двери и… людей. Ну а самое главное — камень прикроет вас. У человека с таким состоянием есть веская причина оказаться в предгорьях Альп и, может быть, совершить прогулку к швейцарской границе.

— Я должен передать рекомендательное письмо в канцелярию Кальтенбруннера? — спросил Седой, рассматривая бриллиант.

— Да. Чтобы не вызвать подозрений. Для окружающих вы человек, жаждущий аудиенции у одного из влиятельных людей рейха.

— Ну а если…

— «Если» не будет. Кальтенбруннер не принимает никого, он готовится к встрече Гитлера. Да, майор, недалеко от Альтаусзее подготовлена посадочная площадка для личного самолета фюрера, который должен взлететь с одной из площадей осажденного Берлина. Вот только взлетит ли? Но Кальтенбруннер ждет… Его резиденция в Альтаусзее, вас туда просто не пустят. На этом и строится наш расчет. Вам известно, что письмо настоящее. Изъято у раненого гауптмана Удо фон Плаффена. Перстень тоже. Шанс встретить в Аусзее человека, знавшего Удо, невелик. Гауптман — офицер вермахта, в Австрийских Альпах дислоцированы дивизии «Эдельвейс». Теперь о сути задания. В районе Альтаусзее находятся копи, где в глубоких шахтах гитлеровцы захоронили сокровища «третьего рейха». Ясно, что при приближении американских войск шахты будут взорваны. Нам известно также, что доверенное лицо Кальтенбруннера в определенный день двинется через горы в Северную Италию и оттуда в Швейцарию. Он понесет главный капитал Кальтена — микропленку с данными об агентуре, оставленной секретными службами в странах Восточной Европы. Мы не думаем, что Эрнст Кальтенбруннер хочет купить у американцев жизнь этой микропленкой. Скорей всего он надеется, что агентура пригодится нацистскому подполью. Человек Кальтена сильный, выносливый, в прошлом альпинист и горнолыжник. На границе с Швейцарией у немцев есть «окно». Агента наверняка будут встречать на итальянской стороне или раньше, у перевала. Уверен, если вам удастся войти в контакт с Аяксом, узнаете больше и в подробностях… Два месяца молчит рация…

— Разрешите вопрос, товарищ подполковник? — Седой достал пачку «Казбека», взглядом спрашивая разрешения закурить.

— Курите. И пусть это будет последняя пачка. Удо фон Плаффен не курил. Это из показаний пленных… Ваш вопрос… Его нетрудно предугадать. Что делать, если… Если не войдете в контакт с Аяксом, действуйте по своему усмотрению. Альпийская крепость — не последнее логово для нацистов. Альпы открывают дорогу в Швейцарию и Северную Италию. Люди Кальтена и Мюллера пока еще носят форму и находятся на службе, но настанет час, и они побегут, но побегут организованно, группами. Возможно, с одной из таких групп пойдет и человек Кальтена. Ему нужно будет прикрытие. Вам нельзя ошибиться в выборе группы. В горах же… не мне вам объяснять, как берут «языка». Конечный же результат — микропленка.

Подполковник поморщился и прикрыл глаза. В свете, падающем от настольной лампы, Седой видел, как заострились скулы на лице собеседника, как плотно сжались губы. Холодный, безразличный тон, выдержанный подполковником до этой вот минуты, помогал ему держаться, сохранять ясность мысли. Этот человек не вылежал в госпитале и сейчас страдал от постоянной глубокой боли. Седой знал таких людей, да он и сам был из той же породы. Седой достал из заднего кармана брюк плоскую трофейную фляжку, плеснул коричневатую искрящуюся жидкость в стакан и негромко сказал:

— Выпейте… товарищ подполковник.

Разжались губы, дрогнули веки, подполковник открыл глаза, несколько мгновений смотрел на Седого, словно не узнавая, затем увидел стакан, неуверенно потянулся к нему; боясь уронить, взял стакан обеими руками, отпил глоток, спросил:

— Откуда… «Мартель»?

— Трофей. Разведчики подарили по старому знакомству, — усмехнулся Седой, — выпейте, помогает — по себе знаю.

— Сколько дырок в тебе, майор?

— Восемь…

— А мне говорили — три…

— Устаревшие сведения.

Подполковник допил коньяк залпом, стукнул стаканом о стол.

— Монолог с лирическим отступлением, — буркнул он и посмотрел на часы. — В письме содержится просьба легализовать Удо за границей. Испанский паспорт указывает адрес. Старик заботился о судьбе сына, и это понятно. Удо твоего возраста и немного похож. Все, майор. Подробности, карту, письмо и фотографию Австрийца — в канцелярии. У тебя впереди ночь…

— И еще два дня…

— Да. И два дня. Не забывай о портном. Форма должна сидеть ладно. Ты все-таки аристократ. И еще вот что…

Подполковник ссутулился, погасил настольную лампу, лицо его сразу стало странно неподвижным, отчужденным.

— Может случиться так, что квартира в Аусзее провалена. Тогда обрати внимание на цветы, особенно в кафе на столиках. Увидишь фиалки, изыщи возможность сесть за этот столик. Я уверен, тебя «прочитают», если фиалки на столе не случайность. Это старый резервный пароль. Сейчас весна, и в предгорьях Альп много фиалок. Чтобы тебя «прочитали», нужно попросить официанта заменить цветы на свежие, потом самое трудное — ждать. И быть внимательным к мелочам. Аякс будет проверять тебя.

Подполковник тяжело поднялся из-за стола, остро и, как показалось Седому, насмешливо взглянул на разведчика.

— Я не имею права сказать тебе — береги себя. Войне конец. Самое большее через месяц. Не торопись… даже если все будет складываться нормально… Не торопись. Ну… Сухов моя фамилия…

Он вышел из-за стола, приволакивая правую ногу, протянул Седому тонкую бледную руку. Рукопожатие неожиданно оказалось цепким и сильным.

* * *

Он три часа ехал автобусом, потом два часа шел пешком через незнакомый глухой лес, пока не вышел на узкий проселок, вымощенный гранитом. Проселок должен был привести его в Аусзее. Следовало опасаться магистралей, где проверка документов, как сито, через каждые десять километров.

Ночной прыжок был удачным. Седой приземлился на большой поляне, закопал парашют, сориентировался по карте, добрался до шоссе и затаился до утра в кустарнике. Автобусная остановка оказалась неподалеку, и первым автобусом капитан вермахта Удо фон Плаффен уже ехал к Альпам, пряча глаза за темными стеклами очков: весеннее солнце заливало салон.

Он не доехал до полосатого шлагбаума, где начиналась «зона», двух остановок, вышел из автобуса и свернул в лес. Седой не сомневался в подлинности своих документов. Ему хотелось как можно позже попасть под наблюдение; привозить за собой хвост в Аусзее он считал преждевременным. Появившись в городке без соглядатая, он мог несколько часов оставаться «безнадзорным» и попытаться за это время проверить Австрийца.

Проселок точно вывел разведчика к озеру, возле которого разбросал свои черепичные крыши небольшой курортный городок, весь утопающий в весенней кипени садов.

Швейцар местной гостиницы, получив от Седого щедрые чаевые, вернул ему уже заполненный бланк.

— Не рекомендую останавливаться у нас, — быстро сказал он, — тесно, отдельных номеров нет. И шумно — внизу ночной ресторан. Я дам вам адрес.

Он усмехнулся:

— Пансионат фрау Хольценбайн. Роскошные комнаты, теплая вода, австрийская кухня и тишина. Дорого…

Седой кивнул. И швейцар написал короткую записку на обратной стороне уже заполненного бланка.

Здесь, в гостинице, Седой впервые почувствовал силу фамильного бриллианта. Швейцар не сводил глаз с перстня. Козырнув, разведчик вышел на улицу. Прежде чем идти в пансионат — адрес был написан все на том же бланке, — Седой решил осмотреть городок и увидеть Австрийца. У него и в мыслях не было заходить в маленький домик на окраине, он просто хотел убедиться, что домик существует.

Австриец имел обыкновение прогуливаться с палевым догом между двенадцатью и часом дня. В распоряжении Седого оставалось чуть больше часа. И он решил пройтись по улице, кружащей вдоль озера.

Шла война. Здесь же время словно остановилось. На аллее у озера прогуливались изысканно одетые пары, бродили подтянутые бодрые старички в смокингах и тирольских шляпах с пером, продавались цветы. А по озеру плавал маленький прогулочный катер, лавируя среди многочисленных белых лебедей, бог весть когда завезенных сюда.



С гор налетал ветерок, пахнущий свежевыпавшим снегом. Военных на улице было мало — преимущественно офицеры из дивизии «Эдельвейс». И все же ему встретились два офицера вермахта. Высокий нескладный майор-пехотинец шел, опираясь на тяжелую палку. Рядом с ним вышагивал плотный широкоплечий человек в форме саперных войск, лицо которого было укутано бинтами,

«Здесь неподалеку должен быть госпиталь, — вспомнил Седой. — Ну да, американцы уже бомбят Альпы, не сегодня-завтра подойдут к Зальцбургу».

Белый домик под черепичной красной крышей равнодушно смотрел на безлюдную улочку закрытыми окнами. Седой, не останавливаясь, прошел мимо, свернул в переулок и поднялся по вырубленной в скале лестничке наверх, откуда открывался красивый вид на озеро и прилегающие к нему склоны гор. Улочка с домиком Австрийца хорошо просматривалась с площадки, которой закапчивалась лестница. Седой присел на ступеньку и достал маленький полевой бинокль. Он был один — с правой стороны его закрывала скала, слева — высокие каменные перила, похожие на парапет.

Палевый дог появился в калитке ровно в двенадцать. Эта точность насторожила разведчика. В стеклах бинокля промелькнуло сухое тонкое лицо с орлиным носом и длинными седыми баками. Это был он — Австриец. Долгинцов проводил его взглядом до конца улочки и спрятал бинокль в карман мундира. Седому не понравилась походка человека, вышедшего на прогулку. В ней явственно читалась напряженность; и вздернутые плечи, и спина, словно ждущая удара,

«Черт его знает, — думал Седой, — может, мне все это кажется. Настроил себя — Австриец засвечен, а он вот гуляет в положенное время, ждет».

И все же двое не вернулись. Но ведь могло случиться, что они завязли в густой паутине проверок еще на подступах к Аусзее.

Австриец жил один. Значит, домик сейчас пуст. Седого подстегивало время, и он решился. Спустившись по лестнице, он зашагал к домику, твердо решив снять комнату напротив, как вдруг обнаружил: дома, стоявшие на другой стороне улочки, были отгорожены от внешнего мира глухими жалюзи. Разгорался весенний день. Дома же беззвучно взирали на Седого слепыми окнами. Он шел словно по выжженной зоне.

«Они ждут третьего, то есть меня. — Мысли смешались, понеслись вразброд, как вспугнутые взрывом лошади. — Я иду по улочке второй раз — это наведет их на мысль, что я тут неспроста. Двое наших не вернулись… Отсюда… У Австрийца спина, ждущая удара. Так ходят обреченные… Значит, связи с Аяксом не будет…»

Первые удачи с приземлением и прибытием в Аусзее без препятствий показались Седому зыбкими и ничтожными.

Он шел легкой небрежной походкой, насвистывая забытую опереточную мелодию, и поглядывал в конец улочки, где должна была возникнуть фигура Австрийца с палевым догом. Седому хотелось увидеть его лицо.

Австриец стоял на набережной и кормил лебедей. Отламывая от венской булки кусочки, он бросал их в воду и без всякого интереса смотрел, как птицы лениво заглатывали хлеб. Дог стоял рядом и был похож на изваяние.

Лицо Австрийца, тонкое и бледное, с большими голубыми глазами, казалось изнуренным и печальным. Он оглянулся всего один раз, когда за спиной, громко разговаривая, прошли два офицера с серебряными эдельвейсами на беретах.

Седой успел заметить легкую усмешку, скользнувшую во взгляде человека с палевым догом.

Пансионат фрау Хольценбайн Седой разыскал довольно быстро. Его встретила дородная женщина в черном платье с глухим воротом, молча прочла записку швейцара, внимательно прочла обратную сторону, где в графе «цель приезда» значилось — «Аудиенция у Кальтенбруннера», — поджала губы, мельком, но с интересом взглянула и слегка кивнула головой, соглашаясь принять постояльца.

Седому отвели большую комнату с балконом на втором этаже. Из окна были видны горы, внизу на клумбе начинали цвести какие-то ранние цветы.

Плата за пребывание в пансионате фрау Хольценбайн была фантастически высокой даже для этого райского уголка. Хозяйка сдержанно намекнула, что можно рассчитываться не только марками. Седой пожал плечами и отсчитал марки из той пачки, что получил в канцелярии штаба.

Он поднялся к себе и вышел на балкон. На горизонте, там, где долина врезалась в межгорье, виднелись зубчатые синие леса. С востока к дому подступали высокие прямоствольные сосны и вековые грабы. Теплое золотистое сияние стволов медленно переходило в смуглую матовость. И среди них молочно белели березы, но графика их была резче, кроны не светились, а спокойно и мягко зеленели. Синева неба уже не звенела, как утром, не сияла, а светила ровно и глубоко.

«Откуда здесь березы?» — подумал Андрей.

В сердце заполз холодок грусти.

«Майнлибер Андрей, ты совсем раскис. Ты полагал, все сложится, как домик из цветных кубиков. Ты забыл, кем нафарширован этот фешенебельный курорт. Ищейки и асы СД, люди гестапо, начинавшие службу еще в Испании. Они хотят, чтобы в последнем их редуте не было никого постороннего. Здесь планируется фашистское подполье, его будущее».

Андрей снял мундир, прилег на диван. До обеда оставалось два часа — хозяйка просила не опаздывать. Ночь, проведенная без сна, и так неудачно начавшийся день навалились неимоверной усталостью.

«Покурить бы сейчас», — подумал Седой. Он вспомнил свою последнюю «прогулку» по немецким тылам — это было на территории Литвы — и старика литовца на заброшенном хуторе, куда он с группой набрел после долгого скитания по лесам. Они оторвались от преследования, но усталость и голод мучили разведчиков. Ребята уснули прямо на полу, едва переступив порог дома. Он же просидел всю ночь со стариком, положив трофейный «шмайсер» на колени. Бутылка самогона, которую литовец поставил перед ним, была самым страшным искушением. Он знал, как снимает нервное напряжение стакан этого мутного зелья, но он не мог знать, на чьей стороне воюет сын хуторянина, чей портрет красовался на стене. Чтобы не уснуть, он стал чистить оружие своих товарищей, не разрешив старику выходить из дома. Они молчали всю ночь, как могут молчать только враги.

…Ровно в два Седой спустился в столовую и увидел там троих мужчин, одетых в штатское. Разведчик щелкнул каблуками, сдержанно представился. Высокий худощавый человек с черточкой усов под длинным толстым носом дружелюбно протянул ему руку:

— Майор Ганс Хольц.

С кресла в углу поднялся крепыш в очках с красивым, чуть надменным лицом. Коротко кивнул:

— Подполковник Зигфрид фон Рорбах…

Третий, широкоскулый толстяк в пестром костюме, остро взглянул на Андрея исподлобья, нехотя буркнул:

— Гауптштурмфюрер Каргер.

— Садитесь, капитан, вон там, с краю, — пригласил подполковник, — здесь у каждого свое место.

Фрау Хольценбайн сама прислуживала за столом, ей помогала совсем юная девушка, представленная хозяйкой как Габриэлла.

Обедали молча. Окончив трапезу, немцы закурили — двое сигареты, Рорбах — толстую сигару.

— Не курите, капитан? — удивился Хольц.

— Не случилось привыкнуть, — усмехнулся Седой.

— Давно с фронта? — спросил Хольц.

— Четвертые сутки… Шрайберсдорф…

— Сюда на отдых или дела?

Хольц откровенно рассматривал разведчика.

— Дела. Аудиенция у Кальтенбруннера.

Каргер удивленно вытаращился на Седого.

— Что делаете вечером? — прервал паузу Рорбах.

— Не знаю, — пожал плечами разведчик, — осмотрю город, буду читать… отдыхать.

— Что читать? — улыбнулся Рорбах.

— Библию, с вашего позволения, — рассмеялся Седой.

Все улыбнулись.

— Наш долг пригласить вас, как новичка, в ночное заведение господина Фишбаха, — сказал Хольц, — там собирается занятная публика. Кстати, у Фишбаха бывает Айгрубер.

— Я согласен, господа…

«Кто такой Айгрубер? — думал Седой. — Необходимо сегодня же узнать».

— У нас свой столик в ресторане, — Рорбах явно играл смущение, — нас всегда четверо, капитан не будет возражать, если к компании присоединится женщина?

— Напротив, господа. Думаю, что дама только украсит наше общество.

«Кто такой Айгрубер?» — мысль эта не давала сосредоточиться.

* * *

— Айгрубер — человек, которому вы можете вручить рекомендательное письмо. Он…

Фрау Хольценбайн поджала губы и строго взглянула на Седого. Во взгляде ее был упрек и недоверие — офицер вермахта, прибывший в Аусзее, должен знать хотя бы фамилию адъютанта Кальтенбруннера.

— Извините, фрау Кристина, значит, я знал однофамильца. Я воевал вместе с подполковником Куртом Айгрубером в Африке. Распространенная в Германии фамилия, не правда ли?

— Да, герр Плаффен, — все так же сурово вымолвила хозяйка.

«Вы болван, майнлибер Андрей, — ругал себя разведчик, листая библию, — не хватало еще обратиться в справочное бюро с просьбой собрать досье на матерого гестаповца. Пока каждый твой шаг — ошибка. Бинокль на лестнице, разглядывание Австрийца с расстояния пяти метров, мундир, который нельзя сменить на штатское, — на ужине ты будешь как пугало. И наконец, вопрос хозяйке пансионата, которая несет на себе бремя тайного и явного осведомителя. Следующий шаг может быть в пропасть…»

Седой думал о себе, как бы со стороны оценивая свои действия, посмеивался над холодком в груди.

Он думал о себе во втором лице, но всякий раз прогонял мысль о своей независимости в этом деле. В разведуправлении полагаются на его интуицию, но здесь нужен разумный совет человека, знающего обстановку, людей. Нужна связь с Аяксом.

Столик, за которым сидели Каргер, Рорбах и Хольц, стоял в глубине просторного помещения с низким сводчатым потолком. Седой облегченно вздохнул, приметив в ресторане несколько армейских мундиров.

— Извините за опоздание, господа. Габриэлла забыла разбудить меня.

— Мы уже сделали заказ, — подмигнул Хольц, — вам осталось занять место и ждать.

— Раньше здесь гасили электричество и зажигали свечи, — сказал Рорбах.

Седой скользнул взглядом по залу — калейдоскоп лиц, возбужденных, разгоряченных вином и едой, больше морщинистых и бледно-мертвенных в свете многочисленных бра.

Сквозь синеватый сигаретный дым мелькали люди, одетые в черные вечерние костюмы: черные галстуки выделялись на белых рубашках, матово вспыхивал жемчуг на холеных шеях женщин. Подобно теням, появлялись и исчезали бледноликие официанты с пустыми плоскими глазами.

— А вот и Лотта, — услышал Седой.

Хольц поправил галстук и звякнул вилкой, словно давал сигнал тревоги.

В проходе возникла хрупкая фигура женщины, затянутой в темный эсэсовский мундир. Ее ярко-рыжие пушистые волосы были забраны под изящную форменную пилотку. Женщина была красива той красотой, которую можно встретить на портретах моцартовских времен, — тонкий с горбинкой нос, маленький, чуть жестковатый рот и лицо с алебастрово-белой кожей.

Она коротко кивнула, задержала взгляд на Седом, и он вдруг почувствовал, как что-то в нем дрогнуло.

Рорбах представил Седого.

— Лотта Кестнер, — коротко прозвучало в ответ.

Принесли вино. Хольц налил всем. Лотта встала. Поднялись остальные. Стоя с фужером в руке, Андрей пытался угадать тост.

— За мужчин-солдат, — коротко произнесла эсэсовка.

Седой снова поймал ее немигающий, резкий взгляд и ответил легкой усмешкой.

Андрею показалось — в глазах Лотты просверкнула ответная, нет, даже не усмешка, а улыбка.

«Чертов боковой свет, он меняет даже выражение лица», — подумал разведчик.

Рорбах пригласил Лотту на танец. И здесь произошло неожиданное: один из тех, кто был в мундире, вдруг встал из-за стола и нетвердой походкой направился к танцующим. Он шел так, как ходят по канату. Подойдя совсем близко, он рванул Рорбаха за плечо.

— Она будет танцевать с офицером вермахта… — пробормотал пьяный.

Седой быстро встал из-за стола. Рорбах ударил обидчика быстро и точно, в подбородок. Пьяный рухнул на пол, но вскоре тяжело поднялся и выхватил из кармана мундира парабеллум.

Рорбах отпрянул, прикрывая рукой левую сторону груди.

— Всем не двигаться, — крикнул офицер, — стреляю без промаха.

Он медленно приближался к Рорбаху, и вкрадчивое выражение его лица, слепые от ненависти глаза буквально гипнотизировали подполковника.

— Ты проглотишь пулю, штатская крыса, — жгучий шепот повис над замершим залом.

Седой шагнул вперед и встал перед пьяным. Черный зрачок пистолета почти уперся ему в грудь. Он видел длинный ряд орденских колодок на мундире гауптмана. Железный крест, тускло поблескивающий в молочном рассеянном свете, и вдруг понял, что нужно делать.

Разведчик дружески улыбнулся пьяному, укоризненно сказал:

— Не делай глупости, дружище. Меня зовут Удо.

По тому, как потухли глаза гауптмана, Седой понял, что достиг цели.

Он властно и осторожно взял пистолет из расслабленной руки пьяного и, подхватив под локоть, повел его меж столиков на место.

— Вы храбрый человек, капитан, — встретил его рокочущий баритон Каргера. Рорбах, еще бледный от пережитого страха, кивнул Седому, Хольц с детским любопытством всматривался в лицо Андрея, Лотта сидела, устало прикрыв глаза, сжимая в руках бокал с вином.

— Не хватало, чтобы немцы стреляли друг в друга… здесь, — сказал Седой, — выпьем, господа. Предлагаю тост за единственную среди нас женщину.

* * *

Гитлер не прилетел. Американцы подходили к Зальцбургу. Советские войска вели бои на улицах Берлина и вплотную приблизились к отрогам Восточных Альп. Ходили слухи, что взлетная площадка в центре Берлина разбомблена советской авиацией, а личный пилот фюрера застрелился. Обитатели пансионата фрау Хольценбайн коротали время за игрой в вист, бродили по живописным окрестностям и, казалось, чего-то ждали.

Рорбах по утрам истязал свое тело гимнастикой, купался в ледяной воде озера и посмеивался над Седым, который обходился легкой зарядкой и чашкой крепкого кофе. Они сблизились после случая в ресторане, подполковник оказался интересным собеседником, рассказывал много о Японии, где прожил три довоенных года, читал наизусть японские танки-пятистишья, полные тонкого лиризма и средневекового аромата, расспрашивал Андрея о боях в Белоруссии и Польше, и это было как нельзя кстати, потому что Седой хорошо знал обстановку тех сражений, расстановку сил на Первом Белорусском, прошел по тылам немецких армий, допрашивал многочисленных «языков».

Из бесед с Рорбахом Андрей понял, что тот не нюхал пороха и едва ли пережил хоть одну бомбежку. «Абвер или СД? — думал Седой. — Он такой же подполковник вермахта, как я гауптман. Хольц тоже непохож на фронтовика, хотя и носит знаки ранений. С Каргером все ясно. С Лоттой тоже. Медноволосая эсэсовка, фанатичка и ортодокс, чистокровная «наци», верящая в чудо».

«Они побегут, но побегут организованно, группами, — вспомнил разведчик слова Сухова, — возможно, с одной из таких групп пойдет и человек Кальтена».

Седой без помех съездил в Альтаусзее и разыскал Айгрубера. Тот взял письмо, недобро усмехнулся и сообщил, что Эрнст Кальтенбруннер пока никого не принимает. Пообещал передать письмо шефу и посоветовал достать штатскую одежду, а лучше альпийскую теплую куртку и ботинки с триконями.

На четвертый день своего пребывания в Аусзее Андрей, как всегда, отправился ужинать в заведение Фишбаха. После случая с усмирением пьяного гауптмана предупредительные швейцары распахивали перед ним двери.

Пройдя в угол к зафрахтованному Хольцем столику, Седой замер, едва взглянул на сервировку. Посреди столика в маленькой изящной вазе красовался букет фиалок.

Букет состоял из шести бледно-лиловых цветков с мохнатыми листьями и прохладными лепестками.

Чувствуя, как бешено заколотилось сердце, разведчик тяжело опустился на свободный стул. Он исподлобья оглядел компанию. Ничто не изменилось в этих людях. Картер подремывал, Хольц пытался ухаживать за Лоттой, Рорбах смаковал вино и посматривал на всех снисходительно и весело. А фиалки стояли на столе. Седой старался не смотреть на них.

Профессия разведчика приучила Седого подходить к людям просто и в то же время настороженно. Хороший — плохой, добрый — злой: его не интересовали такие характеристики. Люди у Андрея делились на две категории: на тех, с кем можно было идти за линию фронта, и на тех, с кем нельзя. Если человек мог спокойно под огнем разминировать проход, он заслуживал молчаливого уважения Седого. Майор не прощал небрежности и трусости. Но так было там, у своих, когда он долго и тщательно подбирал группу для заброски в тыл врага.

Теперь же нужно было угадать своего среди врагов. Впрочем, фиалки могли оказаться на столике случайно. Может быть, такие же букетики стоят по всему ресторану.

— Извините. — пробормотал Седой, поднялся и прошел через весь зал к туалетным комнатам. Взгляд его скользил по столикам — бледно-лиловых цветов на них не было. Лишь на нескольких стояли хризантемы в высоких фарфоровых кувшинчиках.



«А ведь я боюсь, — думал Седой, — боюсь потерять эту возникшую надежду. Боюсь произнести простую фразу: «Кельнер, замените цветы на свежие».

Седому пришла вдруг на память вычитанная где-то фраза: «Осторожность — это кольцо бесплодных мыслей, которые вращаются вокруг точки страха».

Не одну тысячу раз преодолевал он в себе это леденящее чувство — война-то была долгой, а он встретил ее на границе в тот памятный рассветный час вечного июньского дня. И столько потом было всего за четыре фронтовых года, что, казалось, не осталось в сердце этого липкого, цепенящего ощущения. А может быть, это другое — он боится не выполнить задания. Микропленка с адресами затаившихся врагов, пароли, характеристики, подробные досье на каждого. Вот что понесет человек Кальтена через горы в милую уютную Швейцарию, а может быть, и дальше, скажем, в Мадрид.

Андрей покинул туалетную комнату, предварительно смочив волосы и расчесав их, и пошел в свой угол, делая небольшой крюк, охватывая взглядом вторую половину ресторана, надеясь увидеть лиловый цвет на каком-нибудь столике.

Вернувшись к своему столику, Седой с удивлением обнаружил, что компания увеличилась на одного человека. Разведчик узнал в нем сапера с забинтованным лицом. Его круглая, как белый шар, голова была сплошь закутана в многослойный бинт. Оставалась открытой только верхняя часть лица, откуда поблескивали черные внимательные глаза. Там, где должен был находиться рот, зияла прорезь, и оттуда торчала дымящаяся сигарета.

— Майор Фридрих Корн, — представил незнакомца Хольц, — убегает из госпиталя перехватить рюмочку, другую.

Майор невозмутимо посасывал сигарету, перед ним стоял бокал с коньяком, куда была опущена длинная соломинка.

Появление нового человека и цветов, возникших на столике невесть откуда, связались в сознании разведчика в одно целое. Он не исключал простого совпадения и все же обрадовался возможности угадать Аякса.

— Скорцени! — свистящим шепотом произнес Хольц, и все вздрогнули, разом обернулись к входным дверям. Там стоял человек в черном эсэсовском мундире, увешанный оружием так, словно собирался немедленно ринуться в рукопашную. Его крупное, одутловатое лицо было мрачно-непроницаемым. Большими черными, немного навыкате глазами разглядывал он замерших в зале людей.

В сопровождении метрдотеля Скорцени прошествовал в боковой банкетный зал. Следом за Скорцени в зал вошли несколько людей в штатском.

Хольц вытер вспотевший лоб салфеткой. Каргер ухмыльнулся. Рорбах сделал вид, будто изучает меню. Седой поймал на себе испытующий взгляд Лотты. Она смотрела в упор. Седой не отвел глаза, чувствуя, как в нем медленно и неотвратимо нарастает бешенство.

— Бриллиант настоящий? — услышал вдруг Андрей. Он не сразу догадался, что вопрос задан забинтованным сапером. Сквозь прорезь в бинтах вопрошающе горели угольки глаз.

— Настоящий, — резко ответил Седой.

— За такого солитера можно купить неплохое место в загробном царстве.

— Что и собираюсь сделать, — в тон саперу сказал разведчик.

— Не психуйте, гауптман, — голос из-под бинтов звучал глухо, но дружелюбно, — вы должны знать, что, нося на руке целое состояние, становитесь крупной дичью, а в этих местах собралось множество охотников… И с большой практикой, заметьте.

— Ну и шутник вы, Фридрих, — пробормотал Хольц.

— Я вот думаю, зачем сюда пожаловал Скорцени, — невозмутимо отозвался Корн, — если пить чай, то мог бы…

— Осторожно, майор, — пробурчал из угла Каргер, — это не вашего ума дело.

Под бинтами заклокотал смех.

— Господа, пока есть вино и светит солнце, оставим пикировку.

Рорбах легким движением поправил галстук.

— Не нужно быть пророком, чтобы предвидеть завтрашний день. Нам предстоит долгий путь, господа. Предлагаю идти вместе. В какой-то мере мы знаем друг друга, и это немаловажно…

Рорбах поднял бокал с вином.

«Сухов был прав, — думал Седой, — крысы побегут с корабля стайками. И может быть, даже завтра. Появление Скорцени в Аусзее — это сигнал…»

Вечер давно шагнул в ночь, а ресторан гудел, как растревоженный улей. У всех было предчувствие, что ночь эта последняя, что завтра кончится отлаженная цивильная жизнь и начнется другая — горькая и трудная, с ветром и снегопадами, с ночлегом в тесной палатке, с возможной погоней.

Седой ждал, когда компания достаточно захмелеет, чтобы совершить то, что рекомендовал подполковник Сухов. В полночь, чувствуя непривычную тяжесть в голове, он властным жестом подозвал официанта и, тупо глядя ему в лицо, командирским тоном приказал:

— Эти фиалки убрать, принести свежие…

Все удивленно посмотрели на Седого.

— Эти цветы почернели от времени, — мрачно пробормотал разведчик, — убрать.

— Вам придется исполнить каприз барона Удо фон Плаффена, — пьяно усмехнулся Хольц, — он хозяин стола.

Голова Седого безвольно качнулась.

Он казался пьяным даже самому себе. Из ресторана они ушли вместе с Рорбахом.

…Он сидел в мягком кресле перед открытым окном, не зажигая света. И знал, что сквозь ночную темень на него смотрят глаза врагов.

«Я вижу их глаза», — думал Долгинцов, За долгие годы войны он научился различать глаза, полные затаенной или открытой злобы. Такие они были вчера у Хольца за ужином в ресторане. Он хотел казаться улыбчивым и веселым парнем, но его выдали глаза.

«Наверное, и они чувствуют мои глаза тоже, — усмехнулся Седой, — я не могу скрыть своего презрения ко всей троице. Вот только Лотта… Что-то в ней не так».

Он иногда ловил на себе ее внимательный теплый взгляд. Или ему казалось. Во всяком случае, в нем не было враждебности.

«Скорей всего это игра, чтобы усыпить бдительность, — скользнула ленивая мысль, — они мастаки на такие представления. Нужно выспаться…»

* * *

Седой проснулся ночью от шороха. Открыл глаза и сразу услышал дыхание того, кто стоял в углу комнаты, прячась за шкафом.

«Спьяну чудится черт те что. Я же помню, как закрыл дверь на ключ, да и сам ключ остался в скважине. В комнате никого не должно быть. Не хватало только галлюцинаций».

И все же он проснулся и почувствовал в полной темноте пристальный взгляд человека. И услышал его дыхание.

«Пистолет. Где пистолет? Ах да, в кобуре. Ремень с кобурой на стуле — не дотянуться. Нужно ждать. Ждать. Ведь так просто убить спящего… Он должен подойти к кровати. Вот тогда…»

Но и человек, затаившийся за шкафом, инстинктом догадался, что Седой проснулся. В лицо ударил сильный сноп света.

— Не шевелиться… иначе пуля. Где оружие?

Яркий свет обжигал, слепил и казался нестерпимо долгим выстрелом.

Седой не раз переживал состояние полной скованности, когда мощная непреодолимая сила прижимает тебя к земле, и все над тобой гудит и свистит от бешено летящего металла, и ты беспомощен что-либо сделать.

И, быстро осознав свою беспомощность, Седой спокойно сказал:

— Пистолет в кобуре на стуле…

Свет метнулся по комнате, и разведчик разглядел того, кто каким-то чудом проник в его комнату. Все было обыкновенно в этом человеке: серый плащ, серая шляпа с широкими полями, длинное невыразительное лицо. В его руке чуть подрагивал девятизарядный «вальтер».

— Руки… — приказал человек, подхватывая со стула кобуру с пистолетом.

Андрей выпростал из-под одеяла руки. Луч мощного фонарика уперся в пальцы и сделал их белыми, бескровными.

— Где камешек?

— А я думал, вы собирались проверять документы, господин грабитель.

Седой сказал это мягко, с легкой издевкой, словно и не видел направленного в его сторону «вальтера».

— Двух дырок будет достаточно, барон, — хрипло засмеялся человек в плаще, — итак: камешек или две пули?

— Предпочитаю две пули и тебя на виселице, милейший… Чем скорей ты выберешься из моей комнаты, тем больше шансов сохранить шкуру.

Седой чувствовал — грабитель в замешательстве, смущен бесстрашием владельца бриллианта, его уверенностью и спокойствием.

Погас свет фонарика. Седой услышал, как щелкнул замок, дверь бесшумно и быстро открылась, и наступила тишина. И Седой, не успокоенный после ожога страха, долго лежал в этой тишине, до мельчайших деталей вспоминая все, что произошло. Больше всего его раздражало то, что он не услышал, как вошел грабитель. Он возник неожиданно, как привидение, и, если бы не навыки фронтового разведчика, Андрей закричал бы, давая разрядку взвинченным нервам.

«Собралось множество охотников и с большой практикой», — вспомнил Седой слова забинтованного сапера. Он встал с постели и включил свет. И вздрогнул. На столе лежал большой запечатанный конверт.

Он знал ледяное ощущение одиночества. Ему случалось выбрасываться из самолета с парашютом в глубоком немецком тылу и по неделям жить чужой жизнью, а то и вовсе одному в сырых лесных землянках.

Сейчас он страшился вскрыть конверт, потому что боялся снова остаться один.

Седой закрыл дверь на ключ и взял в руки конверт. Осторожно надорвал его. На стол упала записка.

«Приказываю идти с группой Рорбаха. Достаньте темные очки и теплые перчатки. Следует изучить карту южных Альп — направление Северная Италия. Рация захвачена гестапо. Радист погиб. Австриец провален. Письмо из Центра уничтожьте. Будьте внимательны. Связь односторонняя. Записку сжечь. В знак того, что вы прочитали записку и согласны выполнять мои распоряжения, совершите завтра с майором Рорбахом прогулку на катере. Купите на набережной у женщины с зонтом букет хризантем. Подарите их фрау Хольценбайн. Аякс».

Глядя на горящий листок бумаги и потом растирая меж пальцев пепел, Седой думал о человеке, многие годы, день за днем идущем по краю бездны.

Он не читал по-фронтовому точных, лаконичных радиограмм Аякса, но представлял себе всю сложность и опасность его работы.

Андрей подошел к шкафу и достал из тайника перстень, долго разглядывал его — он только сейчас заметил, что камень имеет голубовато-зеленый оттенок.

Седой твердо решил сохранить бриллиант. Он теперь уже не сомневался, что письмо от Аякса принес грабитель. Проверка была грубой и рискованной из-за недостатка времени.

Время теперь неслось вскачь. Если бы не эта неразбериха, он, безусловно, попал бы в сферу интересов гестапо, и тогда пришлось бы пройти всестороннюю проверку. Гестапо славилось оперативностью. Но не сейчас, когда приходилось спешно упаковывать чемоданы.

Седой понимал, что не от хорошей жизни Аякс пошел на такой риск. Меры предосторожности, которые он предпринял, были не очень надежны, и если формально следовать правилам разведки, то тот, кто скрывается под этим псевдонимом, должен замереть, затаиться, кануть на долгие месяцы в водовороте крупного города. Может, так бы оно и было, если бы не кончалась самая страшная в истории человечества война.

Уходя на задание и после, ведя разведку в тылу врага, когда приходилось особенно тяжело, Седой всегда вызывал в памяти картину атаки. Он ясно видел, как по команде ротного солдаты встают и бегут вперед навстречу рвущим воздух осколкам и пулям, забывая о смерти и всегда помня, во имя чего принимают ее.

* * *

У майора фон Рорбаха было много друзей. Он учился с ними в академии, соревновался на ипподроме и просто рос под скупым солнцем Восточной Пруссии.

Рорбах лениво взглянул на плывущих навстречу катеру лебедей.

— Вы должны меня понять, потому что ваш отец владел имением и стрелял диких голубей ради забавы в собственных лесах. Гауптштурмфюрер Каргер не учился в академии и не знает, что Киото — древняя столица Японии, как не знает того, что «Мозельвейн» двадцатого года нельзя запивать белым баварским пивом. Он учился делать колбасу, когда обожаемый фюрер взял власть…

— Американцы взяли Зальцбург, — сказал Седой.

— Вы хотите сказать, что аудиенция у Кальтенбруннера не состоится?

— Я не хочу сдаваться американцам…

— Вы знаете содержание письма, которое вручили Айгруберу?

— Нет. Но догадываюсь, о чем мог просить отец…

— Он просит переправить вас в Испанию…

Рорбах смотрел в упор. Седой не отвел взгляда.

— Вы пойдете с нами, Удо. Война должна родить войну. Может быть, не так скоро, как бы нам хотелось, но это произойдет. Пока существует большевизм, мы дорого стоим, барон. Я думал, что, пригласив меня на прогулку, вы хотели услышать именно это, Удо.

— Благодарю за доверие, — кивнул Седой.

Они сошли с катера и пошли по набережной в направлении старой, белой от времени церквушки, и по дороге Седой купил у женщины с зонтом букет роскошных махровых хризантем.

— Даме сердца, — улыбнулся Рорбах.

— Фрау Хольценбайн, — ответил с улыбкой Андрей.

— Хризантемы заставили меня вспомнить Японию. Жестокость и нежность — такова эта нация. Вот послушайте, Удо, о чем писал японский поэт Фудзивара Киесиэ в семнадцатом веке!

О, этот мир, печальный мир и бренный!

И все, что видишь в нем и слышишь, — суета.

Что эта жизнь?

Дымок в небесной бездне,

Готовый каждый миг исчезнуть без следа.

— Вы многое повидали… — грустно заметил Седой.

— Не прибедняйтесь, Удо. Вы тоже. Африка, Франция, Греция и, наконец, Россия. Вермахт шагал широко… Вы даже стали седым…

— В Белоруссии, Зигфрид, можно было стать и зеленым.

«Он знает обо мне, то бишь об Удо фон Плаффене, много, но не все. И он еще не видел фотографии настоящего отпрыска рода фон Плаффена. В письме генерала СС не упоминались ни Франция, ни Греция — значит, началась проверка. Они не хотят идти в Швейцарию с неизвестным. Вот только успеют ли? Если успеют… пуля — это самое легкое, на что можно рассчитывать».

Седой знал, что его могут фиксировать на игру вазомоторов, нервную реакцию. Органолептику они проходили во втором классе разведшколы. Но как раз здесь-то их и не мог ждать хоть какой-нибудь результат. Вживаться в роль Седой умел. Играть же немецкого офицера ему приходилось не раз, правда, в несколько иных обстоятельствах. И его не нужно было учить азам офицерского этикета и сдержанного чинопочитания.

Вернувшись в пансионат и вручив фрау Хольценбайн хризантемы, разведчик поднялся к себе, пообещав Рорбаху быть к обеду. Подошел к окну. Осторожно выглянул из-за шторы. Так и есть. Фигура в штатском маячила на углу улицы, там, где к зданию пансионата примыкал аккуратный домик под черепичной крышей. Человек, не таясь, прохаживался вдоль ограды. Седой заметил его еще вчера днем, но не придал этому значения. Вспомнилась и другая фигура в штатском. Она «вела» его с Рорбахом с самого начала прогулки; шпик словно бы нарочно обращал на себя внимание, и Седому стоило большого труда не оборачиваться.

«Вот почему Аякс приказал сжечь письмо из Центра, они фиксируют каждый мой шаг».

Седой достал из внутреннего, вшитого под подкладку мундира кармана крошечный конверт. Отошел в глубь комнаты, захватив со стола пепельницу, зажег спичку.

* * *

Ночью большая часть обитателей Аусзее перебралась в Кремсмюнстер. Эмигранты всех мастей спешили навстречу приближающимся американцам, предпочитая унижение плена возможной гибели от рук людей Кальтенбруннера и Скорцени. К тому же ни для кого не было секретом, что копи, расположенные близ Альтаусзее, будут рано или поздно взорваны.

Группа Рорбаха собралась на одной из тайных квартир гестапо. Каждый получил меховую одежду, горные ботинки, ледоруб. И три альпинистские палатки на шестерых. При распределении палаток произошла заминка. Мужчины решили предоставить Лотте Кестнер право выбора напарника по ночлегу. Лотта усмехнулась и показала рукой на спальный мешок:

— Я буду спать на воздухе.

Рорбах кивнул соглашаясь. Забинтованный сапер махнул Седому рукой. У Андрея дрогнуло сердце. С той минуты, как он сжег записку, разведчик не переставал приглядываться к своим будущим спутникам. Жест, реплика — все для него было полно особого смысла. Корн вызывал в Седом чувство симпатии. Он любил людей насмешливых, ироничных. Рорбах рассказывал, что в руках сапера взорвался детонатор, ему обожгло лицо и разбило челюсть. С таким ранением не до смеха — Корн смеялся. Рослый, с широкими покатыми плечами, он таил в себе огромную физическую силу.

Седой ответно махнул саперу рукой и принялся укладывать рюкзак.

Последнее убежище эсэсовцев провожало группу Рорбаха громким собачьим воем. Служебные псы, брошенные своими хозяевами, голодные метались по улицам, пугая обывателей.

— Они накличут на нас беду, — проворчал Хольц, оглядываясь с крутого обрыва на городок, где уже мелькали белые лоскуты флагов.

— Им забыли дать циан…

Каргер длинно выругался и вызывающе посмотрел на Лотту. Бледное лицо ее, обрамленное меховым капюшоном, осталось непроницаемым.

Из-под бинтов послышался смех, похожий на клекот. Раненого сапера явно забавляли страхи уходивших в горы людей.

Альпийские луга кончились за первой же серой каменной грядой. Повеяло холодным простором, впереди запестрели плешинки снега, подъем стал круче — начинались настоящие Альпы, вздыбленный хаос скал, одетых в лед и снег.

Три связки шли, проваливаясь по колено в снегу, помогая себе ледорубами. Все надели темные очки.

Каргер жадно хватал ртом воздух. Было видно, что он устал, шел тяжело, покачиваясь словно пьяный.

Снежное плато вывело группу к подножию крутолобой горы, вдоль которой тянулся острый гребень со спусками и подъемами.

Седой шел в паре с Лоттой. Пройдя на длину веревки, он останавливался и страховал эсэсовку. Лотта передвигалась медленно — видно было, что каждый шаг дается ей с большим усилием.

«Никогда не ходила в горах, — подумал Андрей, — такой не доверят микропленку. Значит, Рорбах или Хольц. Каргер тоже не дойдет до перевала».

О Корне Седой думал как о союзнике. Им придется спать в одной палатке, и он надеялся на откровенный разговор.

Уже густели, наливаясь холодом, сумерки в долине, когда группа вышла к домику альпинистской спасательной службы. Вместе с сарайчиком, слепленным из камней, эти сооружения были последними домами до самого перевала. Дальше могли встретиться лишь заброшенные хижины охотников.

Первыми достигли каменного заборчика Рорбах и Корн. Они молча курили, сидя на валунах, поглядывая на тяжело идущих по склону спутников.

Дом и сарайчик оказались пустыми. В них никто давно уже не жил.

Каргер молча, не раздеваясь повалился на панцирную кровать и мгновенно уснул.

— Он съел за свою долгую жизнь слишком много бифштексов, — мрачно пошутил Хольц.

— Нужно развести огонь, — сказала Лотта, — здесь холодно. Удо, в сарае есть дрова. Наколите помельче. Я займусь ужином…

Седой накинул на плечи сброшенную было куртку и взял с тумбочки перчатки. И вдруг услышал, как в одной из них что-то хрустнуло. Он быстро вышел и на подходе к сараю надел перчатки. Ладонь левой руки ощутила угольчатый край сложенного вчетверо листа бумаги. В сарае было темно, и Седой зажег спичку.

«Ночью не спать. Опасность заговорить во сне по-русски. Вас подозревают. Будьте внимательны и осторожны. Запоминайте дорогу — возможен обратный маршрут. «А».

Разведчик тщательно растер пепел и рванул воткнутый в толстое полено заржавевший топор. Раскалывая толстые сырые чурки, он вспомнил, как вошел в дом, бросил перчатки на тумбочку — нет, сперва он поставил ледоруб в угол, снял рюкзак, а потом уже снял перчатки. Кто был рядом? Хольц! Потом подошел Корн и включил фонарик. Затем вошли Лотта и Рорбах. Он нагнулся над рюкзаком, и тогда Лотта сказала насчет колки дров. Кто же? Не спать ночью? Как он сам не подумал об этом?

Бессонная ночь. Она знакома Седому. Среди тысячи суток войны их было так много, что и за несколько лет не отоспаться. Андрей вспомнил июньские короткие ночи на родной заставе, тревожные ночи в ожидании нападения. Гул танковых моторов на сопредельной стороне, лязг железа и отраженный призрачный свет. До сна ли тогда было ему, совсем еще юному лейтенанту, год назад окончившему пограничное училище.

Седой вышел из сарая с охапкой дров.

Похолодало. На северной стороне неба появились «кошачьи хвосты» — высокие перистые облака, первые предвестники наступающей непогоды.

«Будет метель. Почему Аякс не сообщил, кто идет с микропленкой? Не знает сам? Не знает. Меня подозревают. И все же Аякс здесь. Значит, я ему нужен — и это главное».

То, что его подозревают, Седой чувствовал и сам. Первые дни в Аусзее ему казалось, что это тщательно скрываемая неприязнь не нюхавших пороху гестаповцев к военному человеку, фронтовику. Но с появлением «тени» понял, что это не так. За пансионатом следили днем и ночью. Седой, даже если бы очень захотел, не смог исчезнуть из городка. И Аякс знал об этом. Значит, ему нужно, чтобы меня подозревали.

«Я иду за ним, как слепой по краю пропасти, — подумал Седой, — оступится он, покачусь с кручи и я».

* * *

Он боялся уснуть. Усталость все-таки подстерегла его. В доме стояла душная, пахнущая гниющим деревом темнота, из которой доносились храп, стоны, невнятное бормотанье спящих людей.

И все же Седой знал — не спит еще один человек. Тот, кто отдал ему приказ не смыкать глаз.

Андрей лежал на спине и сквозь полуприкрытые веки смотрел на деревянный потолок, смутно чернеющий в призрачном тусклом свете, льющемся в широкие проемы окон.

Вспомнилось, как год назад вот так же лежал он на разостланном тулупе на полу родного дома и делал вид, что спит. Андрей приехал домой всего на два дня проведать мать. Она не спала в ту ночь, тихо сидела у его изголовья, иногда шептала что-то жалобно, боясь разбудить его.

Он был у матери один. Отца Седой не помнил. Он погиб в двадцать втором году, гоняясь в Средней Азии за бандами басмачей. Осталась только фотография — высокий широкоплечий человек с открытым молодым лицом, в командирской гимнастерке, с наганом на ремне.

Андрей рос, как все мальчишки в деревне, а повзрослев, уехал в пограничное училище, твердо решив идти по дороге отца. Война. Она прибавит к его биографии такое количество событий и дат, что никакого анкетного листа не хватит, и придется писать повесть о собственной жизни, ничего не выдумывая и ничего не прибавляя.

Он простился с матерью в тот единственный свой приезд, так и не сказав ей, кем он служит в армии и где воюет. Законы жизни, по которым живет разведчик, суровы и жестоки. Уходя на задание, он оставляет на родной земле награды, документы и свое настоящее имя.

Андрей смотрел в потолок и мысленно перебирал события последних дней. Гитлер так и не прилетел в Альтаусзее. «Железный Кальтен» распустил своих подчиненных — а точнее, секретные службы фашистского государства. И десятки тысяч их, словно жуки, расползлись по территории Германии, меняя облик, документы, придумывая легенды о своем прошлом. Организационно сохранилась лишь элита — лучшие из лучших, те, кто должен, по мысли гитлеровской верхушки, спровоцировать новую войну. Сохранилась и агентурная сеть, созданная при отступлении во всех без исключения странах, которые выходили из войны или поворачивали оружие против вермахта.

Подумать только, списки этих строго законспирированных агентов с подробными характеристиками и адресами находятся сейчас от него, может быть, в каких-нибудь полутора метрах.

Возможно, что это только фотокопии, но как они нужны нашей контрразведке. Еще сутки идти до перевала. Там ждут. Самый север Италии в руках немцев. Дивизии генерала Виттинхофа еще сопротивляются. Из Северной Италии проще уйти в Швейцарию. Значит, в эти сутки все и решится.

За окнами вставало блеклое, похожее на сумерки утро. Всех разбудил Каргер. Он шумно сел на кровати и громко и хрипло кашлянул. Вскочил Хольц и осторожно выглянул в окно. Он, конечно, знал, что моторизованные отряды американцев, растекаясь в межгорьях, еще не достигли Альтаусзее, и все же в силу профессиональной привычки первым делом осматривал окрестности.

Седой вышел из домика. Словно ожидая чего-то, вглядывался разведчик в бесстрастные каменные громады.

Гасли звезды. Вершины становились золотыми; на дне ущелий таяли последние клочья ночного мрака. Но тени еще не обозначились четкой чернотой, а лишь чуть наметились размытыми очертаниями.

Из сарайчика вышла Лотта — она там ночевала, — молча кивнула и прошла в дом.

Завтракали в полном молчании. Один только раз Рорбах, протянув Седому буханку хлеба, сказал:

— Удо, нарежьте хлеб…

Ничего необычного не было в этой просьбе. И все же Андрей вздрогнул. Он поймал напряженный взгляд Лотты и взял нож. И хотел уж было поднести левой рукой буханку к груди, как вдруг вспомнил, что так режут хлеб в российских деревнях — к себе на грудь. Положил буханку на стол и стал нарезать хлеб аккуратными тонкими ломтями. И не смог сдержать усмешки.

— С детства не умею резать хлеб, — сказал Седой, — у нас дома это всегда делала прислуга.

— Надо полагать, вы кое-чему научились на фронте, — пробормотал Рорбах.

Больше никто не сказал ни слова. Андрей взглянул на Лотту. Она сидела, полузакрыв глаза, уголки ее красивого жесткого рта едва заметно вздрагивали.

«Ирония хороша, когда ею прикрывают то, чего нет на самом деле. Майнлибер Андрей, ты умеешь превосходно стрелять, драться, можешь не спать несколько ночей кряду, ты даже умеешь прыгать с парашютом, но ты плохой психолог и не слишком наблюдательный человек. Тебя по-дешевому провоцируют, и ты едва не клюешь на провокацию. Эстет и знаток японской культуры Рорбах чуть было не купил тебя за десять обесцененных марок. А то ли еще будет. Корн пил через соломинку кофе. Каргер просто жевал. Хольц и Рорбах. Вот кто наблюдал за тобой. Аякс, конечно, кроет тебя, Андрюша, всеми нужными в таком случае словами. Но ведь нас двое, а их всего-то четверо. Когда ты злишься, Андрюша, ты сразу лезешь в драку, А ты ведь человек для особых заданий, и у тебя дело чрезвычайной государственной важности. Наблюдай, жди, как приказано, и мой руки перед едой».

Утренний взблеск гор погас, словно его выключили, а четверть часа спустя повалил густой липкий снег.

Рорбах раздал всем по две таблетки фенамина. Таблетки проглотил только Каргер.

Над ними висела белая шапка горы. Разорванные глыбы ноздреватого льда иногда высверкивали сквозь снегопад — гора была выше снеговых туч, и там светило солнце.

С маленького плато, где приютился домик спасательной станции, тропа круто взлетала вверх, будто аркан. Потом она раздваивалась, петлей охватывая обрыв, над которым возвышалась одинокая шпилеобразная скала, похожая на обелиск. Оттуда тянуло холодом и мраком. И там был ветер. Внизу же было тихо, и группа сравнительно легко поднималась скальными террасками к взлобью большой горы, название которой Седой прочитал на карте, но так и не запомнил. Он шел на всю длину веревки, которой был связан с Лоттой, и с неистребимой привычкой армейского разведчика всматривался и вслушивался, считая, что тем самым выполняет приказ Аякса — запоминать дорогу.

Снег шел уже два часа. При полном безветрии он падал и падал, сцепляясь в крупные хлопья, ложась на скалы причудливым белым покрывалом.

Седому вспомнились читанные когда-то стихи:

Снег, снег, снег,

Чьи-то шаги в тишине,

Старый идет человек

По собственной седине.

«По седине идет» — это хорошо сказано. Но он-то не старый. Он еще поживет, послужит. Обязательно в разведке. Эта служба ему и по характеру и по призванию.

Привал с часовым отдыхом устроили в просторном кулуаре между двумя гребнями,

Снег немного поутих, поднялся ветер. Обед был более чем скучный — по четыре галеты и стакану теплого кофе.

Андрею нестерпимо захотелось покурить. Дым от сигарет раздражал его.

Таблетки фенамина он так и не проглотил, опасаясь подвоха, и теперь чувствовал, что устал. Хватит ли сил до перевала?

Видимость улучшилась, и по указанию Рорбаха дальше двигались без страховки, соблюдая дистанцию в пять шагов.

Около часа группа двигалась вдоль гребня старым альпинистским маршрутом и подходила уже к скале-обелиску, когда Седого внезапно охватила глухая неясная тревога. Так часто, не видя, ощущает человек приближение облачной тени, беззвучно бегущей по земле.

Он еще полностью не осознал, почему, подобно неожиданному, как удар, подозрению, возникло это предчувствие. Что-то произошло в передвижении фигур впереди и позади него. В мглистой сумятице снега все это могло и показаться, но только не Седому, обостренно воспринимавшему теперь даже интонацию знакомых голосов.

Разведчик все так же равномерно шагал по тропе, подставив плечо ветру, чувствуя, как в левой половине груди задрожал и забился тревожным звоном колокольчик опасности.

Незаметным движением Андрей снял пистолет с предохранителя и переложил его в карман куртки. Вспомнил о бриллианте — он лежал в нагрудном кармане, упрятанный в брикет жевательной резинки. Достал и сунул в рот. Седой твердо решил — случись что, бриллиант на фашистское подполье работать не будет.

Перстень с монограммой сделал свое дело. Сухов оказался прав — камешек сработал как прикрытие и, возможно, как приманка. Андрей подозревал, что в группу его взяли не за личные заслуги и, уж конечно, не за «аристократическое происхождение». Предчувствие не обмануло Седого. Когда он поднялся на последнюю перед шпилеобразной скалой выступ-площадку, Каргер, шедший сзади, метнулся ему за спину, пытаясь левой рукой захлестнуть горло.

Броском через бедро Андрей свалил грузного эсэсовца на землю и отступил к скале. Хольц взмахнул рукой — он стоял сбоку от разведчика. Седой успел заметить зажатый в руке кастет. Мгновенно перехватил руку, вывернул ее и сильно ударил ребром ладони по шее. Хольц рухнул как подкошенный. Рорбах и поднявшийся Каргер одновременно кинулись на разведчика, Андрей упал и тут же сдвоенным ударом ног в живот свалил Рорбаха. Каргер успел зацепить Седого ногой. Острая боль ударила в голову, а руки автоматически поймали ногу эсэсовца, и тот со стоном упал на склон, «Теперь быстро встать», — приказал себе Седой.

На самом деле поднимался он тяжело и получил еще удар — на этот раз кулаком по печени. Длиннорукий Хольц достал его левым боковым.

«Боксер», — усмехнулся Андрей и рванул из кармана пистолет. Он едва успел вскинуть его, как откуда-то сбоку хлопнул выстрел, точно пущенная пуля вырвала парабеллум из руки Седого, рикошетом скользнула возле правого виска, слегка контузив разведчика. Он не упал, а только качнулся и увидел, словно сквозь туман, на гребне знакомую фигуру Корна. В правой руке тот держал пистолет, левая сжимала приклад английского автомата «стен». Седой вздрогнул. На сапере не было бинтов. Изящная меховая фуражка едва прикрывала его выпуклый бугристый лоб. Лицо было волевым, с крупными чертами.

— Всем стоять смирно! Слушать мой приказ. Через час вы можете продолжать движение. Каждый, кто приблизится ко мне ближе чем на сто метров, будет убит.

Корн поднял над головой автомат.

— Этого человека, — вооруженной рукой он указал на Седого, — допросить и расстрелять… Перстень с бриллиантом сдать по прибытии на место в фонд будущей Германии,

Говоривший, не поворачиваясь, сделал несколько шагов назад и скрылся за гребнем.

— Айсфогель… — пробормотал Хольц и достал пистолет.

Они шли к нему с трех сторон, еще не зная, что бриллиант затоптан Седым в снег в самом начале схватки, слева от скалы.

«Если я сейчас брошусь на них, они стреножат меня тремя выстрелами. Что же Аякс?..»

Впервые за время схватки он поискал глазами Лотту. Она стояла у самой пропасти, засунув руки в карманы куртки, и, как показалось Седому, отрешенно смотрела на него. И вдруг он увидел, как Лотта едва заметно покачала головой, вынула руки и демонстративно заложила их за спину.

«Она говорит мне, чтобы я не сопротивлялся. Она не уверена, что Корн — Айсфогель ушел. Она потому и стоит у самого края — оттуда просматривается поворот, которого не минует идущий вдоль гребня».

Седой дал себя связать. Получить сейчас пулю было бы непростительной глупостью. Они поставили его к скале-обелиску.

Хольц ткнул Седого пистолетом в грудь.

— На кого работаете, барон?

— На себя, — глухо буркнул Андрей.

— Не лгите. Мы не мальчики. Так на кого? На Си-ай-си! Или может быть на «Джи-ту»?

— На дефензиву, — опять буркнул Седой.

— Оставьте его, Хольц, — вмешался Рорбах. — Он русский. И работает на московский Центр.

Каргер быстро и профессионально обыскал Седого.

— Где камень?

— Он фальшивый, Каргер… — Седой улыбнулся. — И потом… Я предвидел этот грабеж.

— А пулю ты предвидел?

— Не исключал такой возможности…

— Получишь… Между прочим, ты мне сразу не понравился…

— А я вас полюбил с первого взгляда, Каргер. Такой добродушный малый…

— Мы устроим «тир», — бормотал Хольц, — я давно не стрелял в живого большевика.

«Войне конец, — подумал Андрей, — может, сейчас, сию минуту… Что же она медлит, Лотта Кестнер?» А не ошибается ли он? Женщина могла просто покачать головой, сожалея или не принимая того, что здесь происходило. Тогда без последней рукопашной… Айсфогель… Ледяная птица. Фамилия? Или кличка… Предпочел немецкому «шмайсу» английский «стен»… Стреляет как бог. Противник серьезный.

Хольц, Каргер и Рорбах разглядывали Седого с любопытством и ненавистью.

— Тридцать метров, — сказал Хольц, — ставлю бутылку «Мартеля»…

— Нет, Ганс, — Рорбах протестующе поднял руку, — «тир» так «тир». Тридцать метров и каждому по два выстрела. Стрелять по конечностям. Мы четвертуем его…

Андрей взглянул на Лотту. Она стояла теперь совсем близко к обрыву. Капюшон на ней был откинут, и волосы разметались по плечам. Ветер заламывал ее хрупкое тело над обрывом, и Седому казалось, что еще мгновение, и он столкнет женщину в пропасть.

Каргер считал шаги. Заледеневший снег гулко скрипел под его ногами. Последней к пятачку, вытоптанному Каргером, подошла Лотта.

— Господа, — услышал Андрей ее металлический голос, — прошу право первого выстрела…

— Да, конечно, — сразу же согласился Хольц и объявил, как на ипподроме: — Лотта Кестнер стреляет первой…

Лотта расстегнула куртку.

— Дайте мне ваш «вальтер», Ганс, мой пугач слишком легок…

Хольц протянул ей пистолет. Она встала боком, как на дуэли, чуть согнула вооруженную руку в локте и стала медленно поднимать ее, целясь Седому в голову.

Внезапно, когда все уже ждали выстрела, рука ее опустилась.

— Подарите мне пять шагов, господа… мне трудно целиться.

Голос ее прозвучал тускло, почти жалобно.

— Вы женщина, Лотта, и имеете на это право. Делайте пять шагов и стреляйте, иначе наш пациент замерзнет.

Рорбах, как всегда, был снисходителен и вежлив.

Лотта сделала первый шаг, и Каргер громко сказал:

— Один…

— Два… — сказали вместе Хольц и Каргер.

Им нравилась эта игра.

— Три… — скандировали они, — четыре… Пять… Стой!

И вдруг она резко повернулась. Лотта Кестнер стреляла в упор. Первым упал Каргер, так и не успев сообразить, что же произошло. Рорбах попытался выхватить из кармана куртки пистолет, но тут же рухнул, сраженный пулей в сердце. Хольц присел и прыгнул вперед, пытаясь достать Лотту своими длинными руками.

Она всадила в него две пули, и он зарылся лицом в снег у самых ее ног.

Лотта повернулась к Андрею, бросила «вальтер» и, пошатываясь, двинулась к нему, слабо взмахивая руками, словно собиралась взлететь.

— Ох! — Ноги у нее подогнулись, и она рухнула в снег лицом. Но тут же попыталась подняться, бормоча: — Я сейчас… сейчас… у меня есть нож…

Лотта снова упала, и Андрей услышал, как она тихо плачет. Расстрел эсэсовцев стал последней каплей нечеловеческого напряжения, в котором жила Лотта все эти дни. И вот теперь, когда напряжение спало, не оказалось сил.

Андрей молчал. Он и сам чувствовал себя прескверно. Его бил озноб, горечь заполняла рот — удар по печени не прошел даром.

Наконец Лотта поднялась и, пошатываясь, приблизилась к скале-обелиску. Держа нож обеими руками, перерезала веревку.

Седой вдохнул полной грудью, все еще боясь оттолкнуться от скалы.

— Как вас зовут? — устало спросил он. — Меня — Андрей…

— Я не могу сказать тебе своего имени, Андрюша…

Лотта смотрела на Седого добрыми, ласковыми глазами, и что-то материнское, нежное было в долгом ее взгляде.

— Но я сделаю то, о чем мечтала всю войну. Я поцелую тебя за всю нашу Красную Армию, которая сломала фашистского гада… Я так долго ждала тебя… солдат…

— Да, — Седой откликнулся, как эхо.

Она приблизилась к нему, протянула руки. Андрей вздрогнул и закрыл глаза. Он почувствовал ее теплые губы всего на одну секунду. Ему показалось, что его поцеловал ребенок.

* * *

Он трогал ее смерзшиеся, запорошенные снегом волосы и тихо говорил:

— Я достану его, не волнуйся. Он ушел на расстояние крика.

— Да. Теперь я знаю — это он. Я так и думала, но не была уверена. Айсфогель… Я видела его однажды в Берлине. Никто не знает, в каком чине он служит в РСХА.

Лотта подняла к Седому лицо.

— Андрей, это опасный, сильный человек. Будь осторожен. Возьми второй пистолет и все запасные обоймы. Я немного отдохну и пойду следом… Но пойдем мы не так, как он, а срежем угол. Под северным гребнем можно пройти к перевалу более коротким путем, но там в кулуаре почти всегда сходят лавины. В ясные дни с двенадцати до трех часов. Можно успеть…

Лотта взглянула на часы.

— Сейчас десять… Он идет старой проверенной тропой — не хочет рисковать. А мы должны… Нас теперь двое. И помни — английский «стен-ган» бьет на двести пятьдесят метров. Вот, возьми…

Лотта протянула Андрею длинный красный шнур.

— Привяжи к руке — вдруг все-таки лавина…

Седой спрятал шнур в карман, пересчитал обоймы и тоже сунул в карман. Тяжело поднялся, прошел к скале-обелиску, присел на корточки и стал разгребать снег.

— Потерял что-нибудь?

Лотта неслышно присела рядом.

— Танковую бригаду. Подполковник Сухов мне этого не простит. Фамильная вещь, известная всей Европе. Вот он…

Седой разжал ладонь с зачерпнутым снегом, извлек из беловатой массы жевательной резинки перстень и протянул его Лотте.

— Сдаю без расписки…

— Не годится, Андрей. Сам вручишь бриллиант Сухову Николаю Севастьяновичу…

— Ты знаешь Сухова?

— Знаю. Но об этом после… «Стен-ган» бьет на двести пятьдесят…

* * *

Он поднимался, и горы точно опускались. Когда он вышел на скалистый северный гребень, вершины уже стали ослепительно белыми. Весеннее солнце поднялось высоко, но здесь, у границы вечных снегов, было холодно и сыро. Тусклой голубизной отливали изломы ледников, прозрачные лиловые тени лежали в ущельях.

Седой надел темные очки, жадно поискал глазами фигуру Айсфогеля, не нашел и подумал, что рано, тот еще идет под прикрытием гребня.

К кулуару Смерти Андрей подошел, когда все вокруг было залито солнцем. Он сделал несколько шагов и сразу оказался в полумраке. Солнце сюда не доставало. Со стен с гулким шипением спадали ручьи. Снег в кулуаре, смешанный с обломками скал, будто кто перепахал. Было угрожающе тихо.

Седой шагал быстро, как только мог. Ледяной разреженный воздух заставлял глубже дышать, сильнее биться сердце.

Он шел и думал о Лотте. Успеет ли она проскочить кулуар до двенадцати? Совсем обессилела. Седой знал, что такое стрелять в упор в человека, даже если он и враг. К этому трудно привыкнуть. А она скорее всего делала это впервые. По самой что ни на есть необходимости. От бедра, когда нет времени, чтобы вскинуть руку с оружием. Ей было важно, чтобы я не потерял веру в себя, важно было снять элемент обреченности — возьми камень, меня могут убить… На войне убить могут всегда. Но сейчас он не даст этого сделать человеку с красивой кличкой Айсфогель.

Не зря же он, майор Долгинцов, четыре года только и делал, что бегал вдогонку за смертью, а когда она оборачивалась, обманывал и уходил от нее.

Сейчас он будет осторожен как никогда. И главное — заставить эту «птичку» смотреть против солнца. Против такого бешеного солнца прицельно не постреляешь. Фактор неожиданности само собой. И лучше бы достать его первой пулей — не «языка» же беру…

На выходе из кулуара Андрей обернулся на шум. Наверху от самого карниза отвалилась гигантская глыба снега и со свистом заскользила по склону. Она сметала на своем пути нагромождения камней и, набирая скорость, неслась в кулуар.

Седой и раньше видел лавины, но такой мощной пляски снега и камней ему наблюдать не доводилось. В кулуаре все кипело, ухало, грохотало, словно там одновременно рвались десятки тяжелых мин.

«Вот тебе и с двенадцати до трех, — подумал Андрей, — весна нынче ранняя и солнце сумасшедшее. Год на год не приходится. Опоздай я на пять-шесть минут… и — аминь…»

Сравнительно невысокий хребет, по которому двигался теперь Седой, выводил к небольшой каменистой площадке, откуда начинался путь на перевал. Этого места Айсфогель миновать не мог. Слева поднималась совершенно отвесная двухсотметровая стена, справа синел смерзшийся фирн ледника.

Расчет Лотты оказался точным, если… Если Айсфогель не заметил его движения по гребню хребта. У него есть бинокль. Но как бы там ни было, путь на перевал ему закрыт. Остается попытка прорваться с боем.

Седой выбрал для засады ложбинку между двумя покатыми скалами так, чтобы солнце светило ему в спину. Он проверил оба пистолета, лег в начинающий подтаивать рыхлый снег и окинул взглядом холодный суровый мир гор. И вздрогнул. По леднику шел человек. Медленно, но уверенно поднимался он вверх, помогая себе ледорубом. Недосягаемый для пистолетного выстрела, он не оглядывался. Знакомый ранец все так же висел у него за спиной.

Пересекать ледник одному, без страховки, с альпинистской точки зрения было чистым безумием. Но, может быть, не для этого человека. Недаром же его наградили таким прозвищем — «Ледяная птица». Он рискует жизнью, исключая риск боя. В случае неудачи он скатится по леднику в бездну вместе с тем, что несет.

«Сколько у него запасных дисков? — размышлял Седой. — Не больше двух. В горах каждый лишний грамм давит. Значит, если будет бить короткими… Нужно встать и идти. По его следам-ступенькам. Приблизиться на пистолетный выстрел. И вся надежда на слепящее солнце и… на усталость — Айсфогель шел быстро, и путь его был в два раза длинней. Должен устать, не железный же он…»

Впереди белели фирновые взлеты гребней. С них свисали наметенные ветром карнизы. Не обрушится ли хоть один из них от выстрелов? Такое в горах случается. Лавина может сорваться даже от звука голоса. И Айсфогель знает об этом.

Ледник словно белый галстук на темно-серой груди горы. Кое-где на нем видны «бараньи лбы» — округленные, заглаженные льдом и водами скалы

Вмятины в фирне — следы Айсфогеля. А вот и характерные углубления, отпечатки «кошек», на которых прошел альпинист самые опасные участки. Андрей с трудом вбивал ботинки в плотный смерзшийся снег. Хорошо, что ботинки с триконями — держат.

Седой сохранял дистанцию на глаз. Двести метров, не больше. Айсфогель не оборачивался. Нужно заставить его нервничать. Разведчик поднял пистолет и выстрелил в воздух.

Гестаповец обернулся и дал длинную очередь. Пули взметнули фонтанчики льда у самых ног Андрея. Он упал на живот, вонзил ледоруб в снег и сполз на десяток метров вниз.

Следующая очередь была короткой — пули прошли над самой головой.

— Вот черт! — пробормотал Андрей, отползая за один из «бараньих лбов».

