Book: Гуарани



Гуарани

Жозе де Аленкар

Гуарани1

Часть первая. БРАЗИЛЬСКИЕ АВЕНТУРЕЙРО2

I. МЕСТО ДЕЙСТВИЯ

С одной из вершин горной цепи Органос сбегает ручеек, который направляется к северу; пробежав около десяти лиг, вобрав в себя на пути воды окрестных родников, он превращается в могучий поток.

Это Пакекер; низвергаясь водопадами, извиваясь как змея, он потом расползается по долине, впадая в Параибу, которая величаво катит по необъятному руслу свои тихие воды.

И кажется, что поток этот, надменный и гордый там, наверху, среди скалистых высот, здесь, будто смиренный вассал, низко склоняется к стопам своего могучего сюзерена. Здесь больше нет его прежней необузданной, дикой красоты. Волны его тихи и безмятежны, как волны озера, они не противятся лодкам, скользящим по их поверхности, — это покорный раб, готовый сносить удары бича, которым стегает его господин.

Нет, глядеть на Пакекер надо не здесь, а лиги на три-четыре выше по течению: там он свободен, — неистовый сын своей свободной страны.

Там, бросившись с высоты, он мчится сквозь леса, как тапир, весь в пене, оставляя на скалах клоки шерсти и оглашая безмолвие вершин своим шумным бегом. Но вот он в тупике; ему некуда податься — гордый поток на мгновение словно замирает, чтобы собрать силы, и одним прыжком кидается вниз, как тигр на свою добычу.

А потом, после этого предельного напряжения, усталый и изможденный, он растягивается по земле и безмятежно дремлет на роскошном ложе, созданном самою природой, словно на брачной постели, укрытой балдахином из моха и лесных цветов.

Растительность этого края блистала всем своим великолепием, всей своей первозданной силой; девственные леса тянулись вдоль берегов реки, бежавшей под сводами зелени мимо веерных пальм, верхушки которых похожи на капители колонн.

Все было торжественно и пышно на сцене, которую великий художник — природа — декорировал для величественной драмы стихий, где человеку отведена всего-навсего роль статиста.

В год благодати 1604 места, которые мы только что описали, были необитаемы и пустынны. Город Рио-де-Жанейро был основан меньше чем полстолетия назад, и цивилизация не успела еще проникнуть в глубины края.

Однако на правом берегу реки можно было увидеть большой и просторный дом, построенный на возвышенности и защищенный со всех сторон зубчатой скалистой стеною.

Площадка, на которой стояло это здание, имела форму неправильного полукруга размером около пятидесяти квадратных брас3; с северной стороны туда вела каменная лестница — наполовину естественная, наполовину выдолбленная в скале киркой.

Спустившись на две или три ступеньки вниз, вы попадали на деревянный мостик, очень основательно укрепленный над зиявшим внизу глубоким ущельем. Еще несколько шагов, и вы оказывались на берегу реки, которая причудливо изгибалась под сенью огромных анжелинов и гамелейр.4

Здесь изобретательность человека умело использовала дары природы, чтобы сделать жизнь спокойной и безопасной.

С обеих сторон лестницу окаймляли ряды деревьев. Они расходились все шире и, спускаясь потом к реке, как бы заключали ее в объятия; меж стволами их рос высокий колючий кустарник, который делал этот клочок земли совершенно недосягаемым.

В постройке дома сказались черты бесхитростной и грубоватой архитектуры, которая характерна для наших старинных зданий. С фасада было пять окон, широких и низких, почти квадратных.

Справа — парадная дверь; она выходила на окруженный изгородью дворик, возле которого росли дынные деревья. Слева, до самого края площадки, тянулось крыло дома; два его окна смотрели на ущелье.

В углу, там, где это крыло примыкало к остальной части дома, был разбит совсем особенный сад. И в самом деле, на крохотном участке земли были искусно представлены в миниатюре вся роскошь и все величие растительного мира, которые открывались взору с высоты скалы.

Лесные цветы, низенькие деревца с густою листвой, прелестная лужайка, ручеек, который должен был изображать реку, и маленький водопад — все это было с редкостным мастерством воспроизведено рукой человека.

При виде этой скалы высотою всего в две морских сажени, откуда сбегал ручеек шириною с ладонь, и этого газона, который был не больше кушетки, вам сначала казалось, что это какая-то детская забава природы, ее необъяснимая прихоть.

Задняя половина дома, наглухо отделенная от остальной его части, была отведена под большие складские помещения, или сензалы, которые служили местом ночлега для авентурейро и для приезжих.

А там, где кончался садик, у самого края пропасти, виднелась хижина, подпорками которой служили две пальмы, выросшие в расселинах скал. Скаты крыши доходили до самой земли, и во время ливней только небольшая канавка защищала это лесное жилище от потоков воды.

Теперь, после того как мы описали места, в которых будет протекать большая часть событий нашего романа, мы можем приотворить тяжелую входную дверь из жакаранды5 и проникнуть внутрь дома.

Убранство парадной комнаты, или залы, было отмечено роскошью, казалось бы, совершенно немыслимой в те времена в такой далекой глуши.

Стены и потолок были выбелены и обрамлены широким Живописным бордюром; между окнами висели два портрета, на которых были изображены фидалго6 в летах и немолодая дама.

Над главной дверью красовался герб, окруженный пятью золотыми раковинами, расположенными крестообразно среди четырех серебряных роз. На серебряном щите, украшенном красной каймою, был изображен шлем, также серебряный, голубая с золотом ветвь и, в середине, — голубой лев, увенчанный золотою раковиной.

За большой портьерой из красного дамасского шелка, на которой красовался все тот же герб, была дверь; она вела в молельню. Напротив, между двумя средними окнами, простенок был завешен белою занавесью, отделанной голубым.

Кожаные кресла с высокими спинками, стол из жакаранды с точеными ножками, подвешенная к потолку серебряная люстра довершали убранство этой строгой и даже мрачной комнаты.

Внутренние покои были обставлены в том же духе, только уже без геральдических украшений; однако в боковом крыле здания характер убранства неожиданно изменялся, уступая место затейливому изяществу, возвещавшему о присутствии женщины.

Там глазам представал на редкость пышный альков, где камчатые ткани перемежались с пестрыми перьями наших птиц, гирляндами и фестонами, свисавшими с потолка и с полога над кроватью, под которой расстилался ковер из звериных шкур.

В углу висело гипсовое распятие, у подножья которого стояла позолоченная деревянная скамеечка.

Несколько поодаль, на комоде, лежала одна из тех испанских гитар, какие привезли с собой в Бразилию изгнанные из Португалии цыгане, и коллекция диковинных минералов нежных расцветок и причудливых форм.

Возле окна стоял какой-то предмет — с первого взгляда нелегко было даже определить его назначение, — нечто вроде маленькой кушетки из раскрашенной в разные цвета соломы, в которую были вплетены черные и ярко-красные перья.

Королевская цапля, которая, казалось, вот-вот улетит, держала в клюве занавесь из голубой тафты; птица чуть приподнимала ее краешком белых крыльев и, задернув ею дверь, укрывала этот приют невинности от непрошеных глаз.

В воздухе струился сладостный аромат росного ладана; его источали все находившиеся в комнате вещи, и казалось, что это райская обитель, где живет фея.

II. ВЕРНОСТЬ

Дом, который мы описали, принадлежал Антонио де Марису7, знатному португальскому фидалго, одному из основателей города Рио-де-Жанейро.

Это был военачальник, особенно отличившийся в победоносных войнах как с вторгшимися в Бразилию французами8, так и с индейцами, которые не раз нападали на конкистадоров.

В 1567 году он сопровождал Мена де Са9 в Рио-де-Жанейро и после победы, одержанной португальцами, помог губернатору заложить город и упрочить власть Португалии в этой капитании10.

В 1578 году он принял участие в знаменитом походе доктора Антонио де Салема11 против французов, которые основали свои фактории в Кабо-Фрио, чтобы вывозить оттуда контрабандою красный сандал.

Он был тогда управляющим королевской фазендой, а впоследствии и таможней в Рио-де-Жанейро; на всех этих должностях фидалго ревностно исполнял возложенные на него обязанности и сумел доказать свою преданность королю.

Мужественный, опытный в сражениях, деятельный, привыкший к войне с индейцами, он оказал большие услуги в исследованиях глубин областей Минас-Жераис и Эспирито-Санто. В благодарность губернатор Мен де Са наградил его земельным наделом в сертане12, который дон Антонио де Марис поначалу стал было разрабатывать, а потом надолго забросил.

Поражение при Алкасаркивире13 и последовавшее за этим господство испанцев повлекли за собою перемены в жизни фидалго.

Португалец старого закала, дон Антонио де Марис, как истый верноподданный, продолжал считать себя слугою португальского короля; ему он принес присягу и считал себя обязанным почитать его одного. Когда впоследствии, в 1582 году, преемником португальского монарха был провозглашен Филипп Второй, фидалго вложил шпагу в ножны и ушел в отставку.

В течение нескольких лет он еще возлагал какие-то надежды на поход Педро да Кунья14, рассчитывавшего перенести в Бразилию португальскую корону, которая в то время должна была венчать голову законного наследника престола, дона Антонио, приора Мальтийского ордена в Крато15.

Но потом, видя, что этот поход не удался и что ни отвага его, ни сила не могут пригодиться королю Португалии, он поклялся быть верным ему до гроба. Он перенес в Бразилию свои пенаты, свой герб, свое оружие, перевез семью и обосновался в поместье, которое когда-то подарил ему Мен де Са. Стоя на возвышенности, где он собирался заложить свой дом, и окинув гордым взглядом расстилавшиеся вокруг просторы, дон Антонио де Марис сказал:

— Вот где я чувствую себя португальцем! Вот где может вольно дышать тот, кто хранит в сердце своем верность и кто никогда не нарушит священной присяги. На этой земле, завоеванной мною и подаренной мне моим королем, на этой свободной земле ты будешь царить, Португалия, ты будешь жить в душах твоих сыновей. Клянусь тебе в этом!

Обнажив голову, он преклонил колено и простер правую руку над пропастью, где дремотное эхо все еще повторяло последние слова этой клятвы, данной перед алтарем природы в лучах заходящего солнца.

Это было в апреле 1593 года. На следующий же день приступили к постройке маленького домика, который и — сделался временным прибежищем семьи — до тех пор, пока приехавшие из Португалии мастера не построили и не отделали тот дом, который мы уже знаем.

В первые годы своей скитальческой жизни дон Антонио приобрел немалое состояние. И не только прихоти знатного вельможи, но и забота о собственной семье побудили фидалго, построив этот дом посреди сертана, сделать его удобным для жизни и украсить с изысканной роскошью.

Во время своих поездок в Рио-де-Жанейро, откуда он привозил различные португальские товары, выменивая их на продукты своего хозяйства, он сумел выписать из Португалии работников, и те помогли ему использовать дары этой столь щедрой природы для того, чтобы семья его не испытывала ни в чем недостатка.

Таким образом, дом этот сделался настоящим замком португальского фидалго, где не хватало только зубчатых стен и бойниц, — их заменили стоящие стеною отвесные скалы, которые служили ему естественною защитой и делали его неприступным.

В том положении, в котором оказался фидалго, это было необходимо: хотя туземные племена и уходили обычно подальше от мест, где поселялись завоеватели, и забирались в глубь лесов, они совершали время от времени набеги на белых.

На целую лигу в окружности было только несколько хижин; там жили авентурейро, иначе говоря — наемные солдаты, люди без всякого состояния, которые всемерно старались побыстрее разбогатеть. Они селились группами по десять — двадцать человек — так им удобнее было заниматься контрабандной торговлей золотом и драгоценными камнями, которые они продавали на побережье.

Невзирая на то, что и сами они принимали необходимые предосторожности против враждебных действий индейцев, сооружая укрепления и объединяясь, чтобы лучше защищаться от врага, — все эти поселенцы, как только им грозила опасность, неизменно приходили искать убежища в доме дона Антонио де Мариса, как в некой средневековой феодальной твердыне.

Фидалго принимал их как истый сюзерен, который чувствует себя обязанным помогать своим вассалам, предоставляя им приют, удовлетворяя их нужды, и люди, селившиеся в этих местах, уважали его и чтили.

Вместе с тем положение было таково, что, в случае нападения индейцев, обитатели дома на берегу Пакекера могли рассчитывать лишь на свои силы, и дон Антонио, будучи человеком предусмотрительным и практичным, заручался союзниками.

Как и у всех военачальников времен колонизации, у него тоже был свой собственный отряд авентурейро, которых он использовал в походах и вооруженных набегах; все это были смелые, бесстрашные воины, сочетавшие в себе качества людей цивилизованных с упорством и ловкостью, которым они научились от индейцев, — качества европейских солдат и аборигенов.

Хорошо зная нравы своих подчиненных, дон Антонио де Марис ввел военную дисциплину, суровую, но справедливую. Воля фидалго была для них законом. Обязанностью их было безропотно повиноваться, а правом — получать равные доли добычи. В самых крайних случаях решение выносилось советом четырех, во главе которого стоял сам фидалго. И решение это должно было выполняться незамедлительно и беспрекословно.

В силу обстоятельств дон Антонио вынужден был сделать себя неограниченным властелином: он творил в своих владениях суд и сам учинял расправу. Но надо признать, что ему очень редко приходилось прибегать к крайним мерам: строгость бывала ему нужна разве только для того, чтобы употреблять ее во благо: поддерживать вокруг порядок, дисциплину, спокойствие,

Когда наставало время продавать урожай — а бывало это всегда перед тем, как отплывала лиссабонская флотилия, — половина отряда авентурейро отправлялась торговать в Рио-де-Жанейро. Они выменивали там необходимые товары, а по возвращении отчитывались в своей поездке.

Часть доходов доставалась самому фидалго как главе отряда, остальное распределялось равномерно между четырьмя десятками авентурейро, которые получали свою долю либо деньгами, либо необходимыми товарами.

Так жила, окруженная безлюдьем сертана, эта никому не ведомая община, у которой были свои порядки, свои обычаи и законы. Обитателей ее объединяла жажда наживы, а к фидалго их привязывали уважение, привычка повиноваться и сознание его нравственного превосходства над ними, ибо люди в массе своей обычно покоряются уму и отваге.

Как для дона Антонио, так и для его сподвижников, которых он сумел сделать такими послушными, этот надел бразильской земли, этот клочок сертана был частицей свободной Португалии, истинной родины нашего фидалго. Это было единственное место, где королем признавали герцога Браганского16, законного наследника престола. И всякий раз, когда в зале раздвигалась портьера, взглядам собравшихся там людей представали пять щитов португальского герба, и все склоняли перед ним головы.

Дон Антонио сдержал свою клятву быть верным слугой короля. Сознание исполненного долга придавало ему силы. Он испытывал то чувство удовлетворения, какое дает человеку власть, даже если эта власть распространяется на пустыню. Окруженный сподвижниками, которых он почитал друзьями, и семьей, он был счастлив.

Семья его состояла из четырех человек.

Жена, дона Лауриана, родом из Сан-Пауло, женщина, воспитанная на аристократических предрассудках и религиозных суевериях своего времени, но при всем том отзывчивая и, невзирая на известную долю эгоизма, способная даже на самозабвенную любовь.

Сын, дон Диего де Марис; ему предстояло продолжить дело отца и унаследовать все его титулы и привилегии; в те времена он был еще совсем юн и увлекался верховой ездой и охотой.

Дочь, Сесилия, восемнадцатилетняя девушка; она была как бы божеством этого маленького мирка, озаряя его своей улыбкой и радуя задором и непринужденным весельем.

Племянница Изабелл — по убеждению всех домочадцев, которого они, однако, никогда не высказывали вслух, — дитя любви дона Антонио к индианке, плененной им во время одного из походов.

Мне понадобилось сейчас описать обстановку и вкратце рассказать о главных персонажах этой драмы, дабы читатель лучше мог понять события, которые вслед за тем разыгрались.

Все остальные действующие лица расскажут о себе сами.



III. БАНДЕЙРА

Было около полудня.

Отряд всадников, состоявший человек из пятнадцати, двигался вдоль правого берега Параибы. Все они были вооружены с головы до ног; у каждого была длинная шпага, задевавшая за круп коня, за поясом — пистолет17, сбоку — кинжал, а за спиною на ремне — аркебуз18.

Впереди отряда шли двое погонщиков с вьючными лошадьми, нагруженными ящиками и мешками; просмоленная дерюга защищала этот груз от дождя.

Когда всадники, ехавшие рысью, нагоняли впереди идущих, те, чтобы не отстать, садились на своих лошадей и снова продолжали путь в голове отряда.

В те времена такие вот отряды наемных солдат, странствовавшие по бразильской земле в поисках золота, алмазов и изумрудов или просто стремившиеся разведать никем не исследованные реки и сертаны этой страны, назывались «бандейрами». Группа всадников, которая следовала теперь по берегу Параибы, и была одной из таких бандейр. Они возвращались из Рио-де-Жанейро, где успели продать все, что было добыто во время странствий по этому богатому золотом краю.

Как только всадники снова поравнялись с обозом, один из них, красивый молодой человек лет двадцати восьми, который ехал впереди отряда и очень ловко управлял своим конем, нарушил общее молчание.

— Поживее, друзья! — весело воскликнул он, обращаясь к своим спутникам. — Немного приналечь — и мы очень скоро доберемся до места. Осталось каких-нибудь четыре лиги!

Услыхав эти слова, другой всадник пришпорил коня и, выехав вперед, очутился рядом с говорившим.

— Вам, видно, очень хочется поскорее приехать, сеньор Алваро де Са, — сказал он с легким итальянским акцентом и едва заметной улыбкой, за видимым добродушием скрывавшей иронию.

— Ну разумеется, сеньор Лоредано, человеку, который давно в пути, хочется наконец вернуться домой.

— Не спорю. Только согласитесь, что человек, который давно в пути, мог бы и поберечь своих лошадей.

— Что вы этим хотите сказать, сеньор Лоредано? — спросил Алваро с нескрываемым раздражением.

— Я хочу сказать, сеньор кавальейро, — насмешливо ответил итальянец и измерил взглядом высоту солнца, — что мы приедем сегодня еще задолго до шести.

Алваро покраснел.

— Не понимаю, почему вас это так беспокоит; так или иначе, сегодня мы будем на месте, и лучше, если мы приедем днем, а не ночью.

— Точно так же, как лучше, если мы приедем в субботу, а не в какой-нибудь другой день, — ответил итальянец тем же тоном.

Лицо Алваро снова зарделось румянцем; ему не удалось скрыть своего смущения, но тем не менее он постарался принять непринужденный вид и, весело рассмеявшись, ответил:

— Честное слово, сеньор Лоредано, вы что-то говорите, да не договариваете, все какие-то намеки. Клянусь честью, я не могу понять, что все это значит.

— Так и должно быть. В Писании говорится, что никто так не глух, как человек, который не хочет слышать.

— Ах, вот оно что! В ход пошли изречения! Бьюсь об заклад, что вас этому научили в Сан-Себастьяне: какая-нибудь старуха святоша или бывший каноник? — шутливо заметил кавальейро.

— Не угадали, сеньор кавальейро: то был торговец мануфактурой с улицы Меркадерес; он завлек меня к себе и показал дорогую парчу и отличные жемчужные серьги, что так хороши для подарка, который кавальейро может сделать своей даме сердца.

Алваро покраснел в третий раз.

Язвительный итальянец умудрялся на все вопросы отвечать одними намеками, от которых молодому человеку становилось не по себе. И все это говорилось самым непринужденным тоном.

Алваро решил было уже прекратить разговор. Но его собеседник с подчеркнутой учтивостью продолжал:

— А вам ненароком не доводилось заглядывать в лавку этого купца, сеньор кавальейро?

— Что-то не помню. По-моему, нет. У меня едва хватило времени, чтобы уладить наши торговые дела, и мне некогда было разглядывать все эти диковины, что так нравятся благородным дамам, — холодно заметил Алваро.

— Что верно, то верно, — с напускным простодушием воскликнул Лоредано, — это мне напомнило о том, что мы пробыли в Рио-де-Жанейро только пять дней, а во все наши прошлые поездки задерживались там не меньше чем на две недели.

— Я получил приказание вернуться как можно быстрее; и потом, мне кажется, — продолжал Алваро, пристально и строго глядя на итальянца, — отчет в своих действиях я обязан давать только тому, кто имеет право его с меня требовать.

— Per Bacco19, кавальейро! Вы меня не поняли. Никто ведь вас не спрашивает, почему вы поступаете так или иначе; но вы должны признать, что у каждого есть свой взгляд на вещи.

— Можете думать, как вам заблагорассудится, — сказал Алваро, пожав плечами, и пришпорил коня.

На этом разговор их оборвался.

Оба всадника, успевшие несколько опередить своих спутников, ехали теперь молча.

Время от времени Алваро поглядывал на дорогу, словно прикидывая, какое расстояние им предстоит еще проехать, а потом снова погружался в свои мысли.

Итальянец бросал на него взгляды, полные нескрываемой иронии и неприязни, и насвистывал сквозь зубы песенку кондотьеров, к числу которых, по всей видимости, принадлежал и сам.

Смуглый, с длинной черной бородой, с живыми глазами и большим лбом под слегка надвинутой па него широкополой шляпой, высокий, крепко сложенный, мускулистый, подвижный — таким был этот авентурейро. Белоснежные зубы сверкали каждый раз, когда па лице его появлялась презрительная усмешка.

Ехать берегом дальше было нельзя, и отряд двинулся в обход по узенькой, прорубленной в лесу тропинке.

Несмотря на то что было около двух часов дня, под глубокими и тенистыми сводами зелени царил полумрак: листва была так густа, что ни один солнечный луч не проникал в этот храм природы, колоннами которому служили вековые стволы акари и арариб.

В глубинах леса притаилось ночное безмолвие с его невнятными, еле слышными шорохами, с его приглушенным эхом. Только на какое-то мгновение тишина нарушалась потрескиванием веток, и это означало, что сквозь чащу пробирается зверь.

Казалось, что уже не меньше шести часов вечера и что догорающие лучи погружают землю в вечерние сумерки с их коричневатыми тусклыми тенями.

Хоть Алваро де Са и хорошо знал, что это иллюзия, он вздрогнул, когда, очнувшись от глубокого раздумья, увидел вокруг себя эти светотени леса.

Он невольно поднял голову, чтобы посмотреть, нельзя ли сквозь зеленый купол увидеть солнце или хотя бы искорку света, чтобы определить по ней, который час.

Заметив это движение, Лоредано не мог сдержать сардонической усмешки, и она снова заиграла у него на губах.

— Не извольте беспокоиться, сеньор кавальейро, к шести часам мы будем на месте. Смею вас уверить.

Нахмурив брови, Алваро повернулся к итальянцу.

— Сеньор Лоредано, вы уже не первый раз мне это говорите. Тон ваш мне неприятен; вы как будто на что-то намекаете, но вам не хватает духу высказать все до конца. Говорите прямо, но только да хранит вас господь касаться вещей, для меня священных.

Глаза итальянца засверкали, но лицо его продолжало оставаться спокойным и невозмутимым.

— Вы отлично знаете, что я обязан повиноваться вам, сеньор кавальейро, и против долга моего я не погрешу. Вы хотите, чтобы я выражался ясно, а по-моему, все так уж ясно сказано, что яснее и быть не может.

— Для вас, может быть; но это еще не значит, что все ясно и для других.

— Так скажите мне, сеньор кавальейро, неужели вы все еще не поняли, что я угадал ваше намерение вернуться как можно скорее?

— В этом я сам уже признался; вам не стоило большого труда это угадать.

— Не ясно вам разве и то, что я заметил, как вы старались, чтобы поездка наша не затянулась дольше, чем на три недели?

— Я уже сказал вам, что так мне было приказано, и думаю, на это вам нечего возразить.

— Разумеется, нечего. Приказ — это долг, а долг особенно приятно выполнять, когда этому не противится сердце.

— Сеньор Лоредано! — воскликнул Алваро, хватаясь за рукоять шпаги и натягивая поводья.

Итальянец сделал вид, что не заметил угрозы, и продолжал:

— Этим все и объясняется. Так вы получили приказ? Разумеется, то был приказ дона Антонио де Мариса?

— Я не знаю никого другого, кто имел бы право мне приказывать, — гневно ответил кавальейро.

— И, очевидно, повинуясь этому приказу, — учтиво продолжал итальянец, — вы выехали из «Пакекера»в понедельник, хотя должны были выехать в воскресенье.

— Ах, вы и это приметили? — воскликнул Алваро, Раздраженно кусая губы.

— А я примечаю все, сеньор кавальейро; я обратил внимание даже на то, что, опять-таки повинуясь приказу, вы приложили все силы, чтобы вернуться раньше воскресенья.

— А больше вы ни на что не обратили внимания? — спросил Алваро. Голос его дрожал, он еле сдерживал себя.

— От меня не укрылась и еще одна подробность, я о ней уже говорил.

— Можете вы мне напомнить какая?

— О, не стоит об этом говорить, — возразил итальянец.

— Нет уж, потрудитесь сказать, сеньор Лоредано: когда двое мужчин хотят понять друг друга, им важно знать все до конца, — сказал Алваро, грозно взглянув на своего спутника.

— Ну, если вы этого так уж добиваетесь, придется удовлетворить ваше любопытство. Я запомнил, что приказ дона Антонио, — итальянец сделал ударение на последних словах, — требует, чтобы вы прибыли в «Пакекер» немного раньше шести, чтобы у вас было время прослушать молитву.

— У вас необыкновенные способности, сеньор Лоредано, и жаль, что вы растрачиваете их по мелочам.

— А что же, по-вашему, можно еще делать в этом сертане, если не глядеть на таких, как ты сам, и подмечать все, что они делают?

— Действительно, неплохое занятие.

— Превосходное. Просто я замечаю то, что происходит на глазах у всех остальных и чего никто, кроме меня, не видит, потому что никто не хочет дать себе труд хорошенько вглядеться, — сказал итальянец с тем же напускным простодушием.

— Ну, положим, для этого надо прежде всего быть человеком любопытным.

— Что вы, напротив, это в порядке вещей: юноша, срывающий цветок или гуляющий ночью при свете звезд. Что может быть естественнее?

На этот раз Алваро побледнел.

— А знаете что, сеньор Лоредано?

— Нет, по узнал бы, если бы вы соблаговолили сказать.

— Мне что-то начинает казаться, что ваша привычка все подмечать завела вас чересчур далеко; вы сделались ни больше ни меньше, как шпионом.

Итальянец высокомерно поднял голову и схватился за рукоять длинного кинжала, который висел у него на поясе, однако в то же мгновение сдержал себя, и лицо его приняло прежнее выражение благодушия.

— Вы изволите шутить, сеньор кавальейро?..

— Ошибаетесь, — ответил Алваро, пришпорив коня и приблизившись вплотную к итальянцу, — я говорю совершенно серьезно, вы подлый шпион! И ей-богу, если вы скажете еще хоть слово, я размозжу вам голову, как ядовитой змее.

Ни один мускул не дрогнул на лице Лоредано; он продолжал оставаться спокойным, только, пожалуй, на месте былого равнодушия и сарказма появилась энергия и злоба, и от этого черты его стали еще суровее.

Посмотрев на кавальейро жестким взглядом, он ответил:

— Раз вы стали говорить со мной таким тоном, сеньор Алваро де Са, я должен сказать, что не вам мне грозить; пора бы вам знать, кто из нас двоих должен бояться!

— Вы забыли, кто перед вами! — высокомерно сказал Алваро.

— Нет, сеньор, я ничего не забыл; я помню, что вы мой начальник. Но, несмотря на это, — добавил он приглушенным голосом, — помню и то, что ваша тайна в моих руках.

Придержав коня, итальянец выждал, пока Алваро опередит его, а потом примкнул к остальным всадникам.

Отряд продолжал свой путь по лесной просеке и выехал на одну из тех полян тропического леса, которые похожи на внутренность храма, — так огромны их зеленые купола.

В это мгновение лес вдруг задрожал от страшного рева. Пронзительное эхо огласило безмолвие сельвы. Всадники побледнели и переглянулись; все зарядили аркебузы и медленным шагом двинулись дальше, напряженно вглядываясь в чащу деревьев.

IV. ПОЕДИНОК

Когда всадники выехали на лесную поляну, глазам их предстало весьма любопытное зрелище.

Под огромным сводом деревьев, прислонясь к опаленному молнией стволу, стоял молодой индеец.

Простая туника, которая у индейцев носит название «аймара», затянутая поясом из ярко-красных перьев, доходила ему до колен, плотно облегая его стан, стройный, как тростник.

Золотистые отблески играли на его медного цвета коже, оттененной прозрачно-белой тканью; коротко остриженные черные волосы; резко выступающие надбровные дуги; большие черные глаза, с несколько скошенным разрезом; живые, искрящиеся зрачки; хорошо очерченный рот с двумя рядами белоснежных зубов — все это придавало слегка удлиненному овалу его лица какую-то первозданную красоту. Это были изящество, сила и ум, слитые воедино.

Голова его была повязана кожаною лентой, слева в эту ленту были воткнуты два ярких пера; выгнутые дугою, они своими черными остриями касались его гибкой шеи.

Индеец был высокого роста и хорошо сложен; на лодыжках его крепких и мускулистых ног, выносливых в ходьбе и быстрых в беге, красовались браслеты из желтых орехов. Правая рука, державшая лук и стрелы, была опущена; левой он опирался на длинную деревянную рогатину, почерневшую от огня.

Возле него на земле лежал инкрустированный клавин20, небольшой кожаный мешок, должно быть с дробью, и великолепный фламандский нож, из тех, что впоследствии были запрещены и в Португалии и в Бразилии.

Индеец стоял, подняв голову и устремив взгляд на густую листву шагах в двадцати от него, — листва эта чуть заметно шевелилась.

Там, в глубине, можно было различить медлительные и плавные движения какого-то зверя; видна была его блестящая, черная с коричневыми крапинами спина, а по временам в темноте вспыхивали две светящиеся точки, стекловидные и бледные, похожие на отблески кристаллических камней, задетых лучами солнца.

Это был огромный ягуар. Передними лапами он упирался в толстый сук, а задними — в другой, более высокий; выгнув спину, зверь приготовился к гигантскому прыжку.

Длинным хвостом он хлестал себя по бокам; чудовищная голова его шевелилась, как будто ища лазейки в листве. Свирепая усмешка перекосила его черную пасть и обнажила ряды желтых зубов; раздутые ноздри жадно вбирали воздух и, казалось, наслаждались уже запахом крови.

Индеец улыбался; небрежно прислонившись к высокому стволу, он внимательно следил за каждым движением зверя и ожидал нападения с безмятежным спокойствием человека, который смотрит на приятное ему зрелище. И только его неподвижный взгляд говорил о том, что он готовится к защите.

Так, в течение нескольких мгновений, ягуар и индеец глядели друг на друга, не отрывая глаз; хищник уже напрягся, собираясь кинуться на своего противника, как вдруг на поляне появились всадники.

Ягуар стал озираться вокруг; глаза его налились кровью, шерсть вздыбилась — он замер на месте, заколебавшись и не решаясь напасть.

Индеец, который при первом движении зверя согнул было слегка ноги в коленях и сжал в руках рогатину, снова выпрямился; не меняя занятой позиции и не отрывая глаз от ягуара, он увидел справа от себя остановившихся всадников.

Тогда он простер руку поистине царственным жестом — да он и действительно был царем здесь, в лесу, — и сделал всадникам знак следовать своей дорогой.

Когда же итальянец, сняв с плеча аркебуз, начал целиться в хищника, индеец гневно топнул ногой и, указав рукой на зверя, воскликнул:

— Мой он! Мой!

Слова эти были сказаны по-португальски и произнесены мягко и звучно, но в голосе слышались энергия и решимость.

Итальянец рассмеялся.

— Черт возьми! Вот чудак! Испугался, видно, что приятеля твоего тронут? Ну что же, неустрашимый касик21, — продолжал он, перекинув аркебуз через плечо, — пусть он сам тебя отблагодарит.

В ответ на эти слова индеец презрительно пихнул ногой лежавший на земле клавин: он показывал этим, что стоило ему захотеть, и он давно бы уже одним выстрелом прикончил зверя. Всадники поняли его жест и, ограничившись лишь необходимыми предосторожностями на случай неожиданного нападения, сами не стали ничего предпринимать.

Все это совершилось быстро, за несколько мгновений, причем индеец ни на секунду не отрывал глаз от своего врага.

По команде Алваро де Са отряд проследовал дальше и снова углубился в лес.

Ягуар ощетинился и, словно оцепенев, глядел на всадников, но не посмел ни напасть на них, ни спрятаться: должно быть, он боялся, как бы в него не выстрелили из аркебузов. Но едва только он увидел, что люди, едущие верхом, удаляются, исчезая один за другим в чаще леса, как он снова зарычал вожделенно и радостно.

Послышался треск ломающихся веток, как будто в лесу упало дерево, и черная фигура зверя метнулась в воздухе. Одним прыжком он перемахнул на соседний ствол и оказался на расстоянии тридцати пядей от своего противника.



Индеец мгновенно сообразил, что это значит. Плотоядный зверь жаждал крови — он приметил лошадей и с презрением отвернулся от человека, мелкой добычи, которая все равно не могла бы его насытить.

Не теряя времени, охотник вытащил из-за пояса маленькую, тонкую, как игла ежа, стрелу и натянул тетиву большого лука.

Послышался пронзительный свист и вслед за тем стон раненого зверя: пущенная индейцем тонкая стрела впилась ягуару в ухо, и в ту же минуту другая стрела, разрезав воздух, пронзила ему нижнюю челюсть.

Хищник мгновенно рассвирепел, стал страшным. Скрежеща зубами, он заревел от ярости и жажды мести; сделал прыжок, потом другой и очутился совсем близко от охотника.

Предстояла борьба не на жизнь, а на смерть. Индеец это знал и снова стал так же невозмутимо ждать, как и в первый раз; беспокойство, которое охватило его на мгновение, когда он подумал, что лишился своей добычи, теперь рассеялось; он был удовлетворен.

И вот два диких обитателя бразильского леса, каждый во всеоружии, каждый с сознанием своей силы и отваги, взирали друг на друга, готовые уничтожить противника.

На этот раз ягуар не стал медлить. Он был уже в каких-нибудь пятнадцати шагах от охотника. Он весь сжался и внезапно оторвался от места, словно обломок скалы, отсеченный молнией.

Бросившись на индейца, он встал на задние лапы, выпрямился, вытянул передние, чтобы задушить врага, оскалил зубы, чтобы перекусить ему горло.

Этот чудовищный прыжок совершился с такой быстротою, что казалось, черная, как агат, шерсть все еще блестит среди листвы, а меж тем лапы ягуара уже коснулись земли.

Но перед ним был противник, равный ему по ловкости и по силе.

Как и вначале, индеец немного согнул колени и левой рукой крепко сжал рогатину, единственное оружие, которое он имел возможность пустить в ход. Его пристальный взгляд магнетически действовал на зверя. В ту минуту, когда ягуар бросился вперед, охотник еще больше пригнулся к земле и, подавшись назад, направил на хищника свое оружие. Высоко подпрыгнувший зверь ринулся на него всей тяжестью своего тела, но в ту же минуту почувствовал, как острые зубья впиваются ему в горло, и задрожал.

Тогда индеец выпрямился, как гремучая змея, готовящаяся поразить свою добычу. Упершись ногами и спиной в ствол дерева, он в свою очередь кинулся на зверя и упал ему на брюхо. А тот, обессиленный, распростертый на спине, с головою, зажатой между остриями рогатины, все еще отбивался от своего врага, тщетно пытаясь дотянуться до него лапами.

Поединок этот длился несколько минут. Крепко уперев ноги в ляжки зверя и навалившись всем телом на рогатину, индеец сумел удержать недвижным хищника, который совсем еще недавно носился по лесу, не зная на своем пути никаких преград.

Когда ягуар уже едва дышал и почти не сопротивлялся, индеец, все еще продолжая держать рогатину, запустил руку под тунику и вытащил оттуда намотанную вокруг пояса веревку из волокон пальмы тикум22.

На концах этой веревки были два узла; он развязал их зубами и, накинув петлю на передние лапы зверя, крепко стянул их. Потом он проделал то же самое и с задними лапами и, наконец, связал своему противнику челюсти, так что тот больше не мог открыть пасть.

После этого он побежал к протекавшему поблизости Ручейку и, набрав воды в сложенный в виде чаши лист дикого кажуэйро23, смочил голову зверя. Ягуар стал понемногу приходить в себя; его противник использовал это время, чтобы закрепить затянутые петли, с которыми ни сила, ни ловкость зверя ничего не могли поделать.

Вдруг возле лесного болота появилась маленькая котиа24, пугливая и робкая; она высунула было мордочку, но испугалась, и ее огненно-красная шерсть тут же снова скрылась в траве.

Выстрелом из лука индеец убил ее, потом он схватил маленького зверька, в котором еще теплилась жизнь, вытащил из его тельца стрелу и пролил в пасть ягуара несколько капель горячей и еще дымившейся крови.

Как только совсем ослабевший хищник почувствовал запах свежего мяса и вкус крови, которая сочилась между зубов ему в пасть, он весь скорчился, судорожно рванулся, попытался было зарычать, но вместо этого испустил глухой, сдавленный стон.

Видя, с какой яростью зверь пытается распутать веревки, которые стянули его так, что он не мог сделать ни одного движения и все усилия его оставались напрасными, индеец только улыбался. Из предосторожности он еще крепче связал ягуару лапы, чтобы тот не мог пустить в ход длинные и изогнутые когти, самое опасное свое оружие.

Когда индеец вволю насладился видом своего пленника, он сломал в лесу две сухие ветки дерева бирибы, потер их друг о друга, высек огонь, развел костер и занялся приготовлением пищи.

Он быстро изжарил дичь и закусил сотовым медом маленькой пчелки, которая строит улья свои на земле.

Подойдя к ручейку, он выпил несколько глотков воды, вымыл руки, ноги и лицо и решил, что может двинуться в путь.

Просунув между лап ягуара свой длинный лук, он взвалил его на плечо и, согнувшись под тяжестью извивавшегося в судорогах зверя, пошел той самой лесной дорогой, по которой поехал отряд.

Спустя несколько мгновений на краю опустевшей поляны заросли раздвинулись, и оттуда вышел незнакомый нам, почти совершенно обнаженный индеец — единственной одеждой его был узенький, украшенный желтыми перьями пояс.

Он оглянулся по сторонам, внимательно осмотрел все еще пылавший костер и остатки дичи, после чего, приложив ухо к земле, несколько минут пролежал неподвижно.

Потом он встал и снова углубился в лес в том же самом направлении, в котором незадолго до него скрылся наш охотник.

V. БЕЛОКУРАЯ И ЧЕРНОВОЛОСАЯ

День клонился к закату.

В маленьком садике дома на Пакекере прелестная девушка лениво покачивалась в плетеном гамаке, подвешенном к веткам высокой дикой акации, которая, вздрагивая, каждый раз роняла на землю мелкие душистые цветы.

Время от времени девушка приоткрывала большие голубые глаза, словно для того, чтобы, дав им испить немного света, снова спрятать их под розоватыми веками.

Ее влажные алые губы походили на гардению наших полей, смоченную ночною росой. Всякий раз, когда она выдыхала воздух, казалось, что она улыбается. Кожа ее, белая, как пушок хлопка, нежно румянилась на щеках и снова становилась бледной на тонко очерченной шее.

Одета она была с большим вкусом и редким своеобразием: роскошно и вместе с тем просто.

Поверх белого муслинового платья на ней была легкая голубая юбочка, заколотая па талии пряжкой. Корсаж и рукава, отделанные перьями жемчужного цвета, напоминавшими собой горностай, оттеняли белизну ее плеч и гармонические очертания прижатой к груди руки.

Длинные белокурые волосы в небрежно заплетенных густых косах приоткрывали ее белый лоб и ниспадали на шею, схваченные тончайшей сеткой из золотистой соломы, удивительно искусно сплетенной.

Девушка играла усыпанной цветами веткой акации, притягивала ее к себе тонкой рукою, в ветка покорно гнулась.

Это была Сесилия.

Невозможно описать, что творилось в эти минуты в ее почти детской душе; под действием расслабляющей истомы тихого вечера она безраздельно отдалась игре фантазии.

Теплый ветерок, напоенный ароматом жасмина и белых лилий, навевал на нее дремоту и смутные мечты, какие могут охватить девушку в восемнадцать лет.

Ей чудилось, что белое облако, скользящее по темно-синему небу, коснулось выступа скалы и разорвалось. И вот из этого облака выходит юноша; он припадает к ее ногам и робко ее о чем-то молит.

Ей чудилось, что она краснеет; розовые щеки ее действительно зарделись румянцем; но понемногу смущение прошло и уступило место нежной улыбке.

Грудь ее вздымалась, тело трепетало; она чувствовала себя счастливой, и с этим ощущением счастья открыла глаза, но тут же с досадой снова закрыла их: вместо прекрасного кавальейро, который только что был рядом, она увидела у своих ног индейца.

И тогда, все еще продолжая грезить, она, словно оскорбленная принцесса в порыве гнева, нахмурилась и топнула ножкой.

Но ее раб глядел на нее, и в глазах его было столько печали, столько смирения и немой мольбы, что ею овладело какое-то странное чувство: ей вдруг стало грустно, так грустно, что она убежала к себе и расплакалась.

И тут снова явился ее прекрасный кавальейро; он осушил ее слезы, утешил ее, и она опять улыбнулась. Но остался какой-то налет тайной грусти, и, как ни жизнерадостна она была по натуре, ей не сразу удалось эту грусть развеять.

Вдруг внутренняя калитка сада открылась, и другая девушка, еле слышно ступая по траве, подошла к гамаку.

Она была полной противоположностью Сесилии; это был тип истой бразильянки, стройной красавицы, в которой гармонично сочетались веселость и нега, ленивая медлительность и горячая страсть.

Большие черные глаза, смуглая и слегка розоватая кожа, черные волосы, надменные губы, полная задора улыбка придавали ее лицу какое-то неотразимое обаяние.

Она остановилась перед Сесилией, которая дремала, раскинувшись в гамаке, и не могла скрыть восторга перед ее нежной умиротворенною красотой; едва заметная тень, что-то вроде горечи, скользнула вдруг по ее лицу, но тут же исчезла.

Присев на край гамака, она наклонилась к спящей, то ли чтобы поцеловать ее, то ли чтобы убедиться, что та действительно спит.

От толчка Сесилия открыла глаза и увидела перед собою свою двоюродную сестру.

— Ленивица, — сказала Изабел, улыбаясь.

— И в самом деле, — ответила девушка, заметив, что тени стали длиннее, — скоро стемнеет.

— А ведь уснула ты, когда еще солнце было высоко, не правда ли? — шутливо спросила ее Изабелл.

— Да что ты, я ни минуты не спада, просто сама не знаю, что со мной, грустно мне что-то.

— Грустно? Тебе, Сесилия? Ни за что не поверю. Легче поверить, что птицы перестали петь на рассвете.

— А, вот как! Ты мне не веришь?

— С чего тебе грустить, ты же всегда улыбаешься, всегда веселишься, резвишься, как птичка?

— Ну и что же! Все в этом мире проходит.

— Ах, понимаю! Тебе надоело жить в этой глуши.

— Я так уже привыкла видеть каждый день эти деревья, эту реку, эти горы, что люблю их; кажется, , что тут я и родилась.

— Так отчего же ты грустишь?

— Не знаю, мне чего-то не хватает.

— Не понимаю, чего тебе может не хватать. Ах, знаю! Угадала!

— А что ты могла угадать? — спросила Сесилия удивленно.

— Чего тебе не хватает.

— Но если я сама этого не знаю! — улыбаясь, сказала девушка.

— Смотри, — ответила Изабелл, — вон у тебя голубка — она только и ждет, чтобы ты ее позвала; вот маленький олененок, он глядит на тебя так кротко. Недостает только третьего зверя.

— Пери! — воскликнула Сесилия, которую рассмешила эта догадка.

— Вот именно! Перед тобою два пленника, оба они живут, чтобы удовлетворять твои прихоти, и ты недовольна, что не видишь третьего, самого безобразного и нелепого.

— А и в самом деле, где же он? Ты его не видала?

— Нет, понятия не имею, куда он делся.

— Он ушел третьего дня вечером. Уж не случилось ли с ним какой беды! — воскликнула девушка в тревоге.

— Что ты, какая там беда? Он же каждый день на охоте, бегает себе по лесу как зверь!

— Верно, только никогда еще он не уходил так надолго из дома.

— А что, если он стосковался по своей прежней свободе?

— Ну нет! — порывисто вскричала Сесилия. — Не может быть, чтобы он ни с того ни с сего нас покинул!

— Зачем же тогда он отправился в сертан?

— А ведь, пожалуй, ты права…. — встревоженно сказала Сесилия.

Она опустила голову и загрустила. Взгляд ее упал на олененка: его черные глаза смотрели на нее со всею нежностью и кротостью, которыми их одарила природа.

Девушка протянула руку и прищелкнула пальцами. Услыхав этот звук, ее четвероногий любимец подпрыгнул от радости и уткнулся головою в подол ее платья.

— Ты-то не убежишь от своей хозяйки, правда? — сказала она, гладя рукой его атласную шерстку.

— Не огорчайся, Сесилия, — ответила Изабел, стараясь развеять ее грусть, — попросишь дядю, он поймает тебе другого индейца. Увидишь, тот будет получше, чем твой Пери.

— Знаешь, дорогая, — сказала Сесилия, и в голосе ее послышался упрек, — ты очень несправедлива к этому бедняге. Он же не сделал тебе ничего худого.

— А как же еще прикажешь относиться к дикарю, у которого темная кожа и красная кровь? Разве твоя мать не говорит, что индеец — это животное вроде лошади или коровы?

Слова эти были сказаны с горькой иронией, и дочь Антонио де Мариса эту иронию поняла.

