Book: Ночь не наступит



Ночь не наступит

Ночь не наступит



Лишь час опасности —

проверка для мужчины.

Ф. Шиллер

Ночь не наступит



Ночь не наступит

ПРОЛОГ


5 мая 1907 года


Петербург, Моховая ул., д. 28 —

пять часов утра


Антон проснулся от душераздирающего крика и острого, вонзившегося в сердце удара. Сел на кровати, ошалело огляделся. И понял, что это кричал во сне он сам: снова увидел руки, беспомощно взметнувшиеся над толпой, а потом, когда толпа отхлынула, — тело, вдавленное в камень, в мостовую на площади у Техноложки.

«Не могу!.. — он стиснул зубы так, что заныло в скулах. — Не могу!..»

Подошел к окну.

Уже брезжило. По пыльному стеклу, оставляя прозрачный след, скользила последняя капля ночного дождя.

Он прижался лицом к стеклу. Холодило лоб. Паркет жег босые ступни.

Внизу дворник, поводя плечами как косарь, скреб метлой мостовую.

«Что же я?.. Ведь решил... Неужели трушу?..»


Авчала Тифлисской губернии —

семь часов


Семен перекатил из ладони в ладонь чугунный шар, похожий на кегельный, подбросил. Шар был тяжел, пригнул к полу руку.

— Сумасшедший! — вскрикнула девушка.

— Боишься, Джавоир? — Семен рассмеялся.

Глаза у него были светло-карие, круглые, бесшабашно-веселые. А голос — неожиданно сиплый, как у закоренелого курильщика.

— Зачем боишься, сестренка? Запала ведь нет.

— А детонация?

— Эх, учу тебя, учу — никакого толку! Здесь, — он постучал костяшками пальцев по оболочке, — не гремучая ртуть, а панкластит, он без запала спокойный — это не гремучка.

Но все же бережно опустил ядро и вкатил его в узкую щель меж камнями стены. В углублении матово поблескивали черные спинки таких же ядер.

— Сколько уже?

— Пятнадцать, — ответила девушка, влюбленно глядя на брата.

— На сегодня хватит.

Он камнем заложил отверстие хранилища, провел ладонью по темно-русым, распадающимся на две пряди волосам. Пальцы левой руки были неестественно выпрямлены.

В узкое незастекленное окно вливался свежий воздух. Он выветривал острый запах серной кислоты, наполнял комнату ароматом пшата. Дом был на краю селения. Из окна просматривалась дорога. Она спускалась в долину, к подвесному мосту, переброшенному через шумную речку. Ледяная вершина противоположной горы уже сверкала под утренним солнцем.

Семен глубоко вздохнул и потянулся, разминая отяжелевшие плечи.

— Больше не надо, Джавоир, хватит, — устало повторил он. — Пойдем спать.


Петербург, Васильевский остров, Двадцатая линия, дом Власовых —

восемь часов утра


Ольга вышла на крыльцо — и остановилась пораженная: вчера еще в палисаднике все было голо, только набухали почки на ветвях, а сейчас куст сирени окутала зеленая дымка, блестели листки на березе и спавшая с зимы осина — чудо! — ожила, задрожала под неуловимыми токами воздуха, роняя с изумрудно-огненных язычков хрустальные капли. «И сладкий трепет, как струя, по жилам пробежал природы...» — всплыло в уме давнее, радостное и грустное.

Скользнув взглядом по резным филенкам перил, женщина спустилась с крыльца. Одной рукой она поддерживала таз, краем упиравшийся в бедро. Поставила таз у березы и начала развешивать мокрые тряпицы на веревке, протянутой от столбика крыльца к осине. Встряхнула полотенце, вышитое пунцовыми петухами. «А у нас вишни уже белым-белые...».

Она вернулась в дом. Егор встретил ее восторженным взглядом. «Надо же! Глупый мальчишка...»

— Пора за работу, — строго сказала она.

Юноша открыл крышку сундука, вынул хлам. Вместо днища в сундуке была еще одна крышка, ведущая в подпол. Егор поднял и ее.

Ольга спустилась первой. В подполе было холодно и сыро. Лампа едва освещала черные стены.

— Будем расширять в ту сторону, — показала женщина.

В углу, за тюками, что-то зашуршало.

— Мыши! — испуганно воскликнула она. — Ужас как боюсь мышей!

— А я... — начал Егор и осекся. — И я тоже боюсь.

Его глаза все так же светились восторгом:

— Мне... Мне хочется называть вас Софьей. Только не дай вам бог ее судьбу.

— Сплюньте через левое плечо! — легко рассмеялась она. — А где сейчас ваша невеста, Егор?

— В Гельсингфорсе, у родичей, — упавшим голосом проговорил юноша.

— Я слышала — очень красивая девушка, — сказала Ольга.

Она по-крестьянски поплевала на ладони, взялась за черенок лопаты:

— Ну, начнем! Нам надо подготовить побольше места: завтра транспорт уже прибудет.


Москва, Бутырская следственная тюрьма, камера 163 —

десять часов


Скрипнула заслонка «глазка». Затем трижды визгливо провернулся в замочной скважине ключ.

— Нумер сто шешдесят третий, пожалте-с на прогулку, — прогудел надзиратель.

Леонид Борисович поднялся с привинченного к полу табурета, направился к двери, потом — по коридорам, переходам, лестницам...

Загон для прогулок был пуст. Леонида Борисовича и на воздух выводили одного. Не давали газет, не позволяли свиданий.

«Какое сегодня число? Четвертое?.. Нет, пятое. Бесспорно, пятое. Какая глупость, какая нелепица! Уже шесть дней, как там, в Копенгагене, идет борьба, а я здесь прохлаждаюсь...»

Над головой светился квадрат не по-майски холодного неба.

Почему арестовали? На единственном за все эти дни допросе жандармский полковник лишь многозначительно постукивал карандашиком и ворошил замусоленные страницы «дела», явно не имеющего касательства к Леониду Борисовичу, задавал пустые вопросы.

«Арестовали, чтобы помешать поездке в Копенгаген? Что-то разнюхали?.. Кто еще арестован?»

Отполированные тысячами подошв булыжники глухо вбирали в себя сердитые удары его туфель.

«Сегодня же — протест прокурору. Не поможет — голодовка. По крайней мере, объяснят причину ареста. А пока есть свободное время, надо использовать его рационально: привести в порядок дела».

Да, неторопливо и методично разобрать, рассортировать, спрятать в сейфы памяти. «Итак, начнем с Северо-Запада: с Аахи-Ярве, Выборга, Хаапалы...»


Петербург, Фонтанка, д. 16 —

час пополудни


Директор департамента полиции приоткрыл дверь:

— Разрешите, Петр Аркадьевич?

Столыпин ладонью показал Трусевичу на кресло у стола и прикрыл лежавшие перед ним машинописные страницы чистым листом. Движение это не укрылось от Максимилиана Ивановича. «Таит от меня, — с почтительной обидой подумал он. — Что?» И, еще не подойдя, не садясь, приступил к докладу:

— Срочное донесение из великого княжества: в селении Хаапала нашими чинами во взаимодействии с чинами Выборгского гофгерихта захвачена большая лаборатория взрывчатых веществ и метательных снарядов, принадлежащая РСДРП. Десять арестованы, двое скрылись. Розыск объявлен.

— Наш?

— Оставлен в числе арестованных. Для освещения.

— Правильно. Улики?

— Обнаружены оболочки снарядов, нитроглицерин, пироксилин, гремучий студень, двенадцать сортов динамита. Запрещенная литература.

— Вполне достаточно, — нетерпеливо прервал Столыпин. — Подготовьте на имя финляндского генерал-губернатора отношение о немедленной выдаче злоумышленников.

— Будет исполнено, ваше высокопревосходительство.

— О Лондоне что-нибудь новое поступило?

— Никак нет, ваше высокопревосходительство. Ожидаю депеши из Парижа с часу на час. Доложу немедленно.

— Хорошо. Что еще?

— Полковник Герасимов энергично возражает против произведенного в Москве фон Коттеном ареста Инженера. Утверждает: преждевременно. И Гартинг ходатайствует, — директор достает из папки телеграфный бланк. — «Ввиду недавнего ареста в Москве Никитича, имею честь покорнейше просить ваше превосходительство не отказать сделать распоряжение о непредъявлении этому лицу в виде обвинений фактов, выясненных при посредстве известного сотрудника, дабы не повредить и не провалить последнего».

— Стоит того «последний»?

— Речь идет о Ростовцеве. Это один из опытнейших осведомителей. Ныне он внедрен на съезд социал-демократической партии в Лондоне.

— Что ж, придется освободить Инженера, — неохотно соглашается министр, но добавляет: — Надеюсь, он от нас не уйдет?

— Можете не беспокоиться, ваше высокопревосходительство, обложен со всех сторон.

— Если у вас все, уважаемый Максимилиан Иванович, я вас больше не задерживаю.

Когда дверь за Трусевичем закрылась, Столыпин снова пододвинул страницу с машинописным текстом. Начал читать, каждое слово как бы выверяя на звук и на вкус:

«Мы — представители тех войсковых частей, которые стоят в Петербурге и на которых первых будет опираться правительство при столкновении с Государственною думою. Эти части двинет вперед правительство, чтобы раздавить рабочее восстание, если рабочие по вашему призыву подымутся на защиту рабочих представителей. Эти части должны перейти на сторону народа, чтобы здесь, в Петербурге, где стоят друг против друга Государственная дума и царский дворец, чтобы здесь победило народное дело. И когда столкнутся народные представители с царским правительством, на нас, представителях этих частей, будет лежать трудная задача — сказать всем солдатам, что нужно им делать. И мы сделаем это, хотя бы нам пришлось первыми пасть в этом деле и не увидеть его торжества...»

Недурно. Но достаточно ли он вжился в  и х  фразеологию?.. Сойдет. К тому же поздно, копия пошла к исполнителям.

Петр Аркадьевич откинулся в кресле, привычным движением покрутил, загибая в кольцо, ус. Любопытно: что подумает какой-нибудь умник, скажем, через столетие, когда с вершины грядущего будет оценивать этот документ и весь этот акт? Скажет: «Неслыханная провокация!» — или поймет: он, премьер-министр империи, должен был поступить именно так?.. Цель оправдывает средства. Да, провокация. Но во имя укрепления пошатнувшегося престола, во имя России!..

«И мы сделаем это...» — Столыпин скользнул взглядом по строке и жестко усмехнулся.


Лондон, Саутгейт-Род, церковь Братства —

пять часов пополудни


Шло одиннадцатое, вечернее заседание съезда.

Он только что вторично выступил с трибуны, а сейчас сидел на одной из задних скамей. Лицо его было осунувшееся и безмерно усталое: сказалось невероятное нервное напряжение последних месяцев, бессонные ночи уже здесь, в Лондоне, обсуждение проектов резолюций во фракции, подготовка предложений от имени большевистской делегации, заявлений, поправок... Но больше всего изматывали споры на самих заседаниях. Казалось бы, слепому видно: деятельность ЦК, в котором верховодили меньшевики, шла вразрез с классовыми интересами пролетариата, шла против воли громадного большинства партии. В ответственнейший момент истории ЦК стал инициатором раскола революционных рядов, пытался приспособить пролетарскую политику к политике либеральной буржуазии, а либералы, напуганные размахом народного движения, только и мечтали о прекращении революции! И вот теперь, на съезде, меньшевики хотят снять с обсуждения все общепринципиальные вопросы — не следует, видите ли, определять основ тактики, а надо плестись за ходом событий, решая от случая к случаю. Во имя «партийного мира» скроем наши разногласия. Нет уж, увольте! Пусть Георгий Валентинович, ваш идейный вождь, вещает с умиротворенностью патриарха: «Нам необходимо рассмотреть спорные вопросы спокойно, sine ira et studio»[1]. Будто речь идет о бумажках с резолюциями, а не о судьбах рабочего класса! Нет, недостойно рабочей партии скрывать разногласия, прятать их. Большевики пришли на съезд бороться за свою линию, бороться против обанкротившейся политики оппортунизма — и с гневом, и с пристрастием! Да, предстоит борьба по каждому теоретическому и практическому вопросу, ибо это борьба за роль партии в будущих боях!..

Он обвел взглядом беленые, аскетически строгие стены с прорезями стрельчатых окон, с черными балками перекрытий. Впереди, за кафедрой, холодно мерцал орга́н. Острые линии. Резкие углы. Как соответствует настроению тех, кто собрался под этими сводами. «Церковь Братства». Он потер ладонью лоб. Повернулся к соседу:

— Сидеть нам здесь долго, дорогой Алексей Максимович, в намеченные сроки не уложимся. А надо платить и церковному приходу за аренду, и за гостиницу, и, худо-бедно, — за хлеб насущный.

— Понимаю, — басисто, с характерными волжскими «о» отозвался мужчина. Выступающие скулы его рдели туберкулезным румянцем. — Есть на примете один художник знакомый, Мошелес. Известен. Богат. Поборник прогресса. Может, вместе и заглянем на огонек?

— Время дорого. Но придется.

— Есть на примете еще один толстосум, некий Джозеф Фелз. Однако капиталист чистой воды, владелец мыловаренных предприятий. Как? — он посмотрел выжидательно, весело прищурившись.

— Если так пойдет и дальше, придется бить челом и мыловару. У вас уже есть опыт, дорогой Алексей Максимович!..

Прямо над ними, на хорах, были отведены места для немногочисленных гостей съезда. Здесь в первом ряду, у барьера, сидел круглолицый человек в очках с толстыми стеклами. Он внимательно слушал оратора, выступавшего с кафедры, делал легкие неразборчивые пометки в записной книжке и в то же время старался не упустить разговора на скамье внизу. Но улавливал лишь его обрывки.

Тесно подпирая его плечом, нетерпеливо ерзал сосед — крупноносый, с пышными усами и буйной смоляной шевелюрой.

— Как тебе это нравится, Яков! — налегая, прогудел он. — Как отмежевываются они от отрядов боевиков, от боевых групп партии!

— Да, да... — неопределенно отозвался тот, отстраняясь: сосед мешал ему слушать и писать.

— Чтобы выслужиться перед либералами, они готовы оплевать даже героизм пролетариата, признать бессмысленными его жертвы. Не выйдет!

Усач стукнул тяжелым кулаком по перилам. Они глухо загудели.

— Да, Феликс, да, — согласился мужчина в очках с толстыми стеклами. — Кстати, ты не знаешь, кто этот оратор, кто его делегировал?

— Не знаю. Меньшевик, — презрительно бросил сосед.


Петербург, Невский проспект, д. 92 —

восемь часов вечера


— Господин пристав велели уведомить: нижние чины, курсистка и студент уже удалились, вашбродь! — зычно прошептал, подбегая, околоточный. .

Левой рукой он придерживал у бедра шашку с болтающимся черным темляком, а другую тянул к фуражке. Он мог бы и не козырять: Додаков был не в форме, а в партикулярном. Но околоточный-то знал, что перед ним высокий чин из столичного охранного отделения.

Додаков стоял вполоборота у витрины магазина «Парфюмерия Мюге». Мимо по тротуару текла по-субботнему нарядная, по-весеннему возбужденная толпа, катили коляски с откинутым верхом, резко всхлипывали клаксоны автомобилей. Предприимчивый Мюге прямо на стекле витрины рекламировал «Крем «Чары любви» из белых лилий для белизны и нежности кожи». В стекле меж буквами рекламы отражался противоположный, ничем не примечательный четырехэтажный дом № 92, по первому этажу которого располагалась банкирская контора «Волков и сыновья».

— Господин пристав, вашбродь, велели передать: обозначенные личности двадцать минут как удалились! — в растерянности повторил полицейский, приближая к лицу Додакова губастый рот с нестерпимым луковым духом.

Додаков не удержался, поморщился. «Пора?.. Это как при стрельбе по движущейся мишени: надо успеть прицелиться, но и не промедлить — иначе мишень скроется, и тогда — «баранка»...»

— Еще десять минут.

Околоточный несогласно пожал плечами, но козырнул и торопливо зашагал через проспект, под арку, ведущую во двор дома № 92.

Городовые затопали по лестнице. Задребезжал звонок — будто соскользнула с подноса посуда.

— Га-аспада, пра-а-шу не двигаться с мест! — пророкотал начищенный и выутюженный пристав. — Вот ордер на производство обыска!

Додаков вошел последним и неприметно стал в стороне, у окна. Вечернее солнце красным огнем било в стекло, и большое хрящеватое ухо его алело против света, как сигнальный фонарь. Ротмистр сжимал в руке, засунутой в карман, вчетверо сложенный листок плотной бумаги.

Собравшиеся в комнате отступили к стенам, угрюмо молчали. На столе и по полу рассыпались листки, конверты.

— Га-аспада, пра-а-шу ничего не трогать! — пристав обернулся к городовым. — При-и-ступить! Обыскать каждого!

— Не имеете права, — сказал мужчина в косоворотке, подпоясанной узким ремешком. — Мы — депутаты Государственной думы и пользуемся неприкосновенностью личности.

Додаков ощупывал в кармане листок и решал: бросить или не бросить в кучу тех, которые уже рассыпались по паркету? Уловил на себе настороженные взгляды. «Бросить или не бросить?..»


Париж, авеню Гренель, д. 79 —

девять часов вечера


Он прочел донесение, только что полученное из Лондона, и взял из стопки чистый лист бумаги с водяным знаком Меркурия. Начал писать:

«Ваше Превосходительство,

милостивый государь Максимилиан Иванович.

Имею честь доложить, что в Бюро съезда Российской социал-демократической рабочей партии в Лондоне избрано 5 человек:



1) От большевиков Ленин.

2) От меньшевиков Дан.

3) От поляков Тышко.

4) От бундовцев Виницкий-Медем и

5) от латышей Азис (кажется, Озоль — член Государственной думы).

Первое заседание, 13 мая[2], ушло всецело на выборы бюро...

Второе заседание происходило 14 мая...

Третье заседание происходило 15 мая...

Из ораторов выступали: от большевиков Ленин... от меньшевиков Плеханов, Мартов, Мартынов, Троцкий...

...Ленин — самый блестящий оратор на съезде. Стоит он на крайне революционной точке зрения, говорит с необыкновенным жаром и захватывает даже своих противников. Он крайне резко разбил все доводы и оправдания меньшевиков и очень резко ответил Троцкому и центру за их метание от одной стороны к другой, за их шатания и нерешительность и предлагал всем присоединиться к резолюции большевиков...

Получены сведения, что Центральный Комитет находится без средств. Он хотел послать Максима Горького к кое-каким английским богачам достать взаймы 25 тысяч рублей, но Горький отказался иметь дело с меньшевистским Центральным Комитетом. Большевики также находятся без денег, но они должны получить из Петербурга от Никитича, и, кроме того, их поддерживает Горький.

Я выеду на день или два в Лондон для помощи агентуре.

Заведывающий заграничного агентурою...»

Он внимательно перечитал текст донесения и аккуратно вывел свою подпись: «Гартинг».


Петербург, Выборгская сторона, Арсенальная ул., дом Пахомовых —

десять часов вечера


— Вы к дедушке? — пропел голосок в сенях.

Пригнув голову, чтобы не задеть за притолоку, в горницу вошел парень. Его куртка с петлицами железнодорожника была в масляных пятнах и отсвечивала угольной пылью, въевшейся в сукно.

— Хювяя илтаа, дедуска Захара! — парень поставил на пол чемоданчик и протянул поднявшемуся навстречу старику обе руки.

— Добрый вечер, Эйвар, — с теплом в голосе ответил старик. — Все в порядке?

— Кюлля... Да, — юноша показал на чемоданчик. — Здесь двести стук «Пролетарий» номер сестнадцать. Остальные на багазной станции, вот квитанция. Больсой тюцок.

Парень был белобрысый, широколицый. И если бы не этот характерный финский акцент — ни за что бы не отличить его от русака.

— Молодец, получим, — старик аккуратно сложил квитанции и спрятал их за икону.

Не удержался, открыл чемоданчик, достал пачку, развернул, начал разглядывать тонкий, полупрозрачный газетный лист. Повторил:

— Молодец.

Эйвар помялся:

— Мой поезд назад в Гельсингфорс идет завтра утром... Разреси, дедуска Захара, на Васильевский пойти. Один девуска письмо просила передать. Там у нее пойка... зених, студент.

— Только будь осторожней, — неохотно ответил старик.

— Буду, буду! Някемийн!

— Счастливо, сынок! — пожал ему руку старик.


Петергоф, Нижний дворец —

одиннадцать часов вечера


Прежде чем отойти ко сну, Николай спустился в кабинет, вынул из ящика письменного стола книжицу дневника, обтянутую шагреневой кожей, с алыми муаровыми форзацами, перебрал в памяти события дня — такого буднично-серого — и записал:

«День стоял тихий. Завтракали д. Алексей, Сандро и Волконский (деж). Погулял. Принял доклады. Принял депутацию уральских казаков, приехавших с икрой. К обеду приехала мама́. Вечер провели все вместе. Недолго погулял. Пришлось долго читать мама́ и Алис вслух. От этого ослаб головою...»

Николай подумал, что бы еще записать. Но ничего значительного так и не вспомнил — и поставил точку, она расплылась маленькой кляксой.


Всем, кто оказался связан с событиями того дня — 5 мая 1907 года, — предстояло спустя некоторое время принять участие в драматической истории, которой и посвящено повествование.

КНИГА ПЕРВАЯ.

БОЕВИКИ


Ночь не наступит

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

КОНСПИРАТИВНЫЕ КВАРТИРЫ


Ночь не наступит

ГЛАВА 1


Ночь не наступит

На Гренадерском мосту Антон замедлил шаги. Остановился. Навалился грудью на холодный литой поручень.

Ветер звенел в натянутых тросах моста, как в вантах. Гудел и вибрировал настил под ногами. Вода в Большой Невке была высокая, быстрая, мутная.

Из-под моста с пронзительным клекотом взмыла чайка. Антон следил за ее полетом. Птица парила, распластав большие крылья. Вдруг, как ястреб, ринулась вниз, грудью в волну — и снова взвилась, жадно заглатывая серебристую рыбу. И полетела к Петропавловке, в сторону Васильевского острова.

«Что там, на Васильевском? — подумал Антон. — Как по-дурацки все вышло!.. Нет, просто струсил!..»

Он поперхнулся влажным воздухом. Отвалился от поручня. Устало побрел с моста.

Да, струсил. Теперь, на узких улочках Выборгской стороны, среди домов с уютными палисадниками, ощущение опасности сменило омерзительное чувство собственного ничтожества. Может, ребенок случайно задел ту филенку на крыльце — она и выпала. Остальное-то все в точности: форточка левого окна отворена, правого — прикрыта, на бельевой веревке — полотенце с петухами. Только вот эта дощечка...

Дядя Захар сказал: «Не забудь! Когда «гороховые» обкладывают, они загодя высматривают наши предупредительные знаки. И когда устраивают засаду, точно их восстанавливают. А про филенку они не могут знать. Если, упаси бог, наши провалятся, хоть один непременно ногой выдавит, когда будут выводить, — вроде нечаянно».

Значит, Антон поступил правильно. Одной дощечки под перилами недоставало, и с улицы пустота зияла как щербина во рту. Не замедлив шага, он прошел мимо калитки и затесался в толпу прихожан, тянувшуюся к церкви. Потом юркнул в переулок и бросился по задворкам, вспугивая сизарей на голубятнях, пока за мостами не остался Васильевский.

Он все объяснит. Дядя Захар даже похвалит за осторожность. «Голова — не карниз, не приставишь!» — любимая присказка старика. А он-то сам? Он-то понимает: струсил. Как увидел, так сердце покатилось... Те, на Двадцатой линии, без него, конечно, обойдутся, возьмут другого. А как теперь жить ему?.. Никто же его не тащил, он сам неделю назад пришел сюда, на Выборгскую, отыскал дядю Захара: «Не могу! Дайте дело! Есть же у вас боевая группа, я знаю!» — «Но тогда знай, что за кружок твой на дровяном, за листовки самое большее — высылка. А боевику, сынок, самое малое — этап и каторжные работы». — «Я решил». — «Ну что ж... — сказал старик. — Поглядим».

Прошло несколько дней. Студент из их же Техноложки нашел Антона после лекции и сказал, что его ждут вечером на Гребецкой.

Там, на конспиративной квартире, Антон снова встретился с дядей Захаром. «Ну что ж, — сказал старик, будто продолжил прерванный минуту назад разговор. — Попробуем, коли так. Запомни адрес: Васильевский, Двадцатая линия — это ближе к выгону Смоленского поля... — он описал дом. — Там будет товарищ Синица. Он предупрежденный. Пойдешь под его команду. Коль отсутствует — будет товарищ Ольга. Она тоже в курсе. Ждут тебя в воскресенье, в восемь».

Антон вышел рано. По дороге пытался представить Синицу, Ольгу. Какие они, боевики? Боевики — самые испытанные, самые смелые. И если попадаются они в лапы охранке — да, тут уже не ссылкой пахнет. «Готов я вот сейчас?.. Готов!»

Двадцатая линия — неширокая прямая улица, обсаженная чахлыми липами. Вот и дом. Он увидел отворенную форточку. Полотенце с красными петухами на веревке, натянутой от осины к столбику крыльца. И вдруг — черный просвет в ряду резных филенок! Если это случайность, что подумают товарищи-боевики? Может, он нужен как раз сегодня, сейчас, для какого-то важного дела? Но самое главное — почему он струсил? Эта проклятая дрожь в коленях!..

На Арсенальной, недалеко от дома дяди Захара, начинался и на целый квартал тянулся дровяной склад. За черным забором громоздились березовые поленницы, пахло сосной. Юноша хорошо знал этот склад. Сколько раз он пробирался туда через лазы в ограде; в закоулках, на бревнах его ждали члены кружка, рабочие с Металлического. Почему же тогда он не боялся? Значит, в глубине души понимал, что, если и схватят, ничего особенно страшного не грозит? А теперь, выходит, испугался за свою бесценную жизнь? А как же  т о, на мостовой у института? И Костя...

«Снова, без разрешения, иду сюда, — уже приближаясь к знакомой калитке, подумал студент. — Сколько промашек за одно утро... Вернуться на Васильевский? Нет, время явки прошло. Ох и натворил же я!..»

Он отодвинул щеколду. Направился по тропке к дому. Девчонка мыла в сенях пол. Антон увидел в сумраке белые ноги.

Девчонка распрямилась, оглянулась. Отвела ладонью волосы с раскрасневшегося лица.

— Вы к дедушке? — и пропела: — Деда-а!

Уже из дверей комнаты позвала:

— Заходьте!

Чтобы не натоптать на еще сыром янтарном полу, он на цыпочках прошел в горницу.

От стола поднялся дядя Захар. Лицо его было землистым, густо проступили оспины.

— Вернулся, — проговорил он.

— Понимаете: филенка... — виновато начал студент.

— Слава богу, хоть ты, — старик тяжело опустился на скамью. — Жандармы схватили наших на Васильевском. Четверых. Ночью. Такого же студента я послал раньше. И его тоже...

Антону почудилось, что пол, как настил моста, завибрировал под ногами. Он оглянулся. В распахнутую дверь было видно: босая девчонка мыла крыльцо.

— Все равно, дядя Захар, — он перевел дыхание. — Все равно я решения своего не переменил.


По Петербургу неслись слухи.

В салоне «Северной Пальмиры» — промышленно-коммерческого клуба — громко спорили:

— Право, страхи неосновательны, господа: правительство не решится нарушить законы, не поднимет руку на Думу!

— Вы не знаете Петра Аркадьевича: железный человек. Убирает с дороги всех, кто ему неугоден. А уж Дума!..

— Молод и прыток, Россия не знала таких молодых премьеров. Но сам государь торжественно изрек — воспроизвожу дословно: «Манифест, данный 17 октября, есть полное и убежденное выражение моей непреклонной и непреложной воли и акт, не подлежащий изменению».

— Ну и память у вас, батенька! Профессорская!

— Благодарю, я еще приват-доцент. Однако ж осмелюсь сказать: идти против исторического процесса так же нелепо, как воевать с ветряными мельницами. Демократизация жизни русского общества началась, и никакими искусственными мерами ее не остановить!

— Позвольте полюбопытствовать: не означают ли карательные экспедиции генерал-адъютанта Орлова в Прибалтику и генерал-адъютанта Ренненкампфа в Восточную Сибирь именно этой демократизации?

— Зачем брать крайности, господа? У моего тестя у самого имение под Пензой спалили!

— А Орлов в Лифляндии под сто деревень подпустил петуха!

— Не бунтовало бы мужичье — не пришлось бы и жечь!

— Мы отвлеклись от темы, господа. Меня интересует конкретный вопрос: распустят вторую Думу или не распустят?

— Туда ей и дорога. Дума — красный платок перед глазами разъяренного быка.

— По-вашему, русский народ — это разъяренный бык?

— Не ратуйте за весь народ, любезнейший. Благоговение перед самодержавной властью, сокрытое в тайниках русской души, неколебимо. А бунтуют инородцы и анархисты.

— Нет уж, извините! Я не инородец и не анархист! Но свобода, завоеванная нами семнадцатого октября...

— Виноват-с, запамятовал, что вы теперь октябрист!

— Ошибаетесь, я конституционный демократ!

— Успокойтесь, господа. Зачем так горячо? Стоит ли тратить нервы, право? Дух времени — распад и деморализация, пропади все пропадом. По мне, что парламент, что абсолютизм, что анархия а-ля князь Кропоткин.

— Действительно, какая разница, если в ресторане у Палкина сегодня стерлядка?

— Превосходная идея!

— И я не откажусь.

— Так не будем, терять времени, господа! Петровская отлично идет к стерлядке!

— Едем с дамами?

— Со своими пряниками в Тулу? Какой вы, право, приват-доцент!..


Петр Аркадьевич волновался. Он понял это, вдруг увидев, что бессмысленно передвигает с места на место лупу, ножницы, футляр от очков. Глупо... Нервы.

В голове его вертелась фраза. То разрастаясь на всю комнату, от стены до стены, то уменьшаясь до размеров булавочной головки. Петр Аркадьевич знал цену изреченному слову. Все материальное со временем превращается в прах. Свидетельства тому — руины Афин, развалины римского Форума. В истории остаются деяния великих людей. Но даже когда забываются и деяния, остаются произнесенные ими слова. Vae victis![3] Кто помнит того галла — каким он был, что сделал? А фраза вечна. Так и его слова останутся в истории, и через столетия их будут повторять неведомые ему потомки. Поэтому он готовится к каждому выступлению с трибуны, как к турниру на ристалище. И каждая произнесенная им фраза — его мысль, предназначенная для скрижалей. И эта тоже. Он произнесет ее после паузы. А потом, усилив голос, повторит в конце речи.

Он вышел из-за стола, остановился у зеркала, занимающего весь простенок. Безукоризненно черный галстук с бриллиантовой булавкой, жесткий воротник. Лицо выразительное, суровое: высокий, с огромной залысиной, лоб, коротко стриженная густая борода лопаткой и усы, закрученные кольцами. Прямые густые брови. Строже свести их. Еще строже... Он вскинет руку так... Нет, короче и энергичней. Вот так:

— Вам нужны великие потрясения — мне нужна великая Россия!

Он прислушался к своему голосу. Да, именно так.

Вернулся к столу. Достал из сейфа скрепленные сшивателем листы.

«1907 года, мая 31 дня. Судебный следователь по важнейшим делам Санкт-Петербургского окружного суда Зайцев, рассмотрев настоящее дело, нашел следующее:

5-го мая 1907 года Охранное отделение при Санкт-Петербургском градоначальнике получило сведения о том, что тайное преступное сообщество, именующее себя «военной организацией Российской социал-демократической рабочей партии», выработав текст наказа от чинов войск Петербургского гарнизона социал-демократической фракции Государственной думы, организует депутацию, составленную из нижних чинов войск, находящихся в Петербурге, которая должна вручить этот наказ социал-демократической фракции, имеющей свои заседания во фракционной квартире под № 4 дома № 92 по Невскому проспекту, занимаемой членом Государственной думы Иваном Петровым Озол.

Наружным наблюдением, учрежденным за квартирою Озола, было установлено, что 5-го мая в промежуток от 6 до 8 часов вечера в квартиру Озола вошли и через некоторое время из нее вышли: матрос гвардейского экипажа с известною девушкою, лицо, состоящее под наблюдением и известное полиции в качестве ответственного организатора военной организации, один нижний чин и пять человек переодетых солдат.

Ввиду сего и в целях задержания как депутации от нижних чинов, так и других членов тайного сообщества военной организации, находившихся в квартире Озола, полиция 2-го участка Литейной части в 8 часов 40 минут вечера 5 мая взошла в квартиру Озола и за отсутствием судебного следователя предъявила требование о производстве обыска и задержании лиц, участвовавших в незаконном собрании...»

Так. Лаконично. Убедительно. Петр Аркадьевич переворачивает страницу:

«Во время задержания этих лиц на полу комнаты, в которой они находились, найдены были выброшенными неизвестно кем именно из задержанных следующие документы...»

Столыпин пробегает взглядом перечень этих документов. Вполне достаточно. Даже с лихвой. Как говорил великий кардинал Ришелье: «В каждых двух строчках можно найти, за что повесить их автора». А тут кощунственных строчек наберется на каждого по две сотни. И стержень всего — «Наказ депутации частей войск Петербургского гарнизона». Да, он — российский Ришелье при российском бездарном Людовике. «Представлю следователя Зайцева к Владимиру и пожизненной пенсии, — решает Петр Аркадьевич. — Заслужил».

И нажимает кнопку электрического звонка, бросает адъютанту:

— Пригласите Павла Георгиевича.

Командир отдельного корпуса жандармов, он же товарищ Министра по министерству внутренних дел Курлов вошел, остановился, не доходя стола. Вскинул белые глаза. Петру Аркадьевичу потребовалось усилие, чтобы не скривиться, как от оскомины. Он полуприкрыл веки, чтобы не видеть лицо своего первого помощника и первого врага — анемичное, застывшее, как маска. «Так берегут себя стареющие дамы, чтобы не было морщин», — язвительно подумал Столыпин. И ровно проговорил:

— Прошу, Павел Георгиевич.

— Объявлено обязательное постановление Санкт-Петербургского градоначальника о положении чрезвычайной охраны, распространяющемся на всю территорию столицы с пригородами. Корпус и все войска, расквартированные в столице, приведены в боевую готовность. Кроме того, в город из лагерей переброшены Финляндский, Павловский, кавалергардский и кирасирский полки, а также три пехотные бригады и два казачьих полка — лейб-гвардии Атаманский и Донской, — четко, без интонации выговаривая каждое слово, доложил Курлов. — Депутаты и члены кабинета министров в Таврический дворец собраны.



— Благодарю.

Петр Аркадьевич стоял, не давая тем возможности сесть и Курлову и вынуждая его смотреть снизу вверх: командир корпуса жандармов был на две головы ниже.

— Как с боевиками с Васильевского?

— Препровождены в «Кресты». Пока молчат.

— Отправьте в Кронштадтскую крепость. Дайте от моего имени указания председателю военно-полевого суда фон Эрлиху: задержка с производством расследования нам нежелательна. Мера — основная.

— Будет исполнено.

Премьер взял со стола папку, спросил любезно:

— Не знаете ли, Павел Георгиевич, мой экипаж не подан?

Судорога змейкой скользнула от челюсти к скуле Курлова: в этой фразе он уловил недопустимо оскорбительное — так барин осведомляется у своего камердинера.

— Экипаж уже ждет, господин премьер-министр, — зрачки его растворились в студенистой белизне глазниц.

«Садист», — подумал Петр Аркадьевич.

Улицы утреннего предсубботнего Петербурга были пустынны. Чем ближе к Шпалерной, тем чаще усиленные наряды полиции и армейские патрули.

Неприметная черная карета с зашторенными окнами остановилась у бокового, с Потемкинской, подъезда Таврического дворца.

Столыпин быстро прошел зал, поднялся на свое место, сел, оглядел полукружья кресел. Зал необычно полон, только пусты хоры — места для публики. Ненавистная Дума! Отныне труп, хотя еще и подает признаки жизни.

Он усмехнулся, прикрыв веки, чтобы не выдать мстительного блеска глаз: пусть кричат и бьют себя в грудь. В его сейфе на Фонтанке лежит манифест, подписанный государем еще два дня назад. Он вспомнил, как царь, даже не дослушав его доводов, поспешил вывести «Н», потом подвел к иконе и сказал: «Вот, Петр Аркадьевич, образ, перед которым я часто молюсь. Осените себя крестным знамением и помолимся, чтобы господь помог нам обоим в нашу трудную, быть может, историческую минуту». И сам же перекрестил его. Да, с таким государем... Как бы там ни было, сегодня он начинает писать новую главу в истории России. «Вам нужны великие потрясения — мне нужна великая Россия!» — он приготовил свою фразу и повернулся прокурору судебной палаты Камышанскому, ждавшему его команды, чтобы начать доклад.


Утром, когда Леонид Борисович шел на службу, его перехватил на Невском инженер Кокушкин из товарищества по эксплуатации электричества «Шуккерт и К°».

— Слышали? С сего числа столица снова на положении чрезвычайной охраны! — он покрутил пуговицу на сюртуке собеседника. — Но я думаю: нет ни малейшего основания пугаться, je vous assure, mon cher?[4] Как полагаете?

Пуговица от сюртука осталась в пальцах Кокушкина.

— Поживем — увидим, — уклончиво ответил Леонид Борисович, отбирая ее и опуская во внутренний карман, чтобы не потерять.

«Что скрывается за всеми этими слухами? Что за подозрительная история с налетом охранки на квартиру нашей фракции в начале мая? — думал он по дороге на Малую Морскую. — Неужто Столыпин решил разогнать и вторую Думу?». Двадцать месяцев назад, 17 октября 1905 года, народ вырвал у царя манифест, которым Николай II обещал даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов, общего избирательного права и гарантировать, что отныне ни один закон не может войти в силу или быть отменен без одобрения народными представителями. Но уже и тогда, на самом подъеме революции, большевикам было понятно: обещания Николая — блеф. Недостаточно подорвать или ограничить царскую власть. Монарх делает уступки, когда натиск революции усиливается, и отбирает «дарованное», если этот натиск ослабевает. Этому учит история революционного движения. Да, манифест оказался ловушкой. Но что происходит в Питере ныне? Не пролог ли к государственному перевороту сверху, к отказу царя от всего того, что было завоевано пролетариатом в кровавой борьбе? Если это так, то наступает черное время. Страну ждет шабаш контрреволюции, перед которым померкнет белый террор версальцев...

«Общество электрического освещения 1886 года» помещалось в самом центре Петербурга — на Малой Морской, недалеко от Невского проспекта, в солидном доме серого гранита с затейливыми флюгерами на крыше. Леонид Борисович поднялся на третий этаж, своим ключом отворил дверь в контору.

Кабинет первого инженера был просторен, а стол загроможден бумагами, техническими справочниками, словарями. Ничто не могло так поглотить время, как цифры и формулы. Как все закономерно и прекрасно в инженерии и технологии!.. Леонид Борисович ушел от тревог дня.

От работы оторвал его ворвавшийся в кабинет коллега из фирмы «Гелиос». Жизнерадостный, пышущий .здоровьем толстяк замер на пороге в трагической позе. Леонид Борисович понял, что его прямо распирает от новостей.

— Уже знаешь?

— О чем?

— Ах, Леня, сидишь в своей берлоге и ничегошеньки не знаешь! — проговорил он, драматически округляя глаза, но в голосе звучали ликующие ноты. — Сорок восемь депутатов Думы привлекаются по обвинению в государственном преступлении — в создании тайного сообщества для насильственного ниспровержения строя и учреждения демократической республики! Прокурор судебной палаты объявил об этом на заседании Думы!

Толстяк выпалил единым духом, и Леонид Борисович подивился мощи его легких.

— По квартирам депутатов социал-демократов уже идут обыски, и в рабочих предместьях, и у студентов. У интеллигенции тоже!..

Коллега замолчал, предвкушая ожидаемый эффект.

— Надеюсь, нас с тобой это не касается, — равнодушно ответил Леонид Борисович.

— Не касается?.. А главный совет «Союза русского народа» уже выпустил обращение ко всем своим организациям: призывает отслужить молебны, провести крестные ходы и послать государю адреса с выражением верноподданических чувств... — упавшим голосом продолжил коллега.

— Ну и отслужи, и пошли. А меня все это не касается. Моя крепость — мой дом, как говорят англичане, — инженер посмотрел на часы. — Заработался. Пора к своим пенатам.

— Сердечные приветы Любови Федоровне и поцелуй деток, — коллега из «Гелиоса» нахлобучил шляпу — он уже торопился в другие дома, туда, где по достоинству оценят потрясающие новости, которые он разузнал первым. — Всех благ!

Леонид Борисович собрал бумаги. Написал и оставил на бюро секретарши записку для председателя правления — предупредил, что завтра с утра едет на строительные участки за Невской заставой. И, не заходя домой, отправился на Финляндский вокзал.


Поезд погрохатывал мимо деревянных платформ, дачных поселков. Наступала пора белых ночей, и все за окном таяло в серебристо-сиреневом свечении то ли позднего заката, то ли ранней зари.

В вагоне пассажиров было немного. Инженер предполагал, что после майского ареста слежка за ним продолжается. Кто же из попутчиков филер? Клюющий носом толстяк, чиновник в мундире почтового ведомства или хорошенькая круглолицая женщина, в полутьме колдующая спицами? То, что Леонид Борисович едет с Финляндского вокзала, не должно вызывать подозрений: с весны он арендует дачу в Куоккале, и сейчас там вся семья, Любаша с детьми. Но вот как оборвать «хвост» в самой Куоккале?

За Белоостровом, на границе с Финляндским княжеством, по вагону прошли таможенники и чины пограничной стражи, проверили документы. Большинство пассажиров сошло, с ними и те трое — толстяк, почтовый служащий и дама с вязаньем. Подсели несколько новых. Может быть, филер кто-то другой? Или передал слежку сменщику?.. Уж кому-кому, а Леониду Борисовичу отлично известно, насколько квалифицированны агенты охранных отделений. Особенно того, к которому он «приписан», — Петербургского.

Перед Куоккалой он вышел в тамбур. Ближе к станции за ним потянулись еще несколько человек.

Остановка, Он сошел на перрон. Направился вдоль поезда торопливой походкой горожанина, спешащего к семье после дневных тягот. Достал папиросу, остановился, прикуривая. Его обгоняли, кто-то тащился позади. Пробил станционный колокол. Инженер подождал, пока поезд тронется, начнет набирать скорость, и, когда поравнялся с ним тамбур последнего вагона, рывком вскочил на ступеньку. Увидел, как метнулась к вагону неразличимая в сумраке фигура. Ага, не успел, голубчик!

Он постоял на ступеньке, затянулся, отшвырнул красный огонек в темноту и мягко спрыгнул на гравий.

Сегодня Люба его не ждет. Дочки скучают. «Па-по! Па-по!..» Смешная малышня. Он счастлив с Любой. Счастлив, если эта высшая мера духовной и физической близости и есть формула счастья. Хотя Люба почти ничего не знает о его второй жизни. Но даже и того, что известно, ей достаточно, чтобы верить ему и верить в то дело, которое он считает необходимым для себя и для России.

Вот обрадуется Любаша его нежданному приезду!..

Но сейчас он торопился не к ней. Сбежав с насыпи, Леонид Борисович углубился в лес и зашагал назад к поселку. Под сводами сосен и елей воздух был настоян на разогретой за жаркий день смоле и горьковатых запахах разнотравья. В сумраке меж стволами темнели замшелые гранитные валуны.

Лес поредел. Леонид Борисович увидел справа переезд: полосатый шлагбаум, неяркий фонарь. Несколько шагов — и меж стволами сосен проступили контуры дачи с темными окнами. «Спят. И, наверное, ничего еще не знают...»

Он привычно нащупал задвижку, тихо открыл калитку. Пусть несет он недобрые вести, но он так рад предстоящей встрече!..

Здесь, на даче «Ваза», после возвращения с Пятого, Лондонского съезда, закончившегося две недели назад, жили «Иван Иваныч» — Владимир Ильич Ленин и «Катя» — Надежда Константиновна Крупская. Леонид Борисович не видел Владимира Ильича без малого полтора месяца — с тех пор, как Ленин уехал отсюда в Копенгаген, где предполагалось открытие съезда. И теперь инженер торопился на дачу, чтобы наконец-то услышать его рассказ о том, что происходило в церкви Братства, обсудить последние петербургские новости и получить указание: что делать дальше.

ГЛАВА 2


Ночь не наступит

Часы в углу кабинета пробили половину двенадцатого. Медный перезвон курантов повис в воздухе, будто диск маятника выкатил его из футляра.

Леонид Борисович поднял глаза от исписанного листа, словно бы прослеживая движение звука, а на самом-то деле возвращаясь из плена цифр и формул к тому тревожному, что нес ему этот сигнал времени. Он досадливо потер указательным пальцем переносье, как делал это, когда кто-то непрошеный отрывал от дела.

Звон курантов расплылся в тишине. Мысли инженера все еще были в распоряжении символов, обозначающих мощность двигателей, их силу, электрическое напряжение, но взгляд уже искал с раздражением помеху, вносившую неорганизованность в методичную, деловито последовательную работу ума. И он нашел. Это была вспухшая стопка просмотренных утром газет. Сложенный вчетверо лист «Биржевых ведомостей» обрывал на сгибе жирный заголовок: «Высочайший Ма...», и ниже строчкой: «Божиею милостию Мы...»

Во всех столичных газетах — от степенных «Биржевых ведомостей» до скандального «Петербургского листка» — на первых страницах чуть ли не аршинными буквами было напечатано:

«Высочайший Манифест. Мы, Божиею милостию, Николай Вторый, Император и Самодержец Всероссийский, Царь Польский, Великий князь Финляндский и прочая, и прочая, и прочая, объявляем всем Нашим подданным...»

Значит, свершилось. Как и предполагал Ильич, царь пошел на гнусное преступление, на государственный переворот сверху. Что ж там, в Петергофе, реально оценили обстановку: революционная атака захлебнулась, пролетариат обескровлен и сейчас не в силах будет дать отпор.

И все же это не катастрофа, не крах. Это отступление. Невыносимо тяжелое, с огромными потерями. Однако поражения в бою часто учат лучше, чем победы. Владимир Ильич говорил вчера там, на даче: ни один из коренных вопросов, вызвавших революцию, не решен. Значит, пробьет час — и недовольство народа вспыхнет с новой силой. Значит, надо готовить к этому часу партию, готовить пролетариат. Готовить даже в дни отступления. Как?.. Переводить партийные организации в глубокое подполье — и одновременно усиливать работу в легальных рабочих организациях. Что же касается боевых групп, самое главное — сохранить кадры, а все оружие укрыть на тайных складах. Более того: надо продолжать накапливать оружие. Опыт показал, что без вооружения масс победы не достичь. Ильич спросил: «Как у вас с деньгами, министр финансов? Переход партии в подполье потребует немалых средств. И в Лондоне, чтобы завершить съезд, пришлось залезть в долги, получить заем у одного мыловара». — «Партийная касса совершенно пуста, — ответил Леонид Борисович. — Конечно, мы будем изыскивать возможности, Владимир Ильич».

На свою дачу он так и не попал, хотя от «Вазы» до нее было рукой подать, — за разговором встретили утро, а потом в Куоккалу разными путями, чтобы не навести на след шпиков, стали приезжать большевики — депутаты Думы, и Владимир Ильич провел с ними накоротке совещание, предложил направиться на заводы и фабрики Питера, рассказать рабочим правду о происходящем. Днем отлучаться с «Вазы» инженер не хотел — боялся у своей дачи подхватить «хвост». Вечером же пора было возвращаться в город: на воскресенье намечено было несколько конспиративных встреч.


Со стороны могло показаться: вырвавшийся из семейных оков господин инженер отдал себя во власть воскресных соблазнов. Начал Леонид Борисович с дальнего Крестовского острова. Поутру вдоль его зеленых берегов соревновались невиданные ранее российской столицей моторные лодки. Потом тут же, в «Аквариуме», при небывалом стечении высшего общества открылись состязания по женской борьбе. В перерывах прямо на ринге давала представления знаменитая испанская мимистка Лола Монтез и пели сербские цыгане. Леонид Борисович раскланивался со знакомыми — инженерами, приват-доцентами, профессорами. Столь же обычной выглядела и встреча за столиком кафе с респектабельным господином, неторопливо цедившим ледяную сельтерскую из запотевшего стакана и меж глотками пузырящегося напитка сообщившим, сколько оружия осталось на базовом складе «Германа Федоровича» в Аахи-Ярве. Леонид Борисович распорядился о переброске его на уральские базы. «Для этого понадобятся деньги», — сказал респектабельный господин.

Воскресную прогулку инженер завершил в саду «Наметти». Здесь он получил новые сведения о товарищах с Васильевского — Ольге, Синице и еще двоих, схваченных неделю назад. Все четверо теперь в Кронштадтской .крепости, им угрожает военно-полевой суд.

«Что можно сделать для их спасения?» — спросила Надежда Константиновна, когда ночью, на «Вазе», он сообщил об их аресте. Ольга была близкой подругой Кати. «Если понадобятся вещи, они у меня, все приготовлено. Я скоро буду в Питере и привезу», — сказала Крупская, и он почувствовал, сколько тревоги в ее голосе.

— Всем четверым предъявлены обвинения по статьям 241—245, — сообщил теперь товарищ. — Иного от Столыпина нельзя было и ожидать.

В саду на эстраде исполнялся пикантный сюжет — «Веселый пансион», потом шло обозрение на злобы дня «Современный пижон», и над стрижеными деревьями в луче прожектора, на струной натянутом тросе совершала полет красавица мисс Зефора в развевающихся прозрачных одеждах. Было необычайное скопление публики. Улыбались рты, играли лорнеты, трепетали страусиными перьями веера...

Леонид Борисович возвращался поздно. Несмотря на вступившее в силу положение о чрезвычайной охране, в центре города по-прежнему сверкали огни у подъездов ресторанов и ночных клубов, было многолюдно на улицах. Единственно пустынными были тротуары у молчаливого Таврического дворца. Лишь пешие патрули и наряды конных жандармов дефилировали от угла до угла Шпалерной и Тверской. И в этот же час лейб-гвардии уланские, кирасирские и казачьи полки окружали рабочие окраины — Большую и Малую Охты, Полюстрово, район Пороховых заводов.


И вот — утренние газеты.

Леонид Борисович развернул «Биржевку»:

«...Только Власти, даровавшей первый избирательный закон, исторической Власти Русского Царя, довлеет право отменить оный и заменить его новым. От Господа Бога вручена Нам Власть Царская над народом Нашим. Перед Престолом Его Мы дадим ответ за судьбы Державы Российской. От верных же подданных Наших Мы ждем единодушного и бодрого, по указанному Нами пути, служения Родине, сыны которой во все времена являлись твердым оплотом ея крепости, величия и славы.

Дан в Петергофе в 3-й день июня, в лето от Рождества Христова тысяча девятьсот седьмое, царствования же Нашего в тринадцатое...»

Какие тошнотворно выспренние слова! Но что бы там ни было, гнетущее состояние неопределенности разрядилось, словно угольные стержни, через который пропускался все более напряженный ток, наконец раздвинули — и произошла вспышка. И эта вспышка высветила намерения самодержца и его камарильи.

Ильич сказал вчера: «Будем продолжать борьбу. Будем готовить новое наступление». Как продолжать, как готовить?.. Если бы можно было вывести формулу, а потом вместо иксов и игреков проставить цифры, сделать поправку на прочность и получить единственно точный ответ. Но увы, этот инженерный метод неприложим к борьбе классов, к расчетам революционных движений масс. Наука социальных битв сложней в сто крат — и нет однозначных ответов на ее задачи. Хотя, опыт минувших битв должен многому научить и выявить закономерности...

Леонид Борисович застегнул сюртук и вышел в приемную.

Контора «Общества электрического освещения» помещалась в просторной жилой квартире, сдаваемой в наем богатым домовладельцем-виноторговцем. Приемная-гостиная и теперь не утратила уюта жилой комнаты: весело-золотистые обои, зеркало в резной раме над камином, персидский ковер на полу. Кроме дверей кабинета Леонида Борисовича, сюда выходили двери кабинетов председателя правления Ивана Евграфовича Ададурова и директора-распорядителя Александра Карловича Арндта. У окна, за американским бюро, восседала на высоком стуле секретарь, уже по первому впечатлению оставлявшая ощущение некоего очаровательного снежно-батистового существа. Инженер предпочел бы видеть за бюро преклонных лет даму, синий чулок, знающую, однако, делопроизводство и сторожащую порядок в переписке с фирмами и клиентами. Это же юное создание, неистощимое на томные улыбки, жмурящее глазки, в отсутствие кого-либо было сосредоточено, без сомнения, на единственном занятии — разглядывании в зеркало своих прелестных достоинств. Но Зиночку принял на должность директор-распорядитель, какие Александр Карлович имел на то резоны, Леонида Борисовича не заботило, однако приходилось мириться и с сумбуром в папках «дел», и с кружевами. Впрочем, Зиночка была и в самом деле очаровательна.

Сейчас инженер лишь рассеянно скользнул взглядом по ее лицу:

— Зинаида Андреевна, до обеда я никого не принимаю.

— Хорошо, Леонид Борисович, — девушка сделала досадливую гримаску: по имени-отчеству инженер называл ее, когда бывал не в духе. — Но... тут звонили подрядчики с Охты. Я не хотела вас беспокоить и сказала...

— Уже и сказали, — в его голосе чувствовался укор.

— Да. И они едут... Будут к двенадцати.

— Бог с вами, сударыня. Их приму, но более — никого, срочное поручение от Ивана Евграфовича, — он кивнул на дверь председателя.

— Ни и ни! Больше никого! — решительно подтвердила Зиночка.

Леонид Борисович вернулся в кабинет. За немытым с осени, в кляксах просохших дождевых капель стеклом струился голубой, солнечно-прозрачный день. По широкой мостовой катили редкие экипажи, по тротуару вышагивали бездельники с тросточками. Напротив, через улицу, свежими красками пестрела реклама на здании управления страхового общества «Саламандра». Рядом, у магазина «Венский шик», щеголь в цилиндре помогал даме сойти с подножки кареты.

В сторону Невского прогарцевал жандармский полуэскадрон. Но тоже буднично, неторопливо. Лошадь под замыкающим всадником подняла хвост. К шлепнувшимся на камень катушам уже спешил из ворот дворник с метлой и совком.

Справа, со стороны Невского и Гороховой, приближался извозчик. Кучер понукал гнедую кобылу с шорами на глазах. Экипаж остановился у резного чугунного козырька парадного входа дома № 14. С сидений спрыгнули два бородача. Один держал круглый футляр для бумаг. Другой, постарше, в картузе на кудлатой голове, деловито расплатился, похлопал по блестящему крупу кобылы, что-то, хохотнув, сказал кучеру. Тот приподнял над головой шапку, неторопливо потянул вожжи.

«Они?» — Леонид Борисович привычно скользнул взглядом из конца в конец Малой Морской. Улица была безлюдна.

Бородачи уже входили в приемную, и старший что-то шумно-весело спрашивал у Зиночки.

Инженер отошел от окна, сел и откинулся на спинку кресла, широко уперев в край стола руки.

— Позвольте обеспокоить? — в дверь просунулась косматая голова.

— Входите, господа.

Старший бородач пропустил младшего, плотно прикрыл дверь и, повернувшись от нее, широко и весело улыбнулся: «Хороши, а?» Был он крутолоб, с крупным носом; под густыми, вразлет, бровями хитрые, в прищуре, глаза; пышные усы сплелись с пышной, в проседи, бородой, закрывавшей полгруди.

Леонид Борисович быстро встал, подошел к нему и молча крепко обнял. Не удержался — дернул за бороду. Потом обнял и молодого. И громко, так, что Зиночка вполне могла услышать, проговорил:

— Прошу, господа. Так какие у вас заботы?

И, выглянув в приемную, попросил:

— Не соблаговолите ли распорядиться, чтобы подали чаю, сударыня?

Потом снова с интересом оглядел посетителей:

— Артисты! По глазам только и узнать. Как величать-то на сей раз?

— Меня-с? Дормидонтом Онуфриевичем, ваше благородие. А его-с — Тиграном Самвеловичем.

— Нельзя бы полегче? — улыбнулся инженер. — Язык в штопор превратится. Ладно, Феликс, выкладывай.

— Погоди. Ты был у Ивана Ивановича? Как он? В Лондоне ему пришлось без сна и отдыха...

— Да, выглядит неважно. Однако условия там превосходные: солнце, море, сосны. Думаю, скоро восстановит силы.

— Что говорил об этом? — Феликс кивнул на окно — туда, в сторону Дворцовой площади.

Леонид Борисович кратко пересказал разговор с Ильичем.

— Да, промедления не последовало. — Феликс взял со стола «Биржевку», развернул, прочитал:

— «Мы, милостию пушек и нагаек, Николай последний, убийца и насильник всероссийский, палач польский, клятвопреступник финляндский и прочая, и прочая, и прочая преступления совершивший, объявляем всем нашим маловерным подданным...»

Голос его звучал торжественно. Инженер не удержался, рассмеялся:

— Самая пора для шуток!

— Ничего, Никитич, — сразу посуровев, проговорил Феликс и отшвырнул газету. — Всякое мы видели. Однако на Руси не все караси, есть и ерши. Еще поглядим, кто кому первый могилку выкопает.

— А вы с чем пожаловали? — поторопил его Леонид Борисович.

— Докладывай, Семен, — кивнул Феликс своему спутнику.

Аккуратно подстриженная темно-русая борода старила молодое бледное лицо Семена, делала его простоватым. И впрямь подрядчик, сколачивающий на бирже артели землекопов. Но инженер сейчас пристально вглядывался в его глаза, и Семен под этим взглядом невольно опустил голову.

— Что случилось?

— Пустяки, о чем говорить? — парень сделал досадливое движение левой рукой, и Леонид Борисович увидел, что два пальца на ней неестественно выпрямлены.

— Что случилось? — сердито переспросил он.

— Э-а, о чем говорить? — потряс рукой юноша. Голос у него был с хрипотцой, как у заядлого курильщика. — Ну, понимаешь, капсула взорвалась, туда-сюда немножко попало. Совсем мало, чего волнуешься?

Инженер отклонился вправо:

— Видишь меня?

— Конечно! — воскликнул Семен. Но тут же признался: — Мало... Ну, немножко плохо вижу.

— Что ты еще выкинул?

— Честное слово, ничего. Просто взорвалась, понимаешь?

— Как это — «просто взорвалась»?

Он хотел было сказать: «Осторожней надо, не с хлопушками дело имеешь!» — но лишь досадливо потер переносье: бесполезно говорить прописные истины тому, кто уверовал, что на семь дней раньше черта родился. А Семен — этот уверовал.

— Ладно, выкладывайте, что задумали?

Из приемной донесся легкий шум. Дверь приоткрылась. Вошла горничная с подносом.

— Не откажетесь, господа? — пригласил к чайному столику инженер. — Или что покрепче желаете?

— Жарковато для крепенького и рановато! — хохотнул старший. — А чайку, коли изволите!

Он потер руки.

Горничная разлила по стаканам густой пахучий чай. Вышла. Леонид Борисович глянул на часы, кивнул: «Приступайте».

Семен нагнулся к нему через столик, понизил голос:

— Главпочтамт в Тифлисе получает много денег для банка наместничества. Верный человек сказал. Очень много денег.

— Ну и что?

Парень даже привстал со стула:

— Не нужны?

— Вы не учитываете всех факторов, — сказал Леонид Борисович.

— Не учитываем? — мрачно переспросил Феликс. — Лады... А они, — он кивнул на окно, — они учитывают?

— Поймите: наша главная задача — организовать отступление. Без паники, но — отступление. Действия же боевых групп в нынешних условиях могут лишь внести дезорганизацию в наши ряды. Поймите: они могут породить у пролетариата иллюзию, что борьбу с царизмом можно успешно вести и так — отдельными наскоками. Да, Ильич так и сказал: организованно отступить — во имя будущего наступления.

— Нет! Нужно нанести сильный удар, чтобы доказать: партия жива! Не уснула! — воскликнул Семен.

— Во-первых, потише, — заставил его сесть Феликс. — Во-вторых, не кипятись. Никитич прав. Да, наши главные задачи, задачи боевиков — учить партийцев и пролетариат методам борьбы во время вооруженного восстания, готовить кадры, технику, запасать оружие. Так мы и говорили на нашей военно-боевой конференции. Но... — теперь он уже обращался к Леониду Борисовичу. — Но конкретная операция — совсем иное дело. Волк сбросил овечью шкуру и разинул пасть. А мы будем ждать, пока он нас слопает? Нет! — рубанул он ладонью. — Цели наши неизменны, а тактику мы всегда умели приспосабливать к обстоятельствам.

Феликс шумно отхлебнул чай, выпил стакан не отрываясь, до дна, снова налил, подул, остужая.

— Что сейчас, да, да, при отступлении, нам особенно нужно? — он поднял широкопалую пятерню. — Пропагандистская литература нужна? Больше, чем прежде. Значит, транспорты из-за границы, — он загнул большой палец. — Новые типографии на местах, — он загнул указательный. — А спасать товарищей из тюрем, с этапов, с каторги? А поездки нелегалов? А помощь местным комитетам? А оружие? Для подготовки нового наступления, о котором говорит Ильич! — Он сжал кулак: — Вот для чего нам нужны деньги. У тебя они есть?

«Да, деньги нужны как никогда, а касса партии пуста...» В душе Леонид Борисович понимал: Феликс прав.

— Рассказывайте, что и как, — после паузы сказал он. — Но учтите: без согласия товарищей я «добро» не дам.

Феликс с видом победителя погладил бороду. Сказал Семену:

— Докладывай, динамитный генерал!

Семен открыл футляр, вынул один из рулонов, развернул. На листе был вычерчен тушью план Охты пунктирными линиями обозначены трассы электрокабельной сети. А поверх тонким карандашом нанесены кружочки и значки.

— Вот это, — парень повел пальцем по карандашному кругу на бумаге, — Эриванская площадь. Как обычно, деньги поедут утром, отсюда — сюда, с Лорис-Меликовской на Сололакскую...

— Не торопись, — остановил его инженер. — Как их повезут?

— Обычно: впереди казаки, потом фаэтон, позади еще казаки. И по бокам тоже, наверно.

— Насколько я помню, — разглядывая схему, сказал инженер, — на Эриванской площади находятся штаб военного округа, полицейский участок, городская управа. А рядом с площадью дворец наместника?

— Молодец, хорошо знаешь!

— Значит, в этом районе будут еще и обычные казачьи патрули и полицейские наряды?

— Какая разница? Бомб у нас на всех хватит, я тебя уверяю. Да они не успеют и глазом моргнуть!

— Так ты считаешь? Может быть, у них вместо винтовок палки? — Леонид Борисович сердито посмотрел на юношу. Тот счел за лучшее промолчать. — Ладно, рассказывай дальше. Где вы хотите нанести удар?

— Вот здесь. На повороте с площади на Сололакскую. Охрана проедет за угол, а деньги — еще здесь. Мы и возьмем их.

— Как?

— Сам знаешь, обычно: бросим бомбы, трам-тарарам, дым-огонь!

— Откуда бросите? На какое расстояние? Сами от осколков не пострадаете? Что будет потом? — со злостью начал забрасывать вопросами инженер.

— Ну что ты как тигр? Не сердись. Много сердишься — быстро старым станешь. «Откуда куда?» Как я могу сейчас сказать? На месте посмотрю.

— На месте? Вот молодец! — Никитич прижал ладонью лист. — Нет, милый, хватит кустарщины. Себя не бережешь — о товарищах подумай. Вот так вы и «Зару» загубили.

— Ну, знаешь ли! — теперь обиделся и Феликс. — Откуда мы могли знать, что она попадет в шторм и сядет на мель?

— А надо было бы знать. И о том, что осень на Черном море — время штормов. И о том, сколько баллов сможет выдержать шхуна. Имей мы оружие прошлой осенью, еще неизвестно, какой была бы нынешняя весна.

Да, с «Зарой» получилась нелепая, глупейшая история. В канун прошлого года на Кавказе боевики Семена экспроприировали двести тысяч рублей в Квирильском казначействе. Все деньги Большевистский центр решил использовать для закупки оружия за границей. Осуществить операцию партия поручила Феликсу. В помощь ему дали нескольких товарищей, в их числе и Семена. Винтовки, пулеметы и пистолеты приобрели в Бельгии, оттуда переправили в Болгарию. Из-за несогласованности действий, а особенно из-за того, что вмешались меньшевики, операция затянулась. Только осенью шхуна «Зара», которую купили в Болгарии, вышла из Варны. Капитаном был бывший потемкинец Ковтуненко, а Семен — одним из членов экипажа. В середине декабря прошлого года у берегов Румынии шторм разбил шхуну, она затонула. Моряков спасли. Феликс попытался заполучить хоть часть оружия — те ящики, которые удалось вытащить на берег. Он выехал в Румынию. Однако о «Заре» и ее грузе пронюхали в российском посольстве. По требованию Петербурга шхуна и все, что осталось от груза, было конфисковано. Румынские власти намеревались выдать Семена царской охранке, но ему удалось бежать, и он вернулся в Россию нелегально. Так плачевно закончилась черноморская эпопея.

Конечно, всегда нужно делать поправку на случайности. Однако провал столь успешно начавшейся операции — серьезный урок. Как ни обидны были упреки Никитича, они справедливы. Меньшевики, погода, плохая шхуна — все объяснить можно. И все же искать в этих звеньях оправдания нельзя — чересчур дорога цена ошибкам.

— Хватит кустарщины, — повторил инженер. — Хватит «авось», «небось» да «как-нибудь»! Сколько человек нужно для захвата транспорта? Пути отхода? Средства прикрытия?

Каждый вопрос он сопровождал прихлопыванием ладони по листу. Семен побледнел. Феликс сопел в усы.

— Обижаетесь? Обижайтесь. Но пора бы и понять: нам нужны не только пламенные революционеры-агитаторы и бесстрашные революционеры-бомбисты, нам еще больше нужны педантичные революционеры-техники и революционеры-бухгалтеры. Все должно поддаваться расчету и учету.

Он резко повернулся к Семену:

— И эта твоя капсула, которая «туда-сюда» без глаза тебя чуть не оставила, — тоже от «авось» да «небось», не возражай, пожалуйста.

Никитич поднял руку, и ватман сам свернулся в рулон.

— Что же ты предлагаешь? — спросил Феликс.

— Семену — немедленно возвращаться в Тифлис и готовить все так, чтобы комар носа не подточил.

Губы парня начали расползаться в улыбке.

— Только готовить. Без разрешения Центра ничего не предпринимать. Сообщишь мне, что и когда. Телеграфом на контору как обычно. А я посоветуюсь с товарищами, и мы решим. Но готовиться самым тщательным образом. Знаешь, наверно, как дом строят? Перекос на сантиметр — и все рухнет. Какого типа бомбы делаете в Авчальской лаборатории?

— Те самые, по рецепту профессора Эллипса.

— Учти: взрывная мощь панкластита огромна. Чтобы ни товарищей-боевиков, ни прохожих не задеть! Часть панкластита замени бертолетовой солью по старому рецепту. Больше шуму и дыму и безопасней.

Они обсудили другие вопросы, связанные с захватом транспорта. Потом Леонид Борисович снова оглядел Семена, его поврежденный глаз и раненую руку:

— В больницу тебе надо, а не с казаками воевать.

Но сам подумал: «Удержишь его! К больничной койке приковать — вместе с койкой убежит...»

— Конечно, в больницу! — с готовностью согласился юноша. — Сделаем дело — и в больницу! Согласен, дорогой, со всем согласен!

— Так я тебе и поверил, — инженер махнул рукой. И обратился к Феликсу. — Вчера я узнал: Ольге, Синице и другим товарищам с Васильевского предъявлено обвинение по 241—245-й статьям «Уложения». Сам знаешь, что это такое: по каждой статье — смертная казнь. Из «Крестов» товарищей перевели в Кронштадтскую тюрьму.

— Да-а... — Феликс погрузил пальцы в бороду. — В самой крепости и в экипажах после прошлого лета, после восстаний в Кронштадте, Свеаборге и Ревеле, почти всех наших выбили... — он как бы раздумывал вслух. — Да, единственная реальная возможность спасти — если отправят по этапу. Или, на самый крайний случай, по пути к месту... — Он осекся. — Мне известно, что в самой крепости приговоры в исполнение не приводятся. Но вот куда отправляют? Никак не можем выследить.

Он тяжко вздохнул:

— Как считаешь, Никитич, сколько у нас в запасе времени?

— Очень мало. Скорострельные суды не утруждают себя соблюдением процессуального кодекса. Но...

— Не говори мне: «надо». Я сам знаю.

— Понимаю... — Никитич встал, прошелся по кабинету. «Синица — один из самых давних, самых близких его друзей...» Инженер снова сел к чайному столику. — Ладно. Введи в курс дела: как перебрасывается оружие на базы хранения.


Антон появился в приемной в тот момент, когда горничная выходила из кабинета инженера с пустым подносом. Он прислушался к голосам, заглушенным плитой двери, и поинтересовался:

— Господин инженер занят?

— Очень и надолго, — сухо ответила Зиночка.

— Эх, а мне так нужно... — он огорченно вздохнул. — По личному вопросу.

— Ни и ни! — решительно заявила секретарша. — Сегодня господин первый инженер более не принимает, нельзя, и не просите.

Но студент был не такой уж простак во взаимоотношениях с прекрасным полом. А секретарша явно произвела на него впечатление, хотя ее блестящие серые глаза с длинными тонкими ресницами поглядывали из-под челки отнюдь не доброжелательно: он успел заметить, что короткая стрижка весьма ей к лицу; и вздернутый, хоть и лопаточкой, нос премил, а чистейшие, скошенные зубки делают ее похожей на зверька. Антон не стал тратить времени: с постным лицом, выражавшим покорность судьбе, он удалился, но тотчас предстал перед секретаршей с красно-бархатной голландской гвоздикой, которую держал в пальцах за тон кий стебель.

— Доставьте мне удовольствие!

— Что вы, сударь! — потупила взор Зиночка и снова взглянула на него из-под челки, но уже совсем иначе. — Не подумайте, ради бога, что именно вас я не хочу допустить. Вообще никого не велено. К тому же у господина инженера сегодня дурное настроение, и если вы по личному...

Далее разговор пошел совсем в другой тональности. Оторвавшись от лицезрения собственной персоны в темном старинном зеркале над камином, юная секретарша убедилась, что молодой человек в форменной студенческой куртке с синими бархатными петлицами — обладатель курносого энергичного лица с раздвоенным подбородком, может быть, излишне выступающим, но в то же время свидетельствующим о силе воли. В контраст с подбородком светлые глаза его были доверчивы и открыты, а неусмиренные вихры подтверждали: их обладатель не чрезмерно заботится о своей внешности. Приятное впечатление производили и его руки — большие, с сухими нервными пальцами, находившимися в сдержанно-беспокойном движении. И Зиночка, сведя все эти разрозненные впечатления воедино: «весьма симпатичный», — сменила неколебимость на соучастие.