Он все еще надеялся на маленькую лавину, разбуженную выстрелами. И он увидел ее. После короткой очереди из «стен-гана» с одного из гребней сорвался ком снега, прочертил на карнизе черную полосу и расколол снежное поле. Оно треснуло пополам и устремилось по центру ледника.

Седой встал из-за камней и закричал, предупреждая Айсфогеля о лавине.

Гестаповец обернулся, прыгнул в сторону и вдруг, осознав, что не успеет, устремился навстречу лавине, высоко подпрыгивая, словно намереваясь перемахнуть всю эту мчащуюся массу снега.

Белая ослепительная пыль скрыла его фигуру. Андрей лег в углубление за камнями и, вонзив ледоруб в снег, вцепился в него обеими руками. Задержал дыхание. Лавина задела каменный островок краем, накрыла удушающей ватной пеленой и промчалась дальше.

Седой выбрался из-под снега и взглянул вслед клубящемуся потоку. Внезапно на его гребне разведчик увидел фигуру Айсфогеля. Он все так же высоко вскидывал ноги, он бежал по лавине, не давая увлечь себя в ее толщу.

Андрей и раньше слышал о людях, седлавших лавины, и вот теперь видел высший альпинистский пилотаж наяву. Это граничило с чудом. И счастье Айсфогеля, что лавина не несла с собой камней. Она выдохлась на половине ледника.

Гестаповец выбрался на лед, и Седой не увидел на его груди автомата. «Стен-ган» поглотил снег.

Не было на Айсфогеле и светозащитных очков.

…Их разделяло шестьдесят-семьдесят метров. Но теперь гестаповец был внизу, и солнце светило ему в спину. Он потерял в схватке с лавиной и ледоруб, без которого продолжать путь по леднику было невозможно. Айсфогель избрал единственно верное решение. Он стал медленно и осторожно спускаться к площадке, на которой час назад Седой лежал в засаде.

Андрей отчетливо слышал шипящий звук, издаваемый летевшими из-под ног гестаповца льдистыми крупинками.

«Если Лотта идет тропой, по которой шел гестаповец, она слышала выстрелы и поспешит, — думал Седой, — я должен его задержать. Как? Соблазнить его живой мишенью. Не дать ему пристреляться, все время вести огонь самому».

Седой достал второй пистолет и поднялся из-за гладкого валуна.

Он стрелял с обеих рук, пританцовывая на ледяной площадке возле камня, бросаясь то вправо, то влево, падая и снова вскакивая, слыша, как постанывают над головой пули, посланные из девятизарядного «вальтера» с расстояния, когда опытный стрелок поражает мишень с первого выстрела.

Андрею мешало солнце, оно теперь было его врагом. Да он и не вел прицельного огня, стреляя в контур, в силуэт, не давая противнику продолжать спуск к площадке. И потом это было чужое, не им пристрелянное оружие. Он считал свои выстрелы и оставил два патрона в парабеллуме на самый крайний случай, когда увидел поднимающегося ему навстречу Айсфогеля. Этот человек не знал страха. Опасность только подхлестывала его. Так казалось Седому. И все же он заметил, что Айсфогель идет как бы на ощупь, его мотает в стороны.

«Ранен, — мелькнула мысль, — решил подняться на верный выстрел. Теперь пора его стреножить, самое время».

Андрей поднял пистолет, тщательно прицелился, щурясь от яркого, бьющего в лицо солнца. Глухо клацнул ударник. Осечка?

«Это нужно было предусмотреть, разведчик Долгинцов, и оставить по патрону в каждом стволе. Умереть после всего, что было. Нелепость».

Седой отбросил парабеллум и взялся за ледоруб. Только теперь Андрей разглядел того, кого называли «Ледяной птицей». Высокий бугристый лоб и четко очерченный, сильно вытянутый овал лица. Гестаповец сильно щурил большие черные глаза, словно искал что-то в лице противника.

«Не двигайся, — приказал себе разведчик, — три метра. Не промахнется. Целится в голову — это уже шанс. Если бы в сердце, тогда почти никакого. Рука дрожит. Устал».

Не спуская глаз с пистолета, Седой видел теперь только руку и белый от напряжения палец на спусковом крючке.

«У него последний патрон, поэтому он медлит. Нет» Снежная слепота. Ведь он полчаса как без очков».

Мысль вспыхнула и ослепила. Разведчик сжал ледоруб, резким и быстрым движением обеих рук метнул его в голову гестаповца.

Хлопнул выстрел. И в следующее мгновение Андрей услышал взвизг металла и ощутил тупой удар в голову. Пуля попала в ледоруб и рикошетом угодила Седому в левую часть головы, прикрытую теплой меховой шапкой.

Разведчик упал и стал медленно сползать вниз. Словно в полусне услышал:

— Андре-е-ей!

Ему казалось, что он целую вечность слышит этот по-детски тонкий голос. Он напрягал всю свою волю, пытаясь узнать его, но глухой, идущий из глубин мозга гул мешал ему сосредоточиться.

Сознания коснулись знакомые резкие звуки. Они вернули Андрея из забытья. Где-то рядом стреляли.

Седой почувствовал, что скользит по леднику, перевернулся на живот, раскинул руки и ноги в стороны, цепляясь за малейшие неровности, мелкие ледяные заусеницы. Спас его скрытый под снегом заструг, образовавшийся от натеков с тающего днем снега.

Андрей разлепил запухшие от удара глаза и сквозь красный туман увидел идущего по краю ледника Айсфогеля. Гестаповец шел, вытянув вперед руки, как слепой. В одной из них Седой заметил сверкнувший тонкий длинный клинок. Вдруг он остановился и стал торопливо снимать ранец.

«Сейчас он поищет лицом солнце, развернется и выбросит ранец в пропасть. В нем микропленка… тысячи адресов и явок… Где же Лотта?»

Седой попытался приподнять голову. Близкий выстрел заставил его вздрогнуть. Андрей успел зафиксировать в сознании падающую фигуру гестаповца и впал в забытье.

…Он пил, захлебываясь, горячий кофе прямо из термоса. Лотта с улыбкой смотрела на него, потом тихонько засмеялась, прикрыв рот ладонью.

— Ты чего?

— Ты рыжий, Андрюша… Я все думала, какой ты, с головы седой… не поймешь. А борода выдала… Рыжий…

Андрей провел рукой по щеке — трехдневная щетина сухим репейником обметала подбородок и скулы — и тоже засмеялся мелким тугим смешком, Держась обеими руками за голову, потому что смеяться тоже было больно.

— Хочешь, я прочту тебе стихотворение Пушкина?

— Зачем?

— Я давно ни с кем не говорила по-русски, Андрюша…

— Наговоримся еще, — посмеиваясь, сказал Седой, — спускаться вниз, считай, сутки.

— Нет, ты послушай. И не смейся. Так нужно… мне.

— Закурить бы сейчас, — пробормотал разведчик,

— Кури. И слушай…

Лотта протянула ему пачку сигарет.

— Я нашла их в ранце вместе с контейнером… А это тоже трофей.

Она щелкнула изящной зажигалкой.

После первой же затяжки у Седого закружилась голова.

Роняет лес багряный свой убор,

Сребрит мороз увянувшее поле…

Лотта читала негромко, без особого выражения, словно вела беседу:

Проглянет день как будто поневоле

И скроется за край окружных гор.

Пылай, камин, в моей пустынной келье,

А ты, вино, осенней стужи друг,

Пролей мне в грудь отрадное похмелье,

Минутное забвенье горьких мук…

Ирония возвращалась к Седому вместе с привычным ощущением силы и легкости. Он видел парящее над ним небо, маленькое облачко, коснувшееся солнца, светящееся и трепещущее, слышал, как вздрагивали продрогшие ели на склонах, наполняя воздух тонким звоном, и каждой клеткой усталого, намучившегося тела ощущал жизнь, ее биение и власть.

— Помнишь наизусть, — усмехаясь, сказал он, — по литературе пятерка была?

— Была, — как эхо, грустно отозвалась Лотта.

Они помолчали. Лотта поднялась первой.

— Андрей… — глухо и строго произнесла она. — теперь слушай меня внимательно и не перебивай. Ты начнешь спуск через полчаса, как я уйду к перевалу. Будь осторожен — в горах могут бродить «эдельвейсы». Возьмешь мой «вальтер» и две обоймы. Если что… контейнер уничтожить любой ценой. В старой хижине, что на левом склоне хребта, ты ее видел, когда мы поднимались в группе к спасательной станции, тебя ждет человек. Его зовут Игнаци. У него для тебя одежда, австрийский паспорт на имя Питера Геншера, венского служащего, приехавшего в Филлах навестить брата. Он же скажет, где хранить контейнер. Ни в коем случае не держи его при себе. Американцы если не сегодня, то завтра будут в Филлахе. Первое время поживешь у моего человека. Он антифашист, потерявший всех близких в Маутхаузене. Проверок бояться не нужно. Документы настоящие. Как только представится возможность, выедешь в Вену. Микропленка останется в тайнике. Нельзя рисковать… Это приказ Центра.

— Ясно, — сказал Седой, — а все же… могли бы вместе…

— Нельзя, Андрей. Война для нас с тобой не кончится и после салютов Победы. Мы сделали одно дело из тысячи… Ты разведчик и все понимаешь. До свидания… Большой привет Сухову и генералу. Он захочет увидеть тебя еще раз. Низкий поклон Москве…

Голос ее дрогнул.

— И Малой Бронной…

Они обнялись.

Она спускалась с ледника по его следам и, когда достигла каменистой площадки, обернулась и крикнула:

— Я сама найду тебя в Москве… Слышишь?

— Слышу, — тихо сказал Седой.

Она шла по острому гребню, ведущему к перевалу. Ее силуэт долго вырисовывался на фоне синего неба. Потом он исчез.

Седой отвернулся, внимательно оглядел в бинокль склоны, вскинул ледоруб и сделал первый шаг с ледника.


Приключения 1978

Алексей ЕГОРОВ

Тайна полковника Уранова


Приключения 1978

I

Утром 11 ноября 1903 года судебный следователь первого участка Твери Успенский получил сообщение, которое заставило его отложить другие дела: «Имею честь уведомить Ваше высокоблагородие, что в 9 часов 30 минут сего числа найден труп убитого мужчины на огороде Буракова между рекой Тьмакой и валом близ мельницы Нечаева. Труп убитого охраняется городовыми до Вашего прибытия. Пристав 3-ей части Октаев».[1]

Через полчаса следователь в присутствии автора донесения и двух понятых находился около мертвого человека. Поодаль, шагах в двадцати, толпились любопытные. Люди всматривались в лицо убитого: не окажется ли знакомым? Городовой, осаживая самых настойчивых, гремел басом:

— Куда лезете? Это вам не балаган, господа!

Октаев, кряжистый пристав, несмотря на свою полноту, начал действовать споро и привычно. Он достал из кармана брюк портновский аршин, измерил им тело покойника.

— Два аршина и шесть вершков. — Октаев перевел взгляд на следователя. Тот, брезгливо поджав губы, крючковатым носом уткнулся в блокнот. Пристав диктовал:

— Возраст… Парню не больше двадцати… Телосложения крепкого… Питания умеренного. Одет в ватный пиджак, застегнутый доверху на все пуговицы. Обут в высокие литые сапоги. А вот и признаки насильственной смерти! Господин следователь, извольте взглянуть, и вы, понятые, смотрите: порезы, по-видимому от ножа, вот застывшая кровь…

В толпе раздалось: «Зарезан!»

Пристав, не обращая внимания на возглас, продолжал свое дело. Шагами стал измерять расстояние от трупа до дороги, ведущей на Грабиловку.

— Четырнадцать шагов, — объявил он и остановил взгляд на присыпанном снегом предмете рядом с убитым. Нагнулся, поднял: — Калоша! С левой ноги. Совсем новенькая! Глянец еще не стерся, и нарезки на подошве сохранились… И клеймо:

«Товарищество американской резиновой мануфактуры».

Пристав присел на корточки, примерил калошу к сапогу убитого и, не скрывая радости, многозначительно произнес:

— Маловата! Не с той ноги!.. Таким ботфортам продукция американской мануфактуры и ни к чему…

— Приобщите к делу, — произнес молчавший до этого момента следователь.

— Разумеется, — пристав завернул калошу в газету, а потом стал извлекать из карманов брюк и пиджака покойника их содержимое — кусок сахара, складную щетку…

— Записка…

Следователь взял ее у пристава, развернул, пробежал глазами:

«Я девчонка молодая и не знала, что обман, мальчишка разудалый раз завел меня в чулан…»

— Лирика, едва ли поможет следствию. Но в протокол занесем. Что еще в карманах? Деньги есть?

— Денег нет, — пристав вывернул все карманы.

В толпе снова послышалось:

— А к празднику дачку давали.

— Ограбили парня.

Следователь, считая осмотр завершенным, повернулся к приставу:

— Везите тело в анатомический театр губернской больницы.

В это время из толпы вышел человек, видимо последним прибывший сюда. Пропустив мимо ушей предупредительный окрик городового, он приблизился, внимательно всматриваясь в лежащего на земле.

Пристав сделал знак городовому «не мешай» и осторожно спросил:

— Что, знакомый?

— Да никак это брат мой, Паша, — пробормотал человек.

Представители власти удовлетворенно переглянулись. Пристав обратился к подошедшему:

— Вам, сударь, придется проследовать с нами. Кстати, кто вы?

— Я Волнухин. Мне в лавку надо, а вечером заступать на смену, я смазчиком работаю у Берга.

— Да вы, сударь, не беспокойтесь, мы вас долго не задержим. Прошу в мою карету.

Следователь сунул записи в карман, натянул на руки перчатки и перед тем, как сесть в экипаж, сказал приставу:

— Начинайте предварительное расследование. И пожалуйста, не мешкайте. Нам, как охотникам, по свежим следам идти сподручнее.

— Не беспокойтесь, господин следователь, сейчас же приступим к делу. — Октаев пожал протянутую руку Успенского.

В части пристав допрашивал Волнухина по всей форме. Занеся в протокол биографические данные первого свидетеля, Октаев спросил:

— Какие предположения вы имеете по поводу убийства?

Волнухин покачал головой:

— Не знаю. Паша жил от нас отдельно.

— Где именно?

— В доме мельника, на Козьмодемьяновской улице. С Василием Кондратьевым и Михаилом Швецовым.

Первым Октаев вызвал Швецова. Долговязый, узкогрудый семнадцатилетний парень с еле заметным пушком над верхней губой вошел в кабинет без всякой робости. Пристав внимательно оглядел его и без обиняков спросил:

— Вы знаете, что ваш сожитель Павел Волнухин найден сегодня убитым?

— Вы шутите?

— Помилуйте, какие уж тут могут быть шутки! — Октаев взглядом впился в глаза парня.

— Кто же его убил? — спросил Швецов.

— Это я хотел задать вам. Вы жили с покойным.

— Да, жил. И не один. Кондратьев с нами.

— Не припомните ли, с каких пор?

— Кажись, с весны мы вместе. После пасхи поселились у мельника.

— Почему именно с Кондратьевым и Волнухиным?

— Работаем на одной фабрике. Сговорились. Дешевле, значит.

— Когда вы последний раз видели Павла?

— Да вчера. Он после смены стоял недалеко от проходной с двумя какими-то девками, а я к сестре шел на именины мужа.

Пристав припомнил листок с куплетами, найденный в кармане убитого.

— Что это за девицы были?

— Скорее всего фабричные.

— Скажите, Швецов, были ли у пострадавшего крупные суммы денег?

Михаил хихикнул:

— Какие суммы у нашего брата!

— На праздник аванс давали!

— У Павлухи копейка в кармане не задерживалась. Он и выпить, значит, был не дурак, и сладкое любил. Много сахару ел.

— Ну а неприятели у Волнухина были?

— Были. Нрав у Павлухи тверезого покладистый. Но уж выпьет, задорный становился. На прошлой неделе подрался с одним фабричным, поколотил его, тот пригрозил, что Павлуха попомнит об этом.

— Как фамилия фабричного?

— Не знаю.

— Откуда же вам известно о драке?

— Сам Павлуха рассказывал.

— Как вы думаете, Швецов, почему убили Волнухина? С целью грабежа? Или по мести? Или пострадал за любовь?

— Не знаю, господин пристав.

Октаев составил протокол допроса, прочитал его Швецову и предложил подписать.

Потом допросил Кондратьева. Тот ничего не добавил.

В сопровождении пристава и городовых Швецова и Кондратьева препроводили на квартиру, там в их присутствии перетрясли их холостяцкие пожитки. Калош ни один из обитателей каморки в доме мельника Гаврилы не носил, каких-либо материалов по делу найдено не было. Папка пристава тем не менее пополнялась документами. Был подшит к делу протокол допроса сестры Швецова, подтвердившей, что ее брат в день убийства вечером приходил к ней. Врач земской больницы удостоверил, что Василий Кондратьев семь дней подряд ходил на перевязку и в тот день был у него на приеме. В ткацком цехе фабрики Берга нашли не очень грамотную записку: «Начало. Брат путается. Хотел наповал. Ножик сорвался и себе руку порезал. Прошу расследовать Петрова. Конец».

Можно было догадаться, что некто, пожелавший остаться неизвестным, хочет или помочь следствию, или, наоборот, направить его по ложному следу. Записку приобщили к делу.

Поступило заключение от тверского городского врача, который сообщил, что «смерть Павла Волнухина наступила от кровотечения из многих ран, нанесенных острым режущим орудием — кинжалом или финским ножом».

Пристав, прочитав заключение врача, с досадой швырнул бумажку на папку. Отчего наступила смерть, всем было ясно уже при первом осмотре трупа. Но вот кто держал в руке это «острое режущее орудие»? Октаев с тревогой думал, что, несмотря на допрос многих людей, следствие не продвинулось к истине ни на шаг. Пристав вспомнил о калоше. Подошел к шкафу, снял ее с полки, повертел в руках. Иметь такую улику и не найти преступника! Это же смешно. Бросил калошу на стол. Что это? Пристав заметил сероватый комочек, выпавший из носовой части ее. Взял в руки. Да это же хлопок! Самый настоящий хлопок! Октаев обрадовался находке. Преступника надо искать на фабрике! Найти человека, который носил калоши до 11 ноября, а на другой день их уже не надевал.

И еще одно соображение пришло в голову Октаеву: Волнухин — молодой человек крепкого сложения, получивший тридцать ранений и умерший от потери крови, не мог не сопротивляться; вполне возможно, он, обороняясь, сам мог нанести убийце раны. Пристав вспомнил про записку, подброшенную кем-то на фабрике. Во все больницы были направлены срочные запросы: кто обращался за медицинской помощью 12 ноября. Среди ответов тверских докторов внимание пристава привлекла справка врача берговской больницы. В ней сообщалось, что 12 ноября в 10 часов утра на прием приходил ткач фабрики Берга Михаил Петров. Порез левой руки. Пострадавшему промыли рану, на кисть наложили повязку. Пристав снова вспомнил о записке и немедленно послал городового за Петровым.

— Где вас угораздило руку-то повредить? — как бы между прочим спросил пристав Петрова.

— Рубил говядину, господин начальник, и промазал, по пальцу задел.

— Эка неосторожность какая! — посочувствовал Октаев. — Чем рубил-то?

— А-а-а… Топорик такой у нас есть. Топориком.

— А на чем рубили?

— Как на чем?.. На стульчике… Такой чурбанчик…

Уже другим, суровым тоном пристав добавил:

— Что ж, проверим ваши показания.

Октаев встал, вызвал городового. Втроем они направились в фабричный барак, в каморку номер 34, где Михаил жил с братьями. Пригласили понятых. Пристав обратился к Петрову:

— Прошу представить стульчик-чурбанчик, на котором вы рубили вчера говядину, и топорик, которым повредили себе руку.

Петровы не сразу вспомнили, где находится стульчик, его нашли в чулане, долго пришлось искать и топорик. Пристав внимательно оглядел предметы.

Глаза его удовлетворенно светились:

— Давненько вы им, однако, не пользовались!.. Эксперты об этом скажут. Ляхов, заберите!.. А теперь поищем калошу.

Но калош Петровы не носили.

На другой день Октаев снова вызвал Петрова на допрос:

— Ну что, будем запираться?

— Не понимаю, господин начальник, чего вы от меня хотите, — пожал плечами Петров.

— Рана беспокоит, — Октаев заглянул в бумажку, лежавшую перед его носом, — глубокая и широкая. Зачем вам сочинять басню о рубке мяса? Вчера мы осмотрели топор и стул, вы сами убедились в своей лжи, а сегодня…

Пристав взял со стола бумажку, прочитал вслух: — «Рана на большом пальце левой руки у Петрова могла быть нанесена ему колющим орудием… защищаясь от нападения, он держал левую руку вытянутую вперед, а нападающий проколол ему насквозь мягкие части большого пальца. Такая же рана могла быть причинена Петровым самому себе при условии, когда он, обнимая кого-либо левою рукою, правою наносил удары тому лицу и нечаянно поранил себе палец».

Пристав перевел взгляд на Петрова и заметил на его лице растерянность.

— Ну, что скажете?

Коротким жестом Петров разрубил воздух:

— Расскажу правду. На меня напали… Шел поздно ночью домой. Возвращался из деревни с праздника. На Грабиловке ко мне приблизились трое, стали требовать деньги. У меня ни копейки. Один из них выхватил нож и замахнулся. Я поднял руку и сразу же почувствовал в ней боль и убежал.

Петров умолк. Пристав коротко рассмеялся:

— Ничего не утаили? Так. Но почему же вы сразу не рассказали о нападении на вас? Плели о рубке мяса. Совсем нелепо!

— Я боялся, — признался Петров. — Не убивал я. Хотелось подальше быть от подозрения.

— Уведите! — сказал пристав.

Сорокатрехлетний пристав Андрей Андреевич Октаев, хитрый и опытный полицейский страж, в своем активе имел немало запутанных, сложных уголовных дел. Такая важная улика, как калоша с вложенным в носок клочком хлопка, оставленная на месте убийства, казалась Октаеву кончиком нити, который поможет размотать весь клубок преступления. Пристав стал искать калошу в цехах фабрики Берга. Он ходил от станка к станку, присматривался к обуви мужчин. Подошел к ткачихе Матрене Уткиной:

— Скажи, любезная, почему соседа нет у станка?

— Пошел за маслом.

— А кто на этом работает? — Октаев указал на станок.

— Иван Соколов.

— А не припомнишь ли, голубушка, в чем обут твой сосед?

— О чем вы, барин?

— В штиблетах или в сапогах ходит Соколов на работу?

Матрена пожала плечами, не понимая, зачем это полицейскому начальнику понадобилось.

— В штиблетах с калошами. Он у нас форсный. — Матрена подумала и добавила: — Сегодня пришел в сапогах.

— В сапогах?

Пристав дождался Соколова, подошел к нему, тронул за плечо.

— Пройдемте к нам в участок, шумно здесь, — сказал Октаев.

Диалог пристава Октаева с ткачом Иваном Соколовым продолжался в канцелярии третьей части. Допрос производился по всей форме. Ответы Соколова фиксировались в протоколе. Родился в деревне Казино Новинской волости Тверской губернии. От роду 20 лет. Холост. Четыре года работает ткачом у Берга. Жил у сестры Марии, ткачихи Морозовской фабрики, сначала в фабричных спальнях, потом на разных квартирах, сейчас — на Птюшкином болоте. Не судился.

— Знаете ли вы Павла Волнухина? — спросил пристав.

— Впервые слышу.

— А что вам известно про его убийство?

— Говорили на фабрике, что Павлуху зарезали…

— «Павлуху»? — Октаев переспросил с еле скрываемой радостью. Испытанный его прием сработал и на этот раз.

— Да, Павлуху!

— Откуда же вам известно его имя, если вы Волнухина не знаете вообще?

— Фабричные бегали смотреть труп, говорили: «Павлуху убили». Я и запомнил.

Пристав ухмыльнулся:

— Вы на фабрику все время ходили в штиблетах с калошами. А сегодня пришли в сапогах. Где же ваши калоши? Пройдем на Птюшкино болото и в вашем присутствии произведем у вас обыск. — Пристав поднялся из-за стола, подошел к Соколову: — Ну, ну, пошли!

Названия многих улиц, площадей, уголков Твери шли от метких прозвищ, данных им горожанами: главная улица именовалась Миллионной; здесь жили миллионеры Коняевы, Морозовы, Нечаевы, Берги; фабричный район, где ютился рабочий люд, кто-то окрестил Грабиловкой. Днем его обитателей грабили те, кто жил на Миллионной, а ночью на неосвещенных, грязных улицах орудовала шпана. Городская окраина, к которой подступала топь, называлась Птюшкиным болотом. Здесь жил со своей сестрой ткач Иван Соколов.

Пристав с городовыми и Соколовым вошли в каморку. Сесть негде.

— Ялымов, приступайте! — скомандовал Октаев.

— Калош нет, ваше высокородие! — поискав, сказал городовой. — У господина Соколова было время подготовиться к нашему приходу.

Вечером того же дня Октаев докладывал судебному следователю первого участка Тверского уезда о ходе допроса Петрова и Соколова:

— Они убили! Видит бог, они!

— Надо доказать!

В кабинет вошел делопроизводитель и подал Успенскому запечатанный конверт. Следователь вскрыл его, извлек бумажку, молча прочитал ее, сказал, как бы продолжая разговор со своим собеседником:

— Вот послушайте, что пишет мне господин прокурор окружного суда: «Имею честь предложить Вашему высокоблагородию передать судебному следователю по важнейшим делам для дальнейшего производства следствия возникшее в Вашем производстве дело об убийстве рабочего Павла Иванова Волнухина…» Так-то вот! — Следователь перевел взгляд на пристава.

— Выходит, жандармское управление будет продолжать следствие?

— Правильно! Вам не по носу табак, господин Октаев.

II

Еще гремела музыка в клубе Дворянского собрания и титулованные особы, промышленные воротилы и финансовые тузы развлекались в уютных залах и гостиных дворца, еще прогуливались щеголи возле пылающих огнями окон ресторанов, еще не угомонились обитатели ночлежек и воровских притонов, а утомленная дневным трудом рабочая окраина Твери уже давно спала. Ни одно из окон казарм Ямской слободы, погруженной в осенний ночной мрак, не светилось, когда надзиратель при фабрике Товарищества Тверской мануфактуры с двумя полицейскими и двумя понятыми постучался в дверь комнаты Александра Петровича Вагжанова.

— Кто там? — послышался сонный женский голос из-за двери.

— Открывайте, — потребовал надзиратель, — полиция.

Женщина за дверью испуганно запричитала.

— Немедленно открывайте или взломаем дверь! — еще более строго приказал надзиратель. — Ломов, приступайте!

Полицейский, однако, не успел схватиться за ручку, как брякнул, спадая, крючок, скрипнула дверь, и спокойный мужской голос остановил гостей:

— Что вам угодно, господа?

— Вы Александр Петров Вагжанов? — оттолкнув полицейского, надзиратель выступил вперед.

— Да, — последовал ответ.

— В порядке государственной охраны мы имеем приказ произвести у вас обыск.

— Смею спросить, на какой предмет? — спокойно спросил Вагжанов.

— Узнаете в жандармском управлении…

Больше часа продолжался обыск. Квартиру перевернули вверх дном, надзиратель убедился, что найти ничего не удастся, он повернулся к Вагжанову:

— Ждали меня? Признавайтесь!

Вагжанов в тон ему:

— Как отца родного!

Надзиратель, достав из портфеля бумагу, ручку, пузырек с чернилами, пододвинул поближе лампу и стал составлять протокол. Писал он не торопясь, четко выводя каждую букву. Когда документ был написан, он прочитал его вслух:

«Полицейский надзиратель при фабрике Товарищества Тверской мануфактуры вместе с подписавшимися понятыми прибыли в новые морозовские дома № 8/8 в квартиру крестьянина Новинской волости Ямской слободы Александра Петровича Вагжанова, где в порядке государственной охраны произвели обыск и ничего по обыску преступного не нашли. Постановили: записать в настоящий протокол».

Понятые поставили свои подписи.

Надзиратель сложил лист бумаги вчетверо, положил его в свой портфель и сказал, обращаясь к Вагжанову:

— А вам придется пройти с нами.

— Преступного ничего не нашли, а меня все же под арест! На каком основании?

— Собирайтесь! — надзиратель тронул козырек фуражки.

Казарма, растревоженная визитом полицейских, не спала. Из полуоткрытых дверей каморок доносилось: «Вагжанова взяли…»


Ночь была тревожной не только для Вагжановых. Обыски и аресты прокатились по всей Твери. На ноги были поставлены все полицейские и жандармы. Начальник тверской жандармерии полковник Уранов лично принимал рапорты о ходе операции. В его кабинете беспрерывно звонил телефон. Прибывали с докладами приставы, филеры, городовые:

— Арестован Горбатый.

— Задержан Мельник.

— Взяли Карпа…

Полковник выслушивал донесения и ждал, когда ему назовут еще два имени. Время от времени он нетерпеливо обращался к ротмистру Щербовичу-Вечеру:

— Почему не взяты Фома и Барышня?

Ротмистр лишь неопределенно разводил руками.

Приближался рассвет, а две графы в длинном списке лиц, подлежащих аресту, так и оставались незаполненными. Полковник с трудом скрывал нервозность:

— Ротмистр, вы обеспечиваете наблюдение за вокзалом, все ли меры были приняты вами?

— Николай Сергеевич, — Щербович-Вечер еле сдерживал волнение, — поезда, следовавшие как в Петербург, так и в Москву, тщательно осматривались, все пассажиры, входившие в вагоны на станции Тверь, нашими людьми внимательно изучались. Никто по железной дороге улизнуть не мог.

Богом клялись городовые, что ни один подозрительный не проскользнул через московскую и петербургскую заставы, не ушел по трактам на Старицу, Тургиново, Волоколамск, Бежецк.

— Так где же они? — раздраженно спрашивал полковник.

Возвратилась группа, которая должна была арестовать Фому в доме Бородавкина. В кабинет вошел грузный, с толстыми щеками одетый в штатское мужчина лет сорока пяти. Уже по виноватому виду, склоненной голове, словно подготовленной к удару, все поняли: вестей добрых нет.

— Докладывай, Демидов, да поживей! — полковник нетерпеливо взял сигару.

— Упустили, ваше благородие. Выскользнул, как мыло из рук! — брякнул Демидов.

Уранов сощурил глаза и, еле сдерживая гнев, сквозь зубы процедил:

— Как же это случилось? Отвечайте!

— Петербургские филеры подвели, ваше благородие! Были неосторожны.

— При чем тут петербургские филеры? — злобно выкрикнул полковник. — У них своя задача, они нам не подчинены.

Демидов понемногу оправился от испуга.

— Всю ночь продежурили, а Фома ушел.

— Докладывайте по порядку!

— Глаз с дома не спускали. Заметили, в комнате погас свет. Мы насторожились. Видимо, вышел из дому. Мы согласно инструкции незаметно — за ним. Думали, он к Барышне, а он в казенку. Следим. Из казенки — домой. Снова лампу зажег. Мы ждем: авось и Барышня пожалует. Ждем час, другой. Нет. А свет в комнате горит. Замерзать стали. Рассвет уже забрезжил. Я говорю своим: пора брать. Стучим. Поднимаем хозяина. Заходим в комнату Фомы… — Демидов достал из кармана носовой платок, высморкался, посмотрел на Уранова.

— Что же дальше?

Демидов опустил голову:

— На столе лампа горит. Глядим под лавку, на печку, под кровать. Нет. Сени, чердак, двор обшарили. Нет его. Потом уж мы смекнули: он черным ходом — в огород, затем в соседний сад… В общем, удрал…

— Дубина ты, Демидов! — Уранов не стеснялся в выражениях. — Получаете жалованье унтер-офицера, а проку от вас, Демидов, меньше, чем от простого городового.

— Петербургские филеры помешали, — опять стал оправдываться Демидов.

— Чем же они вам помешали? — почти выкрикнул Уранов.

— Нахально действовали. Вот чем. Без всякой оглядки. Открыто ходили за Фомой. Я сам однажды видел и слышал, как он остановился, подождал агента и сказал ему прямо в лицо: «Хотя бы этого рыжего-то убрали!»

— Идите! Понадобитесь, позовем.

А утром всем уездным исправникам Тверской губернии, полицмейстерам городов под грифом «Секретно» было отправлено отношение, в котором предписывалось «задержать человека, могущего иметь документы на любое имя». Сообщались его приметы.

Ни с чем возвратилась и группа по задержанию Барышни. Уранов вызвал адъютанта управления и стал диктовать: «Срочно. Конфиденциально. Начальнику Московского охранного отделения…»

Звонил телефон. Полковник снял трубку, сказал:

— Слушаю. Да. С добрым утром! В основном успешно. Арестовали двадцать пять. Скрылись двое. Принимаем меры… Сразу доложу…

Полковник повесил трубку, сказал: «Губернатор интересуется», — и продолжал диктовку: — «Покорнейше прошу разыскать, подвергнуть обыску, арестовать, затем препроводить в мое распоряжение… проживающая по паспорту, выданному из Иркутской Духовной консистории, которая, по нашим агентурным данным, выехала из Твери в Москву 10 ноября. Посланный унтер-офицер Рылков установит ее личность».

III

Когда к ротмистру привели Вагжанова, он первую минуту был вежлив с ним.

— Давайте, господин Вагжанов, знакомиться. Я являюсь ротмистром отдельного корпуса жандармов. Фамилия моя: Щербович-Вечер…

— Не разобрал, — сказал Вагжанов.

— Ще-р-бо-вич-Ве-чер, — растягивая слова, повторил ротмистр, — признаюсь, фамилия редкая. Сразу запомните, то, клянусь честью, долго будете помнить.

Конец фразы ротмистр произнес с особым ударением.

— А рядом со мной находится товарищ прокурора Тверского окружного суда господин Охышев. Мне поручено в его присутствии на основании 1035-й статьи устава уголовного судопроизводства с соблюдением 403-й статьи того же устава допросить вас в качестве обвиняемого по делу преступных кружков города Твери… Прошу отвечать по существу дела. Вы знакомы с Иваном Ивановичем Соколовым, ткачом фабрики Берга?

— Да, знаком.

Ротмистр не ожидал такого ответа и, словно боясь спугнуть выслеженную птицу, осторожно уточнил:

— А каков характер знакомства?

— Станок Соколова недалеко от входа в цех, мне запомнился парень.

— Вы встречались с ним кроме цеха?

— Не доводилось.

— Знаете ли вы Михаила Петрова?

— Как же не знать! Он работает на станке, который в пяти метрах от моего.

Ротмистр назвал еще два десятка фамилий членов «преступных кружков», но Вагжанов сказал, что их не знает. Щербович вынул из папки несколько фотографий и стал по одной подавать допрашиваемому.

— Узнаете?

— Знакомое обличье. Он похож…

— На кого?

— На Николая Алексеевича.

— Фамилия?

— Некрасов… Такого видел в «Ниве».

Ротмистр подавил вспыхнувшее раздражение:

— Вам, господин Вагжанов, не откажешь в наблюдательности. Это не фотография сочинителя Некрасова, а Фомы.

— Фомы? Не знаю такого.

— А вот не откажите в любезности взглянуть на эту, — ротмистр протянул другой снимок.

Вагжанов взял фото, с минуту смотрел, возвратил:

— Очаровательная барышня. Не знаком…

Щербович подал еще несколько снимков, но Вагжанов ни в одном из них не признал знакомых людей.

— Собирали ли у рабочих фабрики деньги?

— Как же! Собирали, и не раз!

Ротмистр оживился. Товарищ прокурор, не проронивший до сих пор ни слова, промычал что-то неопределенное.

— На что же собирали деньги? — мягко спросил Щербович.

Допрашиваемый выдержал длительную паузу, подогревая интерес к ответу, стал загибать пальцы правой руки:

— Кто только не собирал и на что только не собирали! Пожертвования на ремонт храма Покрова, на панихиду по убиенным воинам, на рождественские подарки обитателям приюта при Тверском доме трудолюбия. Собирали штрафы…

— Хватит! — резко перебил ротмистр. — В собраниях рабочих участвовали?

— Никто меня не приглашал.

— Что вы знаете об убийстве рабочего Павла Волнухина?

— Фамилию эту впервые слышу. А про убийство слыхал, во вторник на фабрике говорили, что какого-то барина прикончили.

Ротмистр стал писать, а Вагжанов обменялся не очень дружелюбным взглядом с товарищем прокурора, осмотрел следственную комнату, окинул внимательным взором стол, за которым оформлялись его показания, повернул голову вбок. Вагжанов заметил занавеску, закрывавшую вход в другую комнату, и ему показалось, что за ней кто-то спрятан. Ротмистр протянул ему исписанный лист:

— Если не найдете здесь отклонений от сути нашей беседы, то подпишите.

Вагжанов сначала прочитал протокол допроса про себя, а потом последний абзац вслух: — «На предъявленное мне обвинение в том, что был участником в преступном сообществе, организованном среди рабочих фабрики и ставившем целью добиться перемены правления путем революции…» — вот вы меня в чем обвиняете!

Ротмистр взял лист в руки, посмотрел на подпись, произнес:

— Ну вот и хорошо, на сегодня пока все!

Потом вызвал жандарма и приказал ему:

— Сопроводите!

Когда дверь захлопнулась, Щербович, повернувшись к товарищу прокурора, значительным тоном сказал:

— Крупная птица!

IV

Первые допросы рабочих не дали никаких результатов. Никто не дрогнул, никто не выдал товарищей. Толстые стены тюрьмы не могли скрыть эту весть. Арестованные условными знаками из камеры в камеру передавали новости, подбадривали друг друга.

Перед вторым туром допроса прокурор Тверского окружного суда Николай Николаевич Киселев получил от Уранова такое отношение:

«Милостивый государь, Николай Николаевич! В интересах успешного хода расследования по делу о преступных кружках рабочих в г. Твери представляется весьма желательным совместное в одной тюремной камере содержание привлеченных к сему дознанию обвиняемых Михаила Швецова и Василия Кондратьева.

Прося о соответствующем с Вашей стороны распоряжении по губернской тюрьме, пользуюсь случаем засвидетельствовать Вам, милостивый государь, мое совершенное почтение.

Ваш покорный слуга Н. Уранов».

Просьба была удовлетворена.


Михаил Швецов радостно встретил Василия Кондратьева, когда тот появился в дверях камеры. Арестанты обнялись.

— Будто в сорочках родились. Вместе на воле жили, вместе и в тюрьме очутились, — басил Кондратьев. — А ты, Мишка, похудел. — Кондратьев вгляделся в лицо товарища.

— На тюремных харчах, брат, не разжиреешь. А ты все, значит, такой же!.. Уж не подкармливает ли тебя казематное начальство?

— Подкармливает, подкармливает… Карцером! Отсидел трое суток.

— За что же?

— Мельнику через стену передал совет, чтоб молчал. А казематный узрел в глазок, как я стучал. Вот и схлопотал! А у тебя-то как дела? Не проговорился часом?

— За кого ты меня принимаешь? — В голосе Швецова прозвучала обида.

— Да ты не обижайся! Уж больно шакалы хитры и коварны. Не заметишь, как попадешь в ловушку.

Михаил сунул руку в карман, достал масленку, превращенную в табакерку, достал папиросную бумагу.

— Закуривай, значит.

Помолчали, пока делали самокрутки.

— Давно в этом нумере? — спросил Кондратьев.

— Вторую ночь. А ты где клопов кормил?

— С уголовниками. Не приведи господи сидеть со шпаной вместе!.. Тебя допрашивали?

— Дважды уже.

— Кто?

— Сначала пристав, потом ротмистр.

— Разбираешься в чинах! А для меня все они фараоны-кровопийцы… О чем спрашивали?

Михаил несколько раз затянулся дымом, стряхнул длинным почерневшим ногтем пепел с цигарки.

— О чем спрашивали… Понятное дело — о преступных кружках.

— Ну а ты?

— Что я! Никаких кружков не знаю.

— Молодец!.. А про Фому интересовались?

— Интересовались… И про Барышню спрашивали. Но я говорил, что не знаю ни Фомы, ни Еремы, ни барышни.

— Молодчина! — похвалил Кондратьев. — А об убийстве Павлухи?

Швецов сделал длинную затяжку, прокашлялся:

— С этого начали, значит.

— И что ты на это сказал?

— Но я ведь в самом деле ничего не знаю.

Двое суток просидели в одной камере Кондратьев и Швецов, о многом успели наговориться. Вспомнили прошлую жизнь, участие в тайных сходах, друзей-революционеров, вожаков, пропагандистов. Говорили шепотом, умолкали, заслышав шаги в тюремном коридоре. На третий день Швецова перевели в камеру к Петрову и Богатову.

Издерганные допросами, оба друга не скрывали радости, увидев входящего Швецова. Расспросам и воспоминаниям, казалось, не будет конца. Сизые клубы дымы плыли над головами трех арестантов.

— Мишка, — спросил Швецова Петров, — а почему же в ту ночь ты не пришел вместе с Павлухой на огород Буракова?

— Думаете, струсил? — Михаил посмотрел сначала на одного, потом на другого. — Нет, не испугался… Вот как дело было. Ждал Павлуху с фабрики, а подошел Митяй, школьный друг… И прилип как банный лист. Говорю ему: извини, дескать, жду, свиданье у нас. А он: «Посмотрю, что у тебя за краля». Вижу: Павлуха идет, а Митяй — чтоб ни дна ему ни покрышки — не отходит. Позвал Павлуху: вот, мол, дружка встретил, ты иди, а я с ним побалакаю немного и догоню. Павлуха пошел, а Митяй как клещ впился, хоть плачь. Я говорю ему: «Прости, спешу», а он: «Брось все к черту, пойдем в трактир, угощу». А время идет… Говорю Митяю: «В другой раз сходим в трактир», — и бегом от него. Он отстал. Подбегаю к валу, крик слышу. Понял, что мне там уже делать нечего. Бегом, значит, обратно. Пошел к сестре. А от нее домой…

Швецов сделал несколько крупных затяжек и виновато прибавил:

— Неловкость за себя чувствую… Могли подумать.

— Ничего не подумали, — успокоил его Богатов.

— За одно то, что ты раскусил Павлуху, мы все тебе благодарны.

— Да и твоей финкой сработали, — добавил Петров. — Так что можешь считать себя полным участником операции.

— «Соучастником»? — скривил рот в улыбке Швецов. — Кстати, а где финка?

— В Тьмаке отмывается…


Они провели одну ночь вместе, а утром Швецова вызвали на допрос, и он в эту камеру уже не возвращался.

В тот же вечер Щербович приказал дежурному жандарму доставить на допрос арестованного Соколова.

— Как чувствуете себя, господин Соколов? — с притворным участием поинтересовался ротмистр, когда тот вошел в кабинет. — Нет ли жалоб на условия содержания в тюремном замке?

— Холодно в камере, господин ротмистр, не топят.

— Э-э, мил человек. По свидетельству историков, даже Людовику XIV было холодно в Версальском дворце, а ведь у нас тюрьма, и вы, смею заметить, не король…

Соколов ничего нового не добавил. Тогда Щербович решил поразить его своей осведомленностью:

— А знаете, господин Соколов, ваши дружки по преступному сообществу, клянусь честью, оказались более разговорчивыми. Нам уже все известно.

Щербович смолк и, не увидев на лице допрашиваемого признаков растерянности (а на это он рассчитывал), сказал:

— Хотите, расскажу вам, как это было?

— Не интересуюсь, — равнодушно ответил Соколов.

— Нет уж вы послушайте!.. В 1902 году среди фабричных рабочих Товарищества Рождественской мануфактуры были образованы преступные кружки, цель которых состояла в том, чтобы сеять смуту на фабриках, отрицать религию и семью, пренебрегать законом, не повиноваться власти, глумиться над ней, готовить свержение законного правительства и государя. Кружки объединились под главенством Фомы. В одном из кружков верховодили вы. Преступные собрания проводились на Песках, в лесу у погоста Николы-Малицы, на квартире у мельника Гаврилы. Когда же один из членов кружка прозрел, увидел, в какую трясину его затягивают, пошел в полицию и обо всем рассказал, об этом стало известно вам, вы решили убить отступника.

Ротмистр неотрывно смотрел на Соколова. Тот ничем не выдавал душевного состояния. Щербович перелистал несколько страниц «Дела»:

— Совершалось убийство так. Подговорив Петрова, Богатова и Швецова, вы в ночь с 10 на 11 ноября устроили засаду Волнухину на огороде Буракова и там его убили. Получилось, как в евангелии от Марка. Помните: «А они возложили на него руки свои и взяли его… Один же из стоявших извлек меч, ударил раба первосвященникова, оставивши его, все бежали…»

Осведомленность ротмистра огнем обожгла воображение Соколова. Мелькнула мысль: «В кружке есть еще один шпион».

— «Если праведность ваша не превзойдет праведности книжников и фарисеев, то вы не войдете в царство небесное», — пошутил Соколов, процитировав евангелие.

Ротмистр про себя заметил: «Антихрист, а помнит евангелие!»

— А заповедь «не убий» вы все-таки нарушили, — заметил он.

Щербович еще раз пошуршал страницами:

— Первую-то скрипку в оркестре играли вы, финский нож-то был в вашей руке. Вы наносили удары, а Богатов и Петров жертву держали… Ну-с, что скажете?

— Я уже все сказал.

— Жаль! Очень жаль вас, — Щербович тяжело вздохнул. — Уведите! — крикнул он полицейскому.


Швецов не сразу услышал голос ротмистра, звавшего его.

— Вы не уснули там, голубчик? — с упреком проворчал Щербович.

Швецов коснулся рукою лба:

— Голова что-то закружилась.

— Да вы сядьте… Вот сюда. Мы благодарны вам за помощь. Субчики у нас в руках, клянусь честью, Сибирь им обеспечена. А вас еще попросим…

— Господин ротмистр! — осмелился перебить Швецов. — Не подсаживайте меня пока к ним…

— Да что с вами, голубчик? Не ипохондрия ли? Потерпите!

— Нет, нет! Не выпускайте меня из тюрьмы!

— Да успокойтесь! Что вы паникуете! Вам нечего бояться! Все, кого вы назвали в своих донесениях, — за решеткой.

— Посадите меня в отдельную камеру!

— Бог ты мой! Острог для вас стал как яблоко для червя: предохраняет от врагов. — И ротмистр закричал: — Уведите арестованного!

Утром следующего дня на стол полковника Уранова с грифом «Секретно» легло отношение начальника Тверской губернской тюрьмы. В нем говорилось:

«8 января около 6 часов вечера следственный арестант, содержащийся по требованию судебной власти и Тверского жандармского управления, Михаил Швецов покушался на самоубийство через повешение между нарами, но был своевременно усмотрен, вынут из петли и при опросе о причине заявил: жизнь надоела. При осмотре врачом того же числа Швецова никаких болезненных явлений; кроме малокровия, не обнаружено».

V

Полковник Уранов шел в путевой дворец на прием к губернатору в расстроенных чувствах. «Громкое дело», которое обещал генералу и о котором уже знали в Петербурге, оборачивалось громким скандалом. Вожаки «преступного сообщества», перехитрив жандармское управление, скрылись. В мельчайших деталях разработанный план уничтожения крамолы провалился. Автор плана оказался в роли звонаря, ударившего в колокола до наступления праздника.

— Чем порадуете, Николай Сергеевич? — обратился губернатор к Уранову, когда тот, поздоровавшись, сел в кресло, указанное хозяином кабинета.

— Приятных вестей нет, — с кислой гримасой ответил полковник. — Главных преступников до сих пор не удалось задержать.

— Нехорошо, Николай Сергеевич, целая рота специально обученных филеров, замечу, хорошо оплачиваемых, не могли обложить и схватить бунтовщиков!

— Мы арестовали пять десятков соучастников!

Губернатор прошелся по кабинету:

— В сети попала плотва, а щуки ускользнули.

— Мы задержали убийц рабочего Волнухина…

— Если бы Волнухин был только рабочим, — перебил губернатор. — Идея господина Зубатова — и вы это лучше меня знаете, Николай Сергеевич, — лишь в том случае дает свои положительные результаты, когда внедренные в преступные кружки агенты остаются неразоблаченными. А Волнухин был убит как завербованный вами секретный осведомитель. В каком свете будет выглядеть ваше почтенное учреждение? Жандармское управление — это еще не суд!

Губернатор остановился подле молчавшего Уранова:

— Тюрьмы империи переполнены. А вы еще пятьдесят дармоедов посадили на казенный харч!

— После допроса многие до суда будут выпущены, — пообещал Уранов.

— А суд когда?

— После завершения следствия… Меры к задержанию главарей приняты. Я проинформировал департамент полиции, который уже дал соответствующие инструкции на месте. Всем полицмейстерам губернии разосланы распоряжения. Просил бы вас разрешить нам в порядке дополнительной меры осуществить вот такую акцию, — Уранов вынул из папки лист бумаги и передал его губернатору.

Хозяин кабинета, водрузив пенсне на нос, стал читать:

«Ввиду состоявшегося постановления по делу обвиняемой в государственном преступлении дочери священника Конкордии Николаевны Громовой имею честь покорнейше просить Ваше высокоблагородие о задержании корреспонденции, адресуемой и получаемой в Твери на имя Конкордии Николаевой Громовой, Любови Петровой Громовой, смотрителя духовного училища священника Иннокентия Иннокентьевича Попова и его жены Натальи Николаевой…»

Закончив чтение, губернатор с кривой гримасой заметил:

— Даже девчонку, кисейную барышню не могли арестовать!

— Барышня из категории щук! — Уранов немного помолчал, добавил: — Ваше превосходительство, на карту поставлена честь возглавляемого мною ведомства и моя личная честь. Я сделаю все от себя зависящее…

— Будем надеяться, — примирительно сказал губернатор.


Уранов каждый день с нетерпением ждал сообщений о ходе розыска скрывшихся, лично прочитывал все донесения и перехватываемую почту, поступающую в адреса родных и знакомых Конкордии Громовой. Все полицейские службы Тверской губернии в течение двух недель отреагировали на запрос ГЖУ. Результаты, однако, были неутешительными.

В первых числах декабря 1903 года пришло донесение из крупного рабочего района России — из Иваново-Вознесенска. Уранов с волнением взял в руки листок и жадно впился глазами в текст. Начальник Владимирского ГЖУ сообщал:

«Честь имею доложить Вашему высокоблагородию, что Конкордия Николаевна Громова самым тщательным розыском в г. Иваново-Вознесенске до настоящего времени не обнаружена».

Через несколько дней пришел засургученный пакет из московской охранки. Начальник отделения по охране общественной безопасности и порядка в Москве информировал, что «дочь священника К. Н. Громова на жительстве в Москве не обнаружена».

Петербургское охранное отделение на урановский запрос ответило, что тщательное наблюдение за квартирой сестры К. Н. Громовой Софьи Громовой, проживающей по адресу — улица Глинки, дом № 1, квартира 4, не дало желаемого результата.

Отрицательный ответ был из Иркутска, где проживал отец Конкордии — священник Громов.

— Остолопы! — встретил Уранов появление в кабинете ротмистра. — Разучились работать. За целый месяц, ни одного ценного донесения! А на Французском заводе опять листовки преступного содержания! На Песках снова собиралась сходка фабричных. В ткацком цехе у Берга неизвестный подбивал рабочих к стачке.

— Николай Сергеевич, — выждав, когда Уранов закончит фразу, сказал Щербович, — у меня обнадеживающие данные. Вот открытка на имя смотрителя духовного училища священника Иннокентия Попова:

«Поздравляю Нату с днем рождения! Целую.

К.».

— Конкордия Громова поздравляет свою сестру Наталью?

— Совершенно верно, Николай Сергеевич! Адреса обратного нет, но на штемпеле четко значится: Екатеринослав.

В жандармское управление города на Днепре срочно, полетела телеграмма: «По имеющимся в нашем распоряжении данным разыскиваемая по делу убийства Волнухина Громова Конкордия Николаевна находится в Екатеринославе. Просим принять меры к задержанию».

Уже 13 февраля 1904 года начальник Екатеринославского ГЖУ сообщал своим тверским коллегам:

«При сем имею честь препроводить в распоряжение Вашего величества арестованную в Екатеринославе в ночь с 11 на 12 февраля личность, по агентурным сведениям Конкордию Громову, скрывавшую свое настоящее имя».

А 17 февраля ротмистр Щербович вызвал на допрос девушку, встречи с которой ждал давно. Заготовленный бланк протокола допроса, однако, остался чистым. Задержанная сказала ротмистру:

— Я не буду отвечать на ваши вопросы.

Барышню увели. Вышедший из-за занавески Михаил Швецов подтвердил, что это та самая, которая вела занятия в кружке.

На следующий день Щербович начал разговор с барышней, мобилизовав все свои бархатные интонации:

— Госпожа Громова, мне хотелось бы оставить в стороне служебную официальность и поговорить с вами по душам.

Барышня иронически усмехнулась.

— Я потомственный дворянин, вы вышли из духовной среды, — продолжал Щербович. — Ваш отец — известный деятель русской православной церкви. Ему будет неприятно узнать, что дочь участвует в антиправительственной деятельности. А все можно уладить, клянусь честью. Да, вы виноваты. Но как? В какой мере? Ваши действия не столь порочны, сколь безрассудны. Пусть ваш глубокочтимый отец напишет на августейшее имя вдовствующей императрицы Марии Федоровны прошение. Поверьте мне, ее великодушие не знает границ…

Улыбка с уст барышни исчезла. Ротмистра это не смутило:

— Пусть отец напишет, что, будучи всецело поглощен службою, был лишен возможности следить за воспитанием дочери и охранять ее от пагубного влияния революционеров, что она вела антиправительственную пропаганду не вследствие испорченности, а исключительно под влиянием злонамеренных лиц, воспользовавшихся ее молодостью.

Громова смотрела на ротмистра уже с откровенным презрением:

— В таком случае беседу будем вести по всей форме, — сказал он строго.

— Ни в какой форме я с вами беседовать не желаю, — твердо заметила Громова.

Ротмистр вскипел:

— Нет! Вы заговорите! Уведите ее!

В протоколе появилась лаконичная запись:

«Виновной себя не признала, от дачи каких-либо показаний отказалась».

VI

Небольшой домик на окраине Сормова, в котором жил с семьей рабочий Виноградов, давно уже был под наблюдением секретных осведомителей Нижегородского жандармского управления. Поздним июльским вечером, когда шпик выследил, как в дом по одному, соблюдая осторожность, прошли пять неизвестных, квартал был оцеплен полицейскими и жандармами.

Резкий стук в дверь, и требовательный голос стражника нарушил тишину улицы.

— Отворите! — Рукоятка нагана забарабанила по дощатой двери сеней.

— Кто там? — поинтересовался мужской голос за дверью.

— Полиция! Немедленно открывайте!

— Сейчас, за фонарем схожу…

— К черту фонарь! Быстрее открывайте! — Стражник повернулся спиной к двери и стал бить но ней кованым сапогом.

В сенях послышался топот ног, звон падающего на пол ведра, какая-то непонятная возня. Стражник, позвав на помощь городовых, приказал ломать дверь. Чей-то голос умолял:

— Да подождите вы! Открою… Спички куда-то запропастились…

Дверь была сорвана с петель, в проем вбежали блюстители порядка.

— Зажгите лампу! Вздуть огонь! Хватайте всех! — повелевал исправник.

Вспыхнули язычки пламени на спичках. Женщина зажгла лампу. Гигантские уродливые тени метнулись по стене. Исправник осмотрелся. В доме посторонних не было.

— Убежали через черный ход! — доложил через несколько минут городовой.

— Догнать! Задержать!

Группа полицейских устремилась в огород. Тотчас же послышались револьверные выстрелы, крики, свистки. Исправник приказал своим помощникам:

— Обыскать! Все обыскать! Дом, сени, чулан, двор.

Полицейские принялись за дело. А через несколько минут в дом привели высокого крепкого сложения человека. Городовой доложил:

— Бежал из дома. Оказал сопротивление.

— Документы! — приказал стражник.

— Пожалуйста! — Задержанный достал из внутреннего кармана паспортную книжку и протянул ее исправнику. Тот взял паспорт, подошел к лампе и, низко наклонившись, прочитал вслух:

— Брюховецкий Василий Иванович. Документ выдан 11 января 1903 года Гродненской медицинской управой на пять лет.

— Знаете господина? — исправник повернул голову в сторону Виноградова.

— Впервые вижу.

— Обыскать!

Городовой ловко распахнул пиджак задержанного и стал извлекать из карманов содержимое, складывая все на стол.

— А это что? — не удержался исправник, беря в руки парик. — Ты что, клоун? Комедиянт?

Ответа не дождался. Положил парик на место, принял бумажку из руки городового, прочитал молча, сказал:

— Удостоверение конторы Киевского цементного завода «Фор» на имя того же Брюховецкого. Приобщить!

— Вот еще какие-то бумажки! — воскликнул городовой.

— А ну-ка давай сюда, — исправник принял их и опять наклонился к лампе. — Да тут сам черт не разберет! — Прочел по складам: — «Дол-го нам пришлось ждать де-ба-тов Плеха-нова…» — Заключил: — Явно политика! Приобщить!

Тем временем полицейские, производившие наружный обыск, принесли в дом сверток прокламаций, стопку брошюр, жестяную коробку с хранившимися в ней штемпелями.

— На дворе под деревянным настилом нашли, — сообщал жандарм.

— Прятали, значит, преступное, — исправник взял одну книгу из стопки, полистал, положил на стол. — Во всяком случае, не жития святых!..

Закончив обыск, непрошеные гости составили протокол на предмет обнаружения нелегальной литературы, арестовали Виноградова и человека с паспортом на имя Брюховецкого.

На другой день начался допрос арестованных. Виноградов твердил одно: Брюховецкого не знал, с ним не встречался. А Брюховецкий заявил протест против незаконного его ареста. Пристав Нижегородского ГЖУ, производивший допрос задержанных, прекрасно понимал, что перед ним члены «одного преступного сообщества». А как доказать?

— Господин Брюховецкий! — обратился пристав к арестованному. — Объясните, зачем носили с собой парик?

— Я имею удовольствие состоять в киевском любительском театральном кружке. В одной из лавок мне приглянулся парик для роли короля Лира.

— Короля?

— Да.

— Хорошо понимаю, русский человек по природе своей артист. Захотелось быть королем… При вас обнаружена рукопись, в которой читаем: «Долго нам пришлось ждать дебатов Плеханова…» Это не Шекспир! В рукописи содержится критика фельетона, опубликованного в 65-м номере «Искры». Для какой роли это предназначено?

— Эту рукопись я нашел на дороге. Не успел познакомиться с нею.

— Вас задержали при попытке бегства из дома Виноградова, который привлекается к дознанию по статье 127 Уголовного уложения за допущение у себя противозаконного сообщества…

— Господин пристав, я Виноградова не знаю и был схвачен жандармами незаконно. Требую немедленно освободить меня или вызвать прокурора!

Пристав негромко засмеялся:

— Мы с вами расстанемся, как только выясним, какую роль на сцене киевского любительского театра или в социал-демократической организации вы играете.

Прошел еще один день, и пристав получил сведения, что человек с паспортом Брюховецкого проживал в номерах Обжорина с 28 января по 7 февраля, а с 17 февраля по 4 июня в доме Тюриной на Телячьей улице. Вызванные для опознания служащие номеров Обжорина подтвердили факт проживания Брюховецкого, а Тюрина квартиранта не узнала. Догадка пристава, что задержанный выдает себя за другого человека, подтвердилась. Жандармы обратились к картотеке разыскиваемых. Внимательно всматривались они в фотографии лиц, которых жаждали видеть «в натуре» и полицейское и жандармское управления. Анфас и профиль, анфас и профиль. На столе ротмистра одна горка фотоснимков убывает, другая растет. Стоп! Ротмистр впивается глазами в фото. Высокий голый лоб, открытый взгляд, немного оттопыренные уши. Это же Брюховецкий! Но усы, борода… У Брюховецкого этого нет. Их легко отпустить! Лысину не спрячешь иначе как под париком. Кто же разыскиваемый? Ротмистр отыскал в делах секретный циркуляр департамента полиции, перечитал его:

«Г.г. губернаторам, градоначальникам, обер-полицмейстерам, начальникам жандармских губернских и железнодорожных полицейских управлений, начальникам охранных отделений и на все пограничные пункты.

Состоящий под особым надзором полиции в г. Твери крестьянин Тверской губернии Зубцовского уезда Игнатовской волости деревни Благуш Иван Иванов Егоров 12 сего ноября скрылся.

Принимая во внимание, что названный Егоров заподозрен в совершении убийства с политической целью и придавая задержанию его весьма серьезное значение, департамент полиции имеет честь покорнейше просить подлежащие власти принять зависящие меры к розыску Егорова и в случае его обнаружения подвергнуть обыску, арестовать и препроводить в распоряжение начальника Тверского ГЖУ, телеграфировав о сем в департамент.

Приметы Егорова: 29 лет, рост 2 аршина 7/8 вершка, телосложение среднее, волосы русые, на голове лысина, глаза серые, средней величины, зрение плохое, очков не носит, голова круглая, лоб большой, нос умеренный, уши продолговатые средней величины, на среднем пальце левой руки сустава нет, а также недостает одного коренного зуба.

К сему департамент полиции считает долгом добавить, что мать Егорова, Дарья Никитина, 61 года, и братья: Яков, 33 лет — мастеровой, электротехник, и Петр, 22 лет — проживают в С.-Петербурге, из коих последний содержится в доме предварительного заключения».


Через несколько дней под усиленным конвоем нижегородских жандармов Фома следовал в город на Верхней Волге. Он мало знал о положении дел в Твери и сейчас пытался представить, что ждет его там. С Тверью было связано много. Сюда был выслан под гласный надзор полиции после отсидки по петербургскому делу о «преступных кружках», где работал под кличкой Нил. В Твери удалось восстановить разгромленные полковником Урановым социал-демократические кружки и вести активную революционную пропаганду. Здесь действовали замечательные пропагандисты и организаторы — Наташа, Целия, Князь, Тетушка.

Воспоминания о прожитом, о былом волнуют душу и согревают сердце, А думы о грядущем тревожат. Что-то ждет впереди? Какую линию поведения выработать?.. Надо сначала по крупицам, деталям, известным фактам восстановить картину событий осени 1903 года. Как это было?

VII

…Фома уже давно привык к тому, что один шпик тенью следовал за ним повсюду, а другой постоянно прогуливался по Семинарскому переулку недалеко от квартиры, где он проживал. А в начале ноября он вдруг почувствовал, что слежка усилилась. Решил проверить. Придя днем домой, Фома, стараясь быть незамеченным, внимательно через кисею занавески посмотрел в окно по сторонам. Предчувствия не обманули. По соседнему Пречистенскому переулку со щегольской тростью, загребающей походкой, с явно определенными целями прогуливался третий.

«Что-то готовится», — подумал Фома и решил выйти на улицу, чтобы лучше оценить обстановку. Лишь он появился в калитке палисадника, как почувствовал оживление всех наблюдателей.

Фома широким шагом меряет улицы Затьмачья, потом через мост переходит Волгу, петляет по Заволжью, попадает на набережную Тверцы. До глубокого вечера водил жандармских фараонов Фома и, когда сгустились сумерки, на улицах зажглись фонари, возвратился на квартиру.

Не успел Фома раздеться, как услышал знакомый тихий условный стук в дверь черного входа. Это был Иван Соколов. Он из числа немногих, самых доверенных лиц знал место проживания Фомы и в редких, лишь необходимых случаях, при максимальной осторожности тайно через сад, прилегающий непосредственно к стене дома, приходил сюда.

Уже по возбужденному, встревоженному виду гостя Фома понял: что-то произошло, имеет прямую связь с оживленностью агентов возле его квартиры.

— В нашей организации Иуда, — сразу с порога сообщил Соколов. — Вам надо уходить!

— Спокойно, Ваня, — тихо сказал Фома, — что случилось?

— В мой кружок проник агент Уранова. Помните Волнухина? Такой губастый. Так он!.. Мерзавец!

— Откуда стало известно? — спросил Фома.

— Он живет с Кондратьевым и Мишкой Швецовым у мельника. Он по поручению Уранова вербовал в предатели Мишку.

— Кто сказал об этом?

— Сам Мишка.

— Может, напраслину возводит на парня?

— Сам проверил. Вчера вместе с Швецовым подкараулили, как он украдкой ходил к полковнику…

— Ясно, почему к моей персоне усиленное внимание, — усмехнулся Фома, — кто еще предупрежден о предательстве?

— Пока только Наташа.

— Оповести об этом всех наших. И как можно быстрее! Необходимо до ареста — а аресты наверняка будут! — подсказать товарищам, чтобы на допросах отрицали свою принадлежность к кружкам и организациям. Согласного стада и волк не берет.

— А Волнухина, разумеется, к ногтю?

— Ни в коем случае! — возразил Фома.

— Почему же? Из-за него сколько пострадает!

— Организация не признает никакой другой расправы с провокаторами, кроме как широкого оповещения об их предательстве.

— Жандармы переведут его в другой город, он и там будет выдавать товарищей!

— Позаботимся, чтобы во всех организациях узнали, что Волнухин провокатор.

— Ну и мягкосердечность! Он изменник! — горячился Соколов.

— За жизнь этого мерзавца можем ох как дорого заплатить! Нельзя его трогать! — Фома рукой коснулся плеча Соколова. — Все собрания, встречи отменяются. Передайте Вагжанову, чтобы спрятал литературу. Гектограф перенесите в более укромное место, свежие листовки с максимальной осторожностью распространите на фабриках. Наташе, Целии, Тетушке немедленно покинуть Тверь… Ко мне дорогу всем забыть! Ну, дружище, до лучших времен.

Фома протянул Ивану руку, Соколов как тисками сдавил его ладонь. Быстро исчез за дверью. Тем же путем через оголенные сады добрался до высокого забора, нашел в нем отбитую снизу доску, отодвинул ее, просунул в щель голову, осмотрелся, выждал подходящий момент, пролез через дыру и очутился в малолюдном переулке. Пройдя несколько шагов, Соколов заметил знакомую фигуру Мишки.

— А ты что тут делаешь? — удивился Соколов.

— Тебя поджидаю, — спокойно глядел Швецов.

— Откуда же ты знал, что я здесь?

— Догадался, что пойдешь к Фоме.

— А ты знаешь, где живет Фома? — еще больше удивился Соколов.

— Знаю, мне говорил Волнухин.

— Ну и ну, — в голосе Соколова послышались тревожные нотки, — да не останавливайся же, нас могут засечь!

Швецов убыстрил шаги:

— Больше того, Павлуха говорил, что Фома — ссыльный из Петербурга, а фамилия его Егоров, а звать Иван Иванович.

От неожиданности Соколов остановился.

— Это же провал всей организации!

Швецов согласился:

— Конечно!.. Он и про Наташу все знает. Она вовсе не Наташа, а Громова. Уранов ему сказал.

— Какой мерзавец! Что же нам делать?

— Убить, значит, гада! — с поразившей Соколова спокойностью ответил Швецов.

— Убить, говоришь? — Иван удивленно заглянул в лицо попутчика.

— Да, убить предателя!

— Пожалуй, — согласился в задумчивости Соколов и заметил, что они стоят, — идем, идем…

Швецов и Соколов быстро пошли по направлению к Тьмаке. Иван лихорадочно думал, что же предпринять. Возвратиться к Фоме и посоветоваться? Нет. Очень рискованно! При усиленной слежке сам попадешь в лапы жандармов. Надо немедленно выполнить поручение Фомы.

— Михаил! — обратился к Швецову. — Скажешь всем, кого только встретишь на фабрике, о предательстве Волнухина, передай Кондратьеву: собрания кружков отменяются.

— А Волнухина когда будем кончать? — Швецов был неукротим.

— Не спеши, — бросил Соколов. — Сейчас беги к Богатову и Петрову и скажи им, чтобы немедленно пришли к Нечаевскому валу, я там буду…


Фома выпустил Соколова в дверь, выходящую в сад, и остался стоять в сенях. Несколько минут он прислушивался к улице. Убедившись, что его гость ушел благополучно — ни полицейских свистков, ни слов команды, — вернулся в свою комнату. Мысль о предательстве Волнухина завладела Фомой. Теперь для него было совершенно очевидно, что Уранов будет брать его, петербургского политического ссыльного, возродившего Тверскую социал-демократическую организацию.

Фома разделся, взял журнал в руки, присел к столу. Подперев голову ладонью, невидящим взглядом уставился на журнальную страницу и погрузился в глубокое раздумье. Что же делать? Бежать сегодня? Но тут же другая мысль: «Раз мешкают, значит, плод еще не созрел. По-видимому, хотят накрыть всех на сходке или арестовать комитет у меня на явке. Ну что ж, господа фараоны!»

Фома лег спать. Рано утром он вышел из дома и весь день водил шпиков по мокрой осенней Твери. Несмотря на повышенную бдительность филеров, ему удалось возле ресторана «Фантазия» условленным знаком передать сигнал опасности типографам. Ради этого Фома и задержался в городе.

Вернувшись к себе в комнату, Егоров подошел к окну и через занавеску внимательно посмотрел на улицу. Филеры были на своих местах. «Да, теперь пора уходить. Завтра будет поздно».

Зажег лампу, выпустил фитиля — пусть ярче горит! — и снова тихо вышел в сени, открыл дверь, выходящую в сад, спустился с крыльца и растворился в темноте. В эту ночь Фома воспользовался конспиративной квартирой, оставленной им на самый последний случай; в ней он не был ни разу, и она была вне подозрений. Подобрав с помощью своего товарища подходящую одежду, в полночь направился к проходной Морозовской фабрики. В час ночи одна смена заканчивала работу, а другая ее начинала. Смешавшись с толпой, он вошел со стороны слободки в ворота фабрики и вышел из другой проходной с рабочими, закончившими смену и направлявшимися в сторону железной дороги. С ними Фома шагал уверенно, не вызывая ни у кого подозрения.

Сорок километров по заснеженным шпалам при крепком заморозке шел Фома в штиблетах без калош. В восемь часов утра, усталый и голодный, он постучал в дверь школьной пристройки, в которой жил учитель с семьей. Здание церковноприходской школы стояло поодаль от деревни, и в утренний час никто не заметил у Третьякова незнакомого человека.

Неделю жил Фома здесь как дома. Затем с документами на имя Брюховецкого под видом прасола, знакомого Третьякову, в модной поддевке на меху и шапке котелком отправился в крестьянских розвальнях на ближайшую железнодорожную станцию. «Прасол» без приключений добрался до станции Екатеринослав.

Затем — Москва, Женева, Нижний, Сормово. Полгода напряженнейшей работы сначала в местных комитетах партии, потом уполномоченным по подготовке III съезда партии. И вот снова Тверь…

VIII

Ротмистр Щербович с нетерпением ждал встречи с руководителем тверской социал-демократии. Дело о преступных кружках давно уже кисло из-за отсутствия главного обвиняемого — Фомы. Теперь он схвачен, и его можно судить не только как организатора кружков, но и как подстрекателя к политическому убийству.