— Изабелл! — воскликнула она с обидой.

— Я знаю, что ты так не думаешь, Сесилия; твоему доброму сердцу не надо видеть цвет кожи, чтобы узнать душу. Но другие! Что я, по-твоему, не замечаю, с каким презрением здесь относятся ко мне?

— Я уже не раз тебе говорила, что это только так кажется, все здесь тебя любят и уважают.

Изабелл покачала головой:

— Можешь сколько угодно меня утешать, но ты же сама видишь, что это не так.

— Ну, если на минуту моя мать вспылила…

— Минута эта оказалась очень длинной, Сесилия! — ответила смуглянка с горькой усмешкой.

— Но послушай, — возразила Сесилия, обняв Изабелл и притягивая ее к себе, — ты ведь хорошо знаешь, что моя мать очень строга со всеми, даже со мной.

— Пожалуйста, не утешай меня, милая, это только лишний раз подтверждает то, что я тебе уже сказала: в этом доме ты одна меня любишь, а все остальные презирают.

— Ну хорошо, — ответила Сесилия, — я буду тебя любить за всех: я ведь просила тебя, чтобы ты была мне сестрой!

— Да. И ты не можешь себе представить, какая это для меня радость. Если бы только я действительно была твоей сестрой!..

— А почему бы тебе не быть ею? Я хочу, чтобы ты была для меня сестрой.

— Для тебя — да… Но для него… — Последнее слово она произнесла почти про себя.

— Только знаешь, я тебе поставлю кое-какие условия.

— Какие? — удивилась Изабелл.

— Я хочу быть старшей сестрой.

— Но ты же ведь моложе меня.

— Не важно! Я старшая, вот и все. И ты должна меня слушаться.

— Ну ладно, — ответила Изабелл, не в силах сдержать улыбку.

— Так, значит, решено! — воскликнула Сесилия, целуя ее в щеку. — Только вот что, сестра, я не хочу, чтобы ты грустила. Не то я рассержусь.

— А сама ты разве только что не грустила?

— О, все уже прошло! — сказала девушка, вскакивая с гамака.

И в самом деле, сладостная истома, овладевшая ею, когда она мерно покачивалась в гамаке, и вся ее задумчивость совершенно исчезли. Резвая и веселая девочка действительно на какое-то время уступила место мечтательнице, но теперь все уже было забыто.

К ней вернулась прежняя насмешливость; она снова была полна той милой грации и того простодушного легкомыслия, которое порождается свежим воздухом и деревенскою жизнью.

Надув щеки, она сложила губы так, что они стали похожи на бутон розы, п с очаровательнейшим изяществом стала подражать воркованию журити. При этих звуках голубка тотчас же слетела с высокой акации, уселась у нее на груди и вся затрепетала от удовольствия, когда рука девушки стала гладить ее мягкие перья.

— Нам пора спать, — сказала Сесилия, и в голосе ее звучала та особая нежность, какая бывает у матери, когда она говорит с крохотным младенцем. — Голубке хочется спать, да?

И, на минуту оставив сестру одну в саду, она отдалась заботам о двух друзьях, с которыми коротала здесь свои дни. В каждом движении ее были любовь и нежность, говорившие о том, сколько чувств таят в себе глубины ее сердца под покровом совсем еще детского простодушия.

В это время послышался топот лошадей где-то близко от дома. Изабелл взглянула на берег реки и увидела группу всадников — они въезжали в ограду.

От неожиданности она вскрикнула; в крике этом были и радость и испуг.

— Кто это приехал? — спросила Сесилия, подбегая к сестре.

— Это они.

— Кто они?

— Сеньор Алваро и другие.

— Ах, вот как! — воскликнула Сесилия и покраснела.

— Что-то они уж очень скоро вернулись? — спросила Изабелл, не заметив смущения девушки.

— Да, пожалуй. Мало ли что там могло случиться!

— Прошло только девятнадцать дней, — вырвалось у Изабелл.

— Как, ты даже дни считала?

— Чего же проще, — ответила Изабелл, в свою очередь краснея. — Послезавтра будет как раз три недели.

— Пойдем посмотрим, какие они привезли нам подарки!

— Подарки, нам? — переспросила Изабелл, с какой-то особенной грустью подчеркнув последнее слово.

— Да, нам, потому что я заказала ниточку жемчуга Для тебя. Жемчуг очень пойдет к твоему липу! Знаешь, ведь я завидую тебе, что ты такая смуглая!

— А я бы, верно, жизнь отдала за то, чтобы быть такой беленькой, как ты, Сесилия.

— Смотри, солнце уж садится. Идем!

И обе пошли к дому.

VI. ВОЗВРАЩЕНИЕ

В то время как девушки сидели в саду, двое мужчин прогуливались в тени по другую сторону площадки.

В одном из них, высоком и статном, по его гордой осанке и по одежде легко можно было узнать именитого фидалго.

На нем был черного бархата камзол с шелковыми отворотами кофейного цвета, бархатные панталоны, тоже черные, и высокие сапоги из белой кожи с золочеными шпорами.

Белоснежный плоеный воротник облегал его шею, оттеняя красивую седую голову.

Из-под коричневой шляпы без пера выбивались пряди серебристых волос, ниспадавших на плечи. Сквозь длинную бороду, белую, как пена водопада, просвечивали розоватые щеки, резко очерченный рот, в маленьких живых глазах горел огонек.

Этот фидалго был дон Антонио де Марис. Несмотря на свои шестьдесят лет, он в полной мере сохранил бодрость, и, должно быть, именно потому, что жил деятельною жизнью. Держался он прямо и ходил твердой, уверенной походкой, как ходят мужчины в расцвете сил.

Бок о бок с ним прогуливался другой пожилой мужчина со шляпой в руке. Это был Айрес Гомес, его эскудейро25 и испытанный товарищ всех его странствий. Фидалго во всем доверял ему, как человеку преданному и умевшему молчать.

То ли оттого, что на чертах его лежал отпечаток какой-то настороженности и беспокойства, то ли оттого, что овал его лица был несколько удлинен, эскудейро чем-то походил на лисицу, и сходство это становилось еще более разительным из-за его не совсем обычного костюма. Поверх коричневого вельветового камзола на нем была куртка из лисьего меха; из этого же меха были и его очень высокие сапоги.

— Хоть ты и не хочешь признаться, Айрес Гомес, — сказал фидалго, обращаясь к эскудейро и продолжая отмеривать шаги, — я убежден, что в душе ты со мной согласен.

— А я и не говорю, что нет, сеньор кавальейро: я ведь признаю, что дон Диего поступил безрассудно, убив эту индианку.

— Скажи лучше, жестоко, безумно! Неужели ты думаешь, что из-за того только, что он мой сын, я стану его оправдывать!

— Вы слишком к нему суровы.

— Так оно и должно быть! Фидалго, который убивает слабое, беззащитное существо, поступает недостойно и подло. Ты тридцать лет неотступно следуешь за мной и хорошо знаешь, каков я с врагами. Но хоть шпага эта и уложила на войне немало людей, пусть она лучше выпадет из моих рук, если в минуту ослепления я подниму ее на женщину.

— Да, но не надо забывать, что это за женщина! Краснокожая!

— Знаю, что ты хочешь сказать; но я не разделяю идей, которым привержены мои товарищи. Для меня индейцы, если они на нас нападают, — это враги, и мы их должны одолеть, а если они относятся к нам с уважением, — это вассалы на завоеванной нами земле; но прежде всего это люди!

— Сын ваш иного мнения; вы отлично знаете, как его воспитала дона Лауриана…

— Моя жена! — с горечью воскликнул фидалго. — Но речь сейчас не об этом.

— Да. Вы говорили, что опасаетесь последствий безрассудного поступка дона Диего.

— А ты как думаешь?

— Я уже сказал вам, что не смотрю на это так мрачно, как вы. Индейцы вас уважают, боятся. Никогда они не отважатся на вас напасть.

— Могу тебя уверить, что ты заблуждаешься. Или нарочно хочешь ввести меня в заблуждение…

— Я не способен на это, сеньор кавальейро!

— Айрес, ты не хуже меня знаешь нравы туземцев. Ты знаешь, что жажда мести в них сильнее всех прочих чувств. Ради нее они готовы пожертвовать всем — и свободой и жизнью!

— Как не знать, — ответил Айрес.

— Ты вот говоришь, они меня боятся; но стоит им только счесть себя оскорбленными, и они пойдут на все, чтобы отомстить.

— У вас больше опыта, чем у меня, сеньор кавальейро; но дал бы господь, чтобы вы на этот раз оказались не правы.

Дойдя до угла и собираясь повернуть обратно, дон Антонио де Марис и его эскудейро увидели молодого человека, который шел вдоль фасада дома.

— Оставь меня, — сказал фидалго Айресу Гомесу, — и подумай о том, что я тебе сказал. Во всяком случае, мы должны быть готовы их встретить.

— Если только вообще они явятся! — кинул ему вслед упрямый эскудейро, продолжавший стоять на своем.

Дон Антонио медленными шагами направился к молодому человеку, который сидел на скамейке в нескольких шагах от него.

Завидев отца, дон Диего де Марис поднялся с места и, обнажив голову, почтительно его приветствовал.

— Сеньор кавальейро, — строго сказал старый фидалго, — вчера вы нарушили мое приказание.

— Сеньор…

— Невзирая на мое особое распоряжение, вы оскорбили индейцев и навлекли на нас их месть. Вы поставили под угрозу жизнь вашего отца, вашей матери и преданных нам людей. Можете быть довольны тем, что вы сделали.

— Выслушайте меня, отец!

— Вы совершили низкий поступок, убив женщину, поступок, недостойный нашего имени; это только показывает, что вы еще не знаете, как надо пользоваться шпагой, которую носите.

— Я не заслуживаю этого оскорбления, сеньор! Накажите вашего сына, но только не унижайте его.

— Не отец вас унижает, сеньор кавальейро, а ваш собственный поступок. Я не хочу позорить вас, отнимать у вас шпагу, которую дал вам, чтобы вы сражались за нашего короля; но коль скоро вы еще не научились владеть ею, запрещаю вам отныне вынимать ее из ножен, даже если вам пришлось бы защищать свою жизнь.

Дон Диего поклонился в знак повиновения.

— Вы уедете отсюда, как только прибудет отряд из Рио-де-Жанейро. И попросите Диего Ботельо, чтобы он отправил вас во вновь открытые земли. Вы португалец и должны хранить верность вашему законному королю. И притом вы будете сражаться за дело веры так, как подобает фидалго и христианину, и отвоевывать у язычников эти земли, которые рано или поздно перейдут во владение свободной Португалии.

— Я исполню ваше приказание, отец.

— А до тех пор, — продолжал старый фидалго, — я не позволяю вам никуда отлучаться из этого дома. Ступайте, сеньор кавальейро; помните, что мне шестьдесят лет и что вашей матери и вашей сестре скоро может понадобиться твердая рука, которая бы их защитила, и разумный совет, который бы оградил их от беды.

Молодой человек почувствовал, что на глаза его навернулись слезы, но не проронил ни слова; он только поклонился и почтительно поцеловал руку отца.

Поглядев на сына со строгостью, которая, однако, не могла скрыть отцовской любви, дон Антонио де Марис повернул назад и продолжал прогулку. В это время на пороге дома появилась его жена.

Доне Лауриане было пятьдесят пять лет. Женщина худощавая, но крепкого телосложения, она выглядела моложе своих лет, как и ее муж. В ее черных волосах было только несколько седых нитей, почти незаметных благодаря высокой прическе, увенчанной одним из тех старинных гребней, которые настолько велики, что закрывают собою всю голову наподобие диадемы.

Платье ее было из ланима дымчатого цвета с удлиненной талией и шлейфом, который она умела носить с подлинно аристократическим изяществом, сохранившимся и теперь, когда ее былая красота поблекла. В ушах у нее были золотые серьги с изумрудными подвесками, почти доходившими ей до плеч, на шее — ожерелье с золотым крестом.

Что касается ее душевных качеств, то, как мы уже говорили, дворянская спесь сочеталась в ней с преувеличенным благочестием. Аристократизм, который в доне Антонио де Марисе проявлялся великодушием и благородством, в жене его выглядел какой-то жалкой пародией.

Ничуть не пытаясь сгладить различие между своим общественным положением и положением тех людей, среди которых ей довелось жить, она, напротив, всячески подчеркивала, что здесь, в этой глуши, она единственная истинная аристократка, старалась подавлять остальных своим превосходством и, восседая в своем кресле, будто на троне, держала себя как королева.

Так же вела себя она и в вопросах религии. Она больше всего огорчалась тем, что лишена возможности бывать на пышных церковных богослужениях, без чего дон Антонио, будучи человеком глубоко верующим и прямодушным, отлично обходился.

Несмотря на упомянутое различие в характерах, дон Антонио де Марис — потому, должно быть, что в одном он умел уступить, а в другом был достаточно тверд, — жил со своей женой в полном согласии. Он старался в меру потакать всем ее прихотям, а уж если это оказывалось невозможным, отказывал ей настолько решительно, что супруга его знала: упорствовать бесполезно.

В одном только его настойчивость ни к чему не приводила: ему не удавалось заставить дону Лауриану победить свою неприязнь к племяннице; впрочем, может быть, именно потому, что в отношении Изабелл совесть старого фидалго была нечиста, он предоставил жене поступать, как она хочет, и умел считаться с ее чувствами.

— Вы были так строги в разговоре с доном Диего! — сказала дона Лауриана, спускаясь по лестнице и идя навстречу мужу.

— Я сообщил ему мое решение и наказал его так, как он того заслужил, — ответил фидалго.

— Вы всегда чересчур суровы к вашему сыну, сеньор Антонио!

— А вы чересчур добры к нему, дона Лауриана; но я не хочу, чтобы ваша любовь его погубила, и поэтому счел себя обязанным лишить вас его общества.

— Господи Иисусе! Что вы такое говорите, сеньор Антонио?

— Дон Диего уедет на этих днях в город Сальвадор, где он будет жить так, как подобает фидалго, служа нашей вере и не растрачивая силы на сумасбродства.

— Вы этого не сделаете, сеньор Марис, — воскликнула его жена, — изгнать сына из родного дома!

— А кто вам сказал, что я его изгоняю, сеньора? Уж не хотите ли вы, чтобы дон Диего прожил всю жизнь, привязанный к вашей юбке и к этой скале?

— Но послушайте, сеньор, я ведь мать, и я не могу жить в разлуке с сыном, все время тревожиться, как бы с ним чего-нибудь не случилось.

— И тем не менее так оно будет, потому что я так решил.

— Вы жестоки, сеньор.

— Но, по крайней мере, справедлив.

Как раз в эту минуту послышался топот лошадей, и Изабелл увидела всадников, приближавшихся к дому.

— О! — воскликнул дон Антонио де Марис. — Это Алваро де Са!

Уже известный нам кавальейро, итальянец и все их спутники спешились, поднялись по лестнице, которая вела на площадку, и, подойдя к дону Антонио и его жене, почтительно им поклонились.

Старый фидалго протянул руку Алваро де Са и учтиво ответил на поклоны его спутников. Что касается доны Лаурианы, то она поздоровалась с молодым кавальейро едва заметным кивком головы, не удостоив остальных даже взглядом.

После того как все обменялись приветствиями, фидалго сделал Алваро знак, и оба они удалились для разговора в один из уголков двора, где уселись на двух грубо отесанных бревнышках, заменявших скамейки.

Дону Антонио хотелось узнать новости о Рио-де-Жанейро и о Португалии. Но все надежды на восстановление национальной независимости были уже потеряны; стране суждено было обрести свободу только сорок лет спустя с восшествием на португальский престол герцога Браганского.

Спутники Алваро перешли на другую сторону площадки и смешались там с толпой авентурейро, которые вышли их встретить.

Товарищи засыпали их вопросами; все смеялись и весело шутили.

Одним хотелось поскорее узнать новости, другим — рассказать, что они видели; все говорили разом, и в этом общем гомоне трудно было что-либо разобрать.

В эту минуту в дверях появились обе девушки: Изабелл в смущении остановилась, а Сесилия, быстро спустившись по лесенке, направилась к матери.

Как раз в эту минуту Алваро, испросив на то разрешение фидалго, со шляпой в руке приблизился к девушке и смущенно ей поклонился.

— Ну вот вы и дома, сеньор Алваро! — воскликнула Сесилия; она тоже смутилась и старалась держаться непринужденно, чтобы никто этого смущения не заметил. — Скоро же вы вернулись!

— Не так скоро, как мне хотелось, — пробормотал молодой человек. — Когда душа остается дома, тело всегда безудержно к ней стремится.

Сесилия покраснела.

Во время этой мимолетной встречи, которая произошла в середине площадки, три взгляда, устремленных туда из трех разных точек, скрестились на их лицах, светившихся молодостью и красотой.

Дон Антонио де Марис, сидевший на некотором расстоянии от молодых людей, смотрел на эту красивую пару, и счастливая улыбка озаряла его благородное лицо.

Стоявший поодаль от остальных Лоредано впился в молодых людей своим огненным взглядом, жестоким и язвительным; раздутыми ноздрями он жадно вбирал в себя воздух, будто хищник, который выслеживает добычу.

Несчастная Изабелл глядела на Алваро большими черными глазами, полными горечи и тоски; казалось, что вся душа ее вот-вот изойдет в этом светлом взгляде, чтобы лечь простертой у ног кавальейро.

Ни один из немых участников этой сцены не обратил внимания на то, что происходило вокруг той точки, в которой сходились их взгляды; исключением был только итальянец. Он заметил улыбку дона Антонио де Мариса и угадал, что она означает.

В это время дон Диего, который успел уйти, вернулся, чтобы поздороваться с только что прибывшим Алваро и его спутниками; молодой человек находился под впечатлением разговора с отцом, и вид у него был печальный.

VII. МОЛИТВА

Вечер догорал.

Солнце клонилось к горизонту и садилось где-то за лесом, озаряя последними лучами могучие стволы деревьев.

Бледный матовый свет заката скользил по зеленому ковру и разливался над листвою волнами золота и пурпура.

Колючий кустарник одевался нежными белыми цветами; пальма оурикури открывала росе свои молодые листья.

Запоздалые звери брели на ночлег. Дикий голубь стал призывать к себе подругу: послышалось сладостное, мелодичное воркованье, которым птичка эта прощается с уходящим днем.

И вдруг, словно в честь наступающего заката, раздалось торжественное строгое пение: оно слилось с гулом водопада, который как будто смягчался, уступая умиротворяющему дыханию вечера.

Это была Ave Maria26.

Какими торжественными, какими строгими бывают в наших лесах таинственные часы сумерек, когда вся природа будто становится на колени перед создателем и шепчет слова вечерней молитвы!

Огромные тени деревьев, которые стелются по равнине, неуследимые переливы света на склонах гор, заблудившиеся в лесной чаще лучи, которые нет-нет да и вырвутся на волю и заблестят на песке, — все дышит истинною поэзией, все льется в душу.

Где-то в глубине леса ухает урутау27. Глухие, низкие звуки оглашают зеленые своды и долго еще отдаются эхом вдали, мерно и строго, как звуки вечернего благовеста.

Чуть слышно шелестит ветерок, задевая на лету верхушки деревьев, и шелест этот кажется последним отзвуком дня, прощальным вздохом догорающего заката.

Все находившиеся на площадке в той или иной мере ощущали на себе действие этого торжественного часа и бессознательно поддавались смутному чувству, в котором было, может быть, не столько грусти, сколько благоговения, смешанного с каким-то трепетом.

Внезапно, вливаясь в эту вечернюю гармонию, в воздухе разнеслись печальные звуки рожка: это один из авентурейро заиграл Ave Maria.

Все обнажили головы.

Дон Антонио де Марис, подойдя к западному краю площадки, снял шляпу и стал на колени.

Рядом с ним опустилась на колени его жена, обе молодые девушки, Алваро и дон Диего; авентурейро расположились в нескольких шагах от них широким полукругом.

Как проста и вместе с тем как величественна была эта полухристианская, полуязыческая молитва! Заходящие лучи солнца озаряли исполненные благоговения лица собравшихся. При свете их седая голова старого фидалго выглядела еще красивее.

И только на лице Лоредано застыла все та же презрительная усмешка; все с той же злобой следил он за малейшим движением Алваро, ставшего на колени рядом с Сесилией и видевшего только ее одну, будто она была божеством, к которому устремлялись его молитвы.

В минуту, когда колесница царя природы докатилась до горизонта и ему захотелось бросить последний взгляд на землю, все замерли; каждый, едва шевеля губами, повторял про себя одни и те же слова.

Но вот солнце скрылось. Айрес Гомес поднял мушкет28, и ущелье огласилось выстрелом.

Стемнело.

Все поднялись с колен. Люди дона Антонио пожелали своим господам покойной ночи и один за другим ушли.

Сесилия подставила отцу и матери лоб для поцелуя, потом сделала грациозный реверанс брату и Алваро.

Изабелл поцеловала руку дяди и поклонилась доне Лауриане, чтобы в ответ получить от нее благословение, холодное и высокомерное, как благословение аббата.

По случаю возвращения бандейры старый фидалго пригласил Алваро разделить в этот вечер их семейную трапезу, и тот принял его приглашение как великую милость.

Стараниями доны Лаурианы в доме установился крайне замкнутый образ жизни, и поэтому молодой человек был особенно польщен вниманием, которое ему оказали.

Авентурейро и их старшины жили в особом крыле дома, совершенно отдельно от семьи старого фидалго; целыми днями они пропадали в лесу, охотились, иные занимались каким-либо ремеслом: столярничали или вили веревки.

Только в часы вечерней молитвы все собирались на несколько минут перед домом, куда, если погода была хорошая, приходили и дамы.

Что же касается членов семьи, то всю неделю они безвыходно сидели дома. Воскресенье же обычно посвящалось отдыху и разного рода удовольствиям; иногда на этот день приходилось и какое-нибудь необычное увеселение, — например, охота или прогулка на лодке.

Теперь нам понятно, почему Алваро так страстно хотелось — и это не укрылось от итальянца — приехать в «Пакекер» именно в субботу и до шести часов вечера; молодой человек мечтал, как о счастье, об этих нескольких минутах, которые он проведет подле любимой девушки, и о воскресном отдыхе, когда ему, может быть, представится случай перемолвиться с ней словом.

Когда вся семья расселась по своим местам, между доном Антонио де Марисом, Алваро и доной Лаурианой завязался разговор. Диего сидел в стороне; девушки, молчаливые и застенчивые, больше слушали и лишь изредка решались вставить несколько слов — да и то если кто-нибудь обращался непосредственно к ним.

Стремясь услышать серебристый голос Сесилии, по звукам которого он уже стосковался за время отлучки, Алваро нашел все же повод, чтобы вызвать ее на разговор.

— Я совсем забыл рассказать вам, дон Антонио, — сказал он, воспользовавшись тем, что все замолчали, — что нам довелось увидеть.

— Что такое? Расскажите, — попросил фидалго.

— В четырех лигах от Пакекера мы повстречали Пери.

— Как я рада! — воскликнула Сесилия. — Вот уже двое суток, как мы о нем ничего не знаем.

— Понятное дело, — заметил фидалго, — носится целые дни по сертану.

— Да, разумеется, — сказал Алваро, — но в ту минуту все было не так уж понятно.

— Что же он делал?

— Забавлялся с ягуаром, вроде того, как вы, дона Сесилия, с вашим олененком.

— Боже мой! — в ужасе воскликнула девушка.

— Что с тобою? — спросила дона Лауриана.

— Маменька, его, верно, уже нет в живых.

— Ну, не велика потеря, — спокойно заметила ее мать.

— Но ведь это я виновата в его смерти!

— Как так, Сесилия? — изумился дон Антонио.

— Ах, отец, — ответила девушка, вытирая слезы, — в четверг еще я сказала Изабелл, что очень боюсь ягуаров, и в шутку добавила, что хотела бы взглянуть на живого ягуара!..

— И Пери отправился за ягуаром, чтобы удовлетворить твое желание, — смеясь, сказал старый фидалго. — Что же, в этом нет ничего удивительного. Он и не такое вытворял.

— Что же теперь с ним, отец? Ягуар его, верно уж, Растерзал.

— Не волнуйтесь, дона Сесилия, Пери сумеет за себя постоять.

— А вы-то что же, сеньор Алваро? Почему вы не пришли ему на помощь? — воскликнула девушка; в словах ее звучал упрек.

— О, если бы вы только видели, как он рассвирепел, когда мы хотели застрелить зверя! — И Алваро описал сцену, которую видел в лесу.

— Ну что же, — сказал Антонио де Марис, — Пери настолько слепо предан Сесилии, что готов исполнить любое ее желание, чего бы ему это ни стоило, даже рискуя собственной жизнью. Надо сказать, что индеец этот — один из самых замечательных людей, каких я только видел на свете. С того дня, когда он появился у нас в доме, когда он спас мою дочь, вся жизнь его — сплошное самоотвержение и героизм. Поверьте мне, Алваро, это самый настоящий португальский кавальейро в образе индейца.

Разговор на этом не оборвался, но Сесилия сразу загрустила и больше уж не принимала в нем участия.

Дона Лауриана удалилась, чтобы сделать распоряжения по дому, а фидалго и молодой человек проговорили до восьми часов, когда удар колокола позвал их на ужин.

В то время как все поднимались по лестнице и входили в комнаты, Алваро удалось улучить минуту, чтобы перекинуться несколькими словами с Сесилией.

— Вы ничего не спрашиваете про ваши поручения, дона Сесилия, — сказал он.

— Ах, верно! Вам удалось найти то, о чем я вас просила?

— Да, все и даже больше, — пробормотал молодой человек.

— А что еще? — спросила девушка.

— Еще одну вещь, о которой вы меня не просили.

— Ну, этого я совсем не хочу, — сказала Сесилия, и в голосе ее послышалась суровая нотка.

— Как, вы не хотите принять то, что уже ваше? — робко спросил Алваро.

— Не понимаю, как это — «уже мое»?

— Ваше, потому что я хочу вам сделать подарок.

— Ну если так, то оставьте этот подарок у себя, сеньор Алваро, — сказала она, улыбнувшись, — и берегите его хорошенько.

И она убежала к отцу, который вошел на веранду, а потом, на глазах у фидалго, приняла из рук Алваро небольшой ларец, где лежало все, что она просила купить. Там были драгоценности, шелк, кружева, голландское полотно и пара очень изящно инкрустированных пистолетов.

Увидев пистолеты, девушка печально вздохнула и прошептала:

— Бедный Пери! Теперь они тебе ни на что уже не нужны, они больше не могут тебя защитить.

Ужин был долгим и неторопливым, как обычно в те времена, когда к трапезе относились как к серьезному делу и накрытый стол почитали алтарем.

Все это время Алваро было грустно — ведь девушка отказалась принять его скромный дар, который он готовил с такой любовью, с такой надеждой.

Как только отец ее встал из-за стола, Сесилия удалилась к себе и, упав на колени перед распятием, стала молиться. Потом, поднявшись, она откинула край занавески на окне и взглянула в сторону хижины, возвышавшейся над обрывом. Там не видно было никаких признаков жизни.

Сердце девушки сжалось при мысли, что ее прихоть стала причиной гибели верного друга, который уже однажды спас ей жизнь и каждый день рисковал своею для того лишь, чтобы заслужить ее улыбку.

В этой маленькой комнатке все напоминало о нем. Ее птички; кроткие друзья — голубь и олененок, которые сейчас спали — один в гнезде, другой на ковре; перья, которыми были украшены стены; звериные шкуры, по которым она сейчас ступала; смолы, источавшие аромат, — все это были плоды забот индейца, это он с чутьем истинного художника создал вокруг нее маленький храм, наполненный диковинами бразильской природы.

Сесилия не отрывала глаз от окна. В эти минуты она совсем позабыла об Алваро, статном молодом кавальейро, таком внимательном к ней, таком робком, что стоило ей взглянуть на него, и он краснел так же, как и она сама.

Но вдруг девушка вздрогнула.

При свете звезд она заметила человеческую фигуру, а вглядевшись, узнала знакомую белую тунику, очертания гибкого, стройного тела. Когда она увидела, что человек этот вошел в хижину, ее последние сомнения рассеялись.

Это был Пери.

Великая тяжесть свалилась у нее с души. Теперь она могла уже доставить себе удовольствие внимательно рассмотреть все те красивые вещи, которые ей привез Алваро.

За этим занятием она провела не менее получаса; потом она легла и, так как теперь ее уже ничто не мучило — ни печаль, ни тревога, — уснула, улыбаясь при мысли об Алваро и вспоминая, как огорчила его своим отказом.

VIII. ТРИ ЛИНИИ

Все стихло. Только когда ветер ослабевал, из крыла дома, где жили авентурейро, доносился приглушенный гул голосов.

В этот час три человека, весьма различные по своему характеру, званию и происхождению, думали об одном и том же.

Хоть то были люди разные по натуре и по своему общественному положению, помыслы их, казалось, преодолевали все преграды и направлялись к общему центру, как радиусы одной окружности.

Проследим же одну за другой линии этих трех жизней, которые рано или поздно должны будут скреститься в одной точке.

На галерее, в глубине дома, тридцать шесть авентурейро сидели за длинным столом, посреди которого на деревянных блюдах дымились куски дичи, приготовленной так вкусно, что запах ее дразнил и возбуждал аппетит.

Каталонское вино лилось из фаянсовых и металлических кувшинов далеко не в таком изобилии, чтобы удовлетворить всех. Поэтому в углах галереи были поставлены большие бочки, наполненные винами, приготовленными из кажу и ананаса, и авентурейро могли пить их вволю.

Люди эти настолько привыкли себя одурманивать, что недостаток европейских вин с большой охотой восполняли напитками туземными.

Их не смущал несколько необычный вкус этих напитков; важнее всего было то, что в каждом из них содержался алкоголь, возбуждающий и пьянящий.

Ужин начался довольно рано. В первые минуты слышно было только, как работают челюсти, булькает вино и по деревянным блюдам стучат ножи.

Потом один из авентурейро что-то сказал, и слова его тут же облетели весь стол. Все заговорили наперебой, и голоса смешались в нестройном хоре.

Среди общего гула один из присутствующих вскричал:

— А вы, Лоредано, воды, что ли, в рот набрали! Слова из вас не вытянешь!

— И то верно, — добавил другой. — Бенто Симоэнс дело говорит. Или уж вы так проголодались, или на душе у вас печаль какая, мессер29 итальянец?

— Клянусь самим господом богом, Мартин Ваз, — вмешался третий, — места он себе не находит из-за девчонки, за которой увивался в Сан-Себастьяне.

— Да пошел ты к черту с твоими девчонками, Руи Соэйро; неужто ты думаешь, что Лоредано станет киснуть из-за такой чепухи?

— А почему бы и нет, Васко Афонсо? Все мы из одного теста, только одни, может быть, покруче замешаны, другие — пожиже.

— Но суди других по себе, бабник ты эдакий: бывает, что человек занят кое-чем посерьезнее вздохов да волокитства.

Итальянец по-прежнему молчал; он предоставил остальным говорить, что хотят, как будто его это совсем не касалось; нетрудно было угадать, что его преследовала какая-то мысль и он был поглощен ею.

— Ну послушайте, Лоредано, — продолжал Бенто Симоэнс, — расскажите же нам в конце концов, что вы видели во время пути; бьюсь об заклад, что без приключений дело не обошлось!

— Верьте мне, — настаивал Руи Соэйро, — мессер итальянец потерял голову.

— Но кто ж тому причиной? — допытывались остальные.

— Кто? Ясное дело, вот этот кубок с вином, что возле него стоит. Не видите вы, что ли, как он на него глазеет?

Слова эти были встречены всеобщим одобрением и взрывом смеха. В это время в дверях появился Айрес Гомес.

— Эй, вы, молодцы! — сказал он, стараясь говорить строго. — Потише у меня!

— Сегодня мы празднуем наше возвращение, сеньор эскудейро, и вам не след нас корить за веселье, — заметил Руи Соэйро.

Айрес сел за стол и воздал должное оленине, лежавшей на блюде.

— А ну-ка, — закричал он, продолжая жевать и обращаясь к двум авентурейро, которые поднялись с мест. — Идите, заступайте на караул, хватит, подкрепились, ждут ведь вас.

Оба авентурейро вышли, чтобы сменить своих товарищей, ибо в доме было принято выставлять на ночь часовых — мера в те времена необходимая.

— Что-то уж вы сегодня больно строги, сеньор Айрес Гомес, — сказал Мартин Ваз.

— Тот, кто приказывает, знает, что делает. А мы должны слушаться, — ответил эскудейро.

— Так что же вы сразу не сказали?

— Все узнаете, молодчики мои, скоро тут будет дело.

— Скорей бы уж, — сказал Бенто Симоэнс, — мне так порядком поднадоело за косулями да кабанами гоняться.

— А как, по-твоему, — на что же нам еще порох понадобится? — спросил Васко Афонсо.

— Подумаешь, тайна какая! Кто же, как не индейцы, нам потеху устроит?

Лоредано поднял голову.

— Что вы там такое рассказываете? Думаете, индейцы могут на нас напасть? — спросил он.

— О, вот и мессер итальянец проснулся. Почуял, видно, что паленым пахнет! — воскликнул Мартин Ваз.

Присутствие Айреса Гомеса сдерживало разгул и веселье авентурейро; один за другим они повскакали из-за стола, оставив старого эскудейро в обществе одних кубков и блюд.

Поднявшись, Лоредано сделал знак Руи Соэйро и Бенто Симоэнсу, и все трое вышли на середину площадки. Там итальянец шепнул им одно только слово:

— Завтра!

После этого как ни в чем не бывало оба его спутника разошлись в разные стороны, оставив Лоредано одного; тот направился дальше, к самому краю обрыва.

На противоположном склоне, на погруженной во мрак листве деревьев итальянец увидел слабый отблеск света, падавший из окна Сесилии; самого окна не было видно — оно находилось за углом дома.

Он стал ждать.

Простившись с Сесилией, Алваро ушел к себе, грустный и огорченный ее отказом. Он, однако, старался утешить себя, вспоминая ее последние слова и, главное, ту улыбку, которая им сопутствовала.

Молодой человек никак не мог примириться с мыслью, что лишился великой радости увидеть в числе украшений Сесилии свой подарок. Он долго лелеял эту надежду, долго жил ею и теперь, когда она была у него отнята, неимоверно страдал.

Кавальейро был уже неподалеку от ее комнаты, как вдруг ему пришел в голову план, который он решил тут же привести в исполнение; он положил маленькую коробочку с драгоценностью в шелковый мешочек и, спрятав его под плащом, обогнул дом и подошел совсем близко к садику, куда выходила комната Сесилии.

Увидев падавший на листву напротив свет из ее окон, он стал выжидать, пока настанет ночь и весь дом уляжется спать.

В это время Пери, индеец, которого мы уже знаем, пришел домой со своей тяжелой ношей. Она была для него так дорога, что он не отдал бы ее ни за какие сокровища. Пленника своего он оставил на берегу реки, прикрыв его пригнутой веткою дерева. Потом поднялся на площадку. Именно тогда-то Сесилия и заметила, что индеец вошел в свою хижину; не видела она только, что он почти тотчас же снова оттуда вышел.

Уже целых два дня Пери ничего не знал о своей сеньоре, не получал от нее никаких приказаний, не угадывал ее желаний, не кидался мгновенно их исполнять.

Первой мыслью индейца было увидеть Сесилию или хотя бы ее тень; входя к себе в хижину, он, как и двое Других, заметил у нее в окне пробивавшийся сквозь занавеску свет.

Пери взобрался на пальму, служившую опорной жердью для хижины, и ловким прыжком переметнулся на гигантское дерево олео30, которое возвышалось на противоположном склоне и ветвями своими касалось стен Дома.

В течение нескольких мгновений индеец парил над пропастью, раскачиваясь на тонкой ветке; затем он достиг равновесия и продолжал свое путешествие по воздуху уверенно и твердо; так опытный моряк карабкается по вантам.

С поистине удивительной легкостью перебрался он через пропасть на противоположную сторону и, спрятавшись в листве, перепрыгнул на ветку возле окон Сесилии. В зту минуту Лоредано подходил к этим окнам справа, а Алваро — слева и оба находились в нескольких шагах друг от друга.

Пери прежде всего заглянул в окно, чтобы узнать, что делается внутри. В это мгновение Сесилия в последний раз перебирала вещи, привезенные ей из Рио-де-Жанейро.

Увидев девушку, индеец позабыл обо всем на свете. Что могла значить для него в этот миг пропасть, зиявшая у него под ногами и готовая поглотить его при первом же неосторожном движении! Он спокойно покачивался над этой пропастью на тоненькой ветке, которая гнулась и в любую минуту могла переломиться.

Он был счастлив: он видел свою сеньору; она была весела, спокойна, довольна. Теперь можно лечь спать и насладиться отдыхом.

Но тут ему пришла в голову грустная мысль; увидав у девушки все эти красивые вещицы, он подумал, что мог бы отдать ей свою жизнь, но таких диковин у него нет и подарить он ей ничего не может.

Опечаленный индеец возвел глаза к небу, словно для того, чтобы посмотреть, не удастся ли ему, поставив сотни две пальм одна на другую, взобраться на них, протянуть руку и сорвать с неба звезды, чтобы потом положить их к ногам Сесилии.

Итак, именно здесь, у этого освещенного окна, сходились три жизненные линии, устремленные сюда из трех разных точек. Точки эти были расположены так, что образовывали треугольник, и центром его было окно.

Все трое готовы были рисковать жизнью ради того лишь, чтобы коснуться рукой краешка жалюзи. Ни один из них не думал об опасности, которой себя подвергал. Ни один не считал, что жизнь его так дорога, что ради нее стоит отказывать себе в этом счастье.

Так вот, в диком безлюдье, на лоне этой величественной природы, страсти становятся эпопеями сердца.

IX. ЛЮБОВЬ

Занавеску задернули. Сесилия легла спать.

Три глубоких чувства устремлялись в эту минуту к девушке, вручившей объятиям сна свою чистую душу, три чуждых друг другу сердца трепетно бились.

В Лоредано, безродном авентурейро, это было пламенное желание, жажда наслаждения, лихорадка, которая разжигала кровь; грубый инстинкт этого сластолюбца становился еще необузданней от сознания, что страсть его безнадежна, что препятствия на ее пути непреодолимы, от мысли о том, какой высокий барьер отделяет его, бедного поселенца, от дочери дона Антонио де Мариса, богатого фидалго, принадлежащего к самой высшей знати.

Разрушить этот барьер и сравнять столь разные положения могло только какое-то из ряда вон выходящее событие, потрясение, которое до основания изменило бы общественные устои, в те времена несравненно более крепкие, чем сейчас; нужна была одна из тех катастроф, перед лицом которых люди, к какой бы ступени иерархии они ни принадлежали, все, и вельможи и парии, оказались бы равны и — одни спустившись, другие поднявшись — стали бы просто людьми.

Итальянец отлично это понимал. Может быть даже, его изворотливый ум уже прикидывал, как все это произойдет. Во всяком случае, можно с уверенностью сказать, что он выжидал и, рассчитывая на что-то, стерег свое сокровище с неослабным рвением и упорством; двадцать дней, проведенных в Рио-де-Жанейро, были для него настоящей пыткой.

Чувство Алваро, тонкого и учтивого кавальейро, было благородным и одухотворенным, исполненным очаровательной робости, которая так свойственна первым побегам любви, и рыцарской самозабвенности, придававшей столько поэзии страстям тех времен, когда высокая преданность сочеталась с беззаветною верой.

Мимолетные встречи с Сесилией, слова, которыми они изредка обменивались, едва дыша от волнения, краска, ни с того ни с сего заливавшая их лица, бегство друг от друга и желание поскорее встретиться снова — вот и вся нехитрая история этой чистой любви, которая ни о чем не задумывалась, полагалась на будущее и вверяла себя надежде.

В эту ночь Алваро собирался совершить шаг, который он по робости своей готов был считать едва ли не предложением руки и сердца: он решил во что бы то ни стало заставить девушку принять подарок, который она отвергла, положив его к ней на окно; он втайне надеялся, что наутро Сесилия простит ему этот дерзкий поступок и оставит его скромный дар у себя.

Чувство Пери было культом, своего рода фанатическим поклонением, которому он отдавался, позабыв о себе. Он любил Сесилию не ради наслаждения, не ради того, чтобы удовлетворить какое-либо свое желание, он хотел одного — безраздельно посвятить себя ей, выполнять ее малейшие прихоти, жить так, чтобы любая из них тут же претворялась в действительность.

В отличие от двух других, его влекли в эту ночь к окну не тревога ревности, не сладостная надежда: он рисковал жизнью только для того, чтобы убедиться, что Сесилия довольна, счастлива, весела, что у нее не появилось новых желаний, — если бы они появились, он угадал бы их по ее лицу и постарался бы их исполнить той же ночью, в ту же минуту.

Вот какие превращения претерпела любовь в этих трех сердцах, воплотивших три совершенно разных чувства; в одном это было безумие, в другом — страсть, в третьем — благоговение.

Лоредано вожделел; Алваро любил; Пери боготворил. Итальянец готов был отдать жизнь за минутное наслаждение; кавальейро пошел бы на смерть, чтобы заслужить один ее взгляд; индеец убил бы себя, если бы знал, что при этом девушка радостно улыбнется. А для того, чтобы добраться до окна Сесилии, каждому из них приходилось рисковать жизнью — так уж была расположена ее комната в доме.

Хотя фундамент дома и стена его находились почти у самого края обрыва, дон Антонио де Марис, для того чтобы лучше защитить эту часть здания, пристроил к нему каменный скат, который шел от окон вниз и доходил до края площадки. Пройти по этому крутому скату было невозможно: на его гладкой, полированной поверхности не было никакой точки опоры и нога не могла удержаться.

Под окнами внизу зиял глубокий ров; скалистые стены были увиты лианами и густо разросшейся вьющейся зеленью; там, как во всяком сыром и темном ущелье, укрывались тысячи пресмыкающихся.

Таким образом, если бы кто-нибудь, сорвавшись с площадки, упал прямо вниз и чудом не разбился бы о скалу, он бы мгновенно стал добычей змей и ядовитых насекомых, которыми кишат такие расселины.

Прошло несколько мгновений после того, как занавеску задернули; квадрат окна на темно-зеленой листве побледнел и сделался едва различим.

Итальянец впился глазами в этот отблеск, как в зеркало, где ему явились все картины, которые рисовало его разгоряченное страстью воображение. Вдруг он вздрогнул: в полосе света он заметил чью-то фигуру.

Лоредано побледнел, глаза его горели, зубы сжались; свесившись над пропастью, он стал следить за каждым движением тени.

Он увидел, как чья-то рука потянулась к екну и положила на карниз какой-то предмет, такой маленький, что нельзя было даже разглядеть его формы.

То ли узнав широкий рукав камзола, то ли инстинктивно почувствовав присутствие соперника, но итальянец догадался, чья это рука. И тогда он понял, что именно эта рука оставила под окном.

И он не ошибся.

Ухватившись за опорный столб и поставив ногу на каменный скат, кавальейро прижался к стене. Потом он осторожно нагнулся и что-то положил на карниз. Когда он спустился на землю, два чувства боролись в нем: он боялся, что поступок его окажется слишком дерзким, и вместе с тем втайне надеялся, что Сесилия его простит.

Увидев, что тень исчезла, и услыхав, как шаги Алваро гулким эхом отдаются где-то на самом дне пропасти, Лоредано усмехнулся. Его золотистые зрачки светились в темноте, как глаза ирары31.

Он вытащил из ножен кинжал и воткнул его в стену так далеко, как только доставала рука, которой приходилось тянуться за угол дома.

Держась на этой не очень падежной опоре, итальянец сумел вскарабкаться по скату и добраться до окна. Малейшей нерешительности, одного неосторожного движения было достаточно, чтобы нога его соскользнула или чтобы кинжал выскочил из щели в стене; он скатился бы вниз и разбился бы насмерть о камни.

Все это время Пери спокойно сидел на ветке дерева и, спрятанный в листве, затаив дыхание, наблюдал эту сцену.

Как только Сесилия завесила окно, индеец заметил обоих мужчин, которые, стоя один справа, другой — слева от окна, казалось, чего-то ждали.

Он тоже стал ждать: ему хотелось узнать, что произойдет; он твердо решил, что, если только потребуется, он сейчас же одним прыжком кинется на тех, кто осмелился нарушить покой Сесилии, и сбросит обоих в пропасть. Он узнал Алваро и Лоредано. О любви кавальейро к Сесилии индеец давно уже догадался; но он никогда не думал, что то же чувство обуревает и итальянца.

Зачем они пришли сюда оба?

Что им понадобилось здесь в такой час?

Поведение Алваро отчасти разъяснило ему эту загадку. Поступок Лоредано досказал остальное.

В самом деле, дотянувшись до окна, итальянец сбросил оставленный на карнизе предмет на дно пропасти. После этого он возвратился назад, радуясь, что ему удалась эта нехитрая месть, поступок, который — он в этом не сомневался — должен возыметь свое действие.

Своим безошибочным чутьем индеец угадывал любовь одного и ревность другого. И в преисполненной фанатического обожания душе дикаря родилась простая мысль.

Если Сесилия примет это как должное, остальное не имеет для него никакого значения. Но если то, что он сейчас видел, хоть сколько-нибудь огорчит его сеньору и ее голубые глаза, пусть даже на мгновение, подернутся печалью — тогда дело другое. Индеец готов был пойти на все, лишь бы никакое горе не омрачило прекрасного лица его сеньоры.

Мысль эта успокоила Пери, и он вернулся в хижину. Он уснул, и во сне луна послала ему свой светлый, блестевший атласным блеском луч, дабы напомнить, что он должен беречь ее дитя здесь, на земле.

И действительно, луна взошла над вершинами деревьев и осветила фасад дома.