Но вот дверь кабинета отворилась, и в приемную вышли бородачи-подрядчики, раскрасневшиеся и взмокшие от чаепития.

— Счастливо, господа, сообщайте о ходе работ, — проводил их до середины комнаты Леонид Борисович, на прощанье пожимая руки.

— Благодарим, благодарим, господин инженер! Беспременно уведомим! — откланялся старший, с могучими усами.

Младший же повел взглядом по комнате, по американскому бюро и восседающей за ним Зиночке и на мгновение задержался на лице молодого человека. Не столько бледно-смуглое, обрамленное русой бородкой лицо его, как странное выражение глаз обратило на себя внимание Антона. Но студент глянул на подрядчика лишь мельком. Он повернулся к инженеру и буквально остолбенел: «Не может быть!..»

И Леонид Борисович, посмотрев наконец на посетителя, свел брови и насторожился. Тут же его лицо приняло прежнее, замкнутое выражение.

Подрядчики были уже в прихожей. Выходная дверь гулко захлопнулась за ними.

— Вот, Леонид Борисович, — виновато сказала Зиночка, качнув головкой в сторону студента. — Тоже к вам.

— Я же просил. Я же сказал: не располагаю временем.

— Я и не пускала, но...

— Не пускала, — рассеянно пробормотал юноша.

— Но он целый час вас дожидался, надеялся, — вступилась Зиночка.

— Вот как? — усмехнулся инженер. — Ладно, ради вас, сударыня.

И, обернувшись к студенту, сухо сказал:

— Проводите меня до Невского, по дороге изложите ваше дело. Но после обеда я уже никого не приму.

Они вышли: инженер впереди, молодой человек за ним следом.

— Я... Я не думал, что это вы, Леонид Борисович, — пробормотал Антон, когда они оказались на улице. — Вы меня не узнали?

— Ты не обижайся, Антон, я рад тебя видеть, — сказал инженер. — Все тянешься. Уже, поди, ростом отца обогнал? Шестой семестр закончил?

— Пятый, — вяло уточнил юноша.

— Ах да, полгода бунтовали! — в голосе Леонида Борисовича послышался смешок. — И что же собираешься делать летом? На Волгу, на побережье — или надумал поработать? Ко мне-то ты по какому делу?

Антон помедлил:

— Вас должны были предупредить... Если я не ошибся... Если вы — это... — Он замолчал, повторил про себя адрес явки. «Нет, все верно». — Я от дяди Захара.

— Ты? — теперь настал черед изумиться Леониду Борисовичу. — Погоди-ка!

Он вспомнил: несколько дней назад один товарищ из городского комитета действительно предупредил его: есть кандидатура в боевую группу — студент Технологического, выполнял партийные задания по распространению литературы, вел кружок на Металлическом. Парня рекомендует Выборгский райком. Леонид Борисович решил познакомиться со студентом лично: пусть пришлют на Малую Морскую; ищет, мол, на лето работу в «Обществе». Назначил день и час. За всеми последними событиями запамятовал. Да, именно в понедельник, в двенадцать с половиной...

— Меня предупредили, — кивнул он. — Но я не знал, что речь шла о тебе. Тем лучше. Но ты хорошенько подумал?

— Поймите, иначе я не могу!

— Меньше эмоций, — нахмурился инженер. Эта вспышка ему не понравилась. — Что не можешь? И почему не можешь?

— Я должен отомстить, понимаете! Когда я увидел его на мостовой... Когда это случилось, я места себе не находил. Будь у меня пистолет, бомба — я бы им в ноги! А потом понял: кто это они — «они»? Те, что были у института? А другие такие же останутся. Дядя Захар говорит: это с поганок шляпки сбивать, а надо вырвать всю поганую грибницу!

Они шли по Малой Морской. Улица будто вымерла. Только далеко впереди плелись прохожие.

— Ты знаешь, Антон, твой отец был моим другом еще со студенческой скамьи. Без его помощи я, может быть, и не получил бы диплом инженера... Ну да дело не в этом. Его смерть нелепа и случайна. Эти громилы черносотенцы убили бы любого, окажись он в тот миг на месте твоего отца.

— Не надо! Я хочу думать иначе!

— Нет, я не разубеждаю тебя. Просто хочу, чтобы ты понял: не только тот герой, кто совершил двенадцать подвигов Геракла, а уже и тот, кто решил бороться — пусть он и погиб в первом же бою. Ты вправе гордиться своим отцом.

Он помолчал. Продолжил:

— И твое решение — свидетельство гражданской зрелости, мужества. Но пойми — наше дело, дело большевиков движимо не местью и не ненавистью, а любовью — любовью к трудовому народу. Мы работаем не только во имя разрушения старого, а и во имя созидания нового. Поэтому любое задание партии, пусть самое будничное, очень важно для этого общего дела. И то, чем ты уже занимался, — распространение литературы, кружок — не менее ответственно, чем работа в боевой группе.

— Я понимаю. Я думал обо всем этом, но твердо решил стать именно боевиком, — сдерживая голос, с жаром проговорил студент. — Но что толку в словах? Поручите мне дело — и вы убедитесь.

И это говорит сын Владимира!.. Поглядывая сбоку на юношу, Леонид Борисович угадывал в его лице, в нетерпеливых движениях рук черты отца. Владимир Евгеньевич был так же нетерпелив. Одержимый поиском научных истин, он не хотел вмешиваться в политику. Он много преуспел в лабораториях, его имя стало известно в Европе. Владимир Евгеньевич был убежден, что одного прогресса в науке и технике достаточно, чтобы исправить мир... Почему же в тот день он оказался среди студентов на улице? Случайно? Антон думает, не случайно. Не надо разубеждать. Возможно, так оно и было, кто теперь узнает? А для сына великое счастье — чувствовать духовную общность с отцом...

Они свернули направо, и вскоре перед ними открылась набережная Мойки. Липы вдоль канала дремали под солнцем.

«Я и не знал, что сын Владимира решил вступить в партию, — думал инженер, медля с ответом. — Впрочем, на подъеме революции кто только не записывался в эсдеки — стало модным. Листовки, кружки — все это хорошо. Пылкости и искренности его можно поверить. И все же не порыв ли толкнул его на решение? Хватит ли у него сил и страсти на годы, на всю жизнь?..»

По набережной Мойки они вышли на Невский. И здесь пешеходов и экипажей было немного. Бросалось в глаза обилие мундиров городовых. Инженер придержал шаг у подъезда соседнего с его домом «Волжско-Камского коммерческого банка». Сейчас и у банковских чиновников наступил обеденный перерыв. Путь в вестибюль был прегражден изящной, однако же достаточно надежной кованой решеткой.

Мысли инженера перенеслись на недавний разговор в его кабинете. Да, партийная касса пуста. Единственная реальная возможность — пополнить ее за счет самой царской казны. И он, руководитель боевой технической группы при ЦК партии, «министр финансов» большевиков, — за осуществление плана, предложенного Семеном и Феликсом. Свою точку зрения он и будет отстаивать перед Ильичем.

Он повернулся к притихшему, ждавшему его решения юноше:

— Скажу тебе прямо, Антон: нам нужны люди, нужна молодежь. Но не случайные попутчики, которые готовы были вчера лезть на рожон, а завтра первыми полезут в щели.

— Я клянусь!

— Не надо таких слов, — он недовольно поморщился. — Я хочу верить, что ты принял решение с полной ответственностью. Возможно, в скором времени представится возможность испробовать тебя.

— Что же мне теперь делать? — растерянно спросил Антон.

— Пока ничего. Ждать.

— А как долго?

— Не знаю. Когда понадобишься. Но больше в контору не приходи. Я сам тебя разыщу. И прекрати всякую иную партийную работу: ни листовок, ни занятий с кружком. Я предупрежу районный комитет. А остальным, кто знал, скажешь: отошел от революционеров.

— Что вы!

— Так надо. Надо оборвать все прежние связи. Забудь о доме Захара. И чтоб близко ноги твоей не было у Металлического!

«Как же смотреть в глаза товарищам?..» — понурил голову юноша.

— Это первая проверка. Пожалуй, самая трудная, — понял его мысли инженер. — Но так надо. Надо. А теперь прощай. Кланяйся матери. Если кто полюбопытствует, о чем мы беседовали, скажешь: приходил наниматься на сезонную работу.

— Приняли? — с надеждой поднял на него глаза Антон.

— Жди.

ГЛАВА 3


Ночь не наступит

Зиночка привычно вошла в растворенные ворота большого обшарпанного дома на Лиговке. Было без нескольких минут восемь вечера, если можно назвать вечером это петербургское июньское чудо, когда солнце, умерив жар, но с прежним блеском сияет на небосводе, воздух прозрачен, листва свежа и голубые длинные тени лишь рельефней лепят карнизы и фризы. Впрочем, эта часть проспекта не искушала глаз разнообразием фасадов. К тому же время подточило их, где содрав облицовку, где обнажив кирпич или изъев ржой железо. Однако в ярком свете и голубых тенях и эти свидетельства скупости одних и нищеты других выглядели как театральные декоративные лохмотья.

В глубине ворот, под аркой, подпирали стену двое забулдыг. Один сосал «казенную» из горлышка бутылки, другой нетерпеливо ждал череда. Увидев девушку в шляпке и пелерине, оба уставились на нее рачьими глазами.

— М-мадам!.. — засипел тот, который еще только готовился пригубить.

— Тшш! — остепенил его второй, отрываясь от штофа. — Не замай, оне благородные!

— Ах, держ-жи меня! — пьяница попытался преодолеть притяжение стены. — Мамзеля на пятый бегит, к жердяю тому, знаешь? Ох, охочий он до мамзелиев, так и шастают!

Зиночку передернуло. Но она презрительно и горделиво пронесла головку мимо пьянчуг, и каблучки ее сердито простучали под сводом арки.

Она взбежала на пятый этаж, позвонила и, когда дверь тихо отворилась, с облегчением перевела дух.

Мужчина открывший ей, — высокий, худощавый, дружелюбно улыбнулся, принял пелерину и шляпку и повел в комнаты. Он пропустил девушку вперед и шел за ней, немного прихрамывая и продолжая хранить на лице улыбку. Квартира была тиха, безукоризненно чиста. Сверкал темный паркет, поблескивали стекла шкафов, и хрустальные подвески люстр разбрызгивали по стенам цветные блики. В столовой на крахмальной, с заостренными складками, скатерти был накрыт ужин на двоих и в ведерке со льдом холодилась бутылка сухого вина.

— Прошу вас, Зинаида Андреевна, — мужчина предупредительно отодвинул стул, а затем с привычной изящной легкостью подставил его, когда девушка села.

Зиночка оглядела стол и нашла его безукоризненным. Посмотрела на мужчину. Из головы ее не шло прилипчивое: «жердяй». Она вспомнила присказку — детскую, еще из бабушкиной деревни: «Стоят вилы, на вилах. — грабли, на граблях — махало, на махале — качало, на качале — зевало...» Невольно улыбнулась: «Право, о вас, сударь!» Как это она не обращала внимания раньше? Уши шире плеч, хрящеватые, торчком, и нос как будто суставчатый, и длиннющая шея — жираф, да и только, а кадык челноком ходит вверх-вниз, даже когда он не открывает рта. Забавно! Сколько лишних костей послал бог одному человеку, на десятерых бы хватило!.. Но нет, мужчина не вызывал у нее антипатии. Одет в отличный костюм, в манерах чувствуется благородство... Она приветливо улыбнулась, обнажив острые скошенные зубки:

— Ух, хорошо!.. А там, в подворотне, какие-то пьяницы сказали, что я шляюсь на пятый — к любителю мадмуазелей.

Она опустила кличку, которой наградили его забулдыги.

— Мы виделись с вами здесь только дважды, и уже... — с огорчением проговорил мужчина. — Квартира вне подозрений, Зинаида Андреевна, в этом вы можете быть уверены вполне. Единственное, что они могут подумать...

— Это меня мало заботит, Виталий Павлович, — быстро сказала девушка и добавила, дернув плечом: — Хотя все же и неприятно.

— Понимаю. В следующий раз приходите, пожалуйста, на Стремянную, дом пятнадцать, Шабровых, второй подъезд со двора, квартира три в бельэтаже.

— Пятнадцать, три в бельэтаже, — согласно повторила Зиночка.

Виталий Павлович откупорил бутылку, обтер салфеткой горлышко, налил вино.

Они поужинали, перебрасываясь незначительными фразами. Если бы кто-нибудь наблюдал за ними со стороны, то так бы и потерялся в догадках: что свело в этой прохладной квартире девушку и уже немолодого, лет тридцати пяти, мужчину? Любовники — не любовники, и на родственников не похожи. Сослуживцы? Сомнительно...

После ужина мужчина проводил Зиночку в соседнюю комнату, в кабинет, предложил девушке пахитоску, предупредительно распечатав коробку и поднеся зажженную спичку. И спросил:

— Если не возражаете, приступим?

Она с удовольствием затянулась, выпустила дым тонкой струйкой и кивнула:

— Да, конечно.

— Прежде всего меня интересует, что говорят у вас в конторе о высочайшем манифесте и о самой особе государя императора в этой связи.

Зиночка сморщила нос, сосредоточиваясь:

— И ничего особенного. Ну, Александр Карлович вас не заботит. Иван Евграфович, когда я принесла свежие газеты, сказал: «прохвост» или «прохвосты» — я точно не расслышала.

— Это весьма существенно, Зинаида Андреевна. От единственного или множественного числа зависит, к кому сие относилось.

— Я думаю — к соцьялистам. Иван Евграфович терпеть их не может, особенно после бунта, когда станция целый месяц бастовала.

— Может быть, может быть... А что заведующий кабельной сетью?

— Леонид Борисович молчит. Очень не в духе сегодня был. Полный день работал и почти никого не принимал.

— А кого же все-таки принял?

— Поутру были инженеры из «Гелиоса», с Новгородской, потом с Галерной, из «Всеобщей компании Электричества». Наши все никак не поделят с ними подряды, и они спорили и шумели, но о высочайшем манифесте — ни и ни, не было никакого разговору, точно знаю: они дверь не закрыли.

— А кто именно был?

— Вот тут у меня все и записано, я их знаю каждого.

— Дальше... — подсказал Виталий Павлович.

— Потом Леонид Борисович работал до двенадцати, потом приезжали подрядчики с Охты, оба незнакомые.

— Точно ли подрядчики?

— Наверное. Инженер принимать их не хотел, я посодействовала. Эти тоже все о деле и о деле говорили, — Зиночка немного подумала. — Вот и все до обеда. Был еще один, студент, с синими петлицами, однако инженер его и не принял... А после обеда он работал и работал, строго повелел никого не пускать. Только вот одна просительница и была.

— Что за просительница?

— Хлопочет за своего родственника, какого-то Ивана Ивановича, пенсию или страховку, кажется. Вот, более ничего.

Зиночка улыбнулась и мягко посмотрела из-под низкой челки на Виталия Павловича.

Мужчина достал из внутреннего кармана сюртука небольшой аккуратный альбом. На страничках из сурового полотна были наклеены портреты-фотографии.

— Будьте любезны, посмотрите внимательно — никого из этих личностей не было у вас в конторе, особливо у господина первого инженера?

Зиночка не торопясь стала перелистывать странички. Некоторые лица были сняты и анфас, и в профиль, кто даже бритый наголо с дощечками-номерами на груди. Она листала, и взгляд ее не задерживался ни на ком. Разве чуть замедлился на фотографии широколицего мужчины с пышными черными усами и гладко выбритым круглым подбородком. Его глубоко сидящие под надбровными дугами глаза смотрели пристально и сердито. «Тот, старый с Охты?..»

— На кого похож? — насторожился наблюдавший за нею Виталий Павлович.

— Не знаю, вроде бы немножко на сегодняшнего подрядчика. Только тот не так черен, и борода, и веселый, а этот как филин. Нет, пожалуй, и не он.

Мужчина пометил в тетради:

— Проверим.

Зиночка продолжала переворачивать полотняные странички. И вдруг увидела фотографию той самой женщины, которая приходила к Леониду Борисовичу. Она! Гладко зачесанные, взятые в узел на затылке волосы, открывающие прямой лоб, темные брови, немного выпуклые светлые глаза, верхняя губа выступает, образуя характерный рисунок рта. И овал лица, широкий в скулах и обостряющийся к подбородку... Точно она!

— Вот эта дама-просительница и была.

— Не ошибаетесь? Приглядитесь получше, весьма важно.

— Она, она — ни и ни — никаких сомнений.

Мужчина благожелательно улыбнулся:

— «Учительница». Очень хорошо! А о чем они говорили?

— Этого и не знаю. Дверь в кабинет была плотно притворена. И, по совести, я и не интересовалась.

— Напрасно. Да не беда. Важен сам факт... Молодцом, молодцом, Зинаида Андреевна! — он оживился. — А точно ли она?

— Не сомневайтесь, сударь, как сейчас вижу.

— Вот и отлично. А теперь я попрошу вас все подробненько изложить. Как всегда, от третьего лица. Так и начинайте: «Источник сообщает, что...» и далее. Вот бумага, вот и перо.

Зиночка присела к письменному столу, взяла ручку, по-детски помусолила кончик ее во рту и, опершись грудью о край стола, начала старательно писать.


К регулярным встречам с «источниками» — секретными сотрудниками — ротмистр отдельного корпуса жандармов Виталий Павлович Додаков относился как к неприятной, но необходимой служебной обязанности. Он прекрасно понимал, что политический розыск, а тем более секретный надзор за лицами, которые подают повод к недоверию со стороны властей, без этого инструмента совершенно неэффективен. Общение с подобными личностями не делало чести его голубому офицерскому мундиру. Но что поделаешь — служба. И Виталию Павловичу приводилось на рассеянных по Петербургу конспиративных квартирах общаться с гимназистами и курсистками, чиновниками и студентами, мастеровыми и коммерсантами и с каждым вести беседу, приноравливаясь к лексике и фразеологии, к образу мышления «источника», входить в круг его интересов. С одним — запанибрата, с другим — снисходительно, с третьим — предупредительно, уважительно, а с женщинами — обычно и с оттенком интригующей, отнюдь не служебной, заинтересованности, легкой увлеченности, граничащей с флиртом. Как на обязанность смотрел он на необходимость такого перевоплощения, в душе отмечая свои немалые артистические способности, но и испытывая одновременно чувство гадливости.

Ничего не поделаешь. «Жестокая необходимость», — говорил Сергей Васильевич Зубатов, первый учитель Додакова на поприще охранной службы. Имя Зубатова российская общественность связывала с так называемым «полицейским социализмом», который Зубатов пытался распространить по всей империи. Но лишь узкий круг жандармских офицеров и несколько сугубо доверенных лиц знали, что еще значительней его заслуги в разработке системы осведомительной службы. Он был как бы создателем научной школы, стройного учения о вербовке, пестовании и организации деятельности секретных сотрудников — тех, кого в простонародье и даже в обществе презрительно обзывают «слухачами».

— «Я, офицер, должен якшаться с наушниками и соглядниками», — так, наверное, с презрительным чувством думаете вы. Но важны не сами по себе явления и факты, а ваша точка зрения на них, — наставлял Сергей Васильевич своих подручных, а в их числе и Додакова — в ту пору еще совсем зеленого поручика, начинавшего службу в Московском охранном отделении. — «И сказал Господь Бог Моисею: «Пошли людей, чтобы они обозрели землю Ханаанскую...» И послал их Моисей обозреть землю Ханаанскую, и сказал им: подите в эту южную страну и взойдите на гору; и осмотрите землю, какова она, и народ, живущий на ней, силен ли он или слаб, малочислен он или многочислен? И какова земля, на которой он живет, хороша она или худа? И каковы города, в которых он живет, в станах или в городах укрепленных?..» Как видите, сам господь поучал пророков своих собирать информацию. Начало секретного розыска восходит к библейским временам. А уж что не зазорно господу, то подавно похвально нам, греховным сынам его.

Охранение общественной безопасности невозможно без политического розыска, политический же розыск без информации — гончая без нюха, — поучал полковник. — Жизнь меняется. При Иване Грозном преступников четвертовали, при нашем государе мы поставлены на порог парламентаризма. Но как при Грозном, так и при нынешнем августейшем монархе невозможно выкорчевать оппозицию правительству и революционные тенденции. Однако быть в курсе деятельности оппозиционеров и революционеров — наш долг. Быть в курсе — и наносить неожиданные удары. И единственное решительное средство для этого — иметь своих людей в каждой ячейке общества. Внутренняя совершенно секретная и постоянная агентура — главное и единственное основание политического розыска. И задача жандармского офицера, поставленного государевой службой охранять державные столпы и благоденствие империи, главная забота — организовать сеть секретных осведомителей во всех слоях общества.

— Пути поиска таких людей различны, но метод один: офицер охраны должен быть человековедом, — делился своим опытом Зубатов. — А знать человека, как справедливо говорил мудрый Дизраэли, — это знать его слабости. К чему наиболее слаб человек? К деньгам. Гоните прочь «штучников», которые за рубль несут вам протухший слушок, но не скупитесь на тех, кои, будучи поколеблены в пользе своей революционной деятельности и в то же время нуждаясь в деньгах, хотя и не изменяют коренным образом убеждений, однако ради звона злата согласны информировать вас о деятельности своих сотоварищей.

Еще ценнее для нас те, чье самолюбие было чем-либо ущемлено, кто считает себя по способностям и заслугам достойным более высокого положения в сообществе, однако не признан, — таковые готовы по злопамятности и мести выдавать сотоварищей. Однако, — Сергей Васильевич назидательно поднимал палец, — наиболее важны деятели партий, превращенные путем убеждений в действительных сотрудников на жалованье. Такие служат наиболее усердно, и я знаю немало их, сделавших завидную карьеру в обществе. Получив такого сотрудника, принимайте все меры, чтобы проводить его из низов организации в самые верхи. Как? При посредстве арестов более сильных работников, однако не хватая всех, а оставляя около вашего человека нескольких из более близких и менее вредных, или давая ему возможность заранее уехать по делам партии, или, в крайнем случае, арестовывая и его самого, а затем освобождая вместе с несколькими другими якобы по недостатку улик. Жалованье вашему сотруднику за время ареста должно быть не только сохраняемо, но и увеличиваемо.

Почему обо всем этом я говорю именно вам? Потому что его фамилию должны знать только вы. Остальные чины отделения, в том числе и я сам, будут знать лишь его псевдоним или номер. И никто, кроме вас, не должен видеть его в лицо. Вы будете встречаться со своими осведомителями на тайных, конспиративных квартирах — как если бы работали во вражеской стране.

Повторяю и повторяю, — заключал Зубатов, — не смотрите на дело приобретения сотрудника как на рыночную куплю-продажу. И ни в коем случае не относитесь к вашему человеку небрежно или, того хуже, с презрением, коего он, возможно, и заслуживает, ибо никто из нас не станет оправдывать Иуду, продавшего Христа. Однако упрячьте эти мысли и чувства поглубже и смотрите на сотрудника как на любимую женщину, с которой вы находитесь в тайной связи. Берегите ее как зеницу ока. Один неосторожный шаг — и вы ее опозорите. Помните это, относитесь к этим людям так, как я вам советую, и они поймут вас, доверятся вам и будут работать с вами честно и самоотверженно.

Тогда, семь лет назад, в начале своей жандармской карьеры, Додаков принимал на веру поучения Зубатова. Для того были основания. Из доверительных бесед со своим наставником, из рассказов сослуживцев поручик узнал некоторые черты биографии Сергея Васильевича. Начальник Московского охранного отделения сам в юности, еще лицеистом, входил в народовольческий кружок, а затем «по велению души» стал осведомителем департамента полиции и сразу же обратил на себя внимание эрудицией, знанием революционного движения, редкостной настойчивостью, памятью и работоспособностью. Кроме того, Додаков имел возможность сам убеждаться, как после групповых арестов полковник беседовал с теми, кого, судя по всему, намечал к сотрудничеству. Нет, это были не допросы с пристрастием, которые проводились в подвалах охранного отделения на Гнездниковском с помощью унтеров, чьи доблести концентрировались в зубодробительных кулаках. Зубатов принимал арестованных в своем чистом и уютном кабинете на втором этаже. И сам допрос был скорей беседой равных — за чашкой чаю, в споре, без протокола, — что, конечно, не исключало — в случае несовпадения точек зрения — и подвалов.

Такой образ мыслей и действий Сергея Васильевича делал работу по розыску чрезвычайно интересной для Додакова и увлекательной, не притуплял, а, напротив, развивал способности Виталия Павловича. И все же, повседневно общаясь с людьми, по убеждению или за деньги предававшими своих товарищей, Додаков поначалу испытывал чувство, будто сукно его мундира пятнали липкие пальцы. Но Сергей Васильевич — вот уж воистину знаток страстей человеческих! — внимательно следил за сменой настроений своего способного помощника и ученика и в трудную минуту отеческим увещеванием или убедительной аналогией мог снять остроту его переживаний.

— Разве не вынужден был такой заступник дела святой церкви, как Игнатий Лойола, даже тайну исповеди использовать для получения сведений о замыслах еретиков? — сочувственно поблескивал очками Зубатов.

Ссылка на авторитет таинственного генерала ордена иезуитов, кумира всех молодых жандармских офицеров, была самым убедительным аргументом для новичка охранной службы. После таких бесед мрачные мысли о жандармском ремесле приходили Додакову все реже и со временем оставили лишь желание после очередного обмена рукопожатиями с секретными сотрудниками хорошенько вымыть руки. Да, что поделаешь: жестокая необходимость. К тому же это «дно», персонифицированное в отдельных личностях, не всегда являло собой отвратительный лик язв человеческих.


Вот и сейчас, наблюдая за Зиночкой, приналегшей на стол и старательно выводящей округлые строчки очередного доноса на листе белой плотной бумаги, он не мог не залюбоваться и нежной покатостью ее плеч под тонким батистом, и белой, в лебяжьем изгибе, шеей с невинно рассыпанными по чистой коже родинками, и мочкой уха, выглядывающей из густых, коротко стриженных волос.

Что побуждает это ясноглазое существо приходить вечерами в полицейские квартиры?.. Дочь мелкого классного чиновника, с приданым, полную гимназию окончила... Зиночка перешла к Виталию Павловичу «по наследству» — от предшественника Додакова в Петербургском охранном отделении. Завербована она была испытанным методом: романтическая любовная история, связь с бомбистом, социалистом-революционером. Бомбиста «замели». В тот вечер у него в доме оказалась и эта девица. Ему — Петропавловка. Ей на выбор: высылка из столицы — или раскаяние и содействие охранной службе. Словом, ловля рыбки на блесну. Девица испугалась — скорее всего не высылки, а отцовского гнева. И согласилась. Все это было до зевоты банально. Не укладывающимся в «табель» Зубатова оказалось другое. Память о бомбисте, осужденном на вечную каторгу, выветрилась из ее головки весьма быстро, и служить она стала с рвением, усердно и изобретательно.; Ради денег? Нет. Деньги, правда, берет, но с гримаской, будто одолжение делает. Тогда во имя какой своей мечты она с утра до вечера высиживает в скучной технической конторе, а потом с усердием строчит донесения, вместо того чтобы переписывать в альбомчики с poзочками вирши поэтов или сочинять любовные послания?.. Загадка...

— Все, кажется, — с облегчением вздохнула Зиночка, распрямляясь и вытирая кружевным платком нос.

«Вульгарно, — в который раз подумал Виталий Павлович. — Да что с нее взять?»

Ротмистр взял листы, быстро проглядел их:

— Превосходно. Поставьте число и подпишите. Как всегда, псевдонимом.

Девушка вывела: «Антуанетта».

— Поздравляю вас, в появлении сегодняшнего манифеста государя — и ваша заслуга.

Зинаида Андреевна зарделась. «Ну, твоя-то заслуга ничтожна, — подумал, продолжая благодушно улыбаться, Додаков. — А вот моя бесспорна. С обнародованием манифеста начинается новая эпоха в истории России, и нам наконец-то развязаны руки. Большой день!..»

Додаков собрал бумаги, сложил и спрятал во внутренний карман — портфелям он не доверял.

— Итак, Зинаида Андреевна, до следующего понедельника. В это же время, на Стремянной, нумер пятнадцать...

— Квартира три в бельэтаже, — повторила, кивая, девушка.

— Совершенно верно. И у меня к вам просьба: попытайтесь расположить к себе господина первого инженера.

— Что вы хотите этим сказать? — Зиночка открыто посмотрела в лицо Додакову.

Он слегка смутился:

— Видите ли... Поймите меня правильно. В определенных обстоятельствах самый неприступный мужчина, вспомните хотя бы филистимлянку Далилу...

— Кажется, это та, которая стала любовницей Самсона и срезала его волосы?

— И он лишился своей силы. Слабая женщина победила титана.

— Значит, и я должна стать любовницей инженера? — глаза ее простодушно глядели из-под челки.

— Ну, зачем же так упрощать? Есть пределы...

— А почему бы и нет?

Она улыбнулась, так что обнажились скошенные чистейшие зубки.

«Ого! Вот это зверек! Темна вода во облацех... Далеко ты пойдешь, прелестница Далила, — оценивающе посмотрел на нее Виталий Павлович. — Далеко».

Он поглядел на часы, поднялся:

— Вас проводить до извозчика, сударыня?..


Того же четвертого июня около полуночи в полуподвале серого дома на Петербургской стороне, на Александровском проспекте проходило еженощное собрание. В круглой комнате с низким, поддерживаемым двумя колоннами потолком сошлось десятка три мужчин, по виду своему — приказчиков, мастеровых, дворников, половых и извозчиков. Многие стояли, подперев стену и расставив натруженные ноги, кое-кто сидел на скамьях, упершись ладонями в колени. Курили махру.

За единственным в комнате столом располагался грузный краснолицый мужчина — рыжебородый, с золотой цепочкой, провисавшей на жилете, с массивными кольцами на толстых пальцах. На столе слева от него возвышалась стопка тетрадок, правый ящик стола был немного выдвинут, и в нем поблескивала горка серебряной мелочи — гривенники и пятиалтынные, ворохом лежали рублевки.

— Голубь!.. Лапоть!.. — выкликал рыжебородый, и мужики, отрываясь от стены, по очереди подходили к столу, выпрастывали из карманов зипунов замусоленные тетрадки, переступая с ноги на ногу, листали их и докладывали:

— Принял я Залетнова у Пассажа в восемь. От Пассажа он поехал на Галерную, в дом Онуфриева. Пробыл до часу пополудни. Оттудова пехом до Почтовой. Осторожничал, в витрины глядел, петлял...

— Умник полный день отсиживался дома, на фатере. В десять тридцать к нему пришел известный Штоф, а следом дамочка незнакомая, назвал ее Канарейкою... В час с четвертью оба вышли с товаром, взяли ваньку — вон его, Тимофеича, он поддежуривал — и отбыли. А Умник так все и отсиживался, пока я смену передал.

— Доставил я их, ваше благородие, Штофа и птичку, на Перинную, к дому мещанина Фомкина, — подхватывал Тимофеич, поигрывая кнутовищем в заскорузлых пальцах. — Там у меня взял их вот он, Сучок...

Каждый, отчитавшись, с угрюмой почтительностью клал свою тетрадку на стол. Рыжебородый заглядывал в нее, переспрашивал:

— Сколько, гришь, срасходовал? Трешницу? Ого-го, мотягой стал, разорить нас совсем хочешь. Куда срасходовал? На билет конки... так, билет в наличии, на чайную — это изымем... Плюс... Плюс... Минус... Получай два с полтиной и бога не гневи, — он запускал руку в ящик, доставал бумажки и серебро, отсчитывал на сукне, наблюдал, как мужик, жадно торопясь или медленно, с достоинством сгребает в ладонь деньги, и вызывал следующего.

Это был ежесуточный сбор филеров — агентов наружного наблюдения Петербургского охранного отделения. Филерская служба существовала в столице и по всей Российской империи издавна, можно сказать, издревле, и дополняла собой службу секретных агентов-осведомителей. О филерах в народе знали. Им дали кличку: «гороховые пальто», — дали ошибочно, полагая, что они состоят на службе в управлении полиции на Гороховой, и не подозревая о сером доме на Александровском проспекте, рядом с Петропавловской крепостью. Вряд ли догадывались в народе и о том, какой густой была эта сеть. Не считая сотрудников, которые персонально прикреплялись к наблюдаемым личностям, а также специального летучего филерского отряда и извозчичьего двора с экипажами и «ваньками», ничем не отличавшимися от всех прочих «ванек» и экипажей, множество агентов несли дежурство на столичных улицах. На Невском за день сменялось сорок пять постов, на Морской и у арки Генерального штаба — двадцать четыре, в районе департамента полиции — двенадцать. И так по всему Санкт-Петербургу. И это не считая особой службы по охране двора и царствующих особ. Здесь, у дворцов, в районах загородных резиденций, в императорских театрах и прочих посещаемых августейшей фамилией местах их была тьма-тьмущая.

Служба у филеров была вроде бы попроще, чем у внутренних агентов. Однако и у этой профессии существовали свои сложности и хитрости. Филеру не нужно было знать ни фамилии человека, за которым он следил, ни кто он — подозрительный интеллигент, социалист или, напротив, преданнейший государю предприниматель или даже князь. Агент, приставленный к интересующему начальство лицу, должен был или неусыпно следить за его домом, или «принять» его у назначенного пункта и не упускать из виду, пока не сдаст своему сменщику. А это очень часто оказывалось совсем непростым делом, требовавшим сноровки, лисьей осторожности, ловкости, опыта и недюжинной физической выносливости: у филера должны были быть крепкие ноги, отличное зрение, превосходный слух, цепкая память и такая невыразительная внешность, которая, как гласила инструкция, «давала бы ему возможность не выделяться из толпы и устраняла бы запоминание его наблюдаемыми». И однако же, дом на Александровском проспекте располагал мастерами наружного наблюдения в достаточном количестве: всем требованиям удовлетворяли бывшие тюремные надзиратели и раскаявшиеся уголовники, хотя согласно той же инструкции департамента полиции филеры должны были набираться исключительно из запасных унтер-офицеров гвардии, армии и флота по предъявлении отличных рекомендаций от войскового начальства.

Правителем этих мрачных теней был восседавший за столом рыжий бородач Евлампий Пахомыч Железняков — такой же, как и его подчиненные, полуграмотный мужик, в прошлом сам надзиратель из «Крестов», хитростью, умом и бульдожьей хваткой дослужившийся до одной из главных должностей в отделении, до классного чина и ордена Владимира, давшего ему права потомственного дворянства и фамильный герб.

В этот час в стороне, у стены, на мягком стуле сидел и Виталий Павлович, молча слушавший доклады филеров и изредка делавший пометки в своей записном книжке.

— Я к Инженеру приставлен, — начал очередной филер по кличке Пчела. — Нонче спокойный он был. Проводил его утром от дому, что на Невском, 42, до службы, на Малую Морскую, 14. До обеда он и не выходил. Народу много в контору шло. Вот тут перечислено, кто да кто. В двенадцать ровно приехали двое, с виду подрядчики. Одного, старшего, я нарек Весельчаком, а другого — Косым, правым глазом он чтой-то не зрит. Здесь их приметы, — он погладил обложку тетрадки. — У ваньки, который привез, выспросил: с Охты ехали, все о какой-то траншее под кабель гутарили. В час с четвертью они отбыли, передал их Кузьмичу, он на выезде за углом поддежуривал.

— На Охту и отвез, там, где землицу лопатят, — буркнул от стены филер-кучер.

— В свой час доложишь, — осадил его Евлампий Пахомыч и пристукнул ладонью по сукну. — Продолжай, Пчела.

— В час двадцать Инженер на обед пешком пошли, сопровождал их молодой вьюноша, высокий такой, русый, в куртке Технологического, я его Студентом нарек. Гутарили тихо, об чем — не слышал. Инженер отвадили студента у своего дома, ручку жали. До трех пополудни они отдыхали, обедали, видать, в квартире. Потом снова в контору возвернулись. Под самую мою смену только одна дамочка приехала. Уже примеченная, Учителькой значится по альбому, под нумером семнадцатый — «секретный надзор, особое наблюдение»...

Железняков достал из глубины стола альбом с парусиновыми страницами, полистал, нашел фотографию под номером 17. На ней была запечатлена женщина лет тридцати пяти, темнобровая, с гладко зачесанными назад, взятыми в узел волосами. Додаков заглянул через плечо Евлампия Пахомыча, удовлетворенно кивнул.

— Не тяни кота за хвост, что далее? — поторопил

Пчелу шеф филеров.

— В шесть вечера ровно я передал пост Тыкве, Учителька еще не выходила, — закончил Пчела и положил на сукно свою тетрадку.

— Тыква! — нетерпеливо повертел могучей шеей Железняков. Приземистый квадратный мужичок придавил каблуком окурок самокрутки и нерешительно, боком, семенящими шажками двинулся к столу. Глаза его были опущены, и по скулам наливались бурые пятна.

— Ну? — доброжелательно понудил его к рассказу Евлампий Пахомыч.

— Я, значит, как сказать, принял в шесть... И, тово, как сказать, до положенного часу... — начал мужичок, но голос его неожиданно оборвался на фальцет, и он замолк.

— Когда ушла мадам, куда направилась, кому передал? — с мягкой улыбкой посыпал вопросами Железняков.

— Я, значит, как сказать... Не видел... Как сказать, не выходила! Никого не видел!.. — зачастил, словно бы заголосил мужичок и опять неожиданно замолк.

— Не видел, значит, как сказать? — продолжая улыбаться, передразнил Евлампий Пахомыч, задвигая ящик и поднимаясь из-за стола.

Пружинистыми шагами он приблизился к Тыкве, повел носом в его сторону, принюхиваясь, и резко, со всего маха, ударил его пудовым кулаком:

— Не видел, сволочь? В кабаке дежурил?

Он левой рукой сгреб мужика за воротник и, не давая ему увертываться, стал правой методично тыкать в зубы, пока у того на губах не запенилась сукровица. Мужик не отстранялся, лишь вертел головой, таращил глаза и мычал.

— Не видел, так тебя растак? А знаешь, сволочь, кого ты упустил? Сгною, раздавлю, как клопа вонючего!

Кончив бить, Железняков встряхнул мужика:

— Ну?

— Виноват, Пахомыч! Бес попутал!

— Попутал — так признавайся, а не финти! Мне брехунов не надобно. Филер должен быть честней святого Петра, у нас служба государева!

Он воздел красный палец к потолку, потом оттер а крови руки скомканной бумагой, отбросил ее на пол вернулся к столу:

— Ступай, упырь. Штрафу с тебя — десять рублев и два суточных наряда, попробуй хоть глазом моргни! Кто там следующий?

«А, черт, — с досадой подумал Додаков, — опять оборвалась ниточка...»


Как правило, с утра полковник Герасимов никого не принимал, даже ближайших сотрудников. Дежурный офицер к его прибытию подготавливал вечерние и ночные сводки происшествий по городу, Железняков (когда он только успевал?) — выписки из наиболее важных донесений филерской службы, заведующие другими частями — не терпящие отлагательства бумаги в кожаную папку «К докладу». И начальник отделения, запершись, погружался в работу.

Утром пятого июня он также не изменил установленному порядку. Неторопливо и тщательно изучив бумаги, одни оставив без внимания, на других начертав разнообразные, предельно лаконичные резолюции, он растасовал их по папкам, по синему полю обширного стола, оставив перед собой лишь несколько листков, наиболее его заинтересовавших. Затем, совершив хитроумные манипуляции с ключами и кнопками, отворил массивную дверцу сейфа и достал оттуда несколько прямоугольных квадратов белого картона с нанесенными на них значками, а из ящика стола — циркули, линейки и флаконы с цветной тушью.

Если бы не сияние эполет, пуговиц и аксельбантов на мундире полковника и не дорогой, в лепной раме, портрет императора на стене за его креслом, то вполне можно было бы предположить в этом сосредоточенном седеющем мужчине с аккуратно стриженными серыми усами и бородкой а-ля Скобелев ученого, исследователя. Собственно, Василий Михайлович Герасимов ученым себя и считал. Злоумышленники, тайные сообщества, государственные преступления были для него некой абстракцией, и, хотя они олицетворялись в конкретных исполнителях, имевших имена и фамилии, сталкивался полковник с нарушителями общественного благоденствия чрезвычайно редко, в исключительных случаях, предпочитая ограничивать знакомство с ними заочным изучением их подноготной по рапортам, доносам, докладам, протоколам допросов и обвинительным заключениям. И так же, не глядя в их глаза, он решал судьбу их — кого рекомендовал к виселице, кого к каторге или ссылке в места отдаленные, хотя, по опыту зная неисправимость профессиональных революционеров, предпочитал ограничиваться первыми двумя мерами.

Некоторые либеральствующие его коллеги считали полковника жестокосердным, кровожадным, чуть ли не вампиром. Но он, выслушивая подобные нарекания (не лично от коллег, конечно же, а от сотрудников осведомительной службы), лишь досадливо морщился.

Охранная служба была призванием Герасимова. Она была предопределена всей его жизнью, кругозором и мировоззрением. Его прадед еще при Николае I и графе Бенкендорфе начал службу в только что созданном тогда корпусе жандармов, и с тех пор голубой мундир стал фамильной униформой, передаваемой от отца к сыну, от сына к внуку. И сама фамилия Герасимовых превратилась в нарицательную при определении достоинств жандармского офицера, не щадящего живота своего во славу престола и отечества. Герасимовы смотрели на свою династическую профессию не как на синекуру, а как на тяжелую и важную работу.

Вот и сейчас Герасимов-пятый, вооружившись циркулем и пером, флаконами с тушью и разноцветными карандашами, работал. На белом картоне он чертил картограмму. В центре листа многими днями ранее был выведен кружок, в котором значилась подлинная фамилия, а также агентурная кличка наблюдаемого. От этого кружка расходились два ряда эллипсов, также состоящих из кружков несколько меньшего диаметра. Кружки первого эллипса означали учреждения и общественные места, которые поднадзорный посетил, кружки второго — лиц, с которыми он встречался. Кроме фамилий и полицейских кличек, в этих кружках проставлялись даты и часы свиданий, что позволяло судить об активности взаимоотношений. Своей графической завершенностью и симметрией картограмма напоминала изображение солнечной системы. От «солнца» к «планетам» были прочерчены разноцветные линии, каждая имела свой смысл. Подобные картограммы составлялись на основе донесений филерской службы и представляли собой «наружное освещение» интересующего охрану лица. Однако такое «освещение» выявляло лишь внешнюю сторону его жизни. А надо было «осветить» и изнутри. Для этого в наиболее перспективных «точках» внедрялись секретные сотрудники. Они и раскрывали, с какой целью проводятся встречи и что на них обсуждается. В результате картина представала полной. К тому же сведения от «источников» и филеров, поступавшие по разным каналам, давали возможность перепроверять донесения и тех и других. В результате никакой ошибки быть не могло. Составляя картограммы, Герасимов с удовлетворением думал: если через столетия историкам понадобится восстановить времяпрепровождение и круг знакомств кого-либо из общественных деятелей, попавших в поле зрения охранной службы, они смогут сделать это по полицейским документам с точностью до пяти минут — плюс-минус.

Смогут сделать это и в отношении лица, над картограммой которого он сейчас трудится, — господина заведующего кабельной сетью, первого инженера «Общества электрического освещения 1886 года» Леонида Борисовича Красина. Однако и они, будущие дотошные историки, так и не узнают, кто из окружения инженера доносил на него, ибо имена и клички осведомителей тоже обозначены кружками на схемах наравне с именами и кличками злоумышленников и случайных людей, и за каким из этих кружков скрывается секретный сотрудник, неведомо даже ему, начальнику охранного отделения. Да и зачем ему ведать? Для него важно другое: судя по картограмме, господин инженер продолжает свою преступную деятельность.

Василий Михайлович взял синюю карточку, которая была прикреплена к картограмме:

«Красин Леонид Борисов.

Партийные клички: «Никитич», «Зимин», «Винтер», «Финансист». 1870 года рождения. Сын надворного советника. Православный. Уроженец г. Кургана.

1891 г. — исключен из СПБ Технологического института за участие в студенческой демонстрации, а затем сослан в Нижний Новгород под гласный надзор полиции.

1892, 1894 гг. — подвергался арестам за революционную пропаганду среди рабочих.

1895 г. — сослан на 3 года в Иркутск по делу «Московского тайного кружка» — так наз. «Временного организационного исполнительного комитета».

1902—1904 гг. — агентурные данные о революционной деятельности в Баку, на нефтяных промыслах.

Делегат III и IV съездов Российской социал-демократической рабочей партии. В настоящее время — член ЦК (фракция большевиков).

Приметы: роста среднего, стройный, худой, темный шатен (совершенно темно-каштановый), волосы мягкие, борода вокруг всего лица, усы того же цвета, нос чуть-чуть вздернут, на лбу и под глазами морщины, имеет на вид лет 40... Проходит по следующим циркулярам ДП...»

Ох уж эти бумагоизводители в департаменте! Из-за этих циркуляров ретивые московские служаки, не спросясь совета, месяц назад арестовали Красина в первопрестольной. Выкормыши дурака фон Коттена чуть было не разорвали сеть, которую Петербургское отделение плетет вот уже без малого полный год. Еле уговорил Максимилиана Ивановича самолично распорядиться, чтобы Коттен выпустил инженера на свободу, извинился перед ним и впредь не совал носа в его, Герасимова, огород.

Посадить инженера за решетку полковник и сам может в любую минуту: тягчайших улик хоть отбавляй, а Красин и не таится, устроил из своей конторы на Малой Морской явочную квартиру, расхаживает по улицам, в воскресенье даже гулять изволил в злачных местах. Семью, правда, отправил на дачу. Но весь Петербург среднего достатка переселяется на лето на песок и сосны. Арестовать инженера — пальцем шевельнуть. А результат? Инженер, безусловно, — звезда первой величины. От нее тянутся пестрые лучи к другим звездам. Что ни день, на картограмме появляются новые кружки, ждущие своей расшифровки, «освещения» снаружи и изнутри. Кто эти Весельчак и Косой, обозначенные как подрядчики с Охты?.. И Студента проверить!..

Но главное направление розыска — Учительница. В кружке на схеме проставлено: «Крупская Надежда Константиновна». На синей же карточке с приклеенными к ней двумя фотографиями — анфас и в профиль — отмечено:

«...Партийные клички: «Катя», «Минога», «Рыба», «Мимоза», «Шарко», «Саблина». 1869 года рождения. Дворянка, дочь офицера, мать — из гувернанток.

1896 г. — привлекалась в СПБ по делу «Союза борьбы за освобождение рабочего класса»: устраивала рабочие кружки. Сослана на 3 года в Уфимскую губернии под гласный надзор полиции. Последующее запрещение проживания в столицах впредь до распоряжения, в университетских городах и фабричных местностях — на 1 год.

1901 г. — выбыла в Австрию. Проживала со второй половины 1901 г. за границей, вела из разных городов конспиративную переписку со всеми действующими в России комитетами РСДРП и занимала центральное положение в заграничной организации «Искры».

1905 г., октябрь — вернулась в Россию. Находится на нелегальном положении. Установлено многократное появление в Петербурге.

Помещена в следующие циркуляры ДП...»

Да, о том, что Крупская где-то здесь, в столице, свидетельствуют пометки в кружке на картограмме. А обрывающаяся красная линия должна вывести полковника Герасимова к главному объекту — к ее мужу Владимиру Ульянову — «Николаю Ленину», лидеру большевиков, неведомо где укрывающемуся. Еще год назад департаментом полиции было возбуждено дело об аресте Ульянова. Однако при всей тщательности розыска, при умноженной активности филерской и внутренней агентурных служб никак не удается установить его местонахождение. Что ни день поступают донесения о деятельности Ленина, о выступлениях его и встречах с руководящими работниками партии. Но все сведения — постфактум, а сам Ульянов вновь и вновь исчезает, не оставляя следа. Дважды за последнее время агенты отделения выходили на Учительницу, но оба раза теряли нить. И оба эти раза она встречалась с Красиным. Какие основания сомневаться, что она объявится на Малой Морской и в третий раз?

Недавно Герасимов снова получил отношение департамента на имя прокурора Петербургской судебной палаты: «г. Ленина департамент полагал бы необходимым подвергнуть безусловному содержанию под стражей и в этом смысле долгом считает просить соответствующих распоряжений и уведомления о последующем».

Распоряжения даны. Но результатов пока нет.

Что ж, терпение и терпение! Наступит день — и замкнется линия, которая должна соединить два кружка, и тогда на листе можно будет поставить крест. И сдать картограмму в архив — для грядущих историков, которым еще предстоит с трепетом исследовать это гениальное порождение российской инквизиции, затмившей славу жрецов аутодафе. А пока терпеливо и методично, считая петли, плести и плести сеть, не комкая начатое расследование ради того, чтобы скорее испытать сладостную радость победы, а руководствуясь мудрым принципом festina lente — торопись медленно. Festina lente!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

ЭКСПРЕСС ИЗ ТИФЛИСА


Ночь не наступит

ГЛАВА 4


Ночь не наступит

Знал бы Леонид Борисович, какой вихрь чувств вызвало в душе Антона одно короткое слово: «Жди».

Сломя голову примчался он домой. Слонялся, не находя места, по квартире, и это слово жгло его. Наконец-то! Наконец призовут его к настоящему делу! Он бросится в гущу битвы, он встанет под пули! Револьвер в руку — и один на один, кто кого! Да, он готов и на гордую смерть, на кандалы и каторгу: выше революционной деятельности быть ничего не может, она — святое дело. Только бы скорей!..

Но дни шли, а от инженера вестей не было. Антон начал тревожиться. «Жди», «жди» звучало все неопределенней. «Поверил! — с тоскливым ехидством думал он. — Я-то поверил, а с какой стати Леонид Борисович должен верить мне? Что я такое совершил, чтобы можно было мне поверить? Вот и тогда, на Васильевском, как струсил!..»

Он перебирал в памяти события своей жизни. Ничего стоящего. Гимназические годы — вообще пустота. Он жил, как и большинство ровесников его круга, детей из семей столичной интеллигенции, оберегаемый от острых вопросов и тревог времени. В старших классах, правда, ходили по рукам гектографированные брошюрки со словами о несправедливости, неравенстве, нищете и борьбе. Он читал, мало что понимая, хотя и наполняясь тревожным чувством какой-то большой несправедливости в мире, который находился за пределами его буднично-спокойной повседневности.

Но, перешагнув порог института, он разом оставил позади детство и вступил в мир взрослых. Произошло это роковой осенью 1904 года. В ту пору российская армия терпела одно поражение за другим в поединке Японией. Уже всем было ясно: война проиграна. Волны ура-патриотизма отхлынули, обнажив гнилые сваи самодержавной власти. Известия о поражениях на Дальнем Востоке мрачным эхом отозвались в Питере. Даже в высших сферах началось брожение. А что уж говорить об интеллигенции, студенчестве, тем более о питомцах именно их института?

Технологический был, пожалуй, самым «простонародным» из всех высших учебных заведений Российской империи. И основал-то его Николай I в конце 20-х годов минувшего века именно для подготовки мастеровых высокой квалификации. «Принимать в него крепкого телосложения молодых людей, не дворянского происхождения и не купеческого звания!» — указал царь. Но ход истории диктовал свои требования: многие дворяне и сами становились фабрикантами и заводчиками, и звание «инженер» даже в высшем обществе начинало звучать как титул. Отпрыски знатных родов все чаще останавливали свой выбор на Технологическом. Но все равно и в начале XX века наиболее многочисленными здесь оставались посланцы «податного сословия», выходцы из семей мещан, крестьян и рабочих. Почти все студенты старших семестров принадлежали к различным союзам и партиям. Наибольшей популярностью пользовались в Техноложке идеи социал-демократии. В институте была даже обширная подпольная библиотека революционных изданий. Во время лекций на задних скамьях в открытую читали нелегальную литературу, упоенно излагали собственные дерзкие проекты социальных преобразований. «Старая Россия умирает. На ее место идет свободная Россия!» — читал Антон в социал-демократической листовке.

В конце ноября, на традиционном студенческом балу кто-то в актовом зале прикрепил к портрету Николая красный флаг. На полотнище было написано: «Долой самодержавие! Долой войну!» Такого даже в этих стенах не бывало. Антон задумывался все чаще: а кто он, какая у него высшая цель в жизни?.. Вспоминал деда, угрюмого бровастого старика, вечно сидевшего у окна. Дед умер, когда Антон был совсем маленьким, бабушку он не помнил. Отец как-то рассказал, что они были крестьянами, крепостными в родовом имении Столыпиных. Значит, если бы крепостное право не отменили, он, Антон, был бы дворовым? Даже вообразить такое нелепо и смешно! Его отец — профессор, известный ученый. И как ни пытался Антон, не мог в своем воображении облачить его в армяк и лапти.

— У твоего деда, Тошка, была мудрейшая голова, второй Михайло Васильевич Ломоносов в нем зачах, — с болью сказал однажды отец. — Он был неграмотный, крест ставил вместо подписи, а умудрялся проникать в самую суть вещей и к языкам способности имел — дай бог нам с тобой на двоих. Мы уже в Питере жили, в нижнем этаже дома немец магазин держал. Дед приехал и через пару месяцев с ним по-немецки говорил. Мадмуазель Жаннет с тобой возилась, дед только краем уха ловил, а потом мог по-французски... Твоему деду я обязан всем.

Наверно, были у Антона родственники и по линии матери. Но никогда в семье о них не вспоминали, и он рано понял, что эта тема запретна. Став старше, начал мучиться догадкой, что с матерью связана какая-то тайна. Мать была русоволосая, голубоглазая, с тонкими чертами лица и чудесно свежей кожей. Она выглядела так молодо, что, когда оказывалась с Антоном среди незнакомых людей, ее считали старшей его сестрой. Это когда он был еще ребенком. Теперь же, на две головы выше матери, нескладный угловатый мужчина, он уже и сам мог сойти за старшего брата. Антон любовался ею, следил, какое впечатление она производит на окружающих — а она должна была непременно вызывать восхищение.

Мать он любил. Но был на свете другой человек, не видя которого даже день Антон начинал не то что скучать — тосковать; человек, в которого он верил безоглядно. Это был его отец. Внешне чудаковатый, с покатыми плечами, короткой шеей, копной спутанных волос и такой же спутанной бородой, неустанно подметавшей лацканы сюртука. Торчащие на пол-ладони крахмальные манжеты к вечеру всегда были изломаны, а левая к тому еще исчеркана цифрами и формулами: за дурную привычку писать на манжете ему изрядно попадало от матери.

И Антону, особенно в детстве, частенько доставалось от матери, переменчивой в настроениях и вспыльчивой, могущей сгоряча и шлепнуть, и больно ущипнуть. Отец же никогда и ни за какой проступок не ругал, даже не корил. И ни к чему не принуждал своим родительским правом и авторитетом. Точнее, побуждал — добродушно-насмешливой улыбкой, советом, но высказанным таким тоном, что, мол, это мое мнение, а ты поступай как знаешь. Когда Антон стал студентом и его неотвратимо вовлекло в круговорот сходок, собраний, диспутов, отец не стал отговаривать:

— Решай сам, Тошка. Чужими советами не проживешь. Но я считаю, что студент все силы должен отдавать учению. Сколько ни кричи на сходках, сколько ни бунтуй, человек без знаний — полый шар, уколят — пшик от него останется.

Однако же как-то сказал сыну и другое:

— Сейчас все, на кого ни погляди, называют себя революционерами. Разобраться в теориях, которые каждый провозглашает, нет никакой возможности. Но если бы мне пришлось выбирать, я бы взял в пример Леонида Борисовича Красина. Мы вместе начинали с ним в Техноложке. Блестящего дарования человек. Я убежден — это второй Менделеев. Я был уже приват-доцентом, а он еще студентом из-за своих перерывов на отсидки и ссылки — и студентом построил превосходную электростанцию в Баку. Мы ходатайствовали перед министром просвещения, чтобы его вновь допустили в институт. Но Красин, хотя и революционер, блестящий инженер и в будущем выдающийся ученый.

Однажды в гостях у коллеги отца Антон был представлен Леониду Борисовичу. Инженер задал юноше обычные вопросы об учебе. Антон оробел. Весь вечер он просидел в сторонке, слушая. Однако Красин никаких революционных теорий не развивал. За крахмальной скатертью, хрусталем и водками говорили исключительно на научно-технические темы.

Потом Антон еще несколько раз видел Красина, но тоже на людях. Леонид Борисович заинтересованно расспрашивал об их общей альма-матер, сам рассказывал об институте, называя в разговоре имена Бруснева, Кржижановского, Радченко, Ванеева. Но для Антона они мало что значили, хотя краем уха он уже слышал, что эти питомцы их Техноложки были членами революционного «Союза борьбы за освобождение рабочего класса». Первокурсник собирался было расспросить о них подробнее, да все было некогда, все не удавалось поговорить по душам.

А затем наступило 9 января. В тот день Антон тоже был на улице. Не у Дворцовой площади, а еще на пути к ней. На Садовой студентов перехватили уланы. Они врезались в толпу. На миг юношу прижало к потному боку коня. Над головой нависла морда с оскаленными желтыми зубами. С закушенного, раздирающего губу мундштука слетала пузыристая пена. Студент едва увернулся от нагайки.

С того дня шквал всеобщей ярости подхватил его и понес. Сразу же после Кровавого воскресенья в Технологическом но предложению «Объединенной социал-демократической организации студентов Петербурга» собралась сходка. На ней приняли резолюцию:

«Мы, студенты-технологи, собравшись 10 января, выражая борющемуся пролетариату нашу солидарность, решили: немедленно прекратить занятия и призвать всех товарищей к объединению для борьбы во имя политических и экономических требований, выставленных рабочими».

Тут же объявили сбор средств в пользу раненых и на вооружение рабочих. Антон выложил все, что у него было в карманах, — четыре рубля с копейками. За Технологическим забастовали и университет, и Электротехнический, Горный, Лесной институты. Скоро стало известно, что прекратили занятия почти все высшие учебные заведения России.

Хотя конспекты были заброшены, студенты что ни день собирались в аудиториях. Оказалось, что среди будущих инженеров не счесть Демосфенов и Цицеронов. Неизвестно, к каким берегам принесло бы Антона: к социалистам-революционерам, конституционалистам или анархистам, если бы не стал его кумиром второкурсник с механического отделения Константин Романов, парень с воспаленными глазами, с взъерошенной колючей шевелюрой и впалыми щеками. «Революция, восстание народа, рабочих масс — только оно в силах смести деспотию!» — с несдерживаемой страстью выступал он с кафедры. Это была перспектива!..

Они подружились. Как-то Константин спросил: «Знаешь, где Металлический на Выборгской стороне?» Антон знал. Еще осенью первокурсников водили на этот завод, первым в России осваивающий выпуск паровых турбин. Долго после той экскурсии он не мог отделаться от впечатления, что побывал за вратами огнедышащего ада. «Сможешь отнести этот тючок?» — Константин протянул пакет. Антон согласился. «На углу заводской ограды, с Полюстровской набережной, будет ждать парень в лисьей шапке. Скажет: «От дяди Захара». Ему и передашь. Надо быть там в три пополудни». По дороге Антон заглянул в сверток. В нем оказалась стопа листовок. «Свобода покупается кровью. Свобода завоевывается с оружием в руках, в жестоких боях!..» — прочел он. На листке стояла подпись: «Петербургский комитет РСДРП». Значит, Костя социал-демократ? А что это такое? В чем их отличие хотя бы от социалистов-революционеров, которые тоже призывают бороться с самодержавием с оружием в руках?..

На следующий день он отыскал Романова, сказал, что поручение выполнил, сам забросал вопросами. «Суть в том, — попытался объяснить второкурсник, — что эсеры защищают интересы зажиточных крестьян, кулаков и враждебно относятся к рабочему классу, к марксизму. Понятно?» Антон ничего не понял. «Надо будет с тобой серьезно подзаняться». — «Но они ведь тоже против царя?» — «Да, но они — за индивидуальный террор. А это все равно что стрелять лягушек в болоте. Две-три лягушки убьешь, но болото таким же и останется. Вот в прошлом году эсер Сазонов ухлопал министра внутренних дел Плеве, а что изменилось в империи Российской?.. Нет, только миллионы восставших пролетариев могут сокрушить самодержавие. И мы, социал-демократы, отстаиваем интересы революционного рабочего класса».

Потом Костя сам нашел Антона: «Не читал эти книги: «Коммунистический Манифест», «Развитие капитализма в России», «К вопросу о монистическом взгляде на историю»?.. Проштудируй, полезно...»

Спустя какое-то время снова попросил: «Можешь устроить на надежную ночевку одного товарища?» Антон ответил: «Конечно», хотя ни о каких «ночевках» не знал, и как устраивать на них — не ведал. Просто было приятно, что второкурсник считает его за своего. Антон повел «товарища» — молчаливого парня — к себе домой, на Моховую. Матери и отцу сказал: «Мой приятель». «Приятель» ушел утром, еще до завтрака. Больше они не виделись, даже имени его не узнал. Только осталось доброе ощущение от слова «товарищ».

Что ни день Костя приносил новые и новые книги, спрашивал мнение о прочитанном. И однажды сказал: «Кое в чем ты уже начал разбираться. — И предложил: — Хочешь вести кружок но политической экономии у рабочих? Им нужно, да и тебе полезно». Антон заколебался, но отказаться не отважился. «Все товарищи — с Металлического. На Арсенальной, четвертый дом по левой стороне за дровяным складом, спросишь дядю Захара. Узнаешь сразу: он рябой».

На Арсенальной дядя Захар — старик с изъеденным оспой лицом — посоветовал больше в студенческой шинели на Выборгской стороне не появляться. Показал лазы в заборе склада. Сюда и будут приходить рабочие на занятия кружка.

Антон подготовился, как к экзамену. Думал, народу соберется человек сто. Напротив Выборгской, у моста Александра II, жил его дружок-однокурсник Олег. Антон притащил к нему старое, дедово, пальтецо, потертый картуз, сапоги. Сочинил историю: приглянулась девица-красавица из предместья. Маскарад — чтобы выборгские парни не побили студента. Любовная история с переодеванием пришлась Олежке по вкусу: по этой части он и сам был не промах. Нахлобучивая картуз, он давал наставления, провожал по черной лестнице. Антон выскальзывал проходным двором на набережную и ступал на Александровский мост уже Мироном: под таким именем его и знали рабочие. Слушателей оказалось всего шестеро. В сумерках они рассаживались на бревнах среди многометровых поленниц. Где-то повизгивали пилы и ухали топоры, а Антон — Мирон пересказывал товарищам прочитанные книги, растолковывал непонятное, отвечал на вопросы.

Приближался сентябрь. Встречаясь, студенты горячо обсуждали: начинать учебу или не начинать? Константин сказал: «Мы, большевики, против продолжения забастовки в институтах. Скоро решающая схватка. Надо собрать силы для удара. Студенты должны объединиться с рабочими». Технологи решили: занятия начнем, но откроем двери института и для рабочих митингов, превратим институт в очаг революции, в трибуну восставшего народа!

Да можно ли было усидеть на лекциях, если что ни день сходки и в городе события развертываются с потрясающей быстротой? В первых числах октября в Питере забастовали железнодорожники, за ними — рабочие крупнейших заводов. Объявил стачку и персонал городских электростанций. Тогда военные власти установили на башне Адмиралтейства мощный морской прожектор. Его слепящий луч бил вдоль Невского. Это было фантастическое зрелище: казалось, что черные дома подожжены голубым огнем.

В Техноложке митинги проходили при керосиновых лампах, при свечах. Костя отыскал в скопище народа Антона: «Будешь стоять в патруле у физической аудитории». Тех, кто направлялся в физическую, студенты «передавали» по цепочке. У входа Антон каждого спрашивал:

— Вам куда?

— На собрание рабочего совета.

— Пароль?

— Маркс и Энгельс.

Это собирался 13 октября на заседание городской стачечный комитет, провозгласивший в тот день Петербургский Совет рабочих депутатов. Среди полномочных посланцев пролетариата Антон узнал, к величайшему своему изумлению, Леонида Борисовича и одного из слушателей своего кружка, дядю Мишу. Этот пожилой рабочий с Металлического, угрюмый, с черными, изувеченными металлом руками, держался во время занятий на дровяном складе молчуном, только слушал. Сам студент стеснялся спрашивать его, боясь обидеть. Считал: неграмотный, тугодум. А оказывается, не разглядел самого важного — ведь неспроста товарищи избрали дядю Мишу своим депутатом.

Заседания Совета продолжались в физической аудитории и в следующие два дня. Политическая стачка охватила чуть ли не весь Питер. Студенты снова прекратили учебу. Перестали посещать уроки и гимназисты. По городу афишами запестрело «Извещение», подписанное генерал-губернатором Треповым. В нем неприкрытая угроза: «холостых залпов не давать и патронов не жалеть». Трепов запретил митинги и собрания в высших учебных заведениях, а еще через сутки распорядился закрыть институты и оцепить их войсками.

Многие студенты Технологического отказались покинуть здание, забаррикадировали двери. Костя и Антон были среди оставшихся. Готовились к рукопашной. Понимали: что они смогут кулаками против штыков и пуль? Поэтому каждый чувствовал себя героем — Кибальчичем или Соловьевым. Было упоительно и страшно. Нервы напряжены до предела. Сидеть и ждать уже не хватало сил. За окнами, внизу, темной массой солдаты Семеновского полка. Не выдержали: распахнули окно, выставили древко с красным флагом.

Внизу, на площади, бабахнуло. Раздался крик. Взвилась раненая лошадь. Что? Бомба? Но никто из студентов не бросал да и не было ни у кого бомб. Значит, провокация?.. Не успели сообразить, как в темени, за деревьями, сверкнуло. Брызнули в окнах стекла. Кое-кого поцарапало. Раненные осколками стекла украсились повязками. Антону было досадно — его не задело. Однако, что бы там ни было, начинается!..

Обстрел продолжался долго, час или два. Сейчас начнется штурм? Но тут неизвестно откуда появился среди студентов директор института профессор Воронов. Сказал: градоначальник уведомил его, что все, кто находится в институте, будут истреблены, а само здание будет стерто с лица земли — уже присланы насосы, баки с керосином, подходит артиллерия. Директор просил по телефону самого премьер-министра графа Витте защитить институт от нападения войск, но премьер сказал, что он уполномачивает градоначальника вести все переговоры. Чтобы избежать кровопролития и уничтожения Техноложки, студенты должны пропустить градоначальника в здание.

Студенты уважали Воронова — либерального директора, известного ученого. И их страшила участь, уготованная этим стенам. Они открыли двери. Вслед за градоначальником в институт ворвались семеновцы. Всех «смутьянов» объявили арестованными, заперли по аудиториям, у дверей стали солдаты с винтовками наперевес. С площади на окна были наведены стволы пушек. Это происходило в ночь с семнадцатого на восемнадцатое октября.

И вдруг снята осада. К Техноложке движется ликующая толпа. Красные флаги. Красные банты. Сон? Мираж? Нет, царь подписал манифест! Вот он; во всех газетах, на листах, на устах. Свобода! Победа! Оковы самодержавной тирании пали безвозвратно!..

На толпу ринулся эскадрон улан. Семеновцы обстреляли демонстрантов, которые шли с «Марсельезой» по Загородному проспекту к институту, нескольких убили.

Но и эти инциденты были, лишь как пятна на солнце. Народ валом валил к Зимнему. «Марсельезу» сменяла «Варшавянка». У Адмиралтейства, у решеток Александровского сада, где был расстрелян рабочий люд в Кровавое воскресенье, все сорвали с голов шапки и запели:

Вы жертвою пали в борьбе роковой,

В любви беззаветной к народу...

Антон буквально потерял голову. Забыл, когда ел, когда спал и вообще был дома. Красный бант на куртке. В руках то листовки, то газеты. От Кости поручение за поручением.

Но как раз теперь его стали одолевать сомнения. Все предшествующие месяцы первокурсник принимал слова старшего товарища на веру. А тут, когда Константин сказал: «Манифест — подлый обман, надо готовиться к большой драке!» — он засомневался: зачем драться, когда победа уже завоевана? Вот, даже отменено в Питере положение о чрезвычайной охране, ликвидировано генерал-губернаторство, и Трепов, ненавистный и грозный Трепов смещен с должности и переведен в дворцовые коменданты. И пусть среди свобод, дарованных царским манифестом, не названа свобода печати, Совет рабочих депутатов ввел ее собственным декретом. Отныне только те газеты могут выходить в свет, редакторы которых будут игнорировать цензурный комитет. За невыполнение декрета — стачка в типографии, конфискация издания. И вот уже открыто выходят газеты всех революционных направлений и партий, политические сатирические журналы — «Пулеметы», «Фугасы», «Вилы», «Набаты»! Бесцензурная печать в России! Это ли не свидетельство полного триумфа?.. Костя не разделял ликования своего друга. «Поживем — увидим», — сказал он.

Через десять дней после оглашения манифеста до Питера дошли слухи, что в Кронштадте кроваво подавлено выступление матросов; из разных городов хлынули известия о еврейских погромах, о бесчинствах черносотенцев и полиции. В ноябре снова забастовали рабочие питерских заводов. В начале декабря министр юстиции разом закрыл все левые газеты. В тот же день было оцеплено войсками помещение Вольно-экономического общества, где шло заседание Петербургского Совета, и депутаты, около трехсот человек, были арестованы и под конвоем отправлены в Петропавловскую крепость и «Кресты». Снова начались аресты в предместьях и обыски по квартирам интеллигенции. Фабриканты и заводчики выбросили на улицу сто тысяч пролетариев — участников стачек. «Видишь теперь, Антон, кто из нас был прав?» — спросил Константин.

Путко наведался на Арсенальную, возобновил занятия кружка. Двух недосчитывалось в кружке — дяди Миши, депутата Совета, и молодого веселого слесаря Ивана — того схватили на демонстрации.

Арест Совета подорвал руководство революционным движением в Питере. Центр борьбы переместился в Москву. Когда там, на Пресне, началось вооруженное восстание, из института исчез Константин. Позже Антон узнал: он пробрался туда, на пресненские баррикады, и был растерзан казаками уже после того, как восстание было подавлено.

Как и прежде, раз в неделю Антон пробирался на дровяной склад. После гибели Кости кружок остался единственным его революционным делом. Да, друг оказался прав. И остался верен своей правде до конца. А он смог бы так?.. Или он все еще глина, сырая глина?..

Но наступил и для него день и час: ком сырой глины бросили в печь, а вынули оттуда раскаленный звонко-красный кирпич.

Технологический готовился к демонстрации: в новом учебном году оказались отстраненными преподаватели, которых студенты любили за свободомыслие и гражданскую смелость. Смириться? Ну уж нет! Решили идти на Невский, а оттуда к Сенату.