— Ну вот и встретились! — Щербович оценивающим взглядом окинул Фому, приведенного стражниками на допрос. — Долгонько ждали мы этой встречи.

Фома промолчал. Ротмистр сел на стул и, продолжая сверлить глазами арестанта:

— Ваше исчезновение из Твери совпало с убийством рабочего Павла Волнухина. Было ли это случайным совпадением или тут есть какая-то связь?

— Господин ротмистр, — воспользовался паузой Фома, — я господина Волнухина не имел чести знать, о его убийстве мне ничего не известно.

— Господин Егоров, должен вас предупредить, год, который прошел со времени убийства, для нас не пропал даром, Нам все известно. Решительно все. И независимо от того, признаете вы себя виновным или нет.

Ротмистр не сводил глаз с Егорова, слушавшего с иронической усмешкой на губах.

— Все известно, стоит ли терять время на встречи со мной?

— Будь моя воля, я ограничился бы одним листом бумаги — приговором. Доказана вина — суд скорый и правый! Преступника в острог или на каторгу. Осмелюсь высказать крамольную мысль: если суждено погибнуть нашему строю, то он погибнет не от вашей революции, а от нашей российской любви к бумаге. Вот полюбуйтесь! — Щербович стал вынимать из ящиков стола папки. — Раз… два… три… четыре… пять… шесть… Что это? Как вы думаете? Это показания Соколова, Швецова, Богатова, Вагжанова, Кондратьева, Громовой!..

«Неужели и Наташу схватили?» — подумал Егоров.

А ротмистр продолжал:

— Записываем каждую мелочь. — Открыл одну, полистал, стал читать: — «Опись вещественных доказательств, приложенных к дознанию». Название вещей и бумаг, отобранных у обвиняемого Бусарова. Прокламации Российской социал-демократической рабочей партии под заголовком «Письмо товарища из Одессы по поводу последних событий», один экземпляр «Летучего листка» № 4 от 19 февраля. Один экземпляр брошюры «Листки жизни» № 10 от 20 сентября. Рукописное стихотворение «Невинно осужденный». А вот опись вещей, отобранных у обвиняемой Конкордии Громовой. Ну, это-то зачем? Тут вот «Список лиц, обвиняемых по дознанию о революционных кружках, организованных среди фабричных рабочих Твери Иваном Ивановичем Егоровым». Впрочем, этот документ нужен! Под номером первым значится Вагжанов Александр Петрович, 26 лет, содержится под стражей…

Ротмистр опять откинулся на спинку стула, посмотрел на допрашиваемого:

— Под 24-м номером ваша фамилия, господин Егоров. В графе «Где находится обвиняемый» тут значится: «Разыскивается». А вы перед нами.

— Я не думаю, — предупредил Егоров.

— Это почему же, смею спросить?

— Мне нечего сказать.

Щербович ястребом посмотрел на Фому.

— Рабочий Волнухин посещал один из преступных кружков, которые вы создали. Он раскаялся как грешник перед алтарем. Об этом стало известно вам. Боясь, что Волнухин выдаст вас всех, вы и приказали своим сообщникам убить его.

Щербович посмотрел в глаза допрашиваемого, но, встретив прямой суровый взгляд его, нахмурился.

— Будем, однако, продолжать допрос.

В двери появился дежурный полицейский, ротмистр приказал ему:

— Вводите!..

Конкордию Громову привели последней. «Все-таки ее схватили», — с сожалением подумал Иван Иванович.

— Вы знакомы с этой госпожой? — ротмистр уже понимал, очная ставка ничего не изменит в допросе.

Егоров долго смотрел на Наташу. И Наташа смотрела на Фому с нежностью и теплотой. Ротмистру было ясно, что в его кабинете встретились хорошо знакомые люди. Но они ему в этом не признаются.

Щербович посмотрел по очереди на допрашиваемых:

— Вы знаете друг друга?

— Нет, — замотали оба головами.

— Уведите, — ротмистр кивнул головой в сторону Громовой. — А с вами продолжим беседу.

Не получив никаких дополнительных сведений по существу дела, Щербович составил протокол. В документе говорилось:

«Прозвище Фома я не носил и не слыхал, чтобы меня так называли. На все остальные вопросы, как-то: пребывание мое в Твери, мой отъезд, дальнейшая моя жизнь и местопребывание, приезд в Сормово — я отвечать не желаю, равно не хочу сказать, откуда я достал паспорт на имя Брюховецкого. Задержан я был в Copмове полицейским, когда шел ночью по улице, ни на каком собрании я в тот вечер не был. Задержали меня, видимо, случайно, разыскивая кого-то другого.

И. И. Егоров».

IX

Прокурор Тверского окружного суда Николай Николаевич Киселев, внимательно ознакомившись с материалами дела, позвонил по телефону Уранову и пригласим его к себе.

— Николай Сергеевич, — сказал прокурор полковнику, — я пришел к прискорбному выводу, что вашего агента Михаила Швецова придется на суде открывать.

У полковника вытянулось лицо.

— Понимаю деликатность ситуации, но нам не обойтись без этого, — прокурор взял одну папку, — здесь тысячи страниц, сотни тысяч слов!

— Тут все доказано, — вставил Уранов.

— Согласен с вами, Николай Сергеевич! Но будем откровенны. На чем зиждется дело? На показаниях тайного агента Швецова. Он же, кстати, Антонов, он же Федоров. Уберите протоколы допросов его, и не за что будет зацепиться.

— Пусть проходит как соучастник преступных сборищ, — посоветовал полковник. — Он сам просится в кутузку. Смотрите том 1, страницу 41.

Прокурор открыл указанный том, нашел нужную страницу, вслух прочитал: «…Я весь проникся страхом за свою жизнь и убедительно прошу заключить меня под стражу. Большую перемену нашел я в себе после убийства…»

— Страх этот, Николай Сергеевич, теперь преследует Швецова. И я не уверен, что агент будет последователен, тверд в своих показаниях. Выгоднее сейчас, на предварительном следствии, сказать правду, пусть не всю, иначе она всплывет на суде. Найдется местный адвокат Плевако, который судебное заседание превратит в комедию.

— Я должен посоветоваться с Петербургом, — сказал на прощание Уранов.

А через несколько дней прокурор получил от департамента полиции с грифом «Конфиденциально» сообщение, в котором сообщалось:

«Милостивый государь Николай Николаевич! По делу об убийстве рабочего Павла Волнухина командирован в Тверь делопроизводитель департамента полиции коллежский советник Н. А. Макаров. Ввиду некоторых сведений, имеющихся в распоряжении Макарова, представляется весьма желательным ознакомление его с данным делом».

Вскоре появился и сам коллежский советник. Маленький, кругленький, в штатском платье, он походил скорее на коммерсанта, чем на полицейского чиновника. Коллежский советник не проронил ни слова на беседе прокурора с Урановым.

Оставшись один, прокурор стал читать написанные рукою полковника показания:

«Я, Николай Сергеевич Уранов, 45 лет, православный, начальник Тверского ГЖУ, не судим, посторонний…»

Прокурор скривил тонкие губы в усмешке, повторил! не без сарказма: «Посторонний». Читал дальше:

«В настоящее время, точно не помню, в конце ли августа или в начале сентября…»

Прокурор снова прервал чтение, подумал: «Каков пассаж! В одном случае он демонстрирует феноменальности памяти, указывая, на какой странице зафиксированы отдельные фразы показания Швецова, а в другом — «точно не помню».

Киселев продолжал чтение:

«…начальник Тверского отделения Щербович-Вечер при встрече со мною сказал мне, что к нему приходил какой-то молодой рабочий с Каулинской фабрики, желая сделать заявление по поводу тайного рабочего кружка, но что ротмистр сказал ему, чтобы он шел с этим заявлением ко мне. Спустя несколько дней, как-то вечером часов около девяти-десяти, точно не помню, ко мне в управление явился молодой человек, назвавшийся Швецовым и пожелавший сообщать о собраниях преступных кружков рабочих. Швецов несколько раз ко мне приходил один, а раза два-три с Волнухиным, последний же был у меня один, без Швецова, за несколько дней до его убийства. Мне было некогда, я позвал его к себе в столовую и спросил, какое он желает сделать сообщение. Волнухин мне объяснил, что во вторник к ним на квартиру должна прийти интеллигентка, и советовал за ней проследить. Я сказал Волнухину, что с таким неважным сообщением ему не следовало ко мне приходить, чтобы не рисковать лишний раз…»

Для прокурора было ясно, что Уранов многое недоговаривает, темнит. «Впрочем, бог ему судья», — подумал! Киселев.

На следующий день Уранов неожиданно позвонил по телефону прокурору и сказал, что у него есть дополнительные показания по делу.

— С ними знаком господин Макаров? — спросил Киселев.

— Нет. Я не успел познакомить. Он сегодня утром с курьерским поездом отбыл в Петербург.

— Что же, направьте материал мне.

Уранов дополнительно сообщал следующее:

«Волнухин однажды сказал мне, что какой-то молодой интеллигент, по виду и разговору похожий на еврея, очень горячо и убедительно говорил, что изменников, если таковые появятся в среде кружковцев рабочих, обязавшихся хранить тайну, нужно убивать… Предполагая предательство, Егоров лично или через кого-нибудь мог выследить Волнухина, когда он заходил ко мне в последний раз за несколько дней до убийства, хотя при посещении моей квартиры агентами я всегда предупреждал последних, чтобы они были как можно осторожнее при входе и выходе и проверяли себя всякий раз».

Молчаливый делопроизводитель из департамента полиции, оказалось, имел генеральские полномочия. Спустя две недели после его визита в Тверь прибыл новый начальник ГЖУ, а полковник Уранов был отозван в Петербург.


Следствие по делу было закончено, обвинительный акт составлен, существование «преступных кружков» доказано, виновные в убийстве Волнухина определены. Но прокурор не торопился передавать дело в окружной суд. И этим вызвал раздражение не только жандармского управления, но и губернатора. Когда в путевом дворце обсуждалось положение в губернии, новый начальник ГЖУ Александров в весьма энергичных выражениях требовал ускорения суда.

— Суд, — горячился Александров, — нужен как мера устрашающая, как красные флажки при облаве на волков.

— Красные флажки мы видим каждый день, — саркастически парировал прокурор, — они появляются над головами демонстрантов везде и даже на Миллионной!

— И будут появляться, — огрызнулся полковник, — пока люди не видят результатов нашей работы.

Прокурор усмехнулся:

— Если широкие круги общественности узнают о результатах работы вашего почтенного учреждения, поверьте мне, нам лучше не будет. Получится как при топке печи, сработанной неумелым печником: дым-то пойдет не в трубу, а в помещение.

— Но безнаказанность развращает чернь, вот послушайте. — Полковник открыл папку, взял лист бумаги, стал читать: — «В Твери создан совет рабочих депутатов, который единой истинной представительницей интересов всего угнетенного народа признает РСДРП…» Что вы скажете на это?.. На крестьянской сходке в селе Плосское Новоторжеского уезда вынесено решение — «упразднить земские учреждения, землю передать в общее пользование народа». В Мелковской земской школе Тверского уезда сборище крестьян требовало раздела помещичьей земли. Сход представителей всех волостей Старицкого уезда постановил добиваться уничтожения сословий и отдачи под суд вас, простите, — Александров посмотрел на губернатора, — да, вас, ваше превосходительство…

Губернатор словно ждал обращения к нему:

— Да, бесчинства творятся каждый день. И не только в нашей губернии. Вот послушайте, — губернатор взял со стола лист бумаги: — «Не прекращающиеся покушения и убийства должностных лиц и ежедневные дерзкие грабежи приводят страну в состояние полной анархии». Это, господа, я читаю послание государя! Император требует принятия экстренных, исключительных мер, пока не будет восстановлено спокойствие.

— Прошу прощения, ваше превосходительство, Волнухина нельзя отнести к категории должностных лиц, он был тайным агентом, — заметил прокурор.

— Он считался рабочим, — вставил полковник.

— Тайное, к сожалению, стало явным!

— Господа, — прервал губернатор, — главное не в том, был ли Волнухин должностным лицом или рабочим, тайным или явным агентом. Совершено беззаконие, виновные должны быть наказаны. Суд — это демонстрация силы государства… Враги царя и отечества не должны уйти от справедливой кары!


В начале апреля 1906 года Тверской окружной суд по уголовному отделению открыл судебное заседание по делу Соколова, Богатова, Петрова, Егорова.

Председатель суда Домашевский-Писляк, объявив, какое дело подлежит рассмотрению, приказал судебному приставу ввести подсудимых. По залу, заполненному до отказа, пронесся шумок. Дверь распахнулась, в проеме показалась фигура стражника, за ним шли обвиняемые. Их посадили на скамью перед судейским столом, возвышавшимся на высоких подмостках. Охранники встали по бокам.

Председательствующий взял колокольчик, потряс им над головой:

— Господа! Прежде чем открыть судебное заседание, я должен огласить телеграмму министра юстиции сенатора Акимова, полученную на мое имя. Вот ее полный текст:

«Тверь. Председателю окружного суда. На основании статьи 62 Устава уголовного судопроизводства предлагаю вашему превосходительству распорядиться закрытием дверей судебного заседания на все время слушания дела о крестьянах Соколове, Богатове, Петрове, Егорове и мещанине Швецове, обвиняемых в преступлении, предусмотренном статьями 13 и 1454 Уложения о наказаниях.

Министр юстиции и сенатор Акимов».

В зале поднялся невероятный шум. Домашевский-Писляк отдал приставу распоряжение удалить постороннюю публику. С места поднялся присяжный поверенный Муравьев.

— Господин председатель, — сказал он, — прошу слова по процедурному вопросу!

— Говорите!

— Ввиду особого значения настоящего дела и в интересах правильного разрешения его я от имени защиты прошу передать по телеграфу министру юстиции нашу просьбу об открытии дверей заседания для посторонней публики.

— Я протестую, — вскочил с места прокурор. — Ходатайство защиты об отправлении телеграммы министру следует отклонить. Распоряжение министра основано на статье 621 УУС и является актом декретированном власти его.

Защитник парировал:

— Распоряжение министра лишено точно формулированной причины. Это, во-первых, а во-вторых, если наша просьба об открытии дверей заседания не будет удовлетворена, мы не находим для себя возможным участвовать в рассмотрении дела.

Председательствующий пошептался с членами суда и объявил:

— Заседание прерывается до шести часов пополудни.

Вечером была оглашена телеграмма министра, в которой он предоставлял решение вопроса на усмотрение суда. Суд постановил допустить в зал публику.

Председательствующий спросил подсудимых, выданы ли им копии с обвинительного акта, списки судей, лиц прокурорского надзора и присяжных заседателей. Получив утвердительный ответ, Домашевский-Писляк приступил к проверке свидетелей. Оказалось, что девятнадцать из них отсутствуют. Судебный пристав стал докладывать о причинах их неявки.

— Повестка на имя Суханова возвращена неврученной из-за нерозыска его. Жандармский унтер-офицер Михаил Демидов командирован в распоряжение командующего Петербургским жандармским дивизионом и отправлен на Дальний Восток. Его брат Павел Демидов умер. Унтер-офицеру Круглову вручена повестка лично, сведений о причинах неявки нет. Полицейский из Сормова также не явился.

Попросил слова защитник Муравьев:

— Господа! Поскольку в зале заседания отсутствуют очень важные свидетели от жандармерии, я вношу предложение вызвать в качестве свидетеля бывшего начальника Тверского жандармского управления полковника Уранова.

По залу прошел шепоток. Защитник продолжал:

— Полковник Уранов мог бы сообщить суду ценный материал о взаимных отношениях между потерпевшим Волнухиным и рабочими-конспираторами.

Ходатайство защиты было принято. Слушание дела отложили. В Петербург пошла повестка о вызове Уранова в суд.

Полковник Уранов, получив повестку, сразу же направился в Николаевский военный госпиталь и попросил у врача назначить ему стационарное лечение.

В Тверь повестка возвратилась с пометкой ординатора:

«Полковник Уранов по состоянию болезни явиться в назначенное число не может».

14 апреля Тверской окружной суд снова открыл свое заседание. Начало шло как в хорошо отрепетированном спектакле. Стражники ввели подсудимых, на столе разложили вещественные доказательства. Председательствующий огласил состав суда, защиты, прокурорского надзора, задал подсудимым процессуальные вопросы. Когда перешли к проверке явки свидетелей, оказалось, что на суд не явились прежние лица.

Прокурор предложил признать неявку свидетелей Уранова, братьев Демидовых законной и взысканию их не подвергать; других свидетелей оштрафовать, разбор дела начать.

Защитник Муравьев ходатайствовал перед судом слушание дела отложить до выздоровления Уранова.

— Прошу суд, — сказал Муравьев, — предупредить Уранова, что при неявке его к следующему заседанию к нему может применена статья 641 УУС о принудительном приводе.

Прокурор, не усматривая необходимости в принятии исключительных мер к вызову полковника, предложил, однако, признать явку его обязательной.


Николай Сергеевич Уранов, недавно выписавшийся из госпиталя, и его друг кавалерийский офицер князь Туманский сидели за отдельным столиком в ресторане петербургского сада «Неметти» и вели непринужденно беседу. Теплый майский вечер, доброе французское вино, гаванские сигары способствовали хорошему расположению духа. Друзья уже обменялись светскими новостями, когда мальчишка — разносчик газет звонким голосом сообщил:

— Вечерний выпуск «Биржевых ведомостей»…

Князь поманил пальцем газетчика и взял у него вечерку. Окинув взглядом первую страницу, заполненную рекламой и объявлениями, молвил:

— Где вы хотите развлечься, Николай Сергеевич? Какой огромный выбор зрелищ! Театр «Фарс»: «Первая ночь»… Ну как, подойдет? Или вот: «С рук на руки». Сад и театр «Буфф»: «Женское сердце», «Под пленительным небом Италии», «Болезнь столичного мужа», «Бедные овечки»… Репертуар, Николай Сергеевич, что надо! И это не все. Новый летний театр: «Фауст» с участием артиста императорских театров Федора Шаляпина. Крестовский сад: парижский дивертисмент знаменитостей, дебют красавицы Виолет Вегнер.

Князь поднял глаза на Уранова:

— Вы не хотите, полковник, видеть красавицу?

— Красавицы, князь, по вашей части.

— А может быть, вам известно, где лежит золотая цепочка с карандашом и ключами, утерянная 8 мая? 50 рублей тому, кто доставит ее на Галерную, дом 77… Парики-накладки, «невидимки» по умеренной цене… Хе-хе, — Туманский похлопал ладонью по собственной лысине и перевернул страницу газеты:

— А вот тут, послушайте, о нашей русской юной красавице: «18 мая в акушерском отделении одной из больниц сделалось матерью 14-летняя девица Александра К., ученица одной из белошвейных мастерских. Роды были тяжелые и потребовали вмешательства хирурга…» Бедняжка! «До появления ребенка родители и хозяйка ничего не знали о беременности девушки…» Вот это конспирация, полковник!

Уранов промолчал. Князь читал дальше:

— 14 мая со скорым поездом Варшавской железной дороги через Вержболово за границу отбыл статс-секретарь граф Витте с семейством, — Туманский, прочитав начало заметки, посмотрел на своего собеседника. — Как вы на это смотрите, Николай Сергеевич? Господин Витте покидает холодный и праздный Петербург.

— Скатертью дорога! — процедил Уранов. — Чем меньше будет таких деятелей в России, тем больше будет порядка.

— Вы несправедливы. Граф проводил гибкую политику. Ему мы обязаны манифестом 17 октября. Родилась партия кадетов.

— России нужен был не манифест! Вышедшего из повиновения лоботряса надо не пряником задабривать, а кнутом… Конституционная демократия — слишком слабый противовес социал-демократии.

— Применять и кнут и пряник. И поверьте, Витте это делал очень искусно. Кстати, у вас, Николай Сергеевич, есть любимая газета?

— Конечно.

— И какая же?

— «Биржовка».

— Интересная собеседница! Обратите внимание, какое обилие информации, разнообразие тем! «Подвиг корнета Мотева», «В одиночном заключении», «Заупокойная литургия и панихида по пяти тысячам погибших в Цусимском бою»… Я читаю только заголовки: «В рабочих кварталах и на окраинах Петербурга состоялось несколько митингов рабочих». «В Севастополе 14 мая во время парада в коменданта Неплюева брошены две бомбы»… Вот это фейерверчик! В тифлисского генерал-губернатора Тимофеева брошена бомба. Не пострадал, счастливчик!.. Читаю дальше: «По делу ограбления Душетского казначейства арестовано девять человек, при них найдено 50 тысяч рублей».

Туманский оторвал взор от газеты, посмотрел на Уранова, сказал:

— Согласитесь, Николай Сергеевич, это же зеркало нашей жизни. Господа социал-демократы твердят, что в России нет свободы слова, нет свободы печати. Тогда что же это? Все стороны нашей жизни охвачены! И тюрьма, и дума, и любовь, и убийства, и столица, и провинция…

Туманский отхлебнул из фужера глоток вина, глянул на последнюю колонку газеты, заметил информацию из Твери:

— Смотрите, тут даже сообщение из вашей родной Твери. «14 мая. Рабочие Верхневолжского завода, окрестные крестьяне и молодежь устроили в Николомалицкой роще митинг и прогулку с пением «Марсельезы». Казаки и стражники разогнали толпу. Арестованных освободили».

Туманский отпил еще несколько глотков вина, улыбнулся, шутливо произнес:

— С вашим отъездом из Твери там меньше стало порядка.

Уранов не смог оценить шутки, напоминание о Твери неприятной болью отозвалось в сердце. А Туманский в это время с еще большей заинтересованностью впился глазами в самый нижний угол газетной страницы. Через полминуты он уже воскликнул с сарказмом:

— Поздравляю, полковник, ваша любимая газета удостоила лично вас своим вниманием. Послушайте-ка, что пишут тут «Биржевые ведомости»: «Жандармский полковник занят. Тверь. 14 мая (РА). Громкое дело об убийстве фабричными рабочими сыщика Волнухина вторично откладывается Окружным судом по неявке свидетеля жандармского полковника Уранова, показания которого имеют существенное, важное значение. Прокурор и защитники настаивали на приводе Уранова через полицию. Дело перенесено на сентябрьскую сессию». Каково?

Уранов выхватил газету, перечитал заметку, зло выдавил из себя:

— Вот вам заслуги господина Витте! Вот вам последствия манифеста 17 октября! Рупор самого состоятельного сословия, газета, призванная быть на службе царя и отечества, поднимает руку на ее верных слуг, выбалтывает государственные тайны…

Тихий майский вечер для Уранова был уже испорчен. Полковник сразу же покинул ресторан «Неметти» и, придя домой, сел за стол, чтобы написать ответ в Тверской окружной суд.

X

4 апреля 1907 года, ровно через год, Тверской окружной суд возобновил разбор дела об убийстве Волнухина.

Дом тверской Фемиды правосудия заметно потускнел. Подошвы судей и подсудимых, присяжных поверенных и стражников, просителей и свидетелей выщербили ступени парадной лестницы. Снег и дождь, град и иней выбили и омыли краску с колонн портика, и он стал похожим на фасад заброшенной барской усадьбы. То там, то здесь штукатурка со стен зала отбилась, и обнаженные места напоминали решетку тюремных камер. Еще больше посерели лица тех, кого привели в зал и посадили (уже в который раз) на отполированную задами дубовую скамейку, стоящую перед судебным возвышением.

Заметно поубавилось свидетелей. Некоторые из тех, кто был призван помочь разбору дела, умерли своею смертью, другие, как сормовский рабочий Виноградов, во время революции пятого года были убиты, а третьи полегли под Мукденом и в Порт-Артуре «за царя и отечество».

Не теми уже были и оставшиеся в живых свидетели. Особое внимание привлекал к себе Александр Петрович Вагжанов. Арестованный по делу одним из первых, он отсидел несколько месяцев в Заволжском остроге, а потом за недостатком улик был выпущен на свободу и сразу же отправлен в солдаты. Его не сразила японская пуля, не сломил офицерский произвол. Отслужив положенный срок, Вагжанов вернулся в родную Тверь еще более зрелым революционером и снова включился в водоворот событий. Когда были объявлены выборы во II Государственную думу, рабочие избрали его своим депутатом. Он вошел в социал-демократическую фракцию.[2]

Пришлось выпустить на свободу и Барышню — Конкордию Громову. Доносов двух тайных агентов было недостаточно, чтобы посадить ее в тюрьму.[3]

И состав суда претерпел изменения. В председательском кресле восседал другой человек по фамилии Носович. Обвинение теперь представлял товарищ прокурора Кичеев. Сам господин прокурор за поддержку предложения о вызове Уранова в суд прослыл в петербургских кругах либералом и по этой причине был отстранен от участия в процессе.

И опять по мудро составленному сценарию, именовавшемуся Уставом уголовного судопроизводства, начался спектакль суда. Носович тихим бесстрастным голосом объявил состав судей, перечислил фамилии лиц присяжных заседателей и присяжных поверенных, задал дежурные вопросы подсудимым. Все шло гладко до того, как началась проверка свидетелей. На суд не явились представители жандармского управления и полиции. Товарищ прокурора предложил признать законной их неявку. Защитник Муравьев заявил, что показания Уранова и других жандармских и полицейских чинов являются исключительно важными для судебного заседания и поэтому слушание дела следует отложить до их явки.

Попросил слова подсудимый Михаил Швецов. Глухо, ни на кого не глядя, простуженным голосом сказал:

— Надо вызвать Уранова на суд.

Товарищ прокурора с удивлением посмотрел на Швецова.

Председатель Носович тут же за столом посовещался с членами суда и объявил:

— Согласно телеграмме из Севастополя свидетель полковник Уранов по служебным обстоятельствам явиться на заседание не может. Признать его неявку законной.

Затем Носович обратился к присяжным заседателям, не имеет ли кто-либо из них законных причин к отводу себя от участия в решении дела. Отвода не последовало. Носович подписал список и предъявил сторонам на рассмотрение. Товарищ прокурора отвел трех заседателей, защита отвела столько же.

Председатель объявил:

— Для составления присутствия вносятся кандидатуры 18 присяжных, — и опустил билеты с их именами в ящик. Затем, перемешав бумажки, Носович стал по одной вынимать их и читать вслух фамилии лиц, которые по воле жребия должны были составить присутствие присяжных.

Когда процедура, призванная показать обывателю «законность» суда, подошла к концу, председатель приступил к чтению обвинительного акта.

— Утром 11 ноября 1903 года в местности…

Долго читал Носович акт обвинения.

Закончив чтение, по очереди спросил подсудимых, признают ли они себя виновными. Арестованные отвечали «нет».

В зал ввели свидетелей, пригласили священника. Он привел к присяге по тексту клятвенного обещания приглашенных. Эксперты-врачи Абрамович и Данилович римско-католического вероисповедания согласились принять присягу от православного священника.

Носович напомнил свидетелям статью 716 Устава об обязанности их показывать правду и об ответственности за ложные показания. Затем все свидетели были удалены из зала за исключением одного — брата пострадавшего. С него начался допрос. Потом были оглашены протоколы осмотра места события, показания неявившихся полицейских чинов и умерших свидетелей.

Поздно ночью объявили перерыв до 10 часов утра. С согласия сторон свидетели были отпущены домой, а присяжных заседателей препроводили в особую комнату, к дверям которой приставили стражу. Здесь они и провели ночь под наблюдением судебного пристава.

Весь следующий день ушел на допрос свидетелей. Во время вечернего заседания товарищ прокурора предложил огласить протокол осмотра и судебно-медицинского вскрытия трупа потерпевшего. Врач Абрамович от имени всех экспертов огласил заключение и тут же заявил ходатайство о вознаграждении.

После этого Носович объявил судебное следствие оконченным, предоставил слово товарищу прокурора. Обвинительная речь Кичеева изобиловала громкими метафорами и звонкими эпитетами. Он обличал врагов царя и отечества, призывал сурово карать всех, кто распространяет крамолу и сеет беспорядки, он картинно выбрасывал руку вперед, указательным пальцем, словно пистолетом, нацеливался то на одного, то на другого подсудимого.

— Вот они, носители зла, сеятели смуты! — кричал на высокой ноте Кичеев. — Они призывают отнять у честных людей трудом и воздержанием нажитое добро и разделить его между теми, кто не желает честно работать, а хочет жить за чужой счет. Они проповедуют безнравственные, чуждые престолу и порядку начала, зовут к свержению законного правительства. По их вине в пятом году пылали усадьбы честных граждан отечества! Они сеют в народе злой дух вражды и ненависти. И вот жертвой этой вражды пал невинный рабочий Павел Волнухин.

Товарищ прокурора сделал паузу, отпил глоток воды, продолжал:

— Но уйти ему не удалось! Страшась, что Волнухин выдаст все преступное сообщество, главарь Егоров, он же Фома, он же Нил, решил убить отступника… Эту кровавую миссию он поручил Соколову, Богатову, Петрову.

Речь обвинителя звучала солидно и убедительно. В зале уже многие смотрели на Фому как на организатора убийства.

Оставим пока зал суда и вернемся к дням, предшествовавшим драме, разыгравшейся на огороде мещанина Буракова.

…Поздним осенним вечером, когда постепенно затухал шум городских кварталов, по главной улице Твери в числе немногочисленных прохожих шел, то и дело озираясь по сторонам, человек. Тайный агент Павел Волнухин не подозревал, что от встречи с полковником Урановым зависит его жизнь. Начальник управления, всегда внимательный и настороженный, на этот раз особенно пристально присматривался к своему филеру.

— Вас, надеюсь, никто не заметил? — настороженно спросил полковник агента.

— Кажется, нет, — сказал Волнухин.

Слово «кажется» не было в пользу сказавшего.

— Садитесь, Волнухин! — Уранов жестом указал на венский стул, стоявший у стола, взял из коробки сигару, откусил кончик, сплюнул, не торопясь зажег спичку, прикурил.

Волнухин понемногу оправился от робости, сел на указанный стул. Затем сунул руку в потайной карман изрядно поношенного ватника, достал какую-то бумажку, глянул в нее — не та, положил ее обратно, развернул вторую — она! Но полковник внимательно следил за каждым движением агента:

— Вы сколько уже сотрудничаете с нами?

Волнухин собрал гармошкой кожу на лбу, посмотрел на потолок:

— В покров день будет полгода, ваше благородие!

— Полгода, — повторил вслух Уранов и про себя закончил мысль: — «и не может запомнить десяток фамилий».

— Опять у мельника Гаврилы собирались… Были Соколов Иван, Богатов, Вагжанов, Александр…

Когда тот умолк, кладя бумажку обратно в карман, полковник сунул сигару в рот, протянул руку:

— Отдайте-ка, голубчик, свои записи мне, так будет лучше.

Волнухин немного поколебался, вынул записку и положил ее на стол.

Шеф жандармов взял ее, разгладил ладонью, приблизил к лицу, ухмыльнулся:

— Да вы, братец, поэт. Сам господин Мережковский позавидовал бы вам. Это же вирши! Просто гениальные! «Я девчонка молодая и не знала, что обман, а мальчишка разудалый раз завел меня в чулан… Соня, ты уже большая, и тебе семнадцать лет, для кого же сберегаешь неописанный секрет…» Рекомендую послать в «Ниву», получите хорошее авторское вознаграждение. — Полковник возвратил бумажку агенту. И, погасив на лице улыбку, уже другим тоном добавил: — Вы, Волнухин, не сказали главного, кто проводил беседу в преступном кружке.

— Фома опять приводил барышню…

— Имя, фамилия ее?

— Фома называл ее Наташей.

— Приметы? — спросил полковник.

— Одета, как все господские барышни, — с трудом выдавил Волнухин.

— Высокая или маленькая? Толстая? Тонкая? Цвет волос? Глаз? Курносая, длинноносая? Рябая, рыжая? Есть ли на лице бородавки?

Агент задумался. Посмотрел в глаза Уранову:

— Бородавок нет.

Полковник встал с кресла, вышел из-за стола, медленно походил по кабинету, напряженно думая о чем-то, опять занял место за столом, поднял глаза на Волнухина:

— Нет так нет. Не смею вас сегодня больше задерживать, Волнухин! Зайдите ко мне седьмого ноября, в пятницу, в десять часов вечера. Запомните?

Агент мотнул головой, поднялся со стула, но не спешил уходить. Уранов вопросительно посмотрел на Волнухина, воскликнул: «Ах да!» Достал из кармана бумажник, порылся в нем, вынул две ассигнации достоинством по рублю, немного подумал, одну сунул обратно, а другую подал агенту. Волнухин взял рубль, но продолжал стоять. Полковник воскликнул:

— Вы, Волнухин, или будете миллионером, или умрете молодым: уж больно деньги любите. — И дал ему еще один рубль и проводил филера до двери.

А на следующий день полковник Уранов принимал другого тайного агента — Михаила Швецова. Этот был полной противоположностью Волнухина. В нем все нравилось Уранову: и безвольный бабий подбородок, и бесцветный, ничего не выражающий взгляд пустых глаз, и тонкий длинный, немного скошенный в сторону нос, и узкая кисть с длинными шулеровскими пальцами рук, и блатная дежурная ухмылка. Этот убьет, продаст кого угодно.

Когда агент закончил свое донесение, полковник, тщательно подготовившийся к встрече, закурил:

— У меня, Швецов, к вам вопрос деликатного свойства. Необходимо уточнить ваше происхождение. Чистая формальность.

Агент насторожился. Полковник открыл папку и взял из нее лист:

— Вот справка, выданная по нашей просьбе протоиереем Владимирской церкви Криницким. Здесь говорится:

«В копиях метрических книг Тверской Владимирской церкви за 1887 год под номером 23 существует следующая запись: 22 октября родился, 25 дня крещен Михаил. Родители его 84-го резервного пехотного батальона штаб-горнист Эдуард Швед, лютеранского вероисповедания, и законная жена его Парасковея Тринова, православного исповедания. Воспреемниками были полковник Брондорф и жена статского советника Спирик».

Уранов положил бумажку на стол, а из папки взял другой лист.

— Читаем другую справку того же протоиерея Криницкого.

«В копии медицинских книг Владимирской церкви о родившихся за 1886 год написано: ноября первого родился, 11 дня крещен Михаил. Родительница его Осташковского уезда Талицкой волости дер. Кузнятино крестьянская жена Марфа Григорьевна православного вероисповедания. Воспреемниками были: Нижегородской губернии Сергачского уезда села Апраксина крестьянин Федор Антонов Юденков и девица Каролина Варфоломеевна Рукосова».

Полковник поднял глаза на Швецова:

— В каком документе идет речь о вашем рождении?

Агент сглотнул слюну:

— Во втором.

— Тут не обозначен отец!

Швецов помолчал, сухими губами промолвил:

— Я незаконнорожденный…

Полковник, искушенный в тонкостях государственного делопроизводства, понимал это сам, но ему надо было сейчас подчеркнуть неполноценность агента, уязвить его самолюбие. И он этого достиг.

— Не расстраивайтесь. У отца Леонардо да Винчи было десять сыновей и две дочери от четырех жен, а Леонардо был незаконнорожденным. Что же получилось? Все незаконнорожденные остались безвестными, лишь Леонардо стал знаменитым! Кстати, вы знаете, кто был Леонардо да Винчи?

— Тайный агент!

— Э-э, нет! А мог бы быть! Вы совсем молоды, у вас все впереди.

Уранов походил по кабинету, возвратился к столу, сел в кресло.

— Знаете, Швецов, ваш дружок Павел Волнухин полнее предоставил нам информацию.

Узкое лицо агента вытянулось, в глазах мелькнули злобные искры, глаза сузились. Швецов проглотил слюну, острый кадык его метнулся к подбородку и снова вернулся на место.

Уранов сквозь кольца сизого дыма внимательно наблюдал за филером.

— Я должен вам сообщить, — Уранов пускал в игру главные козыри, — тревожную новость.

Швецов еще сильнее насторожился, его тонкая лядащая фигура выдвинулась вперед.

— В преступный кружок, за которым вы наблюдаете, просочились сведения о вашей тайной агентурной работе.

Швецов вздрогнул. Он, подготовленный умелой игрой Уранова, готов был выслушать любую страшную весть, но не эту. Агент, словно после шока, сразу сник. Нижняя губа его отвисла, рот полуоткрылся, глаза расширились. Что-то хотел сказать, но не смог. Животный страх вгрызался в его сердце.

— Да что, братец, с вами! Вы белы, как пасхальная риза! Выпейте, — полковник налил из графина в стакан воды, подал Швецову. Тот взял трясущейся рукой стакан, поднес его ко рту, и слышно было, как громко стукнуло стекло о зубы, а потом забулькала вода в швецовской глотке.

— Мы же вас предупреждали, — Уранов снова начал измерять шагами кабинет, бросая исподлобья взгляды на расстроенного агента, — наша работа эффективна только в том случае, если она выполняется скрытно, в глубочайшей тайне. Один неосторожный шаг — и все летит к черту. — Уранов посмотрел на совсем расстроенного Швецова: — Слабым утешением является тот факт, что руководители преступных кружков не знают, кто из вас — вы или Волнухин — связаны с нами.

Говоря эти слова, Уранов неотрывно смотрел на своего собеседника и с удовлетворением отметил, что они «дошли» до агента. Швецов как-то сразу преобразился. Он вздохнул с облегчением. В бесцветных его глазах вспыхнули огоньки, но ним Уранов определил: в голове агента «зашевелились» нужные мысли.

— А Волнухин знает, что мы на подозрении?

— Нет, я с ним еще не говорил и прошу вас о нашей сегодняшней беседе ему не сообщать. — Уранов поднес указательный палец к своим жирным губам. — Он будет у меня в пятницу, седьмого ноября, в девять часов вечера.

Руководитель тверской жандармерии был неплохим психологом. Он хорошо изучил характер и способности своих агентов, за период совместной работы познал их привычки, слабости, пороки. И, как опытный режиссер в театре, в соответствии с возможностями исполнителей распределил роли в задуманной драме. Швецову отводилась главная роль. Теперь полковник все более и более убеждался, что не ошибся в выборе. Сидевший перед ним агент сделает все, что нужно ему, Уранову, достаточно лишь намека.

— В таком случае вы свободны, — Уранов подошел к агенту, театрально отечески потрепал его по плечу, с наигранным оптимизмом пробасил: — Да вы не вешайте голову! Все уладится. Вас в обиду мы не дадим… Пока к нам не приходите. Не исключена возможность, что за вами будут следить. Когда потребуетесь, мы найдем способ вас известить об этом.

— До свидания, господин полковник, — тихо произнес Швецов и быстро исчез за дверью.

Вернулся Швецов домой поздно. Чтобы не обращать на себя внимания, он не стал зажигать лампу, раздевался впотьмах, старался не шуметь. Но Волнухин тем не менее услышал о приходе товарища, тихо спросил:

— Это ты, Мишка?

— Да я, спи!

— Мы тебе картошки печеной оставили, в печке она, — сообщил Волнухин.

— Зря оставляли, не хочу, я поел у сестры, — еле сдерживая раздражение, ответил Швецов. Он прошел к своей кровати, лег на спину, подтянул одеяло к подбородку да так и пролежал до утра.

…Эту ночь Швецов не спал. Но зато он тщательно все взвесил, продумал и принял решение…

После того как фабричный гудок возвестил об окончании смены, Швецов одним из первых вышел из ворот фабрики. Он отошел в сторону, занял удобное для наблюдения место и стал цепким: взглядом прощупывать выходящих. Как только заметил Соколова, поспешил к нему и, подойдя сзади, прошептал: «Мне срочно нужно с тобой поговорить». Иван Соколов замедлил шаг, пропустил вперед говорившего и, узнав в нем Швецова, негромко сказал: «Понял. Следуй за мной!» Они спустились с пригорка, перешли мост через Тьмаку, незаметно свернули на тропинку, змейкой вившуюся по берегу, и скрылись в зарослях ивняка. Убедившись, что поблизости никого нет, Соколов спросил:

— Ну, что у тебя?

Швецов сразу выпалил:

— Павлуха нас предал!

— Что ты болтаешь! — тихо, но резко воскликнул Соколов.

— Не болтаю, а говорю правду!

— Откуда узнал?

— Он сам мне сказал! По заданию полковника Уранова он вербовал меня в шпионы!

— Ох, Мишка, если наговариваешь на товарища, нехорошо тебе будет.

— Зря наговаривать не стану. Можно ведь и проверить.

— Проверим. Сейчас же пойдем к нему, и ты все это расскажешь!

— Нет, нет, — забеспокоился Швецов.

— Почему же?

— Он, спасая свою шкуру, застрелит нас.

— У него есть револьвер?

— Да, жандармы ему дали!

— Обезоружим!

— Он расскажет Уранову, нас всех арестуют.

— Как же мы узнаем о его измене?

— Он собирается идти к полковнику.

— Когда?

— В пятницу вечером!

— Ну что ж, проверим. — Соколов понизил голос: — Прошу тебя, Мишка, об этом пока никому ни слова. Понимаешь, речь идет о судьбе человека!

— Понимаю, — согласился Швецов.

— Проверять будем вдвоем! — сказал Соколов.

На берегу тихой задумчивой Тьмаки они обсудили план проверки Волнухина.

В канун праздника Ивана Златоуста около девяти часов вечера два молодых человека незаметно зашли под арку дома, расположенного возле особняка полковника Уварова, и стали наблюдать. В этот поздний вечерний час улица была тихой и пустынной. Лишь одинокие прохожие, пряча лица от холодного ноябрьского ветра, спешили к своим очагам. Вскоре со стороны храма Воздвиженья показалась фигура человека в коротком пиджаке и серой кепке.

— Он, — шепотом произнес один из стоявших под аркой, когда пешеход приблизился и на него упал сноп света от уличного фонаря.

— Да, он, — прошептал другой. Между тем шедший по улице человек, подходя к дому Уранова, замедлил шаг и несколько раз оглянулся. Потом он остановился, снова посмотрел по сторонам и направился к двери особняка главного тверского жандарма.

— Ну, убедился? — произнес один из стоявших под аркой — это был Швецов.

— Сомнений нет, — ответил Иван Соколов. — Павлуха предатель!

— Когда будем кончать с Иудой? — Мишка достал ив кармана зачехленную финку, протянул ее Ивану.

— Финка! — воскликнул Соколов. — Предусмотрительный ты, Мишка!..

Фигуры двух молодых людей исчезли в темноте.


…После выступления защитников Носович по очереди предоставил последнее слово подсудимым. Все отказались выступать, кроме Егорова. Фома поднялся со скамьи, посмотрел на судей, перевел взор на кресло прокурора:

— Три с половиной года минуло с тех пор, когда господа прокуроры впервые познакомились с делом, которое разбирается в этом зале. За это время юристы, обладающие дипломами императорского университета и немалой практикой, не смогли дойти до сути и установить истину. Не странно ли, господа? Впрочем, странного тут ничего нет. Служители Фемиды употребили годы на то, чтобы скрыть истину, чтобы оградить виновников преступления…

Зал насторожился. Прокурор переводил взгляд с Фомы на судей, и этот взгляд кричал: «Что же вы, господа, позволяете?» Егоров[4] тем временем продолжал:

— Господин председатель сказал, что обвинительный акт — это план обвинения, подлежащий доказыванию. Этот план обвинения созрел в недрах жандармского управления задолго до трагедии, разыгравшейся на огороде Буракова. И главным режиссером трагедии был господин Уранов. Это я вам сейчас докажу. Уранов внедрил свою агентуру в рабочие кружки и хорошо знал обстановку в них. Уранов мог бы давно арестовать всех, кто посещал рабочие собрания. Но ему этого было мало. Идеи социал-демократии давно уже проникли в широкие слои русской общественности и завоевали симпатии тысяч людей. Попробуйте перекрыть Волгу — вода пойдет через плотину. Так нельзя остановить идеи освобождения народа от гнета и бесправия…

— Господин Егоров! — потряс председатель колокольчиком над головой. — Вы находитесь не на тайном сборище, а на суде. Извольте говорить по существу дела!

— Господин председатель, я как раз и говорю о сути дела. Господин Уранов намеревался к политическому делу подвести обыкновенную уголовщину. Он хотел потопить нас не только в крови, но и в грязи. Смотрите, мол, вот кто такие социал-демократы. Они убивают своих же товарищей! Но Уранов-режиссер просчитался, актер, на которого он возлагал надежды, плохо справился со своей ролью. Это был Швецов. В планы жандармского управления никак не входило, чтобы он был разоблачен как тайный агент. Он должен был играть роль рабочего.

Фома на секунду прервался и заговорил с новой страстью:

— Уранов, организовав убийство своего духовного брата агента Волнухина, предпочитает пребывать в скитаниях… — Фома говорил громко, четко выговаривая каждое слово: — О какой законности можно говорить в державе, где на главной площади столицы расстреливают рабочих, а с ними женщин и детей, стариков и старух, идущих к своему царю-батюшке…

Носович поднял колокольчик и яростно зазвонил.

— О какой законности может идти речь, если власти вешают тысячи людей без суда и следствия…

— Прекратите! — орал Носович. — Я лишаю вас слова!..

К Егорову подбежал пристав и тоже закричал:

— Прекратите! Вы лишены слова!..

Егоров сел на скамью; судебный пристав, гневно сверкнув глазами, пошел на свое место. Носович повертел головой по сторонам, посоветовался с членами суда:

— Объявляю прения сторон оконченными.

Суд приступил к постановке вопросов на решение присяжных заседателей.

Три дня при закрытых дверях совещались судьи, определяя степень вины обвиняемых. И вот 9 апреля ровно в полдень пристав поднялся на судейское возвышение и рявкнул:

— Суд идет! Прошу всех встать!

Дверь судейской комнаты раскрылась, к судейскому столу гуськом направились судьи.

Носович, заняв место возле председательского кресла, орлиным взором окинул зал, заполненный до отказа, привычно потряс колокольчиком над своей седой головой, призывая присутствующих к тишине, откашлялся и монотонным голосом псаломщика стал читать приговор:

— 1907 год апреля 4-го и 5-го дня по указу Его Императорского Величества Тверской окружной суд по уголовному отделению в судебном заседании в составе…

Носович долго перечислял фамилии председателя, членов и секретаря суда, товарища прокурора, присяжных заседателей, статьи установления уголовного судопроизводства, которое определяет порядок рассмотрения дела, и статьи уложения о наказании, по которым привлекались обвиняемые. И хотя все это мало интересовало сидящих в зале, они терпеливо слушали в ожидании главного.

Михаил Петров, Алексей Богатов и Иван Егоров признавались по суду оправданными. Суд мог признать виновными только двух подсудимых — Ивана Соколова и Михаила Швецова. Первый приговаривался к году тюремного заключения, а тайный агент получил полтора года тюрьмы. Сославшись на высочайший указ от 11 августа 1904 года, суд снизил наказание Соколову до четырех месяцев, Швецову — до шести месяцев. О Швецове была еще одна оговорка:

«Принимая во внимание, что в производстве судебного следователя первого участка Тверского уезда имеется дело по обвинению Швецова по статьям 1630 и 1632 Уложения о наказании, окружной суд находит, что согласно пятому пункту статьи 969 приговор по настоящему делу в отношении личной ответственности Швецова должен быть приостановлен до разрешения названного дела…»

В приговоре, однако, не сообщалось подробностей обвинения. Секретный осведомитель выпускался на волю по ходатайству ротмистра Щербовича, который мотивировал это «следственной необходимостью». Одних суток «свободы» Швецову было достаточно, чтобы совершить нападение на купца и обеспечить себе новый срок отсидки; тюрьма стала для него убежищем.

Опустел зал Тверского окружного суда. Поехали в каретах к своим особнякам судьи. Стражники повели в заволжский тюремный замок осужденных. Оправданные Петров и Богатов вместо с родными и друзьями направились домой.

Без стражи вышел из зала заседания и Фома. Улица встретила его звонкой капелью и ярким весенним солнцем. Апрельский ветер ударил в лицо, обнял, одурманил. Закружилась голова от свежего воздуха, потемнело в глазах от непривычного яркого света. Фома постоял на ступеньках лестницы, посмотрел по сторонам и неторопливо пошел в сторону Волги. Через некоторое время от толпы, провожавшей его глазами, стараясь не обращать на себя внимание, с разных сторон отделились два субъекта и последовали за ним.

А Волга после долгой зимней спячки просыпалась. Потемнел, набух лед в русле, то там, то здесь чернели разводья, по круче берега от таявшего снега сбегали вниз ручьи, вешние воды прибывали.

Близился ледоход…


Приключения 1978

Октем ЭМИНОВ

Будь осторожен, Бекназар!


Приключения 1978

I

Дверь, единственная, конечно, здесь дверь — с окошечком, забранным решеткой, скрипнула и распахнулась.

Сержант, внешний вид которого выдавал, что ему совсем недолго осталось до пенсии, встал на пороге камеры и негромко позвал:

— Худдыков, выходи. Вызывают на допрос.

Высокого роста и мрачного облика обитатель камеры встал так быстро, как будто ждал этого приглашения с минуты на минуту. Старый милиционер пропустил его и пошел за ним твердым шагом, хотя и вразвалку. Все в его внешности свидетельствовало о действии бремени лет, о многих годах службы в милиции, а до того в армии — сержант прошел Отечественную. «Налево… Прямо… налево», — подсказывал он арестанту почти механически, невесело думая о нем! «Смотри, уже сник! Вчера наклонял голову в переходах, чтоб не задеть за косяк, а сегодня и нагибаться не надо. Потерял свободу и сломался. Что человеку требуется, кроме свободы и честной жизни? Ведь это такое богатство! А этот захотел другого, нечисто нажитого… Ради похлебки бросился в котел. Говорят, не так давно еще был человеком, а потом зазнался. Пока в знакомого лбом не упрется, не поздоровается… В автобусе перестал ездить, такси подавай. Лотерейные билеты с выигранными машинами скупал. Эх, герой! Каким ты вчера был и какой сегодня! Стыдно смотреть».

Если бы Худдыков мог угадать мысли своего стража, он удивился бы их некоторому сходству со своими: «Многого достиг… Все желания мои исполнялись, все счастливы были, если могли угодить мне… Багы Худдыкович, вам звонил такой-то, искал тот-то, интересовалась такая-то организация. Всем был нужен, все любили. А сейчас? Столько времени пасся, телок, где ж твой жир?.. Кто я теперь? Человек, находящийся под следствием, — вот кто. Интересно, а кто будет допрашивать? Много ли знают обо мне? В чем признаваться? От чего отпираться? Если признаюсь, какая в этом выгода? А дома сынишка, наверное, спрашивает мать: «Где папка?» Что же мать ему ответит? Все ж где я ошибку допустил?»

Он чуть не споткнулся, когда услышал шаги идущего навстречу человека, а потом увидел Гырмызу — одну из своих продавщиц. «Как она здесь очутилась? Вызывали?.. Не продала ли, стерва?»

Он не успел придумать ответ на свой же вопрос, как сержант приказал ему остановиться, потом распахнул одну из дверей:

— Войди.

«Что случилось с Гырмызой? Почему не поздоровалась?» — с этой назойливой мыслью ой вошел в кабинет и машинально сел на стул, а опомнившись, понял, что в этом крохотном кабинете сейчас для него сосредоточена вся вселенная, а сидящий напротив капитан — хозяин его судьбы.

Он узнал и кабинет, и его хозяина. Да, да, здесь ему приходилось бывать! По другому, конечно, поводу. Бывало, отрывали его от службы и приглашали сюда: окажется продавец нечист на руку — Багы Худдыковича зовут, и надо чесать затылок, думать, как изобрести тому «положительную характеристику» и сбагрить потом коллективу на поруки… Удавалось выгородить пройдоху, а потом приходилось выговаривать: «Спас тебя от решетки! Не знаешь, каких это мне стоило моральных и материальных затрат!..»

Капитан молчал, перекладывал папки, шелестел бумагами. Чувствовалось, что он «подыгрывает» допрашиваемому — дает возможность успокоиться, чтобы разобраться в мыслях, а может быть, и признаться сразу во всем.

Капитану Хаиткулы Мовламбердыеву не исполнилось еще тридцати (хотя пробилась уже седая прядь в его волосах), но он хорошо был известен как мастер оперативно-розыскной работы. Трезвый расчет плюс спокойный характер — все это обеспечивало ему успех. По поручению следователя ему разрешалось выполнять отдельные следственные действия, например, некоторые допросы. Умело выстраивал вокруг обвиняемого «стену» из неопровержимых фактов, не давал возможности ему лгать, потом и сам переходил в атаку.

Багы Худдыков не мог справиться с нервами. С надеждой, почти страдальчески смотрел на телефон. «Где ж, они, друзья-приятели, что не раз клялись: волос не упадет с твоей головы? Почему не звонят сюда, этому капитану?»

Но аппарат безмолвствовал. А капитан заговорил.

Он задавал Худдыкову те вопросы, которые задаются обычно в начале допроса: фамилия, имя, отчество, место и год рождения… должность.

Когда речь зашла о должности, Худдыков почувствовал в своем горле комок и выдавил через силу:

— Заведующим был… нескольких точек… А теперь я — никто!

…Произошло это вчера. Он сидел в своем кабинете, обедал, хлебнул даже немного, когда нагрянули вдруг несколько человек в штатском и опечатали магазин и склады. Сверили наличие товаров с документами — оказался излишек водки, двадцать пять ящиков. После этой проверки он и очутился здесь. Прошедшая ночь показалась ему самой длинной в его жизни. О чем он только не передумал в эти ночные часы, всю свою жизнь перебрал, все поступки и проступки, но все же больше всего думал о друзьях — верны они ему будут или нет?

Капитан между тем продолжал:

— Вчера вечером и сегодня сюда звонили ваши знакомые, не все называли себя… Интересовались вашей судьбой.

Он говорил таким бесстрастным тоном, что Худдыков понял: никакие звонки на капитана не окажут давления.

— Теперь к делу, — Хаиткулы перевернул страницу протокола допроса. — Двадцать пять ящиков — это пятьсот бутылок водки, так ведь? Если перевести на деньги…

Худдыков выпалил:

— Тысяча восемьсот десять рублей ноль-ноль копеек! Не тратьте чернил…

— Если прибавить к ним стоимость реализованной водки, сколько будет всего?

— Какой такой реализованной?

Хаиткулы извлек из ящика стола папиросу, прикурил от зажигалки и только потом достал из папки лист бумаги и начал читать:

— «Из привезенной партии я продала два ящика, а деньги отдала Багы Худдыковичу Худдыкову…»

— Клевета!

Капитан поднялся, открыл дверь и поманил кого-то рукой. Осторожной походкой в кабинет вошла Гырмыза. Она остановилась перед завмагом и прямо посмотрела ему в глаза. Она не сказала ему ни слова, не он сразу понял, что отпираться в этом положении — значит навредить себе.

— Расскажу все…

* * *

Худдыков признался в том, что присвоил двадцать семь ящиков водки, которые привез экспедитор горпищеторга Кузыбаев, обещавший ему за «реализацию» двести рублей. Успели продать только два ящика. На допросе Худдыков утверждал, что Кузыбаев раньше подобных сделок ему не предлагал, с друзьями Кузыбаева также дел не имел.

В камеру его провожал тот же сержант. Худдыков шел как побитый, еле передвигая ноги, и сердце его болело от сознания того, как просто его провели: «Глупая девчонка, не знаешь жизни… К тебе с добром… Как говорят в народе: нож свою рукоятку не режет, а ты…» Всегда ему везло с такими девчонками, а тут надо ж! Он помнит тот разговор Гырмызы с начальницей отдела кадров, свидетелем которого оказался. Девушку перевели к ним из другого магазина, не сработалась она там с директором, а перед этим у нее был конфликт еще в одном месте.

— Если они там нечисты на руку, как я могу быть равнодушной? — с жаром твердила девушка «кадровичке».

— Видно, у тебя неуживчивый характер, — говорила начальник отдела кадров, — Что, если перевести тебя на другую работу?

— Нет, буду работать только по своей специальности.

Багы Худдыкович вмешался:

— Направьте девушку ко мне старшим продавцом.

Начальник отдела кадров сомнительно покачала головой:

— Смотри, не сработаешься ты с ней, Багыджан.

— Будьте спокойны, все будет в порядке, сработаемся…

Как ошибся ты, Худдыков! Девушка оказалась не из тех, к каким ты привык. Стычка между ними произошла сразу же, лишь только Худдыков велел ей продать те два ящика. Она сразу смекнула, в чем дело, отказалась наотрез, да еще пригрозила:

— Лучше уберите из магазина эти ящики, не то сообщу куда следует. Не обижайтесь на меня.

Багы Худдыков тогда только рассмеялся, ему в голову не могло прийти, что девушка все это говорит всерьез. Надо же!

II

Выписка из документов:

№ 65

17 октября 197… г.

Городскому финансовому отделу.

В связи с экстренными обстоятельствами городской отдел внутренних дел городского Совета депутатов трудящихся просит Вас произвести безотлагательную ревизию склада спиртных напитков Горпищеторга. Результаты ревизии просим выслать срочно в письменном виде.

Начальник городского отдела внутренних дел Подпись: Д. Джуманазаров.

III

После окончания оперативного совещания в кабинете начальника горотдела внутренних дел остались трое: его хозяин — Джоракулы Джуманазаров, начальник угрозыска Хаиткулы Мовламбердыев и начальник следственного отдела Каландаров, назначенный следователем по этому делу.

— Оно, по-видимому, не будет простым, — продолжал тему совещания полковник Джуманазаров. — Следы начинаются в магазине и ведут на винзавод. Думаю, что главных участников следует искать именно там. Худдыков наверняка не единственная ветвь, должны быть и другие. Сейчас, конечно же, узнав, что одна ветка срублена, временно перестанут красть.

— Или же будут продолжать, но с большей осторожностью, — заметил Хаиткулы. А Каландаров внос предложение:

— Пожалуй, что так. Аппетит у них все же большой. Есть у меня одна идея, которая может показаться рискованной, и если б удалась, то ускорила бы розыск мошенников. Хорошо бы пристроить на винзавод одного из сотрудников.

Джуманазаров помолчал некоторое время, потом ответил:

— Так сказать, вынужденная мера?.. Я согласен. Только пойдет ли кто из наших? Город небольшой, все друг друга в лицо знают. Нужен совсем новый человек.

— Такой есть. Хайдаров Бекназар. Направлен к нам но путевке комсомола. Закончил в Чарджоу пединститут, прошел специальный курс. Как говорится, рвется в бой. Думаю, что не откажется…

— Действуйте. Но соблюдайте во всем такт, не оскорбите ненароком людей, непричастных к махинациям.

IV

Выписки из документов:

1.

«Начальнику уголовного розыска

от старшей продавщицы Н-ского магазина

Сосниной Татьяны

Объяснение

Причиной моего ухода из магазина Худдыкова послужило то, что завмаг хотел толкнуть меня на преступление. Два месяца тому назад, 20 августа, в магазин привезли сверх фактуры 15 ящиков водки, которые он велел мне продать, а деньги вручить лично ему. Я отказалась, на что Худдыков заявил мне: «Все ревизоры в моих руках. Если не сделаешь то, о чем прошу тебя, мигом вылетишь не только из магазина, но и из этого города». Я испугалась, потому что у него действительно много друзей. За три дня продала эту водку, а выручку 1086 рублей отдала ему. Он хотел мне дать тридцать рублей, но я их не взяла. В тот же день подала заявление в отдел кадров о переводе меня в другой магазин. Меня задержали на два месяца, объяснив, что в других точках свободных мест нет. Что происходило в других сменах, не знаю. Объяснение написано собственноручно.

Т. Соснина. 22. Х.197… г.».

2.

«…Полностью признаю сказанное Сосниной. Не признавался в этом раньше, потому что забыл о том случае. Вспомнить смог лишь при очной ставке со свидетелем. Кузыбаев тогда водку привез с винзавода. Оставил без фактуры пятнадцать ящиков, сказав: «Продашь — четвертая доля будет тебе, две — заводским». Кого он имел в виду, не знаю. 1086 рублей я передал Кузыбаеву. Взял и свою долю. Из своей доли хотел тридцать рублей отдать Сосниной, но она не взяла…

Худдыков Багы. 23. Х.197… г.».

3. Выписка из официального письма КРУ.

«20 октября 197… г.

Начальнику отдела внутренних дел

Согласно Вашего письма от 17 октября с. г. произведена ревизия склада горпищеторга. Сообщаем, что на день ревизии излишков продуктов (спиртных напитков) не обнаружено. Установлено, что спиртные напитки завозятся на склад в том случае, когда в магазинах имеется достаточное их количество, в основном они прямо с завода доставляются в торговые точки, минуя склад. Первый экземпляр акта прилагаем к письму.

Начальник контрольно-ревизионного управления горфинотдела (подпись)».

V

Ветер неистово гонял листья по двору, срывая и те, последние, что оставались еще на голых деревьях.

Мегерем метлой сгребал листья в кучу, но ветер раскидывал их, и он ругал его всеми ругательствами на всех языках, каким выучился за свои пятьдесят лет. Он был зол на ветер и на жену, которая пропадала неизвестно где. Он почти ослеп от ярости и не заметил жены, которая вдруг выросла перед ним.

— Ты меня позоришь, Миша. В каком виде ты ходишь?

Измученный, потный, но сразу же успокоившийся Мегерем-Миша смотрел на нее широкими глазами:

— Ты или с неба свалилась, или из-под земли вылезла, — и добавил на смешанном тюркско-российском наречии: — Ханум, мэн опускадаям лазым дейил лап якчи гейинимэк. Я же в отпуске, Ханум. Зачем мне одеваться прилично. Я прах у твоих ног…

— Хватит! Хватит! Не могу жить с таким разгильдяем! — Она кричала так громко, чтобы слышали все соседи. — Хватит!..

Мегерем немного растерялся от выходки жены, но, зная, что это не первый большой скандал у них в доме, который начинала именно она, и разглядев всю ее — элегантную и красивую, решил не спорить с ней. Он посмотрел на жену, на ее лакированные туфли, на которых не были и пылинки (на машине прибыла!), на ее новенький плащ и медленно, гневно сказал:

— Ханум, не хочу больше с тобой ссориться. Оставайся в этом доме одна, пользуйся имуществом, всем, что здесь есть. Живи здесь, как сова, без мужа. Я ухожу к сыну!

Мегерем не сдерживал своего гнева. Сбежавшиеся на шум соседи с их, Докторской, улицы давали какие-то советы, уговаривали, но он ничего не слышал. Повернувшись к дому спиной, вышел со двора на улицу…

VI

Выписки из документов:

«…Обстановка на заводе спокойная. Расхитителей, видимо, насторожил арест Худдыкова. Экспедитор Кузыбаев в дружеских отношениях с завскладом готовой продукции. Похоже, что главный бухгалтер тоже в их компании. Частенько остаются втроем. При посторонних разговоров не ведут…

Грузчик».

Через несколько дней:

«…Чувствуется некоторое оживление. Привыкают и ко мне. Надо проверить работу лаборатории. На проходной слабо поставлена работа по проверке вывоза продукции… Ходят разговоры о том, что директор Ханум Акбасова разошлась с мужем, но отношения между ней и экспедитором, завскладом и бухгалтером сугубо официальные…

Грузчик. 30 октября».

VII

Как часто вторгается в нашу жизнь случай, переворачивая ее всю до самого дна. Если бы этой встречи не произошло!..

После обеденного перерыва он помогал грузить ящики, передавая их напарнику в кузов грузовика, как услышал сзади знакомый голос:

— Бекназар?!

Ему бы уйти сразу же, не оглянувшись, не реагируя! Но какая-то властная сила заставила Бекназара обернуться, и ему ничего не оставалось, как сделать приветливое лицо…

— Здравствуй, Реджепбай, — Бекназар хотел, но не. мог сдвинуться с места. А надо, надо было увести Реджепбая подальше от стоявших рядом людей! Но тот уже навел на Бекназара объектив и щелкнул затвором фотоаппарата.

— Тебя что, уже выгнали из милиции? Что здесь делает работник следственных органов? Вот это новость! Я тебя сфотографировал, если захочешь иметь снимок, загляни ко мне завтра вечером. Если будет, конечно, желание… — Последние слова он произнес с каким-то особым смыслом и сразу отвернулся от Бекназара, чтобы продолжать свой разговор с директором, стоявшей рядом.

На окружающих слово «милиция» произвело впечатление, это было заметно. Но Бекназар сейчас думал не столько о них, сколько о фотографе, которого надо догнать и шепнуть только одну фразу! «Я вынужден так поступать, так выглядеть…» Поздно! Бекназар собрался с духом и, не обращая внимания на вопросительные взгляды экспедитора и завсклада, как на грех, тоже оказавшихся здесь, нашел в себе силы продолжать работу до тех пор, пока все машины не были нагружены и не покинули заводской двор. И тут же бойкая секретарша с «конским хвостом» на голове (когда-то у нее были пышные русые косы) позвала его к директору. «Ах, Реджепбай! Ну чего ты еще трепанул ей?!» — с этой тревогой он переступил порог директорского кабинета.

VIII

— Садитесь, молодой человек. — Акбасова вышла из-за стола и указала Бекназару на стул. Она была красива, и Бекназару было приятно на нее смотреть. Улыбаясь, она подошла к грузчику и, глядя ему прямо в глаза своим лучистым взглядом, доверительно заговорила:

— Ваш друг, корреспондент, рассказал мне о вас… Впрочем, я и раньше догадывалась о том, кто вы на самом деле и зачем пришли к нам работать. Знайте, молодой человек, что здесь, на заводе, вас никто не тронет без моего ведома. Я вызвала вас, чтобы сказать: работайте спокойно. И если нужно… я вам помогу. И пожалуйста, все-таки будьте впредь осторожны. Вы свободны!

Бекназар понял, что разговор окончен, потому что Ханум Акбасова стояла, не собираясь сесть в свое кресло. Он почувствовал, как ярость на себя, на друга, на директора поднимается в нем: «Нет, со мной так просто не выйдет. Я не уйду с завода, пока не размотаю все узлы, завязанные здесь. И если ты, ханум,[5] тоже к ним причастна, то берегись… Но сначала исправим ошибку, попробуем выскочить из капкана…»

— Товарищ директор, вы придумываете бог знает что, — Бекназар поднялся со стула. — Я простой рабочий и больше ничего. Я сейчас напишу заявление об уходе и прошу вас подписать его. Работу найду везде…

— Нет, работайте как работали. Никуда я вас не отпущу, вы хороший работник.

— Или вы мне поверите и я останусь у вас, или прошу все же не задерживать меня. — Бекназар притворился разгневанным, одновременно делая вид (он бросил нескромный взгляд в глубокий вырез ее платья), что его интересует внешность директора. Он не знал, куда ого заведет эта игра, но решил использовать все возможности и продолжал:

— Тот корреспондент — старший брат моей невесты (то была правда). Он, как вы знаете, работает спецкором в городской газете. Его брат — инженер. Отец возглавляет какую-то организацию. Все они мнят себя людьми «при должностях». Считают позором выдать сестру за простого рабочего, такого, как я. Когда наши пришли свататься, они поставили свои условия: во-первых, я должен устроиться на работу в приличное учреждение, например в милицию. Во-вторых, должен поступить учиться. (Я потом окончил пединститут.) В-третьих, одеваться прилично: черный костюм, черные туфли, такой же галстук и белая сорочка.

Директор неожиданно заинтересовалась и села за свой стол, положив белые полные руки на полотенце, расстеленное на нем.

— Садитесь и говорите спокойно.

— После института я твердо решил — иду в милицию! Растрезвонил об этом будущим родственникам, но в последнюю минуту призадумался: почему я должен это делать? Знаете, как опасно работать в милиции. Ну а корреспондент, конечно, помнил мои слова о будущей службе, вот и ляпнул: «Выгнали тебя?»

Лгать Бекназар не умел и потому покраснел от подбородка до кончиков ушей. Директор истолковала это по-своему: такие молодые ребята всегда заливаются краской от смущения в присутствии красивой женщины. «Если же врет, то пойдет далеко», — прибавила про себя.

— Значит, женитьба твоя теперь под вопросом? — спросила участливо, неожиданно перейдя на «ты».

— Выходит, что так, не вовремя Реджепбай явился к вам. Но цыплят по осени считают.

Ханум про себя сравнила все, что слышала от корреспондента о Бекназаре, и то, что он рассказал ей. Она не знала, кому из них больше верить, но исповедь Бекназара показалась ей искренней. «Молод, хорош собой. Надо его приблизить к себе, если… докажет свое алиби».

IX

Бекназар ушел, директор приняла следующего посетителя, но отпустила его очень быстро, нажала кнопку звонка. В окно ей виден был двор, по которому шел завскладом. Ханум так пристально следила за его перемещением, что не заметила вошедшую секретаршу и не обратила внимания на то, что палец ее изо всех сил нажимает кнопку и звонок пронзительно звенит на всю приемную.

— Скажи посетителям, что я занята. Позови завскладом и главбуха!

Те вошли так быстро, как будто знали, что их ждут, и, плотно прикрыв за собой дверь, без приглашения опустились на стулья.

Ханум озабоченно спросила:

— Новый грузчик на работе или ушел с завода?

Главбух посмотрел в окно:

— Там он… Непонятный какой-то тип…

В кабинете распространился легкий запах перегара. Ханум недовольно смотрела на обоих подчиненных, извлекла из стола бутылку гранатового сока, налила полстакана, выпила залпом. Увидев, что завскладом сглотнул слюну, строго произнесла:

— Просила же не пить на службе.

И тут же посыпались ее вопросы:

— Что слышно о Худдыкове? Что Кузыбаев? Что думаете делать дальше?

Вошла секретарша и принесла пиалы и чайники зеленого чая. Мужчины разлили себе и, прихлебывая, отвечали директору:

— Ханум, Худдыков в изоляторе. Кузыбаев как слепой, потерявший свою палку. Ревизия на складе горпищеторга прошла, но там все в порядке, — скороговоркой докладывал бухгалтер. После небольшой паузы он сказал просительным тоном: — Может, пока оставим все? Я совсем сон потерял. А?

Завскладом презрительно прищурился:

— Слабое у тебя сердце. Зачем тогда с самого начала согласился? Как копейку считать, так ты храбрый.

Директор не обращала внимания на обмен репликами:

— Худдыков не продал нас, значит, все в порядке. Кузыбаева так просто не возьмешь. Отбрешется. Скажите мне лучше: будем устраивать антракт или нет? — Она крутила золотое кольцо на указательном пальце: — Что, если использовать другие точки? Их много — ревизию во всех не проведешь, а мы бы избавились от излишков, и все надолго затихло бы.

Завскладом, человек решительный, не размышляя согласился:

— Обязательно! Пусть он сейчас же оформляет документы. Мешкать не следует.

У бухгалтера был растерянный вид, но неожиданно для самого себя он поторопился согласиться:

— Ладно, сделаю… Можно реализовать и декалитров сто спирта.

Ханум заинтересовалась:

— Каким образом?