Если бы кто-нибудь подошел теперь к одному из крайних, выходивших в сад окон, он увидел бы притаившуюся в нише неподвижную фигуру.

Это была Изабелл; она стояла в глубокой задумчивости и только время от времени смахивала слезинки, которые катились у нее по лицу.

Она думала о своей несчастной любви, о своем одиночестве, не знавшем ни сладостных воспоминаний, ни светлых надежд. Весь этот вечер был для нее сплошною мукой; она видела, как Алваро говорил с Сесилией, и почти угадала его слова. И всего только несколько минут назад она заметила, что тень его скользнула вдоль стены. А она знала, что шел он не ради нее.

Время от времени губы ее вздрагивали и из уст вырывались еле слышные слова:

— Стоит только захотеть!

Изабелл сняла висевший у нее на груди медальон, в котором под стеклянной крышкой лежал локон волос, обвивавший крохотную металлическую коробочку.

Но что же там хранилось такого ценного, такого значительного, что вызвало это восклицание и этот мрачный блеск в черных глазах девушки?

Может быть, то была одна из тех тайн, от которых сразу изменяется все вокруг и прошлое оживает, чтобы заслонить настоящее?

Может быть, сокровище, баснословное, такое, которому нет цены, искушающее человека, бессильного перед страшным соблазном?

Может быть, оружие, сильное и неотразимое, от которого ничто не может спасти, кроме чуда, кроме самого провидения?

То был тонкий порошок кураре, страшного яда индейцев. В глубоком отчаянии Изабелл коснулась губами стекла.

— Мама! Мама!

Рыдания надрывали ей грудь.

Х. НА РАССВЕТЕ

Наутро, едва только рассвело, Сесилия открыла калитку садика и подошла к ограде.

— Пери! — позвала она.

Индеец вышел из хижины; он прибежал к ней радостный, но вместе с тем робкий и смущенный.

Сесилия села на скамейку среди травы. Ей с трудом удавалось сохранять серьезный вид, и время от времени на губах ее появлялась улыбка.

Несколько мгновений она укоризненно смотрела на индейца своими большими голубыми глазами. Потом сказала ему голосом скорее жалобным, чем суровым:

— Я очень сердита на Пери!

Лицо индейца омрачилось.

— Сеньора сердита на Пери? За что?

— За то, что Пери злой и неблагодарный: вместо того чтобы охранять свою сеньору, он ушел охотиться и чуть не погиб! — огорченно сказала девушка.

— Сеси хотела видеть живого ягуара!

— Так мне уж и пошутить нельзя? Стоит только сказать, что я чего-то хочу, и ты кидаешься, как безумный?

— А разве, когда Сеси понравится цветок, Пери не мчится его сорвать? — спросил индеец.

— Да, мчится.

— А когда Сеси слышит, как поет птичка софрер32, разве Пери не бежит ее поймать?

— Ну и что же?

— Сеси захотелось видеть ягуара — Пери пошел за ягуаром.

Сесилия не могла сдержать улыбки, услыхав этот примитивный силлогизм, который в устах простодушного немногословного индейца звучал и поэтично и свежо.

Но она твердо решила сохранять строгий вид и как следует разбранить Пери за то, что он вчера ее напугал.

— Ведь нельзя же так, — продолжала она, — что же, по-твоему, дикий зверь — это птичка или цветок, который можно сорвать?

— Все одно — раз того хочет сеньора.

— Ну в таком случае, — потеряв терпение, воскликнула девушка, — если бы я попросила у тебя вот это облако? — И она показала ему на белые облака, которые неслись по все еще окутанному ночными тенями небу.

— Пери пойдет за ним.

— За облаком?

— Да, за облаком.

Сесилия решила, что индеец совсем сошел с ума, а тот продолжал:

— Только раз облако не здесь, не на земле, и человек не может его достать, Пери сначала умрет, а потом пойдет попросить это облако у бога, того, что на небе, а потом принесет его Сеси.

Слова эти были сказаны с той простотой, которая и есть язык сердца.

Девушка, подумавшая было, что Пери не в своем уме, поняла вдруг всю высоту его самоотречения, все благородство этой простой и дикой души.

Вся ее притворная строгость исчезла — на губах у нее заиграла улыбка.

— Спасибо тебе, мой добрый Пери! Ты мой верный друг; но я не хочу, чтобы ты рисковал жизнью из-за моего каприза. Ты должен жить, чтобы защищать меня, как ты уже защитил однажды.

— Сеньора больше не сердится на Пери?

— Нет, хоть и должна бы сердиться, потому что вчера Пери огорчил свою сеньору: она ведь решила, что Пери умер.

— И Сеси огорчилась! — воскликнул индеец.

— Сеси плакала! — с очаровательным простодушием ответила девушка.

— Прости меня, сеньора!

— Я не только тебя прощаю, но хочу еще сделать тебе подарок.

Сесилия побежала к себе в комнату и принесла пару пистолетов, которые по ее просьбе привез Алваро.

— Посмотри! Пери хотелось, чтобы у него были такие?

— Очень!

— Ну так бери! И никогда с ними не расставайся, это тебе память о Сесилии. Хорошо?

— О! Скорее солнце расстанется с Пери, чем Пери с ними.

— Когда ты будешь в опасности, вспомни, что Сесилия дала их тебе, чтобы они тебя защитили, чтобы спасли тебе жизнь.

— Потому что моя жизнь принадлежит тебе, сеньора, не правда ли?

— Да, она принадлежит мне, и я хочу, чтобы ты сохранил ее для меня.

Лицо Пери сияло от удовольствия и безграничного счастья. Он засунул пистолеты за пояс из перьев и гордо поднял голову, как король, которого помазали на царство.

Для него эта девушка, этот белокурый голубоглазый ангел, была воплощением божества на земле. Восхищаться ею, вызывать на ее губах улыбку, видеть ее счастливой — было для него настоящим священнодействием. И, преисполняясь перед нею благоговения, он отдавал ей все несметные сокровища, всю поэзию своего еще не тронутого любовью сердца.

В сад пришла Изабелл. Бедная девушка не спала всю ночь, и на лице ее были заметны следы жгучих слез, обжигающих щеки и распаляющих сердце.

Ни она, ни индеец даже не взглянули друг на друга: они друг друга не выносили. Это была взаимная антипатия, начавшаяся с первого дня встречи и с каждым днем возраставшая.

— Пери, мы с Изабелл сейчас пойдем купаться.

— А Пери пойдет с тобою, сеньора?

— Да, но только при условии, что Пери будет вести себя тихо и спокойно.

Чтобы понять, почему Сесилия поставила это условие, надо было знать, какое событие произошло однажды, когда обе девушки пошли купаться, — а купались они обычно по воскресеньям.

В правой руке Пери всегда носил лук, грозное оружие, с которым он никогда не расставался; индеец садился где-нибудь поодаль на берегу реки, забирался на самую высокую скалу или на дерево и никого не подпускал ближе чем на двадцать шагов к тому месту, где девушки купались.

Если какой-нибудь авентурейро случайно заходил за пределы этого круга, который индеец устанавливал сам, Пери со своей наблюдательной вышки сразу же его замечал. Если же ничего не подозревавший охотник слышал неожиданное жужжание и красное перо впивалось вдруг в его шляпу, если он видел, как стрела сбивает с дерева плод, за которым потянулась его рука, или такая же украшенная пером стрела, пущенная откуда-то сверху, падает в нескольких шагах от него, — то был знак, что дальше идти нельзя.

Он нисколько не удивлялся, он понимал, что это значит, и уважение, которое все авентурейро питали к дону Антонио де Марису и его семье, заставляло его сворачивать в сторону. Он уходил, в душе проклиная Пери за то, что тот продырявил ему шляпу или заставил его отдернуть руку.

И он хорошо делал, что уходил, ибо индеец был зорок и настойчив. Не задумавшись, он выколол бы глаза любому, кто, выйдя на берег реки, мог вдруг увидеть купальщицу.

Сесилия и ее сестра обычно купались в костюмах из легкой темной ткани, которые прикрывали тела, не стесняя, однако, движений и не мешая плавать.

Но Пери считал, что увидеть его сеньору в купальном костюме уже значит осквернить ее. Этого не позволял себе даже он, ее раб, а уж он-то, разумеется, ничем не мог оскорбить свое божество.

И хотя проницательный взгляд Пери и полет его стрел ограждали Сесилию кругом, переступать границы которого никто не решался, индеец тем не менее всякий раз зорко оглядывал течение реки и окрестные берега.

Рыба, что плещется на поверхности воды и может задеть девушку; змея, пусть даже безвредная, свившаяся в клубок под листьями агуапе; хамелеон, что греется на солнце и отливает всеми цветами радуги; белая мохнатая обезьянка сагуи, которая корчит ужасные гримасы и виснет на ветках деревьев, уцепившись за них хвостом, — все эти существа могли напугать Сесилию, и, был ли притаившийся враг в это время далеко или близко, индеец неизменно обращал его в бегство или же убивал на месте.

Если по реке плыла обломившаяся ветка или какие-нибудь водоросли, оторвавшиеся от каменистого берега, индеец, быстрый, как стрела его лука, кидался в воду и тут же вылавливал их; если орех пальмы сапукайи, высившейся над Пакекером, лопался вдруг и падал, он хватал этот орех на лету.

Ведь и дерево, уносимое вниз течением, и падающий плод могут причинить вред Сесилии: она может испугаться, дотронувшись до водорослей, и решит, что это змея, а Пери никогда не простит себе ее малейшего испуга.

Словом, он окружил ее таким неустанным вниманием, так бдительно ее охранял, так разумно и нежно о ней заботился, что девушка могла ни о чем не думать. Он делал все, что только было в человеческих силах.

Зная безмерное усердие индейца, Сесилия просила его вести себя поспокойнее, хоть и понимала, что бесполезно давать ему такие советы.

В ту минуту, когда девушки подходили к лестнице, они увидали Алваро.

Сесилия поздоровалась с молодым человеком на ходу и, улыбнувшись ему, стала легким шагом спускаться вниз, Изабелл последовала за нею.

Алваро пытался угадать по глазам Сесилии, по выражению ее лица, простила ли она его за вчерашнее сумасбродство. Не увидав ничего, что могло бы рассеять его опасения, он решил пойти за девушкой и поговорить с ней. Он оглянулся, чтобы убедиться, что никто их не видит, и в эту минуту заметил итальянца, стоявшего в двух шагах от него и следившего за ним со своей неизменной саркастическою усмешкой.

— Добрый день, сеньор кавальейро.

Соперники обменялись взглядами, которые скрестились, как стальные клинки.

В это мгновение к ним незаметно приблизился Пери; в руках у него были пистолеты, которые ему только что подарила Сесилия.

Индеец остановился и, загадочно улыбнувшись, протянул пистолеты: один — Алваро, другой — Лоредано.

Оба поняли значение его жеста и этой улыбки; оба почувствовали, что были неосторожны, и сообразили, что проницательный индеец прочел в их глазах взаимную ненависть, а может быть, даже и угадал ее причину.

Они отвернулись друг от друга, сделав вид, что ничего не заметили.

Пери пожал плечами и, засунув пистолеты за пояс, прошел мимо с высоко поднятой головой, гордо на них поглядел и последовал за своей сеньорой.

XI. КУПАНЬЕ

Когда девушки спускались по каменной лестнице, Сесилия спросила:

— Скажи мне, Изабелл, почему ты не разговариваешь с сеньором Алваро?

Изабелл вздрогнула.

— Я вижу, — продолжала девушка, — что ты даже не отвечаешь на его поклоны.

— Они же обращены к тебе, Сесилия, — кротко заметила ее сестра.

— Признайся, он тебе неприятен? У тебя к нему какая-то ненависть?

Изабелл молчала.

— Ты даже не отвечаешь?.. Ну, смотри, тогда я сделаю из этого другие выводы, — продолжала Сесилия шутливо.

Изабелл побледнела; прижав руку к сердцу, чтобы оно не так сильно билось, она сделала над собой усилие и выговорила несколько слов, которые, казалось, обжигали ей губы:

— Ты отлично знаешь, что я его ненавижу!

Сесилия не заметила перемены в лице сестры — спустившись вниз, она стала весело прыгать по траве, и разговор их оборвался.

Но если бы Сесилия даже увидела в этот миг волнение Изабелл, увидела, как та потрясена, она бы все равно не поняла, чем это вызвано.

Чувство, которое Сесилия испытывала к Алваро, казалось девушке таким чистым, таким естественным, что ей даже и в голову не приходило, что оно может когда-нибудь стать иным, чем было теперь, — радостью, вызывавшей улыбку, смущением, заливавшим краской лицо.

В любви своей — если это действительно была любовь — она не могла догадаться о том, что происходило в душе Изабелл, не могла понять, что слова, которые только что произнесла ее сестра, были ложью — и ложью самоотверженной.

Боясь выдать роковую тайну, Изабелл вырвала у себя из сердца, полного любви, эти слова ненависти, которые для нее самой звучали почти как святотатство.

Но лучше солгать, чем открыть все, чем полна душа. В этой тайне, в том, что никто даже не догадывался о ее любви, сокрытой от всех, было какое-то ни с чем не сравнимое наслаждение.

Так она могла долгие часы смотреть на Алваро, оставаясь совершенно незамеченной, нисколько не докучая ему немою тоской своих умоляющих глаз; она могла снова и снова углубляться в себя, не страдая от его шутливой или презрительной усмешки.

Солнце всходило.

Его первый луч затрепетал на синем небе и пригрел белые облака, бежавшие навстречу.

Бледная матовая заря только что осветила землю, распугав дремавшие под листвою деревьев ленивые тени.

То был час, когда цветок кактуса, сын ночи, закрывает свою чашечку, наполненную капельками ароматной росы, опасаясь, как бы солнечные лучи не обожгли прозрачную белизну его лепестков.

Сесилия бегала, резвясь, по влажной траве и время от времени срывала голубую грасиолу33, качавшуюся на тоненьком стебельке, или пышно распустившиеся ярко-красные цветы алтеи.

Все для нее было полно несказанного очарования: слезинки росы, которые, будто алмазы, мерцают на пальмовых листьях; бабочка с еще тяжелыми от сна крыльями, которая ждет, что солнце ее согреет и оживит; проснувшаяся в ветвях виувинья34, которая щебечет в знак того, что солнце уже взошло; девушка дивилась и радовалась всему.

В то время как она резвилась на лужайке, следившего за нею издали Пери вдруг осенила мысль, от которой по всему телу его пробежала дрожь: он вспомнил об ягуаре.

Одним прыжком он кинулся в гущу деревьев. Слышно было, как рычит зверь, как обрываются листья, — и индеец вернулся на лужайку.

Слегка вздрогнув, Сесилия повернулась к нему.

— Что случилось, Пери?

— Ничего, сеньора.

— Так-то ты держишь свое обещание вести себя тихо?

— Сеси больше не будет сердиться.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Пери знает! — улыбаясь, ответил индеец.

Накануне он вступил в страшный поединок со свирепым зверем, победил, укротил его и принес, покоренного, к ногам девушки, думая, что этим доставит ей радость.

Теперь же, содрогнувшись при мысли о том, что его сеньора может испугаться, он тут же решил скрыть от всех свой геройский поступок. Достаточно того, что сам он помнит о нем, — другим совершенно незачем это знать; достаточно того, что душа его испытывает гордость от порыва высокого самоотвержения, а эту гордость можно было прочесть в улыбке, заигравшей у него на губах.

Девушки, не имевшие представления о том, до каких пределов дошло безрассудство. Пери, никогда бы не поверили, что человек в силах сделать то, что сделал он. И они не поняли ни слов его, ни улыбки.

Сесилия меж тем подошла к обвитой жасмином крытой ограде, выходившей прямо на реку. Это была ее купальня, сооруженная индейцем с тем рвением, с каким он всегда старался удовлетворить малейшее желание девушки.

Пери вышел на берег и теперь находился далеко от них. Изабелл уселась на траве.

Раздвинув ветки жасмина, совершенно скрывшие вход, Сесилия вошла в эту маленькую беседку из зелени и стала смотреть, плотно ли примыкают друг к другу листья, нет ли где какой щели, сквозь которую солнце может заглянуть туда и увидеть ее наготу.

Тщательно оглядев все вокруг и как будто стыдясь себя самой, Сесилия начала переодеваться. Но когда она сняла лиф, обнажив свои белые плечи и нежную шею, она едва не умерла от стыда и страха. Маленькая птичка, скрывавшаяся в листве, лукавая и задорная щебетунья, вспорхнула и, казалось, отчетливо прокричала: «Вижу, вижу, вижу!»

Посмеявшись над своим страхом и надев купальный костюм, Сесилия бросилась в воду легко, как птица. Изабелл, сопровождавшая сестру только для того, чтобы не оставлять ее одну, сама не купалась и сидела на берегу.

До чего же хороша была Сесилия, когда она плыла в этой прозрачной воде, распустив свои белокурые волосы! Как гибки были взмахи ее рук, как изящны все движения тела! Она была похожа на белую лебедь или на розоватую ажажу, когда в тихие вечерние часы эти птицы неслышно скользят по воде, отражаясь на ее зеркальной поверхности.

Девушка то лежала на воде и улыбалась голубому небу, то неслась по течению, то начинала гоняться за жасаньями и турпанами, которые испуганно улетали.

Время от времени Пери уходил вверх по течению, срывал какой-нибудь цветок и, положив его на кусочек коры, пускал эту крохотную лодочку вниз по реке.

Сесилия плыла за ней вслед, доставала цветок и, держа его кончиками пальцев, передавала Изабелл, которая, обрывая лепестки, шептала слова магических заклинаний, пытаясь обмануть ими сердце.

Не стремясь узнать настоящее, она вопрошала будущее, ибо знала, что в настоящем у нее нет ничего, никаких надежд, и если цветок предсказывает ей что-то Другое, значит, он лжет.

Сесилия купалась уже около получаса, когда Пери, который, сидя на дереве, все время оглядывал местность, увидел вдруг, как на противоположном берегу кусты гуашимы зашевелились.

Это колыханье распространялось все дальше, волнообразно, приближаясь к тому месту, где плавала девушка, а потом вдруг замерло позади одного из больших камней, громоздившихся на берегу.

С первого же взгляда индеец понял, что такую широкую борозду среди зеленых стеблей не мог оставить какой-нибудь мелкий зверек.

Пери стал быстро перебираться с ветки на ветку и, скрывшись в листве, переправился по этому воздушному мосту на другой берег реки прямо к тому месту, где все еще шевелился кустарник.

В кустах гуашимы он увидел двух индейцев; нагота их была едва прикрыта набедренными повязками из желтых перьев. Натянув лук, они ждали, пока Сесилия появится в просвете между двумя камнями, чтобы тут же пустить в нее свои стрелы.

А в это время девушка, беззаботная и спокойная, взмахнула рукой и, разрезая волну, поплыла навстречу смерти.

Если бы в опасности была его собственная жизнь, Пери сумел бы сохранить хладнокровие; но сейчас угроза нависла над Сесилией, и поэтому он не стал ни раздумывать, ни рассчитывать.

Камнем упал он с дерева вниз. Одна из стрел впилась ему в плечо, другая, задев только волосы, вонзилась в землю.

Он поднялся и, даже не вытащив стрелы, выхватил пистолеты, подаренные ему его сеньорой, и застрелил обоих индейцев.

С противоположного берега до него донеслись крики испуга, и почти в то же мгновение он услышал дрожащий, взволнованный голос Сесилии, которая звала его:

— Пери!

Он поцеловал еще дымившиеся пистолеты и собирался откликнуться, как вдруг, в двух шагах от него, среди зарослей мелькнула фигура индианки и тут же исчезла.

Пери прильнул тогда к щели между камнями и, убедившись, что Сесилия уже вышла из воды и в безопасности, кинулся за индианкой. Но та была уже далеко. Кровь алой лентой бежала по его тунике. В глазах у него потемнело. Он изо всей силы прижал руку к сердцу, словно стремясь задержать хлынувшую из раны струю.

Это была минута страшной борьбы духа и материи, воли и естества.

Тело не слушалось его, ноги подкашивались; подняв руки и словно стремясь уцепиться за ветки деревьев, напрягши все мускулы, чтобы только удержаться на ногах, Пери тщетно старался справиться со слабостью, которая им постепенно овладевала.

На какое-то мгновение он вступил в борьбу с тяжестью собственного тела, пригибавшей его к земле. Но, как всякому человеку, ему пришлось подчиниться законам природы. И тем не менее, даже совсем ослабев, мужественный индеец продолжал бороться; побежденный, он, казалось, все еще не хотел сдаться.

Нет, он не упал. Когда силы совсем его оставили, он лишь пошатнулся, и колени его коснулись земли.

Тут он вспомнил о Сесилии, о своей сеньоре, за которую надо было отомстить, ради которой он должен жить, чтобы спасти ее, чтобы ее уберечь. Он сделал последнее усилие: напряг все мышцы, поднялся, шатаясь прошел несколько шагов, но не удержался, с размаху ударился о дерево и судорожно обхватил его руками.

Это была огромная кабуиба35, возвышавшаяся над всем лесом; из ее пепельно-серого ствола по капелькам сочился опаловый, маслянистый сок.

Сок этот так приятно пах, что индеец открыл потускневшие глаза, и они засветились улыбкой счастья. Он жадно припал губами к стволу и стал высасывать эту жидкость, которая чудодейственным бальзамом разливалась по его телу.

Силы стали к нему возвращаться.

Он помазал этим маслом рану и, когда кровотечение остановилось, перевел дух.

Он был спасен.

XII. ЯГУАР

Вернемся в дом.

После многозначительного жеста Пери Лоредано продолжал следить глазами за Алваро, который шел по краю площадки, чтобы не потерять из виду Сесилию, направлявшуюся к реке.

Едва только молодой человек завернул за угол, образованный скалою, итальянец поспешно сбежал по лестнице и устремился в заросли.

Прошло несколько мгновений, и появился Руи Соэйро. Он, в свою очередь, спустился вниз и точно так же скрылся в лесу.

Через минуту-другую примеру его последовал Бенто Симоэнс и, заметив примятые к земле ветви деревьев, пошел в том же направлении, что и двое других.

Площадка опустела.

Прошло около получаса. В доме открыли все окна, чтобы комнаты могли наполниться свежим дыханием утра и ароматом полей. Легкий белесоватый дымок взвился к небу, возвещая о том, что жизнь в доме началась.

Вдруг откуда-то из дальних комнат донеслись крики. Двери и окна стремительно и с шумом захлопнулись, как будто на дом неожиданно напал враг.

В щели чуть приоткрытого окна появилась голова доны Лаурианы. Бледная, с растрепанными волосами, хозяйка дома была непохожа на себя.

— Айрес Гомес! Эскудейро! Позовите Айреса Гомеса! Скорее! — закричала она.

Окно захлопнулось снова; слышно было, как его заперли на задвижку.

Эскудейро, которого мы уже знаем, не замедлил явиться, не понимая, однако, зачем он мог понадобиться в такую рань, когда солнце едва только встало и, как он полагал, все еще спят.

— Вы звали меня? — спросил он, подходя к окну.

— Да, звала. Оружие при вас есть? — спросила дона Лауриана из-за двери.

— Шпага при мне. А что такое?

Окно снова приотворилось, и из-за него снова выглянуло испуганное лицо доны Лаурианы.

— Ягуар! Айрес Гомес, ягуар!

Эскудейро отскочил, вообразив, что хищник сию же минуту прыгнет на него сзади и вопьется ему в затылок. Обнажив шпагу, он приготовился к бою.

Почтенная матрона, заметив порывистое движение эскудейро, решила, что ягуар уже тут, у окна; она упала на колени, шепча молитвы, обращенные к святому, который спасает от диких зверей.

Так прошло еще несколько минут. Дона Лауриана повторяла слова молитвы, а Айрес Гомес ходил кругом по площадке, вое время опасаясь, как бы ягуар не напал на него сзади, что было бы не только позором для такого заслуженного воина, как он, но и грозило бы, может быть, не очень приятными последствиями для здоровья.

Наконец эскудейро удалось потихоньку пробраться к стене здания и прислониться к ней, после чего он совсем успокоился; лицом к лицу никакой враг ему не был страшен.

Тогда, постучав обнаженной шпагой о косяк окна, он громко сказал:

— Растолкуйте мне, ради бога, где он, этот ягуар, о котором вы говорите, дона Лауриана. Или я совсем уже ослеп, или никакого зверя нет и в помине.

— Вы в этом уверены, Айрес Гомес? — спросила сеньора, поднимаясь с колен.

— Уверен ли я! Да посмотрите!

— И в самом деле нет! Но где-то он все-таки сидит.

— А почему вам так уж хочется, чтобы тут был ягуар, сеньора Лауриана? — спросил эскудейро, начиная терять терпение.

— Да вы разве не знаете?! — воскликнула она.

— А что такое?

— Этот дьявол, этот нехристь, этот краснокожий вчера приволок к нам в дом живого ягуара!

— Кто? Этот проклятый индеец?

— А кто же еще, как не эта собака?

— С него станется!

— Слыханное ли это дело, Айрес Гомес!

— Ну, не он один в этом виноват.

— Хотела бы я знать, как после этого сеньор Марис будет еще требовать, чтобы это сокровище жило у меня в доме.

— Но куда же все-таки делся ягуар, дона Лауриана?

— Да верно, где-нибудь тут. Разыщите его, Айрес! Соберите людей! Застрелите его и принесите сюда!

— Будет исполнено, — ответствовал эскудейро и побежал так быстро, как только позволяли его тяжелые сапоги из лисьего меха.

Вскоре человек двадцать вооруженных авентурейро спустились по лестнице.

Айрес Гомес шел впереди, держа в правой руке большое копье, в левой — шпагу и зажав в зубах нож.

Они обшарили весь окрестный лес и уже возвращались, когда эскудейро внезапно остановился и закричал:

— Эй, молодцы! Огонь! Скорее, не то прыгнет!

Действительно, из-за веток деревьев показалась черная пятнистая шкура ягуара, тусклым светом блеснули его кошачьи глаза.

Охотники нацелились в него своими мушкетами и только было собрались выстрелить, как вдруг все разразились гомерическим хохотом и опустили оружие.

— Что с вами? Испугались?

И бесстрашный эскудейро, не в пример остальным, забрался в чащу и приготовился к встрече с врагом.

Но тут он разинул рот и, пораженный, застыл на месте.

Ягуар покачивался на ветке: он висел на веревке, накинутой на шею, удавленный петлей, которая затянулась от тяжести тела и задушила его.

Один человек сумел пригнать его от самой Параибы в лес, а потом победить его, связать и живым притащить сюда.

Весь этот переполох начался значительно позже. Когда сбежалось два десятка здоровенных молодцов и весь дом поднялся на ноги, зверь уже подох.

Едва прошли первые минуты удивления, как Айрес Гомес обрезал веревку и поволок тело ягуара, чтобы предъявить его своей госпоже.

И только когда ее окончательно убедили, что хищник уже не дышит, отворилась дверь, и дона Лауриана, все еще стуча зубами от страха, взглянула на мертвого зверя.

— Оставьте его здесь. Пусть сеньор Антонио увидит его собственными глазами.

Это было вещественным доказательством, необходимым, чтобы обосновать обвинение против Пери.

Несколько раз уже почтенная дама пыталась уговорить мужа прогнать индейца, которого не выносила: ей делалось дурно от одного его вида.

Но все ее усилия ни к чему не приводили: фидалго, верный рыцарским понятиям о чести и долге, сумел должным образом оценить Пери и разглядеть в нем, под обличьем дикаря, человека благородных чувств и высокой души. А как отец семейства он питал к индейцу глубокое уважение: он помнил, что тот спас жизнь его дочери, — об этом мы уже не раз говорили вскользь, а подробнее расскажем несколько позже.

Но на этот раз дона Лауриана надеялась на победу; она не допускала мысли, чтобы муж ее не наказал самым строгим образом, как страшного преступника, человека, который, захватив в лесу ягуара, связал его и притащил живого прямо в дом. Что может значить спасение одной жизни перед лицом той опасности, которой он подверг всю семью — и прежде всего ее, дону Лауриану?

И как раз тогда, когда она все это окончательно обдумала, на пороге появился дон Антонио де Марис.

— Скажите мне, сеньора, что значит весь этот шум?

— А вот, полюбуйтесь! — воскликнула дона Лауриана, высокомерным жестом указывая на ягуара.

— Красавец-то какой! — сказал фидалго, подойдя к хищнику и взлохматив ногой его шерсть.

— Ах, так он, по-вашему, еще и красавец! Вы, верно, нашли бы его еще красивее, если бы знали, кто его сюда приволок.

— Это мог сделать только очень опытный охотник, — сказал дон Антонио, разглядывая зверя с наслаждением истого знатока охоты, какими были в те времена все знатные фидалго. — Нигде не видно никакой раны.

— Все это сделал ваш проклятый индеец, сеньор Марис! — продолжала дона Лауриана, готовясь перейти в наступление.

— Ах, вот что! — воскликнул фидалго, смеясь. — Так это тот самый зверь, за которым Пери гонялся вчера; Алваро нам рассказывал!

— Да, он и притащил его сюда живьем, как будто это какой-нибудь зверек, вроде морской свинки.

— Притащил живьем! Неужели вы не понимаете, что это немыслимо?

— Как так немыслимо? Да Айрес Гомес только что его убил!

Айрес Гомес хотел было возразить, но его госпожа властным жестом приказала ему молчать.

Фидалго наклонился и, взяв зверя за уши, приподнял его, чтобы найти рану от пули; тут он заметил, что лапы и челюсти ягуара связаны.

— Да, это верно! — пробормотал он. — Еще какой-нибудь час тому назад зверь был жив: он совсем теплый.

Дона Лауриана дала своему супругу вдоволь налюбоваться ягуаром; она была убеждена, что размышления, которые вызовет в доне Антонио вид убитого зверя, будут ей на руку.

Она немного выждала, а потом сделала несколько шагов вперед, подобрала шлейф и, приняв соответствующую позу, обратилась к дону Антонио:

— Видите, сеньор Марис, я никогда не ошибаюсь. Сколько раз я говорила вам, что нельзя держать в доме этого краснокожего! Вы все не хотели верить, вы питали какую-то слабость к этому нехристю. И что же… — Тут почтенная матрона стала говорить словно заправский оратор и, как бы в подтверждение своих слов, выразительным жестом показала на мертвого хищника. — Вот как он вас отблагодарил. Вся ваша семья была в опасности: ваша дочь, не зная, что ей грозит, пошла купаться и могла попасть в лапы зверя.

При мысли о том, что дочь его подвергалась опасности, фидалго вздрогнул и едва не сдался, но в эту минуту послышались девичьи голоса, похожие на щебетанье птиц: Сесилия и Изабелл поднимались по лестнице.

Торжествуя победу, дона Лауриана улыбалась.

— Это еще что! — продолжала она. — Но ведь он же опять за свое возьмется: завтра он притащит сюда крокодила, потом гремучую змею или удава — с него станется! Дом наш будет кишеть скорпионами и змеями! И они сожрут всех нас заживо, и все только потому, что этому краснокожему дьяволу взбрело в голову издеваться над нами!

— Вы преувеличиваете, дона Лауриана. Пери действительно выкинул нелепую штуку; но ничего особенно страшного тут нет; он заслужил наказание — я его как следует проучу. Больше он этого не повторит.

— Вы не знаете его, сеньор Марис! Он дикарь, и этим все сказано! Браните его, сколько хотите, — он назло вам учинит опять то же самое!

— Это ваше предубеждение, я его не разделяю.

Почтенная матрона почувствовала, что терпит поражение, и решила прибегнуть к последнему средству: она переменила тон; в голосе ее послышались слезы.

— Поступайте, как знаете! Вы мужчина и ничего не боитесь, а мне… — Она вздрогнула. — Мне теперь уже спокойно не уснуть, мне все будет мерещиться, что змея заползает ко мне в кровать, а днем я буду ждать, что дикая кошка кинется на меня из окна, что в платье у меня заведутся ящерицы! Нет у меня больше сил выносить подобную пытку!

Дон Антонио призадумался над словами жены. Он представил себе, сколько обмороков, припадков и дурного настроения обрушится теперь на его голову из-за того, что индеец останется у них в доме. Но тем не менее он еще не потерял надежды успокоить и убедить жену.

Дона Лауриана выжидала, чем кончится ее последний маневр. В душе она была уверена, что победа за ней.

XIII. ОБЪЯСНЕНИЕ

Изабелл и Сесилия, болтая, возвращались с купанья; подходя к дому, они вспомнили про ягуара, и им стало страшно. Но страх этот рассеялся, как только они увидели улыбку на лице дона Антонио де Мариса: старый фидалго с восхищением смотрел на дочь.

Действительно, в эту минуту Сесилия была поразительно хороша.

Волосы ее еще не высохли; скатывавшиеся с них время от времени капельки воды стекали ей на грудь под рубашку; кожа ее была так свежа, как будто купалась она в молоке; щеки пылали, как розовые цветы кардо, которые распускаются с заходом солнца.

Девушки оживленно о чем-то говорили, но, едва только они приблизились к двери, Сесилия, шедшая чуть впереди, встала на цыпочки и, повернувшись к сестре, многозначительно на нее посмотрела и приложила палец к губам, призывая ее к молчанию.

— Знаешь, Сесилия, твоя мать очень недовольна Пери! — сказал дон Антонио, нежно обнимая дочь и целуя ее в лоб.

— А за что, отец? Он что-нибудь сделал?

— За одну из его выходок, о которой ты кое-что уже слышала.

— Сейчас я все тебе расскажу, — вмешалась дона Лауриана, беря дочь за руку.

И в самых мрачных красках и с поистине трагическим пафосом она изобразила опасность, которая, как ей казалось, нависла над их домом, и перечислила все беды, грозившие благополучию их семьи.

Она сказала, что, не случись чуда, не выйди служанка час тому назад на площадку и не заметь, как индеец вытворяет какие-то бесовские штуки с ягуаром, — он, разумеется, учил его, как проникнуть в дом, — сейчас никого уже не было бы в живых.

Сесилия побледнела, вспомнив, как беззаботно и весело она в это время шла по долине и потом купалась. Изабелл сохраняла спокойствие, но глаза ее блестели.

— Словом, — решительно заключила дона Лауриана, — и думать нечего, чтобы это чудовище оставалось у нас в доме.

— Что вы говорите, маменька? — испуганно вскрикнула Сесилия. — Неужели вы хотите прогнать его?

— Непременно! Людям этого племени, которые, вообще-то говоря, вовсе и не люди, положено жить в лесу.

— Но он нас так любит! Он так много для нас сделал, правда ведь, отец? — воскликнула девушка, оборачиваясь к фидалго.

Дон Антонио в ответ только улыбнулся, и при виде этой улыбки дочь его немного успокоилась.

— Вы его побраните, отец, я на него рассержусь, и увидите, он исправится и больше не сделает ничего худого.

— А разве мало того, что он натворил сегодня? — вмешалась Изабелл, обращаясь к Сесилии.

Дона Лауриана, которая хорошо понимала, что с приходом девушек шансы на победу уменьшились, почувствовала теперь, несмотря на всю ее неприязнь к Изабелл, что может найти в ней союзницу. И она заговорила с ней, что обычно случалось не чаще, чем раз в неделю:

— Подойди ко мне, девочка! Ты говоришь, он еще что-то натворил?

— Да, Сесилия чудом осталась жива.

— Да нет же, маменька, просто Изабелл испугалась, вот и все.

— Да, испугалась, потому что увидела…

— Расскажи мне все по порядку, а ты, Сесилия, помолчи.

Из уважения к матери девушка замолчала и не произнесла больше ни слова, а потом, улучив минуту, когда дона Лауриана отвернулась от нее, чтобы выслушать Изабелл, знаками стала просить сестру, чтобы та молчала.

Но Изабелл сделала вид, что ничего не видит, и продолжала:

— Сесилия купалась, а я сидела на берегу. Спустя некоторое время я увидела вдали Пери; он перепрыгивал с ветки на ветку. Вдруг он скрылся, и тут же стрела упала в двух шагах от Сесилии.

— Нет, вы слышите, сеньор Марис! — воскликнула дона Лауриана. — Вы слышите, что этот дьявол вытворяет!

— В ту же минуту, — продолжала Изабелл, — мы услыхали два выстрела из пистолета, которые напугали нас еще больше, потому что стреляли явно в нас.

— Господи боже мой! Это же просто чудовищно! Но кто мог дать этому олуху пистолеты?

— Я, маменька, — робко ответила Сесилия.

— Тебе больше пристало держать в руках четки. Счастье еще, что этими пистолетами… О, господи! Прости меня!

Хотя дон Антонио и стоял на некотором расстоянии от них, он явственно слышал слова Изабелл. Лицо его сразу помрачнело.

Он сделал едва заметный знак Сесилии и отошел с ней в сторону, как бы собираясь прогуляться по площадке.

— Все это было действительно так, как говорит Изабелл?

— Да, отец, но я уверена, что у Пери не было никакого дурного намерения.

— Как бы то ни было, — заметил фидалго, — это может повториться. К тому же твоя мать очень этим напугана. Пожалуй, и в самом деле лучше, если он оставит нас и уйдет.

— Это будет для него таким горем!

— И для меня, да и для тебя тоже; мы оба ему признательны. Но мы не забудем его заслуг. Я сумею отблагодарить его от нас обоих; предоставь это мне.

— Хорошо, отец, — воскликнула девушка, глядя на него полными восторга глазами. — Вы знаете, что такое благородные чувства.

— Как и ты, милая Сесилия! — отвечал фидалго, нежно гладя ее по голове.

— Ведь это вы научили меня всему хорошему; во мне бьется ваше сердце.

Дон Антонио обнял дочь.

— Ах, у меня есть к вам просьба!

— Говори. Ты давно уже меня ни о чем не просила, я даже начал огорчаться.

— Прикажите сделать чучело из этого зверя. Хорошо?

— Раз ты этого хочешь…

— На память о Пери.

— И для тебя и для меня лучшая память о нем — ты сама. Если бы не он, разве бы я мог сейчас тебя обнимать?

— Только я подумаю, что он уйдет от нас, мне плакать хочется.

— Не удивительно, дитя мое, слезы — это бальзам, который господь дал женщине, ибо она слаба; мужчине в нем отказано, ибо мужчина силен.

Фидалго оставил дочь и подошел к двери, около которой в это время стояли его жена, Изабелл и Айрес Гомес.

— Что же вы решили, сеньор Антонио? — спросила его жена.

— Я решил исполнить ваше желание. Так и вам будет спокойнее, и мне легче. Сегодня или завтра Пери покинет этот дом. Но пока он здесь, я не хочу, — сказал он, слегка подчеркнув слово «я», — чтобы он услыхал от вас хоть одно грубое слово. Пери уходит из этого дома, потому что я его об этом прошу, а не потому, что кто-то другой его выгоняет. Вы меня поняли?

Дона Лауриана, почувствовав, сколько энергии и решимости было в интонации, с которой фидалго произнес эти самые обычные слова, кивнула головой.

— Я беру на себя поговорить с Пери! Передайте ему, Адрес Гомес, чтобы он зашел ко мне.

Эскудейро поклонился. Фидалго, который собрался было уже уходить, вдруг вернулся.

— Ах да, совсем забыл. Велите сделать чучело из этого великолепного зверя, я хочу, чтобы у нас осталась память о Пери. Пусть это чучело поставят у меня в кабинете.

Дона Лауриана содрогнулась от отвращения, но постаралась скрыть свое чувство.

— И к тому же жена моя привыкнет к виду этого зверя и не будет так бояться ягуаров.

Дон Антонио удалился.

Теперь его супруга могла привести в порядок волосы и заняться праздничной прической: она одержала большую победу.

Пери в конце концов будет изгнан из этого дома, где — она была в этом убеждена — ему вовсе не следовало и появляться.

Сесилия между тем после разговора с отцом направилась в сад. Тут она столкнулась с Алваро. Задумчивый и озабоченный, он расхаживал взад и вперед.

— Дона Сесилия! — воскликнул молодой человек.

— Оставьте меня, сеньор Алваро, — ответила Сесилия, даже не остановившись.

— Чем же я вас обидел, что вы так со мной суровы?

— Простите меня, мне тяжко. Вы ничем меня не обидели.

— Я совершил проступок…

— Проступок? — удивленно спросила девушка.

— Да, — ответил кавальейро, опуская глаза.

— О каком проступке вы говорите, сеньор Алваро?

— Я ослушался вас.

— О, это непростительно! — сказала девушка, слегка улыбнувшись.

— Не смейтесь надо мной, дона Сесилия! Если бы вы только знали, как меня это мучит! Я тысячу раз уже раскаивался в том, что совершил, и все-таки чувствую, что способен повторить то же самое.

— Сеньор Алваро, вы совсем забыли, что я не знаю, о чем идет речь. Какое непослушание?

— Помните, вы вчера велели мне приберечь одну вещь, которую…

— Да! — оборвала его девушка, покраснев. — Вещь, которая…

— Которая принадлежит вам и которую, вопреки вашей воле, я вам вернул.

— Как так вернули? Ничего не понимаю.

— О, простите меня! Я поступил дерзко! Но…

— Но я просто ничего не могу понять! — воскликнула девушка, начиная терять терпение.

Алваро превозмог наконец свою робость и в нескольких словах рассказал о том, что он сделал прошлой ночью.

Сесилия слегка нахмурилась.

— Сеньор Алваро, — сказала она с упреком, — вы поступили дурно, очень дурно. Пусть, по крайней мере, никто об этом не знает.

— Клянусь честью!

— Этого мало. Вы должны взять обратно то, что вы туда положили. Я не стану открывать окна, пока там будет лежать вещь, принять которую я могла бы только от отца и к которой я даже не вправе прикоснуться.

— Сеньора! — пробормотал удрученный молодой человек, побледнев.

Сесилия подняла глаза. Она увидела на лице Алваро столько горя и отчаяния, что сердце ее смягчилось.

— Не корите меня тем, что произошло, — сказала она кротко, — во всем виноваты вы сами.

— Я знаю и ни на что не жалуюсь.

— Поймите, не могу я принять этого подарка. Потому-то я и просила вас сохранить его на память.

— О! Теперь я буду его хранить: он поможет мне искупить мою вину и всегда будет напоминать о ней.

— Это будет печальное воспоминание.

— А могут ли у меня быть радостные?

— Кто знает! — сказала Сесилия, вынимая из своих белокурых волос цветок жасмина. — Надежда так окрыляет!

Отвернувшись, чтобы Алваро не заметил, как она покраснела, Сесилия увидела Изабелл, которая пожирала их обоих горящими глазами. От неожиданности она вскрикнула и убежала в сад. Алваро поймал на лету жасмин, выпавший из ее рук, и поцеловал его, — он был уверен, что в эту минуту его никто не видит. Когда взгляд его упал на Изабелл, он так смутился, что уронил цветок, сам того не заметив.

Изабелл подняла жасмин и, протягивая его Алваро, сказала с какой-то особенной интонацией:

— Вам возвращается еще и это!

Алваро побледнел.

Дрожа от волнения, Изабелл прошла мимо и направилась в комнату сестры. Не успела она открыть дверь, как лицо Сесилии залилось краской. Она не решалась взглянуть на сестру, смущенная тем, что та слышала весь ее разговор с Алваро. В первый раз в жизни девушка почувствовала, что ее чистой любви хочется спрятаться от посторонних глаз.

Изабелл, которую какое-то непреодолимое чувство влекло в комнату Сесилии, войдя туда, сразу же пожалела об этом. Волнение ее было так велико, что она боялась себя выдать. Прислонившись к кровати, она стояла напротив сестры, опустив глаза, и молчала.

Так прошло несколько минут. Потом девушки почти в одно и то же время подняли голову и взглянули на окно; взгляды их встретились, и обе еще больше покраснели.

В Сесилии заговорила гордость. У этой веселой шалуньи где-то в глубине сердца таилась унаследованная от отца сила характера. И она почувствовала себя оскорбленной тем, что ей приходится перед кем-то краснеть, как будто она совершила недостойный поступок.

Собравшись с силами, она приняла вдруг решение, твердость которого можно было угадать по тому, как сдвинулись ее брови.

— Изабелл, открой окно.

Девушка вздрогнула, как будто по телу ее пробежал электрический ток; сначала она заколебалась, но потом все же пошла.

Две пары нетерпеливых, горящих глаз устремились к окну. Изабелл распахнула его. На карнизе ничего не было.

Обернувшись к сестре, Изабелл даже вскрикнула от радости. Лицо ее озарилось одним из тех божественных отблесков, которые словно нисходят с небес на женщину, которая любит.

Сесилия смотрела на нее, недоумевая. Но вот на ее лице изобразились удивление и страх.

— Изабелл!

Изабелл упала на колени к ногам сестры.

Она себя выдала.

XIV. ИНДИАНКА

Как только Пери почувствовал, что силы к нему вернулись, он стал продолжать свой путь.

Долго пробирался он сквозь чащу по следам индианки и шел так быстро и уверенно, что человек, не видавший, с какою легкостью индейцы привыкли отыскивать самые незаметные следы зверей, не мог бы себе этого даже представить.

Обломанный сук, примятая травинка, разбросанные сухие листья, все еще дрожащая ветка, разбрызганная роса — для опытных глаз охотника все это вехи, по которым он безошибочно определяет путь.

У Пери были свои причины так упорно гнаться за этой безобидной индианкой и, выбиваясь из последних сил, стараться во что бы то ни стало ее настичь.

Чтобы по-настоящему понять эти причины, надо знать события, которые за несколько дней до этого произошли в окрестностях «Пакекера».

На исходе месяца дождей племя айморе спустилось со склонов горной цепи Органос, чтобы набрать плодов и приготовить вино, различные напитки и кое-какую пищу, которой они имели обыкновение запасаться.

Одно из семейств этого племени, пустившееся в погоню за дичью, появилось за несколько дней до этого на берегах Параибы. Оно состояло из родителей, сына и дочери.