Перед самым началом демонстрации узнали: черносотенцы что-то замышляют — заполнили дворы вокруг института, пьяные, с палками. Студенты не испугались. Стиснутый сокурсниками и захваченный общим возбуждением, Антон бросился на улицу.

Он оказался на мостовой, когда первые демонстранты уже схватились с гостинодворцами. Ощеренные рожи, красные глаза, кулаки в кольцах, сивушный перегар. Вот тебе! За Костю! За дядю Мишу! За Ивана!.. Он бил, сам увертывался от ударов и снова бил в сладкой, слепящей ярости.

И вдруг услышал вопль. Нечеловеческий крик боли, крик убиваемого существа. Он бросился назад и, когда толпа отхлынула, увидел на камнях раздавленное тело отца. Как отец оказался здесь? Накануне демонстрации они не говорили, и в последние минуты Антон не видел его на сходке в Актовом зале. Почему отец вышел на улицу именно в эту минуту?.. Безответные вопросы Антон задавал себе тысячу раз много позже. А тогда он обезумел от боли.

Он заболел. Он почувствовал отвращение и апатию ко всему. Но время взяло свое: в то мгновение на улице что-то сгорело в нем, а что-то затвердело камнем. Это «что-то» — жажда отомстить убийцам отца. Как мстить? Кто поможет ему? Он не хотел заниматься прежней работой. Он хотел только так, как Костя, — только в бой. Он пришел на Арсенальную, к дяде Захару. А потом, после едва не окончившегося бедой путешествия на Васильевский, — в контору «Общества электрического освещения». Понял ли Леонид Борисович из его сбивчивых слов, что не мимолетный каприз привел его на Малую Морскую? Поверил ли ему?..


Дни шли, а инженер все не подавал вести. Антон тревожился больше и больше. Поставил себе срок: два два. Если Красин не позвонит, он, нарушив уговор, напомнит о себе сам.

И тут раздался телефонный звонок. Незнакомый женский голос:

— Антон? Доброе утро. Приходите сегодня в полдень в цветочный павильон «Рампен и сын», угол Невского и Казанской. Спросите у хозяина белые гвоздики, семь гвоздик. Поняли?

Он пришел. Оробев, спросил у суетливого старика белые гвоздики и был приглашен «самолично выбрать» в разделочную. В комнате за прилавком цветы были насыпаны по столам охапками, отдельно — розы, отдельно — тюльпаны, гиацинты, левкои, еще в брызгах росы на лепестках и листьях. Было необычайное празднество в небрежном изобилии их, и сам воздух был душист и прянен. Старик не задержал студента в разделочной, а провел дальше, в конторку. Там и поджидал его Леонид Борисович. Старик вышел, плотно притворил дверь.

— Трубы трубят, — с ободряющей улыбкой сказал Красин. — Не передумал?

— Что вы! Я уже места себе не находил! — признался Антон.

— Добро. А смог бы ты уехать на несколько дней из Питера?

— Конечно! А куда?

— Скажем, в Тифлис?

— Хоть сию минуту! У меня там дядя, родной брат отца. Я не видел его лет пять, еще с гимназии. А теперь, после этого... — юноша запнулся. — Дядя Гриша как раз писал, чтобы я приехал.

— И поезжай. Это очень удачно, что у тебя дядя именно в Тифлисе. Отправляйся не позже послезавтрашнего. Как приедешь, каждое утро до полудня гуляй на Эриванской площади. Это в Тифлисе как наш Невский. Что бы ни случилось, ни во что не вмешивайся.

— Гулять?.. — недоуменно переспросил Антон. — И сколько я так должен болтаться по площади?

— Думаю, с недельку. Потом вернешься и расскажешь.

— Что?

— Если будет что рассказать.

— И это все? — с разочарованием протянул студент.

— На первый раз все. Если же что и случится и, станется, тебя задержит полиция, называй себя, кто ты и откуда и зачем приехал доподлинно, ничего не выдумывай. Кроме, конечно, нашего разговора, сам понимаешь.

Антон кивнул.

— А теперь возвращайся в павильон, а я выйду через эту дверь. Доброго ветра, Антон Владимирович!

Он вернулся домой в смятенных чувствах. Что за нелепое задание — гулять по Эриванской? С таким же успехом он может болтаться и в Питере. Однако же не напрасно именно в Тифлис и о полиции, аресте?.. Что же должно произойти в Тифлисе?

За обедом Антон сказал матери, что хотел бы навестить дядю Гришу. Мать обрадовалась:

— Поезжай непременно, Тони! И Григорий рад будет, и сам проветришься, совсем ты замучился.

Потом она добавила:

— Забегала Лена. Травины уже собираются на дачу.

Он позвонил Лене. В трубке услышал ее дыхание.

— Леночка, утром я еду в Тифлис, ты сегодня свободна?

— Для тебя — да.

— Значит, у Кофейного, в семь? Только не опаздывай!

«Кофейный домик» в Летнем саду был их традиционным местом встреч. Когда он пришел, Лена уже ждала. Он украдкой поцеловал ее, и они пошли к Неве. Его так и распирало сказать ей о таинственном поручении. Антон едва сдерживал себя. Да и говорить было нечего: задание Красина выглядело уж очень несерьезным. Поэтому он болтал обо всем, что приходило в голову, поглядывая на Лену, однако ж так, будто расставался с нею навсегда. Да и мало ли что может случиться в Тифлисе! Очень хитро он подвел тему разговора к декабристам, а от них — к Волконской.

— Помнишь: «И с криком: «Иду!» — я бежала бегом, рванув неожиданно руку, по узкой доске над зияющим рвом навстречу призывному звуку...» Не каждая могла вот так, за мужем, на каторгу, в рудники... А ты смогла бы?

— Зато так благородно и красиво! «По-русски меня офицер обругал, внизу ожидавший в тревоге, а сверху мне муж по-французски сказал: «Увидимся, Маша, в остроге!..» — продекламировала Лена и посмотрела на Антона так, будто только и ждет, когда его закуют в кандалы, и она последует примеру Волконской.

— Можешь уже и собирать вещички! — со смехом сказал он.

Они вышли на набережную. Голубое небо светилось над голубой водой. У Антона стеснило дыхание. Он предложил:

— Давай, Ленок, всю ночь не будем спать? Нынче самые белые ночи! И развод мостов посмотрим.

— Давай! — загорелась Лена.

Они покофейничали на открытой веранде «Аркадии» и не спеша направились к Николаевскому мосту. В одиннадцатом часу было еще совсем светло, и солнечные лучи окрашивали в золотисто-малиновый цвет облака, невидимые ранее в прозрачном небе.

К полуночи совсем стемнело, в десятке шагов трудно было различить лица. Они остановились у парапета. Сзади, со стороны города и Зимнего, всходила выщербленная тусклая луна, а над Васильевским островом небо уже светлело и на нем, желтовато-сером, проступали темные перья.

Ему почему-то ожидалось, что набережная будет пуста — лишь они вдвоем с Леной. Но чем шире занималась за Невой заря, тем больше собиралось народу, и компаниями, и парочками, с гитарами, балалайками, гармонями, будто на демонстрацию. И полотняные кафтаны городовых, белевшие там и сям, наводили на эту мысль. Все ждали часа, когда начнется.

Меж веселого, хмельного люда сновали по набережной торговцы, звонко и растяжно выкрикивая:

— Эх, с коричкой, с гвоздичкой, с лимонной корочкой, наливаем, что ли-с?

— Под-дойди! Медовые, рассыпчатые!

Через мост, торопливо понукая лошадей, проехали на Васильевский последние экипажи. У въезда рабочие перегородили полосатыми шлагбаумами мостовую, у шлагбаумов встали полицейские. Прозвучала команда — и огромные, в полнеба, створки моста начали дыбиться и подниматься, будто сам город воздевал к небу свои ладони.

Тем временем скопившиеся на отдалении за мостом пароходы, баржи с красными и зелеными сигнальными огнями и парусники ожили, засопели, залязгали якорными цепями, заклубили дымами и двинулись меж створ.

Антон, Лена и многие другие пошли по набережной вслед пароходам, ко второму, Дворцовому мосту.

На набережной, у ступеней, которые вели к самой воде, стоял мужик в чапане и зычно провозглашал:

— Миласть-с-судари! Кто желаеть прогулку на веслах под мостами р-раскрасавцами в разводе — до Ал-лександровского и с возвертанием на место! Полное удовольствие за гривенник туда и обратно, миласть-с-судари!

Антон и Лена сошли в просторную лодку. На веслах сидели мускулистые парни.

Гребцы налегли, и за кормой зазвенел, забурлил след, а от носа в обе стороны забугрила волна. От воды веяло свежестью. Антон накинул свою куртку Лене на плечи, а она одной полой прикрыла его. Он повернул голову и поцеловал девушку в висок, у глаза. Кожа ее была прохладная и душистая.

«Может, в последний раз?» — тоскливо шевельнулась мысль, но он отогнал ее:

— Хорошо-то как, Ленок, да?

— Да, — счастливо проговорила она.

«Как здорово, что есть у меня Ленка!» — благодарно подумал он.

Лена была рядом чуть ли не с рождения, с той поры детства, от которой остаются лишь клочки воспоминаний, — была другом-врагом во всех его играх. Ее отец, инженер и ученый Егор Яковлевич Травин, знал Путко-старшего со студенческой скамьи. Травины были непременными гостями на всех семейных торжествах в их доме, Лена и Антон вместе проводили каникулы, и всем окружающим было очевидно: превосходная пара, вот только придет срок — он окончит институт, она — педагогический курс Павловского. Если что и мешало Антону смотреть на нее как на будущую жену, так только лишь отношение к ней как к товарищу, без влечения и тайны. Но до поры. До того возрастного рубежа, когда вдруг взгляд, улыбка, силуэт девичьего стана бросают в озноб. Сначала Антон устыдился и устрашился этого чувства, словно неведомой болезни, но из разговоров со сверстниками понял, что подвержены ей все.

Как-то в прошлом году Олежка — умудренный жизнью человек — сказал:

— Противно глядеть на тебя — совсем дошел до ручки. Пойдем в компанию — такие мордашки! Тут, недалеко, на Садовой.

Они поднялись по узкой, пропахшей чесноком и супом лестнице. Но квартирка оказалась вся в половичках, дорожках, вышитых занавесках и узорных думочках, уютная и мягкая. И две девушки, поджидавшие их, — такие же уютные, круглолицые, с ямочками на щеках. Студенты запаслись бутылками и закусками, и все получилось славно. Пили девушки много, улыбались таинственно и обольстительно. С одной из них, Пашей, Антон очутился в соседней комнате, на перинах, в темноте лишь мерцала лампадка в углу.

Под утро, гордый, он плелся по снежной улице за бодро посвистывающим Олегом и вдруг остановился, как запнулся:

— Послушай, Олежка, а глаза у нее были как у мертвой!

— Ну и что?

— И веселость их, улыбочки — просто нахлестались водки, и все!

— А тебе-то что?

— Дурно это, — в растерянности проговорил Антон. — Дурно, когда без чувства...

Олег вытаращил на него глаза, а потом захохотал:

— Без чувства? От них — чувства! Да ты что, с луны свалился? Эти ж девицы, как говаривал Федор Михайлович, от себя живут. С желтенькими билетиками, да-с, милый лунатик!

— С би-илетами? — Антон опешил. — Гадость какая! Сегодня, значит, я, а завтра... — Он засомневался. — Какая же Паше корысть во мне?

— Вино и закуску принес, еще и на опохмелку осталось — и того с тебя, студентика, довольно.

Антон был потрясен. Будто изобличенный в преступлении, он подумал, что теперь и взглядом не посмеет коснуться Лены. Но, странное дело, посмел. И даже стал, ничем не выдавая своего мужского крещения, смотреть иначе, подмечая округлость ее высокой груди, нежность губ. Лена с тревогой перехватывала его взгляд, краснела и настораживалась. А он — да, пусть гадко и дурно, — порой опять оказывался вместе с приятелем в пропахшей лампадным маслом комнатке на Садовой, не в силах умом побороть то темное, что требовало выхода.

После гибели отца, все те страшные недели, когда Антон болел и врачи начали опасаться, не психическое ли это расстройство, Лена часто приходила в их дом, до поздних вечеров тихо сидела в его комнате, ухаживала, как за малым ребенком.

Именно тогда он понял — она действительно его друг на всю жизнь, его будущая жена. Однажды он сказал:

— Лена, зачем ждать?

— Я понимаю тебя, — ответила она. — Но давай подождем. Сейчас все так мрачно, а я хочу, чтобы это было как праздник!

С той поры они бывали вдвоем все чаще.

Теперь они ждали лишь момента для объявления официальной помолвки. О каморке на Садовой Антон, конечно же, и не вспоминал.

Тем более что он насмерть рассорился с Олегом. Это случилось в то страшное утро, накануне демонстрации. Путко забежал в читальню и увидел приятеля за столом, за книгами.

— Пора, свертывай удочки! — поторопил он.

— Играйте без меня, — отозвался Олег. — В великомученики не спешу — святыми они становятся после дыбы или голодной смерти.

— Все собрались! Нас ждут!

— Не все то благо, к чему многие так жадно стремятся — еще старик Цицерон говаривал, — нахально улыбнулся Лашков. — Обойдетесь без меня, расейские Бланки.

— Испугался? — почувствовал к нему презрения Антон. — Эх ты, трус! — Он сказал громко, другие студенты услышали.

Олег вскочил:

— Поплатишься за эти слова!

— Отлично! После демонстрации!..

Потом ему было не до того, чтобы сводить счет с Лашковым. С тех пор Антон больше его и не видел. Черт с ним! Стоит ли вспоминать о таком липовом друге!..

Лодка быстро скользила по Неве, меж грозно нависающими над нею створками разведенных мостов. И Антон с особой остротой чувствовал красоту необыкновенной светлой ночи, уже полностью налившейся красками. Слева их обогнал большой, с белыми над, стройками пароход. Огромные колеса его быстро крутились, плицы гулко шлепали, лодку обдало дождем брызг. Иллюминаторы кают были зашторены. Только на верхней палубе у поручней стояла парочка.

«Дураки пассажиры, — подумал Антон. — Такую ночь и проспать!»

Уже было полное утро, скребли булыжник дворники, и зеленщики катили свои тачки, когда Антон проводил сонную Лену домой. Он забежал на Моховую за чемоданом и едва не опоздал на тифлисский поезд.

ГЛАВА 5


Ночь не наступит

Тринадцатого июня пополудни телеграфист департамента полиции принял, а дежурный шифровальщик раскодировал срочную депешу, поступившую из канцелярии наместника его императорского величества на Кавказе:

«Сегодня 11 утра Тифлисе на Эриванской площади транспорт казначейства в 350 тысяч был осыпан семью бомбами и обстрелян с углов из револьверов, убито два городовых, смертельно ранены три казака, ранены два казака, один стрелок... Похищенные деньги за исключением мешка с девятью тысячами изъятых из обращения пока не разысканы. Обыски, аресты производятся, все возможные меры приняты. № 5657.

Полковник  Б а б у ш к и н».

Шифровальщик еще не успел переписать текст, как последовало дополнение:

«Депеше № 5657 цифра неправильна, проверкою установлено ограбление двухсот пятидесяти тысяч...»

Сообщения из Тифлиса были тотчас доложены директору департамента, действительному статскому советнику Трусевичу. Максимилиан Иванович ознакомился с телеграммами и тут же вызвал чиновника для поручений:

— Соблаговолите эти депеши передать Алексею Тихоновичу и зачислить новое дело в производстве за ним.

И, сделав в тетради «Для памяти» соответствующую пометку, подумав: «Сумма немалая», и еще: «Не забыть Доложить Петру Аркадьевичу», директор вернулся к делам, прерванным, кавказским происшествием.

Хотя казне этим днем был нанесен непредвиденный и немалый урон, само по себе это дело все же не являло чего-то из ряда вон выходящего. Утечки казенных средств происходили ежедневно, можно сказать — ежечасно. Казну обирали и предприниматели, фабриканты и торговцы, и деятели правительственных партий, а более всего — сановники, неприкосновенные великие князья и княгини, владевшие, как своими собственными наделами, целыми отраслями в обширном хозяйстве империи. Какие уж там тысячи, когда старший дядя государя, великий князь Владимир Александрович присвоил три миллиона, собранные по всенародной подписке на постройку храма на месте гибели его же отца, Александра II; другой дядюшка царя, Алексей Александрович, адмирал флота, растратил чуть ли не половину казны морского ведомства по европейским курортам и игорным домам. А великий князь Андрей Владимирович, опустошающий кассу артиллерийского ведомства для ублажения легконогой балерины Машеньки Кшесинской? Департамент полиции, конечно же, был вполне осведомлен обо всем. Что касается происшествия в Тифлисе, все зависит от того, кем была совершена экспроприация и на какие цели поступили похищенные суммы. Это покажет расследование. А сейчас директора тревожат дела куда более важные.

Максимилиан Иванович снова углубляется в изучение сводок. Только в июне, за неполные две недели, антиправительственных актов совершено столько, что в былые времена их с лихвой хватило бы на годы. В лагерях под Киевом, в Селенгинском полку и саперном батальоне имели место попытки к бунту, убиты несколько офицеров. В Севастополе во время прогулки политических арестантов под наружной стеной тюремного замка взорвалась адская машина, и двадцать революционеров бежали. В Екатеринбурге анархисты напали на жандармского ротмистра и полицмейстера. В Воронежской губернии крестьяне сожгли экономию землевладельца Болдырева. В Москве, за Даниловской заставой, на сходке фабричных при участии студентов и курсисток произносились поджигательные речи — арестовано двадцать пять смутьянов. Да и в самом Санкт-Петербурге, в Лесном и на Охте, открыты тайные типографии, найдено оружие; в общежитии студентов римско-католического исповедания обнаружен склад нелегальной литературы — арестовано более ста человек... Подумать только: за неполные две недели, да еще после высочайшего манифеста!..

И это щекотливое дело с депутатами разогнанной Думы... Нет, он, Максимилиан Иванович, не оспаривает: нужно создать громкий политический процесс, чтобы устрашить врагов отечества. И сам план наступления был разработан верховной властью. Однако выполнять-то его приходится департаменту. Правда, у департамента надежные помощники — дружины «Русского народного союза имени Михаила Архангела», общество хоругвеносцев, артели добровольной охраны, черные сотни и прочие истинные сыны России, искони преданные престолу. Вроде бы операция развивается в соответствии с планом. Но он должен продумать последующие ходы и предусмотреть контрходы противника, чтобы не было никаких неожиданностей...

Размышления директора были прерваны. На этот раз приоткрывший дверь чиновник с почтительностью уведомил:

— Ваше превосходительство, Петр Аркадьевич прибыли и вас просить изволили.

Трусевич касательным движением тыльной стороны ладони проверил, безукоризненно ли выбриты щеки, взял тисненую папку «К докладу» и вышел из кабинета, оставив дверь распахнутой настежь.

Кабинет министра находился напротив его комнаты, через небольшую приемную, где по углам, за столиками стиля ампир, сидели у телефонов чиновники для поручений, а ближе к дверям кабинета — личные охранники Петра Аркадьевича в штатских костюмах.

Чиновник предупредительно отворил перед директором высокую, белую с золотом, резную дверь.

Максимилиану Ивановичу неизменно доставляло удовольствие входить в эти апартаменты, хотя он и считал их чрезмерно роскошными, не соответствующими духу и роду деятельности учреждения. Кабинет министра был обширен, белый с золотом, с зеркалами в простенках и над двумя мраморными каминами, с золоченой, в хрустальных подвесках люстрой, книжными шкафами вдоль стен и огромным столом, тумбы которого образовывали букву «п». Углы лепного потолка украшали вензеля императоров — от вензеля Николая I до хитросплетенных инициалов царствующего монарха. Шаги глушил толстый ворс ковра зеленовато-розовых тонов с изображениями грифонов.

Петр Аркадьевич в кабинете был один. Он пригласил директора сесть в кресло, придвинул к Максимилиану Ивановичу коробку с сигарами, осведомился о семье, о здоровье и лишь после завершения ритуала перешел к делу. Как и предполагал Трусевич, первый вопрос министра касался Думы: так ли все развивается, как было намечено?

Две недели назад, в то утро первого июня, когда Столыпин приехал в Таврический (уже месяц он не удостаивал Думу своим посещением, подчеркивая тем самым, что игнорирует ее), он предвидел следующий ход событий: прокурор докладывает о раскрытии заговора против верховной власти и требует лишения злоумышленников — социал-демократов депутатской неприкосновенности; Дума же, в которой верховодят левые (Петр Аркадьевич причислял к левым и кадетов), категорически отказывается, разоблачая самое себя перед глазами верноподданных, и тогда он, премьер-министр, поднимается на трибуну и произносит фразу: «Вам нужны великие потрясения — мне нужна великая Россия! — И добавляет еще одну, не менее великолепную: — Выше депутатской неприкосновенности я ставлю охрану государства!» Затем он демонстративно покидает Таврический. А на следующее утро газеты публикуют высочайший манифест.

Но думские хитроумцы разгадали ловушки, расставленные Столыпиным. Кто-то из этих мерзких «народных представителей» предложил не отвергать требование прокурора о снятии депутатской неприкосновенности, а создать полномочную комиссию, которая ознакомилась бы с обвинительным материалом. Это было уж слишком! Не хватало еще, чтобы проходимцы-юристы из депутатской своры изучали вещественные доказательства! На одной из бумаг, найденных в квартире депутата Озола, была резолюция: «Переслать в В. О.». Петр Аркадьевич повелел следователю Зайцеву дешифровать «В. О.» как «Военную Организацию», хотя это мог быть просто «Виленский отдел». И уж никак не предназначался для глаз пристрастных экспертов «Наказ» — главная «улика». Как недопустимы были и очные ставки с матросом гвардейского экипажа и другими нижними чинами, названными в обвинительном заключении «представителями армии и флота», а на самом-то деле являвшимися подсадными утками в этой охоте. Нет уж, господа «народные представители», увольте! Петр Аркадьевич не стал слушать дебатов, вернулся в свой кабинет и отдал распоряжение об опубликовании манифеста. Пусть вопят. Пусть машут после драки кулаками. Дума почила... Но этот акт — лишь начало, сигнал к генеральному наступлению на внутренних врагов государства. Как идет само наступление?

И вот теперь Трусевич докладывал, что несколько бывших депутатов взяты под стражу, остальные обвиняемые находятся под домашним арестом и за ними учрежден тщательнейший надзор. Но четверо сумели скрыться в Финляндии. И в настоящее время надобно решить: предпринимать ли шаги перед сенатом Великого княжества с требованием их выдачи или не предпринимать.

— В чем проблема?

— Видите ли... — Максимилиан Иванович замялся, отвел глаза. — Видите ли, ваше высокопревосходительство, один из скрывшихся бывших депутатов — наш сотрудник.

— В таком случае решайте сами, — досадливо поморщился Петр Аркадьевич: даже один на один директор не должен был признаваться министру в действиях подобного рода — осуществляй их сам.

— Дело отнюдь не в этих депутатах и даже не в самой Думе, — продолжил он. — Мы вправе поздравить себя: результаты нашей акции превзошли ожидания — и внутри государства, и вне его пределов.

Он взял с письменного стола телеграфные бланки:

— Петербургская биржа отреагировала на роспуск Думы немедленным повышением курса ценных бумаг. Подобная же картина — на берлинской, лондонской, парижской и амстердамской биржах: в акте государя Европа почувствовала, наконец, силу.

— Пора, давно пора было показать ее, — поддакнул директор.

— Однако не будем самообольщаться: враги потерпели поражение и отступили, но они еще не разгромлены, революционные корни не выкорчеваны. И глубже всего эти корни пущены социал-демократической рабочей партией, не так ли?

— Совершенно верно, ваше высокопревосходительство, — Трусевич раскрыл папку и выложил на стол лист. — Я циркулярно предложил всем начальникам охранных отделений обратить особое внимание на деятельность РСДРП, прежде всего — на фракцию большевиков, ибо меньшевистские группы по настроению их в настоящий момент не представляют столь серьезной опасности, как большевики.

— И каковы успехи? Лидер большевиков уже арестован?

Директор насторожился: Столыпин показал коготки. Продолжает благосклонно улыбаться, но самим этим вопросом выражает неудовольствие — уж ему-то доподлинно известно, что Ульянов-Ленин еще на свободе, хотя его имя постоянно возобновляется в розыскных циркулярах и не сходит со страниц донесений осведомителей и бланков депеш охранных отделений. Одиннадцатого апреля Петербургское отделение сообщило в департамент, что в Териоках, на даче Оттенета по Церковной улице, состоялась общегородская конференция столичной организации РСДРП под председательством Ленина. Однако сама конференция проходила 25 марта, за полмесяца до полученного сообщения. Спустя неделю директор получил шифровку из Парижа от заведующего заграничной агентурой о предполагаемом съезде социал-демократов. Первоначально революционеры предполагали провести съезд в Копенгагене, если не удастся — в Мальме, Брюсселе или каком-нибудь из норвежских городов. Трусевич уведомил об этих планах Столыпина. Премьер-министр добился от датского, шведского, бельгийского и норвежского правительств запрещения съезда на территории этих стран. Тогда социал-демократы собрались в Лондоне, на Саутгейт-Род, в церкви Братства. Заграничной агентуре удалось внедрить на съезд опытнейшего сотрудника-осведомителя, который присутствовал на всех заседаниях. Секретный сотрудник сообщал, что Ленин — активнейший участник съезда. Эти донесения поступили из Парижа в мае. Сам Ульянов находился в то время в Лондоне. А где он сейчас, в июне?

— Нет, еще не арестован, — склонив голову, ответил Столыпину директор. — Надо признать, Ульянов весьма многоопытен и хитер. Но полковник Герасимов предпринимает энергичные усилия для установления его местонахождения.

Все так же благожелательно улыбаясь, министр кивнул. Помолчал, раскурил сигару. Потом наклонился к директору через стол и заговорщицки, переходя с официального на дружеский тон, Петр Аркадьевич спросил:

— Ну-с, а что говорят о наших начинаниях в обществе и народе, дорогой Максимилиан Иванович?

Трусевич быстро оценил обстановку. Начальству всегда лучше говорить то, что оно само хочет о себе услышать. И все же в данный момент стоит проявить прямодушие — оно потрафит министру.

— Если о таком нововведении, как суды, то их называют «скорострельными». А меру... — он все же помялся, — а основную меру, которую выносят бунтовщикам по приговорам этих судов, — «столыпинскими галстуками».

Петр Аркадьевич сдержанно, но весело рассмеялся:

— «Галстуками»? Очень образно! Обязательно передам государю. «Галстуки»? Пожалуй, они и в историю войдут? — посмаковал он и даже покрутил шеей, будто примеряя галстук.

Министр решительно нравился Трусевичу. Моложав, улыбчив, а в то же время энергичен и решителен. И смелости не занимать. Это он настоял перед императором на безотлагательном введении по России чрезвычайного, военного и даже осадного положений, когда вся гражданская власть передается в руки армии, действующей под непосредственным руководством охранных отделений и жандармских управлений. Столыпин же проявил твердость и в учреждении военно-полевых, военно-окружных и военно-морских судов упрощенного порядка — без проведения предварительного следствия, но с обязательными смертными приговорами, которые надлежало приводить в исполнение в течение двадцати четырех часов. Молодец! С таким министром легко работать.

Столыпин оборвал смех и отклонился на спинку кресла:

— Соблаговолите, Максимилиан Иванович, передать мое личное предписание командующим войсками и генерал-губернаторам повсеместно...

Он сделал паузу. Трусевич достал из папки остро очиненный карандаш и чистый лист.

— Строжайший приказ: безусловно применять новый закон о военно-полевых судах. При этом укажите... — он сосредоточился, затем четко, как бы печатая, начал диктовать: — «Командующие войсками и генерал-губернаторы, которые допустят отступление от этого предписания, будут ответственны лично перед Его Величеством. Они должны озаботиться, чтобы по этим делам не передавались государю телеграфные ходатайства о помиловании». Все. Отправьте за моей подписью и без промедления.

— Будет исполнено, ваше высокопревосходительство.

Директор понял, что означает такое предписание.

— Пусть грядущие историки обвинят нас в жестокости, — подтвердил его невысказанную мысль Петр Аркадьевич. — Но тот, кто проявляет милость к врагу, отказывает в милости себе, не так ли? — губы его сомкнулись в жесткую складку. — «Столыпинские галстуки», говорите?

«Не напрасно ли брякнул?» — подумал Трусевич.

— Полностью и всей душою поддерживаю указанные меры, — сказал он. — Давно бы следовало их применить.

Нет, упаси бог, это прозвучало не как упрек Столыпину. Петр Аркадьевич должен понять, в чей адрес сей намек: до него министерство внутренних дел возглавляли краснобаи и либералы, подобные князю Святополк-Мирскому. И своей репликой директор лишь лишний раз подчеркнул, что наконец-то у руля стал достойный человек.

Хорошо-то с ним работать — хорошо, и все же старый чиновник подумал еще и о том, что напрасно Столыпин все берет на себя, а следовательно, возлагает дополнительные обязанности и на службы министерства. Уже не только розыск и дознание, а даже и руководство судами, наблюдение за вынесением и исполнением приговоров ложится на департамент. Чего недоброго, дело дойдет до того, что самим и «галстуки» надевать придется на преступников. А это уже напрасно.

Словно бы угадав его мысли, Столыпин сказал:

— Коли так, надо нам придерживаться единообразного принципа. На мой взгляд, он должен заключаться в следующем: всякие действия против государя — начиная от попыток свергнуть его с престола и кончая возбуждением неуважения к управителям государства — должны наказываться лишением прав состояния и смертной казнью, на худой конец — ссылкой на каторжные работы. Ваше мнение, Максимилиан Иванович?

— Иного мнения и быть не должно.

— В этой связи к вам одно сугубо конфиденциальное дело, — Петр Аркадьевич легко заглотнул дым сигары и продолжил: — Генерал Гусаков, новый комендант Кронштадтской крепости, возражает против использования мыса Лисий Нос для исполнения приговоров. Мол, место обнаружено революционерами. Я же думаю, что генерал просто боится обагрить свои руки или стыдится разговоров в обществе. А может статься, и за свою шкуру дрожит. Как вы полагаете?

— Ваши предположения резонны, — отозвался директор.

— Какое же место мы можем предложить взамен Лисьего Носа?

— Гм... Каракозова, как известно, казнили на Смоленском поле. Там же и Соловьева. «Первомартовцев» — на Семеновском плацу. В последнее время для подобных целей использовали Трубецкой бастион Петропавловской крепости... Приговор Каляеву был приведен в исполнение в арсенале Шлиссельбургской крепости... Но ведь речь идет не о единичных случаях, а о массовых и регулярных?

— Безусловно. Есть ли в нашем распоряжении место лучше Лисьего Носа, да еще вблизи столицы?

Наконец-то директор уловил: вот чего хочет от него министр!

— Никак нет, ваше высокопревосходительство. Департамент категорически возражал бы против совершения регулярных казней в черте Петербурга во избежание нежелательных последствий для администрации. Как говорится, трое могут сохранить секрет лишь тогда, когда двое из них мертвы. В городе такое место утаить невозможно. Рано или поздно революционеры выведают. И в результате — самосуды над тюремными чиновниками. В последнее время они участились, — он повел рукой в сторону папки. — А Лисий Нос и недалеко, и наиболее уединенное место.

— Вот-вот, это я и намерен доказать, чтобы неповадно было солдафонам совать свой нос в наши дела, — в голосе Петра Аркадьевича звякнул металл. — Русаков имеет связи при дворе, его протежирует морской министр, а он в фаворе у государя. Поэтому мне хотелось бы в опровержение позиции Гусакова иметь обстоятельный и аргументированный рапорт. Направьте добросовестного жандармского офицера на Лисий Нос. Рапорт желательно иметь к пятнице, к моему недельному докладу государю.

— Будет исполнено, — ответил директор.

Столыпин встал, давая тем понять, что дела, из-за которых он обеспокоил Трусевича, исчерпаны.

— Только что поступило сообщение: в Тифлисе ограблен казначейский транспорт. На четверть миллиона, — сказал, тоже вставая, Максимилиан Иванович.

— Запросите наместничество, какой партией совершено и какие меры приняты, — дал направление к действию министр и протянул руку. — Желаю доброго здоровья, Максимилиан Иванович.

Он крепче, чем того требовала простая вежливость, пожал руку директора:

— Диву даюсь и завидую: не берет вас время, не берут заботы. Воистину вы наш золотой ключ!

— Благодарю, ваше высокопревосходительство! — сердечно отозвался Трусевич и, глядя на Петра Аркадьевича, снова с удовольствием подумал: именно такой человек и нужен министерству внутренних дел.

Столыпин и по рождению, и по положению принадлежал к высшему обществу Петербурга. Генеалогическое древо его рода уходило корнями в тьму времен; и дед и отец его занимали высокие должности при дворе, а мать была дочерью князя Горчакова, главнокомандующего русской армии в Севастополе в Крымскую войну. Еще не старый человек, едва за сорок, он уже успел побывать и предводителем дворянства в Гродненской губернии, где большинство земель принадлежало его фамилии, и саратовским губернатором в самый разгар крестьянских волнений в Поволжье. Приняв назначение на пост министра внутренних дел, а вскоре и председателя совета министров, он пробуждал у царедворцев и честолюбцев удивление и зависть своей энергией, смелостью идей и решительностью при их воплощении в жизнь. Однако у Трусевича он вызывал не зависть, а чистосердечное восхищение. Старый служака, Максимилиан Иванович мог оценивать свои возможности объективно и улавливать ту малость, которая отличает даже высокопоставленного чиновника от сановника, усердного исполнителя от государственного руководителя. Для Трусевича жажда почестей, неудержимое стремление подняться вверх по крутой лестнице карьеры — все это было уже в прошлом. Он достиг многого и на большее не претендовал, получая удовлетворение в самой своей работе. А уж сколько карьеристов и честолюбцев повидал он на своем веку! Столыпин — председатель совета министров и министр внутренних дел, шеф отдельного корпуса жандармов, гофмейстер — был персоной особой категории: не честолюбец, а властолюбец. Он предпочитал не завоевывать мнение людей, а властвовать над людьми. И то, что он так откровенен и доброжелателен с директором департамента, — это много, ох как много значит!..

Обо всем этом и думал Максимилиан Иванович, выходя из апартаментов министра. И еще над загадочным сравнением с золотым ключом. Что он имел в виду, сравнивая Максимилиана Ивановича с золотым ключом?.. Золотой — потому, что не подвержен ржавению? А ключ? К хранилищу тайн? Или министр хотел сказать, что директор был как бы ключом, которым заводится отлаженный и точный, как швейцарские часы, механизм департамента? Что ж, на свою роль ключа в руках Столыпина он не сетовал. Наоборот, он и впредь намерен с энергией и силой оборачиваться в гнезде, дабы пружина была сжата максимально и тем самым приводила в действие весь механизм, уже почти целое столетие вызывающий трепет у врагов государевых.

Высший орган государственной полиции Российской империи располагался в здании, до того бывшем резиденцией III отделения его императорского величества канцелярии. Сюда, в департамент Трусевича, стекались все нити розыска и наблюдения, дознаний и расследований. Снаружи здание департамента если и отличалось от иных, выравнявшихся по набережной Фонтанки, то лишь малыми размерами и невзрачностью архитектурного исполнения. Оно было всего в два этажа, со скромным входом, перед которым в тротуаре была решетка для счистки грязи с сапог. Однако стоило перешагнуть порог, как посетитель оказывался в вестибюле, пол которого был выложен мраморными плитами, из вестибюля открывался беломраморный марш парадной лестницы с золочеными поручнями и огромными хрустальными канделябрами. С верхней площадки высокие двери вели в приемную министра, а через нее и в кабинет директора. Но вряд ли Петр Аркадьевич, общавшийся лишь с Максимилианом Ивановичем и несколькими другими высшими чиновниками полиции, имел представление о том, что находится за бело-золотыми парадными лестницами и апартаментами. А узнав, немало бы, наверное, подивился.

Именно в эти служебные помещения после беседы со Столыпиным и направился действительный статский советник Трусевич, дабы совершить непременный ежедневный обход вверенного ему учреждения.

Максимилиан Иванович неторопливо спустился с парадной лестницы в вестибюль, свернул в неприметную дверь — и перед ним открылись бесконечные сумеречные коридоры с мощенными грязноватой коричневой плиткой полами, облицованные истертыми панелями, уставленные жесткими вокзальными скамьями и прорезанные бесчисленными дубовыми или окованными железным листом дверями. В коридорах стоял папиросный дым и густой запах общих туалетов, сновали чиновники в партикулярном и офицеры в голубых мундирах. Завидев директора, они приостанавливались в беге, прижимались к стенам, почтительными поклонами приветствуя его. Трусевич механически покачивал головой и неторопливо продолжал свой путь, поочередно раскрывал одну дверь за другой.

Если по фасаду дом был всего в два этажа, то здесь, в тыльной невидимой своей части, — в полных четыре, глубоко вдававшихся во двор, с бесчисленными переулками и закоулками, мало кому ведомыми глухими, безоконными, звуконепроницаемыми тупиками, с железными, похожими на трапы, лестницами и обширнейшим подземельем, которое простиралось и под соседние дворцы графини Левашовой слева и князя Вяземского справа, с камерами для арестованных и ходом, ведущим под Фонтанкой на противоположный берег канала, в Инженерный замок. В тесных, прокуренных комнатах дома корпели в поте лица сотни и сотни чиновников всех классов и рангов — от жандармских унтеров до полковников, от коллежских регистраторов до надворных советников, от ничтожнейших помощников письмоводителей до столоначальников и заведующих делопроизводствами. И никто, кроме директора и вице-директоров, не смог бы разобраться в лабиринте этих помещений, а тем более представить полную картину того, в чем заключалась деятельность всего сонмища сотрудников департамента — штатских и военных. Ибо все, что приходило в это здание и исходило из его стен, было секретно и совершенно секретно, и особая присяга под страхом внесудебной кары обязывала жрецов полицейского храма хранить в строжайшей тайне любые сведения о том, что вершится в неприметном доме № 16 на набережной Фонтанки.

Не без удовольствия совершая обход, Максимилиан Иванович соединял в цельный механизм большие и малые шестерни своей машины. Всего, помимо секретной части, которая ведала особой и личной перепиской директора, шифровкой и дешифровкой телеграмм, составлением самих кодов, а также еженедельных записок для доклада царю о выдающихся происшествиях в государстве Российском, в департаменте функционировало восемь делопроизводств. Обозначение их обязанностей свелось бы к перечислению абсолютно всех отправлений государственного и общественного организма империи, а также дел, интересов и помыслов чуть ли не каждого из ее подданных.

Но доведись кому-нибудь из смертных прочесть все бесчисленные документы со строгими грифами, он все равно не увидел бы из них всех сторон деятельности департамента. Особенно той, которая осуществлялась без письменных распоряжений, по устным, а то и молчаливым указаниям и заключалась не только в подавлении революционных и вообще прогрессивных устремлений, но и в умышленном сохранении в государстве напряженного состояния, дабы держать в постоянном страхе верховную власть, демонстрировать свое служебное рвение и в результате неограниченно пользоваться щедротами имперской казны, получать чины и награды. Сколько хитроумнейших ролей сыграл Максимилиан Иванович перед государем! Впрочем, последние три года не было нужды в искусственном обострении обстановки — впору было обуздать то, что проявляло себя в реальности.

Отсюда, с каменной набережной Фонтанки, подобно тому, как от полюса расходятся меридианы, незримо оплетающие земной шар, разветвлялась сеть многоликих полицейских служб: общей и жандармской, наружной и политической, конной и пешей, городской и уездной, сыскной, фабричной, железнодорожной, портовой, речной, горной, а к тому еще волостной и сельской, полевой, лесной и мызной, разнообразной по способу организации — военной и гражданской, смешанной, коммунальной и вотчинной. Олицетворялась же она в градоначальниках и обер-полицмейстерах, полицмейстерах и приставах, околоточных надзирателях, городовых, урядниках, стражниках, десятниках, волостных старшинах и сельских старостах. И большинство из этих чинов наделено было властью превеликой, имело право ареста любого, внушающего «основательное подозрение» в «прикосновенности к государственному преступлению или в принадлежности к противозаконному сообществу». И субъективное впечатление любого полицейского чина было достаточным основанием для ареста.

Тому же способствовала и с тщанием отработанная система надзоров — одна из наиболее важных отраслей полицейской деятельности: особого, судебного, административного, гласного, строгого гласного и прочих. В соответствии с ними поднадзорная личность не имела права никуда без разрешения властей отлучаться, и в то же время ей не разрешалось ни с кем без позволения встречаться; она лишалась возможности заниматься публичной деятельностью, в том числе учительствовать, участвовать в сценических представлениях, служить в библиотеках, торговать книгами и даже содержать столовые и чайные. Власть же в лице полицейского чина обладала правом удостоверяться днем и ночью, находится ли поднадзорный дома, производить обыски «во всякое время и во всех без исключения помещениях». Кроме того, существовала еще особая шкала секретных надзоров за лицами, подававшими повод к недоверию.

Все эти меры соответствовали идее, восторжествовавшей в Российской империи задолго до учреждения самого корпуса жандармов и вполне соответствовавшей режиму самодержавной власти: правительство и народ существуют в государстве обособленно, причем народ постоянно угрожает правительству. Поэтому любые народные движения таят опасность — и с ними надо постоянно и решительно бороться. Правительство должно находиться по отношению к народу в состоянии непрерывной войны, в лучшем случае — во временном перемирии. Стройную идею эту, рожденную при дворе и закрепляемую департаментом полиции и корпусом жандармов, денно и нощно воплощали в реальность тысячи и сотни тысяч полицейских чинов — разнокалиберные шестеренки той машины, заводным ключом которой был Максимилиан Иванович.

Но работа машины заботила Трусевича не просто как механика, отвечающего за ее исправность. Нет, работа ее каждодневно укрепляла его убеждение в том, что не может быть в России силы, способной противостоять ей, а тем более одолеть ее. И сейчас, пройдя по комнатам делопроизводств и лично убедившись, что машина работает на нужных оборотах, директор с чувством удовлетворения направился в свой кабинет.

В голове его уже определилось решение — на кого возложить щекотливую миссию с пресловутым Лисьим Носом. Максимилиан Иванович и сам знал, что у генерала Гусакова немало сиятельных друзей, в их числе и морской министр, генерал-адъютант свиты его величества, любимец государя Ликов: чего недоброго, можно навлечь на свою седую голову немалые неприятности — паны ссорятся, а у холопов чубы трещат. И все же нельзя сидеть меж двух кресел. Он делает ставку на Петра Аркадьевича.

Оказавшись в кабинете, директор тотчас распорядился вызвать к себе начальника Петербургского охранного отделения.

Через час полковник Герасимов уже стоял у стола Трусевича. Максимилиан Иванович выслушал его доклад о наиболее важных происшествиях по городу, дал руководящие указания, а в конце беседы изложил поручение министра.

— Дело весьма срочное. Рапорт нужен мне к завтрашнему вечеру, крайний срок — к послезавтрашнему утру.

— Рекомендую, ваше превосходительство, ротмистра Додакова. Молод, однако ж достаточно опытен и исполнителен, — предложил Герасимов.

— Знаю, знаю его, — кивнул Трусевич. — Сам представлял его к Станиславу по делу Московского университета. Да, направьте именно его, уважаемый Василий Михайлович.

— На завтра назначено приведение в исполнение приговора по делу о группе социал-демократов, арестованных на Васильевском острове. В связи с поручением министра — задержать?

— Ни в коем случае. Более того: пусть ротмистр сопровождает осужденных и присутствует при исполнении, — сказал директор. — И кстати, соблаговолите лучших сотрудников представить к награждению и досрочному производству. В связи с манифестом предполагаются большие поощрения по ведомству — государь высоко ценит тяжкий наш труд.

Когда Герасимов ушел, Максимилиан Иванович вспомнил еще об одном задании министра и, вызвав стенографиста, продиктовал ему:

— В Тифлис, канцелярия наместника, на имя Бабушкина: «Телеграфируйте, откуда и куда перевозились деньги. Точка. Какой партией совершено сие преступление. Точка. Какие фактические меры приняты к розыску злоумышленников». Передать без замедления моим шифром.


Тем же вечером писарь особого отдела витиевато вывел на синей, украшенной черными виньетками по краям поля обложке папки: «Дело № 434, том I. «О нападении злоумышленников на транспорт с деньгами в г. Тифлиссе 13-го июня 1907 года». Два «с» в слове «Тифлис» он вывел по незнанию, а может быть, для большей звучности и красоты стиля. Затем писарь аккуратно проделал дыроколом отверстия в трех листах: двух депешах из наместничества и ответной телеграмме директора департамента, и навечно заточил их, скрепив скоросшивателем и пронумеровав, под синюю обложку.

Новое «дело» получило толчок к движению.

ГЛАВА 6


Ночь не наступит

Когда возможен захват транспорта казначейства, Леонид Борисович точно не знал. В телеграмме, которая поступила от одного из тифлисских подрядчиков на имя директора-распорядителя Алексея Карловича Арндта и за его отсутствием была передана Зиночкой первому инженеру, говорилось о катушках кабелей, их сечении, о предложенном поставщиками оборудовании и прочих данных, в общем и целом соответствовавших работам, которые выполняло «Общество электрического освещения» в столице наместничества. После расшифровки телеграммы посвященный мог уяснить, что деньги — до полумиллиона — ожидаются двенадцатого-четырнадцатого июня. К захвату казны все подготовлено. Нужно только согласие Центра.

Днем на конспиративной квартире Красин встретился с Феликсом. На этот раз Феликс был без бороды, пышная шевелюра острижена в скобку, а на жилете массивная, поблескивающая натуральным золотом цепь — развеселый купчина, приехавший покутить в столицу.

Однако ему было совсем не до веселья. По последним полученным из Кронштадта сведениям, в крепости началось заседание военно-полевого суда, на котором слушается дело четверых товарищей, арестованных в тайном складе партии на Васильевском. Надежда, что их переведут из Кронштадта в какую-нибудь другую тюрьму, не оправдалась. Рассчитывать на снисходительность судей не приходится: кроме смертных приговоров, от суда ждать нечего. Как же спасти товарищей? Напасть на стражников, когда осужденных поведут к месту казни? Но место это хранится жандармами в таком секрете. что, несмотря на все усилия, обнаружить его не удалось. После подавления восстания в Кронштадте уцелели немногие моряки-большевики. Да и те теперь в экипажах Балтийской эскадры вышли в море. В крепости лишь несколько надежных людей. Значит, остается одно.

— Деньги! — с яростью проговорил Феликс, ударяя тяжелым кулаком по столу. — Две-три тысячи — и мы подкупим охрану. Тюремщики так развращены, что за деньги готовы на все.

— Денег нет, — Леонид Борисович достал бумажник, вынул тощую пачку. — Вот — все.

— Тремя красненькими только быков дразнить. И дочкам твоим тоже есть надо.

— До конца месяца я продержусь, — положил перед Феликсом деньги инженер.

— Хорошо. Несколько револьверов и патроны к ним, — Феликс насупил брови: — А что слышно из Хаапалы?

В конспиративной инструкторской партийной школе-лаборатории в Хаапале рабочие обучались изготовлению взрывчатых веществ и бомб. Налет охранки на школу, сам ход полицейской операции — все говорило за то, что в школу проник провокатор. Новое судилище не заставит себя долго ждать.

— Легче уже, что Хаапала — на территории великого княжества и разбирать дело будет финский суд, — сказал Леонид Борисович. — Даже если их признают виновными, по финским законам им грозит наказание только за хранение взрывчатых веществ и приготовление разрывных снарядов в районе жилых помещений. А это всего пять-восемь месяцев тюрьмы. Но департамент полиции уже требует выдачи товарищей Петербургу. Тогда это виселица.

— По-моему, Хаапала недалеко от Аахи-Ярве? — спросил Феликс.

В этом вопросе тоже было заключено многое. В Аахи-Ярве находилась одна из главных баз оружия, взрывчатых веществ и литературы Большевистского центра. Если провокатор что-нибудь выведал о базе или кто-нибудь из товарищей-инструкторов, осведомленных о хранилище, не выдержит «допросов с пристрастием» в застенках охранки, будет разгромлен не только этот крупнейший склад, откуда шло снабжение Петербурга, Риги, Москвы, Урала и Кавказа, но полиция выйдет на одного из активных членов боевой технической группы при Центральном Комитете, на «Григория Ивановича» — Александра Михайловича Игнатьева, в имении которого и находилась эта база.

— Да, надо сделать абсолютно все, чтобы не провалить Аахи-Ярве, — ответил Красин. — Прежде всего: перебросить оружие и литературу в другое место.

— Деньги! — опять прорычал Феликс. — Ради этого презренного металла я не то что тело — душу дьяволу готов продать!

Он еще больше насупился, стал похож на большую черную птицу.

— У Семена все готово, ты знаешь. Ну, что ты с товарищами решил?

— Иного выхода нет... Обстоятельства вынуждают согласиться.

— То-то! — губы Феликса раздвинулись в довольной улыбке. — Эх, мне бы махнуть в Тифлис!..

— Управятся и без тебя.

— Конечно. У меня и здесь забот хватает, — он снова помрачнел. — Как только появится, пусть немедленно едет в Куоккалу. Только бы успел!


В тот же день первый инженер от имени директора-распорядителя «Общества электрического освещения» дал тифлисскому подрядчику ответную телеграмму с согласием на закупку оборудования и проведение работ.

И тут Красин вспомнил о недавнем разговоре с сыном профессора Путко. Юноша произвел на Леонида Борисовича хорошее впечатление. И раньше, встречаясь с ним, Красин с интересом наблюдал за пылким студентом, пытался из его рассказов пополнить представление о том, что происходит в стенах альма-матер. Но оказывается, Антон — пропагандист на Металлическом. Захар, секретарь подрайонного комитета, говорил о нем хорошо. Да, парень честный. Однако для боевика этого еще мало. Правда, теперь, после трагической гибели отца, в душе его произошла, если так можно выразиться, конденсация чувств. Ненужное, попутное испарилось, он весь устремился на одно: отомстить виновникам смерти Владимира Евгеньевича. Направить его энергию по правильному руслу — это уже забота старших товарищей. Но надолго ли хватит заряда?.. Нужно его испытать. Да, в благородстве его порыва он не сомневается. А в выдержке? В самостоятельности? В его воле?.. Для начала он поручит Антону малое.

Решив так, Леонид Борисович и пришел в цветочный павильон, содержавшийся старым товарищем-партийцем.

Через день студент уже выехал в Тифлис.


Наступили дни тревожного ожидания. Красин руководил двумя городскими тепловыми электростанциями, эксплуатацией осветительной сети, прокладкой новых линий и в эти же дни встречался с большевиками на явочных квартирах, перераспределял мизерные средства, организовывал маршруты транспортов с литературой и оружием... Постоянно и ежечасно он жил двумя столь различными жизнями, в партийную работу привнося строго математический, инженерный подход, а в инженерную — страсть и темперамент революционера. И никто, кроме него самого, не мог бы разобраться в калейдоскопе встреч и лиц — с кем и зачем он виделся: по делам «Общества электрического освещения» или по делам партии.

По многим разным приметам можно было оценить общее развитие событий. В Питере продолжались аресты и обыски. А в клубе правых состоялась патриотическая манифестация. Помещик Пуришкевич — тот самый, который в думской анкете в графе о принадлежности к партиям написал: «Черная сотня доблестного Союза русского народа», — провозгласил на манифестации «ура» в честь царя, и депутаты ответили пением гимна «Боже, царя храни!». Участники сборища направили Николаю телеграмму:

«Повергая к стопам твоим, государь, наши верноподданнические чувства, приемлем смелость принести свою глубочайшую благодарность за дарованный тобою давножданный новый избирательный закон. Да здравствует наш самодержавный государь император на многая лета! Ура! Верноподданные твоего величества, бывшие члены Государственной думы...»

Еще бы! Новый царский закон о выборах обеспечивал в Думе абсолютное и подавляющее большинство за дворянством и крупной буржуазией: помещикам предоставлялось право посылать одного выборщика от двухсот тринадцати землевладельцев, а крестьянам — одного от шестидесяти тысяч, рабочим — одного от ста двадцати пяти тысяч.

Как принял все это пролетариат? Товарищи, с которыми Красин виделся в эти дни, рассказывали, что на «Лесснере» и «Нобеле», на Балтийском судостроительном, на заводе Путиловского общества, Адмиралтейских механических и на Прохоровской мануфактуре настроение у рабочих мрачное и подавленное, а мастера и администрация снова начали прижимать штрафами. Повсеместно — увеличение рабочего дня, разгром профсоюзов, чуть что — «черные списки», локауты.

На фоне всего этого Леонид Борисович, едва сдерживая беспокойство, ждал хоть какого-нибудь известия из Тифлиса. Он не поехал к семье в воскресенье, боясь, что пропустит сообщения газет, с жадностью набрасывался на утренние и вечерние выпуски. О чем только в них не было, только не о Тифлисе.

Во вторник связной передал, что военно-полевой суд в Кронштадте вынес всем четверым товарищам смертный приговор. Теперь спасти их можно было только силой. Где взять ее — силу, способную захватить Кронштадт, или деньги для подкупа охраны? Тифлис молчал...

В среду с утра в газетах не было ничего. Красин уже не мог работать за столом — все валилось из рук, он путался в простых расчетах. А надо было еще сдерживаться, чтобы не выдать волнения. И все же Зиночка уловила. С участием полюбопытствовала:

— Что случилось, Леонид Борисович? На вас лица нет!

— Ничего, благодарю, — он подивился ее участливости. — Как бы снова не приступ, голова раскалывается.

— Одну минуточку, у меня облатки есть — и специально от головы! — она бросилась искать лекарство.

И тут позвонила Катя. Сказала, что приехала в Питер на два дня. Иван Иваныч очень встревожен последними известиями. Сегодня она весь остаток дня по его поручениям, а завтра надо непременно встретиться: есть важные задания и Леониду Борисовичу. Договорились на этот раз не в конторе «Общества», а в доме, где Катя в последнее время останавливалась, на третьей линии Васильевского острова. Адрес Красин знал.

Зиночка вернулась в приемную с таблеткой и стаканом холодной воды к самому концу их разговора. Она услышала за неплотно прикрытой дверью, что инженер что-то говорит в трубку. Аппарат на ее бюро был соединен с телефоном Красина, и она могла подслушивать. Поспешила она осторожненько снять трубку и на этот раз. Но уловила только последнюю фразу: «В час, договорились?» Голос показался Зиночке знакомым. «Не Учительница ли?..» Но в трубке уже раздавались гудки отбоя. «Ошиблась или точно она?.. Все равно надобно предупредить Виталия Павловича».

С нетерпением дождалась она, когда инженер отлучится, и набрала 15-35, служебный номер ротмистра. Телефон молчал. Ее недельное свидание с Додаковым было назначено на завтра, на Стремянной. Один раз она уже там была. Не пойти ли сегодня? Нет, нельзя, это запрещено строго-настрого. Она знала почему: чтобы не встретиться с другими своими неведомыми коллегами. Что же тогда придумать?


Красин понимал: события, которыми так взволнованы Ильич и Надежда Константиновна, — конечно же, провал школы-лаборатории и суд в Кронштадте над товарищами. Предстояло действовать быстро. Но что может Феликс без денег, без людей? У Леонида Борисовича была еще зыбкая возможность повлиять на смягчение приговора: знакомый инженер-кадет Кокушкин из компании «Шуккерт и К°» имел высокопоставленного родственника тоже умеренно-либеральных взглядов. Через родственника можно было вступить в контакт с одной из великих княгинь, а та могла поговорить с самой Марией Федоровной, вдовствующей императрицей, матерью царя, своенравной и упрямой. Если ее убедить...

Но как поговорить с Кокушкиным, не раскрывая своей истинной роли? Почему вдруг далекий от политики коллега-инженер заступается за каких-то большевиков-бомбистов?..

Леонид Борисович отыскал Кокушкина в ресторане клуба столичных инженеров «Сфинкс»:

— Одна дама, дорогой мне человек, попала в лапы полиции. Вместе с нею студент, очень талантливый юноша, и еще двое... По сфабрикованному обвинению им вынесен смертный приговор. Я убежден, коллега, что вы не останетесь безучастным. Я знаю о ваших связях...

Кокушкин — тот самый, который еще несколько дней назад доказывал, что демократизацию жизни русского народа ныне никакими мерами не остановить и нет никаких оснований пугаться слухов, — теперь был обескуражен:

— Смертные приговоры противоречат моим нравственным убеждениям. Тем более смертный приговор женщине, да еще через повешение, чудовищен! Хотя, согласитесь, Столыпина вынуждают к этому сами революционеры своими крайними мерами. Особенно эти — большевики!

Леонид Борисович сдержался, промолчал.

— А кто она, ваша дама? — коллега начал откручивать пуговицу от пиджака Красина. — Est-elle jeune? Est-elle belle?[5] Уверен, мой дядя распалится. Он, поверите ли, был лично знаком с Сонечкой Перовской... Oh, c’était une madonne![6] Хорошо, еду прямо к нему в присутствие!

От Феликса вестей не было. Леонид Борисович знал: все, что в пределах возможного, он и его группа предпримут. В Выборге, где велось следствие по делу о Хаапальской школе, через адвоката удалось передать арестованным: отрицайте решительно все — мол, просто занимались химическими опытами в целях самообразования. Неубедительный аргумент. Изобличают найденные при обыске оболочки бомб. И главное, неизвестно, кто провокатор. Он может оказаться среди арестованных и, значит, будет осведомлять охранку обо всех инструкциях, поступающих извне... И все же в любом случае это оттяжка времени. Эх, были бы сейчас деньги!.. Что там, в Тифлисе?..

В вечерних выпусках тоже никаких сообщений из наместничества не было. Красин просидел на Малой Морской почти до полуночи. Работа валилась из рук.

Он пришел домой. Щемило сердце, и во рту был металлический вкус. «Не заболеваю ли? Вот некстати!..»

Утром он принял холодный душ и, торопливо проглотив только чашку кофе, поспешил в контору. Зиночка Уже восседала за бюро, как всегда свеженькая, чистенькая, с блестящими глазами, приветливо поглядывая из-под кокетливой челки. На столе инженера ждали: аккуратно уложенные в стопку утренние газеты.

Леонид Борисович, закрывшись в кабинете, начал просматривать их. Шли новости: «Стрельба в ресторане за честь дамы», «Хроника пожаров», «Падение в Неву автомобиля с Елагина моста». Мелким шрифтом сообщалось о военных судах, подлогах и растратах, аукционных распродажах. Красин уже собрался отбросить листы, когда на предпоследней, пятой странице взгляд его остановился на колонке: «Новости С.-Петербургского-телеграфного агентства» — «Экспроприация 250 000 руб.». Он стал торопливо читать:

«Тифлис, 13 июня. В 11-м часу утра, в центре города, на Эриванской площади, при большом стечении публики, неизвестными брошено около 10 бомб, взорвавшихся одна за другой с ужасной силой и всполошивших весь город. В промежутках раздавались ружейные и револьверные выстрелы. Взрывы причинили большие разрушения: на громадном пространстве разбиты все стекла, выбиты двери и разрушены трубы. Есть раненые и убитые. Место взрыва оцеплено...»

Леонид Борисович с нетерпением читал дальше:

«Тифлис. 13 июня. Подробности сегодняшнего происшествия таковы. Чины государственного банка, получив утром на почте 250 000 рублей, везли их в двух фаэтонах в банк в сопровождении пяти верховых казаков и трех солдат. Когда кортеж был на Эриванской площади, около «Общества взаимного кредита» была брошена бомба, взорвавшаяся со страшной силой. Многочисленная публика бросилась в страхе бежать. Чтобы еще более усилить суматоху, злоумышленники начали бросать бомбы одну за другой. Они взрывались с оглушительным гулом. Взрывом счетчик и кассир банка были выброшены из фаэтонов. В суматохе мешки с деньгами исчезли. Фаэтоны также пропали. Пока выяснено, что убито два солдата. Число остальных жертв еще не выяснено. Все 250 000 рублей похищены. Всего брошено 8 бомб. Число злоумышленников неизвестно».

В последней телеграмме на эту тему сообщалось:

«Окончательно выяснено, что во время сегодняшнего нападения похищены 250 000 рублей, заделанных в два тюка. Полицией разыскан извозчик, везший кассира банка. В разрушенном бомбой кузове фаэтона найден ценный пакет с 9500 рублями, не замеченный похитителями. Извозчик арестован. Всего ранены четыре конвоировавших казака, один нижний чин и двое городовых, стоявших на посту. Убито два полицейских стражника. Арестовано несколько человек».

На этом сообщения из Тифлиса обрывались.

Красин перебрал другие газеты. Информации из Тифлиса были в них аналогичны. Итак, свершилось... Но что означает фраза: «арестовано несколько человек»?.. Удалось ли скрыться всем участникам «экса»?[7] Успеет ли Семен доставить деньги в Питер и передать Феликсу?..

Зиночка, войдя в кабинет с бумагами, справилась, каково самочувствие господина инженера и будет ли он принимать нынче посетителей.

Леонид Борисович поглядел на девушку, еще не в силах оторваться от своих мыслей, и пробормотал:

— Да, да, непременно, благодарствую...

Но тут же понял, о чем она спрашивает, и решительно возразил:

— Нет, у меня дела в городе.

И с интересом посмотрел на секретаршу, отмечая про себя, что выглядит она сегодня как-то по-особенному прелестно и это новое, пожалуй, даже чересчур открытое на плечах и груди платье, однако ж оправдываемое жарой, как нельзя ей к лицу. И как сияют глазки под челкой! «Хороша, чертовка! — подумал он. — И где такую раздобыл директор-распорядитель? А я-то, оказывается, не окаменел, ай-я-яй!..»

И вдруг ему пришла мысль:

— Не составите ли мне компанию, Зиночка, проехать на Васильевский?

Девушка потупила взор.

— Бог с вами, вы не подумайте дурного. В полдень прокатимся туда и сразу же и обратно, час — не более

«Престарелый чиновник на обеденной прогулке, — подумал он. — Куда как обычно и от филеров надежнее...»

— С великим удовольствием, сударь! — тряхнула головкой Зиночка, выразительно посмотрев на инженера.

«А может, не так уж я и стар? — подумал он. — Всего-то тридцать семь. Да, почти вдвое старше этого милого ребенка...»

Он устало усмехнулся, проводил ее взглядом из комнаты и погрузился в работу.

Зиночка же, впорхнув в кресло за бюро, стала набирать номер 15-35. Набрала несколько раз, но кабинет ротмистра молчал. Другого телефона она не знала. Не бежать же самой, да и куда? Место службы Виталия Павловича ей было неизвестно. И она пожалела, что не решилась вчера побывать на Стремянной.

В час дня они уже были у неприметного кирпичного дома на третьей линии. Леонид Борисович попросил Зиночку обождать в экипаже или прокатиться по Университетской набережной, а сам вошел в подъезд. Зиночка прокатиться не пожелала. С равнодушным видом она стала неторопливо оглядывать дом, перебрала все окна его в занавесочках и шторках, с цветами в горшках и без цветов, но ничего интересного не обнаружила и никого за стеклами не увидела. На одном из подоконников сидела кошка и лениво жмурилась на солнце. Через двадцать минут инженер вышел из дома, неся небольшой, дамского типа, саквояж из коричневой шотландки, обшитый кожей. Зиночка полюбопытствовала взглядом, и Леонид Борисович, понимая ее женское чувство, объяснил:

— Кое-что передали для жены.

И этим оправданием своим еще больше укрепил девушку в ее уверенности: эта встреча была весьма и весьма важна для господина заведующего кабельной сетью — и для Виталия Павловича, конечно, тоже. Адрес дома она запомнила.

В дневных выпусках газет ничего к первым сообщениям из Тифлиса не добавилось — происшествие не представляло собой из ряда вон выходящего события. Только в «Биржевых ведомостях» давалось:

«Государственный банк объявляет, что 25 тысяч, или 10 копеек с рубля, получит лицо, указавшее властям, где находятся деньги, похищенные на Эриванской площади. Было похищено кредитных билетов: пятирублевых на 50 тысяч, десятирублевых — на 50 тысяч, двадцатипятирублевых — на 50 тысяч, пятисотрублевых — на 100 тысяч».

Из этого объявления Красин сделал вывод: операция прошла удачно.

ГЛАВА 7


Ночь не наступит

В иллюминатор сочился белесо-серебристый туман. Сквозь него едва просвечивал бледный, расплывчатый диск луны.

Не качало, а только равномерно тарахтело под полом. Звук убаюкивал, нагонял сон, хотя разве до сна тут было? Каюту заливал призрачный свет, смешанный с желтым слепым светом лампы, одетой в металлическую сетку. И в этом скупом, почти без теней, мерцании лишенными плоти казались фигуры поручика Петрова и священнослужителя отца Бориса, совершавших путешествие в это полуночное время в одной каюте с Додаковым.

Часа два назад, чтобы проследить всю дорогу осужденных, Виталий Павлович вместе с унтер-офицерским жандармским конвоем принял их в каземате крепости, затем сопроводил в одной из черных карет на причал, где и поднялся следом на борт миноносца «Шлем».

На корабле уже ожидала их полурота солдат, назначенная для окарауливания места казни. Заключенных вместе с охраной водворили в трюм, остальные разошлись по каютам, и миноносец снялся со швартовых. Путь был недалекий, поэтому располагаться обстоятельно смысла не имело — и они трое сидели в каюте, вытянув ноги, облокотившись о стальные переборки, и лениво перебрасывались незначащими словами, чтобы скоротать время.

Поручик Петров, с знаками различия береговой службы, а на самом деле — чин жандармской команды Кронштадтской крепости, командир конвоя, с первого взгляда произвел на Додакова неприятное впечатление: самоуверен, ведет себя фамильярно, обращается не «ваше благородие» или хотя бы «господин ротмистр», а просто «ротмистр», да еще срывается на «ты». Хам! Отец же Борис, крепостной протоиерей, был благообразен, длинноволос и густобород, с массивным крестом, покоившимся на животе поверх рясы.

Поговорили о погоде, о служебных перемещениях в верхах, перекинулись на рыбную ловлю. И святой отец, и поручик, по всему видно, были большими специалистами по этой части. Да и что еще делать в крепости? Потом отец Борис глянул в иллюминатор и, скрадывая горстью ладони сладкий зевок, то ли спросил, то ли утвердил:

— А уже и четырнадцатое число пошло? День пророка Елисея, святого Мефодия, патриарха Константинопольского, царствие ему небесное, — и неторопливо перекрестился.

— Не грех, батюшка? — спросил поручик.

— О каком грехе печалитесь, сын мой? — колыхнулся протоиерей.

— В такой день отправлять злонамеренных к праотцам? — поручик неопределенно кивнул на подволок.

Додакову показался его вопрос дерзким, с подковыркой. Почувствовал это и священник:

— Не богохульствуйте, сын мой. Мудрые законы нашего государя и деяния их исполнителей — отголоски нашей души и воля божья.

Он наклонился к Виталию Павловичу:

— Тяжкий крест мы несем... — он скорбно вздохнул. — Благослови нас бог. В редкой деятельности приходится так непосредственно, так осязательно проявлять любовь к человеку, как в полицейской и жандармской.

— Неужто? — язвительно удивился поручик.

— Истинные последователи Христа не щадят своих трудов, напрягают свои силы к устранению зла и неправды, мешающих благосостоянию человека, — назидательно проговорил отец Борис, — И за все это с избытком получают они то нравственное наслаждение, подобное которому никогда нельзя встретить в иных удовольствиях...

— Даже с женщиной? — перебил его Петров.

— То греховное плотское, мы же глаголем о нравственном, коим достигается духовное блаженство и то царствие божие, которое, по словам спасителя, сокрыто внутри нас, — так гласит евангельская заповедь, — без обиды закончил свою мысль священник.

— Успокоительное средство для старцев и импотентов, — как бы между прочим бросил поручик и поинтересовался: — Значит, нам, исполнителям, все грехи отпущены и мы можем предаваться блаженству и удовольствиям?

Отец Борис собрался что-то возразить, но поручик не стал слушать. Повернулся к Додакову:

— Двинем, ротмистр, на палубу? Заодно гляну, как мои агнцы себя ведут.

Виталий Павлович вышел вслед за поручиком. На палубе строго сказал ему:

— Ваш тон и манера в отношении отца Бориса непристойны.

— А, бросьте, ротмистр! — приятельски тыркнул его в плечо Петров. — Этот поп все готов обмазать елеем, а потом этот же елей слизать. А я смотрю на вещи прямо, без небесного эфира: все мы скоты, дерьмо, и каждый воняет на свой манер.

— Ну, знаете ли, поручик, это слишком! Подобные умозаключения оставьте себе, — брезгливо поджал губы Додаков. — По крайней мере, вам следует уважать возраст и сан священнослужителя и...

Он хотел добавить: «и жандармский мундир», но поручик оборвал его снова:

— Борода и у козла есть, ха-ха! — и примирительно добавил»: — Пусть бог — за всех нас, щеголяйте себе в белых перчатках. Только не надо нравоучений, ротмистр, терпеть их не могу.

В голосе его послышалась угроза. «Да как ты смеешь? Ну погоди!..» Петров щелчком отшвырнул окурок далеко за борт и как ни в чем не бывало предложил:

— Заглянем к моим агнцам?

Додаков подавил закипавший в нем гнев. Перебранка с грубияном поручиком ничего хорошего не предвещала. Средство проучить его Виталий Павлович найдет: обрисует в соответствующих красках в рапорте начальству — так, чтобы этот хам загремел куда-нибудь в в Тмутаракань. Теперь же ротмистру действительно надо было посмотреть, как транспортируются осужденные.

Они миновали артиллерийскую установку с зачехленным орудийным стволом, укрытые под брезентом торпедные аппараты и подошли к люку, который вел в трюм. У люка стояли на посту два жандармских унтер-офицера с карабинами у ног. Додаков спустился за поручиком по крутому трапу в чрево корабля. Внизу у трапа стоял еще один постовой. Остальные унтеры сидели вдоль борта. А в углу на полу лежали трое мужчин в полосатых одеждах каторжников, в наручных и ножных кандалах — и женщина. Они прижались друг к другу, один положил голову на плечо второму, второй — на грудь третьему. Они лежали молча, с закрытыми глазами. И Додакову даже подумалось, что они дремлют.

Женщина одна не была в кандалах — и в свободной позе она прильнула к юноше и тоже замерла, будто дремала. Виталию Павловичу изгиб ее фигуры под дерюгой напомнил что-то классическое. Хлоя, склонившаяся над Дафнисом, или мать, оберегающая сон сына?.. Но женщина не спала. Ее пальцы медленно перебирали волосы юноши. Этим неторопливым, ласковым, настойчиво-гипнотизирующим движением она словно бы успокаивала его.