— Сбавить градусы у части продукции. Не у той, что продается в городе или рядом с ним, а в отдаленных местах. Чистая прибыль с перевыполнением государственного плана.

Ханум на все была согласна. Завскладом достал из внутреннего кармана пачку банкнот.

— Осталось от последней партии. Надо поделить…

Он что-то подсчитывал, бухгалтер подозрительно косился на него, но принял кучу денег, не проверяя. То же сделала Ханум — она была уверена в честности завмага перед ней.

Из другого кармана он извлек вчетверо сложенный лист, развернул его и предложил бухгалтеру расписаться:

— Моя ведомость. Деньги счет любят.

Бухгалтер поморщился, но поставил подпись-закорючку. Директору поставить подпись завскладом не предложил.

Завскладом показал на стопку мелких купюр, оставшихся после дележа:

— Мелочь. Передам в лабораторию.

Он собрался было встать, решив, что беседа у директора окончена, но она задержала его и попросила бухгалтера:

— Набери-ка ноль-два — милицию — и спросите, как разыскать Бекназара Хайдарова, их работника.

Бухгалтер помедлил, потом трясущимся пальцем набрал номер, попросил Хайдарова.

В милиции тоже помедлили, потом ответили, что сотрудника с такой фамилией у них нет.

Ханум задумалась на минуту.

— Все же наблюдайте за ним. Мало ли что… И вообще узнайте, о чем судачит народ.

Завскладом сжал кулаки:

— Пусть кто-нибудь трепанет что попусту — в лепешку превращу!

Главбух про себя усмехнулся: «Это точно, тебе ж достается львиная доля».

Ханум смотрела на них и думала о своем: «Совсем совесть потеряли, завидуют, наверное, мне, а ведь знают, что отвечать-то буду в первую голову я. Сколько скрыли от меня прибыли, не проверить. Хорошо хоть праздники дома устраиваю — несут подарки».

Улыбнувшись приветливо, сказала:

— В субботу у меня день рождения. Приглашаю к себе.

Бухгалтера это приглашение как обухом по голове:

— Спасибо, ханум… Только, помнится, отмечали не так давно.

Директор шутливо упрекнула его:

— А тебе разве неприятно отметить мой день рождения еще раз?

X

Просьбу Бекназара проверить градусность водки приняли к сведению. Выборочная проверка установила, что в городе продается 40-градусная, но ревизия, произведенная в магазине Карабскаульского района, обнаружила, что трех градусов до нормативной крепости в напитке не хватает.

Получив акт торговой инспекции, Хаиткулы еще больше убедился, что нити преступления тянутся к заводу. Но не торопился приступать к решающим действиям — хотел собрать как можно больше неопровержимых фактов. Хаиткулы знал, что начальство ждет от него этих действий, но не мог изменить себе, своей методе вести следствие.

В глазах сослуживцев его, казалось бы, нерешительность выглядела слабостью. Он знал, что его темпы не совпадают с темпами работы коллег, занятых тем же делом. Это мучило его, но перебороть он себя не мог. Он был уверен, что идет в правильном направлении.

В размышлениях над этим и застал его начальник следственного отдела Каландаров, его старый оппонент. Он пришел к Хаиткулы для дружеской беседы:

— Хаиткулы, мои ребята работящие, они выжали из Худдыкова все, что можно, и не ждут, когда он поумнеет. Все его слабые стороны раскрыты, но хватит его уговаривать. Ясно, кто за ним. От тебя только зависит, чтобы он рассказал все до конца. Ты очень мягок, будь с ним построже.

Почувствовав, что Хаиткулы хотя и кивает головой в такт его речи, но слушает невнимательно, занятый своими мыслями, начальник следственного отдела умолк.

Хаиткулы посмотрел на него:

— Продолжай! Ты большой спорщик, я знаю, но всегда ли ты побеждал в спорах? Может быть, иногда и проигрывал? А? Или ты не споришь сейчас, а просто предпринимаешь психическую атаку?

Майор Каландаров, как всякий ретивый служака, был заядлым спорщиком, особенно на работе. Но спокойствие Хаиткулы всегда сбивало его с толку. После каждой фразы капитана он открывал рот, чтобы возразить ему, но сейчас ему почему-то не хватало на это духу. Из оппонента он превратился в слушателя.

Хаиткулы продолжал:

— Может быть, мне не хватает строгости, и это мой недостаток. У каждого человека есть свои недостатки… Ты все упрекаешь меня, но давай говорить конкретно. Что бы ты сделал сейчас на моем месте? Тем более ты старше меня и опыта у тебя больше. Не откажусь от доброго совета.

— Ты хочешь конкретности? Совета? Так слушай. На твоем месте я без промедления арестовал бы экспедитора и завскладом! Устроил бы им очную ставку с Худдыковым. Ему деваться некуда, заговорил бы еще раз и их заставил бы признаться. Вот что я сделал бы, если уж ты у меня просишь совета. Глубину реки лодочник не везде проверяет шестом, есть у него глазомер для этого.

Хаиткулы помолчал, потом ответил майору:

— По-моему, доказательств у нас еще нет, а предположениями и подозрениями не стоит руководствоваться. А если Худдыков отопрется от знакомства с заводскими и они тоже? Сразу потеряем все, чего добились за эти дни. Птицы боятся не пустой рогатки, а заряженной. Вот я и хочу, чтобы они летели не на холостой выстрел. Прости, прервусь. Должен позвонить…

Хаиткулы приложил к уху трубку, набрал номер:

— Алло! Марал, это я… Ты иди сразу домой… В садик зайду сам… Да-да… Сегодня вернусь вовремя.

— Жена, что ли? — спросил майор. — Боишься ее?

— Уважаю.

— А я не отчитываюсь перед женой, если и по неделям пропадаю. Привыкла к нашей службе.

— А я отчитываюсь, спрашивает она или не спрашивает. Это моя привычка.

Разговор этот происходил в тот день, когда Реджепбай опознал Бекназара. Два сослуживца продолжали свой психологический спор, а третий из них — «грузчик» — в это время сидел в окружении четырех своих товарищей по работе и вел с ними нехитрые беседы. Низенький, широкоплечий, с лицом, на котором сохранились следы оспы, был остроумным, разговорчивым человеком. (Его звали Юсуп-ага.) Чем-то располагал к себе Бекназара, и он охотно его слушал.

Когда грузчики пошли в сторожку пить чай, Бекназар задержал Юсуп-агу. Он кивнул в сторону одного завмага и задал несколько вопросов. Юсуп-ага ответил, прибавив: «Самый близкий друг завскладом». Сострив: «Приятное знакомство», Бекназар спросил:

— Юсуп-ага, а почему он не оформляет документы? Он же торопится?

Юсуп-ага буркнул только:

— Ждет дружка своего.

Они увидели, как завскладом появился в дверях конторы, а завмаг бросился ему навстречу. Перекинулись фразами и разошлись.

— В бухгалтерию пошел, — проговорил Юсуп-ага.

Завскладом скрылся в своей резиденции. Потом позвал грузчиков.

— Девяносто пять ящиков погрузите.

Приказ свой завскладом отдал коротко и как-то весело… Бекназар понял, что за этим неожиданно поднявшимся настроением обычно хмурого кладовщика что-то укрывалось, и почувствовал в себе напряжение охотника.

К складу подкатил ГАЗ-51, открыли задний борт…

А Бекназар думал о том, что между завскладом и директором все же должна быть связь — он видел, как тот выходил из ее кабинета сразу после визита к ней Бекназара. «Велика петля, но можно затягивать издалека…»

Грузовик они загрузили быстро, но к концу Бекназар выдохся, хотя не слабый он был человек, сказывалось напряжение этого необычного дня. Он не знал еще, что дома его тоже ждут новости.

XI

Рабочий день кончился. Не переубедив друг друга, Хаиткулы и майор Каландаров вместе покинули здание милиции. Хаиткулы решился пройти пешком до детского сада, но майор чуть не силой усадил его в свою машину. Проехав метров пятьдесят по улице ВЛКСМ, свернули на проспект Ленина…

Всего два месяца Хаиткулы жил в Чарджоу, переехав с семьей из Ашхабада. После того как в августе 1969 года он раскрыл тяжелое преступление в Халаче, капитан на всю жизнь связал свою судьбу с Марал. Старики после всех событий отказались устраивать в селе свадьбу. Той[6] происходил в Ашхабаде.

Начальник Хаиткулы — Ходжа Назарович Назаров, — долго не веривший в успех расследования, разумеется, пожинал вместе с подчиненным лавры победителя. Он стал гораздо добрее к Хаиткулы, частенько стараясь завязать разговор и о том деле, и о диссертации капитана, приглашал Хаиткулы и Марал в гости, но между ними все же легла пропасть, и мост через нее некому было строить.

Защита диссертации прошла успешно, и тогда-то Хаиткулы пришел к своему другу Аннамамеду Геллиеву, который тоже после халачского дела заработал новую звездочку на погон, и сказал ему: «Мы решили ехать в Чарджоу!» Расстроенному Аннамамеду он объяснил, как мог, чтобы тот его понял:

— Не думай, что я не сработался с Ходжой Назаровичем. Просто я всегда мечтал о делах практических. После приезда из Халача я стал здорово скучать в министерстве. Здесь должны работать люди с солидным стажем, накопившие большой опыт, который они будут передавать другим. Может быть, я ошибаюсь, но, честное слово, я не хочу ждать, когда мне поручат какую-нибудь операцию, я хочу работать практически все время, хочу всегда чувствовать, что у меня засучены рукава. Когда, как не сейчас, в моем именно возрасте, браться за сложные, головоломные задания. Вот какие дела… Парторг, ты знаешь, согласился с этими доводами. Ходжа Назарович тоже не против.

— Как же мы расстанемся с тобой, Хаиткулы?! — все еще не мог скрыть огорчения Аннамамед.

— Расстояние близкое — будешь приезжать ко мне в командировки. Да и я не должен пропускать министерских совещаний. Будем видеться.

Друг задал последний вопрос:

— Уходишь из министерства, но разве не найдется тебе дела в Ашхабаде? Кто тебя отсюда гонит?

— Я и Марал дали слово ее родителям, что заберем ее мать к себе. Сюда она не хочет ехать ни за что. А это так хорошо, что мать будет вместе с нами!

Когда так любовно говорят о матерях, то противоречить становится невозможным, и Аннамамед согласился с другом.

…Машина остановилась у ворот детского сада. Майор смотрел, как бережно Хаиткулы несет на руках ребенка, и снова подумал об их споре и о самом капитане: «Удивительный человек. Рассудительный, никуда не суется первым, но и не бывает последним, нет у него врагов, и все его одинаково любят. Есть в нем та твердость, от которой, может быть, зависят какие-то главные вещи в жизни. Неторопливый, но пойдет далеко». Весело он сказал Хаиткулы:

— Поворачиваю машину к вам!

— Если не откажетесь от чая, поворачивайте, — в тон ему ответил Хаиткулы, аккуратно подсаживая дочь в машину.

А в 11 вечера за ним заехал служебный «Москвич», чтобы отвезти его, как было условлено, к «грузчику». Против окон Бекназара шофер дал сигнал, и вот он уже рядом с Хаиткулы. Машина двинулась дальше.

Бекназар старался не дышать в лицо Хаиткулы:

— Простите, капитан, пришлось с ними промочить горло. Н-скому магазину отвезли сегодня девяносто пять ящиков водки. Увозил сам завмаг. Один грузчик говорит, что завмаг дружит с завскладом. По тому, как завмаг вел себя, видно, что вор.

Чистосердечно он рассказал и о том, что произошло на заводе днем. Хаиткулы сначала расстроил этот эпизод, но находчивость Бекназара немного успокоила, он одобрил его план и в конце концов даже похвалил:

— Похоже, что выкрутился. Но будь начеку. Сейчас главное — накрыть экспедитора.

Машина, сделав несколько кругов по городу, вернулась к дому Бекназара. Прощаясь, Хаиткулы, человек наблюдательный, спросил:

— Мне кажется, что произошло что-то еще. Уж очень мрачный у тебя вид. Выкладывай!

Смущенный Бекназар поведал ему о том, что встреча с братом невесты не осталась без последствий: вернувшись с завода, дома он нашел все свои подарки, подаренные невесте за время сватовства, и записку ее родителей: «Не хотим породниться с обманщиком».

— Бекназар, я очень сочувствую тебе. Подумай, как лучше поступить. Я не возражаю, если ты откроешься родителям невесты. Можно довериться им?

— Товарищ капитан, они люди сознательные. Считаю, что все поймут. Но ответственность, конечно, целиком ложится на меня.

— Дело не только в твоей ответственности, но в успехе всего дела. Так что решай!

XII

Такси, на следующий день остановившееся возле универмага одного из дальних колхозов Чарджоуского района, не обратило на себя ничьего внимания. Таксомоторов сколько угодно в любой точке республики. Снуют люди туда-сюда. Два пассажира, выйдя из машины, направились в продовольственный отдел универмага и там справились у продавщицы:

— Где нам найти заведующего, девушка?

Она ответила равнодушно:

— Сейчас был здесь. Может быть, он во дворе, посмотрите там.

Пройдя через проем двери, занавешенный занавеской, они оказались на захламленном дворе. Там и сям валялись ящики, мешки, стояли аккуратно бутылки всех калибров и бочки всевозможных размеров. Чуть дальше помещение, по-видимому, склад. Оттуда доносился стук костяшек — кто-то считал на счетах. Они вошли и поздоровались.

На счетах считал тот самый завмаг, что вчера на заводе торопился погрузить ящики с водкой.

Один из приезжих показал удостоверение и спросил:

— Вы завмаг Шериклиев? Мы из милиции.

Завмаг улыбнулся им:

— А… Моя милиция меня бережет?

Проговорив это, он, не обращая внимания на гостей, отошел к окну, позвал кого-то:

— Из города дорогие гости приехали.

За окном его, видимо, сразу поняли — послышались удаляющиеся шаги.

— Кого бережет, а кого и разыскивает, — с опозданием, но не без нажима ответил Хаиткулы. — Придется торговлю прекратить на час, Шериклиев. Сейчас покупателей не так много. Дольше не задержим.

— Если и есть кто, попросим уйти — санитарный час объявим. Председатель вечно недоволен, что днем торгуем. Хлопкоуборочная кампания. Он обязательно план перевыполнит, а до моего плана ему и дела нет… Сейчас обо всем распоряжусь.

Он исчез за дверью так стремительно, что приезжие и глазом не успели моргнуть. Они поняли свою оплошность — не надо было отпускать завмага ни на шаг, а он успел даже при них отдать какое-то распоряжение.

Минут через десять тот вернулся и пригласил в магазин. За прилавком оставалась одна продавщица, которая от смущения не знала, куда девать руки. Шериклиев смотрел на работников угрозыска, машинально протирая носовым платком засиженное мухами стекло прилавка. Платок был таким грязным, что стекло грязнилось еще больше. Но завмаг не видел этого. Он лишь подносил платок ко рту, слюнявил его и снова тер стекло.

Назвав себя и своего спутника — эксперта, Хаиткулы записал фамилию продавщицы, стал задавать ей вопросы:

— Вы приняли смену три дня назад, сколько оставалось от предыдущей смены водки?

Хаиткулы спрашивал, а эксперт записывал ответы в блокнот.

Продавщица достала из-под прилавка листок и, заглядывая в него, называла цифры:

— Два ящика коньяка, одиннадцать ящиков вина, сто пятнадцать бутылок водки.

Данные не расходились с приемо-сдаточным актом.

— Сколько же примерно бутылок продано из этих ста пятнадцати?

— Немного, пятнадцать.

— Шериклиев, вчера с завода вы привозили вино?

— Не вино, а водку. Сорок пять ящиков.

— Где они?

— Все сдал, как положено, продавщице. Акт в конторке.

Продавщица утвердительно кивнула.

— Значит, с учетом проданных бутылок у вас должно быть всего пятьдесят ящиков.

Продавщица снова кивнула:

— Да, пятьдесят. Один здесь, остальные в подсобке. Пересчитать в подсобке ящики не составляло никакого труда. Ни одного лишнего ящика, ни одной лишней бутылки.

Завмаг, не отстававший от Хаиткулы ни на шаг, бормотал за его спиной:

— Понимаю… Анонимка на нас поступила? Сколько ни работай, никому не угодить. Чуть что покажется не так, бежит домой и строчит. Бумага все терпит. Но вас я понимаю — ваша служба государственная. Вот видите — все в полном порядке. Теперь прошу ко мне в кабинетик.

Но в кабинетик они не пошли, а вернулись во двор. «Сорок пять ящиков, — думал Хаиткулы. — Сорок пять. Куда же он их дел? Отвез домой? Едва ли — опять надо перевозить сюда, слишком заметно. Во дворе хлам, машине не развернуться». На одной пристройке заметил два висячих замка. Не оборачиваясь (чувствовал, что завмаг идет по пятам), спросил:

— Попрошу открыть это помещение… Что там?

Угодливый голос произнес за спиной:

— Сию минуту. Что там? Товары, что в магазине негде держать. Сразу смотреть будете или после чая?

— Сразу.

Они вошли внутрь. Продавщица осталась у входа на улице. Завмаг теперь уже шел впереди Хаиткулы и его товарища и давал объяснения:

— В этих ящиках зеленый чай, здесь макароны и вермишель… Много всякого товару. И гёк-чай найдется, самый лучший, девяносто пятый.

Подозрительного ничего не было — склад как склад, все на месте, все аккуратно расставлено. Направо громоздятся ящики с чаем — до самого потолка в виде полукруга. Слева, смыкаясь с ящиками, — мешки с макаронами и вермишелью, о которых говорил завмаг. Что за ящиками и мешками, разглядеть трудно.

Беспорядок во дворе и идеальный порядок на складе не соответствовали друг другу. Хаиткулы сразу почувствовал это. Он взял табуретку, поставил ее перед баррикадой из мешков, влез на нее. Эксперт, вмиг понявший действия шефа, бросился помогать. Хаиткулы стаскивал верхние мешки, помощник их принимал. Сняв три-четыре мешка, оба увидели… ящики с водкой.

Даже продавщице, стоявшей у двери, они были видны. Она взвизгнула неизвестно почему — от удивления, наверно.

А Шериклиев сразу же потерял свою браваду. Его буквально прошибло потом, так что бакенбарды превратились в мокрые венички. Он едва держался на ногах и не мог выдавить из себя ни слова. На вопрос Хаиткулы: «Все сорок пять ящиков здесь?» — ответил кивком головы.

Эксперт снял пробы на крепость водки из разных бутылок и разных ящиков. Вместо сорока градусов оказалось тридцать пять — тридцать семь. Составив необходимые протоколы и опечатав дверь склада, милиционеры отправились обратно в Чарджоу. Шериклиева взяли с собой.

XIII

На центральной улице города на деревьях и на стенах домов расклеено объявление:

«Продается дом по адресу — Докторская №… Дом кирпичный, пять жилых комнат, кухня, баня на участке, сад, отопительная система. Справляться ежедневно после пяти вечера».

XIV

Тревога не покидала Бекназара. Все у него из рук вон плохо. Задание под угрозой. Невеста вот-вот откажет ему. И с собственными родителями нелады.

Будучи человеком очень твердым, он чувствовал, что поручение выполнит, несмотря ни на что. Если не подведет еще какая-нибудь случайность. Поддержка и доброта Хаиткулы его окрылили. Сейчас надо хорошо все взвесить, собрать волю в кулак и раскрыть перед старшими товарищами свои способности. И даже если случится опять что-нибудь непредвиденное, не зависящее от тебя, то они легче простят срыв, если ты будешь активным, чем если бы растерялся и проявил бездеятельность.

Полчаса назад Бекназар всерьез поговорил с родителями. Ох и тяжелый был разговор! Родители невесты посеяли в семье смуту: «Ваш сын — обманщик…» Ну, конечно, посыпались на Бекназара попреки и жалобы: «Пятнадцать лет учился, получил хорошую работу и вот все бросил, пошел на завод грузчиком. Кто тебя научил обманывать родителей? Учителя? Или в армии этому научился? Такого испокон не было в нашем роду… Позор, позор…»

Старики действительно были расстроены сверх меры. А что, если люди уже прослышали про то, каков их сын, и что свахи и родители невесты вернули ему подарки, и что свадебный той приходится отменить? А сколько небылиц приплетут!.. Не жалко свадьбы, не жалко купленных подарков, которые хоть выбрасывай, а жалко сына, его чести.

Бекназар ходил из угла в угол своей комнаты и думал, думал, думал. Бедные старики! Этого им не хватало на закате жизни. Есть же пословица: «Скорбь, как муравей, поедает дерево жизни», И он, Бекназар, причина их; скорби. Надо опять идти к ним…

Услышав шаги, отец вышел навстречу, обнял. Волнуясь, Бекназар стал рассказывать сбивчиво, не вдаваясь в подробности, но по всему было видно, что он говорит правду, и хмурые лица родителей просветлели. Единственное, о чем просил их сын, — пока ничего не говорить родителям невесты. Много ушей — много языков, а дело слишком важное, чтобы поставить его в зависимость от эмоций даже очень дорогих ему людей.

Старики облегченно вздохнули, оказывается, их Бекназар не связался с дурной компанией. Мать всплакнула, потом обняла сына: «Завтра же, завтра пойду к свахам, что-нибудь придумаю, объясню им, а ты, сынок, зайди к Лале, ей ведь тоже, поди, наговорили про тебя всякого».

…На следующий день с самого раннего утра Бекназар работал, как всегда, и это был обыкновенный трудовой день для всех. Грузили продукцию для городских и районных магазинов, работа шла ритмично. Часов в десять на завод прибыл какой-то незнакомый ранее Бекназару человек, и атмосфера на заводе вдруг как-то разом изменилась. Бекназар не то чтобы заметил это, но почувствовал шестым чувством. Маленький человек как колобок носился по территории завода, и ощущалось, что его здесь хорошо знают и относятся к нему по-особенному.

— Кто это? — спросил Бекназар одного из грузчиков, таскавших с ними ящики.

— Кузыбаев — экспедитор горпищеторга…

«Так вот ты какой, голубчик», — подумал Бекназар. Он слыхал об экспедиторе от Хаиткулы, но не думал, что так скоро его увидит. Хаиткулы предупредил, что после ареста Худдыкова Кузыбаев «заболел», сидит дома на бюллетене. А вот приехал!

Бекназару хотелось побольше узнать о личности экспедитора, хотя бы самую общую характеристику получить о нем, но рабочие отмалчивались — их мало интересовал чиновник горпищеторга…

Кончив смену, Бекназар, не торопясь, пошел домой, жалея, что день прошел почти что зря — ничего нового он не мог сообщить Хаиткулы. Но домой он не пошел. Свернул к вокзалу, там шашлычная, где довольно много всякого народу после работы собирается перекусить, выпить кружку пива.

Первым, кого увидел, был Юсуп-ага. «Э, дядя, — подумал Бекназар, — ты мне и нужен… На ловца и зверь бежит».

Взяв несколько полных кружек, Бекназар расположился рядом со старцем, и после нескольких, ничего не значащих фраз быстро перевел разговор на дела, которые «якобы» творятся на заводе, что он-де слышал… Бекназар знал, что поступает рискованно, заведя об этом речь сразу, без разведки и «прощупывания» старого грузчика, но он почему-то доверял Юсуп-аге.

Юсуп-ага нисколько не был смущен его вопросами и рьяно поддержал разговор. Не обращая внимания на толпившийся вокруг народ, он громко начал рассуждать:

— Вот ты о чем! Да это всем известно, что директорша махинациями занимается. Как же, такое у нее дело… водка!

Он вдруг поднял одну руку и стал загибать свои толстые волосатые пальцы:

— Директорша — р-раз… Кузыбаев — два, главбух — три, старик сторож — четыре. Целая шайка, — он засмеялся едким смехом. — Да еще завмаги, как стервятники на падаль, на эту водку. Не все, конечно, но три-четыре — точно. Никто ничего не хочет знать, а я уверен — шайка.

Он сжал пальцы в кулак, они плотно соединились вместе, Бекназар и подумал, что вот и та шайка хочет быть такой же неразделимой и крепкой.

Старик продолжал:

— Не найдется храбреца, который поднял бы руку на мошенников. Вот ты молодой, тебя поддержат — много хорошего народу на заводе. Комсомолец ведь ты, не поддавайся мерзавцам… Народ про все знает, но не пойман — не вор.

Чтобы не показаться навязчивым, Бекназар перевел разговор на другие темы, взяли еще по кружке, а расстались и вовсе закадычными друзьями. Правда, Бекназар не допускал фамильярности, знал свое место — как-никак в сыновья годился Юсуп-аге.

На следующее утро Бекназар встал не так рано, как обычно. Была суббота. Раздумывал, что предпринять для спокойствия родителей невесты и самой Лалы. (Он не знал еще, что мать успела побывать в семье невесты.) «Не стоит от них таиться, надо хотя бы навестить и постараться дать понять, что нынешнее его занятие временное…» Он вышел во дворик своего дома и с удивлением увидел, что все в природе за одну ночь изменилось. Легкий морозец сковал землю. Проехавшая мимо машина: не подняла пыль столбом, как обычно, и не разбрызгивала грязь из подмерзшей колеи. Небо прозрачное, воздух свежий и терпкий.

Бекназар с удовольствием потянулся и сделал несколько силовых упражнений — как-никак он же неплохой самбист, а форму потерять, несмотря на все заботы, было бы стыдно. Он почувствовал, как радостное оживление прокатилось по всему его телу, это оживление передалось и внутрь. Настроение стало великолепным. Он поднялся в дом, приготовил праздничную одежду, был полон решимости встретиться с невестой и был уверен в успехе этой встречи.

Он стоял на крыльце и счищал вчерашнюю грязь со своих ботинок, когда шум подъехавшей машины отвлек его от этого дела и от радостных, полных надежды мыслей. «Волга» остановилась у калитки, и Бекназар увидел двух незнакомых людей, вылезавших из нее. «Ко мне… Наверное, Хаиткулы хочет видеть… Ах, жалко откладывать встречу с Лалой…»

Но неожиданные визитеры не были сослуживцами Хаиткулы.

— Бекназар, Бекназар! — донеслось с улицы, и он вышел к ним навстречу.

— Дорогой Бекназар, будемте знакомы. Мы о тебе знаем. Привет тебе от Ханум. Привет и приглашение. Сегодня ее день рождения, и она послала нас за тобой. Спасибо, спасибо… Даже в дом заходить не будем… Едемте.

Приглашение было настолько неожиданным, что Бекназар растерялся. Первой мыслью было: «Отказаться! Лала ждет…» Но эту мысль заглушала другая: «А может быть, это как раз то, что надо? Вдруг Кузыбаев придет? О, многое можно будет услышать и узнать. Ханум, пожалуй, решила всерьез, что я неравнодушен к ее прелестям. Ну что ж, момент подходящий для дела!»

— Ладно, друзья, событие замечательное! Я мигом!

Он быстро переоделся, прихватил что-то из подарков, которые вернули ему родители Лалы, и примостился в машине среди молодых людей, которых было явно больше, чем полагается быть в легковой машине. «Гости…» — подумал он, втискиваясь в нее. Но вдруг необъяснимое чувство тревоги проникло в его душу.

XV

…Он силился вспомнить, сколько времени прошло с тех пор, как он оказался в этом доме, и не мог… Глаза, казалось, вот-вот выскочат из глазниц. «Почему же глаза так болят?..» Он скоро понял, что только глаза у него свободны и именно с их помощью он ищет выхода из того стесненного положения, в котором оказался. Но перед глазами был только потолок, потому что шея крепко притянута и прихвачена к спинке кресла. Потолок, казалось, ходил вниз-вверх, то опускался, то уплывал далеко-далеко вверх, и Бекназар тогда терял ощущение пространства и вместе с ним надежду на освобождение.

Голова нестерпимо болела от сильного удара чем-то металлическим, а кисти рук онемели от веревок, которыми были прихвачены к подлокотникам. «Черт знает что! Вот и самбо не пригодилось. И никого нет вокруг… Друзья только в кино да в книгах оказываются рядом в таких пиковых ситуациях».

Как бы отвечая его мыслям (но не опровергая их), в помещение кто-то вошел. Бекназар не мог его видеть, по скоро понял, что это не друг, идущий на выручку. Он услышал звуки музыки и голоса, ворвавшиеся к нему из соседней комнаты. Человек притворил дверь, и наступила тишина. Затем вошедший опустил шторы, и Бекназар почувствовал себя совсем одиноким. Нет, ему не было страшно, но полная беспомощность выводила его из себя. «Это не я, не Бекназар, самбист второго разряда, не студент, веселый и сообразительный… Я просто никто». Усилием он подавил в себе это мерзкое чувство униженности и на мгновение даже забыл о присутствии второго лица.

Тот дал о себе знать движениями пальцев вокруг шеи Бекназара; он отвязывал ее от кресла. Бекназар не видел того, кто манипулировал с его головой, было слишком темно. Он почувствовал, что шея его свободна, но и тут же понял, что не совсем. Он хотел наклонить ее, чтобы она заняла нормальное положение, но уколол горло, да так сильно, что рывком вернул голову в прежнее положение. «Нож!»

Раздался голос, неожиданно тонкий, почти девичий, хотя Бекназар знал, что его мучитель (а кто же это мог быть еще?) большой, грузный человек — по походке, звуку шагов можно почти все узнать о внешнем облике человека.

— Говори только правду — деваться тебе все равно некуда. Ты ведь легавый? Признавайся и проси прощения!.. Знаю, что ты заложил Худдыкова, а теперь хочешь ногу подставить другим. Выкладывай все, и я тебя отпущу. Иначе глотка твоя захлебнется твоей собачьей кровью. Тебя найдут в Амударье, но никто не узнает, что это ты. Сознавайся, палван![7]

Бекназар молчал. Он не собирался снова опустить голову, не хватало напороться на лезвие ножа. Ему даже приятно было лежать вот так раскованно, шея больше не болела, голова становилась ясней, он чувствовал, что силы возвращаются к нему. Он даже узнал по голосу, кто перед ним — завскладом Нерзи Кулов.

— Молчишь? Знаю — в других местах умеешь хорошо болтать, а здесь не хочешь и полслова вымолвить…

Он несколько раз принимался за свой монолог, насыщенный одними и теми же угрозами, но Бекназар уже сообразил, что собеседник не очень ждет от него ответов, он скорее делает ему внушение, и запугивание постепенно принимает какой-то бесстрастный характер. Он решил тянуть время, зная, что в конце концов оно работает на него.

Монотонный голос завскладом доносился до него издалека — Бекназар стал вспоминать, что же произошло. Теперь он понял, что времени с того момента, как его заманили в эту комнату, прошло не так много. Вечеринка была в разгаре, значит, он провалялся без сознания в кресле не больше часа. А что было перед этим?

Ханум не встречала его у входной двери. Как и полагается виновнице торжества, она находилась в той комнате, где начался праздничный пир. Оказывается, гости уже собрались. Их было не очень много. «Знакомые все лица», — подумал Бекназар, оценив обстановку: рядом с Ханум сидел главный бухгалтер завода и, конечно же, завскладом. Ну, это в порядке вещей — сослуживцы. А вот по какому праву находится здесь Кузыбаев? Не рискуешь ли, Ханум, выдавая себя таким образом? Ведь экспедитор — постороннее лицо, не родственник и не друг дома, что об этом скажут такие гости, как Бекназар? Но таких, видно, больше не было… Сидело несколько дам, разгоряченных вином и музыкой, которую изрыгал японский магнитофон.

Комната в общем-то казалась пустой. Кроме необходимой мебели и дорогого магнитофона, никакой роскоши. Это удивило Бекназара.

Главный бухгалтер, единственный трезвый человек из всей компании, в одиночку пил чай. Кивком головы он приветствовал грузчика. Остальные встретили нового гостя так шумно, как будто именно его и поджидали, что без него и веселье не веселье. Магнитофон включили еще громче. Бешеные поп-ритмы, от которых молодежь, казалось, вот-вот должна была потерять рассудок, сплошным потоком заполнили комнату. «Ну и ну!» — про себя воскликнул Бекназар, не любивший подобной музыки в чрезмерном количестве.

Ему налили штрафной фужер — стараясь не морщиться, выпил. А вот и сама хозяйка уже сидит рядом, облокотившись на его колено. Аромат духов кружит голову… Бекназар сразу заметил, что каждая гостья так или иначе имеет отношение к одному из мужчин — танцует только с ним, сидит рядом с ним. У Ханум не было пары. «Ага, вот оно что! — думал Бекназар, — вербовка всеми средствами, даже самыми изощренными. Ханум действует наверняка».

Бухгалтер тоже был без дамы. Бекназар видел, как он что-то говорил экспедитору. Тот хохотал, и Бекназар услышал только обрывок его ответа: «Ты и в молодости, думаю, не ахти какой был мужчина». Наверно, это было очень остроумно, потому что бухгалтер тоже засмеялся, а у экспедитора и вовсе глаза потерялись в жирных щеках. Завскладом разлил вино в бокалы, поднялся, все примолкли (чувствовалось, что дисциплину здесь знают хорошо).

— Дорогая Ханум, сегодня день вашего рождения — счастливый день для вас и для всех ваших друзей. Мы все пришли поздравить вас от чистого сердца.

Неожиданно его речь прервалась, как будто ему не хватило слов, и он стал шарить у себя за пазухой. Все замерли в ожидании, потом увидели в его руках маленькую коробочку. Завскладом открыл ее, и невольный возглас восхищения (или зависти?) пронесся над столом. Бриллиантовый камешек заговорщически подмигнул всем, как бы торжествуя: «Видите, кому я достался!» Никто, видимо, не оценил тот факт, что кольцо было золотое, так всех к себе приковало зрелище драгоценного камня.

— Ханум! Пальчик! Ваш пальчик! — в экстазе крикнул завскладом.

Она протянула ему руку царственным жестом, пальцы были сомкнуты. Она как бы предлагала подносителю самому выбрать палец, достойный носить такое богатство. Кольцо нашло своего владельца. Завскладом поднял бокал над головой, взвизгнув: «Пусть Ханум живет сто лет!» — опрокинул содержимое в глотку. Остальные последовали его примеру, со всех сторон раздавалось: «Ханум… Дорогая Ханум…»

Снова загремела музыка. Гости пустились в пляс, который был похож не на танец, а на спортивную борьбу.

Бекназар ничем не подчеркивал, что он чувствует себя на равных с другими гостями. Он пил умеренно, всячески давая понять, что он пуще всего на свете ценит гостеприимство и пусть хозяйка и ее друзья не примут его, незнакомого человека, за нахала или просто невоспитанного человека. Он не танцевал, так как Ханум была занята разговорами.

С трудом он мог различить содержание этих разговоров. То, что ему удалось услышать, разумеется, не было связано с работой, тем более с общими делами директора и ее подчиненных. Но разговоры были характерными. Говорили о тряпках — конечно заграничных — и о машинах — конечно, наших, но рангом не ниже «Волги». Даже о кино зашла речь, но Бекназар скоро понял, что кино всех интересовало только с точки зрения того, кто как одет и как хорошо было бы очутиться на вилле, показанной в том или другом арабском или французском фильме. Но вот главный бухгалтер, который все же пригубил водки в момент подношения кольца и сразу же захмелел, спросил:

— Ханум, дом ваш совсем пуст. Это правда, что говорит народ: хотите продать его?

Весело отвечала Ханум:

— Да, мужики, решила продать. Это правда. Покупайте! Дешево отдам. Зачем мне эти хоромы? Ухода требует дом, а я ведь одна сейчас. Муженек мой пропал. Думаю, что исполком даст мне квартиру, и буду жить, как все, в своем гнездышке, со своими мечтами. Ах, найти бы мне парня, что любил бы меня, была бы ему предана! Стал бы повелителем в доме. Где ж мне найти такого пригожего, чтоб совсем был мне по душе? А?

Все растерянно смотрели на нее, не зная, что сказать, ибо никого из мужчин, старых ее друзей, никак не назовешь пригожим, да и женаты были многие, хотя и забыли взять своих жен в дом Ханум Акбасовой.

Свою романтическую тираду директор кончила практичным добавлением:

— Дом продам и куплю себе и своему милому «Жигули».

Она рассеянно переводила взгляд с каждого, кто был рядом, пока не задержала его на Бекназаре. Улыбнулась ему. Бекназар весь подобрался. Он не мог решить, что же ему сейчас делать? Ему хотелось хотя бы предположить, что произойдет в следующую минуту, чтобы сейчас вести себя правильно. На всякий случай решил придать своему лицу выражение самое преданное, ждущее успеха у этой шикарной особы.

Дамы первыми поняли, что происходит, и радостно захихикали, поощряя Бекназара улыбками, шутками и даже подталкиванием его ноги под скатертью.

Одна из них, та, что положила голову на плечо экспедитору, томным голосом протянула:

— Главное — успеть отведать все удовольствия, которые может нам дать жизнь. Все ведь умрем.

Она опрокинула в рот полный бокал шампанского и захлопала в такт музыке.

В какую-то минуту Бекназар сообразил, что внимание присутствующих направлено в его сторону и нужно что-то делать. Ну, разумеется, надо показать, что он ценит их доброту, их внимание. Он встал и начал говорить тост:

— Творец всем наградил Ханум: умом, красотой, богатством. Пусть сбудутся все желания Ханум! Одна ее улыбка, один ее взгляд равны улыбкам и взгляду тысячи женщин, сотни девушек…

Он понимал, что несет какую-то чепуху, но общий восторг покрыл его тост. Он снова сел, пригубил шампанского и услыхал, как чей-то саркастический голос произнес над его ухом: «И все же лучше сказать «тысяча девушек»… Почему только сто девушек?» Бекназар оглянулся, недалеко от него сидел завмаг… Это он-то и произнес, наверное, эти слова. Что-то недоброе послышалось Бекназару в его голосе, и то чувство тревоги, что он испытал, садясь в машину, на миг пронеслось в его душе и… снова растворилось в общем гаме и в бойкой музыке.

Но эта музыка, лишенная какого-либо аромата, внезапно смолкла. Бекназар увидел, что Ханум стоит у магнитофона. Это ее рука повернула выключатель.

— Тихо! — голос Ханум прозвучал властно. — Еще успеете повеселиться! Давайте послушаем, что нам приготовил сегодня Кузыбаев.

Бекназар с удивлением посмотрел на экспедитора, который проворно сорвался со своего стула, как будто знал, что приказ этот рано или поздно прозвучит, и побежал в другую комнату.

Вот он появился снова, держа в руках тар.[8] Зазвучал аккомпанемент, и, вторя звукам, которые издавали его тонкие пальцы, Кузыбаев запел. Он пел старинную песню о любви, о девушке, которая дразнит влюбленного, скрывая ответное чувство, пел о тех чувствах, которые всегда понятны всем сразу, хотя и не всегда бывают разделены…

Голос Кузыбаева, мягкий, приятный, стучался в сердце каждого слушавшего. Лишь захмелевшие девицы позевывали, с нетерпением ожидая окончания «концерта». А Кузыбаев вдруг отдался весь вдохновению, и Бекназар подумал с горечью о том, как легко уживаются в человеке любовь к прекрасному с тягой к безобразному. Один и тот же человек способен очаровать искусством других и одновременно совершает великие подлости.

Легкий толчок в спину вывел Бекназара из задумчивости. Он обернулся — завмаг манил его за собой пальцем. «Для разговора», — дремотно подумалось Бекназару. Он нехотя встал и пошел к завмагу, который пятился к двери, знаками давая понять, что Бекназар должен идти за ним. В коридоре он обратил внимание, что завмаг одет не так, как другие мужчины, — в наглухо застегнутый пиджак, был весь какой-то строгий. Лицо завмага покраснело от выпитого вина, но походка не выдавала, что он здорово пьян. По коридору они прошли в другую комнату. Завмаг плотно закрыл дверь:

— Есть один разговор, палван.

Бекназар увидел перед собой большое мягкое кресло, двинулся к нему, чтобы блаженно вытянуться в нем, как вдруг громовой удар в затылок пошатнул его…

* * *

Хаиткулы в это субботнее утро тоже проснулся позже обычного, но это не было радостное пробуждение. Ему казалось, что в этот день не может быть отдыха, хотя это и была суббота. Он чувствовал, чувствовал очень остро, что в то время, как он и его сотрудники должны отдыхать два дня, преступники давать себе отдыха не станут, что за эти два дня они постараются сделать так много, что это задержит или сорвет раскрытие их шайки. В эти два дня время работало на них. Хаиткулы не знал, как оно будет работать на них, но то, что время себя будет «вести» именно так, он чувствовал почти физически.

Он слонялся по дому, помогал Марал заниматься хозяйством, поскучал у телевизора и вдруг подошел к телефону, вызвал служебную машину и решительно направился к выходу. Надел плащ, поцеловал жену:

— Надо идти. Извини, надо…

Марал понимающе смотрела на него, и никакой досады на мужа у нее не было. Она даже ни слова не сказала ему, лишь поцеловала. Правда, когда он уже взялся за ручку двери, она бросилась к нему:

— Нельзя идти без шляпы — сегодня холодно. Подожди, сейчас принесу.

Сбегала за шляпой. Хаиткулы еще раз чмокнул ее:

— Сегодня не задержусь!

Он сел в машину, которая уже ждала его, и попросил шофера ехать к дому Бекназара. «Надо бы побыть с ним вместе. Наверное, парню нелегко. Заварилась каша. Может, к родителям невесты и мне зайти?..»

У самого дома они едва не столкнулись с «Волгой», которая стояла впритирку к забору. Хаиткулы успел заметить Бекназара, вылезавшего из нее, и тут же шепнул шоферу:

— Быстро объезжай их. Ну дела — чуть не нарвались! Не заметил, кто там был?

— Как не заметить, заметил! Впереди толстяк, сзади две женщины и еще один — здоровый такой, а этот, который вышел, значит, сидел впереди. Что, догонять-то будем?

— Нет.

— Остановиться? Посмотрим, куда двинутся?

— Нет! Нет! Гони дальше, чтобы никаких подозрений у них не было.

Минут двадцать они кружили по городу. Потом проехали разок мимо дома Бекназара и, убедившись, что рядом нет никого, кто наблюдал бы за домом, вернулись еще раз. Хаиткулы вышел из машины, почти бегом взбежал на крыльцо. Постучал. Вышел Бекназар. Обрадовался гостю. Но Хаиткулы, не дав ему слова сказать, потащил за собой к машине.

И, только отъехав подальше, Хаиткулы спросил:

— Ну, старина, как чувствуешь себя? По тебе вижу, что опять что-то было.

— Вот что произошло, товарищ капитан, меня избили…

Он подробно рассказал все события дня, но при этом не жаловался, не выставлял себя героем, а поделился с Хаиткулы соображениями о действиях преступников. Ничего существенно нового, правда, он не мог сообщить капитану, такого, что дало бы новые улики, но сообщничество директора и экспедитора было очевидным…

Хаиткулы внимательно слушал его, прервав только один раз:

— Негодяи! Сговорились заранее. Но как тебе удалось вырваться?

— Вы не знаете еще финала, товарищ капитан. Действительно, сговорились и ловко все подстроили. Но цели у них были другие, чем могло нам с вами показаться… Я сначала и правда растерялся, но потом, когда завскладом стал меня допрашивать, я понял, что он умышленно тянет время, с какой целью, не знаю. Успокоился. Потом почувствовал, что нож уже не колет мне горло. В комнате было темно, хоть глаза выколи, и это помогло мне, а может быть, и спасло. Свет из коридора пробивался под дверь, и я хорошо различал этого человека. Я ждал, когда он станет у кресла, напротив меня. Ноги мои были не связаны, я выждал момент и, оттолкнувшись спиной от спинки кресла, изо всех сил ударил его ногами в живот. Я рисковал, что промахнусь или удар окажется слабым, я же был привязан к креслу… Но я не промахнулся. Он скорчился от боли, но почему-то не закричал. Я думал, что закричит и сбегутся остальные, но, видимо, не все были посвящены… Тут я почувствовал, что веревки на руках почти не держатся. Завмаг, конечно, в спешке не мог меня привязать как следует. Так я освободился. Ух и зол же я был на них, товарищ капитан. Чуть все не испортил. Хотел кинуться прямо туда, к Ханум и всей шайке, разметать их во все стороны… Завмаг меня и охладил. Я ему дал еще пару затрещин, так что он перегородку чуть не пробил насквозь. Потом слышу, просит: «Палван! Палван! Что ты делаешь? Мы же разыграли тебя! Ты думаешь, вход в этот дом, где брильянты дарятся, бесплатный? Вот ты, новичок, и заплатил за вход! Вижу теперь — свой парень. Другой на твоем месте давно уж раскололся бы — ты же понял, что я не шутил. Это, ей-богу, правда…» Ну, мы немного отряхнулись и пошли к Ханум выпить, потом я попросился домой. Она держать не стала, все поняла… Думаю, товарищ капитан, что они сейчас поделили большой куш и теперь сделают антракт. Но это только мои соображения.

— Антракт, антракт… Что-то с трудом верится, Бекназар. Будь внимателен в эти дни. Если удастся с поличным накрыть экспедитора, то конец операции близок… Будь внимателен и осторожен, Бекназар!

XVI

В понедельник в полуденное время в кабинете начальника угрозыска зазвонил телефон. Хаиткулы услыхал его уже в коридоре, когда шел обедать. Телефон настойчиво звонил, поэтому он вернулся, поднял трубку. Человек, звонивший в милицию, видимо, очень волновался, потому что Хаиткулы с трудом понимал его. Попросил повторить все сначала:

— Говорите громче… Откуда звоните?

Голос в трубке теперь уже отчетливо произнес:

— От Бекназара… с завода. Товарищ начальник, приехали они… Машина незнакомая, номер (такой-то)… Он просил меня позвонить — приезжайте немедленно!

Человек повесил трубку.

Если бы Хаиткулы знал, что это звонит Юсуп-ага, он не просто поблагодарил бы старика, он высказал бы ему все свои сыновние чувства. Но сейчас он как вихрь носился по кабинетам — куда девалась его медлительность — и через десять минут поднял на ноги всю опергруппу. Одна из машин помчалась к заводу. Вторая, в которой сидел Хаиткулы, ехала медленней, держа связь с первой по радио, готовая совершить любые необходимые маневры.

Хаиткулы вспомнил свой позавчерашний разговор с Бекназаром об «антракте». Кто бы мог подумать, что он кончится так быстро. Вот мерзавцы, и время-то как подгадали — к обеденному перерыву, знают, что нас можно не застать, хотели выиграть час. А звонившему просто повезло. Да и мне тоже.

ГАЗ-69, в котором находился Хаиткулы, перевалил через мост Дерябаша, выехал на улицу, в конце которой видны были металлические ворота винзавода. Машина не стала подъезжать к ним, а невдалеке свернула в сторону, скрытая от завода соседними строениями. Хаиткулы взял микрофон, чтобы соединиться с первой машиной, но милиционеры из той машины опередили его, и он услышал:

— Товарищ первый, докладывает второй: вижу «грузчика» — он во дворе, курит, идет к конторе, вошел. Кепки на нем нет, значит, тревогу поднял правильно…

— Наблюдайте. Если покажется машина с указанным номером, проследуйте за ней. Держите дистанцию, чтоб вас не видели, но и не потеряйте ее. Буду следовать за вами.

В машине наступила тишина. Шофер, уткнувшись в «Огонек», не проронил ни слова. «Замечательный служака», — подумал Хаиткулы. Он не только не выносил болтливых водителей, но и не терпел с их стороны вопросов или советов. Этот шофер обладал тактом и потому в деле был незаменим.

Прошел час, пока ГАЗ-51, которого они ждали, не выехал из ворот комбината. Он промчался мимо «газика» Хаиткулы на высокой скорости, и капитан с беспокойством смотрел на дорогу, не видя дежурного «Москвича». Но вот и он показался, и Хаиткулы с удовлетворением отметил, что «Москвич» выбрал точно ту дистанцию, какая необходима, чтобы остаться не замеченным из грузовика, но и не потерять его из виду. Минут через десять тронулся и «газик».

Они поехали другой дорогой, которая шла вдоль территории завода, и знали, что выедут на трассу, выбранную похитителями. В случае неожиданных изменений маршрута рация сразу предупредит капитана. Но неожиданность пришла не оттуда, откуда ее ждал Хаиткулы.

На дороге перед самой машиной вдруг выросла фигура Бекназара, неизвестно откуда взявшегося… Притормозили.

— ЧП, начальник! Они подменили машины… Юсуп-ага заметил это вовремя. Чудом каким-то понял, где вы.

Хаиткулы быстро нашелся:

— Возвращайся к завскладом, как бы он не уничтожил нужную фактуру. Вторую машину мы перехватим тоже, но без накладной трудно будет доказать кражу. Будь осторожен!

Оставив Бекназара, машина вернулась к заводу на перехват второго грузовика. Хаиткулы скомандовал по рации:

— Преследование прекратить! Возвращайтесь на завод, войдите в контакт с «грузчиком».

У самого завода Хаиткулы только успел увидеть задок удалявшегося грузовика. «Газик» догнал его уже далеко, на перекрестке двух улиц: той, которая ведет с винзавода, и главной магистрали города, вовремя. Светофор был зеленый, и тяжело нагруженный грузовик — тот самый, присутствие которого на заводе сразу же учел Бекназар, мог легко проскочить перекресток, чтобы потом быстро уйти от преследования или заманить их в сеть маленьких улиц, где неизвестно что могло бы произойти.

Почти на ходу Хаиткулы выскочил из машины, слегка опередившей грузовик, и на ходу вспрыгнул на подножку, одновременно резко рванув дверцу кабины. От неожиданности шофер нажал тормоз. Грузовик замер, а экспедитор Кузыбаев (это он сидел рядом с шофером), пихнув в грудь Хаиткулы, заорал:

— Что надо?! Куда лезешь, аварию захотел сделать?!

— Быстро вылезай! — в голосе Хаиткулы послышался металл. — Быстро!

Экспедитор секунду помешкал, потом подался к Хаиткулы, нерешительно вылез из кабины.

Хаиткулы сунул ему под нос красную книжку:

— Форме не доверяешь? Ну-ка быстро, что в карманах?

— Что в карманах? Документы…

— Где накладные?

— Пожалуйте… Накладной интересуетесь — вот она. А может быть, на месте, у торга, ящики посчитаем? Зачем задерживаться?

— Не в ящиках дело. Давайте накладную. Так… Хаиткулы понял, что накладная в порядке — ящики можно не считать.

— А теперь быстро, что в других карманах?

Кузыбаев не знал, подчиниться команде или нет.

— Вынимайте все из карманов.

Экспедитор полез во внутренний карман, в брючные и вынул содержимое: платок, ключи, деньги, несколько замусоленных бумажек. Одна из них была поновее. Хаиткулы понял: то, что он ищет. Накладная!.. Сличил с той, что ему сразу отдал Кузыбаев. Ага, номер тот же, а количество ящиков указано другое — втрое больше!

Они уже много времени потратили на выяснение отношений, и заметно стало, что мешают нормальному движению, тем более что наиболее из любопытных пешеходов не поленились выйти на мостовую, с риском для себя пытаясь узнать, что же происходит. Вокруг грузовика образовалось живое кольцо. «Тише, товарищи, расходитесь, вы мешаете», — это просьба Хаиткулы, которая повторялась им несколько раз, ни к чему не привела. Он пытался сердиться на толпу, но и это не дало результатов. Пришлось прибегнуть к известному способу. Хаиткулы вытащил из кармана блокнот и карандаш, бросил взгляд поверх голов и громко произнес:

— Мне нужны свидетели происшествия!.. А ну-ка вы, как ваша фамилия?..

Не прошло и двух минут, как вокруг машины стало пусто. Пусто, но не совсем — остались экспедитор, с мольбой смотревший на Хаиткулы, и Хаиткулы, строго взиравший на экспедитора. И еще два милиционера. Капитан понимал, что здесь, у светофора, завершается часть событий, другие имеют продолжение там, где остался Бекназар…

XVII

Расставшись с капитаном, Бекназар почти бегом пересек двор и, стараясь сохранять спокойствие, без стука вошел в кабинет завскладом.

Тот сидел за своим столом в хорошем настроении и даже напевал веселый мотивчик. Его нисколько не удивил приход Бекназара: грузчики сплошь и рядом заглядывали к нему, кто с чем — кто с шуткой, кто с претензией. Он посмотрел на вошедшего:

— А, палван! Здорово! Как живешь? Неплохо, да?.. Ну и мы ничего. Ответь мне: отчего бывает так, что человека тянет к песне? Угадаешь — бутылка за мной.

— Это просто. Когда человек не в духе, смех любимой девушки кажется ему хуже собачьего лая, а когда он в духе, то и лай собаки напоминает ему смех любимой.

— Молодец, палван, молодец! Бутылка с меня. Достань-ка из нижнего ящика. Угощаю. Если пить, так пить армянский коньяк.

Бекназар понял, что сейчас ему крупно повезло, завскладом нечаянно позволил ему действовать в зоне его стола. Рядом с креслом завскладом к стене были приколоты накладные. Бросив молниеносный взгляд на стену, Бекназар сразу же увидел, что последней была приколота фактура на двадцать ящиков водки. То ли это, что ему надо?..

Он наклонился к полу, открывая ящик стола, но видел все, что сейчас делал завскладом. А тот, уверенный, что Бекназар занят поиском бутылки, лениво разрывал на части какую-то бумагу. Швырнул ее в корзину.

Бекназар сделал одновременно два движения. Достал бутылку армянского коньяка и сразу же сделал шаг к корзине.

— Выпить есть чего, но успеем ли, дорогой?

На лице завскладом появились первые признаки беспокойства:

— Шутишь, палван? С тобой и выпьем.

Но когда рука Бекназара опустилась в корзину, нащупывая там гладкие бумажные лоскуты, завскладом понял, что происходит что-то такое, чего он не предусмотрел…

— Ах ты, тихушник!…

Бекназар едва успел наклонить голову, как над ней просвистела чугунная пепельница, врезалась в мягкую штукатурку, да так и осталась в ней торчать.

Бекназар поднял бутылку армянского, как гранату (знал, что это дешевый прием):

— Только шевельнись!

Дверь тихо приоткрылась, и в комнате появился «второй» — помощник Хаиткулы. Завскладом сразу же потерял волю к сопротивлению. Бекназар поручил «второму» препроводить Нерзи Кулова в милицию, сам же направился к главбуху. Нужная накладная, хотя и порванная, была с ним. Ни слова не говоря, потребовал от оторопевшего бухгалтера его накладные. Тот сразу все понял, он даже не потребовал от Бекназара документов, удостоверяющих право на эти действия. Бекназар поспел вовремя: все накладные, и настоящие и «липовые», оказались на месте. Он спрятал их в свой карман и предложил бухгалтеру:

— Пройдемте.

Бухгалтер все же не торопился. Он собрал со стола все бумаги, аккуратно их сложил и запер в ящик стола. Ключ положил сверху, на видном месте. Его сослуживцы молча наблюдали эту сцену: бухгалтер уходит задолго до конца рабочего дня, да еще в сопровождении незнакомого человека… Их взгляды сверлили ему спину.

XVIII

Хаиткулы в последние годы научился курить. А в эти дни он вовсе не расставался с «Беломором», вызывая беспокойство Марал. А наблюдательные люди, его друзья, только качали головами: «Вот какой ценой достается ему выдержка и спокойствие!» Он сидел в своем кабинете, просматривая новые документы дела. Их теперь было достаточно, чтобы наверняка знать «кто есть кто?», чтобы в открытую, без риска сделать ошибку, предъявлять обвинения виновникам злоупотреблений на винзаводе.

Экспедитора, главного бухгалтера и сторожа завода после короткого опроса отпустили по домам, взяв с них подписку о невыезде. Главный разговор с ними еще предстоял. Собственно, их не допрашивали, а лишь попросили дать письменные объяснения.

Серьезней дело обстояло с завскладом: кроме обвинения в хищении, ему предъявлялось обвинение в сопротивлении представителю власти.

Хаиткулы послал в прокуратуру одного из инспекторов, участвовавших в операции, для получения санкции на арест завскладом и проведение обыска в его доме.

За последние несколько дней в деле прибавился еще один документ.

Выписка из протокола допроса:

«…20 ноября я, Шериклиев, привез из винзавода 90 ящиков водки. Половина из них — излишек сверх того, что указано в фактуре. Главбух выписал мне две накладные под одним и тем же номером. В одной было указано 45, в другой 90 ящиков. Нерзи Кулов, завскладом, и главбух должны были «большую» фактуру уничтожить, а к документации завода подколоть другую. Вот как мы договорились: час мне давался для того, чтобы добраться до магазина, а еще час — ждать вестей от них, не произошло ли ЧП. В случае провала в течение этого часа я должен был бы сохранить фактуру на 90 ящиков и продавать их как обычно. Если же сразу ничего плохого не происходило, мне надо было уничтожить фактуру на 90 ящиков. Так и произошло.

…Из денег, вырученных за проданные 45 ящиков водки, у себя я должен был оставить 150 рублей, а остальные передать завскладом. С кем он делил прибыль, я не знаю. Продавщицы моего магазина тоже ничего не знали. Излишек водки быстрее всего можно реализовать оптом, то есть сплавить эти бутылки тем, кто справляет свадьбу. Так я и собирался поступить. О том, что водка не имеет положенных сорока градусов, узнал лишь после экспертизы, проведенной работниками милиции. Вывозил бесфактурную продукцию с завода впервые…

Показания написаны собственноручно.

Подпись (Шериклиев) 27. XI.197…».

Хаиткулы придавал большое значение этим показаниям. Они сыграют большую роль на очной ставке. Капитан заполнил и подписал бланки трех повесток трем наиболее важным фигурам, замешанным в этом деле.

XIX

Хаиткулы, несмотря на его в общем-то молодой возраст, отличало прекрасное свойство — в нем была педагогическая жилка. Он не стремился всегда все брать на себя, а поручать часть работы, причем немаловажную, ответственную, подчиненным. Вот и сейчас ему было интересно, как проведет свою первую беседу один из его молодых помощников. Лейтенант Талхат Засянов хорошо зарекомендовал себя, работая в ОБХСС, но опыта у него было мало.

Хаиткулы знал об этом и все же был уверен, что парень не испортит дела. Ведь и он, Хаиткулы, будет рядом, и если у Талхата возникнут ошибки, они будут полезны и ему, Хаиткулы.

Он расположился в углу кабинета, листая свежий номер журнала «Человек и закон», а Талхат приступил к опросу главного бухгалтера, которого вызвали первым. Вопреки ожиданиям Хаиткулы беседа получилась очень короткой.

Талхат четко задавал вопросы. Бухгалтер, казалось, давно был готов к ним, поднял низко опущенную голову:

— Если проигравший игрок не признается в том, что проиграл, он плохой игрок и конченый человек… Ты прав, сынок. Спрашивай обо всем. О чем знаю — расскажу, а если не знаю — отвечу «нет». И не обижайся на это, сынок. Руки у меня нечисты, признаю, но язык еще чист… Да и не хочу быть похожим на человека, который просыпается, когда солнце уже в зените.

Он выглядел таким беспомощным, что Хаиткулы боялся, что ему станет дурно, и был рад, что Талхат быстро задавал вопросы и быстро записывал показания. Бухгалтер вел себя так, будто находится не в милиции, а в компании за пиалой доброго кок-чая.

Сведения, полученные от бухгалтера, должны помочь отомкнуть другие уста.

Место бухгалтера сразу же занял сторож завода. Когда он вошел в кабинет, Хаиткулы про себя произнес: «Глаза его блуждали, кровь от лица отхлынула…» — перед ним и правда как бы возник персонаж из эпоса «Юсуп-Ахмет». И на этот раз капитан решил остаться наблюдателем, поручив Талхату задать вопросы. Талхат, человек темпераментный, начал:

— Вы, Ышан Ымамкулыев, забыв ваш священный долг, допустили разбазаривание государственной собственности. Хуже того — вы не просто человек беспечный, вы соучастник мошенничества. Без вас воры не смогли бы вывезти излишки продукции с территории завода. Вы стояли на проходной, и что ж вы делали?!! Отбирали у экспедиторов сразу две накладных на один и тот же груз. Нам все известно, не отпирайтесь. И конечно, одну из накладных вы оставляли, а другую уничтожали. Эта услуга вам хорошо оплачивалась. Хотите, назову, сколько вы получили от мошенников, которым вы помогали? Назову с точностью до рубля. Это ведь ваша подпись в ведомости?

Талхат пододвинул в сторону сидящего против него сторожа лист бумаги — ту самую ведомость, в которой завскладом учитывал распределение «доходов». Она была найдена у него дома.

— Итак, не стоит терять времени, — продолжал Талхат. — Кто предложил вам участвовать в расхищении продукции?.. Не отпирайтесь, Ышан, этим вы только усугубите ваше нелегкое положение.

Сторож ответил:

— Завскладом.

— Его имя?

— Нерзи… Кулов.

— Когда? При каких обстоятельствах?

— Не помню точно, когда это было. Однажды после работы, когда все разошлись по домам, в проходную пришел завскладом, поставил передо мной бутылку: «Ышан, — говорит, — устали мы после таких трудов, давай раздавим ее…» Пока опорожняли бутылку, он интересовался, как я живу, сколько получаю. Вскружил он мне голову своими посулами, сам не знаю, как оказался в его сетях.

— Когда это было?

— В позапрошлом году, летом,

— Значит, вы согласились добровольно? Давления на вас не было?

— Не было… Сам я…

— Кто распределял доход?

— Нерзи. Он выдавал деньги и каждого заставлял расписываться в ведомости.

— Зачем он это делал?

— Ему хотелось, чтоб все мы были повязаны и никто не мог бы отпереться в случае разоблачения.

— Кто вывозил ворованную продукцию?

— Кузыбаев.

— Только он один?

— Он. И один раз этот… Шериклиев.

Хаиткулы не пришлось вмешиваться, чтобы помочь лейтенанту. Когда сторожа увели, он похвалил Талхата:

— Как ты быстро находишь с ними общий язык! Молодец, Талхат… Быстро распознаешь, с кем имеешь дело. Как ты научился этому?

— Стаж у меня уже есть, товарищ капитан. Потом, знаете, книжки все же надо читать.

— Ну, открыл Америку.

— Нет, серьезно. Есть такие запутанные дела, что черт в них ногу сломает. И в каждом деле свой ключ. Чаще всего он связан с типом человека, его характером, поэтому, мне кажется, надо уметь разбираться в людях. Почти все авторы самых серьезных книг так поступают. Мало знания фактов. Надо видеть и чувствовать, что у человека скрыто за душой. Помните исключительное дело — «Дело Штерна»? Не зная психологии таких людей, нелегко бывает обнаружить и обезвредить их.

— Читал, читал… Но это случай, этому преступнику надо было иметь совсем черную душу, чтобы так действовать. Это дело грязное, но сравнительно простое. А читал ли ты?..

— «Преступление и наказание» спросите? Читал, конечно. Ну, это вещь идеальная, что ли… Преступник высшего ранга, совестливый…

Телефон прозвонил как сигнал вернуться от интересных разговоров к продолжению дел. Дежурный милиционер сообщил, что пришел с повесткой экспедитор Кузыбаев. «Пусть идет сюда», — попросил Хаиткулы.

Дверь открылась, и в кабинет сначала проникла голова экспедитора, а затем и все его туловище. Он вошел в кабинет довольно бодрой походкой. Подошел к каждому из следователей и протянул им руку. Обоих милиционеров покоробила его фамильярность. Хаиткулы, чтобы разрядить напряжение, подыграл экспедитору:

— Ну, друг любезный, что-то раненько вы стали появляться на миру. В другой день вас в это время и не встретишь, а сейчас чуть свет на ногах…

— Ах, начальник, начальник, зачем напраслину возводишь?.. Не сижу я дома и не таюсь никогда. Что ж мне попусту людям глаза мозолить и бегать по улицам, как паршивому псу. Торговое дело бойкое, крутись и крутись с утра до вечера, и все меж недовольных людей. Этому не то привез и этому не такой товар, как он хотел. Вдобавок смотрят многие на тебя так, будто ты не государственным, а своим распоряжаешься.

Хаиткулы изобразил на лице жалость:

— Да, работа нелегкая. Но и платят за нее, наверное, вдвое.

— Что вы, что вы! Обыкновенная зарплата. А трудов сколько, а хлопот… а подводных камней.

— Говорят, что и правда на этой должности надо быть хлопотливым, как курица-наседка.

— Да, да…

— …И клевать везде — то слева, то справа.

— Что вы, что вы… Чем клевать?! Для этого надо крепкий клюв иметь и землю уметь загребать когтями.

— Это правда. Но я думаю, и вы не из слабых людей.

Толстяк экспедитор затрясся от смеха, казалось, ножки стула не выдержат его тяжести — они качались, как соломинки на ветру.

— Товарищ начальник, я удивляюсь, откуда ты знаешь сердечные тайны? Верно, что я не из слабых, хотя люди говорят — вот добряк, широкая натура. С кем-то я бываю добрым, а с кем и суровым. Как хорошо вы все подмечаете. Жаль, что на должность директора горпищеторга не берут таких славных парней… Бросай свою милицию. Я с тобой до самой пенсии работать соглашусь.

Талхат обратил внимание на то, как быстро меняется настроение Кузыбаева, от состояния полного покоя он быстро переходил к почти неистовости.

Как бы невзначай он спросил:

— Семья у вас большая, Кузыбаев?

Он и сам не знал, почему задал именно такой вопрос, но вопрос подействовал на экспедитора, как выстрел.

— Семья?.. Большая… Всех кормить надо…

Кузыбаев сник и лепетал несвязные слова, и Талхат был почти в восторге, что его «психологический» метод оказался эффективным и на этот раз — вот-вот сознается в преступлениях напуганный Кузыбаев.

Но экспедитор не собирался ни в чем признаваться.

На вопрос Хаиткулы, почему в машине оказалось лишних сорок ящиков, Кузыбаев ответил шуткой:

— Большой той предстоит, вот и взял больше, чем думал сначала. Сначала взял двадцать, потом передумал и попросил добавить. Накладные? Бухгалтер, видно, забыл ее у себя оставить, а я в спешке не уничтожил. Это правда, клянусь жизнью моих трех детей…

Ему дали прослушать магнитозапись показаний бухгалтера, но он и ухом не повел. Хаиткулы протянул ведомость, по которой Кузыбаев получал «левый заработок», но экспедитор рассмеялся ему в лицо — не моя, мол, подпись, и денег этих в глаза не видел.

Зачитали показания сторожа. Кузыбаев вспыхнул:

— Сын ишака!.. Я покажу ему…

Но тут же заставил себя успокоиться.

Хаиткулы не хотелось кончать беседу с экспедитором, не добившись результата. Предложил Кузыбаеву сигарету. Экспедитор курил только в компании, да и то когда выпьет изрядно. Обычно носил с собой наскади — маленькую полую тыковку, — в которой хранился насвай — табак, особо обработанный. Наскади был изящно инкрустирован, и Кузыбаев гордился этой вещицей, с ней ему было спокойней чувствовать себя. Достаточно положить под язык щепотку насвая, и какое от этого наслаждение! А сейчас он едва не выхватил сигарету у Хаиткулы. Жадно затянулся.

Капитан за пять лет своей работы имел дело с преступниками, наделенными самыми разными чертами характера. Он, казалось ему, изучил природу этих людей и их повадки и делил их иронически по «звериному» принципу: одни с птичьим сердцем, другие с лисьей ухваткой, третьи бешеные, как разъяренные тигры. Труднее всего было иметь дело со вторыми.

Экспедитор, бесспорно, относился ко второй категории. Хаиткулы знал, что заставить признаться экспедитора, припертого к стенке, задача трудная, но все же стремился к этому. Ведь признание часто оборачивается не только в пользу дела, но и к выгоде самого преступника. Нередко ведь это бывает движением совести, а значит, залогом исправления человека. Способен ли этот человек возродиться к честной жизни?

Надежда Хаиткулы не сбывалась, ибо Кузыбаев отрицал все. Он не слышал реплик пришедшего Бекназара, который напомнил ему о дне рождения Ханум, и о некоторых их личных разговорах.

Оставалась последняя надежда на Талхата, которого Хаиткулы час назад отправил с поручением. Оно должно было пролить некоторый свет на роль экспедитора и других лиц в этом деле.

Кузыбаев снова, казалось, обрел силы для борьбы. Упорно твердил о своей невиновности.

«Пожалуй, это все-таки не агония. За этим упрямством что-то кроется… Но что?» — ломал голову Хаиткулы. В этот момент вошел Талхат, он кивнул капитану, а тот, не задавая вопросов, подождал, когда Талхат займет свое место.

Талхат с улыбкой посмотрел на Кузыбаева и задал ему вопрос:

— Кузыбаев, нам еще раз интересно узнать, большая у вас семья?

Экспедитор насторожился, лицо его помертвело:

— Я вам уже сказал…

Талхат протянул Хаиткулы два листка бумаги:

— Вот показания его двух жен. — Он сделал ударение на слове «двух».

Хаиткулы сначала сам прочитал объяснения этих женщин, потом попросил Талхата прочитать их вслух.

Объяснение Зыбы Кузыбаевой, жены экспедитора:

«С Кузыбаевым состою в браке 20 лет. Имеем двух сыновей и дочь. Старшему сыну 18 лет, в этом году он заканчивает среднюю школу, младшему 15, учится в 8-м классе. Дочери 10 лет, учится в 3-м классе. В учебе не отставали. Моя мать живет отдельно от нас, свекровь проживает с нами. До рождения дочери работала уборщицей в школе, потом муж запретил работать. О ежемесячном заработке мужа ничего не знаю, но в деньгах мы не нуждались никогда. Все необходимое имеем. Из сослуживцев мужа у нас часто бывал Нерзи Кулов. Приходили и другие. Меня муж ни к кому не брал. Приходивших не знаю, кто они и чем занимаются, и муж об этом никогда не говорил. «Какое дело лисе до городского базара?» — так он отвечал на мои вопросы о гостях…

Объяснение записано собственноручно.

Зыба Кузыбаева».

Объяснение Зерхал А…

«…Кузыбаев не является моим мужем, я знаю, что у него есть законная жена и трое детей. В связи мы находимся четыре года. Регулярно встречаемся, он постоянно живет у меня. Детей у нас нет. Мой сын от первого брака живет у моей матери в Денау. Дочь, тоже от первого мужа, живет здесь, Кузыбаев относится к ней, как родной отец. Нас познакомили на одной свадьбе. Он играл на таре, а я пела и танцевала под его аккомпанемент. Он проводил меня домой, и с тех пор мы стали жить вместе. Часто приносит подарки и ежемесячно 150 рублей. Ни в чем поэтому не нуждаюсь, я ведь и сама работаю и получаю 100 рублей в месяц. Всего у меня с избытком… За четыре года нашей жизни я получила в подарок от Кузыбаева ковер, гарнитур, два золотых кольца… У директора винзавода бывали дома довольно часто, в основном по праздникам и в компаниях.

Объяснение написано собственноручно.

Зерхал А…».