Дочь их была красавицей, право на которую оспаривали все воины айморе. Отец ее, вождь племени, гордился тем, что дочь его стройна и красива, как самая тонкая стрела его лука, как самое яркое перо на его головном уборе.

Все только что описанные события произошли в воскресенье.

А за два дня до этого, в пятницу, в десять часов утра Пери пробирался по лесу, весело подражая пению птички саи, и в посвистывании этом ему слышалось сладостное имя «Сеси».

Он шел по следам ягуара, который, уже после гибели своей, сыграл в этой истории такую важную роль. И так как ничем меньшим индеец удовлетвориться не мог, он решил разыскать в своих обширных владениях именно его, царя тропических лесов, тянущихся по берегам Параибы.

Сесилия сказала только одно слово, и Пери, не привыкший обсуждать желания своей госпожи, захватил с собой лук и клавин и пустился в путь. Он подошел к ручейку, как вдруг из леса выбежала маленькая мохнатая собачонка, а вслед за ней — индианка. Сделав несколько шагов, женщина упала, сраженная выстрелом из ружья.

Пери обернулся, чтобы взглянуть, откуда стреляли, в увидел дона Диего де Мариса, который шел неторопливым шагом в сопровождении двух авентурейро.

Молодой человек стрелял в птицу, а попал в проходившую мимо индианку и убил ее на месте.

Собачонка кинулась к своей хозяйке и, жалобно завывая, принялась лизать ей руки; она терлась мордою об окровавленное тело, как будто старалась вернуть убитую к жизни. Опершись на аркебуз, дон Диего с жалостью смотрел на несчастную девушку, ставшую случайной жертвой его неосторожности — охотник ни за что не хотел упустить свою пернатую добычу.

Спутники же его только посмеялись над этим происшествием и отпустили несколько веселых шуток насчет того, какую дичь подстрелил кавальейро.

Вдруг собачонка, которая ласкалась к мертвой индианке, подняла голову, понюхала воздух и тут же стрелою метнулась в лес.

Пери, оказавшийся невольным свидетелем этой сцены, посоветовал дону Диего благоразумия ради возвратиться домой, а сам отправился дальше.

Картина, которую он только что видел, глубоко его взволновала. Он вспомнил свое племя, братьев, которых покинул уже давно и которые теперь, может быть, тоже сделались жертвами конкистадоров, хозяйничающих на земле, где туземцы некогда жили свободные и счастливые.

Пройдя еще около полулиги, Пери заметил вдалеке за деревьями пламя костра. У огня сидели двое индейцев и индианка.

Старый индеец, человек огромного роста, приделывал длинные и острые клыки капивары36 к концам палок и оттачивал это грозное оружие на камне. Молодой начинял мелкими красными семенами скорлупу ореха, украшенную перьями и привязанную к веревке четверти в две длиною.

Женщина, довольно молодая на вид, расчесывала хлопок. Большие пучки его, белые и чистые, падали на широкий лист, который лежал у нее на коленях.

Возле костра стоял небольшой горшок из глазурованной глины; в нем были раскаленные угли. Индианка время от времени подбрасывала в этот горшок сухих листьев, и оттуда поднимались густые клубы дыма. Тогда оба индейца вдыхали этот дым через бамбуковую трубочку, пока из глаз их не начинали литься слезы. Потом они снова брались за свою работу.

Стоя поодаль, Пери наблюдал эту сцену. Вдруг он увидел, что выскочившая из лесу собачонка подбежала к сидевшим у огня; задыхаясь от быстрого бега, она впилась зубами в пестрый пояс молодого индейца, но тот отпихнул ее ногой так, что она отскочила на несколько шагов.

Тогда она подбежала к индианке и вцепилась в ее одежду, но так как та ее тоже не очень приветливо встретила, кинулась на пучки пряжи и стала рвать их. Рассердившись, женщина схватила собачонку за ошейник из плодовых косточек, крепко встряхнула ее и стала собирать разбросанные хлопья; на них была кровь.

Встревожившись, она осмотрела собаку. Но на теле ее нигде не было раны. Женщина оглядела ее всю и вдруг издала глухой гортанный крик. Оба индейца подняли головы и вопросительно на нее посмотрели.

Вместо ответа индианка показала им пятна крови на шерсти собачонки и упавшим голосом что-то сказала на языке, которого Пери не знал.

Молодой индеец тут же вскочил и кинулся в лес вслед за собачонкой, которая побежала впереди, указывая путь. Старый индеец и индианка поспешили за ним.

Пери отлично понял, чем это грозит, но пошел своей дорогой, решив, что португальцы к тому времени должны быть уже далеко.

Вот все, что он видел собственными глазами; остальное стало ясно ему после происшествия во время купанья.

Индейцы нашли в лесу тело дочери и обнаружили на нем пулевую рану. Много часов они напрасно искали след охотников, пока наконец на следующий день проезжавший отряд не навел их на верный путь.

Всю ночь они кружили вокруг дома Антонио де Мариса, а наутро, увидев двух выходивших к реке девушек, решили отомстить за смерть дочери, следуя обычаю кровной мести, закону, который считали единственно разумным и справедливым.

Дочь их была убита; справедливость требовала, чтобы они, в свою очередь, убили дочь своего врага; жизнь за жизнь, слезы за слезы, горе за горе.

Как они собирались выполнить этот план и к чему привели их попытки, мы уже знаем: оба индейца уснули вечным сном на берегу Пакекера, и даже тела их не были преданы земле.

Теперь нетрудно догадаться, почему Пери погнался за несчастной индианкой, единственной, кто уцелел из всей семьи. Он знал, что она бежала прямо к своим собратьям, что стоит ей сказать одно слово — и все айморе, как один человек, поднимутся, чтобы отомстить за смерть касика и самой красивой девушки своего племени.

Индеец знал, как свирепы эти люди, которые едят человеческое мясо и спят, как дикие звери, прямо на земле или в пещерах. Он содрогался при одной мысли, что они могут напасть на дом дона Антонио де Мариса.

Необходимо было немедленно уничтожить оставшуюся в живых индианку и скрыть следы убийства.

Преследуемый этими мыслями, Пери провел едва ли не целый час в напрасных блужданиях по лесу; пока он боролся со слабостью, овладевшей им после ранения, индианка успела уйти далеко. Обдумав все, он решил, что самое разумное — тотчас же известить дона Антонио де Мариса, чтобы тот принял все необходимые меры для предотвращения нависшей опасности.

Он вышел на большое поле, поросшее жесткой, сожженной солнцем травой, местами переходившей в заросли каменного дуба.

Пройдя несколько шагов по этому полю, он вдруг остановился, пораженный: перед ним лежала уже едва дышавшая собачонка, которую он тут же узнал по ошейнику из ярко-красных плодов.

Именно эту собачонку он встретил два дня тому назад в лесу; очевидно, она бежала вслед за спасающейся бегством индианкой. Тогда он, должно быть, не заметил ее в густых зарослях гуашимы.

Скорее всего собачонку удавили, и о такой яростью, что переломили ей спинной хребет. Однако несчастная еще дышала.

Внимательно осмотрев животное, Пери сразу представил себе, как все произошло.

«Умертвить ее, — подумал он, — мог только человек; будь это зверь, он придушил бы ее лапами или загрыз зубами, и на теле непременно остались бы следы».

Собачонка эта принадлежала индианке. Значит, придушила ее сама индианка и притом всего несколько минут назад — от перелома позвоночника смерть наступает почти мгновенно.

Но что заставило ее учинить такую расправу? «А вот что, — сам себе ответил индеец, — она знала, что за ней гонятся, и боялась, что собачонка, которая не в силах бежать так быстро, наведет на ее след».

Как только ему пришла в голову эта мысль, Пери лег на землю и долго прислушивался. Два раза он приподнимал голову, думая, что обманулся, а потом снова прикладывал ухо к земле.

Когда он встал, лицо его выражало великое изумление: он услышал нечто такое, чему, должно быть, окончательно еще не поверил, ибо чувства могли его обмануть.

Он пошел на восток, то и дело прикладывая ухо к земле и внимательно прислушиваясь, и наконец остановился в низине, в нескольких шагах от густых зарослей кактусов. Там, став против ветра, он с большой осторожностью начал пробираться вперед. Наконец он услыхал звуки чьих-то неясных голосов и стук ударявшейся о землю лопаты.

Пери напряг слух; он старался разглядеть, что происходит в зарослях, но это оказалось невозможным: не было никакой даже самой крохотной щели, ни малейшего просвета, через который удалось бы что-нибудь услышать или увидеть.

Только тот, кто путешествовал по сертанам и видел гигантские кактусы, видел, как тесно переплетаются их огромные колючие листья, образуя высокую стену в несколько пядей толщиной, может представить себе, какая непроницаемая ограда окружала со всех сторон людей, чьи голоса Пери слышал теперь, не будучи в силах, однако, разобрать слова.

Но ведь должны же были эти люди как-то проникнуть туда. Скорее всего, они воспользовались для этого веткой высохшего дерева, которая нависла над кактусами, обвитая лианой, узловатой и крепкой, как лоза.

Пери все внимательнее приглядывался к местности, изыскивая способ узнать, что происходит за стеною кактусов, как вдруг до него донесся голос, который показался ему знакомым.

— Per Dio!37 Вот он!

Услыхав этот голос, индеец вздрогнул и решил во что бы то ни стало узнать, что делают здесь эти люди. Он почувствовал, что тут таится опасность, которую необходимо предотвратить, что этот враг, может быть, еще страшнее, чем дикари айморе; те свирепы, как звери, но действуют открыто, а здесь, в траве могла притаиться не видимая никем змея.

Индеец позабыл обо всем и стал напряженно вслушиваться: ему надо было непременно узнать, что говорят эти люди.

Но как это сделать?

И вот что он придумал: он обошел заросли кругом, все время прикладывая ухо к земле, и ему показалось, что в одном месте голоса и неумолкающий стук лопаты слышится отчетливее.

Индеец посмотрел вниз, и глаза его просияли: он увидел маленький глинистый холмик; холмик этот был весь в трещинах и формой своей походил на голову сахара; он возвышался на две пяди над уровнем земли и был прикрыт листьями подорожника.

То был вход в муравейник, в одно из тех подземных сооружений крохотных строителей, которые своим терпеливым трудом делают иногда подкоп под целое поле и воздвигают под землей крепкие своды.

Муравейник, обнаруженный Пери, был покинут его обитателями из-за того, что подземные ходы залило дождем.

Индеец вытащил нож и, срезав купол этой миниатюрной башенки, нашел отверстие, которое уходило глубоко под землю; несомненно, это был ход, и вел он под то самое место, откуда слышны были голоса.

Ход этот послужил индейцу чем-то вроде слуховой трубы, через которую он теперь мог отчетливо разобрать слова.

Он сел и стал слушать.

XV. ТРОЕ

Этим утром Лоредано очень рано вышел из дома; углубившись в лес, он остановился и стал ждать.

Четверть часа спустя к нему присоединились Бенто Симоэнс и Руи Соэйро.

Не проронив ни слова, все трое пошли дальше; итальянец шел впереди, а двое других следовали за ним; время от времени они обменивались многозначительными взглядами.

Наконец Руи Соэйро нарушил молчание:

— Не для того же вы нас сюда вызвали, чтобы ни свет ни заря гулять по лесу, мессер Лоредано?

— Разумеется, нет, — лаконично ответил итальянец.

— Тогда не тратьте времени попусту и выкладывайте, в чем дело.

— Подождите!

— Это вы лучше подождите, — оборвал его Бенто Симоэнс, — а то вы шагаете так, что за вами не угнаться. Куда вы хотите нас завести?

— Увидите сами.

— Ну, если из вас слова не вытянешь, ступайте себе с богом одни, мессер Лоредано.

— Да, — добавил Руи Соэйро, — ступайте. А мы уж лучше назад вернемся.

— И дайте нам знать, когда говорить надумаете.

Оба авентурейро остановились. Итальянец обернулся к ним и презрительно скривил рот.

— До чего же вы оба глупы! — сказал он. — Что ж, воля ваша, возвращайтесь. Только помните, вы теперь в моей власти, и, хотите вы того или нет, все равно вам придется разделить мою участь! Возвращайтесь! Тогда я тоже вернусь, но для того, чтобы всех нас выдать.

Оба авентурейро побледнели.

— Лучше не напоминайте мне, Лоредано, — сказал Руи Соэйро, посмотрев на свой кинжал, — что есть надежное средство закрыть рот тому, у кого длинный язык.

— Вы хотите сказать, — пренебрежительно заметил итальянец, — что, если я задумаю на вас донести, вы меня убьете?

— Можете быть в этом уверены! — ответил Руи Соэйро тоном, в котором звучала решимость.

— А я ему пособлю! — добавил Бенто Симоэнс. — Жизнь-то нам дороже, чем ваши причуды, мессер итальянец.

— Хотел бы я знать, что вы выгадаете от моей смерти? — спросил Лоредано, улыбаясь.

— Вот так здорово! Что мы выгадаем? Вы думаете, что жизнь и покой не так уж много значат?

— Дураки! — сказал итальянец, окинув их взглядом, в котором были и презрение и жалость. — Неужели вы не понимаете, что если у человека есть тайна, как, например, у меня, и человек этот не олух, вроде вас обоих, он всегда принимает необходимые меры, чтобы уберечь себя от неожиданных неприятностей?

— Вижу, что при вас оружие есть. Так-то оно и лучше, — ответил Руи Соэйро, — как-никак вы можете предпочесть поединок убийству.

— Скажи лучше, казни, Руи Соэйро, — поправил его Бенто Симоэнс.

— Нет, не это оружие будет пущено в ход против вас. У меня есть другое, более действенное. И я знаю, буду я жив или мертв, мой голос дойдет издалека, даже из могилы, чтобы вас выдать и вам отомстить.

— Изволите шутить, мессер итальянец! Только время не очень подходящее.

— Скоро вы увидите, шучу я или нет. В руках у дона Антонио де Мариса мое завещание, и он его вскроет, как только узнает о моей смерти или будет думать, что меня нет в живых. В этом завещании рассказано, какой у нас с вами сговор и что мы все замышляем.

Оба авентурейро побледнели как смерть.

— Теперь вам ясно, — весело сказал Лоредано, — что, если вы меня убьете, или если какой-нибудь несчастный случай лишит меня жизни, или, наконец, если мне просто придет в голову сбежать и пропасть без вести, вас ждет неминуемая казнь.

Бенто Симоэнс застыл на месте, как в столбняке. Руи Соэйро сделал, однако, над собой усилие и собрался с мыслями.

— Быть не может! — вскричал он. — Все это ложь. Не родился еще человек, который бы такое придумал.

— Что ж, проверьте на собственной шкуре! — ответил итальянец с невозмутимым спокойствием.

— Да, с него станется… Это точно так… — пробормотал Бенто Симоэнс сдавленным голосом.

— Ну нет, — стал спорить Руи Соэйро. — Сам сатана и то бы такого не придумал. Послушайте, Лоредано, признайтесь, брехня это все! Вы просто решили нас припугнуть!

— Я сказал правду.

— Враки это! — в отчаянии воскликнул авентурейро.

Итальянец улыбнулся; вытащив из ножен шпагу, он поднял ее перед собой и, поцеловав крест на ее рукояти, внятно сказал, растягивая каждое слово:

— Этим крестом и мукой господа нашего Иисуса Христа, моей честью на этом свете и спасеньем души на том — клянусь!

Бенто Симоэнс упал на колени, потрясенный этой клятвой, которая здесь, в чаще темного и безмолвного леса, звучала особенно торжественно.

Руи Соэйро, бледный, с глазами навыкате, с дрожащими руками, взъерошенными волосами и растопыренными пальцами, которые так и застыли в воздухе, казалось, воплощал собою отчаяние.

Он простер руки к Лоредано и, едва дыша, крикнул:

— Как, Лоредано, вы доверили дону Антонио де Марису завещание, где рассказано, какой дьявольской хитростью вы хотите погубить его семью?..

— Да, доверил!

— И в этом документе вы пишете, что собирались убить его и его жену, поджечь его дом…

— Да, все это я написал!

— У вас хватило наглости написать, что вы собираетесь похитить его дочь и сделать ее, благородную девушку, наложницей такого бродяги… такого негодяя, как вы?

— Да.

— И вы написали также, — продолжал Руи в безумном ужасе, — что другая дочь будет отдана нам и мы кинем жребий, кому провести с нею ночь?

— Я ничего не позабыл, тем более такого важного обстоятельства, — ответил итальянец, улыбаясь. — Все это написано на пергаменте, который сейчас в руках у Антонио де Мариса. Чтобы прочесть его, фидалго достаточно сорвать черные восковые печати, которые местре Гарсиа Феррейра, нотариус в Рио-де-Жанейро, наложил на этот пакет во время моей предпоследней поездки.

Слова эти Лоредано произнес с величайшим спокойствием, не спуская глаз с обоих авентурейро, которые стояли перед ним бледные и уничтоженные.

Некоторое время все молчали.

— Теперь вы видите, — сказал итальянец, — что вы в моих руках. Пусть вам это послужит уроком. Стоит только сделать шаг над пропастью, друзья мои, как надо уже идти дальше, иначе скатишься вниз. Так идемте же. Только предупреждаю: начиная с сегодняшнего дня, повиноваться мне беспрекословно!

Оба авентурейро не проронили ни слова, однако вид их был красноречивее всех заверений.

— А теперь нечего горевать! Я жив, а дон Антонио — настоящий фидалго и не позволит себе вскрыть раньше времени мое завещание. Надейтесь, верьте мне, скоро мы достигнем нашей цели.

Лицо Бенто Симоэнса немного оживилось.

— Говорите же наконец без обиняков, — сказал Руи Соэйро.

— Только не здесь, — следуйте за мной, и я приведу вас в тихое место, где мы сможем поговорить обо всем свободно.

— Подождите, — остановил его Бенто Симоэнс, — прежде всего мы должны искупить свою вину. Только что мы вам угрожали; теперь примите наше оружие.

— Да, после того что здесь было, вы, вполне естественно, можете не доверять нам. Берите.

И тот и другой вытащили кинжалы и шпаги.

— Оставьте ваше оружие при себе, — усмехнувшись, сказал Лоредано, — оно вам понадобится, чтобы меня защищать. Я знаю, как дорога и любезна вам моя жизнь!

Оба авентурейро последовали за итальянцем к кактусовым зарослям, которые мы уже описали.

По знаку Лоредано спутники его влезли на дерево, а потом по лиане спустились в самую середину этой окруженной колючими кактусами полянки не более трех брас в ширину и двух в длину.

С одной стороны, на откосе оврага, было нечто вроде небольшой пещеры, оставшейся от одного из тех больших муравейников, уже наполовину размытых дождем, какие можно встретить у нас на полях. Вот здесь-то, в тени невысокого куста, выросшего среди кактусов, и расположились трое авентурейро.

— О! — вскричал итальянец. — Давненько я уже не был в этих местах; но, сдается, есть тут чем горло промочить.

Он наклонился и, засунув руку в пещеру, вытащил спрятанный там кувшин и поставил перед ними.

— Это капарика38, но особая. Здесь такой не бывает.

— Черт возьми! Да у вас тут, оказывается, винный погреб! — воскликнул Бенто Симоэнс, к которому при виде кувшина сразу вернулось хорошее настроение.

— По правде говоря, — сказал Руи, — я ждал чего угодно, но уж меньше всего мог думать, что из этой дыры нам кувшин с вином вытянут.

— Вот видите! Я иногда заглядываю сюда, в самые жаркие часы. Вот и надо, чтобы тебя ждал тут друг, с которым было бы нескучно провести время.

— И лучше вы не могли придумать! — воскликнул Бенто Симоэнс, наклоняя кувшин и пробуя вино на язык. — Как мы по этому зелью стосковались!

Каждый из троих отведал вина, и кувшин вернулся на прежнее место.

— Ладно, — сказал итальянец, — теперь давайте поговорим о деле. Когда я приглашал вас с собою, я обещал вам большое богатство.

Оба авентурейро кивнули головой.

— Обещание, которое я вам дал, будет исполнено. Богатство это здесь, совсем рядом, мы можем его потрогать.

— Где, где? — спросили оба, жадно озираясь кругом.

— Ну, не здесь же, разумеется, я выразился фигурально. Я сказал, что богатство впереди, но чтобы завладеть им, необходимо…

— Что? Говорите!

— Все в свое время. А сейчас я хочу рассказать вам одну историю.

— Историю? — переспросил Руи Соэйро.

— Верно, небылицу какую? — сказал Бенто Симоэнс.

— Нет, историю такую же непререкаемую, как булла его святейшества папы. Слыхали вы когда-нибудь о некоем Роберио Диасе?39

— Роберио Диасе… Ну да! Ив Сан-Сальвадора?! — воскликнул Руи Соэйро.

— Вот именно.

— Лет восемь тому назад я видел его в Сан-Себастьяне; оттуда он поехал в Испанию.

— А зачем он туда поехал, этот достойный потомок Карамуру40, известно тебе это, дорогой Бенто Симоэнс? — спросил итальянец.

— Помнится, болтали тогда про какие-то сказочные сокровища, будто он собирался предложить их Филиппу Второму, чтобы тот сделал его маркизом и знатным фидалго при своем дворе.

— А больше тебе ничего не доводилось слышать?

— Нет, с тех пор я об этом Роберио Диасе ничего не слыхал.

— Так вот, слушайте: явившись в Мадрид, человек этот быстро нашел путь к королю и был принят им, и тот ухватился за него обеими руками, а у Филиппа Второго, как вы знаете, руки были длинные.

— Так выходит, эта лиса обманула Диаса? — сказал Руи Соэйро.

— Не угадали! На этот раз лиса обернулась обезьяной; она захотела сначала взглянуть на орех, а потом уж его хватать.

— И что же?

— А то, — сказал итальянец с хитрой улыбкой, — что орех был с секретом.

— Как так с секретом?

— А так, дорогой Руи, королю досталась одна скорлупка. Это наше счастье, ядрышко-то достанется нам.

— Вы ловкач, каких мало, мессер Лоредано!

— А мы-то ломаем голову понапрасну!

— Я не виноват, что вы историю вашей страны плохо знаете.

— Не всем же быть такими дошлыми, как вы, мессер итальянец.

— Ну ладно, хватит об этом. Словом, друзья мои, то, что Роберио Диас собирался предложить в Мадриде Филиппу Второму, находится здесь!

И с этими словами Лоредано положил руку на рядом лежавший камень.

Оба авентурейро глядели на него, ничего не понимая, и им начинало уже казаться, что итальянец не в своем уме. Что же касается Лоредано, то, нисколько не интересуясь тем, что они о нем думают, он вытащил шпагу, выковырял ею камень и стал рыть под ним землю. Тем временем сообщники его только передавали друг другу кувшин с вином и, глядя на итальянца, строили самые различные предположения.

Прошло какое-то время, и шпага звякнула, натолкнувшись на что-то твердое.

— Per Dio! — воскликнул итальянец. — Вот он!

Спустя несколько мгновений он вытащил из ямы один из тех глазурованных глиняных горшков, которые индейцы называют «камусимами». Этот был очень невелик; горлышко его было замазано глиной.

Взяв горшок обеими руками, Лоредано потряс его и удостоверился, что внутри что-то шуршит.

— Вот где скрыто сокровище Роберио Диаса, — сказал он торжественно, с расстановкой. — Теперь оно наше. Немного благоразумия — и мы станем богаче багдадского султана и могущественнее венецианского дожа.

Итальянец ударил горшок о камень и разбил его на мелкие куски.

Оба авентурейро воззрились на него; глаза их жадно сверкали. Они надеялись увидеть груду золота, бриллиантов и изумрудов — и были поражены. Из разбитого горшка выпал всего лишь свиток пергамента, завернутый в красноватую кожу и перевязанный крест-накрест коричневым шнуром.

Клинком кинжала Лоредано перерезал шнур; проворно вытащив свиток, он показал своим сообщникам сделанную на нем крупными красными буквами надпись.

Руи Соэйро вскрикнул. Бенто Симоэнс весь затрясся от удивления и восторга.

Итальянец положил свиток на землю. Потом он простер к нему руку. Глаза его приняли жестокое выражение.

— Теперь, — сказал он своим звучным голосом, — теперь вам стоит только потянуться к богатству и власти — и они достанутся вам. Клянитесь, что, когда придет время, рука ваша не дрогнет; клянитесь, что вы будете повиноваться каждому моему движению, слушаться каждого слова, как веления судьбы.

— Клянемся!

— Я устал ждать и воспользуюсь первым удобным случаем. Мне, как главарю, — сказал итальянец с сатанинской улыбкой, — должен бы достаться сам дон Антонио де Марис, но я вам его уступаю, Руи Соэйро. Бенто Симоэнсу Достанется эскудейро. Себе я оставляю знатного кавальейро Алваро де Са.

— Ну, Айрес Гомес у меня попляшет! — воинственно сказал Бенто Симоэнс.

— Что касается остальных, то, если они нам будут мешать, их постигнет та же участь; если же они предпочтут перейти на нашу сторону, то милости просим. Только предупреждаю, тот, кто переступит порог комнаты дочери дона Антонио де Мариса, поплатится жизнью — это моя доля добычи. Львиная доля.

В эту минуту послышался какой-то шорох, зашевелилась листва.

Авентурейро оставили его без внимания, решив, что это ветер.

— Каких-нибудь несколько дней, друзья мои, — продолжал Лоредано, — и мы станем богатыми, знатными, могущественными, как сам король. Ты, Бенто Симоэнс, будешь маркизом де Пакекер, ты, Руи Соэйро, — герцогом Минас-Жерайс, а я… Кем же буду я? — сказал итальянец с улыбкой, от которой его умное лицо просияло. — Я буду…

В это время вдруг раздался голос, глухой, словно доносившийся из могилы:

— Предатели!..

Все трое мгновенно вскочили с места, бледные, похолодевшие от страха. Их нельзя было узнать, — казалось, что это живые мертвецы.

Руи Соэйро и Бенто Симоэнс перекрестились. Итальянец влез на дерево и оглядел местность.

Солнце было в зените и заливало все вокруг своим светом. Ни один листик не шелохнулся на дереве, ни одна пчела не жужжала в траве.

День во всем своем ослепительном блеске царил над лесом.

Часть вторая. ПЕРИ

I. КАРМЕЛИТ41

Стоял март 1603 года.

События, о которых пойдет сейчас речь, совершились за год до начала нашей истории.

Возле дороги, которая связывала Рио-де-Жанейро и Эспирито-Санто, был большой поселок, где жили португальцы и обращенные в христианство индейцы.

Начинало темнеть.

Бушевала страшная, всесокрушающая буря, одна из тех, которые нередко разражаются в горных ущельях этого края. Ветер, завывая, хлестал огромные деревья; вековые стволы их гнулись. В небе клубились густые тучи; грохотал гром. Вспышки молнии следовали друг за другом с такой быстротой, что казалось, и леса, и горы, и всю природу залил хлынувший с высоты океан огня.

На широкой веранде постоялого двора три человека не без восхищения взирали на этот неистовый поединок стихий, красота которого поражала даже таких привычных ко всему людей, как они.

Один из них, коренастый и тучный, сидел в гамаке, висевшем в середине веранды, положив ногу на ногу и скрестив руки на груди. При каждом новом порыве бури он одобрительно вскрикивал.

Второй стоял, прислонившись к столбу из жакаранды, подпиравшему крышу навеса. Это был смуглолицый человек, на вид лет сорока; чертами лица он, пожалуй, походил па еврея; глаза его были устремлены на тропинку, которая вилась перед домом, а потом исчезала в лесу.

Напротив него, прислонясь к другому столбу, стоял монах-кармелит. С улыбкой удовлетворения он следил за тем, как ожесточалась буря. В его красивом лице светились ум и энергия, каждая черта говорила о большой силе характера.

Достаточно было видеть, как этот человек улыбался буре, каким взглядом он встречал вспышки молнии, чтобы с уверенностью сказать, что в душе его живет железная решимость и неукротимая воля, что для него нет ничего невозможного, что он готов вступить в борьбу с землею и небом.

Брат Анджело ди Лука прибыл сюда как миссионер, взявшийся обращать в христианскую веру живших в этих местах язычников и заботиться о спасении их душ. За полгода, которые он здесь провел, он сумел поселить около себя несколько индейских семей и надеялся, что в недалеком будущем приобщит их к церкви.

Год назад он получил от генерала ордена кармелитов милостивое разрешение перейти из монастыря Санта-Мария-Транспонтина в Риме в другой, основанный этим орденом в 1590 году в Рио-де-Жанейро, с тем чтобы сделаться миссионером.

Как генерал ордена, так и прелат Лиссабонский, растроганные религиозным рвением молодого монаха, настойчиво рекомендовали его бывшему тогда приором монастыря кармелитов в Рио-де-Жанейро Диего де Розарио, дабы тот употребил великое трудолюбие и благочестивый дух брата Анджело ди Лука на служение господу нашему и во славу ордена пресвятой девы.

Вот почему сын рыбака, выросший среди венецианских лагун, очутился в сертане Рио-де-Жанейро и в эту минуту любовался грозой, которая становилась все сильнее и сильнее.

— Вы все-таки хотите ехать ночью, Фернан Айнес? — спросил сидевший в гамаке человек.

— Да, на рассвете, — ответил тот, даже не обернувшись.

— А если гроза не уляжется?

— Гроза нисколько меня не тревожит, и вы отлично это знаете, местре42 Нунес. Проклятая охота!..

— Вы боитесь, что ваши люди не успеют вовремя вернуться?

— Я боюсь, как бы в такую бурю всех их молнией не убило.

Монах обернулся.

— Брат мой, тем, кто исповедует слово божие, хорошо повсюду — и на этой веранде, и в лесной чаще. Гром небесный страшен только грешникам — этих не спасет никакая кровля.

Фернан Айнес иронически улыбнулся.

— Вы верите в это, брат Анджело?

— Я верую в господа, брат мой.

— Ну, а по мне, так лучше сидеть тут, а не бродить сейчас по лесу.

— Так или иначе, — сказал Нунес, — в словах нашего досточтимого миссионера…

— Пусть брат Анджело говорит, что хочет. Что мне ваша буря! Только тут я над ной посмеиваюсь, а там как бы она надо мной не посмеялась.

— Фернан Айнес! — воскликнул Нунес.

— Черт бы побрал эту треклятую охоту… — пробурчал гордец, не обращая внимания на его слова.

Воцарилось молчание.

Вдруг тучи разверзлись, молния, извиваясь как змея, метнулась по небу, и огненный вихрь ударил в могучий кедр, высившийся перед навесом.

На глазах у всех дерево расщепилось; одна половина его осталась на месте, другая рухнула наземь. Она ударила Фернана Айнеса в грудь и отшвырнула в глубь веранды.

Товарищ его долгое время стоял в оцепенении. Потом он весь затрясся, как в лихорадке. Он хотел было перекреститься, но его рука, с оттопыренным большим пальцем, так и застыла в воздухе; зубы его стучали, лицо перекосилось, он был одновременно и страшен и смешон.

Монах побледнел; казалось, молния настигла не другого, а его самого. Ужас на мгновение исказил его лицо. Но тут же сардоническая усмешка снова появилась на губах, в которых после внезапного потрясения все еще не было ни кровинки.

Потом, когда первый испуг прошел, оба кинулись к пострадавшему, чтобы оказать ему помощь. Тот сделал над собою усилие, упираясь одной рукой о землю, слегка приподнялся, и изо рта его вместе с хлынувшей кровью вырвались слова:

— Гнев божий!

Понимая, что тела уже не спасти, умирающий обратился мыслями к душе; слабеющим голосом он попросил брата Анджело его исповедать.

Нунес отнес своего товарища в выходившую на веранду комнату и положил на кровать.

Уже совсем стемнело, комната была погружена во мрак; только по временам молния озаряла своим голубоватым светом исповедника, который склонился над умирающим, чтобы лучше расслышать голос, становившийся все слабее и слабее.

— Выслушайте меня и не прерывайте, отец мой, я чувствую, жить мне осталось считанные минуты. Пусть мне и нет прощенья, может быть, я все же смогу искупить мою вину.

— Говорите, брат мой, я слушаю вас.

— В ноябре прошлого года я приехал в Рио-де-Жанейро. Меня приютил один мой родственник. И он, и его жена приняли меня очень радушно.

Родственник мой немало скитался по сертану и долгие годы вел жизнь авентурейро. Однажды он предложил мне отправиться вместе с ним, сказав, что поездка эта может принести нам обоим богатство.

Несколько раз мы возвращались к этому разговору, и в конце концов он открыл мне свою тайну.

Отец некоего Роберио Диаса, поселенца из Баии, выведал у одного индейца, что в сертанах этой местности имеются залежи серебра, причем настолько богатые, что добытым металлом можно было бы вымостить все улицы Лиссабона.

Когда Диас пробирался по непроходимым и диким лесам, он записал свой путь, так чтобы по записям этим в любое время можно было отыскать место, где находятся залежи.

Свиток с этими записями у него украли, да так, что владелец даже не заметил пропажи, и, в результате многих событий, рассказать которые у меня нет сил, план очутился в руках моего родственника.

Сколько преступлений уже было совершено из-за этого клочка пергамента и сколько бы еще совершилось в будущем, но вот господь покарал сейчас меня, последнего, кому досталось это кровавое наследство!..

Силы, казалось, совсем оставили умирающего. Помолчав, он совсем слабым голосом продолжал:

— С приездом губернатора, дона Франсиско де Соузы, пошел слух, что Роберио, будучи в Мадриде, предлагал Филиппу Второму купить обнаруженные им залежи, но, ввиду того что король оказался недостаточно щедр, передумал и предпочел молчать.

Истинная же причина его молчания, которое все приписывали досаде, была известна только моему родственнику, в чьи руки попал свиток: приехав в Испанию и обнаружив, что его обокрали, Роберио был уже не прочь получить хотя бы ту сумму, которую ему обещал король.

Ключ к этим залежам, к несметным богатствам, превосходящим все сокровища багдадского калифа, находился в руках моего родственника. Нуждаясь в верном человеке, который мог бы ему помочь в его предприятии, он решил, что лучше всего подхожу для этого я и что он смело может разделить со мною все трудности этого дела и все надежды.

И я согласился стать соучастником этого преступления, этой кражи, отец мой… Это был мой первый грех!

Голос несчастного сделался еще глуше. Склонившийся над ним монах слушал его с открытым ртом, жадно ловя каждое слово, которое вырывалось у умирающего.

— Бодритесь, сын мой!

— Да, я должен сказать все!.. Зачарованный описанием этих баснословных сокровищ, я стал все чаще думать о них. Нечестивая мысль превратилась в желание… потом в замысел… в план… и в конце концов толкнула меня на преступление! Я убил моего родственника, а его жену…

— Дальше… — сдавленным голосом прошептал монах.

— И выкрал свиток!

Улыбка радости пробежала по лицу брата Анджело.

— Теперь мне остается только уповать на милость господню и искупить зло, которое я содеял. Роберио мертв, но его несчастная жена живет в Баие…. Я хочу, чтобы свиток отдали ей… Вы мне обещаете, брат Анджело?..

— Обещаю. А где свиток?

— Он… спрятан…

— Где?

— В этом… тут вот…

Началась агония.

Брат Анджело, наклонившись ниже и прильнув ухом к губам умирающего, на которых клокотала кровавая пена, приложил руку к его груди — проверить, бьется ли сердце; казалось, он хотел отдалить последний вздох, чтобы вытянуть из несчастного еще одно слово.

— Где, где? — не своим голосом повторял монах.

Предсмертные конвульсии все еще длились; последний трепет жизни — лампады, которая мерцает, перед тем как потухнуть, — затихал в холодеющем теле.

Наконец монах увидел, как одеревеневшая рука приподнялась и указала на стену; он услыхал, как застывающие, но все еще дрожащие губы исторгли наконец долгожданное слово:

— Крест!

Брат Анджело вскочил и окинул комнату взглядом безумца; в изголовье кровати стоял большой грубо отесанный крест с вделанным в него железным распятием.

Яростным движением монах схватил крест и переломил его о колено. Распятие упало на пол; из обломков дерева вывалился смятый свиток пергамента.

Брат Анджело зубами сорвал печать и, подбежав к окну, при свете молний прочел написанные на пергаменте красными буквами слова:

«Истинные и точные записи о путешествии, совершенном Роберио Диасом-отцом в год благодати 1587 в краю, прилегающем к Жакобине, где господь сподобил его открыть самые богатые залежи серебра, какие только существуют на свете, с обозначением всех примет и линий экватора, на которых упомянутые залежи расположены. Начат 20 января в день святого великомученика Себастьяна и окончен в светлое воскресенье, когда мы, по милости божией, благополучно прибыли в означенный город Сан-Сальвадор».

В то время когда монах вчитывался в эти строки, умирающий, корчась в предсмертных муках, все еще ждал, что получит отпущение грехов и последнее помазание.

Но взгляд брата Анджело впился в клочок пергамента, который был у него в руках; он сел на скамью и, низко опустив голову, погрузился в глубокое раздумье.

О чем он думал?..

Он не думал, он бредил. Его разгоряченному воображению предстали горы серебра, беспредельный океан расплавленного металла, сверкающий белизной. Волны этого океана то собирались в складки, то ровно катились, одетые хлопьями пены, которые искрились в лучах солнца созвездиями бриллиантов, изумрудов, рубинов.

По временам на гладкой, точно полированной поверхности, как в зеркале, возникали сказочные дворцы, образы женщин, соблазнительных, как гурии мусульманского рая, или просветленных, как ангелы пресвятой девы, покровительницы ордена кармелитов.

Так прошло полчаса. Безмолвие нарушалось только хрипами умирающего и раскатами грома. Потом все смолкло, и воцарилась зловещая тишина. Грешник испустил дух, так и не получив отпущения.

Брат Анджело поднялся. Не задумываясь, он сорвал с себя рясу и швырнул на пол. На спинке кровати висело мирское платье — он тут же надел его. Потом снял с мертвого оружие, схватил фетровую шляпу и, прижав к груди пергаментный свиток, кинулся к двери.

На веранде раздавались шаги Нунеса, который прогуливался под навесом.

Монах заколебался; присутствие этого человека натолкнуло его на новую мысль: он схватил рясу, накинул ее поверх только что надетого платья и, спрятав в рукав шляпу авентурейро, прикрыл голову большим капюшоном, после чего открыл дверь и направился к Нунесу.

— Consummatum est43, брат мой! — сказал он сокрушенно.

— Упокой, господи, его душу!

— Да, я уповаю на это, если только мне хватит сил выполнить последнюю волю покойного во искупление его греха.

— Это тяжкий грех?

— Это преступление, брат мой. Посвети мне. Я напишу письмо нашему приору Диего де Розарио, ибо, может статься, я уже больше не вернусь и вы ничего обо мне не услышите.

При свете свечи, вставленной в деревянный подсвечник, монах написал несколько строк настоятелю монастыря кармелитов в Рио-де-Жанейро и, простившись с Нунесом, ушел.

Не успел он завернуть за угол дома, как тучи снова разверзлись и все вокруг залило светом молнии, вспыхнувшей с необычайной силой. Два огромных огненных снопа метнулось в лес, и оттуда донесся удушливый запах серы.

У кармелита закружилась голова; ему вспомнился весь этот вечер, страшная смерть, которую он накликал на несчастного своими лицемерными словами и которая не замедлила явиться. Но минуту спустя он пришел в себя. Бледный, еще дрожа от пережитого ужаса, нечестивец поднял руку, словно бросая вызов божьему гневу, и из уст его вырвались кощунственные слова:

— Можешь убить меня, но, если я останусь в живых, у меня будут и богатство и власть назло всему миру!

В словах этих была бессильная ярость сатаны, низвергнутого в бездну непреложной волей творца.

Продолжая путь в темноте, монах обогнул ограду и вышел к расположенной поодаль большой хижине, где в свое время поселил несколько индейских семей. Он вошел туда и, разбудив одного из спавших индейцев, приказал ему приготовиться, чтобы идти с ним, как только начнет светать.

Ливень становился все сильнее; ветер сотрясал соломенные стены и, свистя, забирался в щели.

Монах не смыкал глаз всю ночь, он обдумывал во всех подробностях свой адский план, от осуществления которого его теперь ничто не могло удержать. Время от времени он вставал с места, чтобы взглянуть, не занимается ли рассвет.

Наконец забрезжило утро. За ночь гроза улеглась, было тихо.

Взяв с собою индейца, кармелит отправился в путь. Он долго бродил по сертану, видимо чего-то ища. Часа через два он заметил ту самую чащу кактусов, в которой происходила описанная нами ранее сцена; оглядев это место со всех сторон, он улыбнулся довольной улыбкой. Взобравшись на дерево и спустившись потом по лиане, монах и индеец очутились в убежище, которое нам уже знакомо; было раннее утро.

На следующий день часа в два пополудни из зарослей вышел только один человек. То не был ни монах, ни индеец. То был бесстрашный, дерзкий авентурейро, чертами своими напоминавший брата Анджело ди Лука.

Авентурейро этого звали Лоредано. Там, среди кактусов он похоронил свою тайну: свиток пергамента, монашескую рясу и труп.

По прошествии пяти месяцев викарий сообщил генералу ордена кармелитов в Риме, что брат Анджело ди Лука умер смертью святого, став великим мучеником за дело апостольской веры.

II. ЯРА!

Через два дня после описанных выше событий, чудесным летним вечером семья дона Антонио де Мариса сидела на берегу Пакекера.

Они расположились в небольшой долине между двумя каменистыми холмами, каких немало в этих краях. Трава, устилавшая землю, деревья, выросшие из расщелин в камнях и зеленым сводом нависшие над поляной, придавали этому уголку удивительно живописный вид.

Трудно было найти место для отдыха в часы летнего зноя лучше, чем этот тенистый навес, где все дышало свежестью и где пение птиц сливалось с журчанием воды.

Вот почему, хоть это и было довольно далеко от их дома, дон Антонио в ясные дни приходил иногда сюда со всей семьей, чтобы провести несколько часов среди этой живительной прохлады.

Сидя рядом с женою, фидалго смотрел сквозь просветы листвы на синее бархатное небо нашей страны, которое всегда приводит в такое восхищение европейцев. Изабелл, прислонившись к молодой пальме, следила глазами за течением реки и вполголоса напевала песенку Бернардина Рибейро44.

Сесилия бегала по долине, гоняясь за колибри, которая порхала, переливаясь в воздухе всеми цветами радуги, сверкая, как преломившийся в призме солнечный луч. Девушка раскраснелась от бега и, кидаясь то в одну, то в другую сторону, чтобы настичь кружившуюся и словно дразнившую ее птичку, заливалась смехом.

В конце концов почувствовав усталость, она присела отдохнуть на маленький холмик у самого подножья скалы, к которой можно было прислониться, как к спинке дивана. Она откинула назад голову, ее вытянутые ноги тонули в траве, словно в ворсе роскошного ковра; ее нежная грудь высоко вздымалась.

Так прошло какое-то время; ничто не нарушало этого идиллического покоя.

Как вдруг, откуда-то из листвы, нависшей над ними зеленым сводом, раздался пронзительный крик; чей-то голос произнес непонятное слово:

— Яра!

На языке гуарани это слово означает «госпожа».

Дон Антонио вскочил и в ту же минуту обернулся: глазам его предстало нечто необычайное.

Как раз над тем местом, где сидела Сесилия, на обрыве скалы, упершись ногами в узенький выступ, стоял индеец, всю одежду которого составляла легкая туника из бумажной материи; он удерживал плечом камень, отломившийся от скалы и едва не покатившийся вниз.

Индеец делал нечеловеческие усилия, чтобы справиться с тяжестью обломка, который, казалось, вот-вот его раздавит; одной рукой он ухватился за ветку дерева; до последней степени напрягши все мускулы, он старался не потерять равновесие.

Дерево дрожало. Казалось, камень сию же минуту скатится вниз вместе с индейцем и раздавит сидящую под скалой девушку.

Услыхав крик, Сесилия подняла голову и недоуменно взглянула на отца, не подозревая об опасности, которая ей грозила.

Предупредить беду, побежать, схватить, спасти от смерти — вот что стало единственной мыслью, единственным побуждением дона Антонио де Мариса, до безумия любившего дочь. И он стремительно кинулся к ней.

Как только фидалго принес едва не потерявшую сознание девушку в объятия матери, индеец одним прыжком очутился внизу на середине лужайки. Несколько раз перевернувшись, камень грохнулся вниз с высоты и глубоко врезался в землю.

Только теперь оцепеневшие от страха очевидцы этой сцены вскрикнули: они поняли, как велика была опасность, которая миновала.

Широкая борозда пролегла от выступа скалы до того холмика, где только что сидела Сесилия; пронесшийся камень выдрал траву и взрыхлил землю. Дон Антонио, все еще бледный и потрясенный, отвернулся от этого страшного места, где воображению его уже рисовалась могильная плита, и обратил свой взор на индейца, который явился в нужную минуту, как некий добрый дух бразильских лесов.

Фидалго не знал, чему больше дивиться: силе и героизму индейца, спасшего его дочь, или той сверхъестественной ловкости, с которой тот сам спасся от неминуемой смерти.

Что же касается чувства, которое толкнуло его на этот подвиг, то оно нисколько не удивило дона Антонио. Фидалго знал, каков истинный характер наших индейцев, на которых историки возвели столько нелепейшей клеветы; он знал, что индейцы, если с ними не вступают в войну и не провоцируют их на месть, бывают великодушны и могут иметь высокие побуждения и совершать самые благородные поступки.

Воцарилось глубокое молчание. Но сейчас от недавнего идиллического спокойствия семьи, собравшейся на берегу Пакекера, не осталось и следа.

Дона Лауриана и Изабелл, встав на колени, творили благодарственную молитву. Сесилия, все еще не опомнившаяся от испуга, прижималась к груди отца и с нежностью целовала его руку. Индеец скромно стоял в стороне не в силах оторвать восхищенного взора от спасенной им девушки.