— Дрыхнут! — удивленно присвистнул поручик. — Боятся, не отоспятся на том свете.

Он цепко оглядел трюм. Унтеры под его взглядом подтянулись.

— Порядок. Они снова поднялись на палубу.

— Я слышал, что ваш генерал возражает против исполнения приговоров в зоне крепости, — решил прощупать ротмистр.

— Он у нас чистюля, интеллигент, — с презрительной фамильярностью ответил Петров и сплюнул за борт. — Ему больше по душе, когда пулю в лоб. Это, мол, дело солдатское. А удавка на шею, вишь ли, палаческое. Чистоплюй. Я вот произвел расчеты: повешение обходится даже дешевле.

Он достал из кармана сложенные листы. Развернул, поднес к самым глазам, будто был близорук. В слабом свете белой ночи прочел:

— «Веревка — тринадцать аршин на одного — 55 копеек. Кольцо — 30 копеек, мешок — рубль». Итого, меньше двух целковых на брата. А расстреляние на червонец тянет.

«Врешь, сукин сын, там без веревок и колец — девять граммов свинца, и все», — подумал Додаков, но, невольно заинтересовываясь, спросил:

— А стоимость эшафота? Сколько дерева надобно!

— Ага! — обрадовался поручик. — Тут я одно усовершенствование изобрел, начальство одобрило, уже осуществляем. Увидишь на месте, ротмистр!

Петров сладко, со вкусом, потянулся:

— Что-то разморило... Похрапим?

— Идите, поручик, я хочу подышать свежим воздухом.

— Дышите, пока дышится, — с нагловатой ухмылкой сказал Петров и, покачиваясь, направился к трюму.

«Хам, — проводил его взглядом Додаков. — И такие — в нашем корпусе!..»

Вскоре впереди, в поредевшем тумане, проступил берег. С него засемафорил фонарь.

— Прибыли, — сказал невесть когда снова появившийся на палубе Петров и начал зычно отдавать распоряжения: — Выходи! Стройсь! Выводи!

В зыбком свете они спустились по трапу на дамбу, тянувшуюся по воде к берегу. Сначала сошел жандармский конвой с блекло горящими фонарями «летучая мышь», потом осужденные, снова унтеры, а за ними солдаты. Они несли бесформенный, завернутый в рогожи груз. Прозвучали команды, и процессия двинулась по дамбе к берегу, темневшему лесом.

Додаков, Петров, отец Борис и еще несколько чинов, причастных к исполнению приговора — прокурор, служащий градоначальства, врач из крепости заключали шествие. Священник и врач о чем-то неторопливо беседовали, наверное, о бренности земного существования. Петров насвистывал сквозь зубы мотивчики из модной в этом сезоне оперетки. Остальные молчали. Слышны были шарканье подошв, лязганье снаряжения и глухой звон кандалов.

Виталий Павлович машинально считал шаги: «Пятьсот десять... пятьсот одиннадцать... пятьсот двенадцать... — Пришла мысль: — А если бы вот так меня, что бы я в этот момент чувствовал? — Но мысль эта не взволновала. — Неужели не дорога мне жизнь? Семьсот два...»

Дамба кончилась. Прямо к воде, к узкой полосе песка и валунов подступал густой лес. Из кустов колонну окликнул караульный.

Поручик, обогнав солдат, подошел к нему и сказал пароль. И все вступили на тропку под свод вековых сосен. В лесу была тишина, воздух свеж и душист. Темнота сгустилась, и лучи «летучих мышей» ярче заскользили по фигурам, по стволам и ветвям.

По лесу прошли от берега не более версты, и меж стволов просветлела круглая поляна. Конвой приставил ногу. Жандармских унтеров обогнали солдаты.

— Сейчас поглядите, ротмистр, на мое изобретение! — с гордостью проговорил Петров.

Солдаты начали разворачивать рогожи и доставать деревянные бруски и металлические стержни.

— Полюбуйтесь: сборно-разборный эшафот. Никаких тебе помостов, ступеней и прочих излишеств: палка, палка, поперечник — вот и вышел удавечник! — он засмеялся. — Сейчас установят на крестовины, как рождественскую елку, скрепят болтами на гайках — и пожалте бриться! Конструкция надежная и вечного пользования, что тебе перпетуум мобиле. Здорово?

«Черт знает что! Смертная казнь, а он устраивает раешник! Надо будет и это отметить в рапорте», — мстительно подумал Додаков. Развязно-шутливые пояснения Петрова, деловитая работа солдат, собиравших эшафот и рывших поодаль яму, огоньки самокруток в кулаках унтеров, непрекращающаяся тихая беседа отца Бориса и врача — все это было внешне таким будничным, обыденным, так не вязалось с представлением о надвигающейся трагедии, самим таинством смерти, что Виталий Павлович почувствовал даже разочарование.

Обреченные стояли, тесно прижавшись плечами, и молчали. И ротмистр подумал: да неужто они тоже не чувствуют ничего, просто ждут развязки?.. Кричали бы, рвали оковы, молили о пощаде — он бы тогда понял и посочувствовал. Но это молчание... Может, они просто спят стоя?

Вот уже прорисовался в бледном свете контур виселицы — будто проем распахнутой двери. Прокурор, нетерпеливо поглядывавший на карманные часы, захлопнул крышку, достал из портфеля картонную папку и выступил в круг. Один из унтеров подставил фонарь.

Прокурор по очереди опросил осужденных: фамилия, имя, год и место рождения — и стал быстро зачитывать приговор:

— «Военно-окружной суд... согласно положению «О преступлениях государственных»... «Уложения о наказаниях уголовных и исправительных», том пятнадцатый, в соответствии со статьей 241-й, коей всякое злоумышление и преступное действие против жизни, здравия или чести государя императора и всякий умысел свергнуть его с престола... В соответствии со статьей 243-й, коей все участвующие в злоумышлении или преступном действии против священной особы государя императора или против прав самодержавной власти его в виде сообщников, пособников, подговорщиков, подстрекателей или попустителей... В соответствии со статьей 245-й, коей изобличение в составлении и распространении письменных или печатных сочинений с целью возбудить неуважение к верховной власти, или же к личным качествам государя, или к управлению его государством... приговариваются... к лишению всех прав состояния и смертной казни через повешение...»

Прокурор читал все быстрее, опуская абзацы и заглатывая окончания слов:

— «За принадлежность к преступному сообществу — Российской социал-демократической рабочей партии. За хранение оружия... За хранение нелегальной литературы... За сопротивление властям... — с шипением вылетали слова из прокурорских уст. — Приговор окончательный и обжалованию не подлежит...»

Когда он закончил, вперед выступил отец Борис. Он уже успел облачить поверх рясы епитрахиль, выпростав на нее крест.

— Исповедуйтесь, сыны мои, — распевно проговорил он, поднимая в кулаке распятие.

— Лишнее, дед, — хрипло сказал один из осужденных. Звук его голоса был неприятен Додакову. — Мы не верующие.

— Не возропщите на господа, не богохульствуйте, не предавайте себя гордыне, дети мои! Господь за всех нас принял тяжкие муки! — вкрадчиво заговорил протоиерей. — Спаситель завещал нам любить ближнего как самого себя, и эта благовесть прошла по всему миру. Вся наша жизнь, ежли бы вы хотели сохранить образ и подобие божье, а не быть скотами бессмысленными, Должна была быть приноровлена к этой евангельской заповеди. Но даже и на пороге земного существования...

— Лишнее это, — недобро оборвал тот же сиплый голос.

— Воля ваша, сыны мои, — смиренно проговорил священник, осеняя их крестным знамением. — Да простит вам всевышний грехи ваши, гордыню и закоренелость во зле вашу!

Он подошел к женщине:

— А ты, дочь моя...

— Нет! — зло оборвала его женщина.

«Рысь», — подумал Додаков.

Священник потупил голову, отошел к краю полян: где его с нетерпением поджидал врач.

— Не желаете ли отписать родным? — подал голос дотоле молчавший чин градоначальства. У него был красивый мягкий баритон.

Один из осужденных качнул головой, будто молчаливо отказываясь от этой последней милости. Другой проговорил:

— Некому. Всех сгноили.

А третий встрепенулся, как навстречу неожиданной радости:

— Да! Я напишу маме!

«Летучая мышь» приблизилась к нему. И Виталий Павлович увидел, что этот, третий, совсем юн, почти еще мальчик, редкая поросль едва проступала на его щеках и пухом темнела над верхней губой. «Студент, видать, кто-то из прежних моих подопечных...» — предположил он.

Юноша принял переданный ему лист, карандаш и папку, присел на колено, утвердил папку на другом и начал торопливо писать, поскрипывая кандалами на запястьях, отрывая карандаш, чтобы помусолить его в губах.

Прокурор снова поглядывал на часы. Наконец юноша упер карандаш в последнюю точку. Помедлил. И трудно, будто отрывая себя от чего-то бесконечно дорогого, протянул и лист, и карандаш, и папку чиновнику и поднялся, качнувшись на затекших ногах.

— Адрес указать не забыли-с? — звучно осведомился чиновник. — Благодарю. Будет отправлено незамедлительно.

И он отступил в тень.

— Приступайте, — тряхнул несжатыми пальцами прокурор.

— Кого первого? — спросил у него поручик.

Прокурор глянул в бумаги и назвал фамилию.

— Выходи!

Осужденный — старший из них, обросший седой щетиной, — минуту не шевелился. Потом обнял своих товарищей. Кандалы его зазвенели.

— Прощайте, братишки... Прощай, дочка... Эх!.. — и оторвал руки.

— И-исполнить! — звонко, на ликующей ноте выкрикнул Петров.

Неизвестно откуда появился человек в маске, в широкой рубахе. В соответствии с правилами рубаха палача была, наверно, красной, но сейчас, ночью она казалась черной.

— Глаза завязать!

— Лишнее, — отстранил повязку закованной в железный обруч рукой обреченный.

— 3-завязать! — голос поручика неожиданно сорвался.

— Лишнее, — снова сказал мужчина. Он взял из рук палача веревочную петлю, накинул себе на шею и, тяжело опершись коленом на табурет, стал взгромождаться на него. Додаков отвернулся.

— В-выбивай!

— Будьте вы прокляты! Будь ты проклят, Никола-кровопивец! Еще попла... — он не договорил, голос его оборвался хрипом.

Перекладина заскрипела.

Додаков повернулся только тогда, когда казненный уже обвис.

— Следующий!

Второй обреченный, как бы выполняя ритуал, тоже обнял товарища, прижался губами к его лбу, по-отечески целуя:

— Крепись, сынок! Не дрогни перед этими.

Подошел к женщине:

— Прощай, Оля..

Он тоже отказался завязать глаза и сам взял из рук палача петлю. Додаков не отводил взгляда. В нем пробудился интерес: «Как поведет себя этот в последнюю секунду?»

— Ждите революции! Будет! Бойтесь!

«Тоже фанатик... Все они как опиумом обкурились... «Будет!» Будет — не будет, а тебя уже нет!»

— Да расточатся враги божьи! — пробормотал протоиерей. — Оружие против сатаны есть святой крест, его же бесы трепещут! — обхватил он распятие и приподнял с живота.

Виталий Павлович со злорадством продолжал наблюдать, как осужденный взбирается на скамью: «Не-ет, уж я бы не так... Сам!.. Меня бы только силой, только скрутив по рукам и ногам!..» Он почувствовал, как его спину заливает пот.

— В-выбивай!!

В висках ротмистра начали стучать горячие молоточки. Зазудело в пальцах. Даже потемнело на миг в глазах. Он почувствовал, что с нетерпением ожидает казни третьего. Отсветы фонарей скользили по поляне, столбам, лапам сосен, и ему вдруг представилось, что это факелы той московской январской ночи, и над головой шуршание неведомых огромных летучих мышей. Он испытывал то же сладостное, только неизмеримо более сильное томление. Ну же!..

— Следующий!

Блекло-желтые лучи скрестились на третьем. Мальчишка съежился, ошалело озирался. Казалось, он сейчас падет на траву и будет биться, на четвереньках бросится прочь.

— Глаза з-завязать!

Палач надвинулся на него.

— Не надо! Не надо! — стал отбиваться юноша. — Не надо!

— Завязать!

Он сорвал повязку, отбросил ее:

— Не хочу! Хочу как они!

Палач в маске, придерживая за плечо, повел его к виселице, надел и подтянул петлю. Додаков смотрел во все глаза. От ударов распухшего пульса гудело в голове, горячая пелена застилала глаза. Плясали факелы. Палач начал подсаживать мальчика на табурет. «Будто баюкает...»

— Мама! Мамочка!..

Крик оборвался. Но мальчик не хотел умирать. Он бился на веревке.

— Мерзавец! — оттолкнул палача поручик. — Мылом надо было! Легок!

Он подскочил к умирающему и, обхватив его ноги, всей тяжестью повис на нем, оттягивая к земле. Додаков снял фуражку, провел ладонью по липкому лбу.

Поручик подошел. Тяжело дыша, проговорил:

— Мерзавцы, за что им только костят срок?

— Все-то вы умеете, — усмиряя волнение, сказал ротмистр.

— В Прибалтийском крае, у флигель-адъютанта генерала Орлова практику проходил, — показал в улыбке зубы Петров.

Настал черед женщины.

Палач умело, как кауфер где-нибудь в салоне на Невском, поднял тяжелые волосы вверх и повязал их широкой парусиновой лентой. Один из унтеров посвечивал ему «летучей мышью». В луче фонаря тонкая шея женщины замерцала, как ствол березы в лунном свете.

Женщина молчала. Она окаменела, как изваяние. Даже рубище ниспадало мраморными складками древнегреческой туники.

— И-ис!.. — начал на ликующей ноте поручик.

Но прокурор неожиданно прервал его, выступив вперед и подняв руку.

— Подождите.

Он неторопливо раскрыл обложку папки, взял лист, лежавший сверху, приблизил к глазам.

Сквозь лихорадочные удары пульса, сквозь глухоту, заложившую уши, до сознания Додакова просочилось:

— Его императорское величество... на всеподданнейшем докладе министра юстиции... собственноручно изволили... согласно их высочайшей воле... помиловать, заменив смертную казнь через повешение... лишив всех прав... двадцатью годами каторжных работ...

Палач сдернул ленту. Волосы упали на плечи женщины. Послышался легкий всхлип — и женщина мягко повалилась на траву.

— Обморок, — сказал доктор. — Нервное потрясение.

Он наклонился над нею.

— Повезло бабе, — с сожалением сказал, возвращаясь к группе офицеров и чиновников, Петров. — Она бы у меня поплясала!

Они закурили, глубоко затягиваясь. Никогда еще папироса не казалась Виталию Павловичу такой сладкой. Унтеры сняли казненных.

Подошел врач, пощупал пульс, приподнял веки. Солдаты начали разбирать эшафот и упаковывать брусья в рогожные чехлы. Застучал молотком по зубилу кузнец.

— Не годятся эти кандалы, — делая затяжку, сказал поручик. — Приходится кузнеца с собой возить. Я предложил — не на заклепках, а на замках. Ключик повернул — и готово. Экономично.

Он снова затянулся папиросой:

— Не так-то легко пробить изобретение, столько рутинеров в тюремном ведомстве. А за границей, я слыхал, есть такие, на замочках...

Виталий Павлович поморщился: слова Петрова все возвращали в обыденность.

Кузнец снял кандалы. Повешенных отнесли к яме. И вот уже солдаты засыпали ее до краев, сверху уложили ранее срезанный квадратами дерн. И земля бесследно поглотила казненных.

Небо посветлело. Но начал накрапывать дождь, зашелестел в косматых ветвях. Все заторопились, возвращаясь, убыстрили шаги. Полурота и жандармский конвой не держали строя. Женщину вели, поддерживая под руки — она еще была в полуобморочном состоянии. Додаков шел, налитый горячей тяжестью. Она остывала, рассасываясь, оставляя в теле истому. На берег он еще раз оглянулся на сомкнувшийся за спиной лес.

Поручик тоже остановился. Быстро расстегнул ремень, портупею, скинул френч, сапоги и белье — и вошел в воду. Здесь, у берега, было очень мелко. Петров сел на песок, вода не покрывала и грудь. Он начал поохивая, обрызгивать себя, оплескивать. Потом поднялся, не стесняясь, вышел на берег, достал из кармана брюк припасенное полотенце и стал жестко обтираться. Он был чистотел, бел, с легким подкожным слоем жира, создававшим впечатление мягкости этого мускулистого тренированного тела. Виталий Павлович с завистью подумал, что поручик вот так же не стыдится раздеваться при женщинах.

— Хор-рошшо! — с наслаждением, удовлетворенно проговорил Петров, туго застегивая ремень и причесывая мокрые потемневшие волосы. И, покосившись на отца Бориса, громче сказал: — Люблю после трудов праведных смыть грехи.


На обратном пути в Кронштадт солдаты и жандармские унтеры, исполнившие службу, храпели в том же трюме, а Петров, протоиерей и Додаков расположились в своей каюте. К ним присоединился и чин градоначальства. Доктор же, исчерпав, видимо, предмет разговора с отцом Борисом, дремал в соседней каюте на пару с прокурором. Мерно посапывал и чиновник, хотя глаза его были полуприкрыты и в прорезях пошевеливались зрачки. Виталию Павловичу тоже захотелось спать. Но он решил не расслабляться — какой уж там сон на час? — не терять времени и составить рапорт для полковника Герасимова.

Он расположил на металлическом откидном столике под иллюминатором бумаги. Сосредоточился. В открытый иллюминатор забрызгивало зябким влажным ветром. Стало уже совсем светло.

«Мыс Лисий Нос находится за пределами столицы в глухой, лесистой местности, в зоне Кронштадтской крепости, вблизи пороховых погребов, куда проникновение посторонних лиц невозможно, — неторопливо, обдумывая каждое слово, писал он. — Местность безлюдная, пустынная, тщательно окарауливаемая солдатами. С одной стороны — море и караул на побережье, с другой — пороховые погреба и караулы...»

Додаков оторвался от листа. Прислушался. Поручик и отец Борис спорили.

— Моя-то душа — я уж сам разберусь, а как же его душа? — язвительно спрашивал Петров. — Ведь господь провозгласил: «Не убий!» А он, мерзавец, петельку завязал — и на шейку. Каждую-то ночь — сколько тяжких грехов наберется?

Ротмистр догадался, что разговор идет о палаче. Подумал: «А сам-то поручик не верит ни в бога, ни в черта».

— Чернь он, хам, — скорбно вздохнул протоиерей. — На него не распространяется милость господня. Его душа уже обречена на вечное проклятье, — он перекрестился и пробормотал: — Господи Иисусе, сыне божий, помилуй нас, грешных!

— Кто этот, в красной рубахе? — поинтересовался Додаков.

— Уголовник, вечник. А за эту работенку мерзавцу срок обещают скостить.

— А почему в маске?

— Правило. Для устрашения. И сам боится мести. Если узнают — свои же и пришьют. На воле убивай сколько влезет, а приговор в исполнение — ни-ни. Этика! Приходится подлеца в тюрьме в отдельной камера содержать и возить в отдельной каюте, как важную персону, — объяснил Петров и поинтересовался: — А правда, что Перовская была дочкой самого петербургского губернатора?

— Да.

— А повесили, — поручик сделал паузу и добавил: — Непонятно.

Додаков попытался проследить ход его мыслей. То, что казнили Софью Перовскую, — понятно: подняла руку на государя. А непонятно, почему царь помиловал эту... Нашлись высокие заступники или не захотел возбуждать разговоры в обществе?.. Государю видней.

И все же какой-то осадок, неудовлетворение, как от чего-то незавершенного, остались. «Неужели у меня нет никакого сострадания к ней? — подумал Виталий Павлович. — Просто, по-человечески?» Он даже не видел ее лицо: только высоко поднятые, подвязанные парусиновой лентой темные волосы. «И слава богу! — заставил себя подумать Додаков. — Не хватало еще смотреть на казнь женщины! — Почему-то он вспомнил Зинаиду Андреевну, ее белую, лебяжьи изогнутую над столом шею с россыпью родинок и мысиками темных волос, убегающих под кружево воротника. — Слава богу! Государь милосерден!..» Нет,  э т а  женщина его не интересовала. Тень. Так и уйдет в небытие, в вилюйские морозы или киргизские степи.

Его мысли прервал Петров. Поручик снова обращался к отцу Борису:

— Как же это наш дружок-палач — чернь и хам, батюшка? Что-то невдомек мне, где это в священном писании отрекается господь даже от таких своих чад.

Тон его был издевательский. Но Виталий Павлович вдруг подумал, что эта их перебранка — как бесконечная игра, лениво-приятная для обоих, ведь живут-то они и служат вместе, бок о бок, и делают одно и то же, нравящееся обоим дело. И еще подумал: если оценивать объективно и по справедливости, то поручик этой ночью показал себя умелым исполнителем. Все действия его были точны. Он находчив. К тому же с изобретательской жилкой. Что же касается манер и языка — не детей же мне с ним крестить. Такие работники нынче очень надобны. И, истины ради, надо отметить это в рапорте.

Он снова взялся за перо:

«Тщательное изучение степени пригодности данного места для приведения в исполнение смертных приговоров, а также условий доставки приговоренных морским путем, подтверждает, что мыс Лисий Нос, многократно и без всяких осложнений использовавшийся для этих целей, и впредь представляется наиболее удобным местом. Однако приговоры следует приводить в исполнение в период времени с 12 часов ночи до 7 часов утра, когда ни поезда, ни пароходы еще не начинают движения и окрестности бывают совершенно безлюдны...»

Он представил мысленным взором поляну в суетливом свечении «летучих мышей».

— Что написал тот студент? — обратился он к чиновнику.

Чиновник перестал сопеть, приоткрыл веки. Приятным голосом осведомился:

— Любопытствуете, ваше благородие?

— По служебной надобности.

— Прошу, — он поворошил в папке, вынул мятый, крупно исписанный карандашом листок.

«Мамочка, милая моя! Через несколько минут меня не будет. Ты будешь читать эти строчки, когда я уже умру. Я люблю тебя. Прости меня за то, что я принес тебе столько горя. Но я не мог поступать иначе. Неужели возможно терпеть? Если не мы, если не я, то кто же тогда?..»

«Прокламация!» — Додаков протянул письмо чиновнику:

— Стоит ли?

— Ни в коем разе, — понятливо кивнул тот, массируя веки. — Присовокупим еще одним листом к делу.

Миноносец уже подходил к пирсу Кронштадтской крепости.


Два часа поспав, Виталий Павлович, освеженный и бодрый, переписал рапорт, придав фразам большую категоричность, проставил свою подпись и отвез бумагу начальнику отделения. Полковник Герасимов остался доволен и расторопностью Додакова, и самим текстом докладной. Донесение в таком духе и желал получить директор департамента. Но, верный своим принципам, Герасимов лишь сухо сказал:

— Благодарю, ротмистр. Можете располагать своим временем до завтра.

— К сожалению, не могу, ваше высокоблагородие, — Додаков стоял по струнке. — Весь вечер занят ветречами с «с. с.».

— М-да... — полковник уже углубился в бумаги. Можете идти.

Виталий Павлович заехал домой, переоделся в штатский костюм и, хоть и поторапливал извозчика, едва поспел ко времени на Стремянную, где была назначен очередная встреча с Зинаидой Андреевной. Еще подъезжая, он увидел девушку, она нервно прохаживалась перед домом.

Отводя взгляд, ни единым движением не показав, что они знакомы, Додаков прошел в подъезд. Отпер дверь в квартире на бельэтаже. Следом торопливо стучали каблучки.

Девушка трудно переводила дыхание, пока он снимал с нее пелерину и стряхивал с зонтика капли.

— Я вас ждала, не могла и дождаться!

Зинаида Андреевна была возбуждена. Быстро прошла за ним следом в гостиную.

— Даже звонила без конца, чуть телефон не оборвала!

— Что случилось? — он обернулся к ней. Взгляд его. скользнул по ее лицу, по открытой шее, по часто и высоко вздымающейся груди. — Что случилось?

В его висках, учащаясь, вразнобой застучали горячие молоточки. I

— В час пополудни господин инженер пригласил меня съездить с ним к одной просительнице. Перед тем она позвонила по телефону, и я узнала ее голос...

Ротмистр почувствовал, как жаркая волна захлестывает его и тяжелеют, начинают покалывать иголками; пальцы. «Мамочка! Мама!..» А ты как бы заплясала на веревке в тринадцать аршин? Ему почудилось, что по стенам мельтешат факелы. Уже ничего не соображая, вцепившись в ее шею и грудь взглядом, он шагнул к ней.

Зинаида Андреевна что-то почувствовала, отступила к стене, прегражденной диваном, продолжала говорить:

— Это та, из альбома, Учительница... Адрес: Васильевский остров, третья линия...

Додаков не слушал ее. Черный сумасшедший вихрь закрутил его, будто исторгнулось, затемнив рассудок, нервное напряжение ночи, открылись клапаны пробужденных этой ночью неведомых слепых чувств. Он схватил девушку за плечи и, что-то выкрикивая, выплевывая, стал рвать на ней платье, ломать ее — так, что хрустело под пальцами и стреляли об пол пуговицы.

— Что вы! Что вы! — отбивалась Зиночка, била его по щекам, царапала, кусала, отталкивала. И вдруг, задохнувшись, словно сломавшись, поглотилась этим исступленным порывом, распятая, как если бы рухнула на нее стена...

Ротмистр очнулся. До его сознания дошли ее слова.

— Вы сказали — Учительница?

Зинаида Андреевна молча смотрела на него.

— Простите... Извините меня... Служба. Повторите адрес, прошу вас. Это важно чрезвычайно.

Она уже пришла в себя:

— Понимаю.

С отвращением, исподлобья взглянула на Додакова. Оскорбительно усмехнулась:

— Мы чуть было не потеряли время.

Виталий Павлович не обратил внимания на ее тон. Он уже держал в руках перо и блокнот.

— Записывайте, — Зиночка запахивала разодранное платье. — Васильевский остров, третья линия...


Через час район третьей линии был оцеплен, дом окружен. Ротмистр на этот раз решил не доверять филерам. Он сам постучал в дверь дома.

Отворил полный розовощекий старик:

— Чем могу служить, господин... гм... гм...?

— Узнаете? — Додаков поднес к его лицу фотографию Учительницы.

— Непременно-с! — расплылся в щербатой улыбке старик. — Прасковья Евгеньевна Онегина, учителка!

— Проводите.

— Выбыли-с! — домовладелец развел руками. — Три месяца снимали, бывали наездами-с, а нонче после обеда сдали комнату, произвели полный расчет и съехали-с. Со всеми вещами-с. Вещей-то пшик — учителка.

— Куда выбыла?

— Адресов оставить не пожелали-с, ваше сиятельство!..

ГЛАВА 8


Ночь не наступит

Антон возвращался из Тифлиса.

Уже был не первый час пути, а все в вагоне еще находились в возбуждении — как в связи с событием, которое переполошило столицу наместничества, так еще и потому, что на вокзале, у выхода на перрон, буквально каждого пассажира жандармы проверили, ощупали, не говоря уже о тщательнейшем досмотре багажа и невзирая на протесты оскорбленных в достоинстве чиновных и прочих персон, включая офицеров и дам.

И сейчас, в купе, все еще продолжалось обсуждение выдающегося происшествия. Соседями-попутчиками Антона были двое мужчин и девица, белесая и бесцветная, с постным выражением, навсегда прилепленным к плоскому лицу. Мужчины меж собой были знакомы и ранее — один молодой, другой старый, но оба чем-то похожие один на другого. Не лицами, а их выражением, одеждой и манерами: в бакенбардах и с коротко стриженными бородками, в манишках и галстуках-бабочках, пестрых жилетах, с пальцами, унизанными перстнями. То ли шулера, то ли маклеры.

Молодой, перебирая пальцами, восклицал:

— Ах, манипуляция, ну, фантасмагория, да и только! Средь бела дня, на глазах публики, как на театре! Четверть миллиона, как одну копеечку! Тут, можно сказать, из последних сил барьеры берешь, а они — с ходу на три корпуса!..

Старший сидел, обложенный «Тифлисскими новостями», «Кавказом», «Тифлисским курьером» и прочими местными газетами. Все они были раскрыты на сообщениях об экспроприации. Старик читал, вычитывал и согласно кивал бородкой:

— Истинное слово: удальцы. Если ищут на станции, значит денежки фьюить! А вот «Кавказ» пишет: вчера на поляне за казармами первого стрелкового батальона найдены разрезанные пустые мешки с сургучными казенными печатями и надписями: «150 000» и «90 000».

— Правильно работают: очистились, — сверкнул перстнями молодой.

— А вот в «Курьере»: вчера на кладбище, сняв предварительно ордена, застрелился тифлисский полицмейстер Балабинский. Неспроста это.

— Люди слышали, говорили: он поскакал на площадь, когда начались бомбы, а навстречу ему в фаэтоне — офицер. В ногах у него мешки с ассигнациями. Балабинский к нему, а тот: «Деньги спасены, полковник, спешите на площадь!» — он, дурак, и поспешил. А офицера того и след простыл, как испарился. Он-то, видать, самый главный и был. Ах, молодец! Говорят, видимо-невидимо народу уложили, все лазареты полны. Я потом ходил на Эриванскую: вся красная, видать, кровь рекой лилась!

«Вот врет! — с досадой подумал Антон. — Надо же, сколько страху!» Его так и подмывало вставить слово, свидетельство очевидца, но он решил помалкивать, уставился в окно, будто его необыкновенно заинтересовал пейзаж, хотя пейзажа никакого и не было — у самой дороги отвесно громоздилась каменная, причудливо поросшая ежевичными и терновыми кустами стена.

— Не иначе как ростовские сработали, — продолжал младший.

— Может, и свои, даже верней — из самих банковских или почтовых, — умудренно предположил старший.

— Э-э, квалификация не та!.. Вот нам бы с тобой, Аполлоныч, такие суммы, да в оборот или в тотализатор! — с горестно-сладостной мечтой в голосе протянул напарник. — Взяли бы они в долю, не отказался, вот тебе истинный крест!

— А если схватят и в кандалы?

— Да вот же — схватили, накось!.. Теперича они, считай, в «Бель-Вю» гуляют, французское шампанское рекой!

— Тут-то их и на крючок. Сработали чисто, а как бражничать начнут — их и цап-царап, — умудренно потряс головой старик.

— Э, мы бы осмотрительно, хоть фриштыка и от Палкина, да в нумерах-с!.. — продолжал рисовать сказочные картины младший. — Эх, молодцы! За честь почел бы лично-персонально познакомиться!

«Ну что ж, могу представиться, — горделиво подумал Антон. — Я — один из них!»

— Молодцы? А может статься, и совсем обыкновенные замухрыги, — сказал Аполлоныч. — Вот бегемот называется «гипопотамус амфибиус», а на самом-то деле — всего лишь болотная корова.

Девица фыркнула. Антон подождал немного и полез к себе, на вторую полку.

Он тоже был в возбуждении, но в возбуждении совсем иного рода. Что значило происшествие на Эриванской площади? Случайное это совпадение или связано оно с заданием Леонида Борисовича? Скорее всего, связано: больше ничего ни на площади, ни во всем городе за эти дни не случилось. Какова же тогда его, Антона, роль? Опять и опять, все в новых деталях и подробностях восстанавливал он события, которые уложились в какие-нибудь пять-десять минут.

Перед тем, по приезде в Тифлис, он два утра кряду фланировал по площади, даже в ранний час заполненной такими же молодыми бездельниками, и гадал, что же должно здесь произойти. Площадь была широкая, просторная, покатая. Вдоль нее стояли особняк редакции официального издания канцелярии наместника — газеты «Кавказ», городская управа, здание гостиницы. Тут же тянулись торговые Солдатские ряды, напоминающие петербургский Гостиный двор. На углу находился штаб военного округа. От штаба за угол улица вела к дворцу и канцелярии наместника. У штаба вышагивали часовые с винтовками на плече. На самой площади, перед входом в управу и у рядов наблюдали порядок несколько городовых в фуражках темно-зеленого сукна, с гербами наместничества на околышах. Обычно тут же прогуливался и пристав, почтительно козырявший именитым горожанам. Изредка площадь пересекали открытые ландо и ломовые битюги, которые везли бумагу в типографию «Кавказа», товары в лавки и бочонки с вином.

Часы проходили тихо-мирно, и после полудня Антон возвращался в дядюшкин дом. Он уже начинал досадовать на Красина: не избавился ли Леонид Борисович от докучливого студента, отправив его так далеко?..

Это утро тринадцатого июня тоже началось как обычно. Антон уже переглядывался с некоторыми из девиц в белых платьях, тоже каждый день фланировавших по площади, а с несколькими молодыми людьми, как и он — студентами на каникулах, попивал сухое красное вино в сумрачном подвальчике ресторана «Телипучури», выходившего на Эриванскую. И в этот час, около одиннадцати, он потягивал густое, терпко-горьковатое, почти не хмелящее кахетинское, когда с улицы, с солнца, быстро сбежал по ступенькам молодой грузин и что-то сказал сидевшим за бутылками нескольким своим соплеменникам. Те взяли узелки и поднялись. Антон как раз допил свой стаканчик и вышел вслед за ними. После сумрака погреба свет на площади резал нестерпимо. Студент зажмурился. Когда открыл глаза, увидел: молодой офицер спрыгнул с пролетки и быстро идет через площадь, показывая руками, чтобы прохожие отошли в сторону, освободив проезжую часть. Антон почему-то приметил и другого человека: он шел и вдруг остановился как вкопанный и развернул газету.

Тут со стороны Лорис-Меликовской показались верховые казаки. Их карабины лежали поперек седел. За казаками катили два фаэтона. Позади и по бокам их тоже ехали казаки и несколько полицейских стражников. При виде кавалькады Антон подумал было, что это выезд самого наместника, генерал-адъютанта Воронцова-Дашкова.

Экипажи поравнялись с рестораном, и студент с удивлением определил, что столь грозный эскорт сопровождает двух невзрачных чиновников в первой карете и двух во второй. «Чего это им такой почет? Или, может, арестанты?» Экипажи проехали. Головные казаки уже начали сворачивать у штаба округа на Сололакскую, как вдруг Антон увидел летящие в воздухе свертки. Тут же раздался страшный грохот. Там, где были казаки и фаэтоны, заклубился синий дым, вспыхнул огонь. Ударило в уши, со звоном посыпались стекла. От неожиданности Антон припал к земле, прижался к стене. Он видел, как сквозь клубы дыма к фаэтонам бросились фигуры с пистолетами в руках, стреляя в воздух. Потом снова грохнули взрывы, площадь окуталась густым дымом. Из него вырвались лошади. На оборванных постромках они несли карету к торговым рядам. Наперерез бросился мужчина. Снова ударила бомба. А потом юноша увидел, как офицер — тот, который оттеснял прохожих, — на пролетке уносится прочь, в сторону дворца наместника. Офицер промчался совсем близко от Антона, и студента поразило его бледное лицо. Хлестнули выстрелы, залились пронзительные полицейские свистки — и все было кончено.

Когда дым рассеялся, Антон, поднявшись и отряхиваясь от пыли, увидел развороченные тлеющие фаэтоны, нескольких казаков, которые лежали в неестественных позах, и ползущего к нему раненого стражника с выпученными от ужаса глазами.

Скоро площадь была оцеплена полицией, и всех, кто оказался на ней, повели в управу, превратившуюся в участок. Допросы снимали сердитые жандармские офицеры. Они обрывали болтовню и требовали быстрых и точных свидетельств: кто таков, откуда, зачем был на площади, что видел относящееся к происшествию.

Испуг у Антона прошел. Наоборот, он чувствовал нервную потребность говорить. «Нет, держи язык за зубами, будь осторожен!..» И когда подошел его черед давать ответы на вопросы офицера, он сказал о себе все, как оно было и как наставлял Леонид Борисович: студент из Питера, приехал погостить к дядюшке, видеть ничего не видел, только слышал взрывы. Нескольких тут же взяли под стражу. Остальных, продержав до вечера и проверив истинность фамилий и адресов, отпустили.

На следующий день с утра он был на Эриванской. Любопытных собралось там видимо-невидимо, со всего города. Дома на площади, с выкрошенными стеклами, где с пустыми оконными рамами, а где затянутыми бумагой, фанерой или занавесями, являли жалкое зрелище. В толпе передавались все более фантастические рассказы — и каждый второй, оказывается, был очевидцем. Вдоль площади, посреди нее и у всех домов вокруг мельтешили мундиры городовых. Антон подумал, что теперь вряд ли что еще здесь случится. И следующим утром уже сел в петербургский поезд.

Лежа на полке, подставив лицо угарному дымному ветру, он думал: кто те бесстрашные люди? Во имя чего они шли на такой риск? Напала ли полиция на их след или так и сошло все безнаказанно? И, главное, в чем его участие в этой истории?.. И отвечал себе, хотя и не хотелось самому в этом признаться: «Ни в чем». Зачем же тогда посылал его Красин за тридевять земель? И ждет ли Леонид Борисович его возвращения?.. Скорей, скорей в Питер! Все выяснить, получить объяснения и пусть даже убедиться в своей ненужности!


Поезд шел небыстро. Проводник трижды в день обносил пассажиров густо заваренным чаем в стаканах с подстаканниками. От зноя, от духоты у Антона гудела голова. Да еще такие соседи! И все остальные попутчики не вызывали у него никакого интереса: мелкие чиновники, купчики, коммивояжеры... Правда, в купе через дверь он приметил молодого человека в студенческой куртке, ровесника, разве что на два-три года постарше его самого. Парень был темно-рус, волосы прямым пробором распадались на две стороны. Круглое лицо его с правильными крупными чертами, с едва пробивающейся растительностью на подбородке было смешливо и добродушно. Ничего особо привлекательного Антон во внешности парня не нашел. Но показался странным взгляд его глаз — круглых, карих, под темными дужками бровей. Что-то знакомое, словно бы они уже встречались ранее по какому-то очень важному поводу, связывалось для Антона с этим взглядом. Но как он ни мучился, так и не мог вспомнить. Где, когда могли они встречаться? Тьфу ты, черт!.. Может, просто показалось? Но тогда кого же другого напомнило?

Первый раз, когда столкнулись они в коридоре, Антону почудилось, что студент тоже дрогнул узнающим взглядом. Но потом, попадая на Антона, сосед смотрел на него безразлично-любезно, как и глядят на временных, лишь случаем сведенных попутчиков. На третьи сутки — а дорога-то дальняя, больше двух с половиной тысяч верст — все перезнакомились. И Антон уже знал, что молодой человек едет в столицу погостить, и едет впервые. Значит, видеться раньше они и не могли, если только не оказались где-то за столом в самом Тифлисе. Да и голос у парня был совсем незнакомый — хриплый, с дребезжинкой, будто застуженный.

А, какая забота! Хорошо, хоть и такой нашелся, все же и ровесник, и студент. Иначе и вовсе со скуки умрешь... К тому же парень был общителен, угощал вином из резного овального бочонка «Уж эти провинциалы!» — снисходительно думал Антон, однако от приглашения отведать имеретинского не отказывался. Как-то за стаканчиками затеяли они разговор о смысле жизни. Попутчик поднял стакан на свет, вино засверкало рубином, а он изрек:

— Жить весело, дорогой, вот и весь смысл, нет? Гуляй, люби, а?

— На скачках выигрывай и проигрывай? Ради этого стоит жить?

— А ради чего тогда, дорогой?

— Сократ говорил: нужно есть, чтобы жить, а не жить, чтобы есть.'

— О, большой мудрец он был! «Есть, чтобы жить...» Да, не будешь есть — с голоду помрешь... Мудрец правильно сказал. А ешь, вино пьешь, девушек любишь — и хорошо, жить можно, а?

— Счастливый ты, все тебе просто и ясно... — с тяжестью в душе проговорил Антон. — Конечно, самые мудрые высказывания мудрецов для нас как лекарства, которые мы не знаем как и от каких болезней применять. Ведь наступает в жизни момент, когда каждый вдруг задает себе вопрос: «Зачем, во имя чего нужно, чтобы я дышал, думал, в общем, жил?»

— Каждый, дорогой? А я вот и не думал об этой белиберде никогда, зачем думать? Раз живу, значит живу. Как там поют: «Пить-гулять будем, а смерть придет — помирать будем!» Давай еще налью. За твоих близких, за твоих родителей, чтобы здоровы и счастливы они были, чтобы болезни и несчастья обходили твой дом, чтобы твои враги языки проглотили! До дна пей, до дна!

— Неужели так ни разу ты и не подумал? — спросил хмелеющий Антон. — У тебя что — горя не было в жизни?

По лицу парня скользнула тень. Но он тотчас улыбнулся:

— Зачем о горе? Паровоз едет, вагоны едут, вино еще есть, скоро в Питере будем — зачем говорить о горе?

Он снова наполнил стаканы:

— А ты сам придумал: зачем живешь?

— Если есть в жизни смысл, то только один: бороться с несправедливостью, чтобы те, кому сегодня тяжело, жили лучше.

— О, да ты, дорогой, соцьялист, видать? Опасный человек! — парень погрозил пальцем. — А не страшно?

— А вот они, те, кто на Эриванской жизнями рисковали. Думаешь, им не страшно было? Для того рисковали, чтобы было золотишко пить-гулять? Думаю, не ради этого...

Антон снова вспомнил сизый дым и вырывающиеся из него сгустки огня. И солдата с вытаращенными глазами, на четвереньках ползущего по мостовой.

— Не-ет, не чтобы пить-гулять они бомбы бросали!

— Чего ты так горячишься, дорогой, а?

Кавказец округлил глаза и выразительно посмотрел на юношу. Антон вспыхнул, но многозначительно промолчал. Взял стакан:

— Давай за смелых людей, которые знают смысл жизни!

— Давай, давай, — согласился парень, — почему не выпить, когда хороший тост есть? И не всем же мышами быть, надо кому-то и кошками, а?

Тифлисский студент казался Антону симпатичным. Но все еще не оставляла его мучительная и тревожная мысль: «Где я его видел прежде?» И взгляд его казался странным. Так бывает, когда человек косит: вроде бы и на тебя смотрит, а вроде и мимо.


В Петербург поезд пришел ранним утром. Перрон был оживлен. Бежали встречающие с цветами. Толкались носильщики с латунными бляхами на фартуках.

Антон выбрался из-под дымных сводов вокзала на Знаменскую. Площадь была запружена экипажами. Очнувшиеся от дремоты ваньки зазывали клиентов.

Антон увидел своего попутчика-студента. В одной его руке был старый макинтош, а в другой большая фанерная коробка со шляпой. Антон еще в вагоне приметил ее, выпирающую круглым желтым боком с багажной полки. «Всего-то и имущества, — насмешливо подумал он. — С новой шляпой — привет столице!»

— Вам куда надо? — окликнул он провинциала.

— Да вот на Выборгскую сторону.

— Вы в Питере впервой? Ладно, покажу. Это мне почти по пути, — с покровительственной ноткой сказал он. — Да и дешевле вдвоем ехать, всего по три гривенника с носа.

— Пожалуй, — в некотором раздумье согласился тифлисец. — Какой огромный город, ай-я-яй, заблудишься — собственное имя потеряешь!

Они взяли одноконный экипаж подешевле. Провинциал бережно поставил свою шляпную коробку в ноги и умостился на вытертом сиденье бок о бок с Антоном.

— Мне — на Моховую, а его — на Выборгскую, — сказал Антон кучеру.

Прямо от Знаменской площади открывалась перспектива Невского. Утро было солнечное, но, видно, после недавнего дождя мостовая влажнела и дымка растушевывала даль проспекта. Парни попросили кучера откинуть верх экипажа и теперь этакими франтами катили по главной магистрали столицы. Кавказец крутил головой и ахал от восторга. Лицо его так и сияло. Антон взял на себя роль чичероне, показывал на исторические здания и снисходительно пояснял, чем именно они знамениты.

Извозчик собрался уже сворачивать на Литейный, но кавказец показал на видных впереди по Невскому бронзовых коней Клодта на мосту через Фонтанку.

— Тоже знаменитые, а? Там нельзя поехать-поглядеть?

— Можно и там, — поощрительно согласился Антон. — Крюку почти никакого. Да, это знаменитый Аничков мост. А эти скульптуры — всемирно известные «Укротители коней». Тут раньше стояли другие кони того же Клодта. Два из них Николай I отправил в Берлин, они установлены там перед королевским дворцом. А еще два — в Неаполь, в королевский парк. Но эти еще лучше прежних.

Под вздыбленным конем они свернули направо, на набережную Фонтанки.

Антон объяснил:

— Вот в этом угловом доме жил Виссарион Григорьевич, слышал такую фамилию: Белинский?

Парень покорно кивнул. Мелочные магазинчики в первых этажах были еще закрыты. Фонтанка делала изгиб, и с нею поворачивала и набережная.

— А в этом доме бывает Лев Николаевич Толстой, — продолжал студент.

Далее следовали парадная колоннада и лестничный марш училища святой Екатерины. Вплотную к училищу примыкал роскошной чугунной оградой с золочеными факелами поверху дворец графа Шереметева. Фамильный герб над воротами и на фронтоне дворца изображал двух львов с лавровой и пальмовой ветвями в лапах, со щитом, короной, мечами и крестами.

— Ой-е-ей! — только и пропел кавказец.

За Симеоновским мостом на противоположной стороне реки поднимался из зелени шлем-купол цирка Чинзелли и вплотную к нему примыкал Инженерный сад. Над вековыми липами плыл в небе золоченый шпиль оранжевого Инженерного замка. А по эту сторону шли старинные, классического стиля, здания министерства императорского двора, дворец графини Левашовой и князя Вяземского. Добродушные львиные морды глядели с фасада. Каждое здание было хранителем какой-нибудь легенды, и провинциал внимал Антону с благоговением.

Они подкатывали уже к Пантелеймоновскому мосту.

— А это что за дом, дорогой? — неожиданно спросил кавказец и дотронулся ладонью до спины кучера. — Придержи, будь любезный!

Попутчик показывал на ничем не примечательный снаружи, однако ж известный каждому петербуржцу дом департамента полиции. В этот час вдоль него прохаживались стражники, а к желтым дверям под чугунным навесом спешили чиновники в сюртуках и жандармских мундирах.

— Какую историю ты об этом доме расскажешь, а? — в тоне попутчика, в его взгляде была открытая насмешка. — А хочешь — я расскажу? Может быть, сойдем, пройдем, а?

Антон обомлел: «Попался! Как глупо!..»

— Поехали! — ткнул кучера рукой кавказец и улыбнулся до ушей, довольный произведенным эффектом. — Тебе, говорил, на Моховую? Зачем же крюк делать? Сейчас за угол, по Пантелеймоновской ближе. Не у пожарной части твой дом? Как раз по пути будет, а?

Он заговорщицки прихлопнул Антона по плечу, странно посмотрел, будто кося взглядом, и начал втолковывать кучеру, как лучше и ближе проехать переулками на Моховую.

Юноша сидел в немом изумлении, в поту. «Где я его видел раньше?» — сверлило в мозгу, но вспомнить он так и не мог. Он сошел у своего дома, вяло кивнул попутчику и, притворив дверь подъезда, прежде чем подняться в квартиру, посмотрел сквозь узорное стекло, как отъезжает экипаж. Парень же отвалился на потертую спинку сиденья, взгромоздил ноги на свою дурацкую шляпную коробку и, все еще самодовольно улыбаясь, приказал извозчику:

— А теперь на Финляндский вокзал, дорогой, да побыстрей, прошу тебя очень, можешь ты быстро-быстро?


Антон подождал, пока смолкнет дребезжание фаэтона, и, перепрыгивая через три ступеньки, понесся по лестнице вверх, у двери начал яростно крутить кольцо звонка. Дверь распахнулась.

— Тони! — мать обняла его и подставила щеку для поцелуя. — Приехал! Что так быстро?

Она с горделивой, ревнивой радостью оглядывала сына:

— Ну и слава богу, что-то тяжко было на душе... Соскучилась!

«А я, свинья, ни разу и не вспомнил о маме», — смущенно подумал он, прижимаясь губами к ее мягкой душистой щеке.

— В ванну! Все с себя брось в корзину. Позавтракаешь — и спать, — уже распоряжалась она. — Устал, конечно?

— Нет, мама, — обнимая ее за плечи и ведя в комнаты, ответил он. — Да и недосуг спать, есть дела... Никто меня не искал?

Мать поняла по-своему:

— Конечно, Елена что ни день прибегала. С воскресенья они всей семьей уже в Куоккале.

«И о Ленке ни разу не вспомнил!» — снова удивленно подумал он.

За завтраком он ловил на себе влюбленно-обеспокоенный взгляд матери, рассеянно отвечал на ее вопросы о Тифлисе, о дяде и его семье, о своем времяпрепровождении там, ни словом не помянув о событии на Эриванской, и сам с теплым чувством разглядывал ее. Мать уже оправлялась от перенесенного несколько месяцев назад потрясения. Морщинки смягчились, разглаживались. На ее лице уже не было той маски испуга и страдания, какую наложила трагическая смерть отца. Лишь в светлых волосах жестоко проблескивали седые нити. Но все равно она скорее выглядела как много пережившая молодая женщина, чем как моложавая преклонных лет дама. «Родная... — тепло шевельнулось у него в груди. И вдруг он подумал: — А ведь я, приняв решение, и не помыслил, что принесу ей новое горе — меня же ждет или казнь, или каторга — как пить дать!..»

— А больше никто не звонил, не приходил?

— Были твои институтские. Олег заглядывал. Удивился, чего это ты в Тифлис помчался... Странный он, этот твой Олег.

— Ну уж мой!

Антон не рассказывал матери о стычке с Олегом тогда, за час до демонстрации. Теперь это казалось ему таким глупым мальчишеством! Но с Олегом после той ссоры он держал себя холодно, хотя приятель делал вид, что ничего между ними не произошло, и в похоронах отца деятельно участвовал, и вот теперь, оказывается, прибегал... Антону сейчас как никогда нужен был друг, с которым можно обсудить все. Но Олег не был для него таким другом. А кто был? Костя... Но его нет. Вот так. Знакомых, приятелей пол-Питера, а одного-единственного и нет!.. Но все равно даже самому задушевному другу он не рассказал бы всего, что знал о тифлисском происшествии. Хотя, впрочем, что он знал? Может быть, задание, полученное от Леонида Борисовича, и бомбы на Эриванской — случайное совпадение? Тогда зачем же посылал его инженер в наместничество? Нужно скорей, как можно скорей встретиться с ним! Вдруг Антон преждевременно уехал из Тифлиса и именно сейчас, в этот момент особенно нужно его присутствие там? Ведь Красин сказал: «Пробудешь там неделю». А он всего четыре дня. Как эта мысль не пришла ему раньше? Скорей, скорей к Красину!

Но как увидеться с ним? В контору он запретил приходить. Значит, к нему домой тем более. Позвонить? Почему бы и нет? Сам же он звонил. В адресной книге Антон отыскал: «Красин Леонид Борисович — инженер-технолог. Невский 40-42. Телефон 32-23». С трепетом набрал номер. Квартира не отвечала. Гудки гулко бились, казалось, о пустые стены. Конечно, инженер уже давно на службе. Если позвонить в контору? Кто догадается, что это звонит именно он? Антон отыскал телефон «Общества электрического освещения» — 9-83. Не успел диск затормозить, как в трубке щелкнуло и раздался молодой, с ласкающим пришептыванием голос:

— Алло, вас слушают.

Антон вспомнил крахмально-батистовую секретаршу с блестящими глазами под челкой:

— Здравствуйте, суда... — тут же спохватился и, изменив голос, солидно попросил: — Соблаговолите господина первого инженера...

Ему послышался легкий смешок. Следом Зиночка нараспев ответила:

— Леонида Борисовича и нет, и близко не будет. Они взяли отпуск. — Потом наступила легкая пауза, и с тем же ласковым придыханием Зиночка спросила: — И ежели не ошибаюсь, это вы, господин студент?

Антон бросил трубку на рычаг, крутанул ручку, давая отбой. «Ах, как глупо! Хотя что там эта девчонка, пустяки... Но где же его искать?»

Он начал машинально перебирать газеты и журналы, заботливо сложенные матерью на его рабочем столе. И увидел конверт: «А. В. Путко». Обратного адреса на конверте не было. Внутри же оказался листок с осьмушку:

«Дорогой Антон! Жду вас по адресу: ст. Куоккала, дача Степанова (пятое строение справа от станции по ходу поезда).

Ваш Л. К.»

«Эх, напрасно поторопился со звонками!» — подумал он и начал одеваться.

Увидев его в куртке, с дорожной сумкой в руке, мать подняла брови:

— Ты куда?

— В Куоккалу. Понимаешь... — начал он.

— Понимаю, — она грустно улыбнулась. — Не можешь после обеда? Мы с Полей утку с яблоками решили, твое любимое блюдо.

— Я очень тороплюсь... За ужином съедим!

— Ну хорошо, — на глазах ее навернулись слезы. Она стала так, чтобы сын не увидел их. — Передай поклоны Лене и ее родным. Ты же знаешь, Травины мне очень симпатичны.

«Вот оно что. Она думает, что я к Ленке. Да, ведь она тоже в Куоккале...»

Он ласково стиснул ее руку.


Подъезжая к дачному финскому поселку, он гадал: пойти сначала к Травиным, а потом разыскать Леонида Борисовича — или наоборот? Наверно, надо бы сначала к ним. Если за Антоном следят шпики, а Красин не хочет, чтобы их видели вместе, лучше пойти к Травиным, а потом, как бы между прочим... Следят или не следят? Он откинулся на спинку скамьи и начал неторопливым взглядом обводить пассажиров дачного полуоткрытого вагона. Кто дремал, кто читал, кто лузгал семечки или грыз колбасу. Компания навеселе мусолила карты. Шептались и прыскали в кулачки девицы... Нет, не видно. Разве шпики такие? «А! Сначала разыщу дачу Степанова, — решил он. — Не так-то просто будет ускользнуть из-под опеки Ленки и ее мамаши». На самом-то деле ему не терпелось получить ответ на мучившие вопросы.

Он подождал, когда выйдут все пассажиры, и покинул вагон последним. И направился не по ходу поезда, а по тропинке, ведшей от станции направо, в глубь леса. Меж сосен и елей то там, то тут проглядывали бревенчатые стены дач. Отойдя на порядочное расстояние, он свернул на тропинку, пролегшую меж оградами параллельно железной дороге. «Вот как ловко! — горделиво думал он. — Леонид Борисович похвалил бы!»

Уже подходя к забору, за которым, как полагал он по отсчету, должна была быть дача Степановых, Антон увидел неизвестно откуда вынырнувшую фигуру и обомлел: чертовски знакома! Да, та же самая студенческая куртка, та же темно-русая голова! Его попутчик по тифлисскому поезду!

Антон спрятался за дерево. «Провинциал» сделал еще несколько шагов. Остановился. Не торопясь обернулся. Да, никаких сомнений — он! Круглое лицо, круглые глаза под темными бровями и пробор на две стороны! Антону показалось, что парень заметил его, задержался на нем своим странным взглядом. Это наваждение длилось миг. Парень словно бы прощупал кусты и деревья, снова повернулся и через несколько шагов свернул в сторону, исчез за ветвями. Антон подождал, смиряя учащенно бьющееся сердце, и быстро зашагал к даче Степанова. Вот и она. Юноша отворил звякнувшую колокольцем калитку, взбежал на застекленную веранду, постучал в дверь. Она свободно открылась.

На веранде, за столом, за попыхивающим сверкающим самоваром сидели Леонид Борисович и еще один мужчина — широкоплечий, с буйной шевелюрой на крупно слепленной голове, с пышными, запорожскими, торчком в стороны, усами.

— А вот и он! — обрадованно воскликнул, поднимаясь Антону навстречу, инженер. — Здравствуй! — Он протянул студенту руку: — С благополучным возвращением!

Антону лицо Красина показалось осунувшимся, желтым, а рука — неестественно сухой и горячей. «Болен?» — с тревогой подумал он.

Леонид Борисович, полуобернувшись, представил его мужчине:

— Тот самый Антон. Познакомьтесь.

Юноша молча пожал руку мужчине, в растерянности огляделся.

Красин понял его замешательство:

— Феликсу можешь доверять так же, как и мне. Чем ты так взволнован?

— За вами следят! Только что, минуту назад, я видел около вашей дачи очень подозрительного человека!

— Кто такой? Почему подозрительный? — быстро спросил Феликс. — Как выглядит?

Антон описал внешность «провинциала», рассказал, как познакомился с ним в вагоне, как ехали они по Невскому и как тот прокатил его мимо департамента полиции по Фонтанке.

По мере рассказа лицо Феликса все шире расплывалось в улыбке, кончики усов поднимались, зато Леонид Борисович мрачнел и стал совсем мрачен, когда Антон поведал, как кавказец предложил ему: «Может быть, сойдем, пройдем, а?»

— А раньше ты этого субъекта не встречал? — спросил инженер.

— Н-нет... — неуверенно протянул Антон. — Хотя... Вроде лицо чем-то знакомо... Взгляд... Я сам думал...

— Где он там запропастился? — Красин повернул голову к Феликсу. — Покличь-ка молодца.

— Семен! — зычно крикнул Феликс.

Дверь с веранды в комнату отворилась — и в проеме встал «провинциал». Антон почувствовал, как у него подкашиваются ноги.

— Он?

Юноша впился в темнобрового парня взглядом. И вдруг вспышкой молнии все высветилось: он же видел его две недели тому выходящим из кабинета Красина в конторе на Малой Морской, только тогда «провинциал» был с бородой и в поддевке. Но это что! Другой раз Антон видел его в Тифлисе, на Эриванской — молодого офицера, спрыгнувшего с пролетки и оттеснявшего с дороги гуляк, а потом среди огня и клубов дыма уносящегося прочь с площади. Он! Никакого сомнения — он! Как же раньше Антон не догадался?

У него даже зашумело в голове.

— Прежде чем подробно расскажешь обо всем, что ты видел и слышал в Тифлисе, повтори, как вы с их светлостью продефилировали по Фонтанке, — тяжело, словно бы пересиливая себя, проговорил Леонид Борисович, и Антон снова подумал: «Болен!»

— Я... Я не хотел... — юноша виновато посмотрел на попутчика. — Я ведь подумал...

— Чего ж смущаться? Мы говорим друг другу только правду, какой бы она ни была — приятной или неприятной, прекрасной или страшной, не прикрашивая ее даже на самую малость и даже из самых лучших побуждений. Ибо нет опасней лжи, чем слегка извращенная правда. Ну, смелей!

Антон повторил рассказ, под влиянием сурового напутствия Красина восстановив и те подробности, которые прежде посчитал лишними: как его спутник прикинулся провинциалом, никогда прежде не бывавшим в Питере, а потом сам же показал кучеру, как ближней дорогой проехать к Моховой. Феликс слушал с не меньшим удовольствием, чем в первый раз, хохотал, покручивал ус:

— Натура! В этом вся его натура!

Глаза же инженера зажглись недобрым огнем. Досадливым движением он провел по переносице пальцем и оборвал Антона:

— Хватит!

Повернулся к «провинциалу».

— Фанфарон. Если бы сказал заранее, что собираешься разыгрывать спектакли, я не поручил бы тебе такого ответственного задания. Во всяком случае, учту на будущее.

— Я? Какой спектакль, дорогой? Я просто хотел у них под носом — нате-кусите! Никакой спектакль!

Он зло покосился на Антона. «Ах, как я его подвел! — с досадой подумал юноша. И снова его осенила мысль: — Неужели?..»

Он поискал глазами. На веранде, в углу на тахте лежала открытая, гнутой фанеры, желтая шляпная коробка.

«Неужели четверть миллиона было в ней?»

Он вспомнил, как выглядывал круглый бок этой коробки с багажной полки в купе, на виду у всех, как лежала она в их ногах, когда ехали они мимо департамента полиции. «Вот это да! Вот это герой!» — он с восторгом уставился на парня.

— Нет, это дело мы так не оставим, чтобы впредь неповадно было, — твердо сказал Леонид Борисович. — Меру воздействия мы обсудим с товарищами. Обязательно расскажу и Ивану Иванычу.

— Нет! — взмолился парень. — Только не ему!

— Расскажу, — жестко повторил Красин. — Однако и довольно об этом. Теперь выслушаем рассказ Антона о том, как происходила экспроприация — глазами стороннего наблюдателя.

«Стороннего наблюдателя! — обида обожгла юношу. Он опустил голову. — Он герой, а я!.. Так вот зачем я был им нужен в Тифлисе! Сторонним наблюдателем!..»

— Напрасно, — легко дотронулся пальцами до его плеча Леонид Борисович. — Во-первых, нам нужна объективная информация. Во-вторых, если бы в Тифлисе случилось что-нибудь непредвиденное, ты был бы единственным человеком, который мог сообщить нам об этом. Это было ответственное поручение — мы доверили тебе очень многое.

«Да, правда, — у Антона отлегло от сердца. Он поднял голову и улыбнулся. Теперь ему было нестерпимо стыдно. — Тоже разыгрываю спектакль. Как сопливый мальчишка!..»

Красин уловил смену его настроений, его замешательство:

— Но прежде чем приступим к обсуждению, пора вам и познакомиться, тем более что в будущем вам, наверно, придется работать вместе. И показал на него «провинциалу»:

— Сын моего давнего друга, хочет работать в боевой группе. — Он обернулся к Антону: — Придумай себе кличку для конспиративной работы.

— На Металлическом, у дяди Захара, меня звали Мироном... Но теперь я хочу — «Отцов», — сказал он.

— К сожалению, один Отцов у нас уже есть. Запутаемся.

— Тогда... Тогда пусть «Владимиров».

— Ладно, — согласился Леонид Борисович. — Хоть и прозрачно, но я понимаю тебя... Пусть будет Владимиров. А этот удалец, — все еще сухо кивнул он на «провинциала», — наш старый товарищ, подпольщик-профессионал Камо.

Антон и Камо пожали друг другу руки. Юноша вложил в это рукопожатие все свое восхищение «старым профессионалом», который был всего на три-четыре года старше его самого. В ответном движении Камо и в его странном взгляде он почувствовал, что горячий кавказец еще не простил своему новому знакомому невольного разоблачения.

— Итак, шаг за шагом, минута за минутой: как все произошло, сколько жертв в действительности, что говорят в городе, давай.

Антон начал рассказ. Камо временами останавливал его, дополняя и поправляя. Красин и Феликс переспрашивали, уточняли. Рассказывая, Антон ловил на себе пристальный, оценивающий взгляд усача. «Чего он так смотрит? Кто он?»

Когда он кончил, Леонид Борисович сказал:

— Возможно, Антон, тебе предстоит принять участие еще в одном деле. На этот раз активное участие. — Он посмотрел на Феликса. Тот кивнул. — Ты можешь приехать сюда и завтра?

— Могу и не уезжать, — юноша рассказал о Травиных, о том, что на их даче его всегда ждет комната.

Красин знал профессора.

— Помнится, у него очень милая дочь?

— Да, очень! — простодушно воскликнул студент.

— Отлично. Погости у них. Завтра, часам к девяти, приходи сюда, к тому времени мы с товарищами все окончательно решим. — И протянул на прощанье руку: — До встречи, товарищ Владимиров.

Антону показалось, что пальцы Леонида Борисовича стали еще горячей и суше.


Радостный, возбужденный неизвестно отчего, Антон, посвистывая и подшибая ботинками шишки, торопился к Лене. Дача Травиных была по левую сторону от железной дороги, почти на самом берегу Финского залива, — благоустроенная вилла с причудливыми башенками и резными, под старину, входившими в моду наличниками, карнизами и ставнями.

Еще издали он увидел среди зелени и золотистых стволов сосен белую фигурку. И, приложив ладони ко рту, крикнул:

— Ау-у!.. Ле-на-а! Ау-ууу!..

Девушка, подобрав юбки, выбежала к нему навстречу. Лицо ее радостно засияло:

— Ты! Вот хорошо-то!

Метнув шаловливый взгляд в стороны, она прильнула на мгновение к его груди, толкнула в грудь кулачками:

— Наконец-то! Ну, здравствуй! Как ты добрался? Утренний поезд давно был, а вечерний еще не пришел.

— На крыльях летел! — радостно улыбнулся Антон. — Из самого Тифлиса! Над горами и долами — ж-ж-ж! — он изобразил, как летел. — Не прогоните, если денек я у вас побуду?

— Что ты! Вот хорошо-то! — она даже захлопала в ладоши. — Комната твоя тебя ждет. Купаться будем! По землянику пойдем в лес!

Счастливая его приездом,-разгоряченная, она сияла и была чудо как хороша. Антон притянул ее к себе и, не боясь, что увидят, поцеловал.

— Ты такая красивая! Ну, необыкновенно!

Она стыдливо высвободилась:

— Не надо... Подожди!..

Через час после обеда и уже собравшись на море, Антон по дороге отправил домой телеграмму о том, что остается погостить у Травиных.

Залив у Куоккалы, впрочем, как и по всему побережью, был мелок. Чтобы добраться до глубины, нужно было шлепать по воде чуть ли не километр. Зато пляж — чистейший белый песок, а сразу за пляжем стеной стоял сосновый лес, перемежающийся дубравами и ельниками. Лес начинался на прибрежных дюнах и разливался душистым зеленым морем, скрывая дома, дороги в мрачноватой своей глубине, под сводами развесистых крон. И подстилка леса была мягкая: наст хвои, вереск, кусты созревающей черники. По склонам дюн и оврагов щедро рассыпалась земляника, из мха выглядывали непривычно рыжие шляпки грибов-дубовиков.

Лена убежала вперед и через несколько минут вернулась, неся в ладони, сложенной чашечкой, горсть земляники:

— Возьми! Как она пахнет!

Антон начал есть из ее ладони, подхватывая губами по ягоде, чтобы продлить удовольствие.

— Ты как теленок! — она расхохоталась. — Только он еще и сопит вот так, и пахнет от него парным молоком!

— А ты лесная царевна! — он раздавил губами последнюю ягоду и лизнул ее ладонь, окрашенную соком земляники.

Она снова рассмеялась. Поймала его взгляд:

— Нет! Никаких глупостей! Купаться! Купаться!

И побежала меж сосен к берегу, на песке на ходу сбросила туфли и халат и, подняв вихрь брызг, вбежала в воду. Вода едва поднималась до ее колен. На белесо-голубом фоне картинно четко обрисовывалась ее фигура.

«Как хороша! — горделиво подумал Антон. И мысленно добавил: — Моя!..»

Они добрались-таки до глубоководья. Здесь ветер гнал легкую упругую волну. Вода была чистейшая, зеленым хрусталем просвечивала до дна, увеличивая в живой линзе голыши на песке, замершего краба, стаи иглообразных рыбешек. Еще дальше в море возвращался с промысла рыбацкий баркас под парусом. Над ним носились, стригли воздух и кричали чайки.

Антон плыл рядом с Леной. Подныривал, кувыркался, как расшалившийся дельфин, старался как бы невзначай дотронуться до нее и в холодноватой воде чувствовал чуть ли не ожог от этих прикосновений.

Солнце садилось впереди, за морем. Красный чистый шар повис над горизонтом, казалось, помедлил и стал разливаться, покрывая воду огненно-блестящей пленкой.

— Поплыли назад, я устала.

Они выбрались на сухой песок, когда небо и вода уже стали сиреневыми.

— Брр!.. Холодно!

— Пошли под деревья, здесь тянет ветер.

В лесу Лена сказала:

— Отвернись, я переоденусь.

Он отвернулся. Не выдержал, шагнул к ней:

— Ленка! Я не могу! Не могу!..

— Как не стыдно? — девушка запахнула халат. Глаза ее сияли.

«Моя будущая жена... — счастливо подумал Антон. Словно бы прислушался к звучанию диковинного слова и повторил про себя: — Моя женулька...»

— Как ты съездил в Тифлис? — спросила девушка. — Почему ты ничего не рассказываешь?

«Вот бы рассказать! — подумал он. — Вот бы удивилась!»

— О чем?.. Визит к родственнику. «Мой дядя самых честных правил...»

— А я почему-то беспокоилась.

— Поезд сойдет с рельсов?

— Не знаю... Ты в ту ночь был какой-то взбудораженный... И тот разговор о Сибири, о каторге.

— Надо же, запомнила! Чепуха все это.

— Нет, ты был тогда странный... Не поцеловал, когда прощались.

Он промолчал. Поймал звездочку. Прищурился. Она брызнула снопом искр.

— А ты и вправду смогла бы от всей этой благодати в Сибирь за кандальным?

Он весело запел:

Динь-бом, динь-бом, слышен звук кандальный,

Динь-бом, динь-бом, путь сибирский дальний...

Динь-бом, динь-бом, слышно там и тут —

Это Антошку на каторгу ведут!..

— Весело, да? — с усталым смешком спросила она. — Надеюсь, тебе «динь-бом» не грозит: ты ведь не собираешься разбивать лоб о стену?

— О чем ты? — насторожился он.

— Обо всем, что случилось, — ответила Лена. — Я понимаю: твоя боль не утихла. И твое желание отомстить тоже понимаю. Но будь благоразумен: сколько пролито крови, сколько горя, огня, а все осталось как было, если не хуже стало.

Она приподнялась на локте и с нежностью поглядела на Антона. Протянула руку и провела пальцами по его влажным вихрам:

— Я хочу, чтобы ты был благоразумен.

— А как же кандалы? — чувствуя, как леденит сердце, спросил Антон.

— Оставь их для других, — ответила девушка и перевела разговор. — Жалко, тебя не было, а у нас в Павловском выпускной акт состоялся, собрались все институтки, и родители, и шефы. Речи были, тосты, а потом в Казанском соборе епископ Гдовский отец Кирилл служил молебен и наш хор пел... А на будущий год и наш выпуск...

Она повернулась на бок, прижалась к его щеке губами, прошептала:

— Еще годик потерпим, да?.. Старики сказали, что отдадут в приданое за мной эту виллу. Сами они решили строить в Крыму, греть косточки. Прелесть, правда? — она поцеловала его и сладко зевнула. — Пошли домой, я уже совсем сплю.


В этот час в Петербурге, на Моховой, мать Антона получила телеграмму, прочла ее и с беспомощной грустью подумала: «Осенью, видно, и свадьба... Оно и лучше, Травины с состоянием — не то что мы теперь... И Антон остепенился... И останусь я совсем одна. Или придется возвращаться блудной дочери с повинной головой?»

Она смахнула слезу и пошла на кухню предупредить Полю, чтобы та не готовила праздничную утку.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.

ДОСЬЕ ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ


Ночь не наступит

ГЛАВА 9


Ночь не наступит

Николай проснулся с легким сердцем. С предчувствием, что день наступающий не сулит никаких неожиданностей. Открывая глаза, подумал: надо бы рассказать о сне Алис. Приятны были и реальные впечатления вчерашнего дня. Он производил на Петергофском рейде смотр первому отряду минных судов Балтийского моря и убедился в отличном состоянии кораблей и в бодром виде их команд. Ему и сейчас еще чудилось, что морской ветер холодит щеки, в ушах грохочет орудийноподобное троекратное «ура!». Каковы молодцы! Николай там же, перед строем экипажа на флагмане, объявил свое монаршее благоволение командующему отрядом контр-адмиралу фон Эссену, всем штаб- и обер-офицерам кораблей отряда. И обед был в кают-компании на славу. Кажется, перебрал малость. Но ничего, голова ясна, не ломит от вчерашнего...