— Ну что? У вас и правда крепкий клюв и острые когти, Кузыбаев, — тихо сказал Хаиткулы.

Кузыбаев опустил голову и промямлил:

— Признаюсь. Были излишки водки, были фиктивные накладные.

Хаиткулы обрадовался его словам, но в то же время он знал, что это еще не конец всего дела.

Завскладом, уже находившийся в следственном изоляторе, дважды отказался давать какие-либо показания. Было очевидно, что он сознается последним, после разоблачения всех преступников. Его соседями теперь стали Кузыбаев и сторож. Бухгалтера по состоянию здоровья временно отпустили домой.

XX

Бекназар до сих пор так и не встретился с невестой. Что она о нем думала и думала ли вообще, он этого не знал. Приход его матери в дом невесты был встречен благожелательно, с ней говорили почтительно, но говорить о Бекназаре уклонились. Глаза Лалы все же выдали жадное любопытство к делам жениха, и, оставшись с ней наедине, мать Бекназара шепнула ей: «Он с тобой, он на задании». — «Ах, вот как! — хлопнула в ладоши Лала. — Но мог все же прийти ко мне». Родителям невесты мать ничего не сказала, но намекнула, что Реджепбай ошибся в тот день. Ошибся, и все! Ошибся, что сын стал грузчиком… А старой женщине надо верить больше, чем журналисту, даже способному. Итак, Бекназар, дальше отступать некуда… Но все же прошла еще неделя с того момента, как он снова надел милицейскую форму, пока он навестил невесту. Завершение дела шло такими темпами, что требовало от Бекназара полной отдачи сил. За один день иногда приходилось выполнять обычную тройную норму.

Он был в восторге от Хаиткулы, который подавал им пример трудолюбия и аккуратности в работе. Капитан работал в поте лица, не пренебрегая ничем, выполняя частенько и ту работу, которую можно было бы поручить инспектору. К тому же он занят был не только делом на винзаводе, успевал отдавать распоряжения и по другим делам, во все вникал, обо всем имел мнение.

Хаиткулы действительно был в курсе всех дел, ни о чем не забывал. Оказывается, помнил и о сердечных делах Бекназара. Он несколько раз в течение последней, самой загруженной недели спрашивал: «Сходил ли к невесте?»

И вот наконец этот день настал.

Появление Бекназара на пороге невестиного дома вызвало переполох. По всему видно было, что его не ждали, но почувствовал, что не все еще потеряно. Он не чувствовал отчуждения со стороны взрослых, видно, неизвестность уже тяготила их, и сами были рады избавиться от нее. Мать девушки улыбнулась ему приветливо и пригласила войти. Бекназар понял, что теплота ее приема никак не определялась тем, что он пришел к ним в форме, новенькой и свежей, которая, пожалуй, производила внушительное впечатление. Радость матери была бескорыстной, как и чувства отца. Он только хмуро посмотрел в сторону Реджепбая, появившегося на шум из другой комнаты с кипой журналов под мышкой.

Тот сразу оценил положение и первым бросился навстречу Бекназару:

— Ого, каков ты! Орел! Здравствуй! Это я виноват — чуть не расстроил свадьбу. Вот моя шея, хочешь — руби!

Но вместо шеи он протянул Бекназару руку, и тому ничего другого не оставалось, как крепко пожать ее. Он чувствовал, что его гнев на Реджепбая прошел. Радушие фоторепортера было неподдельным.

А вот появилась и невеста. Как хороша! Она, разумеется, ничего не знала о приходе Бекназара, поэтому вся вспыхнула, увидев его, мирно беседующего с родителями и братом. Смущение быстро сменилось приветливостью. Родители ласковы с Бекназаром, значит, нечего бояться за жениха. Впрочем, она никогда не боялась. Молодость и скромность Бекназара навсегда заняли место в ее сердце.

Встреча была короткой — так полагалось на этот раз, после серьезного недоразумения.

Бекназар хотел подольше остаться наедине с Лалой, но не знал, как это лучше сделать. Выручил, конечно, находчивый Реджепбай:

— Пойдешь в кино, Бекназар? Нет, не в кино, а на концерт — сегодня выступают хорошие артисты.

— Конечно, идем.

— Прекрасно! И сестра тоже не прочь пойти с братом и женихом, а? — Он метнул лукавый взгляд на Лалу.

Та бросила такой же взгляд на родителей и по едва уловимым движениям материнской руки поняла, что ей можно идти.

Они быстро собрались и вышли на улицу. Душа Бекназара ликовала. Будто тяжесть спала с нее. Теперь дело за небольшим, но тоже нелегким — надо договариваться о свадьбе. Но это уже сделает его мама, и сделает все очень хорошо.

Реджепбай, следуя за влюбленной парой, недолго сопровождал их. Полуобняв обоих за плечи, он слегка подтолкнул их вперед:

— Ну, молодежь, прогуляйтесь пешком до клуба, а я поеду на автобусе и возьму билеты. Времени до начала много, так что не спешите.

Бекназар тоже знал, что время еще есть, но знал также, что его меньше, чем хотелось бы, оно летело неудержимо. Первый вопрос задала Лала:

— Ну как выполнил задание?

Бекназар слегка удивился, что и Лала, видимо, кое-что знает, шутливо ответил:

— Еще не до конца… Ведь главное мое задание — это ты.

…А после концерта, проводив Лалу и Реджепбая, Бекназар не мог пойти домой, чтобы отдаться мечтам о невесте, задание и правда еще не было выполнено до конца. Даже в этот поздний час ему надо наведаться на городской телеграф с поручением, санкционированным прокурором.

XXI

Утром, придя на службу, Хаиткулы получил еще один документ — изложение телефонного разговора Ханум Акбасовой с Махачкалой, вернее, с неустановленным лицом, позвонившим ей из этого города. Вот как выглядел этот диалог:

Х а н у м: Переехала в замечательную квартиру (райисполком действительно недавно выдал ей ордер как разведенной).

М а х а ч к а л а: За сколько продала шапку?

Х а н у м: За 16 рублей.

М а х а ч к а л а: Дешево. Надо было за 20. Когда приедешь?

Х а н у м: Через месяц. Заявление подала. Но сначала жду тебя.

М а х а ч к а л а: Зачем?

Х а н у м: Дети больны, лежат в больнице. Одна я не увезу чемодан с вещами. Устроишься в гостинице, позвони на работу. Как у тебя дела? Купил себе шляпу?

М а х а ч к а л а: Погода замечательная. Купил прекрасную шляпу за двадцатку, можно ходить в ней и летом и зимой. Живу в центре, как в раю. А ты не заразилась от детей?

Х а н у м: Нет, нет… Ребята оказались крепкие.

В этом диалоге опущены некоторые бытовые подробности, и выглядел он обычным частным разговором.

Хаиткулы в этой беседе было ясно почти все, но все это требовало подтверждения. Неизвестным оставался и звонивший директору винзавода.

Он вызвал Бекназара и Талхата, попросил проверить, продан ли дом Ханум. Бекназару для выяснения не понадобилось и двадцати минут. Он не стал звонить в ЖЭК, а не поленился сходить на место. Да, у дома теперь новый владелец. Супруги Акбасовы развелись, муж живет теперь у сына. Ханум получила хорошую однокомнатную квартиру. Дом перед этим был продан.

Выслушав, Хаиткулы сказал:

— На воре шапка горит, шапка, которая продана за 16 рублей. Наверняка стоит дописать три нуля. А в Махачкале куплена шляпа подороже — за 20 тысяч. Кто там ее купил, к кому рвется наша Ханум?

— Это узнать труднее всего, товарищ капитан, думаю, что мы это сможем узнать или от самой Ханум, или от того, кто приедет к ней. Зачем все же она вызывает того?

— Не понял, что ли, чемодан донести до самолета?

— Шутите, товарищ капитан.

— Не до шуток. «Дети в больнице». Это она, конечно, про своих бывших коллег. Собирается смыться. Строго наблюдайте за ней. Поручаю Талхату. Она его не знает. Вот-вот и нагрянет из Махачкалы гость. Чемодан ему нужен. Думаю, что в нем будет груз серьезный. Деньги она могла бы переслать по почте, а тут что-то другое. Возможно, что деньги она обратила в золото. Помнишь, сколько на ней всяких побрякушек?

— Товарищ капитан, а начальство нас торопит. Говорит: все настолько ясно, что нечего тянуть.

Как бы отзываясь на слова Бекназара, дверь отворилась, и в кабинете появился майор Каландаров. Дружески пожал им руки, сел в кресло, и… Хаиткулы знал наперед, что он будет говорить.

— Нет, нет, капитан. — Майор молитвенно поднял руки над головой. — Так дальше нельзя. Я недоволен вами. Вы все уже сделали замечательно. Вы вырастили урожай, наше дело — его собрать…

Хаиткулы молча смотрел на витийствующего начальника следственного отдела, слушал и не возражал. А тот продолжал:

— Съешь мясо, а кость зарой. Пора вам зарыть кость. Берите немедленно директора, обыщите ее квартиру. Ей-богу, если она, просидев ночку в КПЗ, не расскажет все о своих делишках, я сниму с себя звездочки. Капитан, вы ведете себя так, как будто все еще находитесь в институте и проходите практику. Кого вы ждете из Махачкалы? Может, он приедет через неделю или месяц. Если возьмешь Акбасову, то будем о нем знать уже завтра.

Хаиткулы спокойно выслушал эту тираду. Он чувствовал себя сегодня как никогда уверенно, он знал, что завершение расследования должно пройти как хорошо разыгранный шахматный эндшпиль.

— Постарайтесь понять природу этих людей. — Хаиткулы направил в сторону майора остро отточенный карандаш, будто собираясь им, как копьем, пронзить его доводы. — Человек, с которым должна встретиться Ханум, наверняка не сомкнул глаз этой ночью. Шестнадцать тысяч его ждут, а кроме них, еще одиннадцать, которые Акбасова накопила и которые тоже должны достаться ему. Двадцать семь тысяч! Да он наверняка уже в пути.

— Не прозевайте только. Они все хитры, как шакалы и лисы. Директор уже подала заявление об увольнении, ее не станут удерживать, слишком много шума вокруг порядков на винзаводе. Как следователь настаиваю на завершении дела.

Майор поднялся и вышел из кабинета, не закрыв за собой дверь. По всему его облику было видно, что он обижен на своих младших товарищей.

Талхат, свидетель диалога, подал реплику:

— Чем больше стареет человек, тем больше стареет его душа. Какой сердитый!

Он встал и закрыл дверь за майором. Хаиткулы поправил его:

— Каландаров нас многому может научить. Стар дуб, да корень свеж. Ты иногда наблюдай, как он работает, немногие так могут. А это дело, что ж, действительно, не очень красивое. Всем хочется его побыстрее завершить, и Каландарову тоже…

XXII

Как долго происходили хищения на заводе? Сколько раз вывозили расхитители готовую продукцию? Вот два основных вопроса, на которые Хаиткулы еще не получил точных ответов, а только эти ответы могли определить общие размеры хищения. Очевидно, что первое хищение совершилось три года назад. Об этом говорил сторож, и Хаиткулы ему верил. Но завскладом упорно это отрицал. На очной ставке сторож повторил все, что сказал в первый раз, но Нерзи Кулов пришел в страшный гнев: «Не сумасшедший ли я? Чтобы с тобой пить водку? Да такое и во сне не могло бы мне присниться», — и раскаявшемуся сторожу он бросал бранные слова: «Нет, это не я сумасшедший, это у тебя помутилась голова, собака!» В его доме при обыске была найдена злополучная ведомость с подписями главбуха, сторожа и других членов шайки, но даты передачи денег отсутствовали. Худдыков, Шериклиев, экспедитор Кузыбаев, главбух и завскладом как будто сговорились и стояли на одном: все, что с ним произошло, произошло «случайно», «один-единственный» раз (в крайнем случае — два-три раза) и т. д. Шериклиев вообще оправдывал себя: «Хотел воспользоваться излишком, но не успел его реализовать…»

На душе у Хаиткулы было неспокойно, и порой он начинал мысленно соглашаться с майором Каландаровым: «Прав он — надо было сразу же взять под стражу Кузыбаева и Нерзи Кулова, сразу, как был задержан Худдыков. Результат на сегодняшний день мог быть лучше. И Бекназару меньше хлопот досталось бы, уже давно сыграл бы свадьбу». Но и предостерегал себя Хаиткулы от разъедавшей его раздвоенности: «Нет-нет, пожалуй, все идет как надо. Пусть медленнее идет расследование, чем это бывает обычно, зато мы не упускаем ни одного звена, фактов накопилось столько, что достаточно еще одного-двух, как картина станет абсолютно понятной». Хаиткулы много думал о той роли, которую играла Ханум Акбасова в этом деле. Очевидно, что она не была запевалой — эта роль досталась экспедитору, но она многое знала. Ни одного факта против нее пока не было выставлено, никто не называл ее. Она оставалась все еще в тени.

«Ну что ж, дождемся разворота событий, — думал Хаиткулы, — а сейчас пора на собрание и на свадьбу к Бекназару».

XXIII

Общее собрание на винзаводе началось за час до окончания работы. Собрались все — не только начальники цехов, но и рабочие, занятые на производстве, и грузчики. Пришли многие, почти все, потому что на повестке стоял серьезный вопрос: случаи хищений на предприятии и меры борьбы с ними.

Открыла собрание директор:

— Дорогие товарищи! По рекомендации райкома партии и отдела внутренних дел мы проводим сегодня собрание, посвященное весьма серьезным событиям, которые произошли в нашем коллективе.

Она поправила прическу. Сверкнув золотыми серьгами и сделав легкий поклон в сторону сидящих в президиуме представителей райкома и милиции, продолжала:

— События, прямо скажем, ужасные, проступки ряда работников важнейших звеньев производства вопиющие. Еще недавно мы хвалили и нашего бухгалтера, и Нерзи Кулова, они были удостоены права висеть на доске Почета, а теперь вот я должна краснеть и перед вами, товарищи, и перед ответственными партийными работниками (кивок в их сторону), и перед органами милиции (скорбная улыбка в направлении Хаиткулы, представлявшего на собрании милицию)… Теперь, товарищи, пришло время поговорить о причинах случившегося, о тех предпосылках, которые создали возможность расхитителям действовать безнаказанно. Возьмем, к примеру, нашего сторожа. Он взят под стражу. Давно я догадывалась, что этому человеку не во всем можно доверять.

Ханум долго и красноречиво распиналась, каялась в попустительстве. Высказала ряд запоздалых мыслей по вопросам производственным — видно было, что в заводских делах она разбиралась.

Она говорила долго, но в какой-то момент почувствовала, что ее речь не зажгла аудиторию, что ее плохо слушают и хуже того — ей не верят. А на некоторых лицах она прочитала как бы написанное на них осуждение: «Ты виновата больше всех, потому что ты знала о порядках, творимых на заводе. Ты их сама и завела, эти порядки».

Когда она кончила говорить, то поднялись руки с просьбой выступить, а также с вопросами к директору. Ханум боялась этой минуты, но вместе с тем интуитивно понимала, что любое осуждение ее как руководителя предприятия окажется ей выгодным.

Выступавшие гневно осудили тех, кто, пользуясь недостаточно строгой охраной, присваивал себе средства, вырученные от незаконной продажи излишков продукции. Они прямо не обвиняли директора, но она почувствовала изоляцию, в которой оказалась. Выступления были разные — и острокритические, и сумбурные, некоторые внесли ряд предложений по проблемам организационным и даже технологическим. На собрании, разумеется, не ставился вопрос, почему часть продукции имела заниженную против нормы крепость. Никто, кроме директора и Хаиткулы, об этом не знал. Заведующий лабораторией отмалчивался, он лишь один раз вызывался в прокуратуру, где на заданный ему вопрос о качестве продукции сослался на низкий уровень лабораторного оборудования, на то, что работать приходится почти «на глазок». Хаиткулы заинтересовался, будет ли Акбасова обвинять и лабораторию. Она ни слова не произнесла в их адрес. Здесь, следовательно, был или сговор, или Акбасова не придавала значения порядкам в лаборатории… Халатность, мол, и все.

Хаиткулы поднялся из-за стола президиума, вышел на трибуну и произнес небольшую речь. Выступление его было коротким, но веским. Он был уверен, чувство ответственности за сохранность народного добра присуще подавляющему большинству собравшихся. Высказал серьезный упрек руководству завода, выразил надежду, что заводской коллектив будет всегда пресекать любые попытки разбазаривания народного достояния.

Представитель райкома говорил об ослаблении бдительности и снижении трудовой дисциплины, о задачах, стоящих перед коллективом, и о тех уроках, которые следует извлечь из этого события.

Парторг завода выступил обстоятельно, но сбивчиво. Для него все случившееся на заводе было как ушат холодной воды на голову, он заверил и коллектив, и представителей райкома, милиции, что подобные случаи никогда не повторятся в их коллективе.

Последней снова выступила Ханум Акбасова. Она еще раз покаялась во всех ошибках, просчетах и упущениях. Вину старалась полностью взять на себя, со слезами на глазах сообщила собравшимся о том, что вынуждена, как несправившаяся, покинуть свой пост ради должности более скромной, и даже… поблагодарила коллектив за доверие к ней на протяжении четырех лет ее деятельности.

После собрания она некоторое время провела в обществе коллег, потом направилась в кабинет. И тут ее настиг телефонный звонок. Он был таким пронзительным, что ей показалось — звонят из другого города. Но звонили из того же города. Ханум не ждала этого звонка и была ошеломлена. Почти шепотом заговорила в трубку:

— Когда приехал? Ты же обещал дать телеграмму. Что? Домой не заходил? Правильно. Скоро буду, не задержусь.

На ходу накинула пальто на плечи, бросив секретарше: «Пока. Ушла совсем». Долго не могла найти своего шофера, а найдя, приказала:

— Гони домой.

Поднялась на свой этаж (шоферу велела ждать), несколько минут пробыла там, потом быстро вернулась, снова села в машину, велела как можно быстрее ехать на окраину. Шофер не знал, зачем она туда едет, но беспрекословно выполнял ее приказы. Машину она попросила остановить недалеко от торговых и административных точек района, почти бегом отправилась туда. Шофер издалека не видел, куда она шла. Ханум же, сделав несколько маневров, чтобы шофер не понял ее намерений, оказалась у сберкассы. Успела! Дверь ей еще открыли, но она была сегодня последней посетительницей. Ее здесь знали, и долго ей не пришлось уговаривать кассира выдать ей всю сумму. А сумма была немалая.

Сложив деньги в сумку, Ханум в отчаянии поняла, что сегодня ей никак не успеть в поселок Комсомольск, чтобы получить и там в сберкассе деньги. «Придется приехать специально», — с сожалением подумала она об оставшихся там тысячах. Шофер обратно ехал медленней. У своего дома Ханум велела остановиться. Выходя из машины, сказала:

— В девять ноль-ноль жду тебя на этом месте. Поедем в аэропорт, поэтому не опаздывай.

Отъезжая через несколько минут от автозаправочной станции, шофер недалеко увидел Юсуп-агу, поднявшего руку. Притормозил, Юсуп-ага обрадовался, увидев знакомого:

— Ну, мне повезло. Бекназар сегодня женится и просил меня быть на свадьбе. Говорит: возьми своих друзей. А у меня друзей не осталось в живых. Пойдем со мной. Он обрадуется, тебя тоже звал.

— Поедем. Только времени у меня маловато. Директор просила заехать за ней в девять.

* * *

Когда Юсуп-ага вместе с шофером протиснулись к краешку стола, уже вовсю звучали тосты:

— …Пусть долго живут, пусть вместе состарятся. Пусть будет у них девять дочерей и столько же сыновей!

Юсуп-ага, как все, аплодировал каждому тосту. Он чокнулся с соседями по столу и выпил свой бокал с отвращением, закрыв глаза, будто ему дали отраву. Он пил в лучшем случае только пиво.

Старик разглядывал гостей. Как хорошо выглядит сегодня Бекназар: в черном костюме, в белой сорочке с черным галстуком… Прическа как у киноактера… А невеста — что за прелесть! Фата просто сказочная, и столько цветов вокруг нее…

Он многих не знал: не знал Марал, жену Хаиткулы, которая сидела по правую руку от жениха. Не знал в лицо и сидевшего слева от невесты Хаиткулы.

Шофер хлопнул его по плечу:

— Юсуп-ага, мне надо ехать. Скоро девять.

— Подожди, посиди еще…

— Нет, должен быть там ровно в девять.

Шофер уехал. После его ухода старик услышал, как тамада произнес:

— …А теперь слово скажет начальник отдела, в котором работает Бекназар, Хаиткулы Мовламбердыев…

Юсуп-ага несколько раз слышал это имя от Бекназара, и теперь ему захотелось увидеть этого человека.

Хаиткулы говорил о Бекназаре как о человеке и как о работнике милиции. Юсуп-ага с одобрением слушал его, и скоро в его мозгу слова Хаиткулы смешались с его собственными мыслями.

— Бекназар — молодой работник. Всего прошло каких-нибудь четыре-пять месяцев, как мы знаем его… («Я должен быть в 9 часов там…») Несмотря на небольшой срок, мы убедились в его прекрасных деловых качествах. Работа милиции подобна полю битвы («Ехать в аэропорт… в аэропорт»), которое требует от каждого человека находчивости и бесстрашия… («С директором…») Давайте поднимем этот тост за Бекназара, как хорошего сотрудника, как будущего хорошего отца, и за то, чтобы он был предан своей любимой до конца жизни… («Ну, пора ехать в аэропорт!»)

В одно мгновение слова шофера вдруг обрели для Юсуп-аги подлинный смысл: «С директором я должен встретиться в 9 часов и ехать в аэропорт. Значит, директор улетает. Но почему так внезапно? Все это, конечно, неспроста».

За тостами и однообразными пожеланиями счастья и хорошей жизни последовали песни и музыка. Взволнованный своими мыслями, Юсуп-ага приподнял край брезента и вышел на свежий воздух. Крик и шум детворы, стремившихся сюда, где так хорошо пели и раздавалась музыка, непринужденные беседы гостей, беготня юношей, сновавших с чайниками, отвлекали его от навязчивых мыслей.

Ему захотелось пойти к старикам, выпить пиалу зеленого чая и поговорить с ними возле очага. Но Юсуп-ага вернулся с полпути. Нерешительно подошел к Бекназару. Чтобы поздороваться со стариком, Бекназар встал со своего места, протянул ему обе руки. С одного взгляда понял, что тот пришел не только затем, чтобы его поздравить:

— Вы что-то хотите мне сообщить, Юсуп-ага?! Отойдем в сторонку.

Старик, посмотрев на свои часы, начал быстро говорить:

— Ханум куда-то ездила с шофером… Сказала ему, что в девять поедет в аэропорт.

В одно мгновение Бекназар очутился рядом с Хаиткулы:

— Может быть, за ней приехал тот тип, товарищ капитан? Последний рейс из Чарджоу в десять. Через полчаса.

— Будь спокоен, Бекназар! За эти тридцать минут мы не успеем туда, а Талхат должен был проводить Ханум после собрания.

Хаиткулы поднялся в дом хозяев свадьбы и по телефону связался с дежурным, попросил проверить, где Талхат. Лейтенант уже был на пути в аэропорт.

Свадьба продолжалась.

* * *

Объявили посадку на самолет, вылетающий десятичасовым рейсом. На аэровокзале было многолюдно и суетливо. Целующиеся пары, старавшиеся продлить минуты расставания, долгие рукопожатия… Улетавшие все прибывали и прибывали, проходили на посадку, показывая билеты дежурному. Мегерем, судорожно сжимавший свой билет в кармане, тоже медленно продвигался в порядке очереди. Пробившись сквозь толпу провожавших, Ханум бросилась к Мегерему.

— Наконец-то! А я уже начала волноваться.

— Где ты был эти два дня?

— У приятеля, он и купил мне билет. К сыну не пошел, пусть ничего не знает. Хорошо, что ты у него не спрашивала обо мне. Итак, жена, когда тебя ждать?

— Осталось отработать два дня в этом гадюшнике. Видишь, как удачно успела. Будь осторожен с чемоданом.

Она пододвинула к нему тяжелый черный чемодан. Когда их руки скрестились на металлической ручке чемодана, они услышали спокойный голос:

— Ханум, вы забыли взвесить свой чемодан.

Она была уверена, что кто-то из знакомых узнал ее и решил подшутить, с улыбкой обернулась назад, и тут же ее улыбка погасла. Ей показалось, что тяжесть чемодана пригнула ее к плитам аэровокзала. Она потеряла опору, и все куда-то поплыло… Только услыхала протестующий голос мужа:

— В чем дело? Я же должен лететь…

* * *

Один из последних документов дела.

«Опись найденных вещей при личном обыске Ханум Акбасовой и ее бывшего мужа Мегерема:

1. Деньги в сумме 27 тысяч рублей.

2. 200 штук золотых монет царской чеканки, достоинством в 10 рублей каждая.

3. Золотые женские украшения с драгоценными камнями (серьги, кольца, браслеты)».

Золотые монеты и украшения особо заинтересовали следствие.


Перевод с туркменского А. Кузнецова


Приключения 1978

Вадим ПЕУНОВ

Дело принял адвокат


Приключения 1978

I

Анатолий Васильевич Семериков понимал, что иного приговора по делу его подзащитного Геннадия Грабаря областной суд вынести и не мог: «высшая мера».

Скоро областная газета даст короткую информацию «из зала суда».

«Заслуженное наказание

Долгие годы бесчинствовал на поселке шахты «Семь-бис» хулиган Геннадий Грабарь. Трехкратное пребывание в местах заключения не образумило его. Отбывая наказание, он совершил одно из самых тяжких преступлений. На днях выездная сессия областного суда приговорила Г. И. Грабаря к высшей мере наказания».

* * *

Поселок шахты «Семь-бис» — это часть молодого, недавно родившегося города Углеграда. Построили шахту-гигант, а при ней — городок. Он впитал в себя соседние поселки других шахт, в том числе бывшей «Яруги», ныне закрытой, где прошло детство Анатолия Васильевича. От «Яруги» до «Семь-бис» километров двадцать с лишним, в старое время это было непреодолимое расстояние, так что мальчишкой Анатолий Васильевич там не бывал. Но так ли, эдак ли, а выходило, что Геннадий Грабарь его земляк.

Анатолий Васильевич — адвокат на пенсии. Он расстался было с работой в прошлом году. Но сидеть дома, находясь в вечном подчинении у жены, на должности: «Ты сходил бы туда-то», «ты бы принес то-то», было невмоготу. Анатолий Васильевич с трудом дождался срока, позволявшего ему вернуться хотя бы на два месяца к привычному положению человека, в котором остро нуждаются люди. Было время летних отпусков, многие из сотрудников юридической консультации находились в отъезде. Увидев Анатолия Васильевича, его давний друг, председатель коллегии адвокатов Иван Фадеевич Яковенко, обрадовался.

— Разгрузи-ка нас, дружище.

Семерикову предложили несколько дел, в общем-то не очень интересных. Разведенные супруги делили дом — тут все ясно; женщина просила признать отцом своей дочери одного из близких знакомых. Нерасписанные. У каждого своя квартира. Но в общем-то оба считали, что дело не в формальностях. Ездили в гости к ее родственникам и к его, летом вместе отдыхали. А дочка родилась — отец на попятную. Смазливенький мужичок, из сладеньких до приторности. Побеседовал с ним Анатолий Васильевич и решил: «Любил кататься — люби и саночки возить».

А третьим из предложенных Анатолию Васильевичу было дело Грабаря: отбывал наказание после четвертой судимости — убил в колонии напарника по заключению Комарова и ранил второго заключенного Абашева.

Ознакомившись бегло с делом земляка, Анатолий Васильевич понял, что оно из породы «дохлых», то есть абсолютно безнадежных. И вообще защищать отпетого негодяя — дело всегда не только трудное, но и неприятное. Конечно, любой, даже матерый преступник, в конце концов, тоже человек и имеет законное право на защиту своих интересов. Но вести такое дело можно лишь по обязанности.

Анатолий Васильевич отказался:

— Уж увольте.

Иван Фадеевич на правах друга начал было его уговаривать:

— Ты же опытнейший адвокат…

— Именно поэтому и не возьмусь. Хватит! Тридцать с лишним лет защищал всех подряд: и пострадавших, и ответчиков. Я теперь пенсионер, поэтому пользуюсь правом выбора. Отныне я прихожу на помощь только пострадавшим от насилия, жестокости, несправедливости. А виновные пусть поищут себе защитников среди молодых. Вот мы и посостязаемся в выявлении правды.

Анатолий Васильевич считал свою позицию непоколебимой. Но Яковенко попытался разубедить его в этом.

— Вину доказывает суд, — не без иронии заметил он.

— Ты меня, Иван Фадеевич, на слове не лови, — запротестовал Семериков. — Суд доказывает вину лишь с точки зрения закона. А я сейчас говорю о моральной стороне. Для меня Геннадий Грабарь — преступник по самой своей сути. Ты с данными знакомился? — Он развязал тесемки на папке и начал докладывать: — Грабарь Геннадий Изотович. Тридцати четырех лет. Образование семь классов. Первая судимость по статье 206-й, часть третья УК Украинской республики. Пять лет за нанесение тяжелых телесных повреждений. Освобожден условно-досрочно.

Яковенко оживился:

— За примерное поведение, надо полагать?

Анатолий Васильевич не стал реагировать на реплику друга, он продолжал выкладывать неопровержимые доводы.

— Не прошло десяти месяцев — вторая судимость по той же статье. Получил четыре года. Освободился — и вновь совершил преступление. На сей раз его судят уже по трем статьям: за хулиганство в общественном месте, за избиение милиционера, находящегося при исполнении служебных обязанностей, за кражу оружия.

Яковенко крякнул, будто поднял что-то тяжелое.

— Кража оружия у избитого милиционера? Что-то припоминаю. Кажется, в Углеграде…

Из райотдела сообщили: у молодого участкового инспектора какой-то тип забрал пистолет, при этом жестоко избил. Лейтенант милиции госпитализирован.

На ноги подняли всю оперативную службу. Лейтенант-неудачник ничего толком рассказать не мог. Он новичок, жителей поселка в лицо не знал. Шел вечером по улице, видит, двое пьяных пристают к девушке. Она закричала, позвала на помощь. Вчерашний выпускник школы милиции решил действовать быстро и решительно. Но его избили, вернее, избивал один, а второй стоял рядом. Девушка убежала. Позвонила в райотдел. Когда приехала оперативная машина, преступники скрылись.

Старший лейтенант, работавший в поселке участковым до новичка, сразу назвал фамилию возможного преступника: «Грабарь». Геннадий был дома. Он утверждал, что с обеда «поддал газу», то есть напился до свинского положения и спал после этого беспробудно.

Обыск в доме и во дворе Грабаря никаких результатов не дал. Тогда прежний участковый посоветовал наведаться к любушке Грабаря. Там-то пистолет и нашли. Завернутый в пленку, густо смазанный солидолом, он был спрятан в саду под яблоней. Вначале Грабарь отпирался: нашли-де не у меня. Но девушка, к которой он приставал на улице, опознала обидчика, а экспертиза обнаружила на пистолете под слоем солидола отпечатки его пальцев.

— Четвертая судимость, — продолжал как можно спокойнее комментировать личное дело Грабаря Анатолий Васильевич, — за преступление, совершенное в колонии: нанесение телесных повреждений должностному лицу. Ну а пятое — убийство и покушение на убийство. — Он захлопнул папку. И этим резким хлопком была им поставлена точка в разговоре с председателем коллегии адвокатов.

Тот помолчал, понянчил в руках пухлое дело Грабаря. Затем сказал:

— Черт бы его побрал! Ты третий из тех, кто отказался. Но в соответствии с законом кто-то должен его защищать!

На этом, в общем-то, разговор и закончился.

Позже, придя домой, Анатолий Васильевич без видимой причины стал снова думать о Геннадии Грабаре. Интересная фамилия: Грабарь — от слова грабарка — подборочная широкая лопата, которой шахтеры «мантулят» уголь. Фамилия сродни Кузнецовым, Орачам, Плотниковым, Долотовым, Столяренко, одним словом, добротная рабочая фамилия.

Анатолий Васильевич ужинал, смотрел с внучкой телевизор, читал газету, а в голове все время звучала фамилия: «Грабарь… Грабарь».

И… вспомнил далекий 1942-й, кавказскую эпопею. В то время Анатолий Васильевич был начальником штаба пехотного полка, который оседлал дорогу через главные кавказские перевалы. Он помнил ревущую от ярости горную реку Пшеху, горы Оплепен, Красную Кручу, Шупсе, на которых держали оборону роты.

В сентябре сорок второго против полка, занимавшего ряд высот, ринулась в атаку дивизия баварских горных егерей. Гитлеровцы рвались к Туапсе. Они учились ходить по горным тропам с детства. А в полку у Семерикова — степняки.

Бои шли за каждую высотку, за каждый камень, за каждую тропу. В течение двух дней отчаянных боев полк потерял тысячу двести двадцать человек. Во взводах осталось по пять-шесть бойцов, в ротах — по двадцать.

И вот прибегает на НП полка командир орудия Грабарь. Полковая знаменитость: артиллерист-снайпер, специалист по уничтожению пулеметных гнезд и других огневых точек противника. Прибегает: «Рота попала в окружение. Навалилось до батальона егерей». Семериков взял последний резерв полка: автоматчиков, разведчиков и писарей. Хотел пойти вдоль железнодорожного полотна, а Грабарь говорит: «Отсюда автоматчики нас ждут. Давайте с тыла… Проберемся через завал».

А завал наш километра полтора длиною. Заминирован. Сучья торчком, все переплелись. Одним словом, сделано на совесть. Грабарь и говорит: «У меня там своя тропа… Ходил в разведку, когда за фрицевскими пулеметами охотился».

И точно, провел. Продрались, хоть гимнастерки кое-кто и оставил на колючем сушняке. Ворвались на Разъезд. Завязалась рукопашная. Егеря засели в окопах. Семериков со своими — туда. Из-за поворота на него здоровенный гитлеровец. Карабин за дуло держит. В окопе узко. Стоит Семериков с саперной лопаткой в руке, перезарядить пистолет нет времени. А егерь уже прикладом замахнулся. Намерился со всего плеча. Анатолий Васильевич — к нему навстречу. Ткнул с ходу лопаткой под каску, затем рубанул. Гитлеровец выпустил карабин. Ничего не видит, кровь залила физиономию. Но ручищи протянул, повалил. Уселся сверху, до горла добрался. Анатолий Васильевич пытался развести его руки — где там! Это сейчас он набрал тела, раздобрел, а тогда тридцатилетний капитан выглядел мальчишкой. Казалось бы, тут и конец Семерикову. Но вдруг егерь как-то весь обмяк. Пальцы еще на горле русского капитана, а уже не давят. Налился тяжестью. Анатолий Васильевич увидел, что сзади гитлеровца стоит артиллерист Грабарь, пытается свалить здоровенного егеря с командира, уперся плечом в его спину. Но трудно в тесном, глубоком окопе. Анатолий Васильевич начал терять сознание: такая тяжесть на груди — не продохнуть. Все-таки егерь свалился. Анатолий Васильевич сел. В глазах — многоцветный, радужный туман, а сквозь него проступала неясная фигура артиллериста с тяжелым трофейным ножом в руке.

Вечером того же дня Анатолия Васильевича ранило осколком гранаты. Из госпиталя в полк он вернулся поздней весной сорок третьего, когда часть находилась на отдыхе. Грабарь к тому времени погиб. Где-то в горах. Один взвод… Взвод тех времен — человек пятнадцать от силы, держал оборону на какой-то высоте. Егеря их атаковали. Наши держались до последнего патрона. А потом взорвали себя вместе с врагом. Для организации завала саперы приготовили фугас, но заложить его не успели. Так вот, на этом фугасе… Живых свидетелей тому бою не осталось.

Воспоминания, видимо, были острыми. Ночью Анатолию Васильевичу приснился сон, будто он вновь вместе с артиллеристом продирается сквозь густой сушняк. Артиллерист — впереди. Анатолий Васильевич несколько раз окликал его, все надеялся, что тот обернется, уж очень хотелось увидеть и запомнить лицо шахтера-артиллериста. Нет, не обернулся…

По дороге в консультацию продолжал думать о Грабаре. «Его» Грабарь погиб, хотя на фронте всякое случалось, и из мертвых воскресали… «Этот» Грабарь молод, родился в сорок первом и вполне мог быть сыном того артиллериста. А если не сыном, то просто родственником. Ну, к примеру, племянник… Грабарь-герой — из Донбасса. Шахтер. Грабарь-преступник тоже из шахтерского поселка.

* * *

На работе Яковенко вновь пытался уговорить друга взять на себя защиту Грабаря.

— Ну ради меня, Анатолий Васильевич. Некому! Дело, конечно, «дохлое». Но ты найдешь какие-нибудь обстоятельства, если не оправдывающие совершенно, то хотя бы объясняющие, как человек докатился до такого состояния.

Анатолий Васильевич на уговоры не поддался.

Вечером только подсел к телевизору — в дверях мелодично пропел звонок. «Кто-то из посторонних», — определил Анатолий Васильевич. Уж очень робко нажал пришедший кнопку и один раз.

Жена зовет:

— Анатолий, к тебе…

Он вышел навстречу. В коридоре стояла небольшого роста, сухощавая женщина, явно убитая горем. Смотрит на Анатолия Васильевича. Глаза влажные. Бескровные губы подрагивают.

— Я… к вам. Мне в Углеграде сказали: «Если кто и сможет тебе помочь, то это Анатолий Васильевич Семериков. Наш земляк. Обратись к нему…»

У посетительницы от усталости и волнения подгибались ноги. Анатолий Васильевич провел ее в свой кабинет.

— Кто вы? — спросил он, усаживая ее в кресло и уже догадываясь, кто она такая. — Что вас привело ко мне?

Говорить нежданная гостья не могла. Вся дрожит, словно ее одолела лихорадка. Анатолий Васильевич дал ей валерьянки.

Она выпила лекарство, но успокоилась не сразу,

— Я все понимаю… но Гена — моя плоть. Уж вы простите старую неразумную женщину. Если бы можно было не расстреливать его, а поместить в какую-то особую тюрьму, где бы он работал по пятнадцать часов… До конца жизни… Мы бы с мужем платили державе на его содержание…

«Мать Геннадия Грабаря!»

— Нет у нас пожизненного заключения, — ответил ей Анатолий Васильевич. — Пятнадцать лет — самый большой срок. А если преступление вопиющее — расстрел.

Она кивнула, согласилась. Но глаза по-прежнему молили пощады.

— Мне сказали, что вы хороший адвокат…

«Хороший»! Ну и что из этого? Хороший для хороших людей. А для плохих…»

— Мне нечем вас утешить.

Она засуетилась. Вытащила из кармана какой-то плоский сверток. Анатолий Васильевич подумал: «Сейчас начнет совать деньги». И это сразу уничтожило то чувство сострадания, которое появилось у него в душе при виде острого горя матери, теряющей сына.

Но он ошибся. В свертке были фотокарточки Геннадия Грабаря. Мать стала показывать их одну за другой. Она ни о чем больше не просила.

В этих фотографиях, порой выцветших, была вся жизнь ее сына, лет с четырех. Анатолий Васильевич не мог их не смотреть. А посмотрев и вернув матери, понял, что взял какое-то моральное обязательство облегчить ее муку.

Он ничего не обещал, она больше ничего не просила, но ушла и унесла надежду.

На следующий день, придя в консультацию, он сказал Яковенко:

— Черт бы побрал этого Грабаря! Давай его дело.

* * *

Конечно, можно было бы подойти к своим неприятным обязанностям чисто формально: проштудировать дело, поговорить с осужденным, подготовить дежурные вопросы, которые следует задать подсудимому во время судебного следствия, затем выступить с прочувственной речью на тему: «Мой подзащитный заслуживает сурового наказания, однако…» Ну и развить это самое «однако» до гипертрофических размеров. Прокурор при этом будет морщиться, а члены суда с трудом изобразят на своих лицах беспристрастность.

Анатолий Васильевич когда-то читал рассказ югославского юмориста Нушича «Главный свидетель». Попал на тот свет матерый преступник и предстал перед судом, который должен определить, куда направить новоприбывшего: в рай или в ад. Новоприбывший все начисто отрицал: «На земле меня судили — ничего не доказали». Тогда суд вызывает главного свидетеля — бога. Тот говорит: «Я-то все прекрасно знаю. Ты убил старуху-ростовщицу. Знаю я и другое, почему ты это сделал». И выкладывает причины: бедность, больная жена, умирающие с голоду дети. Преступник удивляется: «Боже, но почему ты не судья?» Тот отвечает: «Судить — это значит осуждать. А я знаю истину, поэтому сочувствую».

«Вот и адвокат, — думал Анатолий Васильевич, — должен стать для своего подзащитного главным свидетелем и помочь суду выяснить истину».

* * *

Оформив необходимые документы, Анатолий Васильевич отправился на свидание к своему подзащитному.

Следственный изолятор навевает на человека тревогу. Привыкнуть к ней почти невозможно. Анатолий Васильевич молча шел вслед за сопровождающим. Коридоры и переходы гулко вторили их шагам.

Вот и сто тринадцатая камера. Тяжелая дверь с громоздким запором…

Осужденный стоял в углу и ждал. Небольшого роста, мускулистый. Прижал к груди кулаки, будто приготовился к последней смертельной схватке. Правильный овал лица… Высокий, чистый лоб, прямой нос с маленькой горбинкой, широкие черные брови и длинные «девичьи» ресницы. Если бы не злобность, застывшая в этих глазах, да не мелкие, старческие складки в уголках маленького рта, Геннадия Грабаря можно было бы назвать красивым, вернее, мужественным.

Сопровождающий сказал осужденному:

— Ваш защитник.

Грабарь хмыкнул. Видимо, этот звук выражал сложную гамму чувств.

Он сделал шаг вперед. Камера была маленькая, и осужденный очутился почти перед Анатолием Васильевичем. Сжатые кулаки по-прежнему на груди. В больших глазах появилась какая-то мысль. Злая. Взгляд просветлел.

— И вы хотите меня защитить? От чего? — спросил Грабарь. — От справедливого советского закона?

Он был настроен иронически — превосходно понимал, что его ждет в будущем.

— Я буду защищать вас как адвокат, исходя из советских законов и понимания совести гражданина Советского Союза.

Вообще-то не стоило говорить с подзащитным в таком тоне. Семерикову нужно доверие Грабаря, его откровенность. А если они начнут обмениваться подобными любезностями…

— Балаган задумали! — выкрикнул осужденный. Он рванул воротник куртки. Полетели в разные стороны обломки пуговиц. — Мне «вышка» обеспечена. Чего разводить тягомотину — к стенке Генку Грабаря!

Он уже извелся в этой мрачноватой комнате. Официально ее называли изолятором, а в быту — тринадцатой камерой.

Первая встреча с подзащитным не дала адвокату нужного материала и вообще произвела на Анатолия Васильевича удручающее впечатление. Он расстался с Грабарем и почувствовал невольное облегчение. «Угораздило же меня!» — ругал он себя за то, что поддался острому чувству жалости к матери, теряющей сына. Но назвался груздем…

«Побываю в доме родителей, — решил он. — Поговорю с теми, кто знал Геннадия в обычной жизни».

* * *

Дом родителей Геннадия Грабаря был добротным. Высокий фундамент. Широкие современные окна. Шиферная крыша. Когда-то к крышам крепились скворечники, сейчас вошли в моду телевизионные антенны, а птичьи домики переселились в сады. Забор — в рост человека, Каждая планочка аккуратно выкрашена зеленой краской.

На Анатолия Васильевича, открывшего легкую калитку, весело затявкала маленькая собачонка. Пушистая, юркая. «Тяв, тяв! Где вы там, хозяева!»

Распахнулась стеклянная дверь, ведущая с веранды, сплошь повитой виноградником, на котором начали чернеть большие гроздья. На крыльцо вышла мать Грабаря Ольга Андреевна. Первое, что бросилось в глаза Анатолию Васильевичу, ее седина. Короткие, совершенно белые, как степной ковыль, волосы. Она машинально поправила их. Прищурилась, так как солнце било прямо в глаза. Увидев адвоката, разволновалась, засуетилась. По-старчески шаркая шлепанцами, которые были чересчур свободны, трусцой сбежала с крыльца.

— Проходите, Анатолий Васильевич, проходите. Только в доме у меня не прибрано, — захлопотала Ольга Андреевна. — Уж ежели что, не судите строго.

Но это было сказано скорее в соблюдение какого-то обряда. И на веранде, превращенной в летнюю комнату для приятного отдыха, и в широком коридоре, и в горнице, куда хозяйка хлопотуша привела гостей, все было аккуратно прибрано, обставлено добротно, густо мебелью. Много цветов. Кактусы, фикус великан, финиковая пальма, плющ, распустивший свои длинные зеленые усища со стены до самого пола, застланного домотканой пестрой дорожкой. Каждый листочек цветов поблескивал первозданной чистотой, будто его натерли свежей вощиной и отполировали. Окна прикрыты широкими занавесами, умело вышитыми гладью. В помещении жила приятная прохлада. Она была частью той здоровой, добротной патриархальности, которая порою еще живет в уютных одноэтажных домах где-нибудь на окраине города или в небольших рабочих поселках. Высокий старинный комод с фирменными медными ручками на ящиках. Буфет во всю стену, похожий на макет старинного замка: башенки, висячие мостики. На стенах в рамках и без рамок — вышивки крестом.

Одна из стен была отдана большим фотографиям. За долгие годы они повыцвели. На фотографиях по-семейному в плотном, многоярусном окружении жен, девчонок-матрешек, горбоносых парней-ухарей и бесчисленной детворы-мелкоты восседали лихие усачи и бородатые мудрецы.

В этом доме чтили память об отцах, дедах, прадедах, которые добывали уголек.

— Жаль, что моего Изота Кондратьевича нет, — суетилась хозяйка. Не зная, как справиться с нахлынувшим волнением, чем занять свои руки, она выдвигала стулья из-за стола, занимавшего всю центральную часть просторной комнаты, сделала вид, будто смахивает с дивана несуществующую пыль.

Анатолий Васильевич подсел к столу.

— Я приехал поговорить еще раз с вами, познакомиться с вашей семьей.

Ольга Андреевна закивала головой.

— Изот Кондратьевич поехал в город, надо соседского мальчонку устроить в ГПТУ. Отец у него забулдыга. Нажрется зелья и гоняет всех. Он в дом, жена и дети из дому через окна выскакивают. Старший ушел от родителей, чуть в дурную компанию не попал. Изот Кондратьевич устроил его в ремесло. Уже кончает. Будет машинистом шахтных машин и механизмов. — Она доверчиво посмотрела на адвоката. Потужила молча и закончила: — Ну чего бы таких горе-отцов не отправлять на принудительный труд? — Вздохнула. — Взыскивали бы с них да учили детей.

Она ждала от собеседника поддержки. Анатолий Васильевич закивал головой. Он хотел сказать, что за воспитание надо действительно построже взыскивать с нерадивых родителей. Но вспомнил Геннадия Грабаря… И ничего подобного отзывчивой Ольге Андреевне не сказал.

Ольга Андреевна пояснила:

— Право, не знаю, когда вернется Изот Кондратьевич. Позвонить директору ГПТУ, он предупредит, что Изота Кондратьевича дома ждут…

— Пусть занимается своими делами, — остановил Анатолий Васильевич хозяйку. — А я тем временем познакомлюсь с вашей семьей.

— Наши дети разлетелись. Подросли скворцы — и фьють из родного гнезда, — начала рассказывать Ольга Андреевна. — Только старшая дочь Клава живет на нашем поселке, через два дома. Рукоятчица на людском стволе. Сейчас она на смене. А муж отдыхает. С ночной. У них в кровле — вода, вторую неделю мучаются.

Хозяйка, шаркая шлепанцами, подошла к почерневшему комоду. Выдвинула верхний ящик. Взяла альбом. Старинный, в сафьяновом переплете, с металлическими застежками.

Бережно держа обеими руками, словно это была хрупкая вещь, Ольга Андреевна положила альбом на стол.

— Моя старшая. Клава.

В объемистом альбоме вся семья Грабарей: от деда-прадеда до внуков. Молодая Ольга Андреевна с Изотом Кондратьевичем, щуплым, горбоносым молодцом, смахивавшем на стрепета. Но больше всего места в альбоме было отведено детям. Каждому из пятерых — по развороту. С купели. И свадебные, и крестинные. А после крестин новые странички — для внуков.

О детях и внуках Ольга Андреевна говорила с женской гордостью. А вот младшего и не вспомнила. Почему? Только ли потому, что он, неприкаянный, не создал настоящей семьи?

На какое-то мгновение у Анатолия Васильевича родилось ощущение, что он попал не по адресу. Где-то есть другой Изот Кондратьевич Грабарь. Без роду, без племени. Он и породил преступника. А муж Ольги Андреевны — заслуженный шахтер, пенсионер республиканского значения, награжденный за свой труд орденом Ленина и орденом Трудового Красного Знамени.

На пороге появилась хорошенькая девчушка лет трех-четырех. Милая мордашка, огромные серые глаза. Русые волосы украшает голубой, в белый горошек бант.

— Бабуля, я пришла.

Ольга Андреевна вмиг забыла о госте, устремилась к внучке. Подняла ее на руки, приголубила. Целовала осторожно, нежно.

«Видать, соскучилась…»

— А вот наша Леля, сиротинушка, — сказала она адвокату. И задрожал ее голос.

«Дочь Геннадия», — подумал Анатолий Васильевич…

А в это время на пороге появилась еще одна гостья — женщина лет сорока. Шелковое голубое платье плотно облегало рыхлое, полное тело. Глянула на Анатолия Васильевича, будто приценивалась к нему.

— Поселковые сказывали: «До Грабарей кто-то из области приехал». Вот я и пришла пожалиться. Глуха я стала. — Она говорила слишком громко, будто ей надо было перекричать какой-то невероятный гам и лязг. — Глухою меня сделал Генка Грабарь. Я работала в «Скорой помощи». Он звонит: «Райка рожает». Это ее мать, — показала она на девочку с бантом в русых волосах. Леля улыбнулась ей приветливо, как доброй старой знакомой. — А Рая — моя соседка. На девятом месяце ходила, все бегала ко мне на консультацию. Уж я-то знала, что ей рожать еще не срок. И машины были на вызовах. Одна помчалась к пенсионеру. Инфаркт приключился! Успокаиваю Генку: «Бабье дело затяжное, а твоя Рая еще пообождет немного». Он меня — матом. Минут через пятнадцать вновь звонит: «Она тут от крику задыхается! Если сейчас врач не приедет, я ваши души в рай отправлю». Знаю его дурную натуру, объясняю ласково: «Нет машины». Он примчался к нам в «Скорую» сам. Налетел как туча. Бил меня по-всякому. Я кричала, кричала… Помочь было некому. Может, от того надрывного крику и оглохла. Совсем ничего не слышу. А у меня муж молодой. Мне — сорок, ему — тридцать четыре. Двоих деток прижили. Не хочу его терять. А он мне претензию: «Глухая тетеря, тебе теперь и ласкового слова не скажешь». Мы с ним не разговариваем, переписываемся. И вы, ежели захотите мне что ответить, вот вам тетрадка и ручка.

«Анна Ильинична Сагайдачная — вторая судимость Грабаря, — понял Анатолий Васильевич. — Вот она, жертва дикой выходки…» Он взял у женщины ручку и написал: «Что вы хотите?»

— Я получала семьдесят три рубля восемьдесят копеек. Пенсию мне назначили в тридцать два рубля. А кто будет выплачивать регресс?

Регресс — разница между пенсией и средним заработком, которую выплачивает горняку шахта, если увечье произошло по вине производства. Эта глухая женщина тоже претендовала на регресс.

— С Генки взятки гладки, — тараторила громко Сагайдачная. — Его на этот раз не помилуют. А мне как теперь жить! И мужа молодого я теряю.

Трагедия Анны Ильиничны действительно была глубокой. Но чем помочь ей?

Анатолий Васильевич обратил внимание на Ольгу Андреевну. Она сидела на краешке дивана, малышку держала на коленях. Прижимала к груди, будто опасалась, что у нее отберут внучку, гладила ее по голове. Длинные волнистые волосы струились по коротким пальцам, изъеденным в свое время тяжелым бутовым камнем, из которого она восемь лет выкладывала в шахте особые охранные стенки — буты.

«Так чем вам можно помочь?» — написал еще раз Анатолий Васильевич.

И тут же ему стало стыдно за свой вопрос. Риторический. Такие задают для успокоения собственной совести.

Пострадавшая тоже не знала, чем ей можно помочь.

— Я на Ольгу Андреевну не в претензии, — сказала она, перехватив взгляд адвоката. — И на Изота Кондратьевича тоже. Никто на всем поселке против них дурного слова не скажет. Мне от души помогают, чем могут. Да вот при двух малых детках терять мужа мне нет расчета. Я глухая. А он себе при нынешнем дефиците на мужиков двадцатилетнюю найдет… Может, вы помогли бы мне до какого профессора? А? — Она просительно посмотрела в лицо гостя из областного центра. — Со своими врачами я советовалась. Они не берутся помочь. А вот какой-нибудь профессор…

Она не была уверена, что есть на белом свете такой человек — Айболит, который вернет ей слух. Видимо, уже не раз консультировалась у специалистов — и ничего утешительного. Но ей очень хотелось стать нормальным человеком, вернуть себе право на любовь, на полнокровное счастье. И жила она надеждой на чудо.

Но Анатолий Васильевич при всем своем желании не мог совершить этого чуда. И все-таки он написал: «Вот мой номер телефона. Приедете в Донецк, позвоните, я организую вам консультацию у хорошего специалиста».

Сагайдачная ушла, Анатолий Васильевич спросил хозяйку:

— Ольга Андреевна, а ваш младший когда-то, наверно, любил Лелину маму?

Серые глаза матери подернулись слезой. Она смотрела куда-то мимо адвоката. Вся сжалась, затаилась. Может быть, она перенеслась мыслями в тот день, перед самой войной, когда своему Изоту Кондратьевичу родила третьего сына?

Младшенький, Геннадий, рос беда бедою. На тощее его тело (чем кормить-то в оккупацию?) каких только болячек не кидалось! Корь выедала глаза. Душил коклюш. Струпы на голове, да такие, что ничем не одолеешь. И в ромашке купала, и столетником обкладывала… В год с лишним первое слово сказал, а уж думала, что немой будет. В два — заковылял на рахитичных ножках. Вот и обливалось кровью материнское сердце. Даже потом, когда наладилась жизнь, вернулся в семью достаток, Ольга Андреевна продолжала в душе оплакивать горькую долю младшенького. В первом классе он получил грамоту. Отличник. Во втором стал учиться похуже, хорошист. Говорили ей соседки: «Уж больно он у тебя зол». Обижались на него сверстники. «Эко дело! — утешала она себя. — Подрались мальчишки — на то они и мальчишки».

Себе отказывала, все ему. Отец поругивался, старший сын Степан укорял:

— Ох, мама, наплачетесь с ним, с таким.

Не верила.

— Он так много пережил. Пусть потешится.

А однажды, когда Гена вывел ее из себя (пырнул соседа по парте пером, заржавевшим от чернил), она отхлестала его по щекам. Мальчишка упал на пол и от обиды стал биться головой. Разбил в кровь и губы, и нос, и лоб.

Она плакала над ним, виня себя.

В шестом Геннадия уже исключили из школы. Но-таки дотянул до седьмого. И все. Стали появляться у него деньги.

— Где взял? — допрашивал отец.

— В карты выиграл.

Отец сжигал карты, отбирал деньги.

— У нас в роду зарабатывают только честным трудом.

— На дураках воду возят, — отвечал сын.

Отец драл его нещадно. Мать старалась отобрать ребенка.

— Осатанел! Запорешь до смерти! Успокойся.

Однажды под горячую руку он наотмашь ударил ремнем и ее. Потом просил прощения, а сына с тех пор пальцем не трогал. Но Геннадий вскоре исчез из дома. Год его не было. Бродяжничал. Искали через милицию. Вернулся сам. С месяц побыл в родительском доме, забрал отцову зарплату, которую тот принес накануне, и был таков. О деньгах мать отцу ничего не сказала. Было стыдно. Заняла у дочери, так и выкрутилась.

Вернулся после первого заключения, кажется, остепенился. Встретил Раю и прикипел к ней сердцем. Взяла его норовистая девчонка в руки. Она на работу — он провожает. Она с работы — он встречает. Живет в ее доме на правах мужа. Но и в этом как-то не по-людски. Мать с отцом не раз докоряли ему:

— Не работаешь — это одно. А зачем позоришь хорошую девчонку? Распишитесь. Свадьбу справим.

Он одно:

— Родит мне сына — распишусь.

— А у всех Грабарей первыми рождались девчонки, — усовещевала мать беспутного сына.

Он лишь посмеивался в ответ.

— Девка — чужому мужику утеха, отцу с матерью — срам.

Рая родила девочку. Но уже без него. Он сел в тюрьму второй раз.

* * *

«Любил ли ее младший сын мать своего ребенка?»

Ольга Андреевна ничего не ответила на этот вопрос адвоката.

Анатолий Васильевич понял ее по-своему и сказал:

— Мне бы хотелось встретиться с Лелиной мамой.

Хозяйка поднялась.

Вернулась Ольга Андреевна вместе с загорелой маленькой, стройной женщиной, похожей на подростка. И эту «похожесть» еще больше усугубляли короткая прическа и короткое, выше колен, платье. Летнее, оно по плечи обнажало худенькие руки.

И только позднее Анатолий Васильевич рассмотрел синие подглазины, выдававшие огромную, нечеловеческую усталость. Под карими грустными глазами загустела сетка морщинок.

Рая вошла. Сказала «здравствуйте» и остановилась у порога. Ждала первых вопросов.

Анатолий Васильевич глянул на Лелю, с любопытством ожидавшую чего-то интересного, необычного, и тихонько попросил ее бабушку:

— Погулять бы девочке, пока мы беседуем с ее мамой.

Ольга Андреевна подхватила внучку на руки и засеменила к выходу.

— Присаживайтесь, Рая, — предложил Анатолий Васильевич. — Извините за то, что возвращаемся к вашему трудному прошлому. Но мне это необходимо. Я адвокат, мне поручено вести дело Геннадия Грабаря. У вас такая хорошая девчурка, Рая… Я уж вас так, по-простому, как свою дочь. Расскажите мне что-нибудь хорошее о Лелином отце.

«Хорошее…» Как это трудно сейчас!

— Он был ласковый. А в ласке смирный. И я думала, что смогу переломить его натуру. На все пошла. Ребенка родила. С родителями перессорилась. Мама до сих пор считает, что я виновата в смерти папы. Вскоре после того, как Гена избил дежурную «Скорой помощи»… нашу соседку, Анну Ильиничну Сагайдачную. У нас на поселке все друг о друге всё знают. Бабы чесали языком: «Из-за Райки покалечил младший Грабарь женщину…» С папой в то время случился инфаркт.

Ей было трудно, но она, повинуясь просьбе, заставляла себя вспоминать то хорошее, что было в ее короткой совместной жизни с Лелиным отцом.

* * *

Геннадий любил ее. Любил! Об этом говорили его глаза, его руки. Побегут они сильные и ловкие, очень нежные, побегут по плечу, замрут на щеке… И она вся замрет, затаится, подчиняясь неведомой ей доселе радости.

Рая привела любимого в дом и сказала родителям:

— У меня будет ребенок. Вот его отец.

Геннадий остался в ее доме. Работал в автопарке слесарем. Несколько раз приносил зарплату и отдавал ей все до копейки. Так было заведено в доме его родителей. А потом просил «на сигареты и вообще…».

Он мечтал стать шофером на дальних рейсах. Получил права. И ему обещали: «Переведем». Но не перевели, уж слишком цветастой была у Геннадия Грабаря биография, уж слишком неуравновешенным был его характер. Предложили восстановить старенький мусоровоз. Но запчастями не обеспечили. Механик гаража, любитель выпить за чужой счет, сказал: «Чего нет — того нет, расстарайся где-нибудь, не мне тебя учить». — «А где? — стоял на своем Геннадий. — У завскладом? Он получил государственное, а мне продает! А деньги с тобою пополам!» Механику такая «критика снизу» пришлась не по душе. Запчасти для мусоровоза — «газона» он дал, но когда машина была готова, посадил на нее другого. «На тебя, Грабарь, милиция санкции не дает. Еще накуролесишь, сидя за баранкой». Геннадий съездил механику по физиономии. Тот вызвал участкового, ну и, само собой, бывший хулиган-рецидивист остался во всем виноват. Поверили механику, четко и последовательно излагавшему события: «На тралер посадить Грабаря не мог, нет опыта, а на мусоровоз стажером он отказался». Грабарь кипел злобой, обещал «свернуть механику башку или выпустить кишки». Все это легло в протокол. Геннадия «еще раз строго предупредили». Позже пьяницу я вымогателя механика исключили из партии, разжаловали в слесари. Но это случилось тогда, когда Грабарь сел в очередной раз. Тогда же, обиженный не только на механика, но и «на весь мир», он бросил работу.

Геннадий стал приходить домой пьяным. А то и совсем исчезал на несколько дней.

Рая все надеялась: «Образумится». Сходила к парторгу автопарка, рассказала ему историю с мусоровозом. Парторг принял все близко к сердцу, вызвал завскладом и механика. Отобрал у них объяснительную. Попросил Раю прийти к нему вместе с мужем. Но… произошла эта история с дежурной по «Скорой помощи» Сагайдачной. Геннадия арестовали. И как-то само собою получилось, что механик оказался «пророком»: «Грабарь — преступник, доверять ему было нельзя».

А Рая верила — можно! Можно! Только не стоило так с ним обращаться: толкать на преступление, заставлять покупать у вора завскладом запчасти. Его бы согреть доверием. От ласки, от человеческой доброты со временем он бы оттаял, а злость полиняла бы, выцвела.

Рая боролась за любимого до самого конца.

Отец и мать обо всем происходящем думали иначе. Убеждали: «Пока не совсем поздно, сделай аборт». Она не хотела слушать никаких советов. Она любила Геннадия, надеялась, что ребенок станет ее союзником. Проснутся в Геннадии отцовские чувства, вернут его в семью, укротят буйный нрав.

Говорят: любовь слепа. Но разве от этого она становится менее нужной, менее желанной? Когда он метался но ночному поселку в поисках машины, чтобы отвезти будущую мать своего ребенка в роддом, а не найдя «частника» и не дождавшись «Скорой помощи», побежал чуть ли не в центр Углеграда. Рая была… почти счастлива. Она во всем этом видела доказательства его любви! «Любит!» Только из этого слова в то время и состоял для нее весь мир с его радостями и огорчениями, с его находками и потерями.

Геннадий отбывал срок, а она писала ему по четыре письма в неделю. Намажет чернилами дочкин палец и приложит выше подписи: «Нашему папке — от доченьки».

А он — ни строчки в ответ. «Почему? Почему!!!» Ей так нужен был его привет, его одобрение, его слова, которыми она отгородилась бы от упреков близких: «Ты ему не нужна». — «Нужна!»

Она написала замполиту колонии, в которой Геннадий отбывал наказание (адрес взяла у Ольги Андреевны). Ей уклончиво ответили: «Видимо, вам придется воспитывать дочь без отца». Но она не поверила в это вежливое предупреждение.

Его ждали зимою, он вернулся осенью. Пьяный. Буквально ворвался в дом. Схватил Раю, кинул в постель. Не постеснялся ее матери. Рая чуть не умерла от стыда.

Хорошего ничего не сказал, только одно:

— Кого ты родила? Сучку!

И этим убил все, что еще оставалось к нему в ее душе.

— Уходи! — сказала она. — И не возвращайся.

Он расхохотался ей в лицо.

Раиного отца уже не было в живых, так что заступиться за женщин было некому. Раина мать однажды было пожаловалась участковому. Тот пришел, долго беседовал с хмурым, злым с похмелья Геннадием Грабарем. Но в чем можно было обвинить Грабаря? Пьет? Так за свои: работает слесарем на шахте. По-хамски относится к теще? Но в чем это выражается? Бьет у нее на голове посуду? Нет. Грубит. Дал обидную, позорную для женщины кличку. Денег не приносит, а ест за двоих. Но это дело частное, тут прямого преступления нет. Не любит ребенка? Относится к жене как насильник? Да, это уголовно наказуемый момент. Стоит подать в суд… Вопрос щепетильный. Но десять лет могут дать.

Геннадий выслушал участкового, дал подписку прекратить безобразия. А когда тот ушел, схватил Раину мать:

— Выпотрошу!

Мать потеряла сознание. Рая кинулась на хулигана. Откуда в сухонькой, маленькой женщине силы взялись! Вышвырнула Грабаря из дома. Но через два дня он пришел пьяный и привел с собой целую компанию таких же забулдыг. И все началось с самого начала.

У Раи в душе росла и множилась ненависть. И уже удивлялась сама себе, как это она могла быть с ним счастлива…

А потом Геннадия посадили в третий раз. С тех пор она его уже не видела.

Так что же она могла сказать адвокату хорошего об отце своего ребенка? Искала в душе хоть какие-то теплые слова. Но не находила. Сидела, молчала.

* * *

Анатолий Васильевич не стал мучить ее вопросами.

— Вас на работе ждут дети.


Изот Кондратьевич пришел часа в три, деловит и молчалив. Поздоровался с адвокатом за руку. Маленький, сухонький. Выбрит гладко. Короткие с сединой волосы.

— Устроил Ваню? — спросила Ольга Андреевна.

— Устроил. Прямо в общежитие и отвел. Надо будет на воскресенье пригласить его к нам, чтобы в свободное-то время на первых порах куда не свернул.

— Пироги замешу. Пригласим, — охотно ответила хозяйка.

— В доме гость, а ты, мать, мешкаешь, — напомнил Изот Кондратьевич жене. — Свернула бы хохлатке голову да угостила нас юшкой.

Она понимающе кивнула и вышла.

Анатолий Васильевич внимательно присматривался к хозяину дома. «Грабарь!»

Изот Кондратьевич перехватил его взгляд, полный любопытства. Почувствовал себя неловко. Кхекнул и спросил адвоката:

— Прямо из Донецка? Сейчас дорога — стеклышко. А бывало, пока до нас доберешься — всю душу вынет на ухабах. А чуть задождило — пересаживайся на трактор.

— Изот Кондратьевич, — заговорил Анатолий Васильевич, — смотрю я на вас… До чего вы мне напоминаете моего фронтового побратима. На Кавказе вам не доводилось?

Хозяин вмиг преобразился. Молодо заблестели исчерна-карие глаза.

— Сорвал нас немец с Миус-фронта, и попятились мы через ростовские земли, через Кубань до самого Кавказа. Едва зацепились за главные перевалы.

У Анатолия Васильевича вдруг затеплилась надежда: «Может…»

— Не в артиллерии доводилось?

— Так точно, сорокапяточка. Пистолет на колесах, как ее называла матушка-пехота.

— Девяносто пятый полк! — воскликнул Анатолий Васильевич. — Группа генерала Гайдаева!

«Грабарь! Знаменитый сорокапяточник! Он! Нашелся! Не погиб тогда в горах!»

Изот Кондратьевич стоял растерянный. Глянул на адвоката, покачал головой.

— Нет… Шахтерская дивизия полковника Провалова… До последнего в забое уголек рубал, а когда немец к Донбассу стал выходить, тут уж душа не выдержала, врубовку на сорокапятку поменял.

Анатолий Васильевич знал, что «его» Грабарь погиб, но сердце еще не хотело с этим мириться.

— Как же! Кавказские перевалы… Оплепен — высота 1010,3, Маратуки, село Рожет…

— У нас была своя горка: «Два брата». Немецкий генерал Ланц двинул от Гунайки на Георгиевское…

Анатолий Васильевич тяжко вздохнул, подошел к стене, на которой висели фотокарточки. Вновь принялся их рассматривать.

— Что-то ваших военных не вижу.

— Не довелось фотографироваться. Зимою сорок второго в плен попал. Семнадцать гнезд вражеских разорил своей сорокапяткой. Написали обо мне в дивизионной газете. Может, от нее пошло, а скорее немец и так заприметил. Но только я с пушечкой на огневую, а за меня и снайперы берутся и минометчики. Однажды накрыли залпом из шестиствольного… Я с горки-то скатился прямо к, врагу в лапы. Помяло всего, камешками пообтерло… Но не до смерти. Подлечился чуток в лагере для военнопленных. И отправили донецкого горняка в Рур на ихние шахты. Там французы, вольнонаемные, помогли: драпанул. Попал во Франции к партизанам. До конца войны у них и пробавлялся.

— А я смотрю, откуда у вас французский орден, — проговорил Анатолий Васильевич, внимательно слушавший старого шахтера.

— В позапрошлом году нашел меня… Да и наш-то, Красная Звезда, тоже двадцать с лишним лет был со мною в разлуке. Им за Кавказ наградили. Посмертно. А я вот, оказывается, жив…

Наступила пауза. Люди узнали друг о друге нечто очень важное. Вот как в разговоре с Ольгой Андреевной адвоката и мать подзащитного воедино связала девчушечка Леля, так сейчас мужчин объединило воспоминание о войне. Там осталась их молодость.

Теперь надо было переводить разговор на иную тему: трудную для всех, одинаково неприятную. И вмиг между отцом и адвокатом выросла какая-то невидимая стена отчуждения.

— Я буду вести дело вашего младшего сына, — пояснил Анатолий Васильевич.

Изот Кондратьевич настороженно глянул на Семерикова.

— Не его, — сказал Изот Кондратьевич, — нас с матерью к уголовной-то ответственности привлекли. Ходим по поселку, а люди глазами расстреливают за то, что вырастили преступника. Ольга Андреевна первое время носа со двора не показывала…

После недолгого разговора Анатолий Васильевич ушел на дома шахтера-пенсионера Изота Кондратьевича Грабаря с похоронным настроением; погибла мечта этих милых людей вырастить младшего, чтобы могли скоротать при нем свои последние годы. Их не в чем упрекнуть. Они сделали все, что могли.

II

Высшая мера…

Суд проходил при полупустом зале. Сидело несколько завсегдатаев да пяток случайных людей, которые пришли в областной суд по каким-то своим, не очень веселым делам. Из Углеграда приехали мать с отцом и Рая.

На один ряд сзади Ольги Андреевны сидела мать Евгения Комарова, которого убил в колонии Геннадий Грабарь. Интеллигентная женщина с правильными чертами лица. На вид ей было лет сорок. На голове траурная черная шаль. И это в августовскую жару! Мать Евгения не плакала, хотя и комкала судорожно в руках носовой платок. Она в упор смотрела на убийцу своего сына. А тот ни разу не обернулся в зал, хотя там сидели его мать, отец и женщина, которая родила ему дочку.

Речь Анатолия Васильевича как защитника была небольшой, почти без эмоций. Ни один из приведенных на суде фактов нельзя было поставить под сомнение: их подтвердили свидетели, их не отрицал подсудимый.