Наконец дон Антонио, обняв одной рукой дочь, подошел вместе с нею к индейцу и приветливо протянул ему руку. Тот низко поклонился и эту руку поцеловал.

— Какого ты племени? — спросил фидалго на языке гуарани.

— Гойтакас45, — ответил индеец, гордо подняв голову.

— Как тебя зовут?

— Пери, сын Араре, первого в своем племени.

— Я — португальский фидалго, я — белый враг твоего народа и завоеватель твоей земли. Но ты спас жизнь моей дочери, и я предлагаю тебе дружбу.

— Пери принимает ее. Ты уже давно стал мне другом.

— Как это могло быть? — удивленно спросил дон Антонио.

— Слушай.

И на туземном языке, таком богатом и поэтичном, звучавшем так мягко, словно язык этот родился из шелеста ветра в листве и из щебета лесных птиц, он начал свой простодушный рассказ:

— Было то время года, когда цветет золотое дерево46. Тело Араре и его оружие укрыла земля. Остался один только лук, с которым он ходил на войну. Пери созвал всех воинов своего племени и сказал:

«Отец мой умер. Тот из нас, кто окажется сильнее всех, возьмет лук Араре. Все на войну!»

Так сказал Пери. Воины ответили ему: «Все на войну!»

Солнце озарило землю — мы двинулись в путь; луна взошла на небо — мы пришли к цели. Мы сражались, как сражаются гойтакасы. Всю ночь была битва. Лилась кровь, пылал огонь.

Когда Пери опустил лук Араре, в табе белых не осталось ни одной стены47, ни одного живого человека, все стало пеплом.

Пришел день и принес свет; пришел ветер — разнес пепел.

Пери всех превзошел. Он стал первым в своем народе, ибо был самым могучим из воинов.

Мать пришла к Пери и сказала:

«Пери, вождь гойтакасов, сын Араре, ты великий воин, ты могуч, как твой отец; твоя мать любит тебя».

Воины пришли и сказали:

«Пери, вождь гойтакасов, сын Араре, ты самый храбрый в племени, тебя больше всех боятся враги. Воины послушны тебе».

Женщины пришли и сказали:

«Пери, первый из всех, ты прекрасен, как солнце, и гибок, как тростник, что подарил тебе имя, женщины — твои рабыни».

Пери выслушал и ничего не ответил; ни слова матери, ни речи воинов, ни любовь женщин его не развеселили.

В доме с крестом, среди огня, Пери увидел сеньору белых. Она была светла, как дочь луны, и прекрасна, как лебедь.

Глаза ее были цвета неба; волосы цвета солнца; одета она была в облако; пояс у нее был из звезд, а в волосах перья из света.

Огонь погас; дом с крестом рухнул.

Ночью Пери приснился сон; к нему явилась сеньора белых. Она была грустна и сказала так:

«Пери, свободный воин, ты мой раб, ты всюду пойдешь за мной, как утренняя звезда за рассветом».

Луна повернула свой алый лук, когда мы вернулись с войны. Каждую ночь Пери видел сеньору, вокруг нее было облако — она не касалась земли, а Пери не мог подняться на небо.

Когда дерево кажуэйро теряет листву, оно как мертвое, у него нет цветов и нет тени; оно плачет тогда слезами, сладкими, как мед его плодов.

Так горевал и Пери.

Сеньора больше не появлялась, но сеньора всегда стояла перед глазами Пери.

Деревья зазеленели. Птички свили новые гнезда, сабиа пела, все смеялись; сын Араре вспомнил об отце.

Настало время войны.

Мы вышли, шагали долго, пришли на берег большой реки. Воины разбили лагерь; женщины развели огонь; Пери взглянул на солнце.

Он увидел ястреба в небе.

Был бы Пери ястребом, он бы взвился в небеса, чтобы увидеть свою сеньору.

Подул ветер.

Был бы Пери ветром, он бы понес свою сеньору по воздуху.

Он увидел — легла тень.

Был бы Пери тенью, он шел бы за своей сеньорой во мраке ночи.

Трижды засыпали птицы.

Мать его пришла и сказала:

«Пери, сын Араре, белый воин спас твою старую мать от смерти и белая девушка — тоже».

Пери взял оружие и ушел. Он пошел посмотреть на белого воина и стать его другом. И на дочь сеньоры — и стать ее рабом.

Солнце было в зените, когда Пери пришел к реке. Он долго смотрел на твой большой дом.

Белая девушка явилась.

То была сеньора, та, что приходила к Пери во сне. Она не грустила как прежде — она была весела. Она сошла с облаков и звезд.

Пери сказал:

«Сеньора сошла на землю: ее отпустила луна, ее мать. Пери, сын солнца, будет охранять сеньору здесь, на земле».

Глаза Пери глядели на сеньору, а уши внимали стуку сердца. Отломился камень и хотел умертвить сеньору.

Сеньора спасла старую мать Пери. Пери не хотел, чтобы сеньора опять загрустила и воротилась на небо.

Белый воин! Пери, вождь своего народа, сын Араре из племени гойтакасов, искусный в сражениях, предлагает тебе свой лук — ты стал ему другом.

На этом индеец окончил свой рассказ.

Все время, пока он говорил, выражение неукротимой гордости, силы и отваги сверкало в его черных глазах и придавало его лицу какое-то особое благородство. При всем своем простодушии, этот сын лесов казался царем: поистине царственной была его сила.

Едва он окончил свою речь, как вся надменность воина вдруг исчезла; он стал смиренным, робким; он чувствовал себя всего только варваром перед цивилизованными — людьми; инстинкт говорил ему, что знают они много больше, чем он.

Дон Антонио с улыбкой выслушал его речь, то замысловатую, то наивную, как первые слова, которые лепечет ребенок у материнской груди. Фидалго переводил Сесплии, как умел, этот поэтический рассказ. Девушка ужо оправилась от испуга. Преодолевая страх, который внушал ей туземец, она старалась вникнуть в смысл его речей.

Они вспомнили индианку, которую дон Антонио вырвал два дня тому назад из рук авентурейро и которой Сесилия подарила голубые и алые стеклянные бусы. Это и была мать Пери.

— Пери, — сказал фидалго, — когда двое людей становятся друзьями, тот, кто находится в доме другого, принимает его угощение.

— Да, таков обычай. Старики племени передают его юношам, отцы — сыновьям.

— Ты поужинаешь с нами.

— Пери тебе повинуется.

Наступил вечер, в небе зажглись первые звезды. Вся семья в сопровождении Пери направилась к дому и поднялась на площадку.

Дон Антонио вошел на минуту к себе и вынес из комнаты красивый инкрустированный клавин, украшенный его гербом.

— Этот клавин — мой верный спутник, мое оружие на войне. Он не знает осечки, он бьет без промаху; пуля его надежна, как стрела твоего лука. Пери, ты спас жизнь моей дочери, дочь моя дарит тебе клавин своего отца.

Индеец с глубочайшей благодарностью принял подарок.

— Пери никогда не расстанется с клавином — он получил его от сеньоры.

Прозвонил колокол, созывая всех на ужин.

Индеец, не привыкший к обычаям белых, охваченный благоговейным почтением ко всему вокруг, не знал, как себя вести.

Фидалго, казалось, помолодел от радости. Он всячески старался показать своему гостю, как высоко он ценит его поступок, и с большим радушием его угощал. Но индеец не прикоснулся к еде.

Понимая, что упрашивать его далее бесполезно, дон Антонио де Марис налил два бокала канарского вина и сказал:

— Пери, у белых есть обычай: пить за здоровье друга. Вино дает нам силу, храбрость, хорошее настроение. Выпить за друга — это значит пожелать ему быть сильным, храбрым, счастливым. Я пью за сына Араре.

— А Пери пьет за тебя, потому что ты отец сеньоры; Пери пьет за тебя, потому что ты спас его мать; он пьет за тебя, потому что ты воин.

И, говоря это, индеец каждый раз поднимал бокал и, не поморщившись, отпивал новый глоток вина.

За здоровье отца Сесилии он готов был выпить даже отраву.

III. ЗЛОЙ ГЕНИЙ

Пери после этого несколько раз приходил к дону Антонио де Марису.

Старый фидалго сердечно его встречал и принимал как друга; великая простота индейца пришлась ему по душе.

Что же касается Сесилии, то, несмотря на благодарность, которую она питала к Пери за его преданность, она не могла преодолеть в себе чувства страха. Это ведь был один из тех краснокожих, которых в таких мрачных красках описывала ей мать, которыми маленькую девочку так часто пугали.

Для Изабелл Пери был не лучше и не хуже любого другого индейца; она вспоминала свою несчастную мать-индианку, вспоминала свое происхождение и те обиды, какие ей приходилось терпеть от белых.

А дона Лауриана видела в индейце просто-напросто верного пса, который однажды, правда, сослужил службу семье и за это ему теперь дают кусок хлеба. Думала она так не потому, что от природы была черства, — сказывались предрассудки, привитые ей еще в детстве.

Через две недели после того, как Пери спас Сесилию, однажды утром Айрес Гомес явился к дону Антонио, сидевшему у себя в кабинете.

— Сеньор дон Антонио, иностранец, которого вы приютили две недели тому назад, хочет поговорить с вами.

— Пусть войдет.

Айрес Гомес ввел иностранца. Это был тот самый Лоредано, в которого преобразился известный нам кармелит, брат Анджело ди Лука.

— Что вас привело ко мне, друг мой, вам чего-нибудь не хватает?

— Напротив, сеньор кавальейро, мне так хорошо у вас, что я хотел бы остаться.

— А кто вам мешает? Принимая людей к себе в дом, мы не спрашиваем их имен и не допытываемся, когда они нас покинут.

— Ваше гостеприимство, сеньор кавальейро, достойно настоящего фидалго; но сейчас я хочу поговорить с вами не об этом.

— В таком случае объяснитесь.

— Один авентурейро из вашего отряда уезжает в Рио-де-Жанейро, к жене и детям, приехавшим из Португалии.

— Да, вчера он мне уже сказал об этом.

— Вам теперь недостает одного человека; я мог бы заменить его; вы не возражаете?

— Нисколько.

— Значит, я могу считать себя принятым?

— Не торопитесь. Пусть сначала Айрес Гомес расскажет вам о правилах, которым вам придется подчиняться; если вы согласитесь с ними, вопрос решен.

— Правила эти я, по-моему, уже знаю, — сказал итальянец, улыбаясь.

— Все-таки сходите к нему.

Фидалго позвал своего эскудейро и поручил ему изложить Лоредано устав, которому подчинялись авентурейро, принятые на службу к дону Антонио. Посвящать в эти правила новичков было одной из привилегий Айреса Гомеса, и он пользовался ею, напуская на себя превеликую важность; выглядел он при этом весьма забавно.

Когда они вышли на площадку, Айрес Гомес выпрямился и многозначительно изрек:

— Закон, статут, устав, дисциплина — или называйте это как хотите, — которым подчиняется всякий, кто вступает в отряд сеньора кавальейро дона Антонио де Мариса, знатного фидалго, прямого потомка рода Марисов.

Тут эскудейро откашлялся и продолжал:

— Пункт первый: повиноваться без возражений. За нарушение смерть.

Итальянец кивнул головой в знак согласия.

— Это означает, мессер итальянец, что ежели в один прекрасный день сеньор дон Антонио прикажет вам прыгнуть с этой скалы — сотворите молитву и прыгайте: так или иначе, головой вверх или головой вниз, а вам придется это проделать, и я, Айрес Гомес, тому порукой.

Лоредано улыбнулся.

— Пункт второй: довольствоваться тем, что вам дают. Кто нарушит…

— Сделайте милость, сеньор Айрес Гомес, не трудитесь напрасно: я знаю все, что вы собираетесь мне сказать, и готов вас избавить от этой обязанности.

— Что это значит?

— Это значит, что мои товарищи, сначала один, потом другой, успели уже описать мне всю эту церемонию.

— Позвольте…

— Это излишне; я все знаю, все принимаю. Готов поклясться во всем, чего вы от меня требуете.

Сказав это, итальянец повернулся на каблуках и направился к кабинету дона Антонио, в то время как эскудейро, раздосадованный тем, что ему не дали довести до конца ритуал посвящения, так много для него значивший, пробурчал:

— Неладный это человек!

Лоредано вошел в комнату дона Антонио.

— Ну, так как же? — спросил фидалго.

— Я согласен.

— Хорошо. Но есть еще одно обстоятельство, о котором Айрес Гомес, разумеется, не упомянул.

— Какое, сеньор кавальейро?

— А то, что дон Антонио де Марис, — сказал фидалго, кладя руку на плечо итальянца, — не только суровый начальник, но и верный друг. Я хозяин этого дома и отец той семьи, к которой отныне принадлежите и вы.

Итальянец склонил голову, чтобы засвидетельствовать свою благодарность, но вместе с тем и скрыть овладевшее им волнение.

Услышав благородные слова фидалго, он не мог не почувствовать смущения: в голове у него рождался план интриги, которую он тогда уже начал плести; план этот, как мы знаем, окончательно созрел лишь год спустя.

Покинув место, где он спрятал свое сокровище, новоиспеченный авентурейро направился прямо к дону Антонио де Марису и попросил приюта — он знал, что в этом доме никому не отказывают в гостеприимстве. Он намеревался отправиться в Рио-де-Жанейро и там уже решить, как ему лучше поступить.

Когда в руках Лоредано оказался драгоценный свиток, ему представилось, что он может действовать двумя путями.

Либо поехать в Европу и продать свою тайну Филиппу Второму или государю какой-нибудь другой, могущественной и враждебной Испании страны.

Либо разработать собственными силами, с помощью нескольких нанятых для этой цели авентурейро, сказочные богатства этих залежей, которые должны вознести его на вершины могущества.

Последнее больше ему улыбалось, но пока он окончательно еще не остановился ни на одном из этих решений. Спрятав свою тайну в надежном месте и избавившись от мучившего его страха, что кто-то о ней узнает, итальянец, как мы уже сказали, нашел нужным попросить гостеприимства у дона Антонио де Мариса.

Там он выработает план действий, которому должен следовать, а потом вернется, чтобы достать зарытый в землю пергамент, и с ним найдет путь к богатству, могуществу, счастью.

Очутившись в доме фидалго, бывший монах, как человек наблюдательный, присмотрелся к обстановке, и нашел, что она вполне благоприятна для осуществления замысла, который уже рождался в его голове, но не успел еще превратиться в тщательно разработанный план.

Наемные солдаты, продающие свою свободу, совесть и даже жизнь, по-настоящему ценят только одно — деньги. Их господином, начальником и другом становится тот, кто дороже заплатит. Брат Анджело знал людей, и потому стоило ему немного освоиться с распорядком жизни этого отряда авентурейро, как он уже понял, с какими людьми он имеет дело.

«Они очень мне пригодятся», — сказал он себе.

Но случилось нечто такое, что смешало все его карты.

Он увидел Сесилию.

От встречи с этой девушкой, целомудренной и чистой, буйные страсти итальянца, которые он так долго вынужден был подавлять, вспыхнули вдруг как порох.

Все, что сдерживалось в нем монастырской жизнью, вое неукротимые желания, которые ряса монаха сковывала в нем, как толстая корка льда, весь жар молодости, загубленной в бдениях и постах, — все это прилило вдруг к сердцу, сдавило горло.

И вот этой душой, закореневшей в пороках, но еще ни разу не любившей, овладела великая жажда наслаждения. Чувство заговорило в нем с той же необузданной, дерзновенной силой, какая направляла всю его жизнь.

Он понял, что девушка эта нужна ему не меньше, чем сокровища, о которых он столько мечтал. Разбогатеть ради нее, завладеть ею, чтобы полнее насладиться богатством, — вот что сделалось с этого дня его единственным стремлением, подчинившим себе все остальное.

Один из авентурейро уехал. Лоредано попросился на его место и, как мы уже видели, был принят. Дальнейший план наметился сам собой.

Что это за план, мы уже знаем: итальянец хотел сделаться главою отряда, похитить Сесилию, отправиться к серебряным залежам, увезти оттуда столько серебра, сколько будет в его силах, поехать в Баию, напасть на какой-нибудь испанский корабль, взять его на абордаж и, подняв паруса, уплыть в Европу.

Там он снарядит несколько пиратских судов, вернется в Бразилию, разработает залежи, добудет несметные богатства и… Взору его открывался мир, полный надежд, большого будущего и счастья.

В течение целого года он тщательно обдумывал свое предприятие, стараясь предусмотреть все. Он сумел склонить на свою сторону двух авентурейро, пользовавшихся немалым весом в отряде, — Руи Соэйро и Бенто Симоэнса. При их содействии он и рассчитывал успешно завершить свое дело.

Готовился он втихомолку, втайне от всех. В отряде было только два человека, которые могли его выдать. Но Лоредано был не из тех людей, что попадаются впросак, и ни за что бы не дал своим сообщникам оружие, которое те могли бы потом обернуть против него самого. Вот почему он и рассказал им о завещании, переданном дону Антонио де Марису.

На самом деле в завещании этом он и не думал раскрывать свои планы, он только намекал на измену обоих авентурейро, давая понять, что они пытались вовлечь его в заговор. Таким образом, монах собирался отметить ложью даже минуту смерти, когда вместо него должен был заговорить пергамент.

Доверие, которое он питал, и не без основания, к благородству дона Антонио, совершенно его успокаивало. Он знал, что фидалго никогда не позволит себе вскрыть данный ему на хранение пакет.

Вот как действовал брат Анджело ди Лука под именем Лоредано, проникнув в дом Антонио де Мариса и готовясь привести в исполнение план, с которым мысли его не расставались ни на минуту.

Целый год он прождал и, по его словам, устал ждать. Наконец он взялся за дело; сначала он запугал своих двух сообщников и низвел их до положения немых статистов, покорных каждому его жесту; потом он решил, что надо воодушевить эти манекены каким-нибудь чувством, дабы пробудить в них силу и смелость, нужные, чтобы кинуться в пропасть и не дрогнуть ни перед чем.

Чувством этим стало корыстолюбие.

Увидев пергамент, оба авентурейро не могли не испытать той лихорадочной дрожи, той auri sacra fames48, которая овладела самым итальянцем, когда взору его представилось море расплавленного серебра, которое одно могло утолить томившую его жажду.

Расчет его был верен. Читая манускрипт, оба авентурейро воодушевились. Чтобы завладеть этими неисчерпаемыми сокровищами, тот и другой, не задумавшись, переступили бы через труп друга, обратили в пепел дом и попрали честь целой семьи.

Им на горе, неожиданно донесшийся из-под земли голос все изменил.

Не будем, однако, забегать вперед; сейчас мы пока еще в 1603 году; таинственный голос прозвучит лишь год спустя, и нам необходимо сначала рассказать о кое-каких обстоятельствах, обусловивших дальнейшее развитие этой правдивой истории.

IV. СЕСИ

Через несколько часов после того, как Лоредано был принят в дом дона Антонио де Мариса, Сесилия, подойдя к окну, увидела по ту сторону обрыва Пери, который глядел на нее с восхищением.

Бедный индеец, застенчивый и нелюдимый, решался подойти к дому лишь тогда, когда на площадке появлялся дон Антонио де Марис. Он чувствовал, что расположен к нему только старый фидалго, человек с благородным сердцем.

Уже четыре дня индеец не появлялся. Дон Антонио начал было думать, что он ушел совсем и вернулся в родные места, покинутые только ради войны, которую его племя вело с другими индейцами и португальцами.

Племя гойтакасов занимало всю территорию между мысом Сан-Томе и Кабо-Фрио; это был народ воинственный, мужественный и храбрый, который не раз давал белым завоевателям почувствовать силу своего оружия.

Именно гойтакасы разрушили до основания колонию Параибу, основанную Перо де Гойсом; а потом — после шестимесячной осады — колонию Виторию, основанную Васко Фернандесом Коутиньо в Эспирито-Санто.

После этого небольшого исторического отступления вернемся к нашему герою.

Первым чувством Сесилии при виде индейца был испуг: она отошла от окна. Но ее доброе сердце вознегодовало на этот страх; оно говорило ей, что нет оснований бояться человека, который спас ей жизнь. Она подумала, что, выказывая свое отвращение к индейцу, она отвечает черной неблагодарностью на все добро, которое он ей сделал.

И она поборола страх и заставила себя оказать индейцу то внимание, которое он заслужил. Она снова подошла к окну и помахала Пери рукой.

Не помня себя от радости, индеец кинулся к дому.

— Отец, посмотрите, к нам идет Пери! — воскликнула Сесилия, вбегая в кабинет.

— Что же, добро пожаловать, — ответил фидалго.

И вместе с дочерью дон Антонио вышел навстречу индейцу, который уже поднимался по лестнице на площадку,

В руках у Пери была маленькая корзиночка, удивительно искусно сплетенная из белоснежной соломки, вся в тонких кружевных узорах. Оттуда доносился слабый писк и возня крохотных обитателей этого гнездышка.

Индеец встал перед Сесилией на колени; не осмеливаясь поднять глаза, он протянул ей свой подарок. Сняв крышку, девушка от неожиданности вздрогнула, но потом улыбнулась: из корзинки выпорхнул целый рой разноцветных колибри; иные из них сразу же улетели.

Одна птичка прильнула к груди Сесилии, другая стала порхать вокруг ее белокурых волос.

Девушка восхищалась их сверкающим оперением: одни были ярко-красные, другие — синие и зеленые; все отливали золотом и поражали своей красотой.

Глядя па эту ожившую радугу, думалось, что природа творила эти маленькие существа с улыбкою на устах, что их удел — питаться пыльцою и медом и, взлетая, радовать глаз, как цветы на земле и звезды на небе.

Вдоволь налюбовавшись птичками, Сесилия взяла их в руки одну за другой, поцеловала, пригрела у себя на груди и пожалела, что сама она не какой-нибудь яркий и ароматный лесной цветок, — тогда бы она могла их привлечь и они бы все время порхали вокруг нее.

Пери смотрел на девушку — он был счастлив: впервые с тех пор, как он ее спас, ему удалось вызвать на ее губах улыбку радости. Однако, хоть ощущение счастья и жило где-то в глубине его сердца, нетрудно было заметить, что лицо индейца омрачено грустью. Он подошел к дону Антонио де Марису и сказал:

— Пери уходит.

— Ах, ты возвращаешься в родные места? — сказал фидалго.

— Да, Пери возвращается на землю, где покоятся кости Араре.

Дон Антонио щедро одарил индейца за себя и за дочь.

— Узнайте, Отец, почему он уходит от нас, — попросила Сесилия.

Фидалго перевел ее вопрос.

— Пери больше не нужен сеньоре. Пери должен уйти туда, куда пойдут его мать и братья.

— А если на сеньору опять будет падать камень, кто тогда ее защитит? — спросила девушка, улыбаясь и намекая индейцу на его же слова.

Услыхав этот вопрос, который дон Антонио ему перевел, индеец не знал, что ответить. Он снова задумался над тем, что и раньше уже приходило ему в голову, — он боялся, как бы в его отсутствие кто-нибудь не обидел Сесилию.

— Если сеньора прикажет, — сказал он наконец, — Пери останется.

Отец перевел ей этот ответ индейца, и Сесилия рассмеялась. Ее забавляла эта слепая покорность, но она была женщиной, и где-то в глубине ее девичьего сердца таилась толика тщеславия.

И как ей было не гордиться? Этот сын природы — вольный, как птица в небе или как ручей в долине, — признал себя ее рабом. Эта смелая, мужественная натура, явившая чудеса силы и храбрости, эта воля, неукротимая, как поток, свергающийся с вершины горы, побеждена, взята в плен, простерта у ее ног!

Нет такой женщины, которой не было бы лестно чувствовать, что она шутя может заставить сильного человека склоняться перед ней, слушаться одного ее взгляда.

Как это характерно для женщин: признавая, что сами они слабы, они больше всего стремятся слабостью этой властвовать над мужчинами, над теми из них, кто сильнее, выше, значительнее, чем они сами; они любят в мужчинах разум, храбрость, талант или власть только для того, чтобы победить их и подчинить себе.

Иногда, правда, и женщина позволяет мужчине властвовать над собой. Только обычно этой привилегией пользуется лишь тот, кто не вызывает в ней восхищения, не будит тщеславия, не толкает ее на эту борьбу слабости с силой.

Сесилия была неопытной, чистой девушкой, еще не познавшей чар своей красоты; но она была дочерью Евы и не могла быть совершенно чужда тщеславия.

— Сеньора не хочет, чтобы Пери уходил, — величественно сказала она и тряхнула головой в подтверждение своих слов.

Индеец понял ее желание.

— Пери остается.

— Видишь, Сесилия, — смеясь, воскликнул дон Антонио, — он тебя слушается!

Сесилия улыбнулась.

— Моя дочь благодарит тебя за эту жертву, Пери, — продолжал фидалго, — но ни она, ни я не хотим, чтобы ты покидал свое племя.

— Сеньора приказала, — ответил индеец.

— Она только хотела испытать, послушаешься ты ее или нет. Теперь она знает, как ты ей предан; она довольна; она согласна тебя отпустить.

— Нет!

— А как же твои братья, твоя мать, твоя свобода?

— Пери — раб сеньоры.

— Но Пери — воин и вождь.

— У племени гойтакасов сто воинов, таких же сильных, как Пери, тысячи луков и стрелы, что ястребы.

— Значит, ты окончательно решил остаться?

— Да, и раз ты не хочешь приютить Пери у себя, он будет жить под деревом в лесу.

— Ты меня обижаешь, Пери! — воскликнул фидалго. — Дом мой открыт для всех, а для тебя и подавно: ты мне друг, ты спас мою дочь.

— Нет, Пери не обижает тебя. Но он знает, что кожа у него темная, как земля.

— Зато у него золотое сердце.

В то время как дон Антонио уговаривал индейца вернуться к своим, из леса послышалось монотонное пение.

Пери прислушался. Потом он сошел вниз и побежал в направлении, откуда доносился голос, напевавший на заунывный индейский мотив песню на языке гуарани:

«Звезда зажглась. Мы выходим ночью. Ветер подул. Несет нас на крыльях.

Война подняла нас. Мы побеждаем. Война улеглась.

Идем домой.

Война — мужчины воюют. Кровь.

Мир — работают жены. Вино.

Звезда зажглась. Пускаемся в путь. Ветер подул. Уходить пора».

Эту туземную песню пела немолодая индианка. Она стояла, прислонившись к дереву, и сквозь листву его видела все, что происходило на площадке.

Пери подошел к ней, смущенный и печальный.

— Мать! — воскликнул он.

— Пойдем! — сказала индианка, направляясь в лес.

— Нет, я не пойду.

— Мы уходим.

— Пери остается.

Индианка с глубоким удивлением смотрела на сына.

— Твои братья уходят.

Пери ничего не ответил.

— Твоя мать уходит.

Снова молчание.

— Воины ждут тебя!

— Пери остается, мать! — сказал индеец; голос его дрожал.

— Почему?

— Так приказала сеньора.

Несчастная мать поняла, что решение его непреклонно. Она знала, какую власть имело над душой Пери изображение пресвятой девы, которое он видел во время битвы; а ведь он был уверен, что это и есть Сесилия.

Она поняла, что теряет сына, которым гордилась в старости так же, как в молодости гордилась мужем своим Араре. Слезинка скатилась по ее щеке цвета меди.

— Мать, возьми лук Пери, похорони его рядом с прахом его отца и сожги хижину Араре.

— Нет, может быть, Пери вернется — тогда он найдет хижину своего отца и в ней мать, которая его любит. Все будут в печали, пока месяц цветов не возвратит сына Араре в долину, где он родился.

Индеец печально покачал головой.

— Пери не вернется!

Мать его всплеснула руками в отчаянии и страхе.

— Плод, что упал с дерева, не возвращается на прежнее место; лист, что оторвался от ветки, сохнет и гибнет; ветер его уносит. Пери — лист, ты, мать, — дерево. Пери больше не вернется к тебе.

— Белая девушка спасла твою мать. Лучше бы дала ей умереть, только бы не отнимала у нее сына. Мать без сына — это земля без воды: она сжигает и губит все, что вокруг.

Слова эти сопровождались грозным взглядом. Так смотрит тигрица, у которой хотят отнять детенышей.

— Мать, не обижай сеньору. Пери умрет и в последний час не вспомнит о тебе.

Какое-то время оба молчали.

— Твоя мать остается! — решительно сказала индианка.

— А кто будет матерью племени? Кто будет хранить хижину Пери? Кто расскажет детям про войны, которые вел Араре, сильнейший из сильных? Кто вспомнит, сколько раз народ гойтакасов поджигал табы белых и побеждал людей, что метали молнии? Кто будет готовить вина и напитки для воинов и передавать молодым обычаи стариков?

Пери произнес эти слова с волнением. Он вспомнил о своей жизни среди родного племени; индианка задумалась, потом сказала:

— Твоя мать вернется к себе. Она будет ждать тебя у двери хижины под тенью жамбейро49. Если цветы жамбо распустятся без Пери, твоя мать уже не увидит его плодов.

Индианка положила руки на плечи сына и прижалась лбом к его лбу. На минуту их слезы смешались.

Потом она медленно пошла прочь. Пери провожал ее взглядом, пока она не исчезла в чаще, он уже готов был позвать ее, догнать и уйти вместе с ней. Но в эту минуту вместе с ветром до него долетел серебристый голос Сесилии, разговаривавшей с отцом, — и он остался.

В ту же ночь индеец построил себе маленькую хижину на выступе скалы; там он и поселился.

Прошло три месяца.

Сесилии лишь на короткое время удалось побороть в себе отвращение к краснокожему, это было тогда, когда она приказала ему остаться; потом ей даже не вспомнилось, что нехорошо быть неблагодарной, и она перестала скрывать свою неприязнь.

Стоило только индейцу подойти к ней поближе, как она испуганно вскрикивала, или убегала, или просто приказывала ему уйти. Пери, который успел уже научиться португальскому языку и понимал ее слова, удалялся, приниженный и печальный.

Но он был все так же ей предан. Он сопровождал дона Антонио де Мариса в его поездках, помогал ему своим опытом, показывал места, богатые золотом или драгоценными камнями. А в остальное время он без устали обегал леса, чтобы сорвать душистый цветок или поймать диковинную птичку, и отдавал их фидалго с просьбой подарить Сеси, ибо сам уже не решался подойти к ней, боясь, что она будет недовольна.

«Сеси»— так индеец стал называть свою сеньору, когда узнал, что имя ее Сесилия.

Однажды девушка услыхав, что он назвал ее так, нашла в этом новый предлог рассердиться на своего безропотного раба, который покорно слушался каждого ее жеста, и сурово спросила его:

— Почему ты зовешь меня «Сеси»?

Индеец печально улыбнулся.

— Ты разве не можешь выговорить «Сесилия»?

Пери отчетливо по слогам произнес полное имя девушки. Это было тем более удивительно, что его родной язык не знает четырех португальских букв — ив числе их буквы «л».

— В таком случае, — не без любопытства спросила девушка, — раз ты можешь правильно произнести мое имя, почему ты зовешь меня иначе?

— Потому, что имя «Сеси»у Пери в душе.

— Ах, у вас есть такое слово?

— Да.

— Что же оно означает?

— То, что Пери чувствует.

— А по-португальски?

— Пери не хочет, чтобы сеньора знала.

Девушка нетерпеливо топнула ногой.

Как раз в это время шел дон Антонио. Сесилия подбежала к нему.

— Отец, что значит на туземном языке слово «Сеси»?

— «Сеси»? — переспросил фидалго, припоминая. — Да, вспомнил! Это глагол, который означает «печалиться», «огорчаться».

Девушке стало стыдно: она поняла, как она была неблагодарна, и, вспомнив, как много для нее сделал индеец и как она сурово обходилась с ним все это время, нашла, что была злой, себялюбивой, жестокой.

— Какое нежное слово! — сказала она отцу. — Так поют птицы.

С этого дня она переменила отношение к Пери: понемногу перестала его бояться; его непосредственная натура ей стала понятнее; сначала она видела в нем раба, а теперь — друга, преданного и верного.

— Зови меня Сеси, — говорила она иногда индейцу, улыбаясь. — Это нежное имя будет напоминать мне о том, какой я была злой, и научит меня быть доброй.

V. ПОДЛОСТЬ

Пора продолжить теперь наш рассказ, который мы прервали, ибо необходимо было упомянуть о некоторых событиях, совершившихся ранее.

Вернемся же в убежище, где мы оставили Лоредано и двух его приятелей, до смерти напуганных голосом, неожиданно раздавшимся из-под земли.

Оба его сообщника, как и все люди низшего сословия в те времена, были до крайности суеверны: они приписали случившееся сверхъестественной силе и решили, что это глас божий. Что же касается Лоредано, то он был не из таких, чтобы поддаться подобной слабости. Он слышал голос, и голос этот, пусть даже глухой и замогильный, мог быть только голосом человека.

Только кто этот человек? Дон Антонио де Марис? Кто-нибудь из авентурейро? Этого он не мог сказать и терялся в хаосе всевозможных предположений и догадок.

Он сделал Руи Соэйро и Бенто Симоэнсу знак, чтобы те следовали за ним; и, спрятав на груди зловещий клочок пергамента, который породил уже столько преступлений, пошел вперед. Не успели они сделать и сотни шагов, как заметили, что впереди идет некий кавальейро. Итальянец сразу же его узнал: это был Алваро.

Молодой человек искал уединения, чтобы на свободе думать о Сесилии, но главным образом чтобы поразмыслить над тем, что произошло этим утром и чего объяснить себе он никак не мог.

Стоя поодаль, он заметил, как окно Сесилии отворилось, как в нем появились обе девушки, как они посмотрели друг на друга, а потом Изабелл упала на колени перед сестрой. Если бы Алваро мог услышать их разговор, многое бы для него прояснилось.

Увидав кавальейро, Лоредано обернулся к своим спутникам.

— Вот это кто! — воскликнул он, и глаза его заблестели. — Дураки вы! Все, что вам невдомек, вы сейчас же на бога валите!

И он презрительно на них посмотрел.

— Ждите меня тут.

— А что вы собираетесь делать? — спросил Руи Соэйро.

Итальянец удивленно на него посмотрел. Потом пожал плечами, как будто вопрос его спутника не заслуживал даже ответа.

Руи Соэйро хорошо знал нрав этого человека и понял значение его жеста, — остатки совести, еще сохранившиеся в его порочной душе, вдруг заговорили — он схватил итальянца за руку.

— Вы хотите, чтобы он нас выдал? — спросил Лоредано.

— Еще одно ненужное преступление! — возмутился Бенто Симоэнс.

Итальянец посмотрел на них холодными, как сталь, глазами.

— Будет и более нужное, друг Симоэнс, — придет время — мы и о нем подумаем.

И, не дожидаясь ответа, он углубился в заросли кустарника, чтобы следовать за Алваро, который не спеша продолжал свой путь.

Молодой человек, как он ни был поглощен в тот день своими мыслями, помнил о том, как должен вести себя охотник, забираясь в глубь девственного леса.

В этих местах человек окружен опасностями со всех сторон; спереди, сзади, справа и слева, сверху и снизу может появиться неожиданный враг, скрывшийся в листве и умеющий незаметно к вам подкрасться.

Единственная защита от него — это тонкий слух, умеющий различить среди неясных шорохов леса те, которые нельзя отнести за счет ветра; это острое зрение и способность мгновенно ориентироваться, позволяющие глазу проникать во мрак зарослей, видеть сквозь густую листву деревьев.

Алваро был наделен этим чутьем искусных охотников.

Едва заслышав потрескивание сухих листьев, он поднял голову и огляделся вокруг; потом, осторожности ради, прислонился к стволу одиноко стоявшего дерева и стал ждать, не выпуская из рук клавина.

Теперь враг — будь то хищный зверь, змея или человек, — мог напасть на него только спереди: кавальейро непременно увидел бы его приближение и успел бы его встретить.

Притаившийся в листве Лоредано заметил эту уловку и заколебался. Но замысел их перестал быть тайной, итальянец подозревал, что не кто иной, как Алваро угрожающе произнес слово «предатели», и это подозрение еще больше утвердилось в нем, когда он заметил, сколь осторожен был кавальейро.

Алваро был для него опасным противником — он с необычайным искусством владел всеми видами оружия.

Его гибкая шпага со свистом разрезала воздух и поражала жертву стремительно и неотвратимо, как гремучая змея.

Кинжал, покорный легкой руке, на помощь которой приходило все его подвижное тело, наносил мгновенный, молниеносный удар: он чертил в воздухе огненный крест и, впиваясь в грудь врагу, поражал его насмерть.

Устремлялась ли пуля его клавина за птицей, парившей в небе, или за листом, который дрожал от ветра, — она никогда не обманывала. На площадке перед домом итальянцу не раз приходилось видеть, как Алваро, упражняясь в стрельбе, был настолько меток, что расщеплял в воздухе стрелы, которые по его просьбе пускал Пери. Сесилия в восторге хлопала в ладоши; Пери бывал доволен, что его сеньора радуется. Хотя для него подобные упражнения были сущим пустяком, он не мешал молодому кавальейро наслаждаться своим торжеством и приводить в восхищение всех обитателей «Пакекера».

Алваро же знал, что есть только один человек, который в силах сразиться с ним и победить его в поединке любым видом оружия, и человек этот — Пери. Здесь дело было не только в искусстве индейца, но и в том, что он с малых лет привык к войнам.

Поэтому Лоредано было над чем поразмыслить, прежде чем открыто напасть на такого сильного противника. Однако обстоятельства того требовали; к тому же итальянец и сам был человеком храбрым и ловким. Он пошел на врага, решив, что либо умрет, либо спасет и жизнь и богатство.

Заметив его приближение, Алваро нахмурил брови. После того что произошло за последние сутки, он ненавидел этого человека, вернее, он его презирал.

— Бьюсь об заклад, что мы с вами думаем об одном и том же, сеньор кавальейро? — воскликнул итальянец, остановившись в нескольких шагах от него.

— Я не знаю, что вы имеете в виду, — сухо ответил Алваро.

— А вот что, сеньор кавальейро: двум людям, которые ненавидят друг друга, лучше всего бывает встретиться в месте уединенном, где нет посторонних глаз.

— У меня к вам не ненависть, а презрение. И даже больше того, не презрение, а гадливость. Змея, которая ползает по земле, не так отвратительна мне, как вы.

— Не будем спорить о словах, сеньор кавальейро, все они сводятся к одному: я вас ненавижу, вы меня презираете. Я мог бы сказать про вас то же самое, что вы только что сказали про меня.

— Негодяй! — вскричал кавальейро, хватаясь за шпагу.

Движение это было таким быстрым, что слово продолжало еще звучать, а стальное лезвие коснулось уже щеки итальянца.

Лоредано хотел увернуться от оскорбительного удара, но не успел; глаза его налились кровью.

— Сеньор кавальейро, я требую удовлетворения за обиду, которую вы мне нанесли.

— Это ваше право, — с достоинством ответил Алваро, — только драться мы будем не на шпагах, ибо это оружие кавальейро. Вытаскивайте ваш кинжал, оружие бандита, и защищайтесь.

С этими словами молодой человек совершенно спокойно вложил шпагу в ножны, укрепил ее на поясе, чтобы она не стесняла движений, и обнажил кинжал отличной дамасской стали.

Противники подступили друг к другу и схватились. Итальянец был силен и ловок и защищался с большим искусством. Однако уже два раза кинжал Алваро касался его шеи и успел распороть ворот вельветового камзола.

Вдруг Лоредано отскочил назад и поднял левую руку, прося передышки.

— Вы удовлетворены? — спросил Алваро.

— Нет, сеньор кавальейро. Вот что я думаю: не стоит нам понапрасну выбиваться из сил, надо найти более надежное оружие.

— Выбирайте любое, только не шпагу, остальное мне безразлично.

— И вот что еще: если мы будем драться здесь, мы только наделаем друг другу лишних хлопот. А ведь я собираюсь убить вас и думаю, что у вас такие же намерения на мой счет. Надо сделать так, чтобы убитый исчез бесследно и ничто не могло бы выдать победителя.

— Что вы предлагаете?

— Тут рядом река. Каждый из нас станет на выступ скалы. И тогда, будь он убит или только ранен, он все равно упадет в реку, а там уж водопад с ним разделается. Оставшийся в живых будет избавлен от канители.

— Вы правы, так оно лучше. Мне было бы стыдно, если бы дон Антонио де Марис узнал, что я дрался с таким, как вы.

— Идемте, сеньор кавальейро, сердца наши полны ненависти, так не будем терять попусту время.

Оба направились к реке, которая шумела неподалеку.

Человек мужественный и храбрый, Алваро слишком презирал своего противника, чтобы хоть сколько-нибудь его бояться. К тому же его благородная и высокая душа, неспособная даже помыслить о каком-либо низком поступке, не допускала низости и в других. Ему и в голову не могло прийти, что человек, вызвавший его на поединок и готовившийся сразиться открыто, окажется настолько подл, что нанесет ему удар в спину.

Поэтому он продолжал идти; итальянец же тем временем нарочно уронил портупею и остановился, чтобы поднять ее и надеть снова.

Мысли, промелькнувшие в эту минуту в его мозгу, были очень далеки от высоких помыслов кавальейро; увидев, что Алваро пошел впереди, он подумал: «Мне нужна жизнь этого человека. Она в моих руках! Было бы безумием упускать сейчас эту возможность и подвергать себя опасности. Поединок в этой глуши, без свидетелей, принесет победу тому, кто окажется хитрее».

Итальянец осторожно зарядил клавин и пошел на некотором расстоянии от Алваро, для того чтобы скрип железа или намеренно тихие шаги не привлекли к себе внимание кавальейро.

Алваро был спокоен. Мысли его умчались далеко. Перед глазами у него стоял образ Сесилии, но рядом с нею сияли устремленные на него черные бархатные глаза Изабелл, полные томной грусти. В первый раз ее смуглое лицо, ее жгучая, чувственная красота смешалась в его мечтах с ангельским ликом любимой им белокурой девушки.

Что же случилось? Молодой человек не мог объяснить, но смутное предчувствие говорило ему, что в разговоре двух девушек у окна была какая-то тайна, — чья-то исповедь, чье-то признание, и все это касалось его.

И теперь, когда смерть была так близка, когда она шла за ним по пятам и уже тянулась к нему костлявой рукой, он рассеянно и задумчиво перебирал в памяти мысли о любви, воодушевляясь надеждой. Он не думал о поединке: он был уверен в себе и уповал на бога. Но если ему суждено было умереть, он утешал себя тем, что Сесилия простит ему его дерзость, и тогда растает оставшаяся, может быть, у нее на сердце горечь обиды.

С этими мыслями он вытащил спрятанный на груди цветок жасмина, который ему кинула девушка и который уже увял от прикосновения его горячих губ. Он еще раз поцеловал его и в эту минуту вспомнил, что итальянец все это видит.

Но шагов авентурейро не было слышно. Первой мыслью Алваро было, что итальянец бежал, а так как в представлении человека высокой души трусость граничит с низостью, он вдруг подумал, что тот в самом деле может предательски на него напасть.

Он хотел обернуться, но удержался. Показать, что он боится этого негодяя, значило опозорить честь и достоинство кавальейро. Гордо подняв голову, Алваро продолжал свой путь.

Он не подозревал, что в это мгновение па него устремлен зоркий взгляд итальянца и что уверенная рука спускает затвор клавина.

VI. БЛАГОРОДСТВО

Алваро услыхал пронзительный свист.

Пуля задела поля его шляпы и срезала конец алого пера, спадавшего на плечо.

Молодой человек повернулся — спокойно, невозмутимо; ни один мускул не дрогнул у него на лице, и только прикрытые черными усами губы покривились в презрительной усмешке.

Он был поражен — он никак не мог ожидать, что глазам его предстанет такая картина. В каких-нибудь десяти шагах от него Пери, левой рукой сдавив Лоредано за шею и напрягая изо всей силы свои стальные мускулы, пригнул его к земле и поставил на колени.

Итальянец был бледен, лицо его перекосилось, глаза вылезли из орбит, рука продолжала сжимать все еще дымившийся клавин.

Индеец выхватил у него из рук оружие и, вытащив длинный нож, занес его над головой Лоредано.

В эту минуту подоспел Алваро и отвел удар. Потом он протянул индейцу руку:

— Отпусти этого негодяя, Пери!

— Нет!

— Жизнью этого человека распоряжаюсь я. Он стрелял в меня, и сейчас мой черед стрелять.

С этими словами Алваро взвел курок клавина и приставил дуло ко лбу итальянца.

— Настал твой последний час. Молись.

Пери опустил нож; отступив на шаг назад, он стал ждать.

Итальянец ничего не ответил. Вместо слов молитвы в мыслях его проносился поток самых отвратительных богохульных проклятий; сердце его колотилось, и каждый удар напоминал о спрятанном на груди клочке пергамента, который вот-вот станет достоянием Алваро и сделает его обладателем всех тех богатств, которых ему, Лоредано, теперь уже не видать.

Но вместе с тем в этой порочной душе еще жило некое высокомерие, гордыня, которую порождает преступление. Он не молил о пощаде, не проронил ни слова, ощутив холодное прикосновение стали ко лбу. Он только закрыл глаза и мысленно простился с жизнью.

Алваро смотрел на него с минуту, потом опустил клавин.

— Нет, ты недостоин умереть от руки человека и от боевого оружия. Тебя ждет позорный столб и рука палача. Пусть тебя покарает господь.

Лоредано открыл глаза; лицо его просветлело: он понял, что еще есть надежда.

— Поклянись, что завтра же ты покинешь дом дона Антонио де Мариса и ноги твоей никогда больше не будет в этих местах: этой ценою ты спасешь себе жизнь.

— Клянусь! — вскричал итальянец.

Алваро размотал цепь, троекратно обвивавшую его шею, и поднес к глазам Лоредано красный эмалевый крест, который носил на груди. Авентурейро поднял руку и повторил слова клятвы.