Николай взглянул на жену. Она спала, отодвинувшись к дальнему краю кровати, лежа на спине, выпростав тонкие, голубоватой кожи, руки поверх одеяла, дышала неслышно. Черты ее заострились и ужесточились, она стала похожей на истовую монашку.

Вся стена позади, за изголовьем кровати, до самого потолка была увешана разнокрашеными иконами и образками, хромолитографированными или кустарно-монастырскими. Все — нынешнего времени, на сирых богомольцев рассчитанные. Однако для Николая, а особенно для Алис, в них было свое очарование, тем более что на одной богомаз изобразил сына Алексея в виде святого, с венчиком над головой. Николай полулежал, задрав голову, в который уж раз пытаясь пересчитать иконы, но на третьей сотне сбился со счета.

Стараясь не разбудить жену скрипом пружин, он сполз с кровати, перекрестил спящую и, приподняв тяжелую занавесь полога, вышел в соседнюю со спальней комнату, в какую во все времена и все цари пешком ходили. По традиции царствующего дома Романовых стены ее были украшены портретами самого императора и ближайших его родных в милой сердцу семейной обстановке. Попасть в эту галерею считалось особой честью.

Расположенная рядом ванная с посеребренной просторной купелью тоже была по стенам в фотографиях, только на них Николай был в мундирах, в группах с офицерами или в седле. Приняв обычную холодную ванну, растеревшись жестким полотенцем и еще более ободрившись, Николай переступил порог камердинерской. Казаки-атаманцы личного его конвоя были на посту. Они лихо взяли на караул.

Царь приказал камердинеру одеть себя в дворцовую форму атаманцев — свободную малиновую рубаху с пояском, шаровары и мягкие сапоги. И спустя полчаса, выбритый, подстриженный, расчесанный, с напомаженными усами и бородой, двинулся в тихий обход своей резиденции — Нижнего дворца, расположенного на берегу залива в самом углу Александрии — императорской летней штаб-квартиры в Петергофе.

Дворец этот, возведенный еще при отце-государе по проекту архитектора главного тюремного управления Томишко, автора столь знаменитых петербургских «Крестов», не очень-то гармонировал с более ранними ансамблями Растрелли и Кваренги. Но и государю-батюшке, и тем более государю-сыну чужда была мишурная изысканность двора Людовиков. Неуклюжая, однако ж добротная постройка в духе образцового средне-помещичьего дома пришлась им куда более по душе. Отгороженная каменной стеной от прочих парков, фонтанных каскадов и садов Петергофа, глухо-лесистая Александрия была особенно люба Николаю — куда милее Зимнего, Гатчины, Царского Села и даже солнечной Ливадии. Здесь он проводил бо́льшую часть года, с ранней весны и до глубокой осени.

И вот сейчас, белым июньским утром, он, неторопливо и бесшумно ступая по коврам и дорожкам мягкими кавказскими сапогами, проходил из комнаты в комнату. Рядом со спальней располагались детские.

Николай был чадолюбив. Он испытывал умиротворение, проводя в день по полчаса, а то и по часу в играх со своими детьми. Однако долгое ожидание, когда же появится на свет престолонаследник, и драматическое разочарование, вызываемое каждый раз рождением еще одной дочери, выхолащивали отцовские чувства к продолжательницам рода по женской линии. И тем сильнее оказалось чувство, потрясшее его, когда после стольких усилий, после обращения к бесчисленным медиумам, прорицателям и спиритам, блаженненьким и святым Алис разрешилась наконец наследником. Крестили цесаревича здесь же в Петергофе, в Большом дворце. В час торжества был оглашен манифест, коим отменялись телесные наказания и прощались крестьянам недоимки (и без манифеста, впрочем, безнадежно невозвратимые). Но тем больше оказалась тайная скорбь: цесаревич появился на свет наделенным фамильной болезнью вырождающегося рода Алис — герцогов Гессен-Дармштадтских, болезнью редчайшей и неизлечимой. Гемофилия — кровоточивость — возникала даже от поражения десны зубной щеткой или вовсе без причины. Каждый раз остановить кровь удавалось с величайшим трудом. Профессора медицины изрекли свой приговор: критический возраст для наследника — восемнадцать лет. Оставалось уповать лишь на чудо и чудотворцев.

Цесаревичу была предоставлена половина всего нижнего этажа царской резиденции. И самым большим во всем дворце был зал для его игр — высокооконный, открытый морю, всегда залитый солнцем, с целой горой игрушек. Игрушками были и искуснейшие стреляющие модели пушек и пулеметов, пистолетов и ружей, сабли и шпаги — преподношения атаманов казачьих войск, офицерских корпусов, купечества, заводчиков и дворянских собраний. К большинству этих остроугольных опасных игрушек цесаревич, впрочем, не допускался. А рядом с залом, в гардеробной, висели сшитые в рост наследника мундиры всех гвардейских полков и отдельного корпуса жандармов, украшенные игрушечными эполетами и аксельбантами и отнюдь не игрушечными знаками отличий и наградами.

За игровым залом и гардеробной помещалась комнатка-тамбур унтер-офицера гвардейского экипажа могучего Ивана Деревенько. Гигант унтер находился при цесаревиче неотлучно, присматривал, чтобы тот невзначай не упал, не ушибся, не оступился, и для пущей осторожности от сна до сна таскал Алексея на руках, как в люльке. Наследник привык к ним, жестким и неразъемным, как к пухлой груди кормилицы. В этот ранний час храпел и Деревенько. Над его койкой красовалась на стене фототипия «Мать и беспечное дитя». Николай прошел мимо унтера в спальню, решив, что после завтрака накажет его: не бока отлеживать сюда определен. Мало ли что может случиться ночью с наследником! Хотя, конечно, что могло случиться, если спал он в специальной, исполненной берлинским ортопедическим институтом, кровати без единого жесткого угла, в пружинистых эластичных сетках. А рядом, в дежурной, у телефонов и сигнальных звонков, под самыми окнами и через равные расстояния по всей Александрии стояли в бессонных караулах и лежали в секретах дворцовые гренадеры, казаки-атаманцы личного императорского конвоя, солдаты сводного гвардейского и лейб-гвардии Семеновского полков; совершали обход аллей парка жандармские и полицейские патрули петергофской охраны; у всех входов и выходов дежурили агенты Санкт-Петербургского охранного отделения и третьего делопроизводства департамента полиции; а со стороны моря, в заливе, стояли в дозоре и боевой готовности на траверзе дворца крейсер «Финн», миноносцы «Видный», «Резвый» и «Громящий». И этим же рассветным часом, Николай знал, цепи саперов-гвардейцев проползают на брюхе все сто десятин Александрийского парка, бдительно проверяя и прощупывая каждую пядь, каждый куст и деревце. Что же могло случиться с цесаревичем? Но все равно: он примерно накажет Ивана.

Николай молча постоял у кроватки сына, неслышно помолился, с благоговейной истовостью осенил его крестным знамением и осторожно, чтобы не разбудить, прикрыл его ножки пуховым одеялом.

Он вышел из спальни во вторую дверь и направился в свои апартаменты.

Путь в рабочий кабинет лежал через столовую. Отделкой и всем убранством она походила на кают-компанию корабля и глядела окнами в море. Николай снова воскресил в памяти вчерашний день: «Молодцы морячки! Командирам — благоволение, а нижним чинам объявлю спасибо и пожалую-ка старшим боцманам и кондукторам по червонцу, по пятерке — боцманам, а прочим унтер-офицерских званий — рублика по три. Пусть выпьют за мое здоровье и здоровье цесаревича!..»

На том царь и решил. И с твердым этим решением отворил дверь кабинета. Но, бросив взгляд на рабочий стол, заваленный бумагами, он с тоской подумал, что утро предстоит тяжкое: чтение бумаг, прием с докладами министров. Но зато после обеда смотр на военном поле тут же в Петергофе Николаевскому кавалерийскому училищу, эскадронные и сотенные учения юнкеров. Ах, как любо это государю! В войсках, среди офицеров, среди блеска пуговиц, переклика команд и свистков, лоснящихся конских крупов, острого запаха мужского пота, он чувствовал себя превосходно, как рыба в глубокой воде. Разве сравнимо строгое, стройное, организуемое движение войска, олицетворяющее план и приказ, с хаотическим половодьем бумажных дел и даже с торжественными, чуть ли не еженедельными приемами с непременными выходами по случаям бесчисленных тезоименитств, церковных и государственных праздников. Несть числа им — алчущим, состоящим при высочайшем дворе, при императорах и императрицах, и жаждущим новых чинов, орденов и должностей. Нет, куда уж лучше, когда принимаешь парад эскадронов на дворцовом плацу, и в клубах пыли сверкают голубые клинки сабель, и темные пятна расползаются по сукну спин, и гарцуют одномастные, в злом оскале, кони, и грохочет медью полковой оркестр. И на лицах командиров и братушек-ребятушек напряжение, усердие и восторг — ничего боле. Ах, как хорошо!..

Николай уселся за стол, и сухой скрип подлокотника вернул его к действительности. Он с гадливостью придвинул ближе ворох бумаг с единственным желанием поскорей разделаться, еще до завтрака, с докучливыми обязанностями. Бумаги он не читал, а лишь листал, выхватывая взглядом отдельные строки. Накладывал резолюцию — и отодвигал прочь. Почерк государя был неровный, угловатый, но своеобразный — с длинными хвостами у букв «у»» и «д» и большими усами у «б». Благодаря этим хвостам и усам строчки, если он писал много, были связаны на листе не только по горизонтали, но и по вертикали, и страница напоминала затейливый восточный узор.

Впрочем, много писать он не любил. Лаконизму и стилю обучил Николая его наставник Константин Петрович Победоносцев. Царь испытывал чувство вины перед своим учителем, которого вынужден был под давлением смутьянов уволить в октябре пятого года от должности обер-прокурора святейшего синода. Константин Петрович был наставником еще у незабвенного отца. Александр III не принимал ни одного решения государственной важности, не посоветовавшись с обер-прокурором. Победоносцев приложил свою сухонькую, как птичья лапка, руку и к «Положению об усиленной охране», и к действующему поныне «Уложению о наказаниях», и ко многим другим основополагающим рескриптам. Он до боли зубовной не любил расходовать слова. Николай постоянно чувствует неискупимую вину перед своим наставником. Несмотря на ненависть всего общества к Победоносцеву, нынче, после манифеста, он бы вернул ему и должность и осыпал бы монаршими милостями. Но старец три месяца назад отдал богу душу, царствие ему небесное...

Следуя наставлениям учителя, Николай совершенствовал афористичность своих устных и особливо письменных выражений. Ему докладывали, что в этом он немало преуспел, превзойдя, пожалуй, всех предшествующих российских самодержцев. К примеру, когда генерал Алексеев донес с дальневосточного театра военных действий, что в его армию, сражавшуюся в Маньчжурии против японцев, прибыло четырнадцать агитаторов — «революционеров-анархистов», царь приказал ответить по телеграфу: «Надеюсь, немедленно повешены». А совсем недавно, когда во второй Думе крамольники затеяли обсуждать вопрос о пытках политических в Рижской тюрьме, он начертал на запросе вольнодумцев: «Молодцы конвойные!» Но, в общем-то, изобретать новые словосочетания он не любил и использовал надежно отработанные. Удачно применил царь их и на сей раз, украсив бумаги надписями: «Прочел с удовольствием», «Отрадно», «Приятно», «Жаль», «Не ужели», «Вот так так» и «Скверное дело».

Часть бумаг требовала не резолюций, а лишь ознакомления. Это шли проекты высочайших указов по гражданскому, военному и морскому ведомствам. Надо было или перечеркивать все эти многочисленные представления на награждения, присвоение классных чинов и званий и увольнения с пенсиями и с правом ношения мундиров или без оных прав, или ставить литеру «Н». Сегодня у Николая было хорошее настроение, и он ни единого указа не отверг и каждый лист украсил витиеватой буквицей. Наложил он ее и на высочайший указ, гласивший:

«Бывшего главного командира Черноморского флота и портов Черного моря вице-адмирала Чухнина считать умершим от ран, полученных им при исполнении служебных обязанностей».

Поставил «Н», но подивился: почему столь поздно спохватились? Даст бог памяти, Чухнин скончался ровно год назад, был убит смутьянами в конце июня на своей даче в Севастополе.

Николай оторвался от бумаг, посмотрел в окно, на залив. По горизонту в утренней дымке голубым контуром низко выступал из воды Кронштадт, нечетко обрисовывались его форты и поблескивал купол собора. Чухнин был убит в тот зыбкий, недобрый шестой год, особенно тяжкий событиями на флотах. Николай обладал отличной памятью на фамилии, на события и даты. Но он яростно загонял в самые дальние тупики мозга воспоминания о тех днях, уничижительные и ненавистные. Однако эти воспоминания — бросишь ли случайный взгляд на море, получишь ли донесение о новых крестьянских волнениях где-нибудь в Курской губернии или на Орловщине — выползали из тупиков, как поезда вне расписания. И именно с морем, с царской усладой, больше всего и было их связано, и все они выстраивались звеньями некой мистической цепи. Бунт на броненосце «Князь Потемкин-Таврический», чуть было не повлекший восстание на всем Черноморском флоте и получивший огласку на всю Европу; затем неслыханная смута в октябре, захватившая обе столицы и буквально заточившая Николая здесь, в Петергофе. Добровольное бегство в Александрию, а отсюда на яхту «Штандарт» было тем более унизительным и необъяснимым, что весь Петербург был буквально забит привилегированными, лично царем обласканными войсками — лейб-гвардейскими, такими, как Преображенский, Измайловский, Московский, Павловский, Атаманский полки. Но, доносили, порча коснулась и их, даже их! И Николай впервые за всю жизнь ощутил мистический страх перед безликой массой, именуемой «народом». В том же октябре пятого года начались первые беспорядки в Кронштадте. В ноябре в Севастополе матросы объединились с рядовыми Брестского полка, обезоружили командиров. На крейсере «Очаков» и нескольких мелких судах мятежники подняли красные флаги, командование всеми восставшими взял на себя отставной лейтенант Шмидт. Береговая артиллерия потопила мятежников. Казалось бы, урок преподан хороший. Николай отклонил прошение о помиловании этого самозванца Шмидта, хотя все общество как с цепи сорвалось, даже кое-кто из придворных чуть не в ногах валялся: «Пощади его, государь!» Шмидта казнили через расстреляние. Не образумило. Спустя год, семнадцатого июля, начался мятеж в Кронштадтской крепости; двадцатого поднял красный флаг в виду Ревеля крейсер «Память Азова»... Как в пятом, когда царь повелел переименовать «Князя Потемкина-Таврического» в «Святого Пантелеймона», а «Очаков» в «Кагул», так и теперь он приказал снять все привилегии с гвардейского, 1-го ранга крейсера «Память Азова», наречь его «Двиной» и превратить в плавбазу. Это было тем обиднее для самого Николая, что он особенно гордился крейсером, был почетным шефом экипажа, а сам корабль олицетворял собою славу Балтийского флота. В сердцах царь приказал выкинуть красовавшийся посреди его кабинета роскошный, с золочеными трубами и серебряными пушками макет крейсера. Для вящего эффекта он подал мысль своему дяде, великому князю Владимиру Александровичу, главнокомандующему Петербургским военным округом, применить новый метод карания бунтовщиков: для расстреляния мятежников назначить матросов того же экипажа из числа приговоренных к другим наказаниям. Если откажутся, заставить их выполнить задачу силой оружия! Дядюшке идея показалась оригинальной. Он произнес фразу, ставшую сакраментальной: «Лучшее лекарство от народных бедствий — это повесить сотню бунтовщиков перед глазами их товарищей». Тотчас же князь отдал приказ ревельскому военному генерал-губернатору об осуществлении идеи царя. Казнь была совершена на острове Карлос. До окончания суда и исполнения приговоров вся эскадра оставалась на ревельском рейде, затем отправилась в продолжительное заграничное плавание, а исполнители были переправлены в Кронштадт и заточены в тюрьму крепости. Через несколько дней к берегу Александрии волны начали прибивать трупы расстрелянных матросов. Солдаты, казаки и полицейские на рассвете вылавливали их баграми. Однажды, пробудившись вот в такую же рань, Николай из окна кабинета наблюдал, как ловко подцепляют они на крючья черные тела с лопнувшими на раздутых туловищах тельняшками, и мечтательно подумал: «Вот взять бы всех бунтовщиков и утопить в заливе!» Эта мысль потом приходила ему в голову часто.

Войска были широко оповещены о казни. Казалось бы, лекарство применено в достаточных дозах. Так нет же, не подействовало! Порча стала разъедать — подумать только! — самые приближенные части. Буквально в те же дни, когда бунтовали Кронштадт, Свеаборг и Ревель, произошли беспорядки в первом батальоне лейб-гвардии Преображенского полка — том самом, который еще со времен императрицы Екатерины пользовался особыми привилегиями, нес охрану царских резиденций и в котором в чине полковника числил себя сам Николай. У него не дрогнула рука, когда подписывал он приговор неверным преображенцам, офицеров увольнял в отставку без чинов и пенсий, а весь остальной личный состав, лишенный прав гвардии, переводил в армейскую пехоту и отправлял для несения службы в захолустную губернию. От высоких обязанностей был отстранен и весь Преображенский полк. Эти обязанности были переданы лейб-гвардии семеновцам, так достойно отличившимся при подавлении московского бунта, особенно на Пресне. Однако через неполных два месяца на перроне вокзала в Новом Петергофе на глазах своей семьи был застрелен в упор пятью пулями герой 9 января и покорения Пресни, командир семеновцев, генерал-майор свиты его величества Мин. Осуществила злоумышление какая-то худосочная девица. Бедный Мин!..

И все же, начиная с лета прошлого года, донесения о поджогах дворянских усадеб и волнениях в городах стали все чаше перемежаться сообщениями о том, что в таком-то уезде верноподданные дружины черной сотни разделались с агитаторами, учинили над революционерами «народный суд», иными словами — растерзали на части. В Томске дружины сожгли в театре собравшихся на митинг вольнодумцев, сгорели все. Тех, кто пытался выпрыгнуть из окон, снова бросали в пламя. Хоть и жаль театра, да молодцы ребята!.. И таких радостных для Николая и всего двора вестей поступало все больше. И чувство растерянности и страха сменилось в его душе сознанием былого своего всесилия и жаждой жестоко отомстить народу за пережитое.

Но тем неприятней было получить совсем недавно, каких-нибудь три недели назад, сообщение с Черного моря, что среди группы матросов броненосцев «Синоп» и «Три Святителя» практической эскадры адмирала Цивинского было обнаружено брожение после того, как эти матросы побывали на береговых митингах во время стоянки у Тендеровой косы. Брожение приняло ту же форму, что два года назад на «Князе Потемкине-Таврическом», — нижние чины экипажа вылили за борт завтрак. При строгом расследовании выяснилось, что матросы замыслили поднять восстание, выбросить в море своих офицеров и завладеть всей эскадрой. Благодаря бдительности осведомительной службы замысел подстрекателей был своевременно раскрыт. Оба корабля под орудиями остальной эскадры препровождены в Севастополь, там зачинщики арестованы и заключены в тюрьму. Ныне под личным наблюдением Николая ведется энергичное следствие. На судах эскадры тихо, занятия производятся по регламенту. Управились в сутки — не то что с «Потемкиным», чуть не месяц воспламенявшим все побережье. Но все равно обидно. «Эх, собрать бы их всех, оковать по рукам и ногам кандалами, и на баржах, сколько их есть, туда, к горизонту, и торпедами в борта, хоть и жалко барж!..»

Впрочем, Николай в глубине души был подготовлен к ждавшим его испытаниям. Издавна в царском окружении передавалось из уст в уста предсказание старца Серафима Саровского о царствовании Николая II. Трактовалось оно с вариациями, пока министр внутренних дел Плеве не обнаружил в архивах департамента полиции подлинный его текст, гласивший:

«В начале царствования сего монарха будут несчастия и беды народные, будет война неудачная, настанет смута великая внутри государства, отец поднимется на сына и брат на брата. Но вторая половина царствования будет светлая, и жизнь государя — долговременная».

Как в воду глядел мудрый отшельник! Все было. Если вспомнить, сам день восшествия на престол начался с Ходынки. И Николай уронил на приеме верноподданных земцев блюдо с хлебом-солью — тоже дурная примета. И война против японцев, так нежданно обернувшаяся Порт-Артуром и Цусимой. И эта смута превеликая, ломавшая державу два с половиной года... С лихвой оправдалось прорицание. Значит, наступает вторая, светлая половина царствования, исполненная покоя и благочиния, благословленная милостью божьей!..

Как обычно, упование на волю божью возвращало Николаю доброе настроение. Вот и сейчас, словно бы в зной утолив жажду, он, перекрестившись, вернул себя к изначальному мироощущению, с которым встретил утро.

На столе осталась непросмотренной лишь одна бумага — от председателя «Союза русского народа» Александра Дубровина. «Что еще докторишка сочинил? — беря лист в руки, обеспокоенно подумал Николай. — Каких милостей выклянчивает?» Но беспокойство его было преждевременным. Дубровин писал:

«Слезы умиления и радости мешают нам выразить в полной мере чувства, охватившие нас при чтении Твоего, Государь, Манифеста, Державным словом положившего конец существованию преступной Думы. Усердно молим Всевышнего, да дарует он Тебе силу и крепость в Твоем служении Родине, да ниспошлет он здоровье и счастье Тебе и Твоей царской семье. Верь, Богоданный неограниченный Самодержец, мы все, русские люди, не пожалеем ни жизни, ни имущества на защиту Тебя, нашего обожаемого Государя!»

«Ишь, сочинитель! — с удовольствием подумал Николай. — Неужто сам? Ну и пройдоха!» Как и все в семье Романовых, Николай презрительно относился к врачам, безродного Дубровина он никогда и в глаза не видал, но основанный им «Союз русского народа» и газета черной сотни «Русское знамя» были любезны его душе и славно служили престолу. И сейчас царь, простив докторишке фамильярное «Ты» — ибо уловил в нем что-то древнерусское, от былин, — снизошел до того, что решил всемилостивейше осчастливить Дубровина телеграммой, текст которой тотчас и написал:

«Передайте всем членам «Союза русского народа» мою сердечную благодарность за их преданность и готовность служить престолу. Да будет же мне «Союз русского народа» надежной опорой, служа для всех и во всем примером законности и порядка».

И подписал: «Н».

И с сознанием исполненного обременительного долга он сдвинул ладонью бумаги на самый край стола и энергично встал с кресла.


После завтрака он снова приказал одеть себя в наряд стрелков личного конвоя — атаманцев и в таком виде, в малиновой рубахе и шароварах, вернулся в кабинет к неизбежному приему министров.

Первым он принял морского министра, генерал-адъютанта свиты, адмирала Ивана Михайловича Ликова. Основной функцией министра было следить за ежеминутной готовностью личных императорских яхт «Царевна», «Полярная звезда», «Александрия» и «Стрела», особенно столь любезного Николаю «Штандарта», и сопровождать членов царской фамилии во время смотров кораблей. Остальные заботы по флоту лежали на первом морском чине, великом князе Алексее Александровиче, генерал-адмирале, шефствовавшем над адмиралтейством и его казной.

Вот и сейчас Ликов отрапортовал, что «Штандарт» после вчерашнего визита в отряд минных судов снова приведен в порядок и готов к выходу в море. Николай еще раз выразил удовлетворение по поводу прекрасного состояния минных кораблей, распорядился объявить спасибо и выдать денежные награды. И, сам чувствуя, что щедрит сверх меры, приказал одарить рублем и каждого рядового чина. «Щедр и милостив господь, — вспомнил он строку псалма, — и нам быть такими повелел...»

Министр согласно кивал, стоя навытяжку и где-то на уровне поясницы делая пометки в тетради «Для памяти». Он никогда не докладывал Николаю того, что могло бы привести его в дурное расположение духа. Чувствуя, что в самом воздухе кабинета витают зловещие образы «Синопа» и «Трех Святителей», Иван Михайлович между тем рапортовал, что на Невском судостроительном заводе успешно спущен на воду миноносец «Достойный», готовятся к спуску миноносец же «Деятельный» и канонерка «Сивуч», а на эллинге Нового адмиралтейства — крейсер первого ранга «Баян». Упоминание о миноносцах должно было, по расчету Ликова, увязываться в уме монарха со вчерашним смотром, а в целом успехи воссоздания военного императорского флота должны были смягчить неприятности на отдельных, подвергшихся порче, кораблях, и если смотреть еще глубже, то и бальзамически врачевать рану, нанесенную самолюбию государя поражением под Цусимой.

Николай именно так все это и воспринимал. С удовольствием покачивая головой, он слушал министра и думал, что Ликов — молодец, он очень кстати в кабинете самонадеянного Столыпина.

Пора было кончать — монарх не любил долгих докладов. Но Ликова удерживало в кабинете еще одно, щекотливого свойства дело. Его кузен и товарищ Эжен Гусаков, с которым вместе были записаны и в полк, и поднимались по службе, нынче назначенный главным начальником Кронштадта, попросил Ивана о дружеской услуге: настоять перед государем, чтобы отменены были казни революционеров на Лисьем Носу, который входит в зону крепости. Гусаков признался: «Мне это претит. И не хочу получить пулю в живот от мстителя. Конечно, Ваня, эти соображения — сугубо между нами». — «О чем речь?» — успокоил друга Ликов. Но теперь, в кабинете царя, он оробел и клял себя за то, что опрометчиво согласился на услугу. Однако и увильнуть уже было нельзя — Женя сегодня же приедет вечером домой. Зато, если государь решит положительно, за приятелем будет должок. Как говорится в пословице: дары дарят, да отдарки глядят.

И он решился. Изложил просьбу Гусакова, присовокупив, что министерство внутренних дел почему-то возражает, хотя иных мест в окрестностях столицы предостаточно. И, еще только кончая излагать свою мысль, увидел, как буквально в считанные секунды преобразилось лицо Николая. Расслабленно-мягкое, оно приобрело угловатость маски, и синие глаза переплавились в сталь.

— Чем обусловлено столь странное к нам ходатайство? — с иронией поинтересовался Николай.

— Ваше величество, генерал Гусаков опасается, что массовые казни деморализируют экипажи и крепостные команды, а утаить их невозможно.

— Деморализируют? А вам известен добрый совет командующего Санкт-Петербургским округом? О лекарстве от народных бедствий?

— Так точно, ваше величество!

— Вы не согласны?

— Абсолютно согласен! Повешение — лучшее средство, ваше величество!

— Почему же не довели до сведения ходатая? Вешать и стрелять бунтовщиков на глазах их сотоварищей, чтобы не повадно было бунтовать! — царь подозрительно покосился на адмирала. — Странная просьба... Не успели мы назначить начальником крепости, а уже афронты. Или боится он смутьянов — из робкого, что ль, десятка? Вы как думаете, генерал?..

— Я тоже подумал: Гусаков это из-за боязни, за себя боится... Я лишь изложил его ходатайство... Понимаю: оно не уместно, ваше величество! — Ликов вытянулся чуть ли не на цыпочки, подумал: «Пронеси, пронеси, господи!» — Соответственные выводы мною будут сделаны!

Но на государя уже нашел стих:

— А что же это вы, милейший, ни словом нам о мятеже в практической эскадре Цивинского? От других узнаем, а не от морского министра!

«Вот оно! Начинается!..» — с тоской подумал Иван Михайлович, не открывая рта.

— Бунтуют по примеру «Потемкина», а вы молчите? — с гневом пристукнул ладонью по столу Николай. — Почему, хотелось бы знать?

— Виноват... — покорно опустил голову Ликов, чувствуя, что у него под ногами разверзается бездонная черная пропасть.

— Какие меры применяете?.. — Николай остановился, как бы не договорив фразы.

«Вот оно! Скажет сейчас вместо «генерала» — «полковник» или «штабс-капитан» — и в одну секунду вниз кувырком, в инфантерию, в заштатную глушь, если не хуже!..» И, потрясенный предчувствием, он с тоской и страстью воскликнул:

— Самые жесткие, ваше величество! Всех до единого под военно-морской суд — и никаких смягчающих обстоятельств! Председатель главного военно-морского суда адмирал Пиликин уже получил указание! Оба экипажа поголовно виновны!

Николай откинулся на спинку кресла:

— Правильно, Иван Михайлович! Мы ждем именно такого исхода дела. Начальнику же крепости передайте наше неудовольствие.

Он помолчал. Нет, не хотел он менять окраску начинавшемуся дню. И подобострастность Ликова была ему мила. Неожиданно для генерала он добавил:

— Приглашаем вас, Иван Михайлович, на смотр Николаевскому училищу здесь, на военном поле, а перед тем и отобедать с нами. Погуляйте, пока я с другими докладами завершу.

«Пронесло! — с облегчением думал Ликов, спиной отворяя дверь кабинета, мучительно чувствуя, что нижняя рубаха прилипла к телу. Выходя, он уже сам кипел гневом к втравившему его в скользкое дело кузену: я должен за твою шкуру расплачиваться, трус ты этакий!..» И одновременно он еще более уверялся в своей фортуне. О том свидетельства — две последние великие милости государя: приглашение участвовать в обеде и смотре юнкеров и даже такая малость, как непринужденная одежда императора, в которой он принял министра, — малиновая рубаха конвойца-атаманца. Да, все это можно, бесспорно, оценить как приметы монаршего расположения к нему, генералу свиты, адмиралу и министру флота.


Следующим за Ликовым царь принял Столыпина. По регламенту Петр Аркадьевич сегодня делал доклад не как член государственного совета и председатель совета министров, а исключительно как министр внутренних дел — Николай сам разграничил функции, чтобы не обременять себя обилием вопросов, требующих разрешения, тем более что дел по этому министерству было часто больше, чем по всем другим, вместе взятым.

К Столыпину Николай испытывал сложные, разноречивые чувства: по древности и происхождению его род не уступал самому роду Романовых. Но царь, прежде всего ценивший в приближенных военную косточку, презирал Петра Аркадьевича как «шпака». Небезызвестно было ему и то, что премьер-министр изволил однажды пренебрежительно отозваться о самой особе государя. Однако Столыпин был энергичен, решителен, умен и удачлив, хотя и неугодлив, упрям и настойчив в своем мнении. В общем же отношение Николая к руководителю правительства можно было бы выразить словами: «Сегодня он мне нужен».

Эта фраза определила бы и отношение Столыпина к Николаю — с той лишь поправкой, что Петр Аркадьевич не находил у царя никаких иных добродетелей, кроме слабохарактерности. Если проявить достаточную настойчивость, а к тому еще сослаться при этом на волю божью, ему можно было внушить все, что требовалось Столыпину для осуществления своих собственных планов. В глубине души премьер считал Николая болваном, неучем с кругозором и вкусами пехотного прапорщика. Но игрой судьбы этот отпрыск рода Романовых был вознесен на трон самодержца всероссийского, а самодержавие и монархия были необходимы Столыпину, его сословию не меньше, чем были необходимы самому царю.

И вот сейчас, привычно окинув взглядом кабинет царя, Петр Аркадьевич свободно сел перед столом самодержца (придворным регламентом председателю совета министров и гофмейстеру это разрешалось) и, разложив бумаги, приступил к докладу.

Николай слушал рассеянно. Однако ход расследования заговора в распущенной Думе его заинтересовал. Думу он ненавидел. За все время ее существования он ни разу не снизошел до того, чтобы появиться в отведенном для ее заседаний Таврическом дворце. Достаточно было единожды, на приеме депутатов в апреле прошлого года, перед открытием первой Думы, увидеть в Зимнем дворце среди блестящей толпы придворных, военных и высших чиновников в расшитых золотом, украшенных бриллиантовыми звездами и андреевскими лентами мундирах те черные сюртуки, косоворотки и рабочие блузы. И это в залах, предназначенных для членов императорской фамилии, высших сановников двора! На худой конец он смирился бы и с этим нашествием — если бы чернь испытывала раболепный восторг или хотя бы робость и смущение. Так нет же! Вглядываясь в эти мерзкие рожи, царь отмечал на них лишь выражение триумфа и самодовольства. И к ним он вынужден был еще и обращаться с тронным приветственным словом!

Закончив речь, он тотчас отбыл из Зимнего дворца, а депутаты без промедления были препровождены в Таврический. Эта встреча с «лучшими людьми народа» оставила в душе Николая самое гнетущее впечатление. С народом общаться государю уже приходилось — при проездах по городу и особенно при посещении четыре года назад места захоронения мощей чудотворца Серафима в Сарове. Там его приветствовали живописные группы пейзан и пейзанок — молодец к молодцу, красавица к красавице. Николай собственноручно принимал от баб в пестрых костюмах подарки: жбаны с яйцами и вышитые полотенца, расспрашивал, хорошо ли им живется, и даже посетил несколько изб — свежеоструганных, резных и расписных, как терема, со столами посреди горниц, ломящимися от яств простолюдинов — жареных гусей с яблоками, молодых поросят, семужки, икорки, кувшинов с медовкой. Царь остался доволен и внешним обликом народа, и условиями его жизни, и вольным изъявлением его чувств к своей особе. Встречавшим его Николай советовал слушаться земских начальников и прочих местных властей. Тем более ему оказались непонятными причины крестьянских волнений, охвативших через год-два чуть ли не все губернии империи, в том числе и ту, где он побывал. И еще более контрастными по сравнению с Саровскими пейзанами выглядели лица крестьян и рабочих — депутатов Думы, пришедших в Зимний. А может, именно то, что они оказались в заповедном дворце, а не продолжали копаться где-то в земле в своих деревнях, и вызвало его раздражение и гнев. И перед ними он должен был распинаться о своей пламенной вере в светлое будущее России!

Впрочем, он не придавал значения произносимым словам, уповая, что господь поможет ему — придет час! — разогнать самозванцев. Разве не так он действовал, будучи вынужден поставить свое имя под столь ненавистным ему манифестом 17 октября?

Тогда, в разгар всеобщей стачки и аграрных волнений, Николай смертельно испугался и растерялся. Казалось, было лишь два выхода: или установить военную диктатуру, или обещать конституцию и законодательную государственную Думу. Царь не решался ни на то, ни на другое. И он поддался уговорам хитрого графа Витте, который предложил компромисс: при помощи манифеста замаскировать диктатуру туманным обещанием «свобод» и этим в критический момент поддержать накренившийся, грозивший вот-вот рухнуть трон. Витте настаивал, утверждал, что «лучше воспользоваться хотя и неудобной гаванью, но выждать бурю в гавани, нежели в бушующем океане на полугнилом корабле».

Став премьер-министром, сам Сергей Юльевич Витте уже через два месяца после обнародования манифеста порекомендовал царю «для подавления революции действовать беспощадным образом». Он же вместе с тогдашним министром внутренних дел Петром Дурново предложил и план организации «общественных сил». Николай, уповавший на милость божью, благословил этот план к действию. План был прост и заключался в следующем. Жандармские управления и губернаторы получили инструкцию допустить патриотические манифестации обывателей; военным властям предписывалось выделять оркестры, духовенству быть готовым служить молебны на площадях. Одновременно агенты жандармских управлений распространяли на базарах и в прочих местах скопления простого люда — в чайных, питейных заведениях, на постоялых дворах — «тайные» (однако ж отпечатанные в типографии департамента полиции) прокламации, призывавшие истинных сынов отечества, объединившихся в созданном тогда же «Союзе русского народа», бить врагов России — крамольников, евреев, студентов и всех интеллигентов. Особенно интеллигентов, которых Николай органически не выносил. Даже само слово это было ему ненавистно и однозначно понятию «смутьяны». Однажды вырвавшаяся из его уст фраза: «Интеллигент — как мне противно это слово», — служила руководством к действию для всех организаторов «народных волеизъявлений».

Три дня молодцы из «Союза русского народа» очищали город от крамольников, пили и гуляли, на четвертый губернаторы вводили обязательные постановления о недопущении никаких сборищ — и наступало затишье. Следом за погромами в наиболее мятежные края царь направлял карательные отряды и экспедиции...

Сейчас, слушая доклад Столыпина о ходе расследования заговора в Думе и прекрасно понимая, что оба они — Петр Аркадьевич и он сам — как бы участвуют в игре, ходы которой заранее предопределены, Николай удовлетворенно кивал: да, игра ведется, как тогда, с погромами, по задуманному плану. На этот раз, видать, с ненавистной Думой будет покончено. Вывеска останется, но отныне в Таврическом будут собираться для дружеских бесед без последствий лишь достойные сыны отечества, которых не грех принимать и в Зимнем. А этих — в Сибирь, на каторжные работы!.. Да, славно получилось с этим «заговором»!..

Но вот министр перешел к сугубо доверительным выдержкам из перлюстрированной почты. Николай встрепенулся. Чужими письмами, в том числе и самых близких двору людей, даже членов царской фамилии, он питал свой интерес к сплетням, и свою, часто потрясавшую окружающих осведомленность в их интимных делах.

К этой обязанности Петр Аркадьевич относился с брезгливостью, словно бы ворошил чужое белье после ночи, однако обязанность эта лежала сугубо на министре внутренних дел. К тому же в целом перлюстрация была сверхполицией, тем самым «третьим китом», на котором, как и на филерской службе и службе секретных сотрудников-провокаторов, зиждилась вся деятельность министерства внутренних дел Российской империи.

Не будучи министром, Столыпин и не подозревал, как значительна роль перлюстрации, «черных кабинетов» в политическом розыске, в наблюдении за всеми ячейками личной, общественной и государственной жизни империи. Но вот в один из первых дней по назначении его на пост министра внутренних дел в кабинет на Фонтанке к Петру Аркадьевичу вошел согбенный старик, действительный статский советник Мардариев и, представившись, протянул с таинственным видом большой, с тремя печатями, пакет с надписью «Совершенно секретно». И попросил лично при нем вскрыть. Столыпин вскрыл. В конверте оказался указ Александра III о праве перлюстрации — вскрытии частной корреспонденции любого из подданных империи, а также иностранных подданных, находящихся в пределах России. Столыпин поинтересовался, давно ли действительный статский советник служит по этой части. Мардариев сухо ответил, что весьма давно: сей пакет он вручал всем предшествующим министрам внутренних дел, начиная с графа Лорис-Меликова, — покойным Сипягину и Плеве, Святополк-Мирскому, Булыгину и Дурново... Мардариев замолчал, и Петр Аркадьевич в зловещей тишине подумал: кому этот бессмертный согбенный Калиостро вручит царский пакет после него?.. Мардариев же сухо-почтительно попросил вновь запечатать документ. Столыпин вложил указ в тот же конверт, скрепил сургучом и личной печатью и возвратил действительному статскому советнику. Тот раскланялся и тихо вышел.

Министр внутренних дел узнал, что «черные кабинеты» функционировали при почтамтах всех крупных городов империи. Перлюстрация давала министру внутренних дел неведомую власть над всеми и каждым.

Сейчас Петр Аркадьевич доложил царю наиболее важные сведения, почерпнутые из перехваченных писем, а в заключение сделал обзор переписки крамольников различных партий — от националистической армянской «Дашнакцютюн» и социалистов-революционеров до социал-демократов. Само собой разумеется, письма были скопированы без ущерба для оригиналов, даже если приходилось проявлять и расшифровывать химическую тайнопись.

Царь не различал антиправительственные партии, да и не интересовался особенностями их программ и целей. Все они были для него на одно лицо, а все революционеры — «анархистами». Слушая министра, он снова посмотрел в окно, на морскую гладь и в который раз подумал о заманчивом проекте: собрать бы их всех и утопить в заливе. А вслух резюмировал:

— Скопище разбойников, из-за них Россия чуть было не погибла. Покойный Константин Петрович предсказывал: снять узду с дикого необъезженного коня — это пустить его топтать и разрушать поле, с какого тот же конь кормится... Но велика милость господня — он указал нам путь. Да благословит господь бог Россию, да поможет нам исполнить наш долг!

Он перекрестился и добавил:

— Однако ж наша власть, богом допущенная, добра для добрых дел и страшна для злых. Милосердие наше не будет снисходить до мерзких смутьянов.

Столыпин удовлетворенно улыбнулся: замечание царя свидетельствовало, что Николай одобряет действия введенной Петром Аркадьевичем системы временных «скорострельных» военно-полевых судов. Хотя само упование царя на господа и его волю скребнуло министра: Николай, как любой недалекий и слабохарактерный человек, верил лишь в волю божью и удачу; а сам Столыпин в каждом явлении привык доискиваться причин.

Не без гордости Петр Аркадьевич передал как анекдот, что казни по приговорам полевых судов нарекли «столыпинскими галстуками». «Пусть тешит себя, что хоть это не с его именем связывают», — снисходительно подумал Петр Аркадьевич и сказал:

— Приговор по делу о васильеостровских бомбистах приведен в исполнение. На Лисьем Носу.

— Да, да, — одобрительно пробормотал Николай. Вряд ли он помнил, о чем и о ком шла речь. Но название места казни остановило его внимание: — Кстати, какое у вас недоразумение с морским министерством из-за Лисьего Носа?

Петр Аркадьевич был готов к ответу. Он изложил обстоятельства, намекнул, что со стороны нового главного начальника Кронштадтской крепости видит в этом проявление или личного страха, или, что еще горше, либеральничанья, и выложил на стол перед царем отчет, составленный ротмистром Додаковым. Не в пример другим сановникам, представляющим чужие доклады за своей подписью, он не любил присваивать заслуг подчиненных — отчасти и потому, что понимал: без преданных и обласканных помощников он сам мало в чем преуспеет.

Николай с интересом пробежал строчки рапорта. Деловой тон заключения, особенно то место, где говорилось: «Мыс Лисий Нос, многократно и без всяких осложнений использовавшийся для приведения в исполнение смертных приговоров, и впредь представляется наиболее удобным для этих целей», — произвел на него благоприятное впечатление.

— Додаков? — спросил он. — Не его ль отец служил полковником в гвардии? Длинный такой, и уши торчком?

— Совершенно верно, — ответил Столыпин, хотя недосуг ему было изучать родословную какого-то жандармского ротмистра.

— Выдайте ему денежную награду и не обойдите представлением по общему списку министерства, — распорядился щедрый сегодня государь.

Про себя же он, закрепляя, повторил фамилию исполнительного ротмистра. А в отношении начальника Кронштадта утвердился в своем неудовольствии.

К случаю Столыпин, понимая, в чей огород он бросает камешек, рассказал о неблагополучном состоянии умов в экипажах Черноморского флота и походатайствовал о предоставлении к наградам двух моряков — боцмана и корнета, состоящих на секретной службе при корпусе и сообщивших о преступных замыслах команд «Синопа» и «Трех Святителей». Николай одобрительно кивнул.

Заключал еженедельный доклад обзор выдающихся происшествий по городам и весям империи, составленный директором департамента полиции. Ничего существенного, кроме нескольких десятков политических убийств мелких чиновников, попыток мятежей, тотчас подавленных, разрозненных поджогов усадеб помещиков и иных пожаров, по России за семь минувших дней не произошло. Меж других лаконичных сообщений Столыпин помянул и о позавчерашней экспроприации в Тифлисе.

Николай неожиданно встрепенулся, словно бы ждал некоего подобного повода.

— Ого! — воскликнул он. — А сумма-то немалая! Двести пятьдесят тысяч! Тут приходится ужиматься на малом, сами вы, Петр Аркадьевич, ходатайствовали, и мы подписали высочайшее повеление о внутреннем займе для подкрепления средств казначейства — и такое транжирство, четверть миллиона!

«Транжирство! — погасил злую вспышку глаз Столыпин. — А содержание императорских дворцов по России, которые ваше величество и раз в год посетить не изволите, обходится в двадцать миллионов — это ли не транжирство!»

Царь же, неправильно восприняв за покорное согласие молчание строптивого вельможи, усугубил:

— Вот морячков-балтийцев одарить хотел, такие молодцы, и не смог, казна пуста, по рублику едва наскреб. Граф Витте с таким талантом вырвал у французов золотой кредит, а тут злоумышленники на глазах вверенной вам полиции безнаказанно грабят казначейские транспорты!

Он даже пристукнул кулаком по сукну.

Витте! О, это была не обмолвка царя, а острый жалящий укол! Между бывшим и нынешним премьер-министром шла давняя тайная борьба. Витте и Столыпин способностями, энергией, решительностью и другими качествами, определяющими характер государственных деятелей, во многом походили друг на друга, но это лишь усугубляло их вражду, так как они стремились направить Россию к разным целям. Петр Аркадьевич превосходно знал, что царь, хоть и вынужден был превозносить очевидные таланты и заслуги бывшего премьера, безудержно ненавидит его. Во-первых, за то, что Витте был свидетелем его страха и растерянности в октябре пятого года и вынудил подписать пусть и необходимый, но тем более ненавистный манифест о «свободах». С тех пор свою ненависть к революции Николай, как ни парадоксально, переносил и на Витте. Во-вторых же, он невзлюбил Витте за то, что Сергей Юльевич был яркой натурой, был самостоятелен и умен, чего император и вовсе терпеть не мог. По этой же причине он с трудом выносил и Столыпина. Он вынужден был вручить им управление государством. Первому — потому, что тот помог завуалировать поражение в русско-японской войне, найти выход из революционной ситуации и добиться щедрой подачки от французских толстосумов; второму — потому, что тот с первых же шагов самым решительным образом приступил к восстановлению на Руси самодержавных, кулаком диктуемых порядков. Пока что на глазах монарха не было других, таких же энергичных деятелей. Но Витте посмел в интимном кругу сказать, что у царя «убожество политической мысли и болезненность души». За эти слова он уже поплатился, ныне он отстранен от всех должностей. Николай поклялся в душе отныне не поручать ему и самого маленького дела. Что же касается Столыпина, царь в тайне, не укрывшейся от Петра Аркадьевича, подыскивал замену и ему, все более располагаясь к герою карательных операций в Белоруссии, минскому генерал-губернатору Курлову. Павел Георгиевич, молодец, сек розгами крестьян даже после манифеста об отмене телесных наказаний и так красиво организовал погром в Минске!.. Теперь Николай неуклонно покровительствовал ему, назначал на все более высокие должности. Ныне Курлов занял пост товарища министра внутренних дел и одной рукой как бы уже уцепился за кресло Петра Аркадьевича в кабинете на Фонтанке.

Столыпин не терпел ни дурака солдафона Курлова, ни хитрую лису Витте. Курлова он вообще ни в грош не ставил. Сергей же Юльевич был опасным соперником. При этом Столыпин презирал новоиспеченного графа, получившего титул после подписания с японцами при посредничестве американцев Портсмутского договора, неожиданно пощадившего престиж Российской империи. Презирал за то, что Витте мог позволить себе принимать каких-то щелкоперов-журналистов и лобызать младенцев перед толпой и фотокамерами ради того, чтобы расположить к себе общественное мнение. Столыпин даже в интересах империи не согласился бы унизить подобными действиями свой родовой герб. На общественное же мнение он вообще плевал: холопы, рабы, пыль подкаблучная!..

Однако главное расхождение между Петром Аркадьевичем и Сергеем Юльевичем лежало в более глубоких сферах. Широко образованный на западный манер, Витте стремился направить развитие России по европейским образцам, будучи убежденным поклонником английской формы правления по принципу: король царствует, но не управляет. Он отстаивал интересы быстро растущих торговых и промышленных кругов в ущерб родовой знати и помещичьему дворянству. Столыпин же считал именно землевладельцев-помещиков опорой трона. Он не огорчался, что не обладал такой энциклопедичностью познаний, как Витте, тем более что решительно отвергал его ориентировку на Европу, зараженную вольнодумством и атеизмом, отстаивая концепцию славянофильства — острого национализма, осуждавшего западную цивилизацию и предопределявшего именно России миссию создания благоденствующего мира. И, самое главное, он считал, что самодержавие — основание социальной и экономической организации России, все должно исходить от него и делаться во имя его. В охранении и укреплении этой власти он видел залог величия империи. Если бы Николай мог оценивать объективно, то он и мечтать не смел бы о лучшем премьер-министре. Но, вынужденный встречаться со Столыпиным, он постоянно чувствовал снисходительную усмешку, а то и презрение, источавшееся из глаз Петра Аркадьевича, и это интуитивное чувство мешало ему по заслугам оценивать достоинства своего первого министра.

Столыпин же, хотя и испытывал к Николаю снисходительное презрение, нисколько не распространял это на самодержавие вообще, — просто волей провидения ныне на троне оказался недалекий монарх. С неприязнью оглядывал он сейчас малиновую рубаху атаманца, превращавшую государя в этакого «веселого малого» и в то же время побуждавшую к неприятному сравнению. Однажды Петр Аркадьевич присутствовал при казни, и палач был облачен в такое же вот одеяние. Казни необходимы для поддержания порядка, особенно в такой стране, как Россия, но не им же, столбовым дворянам, самим облачаться в рубахи палача! Однако бог с ним! Пусть восседает на троне хоть в кумаче, лишь бы не мешал. Николай Второй — августейший государь-самодержец всея Руси, но правит и направляет Русь по предназначенному господом и историей руслу он, Петр Аркадьевич Столыпин!..

Эти мысли обуревали премьер-министра, не отражаясь, однако же, на чертах его надменно-холеного лица, разве что меняя выражение глаз. Николай досадливо ерзал в кресле со скрипучим подлокотником, не в силах проникнуть в душевное состояние Столыпина — как легко это было с Ликовым! — и с возрастающим раздражением долбил одно и то же:

— Извольте предпринять все усилия, но изловить злоумышленников, захвативших казну!

— Кто богу не грешен, государю не виноват? — попытался шуткой размягчить обстановку Петр Аркадьевич. — Непременно будут изловлены, ваше величество.

По царь не поддался на шутку:

— Виноваты — и еще как виноваты! Четверть миллиона!

И с неожиданной злорадной усмешкой изрек:

— Ежели не найдены будут, велю эти четверть миллиона вычесть из росписи расходов министерства, а также сделать и иные долженствующие выводы. Вот так!

На этом аудиенция была закончена. Государь даже не соизволил ознакомить министра внутренних дел и шефа жандармов с проектами новых мундиров для чинов корпуса и эскадронов, не говоря уже о том, что не пригласил гофмейстера к обеду и на смотр юнкеров.

«Душу вытрясу из Трусевича, а банковские билеты верну и преступников повешу!» — гневно думал Столыпин по пути из Петергофа в столицу. Придирки царя и его мелкие уколы не затронули Петра Аркадьевича: привык уже. И двести пятьдесят тысяч были ничтожной толикой в бюджете министерства, к тому же как премьер он сам распределял средства. Но злая насмешка Николая глубоко уязвила его самолюбие.


Поздним вечером, после ужина, перед отходом ко сну, Николай снова пришел в кабинет. Походка его была несколько тяжела, временами его даже заносило в сторону, но он старался ступать твердо, с осторожностью, словно бы боялся расплескать то радостно-удовлетворенное настроение, которое почувствовал еще в ранний предутренний час. День удался на славу! Особенно потешили молодцы-юнкера Николаевского училища, превосходно продемонстрировавшие лихие эскадронные и сотенные учения в конном строю и галопом. Ах, как славно дымилась под копытами пыль, как полыхали шашки наголо, как раскраснелись в азарте юные лица!..

После учений он в сопровождении свиты объехал фронт училища, сказал юнкерам спасибо, а затем командиров и их воспитанников пригласил в шатер «Под гербом», раскинутый на площадке. И еще раз, обходя столы, изволил благодарить молодцов за полученное удовольствие.

Теперь Николай отпер ящик стола и достал заветную, в шагреневой коже, тетрадку, читать записи в которой доверял только одному человеку — возлюбленной Алис, — свой дневник. Подобно метеорологическим записям, он вел дневник с исключительной аккуратностью. Никакие события в государстве и даже в семье не могли помешать ему в этом. Даже в день помолвки, свадьбы и в день смерти отца он доставал из стола очередную шагреневую тетрадку. Их накопилось уже более двух десятков. Впрочем, он не баловал страницы выражением эмоций — просто лаконично отчитывался сам перед собою в событиях, случившихся за день, лишь редко прибегая к обобщениям. Будучи престолонаследником, он записывал: «Хлыщил по набережной», или: «Смотрел от скуки через забор на Невский», или: «Пили дружно, пили хорошо». В день, когда исполнилось ему двадцать два года, он отметил: «Закончил свое образование. Сегодня окончательно и навсегда прекратил свои занятия...»

Подводя итог сегодняшнему дню, государь всея Руси неторопливо вывел:

«День простоял отличный. Утром много занимался. Имел доклады. Обедали Алис, д. Сергей, Николаша, Петюша, Ликов и Котя Оболенский (деж.). В 21/2 принял смотр Николаевского кавал. училища. Обошел столы всех эскадронов и принял закуску. Вечером наслаждались с Алис погодой. Отовсюду трогательные проявления единодушного подъема духа».

ГЛАВА 10


Ночь не наступит

Известие, что приговор приведен в исполнение, Красин получил вечером того же дня, когда вернулись Камо и Антон. Товарищ приехал в Куоккалу последним поездом. Он сказал, что четвертому осужденному — Ольге — царь заменил смертную казнь на двадцать лет каторги. Товарищ же передал, что Ольга переведена в Ярославль, в пересыльную тюрьму, откуда в ближайшие дни ее отправят по этапу.

— Где казнили Синицу и товарищей, так и неизвестно, — добавил он.

— Опоздали мы, — лицо Феликса почернело. — Все из-за того, что связь с крепостью оборвана. Да и считали, что у нас в запасе еще несколько дней... А их казнили через сутки после приговора...

Он вытянул по столу кулаки, огромные, как кувалды.

— Где? Обязательно надо узнать!

Красина только что перестал трепать приступ малярии. Он сидел, сцепив руки и чувствуя вялость в пальцах, измученный лихорадкой, высокой температурой, головной болью, от которой, казалось, лопается череп. Рот обжигал хинин. Феликс с тревогой ловил сухой блеск его пожелтевших глаз.

— Слава богу, хоть Ольга... Причины «царской милости» понятны: боится взбудоражить общество расправой над женщиной. Рассчитал, подлец: двадцать лет сибирской каторги пострашней любой казни. Но уж тут-то мы!..

Он не договорил, стукнул кулаком по доске.

Леонид Борисович с усилием разжал потрескавшиеся губы.

— Медлить нельзя. Сделай все, чтобы освободить Ольгу поскорей. От них всего можно ожидать: «при попытке к бегству» и прочие жандармские штучки.

— Направлю в Ярославль группу, которая была подготовлена для нападения на кронштадтский конвой.

— Пошли и Антона.

— Я хотел взять Семена.

— Нет. Ему нужно хорошенько отдохнуть, ты же видишь — он нездоров. Ильич приглашает его к себе — они сейчас в Сейвисто, в том поселке у маяка Стирсудден, знаешь?

Конечно же, Феликс знал: этот поселок был одним из перевалочных пунктов на пути нелегальной литературы и оружия из-за кордона в Россию.

— Иван Иваныч и Катя живут на даче у Дяденьки. Главная примета дачи — цветы. Объясни Семену маршрут.

Он замолчал. Почувствовал, как спадает жар, подступает к горлу дурнота и тело покрывается потом.

Феликс отвел взгляд от измученного лица товарища:

— Вот обрадуется Семен!

Он помолчал:

— Ну что ж, придется тогда посылать этого твоего, зеленого... А ты уверен: справится?

— Партии нужны новые силы. И прежде всего молодежь. Мы должны направлять ее, испытывать и закалять. — Леонид Борисович провел пальцами по глазам, словно бы пытаясь снять с них напряжение и боль. — Антон хочет работать.

— Уж больно круто. Учим, плавать, бросая в глубину.

— В его годы я уже и в ссылке побывал, и в Таганке, в одиночке отсидел. А ты сам в какие преклонные лета начинал?

— В двадцать два.

— Вот видишь. А как начинал? Тоже не с бережка в теплую водичку. И из первой же тюрьмы в бега, не так ли?

— Это была потеха! — невольно улыбнулся Феликс. — Шуму на всю империю. Ты прав: в Лукьяновке было мое крещение. Да, человек обретает имя при боевом крещении. — Он гулко прихлопнул ладонью по столу. — Уговорил, беру твоего студента.

Задумался, как бы воссоздавая в уме картину предстоящих действий.

— В самом Ярославле тоже есть несколько моих боевиков. Есть зацепка и в тюрьме... Но кое-кого из стражей придется купить. Сколько сможешь выделить? — он кивнул на пустую шляпную коробку, все еще валявшуюся в углу веранды. — Ты теперь миллионер!

— Обсудим с товарищами, как распределить средства. Ты сам знаешь: дорога каждая копейка. Вспомни, как агитировал: на типографии, на транспорты с литературой, на оружие. Но прежде всего, конечно, на спасение товарищей. Сколько потребуется тебе?

Феликс назвал цифру. Леонид Борисович встал, ушел в комнату. Вернулся, положил на стол билеты.

— Не нравится мне, что сто тысяч — пятисотенными. Очень не нравится, — он провел языком по запекшимся губам, скривился от горечи. Спросил: — Какой у тебя план освобождения Ольги? Давай обсудим. А завтра, пожалуй, сам пораньше отправлюсь к Ивану Иванычу.

Красин зажмурился, посидел молча, не открывая глаз. Феликс подождал, пока он справится с болью и откроет глаза, и пододвинул чистый лист:

— Ярославль ты знаешь. Тюрьма находится в Коровниках. Предположим, здесь...


Следующим утром, когда Антон прямо с моря, еще с каплями на бровях, пришел на дачу Степанова, его уже ждало новое задание.

— Вверяю тебя Феликсу, — сказал Леонид Борисович.

Антон видел, что Красин за эти сутки еще больше осунулся, даже как-то постарел. «Болен. Или беда какая стряслась?» Но сдержался, не спросил.

Инженер уже был одет по-дорожному.

— Ну, до встречи! — и как в тот, первый, раз напутствовал: — Доброго ветра! Возвращайся с победой.

Уже уходя, он напомнил Феликсу:

— Не забудь саквояж, он в маленькой комнате, в шифоньере.

Антон и Феликс остались на веранде вдвоем.

— Для начала расскажи о себе, — предложил его новый попечитель. — Хотя Никитич уже кое-что мне поведал.

«Значит, партийная кличка Леонида Борисовича — «Никитич», — подумал Антон. — И Феликс, наверное, тоже кличка этого усача».

Он начал рассказывать, сам удивляясь тому, что целых двадцать лет жизни, так, казалось, заполненных исканиями, переживаниями, событиями, уложились в несколько фраз.

Феликс слушал молча, спокойно глядя из-под спутанных бровей.

— Почти чистый лист, — сказал он, когда студент замолчал. — Будем заполнять биографию. Прежде всего о деле. Тебе предстоит принять участие в освобождении из тюрьмы нашего товарища, старого партийца. Он осужден на двадцать лет каторги. Боевик.

Глаза юноши загорелись.

— Нет, брать штурмом тюрьму или взрывать стену вряд ли придется, — охладил его Феликс. — Постараемся иначе на этот раз.

Он написал на бумажке адрес:

— Хорошенько запомни.

Шевеля губами, Антон повторил про себя текст.

— Вызубрил? — Феликс чиркнул спичкой и поджег листок, растер пепел. — Послезавтра явишься по этому адресу, спросишь Германа Федоровича. Запомнил? Передашь от меня привет. У Германа Федоровича узнаешь, куда ехать и что делать. Делать будешь все, что поручат. Но последнее задание — о нем никто, кроме меня и тебя, знать не должен: передашь освобожденному товарищу, чтобы он добирался сюда, на эту дачу. Понял? Будем ждать его в пятницу. Повтори!

Потом Феликс ушел и вернулся с небольшим саквояжем из коричневой шотландки, обшитым кожей:

— Вот, возьмешь с собой. Здесь вещи товарища. Теперь несколько общих советов. Видел представление «Подвиги сыщика тайной полиции Шерлока Холмса»? Так вот — в жизни все совсем иначе. Сам веди себя совершенно естественно и не жди от филеров таинственных физиономий и надвинутых на глаза шляп, черных очков. Даже профессионал не всегда определит, следят за ним или не следят. А ты еще зеленый стручок. Если будешь опасаться слежки, не вздумай метаться, оглядываться, убегать проходными дворами, прятаться в подворотнях. Учти: опытные филеры знают в своем городе все проходные дворы и укромные места. Даже в таком, как Питер. А уж если ты очень заинтересовал охранку, за тобой будут следить и двое и трое. К примеру, ты идешь по одной улице, она совершенно пуста, и ты думаешь: «Никого!» А эти субчики сопровождают тебя по параллельной и видят, когда ты переходишь перекрестки, вот так-то! И еще одно запомни. Филер никогда не смотрит в лицо, как в пословице: друг глядит в глаза, враг — в ноги. А знаешь почему? Глаза запоминаются легче всего и взгляд выдает.

— Что же делать, если следят? — спросил Антон.

— Неожиданно и несколько раз менять транспорт. У убегающего одна дорога, а у преследующих — тысяча, — Феликс усмехнулся. — Впрочем, эту науку познаешь только на практике. Все же один непременный совет: если арестуют, ничего на допросе не сочиняй. Помимо твоего желания, как бы ты ни врал, хоть крупица будет истинной, и из этих крупиц жандармы составят полную картину, они мастера. Поэтому первое правило — никаких показаний. Молчи, и все!

Антон непроизвольно стиснул зубы. «Смогу!» — подумал он.

— Ну вот, на первый раз и все. Окунись в море, попрощайся со своей девушкой — красивая, видел вчера, — он улыбнулся. — И с богом! Само собой, никому ни слова.

«Кому я могу сказать? Не Ленке же...» — Антон с горечью вспомнил вчерашний разговор.


Двое суток спустя, в третьем часу ночи, Антон сидел в открытом фаэтоне на глухой улочке ярославской слободы Коровники в нескольких кварталах от тюрьмы. В ногах у него лежал саквояж. На козлах с заправским видом восседал ванька — бородач в армяке и шароварах навыпуск, на самом-то деле один из членов боевой группы.

Студент предполагал, что на этот-то раз его роль будет если и не главной, то, по крайней мере, активной: придется на кого-то нападать, с кем-то драться. Но командир боевой группы, распределяя участников операции, отвел ему едва ли не самую скромную роль: сидеть и ждать, когда подъедет извозчик и в фаэтон пересядет товарищ, которого другие боевики должны освободить. Антон должен отвезти товарища на конспиративную квартиру. Как и Феликс, командир группы написал адрес на клочке и тут же бумажку сжег.

И вот теперь юноша зяб в углу фаэтона, боролся с дремотой и вяло думал: как разрешить эту дилемму: Лена и его нынешнее положение? Без Лены он не мыслил своего будущего. И в то же время никакие силы не заставят его отказаться от избранного им дела, и которое так осторожно вводят его Леонид Борисович, Феликс и их товарищи. Остается одно — внушить ей, что этот путь борьбы — единственно достойный путь. Но и тот многозначительный разговор на дюнах, и удивленно-сердитый взгляд, когда он сказал Лене, что ему нужно вдруг уехать, и ее напутствие: «Все очень странно... Прошу, не делай глупостей!» — разве не говорят они, что Лена о чем-то догадывается и решительно отвергает это «что-то»?.. Что же делать?

Он горестно вздохнул и поежился. Куртка не очень-то грела, а летняя ночь была неожиданно холодна. С Волги на прибрежные улочки тек туман, тихие палисадники и крыши домов будто плавали в нем. Лошадь, запряженная в фаэтон, понуро уткнулась в торбу и дремала, изредка всхрапывая и начиная жевать. Кучер сидел молча, тоже, наверное, клевал носом. Редко лаяли собаки. Где-то прокукарекал петух и закудахтали переполошенные куры. Потом снова все стихло. Через несколько минут с реки донесся протяжный тревожный гудок — низкий, басовитый. Ему ответил визгливо-тонкий, жалобный. Антон подумал: наверно, в тумане пароход чуть было не наскочил на баржу.

И снова мысли вернулись к Лене. Какая она красивая, какая ласковая. А в голосе ее, в тот последний раз, неожиданно прозвучала властная, повелительная нота — он и не подозревал, что Лена может говорить таким тоном. Но она поймет. Не может не понять... А как бы хорошо сейчас оказаться на ее даче. И знать, что где-то там, внизу, в своей комнатке спит она... А утром, чуть только упадет первый луч, она уже из сада позовет: «Соня! Побежали купаться!..»

Где-то далеко послышался шум, крики, бабахнул выстрел, залился долгой натужной трелью полицейский свисток, ему ответил другой. Кучер соскочил с облучка, отстегнул торбу, вставил в рот лошади мундштук узды и, снова забравшись на сиденье, подтянул поводья, распрямился, стал вглядываться в темноту.

Дремоту с Антона как рукой сняло. Он тоже подался вперед, вцепился пальцами в борта фаэтона. Эх, так и не дали ему револьвера! Другим дали, а ему нет! А мало ли что может произойти! Если погоня? Правда, он ни разу в жизни не стрелял...

Из тумана неожиданно и бесшумно выкатила пролетка, удары копыт и звук колес заглушала пыль. Пролетка поравнялась с фаэтоном. С нее спрыгнула фигурка и быстро взобралась под навес. Первое, что разглядел Антон: бледное пятно лица с огромными, как блюдца, глазами. «Женщина! — оторопело подумал он. — Не напутали ли чего?»

Но пролетка уже понеслась дальше по улице, а кучер фаэтона тряхнул вожжами и понудил:

— Н-но, но!

И они неторопливо поехали навстречу свисткам и крикам. Потом свернули с этой узкой улочки на одну из центральных, заставленных торговыми домами и блекло освещаемую газовыми фонарями.

— Вот! — все еще испытывая замешательство, протянул Антон женщине клетчатый саквояж. — Здесь вещи, переодевайтесь. — И добавил: — Я отвернусь.

Он услышал прерывистое, хриплое дыхание, шелест и хруст одежд.

— Застегните, не слушаются пальцы, — попросила женщина.

Антон обернулся. Тоже не гнущимися от волнения пальцами стал застегивать платье на ее спине. Женщина прошептала:

— Благодарю.

Она надвинула на лоб шляпку. Теперь ее лицо наполовину закрывала вуалетка.

— Позвольте! — кругло «окая», сказал, перегибаясь с облучка, кучер. — Избавимся от одежки за ненадобностью.

Антон протянул ее тюремное рубище и пустой саквояж. Кучер скомкал платье, сунул в саквояж и, широко размахнувшись, забросил его через ограду в чей-то двор.

— Вот паспорт, — достал он из-за пазухи пакет. — Теперь чистенькие, как из баньки! — он весело, с облегчением засмеялся. — А если фараоны остановят, изображайте влюбленную парочку, — сказал он юноше. — Приходилось, дружок? — и снова подергал вожжи. — Н-но, но, ш-шевелись, серая! С горки на горку — даст барин на водку!

Полицейский пересвист остался позади. Все стихло. Они были уже в другом конце города.

— Пронесло! — выкатил новый заряд кругляшей веселый кучер. — Велено до этого угла. Отсюда начинается Никольская.

— Спасибо, товарищ, дальше я знаю, — сказал Антон и спрыгнул первым, чтобы помочь женщине сойти с фаэтона. Ее рука была влажная и ледяная.

— Счастливо! — махнул рукой извозчик и покатил дальше.

— На квартире отдохнете. Там вам помогут выбраться из города, — и невольно понизил голос. — А Феликс просил передать: вам нужно ехать в Куоккалу, на дачу Степанова. Знаете?

— Знаю, — ответила женщина. Голос ее был хриплый.

— Вас ждут там в пятницу.

— А сегодня какой день?

— Вторник.

Антон с мужской горделивостью почувствовал себя покровителем этого измученного, бледного существа. «Кто она, что она? Сейчас провожу ее до квартиры и, может быть, никогда больше не увидимся, а если и встретимся, даже не узнаем друг друга, я-то уж точно не узнаю — даже не разглядел... А впрочем, что мне в ней? Задание Феликса выполнено, и все. Отсюда прямо на вокзал, к первому петербургскому...»

Они брели по Никольской. Антон вглядывался в таблички номеров, белевших на столбах калиток. И вдруг с ужасом подумал: он забыл номер дома! Перепутал: то ли тринадцать, то ли семнадцать или двадцать три... Фу ты, черт, как будто перетряхнуло в голове... От волнения, что ли? Вроде бы он не волновался... Антон заставил себя представить бумажку, на которой командир группы написал адрес. Но цифра не давалась, ускользала. «Что же делать?»

Он поглядел на спутницу. Женщина доверчиво опиралась на его руку. Она была невысокая, едва до его плеча. Темная шляпка с вуалеткой закрывала лицо. И такую на каторгу! «Старый партиец», надо же!.. Но что же делать? А, попытаю на счастье!

Они уже подходили к дому № 13.

— Здесь, — сказал Антон и гулко забарабанил по доске калитки.

Во дворе яростно зашлась собака. Потом в доме громыхнула щеколда и послышались заплетающиеся шаги и сердитое бормотанье:

— Каво ще там бесы носют?

— От Терентия Петровича, с поздравлением!..

— Какова, к бесу, Терентия? — взревело за калиткой.

— От Терентия Петровича, с поздрав...

— У-у, пропойный! Вот обломаю о спину батог, будешь бужать, будоражник! Щас Жулика спущу!

Пес снова залаял, загрохотал цепью. По дворам отозвались разбуженные собаки. Антон отскочил от калитки:

— Не разглядел номера, нам надо семнадцать, — стараясь не выдать своего смущения, объяснил он. — Тут, через дом.

Семнадцатый был огорожен высокой каменной стеной, за которой не проглядывалась даже крыша дома, — с коваными воротами, с фонарем над дверью калитки. В двери был прорезан глазок. У ручки торчало бронзовое кольцо звонка в виде лаврового венка.

«Не то... — растерянно подумал юноша. — Явно не то...» Но все же потянул за кольцо. За оградой долго было тихо. Потом с той стороны двери щелкнула заслонка глазка:

— Чего изволите-с в такую рань?

— Я — от Терентия Петровича...

— Никому открывать не велено-с, товарищ прокурора с семейством в отъезде на водах пребывают-с... — Антон отскочил от калитки.

— Опять не то? — в голосе женщины был гнев. — Так вы весь город на ноги поднимете.

— Кажется... Кажется, номер двадцать три...

— Нет, благодарю покорно, — с презрением посмотрела она на юношу. — Здесь товарищ прокурора, а там небось — шеф жандармского управления.

Она в изнеможении прислонилась к побеленному известкой стволу тополя:

— Надо же, послали такого болвана...

— Что же делать? — виновато и в полной растерянности спросил Антон. — Я, сударыня, в первый раз...