Во время своего выступления Анатолий Васильевич все время думал об Ольге Андреевне. Она сидела в третьем ряду — первые два были пустые, этого требовали правила охраны особо опасного преступника. Анатолий Васильевич, обращавшийся к членам суда, видел ее боковым зрением. Перед ним неотступно стояли ее пропитавшиеся слезами глаза. Поэтому он и говорил довольно убедительно о горе матери, вырастившей пятерых детей, о заслугах отца — почетного шахтера, о том, что у Геннадия Грабаря остается ребенок, нуждающийся в родительском внимании. О самом Геннадии еще более сдержанно, никакие цветистые фразы помочь не могли, да они бы прозвучали фальшиво, а быть неискренним Анатолий Васильевич не мог. Он говорил о том, что его подзащитный — крайне неуравновешенный человек. Во всех он видел личных врагов. Раздражительный, злобный. И таким его сделала чужая жестокость. Ребенок в трудные для страны послевоенные годы сталкивался с проявлениями грубой силы, а то и жестокостью, сам уверовал в то, что сила решает все. Еще мальчишкой применял силу при решении своих детских вопросов: бил сверстников и принуждал их к подчинению, обижал девчонок — и это сходило ему с рук. По соломинке, по веточке вила жестокость свое гнездо в его сердце. А близкие, а друзья, а любящие не заметили этого вовремя. Не до того было: шла война-разлучница, разорительница… Приходили похоронки: «Ваш муж… Ваш отец…» А порою и похоронок не было. Месяц, второй, третий… Полгода… Год! Четыре года и всю остальную жизнь — ни ответа, ни привета. Сохнет сердце, как земля в долгий зной, глубокие трещины — раны… Кровоточат, ноют. А мальчишка живет по своим законам жестокого детства. И вот постепенно Гена Грабарь приобретает вкус к насилию. Оно становится главной, доминирующей чертой его характера.

Таким было его детство. А отрочество? Юность?

Грязненькие проулочки-закоулочки шахтерского поселка, поросшие лебедой и лопухом, к июлю месяцу становились пустынно-желтыми от повилики, душившей собою все зеленое, живое. Горьковато-солоноватую воду носили ведрами из нескольких колонок, возле которых торчали вечные «хвостики». Верх совершенства канализации — выгребной колодец. Самым «культурным» мероприятием тех лет было посещение ресторана.

Где уж тут учиться благородству, рыцарству…

Наши дети — наша копия, этакий слегка модернизированный слепок наших взглядов, привычек, наклонностей, вкусов. Они учатся у нас всему: плохому и хорошему, великому и подлому. «Не пеняй на зеркало, коль рожа крива».

Говорил Анатолий Васильевич и о ненормальной обстановке в автопарке, где работал Грабарь. У Анатолия Васильевича были на руках экземпляры районной газеты, выписки из протокола рабочего собрания автоколонны и из материалов товарищеского суда, который разбирал дело бывшего механика-пьяницы и завскладом-вора. Он хотел, чтобы суд приобщил эти документы к делу. Защитник Семериков просил суд вынести в отношении бывших руководителей автоколонны, виновных в том, что на предприятии сложилась ненормальная обстановка, частное определение.

Грабарь, внимательно слушавший речь защитника, лишь хмыкал, не поймешь: понравилась — не понравилась?

Но когда взял слово для реплики прокурор, Геннадий опять затаился, сжался в комок. Прокурор говорил в общем о том же самом, о чем и защитник — о тяжелом детстве подсудимого, о трудных годах войны, которые формировали характер Геннадия. Но у него на все была своя, чисто прокурорская точка зрения.

Рядом с мальчонкой Геной испытание войною проходили сотни его сверстников. Они видели те же ужасы, испытали на себе те же зверства оккупантов, но… став взрослыми, не стали преступниками. Почему? Варварство оккупантов вызывало у них не желание стать таким же грубо-властным, а чувство протеста. Сжались кулачонки крохи мальчугана, налетел на обидчика: «Не смей трогать мою маму! Не смей!»

И позже, уже в отрочестве, в юности… Грабарь жил в глухом поселке, волею судьбы оказавшегося на задворках большой жизни… Но те, обмывавшие зарплату в ресторане, были героями у себя в шахте. Шахтер — герой по природе, таков характер его труда. Вот этого Грабарь в своих соседях-земляках и не разглядел, а другие — родители, школа, общественность — не помогли ему это увидеть и понять.

Гена Грабарь взрослел. Рядом с ним взрослела, менялась к лучшему вся наша жизнь. Лет двадцать тому назад коммунисты шахтерского города выбрали секретарем горкома партии главного инженера шахты «Семь-бис», человека энергичного и настойчивого.

Здесь никогда никаких деревьев не росло. Городок вырос на камне. Лунку для столба выбивали кайлами и ломами. При этом летели искры — хоть прикуривай. Но секретарь горкома сказал: «Будем сажать сады. Заложим в городе парк, а вокруг — зеленый пояс». Он был упрям и гнул свое. Бурили в скальном грунте шпуры, закладывали в них аммонит. Взрывали. Потом широкие ямы с рваными краями заполняли черноземом. Его возили машинами из степных посадок, с полей.

С первым же зеленым листом к людям пришла вера. Это она и помогла первое время, пока не появились специальные машины, таскать воду ведрами из далеких колонок. Летом в донецкой степи порою по двести пятьдесят дней не выпадает капли дождя, земля прогревается до пятидесяти пяти и более градусов, каменеет метра на полтора в глубину. Одолели вековое безводье. Зашумели вдоль проложенных дорог пирамидальные тополя, широколиственные клены и густые, тенистые акации. По весне закипали бледно-лиловым цветом за шахтерскими домами сады, наполняя округу тонким, нежным ароматом, который манил к себе влюбленных и возвращал надежду потерявшим ее на своем жизненном пути.

Умели здесь люди трудиться. Городок рос, хорошел. Построили шахту-гигант «Россия». К ней приписывались окраинные поселки. Чтобы «приблизить» их к центру, строились хорошие дороги, а пустыри превращались в зеленые рощи. Так забытый богом уголок стал городом-парком.

Душа Геннадия Грабаря оставалась к этому абсолютно глухой. В то время его одолевал скепсис: «Нашли чем удивить!»

Не удивился, не обрадовался, не порадовался вместе со всеми. Почему? Да потому, что Геннадий Грабарь — выродыш. Пословица гласит: «В семье не без урода».

Единственное, в чем прокурор согласился с защитником, это в том, что и бывший завскладом автоколонны, где работал Геннадий Грабарь, и бывший механик — люди, чуждые духу нашей жизни. И хотя одного из них совсем уволили с работы, а другого исключили из партии и понизили в должности, но это наказание ни в коей мере не соответствует тому преступлению, которое они вполне осмысленно совершали у всех на глазах в течение ряда лет. Нужно частное определение областного суда по этим личностям. И не только по ним, но и по тем, кто держал их на такой работе, кого их крохоборствующий стиль работы вполне устраивал.

Анатолий Васильевич понимал, что прокурор абсолютно прав. Он, защитник, обнажил одну сторону истины, а прокурор — другую, более весомую, более важную для всех присутствующих на этом судебном процессе.

Геннадий Грабарь от последнего слова отказался, лишь пробурчал:

— Мое последнее — еще впереди.

И вот приговор: «Высшая мера…»

* * *

На вынесении приговора для защитника дело подзащитного не кончается.

После того как суд приговорит преступника к высшей мере, осужденный (а на практике его адвокат) подает в Верховный Суд кассацию о пересмотре дела, в которой перечисляются смягчающие вину обстоятельства, в Президиум Верховного Совета просьбу о помиловании.

На следующий день после суда Анатолий Васильевич составил оба эти документа, в общем-то очень похожие друг на друга. Он просил учесть те обстоятельства, которые оттенил в защитной речи. Как смягчающее вину обстоятельство, Анатолий Васильевич упомянул и горе матери, вырастившей пятерых детей, четверо из них горняки, инженеры, военные, а вот пятый, младший… Не обошел Анатолий Васильевич вниманием и заслуг отца — почетного шахтера, уважаемого в поселке человека, участника Отечественной войны, помянул и о том, что у Геннадия Грабаря остается ребенок, нуждающийся в родительском внимании. Написал и о роли в жизни подзащитного проходимцев из автоколонны.

Все это было правдой, но по-прежнему неполной, однобокой, а значит, малоценной. И восставала против такой полуправды совесть Анатолия Васильевича, коммуниста, бывшего воина, протестовал весь его жизненный опыт. Семериков невольно примерял все поступки Геннадия Грабаря к себе. Если бы он, Анатолий Васильевич, очутился бы на месте медсестры Сагайдачной, которую изуродовал в гневе Геннадий Грабарь, или в положении молоденького милиционера, у которого отобрали пистолет и жестоко избили, искалечили всю жизнь, всю судьбу? О Евгении Комарове и говорить не приходится — удар ножом в сердце. Какие бы слова в этом случае подобрал Анатолий Васильевич, чтобы определить истину? Уж конечно, не те, ныне уложенные в прошение о помиловании. Мы сердобольны и гуманны, пока беда не придет к нам на порог, и становимся «ужасно» непримиримыми, как только сами оказываемся жертвами дикой выходки хулигана.

Под прошением о помиловании должна была стоять подпись просителя. Анатолий Васильевич отправился в тюрьму.

Геннадий Грабарь встретил своего защитника не очень-то приветливо.

— Покажите, покажите, — сказал он, — какую муру вы там насочиняли.

Кассацию он читать не стал, а вот просьбу о помиловании проштудировал внимательно, он прекрасно понимал, что только она может даровать, ему жизнь.

От той нервозности, с которой он встретил адвоката во время прошлого свидания, ничего не осталось. Перед Анатолием Васильевичем был неглупый, хотя и злой человек. В карих с прищуром глазах Геннадия Грабаря жила холодная, расчетливая мысль. Он был весь сжат как пружина: движения скупые, сдержанные, говорил короткими фразами.

— Мура! — вернул он адвокату прошение. — По такой липе никто не помилует. Я сам напишу. Бумага есть?

Он взял три листа бумаги и тут же в присутствии Анатолия Васильевича быстро, почти без запинки, написал свое прошение. По всей вероятности, оно у него было обдумано до последнего слова.

Написал, сложил листы вчетверо и, передав адвокату, жестко предупредил:

— Перепишите мои каракули! Но ничего своего! Только мое!

Анатолий Васильевич хотел посмотреть, что же там насочинял его подзащитный, но Геннадий Грабарь перехватил руку, пытавшуюся развернуть прошение.

— Не здесь!

Прошение Геннадия Грабаря о помиловании он прочитал уже у себя дома. Прочитал и остолбенел.

«Я, Геннадий Изотович Грабарь, приговоренный областным судом к расстрелу, обращаюсь к вам, гражданин Председатель Президиума Верховного Совета, с просьбой о помиловании.

Однажды осужденный Евгений Комаров завел со мною речь о побеге. Я вначале не понял, что к чему, и не возражал, дескать, можно было бы уйти, если подвернется случай. Комаров сказал, что у них есть боевая группа. Вооружены ножами и самодельными «стволами» — наганами по четыре выстрела каждый. Надо захватить машины, разоружить охрану и уйти на Кавказ. А там захватить самолет и перелететь границу. Я сказал, что такая буза пахнет вышкой. Потом ко мне два раза подходил наш бригадир Ибрагим Абашев и грозил: если я продам, то мне «заделают вышку» прямо в колонии. «Голову под пресс, а потом доказывай, что это не несчастный случай». Я ответил, что сам любому откручу башку и скажу, что так и было. Потом друзья меня предупредили: «Тебя хотят пришить». Тогда я сделал себе нож. У нас в колонии на металлообрабатывающем заводе это не так уж трудно, лишь бы не засекли. Однажды в воскресенье во время кино ко мне подошли Комаров и Абашев. У Абашева в руке блеснул нож. Я понял все. Их было двое, но я оказался ловчее. Хотел пырнуть ножом Абашева, но подвернулся Комаров. Абашев бросился на меня. Я сумел и его подрезать. Про то, что Абашев и Комаров подговаривали меня уйти с ними за границу, во время следствия и на суде никто не обмолвился, а мне доказать свою правоту было нечем, никаких вещдоков я предъявить не мог.

Геннадий Грабарь, бывший заключенный колонии».

Анатолий Васильевич прочитал прошение и вдруг почувствовал себя совершенно беспомощным. Глянул еще раз на размашистую, показавшуюся почему-то нагловатой подпись, и все похолодело внутри. Не оттого, что «несчастненького по ошибке приговорили к высшей мере», нет — даже за четыре прошлых преступления по совокупности этого субчика стоило расстрелять. Поразило до глубины души другое: «Группа заключенных готовила побег. Массовый. С далеко идущими целями: разоружить охрану, добраться до границы».

По разумению Анатолия Васильевича надо было немедленно, принять какие-то меры. Но какие именно? Позвонить! Предупредить! Пусть поднимают тревогу, пока не поздно. Может быть, сейчас все дело решают минуты и секунды.

Он бросился к телефону, еще не зная, куда позвонит и что скажет. Схватил трубку. И только тогда начал приходить в себя.

«Ну чего я порю горячку! С момента, как Геннадий Грабарь совершил свое последнее преступление — убил Евгения Комарова и ранил Абашева, прошло почти два месяца. И в этой колонии — никаких эксцессов. И потом допустим невероятное, заключенные изготовили оружие. Если верить заявлению Геннадия Грабаря, целый арсенал. Где-то его надо хранить. И уж, само собою, после случая с Грабарем, который изготовил нож и убил им заключенного, перетрясли всю колонию, заглянули во все закоулки, обшарили самые невероятные, стоявшие вне подозрения места.

Анатолий Васильевич взял себя в руки: «Надо все толком обмозговать, иначе станешь паникером, пособником преступника».

Он положил на место телефонную трубку, вернулся в кабинет. Еще раз прочитал прошение о помиловании, сочиненное Грабарем.

Ни во время следствия, ни на суде подзащитный Семерикова даже не заикнулся об оружии или о возможной попытке группового побега. Почему? Он пишет: «Не мог предъявить вещественных доказательств». А сейчас они у него появились? Откуда? На суде в качестве свидетеля присутствовал бывший заключенный этой колонии Ибрагим Абашев, которого Грабарь в свое время ранил ножом. Других контактов у Геннадия с колонией не было. Впрочем, Абашев после госпиталя отбывал наказание уже не в этой колонии, а в другой.

Семериков продолжал вчитываться в сочинение Грабаря: «Надеется оттянуть время. Начнутся проверки, перепроверки. А там, глядишь, придет юбилей — тридцатилетие Победы над фашизмом. Будет амнистия. Кого она коснется? Одних помилуют, другим скостят срок».

И все-таки какое-то сомнение в душе Анатолия Васильевича жило. Его подзащитный отказался от последнего слова, заявив суду, что для его «последнего» еще не приспело время. Выходит, Грабарь уже во время судебного разбирательства знал, что именно он напишет просьбе о помиловании.

«Так что же предпринять защитнику, к которому пришли столь необычные сведения? Как их проверить, чтобы выработать свое непредвзятое мнение?»

В областном управлении исправительно-трудовых колоний работал начальником политотдела Николай Константинович Добрынин, давний приятель Семерикова. Тоже из фронтовиков. Демобилизовался подполковник, его пригласили на работу в органы. И вот без малого четверть века он возглавляет отдел политико-воспитательной работы УИТУ.

Но какой номер его телефона? «Приятель. А лет пять, поди, не виделись», — попрекнул себя в этот момент Анатолий Васильевич.

Он набрал коммутатор областного управления МВД, осторожно попросил телефонистку:

— Пожалуйста, Николая Константиновича Добрынина.

Несколько длинных безответных звонков убедили Анатолия Васильевича, что его приятеля на месте нет.

И опять им овладела тревога. Он понимал всю ее безосновательность, но ничего с собой поделать не мог. Чтобы как-то справиться с охватившим его волнением, успокоить нервы, он отправился в свой ежедневный поход: пять километров до парка и назад. Для моциона. Ничего не сделаешь, в сорок пятом году подполковнику А. В. Семерикову впору был сорок восьмой размер, а пенсионеру Анатолию Васильевичу за последнее время и пятьдесят шестой тесен. Десятикилометровый кросс не очень-то помогает.

Впрочем, для нервов — это отличная укрепляющая гимнастика.

Прогулка по городу успокоила Анатолия Васильевича.

Он — на порог, а удача уже ждет его.

— Вот он, вернулся, — сказала жена кому-то в телефонную трубку. — Анатолий, тебя.

Он снял туфли и поспешил на зов. Звонил Добрынин.

— Телефонистки предупредили, что меня срочно разыскивал фронтовой товарищ по фамилии Семериков. Пять лет не звонил, а тут я ему потребовался. Думаю, не иначе, как по важному делу.

Они оба фронтовики, но не фронтовые товарищи. Телефонистки напутали.

Анатолий Васильевич вкратце объяснил Николаю Константиновичу свое дело. Но Добрынин тревог адвоката не разделял:

— Твой Грабарь — артист. После ЧП в этой колонии все закоулочки проверили, ничего не обнаружили. И оперативные данные не дают права предположить групповой вооруженный побег. Какие-нибудь концы должны были выплыть наружу.

— А вдруг! — продолжал сомневаться Анатолий Васильевич. — Может быть, стоит исключить самую маленькую возможность? Завтра я должен отправить просьбу Грабаря о помиловании в адрес Президиума Верховного Совета…

— Давай завтра и встретимся. Девять утра для тебя не рано?

* * *

Николай Константинович прочитал просьбу Геннадия Грабаря. Задумался.

— А убедительно написано. Башковитый парень. «Обращаюсь к Вам (с большой буквы), гражданин Председатель Президиума Верховного Совета…» И словечки из тюремного жаргона: «вещдоки», «стволы», «заделать вышку» — довольно действенный литературный прием. Не знай я положения дел в этой колонии, где начальником опытнейший работник майор Артемьев, мог бы и поверить этому литературному сочинению на свободную тему. И потом сама идея: заговор обезглавлен Грабарем! Чувствуешь, какой парадокс? Давай доведем эту идею до логического конца. Если заговор обезглавлен Грабарем, то его надо не только помиловать, но и представить к правительственной награде.

Анатолий Васильевич фыркнул:

— Насчет награды — явный абсурд. Но поступки вопреки явной логике — тоже логика. А все-таки лучше исключить даже невозможное, — упорствовал Анатолий Васильевич.

— Ну что ж, — согласился начальник политотдела НТК, — приглашаю в маленькое путешествие; пройдем в первую колонию. Когда все увидишь воочию, страхи и опасения исчезнут.

* * *

Машина остановилась у трехэтажного здания, одиноко стоящего в степи. Где-то вдали виднелись терриконы, подернутые голубоватой дымкой, — это перетлевала порода, выданная из шахты. Еще дальше за терриконами — две высокие трубы: шахтерский поселок. Здесь, в степи, на каменистом выходе песчаных пород древнего кряжа, построили трехэтажное здание — контору первой колонии. Сама колония — по ту сторону шоссе. Несведущий человек, мчась мимо на машине, примет многоярусные корпуса за высоким серым забором за обыкновенный завод. И будет прав. Вот только перед каменным забором — еще один, из колючей проволоки, да двухметровая, вспаханная между ними полоса. По углам дыбятся четырехногие вышки. На них — солдаты с автоматами. То, что по ту сторону заборов, называется «зоной», то, что по эту, — «волей».

Подполковника Добрынина и юриста Семерикова встретил начальник колонии майор Артемьев, высокий, плечистый мужчина, обладавший густым «михайловским» басом.

Поздоровались. Добрынин передал начальнику колонии копию прошения Геннадия Грабаря. Артемьев внимательно прочитал:

— Я думаю, что это очередная выходка Грабаря, этакий последний плевок людям в душу. Уж он нам подсыпал перцу — и не однажды! Но чем черт не шутит…

Нажал кнопку селектора:

— Капитана Сорвиголову — ко мне.

Через несколько минут пришел поджарый капитан. Откозырял Добрынину.

Капитан Сорвиголова — заместитель начальника колонии по режиму. Анатолий Васильевич знал, какая это сложная работа. Весь порядок колонии строгого режима, где содержится, более трехсот человек особо опасных преступников, лежит на нем. Он — недреманное око колонии. Заместитель начальника колонии по режиму должен заранее предугадывать возможные эксцессы на территории колонии, с тем чтобы предупредить их. Он тщательно изучает не только биографии заключенных, пухлые, порою многотомные дела, но и характеры, связи с внешним миром, взаимоотношения друг с другом. Капитан Сорвиголова, вне сомнения, превосходно знал, кто из его поднадзорных на что способен, какой выходки и от кого можно ждать.

Майор Артемьев показал капитану прошение Грабаря.

— Проверить! Самым тщательным образом. Всюду. Особенно кочегарку, пищеблок. Загляните в топки котлов.

— Котлы у нас на газе, топок как таковых нет, — пояснил капитан начальнику колонии.

— Вот эти «не таковые» и проверьте, — строго сказал начальник колонии. — Снимите форсунки, загляните в котлы. На заводе обратите внимание на места, где долгое время лежат без движения заготовки и отходы.

Капитан Сорвиголова ушел, Анатолий Васильевич с Добрыниным и Артемьевым остались.

— Результаты будут часа через два, не раньше, — сказал майор. — Чем вас занять?

Кабинет был просторным, удобным. Еще пахло свежей краской, пол поблескивал первозданной чистотой. Скромная мебель, скромные шторы на широких окнах.

— Могу предложить кофе, — басил майор Артемьев.

Ему было тесно в этой комнате. Он двигался как-то осторожно, почти боком, стараясь чего-нибудь из мебели не задеть.

Кофеварка и кофе были здесь же, в шкафу. Он извлек необходимое, начал колдовать над угощением.

Анатолий Васильевич, по-прежнему мучимый своими сомнениями, усилившимися в связи с тем, что начальник колонии и его заместитель по режиму отнеслись к фактам, изложенным Грабарем в прошении, не в пример Добрынину, более серьезно, спросил:

— А ваше-то личное мнение по этому поводу? — Он показал на прошение Грабаря. — Если предположить невероятное: о Комарове и Абашеве Геннадий Грабарь написал хотя бы полуправду, и один из них, а может, и оба, что-то знали об изготовлении ну… если не огнестрельного оружия, то холодного. Был же у Грабаря нож.

— Был, — согласился майор Артемьев. — Заточил железку с двух сторон — вот тебе и нож. Его изготовление — вполне в характере Грабаря. Неуравновешенный, вечно обозленный, очень агрессивный, он постоянно сталкивался с окружающими, со всеми конфликтовал. Иногда закипал по самому пустяковому поводу, ему, видите ли, показалось, что на него не так взглянули. Болезненная подозрительность и привела его к последнему преступлению.

— А что вы можете сказать о Комарове как о личности? — спросил Анатолий Васильевич. — Не мог он быть, как утверждает Грабарь, организатором коллективного побега?

— Исключено! — убежденно ответил майор Артемьев.

Он разлил кофе по чашечкам, в каждую положил по два кусочка сахара. Во всех его действиях было нечто магическое, будто он совершал обряд волшебства.

Анатолий Васильевич подумал, что этот громоздкий человек по-своему ловок и сноровист. Он, видимо, является закоперщиком разных выездов на лоно природы, где, к удовольствию женщин, сам варит уху из петуха или карпа, купленного в магазине, не позволяя никому прикоснуться ни к ножу, ни к топору, ни к продуктам. Майор Артемьев все больше и больше нравился Семерикову. Такому человеку хотелось верить на слово.

— Евгений был самым порядочным среди заключенных нашей колонии, — продолжал басить майор Артемьев. Но осекся, видимо, решил, что слово «порядочный» в применении к заключенному колонии строгого режима будет неправильно понято защитником Геннадия Грабаря. — К нам попадают в основном по двум причинам, — пояснил он свои слова, — преступники по наклонностям и жертвы диких обстоятельств. Комаров как раз из второй категории. Он порядочный человек в полном смысле этого слова, — негромко, но убежденно повторил майор. — Конечно, Комаров в свое время совершил тяжелое преступление, поэтому и попал к нам. Но понять причину его поведения легко. Я даже затрудняюсь сказать, как бы мы с вами вели себя на его месте. Может быть, точно так же. Он совершил преступление, защищая честь любимой. Как не имевшему восемнадцати лет, но совершившему преступление в состоянии нервного потрясения, вызванного оскорблением, полученным от пострадавшего, ему дали пять лет. Пока шло следствие, Евгению исполнилось восемнадцать, и он попал к нам. Считал, что мера наказания справедливая. Был самый дисциплинированный в колонии. Много читал. Отсидел две трети срока. Администрация уже подала документы на его досрочное освобождение.

Анатолий Васильевич задумался. Подсел к столу. Выбивают пальцы беспокойную дробь: все громче, все настойчивее. Сомнения! Сомнения!

— А Комаров знал, что вы подготовили такие документы?

Майор Артемьев замялся. Глянул на Добрынина. «Как ответить?» Николай Константинович пришел ему на помощь:

— Официально Комарову не объявляли… Но колония… Это что-то вроде корабля в океане. Долгими годами вместе. Локальное местожительство, локальные интересы… Все друг о друге почти все знают. Ничего не скроешь: обо всем доведаются, догадаются. И потом условно-досрочное освобождение тех, кто дисциплинирован, хорошо работает, — один из важных моментов гуманизма, заложенного в нашем законодательстве. Человек осознал свое преступление, раскаялся, зарекся на будущее — зачем держать его за колючей проволокой? Пусть трудится на благо Родины. Заключенные преотлично знают условия, при которых происходит условно-досрочное освобождение. И Комаров, вне сомнения, догадывался, что он — первый кандидат.

— Не одолеешь сомнений — не придешь к истине, — сказал Добрынину и начальнику колонии Анатолий Васильевич. — Вы меня в отношении Комарова убедили. И все-таки… Не мог здесь сработать психологический срыв? Бывает: крепится человек, душу и волю — под запор. Нацелился на что-то. И… не дошел двух шагов, одной ступеньки не одолел — сорвался. Все — в тартарары!

Николай Константинович возразил:

— Все дело в деталях… За годы моей службы в органах МВД доводилось видеть таких: ему осталось досидеть две недели, а он делает попытку к бегству. Этакое затмение мозгов, вызванное неожиданно сложившейся ситуацией. Увидел — из зоны вывозят ящики, спрятался в один из них. А его, субчика, при досмотре и обнаружили. Спрашиваешь: «О чем думал? За побег три года добавят». Он плачет горькими слезами: «Ум за разум зашел. Простите!» А в прошении Грабаря речь идет о многомесячной подготовке к коллективному побегу. Комарову такое уж совсем ни к чему.

Анатолий Васильевич согласился:

— Убедили и в этом. А что можете сказать об Абашеве?

Майор Артемьев начал пространно рассказывать:

— Есть среди заключенных такие натуры, которые живут уж как-то очень легко: приплясывая да припеваючи. Абашев из них. Шахтер, если верить характеристике, хороший. Одиннадцать лет подземного стажа. В его доме, этажом выше, жил один парикмахер, человек крайне неаккуратный. Он, да и все у него в семье, постоянно забывали закрывать краны. Абашеву надоело и ругаться и делать ремонт. Он уговорил знакомого из столярной мастерской изготовить гроб. Покрасил черной краской. На крышке нарисовал череп. Позвонил по телефону на квартиру своему обидчику: «К вам сейчас прибудут из похоронного бюро». Занесли гроб в дом. Теща парикмахера, женщина на склоне лет, мучаясь в догадках, сидела над гробом до вечера, не спускала глаз с черепа, нарисованного на крышке. В результате — инфаркт. Едва отходили ее. Абашев получил первый срок. На шахте у них был какой-то нормировщик забулдыга, брал с горняков мелкие взятки выпивкой. У них там даже черед установился: кому и когда вести взяточника в забегаловку. Абашев как-то напоил его до неприличия, потом раздел донага, обмазал смолой и посыпал сверху песком. А одежду отнес жене и сказал, что ее милый утопился и завещал ей выходить замуж за другого. Это была причина для второй судимости. А третий раз за то, что продал шахтный электровоз.

— Как можно у нас продать шахтный электровоз? Кому?

— Другой шахте, — пояснил майор Артемьев. — Друг Абашева работал в соседнем тресте сквозным бригадиром машинистов электровозов. Он как-то пожаловался: «Замучились со старьем. Шахта на выработке, трест ничего не дает, говорят, на том, что есть, свое доработаете». Абашев вызвался помочь. «А у нас второй год прямо под открытым небом стоят ржавеют три новенькие машины. Пропадает государственное добро, надо его пристроить к делу». Где-то под вечер пришла бортовая машина и подъемный кран. Все видели, как грузят шахтный электровоз, никому в голову не пришло, что его воруют.

Спохватились через полгода. Видать, Абашев на шахте кому-то из начальства порядком насолил своими вечными выходками. Когда доведались, что он всему виною, судили. А третья судимость — это уж строгий режим. Он у нас был бригадиром. Работу любил. И она его взаимно.

Анатолий Васильевич подивился и усомнился:

— А нет в вашем рассказе… романтизации преступления?

Ответить майор Артемьев не успел, вернулся капитан Сорвиголова. Озадаченный. Он развернул солдатское полотенце, в котором были два стальных бруска. Один размер, одна толщина, одинаково тускло, свинцово поблескивали при свете, льющемся из окон.

— Вот, — доложил он, — перетряхивали ящик с металлической стружкой… К сожалению, вопреки инструкции его до дна не опорожняли, зачастую оставался какой-то мусор.

Майор Артемьев прихватил один из брусков носовым платком и начал рассматривать. Оказывается, в торце бруска было просверлено отверстие. Но неудачно, закосили и просверлили стенку.

Бережно держа металлическую болванку в сильных пальцах, ловко перевернул ее. На другой стороне кто-то напильником или шабером по-детски неумело нацарапал контуры маузера: квадратный магазин и косая, с утолщением на конце рукоятка.

Металлическая доска. Из таких, только деревянных, мальчишки вырезают и выпиливают пистолеты системы «маузер». Любят они это устаревшее, но грозное по виду оружие.

Анатолий Васильевич потянулся было к находке, майор Артемьев отвел руку с болванкой в сторону.

— Не стоит оставлять лишние отпечатки, усложнять работу розыска. — Он кивнул заместителю начальника колонии по режиму: — Распорядитесь, товарищ капитан, насчет криминалиста.

Уложив на место этот брусок, майор Артемьев, все так же осторожно прихватив платком, поднял второй. Осмотрел. Никаких следов чертежей или обработки.

Сам по себе этот брусок не представлял бы интереса. Но в паре с первым!

— Убежден, — хмуро обратился майор к заместителю начальника колонии по режиму, который стоял чуть в стороне по стойке смирно, — хозяин болванок-заготовок знал, что стружку до дна ящика никогда не выбирают. Здесь и прятал свое изделие.

Добрынин, понимая состояние майора Артемьева, сказал:

— Подождем результатов криминалистического исследования, поговорим по душам с хозяином брусков, потом будем делать выводы.

* * *

На каждом из брусков были отпечатки пальцев нескольких человек, видать, заготовки гуляли по цеху. Но на обеих повторялись отпечатки только одного заключенного: Анатолия Зубаренко.

Его и пригласили на первое собеседование.

Анатолий Зубаренко — колхозный бульдозерист, сельский бузотер. Тридцати пяти лет. Проиграв в карты солидную сумму, он решил поправить свои финансовые дела самым быстрым, по его мнению, способом. Нашел себе напарника с мотоциклом, такого же отпетого пьяницу, как сам. Они ограбили три универмага в трех шахтерских поселках. «Брали» те магазины, которые охранялись с помощью сигнализации. Рассчитали по секундомеру время, необходимое милиции для того, чтобы явиться на место происшествия, и укладывались в него. Разбивали стекло, врывались в магазин, хватали, что под руку подвернется, и быстро исчезали на мотоцикле. Два раза успели. На третий — попались на месте преступления. Зубаренко сидел четвертый год, впереди у него было еще шесть с лишним.

Его привели в кабинет начальника колонии. Черная форменная куртка застегнута наспех: вторая петля — за верхнюю пуговицу.

Увидев собравшихся, Зубаренко почувствовал беду и оробел.

— Застегните куртку по-человечески, — сказал Добрынин.

Когда Зубаренко застегивал пуговицы, худые, в ссадинах, с болезненно вздувшимися суставами пальцы мелко дрожали. Глаза остекленели, не спускает их с начальника политотдела ИТК.

— Какие специальности освоили в заключении? — спросил Добрынин.

— Первый год слесарил, потом закончил здесь, в колонии, ПТУ, и на сверлильный поставили.

Голос у Зубаренко был неприятный, с хрипотцой. Тонкие синеватые губы, подвижные, как у зайца, обнажали щербатый рот с мелкими зубами.

— Начальник тебя не нахвалит, — кивнул Добрынин на майора Артемьева, — говорит: «Наш Зубаренко — рационализатор, придумал простое, но вместе с тем оригинальное приспособление для точного глубокого сверления».

Зубаренко проглотил вязкую слюну. Он превосходно понимал, что начальник политотдела ИТК с человеком в гражданском приехал не для того, чтобы поблагодарить его за рационализаторское приспособление.

— Придумал, — прохрипел он, не отрицая и не утверждая, будто не знал: похвалят его за это «придумал» или отругают.

Добрынин протянул ему брусок с высверленным отверстием.

— Что же вы, такой мастер, а болванку запороли?

Зубаренко взял заготовку из рук Николая Константиновича. Побледнел. И эта бледность была особенно поразительна потому, что он был из «цыганской» породы: солнце и ветер задубили кожу, вычернили ее, навели шоколадный глянец.

Зубаренко опустил руку с заготовкой, а сам не сводит глаз с начальника политотдела ИТК. Молчит.

Пауза затянулась. Чрезмерно. Наступившая тишина начала нервировать присутствующих, заряжать их каким-то отрицательным зарядом. И все это было чревато взрывом.

— Ну! — прикрикнул на заключенного майор Артемьев.

Зубаренко продолжал молчать, уставившись в пол.

— Зачем это вам было нужно? — спросил Добрынин.

Он помнил Зубаренко по одному из посещений колонии. Заключенный жаловался, что в ларьке нет хороших сигарет, только папиросы, причем дорогие. «Казбек» винницкой фабрики. Хуже не бывает. «Если мы зеки, то нам можно совать всякую дрянь?»

В соответствии с утвержденным перечнем товаров сигареты в специализированных магазинах должны были быть. Добрынин потом распекал замполита колонии: «Почему не контролируете работников торговли?» Сигареты в магазине появились.

Зубаренко глянул на Николая Константиновича, но так ничего и не ответил. К нему подошел капитан Сорвиголова.

— Законы ты знаешь: ведь за изготовление оружия в условиях строгого режима — пять лет тюрьмы. Без права переписки, без права свидания. В твоем положении, Зубаренко, лучший выход — откровенность.

Но Зубаренко, видимо, считал, что надежнее отмалчиваться. Поковырял худым длинным пальцем в просверленном отверстии. И ни гугу.

Начальник колонии сказал громко:

— Придется назначить дело к следствию. И по всей строгости…

Зубаренко от этих слов передернуло, будто холодной воды налили за шиворот. «Пять лет добавят».

Но что-то мешало ему говорить. Добрынин решил помочь заключенному наводящими вопросами. Не хочет вести речь об оружии, пусть вначале о чем-то другом, косвенном.

— Вы Грабаря знали?

Зубаренко перестал сутулиться, поднял голову, глянул на подполковника. Добрынина звали в колонии «политикой», к нему обращались со всеми жалобами. По табели о рангах у заключенных начальник политотдела ИТК был на особом положении.

— Соседи по койке, — выдавил из себя Зубаренко.

— Какие у него были отношения с Комаровым и Абашевым?

— Генка Грабарь — сачок. Он всем болтал, что за всю жизнь, кроме карт и ложки, никаких других орудиев производства в руки не брал. А Комаров и Абашев — работяги. Спросите начальника колонии, сколько они заработали грошей. У Комарова, поди, тысячи две. Он уже досиживал срок. У Абашева — поменьше. Ну и взялись они за Грабаря, все хотели из сачка работягу сделать. Комаров у нас был культурником. За свою денежку выписывал до двадцати газет и журналов. Так он все на сознательность давил. Но разве Грабаря хорошими словами прошибешь? Взялся за него Абашев, бригадир. Веселый человек. Слово скажет, рожу скорчит, и все от смеха лопаются. Он и говорит Грабарю: «В твоей башке пустоты много. Вот мы ее под прессом обожмем, дурости и негде будет квартировать». Грабарь на него с кулаками: «У, татарская харя, я тебя и без пресса на блины раскатаю». Когда говорил Абашев, всем было смешно. А Грабарю чудилось, что это над ним смеются. Затрясется — и к Абашеву. Но тот здоров, словно Алексеев или Жаботинский. Крутанет Генку, руки его прижмет к себе, спиной повернет и шепчет на ухо: «Труд сделал из обезьяны человека. А ты что, дурнее обезьяны?» Грабарь головой бьет, лягается, а Абашев только зубы скалит.

Анатолия Васильевича поразило совпадение фактов у Грабаря в послании: «Абашев мне пригрозил: «Голову под пресс, а потом доказывай, что это не несчастный случай» и в показаниях Зубаренко: «В твоей башке много пустоты, — сказал Абашев Грабарю. — Вот мы ее под прессом обожмем…»

Анатолий Васильевич обратил внимание и на то, что Зубаренко называет Грабаря по имени. Из одной бригады. Койки рядом. «Корешки». Конечно, Зубаренко многое знает о Грабаре, вон какую точную дал ему характеристику. Но и Грабарь знал о Зубаренко порядочно. Видать по всему, как личность, Грабарь был сильнее Зубаренко. Уж не по его ли заданию тот и сверлил стволы для самопалов? Грабарь знал, что при первом же сигнале об изготовлении оружия в колонии произведут тщательный обыск. И если что-то найдут, то подтвердится его правота. «Самопал — это вещдоки». А под них сочиняй любую легенду, води за нос следствие, тяни время. И побольше, побольше впутывай в грязную историю разных людей. «Группа заключенных готовила вооруженный побег». И в этой поднятой мути ты, Геннадий Грабарь, сам станешь светлее. «Не убил, а лишь превысил меру обороны». Иная статья, иное наказание. Не высшая мера, помягче.

— Когда к вам пришла мысль изготовить самопал? — спросил Анатолий Васильевич.

Зубаренко пожал плечами, мол, черт его знает когда.

— По глупости, — прохрипел он.

Как ему не хотелось касаться этой темы! Даже на лбу выступила испарина, вот какую внутреннюю борьбу он вел с собою.

— А Грабарь знал об этих ваших сверлильных экспериментах?

Зубаренко на вопрос не ответил, опять замкнулся. И как его ни расспрашивали — ни слова. «Да ведь он боится Грабаря!» — понял Анатолий Васильевич.

К этому же выводу пришел и Добрынин.

— Грабарь приговорен к высшей мере, — сказал он Зубаренко. — А вы с ним до сих пор в поддавки играете. Пора бы понять ситуацию.

Зубаренко понял. По-своему.

— Кто же не знает, что «вышкой» теперь только пугают. Вот сидел один в колонии, по пьяному делу родную мать на куски порубил только за то, что она вовремя не набрала травы для кролей: возилась с его больными детьми. Вначале дали «вышку», а потом в Киеве или в Москве скостили на пятнадцать. Он тут приболел. Так восстанавливать его драгоценное здоровье отправили в санаторную колонию. И вы все приехали, чтобы найти смягчение Грабарю. Я же это вижу.

Слова Зубаренко острее всего поразили Анатолия Васильевича. Если отбросить словесную шелуху, вроде «разбора просьбы о помиловании», то останется вот это: «Защитник приехал, чтобы отыскать обстоятельства, позволяющие смотреть на преступление Грабаря чуточку под иным углом, более гуманным…»

Поняв, что от Зубаренко больше не добьешься ничего, начальник колонии распорядился:

— В интересах следствия — изолируйте.

Когда заключенного увели, наступило молчание. Уже никто ничего говорить не хотел и не мог. Анатолий Васильевич, выражая общее состояние, вздохнул: «Уф!»

— Какие же нужны нервы, чтобы работать с такими…

Он подумал сразу и о Зубаренко, и о Грабаре, и о том, поднявшем руку на мать.

— Об убийце матери — это правда? Пятнадцать лет, а теперь санаторная колония…

— Увы… — сожалея о случившемся, ответил Добрынин.

— Но где-то должен быть разумный предел нашей гуманности! — подосадовал Семериков. — За что ему такая милость?

— Первая судимость… Во-вторых — положительная характеристика с работы… И еще что-то из обстоятельств, смягчающих вину: больная жена, маленькие дети… Одним словом, суд нашел возможным…

— А мне лично, — сказал запальчиво Анатолий Васильевич, — больше по душе индивидуальная ответственность перед законом. Это самое «недовоспитатели», виноваты папы, мамы, учителя, сослуживцы по работе — одним словом, все, кроме самого преступника, ведет к обезличке. Все — значит, никто конкретно. Нянчимся-нянчимся… А они самые обыкновенные, этакие выродыши, мутанты. Кстати, сейчас в печати начали появляться материалы, которые позволяют на теорию сверхиндивидуализма взглянуть несколько иначе. Не так давно в газете «За рубежом» перепечатали статью из одного американского журнала. В какой-то клинике под руководством известного светила в области судебной медицины провели серию исследовательских работ над группой особо опасных преступников. И выяснили такую деталь. Обычный мужской ген имеет формулу икс-игрек — «ХУ». Но попадаются особи с геном икс-игрек-игрек — «ХУУ». Оказывается, эта скрытая патология имеет прямое отношение к формированию характера. Человек, имеющий ген «ХУУ», неуравновешен. Легко возбудим. У него отсутствуют «тормоза», которые, собственно, и позволяют нам постоянно помнить, что мы живем не на необитаемом острове, а в обществе, рядом с такими же, как мы, индивидуумами, у которых есть свой характер, свои вкусы, свои интересы.

Начальник политотдела был не согласен с адвокатом: он покачивал головой:

— Я не берусь опровергать, Анатолий Васильевич, ваш тезис о том, что наука о наследственности стоит на пороге новых открытий и через пятнадцать лет преступниками будет заниматься не милиция, а здравоохранение. А пока жизнь вам как адвокату на решение проблемы «Генины гены» отпустила трое суток. За это время вы, защитник, обязаны отправить в адрес Президиума Верховного Совета прошение о помиловании.

— Я как-то читал, — после раздумий ответил Добрынину Анатолий Васильевич, — в одной из европейских стран лет сто пятьдесят тому, а может, больше, решили сэкономить на тюрьмах. Упразднили все, оставили только одну, и ту очень маленькую. Сроки наказания, даже за самое тяжкое преступление, были небольшими: три недели — предел. И условия содержания превосходные. Конечно, по тем временам. Но… если кто-то и где-то совершил преступление, то, освобождая место для очередного преступника, предыдущего вешали напротив окна. Легенда утверждает, что столь веский довод в пользу хорошего поведения действовал безотказно.

— История борьбы с преступностью уходит в века, — согласился начальник политотдела НТК. — Методы борьбы особым разнообразием не отличались, в их основе всегда лежала жестокость. Злодею, вору отрубали руки, рвали ноздри и уши, сажали на кол, распинали на кресте, гноили в ямах. Но это не искореняло преступности, а лишь усложняло ее формы. Советское правосудие отвергает жестокость как единственную меру борьбы с преступностью, — поставил Добрынин точку в этом споре. — Только за исключительно тяжкие преступления, тогда, когда уже все меры воздействия оказываются бессильными, для преступника определяется высшая мера социальной защиты — смертная казнь.

Анатолий Васильевич соглашался и не соглашался с Добрыниным. Он как адвокат мучительно искал правду. Он уже не мог сказать, что в просьбе его подзащитного о помиловании все выдумка, хотя и понимал, что Грабарь из мухи вылепил слона и теперь пытается продавать слоновую кость. Но проклятые болванки! На одной из них шабером нацарапан какой-то маузер или наган. И потом просверленное отверстие… Кто-то пытался изготовить самопал. И нет доказательств, что попытка не увенчалась успехом. Продолжая и углубляя версию о болванке, можно рассуждать так: заготовили с десяток — из восьми сделали самопалы, а эти две бросили за ненадобностью.

— Предположим такое: Грабарь убил и в поисках причины для смягчения меры наказания выдал, выболтал то, что знал: подготовка побега, изготовление оружия. И потом этот дурацкий разговор между Абашевым и Грабарем, мол, голову под пресс, чтобы умнее стал. Пусть не с тем внутренним содержанием, как указано в письме, но был! Как он трансформировался в восприятии Грабаря? Не мог Грабарь понять его в буквальном смысле?

— Мог, — согласился Добрынин. — И нам предстоит доказать или опровергнуть эти версии.

— А как же мне быть с прошением, сочиненным Грабарем? — с горечью воскликнул Анатолий Васильевич.

— Отправлять по назначению, — спокойно посоветовал Добрынин. — Сроки обязывают. А мы тем временем постараемся выяснить, какой процент лжи в правде Геннадия Грабаря.

В тот же день вечером, когда Анатолий Васильевич вместе с Добрыниным вернулись в Донецк, просьба о помиловании, сочиненная Грабарем и перепечатанная его защитником на машинке, ушла в Киев.

* * *

Два дня Анатолий Васильевич ходил сам не свой, все думал о проклятых болванках, подготовленных Зубаренко для изготовления самопала. «И молчит! Молчит! — думал он о дружке Грабаря. — Понимает, что факты против него, и все-таки берет всю ответственность на себя». Среди уголовников существует такое выражение: «паровоз» — это значит тянуть все и за всех. «Боится Грабаря! Не верит, что того могут расстрелять, то есть привести приговор в исполнение».

И уже в этом внутреннем сопротивлении Зубаренко для Анатолия Васильевича был некий упрек и вызов. «Законы должны выполняться неукоснительно, невзирая на лица. Неотвратимость наказания — одна из важнейших сторон правового воспитания».

Как трудно порою при всей кажущейся очевидности отделить правду от вымысла, провести между ними нерушимую границу!

В пятницу поздним вечером, когда Анатолий Васильевич уже готовился завалиться в постель, позвонил Добрынин:

— Анатолий Васильевич, есть кое-что для вас неожиданное.

— По Грабарю? — насторожился Семериков.

И в тот же миг понял, что ждал вот такого неожиданного, которое должно было или опровергнуть все собранные адвокатом факты, или как-то иначе выстроить их, по-иному обосновать.

Услышав восклицание Семерикова и по тону поняв, как возбужден защитник Грабаря, Добрынин ответил довольно уклончиво:

— Я бы не сказал сейчас: «по Грабарю». Пока это лишь параллель. Подходите в управление к начальнику УИТУ. Его звать Виталием Афанасьевичем Ивановым. Я буду там.

От дома, где жил Анатолий Васильевич, до областного управления минут семь пешком.

Семериков, отдуваясь, поднялся на шестой этаж.

И вот он в просторном, выглядевшем квадратным кабинете. Управление исправительно-трудовых колоний недавно справило новоселье. Здесь все еще пахло краской, пластиком, клеем…

В кабинете сидело пятеро. Четверо из них незнакомы Семерикову.

Навстречу адвокату поднялся высокий худощавый полковник. Глаза мудрые, как у школьного учителя, который давно работает в старших классах, любит и понимает своих озорных, находчивых воспитанников.

— Виталий Афанасьевич, — протянул он руку адвокату. — Начальник УИТУ. Вот, Анатолий Васильевич, решили задачку с тремя неизвестными, которую вы сочинили с Грабарем.

Посреди широкого полированного стола на белом листе писчей бумаги лежал… самодельный наган, вернее, самопал. Именно самопал. Рукоятка утолщенная, обработана грубо. Барабан «пузатый», — пришло сравнение Семерикову. Словом, большой, смахивающий на шар. Самопал опирался всей тяжестью на барабан, задирая кверху ствол, словно бы прицеливался к какой-то метке на стене. Металл, из которого когда-то смастерили оружие, успел потускнеть.

Полковник пододвинул Семерикову самопал вместе с листом бумаги, на котором лежало оружие.

— Год назад из этой штуки были убиты трое, в том числе милиционер. Его — из-за оружия.

— Но Грабарь в это время уже сидел! — воскликнул Анатолий Васильевич, пораженный тем, что узнал об очередном преступлении. «Трое…»

— И милиционера и работников сберкассы убил Алтынов-Задонский, — пояснил полковник. — Мы порою в своих учреждениях коллекционируем таких отпетых… А этот и среди них особый. Выпускали его после седьмого срока, знали, что вернется вскоре к нам… Совершит очередной грабеж и вернется… Но держать не имели нрава: отбыл человек наказание…

Полковник тяжко передохнул, пощупал взглядом оружие, лежавшее на столе, и как бы подытожил:

— Смертный приговор в отношении Алтынова-Задонского приведен в исполнение. Но на следствии Алтынов утверждал, что купил «ствол» у неизвестного ему человека. Но вот что примечательно: Алтынов последнее наказание отбывал в первой колонии. И вот теперь в связи с заявлением Грабаря и результатами обыска там же созрела идея сличить с помощью спектрального анализа самопал Алтынова и зубаревские болванки. Оказывается, то и другое из одной марки металла.

Первой реакцией Семерикова была досада: «Грабарь прав: оружие в колонии так-таки изготовлялось».

Анатолий Васильевич поймал себя на мысли, что ему совсем не хочется видеть Грабаря правым даже в самых незначительных деталях. А тут такое — оружие.

Семериков еще не знал, что этот факт даст ему как адвокату, но в том, что теперь все написанное Грабарем в прошении на помилование приобретет особое звучание, не сомневался.

— По всей вероятности, револьвер изготовлял Зубаренко, — сказал адвокату полковник. — Кстати, вы ему понравились, и после вашего отъезда из колонии он настаивает на свидании. Он заявил капитану Сорвиголове: «У меня есть важные сведения об изготовлении оружия». Среди таких, как он, это популярно: «Своим» ничего не скажу, подайте мне того пожилого…» Поедете в колонию?

— Само собой! — вырвалось у Семерикова. — Мне крайне необходимо знать, какое отношение ко всему этому имел мой подзащитный.

— Нас это интересует в не меньшей мере, — заметил начальник УИТУ. — И другое: не было бы дубликатов у этой штуки, — показал полковник на самопал, который по-прежнему лежал посреди большого полированного стола на листе бумаги.

На следующий день около девяти часов полковник Иванов, его заместитель по режиму, огненно-рыжий, в пегих, веселых веснушках майор Сыромятников вместе с Добрыниным и Семериковым были уже в первой колонии.

— Вы с Добрыниным начинайте беседу, — наставлял начальник управления. — Зубаренко добивался права исповедоваться именно перед вами обоими. А мы с майором Сыромятниковым подключимся позже, когда в этом вызреет необходимость.

На первой беседе с Зубаренко, кроме гостей, присутствовал еще капитан Сорвиголова. Хмурый, недобрый, он оседлал стул и, положив тяжелые, сильные руки на спинку стула, старался не смотреть на заключенного: заместитель начальника колонии по режиму уже знал всю историю с самопалом и превосходно понимал, чем это обернется для него.

Зубаренко, сидя в изоляторе, зарос. Глаза еще больше ввалились. Осунулся. По всему, нелегко далось ему решение быть откровенным. Он стоял посреди комнаты, настороженный, ожидающий самого худшего. Что-то сказать хочет, да мешает застрявшая в горле вязкая слюна.

— Я вас слушаю, — напомнил о себе Добрынин.

— Ну… про болванки… — начал хрипло Зубаренко. — Грабарь мне приказал сделать для него ствол на четыре заряда. И металл он нашел… Говорил: «Оборвусь, добуду самолет — и в Турцию, на американскую базу. Уж те не выдадут». И меня с собою тянул. Но я отказался: «Такая буза пахнет вышкой, это измена Родине. Какой бы я сволочью ни был, а на такое не пойду».

«Буза пахнет вышкой», — так вот откуда взял Грабарь слова для своей просьбы о помиловании», — подумал Анатолий Васильевич, слушая Зубаренко.

И вдруг рассердился на себя за то, что в какой-то мере поверил своему подзащитному, вернее, не усомнился в его словах, не опротестовал их, а воспринял как должное.

Зубаренко продолжал:

— Грабарь пригрозил мне: «Выдашь — из-под земли достану и опять туда закопаю!» А дырку в болванке наискосок я засверлил специально. Думаю, далеко с самодельным стволом не уйдет: возьмут и доведаются, кто делал. За то, что я испортил болванку, Грабарь едва меня не убил, не поверил, что я ошибся. «Такой мастер, как ты, — говорит, — не ошибается». Но уж лучше пострадать от него, чем от закона…

Зубаренко замолчал, настороженно ожидая вопросов или выводов, еще не зная: поверили — не поверили.

Спрашивать Зубаренко о самопале, из которого убиты трое, адвокат Грабаря не имел права. Об этом спросят другие. А он — лишь о болванках.

— Грабарю было известно, где вы хранили заготовки?

Зубаренко передохнул с облегчением, решив, что ему так-таки поверили, отвечал бойко:

— Генка и указал место. «Ящик глубокий и тяжелый, До конца стружку не выбирают, неудобно. Положи на самое дно, притруси мусором».

— Почему же все-таки вы не выбросили болванку, когда Грабаря перевели из колонии в тюрьму после убийства Комарова? — поинтересовался Добрынин.

Зубаренко пожал плечами:

— Грабарь наказал их не трогать. «Это мои козыри». Я не понял, о чем он. Ну и на всякий случай оставил. Я же не подумал, что их будут искать.

«Козыри»! Как тщательно Грабарь готовился к убийству! Все продумал до мельчайших подробностей. И не исключено, что, зная характер Зубаренко, специально рассказал о возможном вооруженном побеге, о попытке уйти в Турцию, рассчитывая, что тот струсит и примет меры, чтобы «заговор» не удался. Зубаренко умышленно запорол ствол, чего и добивался Грабарь. Геннадий избил дружка. Ну и само собою, тот все это запомнил в деталях. И вот сейчас их выложил, невольно помогая Грабарю отвратить неминуемую кару за тяжкое преступление. И еще одна деталь свидетельствовала в пользу этой версии Анатолия Васильевича. Зубаренко говорил, что обе болванки ему дал Грабарь. Но на них не оказалось ни одного отпечатка его пальцев. Ловок! Он знал, что убийство в колонии чревато тяжелыми последствиями. И вот приготовил «вещдоки». И совершил нападение только после того, как убедился, что задуманная, выпестованная им система защиты готова к действию. Все в строку уложил: и разговор с Абашевым насчет пресса и обжима головы (эту стычку видели многие, могут подтвердить, и, уж конечно, Зубаренко первым), и мысли Зубаренко о том, что попытка уйти за границу — это измена Родине. На все был готов! А какова выдержка! Ждал, когда закончится суд, когда приговорят к высшей мере, когда появится возможность обратиться с просьбой о помиловании в Президиум Верховного Совета. Он был уверен, что его доводы о заговоре подтвердятся и тогда приговор Выездной сессии областного суда отменят.

Капитан Сорвиголова, упорно озиравший двор, разбитый высокими решетками на секции, понял, что Зубаренко «высох» и ничего уже не скажет. Резко повернулся к заключенному. Пока тот ловко исповедовался, пытаясь выдать за червонную, золотую правду ложь, сплетенную из достоверных, но вывернутых наизнанку фактов, капитан все время думал о том, что самопал не миновал умелых рук этого типа, который сейчас об изготовлении оружия даже не обмолвился.

Взорвался человек: сдали нервы.

— И это все?

Зубаренко невольно попятился от него, вобрал голову в плечи:

— А что еще? — В его маленьких темных глазках вновь поселился страх. Но уже не тайный, как в начале исповеди (поверят — не поверят), а явный (что «им» еще известно обо мне?). «Неужели что-то…» Он даже про себя, мысленно не называл самопал, суеверно опасаясь всуе повторить ставшее страшным имя преступления. Впрочем, он мог и не знать, что его изготовка принесла смерть троим.

— Тебе лучше знать! — громыхнул на него капитан. Но под пристальным взглядом Добрынина присмирел.

Однако Зубаренко почувствовал, что трое, которых он хотел «удивить» признанием, знают о нем и о его делах гораздо больше. «Номер не прошел» — было явно написано на его физиономии.

Ему дали бумагу, ручку и пригласили к столу:

— Напишите все, что вы рассказали.

Он долго топтался у стола, рассматривая авторучку. А сев, старательно мостился на стуле, укладывал поудобнее бумагу. Он явно ждал каких-то слов: может быть, напоминания, может, повторного приказа. Но никто из троих не проронил ни слова: молча ждали.

Семериков, как ни странно, верил тому, что рассказал Зубаренко о попытке увильнуть от изготовления самопала. Но не верил в другое, что Грабарь так легко с этим примирился: попугал дружка-уклониста — и все. «Не тот человек…»

Зубаренко написал «С повинной» — признание о том, как его принуждали изготовить «ствол» и как он героически сопротивлялся этому.

Добрынин принял от Зубаренко написанное, бегло пробежал глазами и передал Сорвиголове. Тот прочитал. И вновь рассердился:

— Уж не выдать ли тебе награду за доблесть, — бросил он заключенному и направился в кабинет начальника колонии, где результатов первой беседы с Зубаренко поджидали полковник Иванов и майор Сыромятников — прямой начальник капитана.

В комнату вошли четверо. И в скромном кабинетике заместителя начальника колонии по режиму стало тесно. Семериков обратил внимание на майора Артемьева — лицо серое, землистое, словно бы человек не спал неделю, занимаясь чем-то трудным: может, уголь в мешках таскал или подвал после весны вычищал.

«Случай!» — посочувствовал Анатолий Васильевич начальнику колонии.

Зубаренко при виде начальства встал. Вся его согбенная фигура выражала ожидание.

— Я прочитал ваше «С повинной», — ровным голосом, словно бы это говорил автомат, сказал полковник осужденному. — Что-нибудь вы хотели бы еще добавить?

Зубаренко смотрел на полковника Иванова широко распахнутыми глазами и ни гугу в ответ.

— Зубаренко! — напомнил ему Добрынин.

Но заключенный уже лишился дара речи, он лишь покачал головой: «Нет, ему добавить нечего».

— Покажите, — попросил начальник УИТУ своего заместителя по режиму.

Майор Сыромятников вынул из кармана и осторожно положил самопал на краешек небольшого стола, покрытого голубоватой масляной краской.

Зубаренко остолбенел. Никто ничего ему не говорил, но самопал — это «вещдоки», причем неопровержимые.

В одно мгновение Зубаренко превратился в дряхлого старика. Иссекли лицо морщины-овраги, глаза помутнели, как придорожная лужа, по которой всеми четырьмя прогромыхала телега. Задыхается человек. Нев-мо-го-ту! Рука жалко дрожит, спешит расстегнуть воротник куртки и не может. Наконец справилась, просунула большую пластмассовую пуговицу сквозь петлю.

— Вот! Вот! — по-бабьи визгливо заголосил Зубаренко, демонстрируя широкий рваный шрам под подбородком. — Это мне Грабарь оставил метку, когда я накосо засверлил ствол. И доконал бы! Ему человека, как мне муху в столовке прихлопнуть.

— А почему вы об этом не сообщили? Вас бы с Грабарем развели по разным колониям, — сказал полковник Иванов.

Зубаренко затряс головой: «Нет и нет!»

— Уж я Грабаря знаю… Гнить на тюремном кладбище — желания нету.

— А из вашей самоделки убили двух работников сберкассы и милиционера… Молодой паренек, только что сын у него родился, жена еще из роддома вернуться не успела, — сдерживая себя, пояснил полковник Иванов.

Он был старшим среди присутствующих, и всякая инициатива исходила от него.

У Зубаренко подогнулись ноги. Он сел прямо на пол и… заплакал. Он не вытирал слез, руки были заняты, он опирался ими за спиною о пол, и слезы катились по морщинистым, жестким щекам тяжелыми горошинами, словцо бы они были из ртути.

* * *

От колонии до Углеграда всего восемнадцать километров. Семериков попросил полковника Иванова подвезти его до шахтерского городка.

— Загляну к родителям Грабаря.

— Хотите выразить соболезнование? — поинтересовался начальник УИТУ.

— Нет. Намерен поговорить о защите их сына.

Полковник подивился:

— Стоит ли? Через неделю придет ответ на прошение о помиловании и ваша миссия адвоката будет завершена.

— Пока она не завершена — я хочу… Конечно, я буду защищать, но смогу ли чем-то помочь… Понимаете, Виталий Афанасьевич, чтобы защищать, надо хотя бы понимать логику поступков подзащитного. Я, видимо, выдохся. А может, постарел…

Как и в прошлый раз, едва Семериков приоткрыл штакетную калитку, у крыльца тявкнула озорная собачонка, взъерошенная, словно второклассник, спешащий на урок после большой перемены.

На порог вышла Ольга Андреевна. Увидев адвоката, ахнула:

— Уже?! — И вмиг посерела с лица, вот так сворачивается кровь от капли густого марганца.

«Уже…» Она тягостно ждала ответа из Президиума Верховного Совета, она жила этим ожиданием.

— Нет-нет, — ответил Семериков. — Ответ на прошение о помиловании придет через неделю, не раньше.

И в тот же миг Анатолий Васильевич понял, что, невзирая на самое жестокое требование совести и сердца, не так-то легко будет ему сказать этой живущей надеждами на чудо женщине, что он, адвокат Семериков, не имеет сил для защиты ее грешного сына.

— Был в колонии, завернул по дороге.

— Изот Кондратьевич! Изот Кондратьевич! — позвала Ольга Андреевна, повернувшись к открытой двери. — Анатолий Васильевич к нам.

Скрючило во время суда непосильное бремя Изота Грабаря и уже не смог выпрямиться во весь рост почетный шахтер, кавалер четырех орденов и шести медалей, бывший солдат-артиллерист.

Подал правую руку адвокату, а левой в бедро упирается, вот так подточенный временем домишко подпирают слегой.

Они прошли в зал, стены которого были заселены фотокарточками родственников.

Ольга Андреевна суетливо хлопотала на кухне, готовя угощение, мужчины подсели к столу.

— В колонию-то по Генкиным делам ездили? — спросил отец.

Семериков кивнул.

— Нет от него покою… — выразил свое отношение к происходящему Изот Кондратьевич. — Что, еще нашлось?

Анатолий Васильевич поразился прозорливости старого шахтера: «так-таки нашлось…»

— По заказу Геннадия его дружок по заключению изготовил четырехзарядный наган. Из того нагана один матерый преступник застрелил троих…

Может быть, не стоило говорить этого отцу подзащитного? Но Изот Кондратьевич, по мысли Семерикова, заслужил право на откровенность, на доверие.

Старый шахтер окончательно завял, словно лист клена, сбитый августовским суховеем. Сидел, уронив руки на колени. Молчал: думал тяжелую думу, а может, просто от обременительной душевной усталости впал в забытье.

Прошла минута, вторая…

Привлеченная неожиданной тишиной, в комнату заглянула Ольга Андреевна. Увидев неподвижного мужа, всполошилась:

— Отец, ты что? Сердце?

Изот Кондратьевич покачал головой: «Не то». Встал, доплелся до комода, почерневшего от времени, выдвинул верхний ящик. Извлек черную коленкоровую папку. Вернулся с нею на свое место, положил на стол и прикрыл рукой.

— Младшие — они всегда любимые. Как мы с Ольгой Андреевной гадали? Старшие на крыло поднимутся и уйдут. А мы, что же, бобылями бездетными? Вот и связали надежды с младшим, мол, уж он-то при нас останется.

Изот Кондратьевич раскрыл папку. Достал газету. На сгибах она пообтерлась.

— Вот, — он пододвинул газету адвокату.

Анатолий Васильевич быстро пробежал глазами небольшую, в общем-то, известную ему заметку: «Заслуженное наказание…»

— Когда газета про Генку-то напечатала… У нас на поселке вмиг поутихли хулиганы. А то ведь уёму им не было, — как бы самому себе сказал старый горняк.

Он убрал газету в папку, завязал тесемками. Волновался. Перетянул. Лопнула одна…

Потом был обед. Но не было больше разговоров о Геннадии Грабаре.

А коль не было разговоров, то не нашлось и предлога сказать старикам, что он, адвокат Семериков, не имеет фактов, чтобы уменьшить меру наказания подзащитного.

Анатолий Васильевич для своей бунтующей совести придумал такое оправдание: «Ну хорошо, по заказу Грабаря изготовили самопал. Но стрелял-то в людей другой. И совершенно неизвестно, как попало оружие к Алтынову-Задонскому. Возможно, тот его просто отобрал у связчика…»

Но это была всего лишь оговорка и отговорка…

Словом, Семериков остался адвокатом Геннадия Грабаря.

* * *

Последняя встреча с подзащитным.

Следственный изолятор… «Тринадцатая»… Место, где содержат особо опасных преступников после вынесения судом приговора.

Адвокат хотел задать подзащитному всего один вопрос: как тот передал оружие своему связчику Алтынову-Задонскому. Семериков в общих чертах знал; Грабарь перебросил «ствол» через все системы защиты и охраны, в том числе и через высокий забор. Сделал он это, по всей вероятности, ночью в условленном месте в условленное время, где поджидал Алтынов-Задонский. Зубаренко о передаче самопала точно не знал, Грабарь его в такие дела не посвящал, но предположение высказал: «Если бы мне надо было…»

И вот теперь Анатолию Васильевичу важно было увидеть, как отреагирует Геннадий Грабарь на неожиданный вопрос, который практически перечеркивал все доводы, выдвинутые им в свое оправдание в прошении на помилование.

Семериков попросил начальника тюрьмы, чтобы тот выделил сопровождающего. Почему он это сделал? Опасался злой выходки со стороны подзащитного, которому теперь уже совершенно нечего было терять? Скорее Анатолию Васильевичу нужен был свидетель разговора.

* * *

Родила своего меньшого Ольга Андреевна и подарила ему огромный мир по имени «жизнь». Миллиарды лет все силы мироздания работали на то, чтобы побагровевшая от натуги, от страстности желания сделать первый вздох, сипловато вскрикнула кроха. Пришел на землю Человек, и дали ему имя Геннадий. Его запросто могло не быть: не каждая икринка становится рыбой, не каждая спора прорастает папоротником. Но Геннадий Грабарь все же родился, судьба отдала предпочтение именно ему, выбрав именно его из миллионов возможных, позволив именно ему вплести в тугую косу существования человечества свою ниточку.

Грабарь ссучил короткий замызганный недопрядок и пристроил его к тугой косе человеческого бытия. Ничего-то он людям после себя не оставит, ничего, кроме горечи и короткого протокола: «Приговор приведен в исполнение». Да и тот затеряется где-то в пыльных архивах. Положат его судебные служащие в папку, даже взгляда на листке не задержат, не прочитают, что в нем. А в нем — человеческая жизнь, которая могла бы быть трижды длиннее и в тысячу раз богаче.


Приключения 1978

РАССКАЗЫ


Приключения 1978

Владимир РЫБИН

Севастопольцы


Приключения 1978

ПАНОРАМА

У коменданта города майора Старушкина были свои представления о нравах и обязанностях частей и подразделении гарнизона.

— Хорошо живете, — с укоризной говорил он комиссару курсов средних командиров Карявину. — Люди на передовой кровь проливают, а вы банкеты устраиваете.

— Так ведь по случаю выпуска.

— А торты? Говорят, с кремом и розовыми цветочками. Это как понять?

— Есть у нас мастерица, заведующая кают-компанией Казарян. Не поверите — сообразила все сделать из сгущенного молока, яиц и… губной помады. И надпись сверху: «Привет молодым командирам»…

— И выпивка была?

— Так ведь наркомовские, положено.

Они стояли на полого сбегающей к площади аллее Исторического бульвара и походили на встретившихся после долгой разлуки пожилых дружков.

— А елка под Новый год? Ни у кого нет, а на курсах — пожалуйста.

— Уметь надо. Из-под самого носа у немцев елку уволокли. С Лысой горы. Старшина Сухомлинов с курсантами постарался.

— Из-за елки рисковали?

— Из-за радости. Сколько у нас детишек на той елке перебывало! Я уж думал, что дети в Севастополе вовсе смеяться разучились, ан нет… — Он помолчал и добавил задумчиво: — Я, грешным делом, иногда думаю, что эти елки да банкеты воодушевляют людей не хуже успешных контратак на фронте.

— Не сравнивайте несравнимое… Парад опять же на Первое мая, — не унимался Старушкин, хотя знал, что парад проводился по приказу командующего. — Красиво, конечно, парад в осажденном Севастополе. Но ведь никто не удостоился, только курсы средних командиров.

— Так ведь мы единственная севастопольская «академия». Самим приятно, и командованию, и местным жителям тоже.

— Ага… — хитро усмехнулся Старушкин. — А как караульную службу по городу нести, так вас нету.

— У нас все по минутам расписано. Известно же — краткосрочные курсы.

— От внутренней службы никого не будем освобождать.

— А у нас послезавтра выпуск.

Комендант покачал головой, добродушно погрозил пальцем.

— Опять меня обдурили? Смотрите, я еще до вас доберусь.

И он пошел по аллее Исторического бульвара, как всегда, подтянутый. Карявин задумчиво почесал ус и, сгорбленный, пошагал в обратную сторону, поправляя на ходу сползающий ремень.

Карявин был из питерских рабочих, довелось ему и в «словесных битвах» участвовать, как они называли дискуссии семнадцатого года, и в Октябрьском перевороте. Да и долгая жизнь немалому научила. И по званию своему — батальонного комиссара — и просто по-человечески верил он в великую вдохновляющую силу праздничных торжеств, таких вроде бы неуместных среди ужасов севастопольской обороны. Ведь праздники эти устраивают для себя сами люди. А если они считают нужным таким образом оглядываться на мирное прошлое, вспоминать и сравнивать, чего лишил их враг, и наливаться ненавистью к захватчикам, готовностью умереть за Родину, так быть посему, и он, батальонный комиссар, обязан способствовать этому.

Он остановился передохнуть, посмотрел на темневший в просвете между деревьями купол Севастопольской панорамы, возле которой располагались курсы. И подумал о том, что оставшаяся в осажденном городе удивительная картина, рассказывающая о матросах, героически дравшихся здесь, на бастионах, без малого девяносто лет назад, тоже воспринимается людьми как праздник, как частица того величественного, что защищают они на своем, перерытом снарядами и бомбами, обильно политом кровью севастопольском рубеже. Бойцы приходят смотреть панораму, как в мирное время, зачарованно слушают экскурсовода и восхищаются мужеству тех давних защитников Севастополя. Восхищаются обороной, которую Энгельс назвал единственной в своем роде в военной истории. Хотя все самые легендарные подвиги того времени повторены и переповторены на высотах Балаклавы, на Мекензиевых горах, на оборонительных рубежах у Ялтинского шоссе.