— Встань, — сказал кавальейро, — и убирайся прочь с моих глаз.

И с тем же презрением к нему и с тем же благородством он разрядил клавин и повернулся, чтобы продолжать путь, приказав Пери следовать за собой.

Во время этой сцены, которая так быстро окончилась, Пери был погружен в глубокое раздумье.

Когда в кактусовых зарослях он услыхал разговор Лоредано и его сообщников, когда понял, что они собираются причинить зло его сеньоре и дону Антонио де Марису, первой его мыслью было броситься на предателей и умертвить их.

Тогда-то и вырвалось у него слово, в котором он выразил свое негодование. Но он тут же подумал, что они могут его убить, и тогда некому будет оберегать Сесилию. Впервые индеец испугался; он испугался за свою сеньору и пожалел, что у него не тысяча жизней, чтобы посвятить их ей все.

Он скрылся в лесу, и при этом так быстро, что взобравшийся на дерево итальянец его не увидел. Удалившись от них на достаточное расстояние, он вышел на берег реки и выстирал свою запачканную кровью рубашку. Никто не должен был знать, что он ранен.

За это время он придумал план действий.

Он решил ничего не рассказывать никому, даже дону Антонио де Марису, и по двум причинам: во-первых, он боялся, что ему не поверят, — у него не было никаких доказательств, чтобы подтвердить обвинение, а ведь он, индеец, возводил обвинение на белых; во-вторых, он был убежден, что один в силах разрушить преступный план троих авентурейро и справиться с итальянцем.

Уяснив себе эту мысль, индеец сразу же перешел к выполнению своего плана: он должен был наказать предателей. Эти три человека собирались убивать, значит, они должны умереть — и все сразу. Пери боялся, что если хоть один из них останется в живых, то, увидав, что другие погибли, он может в припадке ярости осуществить свой преступный замысел раньше, чем Пери сумеет ему помешать.

У этого не тронутого культурой индейца был ум, блеском своим подобный жгучему солнцу нашей земли, а силой — ее буйной растительности; в его рассуждениях были разум и логика человека цивилизованного; он предусматривал все возможности, учитывал все последствия своих поступков и готовился привести свой план в исполнение с такой решимостью и энергией, какие встречаются не часто.

С этими мыслями он направился к дому, куда его звало другое неотложное дело: он должен был предупредить дона Антонио о том, что племя айморе50 может напасть на «Пакекер». На пути своем он увидел Бенто Симоэнса и Руи Соэйро; увидел, что взгляды их прикованы к Лоредано, который целится в кавальейро.

Броситься на итальянца, предотвратить этот выстрел, поставить преступника на колени — было делом одного мгновения; оба авентурейро едва успели заметить, как все это случилось и как главарь их очутился в руках Пери.

План индейца осуществлялся сам собою: итальянец был уже в его руках; да, он расправится с ним, а потом прикончит обоих авентурейро; тут ему достаточно будет и ножа; разделавшись со всеми, он явится к дону Антонио де Марису и скажет:

— Эти трое тебя предали, я их убил. Если я поступил плохо, накажи меня.

Вмешательство Алваро, который великодушием своим спас Лоредано, совершенно изменило весь его план. Не зная, что побудило Пери кинуться на итальянца, и решив, что это было сделано в ответ на попытку негодяя убить выстрелом в спину его, своего противника в поединке, кавальейро, которому вовсе не хотелось убивать человека без крайней необходимости, удовлетворился клятвой Лоредано и заверением, что тот покинет дом фидалго.

В это время Пери обдумывал, нельзя ли что-нибудь сделать, чтобы поправить беду. Однако он увидел, что ему это не удастся.

Алваро перенял от дона Антонио де Мариса все старинные понятия о рыцарской чести, которые были в ходу в пятнадцатом веке. Фидалго хранил их, как самое драгоценное наследие предков; молодой человек во всем ему подражал; он усвоил себе взгляды, отличавшие португальских баронов, воителей, победивших при Алжубарроте51, где они сражались на стороне короля-рыцаря, великого магистра Ависского ордена.

Пери знал характер Алваро; он понял, что, даровав Лоредано жизнь, кавальейро никому не даст тронуть итальянца, и если в этом будет нужда, то обнажит даже шпагу, чтобы защитить того, кто пытался его убить.

Индеец уважал волю Алваро из-за Сесилии, которую тот любил; если бы с кавальейро случилось несчастье, Сесилия опечалилась бы, и этого было достаточно; Пери смотрел на Алваро благоговейно, как и на все, что имело отношение к девушке или требовалось для ее благополучия, покоя и счастья.

Вот почему Пери спрятал свой нож и, не думая больше об итальянце, последовал за кавальейро.

Оба пошли вдоль реки, направляясь в сторону дома.

— Еще раз благодарю тебя, Пери. Не за то, что ты спас мне жизнь, а за то, что ты меня уважаешь.

С этими словами кавальейро пожал руку индейцу.

— Не за что. Пери ничего не сделал. Спасла тебя сеньора.

Простодушие индейца умиляло Алваро; он улыбнулся, но при этом покраснел.

— Если ты умрешь, сеньора будет плакать, а Пери хочет, чтобы сеньора всегда была довольна.

— Ты ошибаешься: Сесилия — добрая, она бы одинаково огорчилась, случись несчастье со мной или с тобой, со всеми, кто около нее.

— Пери знает, почему так говорит: у него есть глаза — они видят; есть уши — они слышат. Ты для сеньоры — солнце, от которого краснеет плод жамбо, и роса, от которой распускаются ночные цветы.

— Пери! — воскликнул Алваро.

— Не сердись, — кротко сказал индеец. — Пери любит тебя за то, что сеньора, когда видит тебя, улыбается. Тростник, когда он растет у воды, зеленеет и радуется. Когда подует ветерок, тростинка шепчет «Се-си». Ты — река, Пери — ветерок, что дует совсем тихо, чтобы было слышно, как вода шепчет. Ветерок наклоняет тростинку, чтобы она коснулась воды.

Алваро в изумлении посмотрел на индейца. Откуда в не искушенном цивилизацией дикаре такая высокая поэзия, простодушная, полная очарования? Откуда в нем эта удивительная чуткость, которую так трудно встретить в сердце, испорченном городской суетой?

Пейзаж, расстилавшийся перед ним, ответил на его вопрос: роскошная природа со всеми ее щедротами нашла себе выражение в этой чистой душе, отразившей ее, как зеркальная поверхность воды отражает небо.

Тот, кому знакома растительность нашей страны, начиная от нежных эпифитов и кончая гигантским кедром, кто познал все разнообразие ее животного царства, начиная от ягуара и тапира, воплотивших в себе жестокость и силу, и кончая прелестными колибри и отливающими золотом жуками; кто смотрел на это небо, то ярко-синее, то в каких-то бронзовых отблесках, возвещающих близость бури; кто видел, как по берегам наших рек, на зеленом плюше травы, среди ярких цветов извиваются тысячи смертоносных змей, — тот поймет, каким чувством был охвачен Алваро.

В самом деле, откуда эта цепь, связующая самые противоположные явления жизни? Чем объяснить, что вершины могущества неразрывно слиты с беззащитною слабостью? Что означает тихая красота, которая сопутствует страшным трагедиям и отвратительнейшим чудовищам? Что означает ужас смерти рядом с цветущей жизнью?

Разве не в этом поэзия? Тот, кого с самого рождения баюкали в этой очарованной колыбели, кто с детства окружен всей этой сменой причудливых пестрых картин, этим вечным контрастом смеха и слез, кто видит цветы и шипы, мед и яд, — разве он уже не поэт?

Такой поэт воспевает природу на ее же языке. Не зная, что происходит в его собственной душе, он выражает переполняющие его смутные чувства, пользуясь теми образами, которые видит перед собой.

Это слова, начертанные творцом в великой книге мироздания: цветы, небо, свет и цвет, ветер и солнце — все прекрасное, все, что природа творила с улыбкою на устах.

Речь его подобна то ручейку, что змеится по склону, то водопаду, что низвергается со скалы. Порой она взбирается на вершины гор, порой спускается вниз и, как крохотная букашка, шуршит в траве.

Вот что ответил нашему кавальейро величественный пейзаж, окружающий берега Пакекера. И все это за единый миг явилось ему одним из тех наитий, которые озаряют душу.

Без малейшей предвзятости выслушал он бесхитростную исповедь индейца; напротив, он оценил его верность Сесилии, его безмерную готовность любить все то, что любит его сеньора.

— Итак, — улыбаясь, сказал Алваро, — значит, ты любишь меня только оттого, что, по-твоему, меня любит Сесилия?

— Пери любит только то, что любит его сеньора. На всем этом свете он любит одну сеньору. Ради нее он оставил мать, братьев, родную землю.

— А если бы Сесилия вовсе меня не любила, что тогда?

— Пери обошелся бы с тобою так, как день — с ночью: прошел бы мимо и не заметил.

— А если бы я не любил Сесилию?

— Этого не может быть!

— Кто знает? — улыбаясь, сказал Алваро.

— Если бы сеньора огорчилась из-за тебя! — воскликнул индеец, и его черные глаза сверкнули.

— Допустим. Что бы ты тогда сделал?

— Пери убил бы тебя.

Решимость, с которой были сказаны эти слова, не оставляла ни малейшего сомнения в том, что он действительно так бы и поступил. Алваро в ответ горячо пожал его руку.

Пери испугался, что обидел кавальейро. Чтобы загладить свою чрезмерную прямоту, он, волнуясь, сказал:

— Пойми: Пери — сын солнца, но он отрекся бы от солнца, обожги оно белое лицо Сесилии. Пери любит ветер, но он стал бы его ненавидеть, унеси он хоть один золотистый волосок с головы Сеси. Пери нравится глядеть на небо, но он не поднял бы глаз, стань оно синее, чем глаза Сеси.

— Я хорошо тебя понял, друг мой. Всю свою жизнь ты посвятил счастью этой девушки. Не бойся, что я могу когда-нибудь обидеть ее, а этим — тебя. Ты сам знаешь, как я ее люблю, и не сердись, если я скажу тебе, что предан ей не меньше, чем ты. Тебе даже не придется меня убивать, я, верно, убью себя сам, если, на мое горе, причиню ей страдания.

— Ты добрый. Пери хочет, чтобы сеньора тебя любила.

После этого индеец рассказал Алваро все, что произошло накануне вечером; кавальейро весь побелел от гнева и хотел уж было кинуться вдогонку за Лоредано. На этот раз он бы его не простил.

— Не надо, — сказал индеец. — Сеси испугается. Пери сам все уладит.

Они уже были возле дома, когда Пери вдруг схватил Алваро за руку.

— Враг дома готовит злое дело. Защити сеньору. Если Пери умрет, пошли сказать его матери, и, увидишь, все воины племени придут и будут драться на твоей стороне и спасут Сеси.

— Но кто этот враг дома?

— Ты хочешь знать?

— Разумеется, с кем же я буду бороться?

— Ты узнаешь.

Алваро попробовал было настаивать, но индеец не стал больше ничего говорить и снова ушел в лес. В то время как Алваро поднимался по лестнице, он обошел вокруг дома и очутился на противоположной стороне его, куда выходила комната Сесилии.

Индеец стоял и вглядывался в окно, как вдруг из-под веток дерева неожиданно появилась худая, костлявая фигура Айреса Гомеса; весь в колючках и крапиве, старик отдувался и тяжело дышал.

Почтенный эскудейро, наткнувшись лбом на выросшую не на месте ветку, потерял равновесие и растянулся во весь рост.

Однако он сейчас же приподнялся на локтях и во весь голос закричал:

— Эй! Проклятый дикарь! Господин касик! Ловец ягуаров! Послушай-ка, что я тебе скажу!

Пери даже не обернулся.

VII. НА ДНЕ ПРОПАСТИ

Пери хотелось пусть издали, но взглянуть на Сесилию. Айрес Гомес поднялся с земли, подбежал к индейцу и схватил его за руку.

— Наконец-то я поймал этого кабокло!52 Черт бы его побрал! И пришлось же мне из-за него попотеть! — вскричал старый служака, переводя дух.

— Отстань, — ответил индеец, не пошевелив даже бровью.

— Отстать! Как бы не так! Да я по твоей милости весь лес обегал! Еще чего выдумал!

И в самом деле, дона Лауриана, горя желанием поскорее выпроводить индейца из дома, строго-настрого приказала эскудейро найти его и доставить к дону Антонио де Марису.

Айрес Гомес, ревностный исполнитель воли своих господ, добрых два часа бегал по лесу; все комические происшествия, какие только можно было вообразить, стряслись с ним в пути.

Сначала он задел краем шляпы осиное гнездо, и потревоженные обитатели заставили его отступить, причем это почетное отступление пришлось совершать бегом; потом он наткнулся на длиннохвостую ящерицу. С перепугу она обвилась вокруг его ног и отчаянно хлестнула его своим хвостом.

Не будем ужо говорить о том, сколько раз он попадал в крапиву, стукался головой о деревья и падал, расточая проклятия этой несуразной стране. Эх! То ли дело поросшие дроком родные поля!

Словом, Айрес Гомес имел все основания не отпускать индейца, из-за которого претерпел столько неприятностей. К несчастью, Пери на этот счет был другого мнения.

— Пусти, говорят тебе! — воскликнул индеец, начиная сердиться.

— Нет уж, видно, придется малость потерпеть, дружок краснокожий! Вот тебе честное слово Айреса Гомеса, не могу я тебя отпустить. Это все равно как если бы мать наша пресвятая церковь… Да какого черта я ему все это толкую? Ах, что я наделал, — никак, я черта вместе с матерью нашей пресвятой церковью помянул! Грех-то какой! Да можно ли еще при нем святых поминать! Пресвятая «дева Мария! Не могу! Не могу! Язык мой, замолчи! Не вводи меня во искушение!

И Айрес Гомес пустился в длинные рассуждения, превратившиеся в своего рода монолог, в котором было, по крайней мере, одно достоинство — он был искренен. Но Пери не слушал его — внимание индейца было поглощено окном. Высвободив руку, он пошел своей дорогой.

Айрес последовал за ним по пятам. Он действовал механически, как автомат.

— Что тебе надо? — спросил индеец.

— Как что! Домой тебя препроводить — таков приказ.

— Пери идет далеко!

— Да хоть на край света, мне это все едино, милейший.

Индеец повернулся к нему и решительно сказал:

— Пери не хочет, чтобы ты за ним шел.

— Мало ли чего ты хочешь, урод несчастный, только знай, ты время попусту тратишь. Я — сын своего отца, и силой меня еще никто не брал, а отец мой — тебе это не худо бы знать — был что порох.

— Пери говорит только раз.

— Айрес Гомес тоже, когда приказ исполняет, назад не смотрит.

Пери, сам человек беззаветно преданный, понял, что старик привык слепо повиноваться. Он почувствовал, что убедить этого ревностного служаку немыслимо. Поэтому он решил отделаться от него более действенным способом.

— Кто тебя послал?

— Дона Лауриана.

— Зачем?

— Привести тебя в дом.

— Пери придет сам.

— Посмотрим!

Индеец вытащил нож.

— Ах, вот ты как! — воскликнул эскудейро. — Вот ты как со мной разговариваешь! Ну уж если б сеньор Антонио не запретил мне рукам волю давать, я б тебе показал! Только… Хоть ты тут убей меня, все равно не отступлюсь.

— Пери убивает только врага, ты — не враг; будешь упрямиться — Пери тебя привяжет.

— Как так привяжет! Еще что выдумал!

Сохраняя полное спокойствие, индеец стал молча срезать длинную лиану, обвивавшую ветви дерева. Эскудейро забеспокоился, потом начал сердиться. Еще немного, и он кинулся бы на Пери с кулаками.

Но приказ дона Антонио был категоричен: эскудейро не должен был трогать индейца. Самое большее, что мог сделать почтенный Айрес Гомес, — это храбро защищаться.

Отрезав довольно длинную лиану и обмотав ее вокруг шеи, индеец засунул нож за пояс и с улыбкой повернулся к верному эскудейро.

Айрес Гомес, не дрогнув, вынул шпагу и встал в защитную позицию, как полагалось по правилам высокого и свободного искусства фехтования, которым он овладел еще в молодые годы.

Это был своеобразный, может быть, единственный в своем роде поединок, где оружие столкнулось с ловкостью, железо — с тоненьким прутиком.

— Слушай, касик, — сказал эскудейро, хмуря брови, — брось эти штуки. Только попробуй — и я тебя на эту вот шпагу насажу.

Пери пренебрежительно выпятил нижнюю губу и начал быстро бегать вокруг эскудейро, все время оставаясь на расстоянии трех шагов, чтобы тот не дотянулся до него шпагой. Индеец собирался напасть на своего противника сзади.

Прислонившийся к дереву Айрес Гомес вынужден был все время вертеться, чтобы защитить спину, и в конце концов у него закружилась голова и потемнело в глазах. Воспользовавшись этим, индеец подскочил к нему, схватил за обе руки и привязал его лианами к дереву, возле которого тот стоял.

Когда эскудейро немного пришел в себя, он увидел, что весь опутан лианами и вдобавок еще привязан к стволу. Пери же преспокойно пошел своей дорогой.

— Черт краснокожий! Пес несчастный! — кричал ему вдогонку почтенный эскудейро. — Погоди, я еще тебе покажу!

Не обращая ни малейшего внимания на всю эту литанию ругательств53, Пери направился к дому.

Он увидел Сесилию; девушка сидела у окна, подперев рукою щеку, и печально глядела на зиявшую внизу глубину.

Она догадалась о ревности Изабелл и о ее любви к Алваро. Открытие это ее поразило, но потом она постаралась взять себя в руки. В ней жила гордость, свойственная душам целомудренным. Сесилия не хотела, чтобы сестра заметила ее волнение. К тому же, будучи по природе доброй, она любила Изабелл и не хотела ее огорчать.

И она не сказала сестре ни одного слова упрека. Напротив, нежно поцеловала Изабелл и попросила, чтобы та оставила ее одну.

«Бедная Изабелл, — говорила она себе, — сколько ей пришлось выстрадать!»

Думая о сестре, Сесилия совсем позабыла о себе. Но слезы лились, рыдания теснили грудь, возвращая ее к мыслям о собственном горе.

Эта веселая и резвая девочка, умевшая только улыбаться, знавшая одни только удовольствия, которых было так много во всем, что ее окружало, вдруг почувствовала, что слезы сладостны, что они несут облегчение; она вытерла глаза — ей стало спокойнее. Она уже была в состоянии подумать о том, что произошло.

Любовь явилась теперь перед ней в новом свете. До этого дня чувство ее к Алваро выражалось только в смущении, заливавшем краской лицо, в радостной улыбке, расцветавшей у нее на губах.

Ей не приходило в голову, что чувство это может стать иным и вызвать не только румянец смущения или улыбку радости. Исключительность любви, свойственное этому чувству стремление, чтобы любимый человек принадлежал тебе, и только тебе, — все это впервые открыла ей любовь Изабелл.

Долгое время она пребывала в задумчивости: она хотела узнать, что скажет ей сердце, и поняла, что у нее все — иное. Любовь ее к Алваро никогда не могла бы заставить ее возненавидеть Изабелл, которую она любила, как родную сестру.

Сесилия не знала этой борьбы любви с другими влечениями души, борьбы страшной, из которой любовь всегда почти выходит победительницей, подчиняя себе все — и разум, и чувство долга. По простоте душевной девушка считала, что обожание, с каким она относилась к отцу, и уважение, которое питала к матери, и влюбленность в Алваро, и привязанность к брату и сестре, и дружба к Пери — все это чувства, не исключающие друг друга.

Чувства эти составляли всю ее жизнь. Она была счастлива ими, ей всего хватало, и она ничего больше не хотела. Когда она целовала руку отца и матери, когда брат или Изабелл ласкали ее, когда она улыбалась кавальейро или отдавала распоряжения своему рабу, жизнь казалась ей сплошным праздником.

Поэтому она испугалась, увидев, что рвется одна из золотых нитей, из которых были сотканы ее беззаботные, полные радости дни; ей было страшно подумать, что два спокойных и ровных чувства, которые до этого мирно уживались в ее сердце, должны вступить в борьбу.

Что же, пусть исчезнет одно из очарований ее жизни, одна из ее любимых грез, один из цветов, которые расцвели в душе, — она не допустит, чтобы из-за нее кто-то страдал, тем более ее сестра Изабелл, которая по временам казалась такой печальной.

Зато оставались другие привязанности, и Сесилия думала, что их достаточно для того, чтобы быть счастливой.

Рассуждать так могла лишь свободная натура, лишь чистая душа, похожая на только что набухший бутон, который не успел еще распуститься от прикосновения солнечного луча.

Все эти мысли проносились в сознании Сесилии, когда она задумчиво глядела в глубину рва, куда упал предмет, из-за которого в жизни ее так много всего переменилось.

«Если бы только я могла отыскать эту вещь, — сказала она себе, — я бы показала Изабелл, как люблю ее, как хочу ей счастья».

Увидав, что сеньора его, задумавшись, глядит в глубокий овраг, Пери догадался о том, что творится у нее в сердце; он не мог только понять, откуда Сесилия узнала, что подарок Алваро упал туда, но понимал, что девушка этим огорчена.

А раз так, то он должен сделать все, чтобы улыбка снова заиграла на ее лице. К тому же он ведь обещал Алваро «все уладить».

Он подошел к обрыву.

Расщелины камней по краям пропасти заросли густою завесою мха и ползучих растений. Сверху они казались ковром, над которым порхали яркие бабочки; но под ним чернел сырой и холодный погреб, куда не проникал ни единый луч света.

Со дна этого огромного погреба время от времени доносилось шипение змей, жалобный писк какой-нибудь птички, которую их магнетический взгляд обрек на гибель, или шум гальки, осыпавшейся по каменистому склону.

Как только солнце достигало зенита, в траве среди лиловых цветов загорались зеленые глаза змеи, обвивавшей дерево, пестрела ее красная с черным чешуя.

Пери не думал об обитателях рва и о том, как они примут его, когда он спустится вниз, — его беспокоило другое: он боялся, что там, на дне, будет очень темно и он не найдет упавшего туда предмета.

Он срезал ветку дерева, которое за его свойства поселенцы называли «деревом-свечой»54, высек огонь и стал спускаться, держа над головой зажженный факел. Только теперь поглощенная своими мыслями Сесилия увидела, как прямо напротив ее окна индеец сходит вниз по крутому склону.

Девушка испугалась. Она сразу же вспомнила о том, что произошло поутру. И вот теперь она теряла еще одного дорогого ей человека.

Две нити, перерезанные одновременно, две привязанности, утраченные одна за другой. Это было слишком. По щекам ее скатились две слезинки, словно исторгнутые тайными струнами сердца, которые только что перестали звучать.

— Пери!

Индеец поднял глаза.

— Ты плачешь, сеньора! — сказал он, задрожав.

Девушка улыбнулась, но в улыбке этой сквозила грусть, от которой сердце индейца разрывалось.

— Не плачь, сеньора, — сказал он, и в голосе его была мольба. — Пери достанет тебе то, что ты хочешь.

— Что я хочу?

— Да. Пери знает.

Девушка покачала головой.

— Оно там. — И Пери указал на ров.

— Кто тебе сказал? — удивленно спросила Сесилия.

— Глаза Пери.

— Ты видел?

— Да.

Индеец спускался все ниже.

— Что ты делаешь? — в испуге вскрикнула девушка.

— Ищу то, что твое.

— Мое… — с грустью прошептала она.

— Он подарил тебе.

— Кто он?

— Алваро.

Девушка покраснела. Однако страх пересилил смущение; она поглядела вниз — и увидала змею, извивавшуюся среди листвы, услыхала неясные и зловещие шорохи, доносившиеся с самого дна.

— Пери, — вскрикнула она, бледнея, — не смей туда спускаться! Вернись.

— Нет. Пери вернется только тогда, когда сможет тебя утешить.

— Ты погибнешь!

— Не бойся.

— Пери, — сказала Сесилия строго, — твоя сеньора запрещает тебе спускаться!

Индеец, казалось, заколебался: приказания сеньоры были для него превыше всего, они исполнялись беспрекословно.

Он нерешительно поглядел на девушку, но в эту минуту Сесилия, увидев Алваро на краю площадки возле хижины индейца, покраснела и отошла от окна.

Индеец улыбнулся.

— Пери не слушает твоих приказаний, сеньора, он повинуется твоему сердцу.

С этими словами он скрылся в зарослях, которыми были покрыты скалы.

Сесилия закричала и высунулась из окна.

VIII. БРАСЛЕТ

Когда Сесилия заглянула в пропасть, глазам ее предстало нечто ужасное.

Там по обрыву скалы со всех сторон ползли вверх огромные змеи: они спешили укрыться в лесу; по паутине, свисавшей с веток деревьев, бежали ядовитые пауки.

Шипенье змей смешивалось со стрекотанием сверчков, и среди этого концерта слышен был монотонный и унылый крик ястреба-кауана55, доносившийся откуда-то из глубины.

Индеец исчез; сверху виден был только свет его факела.

Сесилия, бледная и дрожавшая от страха, считала, что Пери погиб и, может быть, уже стал добычею этих тысячеликих чудовищ. Она оплакивала своего верного друга и бормотала слова молитвы, прося бога совершить чудо — спасти его.

Девушка то и дело закрывала глаза, чтобы не видеть этого страшного зрелища, и сейчас же снова открывала их: ей хотелось еще раз заглянуть в глубину пропасти, — может быть, она увидит индейца. И вдруг одно из крылатых насекомых, копошившихся среди потревоженной листвы, взлетело и уселось на плечо Сесилии. То была эсперанса56, красивый зеленый жучок.

В минуты великого горя душа хватается за тончайшую нить надежды. Сесилия улыбнулась сквозь слезы, взяла жучка своими розовыми пальцами и приласкала его.

Надо было надеяться — и надежда вернулась; воспрянув духом, дрожащим слабым голосом Сесилия позвала:

— Пери!

И вдруг ее охватила щемящая тоска: если индеец ей не ответит, значит, он умер. Но тут она услыхала голос:

— Сейчас, сеньора.

Несмотря на всю радость, которую принесли ей эти слова, девушке показалось, что произнесшего их человека что-то мучит: голос звучал сдавленно и глухо.

— Тебе худо? — с тревогой спросила она.

Ответа не последовало. Из глубины ущелья донесся пронзительный крик, который эхо разнесло по склонам гор. Потом этот ястребиный крик раздался снова, и гремучая змея вместе со змеенышами выползла из рва.

У Сесилии потемнело в глазах; она вскрикнула и, потеряв сознание, упала на пол.

Когда через четверть часа она пришла в себя, перед ней стоял Пери. Улыбаясь, он протягивал ей вязаный шелковый мешочек, в котором была красная бархатная коробочка.

Сесилия даже не взглянула на возвращенную ей вещицу; только что пережитые ужасы все еще стояли у нее перед глазами; она взяла индейца за обе руки и в тревоге спросила его:

— Они не ужалили тебя, Пери? Тебе не больно? Скажи!

Индеец посмотрел на нее и, увидев на ее лице страх, изумился.

— Ты испугалась, сеньора?

— Ужасно! — воскликнула девушка.

Индеец улыбнулся.

— Пери — дикарь, сын лесов; он родился в горах среди змей. Они знают Пери и боятся его.

Индеец говорил правду; он действительно не совершил ничего необыкновенного. Такова была его повседневная жизнь в этих краях: опасности его не страшили.

Достаточно было зажечь факел и закричать по-ястребиному, что отлично ему удавалось, и он знал, что змеи не тронут его, ибо кауана они боятся. С помощью этих простых средств, которыми обычно пользуются все индейцы, когда им приходится идти ночью по лесу, Пери спустился на дно ущелья, где ему и посчастливилось увидеть зацепившийся за лиану шелковый мешочек — подарок Алваро.

Он закричал от радости, Сесилия же решила, что он кричит от боли, точно так же как перед этим она приняла эхо за глухой и сдавленный голос.

Сесилия не представляла себе, как мог человек, побывав среди всех этих ядовитых тварей, остаться невредимым. Она приписала спасение индейца чуду и сочла этот самый обычный для него поступок геройским.

Радость увидеть Пери вне опасности и держать в руках подарок Алваро была так велика, что она позабыла обо всем на свете.

В коробочке был незатейливый жемчужный браслет. Но жемчуг отличался удивительным блеском, и видно было, что Алваро выбирал каждую жемчужину в отдельности, чтобы все вместе они были достойны украсить руку Сесилии.

Несколько мгновений девушка смотрела на эту драгоценность с тем кокетливым любованием, которое так свойственно женщинам, что является едва ли не их седьмым чувством. Она сразу увидела, что браслет ей пойдет. Надев его на руку, она показала его Пери, который не спускал с нее глаз, удовлетворенный своим поступком.

— Пери жалеет.

— О чем?

— Пери жалеет, что у него нет бус красивее, чем эти, чтобы тебе подарить.

— А почему ты об этом жалеешь?

— Потому, что они бы всегда были с тобой.

Сесилия лукаво улыбнулась.

— Значит, ты был бы доволен, если бы твоя сеньора, вместо этого браслета, носила твой подарок?

— Очень.

— А что же ты мне подаришь, чтобы я была красивой? — шутливо спросила Сесилия.

Индеец поглядел вокруг и понурился. Он мог бы отдать свою жизнь, которая недорого стоила. Но где ему, бедному дикарю, найти украшение, которое было бы достойно его сеньоры?

Сесилии стало жаль его.

— Принеси мне цветок, и твоя сеньора вплетет его себе в волосы и будет носить; а этот браслет она никогда носить не станет.

Последние слова были сказаны очень решительно: в них чувствовалась непреклонная воля. Сняв браслет, она положила его обратно в коробочку и задумалась.

Пери вернулся, неся в руке красивый цветок, который он сорвал в саду. Это был ярко-красный бархатистый вьюн. Сесилия воткнула его в волосы; она была рада, что может исполнить это невинное желание Пери, который посвятил всю свою жизнь исполнению ее желаний. Спрятав бархатную коробочку на груди, она пошла в комнату сестры.

После того как Изабелл невольно выдала тайну своей любви, она затворилась у себя в комнате и, сославшись на нездоровье, больше оттуда не выходила.

Слезы не принесли ей, как Сесилии, облегчения и утешения. Это были горькие слезы: они не освежали ей сердца, а обжигали его жаром страсти.

Порою ее мокрые от слез черные глаза блестели необычным блеском; казалось, что в мозгу ее проносится какая-то безумная мысль. Потом она становилась на колени и начинала молиться, но посреди молитвы потоки слез снова орошали ее лицо.

Когда Сесилия вошла к ней в комнату, Изабелл сидела на краю кровати; ее глаза были устремлены на окно, в котором виден был краешек неба.

В эту минуту она была особенно хороша собою: охватившие ее грусть и истома еще больше подчеркивали ее красоту.

Сесилия незаметно подкралась к кузине и поцеловала ее в смуглую щеку.

— Я уже говорила тебе, я не хочу, чтобы ты грустила.

— Сесилия, ты! — воскликнула Изабелл, вздрогнув.

— Что с тобой? Я тебя напугала?

— Нет… только…

— Что только?

— Ничего.

— Я знаю, что ты хочешь сказать. Изабелл, ты, верно, думаешь, что я на тебя в обиде. Не правда ли?

— Я думаю, — пробормотала Изабелл, — что я теперь недостойна быть твоей подругой.

— Почему? Разве ты сделала мне что-нибудь плохое? Разве мы с тобой не сестры и не должны любить друг друга?

— Сесилия, ты говоришь совсем не то, что у тебя на душе! — изумленно воскликнула Изабелл.

— А разве я когда-нибудь обманывала тебя? — с обидой сказала Сесилия.

— Нет, прости меня; просто…

Она не договорила, но взгляд ее досказал все. Она была поражена. Но внезапно ее осенила догадка.

Ей пришло в голову, что Сесилия не ревнует к ней Алваро оттого, что считает ее недостойной даже его взгляда. При этой мысли она горько улыбнулась.

— Итак, решено, между нами ничего не было. Хорошо?

— Ты этого действительно хочешь?

— Да, хочу. Ничего не было. Все осталось по-прежнему, с той только разницей, — продолжала Сесилия, краснея, — что с сегодняшнего дня у тебя не должно быть от меня тайн.

— Тайн? У меня была только одна тайна, но ты и ее узнала, — прошептала Изабелл.

— Узнала, потому что сама догадалась! Нет, я хочу вовсе не этого. Я хочу, чтобы ты сама мне все говорила. Я хочу утешать тебя, когда на тебя найдет грусть, как сегодня, и смеяться вместе с тобой, когда тебе будет хорошо. Согласна?

— Ах, нет, никогда! Не требуй того, что невозможно, Сесилия. Ты уже знаешь больше, чем надо. Не заставляй меня умирать от стыда.

— Какой же тут стыд? Ты любишь меня, значит, можешь полюбить и кого-нибудь другого.

Изабелл закрыла руками лицо, чтобы не видно было, как она покраснела. Сесилия, смущенная и взволнованная, начинала понимать, почему она сама всегда краснеет, почувствовав на себе взгляд Алваро.

— Сесилия, — сказала Изабелл, собрав все силы, — не обманывай меня. Я знаю, ты добрая, ты меня любишь и не хочешь огорчать. Но не смейся над моей слабостью. Если бы ты знала, как я страдаю!

— Нисколько я тебя не обманываю, я уже сказала: я не хочу, чтобы ты страдала, а тем более из-за меня. Понимаешь?

— Понимаю и клянусь тебе, что заставлю сердце мое замолчать. А если надо будет, оно остановится раньше, чем причинит тебе самую малую толику горя.

— Нет, — воскликнула Сесилия, — ты не понимаешь меня; совсем не об этом я говорю; напротив, я хочу… чтобы ты была счастлива!

— Чтобы я была счастлива? — переспросила Изабелл.

— Да, — ответила Сесилия, обнимая ее, и тихо шепнула ей на ухо: — Чтобы ты любила и его и меня.

Изабелл вскочила с кровати. Она побледнела. Она не верила своим ушам. Сесилия нашла в себе силу улыбнуться ей своей доброй улыбкой.

— Нет, это невозможно! Ты хочешь совсем свести меня с ума, Сесилия!

— Я хочу, чтобы ты была веселой и довольной, — ответила Сесилия, целуя сестру, — хочу, чтобы лицо твое больше не было таким грустным и чтобы ты любила меня как прежде. Неужели я этого не заслужила?

— О, еще бы! Ты сущий ангел, но твоя жертва напрасна. Я не могу быть счастливой, Сесилия.

— Почему?

— Потому, что он любит тебя, — пробормотала Изабелл.

Сесилия покраснела.

— Не говори так, это неправда.

— Это правда.

— Он тебе сказал?

— Нет, но я сама вижу; я поняла это даже раньше, чем ты.

— Тебе просто показалось; и не смей говорить мне больше об этом. Какое мне дело до его чувств!

И девушка, видя, что не может справиться с волнением, убежала, но в дверях остановилась.

— Да, совсем забыла! Я хочу подарить тебе одну вещицу.

Она вынула бархатную коробочку Иг открыв ее, надела жемчужный браслет на руку Изабелл.

— Как тебе идет жемчуг! Как он хорошо выделяется на твоей смуглой коже! Какая прелесть! Ты ему понравишься…

— Этот браслет!..

Изабелл вдруг что-то заподозрила.

Сесилия это заметила и первый раз в жизни солгала:

— Отец подарил мне его вчера. Он заказал два совершенно одинаковых: один для меня, а другой, по моей просьбе, для тебя. Поэтому ты не должна отказываться. Иначе я рассержусь.

Изабелл опустила голову.

— Не снимай его; я надену свой, и мы с тобой будем как родные сестры. А пока до свидания.

Она послала Изабелл воздушный поцелуй и выбежала вон из комнаты.

Ее природная живость и беззаботность взяли верх. От утренней грусти не осталось и следа.

IX. ЗАВЕЩАНИЕ

В ту минуту, когда Сесилия убежала от Изабелл, дон Антонио де Марис поднимался на площадку. Мысли его были заняты чем-то очень важным, и от этого его всегда серьезное лицо казалось еще серьезнее.

Старый фидалго еще издали увидел сына своего, дона Диего, который прогуливался вместе с Алваро вдоль ограды, и подозвал к себе обоих.

Молодые люди последовали за доном Антонио в его кабинет, небольшую комнату, примыкавшую к молельне. Комната эта ничем особенно не отличалась от остальных, если не считать скрытого небольшой дверью выхода на лестницу, которая вела в погреб или подвал, где хранился порох.

При закладке фундамента дома рабочие обнаружили в скале глубокую пещеру. Будучи человеком дальновидным, дон Антонио понимал, что настанет время, когда ему придется рассчитывать только на собственные силы. И он распорядился устроить под этим естественным сводом подвал, где можно будет держать несколько арроб57 пороха. Вместе с тем все было устроено так, что семья фидалго не могла пострадать из-за неосторожности кого-нибудь из слуг или авентурейро, — входить в кабинет разрешалось только тогда, когда там бывал сам дон Антонио.

Фидалго сел за стол, обитый московской кожею58, и сделал обоим молодым людям знак сесть рядом с ним.

— Мне необходимо поговорить с вами об одном деле, очень важном для всей нашей семьи, — сказал дон Антонио. — То, что я вам скажу, касается и вас и меня больше, чем кого бы то ни было.

Дон Диего поклонился. Алваро последовал его примеру. Сердце у него забилось — слова фидалго звучали очень многозначительно.

— Мне шестьдесят лет, — продолжал дон Антонио, — я уже стар. В этом девственном краю, на свежем воздухе бразильских сертанов, за последние годы я, правда, помолодел — и душою и телом. Однако возраст мой начинает сказываться, и я чувствую, что скоро жизненные силы мои покорятся закону творения, который требует, чтобы рожденные от земли в землю же и вернулись.

Молодые люди собирались сказать ему все те успокоительные слова, какими мы обычно пытаемся скрыть жестокую правду от наших близких, пытаясь тем самым обмануть и себя самих.

Дон Антонио остановил их властным жестом.

— Не прерывайте меня. Я ни на что не жалуюсь. Я с этого начал, чтобы вы поняли всю серьезность дела, о котором пойдет речь. Кто сорок лет рисковал каждый день жизнью, кто несчетное число раз видел то занесенный над своей головою меч, то пропасть, разверзшуюся под ногами, тот может спокойно взирать на конец пути, который мы свершаем в этой юдоли слез.

— О! Мы хорошо понимаем, что смерть не страшит вас, отец! — воскликнул дон Диего. — Но за последние два дня вы второй раз уже заговариваете о возможности катастрофы. Меня это пугает! Вы ведь еще в силе и совершенно здоровы!

— Разумеется, — поддержал его Алваро, — вы только что сказали, что в Бразилии вы помолодели и, уверяю вас, сейчас вы переживаете вторую молодость, и вам подарило ее пребывание здесь, в Новом Свете.

— Спасибо, Алваро, спасибо, сын мой, — улыбаясь, сказал дон Антонио, — хотелось бы верить вашим словам. Только, посудите сами: когда человек вступает в последнюю четверть жизни, благоразумие требует, чтобы он объявил свою последнюю волю и составил завещание.

— Как, вы собираетесь писать завещание, отец? — сказал дон Диего, бледнея.

— Да, жизнь наша принадлежит господу, и человек, думающий о будущем, должен это предвидеть. Такие дела обычно принято поручать нотариусу. У нас здесь его нет, да, по-моему, он и не нужен. Лучше всего, когда фидалго может доверить свою последнюю волю двум благородным и преданным душам, таким, как ваши. Завещание может порваться, затеряться, сгореть; сердце же кавальейро, у которого есть шпага, чтобы его защищать, и долг, чтобы быть его путеводной звездой, — это живой документ и надежнейший исполнитель воли. Ему я и хочу вручить мое завещание. Выслушайте меня.

Твердость, с которой говорил дон Антонио, не оставляла никаких сомнений в том, что решение его непреклонно, и оба кавальейро с печалью и великим почтением приготовились его слушать.

— Речь будет идти не о вас, дон Диего: состояние мое принадлежит вам, как будущему главе семьи. И не о вашей матери, ибо, когда она потеряет мужа, у нее останется преданный сын. Я люблю вас обоих и благословляю в последний час. Но есть еще два сокровища, которые в этом мире мне дороже всего; они для меня священны, и я должен беречь их даже после того, как сам покину эту бренную жизнь. Это — счастье моей дочери и мое доброе имя. Первое мне вручил всевышний, второе завещал отец.

Фидалго замолчал и перевел взгляд с опечаленного лица дона Диего на Алваро, который был очень взволнован.

— Вам, дон Диего, я передаю имя, завещанное мне от отца. Я убежден, что вы будете сохранять его таким же чистым, как ваша душа, и постараетесь возвеличить его, служа делу справедливому и святому. Вам, Алваро, я доверяю счастье моей Сесилии и верю, что господь, десять лет назад пославший вас ко мне, умножил свои дары, прибавив к сокровищу, которым я владел, еще одно новое благодеяние.

Оба молодых человека преклонили колена и поцеловали один правую, другой левую руку фидалго, который, стоя меж ними, глядел на обоих с одинаковою отеческою любовью.

— А теперь встаньте, дети мои. Обнимитесь по-братски и выслушайте то, что я еще должен сказать.

Дон Диего заключил Алваро в свои объятия. Несколько мгновений благородные сердца их бились рядом.

— А сейчас я скажу вам нечто такое, о чем трудно говорить. Нелегко признаваться в своем проступке, даже тогда, когда доверяешь постыдную тайну людям великодушным. У меня есть внебрачная дочь: из уважения к жене и боязни, чтобы бедной девушке не пришлось краснеть за свое происхождение, я решил, что в глазах людей она должна быть моей племянницей.

— Изабелл! — воскликнул дон Диего.

— Да, Изабелл — моя дочь. Я прошу вас обоих так к ней и относиться. Любите ее как сестру и постарайтесь окружить такою заботой и любовью, чтобы она была счастлива и простила меня за то, что я уделял ей так мало внимания, и за то зло, которое, помимо моей воли, я причинил ее матери.

Голос старого фидалго дрогнул; видно было, что в нем проснулось дремавшее где-то в глубине сердца горестное воспоминание.

— Бедняжка! — пробормотал он.

Он встал, прошелся взад и вперед по комнате и, совладав с волнением, снова повернулся к своим собеседникам.

— Такова моя последняя воля. Я знаю, что вы ее исполните. Я не прошу у вас клятвы, достаточно вашего слова.

Дон Диего протянул руку. Алваро поднес свою к сердцу. Дон Антонио, понимая, что значит это немое обещание, обнял их обоих.

— А теперь довольно печали; я хочу, чтобы вы были веселы. Видите, я уже улыбаюсь! Я спокоен за будущее, и это молодит меня; вам придется, может быть, долго ждать, пока настанет время исполнить мою волю. А до той поры завещание мое будет пребывать в вашем сердце — за семью печатями, как ему и подобает.

— Я все понял, — сказал Алваро.

— Раз так, то вам легко будет понять и нечто другое, — сказал фидалго с улыбкой. — Исполнение одного из двух пунктов моего завещания я, может быть, возьму на себя. Угадайте какого.

— Того, что принесет мне счастье! — ответил молодой человек, покраснев.

Дон Антонио пожал ему руку.

— Ну вот, вы меня порадовали, — сказал фидалго. — Мне жаль только, что есть одна печальная обязанность, которую необходимо выполнить. Скажите, Алваро, вы не знаете, где сейчас Пери?

— Я только что его видел.

— Подите и позовите его ко мне.

Алваро удалился.

— Попросите сюда, сын мой, вашу мать и сестру.

Дон Диего пошел за ними.

Оставшись один, фидалго сел за стол и что-то написал на куске пергамента. Потом сложил его, перевязал шнурком и запечатал гербовою печатью.

В комнату вошли дона Лауриана и Сесилия, а вслед за ними дон Диего.

— Садитесь, дорогая.

Дон Антонио собрал всю семью, чтобы придать больше торжественности тому, что он собирался сделать.

Когда вошла Сесилия, он шепнул ей на ухо:

— Что ты ему подаришь?

Девушка мгновенно все поняла. Их любовь к Пери, чувство благодарности, которое они испытывали к нему, все это было тайной между отцом и дочерью; тайну эту они берегли, словно то было нежное растение; никто больше не должен был знать, какую искреннюю дружбу они питают к индейцу.

Услыхав вопрос отца, Сесилия, которой пришлось столько всего пережить за один только день, сразу же сообразила, о ком идет речь.

— Как, вы все-таки хотите прогнать его! — воскликнула она.

— Это необходимо, я тебе уже говорил.

— Да, но я была уверена, что вы потом передумали.

— Это невозможно.

— Что же он сделал плохого?

— Ты знаешь, с каким уважением я отношусь к нему; если я говорю тебе, что это нельзя, что он не может у нас оставаться, ты должна мне поверить.

— Не сердитесь на меня.

— Значит, ты больше не возражаешь?

Сесилия молчала.

— Если ты решительно против, этого не будет. Но ты огорчишь свою мать, да и меня тоже, потому что я ей обещал.

— Ваше слово для меня закон, отец мой.

В дверях появился Пери. Когда он увидел, что вся семья в сборе, лицо его омрачилось, он забеспокоился; держался он почтительно, но осанка его выражала то чувство собственного достоинства, которое присуще натурам избранным. Его большие черные глаза оглядели весь кабинет и остановились на величественном лице дона Антонио.

Предвидя, что должно произойти, Сесилия спряталась за спину брата.

— Пери, ты веришь, что дон Антонио де Марис твой друг? — спросил фидалго.

— Да, насколько белый человек может быть другом индейца.

— Ты веришь, что дон Антонио де Марис тебя уважает?

— Да, он это говорил и доказал.

— Ты веришь, что дон Антонио де Марис хочет отблагодарить тебя за то, что ты спас его дочь?

— Если так нужно, да.