— Оно и видно, — женщина провела ладонью по лицу сверху вниз. — Эх, вы!..

— Может, к командиру группы? — неуверенно предложил он.

— Командир разрешал приходить? А если провалим? Нет, голубчик, у нас так не делают, — она помолчала. И решила: — Пошли к Волге, там проворкуем до утра, — ее слова звучали издевкой. — Знаете хоть, в какой стороне Волга?

— Вон в той.

— Нет, милый, в противоположной. Туда, в сторону централа, нам идти!

Она зашагала впереди, а он понуро поплелся за нею. «Вот шляпа! Вот пентюх!.. Хоть на глаза Леониду Борисовичу и Феликсу не показывайся!..»

Они поплелись по городу. От бессонной ночи, от нервного напряжения последних суток Антон и сам-то устал до предела, ноги у него подкашивались. А как должна была чувствовать себя эта женщина?.. Она шла молча, но вся ее фигура, острые плечи, резкие движения, вскинутая голова выражали раздражение и презрение к нему. Со стороны они выглядели, наверное, как загулявшие, а потом рассорившиеся молодые супруги. На улицах чувствовалось какое-то беспокойство, проскакивали верховые жандармы. Антон и его спутница шли не таясь, и на них никто не обращал внимания. Без помех они вышли к Волге, по берегу удалились версты на две от лабазов и причалов. И женщина наконец обессиленно опустилась на траву.

— Поспите, — виновато предложил студент.

Он скинул куртку, постелил ее на землю:

— Положите мне голову на плечо и поспите.

— Пожалуй, — равнодушно согласилась она, комочком свернулась на его куртке, положила голову на его колени, подсунула под щеку ладонь. И в ту же секунду заснула, задышала мерно и с хрипом.

Антон сидел, боясь пошевелиться, чувствуя, как она худа и легка. Шляпку она отбросила, и теперь он мог разглядеть ее лицо. В неясном свете уходящей ночи оно казалось серо-голубым, истонченным. На нем темными пятнами расплывались чаши глаз и неестественно черно вырисовывались губы. Сейчас, безмятежно спящая на его коленях, она казалась беспомощной, беззащитной и маленькой — и он снова подумал с удивлением и завистью: «Старый партиец»?.. А разве не такой же была Вера Засулич? И Софья Перовская, и Геся Гельфман — девушки-легенды, своими подвигами бесстрашия и мужества уязвившие самолюбие всего российского «сильного пола»? И она — неизвестно за какие подвиги против строя осужденная на двадцать лет каторги. Только подумать: на двадцать лет, до глубокой старости! А он... Антон почувствовал неодолимый стыд. Что делать после случившегося? Бежать бы куда глаза глядят — только бы не слышать ее презрительного голоса...

Женщина вздрогнула, жалобно застонала во сне, потерлась щекой о его колено и снова задышала спокойно и глубоко.

«Нет! — решил он. — Раз такая ерунда случилась, я сам повезу ее в Куоккалу, на дачу Степанова!»

Если бы в эту минуту на них неожиданно напал целый полк жандармов, он бы разметал их всех, грыз бы зубами, дрался как лев!..

С реки потянуло предутренним ветром. Под самым обрывом берега проплыла за пыхтящим буксиром баржа. Антон снова почувствовал, что озяб — сырой ветер пронизывал его до костей. «И пусть! Простужусь, воспаление легких — пусть! — он даже рад был этому физическому мучению. — Температура сорок, а я все равно везу ее и доставлю в целости и сохранности! А потом падаю без сознания и брежу... Пусть!» Он склонился над женщиной. Острое плечо ее было холодным и жестким.

— Господа, господа! Нехорошо-с!

Он вскинул голову. Уже было светло, и над ним стоял, возвышаясь огромной конусообразной статуей, старик городовой с седыми усами.

— Меру знать надобно-с, мо́лодежь! — добродушно-укоризненно продолжал полицейский. — В постельку-с, а то маменьки обеспокоятся. А тутеча и мазурики шастают, ограбить могут-с, и убивств случаи имеют место.

— Благодарю за совет, — сказал Антон, потягиваясь, чувствуя, как затекло все тело.

Женщина проснулась, открыла глаза, увидела начищенные бутылки-сапоги и затрепетала, невольно прильнула к Антону.

— Нехорошо-с! — снова неодобрительно покачал головой полицейский. И неожиданно потребовал: — А документики извольте-ка-с!

«Броситься на него! Повалить! Задушить!» — пронеслось в мозгу юноши.

Женщина достала паспорт, протянула:

— Пожалуйста.

И неторопливо спросила у Антона:

— А у тебя с собой?

— На комоде оставил, — буркнул он.

Городовой старательно и деловито перелистал паспорт, подумал, протянул и снова с укором проговорил:

— Нехорошо-с, мо́лодежь!

И неторопливо зашагал вдоль берега, заглядывая в кусты и под перевернутые лодки.

Женщина сцепила кисти рук, потянулась, так что хрустнули суставы, сладко зевнула и сказала;

— Благодать! Выспалась! Откуда он свалился? — она кивнула на удаляющуюся фигуру полицейского.

— Совершает обход, не бежать же было, — Антон не признался, что сам заснул и прозевал опасность.

— Ну, спаситель, давай и познакомимся, — в голосе женщины была насмешка, но без злости.

Она протянула руку:

— Ольга.

«Ольга... Ольга...» — ему почудилось, что это имя связано для него с чем-то очень важным. Но с чем — он не смог вспомнить.

— Владимиров, — пожал он ладонь женщины.

— Что будем делать дальше? — спросила она.

— Поедем в Питер, а оттуда к месту назначения. Я вас повезу.

— Прекрасно. А как поедем?

— Сейчас на вокзал, и как раз к петербургскому.

— Отлично. Тем более, что на вокзале у каждого шпика уже, конечно, моя фотография анфас и в профиль.

— А что же?.. Не пешком же до Питера?

— Зачем? Матушка вывезет, — женщина повела рукой в сторону Волги. — Пристроимся на барже какой-нибудь до Рыбинска, а там поглядим.

— Опоздаем к пятнице в Куоккалу.

— Нет, должны успеть. Только вот одежда наша не очень-то подходит — приметная... Деньги у вас есть?

— Конечно.

— Тогда сходите, Владимиров, на толкучку, купите мне сарафан какой-нибудь поскромнее, а себе шаровары, чапан, сапоги, только не новые. И дорожную сумку попроще. Будем мы с вами ремесленного сословия, брат и сестра — согласны? Или молодожены? — она усмехнулась.

«Вы же куда старше», — подумал он, но не стал возражать: роль мужа показалась ему забавной.

— Не смущайтесь, что я старуха, — она снова усмехнулась. — Вы бедняк, женились на приданом, обычное дело. Только как вас, муженек, по имени-отчеству величать?

— Зовите, Владимиром Евгеньевичем, — ответил он.

— Ну а меня, по пачпорту, Пелагеей Ивановной. Давайте, батюшка-свет Владимир Евгеньевич, шибче обертайтесь — я вас здесь обожду.


Это было странное, чудное путешествие. Вроде бы он и не он, а кто-то другой, и вроде бы он смотрит на себя и на свою нежданно-негаданную спутницу со стороны. В широком сарафане, высоко перехваченном под грудью, в юбке с шушунами Ольга и впрямь превратилась в молодайку. Глаза ее под низко повязанным на лоб повойником повеселели. И бабы, оказавшиеся на борту, обращались с ней по-свойски, вели бесконечные свои разговоры, проницательно определяли по изможденному ее лицу с землисто-голубоватой кожей женские болести, чистосердечно жалеючи, давали советы, как извести хворобу, и недобрыми взглядами в чем-то винили его, «мужа».

С кем только не свела их наезженная речная дорога! От Ярославля, когда сторговались они с хозяином хлебной баржи до Рыбинска, попутчиками оказались хмурые грязные личности в татуировках и с фиксами. Фиксы огоньками вспыхивали в их ртах, и говорили они на неведомом языке — о бабка́х, бутырях, скамейках, аршинах и мешках, даже обычным этим словам придавая какой-то скрытый смысл. Антон прислушивался. Один из татуированных подозрительно спросил: «Ходишь по музыке?» Студент пожал плечами. И тогда вся компания так на него посмотрела, что он поспешил перебраться подальше, на корму. То ехала артель воров. Попадались и пропойцы неопределенного сословия. Но в подавляющей массе плыл на баржах и обшарпанных вонючих пароходах народ — те, которых на улицах Санкт-Петербурга, повстречав, считаешь за случайных пришлых и которые на самом-то деле и олицетворяли собою всю великую матушку-Россию. И песни у них были свои, и говор свой, и достоинство, и заботы. А общее — невероятная, уму непостижимая нищета. Юноша глядел во все глаза и слушал.

Большинство крестьян гнал вверх по Волге призрак голода. В среднем течении и в низовьях невиданная жара выжгла хлеб. И люд, наученный страшным недородом позапрошлого года, спешил раньше податься на север, чтобы где-то — у родственников ли, у кулаков, на промыслах — зацепиться, перезимовать, выжить. Ехали семьями, с заморенными чумазыми малышами, с ветхим скарбом. Женщины и в дорожных условиях, на воде, дурели от забот и хлопот, поддерживая быт, готовя похлебки и тюри, кормя обвисшими грудями младенцев, стирая и латая лохмотья, а мужики томились от безделья, дымили махрой. Как контрастировал синий разлив реки, по глади которой плыли отражения снежных облаков, пышное зеленое обрамление, свежесть ветра, щедрость солнца, с этими серыми лохмотьями, истощенными лицами, плачем детей, руганью баб и мужиков!..

«Вот она, беда в самом своем образе», — подумал Антон, чувствуя, что его неубывающее горе, его боль и тоска об отце растворяются в этой великой боли и в этом горе. И неожиданно он вспомнил слова Леонида Борисовича, произнесенные еще тогда, при их первой встрече: «Наше дело, дело большевиков, движимо не местью и не ненавистью, а любовью — любовью к трудовому народу. Мы работаем не только во имя разрушения старого, а во имя создания нового». Тогда он не вдумался в смысл этих слов, даже не придал им значения, они даже выветрились из его головы. И только сейчас вспомнил и понял их. «Да, то дело, которым теперь я занят, для них делаю, чтобы лучше стало им жить! Да, не месть, а любовь!..» Пусть и неведомо этим бабам и мужикам, что работает он для них. Но чем же конкретно его работа тайно служит им? Да, он участвовал в освобождении Ольги. Так, значит, что-то важное делала и должна еще сделать для них она?

Антон посмотрел на свою «жену». Тщедушная, в блеклом сарафане, в платке на бровях — молодайка и молодайка, да к тому же еще по виду сжигаемая болезнью, хотя он-то знал, что эта землистая бледность — печать тюрьмы, — что в силах сделать эта маленькая женщина против стены-монолита, которую не смогли поколебать даже атаки тысяч восставших?.. А Вера Засулич? А Софья Перовская? Разве после них все осталось как прежде? Разве не растревожили они души молодежи целых поколений? Не пробудили желания бороться с новой яростью? Бороться за то, чтобы когда-нибудь, пусть неизвестно когда — он, пожалуй, и не доживет до того часа — разрушить все и начать строить заново, но на иных, самых разумных и справедливых принципах?.. Именно ради этого и работают Леонид Борисович, и Феликс, и дядя Захар... И она, Ольга.

В пути женщина помягчала, не была так язвительна и насмешлива, как там, в Ярославле. Играя, он на виду у всех привлекал ее к себе, обнимал. Она не противилась. «Тоже играет свою роль молодой женушки? Вот бы увидела меня за этим развлечением Ленка!..» Мысль о том, что Лена вдруг могла бы оказаться здесь, в этой обстановке, показалась ему невероятной. А если бы все-таки оказалась?.. Он представил, как передернула бы она плечами от брезгливости, как поджала бы губу и, подхватив двумя пальцами подол платья, застучала каблучками по палубе, лавируя, чтобы, упаси бог, не коснулся подол этой грязи... При всей современности ее взглядов жители городских окраин, а тем более крестьяне были для нее «людом». Что же делать ему? Как заставить взглянуть на все его глазами, понять его и стать помощницей в  е г о  деле?.. Но говорят ведь: любовь способна сотворить чудо. Он будет молиться какому угодно неведомому богу, чтобы тот это чудо сотворил!..


На коротком пути от Ярославля до Углича они пересаживались трижды, а в Чигиреве, на станции, где проходящий на Питер почтовый и тот стоит всего две минуты, сели в поезд и в пятницу утром уже вышли из чадного, пропахшего онучами и солеными огурцами зеленого вагона на перрон Виндаво-Рыбинского вокзала столицы.

— Довольно, маскарад окончен, — тихо сказала Ольга. — Я пойду в туалетную комнату и все это сброшу. Советую то же сделать и вам. А потом сумку сдадим на хранение. Навечно, — она улыбнулась. — И след двух ярославских молодоженов простыл! Присядем, я возьму свой сверток.

«Здорово!» — с восхищением глядя на Ольгу, подумал Антон и проводил ее глазами через прокуренную залу, с сожалением расставаясь с образом молодайки.

Через несколько минут они встретились вновь: студент в форменной куртке с синими бархатными петлицами и женщина в строгом темном платье в талию и шляпке с вуалеткой. И, будто и вправду они только увиделись, Антон галантно взял ее руку и поднес к губам.

— Так-то лучше? — спросила она. Глаз ее не было видно, но губы сложились в усмешку.

— Не знаю... — ответил он. — Не знаю...

— Сходили в народ — пора и возвращаться. Вот так же, как вы, хаживали чернопередельцы и землевольцы и думали, что они все о народе познали, в глубины психологии его проникли.

— А вы? — обиделся Антон. Насмешка Ольги задела его тем больше, что он действительно думал теперь: уж чаяния и мысли народа отныне ему доподлинно известны. — А вы познали?

— Очевидно. Уж во всяком разе, лучше, чем те, которые только каникулы проводят в деревне.

— Сколько же хаживали вы?

— Все свои двадцать три года.

«Ей всего двадцать три! — Антон внимательно посмотрел на женщину. — Всего на три года старше... Я-то думал — старуха, за тридцать. Вот она, тюрьма-каторга...» Печать испытаний на лице женщины вызывала у него уважение, и все же отступать он не хотел.

— Так с пеленок и хаживали? — съязвил он.

— Зачем же хаживать? Жила. Я ведь крестьянская дочь.

— Вы-и? — удивился он. «Вот бы не подумал... Да кончика ногтей городская дама». И, будто оправдываясь, добавил: — Мой дед тоже был крепостным, у Столыпиных в родовом имении.

— Так что вы, считай, родственник нынешнему премьеру-вешателю? — со смешком сказала Ольга.

«Что она разговаривает со мной как с сопляком? — разозлился он. — Всякое слово — за ней... Ну погоди, сейчас и я тебя проучу!»

До гельсингфорсского поезда у них оставалось еще без малого два часа.

— Давайте прокатимся по Питеру? — предложил он.

— С удовольствием.

Тут же на привокзальной площади Антон взял извозчика, и они покатили через Обводной канал, по Московскому, по Садовой. Петербург так же сиял в утреннем солнце, как в тот день, когда Антон вернулся из Тифлиса. Сколько прошло? Едва неделя. А как много изменилось в его жизни и в нем самом! И как преобразилась сама его... Он с трудом подыскивал определение... Ну, сама его гражданская роль, что ли. Тогда в глазах властей он был никто, просто студент-вольнодумец. А какой студент, да еще из Техноложки, не прогрессист и не радикал? А сейчас он по всем юридическим законам и статьям «Уложения о наказаниях» — государственный преступник, соучастник организации побега каторжника. И знай это его значение первый же городовой, вон тот, маячащий на углу, — бросился бы за ним, не щадя живота своего!..

У Гостиного двора они выехали на Невский. Через мостовую, вторым от угла он увидел дом, в котором жил Леонид Борисович. «Уже ждут нас...» — с удовлетворением подумал Антон.

Когда они доехали до Аничкова моста, он как бы между прочим предложил:

— Давайте по набережной Фонтанки? Очень люблю эту набережную!

— Превосходно, — кивнула Ольга. И откинула вуалетку, подставила лицо утреннему солнцу.

Коляска мягко покатила мимо училища святой Екатерины, мимо золоченой ограды шереметевского дворца, старинного особняка министерства императорского двора... До Пантелеймоновского моста оставалось полсотни шагов. К двухэтажному, невысокому и неприметному с фасада зданию подкатывали кареты, с них сходили чиновники в партикулярном и офицеры в голубых мундирах.

— Сей домик вам не знаком? — многозначительно спросил Антон, поворачиваясь к женщине. И, невольно повторяя интонацию и даже акцент «провинциала», крикнул кучеру: — Придержи, будь любезный! — И снова к Ольге: — Может, сойдем, пройдем, а?

И увидел, как она вздрогнула, отпрянула в угол кареты, и смертельная бледность начала проступать на ее лице. «Ага, и ты не железная! Как струсила!» — торжествующе подумал он, насмешливо улыбаясь. И еще он увидел, как какой-то жандармский офицер — высокий и поджарый, с хрящеватыми ушами, торчащими в стороны, — придержал шаг и с интересом посмотрел на них. «Боже мой, какой я прохвост! И кого я смею пугать!» — в следующее же мгновение подумал юноша, залился краской и крикнул кучеру:

— Давай, давай, на Финляндский, и поскорей!

И, виновато понурив голову, прошептал:

— Извините, ради бога... Я не вас хотел, а себя...

Ольга сидела, отвернувшись, закусив верхнюю губу, будто сдерживая стон. На губе набухала капля крови. А на впалых щеках сквозь белизну проступали вишневые пятна и на висках вздулась и пульсировала синяя жилка.

Когда отъехали уже порядочно, уже катили по Литейному к Александровскому мосту, она, так и не поворачиваясь к нему, проговорила:

— Мальчишка... Не знаешь ты, как страшно предательство. Страшнее на свете ничего нет...

«Она подумала... Боже мой, какой я мерзавец!.. А теперь еще надо будет рассказать обо всем Леониду Борисовичу... Да, вот это герой!..»

Впервые в жизни он почувствовал презрение к самому себе.

ГЛАВА 11


Ночь не наступит

В это утро, в пятницу, Додаков, вызванный накануне с вечера на Фонтанку, торопился в департамент полиции раньше, к открытию присутствия — день у него предстоял хлопотный.

Сухопарый, в безукоризненно сшитом и тщательно вычищенном мундире с серебряными аксельбантами, ротмистр шагал по тротуару набережной, вскинув голову, не глядя по сторонам. По лицу его блуждала улыбка, ломающая временами прямую и твердую полоску губ и невольно выдававшая его приподнятое настроение. Виталий Павлович действительно пребывал в таком радостном состоянии, которое охватывает человека, когда наступает в его жизни полоса удач. От мелочей — от красиво расписанной пульки преферанса — до высочайшего благоволения за добросовестный доклад о Лисьем Носе и денежной награды, которая уже была у него в кармане. Приятно было сознавать, что большинство этих удач — не слепая шалость фортуны, а результат усилий его ума, свидетельство его личных способностей. И все же не сами эти удачи действовали так воодушевляюще. В жизни полосы сменяют одна другую, и человек аналитического и трезвого ума должен быть готов к их чередованию. Главным было другое — сознание того, что тогда, в начале карьеры, оказавшись на распутье, он, надев голубой жандармский мундир, сделал правильный выбор.


Додаков пришел в отдельный корпус жандармов не по велению души — следуя семейной традиции, юношей он поступил в кадетский корпус, по окончании его был зачислен в гвардию. Но случилось несчастье — однажды на вольтижировке он упал с лошади, сломал ногу. Хромота осталась. Уходить в отставку? Поступить на службу по гражданскому ведомству?.. Исполнительному офицеру предложили иное — корпус жандармов. Там очень нужны достойные люди, та же военная служба, и увечье не помеха. Он колебался. Предложение претило ему. Но все же офицер, а не «шпак»... Он согласился.

Оказалось, что офицером отдельного корпуса жандармов мог стать лишь потомственный дворянин, окончивший военное или юнкерское училище по первому разряду, обеспеченный состоянием, не имеющий долгов и уже прослуживший в армии, гвардии или во флоте не менее шести лет. Всем этим требованиям Додаков удовлетворял. Но все равно он должен был выдержать еще и предварительные испытания при штабе корпуса для зачисления в кандидаты, затем прослушать курс и сдать выпускные экзамены. Лишь после этого приказом, подписанным самим государем, он был переведен из гвардии в жандармерию и одновременно с красивым, небесного цвета мундиром получил назначение в Московское охранное отделение.

Первое впечатление от знакомства с охранным отделением, располагавшимся в Гнездниковском переулке, было обескураживающим: невзрачное строение со стенами грязно-зеленого цвета, с низкой темной передней, маленькими комнатушками, заваленными бумагами, заставленными обшарпанными желтыми шкафами и столами-конторками. А новые его сослуживцы — очкастые чиновники в сатиновых потертых нарукавниках. Боже мой, какой разительный контраст с лазаретной чистотой казарм в полку, с плацами, манежами, блестящими киверами и расшитыми доломанами его сотоварищей-гусар!

Да к тому еще и начальник охранного отделения Зубатов — пожилой мужчина с манерами адвоката, в очках с тонкими золотыми дужками и гладко зачесанными светлыми седеющими волосами — в один из первых же дней вызвал молодого сотрудника в кабинет и сказал:

— У вас, поручик, все данные для работы в студенческой среде. Пусть вам не покажется оскорбительным, внешне вы никак не отличаетесь от студента. Опытный глаз подметит офицерскую выправку, но хромота скрадывает ее. Надеюсь, у вас получится. Возьмите под свое наблюдение университет. Познакомьтесь с этой темпераментной молодежью, войдите в круг. Запомните: студент отличается от иных сословий тем, что не принимает на веру авторитеты и не почитает власть, зато легковерно преклоняется перед ниспровергателями устоев и прочими смутьянами. Если и вам для пользы дела надо будет порисоваться вольнодумством, не брезгуйте. Конечно, в меру.

— Вольнодумство — в офицерском мундире? — изумился он.

— Нет, поручик, — холодно блеснул очками Зубатов. — Мундир повесьте в гардероб. Вы будете работать в штатском костюме. Перевоплотитесь в студента и слушайте, изучайте, запоминайте.

— Да ведь это — обыкновенным слухачом! — чуть не задохнулся от возмущения бывший гусар.

— Секретный сотрудник, изволите вы сказать? Совершенно верно. Но чтобы стать мастером охранной службы, надо овладеть всеми видами этого ремесла, — окончательно низверг Додакова в прах новый начальник.

Что было делать? Подать рапорт? Однако же приказ о назначении подписан самим царем. К тому же и Зубатов, хоть по виду и «шпак», жандармский полковник... Пришлось повиноваться.

Чтобы органичней было его присутствие в среде разночинной молодежи, он стал изображать себя студентом-экстерном, интимно познакомился с институткой — помнится, звали ее Варенькой, — смешливой и безалаберной. По взглядам своим Варенька была одной из главных смутьянок. С нею Додаков попадал и на узкие собрания, и на вечеринки, где за стаканами дешевого вина живо развязывались языки. И как часто поручику приходилось сдерживать благородный порыв: заставить этих господ, которые без бога и царя в голове, уважать августейшие имена! Вот бы остолбенели они, и первой — Варенька, когда б узнали, что неприметный «экстерн» в мягком галстуке, держащийся всегда в сторонке, — офицер охранного отделения! Виталий Павлович с трудом сдерживал себя. Но ничего, час пробьет!..

Он еще не окончательно определился в новой сфере, когда в феврале 1901 года московское студенчество охватили волнения, до того отшумевшие в Петербурге и Харькове.

Студенты университета скопились во дворе, за оградой, выходившей на Моховую, что напротив Манежа, и устроили сходку. Обер-полицмейстер распорядился арестовать смутьянов и препроводить их в Манеж. Слух об этом распространился по городу, к Манежу устремились группы молодежи. Наперерез им были брошены наряды городовых и унтер-офицеров жандармского эскадрона. Но толпы юношей и девиц при приближении их со смехом и улюлюканьем разбегались, чтобы тотчас собраться в другом месте. Это напоминало Додакову детскую игру в кошки-мышки. Он чувствовал оскорбительную злость от сознания, что власти действуют неумело, лишь способствуя беспорядку и сумятице. Нет, он не был сторонником нагаек, но непростительно, когда полиция не имеет плана действий. А уж в Манеже, куда направляли арестованных, веселье было безудержное, будто проводилось рождественское гулянье. У одной стены одна сходка, у противоположной другая; песни, танцы. А офицеры мечутся от группы к группе, просят, убеждают, уговаривают. Тьфу!..

Студенты пошумели, повеселились. Власти вынуждены были распустить задержанных по домам. Правда, несколько дней спустя главных зачинщиков — не без помощи Вареньки, хотя она и не ведала того, — арестовали, а затем выслали из первопрестольной.

И вот при обсуждении этих событий в кабинете Зубатова поручик не удержался:

— Нам стыдно должно быть перед петербургскими коллегами — там смутьяны понесли заслуженное наказание.

— А как следовало действовать нам? — спросил Зубатов.

Додаков не понял, гневается ли полковник на молодого сотрудника или действительно интересуется его мнением. Но ответил:

— В любом случае надо было заранее иметь план действий и действовать решительно.

Начальник охранного отделения помолчал, с интересом разглядывая молодого офицера, и после паузы посоветовал:

— Стоит подумать и о таком плане. Может пригодиться. — И утвердительно добавил: — Непременно пригодится.

И впрямь пригодился. Через год, в январе девятьсот второго, студенческие волнения вспыхнули с новой силой. И на этот раз брожение выплеснулось сходкой в том же актовом зале. Только в отличие от прошлогодних речи звучали еще более возмутительные, по рукам шли прокламации, отпечатанные на гектографе, резолюция сходки носила политический характер, а в окно, выходящее во двор, был выставлен красный флаг. В сборище, кроме студентов университета, приняли участие учащиеся других учебных заведений и курсистки.

По приказу обер-полицмейстера университет оцепили войска. А в Гнездниковском Сергей Васильевич вызвал в кабинет Додакова и, отечески улыбаясь, сказал:

— На сей раз арестованных перепоручаю вам, будьте в мундире и действуйте по своему плану. Вам карт бланш.

Виталий Павлович представил, каким будет лицо Вареньки, когда она увидит его в шинели жандармского офицера, с сожалением подумал, что на этом их связь и кончится, хотя ему претили ее речи и ее знакомые. Но эта мысль промелькнула и улетучилась. Стоя навытяжку перед начальником отделения, поручик спросил:

— Что мне придано?

— Все наряды полиции в вашем распоряжении.

— Желательно и полусотню казаков.

— На городовых не полагаетесь?

— Казаки действуют на толпу успокоительней, — без улыбки ответил Додаков.

— Что ж... — с новым интересом оглядел его с ног до головы Зубатов. — Получите и казаков. И солдат в придачу. И с богом!

«Ad majorem dei gloriam»[8], — как клятву произнес про себя поручик. Он ощущал легкую, сладостную дрожь в теле, и в висках весело стучали звонкие молоточки. Наконец-то он может действовать самостоятельно! И у него есть план, во всех деталях учитывающий все то, что почерпнул Виталий Павлович, вращаясь среди этих верхосвистов.

Додаков приехал к университету. Главное здание его, где проходила сходка, было оцеплено двойной шеренгой солдат и полицейских. Вдоль цепи прохаживались офицеры. Поручик увидел стоящего в стороне в окружении свиты обер-полицмейстера Трепова. Додаков отрапортовал генералу. Трепов холодно процедил:

— Арестованных будет свыше тысячи. Их препроводят в Манеж. Обеспечьте порядок.

— Будет исполнено, ваше превосходительство! — звякнул Додаков шпорами.

Манеж был мрачен и выстужен. Пахло навозом и сеном, и что-то шелестело под высокими сводами. Поручик подумал, что это машут крылами огромные летучие мыши.

Подошли приданные подразделения — солдаты, казаки и городовые. Хотя офицеры — командиры подразделений — по званию были выше Додакова, однако же теперь командовал здесь он. И поручик распорядился выстроить солдат в две шеренги, шпалерами, от дверей в глубь Манежа и конец этого узкого коридора, образуемого серыми шинелями, замкнуть тупиком. Затем, произведя расчет, разделил живой коридор на несколько частей. Конные казаки курсировали вдоль внешней стороны коридора. Все остальные, пешие, верховые, заняли позицию у дверей. Додаков приказал раздать факелы еще одной группе и вывел ее из Манежа.

У ограды университета в безмолвии, нарушаемом лишь скрипом снега под топочущими на морозе сапогами, зябли солдатские цепи. Окна университета были освещены, и за ними метались тревожные тени. Из одного из окон все так же торчало древко с красным полотнищем.

«Чего ждут?» — подумал поручик.

В эту минуту Трепов что-то сказал стоявшему подле него офицеру и коротко взмахнул рукой в меховой перчатке. Тотчас сквозь цепь солдат к ступеням университетского здания бросилась группа полицейских и, ловко орудуя пожарными принадлежностями, начала выламывать высокую входную дверь. В проем, как на штурм, устремились городовые и солдаты. Они ворвались в здание, смяли и оттеснили гомонящих студентов, окружили их и стали выжимать на улицу. Толпа двинулась во двор,к воротам.

Войска перестроились. Теперь от ворот был открыт единственный путь — через дорогу, к Манежу.

— Зажечь факелы! — приказал своему наряду Додаков.

Во тьме тревожными красными языками затрепетали дымные огни. Поручик чуть ли не бегом устремился в Манеж:

— Приготовьсь! Казаки, нагайки вверх!

Студенты приближались. За стеной нарастал гул, будто накатывался океанский вал. Студенты дружно пели. В знакомом мотиве «Разлуки» Додаков разобрал слова:

Нагайка, ты, нагайка,

Тобою лишь одной

Романовская шайка

Сильна в стране родной!

— Двери распахнуть, когда подойдут вплотную! — приказал поручик жестко и решительно, будто к его окопу приближался неприятель, а он оттягивал первый залп.

Но вот голоса надвинулись. Двери Манежа распахнулись. На толпу дохнуло леденящим холодом, запахом выстывшей конюшни. По стенам, теряясь под сводами, метались огни.

На мгновение идущие впереди запнулись, остановились. Толпа сзади напирала.

— Пение прекратить! За-амолчать! — крикнул Додаков.

Как бы подкрепляя его команду, к толпе, наезжая на нее крупами, двинулись казаки с вознесенными в руках нагайками.

Пение смолкло. Толпа молча потекла в коридор-тупик. Да, Виталий Павлович рассчитал правильно: ошеломить этих верхощапов эффектами — факелами, мраком, казаками, грозным окриком, сломить хотя бы на момент, а затем не дать опомниться. И сразу же отделить парней от девиц — женщины стимулируют настроение и воинственность мужчин, действуют на них, как взрыватель на динамит. Сразу же у дверей полицейские и солдаты под нависшими с обеих сторон конскими мордами и казачьими нагайками выхватывали из рядов курсисток и отталкивали их в сторону, за кольцо охраны. А толпа все вползала в Манеж, и, когда она уперлась в тупик, живой коридор расчленился на части, как если бы разрубили на порции колбасу, и в тесном окружении солдат каждую замкнутую группу оттеснили в разные углы помещения. Раздались возмущенные выкрики.

— Приказываю — ма-лчать! Раз-говоры прекратить! Казаки, исполнять!

Выкрики смолкли. И вдруг в наступившей тишине струной прозвенел голос:

— Виталий! Не может быть! Ты?..

Додаков обернулся. Подошел к оцеплению, за которым были женщины. Не вглядываясь в тени-лица, приложив руку к башлыку, сказал:

— Так точно, Варвара Степановна!

На руках солдат повисла фигурка.

— Ты! Гадина! На!.. — струна лопнула. Плевок, не долетев, шмякнулся на мерзлый песок Манежа.

— Варвара Степановна Жукова, занесите в протокол: оскорбление при исполнении служебных обязанностей, — спокойно сказал Додаков стоявшему рядом следователю отделения.

В этот момент в Манеж в сопровождении свиты вошел обер-полицмейстер. Он с интересом оглядел необычную, графически завершенную картину. Поручик подбежал к генералу, замер, припаяв руки к шинели.

— Благодарю, поручик, — на сей раз отнюдь не ледяным голосом сказал Трепов. — Перепишите арестованных и препроводите в Бутырскую тюрьму. Все силы обеспечения порядка подчинены вам. Учтите: я обещал великому князю освободить Манеж для занятий кавалергардов к шести утра.

— Будет исполнено, ваше превосходительство! — снова щелкнул каблуками Додаков, и ему показалось, что шпоры зазвенели весело и победно.

К шести часам все студенты и курсистки, числом более тысячи, были переписаны, прогнаны под конвоем до Бутырки и распределены по камерам.

За осуществление этого, самим им разработанного и воплощенного плана Виталий Павлович был удостоен Станислава третьей степени. С той поры, с зимы девятьсот второго года, он окончательно утвердил за собой звание специалиста по студенческому вопросу. Однако сам Додаков прекрасно понимал, что одна удача не предопределяет последующих успехов, на каждое действие противная сторона тут же вырабатывает противодействие, и случись в университете или другом учебном заведении волнения, вряд ли удастся вновь столь легко обуздать их ночными огнями, мрачными сводами Манежа и казаками. С червоточиной надо бороться, истребляя червя в личинке. А для этого надо знать, где эти личинки, способные сгноить весь плод. Сам Додаков теперь уже не мог появляться в студенческой среде. В ту ночь, как говорилось на специфическом жаргоне отделения, он «засветился». Не только Варенька, которую он больше не видел (кажется, ее отправили по этапу куда-то на север), — и другие его опознали. Что ж, если он не может узнавать сам, он должен выведывать с помощью кого-то другого. И Виталий Павлович снова прибег к опыту своего наставника: начал вербовать и насаждать в студенческой среде секретных сотрудников — осведомителей.

Вскоре Зубатов был переведен в Петербург, назначен заведующим особым отделом департамента полиции. Сергей Васильевич взял с собой из Москвы в столицу нескольких чиновников, к которым был более расположен, в их числе и Додакова. Однако переводить молодого офицера на должность в департамент Зубатов посчитал преждевременным и для повышения квалификации определил поручика в столичное охранное отделение, под начало своего бывшего ученика Герасимова.

К тому времени Виталий Павлович уже без всякого сожаления вспоминал о своей былой службе в гвардии. Каким был его удел в полку? Маневры да парады, да карты и попойки на досуге. Жди войны, чтобы получить чины и награды, да еще дождешься такой бесславной, как с японцами. А охранная служба, привилегированный корпус жандармов бережет покой матушки-России, пользуется благоволением самого государя!.. И все же нет-нет, а что-то царапало в душе, когда видел беспечные гусарские рожи.

Но вот наступил пятый год. Теперь уже было не до мечтательных воспоминаний и мудрствований. Сотрудники охранного отделения, весь корпус жандармов были брошены на подавление революционных выступлений. В «работе» со студенчеством Додакову помогали дружины Михаила Архангела, черной сотни, попечительствуемые самим правительством и объединившие владельцев мелких лавок, содержателей питейных и чайных, приказчиков, половых, дворников, отставных унтеров и прочий верноподданный люд.

Однажды надо было сорвать демонстрацию студентов Технологического института, о которой поручик заранее узнал от своих осведомителей. В ближних к институту дворах по Московскому и Загородному проспектам расположились черносотенцы, вооруженные дубинками, железными, обернутыми в тряпье прутьями и кистенями. Сам Додаков в партикулярном платье, по виду праздный горожанин, пристроился на скамье бульвара — так, чтобы в просвет меж стволом липы и кустом сирени видеть двери института. Здание его неприступным и независимым видом своим вызывало у Виталия Павловича раздражение: гнездо всяческих злоумышлений и вольнодумств, место стечения революционеров и цитадель невесть откуда возникшего Петербургского Совета рабочих депутатов. Как стало известно охранному отделению, в физической аудитории института состоялось заседание этого Совета. Сейчас мостовая по Загородному проспекту, вдоль бульвара, была вскрыта, булыжники аккуратно сложены в пирамиды — это фирма «Вестингауз» прокладывала колею для электрического трамвая. Додаков подумал, что булыжники могут пригодиться в предстоящем деле.

В двери входили, но не густо — видать, запаздывающие. Но вот наступило условленное время, обе створки распахнулись, и шумно-весело гомонящие студенты начали выплескиваться на улицу.

И тут началось. Смельчаки черной сотни, крепкие парни-грузчики из Гостиного двора — всего несколько, для затравки, — затеяли драку. Студенты не дрогнули. В тот же миг обрушились молодцы, поджидавшие во дворах, и все получилось так, как было задумано Додаковым. К сожалению, среди студентов оказался профессор Владимир Евгеньевич Путко. Поручик из-за куста увидел, как взметнулись над головами средь прутьев с размотанным тряпьем белые руки, а потом над общим шумом драки повис нечеловеческий вопль, и руки исчезли. Это было ужасно. Студенты и пущенные на них молодцы — понятно, молодежь, как в деревне, где было его имение, когда ходили стенка на стенку. Но профессора — это напрасно. Додаков даже хотел броситься на помощь. Но кто знает поручика, кроме старосты черной сотни? И что он может сделать, когда кулак и кровь пробудили в этих людях зверей?

Студентов рассеяли. И Виталий Павлович увидел его. Профессор был изуродован до неузнаваемости, раздавлен коваными сапогами. Только руки неестественно белели в черной зловещей луже. Додаков знал, что Владимир Евгеньевич был либералом весьма и весьма радикальных взглядов, — сам сиживал на его лекциях. Однако же... Он хотел было подойти, как к убитому с криком отчаяния бросился высокий вихрастый юноша в студенческой куртке, наверное, его сын, и Виталий Павлович счел, что ему лучше всего удалиться.

Вскоре за работу среди студенчества Додаков был произведен в ротмистры и получил Анну в петлицу. А недавно начальник охранного отделения полковник Герасимов, вызвав его в свой кабинет, сказал:

— Соблаговолите, ротмистр, взять на себя группу борьбы с социал-демократами. Примите дела без промедления.

Полковник Герасимов был скуп на слова. Но Додаков понял, что новое поручение — молчаливое признание его предшествующих заслуг, ибо ведение политического розыска среди социал-демократов стало в последнее время главным направлением всей деятельности Петербургского охранного отделения.

— Слушаюсь, ваше высокоблагородие! — вытянулся Додаков.

С первых же шагов новая сфера деятельности представилась Виталию Павловичу неизмеримо более трудной и соответственно более интересной, чем прежняя. Там он чувствовал себя волком в овчарне или лицейским дядькой, наблюдающим за шалостями отроков: все их уловки и хитрости были ему известны, побуждения и стимулы очевидны, а сообщества хотя и бурливы, но стихийны, разнородны и пестры. Здесь же факелами во мраке и кастетами парней из «Союза Михаила Архангела» не возьмешь. В единоборстве с крепко спаянными, сплоченными дисциплиной ячейками партии Додаков чувствовал себя равным. Он вынужден был признать: социал-демократы, особенно большевики, исключительно опытны, действуют изобретательно и на редкость смело. В департаменте полиции и охранных отделениях с очевидностью поняли: именно члены РСДРП, именно большевики и есть ныне главные, опаснейшие противники самодержавного строя. Виталий Павлович мог сочувствовать вольнодумцам-студентам, уважительно относился к требованиям конституционных демократов и прочих либералов, даже радикалов, но ни по одному пункту он не находил в своих убеждениях и чувствах соприкосновения с большевиками, делавшими ставку на заводской и деревенский люд. Однако, знакомясь с досье на большевиков, ротмистр часто испытывал недоумение: среди них было немало людей, происходивших из того же сословия, что и он, из семей потомственных дворян, было немало специалистов с блестящим образованием. Как посмели они предать интересы своего класса! Именно к таким лицам он испытывал особенно злую неприязнь, даже ненависть. К тому же он прекрасно понимал, что успехи на новом поприще сулят ему более быстрое продвижение вверх.

Что ж, с заданием по обследованию Лисьего Носа он справился недурно. Радовал ротмистра и ход ведущихся расследований вокруг Инженера. И здесь дело шло к развязке. В нынешнем его настроении не огорчало Додакова даже воспоминание о неудаче с Учительницей, хотя винить за оплошность Виталий Павлович должен был только себя: так легкомысленно упустить время!

Впрочем, тот день он вспоминал в окраске разноречивых чувств. Он испытывал и недовольство собою: так распуститься! Но потрясение, испытанное им в те мгновения, — неведомой силы, неведомой глубины — словно бы пробило брешь в каменной кладке его души. Он понял, что его влечение к Зинаиде Андреевне очень серьезно. В его-то возрасте, в его положении! Умом, сторонне оценивая достоинства Зиночки, он не находил в ней ничего, кроме свежести ее двадцати лет, миловидной физиономии, не лишенной, однако ж, недостатков, и прелести ее грациозной фигурки. Сколько таких девиц в Санкт-Петербурге — и даже в кругу, к которому Додаков принадлежит по рождению и положению! Но чувства не подчинялись доводам разума, и стоило ему увидеть ее или просто подумать о ней, как его бросало в жар и лед и отрешало от всего другого. К тому же в скромных ее полуулыбках, во взгляде исподлобья, из-под низко стриженной челки угадывалось Виталию Павловичу нечто отнюдь не азбучное, какая-то настойчивая воля.

Сам Додаков больше не позволял себе никаких вольностей, держался с секретаршей предупредительно-корректно, однако же не упуская ни малого случая показать ей свое расположение и всем своим видом как бы говоря: он вычеркнул из памяти те постыдные мгновения, их не было, и если Зинаида Андреевна все же расположена к нему, игру можно начинать сначала, с дальних позиций.

Она приняла условия этой игры и, интуитивно почувствовав иную степень отношения к ней Виталия Павловича, сделалась тиха, смиренно-приветлива. Но в то же время и настороженна. Он понимал: теперь ему будет с нею в сто крат труднее. Но ничего не в силах был поделать с собой. Да, как это ни смешно, он влюбился в эту девчонку!

Испуганный и в то же время обрадованный своей юношеской пылкостью, Додаков чувствовал: если Зинаида Андреевна не уступит, он готов будет даже предложить ей руку, хотя можно представить, как поднимется на дыбы вся его родня, как встретит в штыки корпус... Дочь бумагомарашки, из мещан... Может и карьере повредить... А, плевать ему на все!.. Плевать?.. Но что же делать?.. Пожалуй, впервые он чувствовал такую свою беспомощность. Однако внешне отношения между ними оставались прежними. Она — секретарь в правлении «Общества» и его осведомительница, он — ее непосредственный и единственный наставник. И, встречаясь с ней раз-два в неделю на частных квартирах, разбирая мозаику обрывочных сведений, собираемых Зиночкой, он помогал ей писать обстоятельные доносы, а потом у себя в кабинете, на Александровском, внимательно продумывал каждую фразу, выведенную старательным полудетским круглым почерком.

В отчете о поездке первого инженера на третью линию Васильевского острова, к Учительнице, не проскочило мимо упоминание, что Красин вез со встречи клетчатый дамский саквояж и даже объяснил секретарше, что в нем, мол, вещи жены. Возможно, и жены. Значит, между нею и Учительницей существуют какие-то взаимоотношения? И можно связать оборвавшуюся нить, установив наблюдение за супругой инженера — Любовью Федоровной?.. В тот раз додумывать Додаков не стал, хотя все, что касалось Учительницы и Красина, интересовало его особенно. И полковник Герасимов веско предупредил: «Глаз с Красина не спускать! Все его контакты фиксировать!»

Но вот на стол ротмистра начали стекаться сведения, поступавшие в охранное отделение по другим каналам. В филерской сводке проскользнуло, что в тот час, когда Красин находился в павильоне «Ремпен и сын», что на углу Невского и Казанской — весьма подозрительном месте, — туда заходил в числе других многочисленных посетителей студент Технологического института Антон Путко, сын профессора, убитого черносотенцами. Причем Путко в торговом зале не задержался, а был препровожден хозяином в помещение за прилавком. Филер — под видом хлыща он подбирал букет для дамы — не мог последовать за студентом. Но совсем не было исключено, что где-то там, в задних комнатах, Путко встретился с инженером. Конспиративная обстановка встречи не могла не насторожить.

В одном из следующих донесений Зинаида Андреевна между прочим упомянула, что студент звонил Красину на службу и для чего-то пытался изменить голос. Зиночка, обладающая абсолютным слухом, сразу же догадалась, кто звонит. Ротмистр подсчитал по календарю. Получалось: Путко звонил спустя несколько дней после возможной встречи в цветочном павильоне.

И наконец, филеры, начавшие наблюдение еще за одной подозрительной квартирой, к которой Красин, казалось, не имел отношения, засекли молодого человека, выходившего из нее с клетчатым саквояжем. Наряд «гороховых пальто» был ориентирован Железняковым на слежку за самим помещением, юношу никто не «проводил». Куда он направился, осталось неизвестным. Однако по скупому описанию: высокий, худой, лохматый, русый, с раздвоенным подбородком, в куртке Технологического — он весьма напоминал уже известного ротмистру студента. Сошедшись на столе Додакова, эти разобщенные факты невольно дополняли друг друга. И Виталия Павловича не могла не заинтересовать личность юноши. Каковы его взаимоотношения с инженером «Общества электрического освещения»? Какова его роль — если он действительно ее исполняет — в преступной организации, именуемой РСДРП?

Додаков запросил особый отдел и седьмое делопроизводство департамента и быстро получил ответ: Путко Антон Владимиров в картотеке не значится. Следовательно, ни единожды ни по одному делу он даже не упоминался. Значит, или ротмистр в своих предположениях ошибается, и все это случайные совпадения, за которыми обыденные жизненные интересы, или студент только вступает на опасную стезю. Офицер не уделял много внимания юноше, но не собирался отныне и исключать его из сферы своего наблюдения. Предстояло запастись долготерпением и по крупицам собирать сведения о Путко, штришок за штришком рисовать его портрет. В Технологическом еще с той поры, когда Додаков занимался «студенческим вопросом», у него были осведомители. Теперь через них он кое-что выведал. Профессорский сынок увлекался романтическими веяниями, читывал и нелегальщину, участвовал в студенческих сходках — впрочем, всем этим не выделяясь из общей массы свободомыслящих сверстников. Ни один из осведомителей не был лично знаком с Путко, поэтому ничего более определенного сообщить о нем не мог. Однако «с. с», навели ротмистра на приятеля Антона — Олега Лашкова.

Виталий Павлович использовать Лашкова не торопился: тут действовать надо было наверняка, малая ошибка могла спутать все карты. Поэтому он узнал, где Олег бывает, навел о нем справки, в том числе и у девиц на Садовой — не сам, конечно, до такого он не унижался, — и понаблюдал за ним в кабачке-полуподвальчике на Загородном, облюбованном студентами. И только после такой подготовки, составив о нем предварительное мнение, вызвал повесткой. Нет, не в охранное отделение на Александровский, а в управление градоначальства, на Гороховую, в старинный кваренговский дом с классической колоннадой.

Лашков, как и предполагал Виталий Павлович, явился с опозданием, с независимо-нахальной ухмылкой на красной, не принимающей загара, физиономии: зачем, мол, понадобился я отцам города? Я чист как стеклышко и независим. Увидев перед собой офицера в жандармском мундире, он в первое мгновение опешил, глаза посерьезнели, но ухмылка так и осталась, будто прилепленная.

— Рад познакомиться, Олег Юрьевич, — любезно пригласил его сесть в кресло ротмистр. — Как настроение, как самочувствие?

— С каких пор власти интересуются моим здоровьем? — гмыкнул он.

— Вы плохо осведомлены о функциях полиции, мой молодой друг. В наши обязанности входит абсолютно все, что имеет место быть в государстве Российском и личной жизни его сограждан: от выполнения всеми и каждым верноподданнического долга до наблюдения за своевременной ловлей пиявок.

Студент рассмеялся — шутка ему понравилась.

— Вот не ожидал! — он одобрительно глянул на офицера. — А если у меня несварение желудка или геморрой — тоже вас заботит?

— Да, заботит абсолютно все, чем страдают наши подопечные.

Лашков насторожился:

— Почему вдруг я стал вашим подопечным?

— Я же объяснил: нам подопечно все, что дышит под этим небом.

— Много же у вас забот!

— Да, не позавидуешь. Однако в данную минуту, как вы можете догадаться, нас интересуете персонально вы.

— Напрасно, господин офицер. Я не вор, не аферист, не казнокрад, не состою ни в каком сообществе, пью умеренно, по воскресеньям хожу в церковь и даже пиявок не ловлю. Добродетельный обыватель.

— Удивительно, как это вас обошли все крамольные веяния?

— Не люблю тратить время зря. Кто не знает цену времени, тот не рожден для славы.

— Изречение маркиза де Вовнарга, не так ли? — легко усмехнулся Виталий Павлович. — А вы рождены?..

— Рожден в каморке с цветущими стенами. Цветущими от плесени.

— Глубоко сочувствую.

— Вот так-то, господин офицер. Бедность, конечно, не порок, но потрясающее свинство, вы не находите?

— Согласен с вами, мой юный друг.

Додаков уже знал, в каких условиях живет этот щеголь, что ни день меняющий модные галстуки: его отец, мелкий чиновник, из кожи лез, чтобы дать отпрыску образование и положение в обществе.

— И хочу помочь вам. Собственно, поэтому и пригласил вас сюда.

— А-а! — догадался Олег. — Хотите, чтобы я стал вашим слухачом? Извините, так у нас называют ваших — ну, как их? — он выразительно приложил ладонь трубкой к уху.

— Зачем же так грубо, Олег Юрьевич? — добродушно улыбнулся ротмистр. Игра с этим рыжим заносчивым юношей его лишь забавляла. Он знал наперед, как все кончится, — недаром прошел школу у самого Зубатова. — Мы просто хотим попросить вас о небольшой услуге. И соответственно в вознаграждение за нее... Кстати, о вашем отце. Если не ошибаюсь, его жалованье — единственное средство вашего содержания? Никакими иными доходами не располагаете? Насколько нам известно, он выбился из сил, и его хотят уволить от должности. А пенсия без выслуги лет, сами небось знаете, какова? В наших силах порекомендовать, чтобы Юрию Сергеевичу не досаждали.

Студент слушал всю эту тираду напряженно, не мигая светлыми, в белесых ресницах, глазами. Когда же Додаков кончил, торжествующе усмехнулся:

— Благодарствую за заботу о папеньке. Да я и сам подумывал: не пора ли ему от трудов праведных отдохнуть? Обносился: плешь да шкура, уже не годится и мышей ловить.

Додакова покоробило от таких слов юнца: «Эге, милок, да ты ради красного словца и отца родного не пожалеешь!»

— Уволят — пусть едет к тетке в деревню, рыбку удить, чаи гонять, — продолжал с видом победителя Лашков. — Есть у меня старосветская тетушка, аль проглядели? — Он нахально уставился на ротмистра. — А я уроками озаботился, обезопасился. Недорослей учу.

— Бог с вами, юный друг! За полтинник по всему городу бегать — башмаков не окупишь, — с сочувствием возразил Додаков. — Да и не век же в студентах пребывать, скоро и из институтских стен — на большую дорогу, навстречу славе. Куда мечтаете: на государеву службу аль в компанию какую?

— Для начала в техническую фирму, — признался Олег. — Да вам-то что?

— Да, для начала в фирму предпочтительнее, — согласился Виталий Павлович. — И жалованье выше, чем на службе. А все же на службе и чины, и награды... Глядишь, на склоне лет и «ваше превосходительство»?

— Да вам-то какая забота? — повторил Олег.

— Как это «какая»? Неужели не известно вам, мой юный друг, что без справки о благонадежности, которую мы, скажем, я лично должен подписать, вас в самое плохонькое предприятие на мизерную должность не возьмут? Да-с, не имеют права!

Ротмистр знал заранее, что выстрел попадет в «яблочко»: Лашков был типичным карьеристом. В строгом соответствии с учением Сергея Васильевича Додаков делил людей на две категории: карьеристов и — альтернативно им — идеалистов. Карьеристы свое личное преуспеяние ставили превыше всего, что отнюдь не мешало им ревностно служить царю и отечеству. Какой бы ни рисовали они свою карьеру, с такими работать было легко: видна была их ахиллесова пята. Кстати, и себя самого Додаков относил к этой категории. С идеалистами было труднее. Лишенные благого стимула карьеры, идеалисты считали себя носителями идеи и частицами общего дела, и, чтобы вырвать их из порочного круга, надо было проявлять и эрудицию, и долготерпение, а зачастую и применять меры принуждения. Собственно, идеалистами (пусть в конкретном выражении они были самыми отъявленными матерьялистами-безбожниками), по теории Зубатова, и питались все революционные сообщества и партии.

— Да-с, не имеют права! А я, ежели вы будете бретировать и далее, не смогу такую справку подписать, не поступившись своими убеждениями. Согласитесь сами: зачем же мне поступаться?

Он замолчал. Долгая пауза также была предусмотрена правилами игры. И завершилась она новым беспроигрышным ходом:

— Хотя о чем мы говорим и, как вы справедливо заметить изволили, попусту тратим драгоценные минуты? Я совершенно не собираюсь нанимать вас в эти, как вы изволили... слухачи. Бог с вами!

Поникший было юноша оживился.

— Речь идет о небольшой услуге...

Глаза Лашкова злорадно загорелись.

— Нет, об услуге не мне, а вашему лучшему другу, Антону Путко. Вы ведь знаете, какое тяжкое горе постигло его. Он натура горячая, я бы сказал — сумасбродная. Чувства его понятны. Но он готов в таком своем состоянии натворить бог знает что. И такое, что оправдать будет невозможно... Короче говоря, ему угрожают большие опасности. И ваш долг, долг друга, — отвратить их!

Додаков закончил на несколько высокопарной ноте.

— Что же я должен сделать?

— Просто поговорить с ним по душам. Расспросить, где он бывал в последнее время, с кем виделся. Мы с вами должны оберечь его от опасных связей.

— Это невозможно, — сказал Олег. — Я с ним поссорился.

— Не беда. Помиритесь. Первым протяните руку.

— Я и сам хотел. Даже приходил к нему. Да он уезжал к дядьке в Тифлис.

— Вот видите — и сами хотели, — подкрепил ротмистр. — Надо помириться, надо. О том, что услышите, уведомите меня. Мы обсудим, какие следует принять решения, и на этом наши отношения будут исчерпаны. Как видите, ничего страшного. Согласны?

— Ну что ж... — после некоторого колебания проговорил Олег. — Ради Антона...

— Вот и превосходно! — Додаков встал, давая понять, что разговор окончен, и дружелюбно протянул руку. И, как бы между прочим, добавил: — Кстати, еще раз приходить сюда, я думаю, вам не следует... Увидят приятели, еще подумают... Как вы сами-то полагаете?

— Да, не очень-то.

— Если так, давайте, — Виталий Павлович задержал руку Олега, — встретимся где-нибудь приватно. Ну, скажем, по такому адресу: Стремянная, дом пятнадцать, Шабровых, второй подъезд со двора, квартира три в бельэтаже... Повторите, пожалуйста.

Олег повторил.

— Очень хорошо. Не возражаете: в пятницу, в девять вечера? Только прошу: не раньше и не позже. Точность — вежливость королей, не так ли?

В пятницу, лишь немного опоздав, Олег явился на конспиративную квартиру на Стремянной. Добыча была жалкой. Он побывал в доме Путко, но безрезультатно — мать Антона сказала, что сын гостит теперь на даче в семействе профессора Травина. Сколько пробудет у них, матери неизвестно. Олег знает: Леночка Травина — невеста Антона.

— А где, в каком месте их дача?

— Как-то не подумал... А зачем?

— Так, для точности. Ну ничего, подождем, торопиться не будем, — ободрительно сказал Додаков. — Гостит у невесты — значит, образумился. Но вы, когда он вернется, повидайтесь и потолкуйте... К сожалению, придется нам встретиться еще разок. Давайте, скажем, в пятницу же, через две недельки?

На том они и расстались. Додаков знал: Олег окончательно уверился, что ничего зазорного жандармский офицер от него не хочет, действительно, он лишь оказывает услугу Антону во имя их дружбы. Сам же Виталий Павлович, взяв личность Путко на контроль, временно отложил в сторону его «дело» и сосредоточился на иных заботах.

Сейчас, подходя к зданию департамента полиции, он рассеянно глядел поверх голов спешивших к дому № 16 чиновников и офицеров, кивал и козырял знакомым и детально обдумывал план работы на предстоящий хлопотный день.

Он уже поравнялся с дверями департаментского здания, когда напротив, на мостовой, притормозила открытая коляска и послышалось:

— Может, сойдем, пройдем, а?

Он бы и не обратил внимания на эту обычную фразу, если бы она не была сказана с деланно-восточным акцентом и на злорадной, торжествующей ноте. Додаков машинально обернулся и разом узнал юношу, сидевшего в ландо рядом с дамой. Это был Антон Путко! Он видел студента там, у Технологического, на мостовой над убитым отцом. Видел единственный раз, но профессионально натренированная память сработала безотказно. «Надо же, на ловца и зверь!.. — подумал Додаков. — Сопляк: пугает даму нашим заведением, как младенца цыганом!..»

И, глянув внимательнее, немало удивился бледности, покрывшей лицо женщины.

Студент крикнул ваньке:

— Давай-давай на Финляндский, и поскорее! — и коляска свернула на Пантелеймоновскую.

«Значит, уже вернулся в Питер, — подумал ротмистр. — А эта молодая дама и есть, наверно, дочь Травиных, его невеста... Недостойная и глупая шутка».

Встреча со студентом была хоть и мельчайшим, но еще одним добрым знаком расположения судьбы. И с этим чувством удовлетворения собой и жизнью Виталий Павлович переступил порог дома № 16.


После столь неудачно завершившегося доклада царю Столыпин пребывал в самом дурном расположении духа. Из-за такой малости — экспроприации в Тифлисе — ткнуть ему в нос и Витте, и укоры в транжирстве! А то, что он скрутил голову крамоле, разогнал ненавистную Думу, собственными руками, как ветеринар, спустил забродившую кровь, — это все не в счет! Ну и послал бог государя-всеправителя! За какие только грехи? Вот уж истинно: «Николка-дурак!»

Его самолюбие не терпело ни малейших уколов. И, вынужденный сдержаться перед царем, весь свой гнев Петр Аркадьевич обратил на подчиненных. Пуще всего досталось директору департамента Трусевичу. Максимилиан Иванович еще не видывал нового министра в таком раздражении. Утративший холеную осанистость, с бурыми пятнами на одутловатых напудренных щеках, Столыпин сугубо официально, ледяным голосом отчитал действительного статского советника за бездеятельность, безынициативность и прочие «без», не пригласив даже сесть, как какого-нибудь асессоришку, и сам стоя напротив него за полем обширного п-образного стола.

— Государь весьма недоволен, и я полностью разделяю его неудовольствие. Злоумышленники должны быть схвачены, а похищенные суммы до копейки — слышите: до копейки! — возвращены в государственную казну. Иначе!.. Впрочем, никаких «иначе» и быть не может. Вы свободны, милостивый государь.

Это «свободны» было сказано таким многозначительно-жестким тоном, что Максимилиан Иванович почувствовал, как по спине поползли мурашки: «Не от должности ли свободен?»

Вернувшись в свой кабинет, Трусевич принял успокоительные сердечные капли. Затем вызвал заведующего особым отделом Васильева, которому с первого часа было приписано дело о тифлисской экспроприации.

— Дальнейшие проволочки с расследованием, господин подполковник, не могут быть терпимы. Это пятно на наш мундир. Похитители должны быть обнаружены. Иначе... Вы свободны!

Уже через час дежурный шифровальщик закодировал, а телеграфист отстучал в адреса всех начальников районных охранных отделений империи депешу:

«Выясните вашей агентурой, какой организацией совершен тифлисский грабеж тринадцатого июня.

За вице-директора департамента  В а с и л ь е в».

В свой черед на местах жандармские и полицейские власти, неведомо каким путем осведомившиеся о настроениях на Фонтанке, поспешили проявить расторопность и усердие, поняв, что есть возможность заслужить в случае удачи благорасположение министра, новый чин или награду.

Прежде всего с новым рвением взялись за дело власти Кавказского наместничества. Расследование шло под личным наблюдением наместника графа Воронцова-Дашкова и его помощника по военной части генерала от инфантерии Шатилова.

Подполковник Васильев запросил канцелярию наместника: какие фактические меры приняты к розыску злоумышленников. Заведующий особым отделом канцелярии пространной шифровкой доложил: нападение на Эриванской площади произошло столь неожиданно и дерзко, что никто из очевидцев не в состоянии был точно определить ни число нападающих, ни место, откуда были брошены бомбы, ни даже направление, в каком скрылись экспроприаторы. Преступники действовали так быстро, что сопровождавшие фаэтоны казаки и стражники их не разглядели, только один полицейский успел произвести выстрел, и самый момент похищения денег остался незамеченным. Были предприняты меры тотчас после происшествия: по всем трактам разосланы разъезды казаков, сообщено железнодорожной полиции, в городе производятся массовые обыски. К сожалению, результатов пока нет. Заключала депешу фраза: «Пока нет данных считать преступление делом политических партий».

На Фонтанку посыпались донесения из губернских жандармских управлений и охранных отделений со всех концов России. Каждый большой и малый местный начальник сообщал свои версии и даже «абсолютно достоверные сведения». Но при проверке они лопались, как мыльные пузыри.

Максимилиан Иванович рвал и метал. Весь этот ворох донесений лишь сбивал с толку и ни на шаг не продвигал расследования. Теперь он каждый раз с трепетом ждал очередного вызова к министру. Петр Аркадьевич не возвращался к тифлисскому делу. Но прежней доверительности в их отношениях уже не было. И Трусевич понимал: пока злоумышленники не будут найдены, не беседовать ему со Столыпиным на дружеской ноге. Они должны быть найдены! В этом для директора департамента полиции было даже нечто большее, чем стремление вернуть благорасположение министра: он, Максимилиан Иванович, сам должен веровать в то, что является золотым ключом к наиглавнейшей государственной машине.

Конечно, неверно было бы думать, что департамент был занят исключительно делом о тифлисской экспроприации — оно не составляло и одной сотой, а может быть, даже одной тысячной повседневных его забот. В частности, в седьмое наблюдательное делопроизводство департамента с педантичностью продолжали стекаться со всей России донесения о производящихся при губернских жандармских управлениях дознаниях по государственным преступлениям, ходатайства со стороны обвиняемых, просьбы обвинителей о продлении мер пресечения и вся почта по тюремному ведомству, в том числе донесения о беспорядках в тюрьмах и о побегах.

Так, два дня назад телеграфной шифровкой поступило в седьмое делопроизводство сообщение о побеге политкаторжанки из Ярославского тюремного замка. Вчера фельдъегерская почта доставила пакет с подробным изложением обстоятельств побега, хода расследования, а также формальными сведениями, необходимыми для включения фамилии скрывшейся преступницы в розыскной циркуляр. Эти циркуляры также составлялись чиновниками седьмого делопроизводства.

Именно сюда, на четвертый этаж, в одну из прокуренных каморок, и был вызван Додаков — беглянка проходила по Петербургскому охранному отделению, к тому же была социал-демократкой, большевичкой, непосредственно подопечной ротмистру.

У Виталия Павловича было немало дел и в других делопроизводствах. На четвертый этаж он забрался по железной лестнице-трапу часа через три после того, как переступил порог департамента.

Столоначальником здесь был давний приятель — до прихода в корпус жандармов они служили в одном гвардейском полку.

— Наслышан о твоих подвигах, — дружелюбно-завистливой фразой встретил ротмистра бывший однополчанин.

— Неужто? — обрадовался Додаков. — Откуда?

— Слухом земля полнится. Жди на Петра и Павла подполковника и Владимира в петлицу.

— Да откуда ты все знаешь?

— Чудак-человек, разве не в нашем муравейнике все бумаги пишутся-подписываются?

— Ну спасибо за новость! Даю ужин у Палкина.

Столоначальник щелкнул крышкой «мозера»:

— Начальство ждет с рапортом. Вот твое дело. Располагайся. А я исповедуюсь и вернусь.

Он достал из сейфа папку, положил на стол перед Додаковым.

— Очередной побег. Не нравится: уж очень чистенько. Предполагаю: кто-то из охраны получил на лапу... Но это наша забота. А ваша — вернуть птичку в клетку.

Офицер вышел. Ротмистр пододвинул папку. Первым в ней лежал лист-«объективка» для включения в «Список № 1 лиц, подлежащих розыску по делам политическим» очередного циркуляра департамента. На поле листа справа было напечатано:

«По розыске обыскать, арестовать и препроводить в распоряжение СПБ ГЖУ, уведомив о сем Департамент полиции».

На самом же листе излагались сведения о бежавшей. Виталий Павлович начал внимательно читать:

«...23 года, девица. Отец... Мать... Сестры... проживают в м. Белая Церковь, Васильковского уезда, Киевской губ.

1 февраля 1904 г. привлечена при С.-Петербургском ГЖУ к дознанию по обвинению в принадлежности к группе представителей СПБ организации «Искры». По постановлению Особого Совещания, утвержденному Господином Министром внутренних дел 19 марта 1904 г., выслана в Архангельскую губ. под гласный надзор полиции впредь до решения дела. По пути к месту назначения скрылась.

28 мая 1907 г. привлечена при СПБ ГЖУ к дознанию по обвинению в принадлежности к РСДРП (фракция большевиков) и в преступлениях, предусмотренных ст. ст. 241, 243, 245 Угол. Улож. Военно-полевым судом Кронштадтской крепости приговорена к смертной казни через повешение. Высочайшим повелением смертная казнь заменена 20 г. каторжных работ. При этапировании из Ярославского тюремного замка скрылась. Где находится, неизвестно...»

«Так это — она, та самая, которую должны были тогда на Лисьем Носу! — догадался Додаков. — Вот как ответила на монаршью милость!»

Виталий Павлович, хоть нередко ему приводилось, не любил иметь дела с осужденными-женщинами. Да и держались женщины иначе, чем мужчины. Сколько презрения бывало в их глазах! Но что поделаешь: служба. Да и они, девицы, какого рожна лезут? «Теперь поймаем — не избежать ей петли, — подумал он. И снова, как тогда, в лесу, а потом с Зинаидой Андреевной на квартире, почувствовал, как в виски застучали горячие молоточки. — Что это я?.. Значит, хотел-таки посмотреть, как ее на веревку? Неужто становлюсь садистом?»

Он переборол себя, успокоился. Дочитал:

«Приметы: роста среднего, волосы на голове, бровях черные, глаза серо-зеленые, нос прямой, лицо чистое, рот умеренный. Фотографическая карточка имеется».

Следующим листом шла фотография. Тогда, на Лисьем Носу, он не разглядел осужденную и не запомнил. Сейчас он помедлил переворачивать «объективку»: «Интересно, как представить эту Ольгу по приметам?.. Плоские слова. Разве что глаза серо-зеленые... А наверно, недурна... Ну-ка-с!..»

Он перевернул лист и едва удержался, чтобы не вскочить со стула: «Она!»

Перед ним лежала фотография женщины, которую три часа назад он видел в коляске здесь, в двух метрах от департамента полиции! Ни малейшего сомнения — она!

Он чуть было не сорвался с места и не побежал вниз, к выходу. Тут же удержал себя: глупо. Минутку. Надо разобраться...

Он еще раз посмотрел на фотографию. Она, бесспорно. Тот же овал лица, те же огромные глаза и тонкие, с изломом, брови.

Но почему же она оказалась в карете на Фонтанке и с нею этот профессорский сынок? Что значили его слова? Мальчишеское геройство? Вздор! Он хотел ее выдать? Или пошутил? Невиданная наглость! И зачем? Непонятно... А что сейчас во всей этой чехарде понятно? Студент сказал ваньке: «Давай, давай на Финляндский, и побыстрее!» Куда они направились? В Сестрорецк? В Белоостров? В княжество Финляндское? Ищи-свищи!.. Постой, а где эти Травины, у которых гостит студент? Не к ним ли он повез Ольгу?

«Сойдем, пройдем, а?» — снова восстановил он. — Вот прохвост! И чего это он вдруг — с кавказским акцентом?»

Додаков посмотрел на часы. Да, если они сели на поезд, то уже или сошли по пути в Белоостров, или пересекли границу княжества. На всякий случай надо дать ориентировку отделу Железнякова. Главное же внимание — на Антона Путко.

Ротмистр без интереса поворошил страницы тощего «дела» беглой политкаторжанки: ее прошлое мало интересовало Додакова, он весь устремлен в поиск. И все же глаз подцепил фразу из донесения начальника Ярославского губернского жандармского управления:

«Утром дворник дома № 23 по Дворянской улице Насутдинов доставил в полицейскую часть найденный за оградою полисадника дамский саквояж. В означенном саквояже обнаружены полосатая холщовая блуза и ботинки — имущество Ярославского тюремного замка. Означенное имущество находилось в пользовании бежавшей... Саквояж материи коричневого тона, в среднюю клеточку, ручки кожаные, черные, обшит кожею...»

Саквояж! Зинаида Андреевна видела его у инженера Красина. Красину передала его Учительница. Потом он оказался у студента. Теперь в нем вещи каторжанки... Цепочка! Ведущая чуть ли не к самому Ульянову! Или совпадение? Мало ли таких саквояжей в лавках? Нет, вряд ли!.. Итак, прежде всего установить: где в дни побега Ольги был Антон Путко.


Целую неделю ждать условленной встречи с Лашковым Виталию Павловичу не было резона — тут каждый час дорог. Додаков переоделся в штатский костюм и поехал к дому, где студент жил со своим отцом. Но в квартиру не поднялся — незачем показывать такую свою заинтересованность, — а, обернувшись к витрине лавочки, стал наблюдать за отраженными в стекле воротами, ведущими во двор. Ждать пришлось недолго. Скоро из ворот выступила на свет рыжеволосая фигура в расстегнутой куртке с синими петлицами. Додаков с рассеянным видом пошел навстречу.

— Ба, неожиданность! — радостно улыбнулся Виталий Павлович. — Решил побродить в свободный часок. Люблю эти достоевские закоулки. Сама жизнь!.. А вас что занесло сюда?

— Для вас — экзотичность, для меня — именно сама жизнь, — с неприязнью ответил Олег. — Обитаю в сих трущобах. Совсем как Раскольников.

— Ну, не надо так мрачно. Все в силах человеческих — если, конечно, не делать глупостей, как тот же Родион Романыч. Не составите компанию?

— Полчасика у меня есть.

— До урока? Ох эти уроки! Мука для учимого, отупение для учителя. Был у меня самого наставник, Сергей Васильевич, превосходных талантов педагогических человек. Он говаривал: «Тупо сделано — не наточишь, глупо рожено — не научишь», вот так-то... Кстати, я подумал: а где прохлаждается ваш друг, этот, как его, Антон Путко? Вы поминали какую-то профессорскую дочку... А где их дача?

— Я же говорил: не знаю.