Нет, не мог он, батальонный комиссар Карявин, все эти атрибуты мирных времен — праздники, парады, экскурсии — считать ненужными в осажденном Севастополе. Жизнь человека — величайшая ценность. Но лично он не поставил бы свою жизнь выше реликвий и традиций, в которых виделось ему воплощение самой души народа. И знал — любой из севастопольцев, включая того же майора Старушкина, умер бы здесь, на пороге панорамы, но не позволил уничтожить ее.

Неподалеку стоял памятник Тотлебену. Бронзовые скульптуры матросов, стоявших у подножия памятника, были изранены.

— Ничего, браток, — сказал Карявин, обращаясь к одному из них, словно к живому. — Потерпи, залечим.

Он прошел к зданию панорамы, с болью в сердце отметил новые следы осколков. С северной стороны были сбиты пилоны, зияла глубокая ниша от прямого попадания снаряда. Видно, фашисты тоже поняли, какую роль играет панорама в обороне города, и решили с нею разделаться. Снять бы бесценную картину. Но не ему решать вопрос. Да и как это сделать? Гигантское полотно высотой в четырнадцать метров и длиной в сто пятнадцать не свернешь, не уложишь. Сколько уж раз приезжали комиссии и говорили: снимать нельзя…

По дорожке, усыпанной белесо-желтой щебенкой инкерманского камня, комиссар обошел панораму, постоял у невысокого холмика — могилы курсанта Крючкова. Он был убит на посту. Осколком в грудь.

Далеко внизу поблескивал тупичок Южной бухты, за ней что-то горело, и дальше по склону, там и тут, поднимались дымы. Пожары в Севастополе давно стали привычны, они уже не останавливали на себе внимание. Огромные всхолмленные пространства лежали по ту сторону глубокой балки. От горизонта доносился непрекращающийся гул боя.

Сзади ухнул снаряд. Он ударил далеко внизу, но комиссар поспешил спуститься в ров, вырытый возле бывшей батареи Костомарова, той самой, на которой бывал когда-то Лев Толстой. На валу, прислонившись к старой корабельной пушке времен той обороны, сидел у телефона курсант Кислых. В кубриках, оборудованных в старых штольнях и пороховых погребах, как обычно, шли занятия: преподаватель топографии капитан Пучко вел свои объяснения у макета, изображающего район Мекензиевых гор.

Затем Карявин направился в штаб — небольшой закуток, отделенный от общей штольни перегородкой. Едва вошел, почувствовал знакомое подрагивание грунта — так бывает, когда вблизи рвутся снаряды и бомбы, и вслед за этим услышал частое постукивание зениток находившейся неподалеку батареи. Снова дрогнула земля, теперь уже от близких разрывов. И едва опал этот гул, как на столе зазуммерил телефон.

— Товарищ комиссар! — В трубке бился высокий взволнованный голос, и Карявин не сразу узнал курсанта Кислых. — Панорама горит!

Еще не положив трубки, только повернув голову, Карявин громко крикнул в глубину штольни:

— Боевая тревога!

И первый кинулся к выходу. Над куполом панорамы клубился рыжий дым, какой всегда бывает в начале пожара.

Толпой курсанты и командиры бежали к горящему зданию.

— Сволочи! — кричал кто-то истошным голосом.

Возле панорамы приостановились, оглядываясь на начальника. И тот поднял руку, крикнул, срываясь на фальцет:

— Построиться!

Это многим показалось странным — строиться вместо того, чтобы скорее бежать тушить. Но комиссар знал: это единственно правильное, что нужно делать. Толпой тушить — не потушишь, в таком деле больше чем в каком-либо нужна четкая организация. И, быстро распределив людей, первый кинулся в дым. Пробежал узкими коридорами и оказался на срединном помосте. Задохнулся на мгновение, вновь испытав необычное ощущение близости к великому, какое всегда охватывало его при посещении панорамы. В большую дыру в куполе лился солнечный свет, неестественно багровый, колеблющийся в дыму. Горел каркас панорамы, полотно над изображением английских редутов лизали языки пламени. Казалось, что ожила сама картина, что дым сражения отделился от полотна и пожары, нарисованные пожары, вдруг стали настоящими.

По помосту стучали сапоги: в здание панорамы вбегали курсанты с противопожарными крюками и топорами.

«Не потушить! — подумал Карявин. — Снимать надо, спасать картину».

Он кинулся к ней, толкнулся руками о туго натянутое полотно и с ужасом почувствовал свою беспомощность: снять полотно казалось совершенно невозможным. Выхватив у кого-то топор, хотел подрезать полотно, чтобы хоть как ухватиться за него, но толстый слой окаменевшей краски не поддавался. И тогда, испытывая отчаянное чувство боли и ужаса, Карявин ударил топором. И отшатнулся, услышав треск, почему-то напомнивший никогда не слышанный им хруст ломаемых костей.

Кто-то принес огнетушитель, залил занявшееся полотно. Но оно все, сверху донизу, становилось горячим, готовым вот-вот вспыхнуть. В дыму уже не видно было противоположной стены. Откуда-то сыпались искры, слышались крики, удары, треск.

Оторвав с помощью курсантов большой кусок, Карявин словно открыл дверь в топку: за полотном горели деревянные переплетения балок. Подбежали еще несколько человек и, ухватившись за выскальзывавшие края, попытались потащить полотно к выходу. Но сразу стало ясно, что, даже дотащив до дверей, они не смогут вынести его и, торопясь, задыхаясь, принялись скатывать длинный рулон.

Дневной свет показался ослепительным, а воздух обжигающим. Комиссар закашлялся. Кто-то плеснул ему в лицо холодной водой. Оглянувшись, он увидел рядом испуганное лицо Маши Казарян.

— У вас усы сгорели!

И только тут комиссар разглядел женщин с ведрами, и дымящиеся бушлаты курсантов, и цепочку людей, которые, передавая из рук в руки, несли куда-то спасенный ими кусок картины.

— Во-оздух! — послышался крик.

Кто-то упал на землю, кто-то побежал в ров, а многие кинулись к дымящемуся зданию панорамы, словно там было самое безопасное место.

Пятерка «юнкерсов» прошлась низко над головой, сбросила бомбы. Они разорвались ниже по склону, никого не задев. И снова тут же образовалась живая цепь, и поплыл по ней новый кусок полотна, вынесенный из горящего здания. Комиссар увидел бегущих на помощь зенитчиков, пожарников местной ПВО, женщин из расположенных неподалеку домов.

Панорама горит!..

Когда был вынесен последний кусок полотна и когда курсант Кислых последним выбежал из горящего здания, таща сорванные со стен портреты, среди которых комиссар успел разглядеть портрет автора панорамы Ф. Рубо, рухнула внутрь обшивка купола, взметнув сноп искр и высокий столб дыма.

Израненная, разъятая на десятки кусков, но все же спасенная картина, свернутая в отдельные рулоны и распластанная большими полотнищами, лежала на дне рва под акациями. Нарисованные матросы спокойно смотрели в небо, задымленное пожарами второй севастопольской обороны. А вокруг стояли курсанты в обгорелых бушлатах, с обожженными лицами и подпаленными волосами, смотрели на матросов, на пушки и редуты, на истерзанную взрывами землю восторженно и жалостливо, как смотрят на раненых героев, до конца выполнивших свой долг. Толпа росла, ко рву подходили все новые и новые люди, военные и гражданские, здоровые и раненые в серых перевязях бинтов, спрашивали, что можно сделать для спасения панорамы, чем помочь. И словно повторяя эпизод, написанный на полотне, с ведром воды обходила обожженных людей военфельдшер Надя Очакова.

Был вечер, солнце спадало к дымам горящего города. «Что теперь делать? — подумал комиссар. И спохватился: — Упаковывать надо. В одеяла, какие есть…»

Спасенных кусков картины было много: тридцать четыре крупных — по десять и больше метров — и пятьдесят два сравнительно мелких. Их свертывали в огромные тугие рулоны, заворачивали в одеяла, завязывали, сшивали. Сворачивали курсанты — слишком тяжелы и жестки были куски полотна, сшивали женщины, служившие при школе, — Надя Очакова, Полина Проуторова, Маша Казарян, Ирина Миронова…

Вечером из штаба пришел приказ, подписанный командующим вице-адмиралом Октябрьским и дивизионным комиссаром Кулаковым: «…К 2.00 приготовить панораму к отправке на Большую землю. Капитану третьего ранга Ерошенко принять на борт Севастопольскую панораму».

Комиссар похлопал по тюку, возле которого стоял: — Значит, правильно решили — упаковывать. Иначе бы не успели. — И подумал: надо еще бирки заготовить, написать: «Севастопольская панорама. Получатель — Академия художеств СССР. Отправитель…» И письмо в Академию художеств. И надо выделить сопровождающих…

Во втором часу ночи рулоны были погружены на машины. Никто не спал в эту ночь. Курсанты без команды выстроились вдоль дороги двумя длинными шеренгами, и когда машины тронулись, над старыми редутами, над новыми окопами покатилось долгое «Ура!»…

СТОЯТЬ ДО ПОСЛЕДНЕГО

В ночь на 10 июня 1942 года командующему сухопутными войсками Севастопольского оборонительного района генералу Ивану Ефимовичу Петрову не удалось уснуть ни на одну минуту. Вернувшись на командный пункт с передовой, куда, особенно в последнее время, он выбирался часто, Иван Ефимович встал над картой и долго стоял в задумчивости. Нет, он не искал в паутине линий, условных знаков и обозначений ответа на тревоживший всех вопрос: как ответить ударом на обрушенный немцами удар. Он даже вовсе и не смотрел на карту, поскольку помнил ее наизусть, он думал о неожиданно тяжелых боях, навязанных немцами. Но даже не вообще о боях думал он, — было первое наступление — отбили, было еще более ожесточенное второе наступление — тоже отбили. Беспокоила его небывалая массированность бомбардировок и обстрелов. Вот уже почти десять суток, начиная со 2 июня, немцы сбрасывают на севастопольские рубежи и на город по пять тысяч бомб в день и выпускают столько же снарядов.

Обстрелы и бомбежки приводят к потерям людей и разрушениям, но сами по себе они не могут решить хода сражения. Петров знал, что это лишь громовая увертюра к чему-то большому, всего скорей к третьему штурму. И не ошибся: седьмого немцы перешли в наступление. Приблизительно знал Петров и соотношение сил: у немцев в два раза больше солдат, в два раза больше пушек, в десять раз больше самолетов, в тридцать раз больше танков. При таком неравенстве трудно устоять, но Иван Ефимович упорно заставлял себя верить — можно устоять. Мужества и стойкости севастопольцам не занимать. Но было еще одно неравенство, которое с каждым днем беспокоило его все больше. Пока оно не очень сказывалось. Но командующий обязан предвидеть будущее. И в том будущем, совсем недалеком, Петров видел нечто катастрофическое. Поэтому все думы его были не на Мекензиевых горах, где с рассветом снова начнутся отчаянные бои, а в темных и пока что относительно тихих севастопольских бухтах.

— Пришел эсминец «Бдительный», — доложили ему в час ночи, — доставил пополнение, боезапас, авиамоторы, продовольствие.

— Сколько? — спросил он.

— Чего именно?

— Сколько боезапаса?

— Двести шестьдесят пять тонн.

Он кивнул и остался стоять, думая о том, что снова надо будет собрать подробные сведения о наличии боеприпасов. Недавно ему докладывали, что не испытывают перебоев со снарядами только сорокапятки, а полковые пушки, гаубицы и вся дивизионная артиллерия сидят на голодном пайке. По полтора боекомплекта на орудие — это же слезы. Еще неделя таких боев, какие навязывают немцы, и пушкам нечем будет стрелять.

— Вы бы поспали, товарищ генерал, — жалостливо сказал ему адъютант.

— Да-да, — машинально ответил он. Снял пенсне, протер, неторопливо надел, постоял, задумавшись, и стал выбираться к выходу из КП. Ночь гудела поредевшими, но все же непрекратившимися орудийными раскатами передовой. Звезды казались особенно крупными, и мерцали они необычно, словно это были раздутые за день угли, которые теперь кто-то усиленно ворошил невидимой кочергой.

— Поспите, товарищ генерал. Днем-то не удастся.

— Мне и сейчас не удастся…

Около трех часов ночи ему доложили, что к Сухарной балке пришвартовался теплоход «Абхазия». А потом об эсминце «Свободном».

— Сколько боеприпасов?

— Триста шестьдесят одна тонна.

Петров кивнул, ничего не ответив, и было непонятно, удовлетворен он этой цифрой или недоволен. Он думал о том, что вчера и позавчера приходило только по одной подводной лодке, а сегодня корабли пришли поздно, и, стало быть, им придется остаться в бухте на весь день. А что это будет за день?.. Поползли несусветные мысли о том, что вот если бы совсем не было дня, а только ночь. Он понял, что бессонница даром не проходит, потер лоб и стал прикидывать, как бы так сделать, чтобы прикрыть сверху пришвартовавшиеся корабли. Прикрыть можно было только дымзавесой. Но ведь немцы тоже не дураки, раз дымзавеса — значит под ней что-то есть…


Маленький катер крутился по бухте, стараясь поймать ветер. Дым, разноцветный в лучах зари, вырывался мощными клубами и растекался, застилая все непроглядной пеленой. Дым стлался и над берегом, вырываясь из кузовов специально подогнанных машин такими плотными столбами, словно это были не кузова, а подвижные жерла оживших вулканов.

Там, где была «Абхазия», стоял многоголосый гул от криков и команд. Кашляя и ругаясь, бойцы сбегали по трапам на берег, суетливо строились в стороне. Сновали над бортом, призрачные в дыму, грузовые стрелы, подвешенные ящики. Их тотчас оттаскивали, грузили в автомашины, которые тут же и срывались с места, уезжали к передовой. Шоферы знали: только и пути — до восхода солнца, пока не повисли над головой фашистские самолеты.

Первая тройка «юнкерсов» появилась в посветлевшем небе, когда под холмами Севастополя еще лежали ночные тени. Самолеты прошли над дымами, наугад сбросили бомбы и исчезли за холмами.

— Давай раненых! — закричали с мостика «Абхазии».

Штольни были тут же, из них потянулась вереница носилок, словно санитары давно уже стояли наготове у выходов. Раненые извивались, заходились в кашле, ругали немцев, кто как мог, — шепотом и выкрикивая в голос. Сходни качались, но по ним все шли и шли люди, гуда, на теплоход. Торопились: грузов много, раненых много, а времени очень мало. И только один человек, тот, что был на мостике «Абхазии», стоял неподвижно, с беспокойством вглядываясь в светлеющую с каждой минутой пелену дыма. Он лучше многих других знал, что погрузка и разгрузка — это лишь одна и не самая главная половина дела. Выходить в море до темноты было бессмысленно, это все равно что выйти на расстрел. А день такой длинный — не меньше пятнадцати часов. А в каждом часе по шестьдесят минут…

Над дымом послышалось прерывистое гудение «хейнкелей». Бомбы с треском разорвались на причалах, на склонах горы, взметнули белые столбы воды в бухте, оттолкнув суетившийся под бортом «Абхазии» швартовый катер, увешанный кранцами.

И снова ушли самолеты, снова наступила тишина. Но вскоре в воздухе послышался характерный шелест снарядов, и взрывы стеной встали посередине бухты: немцы тачали обстрел из тяжелых орудий. И снова в небе загудели самолеты. По ним дружно ударили береговые зенитки, зачастили пулеметы. Самолеты не задерживались, сбросив бомбы с горизонтального полета, наугад, они исчезали за слоями клубящегося дыма.

А катерок, постановщик дымзавесы, все суетился, то проносясь под берегом, то выскакивая чуть ли не на середину бухты, ловил просветы, стараясь прикрыть их новыми дымами. Водяные смерчи вставали вокруг, но они словно бы никак не беспокоили его.

Самолеты шли волна за волной, бомбы падали то далеко, то близко, то совсем под бортами «Абхазии» и «Свободного». Бомбы, сброшенные наугад, те, каких севастопольцы умели не бояться, теперь представляли страшную опасность. Потому что их было много. Десять взорвутся в стороне, сто. А сто первая?..

— Неси назад! — закричал человек с мостика. — Раненых назад, в штольню!

Вереницы людей заскользили по сходням в обратном направлении: вверх — с пустыми носилками, вниз — с ранеными. Многие шли сами, опираясь на плечи санитаров, набежавших откуда-то бойцов, матросов «Абхазии».

Серия разрывов оглушающе рванула причал. Сквозь грохот прорвался душераздирающий скрежет металла. «Абхазия» вздрогнула, словно живая, завибрировала, начала крениться. Беззвучно лопнули толстые швартовые канаты, соскользнули с борта мостки. Вот уже весь правый борт теплохода ушел под воду, и над плавающими в маслянистой воде людьми, ящиками, обломками, над швартовыми катерами, бесстрашно снующими рядом, нависли надстройки и мачты. Высоко взметнувшееся пламя горящего судна рассеяло дымовую завесу. Теплоход кренился, а кормовые пулеметы умирающего судна все били и били в небо, торопясь хоть на последней минуте достать врага.

Вереница самолетов заскользила к другой стороне бухты, где под дымовой завесой стоял эсминец «Свободный». Здесь зенитный огонь был плотнее. Один «хейнкель» взорвался в воздухе, другой, клюнув тупым носом, нырнул в бухту. Остальные ушли. Но тотчас появились другие. Как горох из пригоршней, они высыпали в дым бомбы и тоже исчезли за холмами. Высыпали точно: стена белопенных смерчей окружила корабль. Эсминец поднял якорь и, прикрываясь дымзавесой, перешел к Павловскому мысу.

Наступила тишина. По бухте сновали катера, подбирали плавающих в воде людей. Грохотал фронт. В городе ухали разрывы тяжелых снарядов и стлался над домами густой черный дым. Пыль и дым затянули и всю северную сторону.

Снова из-за холмов вынырнули самолеты. Пятнадцать «юнкерсов» направлялись точно в то место, где под прикрытием поредевшей от поднявшегося ветра дымовой завесы стоял «Свободный». Снова грохот бомб и зениток оглушил бухту. Корабль отстреливался из всех орудий. Один самолет так и не вышел из пике, врезался в воду неподалеку от эсминца. Но другие все заходили на корабль, опрокидывались через крыло, сбрасывали бомбы.

И вдруг невероятный грохот перекрыл все: бомба угодила в торпедные аппараты. Огромный столб огня и дыма закрыл развороченную палубу. Не обращая внимания на преследующие их самолеты, несколько катеров через всю бухту помчались к «Свободному». Но спасать было некого: вокруг охваченного пламенем быстро оседающего в воду корабля растекался горящий мазут. Самолеты сделали круг над бухтой, прошли над Минной пристанью, оставив на причалах торжествующий фейерверк — вереницу запылавших повсюду зажигательных бомб…


— Та-ак! — сказал генерал Петров, когда ему доложили итоги дня. — Можно делать выводы.

Но никаких своих особых соображений он не высказал, встал, молча прошелся вдоль разостланной на столе карты.

Наверное, это был самый тяжелый день из всех, что пережил Севастополь. С утра на третий и четвертый секторы обороны немцы бросили больше ста танков. Двадцать пять из них остались на поле боя. Пост Мекензиевы горы три раза переходил из рук в руки и все же был оставлен. Как и в предыдущие дни, немцы не жалели бомб и снарядов, израсходовали не меньше одиннадцати тысяч. Число убитых и раненых наших бойцов и командиров за день перевалило за две с половиной тысячи… Тяжелые итоги.

Но тяжелей всего воспринималась потеря «Абхазии» и «Свободного». Это не просто гибель двух кораблей, это могло означать прекращение регулярного снабжения Севастополя подкреплениями, боеприпасами, продовольствием. Коротки летние ночи, ни одно транспортное судно не сможет успеть в темные часы незаметно достичь берега, войти в бухту, разгрузиться, взять раненых и уйти на безопасное расстояние. Транспортному судну нужно оставаться на день в бухте. А господствующая в воздухе немецкая авиация не позволит дождаться следующей ночи. Теперь немцы, как никогда прежде, знают, что можно перерезать зыбкую ниточку, связывающую осажденный Севастополь с Большой землей, теперь враги воодушевлены.

Конечно, Родина не оставит в беде. По-прежнему будут приходить транспорты. И будут гибнуть. И рано или поздно последний красноармеец скажет себе: уж лучше бы они вовсе не приходили.

Что же останется? Подводные лодки? Да, только подводные лодки. Но много ли их, лодок, на всем Черном море? Много ли доставят боеприпасов?!

Генерал Петров походил вдоль стола, устланного картой, резко остановился.

— Однако хватит считать потери. Не для того насмерть встал Севастополь, чтобы думать о своем спасении. Немцы за этот день потеряли в три раза больше людей. И значит, мы этот день выиграли. Севастополь удерживает возле себя огромную армию, которая по планам весеннего наступления Гитлера уже давно должна была маршировать по полям России. Вот в чем победа Севастополя!

Есть такой маневр в военном деле — отвлекающий удар. Когда подразделения, части и даже целые армии переходят в наступление на второстепенном направлении. Они принимают удар на себя, чтобы помочь победе на другом участке фронта. Но если есть отвлекающий удар, то почему не быть отвлекающей обороне? Севастополь выстоял целый день и, значит, победил. Задача в том, чтобы выстоять как можно дольше. И умереть, сражаясь, удерживая врага, истощая его. Значит, чем сильней противник, тем лучше?!

Ничего нового для себя не придумал генерал Петров, все это он знал и раньше. Но раньше, когда жила надежда выстоять до конца, не было мыслей о смерти. Теперь он знал: выстоять до конца не удастся. Значит, надо стоять до последнего. И этим выполнить задачу, которую поставили перед Севастополем не только Ставка, не только партия и правительство, эту задачу поставил сам народ. Погибнуть для того, чтобы жила страна…

На Мекензиевых горах, на высотах Балаклавы начинался новый день. День обороны, которую не с чем сравнить во всей предыдущей военной истории.

МИРАЖИ

На двенадцатый день Павел Иванович по-настоящему испугался. Раньше думал — пуганый, дальше того света попадать некуда. Да и столько насмотрелся и натерпелся за 250 дней обороны Севастополя, что вроде и не было такого пугала, которого можно было бы испугаться. А тут не ночью во сне, днем, словно исчезло вдруг море, и увидел он перед собой водокачку в Инкермане, тяжелую струю прозрачной, только что прохлорированной воды. И потянулся к ней ладонями, сложенными ковшиком. И вдруг услышал строгий голос:

— Военврач третьего ранга товарищ Ересько!

Оглянулся, увидел командира своей бригады морской пехоты полковника Горпищенко, нехотя распрямился.

— Пробу надо снять, товарищ полковник.

— А без пробы пить нельзя?

— Можно, но…

— Вот и пейте.

Павел Иванович нетерпеливо повернулся к воде, но ее уже не было, а чернел перед ним Херсонесский маяк на фоне белого раскаленного неба. Под ним, в глубокой воронке, вывороченной бомбой, поблескивало коричневое зеркальце небольшой лужи. Он опустил туда флягу, терпеливо дождался, когда перестанет булькать у горлышка, завинтил крышку и уж наклонился, потянулся губами к этой луже. Но тут скользнула перед ним тень фашистского пикировщика, с сухим треском рванули перед глазами разрывные пули, ударило в лицо горячей пылью. Он отшатнулся, скатился с обрыва к морю. Там, по колено в воде, стоял худой и черный пехотинец, проволокой привязывал колесо к оторванному борту от автомашины. Сначала Павел Иванович подумал — сумасшедший, но, присмотревшись, понял: деревянный борт да колесо, которое тоже не тонет, вместе могут составить хоть какой-никакой плот. А на плоту не то что вплавь, можно долго продержаться, дождаться, когда наши катера подберут. И побежал к солдату прямо по воде. Брызги падали на лицо, приятно смачивали горячие растрескавшиеся губы…

Павел Иванович очнулся, снова увидел пустое море и белое, нестерпимо горячее солнце над головой. Трое его товарищей по несчастью неподвижно лежали на дне шлюпки. Плащ-палатка, приспособленная вместо паруса, висела складками, и казалось, что это стоит часовой, иссушенный солнцем и голодом, осматривает зеркально гладкую штилевую поверхность моря.

Они покинули Севастополь одними из последних — на рассвете 3 июля 1942 года. Плот так и недоделали, увидели за камнями двоих красноармейцев, откачивавших воду из шлюпки, и присоединились к ним. Считали в тот миг, что им повезло: шлюпка почти корабль. Гребли изо всех сил, стараясь отойти подальше от занятого врагами берега. Когда засветилось небо над херсонесскими обрывами, увидели силуэты вражеских танков, услышали разрозненную перестрелку: кто-то, не успевший уйти в море, шел в последнюю отчаянную контратаку.

И тут они заметили, что шлюпку сносит на северо-восток — к городу. Разглядели в волнах буек, подгребли к нему, уцепились и замерли, пережидая время. Отдохнув немного, снова взялись за весла, по их догнала с берега пулеметная очередь. Пули вспенили волны у самого борта. Затем неподалеку начали рваться снаряды. Столб воды едва не перевернул шлюпку. Один из четверых, раненный, упал на скамью.

— Ничего, ребята, доктор с вами, — сказал Павел Иванович.

Перевязав раненого, он взялся за доски, заменявшие весла.

Втроем они гребли целый день, стараясь отойти подальше. Когда снова потемнело над морем, подытожили свое положение: на четверых нашлось три банки рыбных консервов да единственная фляга с водой, которую Ересько набрал в луже у Херсонесского маяка. С такими припасами нечего было и думать дойти до Кавказских берегов. Решили высадиться где-нибудь за Балаклавой и пробраться в горы к партизанам.

К тому времени переменившийся ветер вынес шлюпку за Херсонесский мыс, и они принялись грести к берегу. С рассветом увидели на севере гористую кромку, но была она так далека, что ничего не оставалось, как, не подавая признаков жизни, чтобы не привлечь внимания летавших над морем вражеских самолетов, дожидаться следующей ночи.

Но, обессиленным, им не хватило и другой ночи. А потом совсем пропала из виду темная черточка берега, и спасшимся от неминуемого плена пришлось уповать только на случай: авось заметят с какого-нибудь катера, которые, как они знали, подходили ночами к севастопольским берегам, подбирали таких, как они, севастопольцев.

Закрепив вертикально доску и пристроив плащ-палатку вместо паруса, они попытались использовать попутный ветер. Но и ветер обманул. Разгладилось море до самого горизонта, принялось разукрашиваться лунными бликами, многоцветьем утренних и вечерних зорь, солнечным сиянием. Помнил Павел Иванович, как он радовался такому морю в бесконечно далекую довоенную пору, когда по выходным окунался в веселое столпотворение пляжей, и не мог понять, чему тогда радовался, И еще никак он не мог постичь этой ужасающей пустоты и тишины после месяцев непрерывного грохота боев, после кровавой толкотни медсанслужбы. Оказывалось, что это близко — от грохота до тишины. Как от жизни до смерти…

— Теперь нам надо лежать и не двигаться, — на правах старшего наставлял Павел Иванович свою небольшую команду. — Когда будет невмоготу, можно омыть лицо морской водой, прополоскать горло. Но лучше не пить: проглотишь раз, потом не удержишься.

Взрезанные ножами консервные банки давно уже, отмытые добела, лежали на дне шлюпки: ими черпали забортную воду. Павел Иванович копался в своей обессилевшей памяти, пытаясь вспомнить различные поучительные случаи, когда люди после кораблекрушения вынуждены были подолгу мучиться наедине с морем. Вспоминалось все больше трагичное, и он сердился на авторов, описывавших те случаи. Когда сидишь на берегу, может, естественно думать о трагичном. Но теперь, оказавшись в положении потерпевшего кораблекрушение, он хотел бы вспоминать не о том, как погибали, а как спасались.

— Человек без пищи может жить очень долго, — набравшись сил, рассказывал он красноармейцам. — Известен случай, когда человек ничего не ел сорок три дня.

— И ничего не пил? — спросили его.

Павел Иванович промолчал. Он знал: без воды долго не прожить. И все больше склонялся к мысли, что надо хотя бы понемногу пить морскую воду. А может, потому и склонялся к этой мысли, что видел: бойцы не только полощут горло, а и глотают. И он тоже зачерпнул банкой забортной воды, стал пить. Полежал, прислушиваясь к себе, и понял, что в этом если не спасение, то, во всяком случае, продление жизни.

Однажды они услышали гул самолета.

— Не двигаться! — приказал Ересько. — Вдруг не наш.

— А вдруг наш? — сказал раненый шепотом. И приподнялся, принялся махать полотенцем.

Самолет развернулся, и вдруг в застоявшейся тишине штиля прогремела пулеметная очередь. Всплески проскочили вдоль борта, не задев шлюпки.

— У, гад! — прохрипел раненый.

Выстрелы и этот знакомый по медсанбату хрип вернули память к севастопольским берегам, на которых была жизнь, борьба. Там было опасно, но не опаснее, чем теперь в голодном одиночестве, страшно, но не страшнее этого поединка с убивающей пустотой.

Когда самолет прошелся над шлюпкой еще раз и снова под бортом заплясали фонтанчики от пулеметных очередей, Павлу Ивановичу захотелось, чтобы он сбросил бомбу. После взрыва всплыла бы кверху брюхом хоть одна рыбина. Но летчик пожалел бомбу на обреченных людей, скрылся за белой тучей, и снова могильная тишина обволокла море…

Шли дни, иссякали силы, но страха Павел Иванович еще не испытывал ни разу. Испугался лишь на двенадцатый день, когда понял, что не во сне увидел тугую струю хлорированной воды у Инкерманской водокачки. Это не было просто воспоминанием. Это была галлюцинация, означавшая близость конца.

После этого он потерял счет дням. Как-то, очнувшись на рассвете, увидел раненого бойца мертвым. За неимением традиционного колосника, привязал к его ногам винтовку с разбитым затвором и с помощью товарищей, по флотскому обычаю, похоронил в море.

Через несколько дней так же без слов, без жалоб затих другой боец. Смутным сознанием Ересько еще смог отметить про себя, что севастопольцы в любой обстановке остаются севастопольцами — умирают молча. Остались они вдвоем в шлюпке. Дни и ночи лежали неподвижно, ни о чем не думая, не разговаривая. Только однажды, вспомнив о своем долге военврача, Павел Иванович сказал несколько утешительных слов:

— Главное — верить, — медленно выдавливал он слова. — Люди голодали побольше нашего и оставались живы. По-моему, до берега уже недалеко.

— Если бы знать, — после долгого молчания так же тихо произнес боец. И даже приподнялся, посмотрел через борт на пустое море. И добавил отрешенно: — Никого. Словно война кончилась.

Это были его последние слова. В тот же день по опустевшим раскрытым глазам, по шевелящимся губам Ересько понял: последний его спутник уже во власти галлюцинаций.

Казалось бы, все равно, как умирать — одному или вдвоем. Но, оставшись в одиночестве, Павел Иванович понял — не все равно. Теперь он точно знал: и его время сочтено.

На другой день, когда только порозовели от восхода пологие волны, Павел Иванович увидел катер. Он приближался быстро, словно и не касаясь воды. На палубе стоял сам полковник Горпищенко, держа в руках миску, полную флотских макарон с мясом и огромную стеклянную банку компота. Приблизившись, Горпищенко наклонился, поставил еду на нос шлюпки, и катер тотчас же отвалил, скрылся в розовой морской дали.

Павел Иванович прополз к носу, ощупал сухие доски. Не хотелось верить, что это лишь видение, так ясно ощущал он дразнящий запах макарон.

Целый день мучило его воспоминание об этом запахе. Даже морская вода, которую он пил уже без расчета, пахла макаронами.

А ночью шлюпку качнуло особенно резко. Павел Иванович приподнялся над бортом, увидел каменистый обрыв, залитый лунным светом. На обрыве стоял красивый особняк — морской госпиталь. Павел Иванович помахал рукой, крикнул что-то хриплым голосом. Его услышали. Люди в белых халатах сбежали к морю, вытащили его из шлюпки, понесли по крутой земляной лестнице.

— Трое умерли, а я вот выжил, — говорил он радостно.

— Кто эти трое? — спросили его.

— Одного звали Валерием, другого Сергеем, а третьего, как меня, Павлом.

— А фамилии?

Фамилии? Фамилий друг друга они не знали, не спрашивали.

— Потерпи, — сказала ему миловидная медсестра. — Сейчас мы тебя накормим, напоим чаем.

Санитары положили его на землю на кромке обрыва, откуда хорошо было видно море, залитое лунным светом, и белевший за деревьями особняк госпиталя. Прошел час, другой, никто к нему не подходил. Стал звать — никто не отозвался. И тогда он понял, что о нем забыли, что санитары и миловидная медсестра спят теперь спокойным сном сытых, здоровых людей. Очень он обиделся на их бессердечие, спустился с обрыва, сел в свою шлюпку, оттолкнулся от камней и уснул с надеждой, что к рассвету волны вынесут его в другое место, к более чутким людям.

Когда проснулся, увидел вокруг все то же пустое море. И очень пожалел, что не остался на берегу. Он нисколько не сомневался, что все было наяву. И, только обдумав, пришел к заключению — опять галлюцинация. Иначе бы его ни за что не пустили обратно в море. Иначе так быстро он не потерял бы берег из виду.

И новая тоска нахлынула на него. Захотелось теперь же перевалиться через борт и разом прекратить мучения. И он собрался сделать это, по тут увидел идущего прямо по воде полковника Горпищенко, перевязанного, с автоматом на груди, и устыдился своего намерения: война еще не кончилась, враги еще топчут родную землю, и надо, пересилив все, добраться до берега, вернуться в строй.

А потом появились чайки. Крикливые, они проносились низко, рождая бешеную надежду, что хоть одна сядет на шлюпку. Павел Иванович лежал на спине и ждал. Думал: опять галлюцинации, но ждал. Вспомнил, что чайки — верный признак близости берега, приподнялся, посмотрел через борт, увидел на горизонте туманную дымку. Он снова лег на дно и стал смотреть на чаек, боясь выглянуть из-за борта еще раз. Все же выглянул. Туманная дымка исчезла, горизонт снова был пуст и далек.

Прошла еще одна ночь. На шлюпках и просто так, шлепая по воде, приходили к нему друзья и знакомые, приносили еду. Очнувшись утром, Павел Иванович опять увидел на горизонте берег. Теперь ясно различались темная гора и белый, высвеченный солнцем обрыв. Смотрел, не отрываясь, боялся поверить, что это точно берег, а не очередное видение.

Ночью ему снова привиделся корабль, скользивший по лунной дорожке, делавший круг за кругом. Увидел и шлюпку, отвалившую от корабля. Павла Ивановича подняли, понесли куда-то, легкого передавали из рук в руки. В кубрике, куда его положили, остро пахло съестным. Он принюхивался и не мог определить, чем это пахнет. А потом увидел стакан чаю с не растворившимся до конца сахаром на дне. Кто-то поднес его к губам, Павел Иванович мелкими частыми глотками выпил чай, откинулся головой на подушку и закрыл глаза. Боялся, что и это видение исчезнет, что, открыв глаза, снова увидит вокруг одно только море и море. Но чай, он это чувствовал, был уже в нем, приятно грел изнутри, придавал сил.

— Откуда, браток? — спросили его.

— Из Севастополя.

— Из плена, что ли, бежал?

Вокруг зашумели:

— Что он со знаками различия в плену-то был?

Павел Иванович помотал головой:

— Не-ет, я из Севастополя.

— Один?

— Нас четверо было.

— Где же остальные?

— Умерли они… Не моряки, не выдержали… Валерий, Сергей, Павел…

— А фамилии? Может, знакомый кто?

— Не знаю фамилий…

Ему вдруг вспомнилось, что уже отвечал однажды точно на такие вопросы. А наутро вновь увидел вокруг одно только море. И открыл глаза, принялся трогать койку, робы стоявших рядом матросов.

— Братцы, вы на самом деле?.. Или это мне опять… кажется?

— Мы-то на самом деле, а тебя не поймем. Давно, что ли, в море?

— Не знаю.

— Как это не знаешь? Откуда отплыл, когда?

— Из Севастополя…

Он схватил другой стакан чаю, протянутый ему, захлебываясь, выпил и снова закрыл глаза. И вдруг приподнялся.

— А что сегодня? Какое число?

— Девятое августа.

— Августа? А мы отплыли… третьего июля.

Снова откинувшись на подушку, Павел Иванович принялся считать, сколько дней прошло с того дня, и никак не мог сосчитать.

Кто-то недоверчиво присвистнул:

— Тридцать шесть суток?! Давно без еды-то?

— Тридцать шесть суток? — переспросил он. — А еды у нас вовсе не было… Ни еды, ни воды… Знаете, как из Севастополя пришлось уходить?

— А у нас Генка из Севастополя. Он рассказывал.

Откуда-то из глубины кубрика приблизился к нему небольшого роста матрос, присел на койку.

— Шлюпку достали? Это вам еще повезло. А я просто так поплыл. Думал: лучше потонуть, чем плен. Катера ночью подобрали.

Павел Иванович смотрел на матроса Генку, в чистой робе, веселого, совсем не исхудавшего, и не верил, что он тоже из Севастополя.

— Как же ты, браток, выжил-то? — жалостливо спросил матрос.

— Не знаю, — устало ответил Павел Иванович. — Наверное, надо было, вот и выжил…

ШТУРМ

— Повезло тебе, Ваня, ой повезло! Сколько раз со смертью за руку здоровался, а вот жив остался. И снова у тебя пулемет, о котором мечтал целых два года. И не где-нибудь ты, а под Севастополем. Уходил отсюда побитым, а возвращаешься победителем…

Человек сидел за камнем, улыбаясь, гладил неновое, местами вытертое до белизны, черное тело дегтяревского пулемета и разговаривал сам с собой.

— Ты что его, как невесту, гладишь? — послышался из кустов чей-то голос.

— Оружие любит ласку, — ответил он старой солдатской поговоркой. И добавил сердито: — А ты помытарься с мое… без оружия-то…

Согнувшись, подбежал командир взвода.

— Ну как, Иван, готов?

— Так точно!

— Смотри, не подкачай.

— Я как все.

Взводный высунулся из-за камня, оглядел вздрагивающую, шевелящуюся в черных разрывах, словно бы выросшую гору. Дымную шапку прорезали огненные молнии, и казалось, что это не просто гора перед ними, а настоящий вулкан. Камень дрожал мелкой дрожью, тяжелый пульсирующий гул закладывал уши.

— Ничего себе горушка! — сказал Иван. — На нее в мирный день забраться — дух вон, а тут под огнем…

— Под огнем! — как эхо, отозвался взводный. — Сапун-гора называется. Запомни: Сапун-гора.

Он побежал дальше по цепи, а Иван снова поудобней уселся за камнем. Он знал: артподготовка не на пять минут, можно наотдыхаться.

Война не баловала его разнообразием впечатлений. Почти три года войне, а он все в Крыму. Крутился вокруг Симферополя, играл в жмурки со смертью.

Впервые взял в руки винтовку восемнадцатилетним, когда в сорок первом немцы подходили к Перекопу. В ту осень кинули их, молодых и необстрелянных, останавливать немцев. Недолго пришлось держать оборону, поступил приказ отходить на Севастополь. Но они не пробились и ушли в горы. Нападали на отставшие немецкие повозки и автомашины и все надеялись пробиться-таки к Севастополю, о котором уже тогда, осенью сорок первого, каждый встречный говорил с особым уважением.

Не пришлось пробиться. Заметил их в лесу какой-то предатель привел немцев. И случилось так: вечером уснули они бойцами, проснулись военнопленными.

Двенадцать дней просидел Иван в лагере и бежал. Его выдал местный, которому он по неопытности доверился. Затем был какой-то страшный этап. Гнали их немцы в неизвестном направлении, расстреливали по дороге больных, раненых, просто хромавших. С этапа ему снова удалось бежать. И снова неудачно.

Сколько было этих побегов? Иван отставил пулемет, принялся считать, загибая пальцы. И задумался: почему выжил? И решил, что просто повезло. Бывает на войне слепое везение, вот оно ему и досталось.

В середине апреля сорок четвертого года, в тот самый день, как увидел первого советского солдата, непривычного, с погонами, Иван пошел проситься, чтобы снова взяли в армию.

«Три недели прошло? — изумился он. — Всего три недели?!» Ему казалось, что уже давным-давно воюет, что кошмары частых побегов, плена, поминутного ожидания смерти были в невозможном далеке. На фронте смерть тоже ходит рядом, но это совсем другая смерть, которой он почему-то не страшился…

Сапун-гора все дымилась, хищно рокотала сплошными разрывами. Солнце застилала серая пелена, и в ней стремительными птицами проносились стайки самолетов, ныряли в дымное марево.

— …После быстрого броска за гранатою врываться прямо в логово врага… — послышался из-под соседнего куста громкий монотонный голос.

Это была популярная в части «Песня о гранате». Сначала ему подумалось, что сосед за кустом просто рехнулся, принявшись читать стихи в такую минуту. Но понял: каждый, как умеет, коротает время перед атакой. Один воспоминаниями, другой стихами.

— …И не зря, врага штурмуя, точно в уличном бою, ты пускаешь в ход ручную артиллерию свою. За ее нежданным громом, под немецкий вой и крик, по траншейным по изломам смело ходит русский штык…

Иван вспомнил о своих гранатах, похлопал себя по карманам, посчитал. Гранат было четыре. Маловато, да где теперь их достанешь? С минуты на минуту затихнет «гром небесный», и придется, как есть, взбираться на эту горушку.

Он подумал, что зря старшина поотбирал все имущество. Сказал: чтоб легче было взбираться. Может, и так, только своя-то ноша не тянет. В вещмешок он бы уж наложил гранат, не то что в карманы.

Грохот разрывов внезапно оборвался. Иван подобрался весь, готовый вскочить и бежать через голое поле к склону, круто уходящему вверх. Но вместо команды «вперед» застучали по кустам немецкие мины, и кто-то, раненный, закричал надрывно. Вершина горы светлела, начала проглядываться. И тут снова загудело небо, и новый, еще более мощный шквал обрушился на немецкие позиции. Теперь он был другим, словно бы утюжил гору, то перекатываясь куда-то в глубину, то снова вгрызаясь в самую кромку.

Снизу казалось, что наверху уж ничего и не осталось, ни живого, ни мертвого, только пыль да прах. Думалось, что наши генералы просто хотят избавиться от положенного количества снарядов и бомб, бьют и бьют, чтоб все было наверняка…

Генералы и в самом деле хотели, чтоб наверняка. Только они знали побольше рядовых солдат. Знали, что эти естественные рубежи немцы укрепили так, что сами уверовали в их неприступность. Знали они и о категорическом приказе Гитлера ни в коем случае не сдавать Севастополь. Гитлер говорил, что конечной целью удержания Севастополя является не выигрыш времени, а сковывание на продолжительное время крупных сил советских войск и нанесение им возможно больших потерь. Видно, фюреру не давала покоя память о героической обороне, когда у стен города надолго были скованы огромные немецкие силы, и из-за этого оказалось сорванным задуманное весеннее наступление сорок второго года. Упорство Севастополя заставило отодвинуть сроки наступления на Сталинград и Кавказ на вторую половину лета. И оно затянулось до зимы.

Командующий немецкой армией генерал-полковник Альмендингер отдал войскам жесткий приказ: «Именем фюрера я требую, чтобы все оборонялись в полном смысле этого слова, чтобы никто не отходил, удерживал бы каждую траншею, каждый окоп, каждую воронку… Напоминаю, что мой приказ расстрела на месте тех, кто оставил свои позиции, сохраняет полную силу».

«Я получил приказ защищать каждую пядь Севастопольского плацдарма, — писал Альмендингер в воззвании к войскам. — Его значение вы понимаете. Ни одно имя в России не произносится с бо́льшим благоговением, чем Севастополь…» Тут он был прав, немецкий командующий отдавал себе отчет, что драться за освобождение Севастополя советские войска будут с небывалой решимостью, с невиданным героизмом…

Снова затихла канонада. И тогда над изготовившейся к броску пехотой, бесшумные после грохота артподготовки, вскинулись высокие дуги красных ракет.

Первое, что испытал Иван, карабкаясь по зеленеющему склону подножия горы, — это недоумение: кто еще может стрелять сверху после такой артподготовки? Но стреляли, казалось, со всех сторон, пули, рикошетируя, выли над головой, стучали о камни с таким звуком и так часто, словно их главной задачей было передробить камни все до единого. Кто-то обгонял его, кого-то обгонял он, одни падали и вскакивали, бежали дальше и выше, другие падали и уже больше не вставали. Но кто это был, он не замечал, словно все стали вдруг одинаковыми — своими и только. Иногда он падал за камни, втыкал сошники и бил короткими очередями, иногда стрелял, не втыкая сошников, с ходу, куда-то вверх, где был враг. И мучился оттого, что не видел ни единой цели. Это невидимое, скрытое за гребнем пугало, как всякая неизвестность.

И вдруг он увидел то, что все время искал глазами, — частые всплески пламени в тени большого камня. Обрадовался какой-то незнакомой злобной радостью, сильно ударил сошниками пулемета о землю, прицелился. Пули хлестнули воздух у самого уха, и он понял, что немецкие пулеметчики тоже заметили его и теперь ведут огонь по нему, только по нему. Это не испугало, скорее обрадовало: если стреляют по нему, значит, не стреляют по другим, значит, другие успеют пробежать еще несколько метров. Он понимал, что надо успеть раньше, но сдерживал себя, целился старательно, как на стрельбище. И с бешеной радостью увидел, что попал. Немец привстал резко и повалился куда-то вбок, опрокидывая пулемет. И тогда Иван бросился вперед, за своими.

В какой-то миг он с удивлением заметил, что солдат, бегущий в стороне, тащит большую палку. Решил, что, наверное, так надо при штурме горы, что он чего-то не усвоил при тренировках. Но тут же и забыл о палке, потому что почувствовал вдруг сильный удар, едва не выбивший у него из рук пулемет, кинулся в ближайшую воронку, в последний миг почувствовал хлесткий удар над головой, сбивший пилотку. И упал на кого-то, изогнувшегося, застонавшего.

— Ранен? — крикнул он, не видя лица солдата, а только кровь, сочившуюся из-под пальцев, прижатых к груди под горлом.

Раненый кивнул и закашлялся. Иван подполз к краю воронки, чтобы высмотреть, куда перебегать дальше, но вдруг увидел, что ствольная коробка его пулемета погнута. Подергал заклиненную пулей рукоятку и впервые за эти минуты атаки испугался: что он будет делать без пулемета? И потянулся за автоматом, лежавшим рядом с раненым. Но тот свободной рукой ловко ухватил его, не дал.

— Дура голова! — заорал на него Иван. — Тебе тут санитаров дожидаться, а мне вперед надо. Мне оружие надо!

Раненый упрямо мотал головой.

— Я тебе пулемет оставлю. Вот…

— А если немцы? — прохрипел раненый.

— Дура! Какие немцы! Мы ж вперед пошли!

Он дернул автомат на себя, не спрашивая, снял с раненого сумку с диском. И снова пополз к краю воронки. И почувствовал, что его дергают за ногу.

— Ты чего?

— А-а! — сказал раненый, протягивая ему пилотку.

— Спасибо!

Он выпрыгнул из воронки и тут снова увидел впереди солдата с палкой. И понял, что это вовсе не палка, а флаг с навернутым на древко полотнищем. Что-то радостное полоснуло по горлу: если флаг впереди, значит, там уже наши, отвоеванные, камни, и там вроде как бы даже безопасней. Он кинулся к солдату с флагом. Очередь взбила пыль у него под ногами, он перепрыгнул через эту пыль, словно через препятствие на учебно-штурмовой полосе. Когда снова поднял глаза, то увидел, что солдат с флагом стоит на месте и наклоняется, словно ищет что-то потерянное. Подбежал к нему, упал рядом. Заметил погон старшего сержанта с полуоторванной лычкой.

— Водрузи… знамя! — сказал старший сержант.

— Где?

— Там… наверху!

Иван подхватил древко, показавшееся необыкновенно легким, кинулся вверх по склону, лавируя меж каменных глыб, скользя по осыпям. На бегу перекинул ремень автомата через голову, выхватил из кармана гранату, зубами вырвал чеку. И вдруг у подножия той самой глыбы на гребне горы, к которой стремился, увидел немецких автоматчиков. Упал на острый щебень, отполз в сторону, метнул гранату. И сразу же выхватил другую, тоже метнул туда, за камень. Гора гудела разрывами мин и гранат, пулеметной и автоматной трескотней, нестройными разноголосыми криками. Но из-под камня уже не стреляли. Иван подполз ближе, бросил еще одну гранату, взбил автоматной очередью пыль в тех местах, где только что видел немцев, и, цепляясь за острые кромки скалы, полез наверх. Воткнул знамя в щель, расправил полотнище, чтоб реяло на ветру, и залег рядом, впервые за всю атаку оглянулся назад. И ужаснулся крутизне и высоте склона.

Внизу на многие километры простиралась серо-зеленая залитая солнцем долина. По круто изогнувшейся дороге ползли коробочки танков. У дальних высот густо клубился дым, словно там бушевал пожар, специально раздуваемый гигантскими мехами. Из дыма часто-часто выскальзывали крохотные белые ниточки, — это били «катюши». И огонь батарей был виден сверху — там залпами вскидывались и гасли багровые в дыму вспышки. По белым паутинкам дорог вроде бы бестолково, в разных направлениях, скользили машины. К ним тянулось несколько черных дымков сбитых самолетов…

Все это Иван охватил одним взглядом. А в следующий миг машинально закрыл глаза, потому что по камням, по древку, по развевающемуся полотнищу хлестнула пулеметная очередь. Флаг наклонился. Прикрываясь камнями, Иван подполз, глубже засунул древко в расщелину скалы. И еще рядом вбил камень, чтоб стояло, не колыхалось. Пулемет умолк, но тотчас неподалеку взорвалась мина, затем другая. Было ясно, что немцы не успокоятся, пока не собьют флаг. Иван решил подождать чуточку, посторожить: вдруг упадет, и его надо будет вновь устанавливать. Но вышло иначе: близкий взрыв мины разбросал камни, одним ударило Ивана по голове, и он потерял сознание.

Очнулся вскоре. Тонкое в реве боя солдатское «ура» стонало справа и слева. Несколько солдат и матросов были уже впереди, бежали, согнувшись, по склону. Флаг стоял не месте и, залитый солнцем, казался ослепительно ярким. Иван вскочил, собираясь бежать, и едва не упал: закружилась голова.

Потом к нему подбежал незнакомый офицер, хлопнул по плечу:

— Жив? Ходить можешь? Шагай на КП.

— Куда?

— На КП. Видишь зеленый бугор?

— Зачем?

— Я разрешаю.

— А мне не надо.

— Тогда приказываю.

— Надо командиру взвода доложиться. — Ему показалось никак невозможным идти в тыл, когда весь взвод, те, что живы, идут вперед, атакуют следующие позиции врага.

— Иди, тебе говорят. Я сам скажу взводному. — Офицер раскрыл планшетку, что-то написал на листке, вырванном из блокнота. — Иди, отнесешь это.

Иван пошел, боясь, как бы не упасть от подступавшего головокружения. Под горку не шлось — бежалось, и скоро Иван дошагал до зеленого бугра, отдал записку первому попавшемуся офицеру. Тот как-то странно осмотрел его с ног до головы, словно проверяя внешний вид, велел идти за собой. По земляным ступенькам спустились в широкий и глубокий окоп. И тут Иван увидел перед собой генерала, и сам невольно оглядел себя: больно был грязный и запыленный рядом с чистыми штабниками.

— Поздравляю, — сказал генерал.

Иван молчал, не зная, что отвечать, чувствуя во всем происходящем какой-то подвох.

— Ну?

— Слушаю, товарищ генерал.

— Отвечайте, как положено, — служу Советскому Союзу. — Он вдруг настороженно посмотрел на солдата. — Вы разве не знали?

— О чем, товарищ генерал?

— О приказе. — Он помедлил и сказал торжественно: — Тому, кто водрузит знамя на Сапун-горе, присуждается звание Героя Советскою Союза.

— Так я… Так это мне… — растерялся Иван и вытянулся под строгим взглядом начальника. — Служу Советскому Союзу!

— Что так безрадостно?

— Так я что. Там ребят столько полегло.

— Ясно, солдат. Я вас понимаю. Все герои, кто штурмовал эту гору. Но приказ есть приказ. — Он по-отечески подтолкнул Ивана к выходу. — Бегите, догоняйте взвод. Бой за Сапун-гору хоть и главный, но не последний. Еще надо освободить Севастополь…


Приключения 1978

Михаил БЕЛЯЕВ

Пожар


Приключения 1978

— Ну что, Ксюша? С прибавлением семейства поздравить можно? — громко, с улыбкой сказал Василий Михайлович, бывший гвардеец, рослый бородатый мужчина, у которого не было обеих рук. — Каких хлопцев добыл! Одной тебе таких орлов доверить могу. Ты хозяйка добрая. Согрей их. И печью теплою, и едой жаркою. В общем, сама знаешь как. Бери! — и пропустил в хату двух парнишек. — Вьюга! Дыхнуть нечем. И дорога какая! Шагу ступить нельзя. А тут они вот, красавцы. Вижу: идут — не идут, стоят — не стоят…

— Э-э! Правда! Не знали, что и делать, — вошла в хату вместе с ребятами Сандра, молодая цыганка. Это она приютила еще на руднике ребят, Тимку и Семку, потерявших своих матерей во время облавы, увела их с собою. Шла с ними неизвестно куда. Лишь бы подальше от мест, где ее знали. — Ни крови, ни духу в теле. Два дня идем.

— Умаялись, бедолаги! — всплеснула руками Оксана Ивановна, пожилая дородная хозяйка уютной, натопленной хаты. — Теперь вы у нас. Будьте как дома, — и стала быстро снимать с ребят задубевшие пальтишки.

А когда наконец, раздевшись, ребята пристроились спинами к печи и почувствовали, что живы, то перемигнулись друг с другом от радости.

— Ну, сынки, дальше жить будем? — спросил их Василий Михайлович и сам ответил: — Назло врагам не умрем! Не умрем — и все тут. Знаете, — обратился он к Сандре, которая тоже подошла к печи и села на табуретку, — нет, вы не знаете, какие сыны у Оксаны Ивановны, нашей хозяйки, выросли. Бравые ребята. Один — кавалерист, а другой — танкист. Видите вон знаменитую картину на стене? — кивнул он головой на скачущего в бурке Чапаева. — Кавалеристу подарили, когда в школе учился. Между прочим, нынешний староста приказывал мне снять Чапаева. Да только не мне снимать картину. Сивый службист! Знаем: оттого сив мерин, что дорогу мерил. Хоть и бледнеет он, как взглянет на Чапаева, но оставил картину в покое. Хитрит, хитрит что-то…

— Да как же ему не хитрить? — гневно отозвалась Оксана Ивановна. — У него в жилах не кровь, а хитрость одна. Тутошний он. С малолетства только языком и глазами работает. Насмотрелась я…

— Тутэшний. Из Клэшни! — с легкой усмешкой подчеркнул Василий Михайлович. — Так говорят селяне.

— Вот зародился человек! — воскликнула Оксана Ивановна, поставив табуретку для Василия Михайловича. — С ума сойдешь — не поймешь. А батька у него совсем другой был. Из богатых вроде, а ветеринаром стал. Коней врачевал, всякую там живность, какая только есть на белом свете. Столько болестей знал. Все его родичи поразбежались кто куда, а он новую власть принял. Нашу, Советскую. Дрожки ему дали. Такие бегучие. Как же! Нужный лекарь. Один на три колхоза был.

— Не из цыган ли? — поинтересовалась Сандра.

— Куда ему до цыгана! Два слова связать не мог. Занедужит какая скотина — вылечит, а чтобы поговорить — лучше и не трогай. То ли не любил говорить, то ли стеснялся. Бог его знает. Пригласишь к столу, а он книжку достает. Просит послушать. Уважу, послушаю. Ох, мамо моя! Силюсь, силюсь понять — ничего не разберу. А складно и ладно так читает. И что за книги у него водились? Туман и туман в них. Уже у меня голова болит, а ему одно удовольствие.

— Потом сына стал прихватывать с собой, — заметил Василий Михайлович. — Хотел, чтобы и он ветеринаром был. И ухом не повел! Не по нутру отцова профессия оказалась.

— А ну его к бесу! — вдруг заявила Оксана Ивановна. — Такой елейный, такой липкий. Ну чисто тот самый туман из книжек. Отец работает, а он себе сядет за столом и говорит и говорит. Не унять. Все выпытывает, все выпытывает. Я от него, а он за мной. Мы почти одногодки с ним.

— Влюбился! — догадалась Сандра. — Сердце разговором унимал.

— Да что вы? Я уже замужем была. Дочка бегала. И сынов успела найти. Вертелись под ногами, тормошили. А он оттеснит меня в угол, терзает и терзает речами. Ничего не дает сделать, сбежал он от отца. В город. В артисты подался. А в войну вот объявился. Старостой стал. — Оксана Ивановна досадливо оборвала себя: — Да что это я? А ну садитесь за стол. Вечерять будем.

И конечно, повечеряли. Вкусно, сладко. Досыта наелись ребята. Так что им сразу спать захотелось. И не держали их. На печь отправили, положили рядышком под старыми дедовскими кожухами, в которых в каждом рукаве по тыще снов спрятано. Как не уснуть крепким сном под такими кожухами? И ребята уснули. Когда под утро третий раз прокричал в наглухо закрытой кладовой Оксаны Ивановны один-единственный уцелевший от частых полицейских поборов петух, ребята улыбнулись во сне и уснули еще крепче.


— Что с хлопцами делать? Обедать скоро, а они спят. Уморились бедолажки, — сквозь сон услышал Семка негромкий голос Оксаны Ивановны.

— На руднике все дети подолгу спят. Голод научил, — послышался в ответ такой же приглушенный голос Сандры.

Потом долго шаркали шаги по кухне, стучала под руками посуда, ходил веник у порога, хлюпали капли воды, падая из прохудившегося ведра в подставленную миску, вскрикивал петух в сенях, когда сенная дверь вздрагивала от сквозняков.

— Никак метель не уймется. Ровно скаженная! — вздохнула Оксана Ивановна. — Стихнет и снова зашмыгает. Из хаты выйти нельзя.

— Если б но вы с Василием Михайловичем, замерзать бы нашему табору, — отозвалась Сандра. — Куда деваться в такую метель? — И, помолчав, засмеялась: — Спала как влюбленная! Давно так не спала. Тело аж горело от жары. Рукам место не найду… Кидаю, кидаю их… Жору, мужа своего, вспомнила. Э-э! Это он меня от цыган увел. Женился на мне. Сына ему родила и русской стала!.. Но, матерь божья, кто я теперь? Сын помер, Жора воюет. Карты себе купила. Нету у цыганки дома, а дорог много.

— Да будет еще дом, будет, — заверила Оксана Ивановна. — Война бы только поскорей сдохла. Такое натворила! Свету белого не видно.

Хлопнула тяжело дверь. Оксана Ивановна выскочила в сени и скоро снова вбежала в хату.

— К нам староста идет! Да входи же, — позвала она кого-то. И вот прыгнула на печку холодная кошка. Она уселась между разбросанных ног Семки и принялась облизываться, поднимая то одну ледяную лапу, то другую, к отчего по ногам Семки густо побежали мурашки. И сон пропал. — Вот бестия, староста этот! — сказала в сердцах Оксана Ивановна. — Что-то будет. Задумал что-нибудь… Горе какое! И Василий Михайлович ушел. Он с этим старостой строго разговаривает, — пояснила она Сандре. — А я боюсь его. Как напугал меня еще молодой, так и не прошло. Силюсь, силюсь взять себя в руки. И не придумаю, как. Пуганая. Глаз его боюсь. Такие голубые, как у соромливой девицы. И не хочешь — в сердце заглядывают. Так и трогают сердце, так и щупают нутро. Прямо-таки выворачивают его. И противлюсь, а руки его по душе ходят. Отдается ему сердце — и все тут. Совсем не могу с ним говорить. Не могу. Только одна и защита: он ко мне глазами, а я к нему спиной. Ох, боже мой… — спохватилась Оксана Ивановна, — да где же он? — и прильнула к белому, запушенному морозом окну. — А вы идите к ребятам, — посоветовала она Сандре.

Со двора донесся резкий скрип шагов. Вот они приблизились к хате, потолклись, оббивая снег, потом шаги послышались в сенях.

— Тим, — подкатился Семка к Тимке и толкнул его в бок. — Староста идет! Да проснись ты! — толкнул он еще сильнее.

— Ребята, просыпайтесь скорей! — подбежала к ним Сандра и, схватив подушку из-под ног Тимки, села на лежанке.

— Доброе утро, Оксана Ивановна! — вежливо, с приятной хрипотцой в голосе сказал староста, переступая порог. — Как спалось в такую завихренцию? Во! Свежая да румяная, как палехская красавица! — остановился староста в дверях, не отводя от нее глаз. — Вы меня удивляете, Оксана Ивановна. Как на гулянье собрались! А я думал, замело вас тут, — шмыгнул он глазами по хате. — Снега какие! Глянешь на сугроб — шапка падает. Решил зайти. Не надо ли чего… На самом краю села живете. А время сами знаете какое. О, простите бога ради! — глянул он себе под ноги. — Снег забыл обмести. Знаю, знаю. Ноги мои смутили. Вы всегда были хорошей хозяйкой и не любили гостей, которые за своими ногами не присматривают. И верно! Неряшество с ног начинается.

— Ничего, ничего, — отозвалась Оксана Ивановна, стараясь казаться спокойной и даже радушной. — У порога всегда снег.

— О нет, нет, дражайшая Оксана Ивановна. Обмету, обмету. Не убудет меня. Я не привык со снегом проходить. Дайте, пожалуйста, веничек. Посидеть у вас хочу. А как же? Нельзя иначе. Добрые люди не могут жить без добрых бесед. Да у вас уже есть гости?! — воскликнул он, увидев Сандру, которая снимала с печи подушки — Ну, совсем, значит, вовремя пришел! Может, по этому поводу рюмочкой обогреете? А? Шучу, шучу. Конечно, шучу! — видя растерянность Оксаны Ивановны, сказал староста и, нашарив под лавкою веник, вышел в сени.

— Ой, что будет!.. — всплеснула руками Оксана Ивановна, не зная в отчаянии, за что ей взяться.

Между тем дверь снова отворилась, и староста, водворив веник под лавку, прошел к столу.

— Оксана Ивановна! Да что же вы не представляете меня вашей гостье? — в изумлении вскинув толстые короткие брови, глянул на нее староста, соединяя на лице улыбку и приказание, и глаза его при этом, обычно слегка прикрытые бровями, словно увеличились вдвое, делая голубизну глаз неотразимо ясной и доверчивой. — Прошу вас, прошу вас, окажите милость, познакомьте своего старосту Юхима Семеновича с этой, как увиделось моим очам, замечательно пригожей женщиной! Слава богу, войне красота не помеха, и, я думаю, знакомству тоже… — слащаво сузив глаза, подошел к Оксане Ивановне и поцеловал ей руку. Все невольно поглядели на его ноги: на старосте поблескивали обшитые черной кожей новенькие белые валенки.

— Так я и говорю вам, знакомьтесь. Знакомьтесь, Юхим Семенович! Вы всех нас знаете и нашу гостью знать должны, — заговорила распевным голосом Оксана Ивановна, как будто она не знакомила, а сватала двух ей милых, хорошо известных людей. — Мы хотели утречком сами к вам идти, да дела, Юхим Семенович, будь они неладны, так-таки и цепляются…

— Ох, кому вы говорите, Оксана Ивановна, — подстраиваясь под ее распевную речь, грустно вздохнул староста. — Да разве я не в селе родился?

— На селе, на селе… — поспешила согласиться Оксана Ивановна, теряя напевность речи и выдавая свое волнение. — В деловой семье… Все помнят. Ваш батя работящий такой… А вы потом артистом были. В городе…

— Не надо дальше, не надо, — остановил староста. — В прошлом мы только родились, — продолжал он уже небрежным тоном. — Что, конечно, для каждого из нас есть великое жизненное благо. Однако жизнь свою мы и по сей день устраиваем. Вот вам ирония судьбы: кто был ничем, стал всем, а кто стал всем, становится ничем. А? Слышите, какая сила жизни в этом! Вы как считаете? — обратился он вдруг к Сандре, которую он наконец достиг, продвигаясь к ней во время разговора с Оксаной Ивановной зигзагами. — Фу! Совсем одичал без хороших женщин. Пардон. Я все еще не знаю, как вас величать, — обнажил он голову перед Сандрой и поклонился ей.

— Александра, — подсказала Оксана Ивановна.

— Саша, значит, — воскликнул староста.

— Сандра, — поправила его, отозвавшись, Сандра и внимательно посмотрела на старосту. Она стояла перед ним, сложив руки на груди и опершись спиной о доску переборки. — Цыганка я, — все так же, не сводя с него затаенно вспыхнувших глаз, гордо сказала она и прошла мимо него, глядя через плечо и покачивая станом.

— Великолепно! — снова воскликнул староста. — Живая мадонна! Хотя, знаете, — шагнул он к Сандре и, взяв ее за плечи, повернул к себе, — я бы не хотел, чтобы о вас узнали в немецкой комендатуре. Немцы! — произнес он благоговейно, — наши великие заступники, — подчеркнул, следя за глазами Сандры. — Слышите? Заступники! Они не очень обожают цыган. И такое бывает: в тюрьмы заключают, в лагеря отправляют… Но на меня положитесь, — провел он рукой по волосам Сандры и отпустил ее. — Я свой староста, как все селяне. Никакой разницы нет! Спросите Оксану Ивановну. Разве не так? Что я для людей делаю? — обратился он к Оксане Ивановне, обволакивая ее голубыми глазами.

— Известное дело… — запнулась она. — Вы, Юхим Семенович, весь на людях. И батько ваш таким был. В каждый дом, бывало, зайдет…

— Не надо, не надо, Оксана Ивановна, о батьке, — отмахнулся староста и сел за стол. — Он помер, батька. А нам с вами жить приходится, и не как-то, а чтобы и за жизнью присматривать. Ведь жизнь ускользнуть может.

«Я-то при чем? — насторожилась Оксана Ивановна. — О чем это он? С тобой за жизнью присматривать? Еще чего не хватало!..» — и собралась возразить старосте, но тут же подумала, что говорить ему — это все равно что бить о стену горохом, и принялась вытирать о передник и без того сухие руки.

— С меня многое спрашивают. Но, заметьте, это же спрашивают и с вас, — продолжал между тем староста. — Мы, как говорится, из одной миски хлебаем. Потому и друзья. И с вами, красавица, я хотел бы другом стать. Ну что вы на меня свет очей льете? Я же влюблюсь в вас. Перед вашими юными очами и староста не устоит.

— А вы отвернитесь, — косо блеснула взглядом Сандра. — На цыганок нельзя смотреть — кровь испортится.

— Пускай портится! Можно и рискнуть ради этого. А чем черт не шутит? Быть может, ради этого случая по земле хожу: вас увидеть, влюбиться — и жизни конец! Ну что скажете, Оксана Ивановна? Я ведь перед вами, как на духу. О боже! Опять смутилась, румянцем залилась. Вот, Саша, какая она: соромливая, пригожая, хлебосольная и добрая, добра всем желает. И вам, и мне тоже. И еще я скажу: мастерица песни петь. Талантов у нее скрыто видимо-невидимо. Ах, уважаемая Оксана Ивановна, вы даже стесняться не разучились!

— Юхим Семенович, грех вам обижать меня, — совсем не зная, как принимать слова старосты, отозвалась Оксана Ивановна. — Вы меня как невесту расписали, а мне уже пятьдесят годков.

— Нет, Оксана Ивановна, не обижаю я вас, — возразил староста. — Разве ж худо о красоте женской говорить? Почитайте книги — во всех веках люди женщину, как божество, возвышали. Чтобы она всегда оставалась для нас, грешных мужчин, и таинственной и недоступной. И в школах этому учат, — нравоучительно подчеркнул он. — Вот вы часто про акацию рассказываете, которая у вас под окном лютою зимой загинула…

«Вот, нечистый! — ругнулась в душе Оксана Ивановна. — Изведет. И акацию в покое не оставил. Неужели я сама ему про акацию рассказывала?..»

— Что такое акация? Всего-навсего колючее дерево, — продолжал говорить староста. — Не спорю: красивейшее дерево! Пусть бы оно, конечно, цвело. И пчел медом поило, и детей цветами радовало. Но засохла — и геть акацию! Срубила… Как же тогда не говорить о женщине? О том самом первейшем и нужнейшем человеке на земле, который всю красоту земную в себе заключает и создан для того, чтобы в первую очередь эту красоту земную в своем потомстве продлить. И можно ли тут спорить: лучше женщине, когда о ней плохое говорят и совсем замечать перестают, или когда ей говорят, что она красива и что своим присутствием на земле она делает земную красоту еще божественней, неотразимей, способной поднимать нас, грешных мужчин, погрязших в войнах и черствости, на великие подвиги? Вот вы и ответьте мне, что для вашей души ближе? — Радуясь сказанному и видя, что женщины растерялись, он пристально смотрел то на Оксану Ивановну, то на Сандру, хитро прищурясь, и во взгляде его, казалось, запрыгали какие-то дьявольские огоньки.

— Что ближе? — лукаво, как бы вступая с ним в игру, переспросила Сандра. — А то ближе, что обнять хочется! — тут же выкрикнула она, почти поддаваясь голубому наваждению глаз старосты и его ласковых слов.

— Это женщина! — обрадованно сказал староста, тряхнув густыми седыми волосами, которые тоже отдавали голубизной. Причесывая их, он дважды провел по ним пятернею, и волосы, приподнявшись на голове, завились тонкими колечками. — Вот вам, Оксана Ивановна! Чуете? — бросил он на Оксану Ивановну торжествующий взгляд. — Вот вам истинные слова истинной женской красоты! Нет, вы только посмотрите на свою гостью, ну не дар ли это божий? Разве пристойно на нее смотреть, не испытывая волнения? Да я бы тому мужчине вообще не позволил на свет появляться, который не может уразуметь женскую красоту! О, это несчастные люди! Пройдут по земле и не поймут, что женщина от рождения своего и до последнего часа своей жизни — неисчерпаемое земное благо, — громко говорил староста. Он начал прохаживаться по хате, мягко, словно бы по ковру, и, прохаживаясь, он уже скользил взглядом не только по лицам женщин, но и по всей хате, будто он все тут давным-давно знал, а теперь лишь оглядывал: на своем ли месте все? Нет ли здесь чего-то нового? — и продолжал: — Сколько женщин в России и во всем мире берегут верность этим мужчинам! Страшно подумать. Их мужья воюют, не зная за что, и можно сказать, по своей глупости воюют. А брошенные ими жены хранят им верность. Но почему? Что за дикая несуразица человеческих страстей? Быть может, милые женщины дождутся благодарностей? Откуда, с какого края может появиться мужняя благодарность, если сами мужья бесконечными толпами идут в братские могилы? Не презирать ли себя будете потом всю жизнь? Всю, всю, до скончания, до той самой последней отметки за свою откровенную гордую, и, конечно, верную, и, конечно, благородную, и, конечно, вами дарованную павшим мужьям любовь? И не назовете ли жизнь без них, да, без них! Не назовете ли не тронутые мужской лаской годы вздором и бессмысленностью, заблуждением и пакостным колдовством верности, смутой ни к чему не обязывающей, томящей и иссушающей?! От такой верности для вас одно погубление. Да, да! Я не преувеличиваю, я просто обращаю ваше внимание, просто хочу, чтобы ваши добрые души опомнились от чар уже загубленной вашими мужьями верности и вздохнули настоящей жизнью. Решительно уладили свои судьбы, не позволили бы им чахнуть и посыхать. Вот о чем я думаю, милые женщины, глядя на вас! Хранительницы очага, добрых инстинктов, перемена только оживит вас. Только возвысит.