— Ну так вот, Пери, дон Антонио де Марис, твой друг, просит тебя, чтобы ты вернулся к своему племени.

Индеец вздрогнул.

— Почему ты меня об этом просишь?

— Потому, что так нужно, друг мой.

— Пери понимает: тебе надоело держать его у себя.

— Нет!

— Когда Пери сказал тебе, что остается, он ни о чем не просил; дом у него из соломы и стоит на камне, столбами ему — лесные деревья. Рубашку Пери соткала его мать и принесла месяц назад. Пери тебе ничего не стоит.

Сесилия плакала. Дон Антонио и его сын были расстроены, даже у доны Лаурианы и у той, казалось, дрогнуло сердце.

— Не говори так, Пери! Ты всегда мог бы получить у меня в доме все, что тебе нужно, если бы сам не отказался и не пожелал жить отдельно у себя в хижине. И сейчас еще ты можешь просить у меня все, чего хочешь, все, что тебе нравится, — все будет твоим.

— Почему же ты велишь Пери уйти?

Дон Антонио не знал, что сказать; он вынужден был придумать какой-то предлог, чтобы объяснить индейцу, почему он так распорядился. И он решил сослаться на требования религии, с которыми считаются все народы.

— Ты знаешь, что у нас, белых, есть бог, он живет там наверху, мы его любим и уважаем и повинуемся его воле.

— Да.

— Так вот, бог не хочет, чтобы среди нас жил человек, который его не чтит и не знает. До сегодняшнего дня мы его не слушались; сегодня он нам приказал.

— Бог Пери тоже приказывал ему жить с матерью, со своим племенем, в родных местах, где спят кости его отца, а Пери оставил все, чтобы идти за тобой.

Наступило молчание. Дон Антонио не знал, что сказать.

— Пери не хочет тебе больше досаждать. Он только ждет, что скажет сеньора. Ты приказываешь мне уйти, сеньора?

Дона Лауриана, в которой сразу же взыграли все ее предрассудки, как только зашла речь о религии, повелительно взглянула на дочь.

— Да! — пробормотала Сесилия.

Индеец опустил голову: по щеке его скатилась слеза.

Нет возможности передать, как он страдал! Слова не могут выразить ту глубокую муку, что снедает сильную, мужественную душу, когда она в первый раз сражена скорбью.

Х. ПРОЩАНИЕ

Дон Антонио подошел к Пери и пожал ему руку.

— Пери, я в неоплатном долгу перед тобой. Но кроме того, я в долгу и перед самим собою. Ты возвращаешься к своему племени. Как ты ни храбр и ни силен, может статься, что война кончится для тебя неудачей и ты попадешь в плен к кому-нибудь из белых. Тогда этот пергамент сохранит тебе жизнь и свободу. Прими его от твоей сеньоры и от меня.

Фидалго протянул индейцу клочок пергамента, на котором он перед этим что-то написал, и обернулся к сыну:

— Этот документ, дон Диего, служит гарантией для Пери на случай, если он окажется пленником какого-нибудь португальца: дон Антонио де Марис и его наследники отвечают за пленного и обязуются заплатить необходимый выкуп. Это еще одна моя воля, исполнить которую я вам завещаю, сын мой.

— Будьте спокойны, отец, — ответил дон Диего, — я оплачу этот долг чести и не только из уважения к вашей воле, но и следуя велению моих собственных чувств.

— Моя семья, которая присутствует тут, — сказал фидалго, обращаясь к индейцу, — еще раз благодарит тебя за все, что ты для нас сделал. Мы собрались сейчас все, чтобы пожелать тебе счастливого возвращения к твоим братьям, в места, где ты родился.

Сверкающими глазами Пери оглядел всех присутствующих поочередно. Казалось, он мысленно обращал к ним слова прощания, которых губы его были не в силах произнести.

Но как только взгляд его упал на сидевшую в стороне Сесилию, он подошел к ней и, движимый какой-то необоримой силой, опустился перед ней на колени.

Девушка сняла с груди маленький золотой крестик на черной ленточке и надела его индейцу на шею.

— Пери, когда ты узнаешь, что означает этот крест, возвращайся к нам.

— Нет, сеньора, оттуда, куда идет Пери, никто не возвращается.

Сесилия задрожала.

Индеец встал с колен и подошел к дону Антонио де Марису, который не мог скрыть своего волнения.

— Пери уходит. Ты приказываешь — он повинуется. Раньше, чем солнце оставит землю, Пери оставит твой дом. Солнце вернется завтра, Пери — никогда. Он уходит сегодня, он уносит в сердце своем смерть. Уйди он в конце месяца, он бы унес в сердце радость.

— Почему? — спросил дон Антонио. — Раз так или иначе мы должны расстаться, не все ли равно: сегодня или через три дня!

— Нет, — ответил индеец. — Может статься, завтра на твой дом нападут. Будь Пери с тобой, — он бы тебя защитил.

— Нападут на мой дом? — воскликнул дон Антонио и задумался.

— Да, можешь быть в этом уверен.

— Нападут? Кто?

— Айморе.

— Откуда ты знаешь? — спросил дон Антонио, глядя на него с недоверием.

С минуту индеец молчал; он обдумывал, как ему лучше ответить.

— Пери знает. Он видел отца и брата индианки, которую твой сын нечаянно убил. Они стояли и смотрели на твой дом, потом крикнули, что будут мстить, и пошли к своему племени.

— И что же ты сделал?

— Пери видел, как они ушли, и Пери говорит тебе: будь готов.

Фидалго покачал головой. Он все еще сомневался.

— Могу ли я поверить твоим словам, Пери? Это ведь не в твоей натуре: равнодушно глядеть на врагов твоей сеньоры и моих.

Индеец печально улыбнулся.

— Они были сильнее. Пери дал им уйти.

Дон Антонио стал размышлять. Казалось, он что-то припоминает и взвешивает различные обстоятельства, запечатлевшиеся в его памяти.

Взгляд его, устремленный на лицо Пери, скользнул вниз на его плечо. Сначала, как то бывает с человеком задумавшимся, он ничего не заметил, но потом вгляделся и различил на рубашке индейца едва заметное красное пятнышко.

Фидалго стал вглядываться в это пятнышко пристальнее, и лицо его прояснилось, как будто он нашел решение мучившего его вопроса.

— Ты ранен? — вскричал дон Антонио.

Пери на шаг отступил, но фидалго бросился к нему, отвернул рубашку, потом вытащил висевшие у него за поясом пистолеты. Осмотрев их, он убедился, что они разряжены.

После этого дон Антонио скрестил руки и с глубоким восхищением посмотрел на индейца.

— Пери, — сказал он, — то, как ты поступил раньше, достойно тебя; то, как ты поступаешь сейчас, достойно истого фидалго. Такое благородное сердце могло бы с честью биться в груди португальского кавальейро. Призываю вас всех в свидетели, — сказал он, обращаясь к присутствующим, — вы можете подтвердить, что однажды дон Антонио де Марис обнял врага своего народа и своей веры, как равного себе по благородству чувств.

Фидалго раскрыл объятия и по-братски прижал Пери к сердцу так, как принято было в стародавние рыцарские времена, о которых тогда сохранялись лишь смутные воспоминания. Индеец стоял, опустив глаза, растроганный и смущенный; он был похож на преступника перед судьей.

— Послушай, Пери, — сказал дон Антонио, — человек никогда не должен лгать, даже когда он хочет скрыть содеянное им добро. Скажи мне всю правду.

— Спрашивай.

— Кто стрелял два раза возле реки, когда твоя сеньора купалась?

— Пери.

— Кто пустил стрелу, которая чуть де задела Сесилию?

— Айморе, — содрогнувшись, ответил индеец.

— Откуда взялась стрела, воткнутая в землю, около того места, где лежали тела двух убитых индейцев?

Пери не отвечал.

— Лучше не отпирайся. Твоя рана говорит вместо тебя. Чтобы спасти твою сеньору, ты подставил себя под стрелы врагов. И ты же потом их убил.

— Ты все знаешь. Пери больше не нужен; он вернется к родному племени.

Индеец последний раз посмотрел на свою сеньору и пошел к двери.

— Пери! — воскликнула Сесилия. — Останься! Твоя сеньора тебе приказывает!

Она кинулась к отцу и, улыбаясь сквозь слезы, стала умолять его:

— Правда ведь, отец, теперь он не должен уходить? Не может быть, чтобы вы теперь приказали ему уйти!

— Да! У дома, где живет такой преданный друг, как он, есть ангел-хранитель, который всех бережет. Пери останется с нами, и навсегда.

Пери, весь дрожа от радости и надежды, жадно ловил каждое слово дона Антонио.

— Жена моя! — торжественно сказал фидалго, обращаясь к доне Лауриане. — Человек этот второй раз спас вашу дочь, рискуя собственной жизнью. А мы уже хотели расстаться с ним, ответить ему черной неблагодарностью. И что ж, несмотря на это, он простился с нами, с людьми, которые погнушались его обществом, как верный и преданный друг. Судите сами, должен ли этот человек покинуть дом, в который без него столько раз могла бы войти беда.

Дона Лауриана, если отрешиться от ее предрассудков, была по натуре женщиной доброй; стоило ей прийти в умиление — и она начинала понимать высокие чувства. Слова мужа нашли на этот раз отклик в ее душе.

— Нет, — сказала она, поднявшись с места и подходя к индейцу, — Пери должен остаться. Сейчас я вас сама об этом прошу, дон Антонио де Марис, я тоже в долгу перед ним.

Индеец почтительно поцеловал руку, которую протянула ему супруга фидалго.

Сесилия захлопала в ладоши. Оба молодых кавальейро улыбнулись друг другу.

Дон Диего любовался благородством, великодушием и справедливостью своего отца. Фидалго знал, что сын одобряет его поступок и сам будет следовать в жизни его примеру.

В эту минуту в дверях появился Айрес Гомес. Пораженный, он замер на месте.

Картина, которую он увидел, была для него совершенно необъяснима. И действительно, для человека непосвященного она была неразрешимой загадкой.

Утром этого дня, сразу же после завтрака, дон Антонио де Марис, подойдя к окну столовой, увидел большую стаю хищных птиц, черною тучей нависшую над берегом Пакекера. Птиц слетелось великое множество; не иначе как они учуяли падаль, скорее всего, тушу какого-нибудь крупного зверя, может быть, даже и не одну.

Влекомый любопытством, вполне естественным у человека, жизнь которого течет однообразно, фидалго спустился к реке. Возле изгороди из жасминов, которая служила купальней Сесилии, он увидел маленькую лодку и переправился в ней на противоположный берег.

Там он наткнулся на трупы двух индейцев и тут же убедился, что оба убитых принадлежали к племени айморе; убедился и в том, что они погибли от огнестрельного оружия. В эту минуту его преследовала одна только мысль: индейцы могут напасть на дом. Сердце фидалго сжалось от страшного предчувствия.

Дон Антонио не был суеверен. Но когда он узнал, что дон Диего нечаянно, по собственной неосторожности, убил индианку, в душу его закрался какой-то смутный страх, который и побудил его так сурово обойтись в тот день с сыном.

Теперь же, когда он увидел, что его мрачные ожидания начинают сбываться, страх этот усилился. А под влиянием владевших им мыслей о смерти, он превратился в тяжелое предчувствие.

Какой-то внутренний голос говорил фидалго, что над домом его нависла беда и что вслед за спокойными и счастливыми днями, которыми он наслаждался в своих уединенных поместьях, наступает пора скорби. Какие утраты она принесет ему, нельзя было предугадать. И под впечатлением одного из тех совершенно непроизвольных душевных состояний, которые ни с того ни с сего окрыляют нас надеждой или погружают в печаль, он вернулся домой.

Повстречав неподалеку от дома двух авентурейро, дон Антонио приказал им немедленно захоронить обоих индейцев и никому не говорить об этом ни слова, чтобы не напугать дону Лауриану.

Дальнейшее нам известно.

Фидалго подумал, что беда может поразить его самого, и потому решил объявить свою последнюю волю, дабы обеспечить семье покой и благополучие.

Слова Пери, предупреждавшего о возможном нападении, сразу напомнили ему о мертвых индейцах. Он стал припоминать мельчайшие обстоятельства и сопоставил их с рассказом Изабелл: случившееся предстало перед ним с такой ясностью, будто он видел все собственными глазами.

Пятнышко крови, проступившее на груди у индейца в тяжелую минуту, когда его сеньора приказала ему уйти и когда от волнения рана его раскрылась, послужило для дона Антонио лучом света.

У нашего эскудейро, почтенного Айреса Гомеса, которому ценою невероятных усилий удалось дотянуться ногой до лежавшей поблизости шпаги и разрубить ею державшие его путы, были все основания, чтобы остолбенеть перед картиной, которая предстала его глазам.

Пери, целующий руку доны Лаурианы, Сесилия довольная и веселая, дон Антонио де Марис и дон Диего, благодарными глазами глядящие на индейца, — все это, вместе взятое, едва не свело с ума бедного Айреса Гомеса.

Надо еще добавить, что, едва только несчастный эскудейро освободился от пут, он побежал прямо в дом с намерением рассказать дону Антонио де Марису обо всем, что с ним стряслось, и попросить позволения четвертовать индейца. Старый служака твердо решил, что, если фидалго не удовлетворит его просьбы, он оставит должность, которую занимал уже тридцать лет, но во что бы то ни стало отомстит за обиду, пусть даже ради этого ему придется расстаться со своим господином — Айреса Гомеса это не смутит.

Увидав недоумевающую физиономию эскудейро, дон Антонио рассмеялся; он знал, что тот недолюбливает индейца, но в этот день ему захотелось помирить Пери со всеми.

— Подойди сюда, мой старый Айрес, ты прослужил мне тридцать лет. Ты сама верность и, конечно, будешь рад пожать руку преданному другу нашей семьи.

Айрес Гомес не только обомлел, он, можно сказать, оцепенел. Мог ли он ослушаться дона Антонио де Мариса, который так дружески с ним говорит? Но как пожать руку, которая только что его оскорбила?

Если бы он успел уже объявить, что уходит, он был бы свободен от всех обязательств. Но приказание дона Антонио застало его врасплох: поступить по-своему он не решался.

— Ну что же ты, Айрес?

Эскудейро протянул похолодевшую руку; индеец пожал ее и улыбнулся.

— Ты друг, и Пери больше тебя не будет привязывать.

После этих слов присутствующие догадались о том, что произошло, и не могли удержаться от смеха.

— Дикарь проклятый! — сквозь зубы пробурчал эскудейро. — Вечно ты что-нибудь выкинешь.

Удар колокола позвал всех на ужин.

XI. ПРОДЕЛКА СЕСИЛИИ

Вечером того же воскресенья, столь богатого событиями, Сесилия и Изабелл, обнявшись, вышли из сада.

Обе были в белом; обе — очень хороши собой, но каждая — по-своему. Сесилия была воплощенная нежность, Изабелл — страсть. Голубые глаза лукаво смеялись, черные — горели огнем.

Улыбка Сесилии была похожа на капельку душистого меда, проступившего на ее тонко очерченных губах. Улыбка Изабелл походила на слетающий с уст поцелуй.

Стоило только взглянуть на белокурую девушку, такую стройную и нежную, как мысли сами собой устремлялись к небесам, прочь от всего земного, и казалось, что перед вами ангел.

Когда же взгляд падал на смуглянку, томную и чувственную, вы сразу спускались на землю; вы забывали об ангеле ради женщины: воображению вашему рисовались не райские кущи, а тихий, полный очарования уголок земли, где жизнь подобна мимолетному сновидению.

Когда они выходили из сада, Сесилия лукаво посматривала на свою спутницу, и можно было догадаться, что девушка, по обыкновению, задумала подшутить над сестрой.

Изабелл, до сих пор еще находившаяся под впечатлением утренней сцены, шла опустив глаза; после того, что произошло, ей стало казаться, что все, и прежде всего сам Алваро, узнают ее тайну, которую она так долго от всех скрывала.

Но при этом она чувствовала себя счастливой; смутная и неясная надежда наполнила ей сердце, запечатлев на ее лице тот восторг и единение со всем миром, какие бывают у человека, верящего, что он любим.

На что она надеялась? Она и сама не знала. Но воздух казался ей благоуханнее, солнце ярче, взгляд ее видел все в розовом свете, и даже легкое прикосновение кружев к ее бархатистой шее было для нее радостью.

Непостижимым женским чутьем Сесилия угадывала, что в душе сестры происходит нечто необычайное, И она дивилась этой новой, сияющей красоте ее смуглого лица.

— Какая ты красивая! — вырвалось у нее.

Обняв Изабелл, она нежно поцеловала ее в щеку, и та ответила ей горячей лаской.

— А браслет свой ты не надела? — воскликнула она, поглядев на руку Сесилии.

— И верно ведь! — ответила девушка не без досады.

Изабелл решила, что досада эта вызвана обыкновенной забывчивостью; но в действительности Сесилия боялась выдать себя.

— Давай сходим за ним.

— Нет, что ты! Скоро начнет темнеть, и тогда прощай наша прогулка.

— Ну так и я сниму свой, а то мы с тобою уже не сестры.

— Не надо. Обещаю тебе: когда мы вернемся, мы опять будем сестрами.

Сесилия сказала эти слова с лукавой улыбкой.

Они подошли к дому. Дона Лауриана разговаривала с сыном, а дон Антонио де Марис и Алваро прогуливались у ограды.

Сесилия направилась к отцу, ведя за собой Изабелл, у которой потемнело в глазах, как только она приблизилась к кавальейро.

— Отец, — сказала девушка, — нам хочется погулять. Такой чудный вечер! Что, если я попрошу вас и сеньора Алваро пойти с нами?

— Мы поступим так, как всегда, — улыбаясь, ответил фидалго, — исполним твой приказ.

— Ну какой же это приказ, отец! Просто желание.

— А разве желание нашего ангела не приказ?

— Значит, вы пойдете с нами?

— Разумеется.

— А вы, сеньор Алваро?

— Я… я повинуюсь.

Заговорив с молодым человеком, Сесилия зарделась, но овладела собой и вместе о Изабелл стала спускаться по лестнице.

Алваро был печален. После разговора с Сесилией он виделся с нею еще раз за ужином и заметил, что девушка избегает его взглядов; за все время она не сказала ему ни слова. Кавальейро решил, что это результат его вчерашнего безрассудства, однако Сесилия выглядела веселой и довольной — трудно было предположить, что она все еще сердится.

В ее обращении с ним чувствовалось скорее равнодушие, чем неприязнь. Можно было подумать, что девушка успела позабыть все, что между ними произошло. Поэтому Алваро пал духом и даже слова дона Антонио, назвавшего его своим сыном, не развеяли его грустных мыслей: счастье это порою казалось ему лишь сладким сном, который вот-вот развеется.

Девушки спустились в долину и пошли среди зарослей кустарника, которые прихотливым лабиринтом окаймляли лесную поляну.

По временам Сесилия отпускала руку сестры и, забежав вперед по извилистой тропинке, пряталась от нее за деревьями. Когда Изабелл ее все-таки находила, обе хохотали и, обнявшись, шли дальше. —

Потом вдруг Сесилия замедлила шаги, чтобы дон Антонио и Алваро могли их догнать; при этом у нее был такой лукавый вид, на лице появилась такая плутовская улыбка, что Изабелл встревожилась.

— Забыла совсем, мне надо кое-что вам сказать, отец.

— Да? А что такое?

— Это тайна.

— Ну, так скажи сейчас.

Сесилия, оставив Изабелл, взяла отца под руку.

— Извините меня, сеньор Алваро, — сказала она, оборачиваясь к кавальейро, — поговорите пока с Изабелл. Скажите ей, нравится ли вам этот хорошенький браслет. Вы его еще не видали?

И, продолжая улыбаться, она пошла вперед, уводя с собой отца. Вся ее тайна заключалась в этой шаловливой проделке: ей надо было непременно оставить Алваро и Изабелл наедине, бросив слова, которые не могли им быть безразличны.

Слова эти взволновали обоих. Изабелл все поняла: Сесилия обманула ее, чтобы заставить принять подарок Алваро; взгляд Сесилии, когда она уходила с отцом, открыл ей все.

Что же касается Алваро, то он увидел только, что Сесилия как нельзя лучше доказала свое презрение и полное равнодушие к нему. Но он никак не мог понять, почему она не сберегла их тайны, почему она посвятила в нее Изабелл.

Оставшись наедине, молодые люди не смели поднять глаз. Взгляд Алваро был прикован к браслету. Изабелл, вся дрожа, чувствовала этот взгляд и страдала так, как будто руку ей сдавили железным кольцом.

Они долго шли молча. Наконец Алваро, чтобы вызвать девушку на объяснение, первый решился нарушить молчание.

— Что же все это значит, дона Изабелл? — спросил он с мольбою.

— Не знаю! Надо мной посмеялись! — пробормотала Изабелл.

— Как так?

— Сесилия убедила меня, что этот браслет подарил ей отец, и заставила меня принять его. Если бы я только знала…

— Что это мой подарок? Вы бы не приняли его? —

— Никогда! — воскликнула Изабелл.

Алваро удивил тон, каким девушка произнесла последнее слово: оно прозвучало как клятва.

— А почему? — спросил он минуту спустя.

Изабелл посмотрела на него своими большими черными глазами. В этом глубоком взгляде было столько любви и горечи, что, если бы Алваро его разгадал, он получил бы ответ на свой вопрос. Но кавальейро не понял ни взгляда, ни молчания Изабелл; он видел только, что здесь скрывается какая-то тайна, и ему захотелось узнать правду.

Он подошел совсем близко и сказал печально и кротко:

— Простите меня, дона Изабелл. Я знаю, что позволяю себе нескромность, но нам необходимо объясниться. Вы говорите, над вами посмеялись. Посмеялись и надо мной. Не находите ли вы, что лучшим способом окончить эту игру было бы откровенно все рассказать друг другу.

Изабелл задрожала.

— Говорите, я слушаю вас, сеньор Алваро.

— Я не стану повторять то, о чем вы уже догадались. Вы знаете историю с браслетом, не правда ли?

— Да, — прошептала девушка.

— Скажите мне только, как он очутился у вас на руке. Не подумайте, что я вас в чем-то упрекаю. Нет. Я просто хочу узнать, как далеко зашла эта шутка!

— Я сказала вам все, что знаю. Сесилия меня обманула.

— Но зачем она это сделала?

— Догадываюсь!.. — воскликнула Изабелл, стараясь успокоить стучавшее сердце.

— Тогда скажите мне. Прошу вас, умоляю!

Алваро встал на одно колено и, взяв руку девушки, заклинал ее объяснить поступок Сесилии и сказать, почему та отвергла его просьбу.

Может быть, узнав эту причину, он еще сумеет оправдаться, сумеет заслужить се прощение?

Видя Алваро у своих ног и слыша слова мольбы, Изабелл побледнела как полотно. Сердце ее так колотилось, что видно было, как под платьем вздрагивает грудь. Она смотрела на Алваро горящими глазами, и взгляд ее околдовывал.

— Говорите! — повторил Алваро. — Говорите! Вы добрая, вы не допустите, чтобы я страдал, когда одно ваше слово может вернуть моей душе мир и покой.

— А что, если после этого слова вы меня возненавидите? — прошептала девушка.

— Не бойтесь этого. Какое бы несчастье вы мне ни возвестили, я с благодарностью выслушаю все. Когда весть о постигшем нас горе приносит друг, вместе с горем приходит и утешение.

Изабелл начала было говорить, но вдруг умолкла. Ее всю трясло как в лихорадке.

— Нет, не могу! Пришлось бы признаться во всем…

— А почему вы не хотите признаться? Неужели я не заслужил вашего доверия? Ведь я вам друг.

— Если бы это было так…

Глаза Изабелл заблестели.

— Говорите же!

— Если вы бы были мне другом, вы бы меня простили.

— Простил вас, дона Изабелл?! Но что же вы сделали такого, что я вас должен прощать? — с удивлением спросил Алваро.

Девушка испугалась того, что сказала. Она закрыла лицо руками.

Весь этот стремительный, бурный диалог, нерешительность Изабелл, ее недомолвки озадачили кавальейро. Он терялся в лабиринте неясностей и сомнений.

Чем дальше, тем все становилось туманнее. Изабелл говорила, что над ней подшутили, потом вдруг дала понять, что в чем-то перед ним виновата. Кавальейро решил во что бы то ни стало разгадать эту тайну.

— Дона Изабелл!

Девушка подняла голову. По щекам ее катились слезы.

— Вы плачете? — спросил пораженный Алваро.

— Не спрашивайте меня ни о чем!..

— Вы что-то скрываете! Неужели вы хотите лишить меня покоя? Что же вы мне сделали плохого? Скажите!

— Вы хотите знать? — спросила девушка, вся горя от волнения.

— Сколько времени я вас об этом прошу!

Алваро взял ее за обе руки и, глядя ей в глаза, ждал ответа.

Изабелл стала белее, чем ее платье. Она ощущала пожатие его рук, теплое дыхание, касавшееся ее лица.

— Вы простите меня?

— Да, но за что?

— За то, что…

Слова эти были похожи на бред. За одно мгновение в душе ее совершился перелом. Теперь она была готова на все.

Глубокая, пылкая любовь, дремавшая в тайниках души, страсть, которую она столько времени в себе подавляла, вдруг проснулась и, порвав все цепи, вырвалась вон, стремительная, неодолимая.

Перелом этот произошел за один миг, когда рука ее коснулась руки Алваро. Робкая девушка превратилась в страстную женщину: чувство ее вышло из берегов, как бурный и многоводный поток.

Ее лицо горело; грудь вздымалась; глаза изливали на коленопреклоненного кавальейро какое-то колдовское сияние; губы были приоткрыты, и казалось, вот-вот с них сорвется роковое слово.

Алваро глядел на нее зачарованный; он никогда не видел ее такой красивой. На ее смуглом лице, на шее играли мягкие отблески света. Движения были так пленительны, что глаза помимо воли начинали следовать за изгибами ее тела, словно впитывая в себя его трепетное томление.

Все это произошло мгновенно, пока Изабелл все еще не решалась произнести роковое слово.

Наконец она сдалась: склонившись на плечо Алваро, как надломленный стебелек, она прошептала:

— За то, что… я вас люблю.

XII. ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ ПЕРИ

Алваро вскочил на ноги, как будто из уст девушки в жилы его проник тот яд индейцев, одной капли которого достаточно, чтобы умертвить человека.

Бледный, потрясенный, он посмотрел на нее холодным и строгим взглядом. Он был так предан Сесилии, так боготворил ее, что чувство Изабелл оскорбляло его: оно казалось ему едва ли не святотатством.

Девушка горько улыбнулась; глаза ее были полны слез. Стремительный порыв, заставивший Алваро вскочить с колен, неожиданно изменил их позы. Теперь она стояла на коленях у ног кавальейро.

Изабелл жестоко страдала. Но любовь подчинила себе все. Она столько времени сдерживала себя, заставляла себя молчать, что теперь невысказанные слова жгли ей губы. Любви ее необходимо было дышать, шириться, пусть даже презрение и неприязнь кавальейро оттолкнут ее, обрекут на то, чтобы снова все таить в сердце.

— Вы обещали меня простить!.. — умоляюще сказала она.

— Мне не за что вас прощать, дона Изабелл, — сказал кавальейро, поднимая ее. — Я прошу вас только об одном: не будем больше об этом говорить.

— Хорошо! Только выслушайте меня сейчас, уделите мне всего одну минуту, и, клянусь вам памятью моей матери, вы никогда больше не услышите от меня ни слова. Если вам угодно, я даже никогда на вас не взгляну. Да мне и не надо смотреть на вас, чтобы вас видеть.

Она только махнула рукой, и какое-то великое самоотречение было в этом покорном жесте.

— Чего вы от меня хотите? — спросил кавальейро.

— Хочу, чтобы вы были моим судьей. Чтобы вы мне вынесли приговор. Мука, которую я приму от вас, будет мне утешением. Вы не откажете?

Алваро растрогали эти слова, в которых слышалось глухое отчаяние, сдавленный стон.

— Никакого преступления вы не совершили, и судья вам не нужен. Но если вам нужен брат, который бы мог вас утешить, знайте, что вы найдете его во мне и что я искренне продан вам.

— Брат! — воскликнула девушка. — Это ведь тоже привязанность.

— Это привязанность тихая и спокойная, она стоит всякой другой, дона Изабелл.

Девушка ничего не ответила. Слова эти звучали кротким упреком. Но жгучая страсть переполняла, душила ее.

Алваро вспомнил слова дона Антонио де Мариса, и то, что вначале было сочувствием, превратилось в глубокую нежность. Изабелл была с детства несчастна. Утешая ее, он выполнял волю фидалго, которого любил и уважал, как отца.

— Не отказывайте мне в том, о чем я прошу вас, — сказал он ласково, — считайте меня вашим братом.

— Так оно и должно быть, — печально сказала Изабелл. — Сесилия зовет меня сестрой, значит, вы станете мне братом. Я согласна. А вы будете добры ко мне?

— Да, дона Изабелл.

— А разве брат не должен называть сестру просто по имени? — робко спросила девушка.

Алваро на минуту заколебался.

— Да, Изабелл.

Как радостно ей было услышать от него «Изабелл»! Ей казалось, что губы кавальейро, произнося это имя, ласкают ее.

— Спасибо! Вы не можете себе представить, какое это счастье, когда вы зовете меня так. Много надо выстрадать, чтобы счастье было в такой безделице.

— Расскажите мне все.

— Нет, пусть это остается при мне. Может быть, когда-нибудь потом; а сейчас я только хочу, чтобы вы увидали, что я не так уже виновата перед вами, как кажется.

— Виновата? В чем же вы виноваты?

— В том, что люблю вас, — сказала Изабелл, покраснев.

Алваро снова стал холоден и сдержан.

— Я знаю, вам это неприятно. Но это первый и последний раз. Выслушайте меня, а потом можете побранить меня, как брат сестру.

Голос Изабелл был так кроток, глаза ее так молили, что Алваро не стал противиться.

— Говорите, сестра.

— Вы знаете, кто я: бедная сирота, которая рано осталась без матери и не знала отца. Меня пожалели чужие люди. Я не жалуюсь, но мне это больно. Я происхожу от двух враждебных друг другу рас и, казалось бы, должна любить и ту и другую. Но несчастья моей матери научили меня ненавидеть одну, а унижения, которые выпали мне на долю, заставляют меня презирать другую.

— Бедняжка, — прошептал Алваро, вспоминая слова Антонио де Мариса.

— Так вот я и жила, всем чужая, росла с горечью в сердце, которую заронила моя мать. И я так томилась по любви. Нельзя ведь жить одной ненавистью, одним презрением.

— Верно, Изабелл.

— Хорошо, что вы так говорите. Я должна была полюбить. Мне нужна была любовь, которая бы меня привязала к жизни. Не знаю, с чего и когда это началось, но я полюбила вас. Полюбила втайне и похоронила свою любовь на дне души.

Девушка посмотрела Алваро в глаза.

— Мне этого было довольно. Когда я могла незамеченной смотреть на вас часами, я считала себя счастливой. Я уединялась с моей мечтой, с нею я говорила, с нею засыпала и видела чудесные сны.

Кавальейро был взволнован до глубины пуши, но прервать ее он не решался.

— Вы не знаете, сколько тайн у любви, которая живет одними мечтами, не питаясь ни взглядом, ни словом. Какой-нибудь пустяк становится источником упоения, счастья. Сколько раз я следила за лунным лучом, который заглядывал в окно и понемногу приближался ко мне. В его тихом сиянии мне мерещилось ваше лицо, и я была сама не своя от радости, будто ждала к себе вас. Когда луч этот приближался, когда меня озарял мягкий шелковистый свет, какое это было наслаждение! Мне казалось, что вы улыбаетесь, что вы берете меня за руки, склоняетесь надо мной, что губы ваши что-то мне шепчут.

Изабелл приникла головой к плечу Алваро; дрожа от волнения, кавальейро обнял ее и прижал к груди, но тут же порывисто отшатнулся.

— Не бойтесь меня, — печально сказала девушка. — Я ведь знаю, что вы не должны меня любить. Вы человек великодушный и благородный; ваша первая любовь будет последней. Вы можете слушать меня спокойно.

— Что вы еще хотели мне сказать? — тихо спросил Алваро.

— Мне остается только ответить на ваш вопрос.

— Ах да!

Изабелл рассказала ему о том, как она ревниво берегла свою тайну, как потом ее нечаянно выдала; рассказала она и о своем разговоре с Сесилией, и о том, как та уговорила ее принять браслет.

— Теперь вы знаете все. Теперь мое чувство снова спрячется в сердце, откуда оно никогда не вышло бы на свет, если бы волей судьбы вы не подошли ко мне и не сказали несколько ласковых слов. Когда надежда приходит к тем, кто до той поры ее никогда не знал, она кажется такой обольстительной — и она так обманчива, что, может быть, меня и надо простить. Забудьте же обо мне, милый брат, это лучше, чем помнить и ненавидеть!

— Вы несправедливы ко мне, Изабелл. Я действительно могу быть для вас только братом, но я вправе так называть себя, ибо питаю к вам поистине братскую любовь. До свидания, дорогая сестра.

Алваро произнес эти слова с большой нежностью и, пожав руку Изабелл, удалился. Ему надо было остаться одному, чтобы подумать обо всем, что произошло.

Теперь он окончательно убедился, что Сесилия не любит его и никогда не любила. И это открытие он сделал как раз в тот день, когда дон Антонио де Марис назвал его своим будущим зятем!

Охваченный мучительной болью, — а первая сердечная боль всегда бывает мучительной, — кавальейро ушел, опустив голову. Он брел без цели между купами деревьев, разбросанных там и сям по равнине.

Начинало темнеть. Бледные бесцветные сумерки легкой пеленой окутывали природу, контуры сглаживались, краски тускнели, и все тонуло в сбивчивом, смутном хаосе.

Первая звезда, всплывшая на голубом еще небе, мигала, словно девичьи глаза, которые, приоткрывшись на миг, тут же закрываются снова; в расщелине пня стрекотал кузнечик, будто трубадур, возвещающий своей песней приближение ночи.

Алваро все шел и шел в глубоком раздумье. Вдруг струя воздуха полоснула его по лицу; он поднял голову и увидел перед собой воткнувшуюся в землю длинную стрелу, которая еще дрожала от стремительного полета.

Кавальейро отступил на шаг и схватился было за оружие. Потом, подумав, вытащил стрелу и стал разглядывать перья, которые ее украшали. Это были перья азулана59 и цапли.

Голубой и белый были цвета Пери: цвет глаз Сесилии и ее лица.

Как-то раз девушка, изображая владелицу средневекового замка, забавы ради, сказала индейцу, что воины, которые служат даме, должны носить на своих доспехах ее цвета.

— А ты дашь Пери свои цвета, сеньора? — спросил индеец.

— У меня их нет, — ответила Сесилия, — но я их заведу, чтобы ты мог их носить, хорошо?

— Пери просит тебя об этом.

— А какие цвета тебе больше всего нравятся?

— Цвет твоего лица и твоих глаз.

Сесилия улыбнулась.

— Хорошо. Я позволяю тебе их носить.

С этого дня Пери начал украшать все свои стрелы голубыми и белыми перьями; все его украшения, не считая пояса из ярко-красных перьев, который сплела ему мать, обычно бывали тоже голубые и белые.

Вот почему, увидав на стреле перья этих цветов, Алваро успокоился. Он знал, что это стрела Пери, и понял смысл символического послания, которое индеец передавал ему сейчас по воздуху.

И действительно, эта стрела на языке Пери была предостережением, посланным неслышно и издалека. То было письмо без слов, и написано в нем было: «Стой».

Молодой человек сразу же потерял нить томивших его мыслей и вспомнил свой утренний разговор с Пери; вне всякого сомнения, пущенная стрела имела прямое отношение к тайне, на которую тот намекал.

Алваро окинул взором расстилавшуюся перед ним долину и вгляделся в заросли, которые окружали ее со всех сторон. Он не увидел ничего, что бы приковало его внимание, и не заметил поблизости никаких следов индейца.

И все же он решил подождать. Остановившись подле места, куда упала стрела, он скрестил руки и вперил взгляд в темную полосу леса на голубом фоне неба.

Через мгновение вторая, на этот раз коротенькая стрела, разрезав воздух, вонзилась в верхушку первой — и с такою силой, что та наклонилась. Алваро понял, что индеец хотел, чтобы он выдернул эту стрелу, и повиновался.

В то же мгновение третья стрела упала в двух шагах справа от кавальейро, а за нею еще несколько, падавших в том же направлении, на расстоянии двух четвертей одна от другой, до тех пор, пока последняя не упала шагах в тридцати от первой.

Теперь уже нетрудно было понять, чего хотел Пери. Алваро, следивший глазами за стрелами, по мере того как они падали, понял, что они указывают место, где ему следует находиться. Поэтому, едва только последняя стрела упала в заросли, он тут же спрятался в гуще листвы.

Сидя в кустах, он вскоре увидел трех человек: они прошли возле места, которое он только что покинул. За густою листвой Алваро не мог разглядеть их лиц, но успел заметить, что шли они крадучись. И ему показалось, что в руках у них пистолеты.

Люди прошли мимо, направляясь к дому. Кавальейро решил было последовать за ними, но в эту минуту ветви раздвинулись, и Пери, скользя как тень, затаив дыхание, приблизился к нему и сказал ему на ухо:

— Это они.

— Кто они?

— Белые враги.

— Не понимаю.

— Подожди, Пери сейчас вернется.

Индеец снова исчез во тьме, которая становилась все гуще.

XIII. КОЗНИ ВРАГОВ

Возвратимся теперь на то место, где мы оставили Лоредано и его спутников.

После того как Алваро и Пери удалились, итальянец поднялся с земли. Оправившись от первого потрясения, он почувствовал, что им овладевает отчаяние; он не мог простить себе, что дал врагу ускользнуть из своих рук.

Ему пришло было в голову позвать своих спутников и вместе с ними напасть на кавальейро и индейца, но мысль эту он тут же отверг: итальянец знал, что за люди его сообщники; он понимал, что убийц из них еще можно было сделать, но людей решительных и энергичных — никогда.

К тому же оба его противника были сильны, и Лоредано боялся, что окончательно погубит свое дело, в котором ему и без того уже не везло. Он сдержал охватившее его бешенство и стал думать о том, как выйти из трудного положения, в которое попал.

Меж тем Руи Соэйро и Бенто Симоэнс подошли к нему, напуганные всем виденным и боясь, чтобы теперь какая-нибудь непредвиденная случайность не осложнила еще больше их положение.

Лоредано и его сообщники некоторое время молча смотрели друг на друга. В глазах последних был немой и тревожный вопрос. Ответом на него было бледное, перекошенное лицо итальянца.

— Это был не он, — глухо сказал Лоредано.

— Откуда вы знаете?

— Неужели вы думаете, что, если бы это был он, я остался бы жив?

— Это верно, но тогда кто?

— Не знаю; к тому же сейчас важно не это. Кто бы это ни был, это — человек; он узнал нашу тайну и может донести на нас, если уже не донес.

— Человек? — пробормотал Бенто Симоэнс, до этого хранивший молчание.

— Ясное дело, человек. Вы что, думаете, что это была тень?

— Не тень, а дух, — ответил авентурейро.

Итальянец саркастически улыбнулся.

— У духов хватает своих забот: не станут они в наши земные дела соваться. Оставьте при себе ваши суеверия и давайте серьезно подумаем о том, что нам делать.

— Напрасно вы это, Лоредано. Меня никто не переубедит. Тут замешана нечистая сила.

— Молчи, святоша несчастный, — нетерпеливо оборвал его итальянец.

— Несчастный! Это вы несчастный, если не видите, что нет на этом свете такого смертного, кто мог бы наш разговор подслушать. Не может человек из-под земли говорить. Идемте туда. Сами увидите, прав я или нет.

И Бенто Симоэнс повел своих спутников к кактусовым зарослям, в убежище, где они перед этим сидели втроем.

— Залезай туда, Руи, и закричи погромче, а мы посмотрим, услышит ли Лоредано хоть слово.

Они проверили и убедились в том, в чем имел случай убедиться и Пери: человеческий голос, словно по трубе, шел оттуда вверх, замирая в воздухе, и снаружи нельзя было услыхать ни единого слова. Но если бы только итальянец догадался приблизиться к муравейнику, который доходил как раз до того места, где они говорили втроем, он бы нашел разгадку.

— А теперь, — сказал Бенто Симоэнс, — зайдите вы туда; я крикну, и вы услышите мой голос над головой, а никак не из-под земли.

— Ну, это меня ни капельки не волнует, — сказал итальянец. — Вторая наша проба начисто меня успокоила. Человек, который грозил нам, не мог слышать того, что мы говорили. Он может только подозревать.

— А вы все хотите уверить нас, что это был человек?

— Послушай, дорогой мой Бенто Симоэнс; есть на свете существо пострашнее змей: имя ему — фантазер.

— Фантазер! Уж сказали бы лучше — христианин!

— Одно другого стоит. Хоть фантазер, хоть христианин, но если вы еще раз заговорите о духах или чудесах, дальше этого места вы никуда не уйдете и вас потом тут склюют ястреба.

Авентурейро весь позеленел. Страшнее всего для него была не смерть, а муки ада, на которые, как учит церковь, обречена душа, если тело остается непогребенным.

— Ну как, надумал?

— Да.

— Согласен, что это был человек?

— Согласен.

— Поклянешься в этом?

— Клянусь!

— Чем?

— Спасением моей души.

Итальянец отпустил руку несчастного; тот упал на колени, моля бога простить его за клятвопреступление.

Руи Соэйро вернулся, все трое молча пошли прежней дорогой. Лоредано — погруженный в свои мысли, спутники его — понурые и удрученные.

Потом они сели отдохнуть под деревом и так просидели не меньше часа, не зная, что теперь делать, чего ожидать. Положение было критическое. Они понимали, что наступила минута, когда одно движение, один шаг могут или столкнуть их в пропасть, или спасти от неминуемой гибели.

Лоредано тщательно обдумывал все, сохраняя мужество и присутствие духа, которые в решительный момент никогда его не покидали. В душе его разгорелась жестокая борьба. И была одна сила, которая брала верх над всем, — жгучая жажда наслаждения, чувственность, обостренная аскетизмом монашеской жизни и безлюдьем бразильских лесов. Плотские инстинкты, которые итальянец с детства приучен был сдерживать, бурно требовали своего на просторах этой пышущей жизнью земли, под лучами горячего солнца, от которого вскипала кровь.

Сила эта, сбросив с себя узду, породила в нем две неукротимые страсти.

Одна — страсть к золоту, надежда, что наступит когда-нибудь день, когда он сможет упиваться созерцанием сказочных сокровищ, которые влекли его, как Тантала, и все время от него ускользали.

Другая — страсть к женщине, лихорадка, горячившая кровь всякий раз, когда он глядел на эту целомудренную, невинную девушку, облик которой, казалось, мог внушить только чистую любовь.

Эти две страсти боролись в его сердце. Что ему делать? Бежать ли и спасать свои сокровища, потеряв Сесилию? Или остаться и поставить на карту жизнь, чтобы удовлетворить пожиравшее его неодолимое желание?

Бывали минуты, когда он говорил себе, что стоит только разбогатеть, и он завоюет любую женщину, какую только захочет. В другие минуты он ясно представлял себе, что без Сесилии вселенная опустеет. Зачем тогда золото, которое он добудет?

Наконец он поднял голову. Спутники ждали его слова, как оракула, который предрешит их судьбу; они приготовились слушать.

— У нас только два пути: либо вернуться в дом, либо сейчас же бежать отсюда. Что вы на это скажете?

— Сдается, — пролепетал Бенто Симоэнс, все еще продолжая трястись от страха, — что мы должны бежать сию же минуту, и бежать без оглядки.

— А ты тоже так думаешь, Руи?

— Нет. Если мы бежим, мы этим выдадим себя — и тогда мы погибли. Скитаться втроем по сертану, бояться заходить в селения, нет, этак нам не прожить. У нас всюду враги.

— Так что же ты предлагаешь?

— Вернуться домой как ни в чем не бывало: тогда, если даже тайна раскрыта, у них не будет в руках доказательств нашей вины, если же нет, то нам вообще ничто не грозит.

— Ты прав, — сказал итальянец, — надо вернуться: в этом доме нас ждет либо удача, либо крушение всех наших замыслов. Будем же готовы к тому, чтобы все выиграть или все потерять.

Наступило продолжительное молчание: итальянец что-то обдумывал.

— Сколько у тебя надежных людей, Руи? — спросил он.

— Восемь человек.

— А у тебя, Бенто?

— Семеро.

— Они готовы?

— Готовы начать по первому зову.

— Хорошо, — сказал итальянец с уверенностью полководца, составляющего план сражения, — завтра в этот час приведите сюда всех ваших людей. Надо, чтобы за ночь все было решено.

— А сейчас что будем делать? — спросил Бенто Симоэнс,

— Подождем темноты. Как только стемнеет, подойдем к дому. Кинем жребий, и один из нас войдет туда первый. Если все в порядке, он даст знак остальным. Таким образом, если один погибнет, у двоих, по крайней мере, будет надежда спастись.

Авентурейро решили, что проведут остаток дня в лесу. Они довольно плотно закусили: неприхотливый обед их состоял из лесных плодов и дичи.

Около пяти часов вечера они направились к дому, чтобы разведать, что за это время произошло, и осуществить свой план.

Перед тем как пуститься в путь, Лоредано зарядил клавин, велел обоим авентурейро сделать то же самое и сказал:

— Учтите следующее: в нашем положении тот, кто не с нами, — против нас. Каждый может оказаться шпионом, доносчиком. Так или иначе, одним противником у нас тогда будет меньше.

Спутники его оценили справедливость этого замечания и последовали за ним, насторожившись и зарядив свои клавины.

Но, как ни были они внимательны, они не заметили, что в двух шагах от них зашевелилась листва и, словно от дуновения ветра, заколыхался кустарник.