— Ах да забыл, не придал значения... А надо бы узнать... Вот что: не спешите к своему недорослю, скажитесь больным — вот ему-то радость! Пойдите к матушке вашего приятеля и спросите: не приехал ли? Если приехал, помиритесь сердечно. Если нет, где эта профессорская дача, ладно?

— Уроки не удовольствие для меня, а средство...

— Ну, не преувеличивайте! — добродушно улыбнулся Додаков. — Заодно, когда вернетесь, и пообедаем. Жду вас в «Византии», спросите у метра третий кабинет.

Название фешенебельного ресторана произвело впечатление. Лашков согласился.

— Кстати, полюбопытствуйте, не выезжал ли куда ваш дружок в последнее время, — напутствовал студента ротмистр.

Через два часа они вкусно обедали в отдельном кабинете «Византии» — с вином, водкой, с жестко накрахмаленными салфетками. Олег докладывал, Виталий Павлович спрашивал, но весь разговор их тек в русле дружеской беседы равных и независимых. Так должно было казаться Лашкову, и Додаков лишь укреплял его в этом убеждении.

— Дача Травиных в Куоккале, Антон уехал неделю назад и до сих пор там, — рассказывал Олег.

«Вот как? — комментировал про себя Виталий Павлович. — Значит, встреча с Ольгой для него дело такой важности, что даже к маменьке не наведался... А может, то был вовсе и не он? Нет, я не мог ошибиться. А если просто похож? Я ведь тогда мельком... Тогда все рушится. А Ольга? Бесспорно, она. Но если Антон все эти дни был в Куоккале?»

— Маман его очень скучает. Знаете, она красотка, никто и не поверит, что у нее такой сын. Правда, после смерти Владимира Евгеньевича сдала... — болтал опьяневший Лашков. — Призналась. Так и сказала: «Я вам признаюсь, Олег Юрьевич, вы поймете. Мы на краю краха». Эх, если бы Антон — не друг, люблю дамочек: сорок пять — баба ягодка опять... Так и сказала: «Олег Юрьевич, все, что оставил Владимир Евгеньевич, разлетелось как пух, я не очень умею считать деньги». Это она. «Антон не помнит иной жизни. Как сказать ему? Придется съезжать, искать квартиру попроще, отказаться от Поли. Антону придется искать уроки...» А я? Я не бегаю, высунув язык, по оболтусам? Антон, вишь, не помнит, а я почему должен помнить, жить в луковом доме, как брат Раскольников?

— Ну зачем же так, мой друг? — остепенял его Виталий Павлович, не переставая, впрочем, подливать в его рюмку. — Если образами Федора Михайловича, то вы не Раскольников, а Разумнихин. А Разумнихин, надо полагать, далеко должен был пойти... Так что же еще говорила маменька вашего друга?

— Не могу ль я подготовить Антона как-нибудь этак осторожненько... Что, мол, у них в кармане блоха на аркане! — Олег захохотал. — Не так, понятное дело, кругленькими словами, с премиленькой гримаской. Говорит: «А что бы вам, Олег Юрьевич, да поехать в Куоккалу, повидаться с ним и на природе намекнуть».

— А что, это идея, — поощрительно сказал Додаков. — И поезжайте. И отдохнете денек-другой: на вас вот от забот и лица нет. Видите, как у них плохо складывается. Наш прямой долг.

Лашков молча, раскачиваясь на стуле, смотрел на Виталия Павловича. Пробормотал:

— Поехать? Ха! Поехать!

— Да вы не стесняйтесь. На благое дело нельзя жалеть, — ротмистр достал из бокового кармана привычным жестом бумажник. — Вот вам полсотни на расходы. Никаких отчетов. Только... — он вынул из того же кармана несколько чистых листков и карандаш. — Формальность. Да ведь не мои личные, из государственной казны. Расписочку дайте.

Он разгладил один листок перед Олегом, сунул ему в руку карандаш.

— Пишите: «Мною получены от ротмистра Додакова В. П. 50 руб.».

Лашков, завороженный видом банковского билета, какого он никогда прежде и в руках-то не держал, послушно написал под диктовку.

— А теперь дату и подпись. Превосходно! — Виталий Павлович аккуратно сложил бумажку и спрятал ее во внутренний карман. — Да, чуть было не опустил... В голове шум, все путается, мы с вами того, лишнего, а? — он приятельски улыбнулся. — Вот листки, изложите вкратце все, что известно вам об Антоне Путко и что рассказала мамаша.

Олег вздрогнул, поднял на ротмистра мутные светлые глаза:

— Д-донос?

— Бог с вами, юный мой друг! Просто заметки для памяти. И фамилии вашей не надобно. И начинайте от третьего лица: «Источник сообщает» и далее. А подпишите как угодно. Ну хотя бы «Друг». Именно: «Друг»! И все. Никто никогда не увидит, даю вам слово офицера. И даже и увидел бы — «Друг», и все. Друзей — их ведь пруд пруди.

Лашков начал писать. Оторвался от листа:

— Маман его поминала еще, что ездил он погостить к дядьке в Тифлис. Да я вроде и раньше вам говорил.

— Когда ездил?

— Перед тем, как к невесте в Куоккалу... Кажется, девятое было, что ли? А шестнадцатого вернулся.

— И об этом упомяните, — подсказал ротмистр.

Когда студент кончил, он пробежал листки, сложил их и спрятал вслед за распиской. И сам черкнул несколько строк:

— Вот вам адрес в Куоккале. Хозяин дома — обходительнейший человек, он содержит буфет при станции, Для вас у него будет и комната, и пансион — все бесплатно. Встретитесь с другом — помиритесь. Мол, кто старое помянет... К себе пригласите, за рюмочкой человек отходчивей. И заодно поинтересуйтесь, не выезжал ли он на этой неделе из Куоккалы — куда-нибудь на Волгу, в Казань или Ярославль, скажем... И посмотрите, нет ли с ним... или около... одной прекрасной незнакомки — черноволосая такая, с зелеными глазами, бледная молодая дама. Только осторожно, без намеков, наводящими вопросами. Весьма и весьма важно для его благополучия. Добро?

Он снова наполнил рюмки:

— Ну, на посошок! Ни пуха ни пера! Жду возвращения вашего с нетерпением. Когда вернетесь, сразу же позвоните. Телефон 15-35. Не забудете? А теперь кофе для бодрости. Здесь отлично варят турецкий кофе.

Олег Юрьевич Лашков был обворожен обходительностью человеколюбивого жандармского ротмистра, не жалеющего времени для помощи попавшему в беду его другу, к тому же такого щедрого и обходительного. Хотя где-то в глубине сознания царапала мыслишка: «Так ли бескорыстно человеколюбив этот жандармский офицер?..»


Тем же вечером Зинаида Андреевна, встретившись с Додаковым в квартире на Стремянной, сообщила, что Красин до сих пор не вернулся в Петербург, хотя директор-распорядитель ждал его еще в понедельник. Но инженер прислал телеграмму, что болен.

— Откуда телеграмма?

— С дачи, где его семейство, — из Куоккалы.

«Куоккала? Одно к одному складывается. Превосходно!»

Додаков почувствовал азарт, как игрок, оценивший карту и готовый сорвать банк. Да, воистину счастливый нынче день!

ГЛАВА 12


Ночь не наступит

Антон и Ольга поспели к утреннему гельсингфорсскому поезду и в полдень уже сошли на чистенькой, с вазами цветов вдоль платформы станции Куоккала.

Всю дорогу в вагоне юноша виновато молчал. Молчала и женщина. Отрываясь от окна, он мельком взглядывал на нее. Вуалетка закрывала половину ее лица, и глаза за черным кружевом расплывались в два огромных пятна. Но губы были напряженно сжаты, на нижней, слегка оттопыривающейся, засохла корочкой кровь. Болезненной была втянутость землистых щек. «Сколько она пережила — и я еще посмел!» — все казнил себя студент, испытывая почти физическую боль, но ничего не мог придумать такого, что загладило бы его вину.

— Пойдем последними, — тихо сказала Ольга, когда поезд остановился у перрона.

Антон предложил ей руку. Этакой фланирующей парочкой они побродили меж ваз, будто кого-то поджидая, а когда все пассажиры покинули вокзал, направились, делая большой круг через сосновую рощу, к даче Степанова. Ольга опиралась на его руку тяжело, и юноша чувствовал, на каком пределе физических и духовных сил она была. «Бедная, — подумал он. — Прости, если можешь... Мне жалко тебя, как родную сестру...» Ничего подобного он выговорить бы не посмел, но тем горячей звучал его немой монолог. И Ольга словно бы услышала. Она сняла шляпку, вскинула голову, улыбнулась. «А она красивая была, — подумал он. — Как из фарфора. Такие невероятно зеленые глаза!..» — И он тоже радостно улыбнулся ей.

Они поднялись на веранду. Антон постучал в застекленную створку, ведущую в комнаты:

— Кто есть? Встречайте гостей!

Выглянула женщина. Туго зачесанные назад волосы ее открывали большой гладкий лоб. Чуть навыкате светлые глаза под арками бровей были настороженны. Но, увидев Ольгу, она вскрикнула, и они бросились друг к другу, обнялись, замерли, стиснув руки и крепко прижавшись щеками. В их стиснутых руках, в молчаливых слезах было столько боли и радости, что у Антона перехватило дыхание: «Кто же она, эта Ольга? Что же с ней стряслось?..»

Он не услышал, как вошли на веранду Леонид Борисович и Феликс. Сразу же послышались радостные восклицания. Мужчины начали тормошить Ольгу, обнимать. Усач схватил ее в охапку и закружил по веранде — и сразу напряжение снялось, стало хлопотно и весело.

— Обедать! Обедать! У нас сегодня праздничный обед! Любаша постаралась — пальчики оближешь! — приглашал, приговаривал Леонид Борисович. — А в центре внимания: петровская, пиво и ростовские раки! Клещи — как усы у Феликса!

Антон впервые видел жену Красина, Любовь Федоровну. Тут же в комнатах шалили и девчурки, его дочки. Любовь Федоровна хлопотала у стола, а Леонид Борисович расхаживал по веранде и радостно оглядывал присутствующих:

— Ни слова, ни звука до обеда! Переодевайтесь — и милости просим!

Студент никогда еще не видел Леонида Борисовича таким веселым.

Когда рассаживались, Красин показал Ольге на стул с высокой резной спинкой во главе стола:

— Прошу, сударыня, на трон! Сегодня вы наша королева!

Всем и даже Ольге передалось празднично-шутливое возбуждение. Женщина улыбалась, глаза ее сияли.

Инженер наполнил рюмки. Высоко поднял свою и, сразу посерьезнев, сказал:

— За твое возвращение, товарищ Ольга. Мы были с тобой каждый день твоего крестного пути. За возвращение!

Женщина, первой встретившая Ольгу и теперь сидевшая с нею рядом, обняла ее и прижала к плечу. Встал Феликс:

— Склоним голову перед памятью павших. Нет ничего тяжелей, чем терять товарищей... — он опустил голову, и его жесткие кудри упали на лицо. Феликс помолчал. — Что ж, как сказал коммунар Ферре: «Будущему поручаем заботу о нашей памяти и нашу месть». Не они, так мы, не мы — наши товарищи, но все вместе мы дойдем с красными знаменами... За тех, кто возвращается в строй, за тебя, Оля, и за тех, кто встает в наши ряды на место павших!

Он повернулся к Антону. Студент вспыхнул: «Знал бы Феликс! Узнают — выгонят в три шеи!» Он покосился на Ольгу. Женщина протягивала к нему рюмку — то ли насмехаясь, то ли с улыбкой, непонятно. «Сейчас кончим обедать, и придется все рассказать...» Он чувствовал все возрастающую тревогу.

И вот убрали тарелки. Любовь Федоровна вместе с женщиной, которую называли то Надей, то Катей, а Антон определил про себя: «Учительница», — ушли на кухню мыть посуду. Они же четверо остались за столом. И Леонид Борисович, закурив, перешел к делу:

— Мы очень волновались. Мы знали, что вы не пришли на явочную квартиру. К тому же ты, Владимиров, должен был вернуться раньше. Хорошо, что все благополучно кончилось. Но что же произошло в Ярославле?

Все! У ног Антона разверзлась пучина. И, зажмурившись, очертя голову он бросился в нее.

Он рассказал, как они блуждали, как забыл он номер дома, как сидели на берегу Волги, и он задремал, и его разбудил полицейский. Он говорил, не поднимая глаз, чувствуя, что тишина за столом не сулит ему ничего хорошего. Закончил он исповедью о злосчастной прогулке по Фонтанке.

Феликс хмыкнул в усы. А Леонид Борисович сказал:

— Да, Камо — достойнейший пример для подражания.

Потом он повернулся к Ольге:

— А ты что скажешь?

Женщина разгорелась от встречи, от внимания и выпитого вина, она заговорила мягко:

— Все так. На Фонтанке он напугал меня до смерти. В дороге от Ярославля до Питера держался хорошо, — она одобрительно кивнула. — Не трусил. Храбрый мальчик.

«Мальчик!» — Антон обиделся.

— Не будем читать тебе нотаций, товарищ Владимиров, — сказал Красин. — Думаем: сам понял. С явочной квартирой — вот к чему приводит невнимательность, в одно ухо влетело, в другое вылетело. Малейшая беспечность может привести к непоправимому. И еще одно запомни: мы не артисты под куполом цирка.

Он посмотрел на Феликса:

— А ты что скажешь?

Феликс добродушно погладил усы:

— В общем, для первого раза вел себя не так уж и плохо.

Антон почувствовал, как у него за спиной вырастают крылья.

— Ладно, — сказал инженер, как бы подводя черту. — Ты, Оля, останешься здесь. А тебя, товарищ Владимиров, уже, наверное, ждут? — Он мягко улыбнулся. — Беги. Приходи завтра. Есть у меня одна мысль. Утром обсудим.


«Вот обрадуется Ленка!» Антон торопился на дачу Травиных. Никогда еще ему не было так хорошо. Он — революционер-профессионал! Никогда у него не было таких товарищей! Только Костя. И отец... «Если бы не тот страшный день, отец был бы сегодня здесь! — с уверенностью подумал он. — Вот это жизнь! Рассказать бы Ленке! Нет, нельзя. Пока нельзя».

Он замедлил шаг. «А как объяснить, почему снова приехал? Скажу: не удержался, не утерпел... Да, но утренний поезд уже давно пришел. — Он посмотрел на часы. — Придется подождать вечернего. Ну и опытным же конспиратором я становлюсь!

Сегодня же... — решал он по дороге. — Пойдем купаться, и я ей скажу: хватит ждать! Сколько можно ждать, когда меня завтра могут... Нет, об этом ей пока нельзя. Завтра вернусь в Питер и скажу маме. Она обрадуется, она любит Ленку. А после свадьбы расскажу, ведь муж и жена — одна сатана. Пусть держит наготове вещички: по этапу за кандальным — динь-бом, динь-бом! И плевать нам на приморские виллы!»

Он счастливо рассмеялся.

За лесом протрубил паровоз. Антон подождал, когда донесется веселый звон станционного колокола, преодолевая желание сорваться с места, заставил себя повременить еще несколько минут и чуть ли не бегом пустился к даче Травиных.

«Вот бы выбежала навстречу!» — он представил, как засияют ее глаза. Сладостно сознавать, что эта девушка — твоя! Сейчас он схватит ее за руку, и они понесутся по дюнам к морю. А потом будут лежать под соснами, и иголки будут покалывать спину. «Господи, как же хорошо жить на свете!»

Он распахнул калитку и побежал к террасе. Увидел: Лена стоит с лейкой у клумбы.

— Ленка, здравствуй!

Она повернула к нему голову, разогнулась и сказала:

— Здравствуй.

Но навстречу не бросилась, не рассмеялась, даже не выпустила из рук лейку. «Чего это она?»

— Я так соскучился по тебе, Ленка! — он хотел обнять ее, но за стеклами веранды мелькала какая-то фигура.

— Ты когда приехал? — спросила девушка.

— Да вот... — он неопределенно махнул в сторону станции. — Териокским. Не выдержал, не утерпел в Питере...

Заранее приготовленная фраза прозвучала вымученно.

— Не выдержал? — переспросила Лена. — Териокским? А кто та незнакомка под вуалью, с которой я видела тебя у утреннего поезда?

Антон опешил.

— Я... Я потом тебе объясню... — начал мямлить он, чувствуя, что заливается краской.

— Ах, потом? Очень мило! — Лена отшвырнула лейку на середину клумбы. — Вы лгун, сударь!

— Тише, Лена, что ты? — он умоляюще показал в сторону веранды.

— Пусть слышат, пусть! — из глаз ее брызнули слезы. — Вы жалкий трус и грязный лгун! Лгун, лгун! Под ручку, в обнимку! Боже мой, а я-то! К каждому поезду!..

Она отвернулась и зарыдала — по-бабьи, чуть ли не в голос.

«Что же делать? — растерялся он. — Вот глупо!»

Его подмывало все рассказать ей. Он уже готов был рассказать, но с превеликим трудом сдержал себя. Ласково проговорил:

— Напрасно ты, Ленок. Не надо. Когда узнаешь, ты поймешь.

Она резко повернула к нему мокрое лицо с покрасневшими глазами:

— Мне надоели многозначительные фразы! Надоели твои необъяснимые исчезновения и появления! Я хочу ясности, я требую ее, я имею право требовать! — она даже топнула ногой.

— Сейчас я ничего не могу тебе ответить.

— И не надо! Не надо! Не смейте дотрагиваться до меня! — она была в исступлении. — Вы мерзки, вы мне отвратительны! Уходите прочь!

Дверь веранды распахнулась, и на крыльце появилась мать Лены. Лицо ее было озабочено.

— Лена, — сделал последнюю попытку Антон. — Ты поймешь... Пошли к морю.

Девушка отвернулась и взбежала на террасу.

«Вот так оборот! — Антон поплелся по дорожке к выходу. — Приревновала... К Ольге приревновала! Знала бы, кто она — товарищ Ольга! — он невольно улыбнулся. — Но как я могу ей объяснить?.. И что же теперь делать?»

Он направился по тропинке к станции. «Завтра с утра надо к Леониду Борисовичу. А где ночевать? Придется ехать в Питер. — И все же неожиданная ссора не могла изменить его приподнятого настроения. — Ничего, одумается... Я же чист как ангел. Придумаю какую-нибудь правдоподобную историю».

— Ба! — услышал он радостное восклицание. — Антошка-картошка!

Он поднял голову. Перед ним стоял сияющий Олег.

Антон опешил:

— Ты откуда взялся?

— Решил после трудов тяжких заслуженно отдохнуть. Море, белый песочек, солнышко! Да вот, судьба не милостива! — он показал на небо.

Действительно, Антон и не обратил внимания: вечернее небо заволакивали тучи, они надвигались с северо-запада, со стороны залива, мрачным сомкнутым строем.

Антон вспомнил, что они с Олегом в ссоре.

— Привет, — холодно кивнул он и собрался пройти мимо.

Но приятель дружелюбно толкнул его в плечо:

— Брось ты! Погорячились тогда. Ну, не прав я был, каюсь. Хочешь, дай в ухо — и квиты? — он шутливо подставил голову. — Может, поумнею. И кто старое помянет!..

Антону в ту минуту особенно нужен был человек, с которым он мог бы отвести душу. «Да и правда: в чем он виноват, Олег? Не захотел со всеми? Насильно и заставлять не надо. И Леонид Борисович говорит: «Нам нужны не попутчики на три версты, когда дорога Невским проспектом, а единомышленники на всю жизнь». Какой из Олежки-то единомышленник? Он и думает только о девчонках с Садовой да о новых галстуках! Та ссора — ребячество. К тому же сам первый винится».

Он посмотрел на веселую красную физиономию:

— Дал бы я тебе!.. Да ладно, за истечением срока давности! — и протянул руку.

— Люблю я тебя, дурак, — сказал Олег. — Соскучился как по бабе, вот тебе крест! Я же узнал, что ты здесь, — к маменьке твоей заскакивал.

Антону польстило, что приятель показал такую привязанность.

— Покуролесим, а? — подмигнул Олег. — Аль ты тут у Травиных, у Ленки под боком греешься?

— Я уже погрелся, — горько сыронизировал сам над собой Антон. — В Питер возвращаюсь.

— Куда на ночь-то глядя? Завтра вместе и вернемся. Я тут такую хату приглядел, специально для красавцев холостяков!

«Вот прохиндей! — привычно восхитился оборотистостью дружка Антон. — Уже и хата...»

— Рядом, около станции. Хозяин финн, двух слов не свяжет, однако обходительный. Штоф уже стоит на столе. Пошли?

«Пересплю, все равно утром пораньше надо к Леониду Борисовичу, — подумал студент. — Может, и с Ленкой что-нибудь придумаю».

— Уговорил, — сказал он.

Дом, в котором остановился Олег, был под островерхой крышей, старый, с замшелыми стенами. Однако комнатка чистая, в голландке потрескивали поленья, а на столе действительно красовался штоф в две кварты.

«Ну и напьюсь сегодня! — решил Антон. — В лоск!»

— Откуда у тебя деньги завелись на такие хоромы? — полюбопытствовал он.

— От трудов праведных. Уроки, бегаю, как собака, — Олег вывалил язык, изобразив, как он бегает, и тяжело задышал. — Уроки жизни... Погоди минутку, сейчас я с хозяином изъяснюсь на пальцах, пусть сообразит нам что-нибудь пофундаментальнее.

Через час они сидели за столом разомлевшие, скинув куртки, штоф был наполовину опорожнен. Олег заботливо подливал в стакан приятеля, а Антон жаловался ему на Ленку, добивался совета: как найти путь к примирению. Хоть и был он уже изрядно пьян, но словно заслоном преградил в мозгу то, о чем говорить не имел права, и от этого рассказ его был сбивчивым и неубедительным: мол, Ленка случайно увидела его с одной дамой и приревновала, и в истерику.

— А признайся, было? Согрешил? — масляно блестел глазами Олег.

— Что ты! Да она же!.. — оборвал его Антон. Сама возможность такой мысли показалась ему кощунственной. — Не о ней речь...

— А все же кто она? Может, уступишь по бедности?

— Шшш! — помотал указательным пальцем юноша. — Она святая! И больше о ней ни звука!

По стеклу уже барабанил дождь, и бурлило, звенело в водосточной трубе.

— Молчу! А все же...

— И-и не мечтай. Я и сам-то ее, может, никогда больше в жизни...

— Да хоть какая она?

— Шшш!

— Наверно, как русалка: глаза зеленые, и вот такие локоны.

— Откуда ты знаешь? — удивился Антон.

— Угадал? Чудило! Они же все такие в нашем воображении по первому разу. Она какая: брюнетка, шатенка?

— Черная.

— А я предпочитаю блондинок.

— Не смей! — Антон стукнул кулаком по столу.

— И не буду, не буду! — примирительно согласился Олег. — А с Ленкой перемелется... Хочешь, схожу парламентером? Хочешь, грех на себя возьму, скажу, что ради меня ты старался, меня выдавать не хотел?

— А это идея! — обрадовался Антон. — И правда, ради друга... И все, хватит об этом. Молчок!

— Хватит и хватит, — согласился приятель. — Только для алиби, где ты эту русалку выловил? Где Ленка вас застукала?

— Наверно, у станции... Говорит, каждый поезд встречала. Вот как ждала!

— Да ты что, уезжал?

— Я? — Антон настороженно посмотрел на Олега. — Кто тебе сказал?

— Да ты же сам.

— Н-нет... Никуда не уезжал.

— Да мне-то что? Не уезжал и не уезжал. Только зачем же тогда Ленка ходила встречать тебя на станцию?

— А шут ее знает! Блажь такая, пойми их, женщин... — Антон почувствовал, что запутывается. — Давай лучше спать. Так спать охота! — он сладко зевнул.

— Еще по одной — и на боковую, — согласился Олег. И снова наполнил чарки. — Ну, дай бог не по последней. За дружбу!

Они чокнулись.

Антон глотнул уже с омерзением. Все! Больше он не в силах — мутит и все плывет перед глазами.


Он проснулся среди ночи. Сразу, будто кто-то толкнул. Резко поднялся, сел на кровати. В голове ломило, но сознание было ясным, хмель прошел. Посмотрел на серый квадрат окна. Дождь продолжал глухо барабанить по стеклам. Олег спал ничком, всхрапывая.

Антон накинул куртку и вышел на крыльцо. Свежий воздух и холодные капли, брызгавшие на лицо, взбодрили его. Но какая-то беспокоящая, свербящая мысль будто бы продиралась в сознании сквозь остатки сна. Он вспомнил о вчерашней ссоре с Ленкой. Нет, эта мысль касалась не ее... И вдруг явственно, будто он слышал со стороны, всплыл в памяти его пьяный разговор с Олегом. Почему все вертелось вокруг Ольги да Ольги? Сам виноват, завел об этой дурацкой ссоре? Может быть... Но почему Олег так настойчиво расспрашивал? Или, может, показалось? Но разве им не о чем было поговорить еще? Столько институтских новостей, столько всего случилось за это время с их общими знакомыми. И еще: когда уже укладывались, Олег предложил: «А может, махнем от этой слякоти куда-нибудь на Волгу, под Казань или Ярославль? Плесы, тишина... Об эту пору ведь там хорошо?» — «А я почем знаю?» — «Так ты ж там был». — «Когда?» — «Не был? А вроде бы говорил... Или кто-то говорил, что видел тебя... Ну да ладно, на боковую!»

С чего это он завел о Волге, о Ярославле — одно к одному? И словно бы вторым зрением Антон вновь увидел, как сидят они за столом и пьют, и Олег все подливает ему и подливает, а себе нет, хотя сам превеликий любитель выпить. Как же это Антон там, за столом, не обратил внимания? И откуда вообще Олег тут взялся? И именно вчера? И почему искал, заходил даже домой, к матери?.. Вроде бы после той стычки в читальне накануне демонстрации между ними все оборвалось, а Олег не из тех, кто первым идет на примирение. Может, все это чушь? И он из самых добрых побуждений? Об Ольге — потому, что женщины — самая любимая его тема, а Ярославль — случайное совпадение, Антон сам распустил язык? Может быть. И скорей всего именно так... Но он никак не мог отделаться от гнетущего чувства.

Вернулся в комнату. Приятель все также безмятежно храпел на кровати в углу. А что, если подойти, тряхнуть и, пока совсем не очухался, спросить: «Зачем ты выпытывал? А, зачем? Отвечай скорей!» Глупо... И подло подозревать в такой гнусности друга. Друга? Ну, однокашника, приятеля по институту. «Если хочешь понять другого, поставь себя на его место». Разве он, Антон, мог бы? Чушь!

И все же тревога не отпускала. Что же делать? К Леониду Борисовичу идти рано. А позже, когда Олег проснется, как объяснишь ему, куда идешь? Он же знает — не к Ленке. И если... Если подозрение справедливо, не будет ли он следить? Не хватало еще привести «хвост» к Красину. Как все запутывается! И во всем виною только он, только его непростительная неосторожность. Надо идти...

Он снова на цыпочках вышел из комнаты. За неприкрытой дверью прислушался: Олег дышал так же ровно и глубоко. Сдерживая каждое движение, чтобы не скрипнула половица, не звякнула щеколда, он выскользнул из дома. Теперь он был,особенно осмотрителен: ушел далеко в лес, петлял по тропинкам, оглядывал все окрест. Вспоминал слово в слово все наставления Феликса. Да, познаешь на собственной шкуре.

Утро уже вполне занялось, было не меньше пяти — половины шестого. Если бы ожидался ясный день, лес уже простреливало бы солнце. Но после стоявшей необычайно долго, целый месяц, щедрой погоды наступило столь обычное для всего этого приморского края ненастье, и тоже, по всей видимости, надолго. Небо было ровного серого тона, хоть и по-летнему высокое, но непрерывно источавшее дождь: то мельчайшей пылью, то плотными зарядами, и даже в короткие перерывы листья кивали, сбрасывая друг на дружку и сея на траву увесистые капли. Под ногами чмокало, чавкало, башмаки протекли, куртка превратилась в губку.

К даче Красина Антон подошел с противоположной стороны, от сараев, перемахнув через ограду. Дом стоял молчаливый, с темными окнами. В какое постучать? Не переполошить бы Любовь Федоровну, не напугать девчушек. Он мысленно представил расположение комнат. Детская, кажется, здесь, а рядом или наверху — спальня. Антон побарабанил по стеклу. Никакого отзвука. Фу, как нехорошо в такую рань... Он постучал громче. Занавеска отодвинулась, к стеклу прильнуло лицо. Вспыхнул огонек спички, заколебалось пламя свечи, раздались шаги на веранде.

— Заходи, Антон, — в дверях стоял Леонид Борисович — в халате, с взъерошенными волосами и смятым со сна лицом. — О, уже полное утро, неужто проспали?

Он глянул на часы:

— Да нет, и пяти еще нет... Проходи. Ты чего в такую рань? — он сладко, с зевотой, потянулся. Всмотрелся в мокрое лицо юноши. — Да ты же насквозь, до нитки!

Пока студент стоял, по полу растеклось круглое озерцо.

— Извините...

— Да что уж, сбрасывай куртку, сейчас просушим, у нас тут настоящая русская печь на кухне. Пошли. Дам пижаму, переоденешься.

В тепле, за стаканом густого чаю Антон приободрился. Ночные страхи показались ему беспричинными. Но как-то нужно было объяснить Леониду Борисовичу столь преждевременный визит. И он начал рассказывать: все как было, с самой ссоры с Леной.

— Постой, не торопись, — остановил его Красин, когда он перешел к встрече с Олегом. — Давай во всех подробностях, постарайся вспомнить каждое слово, интонацию, каждую мелочь.

После того, когда студент кончил, инженер спросил:

— А что ты вообще знаешь об этом Олеге?

Оказалось, как это ни странно, Антон почти ничего не знал о своем однокашнике. Ну остроумный, за словом в карман не полезет, хорошо занимается, неравнодушен к женскому полу...

— А взгляды его, а цели в жизни? А отношение к тому, что происходит вокруг?

Юноша рассказал об их стычке в читальне.

— Что же тебя особенно насторожило?

«Вот и Леонид Борисович считает, что все это ерунда на постном масле, мания преследования», — с тоской подумал Антон.

— Откуда бы ему знать об Ольге?

— Ты же сам проговорился: Травина увидела тебя с дамой.

— Да, но он-то ее не видел! А сказал: волосы черные, глаза зеленые... Нет, про волосы это я. Но глаза же у нее действительно зеленые. Только это когда смотришь совсем близко, — он смутился. — Да, наверно, совпадение. Он мог сказать и с голубыми. Но тогда почему спрашивал о Волге, о Ярославле? Тоже совпадение? Да, пожалуй. Откуда бы ему знать, что я ездил? Кто мог меня видеть? Никто. Ерунда это все, да?

Он с надеждой посмотрел на Красина.

— Не знаю. Если он действительно выпытывал, то очень примитивно. Или очень нагло. Или то и другое, если этот Лашков — начинающий осведомитель, первые шаги делает.

Инженер усмехнулся, и Антон подумал, что он намекает на его собственные оплошности.

— Трудно поверить, что Олег... Но я не мог не предупредить.

— Трудно? — Красин досадливо провел указательным пальцем по переносью. — Несколько недель назад провалилась одна наша школа-лаборатория. Схвачены одиннадцать товарищей, разгромлен склад. По всем приметам — выдал провокатор, кто-то из участников. А каждый — профессиональный подпольщик, казалось бы проверенный. И мы до сих пор не знаем, кто выдал, кто из тех одиннадцати. Ты правильно поступил. Если охранка пронюхала, ты и представить себе не можешь, как это опасно. Для каждого из нас, в том числе и для тебя. Запомни: что бы с тобой ни случилось, кто бы, где и когда, хоть через сто лет, ни спрашивал — ни о Ярославле, ни об Ольге ты ничего не знаешь. Проболтаешься — сам себе подпишешь смертный приговор или вечную каторгу. Дальше: в Тифлис ты ездил к дяде, и только. Тифлис — это еще опаснее, чем участие в освобождении Ольги. Если они следят, то, конечно, установили твои контакты со мной. Не отрицай. Да, встречался, просил, как старого друга отца, помочь устроиться на службу. Инженер обещал.

Он минуту подумал, намечая план дальнейших действий:

— С сегодняшнего дня Куоккалу нужно исключить. Отныне эта дача — жительство моей семьи, никаких встреч на ней. И ты больше сюда ни шагу. Когда снова будет можно, я тебе сообщу. И сегодня с первым же поездом ты вернешься в Питер.

Он снова задумался. Спросил:

— В каких отношениях этот твой приятель с дочкой Травина? Они знакомы?

— Да, я их познакомил еще прошлой весной. Правда, Ленка... Елена его терпеть не может, называет циником.

— Но все же сможет подтвердить, что видела тебя, когда ты сходил с гельсингфорсского поезда с дамой, и что уезжал на неделю неизвестно куда... Да, это существенно. Попросить ее молчать — еще хуже.

Леонид Борисович прошелся по комнате, заглянул в под печи, поворошил кочергой поленья. Красные отсветы скользнули по его лицу.

— Хорошо, скажешь: моя родственница, я попросил тебя встретить ее в Питере и привезти на дачу. А кто она и откуда — тебе неизвестно, зовут Тамарой Николаевной. Но запомни — ничего никому объяснять, ни перед кем, кроме Елены, оправдываться ты не обязан. И есть еще одна реальная возможность проверить, пало ли на тебя подозрение полицейских властей.

Он загадочно посмотрел на Антона:

— Хочу сделать тебе немаловажное предложение. Решай не впопыхах. От этого решения может иначе сложиться вся твоя жизнь. Мы обсудили с товарищами: тебе надо учиться.

— Я и учусь в Техноложке, вы же знаете.

— Учиться не только инженерной специальности. Не думай, что партийная работа сводится лишь к действиям боевых групп: нападать, бросать бомбы, освобождать... Партии нужны идейно закаленные, научно подготовленные марксисты, умеющие осмысливать явления истории и общественной жизни. Как ты думаешь, почему многие революционеры — десятки, даже сотни их — перед пятым годом жили в эмиграции, в Берлине, Париже, больше всего в Швейцарии, в Женеве?

— Бежали туда из ссылки, с каторги.

— Не только бежали, не только спасались от царской охранки. В эмиграции революционеры учились, овладевали теорией революционной борьбы. Без теоретической базы не может быть и практической работы. А как революционер-марксист ты, извини, еще полный нуль. Пока у тебя в голове туман. Может быть, я ошибаюсь?

— Кое-что я читал, мне Костя давал... Да и кружок по политической экономии вел на Металлическом, — начал было Антон, но тут же согласился: — Да, вы правы, систематических знаний у меня нет. Что же мне делать?

— Надо учиться. В России с каждым днем это будет делать все труднее. А нужна именно систематическая учеба, нужны открытые библиотеки, где ты сможешь иметь доступ к любой научной литературе, ко всем книгам, которые в России строжайше запрещены. Обстоятельства складываются так, что снова оживут эмигрантские центры. Ты какие языки знаешь?

Антон пожал плечами:

— Гимназический классический курс: латынь и древнегреческий. И французский, само собой.

Красин помешал ложкой в чашке и с чисто парижским выговором спросил:

— As-tu la langue bien pendue? Pourrais-tu parler amour en français à une fille?[9]

— Malheureusement, cette déclaration d’amour, je l’ei déjà faite... en russe. Quant à mon français, j’aime mieux ne pas trop parler devant les Parisiens[10].

— Je vois au contraire que tu te débrouilles pas mal[11], — одобрительно кивнул Леонид Борисович и снова быстро спросил: — And, my dear, how do you do speak English?[12] — и, перейдя на берлинский диалект: — Ist dir die deutsche Sprache nicht fremd?[13]

— Je m’excuse, mais l’anglais et l’allemand, ce n’est pas mon fort[14], — виновато ответил Антон.

— Зато твой французский вполне пригоден, — одобрительно кивнул Красин. — Вот какое предложение: возьми перевод в Париж, в Сорбонну, на технический факультет. Конечно, это лишь совет. Решай сам.

— Если так надо, я согласен.

— Не торопись с решением. А на что ты будешь там жить? Знаешь, как живут эмигранты? Кто столяром, кто слесарем, а то и землекопом или носильщиком. Ты же понимаешь: у партии нет денег, чтобы платить стипендии.

— И не понадобится. Мама с охотой даст. Она еще давно, при отце, говорила, что мне надо посмотреть Европу.

— Если мать сможет поддерживать тебя средствами, хорошо.

Антон уже загорелся: конечно же, он поедет за границу! Подальше от всех этих гадких предположений. И Ленка пусть подумает хорошенько, еще пожалеет! А потом он вернется, как-нибудь все ей объяснит, и все получится превосходно. «Париж! Париж!» — пело в его душе.

— А когда надо ехать? И как? Тайно переходить границу?

— Зачем? — Красин отрицательно качнул головой. — Пока у тебя нет причин. И не думай, что это так просто: под пулями через кордон. К тому же там, в эмиграции, дороже золота каждый чистый заграничный паспорт. Подашь прошение в канцелярию губернатора о выдаче тебе заграничного паспорта: едешь учиться. Заодно это будет и пробным камнем. Если задержат выдачу, значит попал ты, товарищ Владимиров, на зубок охранке. Вот тогда подумаем о тайной переброске... Ну-ну, не трусь! Кстати, у кого снял комнату этот твой собутыльник?

Антон покраснел. Не поднимая глаз, рассказал, где он ночевал, описал дом.

— Ладно. В Куоккале есть финские товарищи-большевики, кое-что проверим.

За стеной послышались шаги, голоса, плач и смех проснувшихся детей.

Антон допил чай, встал, пощупал одежду:

— Уже подсохла.

Он начал одеваться. Спросил:

— А как я увижу вас, если сюда больше нельзя приходить?

— Решим так: если надумаешь ехать, оформляй документы и в Техноложке, и в канцелярии губернатора. Все это время никаких встреч, никаких разговоров на политические темы: петербургский шалопай, и только, ясно? Есть предположение, что мне появляться в Питере небезопасно... Но у меня есть срочные дела в центральных губерниях. А через полмесяца, может быть раньше, мы увидимся. Когда и где, я и сам еще не знаю. Тебе сообщат. Скажут... ну хотя бы так: «Никитич спрашивает, как здоровье Олега». На этот раз, надеюсь, не перепутаешь? — он усмехнулся.

Когда они вышли из кухни, Любовь Федоровна и Ольга уже накрывали на веранде к завтраку.

— Милости просим за стол, — пригласила жена Красина.

— Мы уже, извините.

— Товарищу Владимирову необходимо срочно возвращаться в Питер, — сказал Леонид Борисович.

— Значит, прощаемся? — Ольга поставила чашку и подошла к ним, протянула Антону руку. — Спасибо, витязь Руслан!

Она улыбнулась. Антон с удивлением смотрел на нее.

С момента, когда они пришли сюда и она оказалась наконец вне опасности, среди друзей, и суток не минуло, а как изменилась Ольга за эти считанные часы! Серо-голубую тюремную бледность сменил легкий румянец, даже морщины разгладились, глаза блестели, она улыбалась, и в улыбке обозначались на скулах несимметричные ямочки и открывались великолепные зубы. Она помолодела и выглядела красавицей.

— Спасибо! — повторила она, обхватила его голову, пригнула и легко поцеловала в лоб. — Будь счастлив, мальчик!

«Мальчик!» — снова резануло его. Но все равно в эту минуту он был бесконечно счастлив: «Значит, простила!»

— И тебе, Ольга, придется уезжать восвояси, — Красин махнул рукой. — Обстоятельства меняются, здесь может стать горячо.

— Когда уезжать? — спросила она.

— Немедленно. Сразу же после завтрака и организуем. В Гельсингфорсе и в Або филеры уже могут быть предупреждены. Переправим тебя на один из островов, где пароходы делают короткую остановку. Два капитана на линии Гельсингфорс — Стокгольм надежные люди.

— Вы уезжаете в Швецию? — спросил Антон.

— Еще дальше.

— Тоже учиться?

— Почему «тоже»? Нет. Жить. Работать. У меня там муж.

— Му-уж? — невольно воскликнул юноша.

— Да, — она снова улыбнулась.

«Муж... А почему у нее не должно быть мужа? И какое мне-то дело? — Но он испытал неизъяснимую горечь, будто его обманули, будто кто-то вдруг лишил его заслуженных и неделимых прав. — Да не ревную ли я? Вот дурак! Что мне до Ольги?»

— Извините меня.

— «Я больше не буду», да? — она рассмеялась. — Не надо, мальчик, не надо! — и погрозила пальцем. — До свидания!

«Играет она со мной, что ли?»

Он выскочил на крыльцо. Дождь все еще шел, но небо стало светлей.

Когда он вернулся, Олег уже встал. Фыркая и охая, обнаженный по пояс, он плескался у умывальника, шлепая ладонями по мокрым плечам, густо усеянным рыжими веснушками.

— Куда это тебя черти носили спозаранку? — спросил он, глянув на Антона снизу, из-под руки.

— Проветривался... Голову ломит, — отозвался студент. — Перебрали мы вчера.

— Ничего, сейчас я тебя введу в строй! Сто граммов и рассол — и будешь ты у меня как нежинский огурчик! — Олег захохотал, и смех его звучал искренно и простодушно.

«Эх, напрасно я все нагородил! Все это ерунда, только переполошил всех, и она вынуждена уехать!.. И как теперь смотреть в глаза Олегу?» — тоскливо подумал Антон.

ГЛАВА 13


Ночь не наступит

Бывший однополчанин Додакова, столоначальник в седьмом делопроизводстве, хвалился своей осведомленностью не зря: на день святых апостолов Петра и Павла император подписал высочайший приказ о досрочном и внетабельном производстве в чины и награждении орденами, а также царскими подарками большой группы офицеров отдельного корпуса жандармов и чиновников министерства внутренних дел. Столыпин был удостоен высшего ордена империи — креста Андрея Первозванного «За веру и верность» на ленте через плечо, Трусевич — бриллиантовой звезды Александра Невского первой степени «За труды и отечество», начальник Санкт-Петербургского охранного отделения Герасимов произведен в генерал-майоры, а Додаков получил Владимира с бантом и подполковника. Звание подполковника разом переводило его в обер-офицерский чин и к обращению «благородие» добавляло приставку «высоко-». Это не могло не льстить самолюбию, хотя внешне Виталий Павлович старался и виду не показать: мол, все это суета сует, главное же — питаемая неколебимой преданностью государю неусыпная служба, не для виду только, а по совести, для действительной пользы отечества.

Милости милостями, но служить надо было действительно с рвением: подниматься на гору трудно, зато скатиться с нее можно в один миг — ни чины, ни кресты не удержат. Тем более что столько дел начато, но медлят своим завершением. И среди них на одном из первых мест дело о тифлисской экспроприации.

При очередном докладе Герасимова директору департамента Трусевич протянул начальнику столичного охранного отделения бумагу:

— Ознакомьтесь, Василий Михайлович.

Это было донесение коллеги Герасимова, начальника Московского охранного отделения полковника фон Коттена на имя директора департамента. Донесение гласило:

«Имею честь доложить Вашему Превосходительству, что, как ныне совершенно точно выяснено, 250 тыс. руб. похищены в г. Тифлисе 13 июня с. г. большевиками Тифлисской организации РСДРП. Имеются агентурные сведения о том, что экспроприация совершена по указанию из Петербурга, от Центрального Комитета означенной партии.

Примите, Милостивый Государь, уверения в совершенном моем почтении и преданности...»

Побагровев так, что краснота проступила сквозь седину поредевших волос на темени, Герасимов стал ждать дополнений. Максимилиан Иванович, однако ж, не пожелал разъяснить, какие факты скрыты за текстом депеши. Он бережно положил лист в одну из тисненых папок на своем столе, сказав лишь:

— Если не ошибаюсь, генерал, Петербург находится в вашем ведении, а не в ведении Московского отделения.

Депеша фон Коттена уязвила Герасимова в самое сердце. Со времени отъезда из Москвы Зубатова лидерство среди охранных отделений империи прочно закрепилось за Петербургом. Хотя каждый местный начальник не упускал возможности бросить камешек в огород соседа, но на Герасимова замахнуться не смел никто — он сам кого угодно мог подмять, да так, что только ком грязи останется. И если какому-нибудь охранному отделению или жандармскому управлению первому становились известными сведения, интересующие столичное отделение, местные начальники прежде всего уведомляли его, Герасимова, а уж затем строчили доклады в дирекцию. Это называлось дружескою солидарностью. Теперь же депеша фон Коттена застала Василия Михайловича врасплох. Что Коттен узнал, откуда, насколько достоверно? Не будет же генерал унижать себя до того, что лично запрашивать соперника. Не будет он спрашивать и у директора. Трусевич молчит, и это молчание означает: «А вашего доклада, новоиспеченный генерал, я по сему делу до сих пор не слышал. — И еще одно: — А ну-ка посостязайтесь, кто кого обойдет у ленточки!» Однако кое-какие полезные сведения Герасимов может почерпнуть и из лаконичной депеши этого мерзкого Коттена: надо сосредоточить внимание на Центральном Комитете РСДРП. И на том спасибо.

Вернувшись с Фонтанки к себе на Александровский, Герасимов потребовал несколько персональных досье и учетных карточек, а также «дело» ЦК Российской социал-демократической рабочей партии и, когда адъютант все это принес, заперся в кабинете.

Что известно прохвосту Коттену и как далеко опередил он Герасимова в расследовании? Не хватало еще, чтобы он доложил о поимке злоумышленников, да к тому же на территории Санкт-Петербурга. Ну уж нет, извините! Генерал немедленно прикажет Железнякову начать слежку и за московскими филерами, а в случае чего гнать их из столицы взашей!.. Василий Михайлович вновь почувствовал, как лоб его покрывается испариной. Хватит, хватит! Так и желчь разольется. Он принял сердечных капель, успокоился и, отстранив из мыслей ненавистного Коттена, углубился в изучение лежащих перед ним бумаг.

Если действительно тифлисская экспроприация совершена по указанию ЦК РСДРП, то не участвовал ли в этом деле член Центрального Комитета Красин? Герасимов отпер сейф и достал картограмму. За минувший месяц она значительно видоизменилась: от кружка «Инженер», выведенного циркулем в центре листа, густо расходились разноцветные линии к многочисленным кружкам меньшего диаметра, и эти последние свидетельствовали о все возрастающей активности поднадзорного. Малые кружки обозначали тех, с кем Красин встречался. В большинстве то были лица с периферии: из Иваново-Вознесенского и Орехово-Зуевского фабрично-заводских районов, с Урала и Кавказа. Две недели назад инженер выехал, взяв на службе кратковременный отпуск, к семье в Куоккалу, и это несколько осложняло наблюдение. Однако опытные филеры, откомандированные в Финляндию, и за эти две недели добавили кое-что к вырисовывающейся выразительной картине.

Обращали на себя внимание густые линии, которые отмечали регулярные встречи Красина с лицом, обозначенным как Весельчак, и появление в Куоккале Косого. Оба эти человека месяц назад приходили под видом подрядчиков к инженеру в контору «Общества» на Малой Морской. Расследование показало, что никаких подрядчиков, похожих на этих двоих, ни на Охте, ни вообще в пределах столицы не существует. Кто же они? Да мало ли кто! Но имеют ли они какое-нибудь отношение к Тифлису? Неизвестно. А все остальные «кружки»? Ни улик, годных для представления суду, ни даже агентурных донесений, подтверждающих эту версию, нет. Что ни говори, чисто сработано, не дилетантами. А уж запутали дело — дальше некуда. В крайнем случае Герасимов сгребет все эти «кружки» в кучу. Но по опыту он знает: без разящих наповал улик арест всех скопом пустое дело. Его будут ждать бесконечные изнурительные допросы, многомесячное выматывание нервов, выискивание в показаниях крупиц истины. В редчайшем случае кто-нибудь кого-нибудь выдаст. Но большевики — умелые конспираторы и люди со стальными нервами. Нить оборвется за первым же молчальником... Нет, пока еще время терпит. И, может статься, донесение выскочки фон Коттена — просто блеф.

Сделав на листе пометки, начальник охранного отделения спрятал картограмму в сейф и приказал вызвать Додакова.

Подполковник явился тотчас — подтянутый, вылощенный, сияющий, как новые эполеты на его плечах. Герасимов хмуро посмотрел на офицера и, сухо кивнув, не предлагая сесть, сказал:

— Из ознакомительных сводок департамента вам должно быть известно о экспроприации прошлого тринадцатого июня, совершенной в Тифлисе на Эриванской площади.

— Так точно, ваше превосходительство! — отчеканил Додаков, озадаченный сухим жестким голосом генерала.

— По некоторым сведениям, — Герасимов снова почувствовал, что его дыхание перехватывает спазма гнева: «Проклятый Коттен!», — по имеющимся сведениям, она произведена тифлисскими социал-демократами по указанию из Петербурга. Партия эта поднадзорна вам. Что вы имеете сказать?

— Об экспроприации как таковой пока ничего не имею, ваше превосходительство, — смиренно ответил офицер. — Однако о возможном инициаторе, если речь идет о Большевистском центре, кое-что.

— О ком?

— Об инженере Красине.

«Далеко пойдет!» — вскинул глаза Герасимов. И впрямь далеко: вот уже несколько дней, как по указанию вице-директора из первого, распорядительного делопроизводства поступил в охранное отделение запрос о деловых качествах Додакова на предмет перевода его в департамент.

Генерал коротким жестом предложил подполковнику сесть:

— Почему именно о Красине?

— Во-первых, он в партии — распорядитель средствами, как бы социал-демократический министр финансов, как Коковцев, — Додаков позволил себе шутку. — Кроме того... — он достал из внутреннего кармана филерский розыскной альбом с полотняными страничками, густо залепленными фотографиями. — В последний месяц Инженер неоднократно встречался... — подполковник перевернул несколько страничек, — вот с этим господином, в сводках наружного наблюдения фигурирующим как Весельчак.

— Установлено, кто этот господин?

— Так точно, ваше превосходительство. По партийным кличкам: «Феликс», «Папаша» и многие другие. Действительная же фамилия: Меер Валлах, он же — Литвинов Максим Максимович.

— Участник побега из Лукьяновского замка?

— Совершенно верно, ваше превосходительство. Один из виднейших функционеров РСДРП, член бюро комитетов большинства, член Рижского и Северо-Западного комитетов, уполномоченный партии по Северо-Западному краю, — без запинки, не заглядывая в записи, выдал справку Додаков. — Кроме названного: руководитель закупок и транспортировки из-за границы оружия, боеприпасов и нелегальной литературы для местных комитетов Российской социал-демократической рабочей партии. «Зара» тоже была делом его рук.

Виталий Павлович перевернул несколько страничек альбома:

— Были засечены встречи Красина и с этой дамой, Учительницей. Как вам известно, она же Катя и проч., — Крупская Надежда Константиновна. К сожалению, чрезвычайно осторожна.

Додаков отложил альбом и резюмировал:

— Если последняя экспроприация — дело социал-демократов, вполне возможна прямая связь между Тифлисом и вышеназванными личностями. Нити ведут непосредственно к лидеру большевиков Ульянову-Ленину. И не исключено, что похищенные билеты казначейства находятся в их руках.

— Что же вы предлагаете, подполковник?

— Окажись они в пределах России, мы бы немедленно их разыскали и арестовали. К сожалению, ныне Красин и Литвинов находятся в Финляндии, а местопребывание Ульянова не установлено. Однако, судя по визитам Учительницы, выполняющей, без сомнения, роль связной, он тоже где-то недалеко. Возможно даже, в Финляндии.

— В Финляндии! — снова вскипел столь сдержанный в проявлениях чувств Герасимов. — С охранной точки зрения автономия, дарованная Финляндии, непозволительная роскошь и... да простит мне господь... махровая глупость! Это все проделки либерала и революционера Витте! Как же, независимость! Суверенность! Была занюханной провинцией, а стала коронным государством! Тьфу! И нам, чтобы добиться выдачи своих собственных преступников, приходится представлять финляндскому сенату доказательства вины, а сенат еще фордыбачит — доказательны ли они! Вот, полюбуйтесь: финские судебные власти до сих пор тянут с выдачей нам бомбистов Хаапальской лаборатории: не закончено, мол, еще следствие по делу. Давно им место на виселице, а мы все переписку ведем! И наш человек сколько уже недель вместе с преступниками в тюрьме мается!

Начальник отделения длинно выругался, отводя душу.

Додаков невольно поморщился — он не терпел вульгарности, а тем более матерщины. Переждал, пока угаснет вспышка, и сказал:

— Предполагаю, что в ближайшие дни мы получим материалы, достаточные хотя бы для того, чтобы востребовать инженера Красина. Правда, эти материалы связаны не с экспроприацией.

— Ас чем же?

— По всей вероятности, Красин участвовал в организации побега каторжанки из Ярославского тюремного замка.

Додаков вкратце рассказал генералу о ходе расследования в связи с побегом осужденной большевички, о клетчатом саквояже, совершившем подозрительное путешествие от инженера в Ярославль, о все более обрисовывающейся в этом деле роли студента Путко и закончил:

— Во всяком случае, в настоящее время беглянка находится на даче инженера в Куоккале. Если действовать энергично и быстро, можем захватить всех разом.

— Вот и займитесь этим делом, подполковник, незамедлительно. Сегодня же подготовьте телеграмму об аресте и выдаче означенных лиц. Беглая каторжница будет достаточным доказательством даже для финнов. Не теряйте времени.

— Будет исполнено, ваше превосходительство!

Герасимов проводил глазами Додакова. Высокая фигура его была безукоризненно стройна, и хромота почти незаметна, только уж очень торчали в стороны хрящеватые уши, право, хоть онучи на них суши. Герасимов, не разжимая губ, ухмыльнулся и с мстительным удовлетворением подумал: «Ну погоди, блюдолиз Коттен! Еще посмотрим, кто кому фигу покажет!» Однако на одного Додакова генерал полагаться в этом деле не будет. Он поведет розыск параллельно и по своим, только ему ведомым каналам. И Герасимов распорядился, чтобы из почтово-телеграфного ведомства ему были представлены копии всей переписки — как поступавшей на имя Красина, так и исходившей от него, частной и служебной. Нет, что бы там ни было, а принципу своему — festina lente — он не изменит. Не всегда первым поспевает тот, кто бежит вприпрыжку.


Однако вскоре новые обстоятельства принудили Герасимова и Додакова изменить предполагавшиеся ходы в игре: заведующий филерской службой Железняков сообщил, что все интересующие отделение лица исчезли из населенного пункта Куоккала, на даче Степанова осталась только жена Красина с детьми.

А из иностранного отделения канцелярии Санкт-Петербургского губернатора поступил в охранное отделение запрос: надлежит ли выдать заграничный паспорт Путко Антону Владимировичу, студенту, желающему выбыть во Францию для продолжения инженерного образования?

Виталий Павлович снова обратился к папке тонкого, однако все более наполняющегося досье на профессорского сынка. И, перечитывая доносы «Друга», обратил внимание на то, что раньше проскользнуло мимо: Путко перед поездкой в Куоккалу неделю гостил у дяди в Тифлисе, с девятого по шестнадцатое июня.

«Постой-постой! А экспроприация была совершена тринадцатого. Дорога из Петербурга в Тифлис... И обратно... Если шестнадцатого студент был уже в столице, значит уехал он из наместничества четырнадцатого, на следующий же день. Опять совпадение? Удивительные совпадения! Просто невероятные! И кто это едет в гости так далеко всего на три дня, как говорится, за семь верст киселя хлебать? Да и есть ли в наличии дядя? И где именно находился вездесущий юноша в то утро, тринадцатого?»

На телеграфный запрос особый отдел канцелярии наместника подтвердил, что в Тифлисе действительно проживает потомственный почетный гражданин Григорий Евгеньевич Путко, имеющий родственников в Санкт-Петербурге, чиновник десятого класса, лицо вполне благонадежное. И действительно в середине июня у означенного чиновника гостил племянник Путко Антон Владимирович, 13-го того месяца утром, во время облавы, задержанный на Эриванской площади, однако за отсутствием каких-либо улик тогда же и освобожденный.

«Как это я раньше не обратил внимания? — досадовал Додаков. — Выходит, этот студентик — не такая уж и маленькая щучка. Ну да ладно. Может, сейчас и самый раз».

И подполковник осведомился у адъютанта Герасимова, может ли генерал принять его по делу безотлагательной срочности.

Следующим утром фельдъегерь доставил с Александровского проспекта на Дворцовую набережную пакет с сургучными печатями. Бумага, заключенная в нем, гласила:

Министерство

Внутренних Дел

С.-Петербургского

Обер-Полицмейстера

Отделение по охранению

общественной безопасности

и порядка в г. С.-Петербурге

10 июля 1907 года

№ 10679 г.

Санкт-Петербург

С е к р е т н о.

В ИНОСТРАННОЕ ОТДЕЛЕНИЕ

КАНЦЕЛЯРИИ

ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО

ВЫСОЧЕСТВА

С.-ПЕТЕРБУРГСКОГО

ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОРА


Вследствие отношения от 9 июля с/г за № 11675, Охранное отделение имеет честь уведомить Иностранное отделение С.-Петербургского Генерал-Губернатора, что оно не усматривает препятствий к выдаче заграничного паспорта ПУТКО Антону Владимирову и одновременно имеет честь покорнейше просить не отказать уведомить, когда и за каким номером будет выдан означенный паспорт.

Примите и проч.

Начальник Отделения Генерал-майор В. Герасимов.

«У этого Путко в охранном своя рука, — подумал чиновник иностранного отделения канцелярии генерал-губернатора, подшивая бумагу к делу. — Ишь, не успели наши чернила просохнуть... Ежели такая поспешность, то подальше от греха!» — и он, оттеснив стопу ранее, два и три месяца назад поданных прошений, поставил выездное «дело» Путко первым на доклад начальству и оформление паспорта.

И уже через день из канцелярии губернатора ушло на Александровский уведомление:

«Вследствие отношения от 10 июля с. г. за № 10679, Иностранное отделение канцелярии С.-Петербургского Генерал-Губернатора имеет честь сообщить таковому же Охранному, что Путко Антону Владимирову 12-го сего июля выдан заграничный паспорт за № 7129...»

Вскоре после получения этого уведомления с полицейского телеграфа была отправлена шифрованная депеша:

«Жандармскому начальнику пограничного пункта

ст. Вержболово

Вам надлежит произвести тщательный досмотр самоличности и багажа следующего за границу Путко Антона Владимирова, паспорт № 7129, выданный канцелярией СПБ Генерал-Губернатора 12 июля 1907 года. В случае обнаружения...» — в телеграмме следовало перечисление предполагаемого, — «...Путко арестовать и препроводить в распоряжение СПБ Охранного отделения, уведомив о сем Департамент полиции. В случае необнаружения препятствий следованию к месту назначения не чинить.

Приметы: Возраст — 20 лет. Рост 2 арш. 9 вершков, телосложения атлетического, глаза светлые, волосы на голове темно-русые, слегка вьющиеся, лицо продолговатое, слегка веснушчатое, лоб высокий, выпуклый, нос курносый, широкий, рот правильного очертания с полными губами, зубы белые, подбородок раздвоенный, выступающий, уши большие, немного торчат в сторону, усов, бороды не носит. Особых примет не имеется. Фотографическая карточка препровождается».


Через две недели по тому же адресу, в Вержболово, последовала еще одна телеграмма — открытым текстом, отправленная с промежуточной станции Двинск:

«Благоволите принять товар петербургским № 5. Багажная квитанция 7129. Приказчик».

ГЛАВА 14


Ночь не наступит

Антон, вернувшись в Питер, маялся бездельем и неопределенностью. После таких бурных и напряженных дней праздное времяпрепровождение томило его, хотя он старательно следовал наставлениям Леонида Борисовича — изображал из себя беспечного студента на каникулах.

Столица предоставляла для этого все возможности: от гастролей примы-балерины Анны Павловой в императорском балете до фарса «Счастье рогоносцев» в бульварном театрике «Шато-де-Флер». В «Форуме» шел всемирный чемпионат по борьбе, и на ковре потели восьмипудовые чудовища с грозными именами — Циклоп, Абс, Ли Хун Чу. Сады предлагали «беспрерывное веселье с часу дня до трех часов ночи», адские прыжки через сабли и факелы, и невиданно широко рекламировался дебют знаменитого африканского укротителя львов и тигров Альфреда Каца. Среди выдрессированных им зверей были и эквилибристы, и борцы, и пловцы, и даже львы-танцоры. А один — для любителей особо острых ощущений — еще не дрессировавшийся, дикий тигр-людоед. Народ на тигра-людоеда валом валил.

Но какой пресной и бессмысленной представлялась Антону вся эта пестрая карусель по сравнению с той жизнью — тайной и опасной, требующей предельного физического и духовного напряжения, остроты и находчивости ума.

Неужели вправду с ним было — и в Тифлисе, и в Ярославле, и на волжских баржах? Не сон ли все это?.. А Ольга, Леонид Борисович, Феликс, Камо?.. Нет, не сон! Они вошли в его жизнь и заняли в ней свое место, вытеснив так многое. И он теперь даже под страхом плахи не откажется ни от них, ни от общего с ними дела!..

Он написал прошение на имя генерал-губернатора о выдаче заграничного паспорта для продолжения учебы в Париже. «Сорбонна!» Кого не манят Сорбонна, Латинский квартал, Монмартр!

Он подал прошение и стал ждать ответа. «А вдруг не дадут? Заявишься за паспортом, а тебя цап-царап: «Ага, удирать изволите? А нам все о вас, уважаемый, доподлинно известно! Пожалте в «Кресты»! Леонид Борисович сказал же: «Пробный камень — попался на зубок охранке или не попался». А, была не была!»

Зная, что так быстро и быть не может, он заявился в канцелярию губернатора просто поинтересоваться ходом дела и не надо ли еще какой бумаги. И как велика была его радость, когда чиновник в очках на оливковом носу и синих налокотниках, затребовав пятнадцать рублей пошлины, протянул ему новенький заграничный паспорт! Антон выскочил на улицу. Он хотел тут же разглядеть заветную книжицу, но накрапывал дождь, и он поспешил домой. Там, у окна, он перелистал каждую хрусткую и жесткую страницу, исписанную по-русски и по-французски, залепленную штемпелями и пестрыми гербовыми марками, Поглядел страницы на свет. На каждой проступил водяной знак — двуглавый российский орел. Чуть не половину первого листа занимала его собственная фотография, притиснутая по углам вдавленными в бумагу печатями. На фотографии он выглядел глупо, совершенно несолидно: вихры торчком, и на губах какая-то ухмылка.

Антон закрыл паспорт и упрятал его подальше в ящик письменного стола, заложил сверху тетрадями с конспектами. Теперь можно собираться в путь-дорогу... В тот же день, без звонка, заявился Олег. Он по-свойски стряхнул в прихожей зонт, забрызгав пол и стены, и, прежде чем пройти в комнаты, долго гримасничал перед зеркалом, приглаживая и расчесывая рыжие напомаженные волосы, оправляя новый галстук и белейшие манжеты с запонками в грецкий орех.

— Ты что, свататься пришел? — не удержался Антон.

— А ты откуда знаешь? Сейчас к вашей Поленьке и подкачусь! — он улыбнулся до ушей. — Простофиля, я на тебе ап-пробацию произвожу, может, я от тебя в такие сферы вознесусь! Ах, какие пташки слетели на землю! — он вздохнул и закатил глаза.

«Вот шут гороховый!» — подумал Антон.

С той их встречи в Куоккале они больше не виделись, и Антон, вспоминая об Олеге, испытывал чувство вины: как он посмел возвести на однокашника такую напраслину? И вот теперь, вновь разглядывая приятеля, он еще больше утверждался в мысли: «Как может этот ветрогон быть слухачом охранки? У него на уме только девки и галстуки».

— А ты-то, шалун, тоже ударил во все тяжкие? — погрозил ему пальцем Олег. — Я уже третий раз наведываюсь — маман говорила? — и все от ворот поворот: «гуляют-с». С кем изволите? Я уж и на Садовой справлялся. Нет, не изволили осчастливить.

— Дурак ты, братец. Другие у. меня заботы, — Антон не удержался, увлек его в свою комнату, открыл стол и вынул паспорт. — Гляди!

— Да ну! — восторженно присвистнул Олег. — По Европам! Вот это шикарно!

Он погрустнел. «Напрасно я хвастаюсь. Ему-то не по карману».

— И надолго ты в вояжи собрался?

— Буду учиться там. Многие же учатся.

— Значит, оставляешь, блудный сын, нашу альма-матер? Нехорошо, непочтительно, — Олег как-то сник, хотя и продолжал шутовать.

— И чего ты вообще надумал — уезжать-то?

«Прямо как допрос, — насторожился Антон, но тут же одернул себя. — Опять двадцать пять! Я бы на его месте не спрашивал то же самое?»

— А кто его знает, стих нашел... Надо же когда-нибудь чужие земли поглядеть — для сравнения и широты окоема. Да и в отечестве сам знаешь как: с заграничным дипломом — так тебе первое место в любой компании. И компании-то все у нас иностранные: «Сименс и Гальске», «Гофмарк», «Коппель», «Нобель», «Крупп», «Вестингауз», «Гейслер» — язык сломаешь.

— Эх, и я бы поехал! — признался Олег. — Только куда уж нам, кувшинным рылам! Особливо когда в кармане — блоха на аркане... А маман твоя как отнеслась?

Антону сделалось неловко: «Расхвастался! А он репетиторством еле держится».

— Тебе-то зачем? Разве в Питере мало удовольствий? И с твоими талантами и успехами золотой диплом тебе обеспечен. Может, и я бы не поехал, да с Ленкой у меня сам знаешь как... Вот укачу — затоскует, одумается.

— И то резон. Бабы — они всегда так... А как матушка? — повторил он.

— Не говорил ей еще. И ты не проговорись, ее подготовить надо. Да и не знал я, дадут еще паспорт аль нет... — он запнулся.

— Жалко им, что ли, картонки, коль деньги платишь? Вольному воля, лети на все четыре стороны... А вот маман твоя не очень обрадуется.

«Да, — подумал Антон. — Предстоит самое трудное».

После возвращения из Куоккалы мать встретила его приветливо: были и утка с яблоками, и вино. Мать ласкала его и оглядывала — и Антон видел, что она любуется им, своим большим и единственным сыном. Он не хотел огорчать ее и ничего не рассказал о ссоре с Леной. И уж тем более о поездке в Ярославль и всем прочем.

И в то же время он чувствовал, что она чем-то озабочена, встревожена, и ловил ее тоскующий, устремленный в одну точку взгляд: будто точила ее какая-то мысль, какая-то тяжкая забота. В эти минуты моложавое и красивое лицо ее разом старело, обвисали щеки, и на лбу и у губ собирались рыхлые морщинки. «Старушка моя!» — ласково думал Антон, но первым расспрашивать ее не хотел, зная характер матери: когда сама решит, тогда и скажет, если надо будет. Но теперь, когда паспорт у него в руках, неотвратимый разговор неминуем.

— И когда же ты думаешь ту-ту в заморские края?

— Точно не знаю. Дел еще столько. И в Техноложке документы получить, и... — он остановился.

— И? — подсказал Олег.

— И прочие бумаги выправить, и обмундированье.

— О, в чем-чем, а в этом я тебе пособлю! — оживился Олег. — Наиглавнейшее — побольше галстуков! Новый галстук заменяет целый костюм, и за смокинг, и за фрак сойдет! Это я беру на себя. А сейчас выручай, брат: пташек две, а я один, боюсь, расклюют. И закатим мы с тобою, как в той финской избушке!

Антон отрицательно покачал головой.

— Да ты не думай! — приятель похлопал по карману. — У меня свои завелись, синенькие и зелененькие.

— Другой раз, а нынче у меня время расписано, — соврал Антон. Ему было неприятно упоминание об их встрече в Куоккале.

— Как знаешь. В другой так в другой, — неожиданно быстро согласился Олег. — Покличу кого-нибудь — только дураки отказываются от клубники со сметанкою. А о галстуках не хлопочи, моя забота, одену на весь вояж. Только гляди: без отходной и колеса не покатятся, заржавеют!

Он снова беспечно захохотал.

После того как приятель ушел, Антон сел за письмо Лене. Начал: «Леночка, милая!» Зачеркнул: «Еще подумает, что заискиваю — виноват». Написал: «Сударыня» — и снова разорвал: оскорбится сухостью. «Я — как Татьяна Ларина», — грустно усмехнулся он. Как объяснить ей, что она не права, что никого, кроме нее, у него нет и быть не может, а та женщина... Что — та женщина? Он вспомнил Ольгу, представил ее лицо, ее зеленые глаза и смех при прощанье, почувствовал легкое прикосновение ее губ ко лбу. «Муж...» Вот: та женщина — просто случайная попутчица по дороге в Куоккалу, она спешила к своему любимому мужу. Или, как говорил Леонид Борисович, — его родственница, Тамара Николаевна, кажется, так... Где же он, Антон, пропадал тогда полдня и зачем врал, что летел на крыльях? Вот так, если следовать бездушной логике, и получается: кругом дурак. А надо, чтобы люди, которые любят друг друга, верили и не требовали объяснений тогда, когда один из них не может или не хочет их давать. Насколько лучше жилось бы на свете, если бы люди верили друг другу! А так любой пустяк может все разрушить... Он отбросил мудрствования и написал просто:

«Леночка, мне очень нужно тебя видеть. Или я приеду, или ты приезжай. Ответь немедленно. А.».

«Ответит?..»


Лена откликнулась нежданно быстро.

Зазвонил телефон, и он услышал ее голос:

— Встретимся у «Кофейного домика».

На ухоженных дорожках Летнего сада было безлюдно, хотя дождь едва пронизывал зеленые своды, образованные ветвями сомкнувшихся в поднебесье гигантских дубов, кленов и вязов. Голубые петровские ели серебрились — на каждую иголку, как бисеринка, была наколота капля. Ежились на мраморных постаментах кутающиеся в туники и тоги Дианы, Цереры, Ахиллесы и Аполлоны. Лена скребла гравий острием сложенного зонтика и говорила:

— Я ждала твоего письма... Если бы ты не написал, я бы сама приехала... Давай забудем ту пошлую сцену.

Она повернула голову и снизу посмотрела на Антона. Он благодарно улыбнулся:

— Умница ты, Ленка! Людям надо верить. Разве бы я мог!..

— Я тебе верю, Тони, — твердо сказала она. — И ты верь мне. И не лги. Так больно смотреть, когда близкий тебе человек лжет, краснеет, изворачивается, будто уж... Ведь я тебя знаю. Выражение твоих глаз, движение бровей, губ... И я чувствую и знаю: последнее время ты стал что-то скрывать от меня.

«Боже мой, что же мне делать?.. Я же не могу... Не имею права!» — он счел за лучшее молчать.