— Ну что вы такое говорите?! — воскликнула хозяйка, внутренне сопротивляясь его красивым, дурманным словам.

— О, добрая Оксана Ивановна, зачем дрожать над старым, когда все наполнено новым! Земля — и та по весне содрогается и переворачивается. Стремится лежать не так, как она лежала прежде. Преобразование и переворот — вот что несут немцы. На Россию подуло свежим ветром. Пришло то самое необходимое для нее. И мы, ангелы ее, почувствовали у себя крылья. Разве не так? Разве в вашей семье, Оксана Ивановна, не случилось это новое, когда у вас появился наш общий друг Василий Михайлович? И разве захотите вы теперь жизни без него? Не отвечайте. Вопрос деликатный, и никому, кроме вас, недоступный для понимания. Но будьте счастливы! А ваша добрая гостья еще не понимает этого…

«Злыдень! И как язык не отнимется! Как язык поворачивается говорить такое? — ужаснулась Оксана Ивановна, и слезы покатились по щекам. — И Василия Михайловича под себя перекрестил… Счастьем его любуется!.. А кто ему руки обломал? Кто его тело изрубил в клочья?.. Ирод, ирод!.. Тебе бы всех людей безрукими по миру пустить, чтоб тебе не мешал никто о своем сатанинском счастье говорить. О таком счастье, что людские души пустыми сделает…»

— Я понимаю вас, — обратился он к Оксане Ивановне, словно угадав ее слова, которые она, плача, с ненавистью произнесла в душе. — Если вы даже бранитесь, так и в этом прошлое виновато. Вы, так сказать, по инерции бранитесь. Кто-то может не понять вас, плохо отзываться о вас и даже пристегнуть вас к букве закона… Тем хуже для такого законодателя. Но я вам говорю: ругайте меня, Оксана Ивановна, браните меня самыми последними на земле словами, изобретенными в логовищах ненавистников добра и справедливости! Как это я посмел говорить о муках женских, когда вся земля от огня корчится? А я посмел. Слышите? Говорю — и все тут! Ибо не будет у вас больше такого случая, чтобы услышать в жизни выстраданную в муках, подлинную правду о женской доле. Плачьте! Плачьте! Вы, может, сегодня за всех наших грешных женщин плачете, за все их загубленные, зачерствевшие в тоске и в житейских неправдах души плачете!

— Не так все! Не так! Совсем о другом я плачу! — не сдержав своего молчания, запротестовала она.

— Конечно, о другом! Вот в этом-то и вся ваша сила! — обрадованно воскликнул староста. — Спасибо вам за ваше истинно женское, истинно благородное, истинно жемчужное откровение! Границам моей нежности к вам нет предела! Склоняю голову перед вашим пониманием женского счастья. Славная наша хозяйка, вы остерегаетесь выстраданное вами счастье называть таковым. По странности своих прежних привычек вы прежде отругаете свое счастье, чтоб оно на всякий случай было застраховано как бы от черного глаза, чтобы оно не портилось и не плесневело. Но вам ли нас опасаться? Не бойтесь, Оксана Ивановна, и себя не бойтесь. Вот вам, Саша, пример человека, запуганного предрассудками, — обратился староста за сочувствием к Сандре.

«Совсем меня глупой сделал! Слова сказать не дает. Любое мое слово перевернет и растопчет!..» — поняла Оксана Ивановна поведение старосты, на самой себе ощущая, как можно истязать человеческую душу самыми святыми словами, и еще больше насторожилась.

— Не советую вам изнурять душу боязнями и оглядками, — говорил между тем он Сандре, оттеснив ее к кровати, подальше от Оксаны Ивановны. — Ну их к бесу, те оглядки! Нам с вами о любви думать надо. Вы и на землю сошли для этого мадонной, — взял он обе руки Сандры, которая не противилась ему, позволяя их целовать, удивленно разглядывая его словно бы поголубевшую от сладких речей седину.

— Э не-не, хватит! — отняла руки Сандра, чувствуя, как в ней разгорается кровь. — А вы любовь ищите или только женщин?..

— Красоту ищу, красоту! — схватил он за плечи Сандру, приблизившись к ней так, что она откинула голову назад. — Пусть даже цыганскую. Умру, но скажу: вся красота мира в женщинах!

— В молодых женщинах, — засмеялась Сандра и резко повернулась к нему плечом.

«О любви заговорила, — с испугом посмотрела на Сандру Оксана Ивановна. — Запутает ее, черт не нашего бога! Надо выручать…»

— В молодости мы все красивые, Юхим Семенович, — начала Оксана Ивановна, совсем оправившись от смущения и сознания своей беспомощности. — Все! Но откуда кривые старухи берутся? Смотреть страшно! Как подумаю, что старость с людьми делает, — сны пропадают.

— Ах, Оксана Ивановна! — внезапно отстранившись от Сандры, подошел к ней староста. — Я знаю. Да, да! Я знаю, почему вы так говорите. Вы не можете простить той старушке, которая поносила меня всякими отвратными словами. Я ценю ваше сочувствие, Оксана Ивановна, вы для меня всегда были настоящей русской женщиной, которая не переносит в своем щедром сердце никакого душевного уродства. Ваше участие в моих горестях помогает мне служить великому, искоренять зло. Но старушку, позорившую меня, я простил. Я даже пытался ей помочь. Увы! Пан немецкий офицер сказал мне, что она красная. И тут, извините, ничего не поделаешь… Война есть война!

— Ах ты, господи! — растерянно произнесла Оксана Ивановна, и сердце ее опять похолодело от слов старосты. Ухватив из-под лавки веник, она скрылась с ним в кухне: «И тут перевернул! И тут в глаза насмехается! — ужаснулась она, видя весь обман его слов. — Неужели и вправду он забрал себе в голову, что могу осуждать ту замученную катами женщину? Она, сердешная, хотела проткнуть его вилами… И за дело! Не уводи корову! Не обирай сирот! Последнего куска хлеба не лишай! А он что такое понес?.. Обо мне?.. Господи, ты мой свидетель! Не говорила я бесу голубоглазому ничего о женщине, которую он отдал катам на растерзание. Никогда не говорила. Ни раньше, ни теперь. И в голове не держала такое! Я же другое хотела сказать… Хотела сказать, чтобы он не морочил голову дивчине, не захапывал ее, если даже у него не руки, а лапы, — мятусилась Оксана Ивановна по кухне, не зная, за что взяться и что делать с веником. — Так тебе и надо, старая квашня, — отругала она себя. — Не выпрыгивай из кухни. Или не видишь: его певучая речь страшней топора разбойника? Не лезь выкручивать рога дьяволу… Как не лезь? А Саша? Сашу одну бросить? Да она от его слов кровью изойдет и не заметит, что крови лишилась, беса напоила. Насытится ею — и геть своим собакам бросит! Не отстану! Как ни ломай меня, а не сдамся. Поперек горла встану! Чтоб неповадно было вражине добрые души губить», — твердо решила Оксана Ивановна и веник запулила за печь, чтобы не занимал ее руки и не мешал ей слушать старосту.

— Печальный кунштюк, Оксана Ивановна, печальный… — грустно сказал староста, видя, что она скрылась на кухне, ошарашенная его словами. — Но кто старое помянет, тому глаз вон! — улыбнулся староста и, решив, что Оксана Ивановна окончательно им убита, ушел к Сандре: — А вы одни приехали или еще с кем-нибудь?

И опять Сандре вопрос старосты не показался странным. Только на мгновение заметила, как голубизна его глаз подернулась стальным отливом и как бы помертвела.

— С кем же? С ребятами и приехала, — торопливо за Сандру сказала Оксана Ивановна. — Двое хлопчиков у нее.

— А где же ваши хлопчики? Наверное, милые дети?.. — метнул он недовольный взгляд на Оксану Ивановну.

— Спят еще. Завалились с вечера да и спят себе. Сами видели, Юхим Семенович, какая пурга была. Ревела как оглашенная. В хате жутко стало. А хлопьята — совсем дети. Как им в такую пропасть идти? Ноги повыдергивало снегом. Никак в себя не придут. И поднимать жалко… Дети ведь…

— Вот и хорошо, что объяснили мне, — сказал староста. — Слышу, кто-то посапывает на печке у вас. Кто бы такой, думаю, может быть?.. Когда чужие люди в селе, сами знаете… Всякие мысли в голову приходят. Время военное.

— Они совсем хлопчики, — начала снова объяснять Оксана Ивановна. — Можете на печь заглянуть. Пройдемте. Саша только начала их постель убирать, а вы и явились.

— Верю вам, Оксана Ивановна, — совсем отстав от Сандры, сказал староста. — Вот видите, как ваши хлопцы полюбились хозяйке, не даст в обиду, — обернулся он к Сандре, которая к тому времени села на лежанку. — Пусть себе спят. Ну разве должно это вас волновать? Дело молодое, вот и спится. Когда и поспать, как не в детстве! Да еще в гостях, да еще после сатанинской метели. Так залепляет снегом, что свое дитя с чужим спутаешь. А вы, Оксана Ивановна, и не можете не пожалеть добрых людей. С вашим материнским сердцем, ну как но дать хлопцам хорошо отоспаться! Печь у вас тоже добрая: пятерых от непогоды укроет.

— Хлопцев-то всего двое, — напомнила Оксана Ивановна, угадывая в словах старосты строгое предупреждение за такое самовольное решение обогревать незнакомых спутников.

— Хотя бы и все пять к вам зашли — всех бы теплом и лаской одарили. А как же? Уж такая вы от рождения. Вот и хорошо, что Украина богата добрыми людьми. Иначе бы она и не славилась на целый свет…

«Что он еще такое мелет? — но доверяя ни одному слову старосты, не переставая беспокоиться, думала между тем Оксана Ивановна. — Снова какую-нибудь пакость сотворить задумал! Да где же Василий Михайлович застрял?..»

— Вот и Василий Михайлович, хоть он и русский, но очень его душа на вашу похожа, — словно подслушав, о ком думает Оксана Ивановна, продолжал подкатываться к ней староста, намереваясь что-то сказать. — С его характером взаперти не усидишь. Такой общительный, вечно занятый разными делами, заботами. Государственный деятель! То он на одном краю села беседует, то на другом. А сегодня у деда Прокопа видел. По его желтой шапке угадал. В сенях сидят. Вот ведь какие заядлые товарищи: на сквозняке сидят и беседуют. Дед Прокоп ему цигарку крутит. Ну понятно, естественное дело: метель долгая была, соскучились, а новости — они и в метель приходят. И у меня объявилась…

«Так и знала, что неспроста зашел», — оборвалось сердце у Оксаны Ивановны.

— Да говорите уж, — сказала она, — куда нам деваться.

— Войдите в мое положение, — прикинулся староста робким и стеснительным, — дела так и наваливаются. Хлопочешь, хлопочешь, а душа не на месте. Ах, трудна! Ах, трудна моя должность. Не хотел вас беспокоить, да, видимо, не обойтись. Вот и Василия Михайловича не дождался, а просил его подойти. Все-таки он солдат… сразу бы понял меня. Да ладно уж, принимайте свою новость: пана немца к вам на квартиру порекомендовал, — сказал он, надевая шапку. — Замечательный человек! Солдат великой армии! Награды имеет. Вот и примите его, любимая Оксана Ивановна. Создайте отменные условия для отдыха. Оберегайте. Впрочем, в таких делах вы лучше моего знаете. И о душевной щедрости не позабудьте, и вообще одарите всем, чем располагаете. Обещаю вам внимание. В любой день, в любой час найду возможность заглянуть к вам. И Александра, надеюсь, приласкает его, — подмигнул староста. — Но и меня не забывайте, а то я знаю вас, цыган… Признаюсь в своей слабости: что бы на земле ни творилось, красивые женщины — моя смерть. Не могу без них земное счастье понять. И день не день, и ночь не ночь, когда о красоте думаю. И, Оксана Ивановна, уговор: рюмочку в следующий раз с радостью выпью, — молодецки щелкнув пальцами, он всем телом отворил дверь и нырнул в клубы холодного воздуха, который рванулся из-под его ног и помчался распластываться по всей хате.

— Слыхали, что староста сказал? — растерянно обратилась Оксана Ивановна к Сандре. — Немца поселит! Да как же мы с ним жить будем? С врагом? — в изнеможении от переживаний, которые доставил ей староста, Оксана Ивановна едва не села на кошку, дремавшую на табуретке. — Что я вам говорила? Сами увидели, какой у нас староста. Я женщина не злая, но его голубые глаза я бы пеплом засыпала. Такое горе от них людям идет! — уже ничуть не опасаясь, высказала она свою давнишнюю неприязнь к старосте. — Ирод, чистый ирод! И что придумал еще: придет к Катерине — говорит, как сама Катерина, к деду Прокопу зайдет и опять же ну чисто сам дед Прокоп начинает шамкать и головой трясти. Ко мне явится — моими словами со мной объясняется. Перевертень какой-то! Боюсь его! Он чужое так и перехватывает. Вот и объясните мне, зачем он чужой речью с таким усердием пользуется?

— Артист он, Оксана Ивановна, — улыбнувшись, ответила Сандра. — Вот и рисуется перед народом. Дружбу заводит.

— Чтобы тому же народу больше зла причинить, — с досадой сказала Оксана Ивановна.

Вскоре пришел Василий Михайлович. Он сказал, что от партизан принесли белье постирать.

— У нас глухо, никто не заметит.

— Василий Михайлович, — грустно посмотрела на него Оксана Ивановна, помогая ему раздеться, — ты знаешь, от белья никогда не отказывалась. Мне одно удовольствие для своих стирать. Боюсь, проклятый фашист заметит: белье-то не ребячье. И много.

— Какой фашист? — не понял Василий Михайлович.

— А такой… Староста приходил и поставил нам немца. На постой. Вот лихо, так лихо! — с горечью воскликнула Оксана Ивановна. — Совсем, злодей, дыхнуть не дает. То дороги чистить гонит, то посуду, ложки да тарелки, велит отдавать для раненых офицеров, то картошку из подвалов тащит для полицаев, а теперь и совсем закабалил — фашиста подсунул. Чтоб тебе трижды на день голову перекручивало!

— Ты, Ксюша, главное, вида не подавай, что тебе староста не нравится, — посоветовал Василий Михайлович. — А немец… — призадумался он, — не страшен. Неудобство, конечно, определенное будет… Но разве он разберется в том, что мы дома делаем? Не поймет, и не его это дело, — заверил он, садясь, как обычно, за стол. — Мы и белье фрица постираем! И старосте скажем. Надо же, чтобы их воин в чистоте жил да в тепле. Нехай ведет! Нехай думает, что мы на великую Германию работаем! Ты еще что-то сказать хочешь? — спросил Василий Михайлович, видя, что Оксана Ивановна задумалась и смотрит мимо него в окно.

— Он такие слова говорил, что голова кругом пойдет, — отозвалась Оксана Ивановна, — все ждала тебя, чтоб хоть приходом своим ты расстроил его вражьи речи. Никакой защиты от этих речей не нашла. Слушаем да слушаем. А он, как бес, куражится над нами.

— Что же такое он говорил? — заинтересовался Василий Михайлович.

— И поверить трудно! О женской красоте говорил, — отвела в сторону глаза Оксана Ивановна. — Ну чисто книгу читает! И слова такие голубые пускает, прямо на небо несет… Но я-то насквозь беса вижу. Меня не проведешь… И он понимает это. В хитрость ударился: меня убивает словами, а Сашу поднимает. Слушаю и немею от страха: до чего же можно слова испортить! И очам своим не верю. Как вошел староста, так Саша на него и уставилась. Она хоть и цыганка, а с ним, как малое дитя, распахнула очи — летит незнамо куда. Всерьез заинтересоваться может. Душа у нее полыхучая. Это не мы с тобой, — обронила она деликатное замечание и вздохнула. — Не перенесу такой пытки, чтобы она погибать стала.

— Я подумаю, Ксюша, как лучше поступить, — выслушав Оксану Ивановну, сказал он и тут же посоветовал: — Упроси ее к твоей сестре в Тризименку уйти. А хлопцы с нами побудут. И ей поспокойней, и нам с ребятами веселее.

И к вечеру Сандра ушла в Тризименку. Пожить, сколько сможет, у сестры Оксаны Ивановны. А там видно будет.

Так закончилась эта первая тревожная встреча со старостой. И так закончился тревожный день.

Уже давно была ночь. Спали ребята. Крепко. Но хозяева, Оксана Ивановна и Василий Михайлович, не спали. Оксана Ивановна еще одну новость узнала: Василий Михайлович теперь будет дежурить в немецком госпитале, который появился в селе после недавней ночной бомбежки.

Русские самолеты, прорвавшись через фронт, разбили на отдыхе большую воинскую часть. Но что за мысль странная: взять Василия Михайловича на службу! Так хочет староста, так хочет немецкая комендатура, в которой знали о бывшем советском солдате.

Госпиталь обосновался в сельской школе. Староста со всего села собрал кровати и матрацы. Парты приказал выбросить на улицу.

По установленному графику сельские женщины приходили в госпиталь колоть дрова и топить печи, сделанные из железных бочек. Вскоре в новый госпиталь немцы понавезли раненых.

Для убитых во время бомбежки фашисты разрыхлили мерзлую землю около здания сельского Совета, на самом видном месте в селе. Немцы надеялись со временем возвести здесь своим солдатам памятник. Прогремел не один десяток взрывов. В каждую воронку положили по трупу. И над каждым поставили тщательно выструганный березовый крест. Эти кресты фашисты возили за собой, как снаряды и продукты. Впрочем, крестов всегда было в достатке. Немецкие тыловые части были верткими: успевали провозить их мимо партизанских засад. Стройные белые ряды крестов заполонили в селе Юрлове место бывших праздничных митингов и массовых гуляний.

— Прошел я мимо этих рядов, — рассказывал Василий Михайлович Оксане Ивановне той бессонной ночью, — затошнило, замутило меня. Так и потянуло повыдирать эти кресты. Что сделали с площадью? С селом что сделали? В немецкое кладбище превратили. Такую нам жизнь фашисты готовят: живите, но только на их кладбищах. Вроде кладбищенских сторожей будем. Вот, думаю, какой новый подарок придумал Гитлер! Расселить всех своих мертвецов по всей нашей земле, чтобы они землю немецкой сделали! Потом подумал: а все-таки мы их неплохо бьем, если они своими трупами нашу землю удобрять собрались. Но напрасно стараетесь! Придут наши, мы эти кладбища заровняем и асфальтом зальем… Гляжу на кресты, а сердце как бы говорит: не тужи, Василий Михайлович, земля наша и не такое помнила. Сколько в ней врагов похоронено, а где их имена? И что кресты на новых врагах поставлены — тоже совсем неплохо. Сами враги показывают, как мы их в землю загоняем.


Долго в эту ночь говорил Василий Михайлович с Оксаной Ивановной, которая слова не проронила, слушая его. Чувствовала и понимала, что в душе Василия Михайловича поднимается какая-то пугающая ее решимость, которую она не в силах ни остановить, ни сгладить, и что все слова Василия Михайловича к одному устремлены: сильней ощутить в себе то особенное, то единственно важное, что позволит ему высоко нести свою голову, даже там, среди фашистов, предложивших коварную затею: испытать его службой. И не сломиться, не подчиниться им, остаться русским солдатом с неимоверно великой любовью к Родине, к ее оружию. Она понимала, что должна прослушать его мысли и чувства. Он доверялся ей, как дорогому человеку, согревшему его, израненного солдата, с уже омертвелыми руками. Это она вместе с дочерью Галиной, молодой медицинской сестрой, ампутировала ему руки и спасла его от верной смерти. Даже немцы, увидев его, посиневшего, с роковым налетом смерти на лице, только и сказали: «Капут!» Оно бы так и случилось, если б не мужество и не материнская ласка Оксаны Ивановны. Покалеченный в жестоком бою, Василий Михайлович полз напропалую через снега, надеясь встретить своих солдат или санитаров. Нашла его Оксана Ивановна, вышедшая в поле за соломой. Вместо соломы тащила домой на себе. Не минула фашистов. К ее великому удивлению, они не убили раненого. И вот выходила.

Если его приглашает староста на службу к врагам, то кем он стал, Василий Михайлович, теперь? Что изменилось в нем? В боевом солдате гвардейского стрелкового полка? Зачем он вступал в партию, когда шел в последний для себя бой? Почему о нем так хорошо, дорожа им, говорили и командир полка, и парторг, и боевые товарищи? Разве только за крепкие руки, которые уложили в рукопашных боях многих фашистов и которые теперь навсегда потеряны? И неужели товарищи не заглянули ему в душу, не взвесили силу его души и красоты? И если они видели в нем, Изжогине Василии Михайловиче, машинисте врубовой машины, донецком шахтере, достойного защитника Родины, то почему он вчера дал согласие старосте и военному коменданту идти дежурить в госпиталь? Охранять покой битых фашистов?

Вникая в слова Василия Михайловича и в то, что стояло за ними, Оксана Ивановна приходила к мысли, что те неимоверно жестокие муки, которые она перенесла и продолжает нести в себе, не оградили ее семью от новой беды. Эта беда уже рядом, сотрясает и разламывает все собранное хлопотливыми трудами Оксаны Ивановны, все сбереженное ее любовью. И не за что ухватиться, чтобы отодвинуть грозящее ей несчастье.

«Что за дикое желание видеть меня дежурным в фашистском госпитале? Что это? Месть? — стучало в голове Василия Михайловича. — Нужно ли мне вообще выходить на эту службу? И как поступать на ней?.. Ловчить со своей душой, делать вид, что ничего не случилось? Обычная работа — и все? Терпеливо ждать чего-то. Конца войны? Своих товарищей? Помощи со стороны? А сам… а сам-то, что мертвецом стал?»

Мысли текли и текли. И нужно было их рассмотреть и понять: чего порой стоят мысли, возникающие от душевного расстройства, от слабости, от опасности, нависающей над человеком, от игры с тобою тех, кто забавляется тобою, как кошка пойманной мышью.

Василию Михайловичу было ясно одно: применяться к обстановке не будет. Он решительно пойдет навстречу тому, что замыслили сделать с ним враги. И чем открытей он будет, свободней от сомнений, тем больше он сможет преподнести им такого, чего они не ожидают. Ну а не слишком ли ты хватил? Ну пойдешь ты к ним, ну будешь ты на них смотреть свысока. Ну и что из того? А рук-то нету… Руки-то они оторвали! Так оторвали, что вроде бы петрушкой тебя сделали. Какой уж у тебя вид гордеца получится, когда ты ничто? Ходи, ходи к ним, Василий Михайлович, а они вдоволь надсмеются над тобой. Вот как смеяться будут, видя тебя не в окопе, а прямо, как есть, у кроватей. Тут уж каждый фашист увидит, каких он русаков лупил, и лишний раз полюбуется своей работой. Вот как оно все выходит: посмеяние, и только! Скверно, скверно. Хотят доконать не железом, так насмешкой.

Но не таков был Василий Михайлович, чтобы поступаться совестью, превращаться перед врагами в забаву, в никчемного человечка. Он и ходил широко и любил преданно. И если он погрузился в раздумья, то, значит, такое время, когда на каждом шагу отчет перед совестью держишь. Когда ты среди своих, когда все кругом свои, когда сама человеческая совесть вершит делами — это одно дело. Тут только одна дума: не опозориться перед товарищами. А когда вместо совести смерть устанавливает свои законы, то пусть презрение к ней станет наивысшей его совестью. И если он идет на посмеяние, то пусть и оно станет оружием в его ненависти к врагам. Совесть его не перевернулась. Надо кончать свой разговор и с врагами. Кончить — и разом!

Началось утро. Зимний рассвет. Запоздалый, невзрачный и словно бы виноватый. Без той торжественности и многоцветий, молодой запальчивости, с какой он охватывает землю весной и летом. Крик петуха на этот раз показался Оксане Ивановне картавым, не таким, как обычно. Он не кричал, а бормотал спросонья. Пенье несколько раз обрывалось и начиналось снова. И совсем неуклюже, безразлично упало в холодную тишину его последнее заключительное «ку-у». Как будто его утреннее пенье неожиданно завершилось смертоубийством.

«С петухом надо поспешить… — подумала Оксана Ивановна. — Все равно староста заберет. Врагам достанется. Сегодня надо же…» — и грузно поднялась, чтобы приготовиться к работе по хозяйству. Встал и Василий Михайлович.


Утренним светом побелило снег. Староста Юхим Семенович Малюночек направлялся к Оксане Ивановне, когда увидел на площади перед немецким кладбищем Василия Михайловича.

— Вот, вот! Так, так! Василий Михайлович, — сузив глаза, начал вместо обычного приветствия староста. — Я тоже теперь подолгу стою у этого скорбного места. Горько знать, как много сынов великой Германии отдали здесь свои жизни. И где погибли? В нашем селе, тут и земли подобающей нет, чтобы схоронить их по-рыцарски. Да и та, что была, смерзлась. По горсточке собирали, лишь бы укрыть гробы до первой оттепели. А то ведь снегом только и означены могилы. И мы после этого говорим о справедливости жизни! Нет, уважаемый Василий Михайлович, вот постоишь у печальных крестов рыцарей и лишний раз подумаешь о том, как мы неповоротливы в жизни, как нам не хватало этих солдат, чтобы оживить нашу кровь. Вернуть нам наше достоинство!

Налетал ветер. Ночью он ослабел, но к обеду разъярился снова. Снеговая крупка забивалась в складки пальто. Василий Михайлович, ненавидяще глядя на кладбище, глубоко и сильно выдыхал в сотрясавшуюся на холодном ветру бороду. Были бы руки, наверное, не устоял бы от искушения заткнуть источающий елей рот старосты.

— Нам доверили заботу о наших солдатах, — продолжал Малюночек. — Креста христианского не посрамим, не позволим, чтоб на земле нашего села впредь умирали такие рыцари! И дикость невообразимая, если позволить себе представить, от чего могут умереть: от случайных ран! — взвился на цыпочки староста, жестикулируя сразу двумя руками. — Я полагаюсь на тебя, Василий Михайлович, старого солдата, хотя и большевистского. Но глаз тому вон, кто помянет прошлое! Ты наказан за войну с твоими освободителями. И думы твои понимаю: сами могилы панов солдат будут укором и твоей и моей совести. Они пришли спасти нас, а мы не уберегли, не заслонили их. Вечный укор нам! Что нас ждет? Презрение потомков!.. Итак, идемте, Василий Михайлович, в комендатуру.


В комендатуре Василия Михайловича встретил немецкий офицер в очках, в кожаных галифе. На кителе Железный крест. Офицер встал из-за стола, затянулся папиросой. Держа левую руку за спиной, он сделал два твердых шага навстречу Василию Михайловичу.

— Прошу, — сказал он по-русски, указав папиросой на свободный стул у стола. — Вам говорили о важности вашей работы? — и, не получив ответа, продолжал: — Вы будете дежурить в госпитале. Смотреть. Когда надо — звать сестру. Дел много. Наши врачи и сестры очень заняты. Мало отдыхают. Вы будете смотреть за ранеными. Следить за порядком. В госпитале должна быть тишина. Строгость! Но! — Он вскинул вверх указательный палец и блеснул очками, вдвинув ладонь между пуговиц кителя на впалой груди, продолжал: — Мы не будем вас одевать в немецкую униформу. Дадим форму русского солдата, — и круто, как на стержне, повернулся у стола: — Это очень важно! Понимаете? — и пояснил: — Местные жители будут знать, что большевистские солдаты идут в германскую армию, и будут лучше уважать своих спасителей. Прошу! — вежливо-холодно приказал он Василию Михайловичу подойти к столу и выдвинул ящик. — Ваши награды, — он достал орден Красной Звезды и медаль «За отвагу». — Мы ценим вашу храбрость. Ценим награды, которыми наградило большевистское командование за эту храбрость. Нашим солдатам будет приятно видеть. Понимаете? Чтоб награды были на груди. Мы не хотим вас унижать. — Достав новую папиросу и прикурив ее, он снова блеснул очками. Голос его, все более наливающийся металлом, стал вызывать дребезжание крышки графина: — Великая Германия надеется, полагается на вас, героический русский солдат. Верим, вы будете ей служить преданно. Великие цели фюрера требуют от вас подчинения строгой дисциплине германской армии. Каждый шаг на службе должен доказывать, что вы честный солдат. Мы ждем вашу храбрость — и вы получите ордена Германии. Хайль, Гитлер! — щелкнул он каблуками и выбросил вперед сухую острую руку.

Офицер, посмотрев укоризненно на неподвижно стоящего Василия Михайловича, зачем-то крутнул крышку на графине. Потом прикрепил награды к пиджаку Василия Михайловича. Подумав, извлек из стола значок «Гвардия» и тоже прикрепил его к пиджаку.

— Староста! — крикнул он, и Малюночек появился в дверях. — Прошу оформить гвардейцу солдатский паек.

«И у этого фашиста голубые глаза!» — изумился Василий Михайлович.

В пот ударило его, бросило в озноб. Уходя от врага, ему казалось, что голубые глаза преследуют его.

«Господи! — встреча с фашистом в кабинете потрясла Василия Михайловича, будь у него руки — против воли бы перекрестился. — Встретить такое чудовище!»

Вернувшись к Оксане Ивановне, он рассказал ей о том, что произошло в том кабинете.

— Да зачем же он все это придумал, Ксюша? Я же не поддамся, как фашист ни хитри.

— Да откуда я знаю, зачем? Хомут тебе надевает. Пользу хочет иметь.

Когда со двора в хату вбежали ребята, Василий Михайлович велел им не отлучаться далеко от дома.

Они помогли ему снять пальто и ахнули: на пиджаке Василия Михайловича были награды. Настоящие, советские!

— Фашист повесил награды, — тяжело сдвинув брови, глубоко вздохнул Василий Михайлович. — Но вот что никак не пойму: откуда он взял именно те, что были у меня. И орден Красной Звезды был, и медаль «За отвагу» была, и полк наш гвардейский. Вот теперь и соображай: откуда фашист узнал про орден и медаль? Ведь я их вместе с документами парторгу сдал, когда к разведке боем готовились! Неладное что-то случилось… если он про такие тонкости, как мои награды, знает. Повесил мне и как бы намек сделал: от нас не отвертеться! Получай их и поскорей отдавай нам душу. Фюреру некогда с тобой лясы точить. Вот как начинаю понимать провокацию с наградами. За намеком и еще что-то кроется… А вот что, разве поймешь?.. — говорил Василий Михайлович с горькой тихой улыбкой на лице, которая не скрывала расстройства его души. — А ну, хлопцы, — окликнул он притихших в недоумении ребят, — снимите с меня награды. На номера посмотрю.

Семка снял и положил их на стол, поворачивая перед Василием Михайловичем, который разглядывал на них номера. Ребята впервые держали в руках неподдельные, настоящие советские орден и медаль. Со звездами на них.

— Номера большие, — наконец сказал Василий Михайлович и с досадою добавил: — Нет, не вспомню. Как ветром повымело номера из головы! Вот беда… — хмуро пожаловался он. — Говорил же командир: товарищи, запоминайте номера наград, паспортов, красноармейских книжек и других ваших ценных документов. И вот — как вышибло из головы! А помнил… Сейчас бы эти номера и подсказали что-нибудь важное. Помогли бы разобраться во всей чертовщине, какую немцы со мной затеяли. Ах, чтоб тебя пополам изломило! — обругал он свою голову, шумно встал и попросил у Оксаны Ивановны, чтоб она ему приготовила трубку с табаком. Потом он то останавливался у окна, то у кровати, то возле ребят, приникших к разложенным на столе наградам.

— Дядя Вася, а если бы вы номера вспомнили, то как бы они вам пригодились? — спросил Семка.

— Как? — отяжелело опустился на табурет Василий Михайлович. — Вопрос важный. Я бы и тебе мог его задать, чтобы ты сам подумал. Тут, конечно, ничего разумного заранее не скажешь. Можно только догадываться. Все мраком покрыто. А распутывать клубок надо. Иначе нам ничего не поделать с фашистами. Одно останется: поднимай руки вверх — и шагай на их скотный двор. Об этом фашисты и во сне мечтают. — Василий Михайлович закинул ногу на ногу, и сейчас же ему на колени прыгнул рыжий котенок, попытался поиграть с ним, постучал лапкой по бороде — перебежал к Тимке. — Если бы, скажем, я вспомнил номера наград, то я бы точно сказал: мои это награды или нет. Если они действительно мои, — что и представить себе не могу! — значит, немцы в самом деле про меня многое знают и затевают со мной что-то… Но сомневаться не приходится: закинут сильный крючок. Фашисты ничего случайного разводить не станут. У них все продумано до точки. Возможно, стряслась беда: мой полк разбит, и разбит он в том самом бою, когда и меня покалечило, и наши документы попали к фашистам. По ним и установили, кто я такой. Можно предположить другое: объявился знающий меня предатель. Случается подобное: свои люди и своих же предают. — Василий Михайлович внезапно наклонился к ордену Красной Звезды и, осененный какой-то мыслью, долго с прищуром глядел на его номер. — Нет, хоть убей, не упомню, — заключил Василий Михайлович.

— Что ж вы теперь с ними делать будете? — спросил растерянно, все время молчаливо слушавший Василия Михайловича Семка.

— Как что? — взглянул на него Василий Михайлович. — Оставлю их там, где мне их повесили! — твердо ответил он. — Мне своих наград нечего стыдиться. И хотя они через руки фашистов прошли, но заслужил я их в честных боях. Хлопцы, — живо и ласково сказал он, — вы, пожалуйста, почистите орден. Суконочкой, с мелом. Чтоб огнем засиял!


Василий Михайлович сидел в прихожей госпиталя.

За стенами в бывших классных комнатах слышались голоса раненых гитлеровцев. Стремясь не слушать чужую речь, Василий Михайлович подошел к окну, стекла в котором были косо перечеркнуты бумажными наклейками. Посвистывал ветер, бил по стеклам, густо исполосованным трещинами. «От ночной бомбежки полопались, — догадался Василий Михайлович, глядя на наклейки, которые с трудом удерживали от выпадания многочисленные стеклянные клинышки, мелко и часто вздрагивавшие от порывов ветра. — Для себя мы клеили, а, выходит, немцам помогли. Стекла сохранили. Повертелись бы они без стекла… — и закрыл глаза от нахлынувшей усталости. — Тьфу ты! Ни одна бомба не угодила», — недовольно взглянул он на рамы и, как когда-то в детстве, подышал на обросшие снегом стекла. Затянутые изморозью, стали отчетливее трещинки у самого рта. Он дышал и дышал, пока не закашлялся.

— Балуешься? — услышал Василий Михайлович недовольно-резкий голос старосты, который выскользнул из кабинета начальника госпиталя. — Вот… серьезное дело поручено, — ткнул он желтую бумагу чуть ли не в глаза Василию Михайловичу. — Катастрофа! Раненым крови не хватает. У тебя какой группы кровь? — быстро осведомился он.

Василий Михайлович, словно бы не поняв старосту и не заметив его раздражения, прислонился плечом к стене. Помолчал и принялся снова сосредоточенно дуть на стекло.

— Ты что? Не слышишь? Какой группы кровь?! — дернул его за пустой рукав староста. — У тебя самого? Дело, говорю, серьезное.

— Какой группы? — переспросил Василий Михайлович и глянул на бумагу, которую снова сунул к его лицу староста, и для пущей важности побарабанил по ней пальцем, потом, спохватившись, он бережно сложил бумагу вчетверо и засунул ее куда-то в карман. — А шут ее знает, какой… — видя нервную торопливость старосты, с улыбкой ответил Василий Михайлович. — Кровь она и есть кровь.

— Надо знать! — отрезал староста. — Село перевернем, а нужную кровь найдем, — добавил он и смерил Василия Михайловича невидящим взглядом. В его голубых глазах сверкнули не отраженные в них заиндевевшие окна, а словно бы полыхнула своя изнутри проступившая изморозь.

— Зачем село тревожить? — вдруг понял опасность фашистской затеи Василий Михайлович. — Надо как-то…

— А затем, — оборвал его староста, — что на нас лежит обязанность спасать германских солдат. Понимаешь? Не кого-то, а самих арийцев! Так сказать, незамутненный родник, никем не испорченный. Вот ты не знаешь, какой группы у тебя кровь. Другой не знает, третий. Не веришь? Спроси вот уборщицу — не знает! Тебе врачи никогда не говорили? — раздраженно говорил староста, запахиваясь перед выходом на улицу. — Со мной пойдешь! — отрывисто и зло бросил он. — Проверим всех жителей села. Кто не назовет свою группу крови, пригоним в больницу. Всех, всех! Кроме стариков и старух, разумеется…

— И детей, — добавил Василий Михайлович.

Староста, как ужаленный, крутнулся.

— Ничто, ничто и еще раз повторяю: ничто так не восстанавливает здоровье, как детская кровь! — Глаза его неожиданно сузились: — С детей мы и начнем. Твоя мысль дельная… Впрочем, времени у нас нет. Раненый полковник скоро будет здесь. Нужно немедленно и как можно порасторопнее, без всяких проволочек собрать в больнице детей. Понимаешь? — Голубые глаза расширились, лицо залила радость. — Соберем детей. Всех! А ты своих веди. Понимаешь? Первыми. Пример нужен, — он снял с вешалки пальто Василия Михайловича, помог ему одеться. — Никак скис? Понимаю тебя. Дети ведь все-таки. Будут колоть, больно и тому подобное. Но — на войне как на войне. Переживут. Еще веселей станут. Будущие солдаты. Через час встретимся, — и староста пропал за дверью. — В госпитале встретимся! — уже с улицы донесся его голос.

Василий Михайлович медленно сошел с крыльца. Он был подавлен, но гнев поднимался в нем. Никуда не ходить. Вернуться в госпиталь. С этого места — ни шагу. Но, значит, отдать детей в руки старосты? Уж он постарается выпить их кровь!.. Шел как оглушенный. Останавливался и снова шел. Что-то нужно сделать. Что? И вдруг Василий Михайлович поднял голову. Мелькнула нужная мысль. Еще неясная. Но и она освежила. А что, если не вести ребят? А что, если староста, придумавший эту проклятую идею, потеряет ее?.. Потеряет вместе с проклятой головой!.. Нужно… Да! Нужно, чтоб он пришел к нему в хату! Вот не вернусь в госпиталь — так и прискачет! И хата Оксаны Ивановны предстала ему тем последним рубежом, на котором надо стоять до конца. Итак — последняя схватка? Да, пожалуй, так оно и есть.

И окончательное решение ему явилось само собой.

Он попросит Оксану Ивановну уйти к сестре в Тризименку с детьми. Поймет ли его? Поймет. Она все хорошо понимает! И Василий Михайлович ускорил шаги.

Теперь дорога́ каждая минута. До появления старосты Оксана Ивановна и дети должны скрыться. Уйти как можно дальше от села. Только бы Оксана Ивановна не расплакалась, не загубила жалостью к нему и к родному крову его замыслы. Он решил, что не стоит ее посвящать в задуманное, надо лишь убедить ее увести ребят. И не возвращаться домой, как и Саша. Так нужно. И все. А в остальном он разберется сам.

Василий Михайлович свернул к первому на пути дому и рассказал хозяйке Евдокии о беде, нависшей над детьми.

— Спрячь ребят. И другим накажи. Пока староста не объявился. Он уже пошел по дворам.

Заскочил в другой дом.

— Будут кровь брать. А сколько они этой крови детской выпьют — и богу неизвестно, — заметил он благочестивой, всегда покорной Марии Платоновне.

— Бог не позволит! — перекрестилась та.

— Позволит! — жестко произнес Василий Михайлович. — И не такое позволяет. Вон в Германии дети в печах горят. Спеши. Времени их перекрестить не останется. Прощай. И прячь хлопцев. Где только можно. Если не успеешь, объяви их больными, заразными. Может, отступятся…

Почти бегом он направился к хате Оксаны Ивановны. Оглядел еще раз хату и двор, вишни, сарай. Все, что было понастроено в той, мирной жизни. Матовая белизна снега придавала всему особую красоту. Прочное хозяйство, которое теперь не было нужно.


Оксана Ивановна, почуяв неладное по его шибкой ходьбе, вышла к нему. И калитку открыла.

— Вот и добре, что вышла, — сказал, переводя дыхание, Василий Михайлович, — спасай детей от немецких лекарей… В общем, так: возьми еду на дорогу, потеплее оденься. И скорей, скорей в поле. Идите в Тризименку. Да ребятам адрес скажи. На всякий случай. Чтоб, если что случится, знали, куда путь держать. Фамилию сестры пусть запомнят. Об остальном детям знать не следует. Сейчас не следует. Потом, когда скроетесь за полями, скажи. Еще лучше, когда придете в Тризименку. Мне с тобою идти нельзя. Увидят. Сначала ты с ребятами. А я догоню. Ксюша, — попросил он совсем тихо, — покличь ко мне ребят, — и вошел в сарай.


Прибежали Тимка и Семка.

— Сема, найди в кухне трубку, — попросил Василий Михайлович. — Оксана Ивановна на шкаф положила. И сюда с нею. Чтоб Оксана Ивановна не заметила. Махорку захвати. Набить чубук надо. Тима, а ты в другом помоги. Значит, вот какое дело: в собачьей конуре бензин в бутылках имеется. Давно поставили и стоит. Ты осторожно так расплещи его в сенях по соломе и в подполе. Да смотри! Оксане Ивановне на глаза не попадайся! Понял? Только быстро надо. Ну, кати! Это солдатское дело, — заметил он Тимке.

В хате Оксана Ивановна связывала узлы.

— Ничего из барахла не берите, — решительно потребовал Василий Михайлович. — Не донесете и в поле увязнете. И пропадете с ним! А вот одеться следует получше. Поплотнее. Шерстяную кофту. Шерстяной платок. Ну еще там что… Тебе виднее. Так. Так. Так, — оценивал он скорые дела Оксаны Ивановны. И как бы поторапливал ее. — Ну, идите. Идите. Ребята за изгородью ждут. У них все в порядке. Я догоню вас. Не беспокойтесь. Даже если не сразу догоню. Тоже ничего. Буду идти по адресу: на Тризименку. Такое время, Ксюша, — сказал Василий Михайлович, выходя за нею из хаты, — гуртом маячить не рекомендуется.

Едва они все трое выкатились за изгородь, Тимка метнулся назад. Заскочил в хату, как попросил его Василий Михайлович, открыл подпол, влез в него и там по соломе расплескал две бутылки бензина. Оставив подпол открытым, умчался к Оксане Ивановне.

Василий Михайлович сел за стол. Теперь можно и раскурить трубку.


Староста пришел к нему не так скоро, как ожидал Василий Михайлович. Часа через два.

— Почему не ведешь детвору?! — раздался его крик из сеней.

Василий Михайлович не ответил, ждал, когда староста войдет в хату.

— Почему не ведешь, спрашиваю? — шагнул тот к столу.

— Как их вести, видишь: без рук я. Подогнать нечем.

— Оксана Ивановна! — крикнул староста на всю хату.

— Да не кричи, — остановил его Василий Михайлович. — Нет ее. В гостях засиделась. Уж эти бабы. Война, а им бы только по гостям расхаживать, — пожаловался он.

— А ребята где? — нетерпеливо спросил староста.

— Да где ж им быть? Конечно, дома, — вяло ответил Василий Михайлович. — Их, стервецов, давно пороть надо. От рук отбились. Не слушаются — и все, — опять как бы пожаловался Василий Михайлович.

Староста прислушался к тишине в хате, осмотрелся. Безмолвие не нарушалось ни одним шорохом.

— Не услал ли ты и детей в гости, а? Мозги затуманиваешь!

— Да что ты так, Юхим Семенович?! — Василий Михайлович встал из-за стола. — В подполе они. В подполе попрятались — и сидят. Ну как их мне вытаскивать оттуда? Вот загляни, Юхим Семенович, какой подпол. Страсть какой! И зачем такой подпол деды копали?! А детям что? Забрались туда — и не выковырнешь. Что тут с ними поделаешь! Одно слово: дети. Вот если только ждать, когда они сами вылезут…

— Что за подпол? — настороженно и подозрительно спросил староста, проходя в кухню за Василием Михайловичем.

— Этому подполу сто лет. Тут раньше, пока хата еще не была выстроена, погреб был, — начал объяснять Василий Михайлович. — Просто чудно как-то, что ты про него не знал. Ну, слава богу, хоть теперь посмотришь. А то мало ли что сказать захочется. Да, да. Про меня же и скажешь. Служу Германии, а в хате тайный подпол. Я думаю, недоброе это дело от властей тайны хранить. Ну вот и случай представился всю хату, как другу показать. Смотри, смотри. Я весь как на ладони. Мне таиться не к чему. Хлопцы, слышите? Выходите! — крикнул Василий Михайлович в глухую темноту подвала. — Не то худо будет.

— Выбирайтесь, выбирайтесь, хлопцы! — стараясь быть ласковым, поддакнул староста Василию Михайловичу. — Хуже будет, если придется силой вытаскивать. Слышите? Сам полезу, найду, — пригрозил он.

— Вот, вот! От Юхима Семеновича и темнота не спасет, хлопцы. Зря надеетесь! Выбирайтесь — так оно лучше будет.

— У меня и свет найдется! — похвалился Юхим Семенович и достал зажигалку. Для пущей важности чиркнул ею. Бледно-голубой огонек вспорхнул на фитиле.

— Ото машина! — удивленно воскликнул Василий Михайлович, увидев зажигалку в виде пистолетика. — А ну-ка, дай прикурить. Совсем трубка загасла. Не трубка, а чистая беда, — говорил Василий Михайлович, перекатывая трубку во рту. — Если не секрет, где такую зажигалку достал?

— Долго рассказывать, — отмахнулся от него староста, но был польщен. — Диковина в самом деле непростая. Однако мы на службе, оставим брехню. — Он поднес огонек к плотно набитому чубуку.

— Да, да, Юхим Семенович, — поспешил согласиться Василий Михайлович. — А тут еще проклятый подпол! Хлопцы! — крикнул он в черноту лаза. — Побаловались и хватит. Сам пан староста пришел за вами. Как бы худа не случилось, хлопцы. Вами уже германские власти интересуются. И чего вы, глупые, боитесь? Ну, осмотрят вас доктора и отпустят. Здоровьем вашим интересуются. Выходите, не подводите меня. Доктора ждут не дождутся…

— Верно, хлопцы, — слова Василия Михайловича растрогали старосту, — чего жметесь. По глупости своей жметесь. Айда встречаться с врачами. Покажетесь — и гуляйте себе на здоровье. Ну кто вас держать станет. Дело для вас самое пустячное. Плевое, я бы сказал. Сейчас вот выходите — и со мной вместе к самому начальнику и прибудете. За послушание наградят отменным шоколадом.

— Молчат, — прислушиваясь, огорченно сказал Василий Михайлович. — Как воды в рот набрали. Ну что вот с ними делать?! Сидят и молчат. Как будто их и нету. Горе, горе, хлопцы. Мы-то, взрослые люди, понимаем, что вы там. Кончайте играть, кончайте. И того… к нам. Тьфу ты! Ругаться хочется, Юхим Семенович! Что за дети пошли! Полез бы за ради большого дела, да как лезть в эту проклятую дыру?!

— Глубок ли подпол? — поинтересовался Юхим Семенович, прицеливаясь глазами в пахнущую бензином дыру. Поводил носом, принюхиваясь и что-то про себя решая.

— Не очень, только мне, безрукому, не справиться, — ответил Василий Михайлович. — Хлопцы туда легко, словно картошка, скачут. И хоть бы что!

Юхим Семенович встал на колени и заглянул в подпол.

— Посвети, посвети, может, и заметишь, в каком углу тычутся, — осторожно посоветовал Василий Михайлович, приближаясь вплотную к старосте.

Щелкнула зажигалка. Синеватое пламя тускло осветило навал соломы на дне подпола. Поводил зажигалкой в провале.

— Нет, не вижу, — сказал Юхим Семенович, вставая с колен. — Придется лезть.

— Да удобно ли в такую затхлость забираться? А? — Василий Михайлович уже чуть ли не касался бородой плеча старосты. — Еще какой плесенью измажешься. Или ударишься, или зацепишься… Гвозди там торчат. Мало ли что может случиться. Конфуз какой…

— Кунштюки для солдата не страшны. Сам знаешь.

— Ну, гляди, гляди, — вздохнул Василий Михайлович, отступая от старосты. — Кунштюк?! Вот еще слово какое. Грамотный ты, Юхим Семенович, потому и смелый. Куда нам до тебя.

Староста снял пальто и с зажигалкою в руках спрыгнул в подпол.

Сделал там два-три шага, и внезапно подпол взорвался буйным густым пламенем. Дохнуло жаром и дымом.

Василий Михайлович оглянулся. В хате никого больше не было. Дверь крепко закрыл сам староста. Рванувшийся из подпола дым наполнил хату. Из подпола показались руки Юхима Семеновича. Судорожно ухватились за край лаза. Оскользнулись — и снова ухватились. Вот вынырнула из дыма голова.

Василий Михайлович что было силы ударил ногой.

Староста вскрикнул, но продолжал висеть на руках, тужась выбраться из пламени.

Новый удар ногой — и староста ухнул в гудящий подпол. Крик — и молчание.

— Вот и сгорай там, чертова душа! — с облегчением выругался Василий Михайлович и принялся запихивать ногами в подпол все, что было в кухне: вниз полетели чугуны, ведра, миски, тарелки, табуретки. Обрушил туда и кухонную дверь и несколько легко отлетевших от удара плечом досок переборки. Пригнал к лазу и стол. Наполовину затолкал его навстречу пламени. Потом выбежал в сени. Выплюнул трубку на солому, политую бензином. И там рванулось пламя. В кладовой закудахтали беспризорные куры.

Василий Михайлович вышел во двор и торопливо зашагал к оврагу. Оглянулся лишь на звук застучавших по селу автоматов. И вдруг увидел, как возле его ног часто запрыгали резкие снежные фонтанчики.

Снежные брызги — последнее, что увидел Василий Михайлович в своей жизни.


Приключения 1978

Иван ЧЕРНЫХ

Портрет


Приключения 1978

С майором Кречетовым мы познакомились в гостинице.

Как-то вечером, когда я уже лежал в постели, Кречетов разбирал свой чемодан. Вместе с книгами он выложил небольшой портрет в плексигласовой рамке. Вглядевшись в лицо на портрете, я узнал Кречетова. Черты лица майора были переданы с удивительной точностью. Его высокий лоб, упрямый подбородок.

— Сами делали? — спросил я.

Кречетов взглянул на портрет, лицо его помрачнело.

— Нет, — глухо ответил он. — Друг подарил…

— Давно это было?

— В 1942 году…

Майор поставил портрет на тумбочку, закурил и, выключив свет, стал раздеваться. Несколько минут мы лежали молча, а потом Кречетов заговорил:

— В январе 1942 года меня ранило, почти полгода провалялся в госпитале. С заключением врачебной комиссии «годен в легкомоторную авиацию» поехал в свой полк. По пути заскочил домой, но еще на вокзале узнал, что у жены есть другой. Известие не особенно расстроило меня, я был готов к этому: жена не прислала мне в госпиталь ни одного письма. Уже тогда я догадывался о причине. Видеть ее расхотелось, и я со следующим поездом уехал в часть.

Командир встретил меня радостно.

— Наконец-то вернулся! — сказал он, крепко пожимая мне руку. — А мы, признаться, думали, не бывать тебе больше летчиком. Ну, рассказывай.

Я достал командировочное предписание и историю болезни. Командир прочитал их, посмотрел на меня.

— Да, положеньице неважное. Ну, ничего, есть для тебя хорошее дело. У нас женскую эскадрилью организовали, на По-2 летают. Нужно готовить их к ночным полетам, а инструкторов, сам знаешь… — он развел руками.

— Что вы, товарищ командир? — взмолился я. — Куда угодно, только не к женщинам. — После истории с женой я их возненавидел.

— Ты самая подходящая кандидатура. Пойми — это важное дело. Да не тебе рассказывать о преимуществе полетов ночью. В общем, завтра отправишься в эскадрилью, — закончил он строго.

Так после боевого бомбардировщика я стал летчиком на По-2.

Кречетов вздохнул, немного помолчал.

— Девушки в эскадрилье оказались толковые, имели не по одному десятку боевых вылетов. Но были среди них и зеленые, только прибывшие из школ.

Отношение мое к ним, к женщинам, оставалось строго деловым, а порою грубоватым. Лишь одной я делал исключение, скромной, застенчивой девушке лет девятнадцати, с нежным, как у ребенка, лицом, с ясными голубыми глазами и русыми волосами. Когда я с ней говорил, она опускала бархатные ресницы, и румянец густо заливал ее щеки. Относился к ней, как учитель к послушному и милому первокласснику. В летном деле она действительно была первоклассницей: до войны занималась в художественном училище, а в конце 1941 года поступила в летную школу. Шесть месяцев учебы — и фронт. Мне предстояло сделать из нее ночного летчика.

Первые полеты разочаровали меня. Летала она плохо, неуверенно, когда я делал ей замечания — терялась. Бывало, слетаю с ней по кругу, начну разбирать ошибки и рассказывать, как их устранить, она опускает глаза. И не поймешь, слушает она или о чем-то своем думает.

— Сержант Обозова, вы меня слушаете?

— Слушаю, товарищ младший лейтенант, — тихо ответит она.

А полетим — снова и снова ошибки.

«Нет, не выйдет из нее летчика, — думал я. — И зачем только она пошла в авиацию? Сидела бы дома да малевала себе картины».

Все летчицы уже летали на задания, а я ее еще не мог выпустить. Как-то мне потребовалась летная книжка Обозовой, чтобы записать результаты последней проверки. В землянке Обозовой не оказалось. Я попросил дежурную принести книжку. Перевернув сразу несколько листов, застыл от удивления: передо мной лежала не летная книжка, а дневник. В глаза бросились слова: «Теперь я окончательно убедилась, что люблю его». Дальше шли стихи.

«Так вот что кроется под этой скромностью, — с возмущением подумал я. — Она и в полете, наверное, думает только о нем».

Я негодовал. Во мне заговорило чувство ревности. Хотелось бросить эту чертову эскадрилью и уйти рядовым в пехоту… Но долг есть долг.

На аэродроме вызвал Обозову к себе.

— Сержант Обозова, — начал строго, — вам известно, что в армии не положено заводить дневники?

Лицо ее вспыхнуло, глаза заблестели, на них навернулись слезы. Она опустила голову.

— За что вы меня так… не любите? — чуть слышно спросила она.

— Мы здесь не для того, чтобы влюбляться, — резко ответил я. — Вы совсем не думаете о полетах. Кончится война, влюбляйтесь сколько угодно.

— Дайте мне другого инструктора! — она вскинула голову.

Впервые я услышал ее решительный голос.

— Что ж, сегодня полетите с командиром звена, — согласился я. — А за дневник на первый раз объявляю два наряда. Идите.

Ночью с ней полетела командир звена. Неожиданно для меня она выпустила ее самостоятельно. Вначале я волновался, а когда девушка возвратилась из полета и посадила самолет, удивился чистоте посадки. Обозова стала летать, и летать не хуже других. Меня она избегала, а если нам приходилось встречаться, старалась побыстрее уйти.

Прошло лето. Наступили хмурые осенние дни. Мы летали в любых метеорологических условиях и в любое время суток.

Приближался праздник годовщины Октября. Мы в это время стояли недалеко от Урюпинска, обстановка была сложная. Наша авиация день и ночь бомбила передний край врага, скопления техники, аэродромы, эшелоны. В ночь с шестого на седьмое ноября меня вызвал командир полка. Подойдя к большой географической карте, он нацелился указкой в зеленое пятнышко и сказал:

— Вот здесь расположен аэродром и штаб тридцать второй воздушной армии врага. Его нужно уничтожить. Полетите вы, в напарники возьмите экипаж с хорошим штурманом. Удар нанесете ровно в шесть тридцать вот по этому зданию, — командир протянул мне большой фотопланшет и указал на один из серых квадратов. — Учтите — подходы сложные: кругом зенитные орудия и истребители противника. Задание выполнить во что бы то ни стало!

В три часа утра я приказал поднять своего штурмана Белову и экипаж Обозовой. В напарники пришлось взять ее — штурман Малинина была у нее настоящим снайпером.

В просторной землянке, освещенной маленькой лампочкой, рассказал экипажу о задании, вместе обсудили маршрут полета. Рассчитали курсы, время прибытия на цель. Обозова заметно волновалась, но глаза ее сияли радостью и благодарностью.

Ночь была непроглядная. Моросил мелкий осенний дождик. Где-то в стороне вспыхивал прожектор, и его луч расплывался в желтое пятно: рваные облака плыли над самой землей. Мы шли на аэродром. Впереди — девушки-штурманы, немного позади — я и Обозова. Молчали. Слышно было, как шумели деревья, с которых ветер срывал последние желтые листья. На сердце было тревожно и тоскливо. Я изредка посматривал на темный силуэт соседки и думал: «Наверное, не раз помянула меня недобрым словом за случай с дневником». Чувствовал, что виноват перед нею. Может быть, действительно, тот, кого она любила, был радостью и счастьем в ее жизни, а я пытался помешать ей.

Переходя канаву, Обозова поскользнулась и чуть не упала, я подхватил ее под руку. Хотелось заговорить, чем-то смягчить свою вину перед ней. Но мысли путались, я не находил подходящих слов. Снова вспомнилась запись в дневнике, наш разговор с ней и ее решительный голос.

«Да, она сильно любит его», — подумал я, и мне стало еще тоскливее. Вздохнул глубоко.

— О чем это вы? — Она повернула ко мне голову.

— Просто так, — спохватился я. — Темно очень. Помолчали.

— А правда, что ваша жена замуж вышла? — вдруг тихо спросила девушка.

— Откуда вам это известно?

— Случайно услышала.

Я промолчал.

— Вы ее любите? — снова спросила она.

— Не знаю, — откровенно признался я. — Так все было мимолетно. Встречались мы с ней редко — у курсанта свободного времени почти не бывает. Потом поженились. Пожили два месяца — и война. Может быть, она и не виновата…

Разговор прекратился. Мы пересекли лесную полосу и вышли к стоянке самолетов.

— Итак, счастливо, — я пожал своей спутнице руку. — Ни пуха ни пера.

— И вам также.

Мы постояли еще немного и пошли к самолетам.

Я вылетел первым. Спустя две минуты должна была взлететь Обозова. Кромешная тьма не позволяла разглядеть ни одного ориентира. Подлетая к линии фронта, я набрал высоту 400 метров и пошел в облаках. Тихо и черно было вокруг, лишь монотонный гул мотора да зеленоватые стрелки приборов напоминали о жизни и об опасности.

Летели немного более двух часов. Пора снижаться. Я убрал газ и отдал от себя ручку. На высоте 350 метров пелена облаков спала. Дождя здесь не было. Впереди, справа, увидел зарево. Это мои бывшие однополчане бомбили скопление фашистской техники на станции Михайловка.

Белова покачала крыльями: означало — подходим к цели. Самолет будто затаил дыхание. Только глухие хлопки вырывающегося из цилиндра сжатого воздуха били по обшивке. Казалось, это стучит сердце.

Внизу вспыхнул свет: загорелась осветительная бомба, брошенная штурманом. Сразу же по небу хлестнули лучи прожекторов. Недалеко от самолета пробежала тонкая дорожка трассирующих пуль. Заполыхали разрывы. Я взглянул вниз, отыскивая вытянутую сапожком поляну. Она оказалась немного левее. У самой опушки леса виднелись домики, среди них и тот, который был нужен нам.

Развернул самолет и направил его прямо на здание. «Где же Обозова? — думал я. — Неужели отстала?» В это время увидел пламя. Удар был точный. Малинина и на этот раз оправдала надежды.

Светящаяся авиабомба еще горела. Я видел, как из домиков начали выскакивать фашисты. Они заметались среди редких деревьев.

— Давай, Валя, бей! — закричал я Беловой, хотя и знал, что она не услышит.

Наши бомбы тоже полетели вниз, огненные смерчи охватили и другие здания, разнося их в щепки и смешивая с землей.

— Это вам октябрьский подарок! — крикнул я и стал выводить самолет из пикирования. Прожекторы, зенитки и пулеметы продолжали гвоздить небо, но мы шли над самой землей, и вреда они нам никакого не причиняли.

Возвращались домой по прежнему маршруту, также под нижней кромкой облаков. Все пока шло благополучно. Начало светать. Мне обычно казалось, что рассвет наступает очень медленно. Но в то утро земля выплыла из темноты неожиданно быстро. До фронта оставалось около пятидесяти километров. И тут произошло такое, чего никто из нас не предвидел.

Кречетов замолчал. Вспыхнувшее пламя спички осветило его суровое задумчивое лицо.

— Обозова летела впереди, — заговорил он снова, и голос его стал еще глуше. — Я видел ее самолет и старался все время держать его в поле зрения. Внезапно ударили зенитки. От первого же залпа самолет мой вздрогнул. Сразу же мотор начал давать перебои. Я попытался было изменить обороты, но мотор чихнул еще пару раз и заглох. «Вот и отвоевался», — мгновенно пронеслось в голове. Обиднее всего было то, что до линии фронта остались считанные километры. Самолет упрямо шел к земле. Внизу виднелись небольшие полоски леса. Я выбрал место поровнее, поближе к опушке, и пошел на посадку.

Как только самолет остановился, я отстегнул парашют и бросился к мотору. Еще в воздухе у меня мелькнула догадка, что перебит провод магнето. Но не успел я осмотреть мотор, услышал крик Беловой: «Фашисты!»

От леса бежало примерно пятьдесят вражеских солдат.

— Хальт, хальт! — горланили они.

— Пулемет! — крикнул я Беловой.

Она дала длинную очередь. Враги залегли. Началась перестрелка.

В это время Обозова снизилась и, заложив самолет в левый вираж, открыла огонь. Фрицы, оставив человек двадцать убитыми, скрылись в лесу. Оттуда они снова начали стрельбу. Пули дырявили наш самолет, вздымали вокруг него облачка пыли. Желтые струйки потянулись и вверх, к самолету Обозовой.

Но она держалась молодцом. Почти над самой землей проносилась ее машина; как только она шла вдоль опушки, фашисты замолкали.

Говорят, утопающий хватается за соломинку. Понимая всю бесполезность своей затеи, я все же стал копаться в изуродованном моторе. Неожиданно пулемет Беловой замолчал. Бросился к кабине. Там, уткнувшись головой в борт, лежал мой безжизненный штурман. Выбившиеся из-под шлема черные волосы смешались с кровью. Пуля попала в висок.

Я склонился над пулеметом. Но враг почему-то прекратил стрельбу. Все стихло, лишь издалека доносился рокот самолета Обозовой. Вот шум его начал заметно нарастать. И как только По-2 скользнул вдоль опушки, дробь пулеметов и хлопки малокалиберных пушек заглушили все. Теперь враг обрушил огонь только на Обозову. Фашисты поняли, что я от них никуда не уйду.

Обозова сделала еще круг и еще. Это был поединок. Но долго он продолжаться не мог: боеприпасы у нее кончатся, и она ничем мне не сможет помочь. «Напрасно Обозова рискует, — думал я, — видно, конец мне». Достал пистолет, перезарядил его и сунул за пазуху.

Обозова продолжала кружить. Но не стреляла. Я несколько раз махал ей шлемом, показывая на восток, но она не покидала меня.

Вдруг ее самолет зашел подальше от опушки и, снизившись, коснулся колесами земли. Он пробежал и остановился почти рядом с моим. К нам, стреляя и горланя, устремились фашисты. Я дал по ним очередь, они залегли. Обозова поднялась в кабине и махнула мне рукой, но тут же я увидел, как она покачнулась и опустилась.

Я бросился к самолету. В тот момент мыслей об опасности уже не было. Душу заполнили ненависть и отчаяние. В одно мгновение я забрался на плоскость машины и увидел бледное лицо девушки.

— Скорее, — прошептали ее губы.

Я метнулся к задней кабине. На какое-то мгновение увидел мчащихся на мотоциклах вражеских солдат.

— Ко мне в кабину, быстро! — крикнула Малинина.

Раздумывать было некогда. Перевалившись через борт, я сам дал газ. Самолет устремился вперед, взлетел. Я выжимал из мотора все, что он мог дать. «Быстрее бы линия фронта», — твердил мысленно, беспокоясь за Обозову, не подававшую никаких признаков жизни. Голова ее с золотистыми волосами склонилась на грудь.

Наконец внизу показалась река. За ней начиналась наша территория. Садиться пришлось в чистом поле. Здесь по-прежнему шел дождь. Самолет, пробороздив полосу, остановился у небольшого холмика. Я выключил мотор и бросился к Обозовой. Мы вместе с Малининой осторожно вынесли ее и положили на землю. Она была без сознания. Комбинезон, пробитый на груди, пропитался кровью. Я дрожащими руками расстегнул его.

— Пакет! — крикнул Малининой.

Когда она принесла бинт и я стал вытирать рану, Обозова застонала. Дождь, по-видимому, освежил ее и привел в чувство.

— Саша, — тихо позвала она.

Впервые Обозова назвала меня по имени. Я приподнял ей голову. Она смотрела на меня помутневшими голубыми глазами.

— Сейчас мы перевяжем рану, и тебе станет легче, — успокаивал я.

Она попыталась улыбнуться, а потом чуть слышно сказала:

— Нет… я умру… Все горит.

— Что ты, Катя, ты будешь жить, — наклонилась над ней Малинина. Обозова посмотрела на подругу, и по щекам у нее покатились слезы.

Малинина осторожно перевязала рану. Катя нащупала своей холодной рукой мою:

— Возьми… тебе подарить хотела… стеснялась, — прошептала она, показывая на карман гимнастерки.

Я расстегнул пуговицу и вынул этот портрет. Только в тот момент мелькнула догадка, что в дневнике писалось обо мне.

— Катя! — Я склонился к ней и прижался губами к мокрому лбу.

На какое-то мгновение глаза ее вспыхнули. Затем тяжелый стон вырвался из груди, и она затихла. Дыхания уже не было.


Майор раскурил потухшую папиросу, затянулся несколько раз подряд и закончил:

— Вот и вся история с портретом.

В комнате стало тихо. Лишь часы отстукивали время равномерно и монотонно.


Приключения 1978

Олег ТУМАНОВ

Соловей


Приключения 1978

Нас было трое — я, она и музыка.

Когда мы познакомились, Дейе и мне было по девять лет, музыке — вечность.

Девчонка сидела на корточках за углом киоска на базарной площади, поглядывая в сторону торговых рядов со сладостями. На прилавках серебристыми пирамидами, издавая аромат восточных пряностей, покоилось бесчисленное количество халвы, а между ними — как молочные оазисы — огромные блюда с приторно-сладкой сметанно густой мишалдой и горы золотистых лепешек, хрустящих и пахнувших даже на расстоянии жаром углей.

Продавцы, засучив рукава, черпают мишалду огромной деревянной ложкой и, подняв, сливают обратно. Бесшумно стекая, она образует на поверхности небольшую дюну, которая тут же расплывается по зеркально-молочной глади.

Во всем ощущается разморенная жарой медлительность, приглашающая разлечься в тени арыка, и черпать куском лепешки мишалду, как это время от времени делает кто-нибудь из торговцев. Сытостью и покоем веет от этих рядов.

Я стою за углом противоположного киоска и не испытываю ничего, кроме подкатывающей и заполняющей меня злости и голодной тоски.

Вот уже полгода, как я сбежал из дома и скитаюсь по стране в надежде встретить цирк шапито. Что будет дальше, я не знаю. Просто я должен летать под куполом цирка. Я уверен! Папа с мамой были против, и потому я сбежал. А сейчас я хочу есть, не ел целые сутки. Черт меня дернул пробираться в эту Среднюю Азию. Может, «Ташкент город хлебный» Неверова, читанный дома? Но это было давно, и дома было еды навалом. Здесь — тоже. Все сыты, а я хочу есть.

Неужели людям непонятно, что я хочу есть? Наверное, понятно, и даже очень, поэтому я не смотрю им в глаза. А тут еще эта девчонка! С самого утра торчит у киоска, а из-под него по арыку ход под прилавок… и все в порядке. Может, ее посадили сторожить этот лаз? Скорее всего так оно и есть… Иначе чего бы ей здесь торчать?!

Когда никого нет, она еле слышно посвистывает, кто-нибудь проходит — замолкает и поглядывает на продавцов. «Вот зараза! Дать бы ей… Улетела бы за сто километров». На ней длинное рваное платье и черный такой же рваный платок, закрывающий лицо до самых глаз. Сидя на корточках, она продолжает поглядывать на прилавки, шевеля грязной ногой в арыке.

На Востоке говорят: «Человек, ты мыслишь? Ты живешь!» Я мыслил, но не отвлеченными понятиями, а сиюсекундошными: как из этого, цветущего красками Востока, сада-пищи спереть хоть одну лепешку или кусок халвы и тем самым решить для себя извечный вопрос человеческого бытия.

Свист, пронзающий как длинная тонкая игла, проникающий через перепонки даже в мозг и на какое-то мгновение парализующий его, пронесся над базаром. Все оцепенело, как цепенеет насекомое, наколотое булавкой: люди, лошади, арбы, продавцы. И казалось, даже мишалда, как будто неожиданно схваченная морозом, повисла в воздухе. В застывшей тишине, между рядами сладостей, стремительно неслось маленькое гибкое, похожее на ласточку существо. В одно мгновение оно как бы слегка несколько раз коснулось прилавков и исчезло, оставив после себя в воздухе неясно тающий силуэт. Оцепенение прошло, и базар с новой силой вспыхнул красками голосов и чувств.

Девчонки у киоска не было.

Продавцы сладостей, встрепенувшись, стали подозрительней, и я, поняв бесплодность попыток что-нибудь спереть, пошел слоняться по базару в надежде на слепой случай, который чаще, чем этого бы хотелось, оказывается зрячим.

Не знаю как теперь, с тех пор прошло много лет и я больше в Средней Азии не был, не считая госпиталя во время войны в Сталинабаде, а тогда среднеазиатские базары, окруженные дув