— И та женщина... Все одно к одному. Что-то опасное происходит с тобой, — продолжала Лена, и зонтик в ее руке вычерчивал на мокрой дорожке замысловатые узоры, запутанные узлы. — Олег приезжал и тоже говорил, что тебе угрожает большая опасность.

— Олег? — не удержался, воскликнул юноша. «Значит, Олег еще раз был в Куоккале! Но мы же вернулись с ним в Питер вместе. Почему два дня тому, когда он приходил ко мне, ни слова не сказал о Ленке?»

— Ах, да, он просил ни в коем случае тебе не говорить... — спохватилась Лена. — Тебе, мол, будет лучше... Но я-то знаю, что́ тебе лучше, и какое мне дело до него!

— А... А что он еще говорил, о чем спрашивал?

— Ничего особенного: когда ты приехал к нам в гости, когда и куда уезжал, что говорил о своей поездке... Ну и кто та дама, как она выглядела. Откуда я знаю — как? Одета со вкусом, даже элегантно, и все. Лица ее я же не видела... А действительно, кто она? Она красива?

«Неужели я не ошибся? — тоскливой болью стеснило сердце Антона. — Эх, Олег, Олег. Как же ты мог? — Нет, он все равно не хотел поверить. — Может быть, просто из дружеского участия? Тогда откуда же: «угрожает опасность»? Или я по пьянке что-нибудь лишнее сболтнул?»

— Бог с нею, с этой женщиной. Что она тебе далась? Ну, красивая. Но ко мне, поверь, она никакого касательства не имеет — сугубо деловые отношения. А опасность мне никакая не угрожает: разве что кирпич на голову свалится, — он попытался изобразить на лице улыбку. — Олег нарочно туману подпускает, цену себе набивает. Ты же знаешь, какой он позер.

— Вот что, — Лена остановилась и резко повернулась к нему, — ты снова морочишь мне голову и притворяешься. Кто из вас больший позер, это еще неизвестно. За эти дни я перебрала в памяти все наши разговоры, все твои слова. И я поняла... Уж лучше бы действительно женщина... Но вот что: или я, или твои тайные дела, тайные сотоварищи, эти дамы и господа, которые хотят лбами разбить гранитную скалу. Я же не хочу ни сама идти на каторгу, ни следовать примеру Волконской. Жизнь у меня одна, время летит, и я хочу от жизни не больше, но и не меньше, чем женщина моего круга.

— Чего же?

— Я хочу счастья, благополучия и спокойствия.

— Да разве это возможно! — вскричал Антон. — Сейчас, у нас — благополучия и спокойствия! Когда все кругом!.. — он остановился.

— Вполне, — твердо сказала Лена. — Посмотри, как живут другие: и Скачковы, и Пронины, и Сургановы. Когда было можно, они были и либералами, и радикалами. А сейчас на все это «кругом» им просто наплевать. Ты побывал бы в их квартирах и на их дачах.

— Это же пир во время чумы!

— И пусть!

В голосе Лены прозвучала такая решимость и твердость, что Антон с удивлением, как будто видел впервые, начал разглядывать ее. Лицо ее было холодно, холодны были глаза, и крепко сомкнуты губы. Она выдержала его взгляд, даже ресницы не дрогнули, и в ее глазах он тоже прочел твердость окончательно принятого решения.

— Ты ошибаешься, Лена... Ошиблась в главном: решила, что знаешь меня... Оказывается, совсем не знаешь. И когда я писал тебе, я не собирался ни каяться, ни отказываться... Я думал...

Он запнулся.

— Да ладно.. Я хочу тебе сказать: на днях я уезжаю в Париж. Учиться. Может быть, уезжаю надолго. И я хотел...

Лена вскинула голову. Пристально посмотрела на него. И взгляд ее был такой, будто Антон стал отдаляться от нее, словно бы он уже уезжал и дорога уносила его прочь. Она смотрела долго, и когда он стал совсем маленьким и едва различимым, она сказала:

— Счастливого пути, сударь. Можете считать себя свободным от всех обязательств.

Она повернулась, пошла по аллее не торопясь и не медля, на ходу расстегивая зонтик и спокойно покачивая бедрами.

«Неужели — все?..» — с грустью подумал он. Еще совсем недавно, может, час назад, когда он бежал к их «Кофейному домику», Антон саму мысль о разрыве считал страшной бедой, ужасался самой возможности разрыва. А теперь почему-то он испытывал лишь грусть и, боялся признаться себе самому, даже облегчение.


Утром его поднял телефонный звонок. Незнакомый голос в трубке осведомился:

— Это кто?

— Антон, — раздраженно спросонья ответил он. — А вам кого?

— Владимирова. Никитич спрашивает, как здоровье Олега.

— А-а! — обрадовался юноша. — Ничего здоровье, нормально!

— В шесть пополудни прошу быть в почтовом отделении на Конюшенной, у стола телеграмм.

— Непременно! Непременно буду!

В трубке уже звучал сигнал отбоя.

В шесть — минута в минуту — Антон подходил к окну приема телеграмм. Перед тем, чтобы само появление его на почте было естественным, он перебрал в уме поводы и, к радости своей, припомнил, что завтра день рождения дальней отцовой тетки и ей непременно следует послать поздравление. В тот момент, когда он вошел в контору, от стойки оторвался молодой человек и поспешил к окошку, опередив его.

Молодой человек был изысканно, даже щегольски одет, с дорогим перстнем на пальце, с булавкой в галстуке и инкрустированной тростью в руке. Тщательно выбритые щеки его отливали бледной синевой. Он брезгливо пошевелил лопатками, словно бы высвобождаясь от неприятного соседства — может быть, Антон задел его плечом? — и скользнул по лицу студента раздраженным взглядом. И юноша едва сдержал радостное восклицание: это был Камо!

Камо, однако ж, тотчас отвернулся и углубился в изучение составленного им текста. Антон проследил за его взглядом. На бланке было крупно выведено:

«Завтра восемь вечера, у Захара. Будь осторожен».

Камо начал что-то исправлять в тексте, потом досадливо крякнул, как бы выражая неудовольствие составленным им посланием.

— Пардон! — небрежно бросил он Антону, скомкал бланк, сунул его в карман и снова отошел к стойке с чернилами.

Студент понял, что на этом их свидание исчерпано. Он отправил телеграмму родственнице и вышел из конторы. Выходя, увидел, что «щеголь» снова подошел к окошку. Трость играла в его пальцах.


Если гнетущее предположение, что Олег выполняет задание охранки, справедливо, то за Антоном могут следить «гороховые пальто», и не хватает еще привести шпиков к Красину. Неспроста же Камо написал: «Будь осторожен». Надо принять все меры. Благо, время есть. Но что же придумать?

Решение подсказало само утро. После затяжного ненастья вновь небо очистилось от туч, заголубело, и город залили лучи солнца. Самый резон бездельничающему студенту в такую погодку отправиться на пляж.

Антон так и сделал. Сказал матери, что в дожди совсем заплесневел и хочет погреться на песочке. Мать с ласковой и грустной улыбкой собрала его, завернула бутерброды. В последнее время он, глядя на мать, чувствовал, что она удручена, собирается, но никак не может решиться поговорить с ним о чем-то. Он терялся в догадках, но сам не спрашивал, чтобы не обидеть ее бестактностью: в их семье, сколько он помнил, принципом отношений было не вмешиваться в дела друг друга. Порой он чувствовал, что мать сама хочет, чтобы он спросил. Он с готовностью обращался к ней взглядом. Но мать отворачивалась. И он сам оттягивал неотвратимо надвигавшееся объяснение — еще и потому, что должен был сказать о своем решении уехать надолго за границу. Пока все было зыбко и неопределенно, не хотел тревожить ее. Но теперь, когда паспорт в руках... И все окончательно решит сегодняшняя встреча. Еще неизвестно, поедет ли он или не поедет. Он должен получить от Леонида Борисовича ответ на один важнейший вопрос.

На конке он добрался до Морского вокзала. Вполне возможно, что среди пассажиров были и филеры. В порту он сел на баркас, перевозивший отдыхающих из устья Малой Невы на пляжи Крестовского острова.

Холодные пасмурные дни и ночи остудили воду. Но он заставил себя окунуться, поплавал, понырял, позагорал. Если среди наслаждающихся солнцем расположился на песочке и филер, то он может благодарить судьбу и поднадзорного за такое служебное времяпрепровождение. Потом Антон на лодочной станции взял одновесельную шлюпку. Под тентом оставил старую куртку, прихваченную из дому, и полотенце: мол, место занято.

Он крепко охватил весла, подался всем телом вперед, крыльями занес весла за спину и с усилием свел руки к груди, чувствуя упругость волны, скользящее движение лодки, силу своих мышц, преодолевающих сопротивление. Он выводил шлюпку в открытый залив, сам сидя спиной к морю, лицом к берегу, и оглядывая весь пляж. Никто не последовал за ним. Если шпик действительно приставлен к его персоне, то разве что плывет под водой. Такое фантастическое предположение вызвало у него улыбку.

Антон греб и греб, пока песок берега, и фигурки на нем, и купы деревьев не слились в пеструю желто-зеленую полоску над синью воды. Действительно, как говорил Феликс: у убегающего одна дорога, у преследующих — тысяча...

Неожиданно порывами начал дуть ветер, поднялась волна. От горизонта навстречу лодке, к берегу понеслись тучи. Ветер дул все напряженней. Антон круто повернул влево, к Васильевскому острову. Через час он причалил, оставил лодку под навесом ив. До встречи оставалось еще достаточно времени. Он перекусил в какой-то харчевне, с Васильевского переехал на Петербургскую сторону, сменил извозчика и через Гренадерский мост перемахнул на Выборгскую. Побродил по глухим улочкам-закоулкам и в условленный час, уверенный в том, что совершенно «чист», пошел мимо дровяного склада к неприметному домику на Арсенальной.

У калитки на скамье, врытой в землю, сидел парень в картузе с поломанным лакированным козырьком, в плисовой косоворотке и шароварах, выпущенных на сапоги с белыми отворотами. В руках у него была балалайка. Парень лениво бренчал, в такт мотая головой, — был подвыпивший.

«Кто такой?» — забеспокоился студент. Парень оторвался от балалайки, поднял голову и, серьезно посмотрев на Антона, подмигнул. Юноша узнал Петра — одного из своих бывших учеников-кружковцев с Металлического.

И снова, как когда-то, давным-давно, хорошенькая босоногая внучка дяди Захара мыла пол в сенях.

— Вы к дедушке? Заходьте! — пропела она.

В горнице Антон увидел Леонида Борисовича. Инженер был в непривычном обличье: в замызганной масляными пятнами, отблескивающей металлической окалиной рабочей блузе. Тут же сидел и дядя Захар. Старик обрадовался Антону, пригласил к самовару, налил большую чашку чаю.

— Неплохого работничка ты нам дал, дядя Захар, — сказал Красин. И обернулся к студенту. — Ну рассказывай, что у тебя и как.

Рассказывать, собственно, было нечего. Паспорт получен. Да вот еще продолжение истории с Олегом.

Паспорту Леонид Борисович обрадовался:

— Очень хорошо! Я думал: с месяц проканителят минимум. Даже чересчур быстро по нашим расейским порядкам. С чего бы? — И сам же усмехнулся: — Чрезмерно осторожничать тоже плохо. Осторожность сверх меры — трусость.

— А как же Олег?

— Мы проверили у финских товарищей. Дом, в котором останавливался твой приятель, вроде бы вне подозрений, его хозяин — буфетчик с вокзала, известный забулдыга. Это не исключает, конечно, что Лашков сотрудничает с охранкой. Да за кем нынче в отечестве нашем не следят? Как в Испании в XVI веке, когда каждый был шпионом шпиона, — он горько засмеялся. — Важно: паспорт в кармане и можешь ехать.

Он сделал паузу:

— И самое главное: комитет утвердил твое членство в Российской социал-демократической рабочей партии. Поздравляю тебя, товарищ Владимиров. Отныне и, надеюсь, навсегда ты наш товарищ и в будни и в праздники.

Красин обнял юношу. Дядя Захар тоже протянул ему руку:

— В трудную пору ты пришел. Праздники когда еще наступят, а в будни поломать косточки придется тяжко. Поздравляю, сынок!

Ритуал был прост. За столом с попыхивающим самоваром, с колотым рафинадом в вазочке и горкой бубликов. Антон не знал, как могло бы быть это посвящение иначе. Он разволновался, защемило в глазах. Красин и дядя Захар будто и не почувствовали его переживаний. Вкусно, с причмокиванием, попивали они крутой чай, грызли сахар, ломали свежие бублики. Антон тоже уткнулся в чашку.

— Когда же ты думаешь ехать? — спросил Леонид Борисович.

И тут студент решился: сейчас он выложит самое большое свое сомнение:

— А правильно ли я делаю, Леонид Борисович? Теперь, когда царь и Столыпин... Когда против партии... И все нужно восстанавливать, нужно драться, а я — от опасностей, от этих самых тяжких будней — за границу, как дезертир какой!

Инженер усмехнулся. Одобрительно кивнул:

— Вот ты как? Резонно. К примеру, еще в канун пятого года наша большевистская газета, Центральный орган партии «Пролетарий» получила письмо от работников партии Казанской и Нижегородской губерний. Они писали, обращаясь к тем, кто уехал в эмиграцию: учиться вы можете дома на свежих могилах, которые научат вас негодованию и самоотвержению. Как видишь, такие настроения возникали не только у тебя, и задолго до тебя. Их письмо было напечатано в «Пролетарии». Но к нему была сделана приписка: Центральный орган партии не разделяет мнения авторов о бесполезности заграничного учения.

Он потер пальцем переносицу:

— Да, мы отступили. И царь вкупе со Столыпиным теперь пытаются взять реванш. Но наше поражение временное. Мы — армия, которая и в дни отступлений верит в конечную победу. И мы должны перегруппировать свои силы, сделать выводы из ошибок и начать подготовку к новому наступлению. А готовиться — это прежде всего учиться. Такое задание партии нам всем, в том числе и тебе. Так надо.

Красин помолчал и закончил:

— Партийному поручению ты должен подчиниться.

— Если надо... Раз надо...

Антон осекся. Он как бы впитывал в себя это новое: «Задание партии». Да, отныне его личные помыслы и желания должны быть подчинены одному делу...

— Хорошо, я поеду... И буду учиться, — сказал он.

— Вот и добро, — Леонид Борисович улыбнулся. — Однако и теперь, по пути в Париж и до начала учебного года, тебе предстоит выполнить еще одно задание.

— Какое? — оживился студент.

— Не рисуй в воображении геракловы подвиги, — охладил его Красин. — Примерно такое, что и в Тифлисе. Когда ты будешь готов к отъезду?

Антон подумал: «Все дела завершены. Только взять бумаги в Техноложке и поговорить с мамой...»

— Хоть через три дня.

— И превосходно. У нас тоже время не терпит. Ты получишь билет на поезд «Петербург — Париж». В этом поезде, в соседнем купе с тобой, поедет наш товарищ.

«Не Ольга ли?» — екнуло сердце юноши.

— Приметы его такие, — продолжал инженер. — Высокий, лицо продолговатое, волосы зачесаны наверх, борода... Гм, не борода, а так — пучок под губой, как у козла. Глаза большие, карие, очень ироничные глаза... Что еще? Сутуловат. Пенсне на черном шнурке.

Он задумался:

— Да, все это чересчур общо. Договоримся так: ты узнаешь его по трубке. Он очень любит курить трубку.

Леонид Борисович достал из кармана футляр, отстегнул пряжку. На бархате покоилась великолепная трубка с чубуком, изображающим голову Мефистофеля,

— Я как раз хочу подарить ему. Вот по этой трубке и узнаешь. Задание: зорко смотреть, что делается вокруг этого товарища, не угрожает ли ему какая опасность. Теперь-то ты ведь опытный подпольщик? Но ни взглядом, ни словом не показывай, что ты в какой-то связи с ним. Если что, он сам обратится к тебе за помощью. И тогда ты должен будешь сделать все, что он скажет, не щадя даже жизни своей. Понял?

— Да. А оружие? Хоть браунинг какой-нибудь, хоть самый маленький!

— Никакого оружия. При первом же досмотре пистолет вызовет подозрение. Вот если надо будет, получишь от своего подопечного и оружие. Надеюсь, не понадобится.

«Хоть бы понадобилось!» — подумал Антон. Но спросил о другом:

— А дальше? Что я буду делать, когда приеду в Париж?

— Тебя встретят. И о дальнейшем ты узнаешь на вокзале Сен-Лазар.

Красин закрыл футляр, спрятал его в карман:

— Вот, кажется, и все. Давай прощаться, товарищ Владимиров.

Он поднялся из-за стола. Поднялись и дядя Захар, и Антон. Леонид Борисович обнял юношу, не отпуская, погладил по спине. В этом движении Антон почувствовал что-то теплое, отцовское. Комок подкатил к его горлу.

Инженер отпустил его, отстранил:

— Желаю тебе успехов. А больше, чем успехов, — стойкости. Будь настоящим большевиком. Теперь, наверно, мы увидимся не скоро. Ну, счастливо!

Антон что есть силы стиснул протянутую ему руку.


На Моховую он добрался к полуночи. И был удивлен, увидев все окна квартиры освещенными. Обычно мать в это время уже спала и лишь в его комнате светилась под зеленым абажуром дожидающаяся хозяина лампа — в доме привыкли к поздним его возвращениям. Встревоженный, Антон опрометью взбежал по лестнице и, не доставая ключей, стал крутить кольцо звонка.

Дверь распахнулась, и в проеме ее он увидел мать — бледную, с торчащими из волос шпильками, с черными провалами под глазами.

— Что случилось? — вскричал он.

— Тони! Ты! — мать на мгновение замерла, потом рванулась к нему, прижалась всем телом, он почувствовал, как бьет ее дрожь. — Ты! Живой!..

Он ничего не мог понять:

— А почему я должен был быть мертвым? Отчего такой переполох?

— Ох, не могу... — она, шатаясь, подошла к стулу и села, в изнеможении откинувшись на спинку. — А мы уже думали...

— Что? Что случилось, мама? На тебе лица нет!

— Вот... — она вяло показала на вешалку. На крючке висела его старая куртка.

— Ну, куртка... Ну и что?

И вдруг он вспомнил: эту куртку он сегодня оставил на пляже под тентом. Как же могла она оказаться здесь?

— Я ничего не понимаю, мать. Расскажи по порядку.

— Сейчас сколько? Уже полпервого? А в семь часов прибежал твой приятель, этот, рыжий, и сказал, что ты был на пляже на Крестовском, он должен был там встретиться с тобой. А ты еще до полудня нанял на час лодку и уплыл на ней в залив. А в заливе поднялся шторм. И все, ни тебя, ни лодки... И эта куртка... Я обзвонила все полицейские участки, все лазареты и станции спасения на водах.

Она виновато улыбнулась сквозь слезы:

— Ты же понимаешь... Ты у меня один на всем свете...

«Олег? Откуда он знал, что я на Крестовском? И о лодке? И ни о какой встрече мы с ним не договаривались!.. Значит... Значит, все правда: он шпик и за мной следят. Что же делать? А как же задание Леонида Борисовича? Как его предупредить? Я не знаю ни адреса явки, ни пароля, ни где он сейчас. Только этот, на Арсенальной. Надо хотя бы дядю Захара. Но как не навести на него филеров?» — мысли вихрем неслись в его голове. На какое-то мгновение он забыл о матери, сидящей напротив.

— Ты чем-то встревожен? — участливо спросила она.

— А, пустяки! Потом расскажу, — бодро улыбнулся он. — Надо же, из-за какой-то ерунды столько волнений! Действительно, начался шторм, и я причалил в другом месте, а лодку оставил. Завтра верну и расплачусь — все дела.

— Слава богу... Слава богу, что все так кончилось. Я сердцем чувствовала, что ты жив. Но в то же время все эти дни какое-то предчувствие, — она стиснула пальцы так, что они хрустнули. — Какое-то предчувствие... Что-то должно с тобой случиться... Или со мной... Или с нами обоими...

Она с тоской посмотрела на сына.

«Материнское сердце. Она чувствует, что я должен уехать. И мне нужно ей сказать. Но она в таком состоянии. А когда, в другой раз? А, лучше сразу, сейчас!»

— Мама, мне надо с тобой поговорить, — он мягко обнял ее за плечи и подивился, какие они узкие и твердые, как у девушки. — Пойдем ко мне в комнату. Поговорим.

Она покорно встала и послушно пошла, прижимаясь к нему боком и понурив голову. Шпилька выскользнула из волос и звякнула о паркет.

В комнате он пододвинул ей кресло-качалку, а сам сел к столу. В нерешительности побарабанил по стеклу пальцами.

— Видишь ли, мама... — он запнулся.

— Ты женишься? — подсказала она.

— Совсем напротив, — грустно усмехнулся он: «Так вот чего мама боялась больше всего! Хотя Ленка ей нравится и с Травиными она в дружбе... Непреодолимая ревность матери». — Нет, мама, с Леной мы расстались. Навсегда.

— Не может быть! — теперь в ее голосе звучала тревога. — Что случилось?

— Ну вот, — он снова усмехнулся. — Это долгая история. В общем, не сошлись во взглядах на жизнь.

— Это невозможно! — она посмотрела на сына осуждающе.

— Нет, мама, не я пошел на разрыв. Лена сама сказала, что я свободен от всяких обязательств. Что она меня не понимает...

Вести этот разговор ему было неприятно. И он поторопился перейти к главному.

— Но предчувствие тебя не обмануло: я уезжаю. — Он выдвинул ящик стола и достал заграничный паспорт: — Вот! Пока не было все решено, я не хотел тебя тревожить. Хотя тревожиться и не из-за чего. Я уезжаю в Париж, учиться в Сорбонне. Там лучший инженерный факультет в Европе.

— Уезжаешь? — как-то странно посмотрела на него мать. — И когда ты это решил?

— Ты же сама говорила, что мне надо побывать за границей. Помнишь, еще когда был отец, — подсказал он.

— Когда был отец... — эхом отозвалась она, и на ее глазах снова навернулись слезы. — И долго ты намеревался пробыть в Париже?

— До окончания полного курса. Мне осталось четыре семестра, два года. На каникулы, конечно, я буду к тебе приезжать.

Мать молча долго смотрела на него, потом положила свою руку на руку сына и легонько похлопала ладонью, как бы успокаивая:

— Напрасно ты не сказал мне о своих планах раньше, Тони. Тебе придется отказаться от них — ты никуда не сможешь поехать. Или...

— Почему?

— Я тоже долго готовилась к разговору с тобой. И даже просила этого твоего рыжего приятеля подготовить тебя. Он ничего тебе не говорил?

— Помнится, ничего. А что еще стряслось?

— Понимаешь, Тони, мы нищие... Да, да, напрасно ты улыбаешься. Я совсем измучилась... Все, что осталось после твоего отца — а осталась такая малость! — мы же жили на его жалованье, я не принесла в дом никакого приданого, — все ушло, как вода сквозь пальцы... Под жалкую пенсию за него я сделала долгов на годы вперед, и тоже все улетучилось: я же не умею с деньгами, я их не люблю... И не то что ехать за границу — и здесь-то нам жить больше не на что. Мы должны отпустить Полю, съехать с этой квартиры и все распродать. Или...

— Мамочка, милая моя! — он вскочил и обнял ее. — Глупая ты моя! Неужели из-за такой малости ты можешь так мучить себя?

— Я не из-за себя, Тони. Но ты с детства не привык к иной жизни, не знаешь, что такое считать гроши. Да и я знала только в первые годы жизни с твоим отцом, пока он не стал преподавателем в институте, а потом профессором... И то время, когда приходилось выкраивать рубли и считать каждую копейку, я вспоминаю с ужасом, хотя те годы были для меня и Владимира самыми счастливыми годами. А ты с самого детства жил в достатке.

— А как живут другие, мама? Как живут миллионы? И не абстрактные, ты бы видела... — он запнулся, вспомнив баржи на Волге. — И даже многие мои товарищи по институту. Я уже не маленький, мама, мне не нужно грудное молоко, и я сам могу заработать: и уроки давать, и баржи на Неве разгружать, как другие. Проживем!

Он остановился. Потом сказал:

— Мог бы. Но я должен уехать, не могу не уехать. Дело не только во мне. Но я буду работать там и буду помогать тебе.

— Ты обязательно должен уехать?

— Да, мама.

— Хорошо, — она передернула плечами, будто сбрасывая с них обузу. — Если ты решил так, я не буду нарушать твои планы. Ты уже взрослый и имеешь право на самостоятельные решения. Но тогда решу и я...

Она задумалась. Несколько раз качнулась в кресле:

— Пойми и ты меня... Я ничего в жизни не умею, кроме того, чтобы давать советы портнихе и кухарке. Я была хорошей женой твоему отцу, дай бог тебе найти такую же. И все эти двадцать пять лет я ни о чем не жалела. Но теперь, после его смерти, я вырвана из жизни. Не осталось никаких связей, никакого круга... Даже те несколько знакомых, с которыми я еще вижусь, смотрят на меня с жалостью, свысока. Да, да, это так, поверь мне. Те же Травины... А теперь уезжаешь и ты... Что же мне делать? Умирать в этих каменных стенах от тоски и голода?

— Что ты, мама! Поедем со мной, будем жить вместе!

— Скитаться по мансардам и обедать жареными каштанами? В детстве я бывала и во Франции, видела... Нет, родной.

— Так что же тогда? — Вдруг его поразила догадка, от которой все заледенело внутри: — Ты... Ты решила выйти замуж?

— Нет, мой мальчик.

Она снова качнулась. Тень от кресла скользила по стене, то вздымаясь, как волна, то опадая, и Антону почудилось, что они плывут на корабле. «Что же ты надумала?» Но на душе отлегло: он не мог бы простить матери...

— Мы с отцом никогда не говорили о нашем прошлом, и ты ничего не знаешь. Ты такой деликатный, что никогда не полюбопытствовал сам. Теперь я тебе расскажу. Это довольно романтическая, хотя и не такая уж редкая, история. Ты знаешь, у твоего деда Евгения было два сына: Григорий — он сейчас чиновником в Тифлисе — и твой отец. Дед Евгений имел извоз, этим зарабатывал и дал сыновьям образование: оба они окончили учительскую семинарию. Но твой прадед еще был крепостным крестьянином, дворовым в имении очень богатого помещика из древнейшего на Руси дворянского рода.

— Да, я слышал об этом, папа рассказывал, — пробормотал Антон.

— Не перебивай меня, ладно? Так вот, чистейшая случайность: тот помещик получил имение, вместе с твоим прадедом и другими крепостными, за карточный долг. У помещика были родовые имения во многих губерниях — в Саратовской и Пензенской, в Казанской и Нижегородской, а надо же — полюбилось именно это, выигранное в вист. Случай...

Она грустно усмехнулась. Продолжила. Тень поплыла вверх:

— После отмены крепостного права твой прадед остался хозяйствовать в той самой деревне. И дед Евгений, и его сыновья каждое лето наезжали к нему погостить. А у помещика была дочь. Она тоже каждые каникулы приезжала из пансиона в имение. И однажды она познакомилась со странным мальчишкой, ужасно некрасивым и нелепым, губастым, большеносым, с короткой шеей и покатыми крестьянскими плечами. Но этот крестьянский сын-семинарист знал так много, что мог заткнуть за пояс любого лицеиста и кадета. Он так увлекательно фантазировал, он был таким прямодушным и чистым!.. Короче говоря, подросла дочка помещика, и вырос он, и они поняли, что не могут жить друг без друга. Сама мысль об этом была для ее родителей такой нелепицей, такой чушью несусветной, что они только посмеялись над нею, а его, пришедшего свататься, приказали выгнать вон. Они отмахнулись от этой мысли как от мухи. Но я отмахнуться не могла. И мы убежали и обвенчались с твоим отцом. И все мои связи с прошлым оборвались. Вот такая история, Тони...

Мать сидела в тени, но он понял, что она заливается слезами. Хотя он слышал эту историю впервые, однако и раньше догадывался: что-то у отца и матери в прошлом было необычное, неспроста они об этом прошлом никогда не вспоминали. Ну что ж, история, столько раз описанная в литературе. Значит, он одним боком тоже принадлежит к какому-то знатному роду... Постой!..

— Подожди, мама! Дед же был крепостным у... — он обмер. — Так ты — Столыпина? Дочь этого гнусного вешателя?

— Нет, этого Столыпина — не дочь, а двоюродная кузина. Моя мать — твоя бабушка — и его мать были двоюродными сестрами.

— Это невероятно!

— И ты тоже его родственник, троюродный племянник. Родственников себе не выбирают, Тони... И двадцать пять лет я не встречалась ни с кем. Даже на похоронах матери я стояла в толпе, в стороне. Но отец, твой дед, жив, он давно уже готов был простить меня, и я знаю, он недавно опять справлялся обо мне.

— Кто он?

— Вельможа. Дипломат.

Она помолчала. И сказала твердо — в голосе ее Антон уловил прежнюю волю:

— И я решила: я вернусь к нему. Я бы никогда не сделала этого. Но отца твоего нет. И ты уезжаешь.

Мать отчужденно посмотрела на него. И после паузы спросила:

— Что скажешь ты?

Что он мог ей ответить? Что он остается? Это невозможно. Что он берет ее с собой? Он сам не знает, как все сложится. Ему еще предстоит выполнить задание... Но он-то сам из рода Столыпиных! Вот оборот! Любопытно: если попадет он в лапы охранников, подопечных Петру Аркадьевичу, что скажет и как поступит дражайший родственничек? Пожалуй, с преогромнейшим наслаждением отправит племянника, на дыбу, чтобы не портил родословной своей сермяжной рожей... Но что сказать матери? Что, вернувшись в этот клан, она навсегда потеряет его? Какое имеет он право? Нет, этого он сказать не в силах.

— Поступай как знаешь, — с тяжелым вздохом проговорил он. — Но пойми: я никогда не войду в тот дом. — «Разве что с бомбой», — подумал он. Но сказал другое: — Когда-нибудь ты узнаешь почему. Сейчас я не имею права сказать тебе ничего, мама.


Как сообщить Леониду Борисовичу о разом обрушившихся новостях: о том, что он, Антон, теперь окончательно убежден — за ним следят, и не повредит ли это заданию? О том, что он, оказывается, родственник министра внутренних дел и премьера?.. Куда же пойти? На Куоккалу наложен запрет, да и никого, кроме Любови Федоровны, там, по всей вероятности, нет. А насколько посвящена она в деятельность мужа, Антон не знал — среди товарищей он видел ее лишь однажды, за праздничным столом. Значит, единственный путь — на Арсенальную. Но теперь надо быть в тысячу раз осторожнее.

С иными вариантами, уже не прибегая к лодке и мистификациям с курткой, а, по давнему совету Феликса много раз меняя транспорт, пересаживаясь с фаэтонов на конки и с конок — едва ли не на ходу — на фаэтоны, он, сделав порядочный круг, добрался до Выборгской стороны, до Арсенальной.

Насвистывая, он неторопливо шел по противоположной стороне немощеной, поросшей бурьяном улицы, вдоль разномастных заборчиков и скамеек, врытых в землю у калиток. Время было уже предвечернее. На скамейках то тут, то там сидели натрудившиеся бабы, возились ребятишки. Жены лузгали семечки, ждали с работы мужей.

Проходя мимо одной скамьи, на которой судачили женщины, Антон уловил обрывок фразы:

— У ентих-то, у Пахомовых, обыск был, и фараонов, и в цивильном набилось — ужасть! Забрали старика, спаси его Христос, так рученьки-то и заломили, ироды!..

«Кто эти Пахомовы? — с тревогой подумал студент. — А старик — не дядя ли Захар?»

Вот и дом. Тихий. На скамейке никого нет. Но в стороне, у тополя, обтирает ствол мужичонка в рванье. Но не тот парень с Металлического — не Петр. Совсем другая фигура, ниже ростом, и другое лицо. Вроде бы пьян, за дерево вцепился, как за опору. Но уж что-то чисто выбрит. Шпик?.. Задержат — как Антон объяснит, зачем в этот дом заявился? Конечно, язык проглотит. Но как же тогда задание?

Антон провел взглядом по лицу пьяницы, по его полуприкрытым глазам и, не меняя шага, прошел мимо дома. Безмолвного, как тот, на Васильевском, с выломанной филенкой на крыльце. Последняя возможность предупредить товарищей отрезана. Ладно — будь что будет!..


Экспресс «Петербург — Париж» катил на запад. Остались позади северные хмурые леса. Их сменили березовые рощи, все дальше отступавшие от железнодорожного полотна и открывавшие взору пажити с уже заскирдованным сеном, желтые хлеба, чересполосицу наделов, нищие деревеньки...

За два дня до отъезда Антон обнаружил в почтовом ящике среди обычной почты билет на этот поезд.

Ночью он пришел в кабинет отца. Все здесь было как в тот последний час, когда отец работал в этих стенах. На столе неубранные листы рукописи, карандаши, флакон с клеем, раскрытые книги. Портрет матери в овальной раме и маленькая его фотография. Антон наряжен в матроску, таращит глаза... Все как было. Сейчас отворится дверь, и на плечо ляжет рука... Нет, никогда больше отец не войдет в эту комнату. «А войду ли в нее я? Оказывается, я почти ничего не знал о тебе, отец. О твоем прошлом. О твоих думах. Почему мы так мало говорили с тобой о главном? Стеснялись? Откладывали на будущее? Или боялись, что не поймем друг друга?.. Я так любил тебя, отец, и так боялся, что ты догадаешься об этом. Может быть, и ты вышел тогда на площадь перед Техноложкой, потому что хотел хотя бы со стороны заглянуть в мой мир и попытаться понять его?»

Антон выдвинул ящик стола. Хаос. Точилки для карандашей, визитные карточки, скрепки, перья. Пачка писем, перевязанная лентой. Почерк матери. Наверное, это тогда, когда отец был еще семинаристом, а она — помещичьей дочкой. Вот, оказывается, какая любовь выпала на их долю... Он отвел глаза от пачки писем. «А мне выпадет такое счастье? Лена? Нет, все было бы обычно: красиво, ровно, добропорядочно... Какая же будет  о н а?» Зеленые насмешливые глаза смотрели на него из сумрака комнаты. «Чушь! Надо же такое!..»

Он задвинул ящик стола и погасил лампу.

Провожала Антона только мать. На перроне Варшавского вокзала он с нетерпением ждал своего подопечного. Но увидел его, лишь когда поезд уже порядочно отошел от Питера: дверь соседнего купе раздвинулась, и в коридоре появился мужчина с продолговатым горбоносым лицом, с гладко зачесанными назад волосами и козлиной бородкой. К петлице его сюртука был привязан черный шнурок, а из кармашка торчало стекло пенсне.

Мужчина, близоруко щурясь, огляделся, удостоив студента не большим вниманием, чем других пассажиров, и, достав роскошную новенькую трубку с чубуком в виде головы Мефистофеля, начал сосредоточенно набивать ее табаком, приминая его желтыми от никотина пальцами. Мужчина был высок, но отнюдь не худ, наоборот, даже с брюшком. Однако лицо его в точности соответствовало описанию Леонида Борисовича, а главное — никакого сомнения не могла вызвать трубка. «Здравствуйте, товарищ!» — мысленно произнес Антон и обернулся к стеклу, стал наблюдать в нем за отражением мужчины.

Теперь, в пути, он томился неизвестностью и ожиданием неведомых опасностей. Откуда они нагрянут? Когда? В каком обличье? Как сумеет подать ему сигнал, призывая на помощь, товарищ? Что он сам будет делать? Все, что только в силах. Да, не пожалеет и жизни!.. Но всю дорогу до пограничной станции Вержболово, хоть он не смыкал глаз и ночью, мужественно борясь со сном, ничего не случилось, его никто не беспокоил и никто не звал — разве что соседи по купе, расписывавшие бесконечную пульку преферанса.

В Вержболове всем пассажирам, следующим за границу, предстояло пройти полицейский контроль и таможенный досмотр.

Пассажиры змейкой просачивались мимо застекленной кабинки, в которой восседал молодой хлыщеватый жандармский поручик в голубом мундире с серебряными эполетами и кручеными аксельбантами. Поручик принимал в окошко паспорт, мельком смотрел на фотографию, а затем на владельца и, приподняв рычажок, открывал запор дверцы, которая вела в таможенный зал. Паспорт оставался у офицера — он будет возвращен в другом конце зала, после таможенного досмотра — у выхода на другой перрон, где уже поджидал своих пассажиров поезд с непривычными для взгляда россиянина небольшими вагонами с покатыми крышами. Поручик принял у Антона паспорт, глянул на него, потом посмотрел куда-то под стойку окошка и снова уставился на студента, как ему показалось — с интересом. Однако тут же потянул рычажок и механически сказал:

— Прошу-с, милстьсдарь! Следующий!

Таможенный зал был перегорожен сплошным, окованным латунными полозьями, барьером. На барьере уже были расставлены чемоданы и сумки, и пассажиры подходили каждый к своим вещам. По другую сторону барьера расхаживали чиновники в форменных сюртуках и фуражках и наугад, на выбор предлагали открыть тот или иной чемодан, с брезгливым видом, двумя пальцами, ворошили содержимое. Нескольким мужчинам предложили пройти с вещами в помещение за дубовой дверью. Пассажиры возвращались оттуда с немым возмущением на пунцовых лицах. Антон исподволь наблюдал за своим подопечным — тот стоял через несколько человек впереди него. Незнакомец с козлиной бородкой благополучно миновал и поручика, и таможню и, получив паспорт, уже вышел на перрон.

— Прошу-с, — указал таможенник на дубовую дверь и Антону.

«Вот оно! — подумал, обмирая, студент. — Начинается...»

— И... и вещи брать?

— Непременно-с.

Комната оказалась обыкновенной, канцелярской, с крашенными в грязно-голубой цвет стенами, с такой же, как в зале, только меньших размеров, стойкой да еще ширмой в углу. В комнате было два чиновника.

— Прошу-с, багаж поставьте сюда и откройте, а сами, — чиновник показал на ширму, — разденьтесь.

— Раздеться?

— Догола-с.

Антон хотел было возмутиться. Но смирился.

Из-за ширмы он наблюдал, как чиновники с застывшей на физиономиях брезгливостью перекладывают в его чемодане и сумке каждую тряпку, листают тетради конспектов, выстукивают стенки чемодана и прощупывают ткань и швы сумки, а потом так же методически и профессионально просматривают его одежду, После того как процедура с вещами была закончена, второй чиновник, до сих пор молчавший, прошел за ширму и предложил, как дантист:

— Откройте рот. Та-ак... Покажите руки, раздвиньте пальцы. Та-ак. Теперь правое ухо. Левое.. Нагнитесь... Та-ак... Все, можете одеваться.

«Ну и работенка у вас!» — хотел съязвить Антон, но придержал язык. Вместо этого спросил:

— И так каждый день? Или кого-нибудь ищете, господа?

— Не только ищем, но и кого нам надо — находим, молодой человек. Непременно-с находим, — назидательно ответил старший.

Антон наспех оделся и выскочил из комнаты.

В кабинке у выхода из зала другой жандармский офицер — чином повыше, ротмистр, протянул ему паспорт, уже проштемпелеванный выездной визой.

— Весьма благодарен, — сказал Антон и не удержался: — Счастливо оставаться!

Ротмистр, уже взявшийся было за следующий паспорт, поднял на него веселые круглые глаза:

— Приятного путешествия, сударь. Надеюсь, скоро увидимся.

«Неужто миновало?» — ликовал Антон, располагаясь в новом купе. Оно было узкое, с сидячими, по трое с каждой стороны столика, местами-скамьями и плетеными сетками над головой для багажа.

Поезд тронулся. Вскоре за окном проплыл полосатый пограничный столб с двуглавым российским орлом. Вагон простучал по пролетам моста, и вот уже показался столб иной раскраски, увенчанный гербом — орлом прусским.

Все! Он на чужой земле...

У первого же полустанка поезд притормозил, и по вагону прошли немецкие таможенники и чины пограничной стражи. Проверка документов и досмотр на этот раз оказались самыми поверхностными: пограничник листал паспорта и тут же ставил штампы транзитных виз, а таможенники лишь пересчитывали багажные места, сверяя количество их с указанным в декларации. Они ушли, и теперь экспресс весело катил по немецкой земле, все быстрее отдаляясь от границы Российской империи.

Антон почувствовал, что зверски проголодался. Он встал. Ноги не шли. То ли затекли, то ли сказалось напряжение всех этих последних суток.

«Ну-ну, не распускаться!..» На ватных ногах он направился, придерживаясь за раскачивающиеся стены, в вагон-ресторан.


Он расположился за столиком. За окном ландшафт сменялся ландшафтом, и было удивительно: отъехали от Вержболова какой-то десяток километров, а все иное: и архитектура жилищ и церквей, и дороги, и повозки на них, и одежды жителей.

Вечером — Берлин, а завтра уже и Париж. Все позади: правильно ли он поступил или неправильно? И дом, и мать, и Лена... А что его ждет впереди? Завтра он пойдет на Пер-Лашез, вступит на плиты, впитавшие в себя кровь расстрелянных коммунаров... Почему, обращаясь за примерами, мы черпаем их в чужой истории, разве мало русских великих имен?.. Но все равно, он — собрат Варлена и Делеклюза!

Он не услышал, как к его столику кто-то подошел.

— У вас свободно? Не возражаете?

Антон оторвался от окна. У столика стоял мужчина и попыхивал трубкой.

— Пожалуйста, — кивнул Антон.

Мужчина сел, расстегнул пуговицы сюртука, положил трубку в пепельницу. Острая бородка Мефистофеля уткнулась в стекло. Сам он по-домашнему откинулся на стуле:

— Далеко ль путешествовать собрались, сударь? Не по пути ли нам?

Он, щуря близорукие глаза, обвел взглядом полупустое помещение вагона-ресторана — ближние к ним столики были свободны — и, широко улыбнувшись, протянул руку:

— Разрешите представиться, — он понизил голос, — я — Лидин. А вы — товарищ Владимиров, не так ли?

— Значит, все благополучно? — пожимая его руку, сказал Антон. — Обвели этих простофиль?

Лидин поднял палец, привлекая внимание официанта, и сказал:

— А ведомо ли вам, мой друг, что слово «простофиля» происходит от латинского «профос», что еще с древнейших времен означало: военный парашник, служака, убирающий в лагере нечистоты, а также и военный полицейский чин и полковой палач? Не знали? Э, батенька, еще много предстоит вам узнать!

Он весело и добродушно рассмеялся. И когда официант откупорил бутылку и наполнил вином бокалы — поднял свой и повторил напутствие, уже слышанное Антоном от Леонида Борисовича:

— Доброго нам ветра! Для вас, товарищ Владимиров, все еще только начинается!..


Да, все только начиналось для Антона, и ему предстояло бесконечно много узнать и многое сделать.

Не знал он и того, что сидящий против него человек — один из старейших деятелей революционного движения в России, член Московского комитета партии Мартын Николаевич Лядов потому казался плотным и с брюшком, что в подкладке жилета, выглядывавшего из-за обшлагов сюртука, совершали путешествие сто тысяч рублей — в двухстах билетах пятисотенного достоинства каждый. Тех самых, которые были захвачены Камо и его группой тринадцатого июня на Эриванской площади Тифлиса и решением Большевистского центра предназначались к обмену в Европе на валюту: деньги нужны были партии.

В выполнении и этого задания Антону предстояло принять самое непосредственное участие.

КНИГА ВТОРАЯ.

ЖРЕЦЫ ОХРАНКИ


Ночь не наступит

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

ВИЦЕ-КОНСУЛ РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ


Ночь не наступит

ГЛАВА 1


Ночь не наступит

— Военным атташе Эквадора я уже был. А теперь буду личным и полномочным представителем короля Никарагуа, не знаю, есть ли там король, а? — Камо с серьезным видом посмотрел на Антона.

— По-моему, нет там короля, — усомнился Путко. — Нельзя что-нибудь поближе и попроще?

— Нельзя, — кавказец отрицательно повел ладонью. — Чем необычней, тем больше впечатление.

— А как же язык? Их, никарагуагский? — с трудом выговорил студент.

— То-то и дело: никто его и не знает. Вот ты и будешь у меня за переводчика. Я тебе: «Барлы-марлы-тарлы, барекам!», а ты им: «Гоните сотню револьверов и по сто патронов к каждому, приятели!» Я тебе: «Шурлы-курлы-бурлы», а ты: «И десяток пулеметов системы Манлихера заверните, платим наличными!»

Он рассмеялся:

— Сойдет?

— Шутишь? — догадался Антон.

— А почему без шуток, дорогой? Без шуток жить скучно!

Поезд шел из Парижа в Берлин. В купе они были одни и могли под стук колес говорить не таясь.

С того дня, как Антон вместе со своим подопечным вышел из экспресса на перрон вокзала Сен-Лазар, прошло неполных три месяца. Но за это недолгое время новые впечатления, калейдоскоп встреч и событий отодвинули петербургскую его жизнь в далекое прошлое.

На парижском вокзале у выхода из вагона их встретил средних лет мужчина, в котором и по первому взгляду можно было признать русского: в белой косоворотке на черных пуговицах, в картузе, надвинутом на широкое веснушчатое лицо с пшеничными рачьими усами. С Лидиным он обнялся как со старым приятелем, назвал адрес, по которому бородач должен был явиться, а студента повел пешком чуть ли не через весь город к себе на квартиру. Представился он Антону Виктором.

Путко с интересом оглядывал эмигрантское жилище, как бы вписывая себя в эти стены и в этот быт. Комната была на самой верхней лестничной площадке, с темными отклеивающимися обоями, с прокопченными углами. У стены стояла железная койка под серым одеялом, у окна стол из ящиков и два табурета, на полу и подоконнике громоздились книги.

— Шикарно? — перехватив его взгляд, усмехнулся Виктор. — А твои миллионы на какой банк переведены?

Перед отъездом мать наскребла-таки денег, Антон не смог отказаться. Сумма была скромная, но все же... Он назвал. Виктор прикинул в уме, перевел рубли на франки:

— Неплохо. По третьему эмигрантскому разряду на полгода достанет. Если, конечно, не вздумаешь пополнять гардероб и болеть. Впрочем, у нас тут свой доктор есть — на все хворобы мастер.

— А как это: по третьему эмигрантскому?

— Простота! Десять-пятнадцать франков в месяц на жилье, это около четырех-пяти рублей. Обед: шестьдесят-восемьдесят сантимов, то есть двадцать-тридцать копеек, в «популярке» можно обойтись и пятиалтынным. Многие наши обедом и ограничиваются. Конечно, без завтраков и ужинов туговато, да ничего не поделаешь: привыкнешь. Ничего, восполнять их будешь пищей для ума и сердца. Если же ты обжора, завтрак — хлеб с чаем — стоит десять-пятнадцать сантимов.

У Антона засосало под ложечкой.

— Рекомендую соблюдать режим с первого дня, иначе туговато будет. С завтрашнего. А нынче по случаю благополучного прибытия кутнем. Тут рядом есть студенческая столовка. В ней к тому же русским скидка — за то, что непривередливы.

Виктор нахлобучил картуз:

— Двинули. Заодно кой с кем из наших познакомлю.


Вдоль узкого помещения тянулись два ряда столиков, застланных пестрой клеенкой. У входных дверей парень жарил на черной чадящей сковородке картофель, в проходе сновали хорошенькие толстушки в белых чепчиках и грязных фартуках и во весь голос пронзительно выкрикивали заказы в сторону стойки, над которой возвышалась яркая блондинка с жирно блестевшим носом. За спиной матроны, на стене от потолка свисал на крюке щит меню. Цифры были выведены огромными черными знаками.

— Не просчитаешься, — показал на них Виктор.

За столиками тесно сидели парни и девушки. Парни, заказывая еду, норовили ущипнуть официанток, толстушки шутливо отвешивали оплеухи. Антон увидел, что большинство посетителей уплетает огромные, подозрительного цвета сосиски.

— Что это они выкрикивают? — повел головой Антон в сторону официанток, обескураженно чувствуя, что доморощенный французский начинает подводить его.

— Эти сосиски с отрубями они называют «дурочками». Слышишь, так и заказывают: «большую дурочку» или «маленькую дурочку». Салат на здешнем языке — «хлорофилл», а вино — «ай-ю-ю!». Что будем заказывать?

Они заказали по «большой дурочке», по порции «хлорофилла» с жареным картофелем и по стакану крепкого, самого дешевого, алжирского вина. Официантка обратилась к Антону тоже на «ты», как к завсегдатаю, и это ему польстило.

— Как они держатся!

— Что ни мордашка — прелесть, — неточно понял его Виктор. — Если приглядеться, ничего особенного, многие даже некрасивы. Но, обрати внимание, ни одной простушки. По-французски это и называется «шарм».

Антона поразило, что товарищ по партии ведет такой легкомысленный разговор. Но он и сам с удовольствием глазел по сторонам, восторгаясь каждым девичьим лицом.

— Я же говорил: кого-нибудь из наших непременно принесет! — Виктор подтолкнул его в бок и показал на вкатывающегося в столовую толстяка, который снимал в дверях мягкую шляпу. — Вот и наш эскулап. И окликнул:

— Яков, прошу к нашему шалашу!

Толстяк подошел. Виктор представил Антона:

— Сегодня принял на Сен-Лазаре. Товарищ Владимиров.

— Очень приятно, — протянул толстяк руку, оказавшуюся в пожатии неожиданно твердой и сильной. — На что жалуетесь, коллега?

— Сразу и меддопрос! — засмеялся Виктор. — Люби его и ублажай, Владимиров, это тот самый доктор, который пользует всю российскую колонию, особливо нашего брата большевика: Яков Отцов.

«Так вот кто носит псевдоним, который хотел взять я!» Антон с особенным интересом посмотрел на невольного своего соперника. Доктор понравился ему. От всей его фигуры веяло добродушием и спокойствием. Наверное, у такого врача хорошо лечиться, всегда будешь уверен в быстром выздоровлении...

Отцов тоже заказал «большую дурочку», «хлорофилл», вино и, поглощая их, со знанием и интересом начал расспрашивать о Питере. И тоже, на удивление Антону, не о политических событиях, не о партийных делах, а о гастролях Собинова и Анны Павловой, да пошел ли по Литейному электрический трамвай, и все так ли весело на Крестовском... Неожиданно в этих расспросах Антону почудилась тоска товарища по России, по дому. И юноша понял: если и его, немолодого врача, час обеда загоняет в студенческое бистро, не так уж блестящи его житейские дела.

Тут же втроем они обсудили, чем следует заняться Антону. Виктор посоветовал, не теряя времени, записаться на факультет в Сорбонну, позаботиться о жилье. И Антон отметил про себя, что ни его добровольный опекун, ни доктор не интересуются даже, каково же его партийное задание, что привело его в Париж, помимо столь прозрачного повода «продолжать учебу», и чем он занимался в России. Это была та ненавязчивая, непоказная конспирация, которой учил его Феликс.

В тот же день Виктор помог Путко снять неподалеку от его собственного обиталища крохотную, почти без всякой мебели, комнатку под самой крышей — доподлинную студенческую мансарду с покатым потолком на улочке рю Мадам в Латинском квартале, рядом с Сорбонной и под боком у собора Сен-Жермен-де-Пре. Хозяйка, узнав, что постоялец — русский, сразу же предупредила: она и ее квартиранты не терпят песен после полуночи; появления гостей, когда дом уже спит; громких споров, бросания окурков в окна и всего прочего, что неизменно связано с представлением: «Oh, ces russes!»[15] Антон торжественно (но легкомысленно) обещал, что ничего подобного он себе не позволит. И началось его приобщение к эмигрантской жизни, знакомство с ее обычаями и нравами, а заодно и с Парижем.

Город бесславных Людовиков и великой Коммуны, бравых мушкетеров и гениальных мыслителей, город сверкающих огнями Больших бульваров и кривых, как в Замоскворечье, переулков поразил его, хотя из книг, из гимназического курса классических и прочих наук, своими памятниками истории и культуры был, казалось, знаком досконально. Поразил он Антона не предметными открытиями. Действительно, Нотр-Дам, Триумфальная арка и Эйфелева башня были точно такими же, как на рисунках Бенуа, разве лишь не столь величественными, как представлялись; и треугольная шляпа Наполеона хранилась рядом с гробницей императора в подземелье Дома Инвалидов. Но дух Парижа, сам воздух, вдыхаемый его жителями и определявший, казалось, их характер и темперамент, был как играющее солнечной чешуей море по сравнению с закованной в лед Невой. Только что премьер Клемансо подавил бунты виноградарей на юге Франции, бастовали горняки на севере и машинисты поездов метро в самой столице, — а Париж беспечно смеялся, кутил, танцевал, флиртовал, тратил последние франки в кабачках Монмартра, был весел и абсолютно равнодушен к кому бы то ни было, к чьему бы то ни было несчастью. Поистине — солнечные блики на поверхности воды, пусть ледяной и черной в глубине.

Скованная льдом жизнь на родине была суровей, но зато и определенней. Антон представил, каким бы недопустимым контрастом выглядела в режиме полицейского Петербурга жизнь эмигрантов — точно так же, как если бы стайка бразильских колибри залетела в вороний грай на деревья Измайловского сада. Но если прежде по обрывочным рассказам, просто в своем воображении Путко представлял русскую эмиграцию в Париже как некую сплоченную группу единомышленников-борцов, дружно преодолевающих невзгоды во имя общей цели, думал, что существует какой-то особый квартал в городе, где все политические живут бок о бок и чуть ли не ходят взявшись за руки, то именно в этом он разочаровался больше всего. Новый центр новой российской эмиграции только еще заполнялся прибывающим людом, вырвавшимся из царских застенков, из тюрем или с этапов. Эмигранты рассеивались по городским трущобам, и при встречах жестоко спорили меж собою, кляня и свою судьбу, и неудачную попытку поднять темную массу забитого крестьянства на великие свершения: социалисты-революционеры, анархисты, народные демократы, представители меньшевистской фракции РСДРП — каких только мастей и колеров не было в среде эмигрантов.

Среди всех уверенно в себе, поистине дружно держались лишь большевики. На сетования обозленных людей, которые кляли себя за участие в «роковом безнадежном предприятии», большевики отвечали: «Революция, хоть и потерпевшая временное поражение, — незаменимая школа борьбы. Придет час, и возьмемся снова!» Эта их уверенность и достоинство наполняли Антона чувством гордости. Он — частичка этой партии, и он готов, как и прежде, к выполнению любых ее заданий. Но вот только не забыли ли товарищи о его существовании? Почему нет вестей ни от Феликса, ни от Леонида Борисовича? А тот же круглолицый Виктор с пшеничными усами только и делает, что пожирает книжки и «больших дурочек».

Но однажды поздним вечером — как раз в тот час, когда ветхий дом на рю Мадам, населенный рано поднимающимся на работу людом, гасил огни, — ступени лестницы исполнили энергичное аллегро на ксилофоне, в дверь гулко забарабанили, послышался знакомый хриплый голос:

— Принимай, дорогой хозяин, гостей!

И в мансарду в сопровождении Виктора ввалился Камо.

Вот кому был рад Антон!

— Проходите, проходите, товарищи! — он засуетился, подставляя колченогие стулья. — Хотите чаю или кофе? Это я в момент!

— А водки у тебя нет? Эх ты, скучно живешь!

— Могу и за водкой!

— Смотри, поверил! — рассмеялся Семен. — Какой же кавказец употребляет эту гадость? Ставь бочонок имеретинского или, на плохой конец, коньяк! Нету? Пусто в кармане? Хочешь подзаработать, а? Осла позвали на свадьбу, а он говорит: «Знаю, зачем зовут: или воду возить, или жернов крутить». Вот так и тебя!

В этом залпе насмешливых шуток Антон уловил для себя что-то обидное. «Не простил он мне Куоккалы?» — подумал Путко.

— Ты не обижайся, — миролюбиво сказал Семен. — Ты же свой, да? А мне правда нужен помощник. Я тут проездом, чужому человеку нельзя доверить, а вот он, — Камо кивнул на Виктора, — не может, должен встретить одного нашего, из России. Поможешь? За три дня обернемся.

— Конечно, помогу. Что надо?

— Ах какой, сразу что да почем! По дороге все и узнаешь. Встречаемся завтра в семь утра на вокзале Бурже, у первой кассы, запомнил?

На вокзале роль Антона прояснилась. В камере хранения Семен получил два больших тяжеленных чемодана, перетянутых ремнями. Их предстояло доставить в Берлин, а оттуда еще куда-то. Чем набиты чемоданы, Антон не знал. Догадывался — не побрякушками.

Вот тогда-то, в купе поезда, и зашел у них разговор об Эквадоре и Никарагуа. Камо рассказал — теперь та история быльем поросла, — как полтора года назад он вместе с Феликсом закупал оружие в Бельгии, в Льеже. Семен изображал атташе Эквадора. Часть того оружия была благополучно переправлена на Кавказ, в боевые дружины партии, все остальное покоится на дне морском — там, где наскочила на мель шхуна «Зара». Товарищ Владимиров не слышал об этой печальной истории, нет? Ну и хорошо, что не слышал. А вот теперь у партии снова есть деньги, и немалые. Товарищ Владимиров догадывается, откуда они взялись? То-то!.. И надо снова покупать оружие. Только никогда не следует повторять сыгранную роль, надо придумать что-нибудь оригинальное. Если в Никарагуа и нет короля, он, Камо, поищет, где подходящий король имеется.

Почему ему нужен непременно король, Камо не объяснил, — на короле он поперхнулся, закашлялся.

— Простыл? — участливо спросил Антон.

Кавказец отрицательно покачал головой.

— Тогда много куришь. Вредно.

Камо потер ладонью горло:

— Не курю я совсем, дорогой. Доктор тоже: «У тебя хронический катар», — знаешь нашего доктора? Хороший человек. «Конечно, катар», — говорю, зачем обижать человека? Обманул, это ведь у меня от веревки.

— Какой еще веревки?

— Ну, когда вешали, понимаешь? — Семен весело посмотрел на студента. Взгляд его был с косинкой.

— Вешали? — в ужасе переспросил Антон.

— Конечно. В декабре пятого мы подняли вооруженное восстание в Тифлисе, мои боевики в Надзаладеви держали оборону, знаешь этот район?

— Нет, я только Солалакскую, Лорис-Меликовскую, Миллионную... и Эриванскую площадь! — улыбнулся юноша.

— Не знаешь ты тогда Тифлиса. Надзаладеви — по-русски Нахаловкой называют, рабочие там живут. Там меня и схватили казаки. Ни за что бы не схватили, да без сознания был, пять дырок сделали, — он ткнул пальцем себе в плечо, руку и ногу.

Антон с удивлением разглядывал его круглое, простодушное, с круглыми веселыми глазами под темными дужками бровей лицо: трудно поверить! И говорил он весело, как о приключении.

— Один казак нос хотел отрезать, а я взмолился: «Послушай, ай мард, как же я к девушкам без носа, чего подумают, а?» Не о девушках я, понятно, а как без носа, на конспиративной работе? Нос — самая особая примета. Можно, конечно, резиновый, а вдруг в самый момент отскочит? Казак оказался добрый: «Все равно — без носа или с носом вздернуть!» Стали они меня вешать. Один раз я уже плясать на веревке начал, они сняли и снова с дурацкими вопросами: «Где твои прячутся, как зовут?» Они снова накинули веревку, а я незаметно подбородок в петлю подсунул и вишу хоть бы хны, целую жизнь так можно висеть. Веревка и оборвалась. Они удивились, что живой, и в Метехский замок отправили, чтобы как полагается повесить, по всем правилам. А я из замка и удрал. Дырки зажили, а вот хрипота осталась. Доктор думает: катар, вот чудак, а?

«Дурака он валяет? Врет все? — в смятении думал Антон, разглядывая Камо. — А тогда, на Эриванской, среди бомб — офицером на дрожках?.. Ну и человек!»

— А давно ты начал... так вот? Сколько тебе было?

— Длинный язык укорачивает жизнь, знаешь? Но тебе скажу: не молодым начал, девятнадцать уже стукнуло.

— А как?

— Э, и вспоминать скучно: письма носил, на собрания собирал, библиотеки устраивал. Правда, на одной демонстрации при красном знамени шел...

Антон подумал: «А мой кружок на Арсенальной, листовки и ночевки? Но до сих пор еще ничего важного, а мне уже двадцать один!»

— Да, а как листовки бросали — очень красиво получилось! — вспомнил, оживился Семен. — В театре «Гамлета» давали. В ложе сам наместник, в партере от золота глазам больно, а мы на галерке, в первом ряду. Открылся занавес: Эльсинор, площадка перед замком, часы бьют полночь — и появляется призрак! Помнишь: темно, сзади синий свет, и Горацио обращается к призраку...

Камо поднялся с сиденья, развел в стороны руки и продекламировал:

— «Кто ты, без права в этот час ночной, принявший вид, каким блистал, бывало, похороненный датский государь, — я небом заклинаю, отвечай мне!»

Семен снова откинулся на мягкую спинку:

— Все оцепенели, в этот самый момент мы и пустили в зал — как белые голуби. Что началось!

Он самодовольно ухмыльнулся.

— А еще раз, тоже на Шекспире, на «Ромео и Джульетте». Только, чтобы не повторяться, не в начале, а в самом конце, в пятом акте — зачем обижать классика, пусть посмотрят... А когда Ромео появился с факелом на кладбище у гробницы, куда засунули его возлюбленную, — Камо снова начал с чувством, нараспев: — «О смерть с ненасытимою утробой, ты съела лучший из плодов земли! И вот тебе я челюсти раздвину и брюхо новой пищею набью!..» Как сказал он: «брюхо набью», мы со своей галерки и бросили. Одна пачка не рассыпалась, прямо на плешь генералу, командующему войсками, хлоп! Он чуть богу душу не отдал!

Антон слушал во все уши. Вот это биография!

— А не страшно?

Камо пожал плечами:

— Ты знаешь, все говорят и говорят: «Страшно, но все равно долг выше, в том и дело, чтобы перебороть страх». А мне, если по-честному, вот ни столько не страшно.

— Даже когда вешали?

— Тоже не было. Думал: «Не может быть такого, чтобы меня повесили, как это я жить не буду?» И вот видишь — живой. Я везучий, знаешь.

— Тьфу, тьфу, не сглазь!

— Э, дорогой, я в приметы и дурной глаз не верю. А драться я с детства люблю, на кулаках, хотя дед у меня святой человек был, от этого к моей фамилии и прибавляется «Тер».

Он осекся, будто понял, что сболтнул лишнее.

— Давай будем друзьями на всю жизнь! — с порывом воскликнул Путко.

— Давай, дорогой. Но если друзья на всю жизнь — надо в один бокал вина по капле крови твоей и моей, и до дна.

— Жалко, вина нет... — сказал Антон. — Вот приедем!..


Багаж был доставлен по назначению, в небольшую деревушку неподалеку от границы. Домик, куда они дотащили чемоданы, стоял на краю селения, у самого леса. Камо постучал. Дверь открыл молчаливый пожилой немец, впустил их и старательно задвинул засов, повернул ключ в скважине.

Хозяин встретил Семена как старого знакомца. Провел их в комнаты, что-то проворчал. Молодой голос отозвался по-немецки, и им навстречу вышел кудрявый молодец с рассеченной бровью, в скрипучих сапогах. Молодец осклабился и на чистейшем русском, с раскатистым «о», пророкотал:

— Здорово, други!

Внимательно глянул на Антона.

— Где я тебя видел?

Одежда кудрявого, его новые сапоги с музыкой показались студенту какой-то приладкой «под народ». Антон невольно вспомнил себя во время поездки по Волге.

— Нигде ты видеть его не мог, на отсидке он еще не был, — весело ответил Камо. — Будь знаком: Владимиров, подопечный Никитича.

— А-а, — многозначительно протянул молодец и представился: — Федор. — Рука у него была цепкая.

Он легко подхватил оба чугунных чемодана и уволок их куда-то в комнаты.

— Передавай приветы, нам гостить нет времени, — сказал Семен, когда он вернулся.

— Куда теперь?

— На кудыкину гору, в гости к королю Леопольду, — ухмыльнулся Камо.

Они обнялись.

На пути в Берлин Антон не удержался, сказал:

— Не нравится мне этот кудрявый, деланный какой-то, дергается, как на ниточках.

— Поздравляю, Шерлок Холмс! — состроил физиономию Семен. — А ты, дорогой, не обратил между прочим внимания на его руки? А стоило бы. Кандалы их до кости проели. Федька и вправду деланный, наш доктор собрал его по кусочкам, когда мы выволокли его из тюрьмы. Сейчас он один из главных наших транспортников. А то, что шумный, — так у нас говорят: беги от той воды, которая не шумит и не журчит...

Приехав в Берлин, они остановились на ночь в отеле «Бремишер-Гоф».

В ресторане Путко заказал бутылку рейнского. Налил бокал до краев, уколол вилкой палец, выдавил каплю крови.

— Чего ты?

— Ты же говорил...

— А, вот оно что, — посерьезнел Камо. — Но знай: до гробовой доски.

Он тоже надрезал палец, и алая быстрая кровь заструилась по нему. Вино на мгновение помутнело, потом снова стало кристальным.

По очереди они отпили из бокала.

— Пируете? — они не заметили подошедшего мужчину в смокинге, со старательно расчесанными напомаженными усами. В мужчине не сразу можно было распознать Феликса.

— Здравствуйте, ребятишки, все в порядке? — сказал он таким тоном, будто они расстались только в обед. —

Семен рассказал о поездке: груз доставлен вовремя и теперь (он глянул на часы) уже должен быть на пути к базе.

— Хорошо, — одобрительно кивнул Феликс и повернул голову к Антону. — Привет тебе от Никитича.

— Как он? — с волнением спросил Путко. — Как его здоровье?

— Ничего, передюжил. Скоро, наверно, появится в этих краях. А ты как устроился?

Антон понял: это не праздное любопытство. Подробно рассказал обо всем, что произошло за дни после их встречи, вспомнил о случае на пляже Крестовского острова, прояснившем окончательно, кто такой его бывший приятель Олег Лашков. Рассказал и о ничем не примечательной, разве что досмотром в таможне, поездке с Лидиным. Феликс слушал молча, лишь кивая. «Мотает себе на усы», — улыбнулся про себя Путко.

— Добро, — Феликс тряхнул жесткой шевелюрой, обрамлявшей могучий его лоб. — Спасибо за помощь. Теперь возвращайся в Париж. Никитич передал: не теряй времени попусту, берись за учебу в Сорбонне.

Он оглядел стол, щелкнул ногтем по бутылке:

— Веселитесь?

Семен взял бокал, допил до дна, перевернул. Единственная капля упала и впиталась в скатерть.

— Лев сказал: «Никого не боюсь — кроме двух братьев».

— О чем ты, восточный мудрец? — не понял Феликс.

Но Антон понял и радостно улыбнулся.

ГЛАВА 2


Ночь не наступит

Экипаж Аркадия Михайловича Гартинга подкатывал к светло-зеленым воротам дома № 79 на авеню Гренель ровно без трех минут восемь. Три минуты требовались ему для того, чтобы пройти через двор, открыть английский замок малоприметной двери во флигеле, миновать комнату канцелярии и сесть в кресло за столом своего кабинета. Аркадий Михайлович отличался исключительной пунктуальностью, не позволял себе ни опаздывать, ни тем более терять время на ожидания.

Однако сегодня, 13 октября 1907 года, он изменил своим привычкам, поднялся на час раньше. Дом его был необычно безмолвен. Впрочем, на половине Мадлен по утрам всегда было тихо. И он представлял, как в постели, еще хранящей память о нем, жена с удовольствием досматривает ночные видения, и ресницы ее вздрагивают, и глазные яблоки перекатываются под веками, будто она притворяется спящей. Не в пример множеству других он берег свой домашний очаг, не скупился на жертвоприношения пенатам, дабы не оставили они покровительством его дом. Он женился поздно. Мадлен была молода и обворожительна, не говоря уже о том, что именита и богата. Это заставляло Аркадия Михайловича не допускать поблажек себе: следить за внешностью, не полнеть, не отставать от моды. Что ж, он благодарен ей и за это. Как говорят французы? «Женщине столько лет, на сколько она выглядит». Эта поговорка относится и к нему. На вид он молодой, лишь преждевременно поседевший мужчина, а резкие морщины на сухом энергичном лице и только набухающие мешки под глазами — свидетельства скорей не лет, а бурной жизни. А кого из представителей сильного пола не красят такие меты? Можно было бы отказаться и от седины. Парижские кауферы — великие искусники. В париках он совсем юноша. Но он не хотел возвращаться в свою молодость. Для этого у него были основания. Нет, Аркадий Михайлович не опасался чего-либо. И все же благородная белая шевелюра очень изменила его лицо. По утрам, тщательно выскабливая щеки, он разглядывал себя. И впрямь — мужское лето. И щеки не одрябли, и руки — не мягкие подушки и не сухой, в прожилках, пергамент: крепкие, загорелые, бугрящиеся мускулами. Выдавала возраст только шея с морщинистым старческим зобом. Но он носил высокие жесткие воротники, и даже у ночных рубах и пижам был высокий глухой ворот — и в постели Мадлен не должна чувствовать разницу их лет.

Как возраст матери определяют по возрасту ее детей, так молодят его и эти двое шаловливых малышей, Аннет и Серж. Он любит их той особой, снисходительной и восхищенной любовью, которая доступна лишь пожилым родителям, принимающим детей как чудо. К тому же он переносит на них и свое всепоглощающее чувство к их матери. Дети просыпаются рано. И, вставая, Аркадий Михайлович слышит их возню и смех наверху, прерываемые назидательными нотациями гувернантки. И это топотанье над головой, как и покойная тишина, словно бы струящаяся из спальни Мадлен, доставляют ему удовольствие и сознание того, что это он дарует благоденствие своему дому, наполняют Аркадия Михайловича гордостью и заряжают молодой энергией на день грядущий.

Горничная с мятым от сна лицом, наспех причесанная и с провисшим подолом нижней юбки, расплескала кофе на блюдце. Швейцар, отпирая дверь, сопел и давился зевотой. Но сегодня Аркадий Михайлович пропускал все это мимо своего внимания, как и неизменно радовавшие его взор картины, когда фиакр нес его от дома с тихой авеню Капуцинов около площади Гран-Опера через Большие бульвары, Конкорд, мимо парка Тюильри, по мосту над Сеной, а затем вдоль ограды Бурбонского дворца — в район посольств и миссий, на неширокую авеню Гренель.

Сегодня Гартинг, отпустив экипаж, не вошел в ворота, а, миновав их, поднялся по ступеням к массивной, темного полированного дерева с латунными ручками, двери, нажал и долго не отпускал кнопку электрического звонка, пока за дверью не щелкнула крышка глазка, не залязгали в скважинах ключи, не забренчали цепочки и дверь не распахнулась. На пороге вытянулся, вскинув бороду и едва не преградив ею вход, привратник Кузьма в расшитой золотом ливрее и с начищенными медалями на могучей груди.

Кузьма озабоченно глянул в лицо Аркадия Михайловича, наметанным оком отметил гус