Это был Пери. Уже четверть часа он, как тень, следовал за троими авентурейро. Выйдя из кабинета дона Антонио, индеец заметил их отсутствие. Он сразу почуял, что они задумали что-то недоброе, и кинулся их искать.

Итальянец и его спутники прошли уже порядочное расстояние, когда Бенто Симоэнс остановился.

— Кто же войдет первый?

— Давайте бросим жребий, — предложил Руи.

— Как?

— А вот как, — решил итальянец. — Видите это дерево? Тот, кто добежит до него первый, войдет в дом последним.

— Решено!

Все трое взяли клавины на перевязь и приготовились к бегу.

Пери услыхал эти слова, и его тут же осенила мысль: когда авентурейро побегут, кто-то из них непременно отстанет; и, вслед за Лоредано, индеец сказал себе:

«Последний будет первым».

Он выбрал три стрелы и натянул тетиву, решив перестрелять предателей поодиночке.

Все трое пустились бежать. Но через несколько мгновений Бенто Симоэнс споткнулся, налетел на Лоредано и упал навзничь.

Лоредано выругался. Бенто запросил пощады. Руи, который был уже далеко впереди, вернулся посмотреть, что случилось.

Замысел Пери не удался.

— Вот что, — сказал Лоредано, — в состязаниях проигрывает упавший. Ты будешь первым, Друг Бенто.

Авентурейро ничего не ответил.

Пери, однако, не терял надежды, что судьба предоставит ему еще один удобный случай привести свой план в исполнение; он последовал за ними дальше. Тогда-то вдалеке, за деревьями, он увидел Алваро, который шел в том же направлении, что и трое авентурейро. Пустив стрелу, он послал ему первое предупреждение. За ней последовали другие, после чего Алваро и укрылся в листве.

Увидев, что кавальейро в безопасности, индеец решил не допустить, чтобы предатели вошли в дом, и ждать их возле ограды, а когда они разделятся, убить одного за другим.

Но роковая случайность и на этот раз помешала ему исполнить задуманное; казалось, сама судьба покровительствует его врагам.

В ту минуту, когда Бенто Симоэнс оставил своих спутников и вошел в ограду, Пери вдруг услыхал голос Сесилии, возвращавшейся с прогулки вместе с отцом и сестрой.

Рука индейца, ни разу не дрогнувшая в пылу битвы, бессильно повисла. При мысли, что стрела, которую он собирался пустить, может напугать девушку и, чего доброго, задеть ее, он выронил лук.

Бенто Симоэнс вошел в дом невредимый.

XIV. БАЛЛАДА

Несколько минут спустя Лоредано и Руи Соэйро вошли вслед за ним.

В третий раз злодеи, которые, казалось, были уже в руках у Пери, ускользали от своей судьбы.

Несколько минут индеец раздумывал: он решил совершенно изменить свой план. Сначала он не хотел нападать на своих противников открыто, и не потому, что трусил: он просто опасался, что, убив его, они беспрепятственно совершат свое черное дело, — он ведь был единственным человеком, который знал об их намерениях.

Вместе с тем он понимал, что другого выхода у него нет. Время шло — с минуты на минуту итальянец мог привести свой замысел в исполнение.

Надо было на случай, если его, Пери, убьют, найти способ немедленно предупредить дона Антонио де Мариса об опасности. И способ этот индеец нашел.

Он отправился искать Алваро, который должен был его ждать.

Но кавальейро уже позабыл об индейце. Он думал о Сесилии, о том, что чувство его поругано, что радужная надежда, которой он жил, поблекла и, может быть, потеряна для него навсегда.

По временам перед внутренним взором его возникало печальное лицо Изабелл; он вспоминал, что и она, как он, любит неразделенной любовью. И он чувствовал, что теперь чем-то связан с нею; оба они страдают по одной и той же причине, оба обманулись в своих надеждах.

Потом он стал думать о том, что Изабелл любит его; помимо воли, он вспоминал обращенные к нему нежные слова, видел ее печальную улыбку и взгляд, то огненный, то подернутый негой.

Ему казалось, что он ощущает теплоту ее дыхания, прикосновение головы, приникшей к его плечу, дрожание протянутых к нему рук; он слышал ее певучий голос, шептавший слова признаний.

Сердце его лихорадочно билось. Он забывал обо всем, и перед глазами его вновь вставало это смуглое лицо, окруженное сиянием любви.

Потом он вздрагивал, как будто девушка и в самом деле была где-то рядом, протирал рукой глаза, словно для того, чтобы прогнать не дававший ему покоя образ; мысли его снова возвращались к Сесилии: да, он ничего для нее не значит, чувство его отвергнуто.

Когда подошел Пери, Алваро переживал одну из тех минут уныния и безразличия ко всему, которые обычно наступают после большого потрясения.

— Пери, ты мне говорил о врагах?

— Да, — ответил индеец.

— Я хочу знать, кто они!

— Зачем?

— Чтобы бороться с ними.

— Но их трое.

— Тем лучше.

Индеец колебался.

— Нет, Пери хочет один победить врагов своей сеньоры. А вот если он умрет, ты все будешь знать и закончишь то, что Пери начал.

— К чему эта тайна? Неужели ты не можешь сказать мне, кто эти люди?

— Пери может сказать, но не хочет.

— Почему?

— Потому, что ты добрый и думаешь, что другие тоже добрые. Ты будешь защищать злых.

— Нет, никогда этого но будет. Говори!

— Слушай. Если Пери завтра не придет, ты его больше не увидишь. По душа Пери вернется и назовет тебе их имена.

— Как это может быть?

— Увидишь. Их трое. Они хотят оскорбить сеньору, убить ее отца, тебя, всех. Есть и другие, кто на их стороне.

— Это мятеж! — вскричал Алваро.

— Их вождь хочет бежать и увезти с собой Сеси. Но Пери не даст ему это сделать.

— Может ли это быть! — воскликнул пораженный кавальейро.

— Пери говорит правду.

— Не верю!

И в самом деле, кавальейро считал, что все это только домыслы индейца, безмерно преданного дочери дона Антонио; он отказывался допустить существование столь гнусного заговора, его прямодушная натура отвергала самую возможность подобного преступления.

Все авентурейро любили и уважали фидалго. За те десять лет, в течение которых Алваро находился при нем, ни разу не случалось, чтобы кто-нибудь из них позволил себе хоть малейшее неповиновение. Бывали, правда, отдельные нарушения порядка, ссоры между товарищами, попытки самовольно уйти из отряда, но дальше этого дело никогда не заходило.

Индеец знал, что кавальейро в первую минуту ему не поверит, потому-то он и решил не рассказывать всего до конца; он боялся, как бы молодой человек со своими рыцарскими понятиями о чести не оказался слишком снисходительным к заговорщикам.

— Ты не веришь Пери?

— Тот, кто возводит такие обвинения па других, должен представить доказательства. Ты мне друг, Пери, но и они тоже мои друзья, и у них ость право защищаться.

— Неужели ты думаешь, что, когда человек идет на смерть, он способен солгать? — решительно спросил его индеец.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Пери отомстит за свою сеньору. Он простится со всем, что любит. Неужели, если он отдаст жизнь, ты все еще будешь говорить, что он ошибается?

Алваро был потрясен доводами индейца.

— Тебе бы лучше было поговорить с самим доном Антонио.

— Нет. И ты и он привыкли сражаться с людьми, которые нападают открыто. Пери умеет охотиться на ягуара в лесу и умеет раздавить змею, когда та выпустит жало.

— Но что же ты тогда от меня хочешь?

— Когда Пери умрет, ты должен поверить ему и сделать то, что делает он, — ты должен спасти сеньору.

— Убивать из-за угла? Нет, Пери, этому не бывать. Рука моя возьмется за шпагу только для того, чтобы скрестить ее с другой шпагой.

Индеец молча посмотрел на кавальейро. В темноте глаза его светились.

— Ты любишь Сеси?

Алваро вздрогнул.

— Если бы ты любил ее, ты бы поднял руку на родного брата, лишь бы избавить Соси от опасности.

— Пери, ты, видно, не понимаешь того, что я говорю тебе. Я без всяких колебаний готов отдать за Сесилию жизнь. Но честь моя принадлежит господу и блаженной памяти моего отца.

Оба они некоторое время смотрели друг на друга молча. Обоим в равной мере было присуще природное величие души и благородство чувств, однако обстоятельства жизни сделали их людьми совершенно разными.

Каждый шаг Алваро был подчинен чести и рыцарскому достоинству; никакое чувство, никакие личные соображения не могли заставить его отклониться от прямой линии — линии долга.

В Пери самозабвенная преданность превозмогала все. Он служил своей сеньоре, оберегая ее от всех бед, — и в этом видел смысл жизни. Он, вероятно, принес бы в жертву весь мир, лишь бы наподобие индейского Ноя спасти от потопа пальму, на которой могла бы укрыться Сесилия.

Однако обе эти натуры, одна взращенная цивилизацией, другая — простором и волею, как ни велико было разделявшее их расстояние, понимали друг друга. Судьба начертала им разные пути, но господь вложил в души их одни и те же семена героизма, из которых вырастают всходы высоких чувств.

Пери понимал, что Алваро не уступит; Алваро знал, что Пери, при всех обстоятельствах, неукоснительно исполнит все, что задумал.

Вначале индеец, казалось, был озадачен упорством кавальейро. Потом он высокомерно поднял голову и, ударив себя в грудь, решительно сказал:

— Пери будет защищать свою сеньору один, ему никто не нужен. Он могуч. Его стрелы крылаты, как ласточки, и ядовиты, как змеи. Он силен, как ягуар, и быстр, как эму. Он может, правда, умереть. Но с него довольно и одной жизни.

— Хорошо, друг мой, — ответил кавальейро, — иди, и принеси свою жертву, а я исполню свой долг. У меня тоже есть жизнь, и при мне моя шпага. Жизнь моя станет тенью, которая укроет Сесилию, шпагой я очерчу вокруг нее стальное кольцо. Можешь быть уверен, что враги, которые перешагнут через твой труп, должны будут перешагнуть и через мой, прежде чем проникнут к твоей сеньоре.

— У тебя большая душа. Родись ты в сертане, ты стал бы царем лесов; Пери назвал бы тебя братом.

Они пожали друг другу руки и направились в дом. По дороге Алваро спохватился, что так и не узнал, от кого ему надо будет защищать Сесилию. Он еще раз спросил у Пери имена врагов, но тот решительно отказался назвать их, обещав, что, когда придет время, кавальейро все узнает.

У индейца были на этот счет свои соображения.

Подходя к дому, они разделились: Алваро прошел к себе, Пери направился к садику Сесилии.

Было уже восемь часов вечера. Семья собралась за ужином. Комната девушки была погружена во мрак. Пери обошел дом, чтобы проверить, все ли в порядке; потом сел на скамейку и стал ждать.

Спустя полчаса в окне вспыхнул свет, и видно было, как отворилась дверь в сад и в проеме ее появилась стройная фигура Сесилии.

Увидев индейца, девушка подбежала к нему.

— Бедный Пери, — сказала она. — Сколько ты выстрадал сегодня! И ты, верно, думал, что твоя сеньора очень злая и неблагодарная, она ведь велела тебе уйти. Но теперь отец мой сказал: ты останешься у нас навсегда.

— Ты добрая, сеньора: ты плакала, когда Пери должен был уйти; ты просила, чтобы ему позволили остаться.

— Значит, ты не обиделся на Сеси? — спросила девушка, улыбаясь.

— Разве может раб обидеться на свою сеньору? — простодушно отвечал индеец.

— Какой же ты раб! — возмущенно воскликнула Сесилия. — Ты — друг, искренний, преданный. Два раза ты спасал мне жизнь. Чего ты только не делал, чтобы я была довольна и счастлива. Ради меня ты каждый день рискуешь жизнью.

Индеец улыбнулся.

— Что же еще Пери должен делать со своей жизнью, сеньора?

— Я хочу, чтобы он уважал свою сеньору, и слушал се во всем, и хорошо запоминал то, чему она будет его учить, Он должен стать таким же кавальейро, как мой брат, дон Диего, и сеньор Алваро.

Пери покачал головой.

— Послушай, — сказала девушка, — Сеси научит тебя чтить бога, который на небе, и научит тебя молиться и читать хорошие книги. Когда ты будешь все это знать, она вышьет для тебя шелковый плащ. Ты будешь носить шпагу и крест на груди. Понимаешь?

— Растению нужно солнце, чтобы расти; цветку нужна вода, чтобы распуститься. Пери, чтобы жить, нужна свобода.

— Но ты будешь свободным и знатным, как мой отец.

— Нет! Птица, что летит по небу, падает, когда ей обрежут крылья. Рыба, что плывет в реке, гибнет, когда ее вытянут на сушу. Пери погибнет, как эта птица и как эта рыба. Не подрезай ему крылья; не вырывай его из жизни.

Сесилия сердито топнула ногой.

— Не сердись на меня, сеньора.

— Ты не хочешь сделать то, о чем тебя просит Сеси! Ну раз так, Сеси тебя больше не любит. Она больше не будет называть тебя другом. Ступай, не нужен мне больше твой цветок.

И, вынув из волос цветок, она смяла его, убежала к себе и с силой хлопнула дверью.

Индеец вернулся в свою хижину удрученный.

И вдруг в ночную тишину ворвался серебристый женский голос, который пел с большим чувством под аккомпанемент гитары старинную португальскую балладу.

Вот слова этой баллады:

Однажды калиф богатый

Тайком

Покинул дворца палаты.

Во тьме на коне лихом

Он в путь

Пустился один верхом.

В далекий замок вела

Тропа.

В том замке дева жила.

Волненьем сердца томимый,

Припал

Калиф там к стопам любимой.

С улыбкой, не без укора,

В ответ

Сказала ему сеньора:

«С младенческих лет верна я

Христу,

А вера твоя — иная.

Но сердцем я вся с тобою.

Крестись —

Я стану твоей рабою».

И голос ее звучал

Мольбою,

И негою взор ласкал.

«Я — царь, я страною правлю,

Но знай,

Я царство свое оставлю.

Прощайте навек узоры

Моих палат,

Алмазов, золота горы;

Прощай и рай Магомета —

Твой взгляд

Дороже целого света».

От слов любви хорошея,

Сняла

Сеньора цепочку с шеи;

К устам прильнули уста,

И души

Сроднила сила креста.

Мелодичный и нежный голос этот растаял в глубинах сертана. Но эхо все еще повторяло его переливы.

Часть третья. ПЛЕМЯ АЙМОРЕ

I. ОТЪЕЗД

В понедельник, в шесть часов утра, дон Антонио де Марис позвал к себе сына.

Старый фидалго почти всю ночь не смыкал глаз. Он размышлял об опасности, нависшей над его семьей, и что-то писал.

Пери рассказал ему во всех подробностях о своей встрече с индейцами-айморе, и фидалго, зная, сколь свирепо и мстительно это племя, с минуты на минуту ожидал нападения на дом.

Поэтому, договорившись с Алваро, доном Диего и своим эскудейро Айресом Гомесом, он принял все меры предосторожности, какие подсказывал ему большой жизненный опыт.

Старый фидалго запечатывал написанные ночью два письма, когда в кабинет вошел дон Диего.

— Сын мой! — с волнением в голосе сказал дон Антонио де Марис. — Ночью я думал о том, что нас ожидает, и принял серьезное решение: ты сегодня же должен ехать в Сан-Себастьян.

— Это невозможно, сеньор! Вы удаляете меня в такое время, когда вам грозит опасность.

— Да! Именно теперь, когда нам грозит большая опасность, я, глава дома, считаю долгом спасти тебя, отпрыска моего рода, моего законного наследника, который должен будет стать опорой осиротевшей семьи.

— Я уповаю на бога. отец; мне хочется думать, что ваши опасения неосновательны. Но если господу будет угодно подвергнуть нас такому испытанию, то место вашего сына и наследника — только здесь. Семье грозит несчастье, и сын должен быть возле вас, чтобы защищать ваш дом и разделить вашу участь, какова бы она ни была.

Дон Антонио прижал молодого человека к груди.

— Узнаю тебя — ты сын своего отца. В жилах твоих течет кровь моей молодости; твоими устами говорит моя былая отвага. Но все-таки разреши мне, человеку, дожившему до седин и умудренному опытом, указать тебе, что отец семейства смотрит на вещи иначе, чем пылкий юноша.

— Я готов выслушать вас, отец, только заклинаю вас моей любовью к вам, избавьте меня от позорной и мучительной доли — покинуть вас теперь, когда вам так нужен верный и преданный слуга!

— Дон Диего, — продолжал фидалго уже спокойнее, — пойми, что шпага не может принести нам победу, будь она даже в твоих руках; нас всего сорок человек, и этой горстке предстоит помериться силами с многими и многими сотнями врагов. Будет в наших рядах одним больше или одним меньше — не имеет никакого значения.

— Пусть так, — порывисто воскликнул кавальейро, — но я не уступлю своего права разделить с вами все тяготы и опасности — это почетное право. И если я не помогу вам одержать победу, я, по крайней мере, умру вместе со своими.

— И что же, во имя этой благородной, но совершенно бесплодной гордости ты решил пренебречь единственной надеждой, которая у нас, может быть, еще остается, если мои опасения подтвердятся, — а я боюсь, что будет именно так.

— Что вы хотите этим сказать, отец?

— Какова бы ни была сила и численность врагов, я убежден, что наша португальская доблесть и само местоположение этого дома помогут нам какое-то время продержаться. Это может продлиться дней двадцать, самое большее — месяц. Но в конце концов нас вынудят сдаться.

— И что же тогда?.. — воскликнул дон Диего, бледнея.

— А вот что: мой сын дон Диего не должен упрямиться. Это бессмысленно. Пусть едет в Рио-де-Жанейро и попросит поддержки португальских фидалго. Ему не откажут. Он получит подкрепление, придет на помощь отцу и успеет защитить семью. И он поймет, что спасти своих близких — большая заслуга, чем без толку рисковать жизнью.

Дон Диего преклонил колена и с нежностью поцеловал руку фидалго.

— Простите меня, отец, я вас не понял. Я должен был догадаться, что дон Антонио де Марис не станет требовать от своего сына того, что недостойно.

— Ну хорошо, сын мой, не будем терять времени. Помни, как много лишний час и даже минута значат для тех, кто ждет.

— Я еду сейчас же, — сказал кавальейро, направляясь к двери.

— Передай это письмо Мартину де Са, губернатору капитании, а вот это — шурину моему, твоему дяде Криспину Тенрейро60, доблестному фидалго, который избавит тебя от труда искать защитников для твоей семьи. Ступай, простись с матерью и сестрами, а я велю все подготовить для твоего отъезда.

И, не давая воли своим чувствам, фидалго вышел из кабинета, где происходила вся эта сцена, чтобы встретиться с Алваро.

— Алваро, отберите четырех человек, чтобы сопровождать дона Диего в Рио-де-Жанейро.

— Дон Диего уезжает? — удивился кавальейро.

— Да, я потом скажу почему. А сейчас выполняйте мое распоряжение — и поскорее, чтобы через час все было готово!

Алваро направился в то крыло дома, где жили авентурейро.

Там царило смятение. Одни открыто выражали свое недовольство; другие о чем-то перешептывались; третьи, наконец, только смеялись над подавленным настроением своих товарищей и открыто порицали роптавших.

Айрес Гомес во всех своих военных доспехах прогуливался по площадке, держа шпагу наготове, высоко подняв голову и подкрутив усы. Когда он подходил ближе к авентурейро, те понижали голос, но стоило ему немного отойти, как ропот возобновлялся.

Больше всего спорили и шумели три группы. Это были люди, собравшиеся вокруг уже известных нам троих авентурейро — Лоредано, Руи Соэйро и Бенто Симоэнса.

Причиной этого почти всеобщего недовольства было следующее.

Около шести часов утра Руи, как было условлено, первым направился к лестнице, чтобы уйти в лес.

Каково же было его удивление, когда он увидел, что Васко Афонсо и Мартин Ваз охраняют выход. Раньше этого никогда не бывало: охрану выставляли только на ночь, а с наступлением утра всегда снимали.

Он еще больше удивился, когда оба часовых, скрестив шпаги, почти одновременно произнесли:

— Хода нет.

— Это почему?

— Таков приказ, — ответил часовой.

Руи побледнел и поспешил вернуться: первой мыслью его было, что их выдали, надо было предупредить Лоредано.

Но Айрес Гомес перехватил его по дороге и повел за собою в сторону галереи; там достойный эскудейро выпрямился и, приложив руку ко рту, крикнул:

— Слушай мою команду! Выходи все!

Авентурейро вышли во двор и окружили Айреса Гомеса; Руи успел шепнуть несколько слов итальянцу, и оба они, бледные от волнения, но полные решимости, стали ждать, чем кончится этот сбор.

— Сеньор дон Антонио де Марис поручил мне, — начал эскудейро, — передать вам следующее: он приказывает, чтобы без его распоряжения ни один человек не отлучался из дома. Тот, кто нарушит этот приказ, поплатится головой.

В ответ последовало гробовое молчание.

Лоредано и его два сообщника переглянулись.

— Понятно? — спросил Айрес Гомес.

— Ни мне, ни моим товарищам не понятно, для чего это понадобилось, — возразил итальянец, выходя вперед.

— Да, в самом доле, для чего? — закричали наперебой авентурейро.

— Приказы выполняются, а не обсуждаются, — не без торжественности ответил эскудейро.

— А все-таки мы… — начал было Лоредано.

— Разойдись! — крикнул Айрес Гомес. — Кто недоволен, пусть жалуется сеньору дону Антонио де Марису.

И эскудейро с невозмутимым спокойствием прошел сквозь толпу и стал расхаживать по площадке, поглядывая на недоумевающих солдат и исподтишка посмеиваясь над их разочарованием.

Недовольны были почти все. Не говоря уже о заговорщиках, у которых был составлен точный план действий и которые рано утром рассчитывали выйти из дома, все прочие, привыкшие охотиться и свободно ходить но лесу, встретили этот приказ тоже без всякого удовольствия; только несколько человек, из числа более простодушных и веселых, отнеслись к нему совершенно спокойно и лишь подшучивали над огорчением своих товарищей.

Едва только Алваро подошел к ним, все взоры устремились на него; авентурейро надеялись, что он им разъяснит, что же случилось.

— Сеньор кавальейро, — сказал ему Айрес Гомес, — я объявил приказ не отлучаться из дома.

— Хорошо, — ответил Алваро и, обратившись к собравшимся авентурейро, продолжал: — Это совершенно необходимо, друзья мои. На нас собираются напасть индейцы. Надо принять все меры предосторожности. Защищать нам придется не только собственную жизнь — для каждого из нас она по так-то уж много значит, — но жизнь человека, который верит в нашу доблесть и преданность, а также покой благородного семейства, которое все мы глубоко чтим.

Внушительные слова кавальейро и его обходительность, несколько смягчившая твердый тон, каким эти слова были произнесены, совершенно всех успокоили; даже самые недовольные и те, казалось, умиротворились.

Один только Лоредано негодовал: ему приходилось отложить осуществление своего плана. Предпринимать что-либо в стенах дома было делом рискованным — малейшее неосторожное движение могло его выдать.

Алваро обменялся несколькими словами с Айресом Гомесом и снова повернулся к толпе.

— Дону Антонио де Марису нужны четыре человека, чтобы сопровождать его сына, дона Диего, в город Сан-Себастьян. Скажу прямо, по этим диким местам путешествовать вчетвером очень опасно. Кто из вас вызовется его сопровождать?

Два десятка человек вышли вперед; кавальейро выбрал из них троих.

— Вы будете четвертым, Лоредано.

Итальянца, который прятался за спинами товарищей, слова эти поразили как громом — уехать при таких обстоятельствах значило бы навсегда проститься со своей заветной надеждой: во время его отсутствия все тайное могло стать явным.

— Мне очень жаль, но я вынужден отказаться от обязанности, которую вы на меня возлагаете. Я нездоров, у меня нет сил для этой поездки.

Кавальейро улыбнулся.

— Никакая болезнь не может помешать человеку исполнить свой долг. В особенности когда этот человек мужествен и предан, как вы, Лоредано.

Потом, понизив голос так, чтобы другие не могли его услышать, он продолжал:

— Если вы не поедете, вас сейчас же пристрелят. Вы забыли, что жизнь ваша в моих руках? Я вам еще оказываю милость тем, что отсылаю вас прочь из этого дома.

Итальянец понял, что ему остается только ехать; ведь стоило кавальейро сказать одно слово, сказать, что Лоредано в него стрелял, чтобы и сам дон Антонио де Марис, и все товарищи его осудили бесповоротно.

— Поторапливайтесь, — сказал Алваро четверым авентурейро, которых он отобрал, — через полчаса вы поедете.

Он ушел.

Первые минуты Лоредано был подавлен этим роковым для него сплетением обстоятельств. Однако через некоторое время к нему вернулось его обычное спокойствие, и он оживился. Больше того, на лице его заиграла улыбка. А уж если этот человек улыбался, значит, новый адский замысел родился в преисподней, чтобы вселиться в эту преступную душу.

Он сделал знак Руи Соэйро, и оба пошли на край площадки в каморку, которую занимал итальянец. Там они недолго и очень тихо о чем-то говорили.

Разговор их был прерван приходом Айреса Гомеса, который стал шпагой стучать к ним в дверь.

— Эй, Лоредано. Скорее на коня! Счастливого вам пути.

Итальянец открыл дверь и вышел. На пороге он обернулся и шепнул Руи Соэйро:

— Займитесь часовыми. Это самое главное.

— Будьте спокойны.

Спустя несколько минут дон Диего с болью в сердце и со слезами на глазах нежно обнимал мать, любимицу свою Сесилию и Изабелл, которая теперь тоже стала для него сестрой.

Потом, совладав со своими чувствами, он быстро сбежал по лестнице вниз. Там, получив отцовское благословение и обняв Алваро, он вскочил на коня, которого ему подвел Айрес Гомес.

Четверо всадников пустились в путь и вскоре исчезли за поворотом дороги.

II. ПРИГОТОВЛЕНИЯ

Пока дон Антонио де Марис разговаривал с сыном у себя в кабинете, Пери проверял свое оружие. Затем он зарядил пистолеты, подаренные ему накануне Сесилией, и вышел из хижины.

Лицо индейца выражало энергию и непреклонную волю; видно было, что он пришел к какому-то решению, жестокому и, может быть, даже отчаянному.

Что предпринять, он и сам пока еще не знал. Но ему было известно, что итальянец и его сообщники назначили встречу на это утро, и он твердо решил изменить ход событий, прежде чем встреча состоится.

Да, конечно, у него была только одна жизнь. Но ловкость, сила и храбрость его были так велики, что эта одна жизнь стоила многих. После того, как Алваро обещал исполнить его просьбу, индеец был спокоен за будущее — численность врагов его теперь не пугала. Пусть даже он, Пери, погибнет — на долю кавальейро достанется не так уж много хлопот.

Выйдя из хижины, Пери направился в сад. Сидя на звериной шкуре, постеленной прямо на траве, Сесилия играла со своей любимой голубкой. Она подставляла губы для поцелуя, и птица прикасалась к ним своим тонким клювом.

Лицо девушки было задумчиво. Вместо обычного веселого выражения на нем лежала печать тихой грусти.

— Ты сердита на Пери, сеньора?

— Нет, — ответила Сесилия, посмотрев на него своими большими голубыми глазами. — Но ты не захотел исполнить мою просьбу. Вот твоей сеньоре и стало грустно.

Она говорила правду со всем простодушием невинности. Вечером, уходя к себе, раздосадованная отказом Пери, она действительно сердилась.

Воспитанная своей матерью в духе самого ревностного благочестия, Сесилия не разделяла ее предрассудков, ибо дон Антонио де Марис, будучи человеком умным, старался, чтобы дети их не перенимали. Но в душе Сесилия была настоящей христианкой. Ее очень огорчала мысль, что Пери, ос верному и любимому другу, не суждено избежать мук ада и узнать доброго и милосердного бога, которому она привыкла молиться.

Сесилия знала, что и мать ее, и многие другие презирают индейца за то, что он язычник. Из благодарности она хотела возвысить своего любимца, заставить всех его уважать.

Вот почему отказ Пери так ее опечалил. Она была благодарна Пери, спасшему ее от стольких опасностей, и хотела отплатить ему тем же: спасти его душу.

В эту минуту уныния взгляд ее упал на висевшую над комодом гитару, и ей захотелось петь. До чего же вдохновляюще действует па пас грусть! Потребность ли это излить своп чувства? Или музыка, как и поэзия, обладает свойством смягчить страдания? Но всякий, кого снедает печаль, всегда находит в песне великое утешение.

Девушка взяла несколько аккордов, припоминая слова песен и романсов, которым ее в детстве учила мать. И первое, что ей пришло тогда в голову, была старинная баллада, которую мы уже знаем. Она чем-то подходила к ее настроению, но чем именно, девушка не могла попять сама.

Окончив петь, она подняла кинутый ею на пол цветок Пери, воткнула его в волосы и, прочтя вечернюю молитву, спокойно уснула. Вся ее досада растаяла; она засыпала с чувством признательности к другу, который этим утром еще раз спас ей жизнь. Вскоре на ее прелестном лице заиграла улыбка, и казалось, что это душа порхает вкруг приоткрытых губ, пока глаза сомкнуты сном.

Услышав ответ Сесилии, индеец почувствовал, что первый раз в жизни он действительно огорчил свою сеньору.

— Ты не поняла, что хотел сказать Пери, сеньора. Пери просил, чтобы ты позволила ему жить, как он жил раньше. Только потому, что ему это нужно, чтобы спасти тебя.

— Как так? Я не понимаю!

— Пока Пери язычник, он первый среди своих, у него один закон, одна вера — его сеньора. Сделайся Пери христианином, он будет самым последним из всех: он будет рабом и не сможет защищать тебя.

— Рабом? Нет! Другом! Клянусь тебе в этом! — живо воскликнула девушка.

Индеец улыбнулся.

— Когда Пери будет христианином и кто-нибудь осмелится тебя обидеть, Пери не сможет его убить — твой бог учит: человек не должен убивать человека. А пока Пери — язычник, он никого не пощадит: кто обидит его сеньору, тот — его враг и должен умереть!

Бледная от волнения, Сесилия смотрела на индейца и дивилась не столько его безграничной преданности, сколько всему ходу его мысли: она не знала о разговоре, который у пего накануне был с кавальейро.

— Пери ослушался твоего приказа только ради тебя. Когда ты будешь в безопасности, он станет перед тобой на колени и поцелует крест, что ты ему дашь. Не сердись!

— Господи! — пробормотала Сесилия, поднимая глаза к небу. — Может ли быть, чтобы такая безмерная преданность не была внушена тобою!

Ее прекрасное лицо сияло безмятежной радостью.

— Я знала, что ты мне не откажешь. Больше мне ничего не нужно — я подожду. Только помни, когда ты станешь христианином, твоя сеньора будет еще больше тебя ценить.

— Ты больше не грустишь?

— Нет, теперь я очень довольна!

— Пери хочет что-то у тебя попросить.

— Говори: что?

— Пери хочет, чтобы ты начертила ему на бумаге.

— Начертила на бумаге?

— Да, как сегодня начертил твой отец.

— А, ты хочешь, чтобы я что-то написала?

— Да.

— А что?

— Пери скажет.

— Сейчас.

Девушка побежала к столику и, взяв лист бумаги и перо, сделала Пери знак, чтобы он подошел к ней.

Она чувствовала, что должна исполнить желание индейца, как и он исполнял ее малейший каприз.

— Ну, говори, что писать.

— Алваро от Пери, — сказал индеец.

— Письмо к сеньору Алваро? — смутившись, спросила девушка.

— Да, к нему.

— А что ты хочешь ему сказать?

— Пиши.

Девушка написала обращение, а потом, по просьбе Пери, проставила на бумаге имена Лоредано и его двух сообщников.

— А теперь, — сказал индеец, — запечатай.

Сесилия запечатала письмо.

— Отдай его вечером, раньше не надо.

— Но что это значит? — в недоумении спросила Сесилия.

— Он сам тебе скажет.

— Но я не…

Девушка покраснела: она чуть было не сказала, что не станет говорить с кавальейро, но потом передумала. Зачем посвящать Пери в то, что случилось? Она понимала, что если индеец узнает о вчерашнем, он возненавидит и Изабелл и Алваро только за то, что они невольно огорчили его сеньору.

Пока Сесилия пыталась побороть смущение, Пери смотрел на нее сверкающими глазами. Могла ли она догадаться, что взглядом этим он прощается с ней навсегда?

Она и не подозревала, какой отчаянный план созрел у индейца, решившего истребить всех врагов дома.

В эту минуту в комнату сестры явился дон Диего. Он пришел проститься.

Покинув Сесилию, Пери направился к лестнице и наткнулся на ту же стражу, которая потом преградила дорогу Руи Соэйро.

— Стой! — воскликнули часовые, скрестив шпаги.

Индеец презрительно пожал плечами и, не дав обоим опомниться, скользнул под их скрещенные шпаги и сбежал с лестницы. Он ушел в лес, еще раз проверил, заряжен ли клавии, и стал ждать. Прошло довольно много времени. Наконец вдали он увидел четверых всадников.

Пери ничего не мог понять. Ясно было одно: план его не удался.

Он отправился искать Алваро.

Кавальейро рассказал ему, что воспользовался отъездом дона Диего в Рио-де-Жанейро для того, чтобы избавиться от итальянца без шума и скандала. Тогда, в свою очередь, индеец поделился с ним тем, что слышал в кактусовых зарослях, и рассказал о своем плане убить этим утром троих авентурейро, а также о письме, написанном, по его просьбе, Сесилией, чтобы, в случае если он, Пери, погибнет, кавальейро знал имена предателей.

Алваро все еще отказывался верить, что итальянец так подл.

— Теперь, — закончил Пери, — надо удалить и двух других. Если они останутся, первый может вернуться.

— Не посмеет, — сказал кавальейро.

— Пери не ошибается! Прикажи, чтобы двое других убрались.

— Не волнуйся. Я поговорю с доном Антонио де Марисом.

Остаток дня прошел спокойно. Но в дом этот, вчера еще такой веселый и счастливый, вошла печаль. Огорчение, вызванное отъездом дона Диего, безотчетный страх, который всегда сопутствует приближающейся беде, и ужас при мысли о нападении индейцев — все эти чувства охватили обитателей «Пакекера».

Авентурейро под руководством дона Антонио воздвигали защитные сооружения, чтобы сделать скалу, на которой стоял дом, еще более неприступной.

Одни из них строили укрепления вокруг площадки; другие устанавливали перед домом кулеврину, которую фидалго еще два года назад предусмотрительно велел привезти из Сан-Себастьяна. Словом, весь дом стал выглядеть как военный лагерь, и это означало, что час сражения близок. Дон Антонио готовился достойным образом встретить врага.

И должно быть, во всем доме только одна душа оставалась совершенно безучастной ко всему, что творилось вокруг: то была Изабелл, не думавшая ни о чем, кроме своей любви.

После рокового признания, вырванного у нее из сердца какой-то неодолимой силой, каким-то порывом чувства, в котором она не могла дать себе отчет, несчастная девушка ушла и затворилась у себя в комнате. Она готова была умереть от стыда.

Она припоминала свои слова и в ужасе спрашивала себя, как у нее хватило храбрости произнести вслух то, что раньше она стыдилась сказать даже глазами. Ей казалось, что теперь при каждом взгляде Алваро она будет сгорать от стыда.

Но любовь ее оставалась все такой же страстной; больше того, может быть, чувство, которое она так долго подавляла, от помех на его пути, от всей этой борьбы с собой становилось еще сильнее.

Несколько обращенных к ней ласковых слов Алваро, касание его рук, тот миг, когда она, забыв обо всем, припала к его груди, — все это снова и снова вставало у нее в памяти.

Душа ее, подобно бабочке, вьющейся вокруг цветка, беспрестанно кружилась вокруг этих все еще свежих воспоминаний, чтобы еще раз пережить ту первую радость, которая выпала на долю ее обреченной любви.

В понедельник вечером Алваро случайно встретился с Изабелл на площадке: оба они молчали и были смущены; Алваро собирался уйти.

— Сеньор Алваро, — пробормотала девушка, вся дрожа.

— Что вам угодно, дона Изабелл? — в волнении спросил Алваро.

— Я забыла вчера вернуть вам вещь, которая попала ко мне по ошибке.

— Ах, все тот же злосчастный браслет?

— Да, — тихо ответила девушка, — все тот же — злосчастный браслет. Сесилия настаивает на том, что он принадлежит вам.

— Да, он принадлежит мне, и я прошу вас принять его.

— Нет, сеньор Алваро, не могу.

— Как, сестра не может принять подарок от брата?

— Ну хорошо, — ответила девушка, вздыхая, — я буду хранить его, как воспоминание о вас: он будет для меня не украшением, а реликвией.

Алваро ничего не ответил и ушел, чтобы не продолжать этот разговор.

Еще со вчерашнего вечера он не мог избавиться от потрясения, которое вызвало в нем признание Изабелл. Верно, ни один мужчина не мог бы остаться равнодушным к этой пылкой девической любви, к полным огня словам, которые слетали с ее дышавших страстью губ.

Но кавальейро усилием разума старался скрыть все происшедшее от себя самого, затаить его в глубине сердца. Алваро обещал дону Антонио де Марису исполнить его последнюю волю, поклялся, что женится на Сесилии.

И теперь, хоть он уже не питал никаких надежд, что его светлая мечта осуществится, он понимал, что должен исполнить волю фидалго, должен взять на себя заботу о его дочери, посвятить ей всю свою жизнь. Вот если бы Сесилия открыто его отвергла и дон Антонио развязал его от слова, которое он, Алваро, дал, тогда сердце кавальейро было бы свободно или, может быть, от тоски вовсе перестало бы биться.

Единственным достойным упоминания событием этого дня был приезд шести авентурейро из соседней капитании; узнав от дона Диего о грозящей «Пакекеру» опасности, они явились предложить дону Антонио свою помощь.

Прибыли они, когда уже сморкалось. Их возглавлял известный нам местре Нунес, тот самый, который за год до этого приютил у себя монаха Анджело ди Лука.

III. ЧЕРВЬ И ЦВЕТОК

Было одиннадцать часов вечера.

И дом и окрестности погрузились в тишину. На небе блестели кое-где звезды; легкий ветерок шелестел листвой.

Двое стоявших на часах авентурейро, опершись на аркебузы и склонившись над парапетом, вглядывались в кромешный мрак, окутывавший подножье скалы.

Медленным шагом дон Антонио де Марис прошел по площадке, потом его величественная фигура исчезла за углом дома. Фидалго совершал ночной обход, как и подобает полководцу накануне сражения.

Спустя несколько мгновений из долины, куда спускалась каменная лестница, послышался крик совы. Тогда один из часовых нагнулся и, подняв два маленьких камушка, бросил их вниз, сначала один, потом другой. Они упали в заросли, звук их падения был едва слышен, и его нелегко было отличить от шуршания колеблемой ветром листвы.

Вслед за этим кто-то тихо взошел по лестнице и присоединился к часовым.

— Готово?

— Дело за вами.

— Идем. Время дорого!

Все трое, крадучись, направились к тому крылу, где помещались авентурейро. Там тоже все спали, но сквозь дверную щель видно было, что в комнате Айреса Гомеса горит еще свет.

Один из троих вошел в галерею и, проскользнув вдоль стены, исчез во мраке.

Двое других дошли до самого дальнего угла дома, и там, в темноте, между ними начался разговор.

— Сколько нас всего? — спросил пришелец.

— Двадцать.

— Сколько нам надо?

— Девятнадцать.

— Ладно. Пароль?

— Серебро.

— А как с поджогом?

— Сейчас начнем.

— Откуда?

— Со всех четырех углов.

— Сколько человек остается?

— Двое, не больше.

— Это будем мы с тобой.

— Я вам нужен?

— Да.

Наступила короткая пауза, в течение которой один из авентурейро, казалось, что-то напряженно обдумывал, в то время как другой ждал. Наконец первый поднял голову.

— Руи, ты мне предан?

— Я вам это доказал.

— Мне нужен верный друг.

— Положитесь на меня.

— Спасибо.

Неизвестный крепко пожал руку товарища.

— Ты знаешь, что я люблю одну девушку.

— Вы говорили об этом.

— Ты знаешь, что не столько ради этих сказочных богатств, сколько ради нее, я задумал весь этот страшный план.

— Нет. Этого я не знал.

— Это так. Богатство не много для меня значит. Будь мне другом. Послужи мне верой и правдой, и я отдам тебе большую часть сокровищ.

— Что я должен сделать?

— Дать клятву. Священную, страшную.

— Какую?

— Сегодня эта девушка станет моей. Но если мне суждено умереть, я хочу, чтобы…

Неизвестный замялся, потом продолжал:

— Хочу, чтобы она но досталась никакому другому мужчине, чтобы никто другой не изведал с ней счастья.

— Как же это сделать?

— Убить ее.

Руи вздрогнул.

— Убить ее, и пусть наши тела похоронят в одной могиле. Не знаю почему, но мне кажется, что, даже мертвый, я испытаю высшую радость от одного прикосновения к ее телу.

— Лоредано! — в ужасе воскликнул его товарищ.

— Ты мой друг и будешь моим наследником! — сказал итальянец, судорожно хватая его за руку. — Таково условие. Если ты откажешься, сокровища достанутся другому!

В душе авентурейро боролись противоположные чувства. Однако алчность, неутолимая, безумная, слепая, заглушила в нем едва слышный голос совести.

— Клянешься? — спросил Лоредано.

— Клянусь! — сдавленным голосом отвечал Руи.

— Тогда за дело.

Лоредано скрылся в своей каморке и через некоторое время вынес оттуда длинную и узкую доску, которую затем перекинул через обрыв.

— Ты будешь держать эту доску, Руи. Вручаю тебе мою жизнь. Видишь, как я тебе доверяю. Стоит этому мостику пошатнуться, и я упаду в пропасть и разобьюсь насмерть.

Итальянец стоял сейчас как раз на том самом месте, что и в первую ночь по приезде, па расстоянии нескольких локтей от окна Сесилии; угол здания, вплотную подходивший к краю обрыва, мешал ему проникнуть в садик.

Доска была положена в направлении окна. В тот раз итальянцу достаточно было опереться па кинжал, теперь же ему нужна была более надежная опора, чтобы руки были свободны. Руи встал на край доски и, ухватившись за столб галереи, придерживал этот висячий мост, по которому итальянец должен был перебраться на противоположный край обрыва.

Тот без колебаний снял с ремня пистолет, чтобы не обременять себя лишней тяжестью, разулся и, зажав в зубах длинный нож, ступил на доску.

— Будешь ждать меня здесь, я приду с другой стороны, — сказал итальянец.

— Хорошо, — дрожащим голосом ответил Руи.

Голос Руи дрожал оттого, что в эту минуту в голове его родился дьявольский план. Он подумал, что жизнь Лоредано теперь у него в руках. Для того чтобы избавиться от итальянца и овладеть его тайной, достаточно сделать одно движение ногой — доска неминуемо скатится в пропасть.

Но на это он никак не мог решиться, и удержала его отнюдь не совесть — он был слишком развращен: мысль о преступлении его не пугала. Просто власть итальянца над сообщниками была так велика, что Руи даже в такую минуту чувствовал ее на себе.

Это он помог Лоредано удержаться над пропастью, и он, Руи Соэйро, был волен спасти его или же столкнуть в бездну. Но он и теперь еще продолжал бояться итальянца.

Это было какое-то суеверное чувство. Авентурейро сам не мог понять, почему он вдруг струсил, но ужас этот становился навязчивым, превращался в кошмар.

Тем временем воображение рисовало ему несметные богатства, перед глазами искрились золото и драгоценные камни: блеск их его ослепил. Одно небольшое усилие воли — и он станет единственным обладателем баснословных сокровищ, тайной которых владел Лоредано.

Но именно решимости ему и не хватало. Два или три раза авентурейро порывался, повиснув на столбе, отпихнуть доску.

Наконец он поддался соблазну.

Наступила минута ослепления. Колени его подогнулись. Доска закачалась с такой силой, что Руи не мог понять, как итальянец на ней удержался.

И тут весь страх исчез: на место его пришли бешенство, ярость; после первого шага он готов был на все. Так разъяряется зверь, завидевший кровь.

Доска дрогнула снова и еще сильнее закачалась у края обрыва. Руи ждал, что услышит шум падения тела, но до слуха его донесся только удар дерева о скалу. Отчаявшись, Руи собрался уже совсем отпустить доску, как вдруг услыхал приглушенный, сдавленный голос итальянца, который едва можно было различить среди мертвого безмолвия ночи:

— Устал, Руи? Так вытащи доску, она мне больше не нужна.

Авентурейро испугался. Только дьявол может так парить над пропастью и так презирать опасность, только высшее существо, над которым смерть не властна.

Он не подозревал, что, со свойственной ему предусмотрительностью, Лоредано, зайдя к себе в комнату за доской, прихватил оттуда веревку, которую потом и перебросил через балку галереи так, что конец ее свисал на расстоянии одного локтя от окна Сесилии.

Едва ступив на свой импровизированный мост, итальянец сразу же ухватился за конец веревки и обвязал его вокруг пояса. Теперь он был спокоен: даже если под ногами у него не будет опоры, он повиснет на этой веревке и, как бы это ни было трудно, все равно доберется до окна.

Вот почему, хоть Руи Соэйро два раза качнул доску, ему так и не удалось сбросить Лоредано вниз. Уже после первой попытки итальянец понял, что происходит в душе Руи, но не подал виду и только потом, окликнув авентурейро, дал тому понять, что он, Лоредано, в безопасности и попытка сбросить его в пропасть окончилась неудачей.

Доска больше не шевелилась: теперь она держалась так, как будто ее прибили к скале гвоздями.

Лоредано шагнул вперед; он нащупал окно Сесилии и кончиком ножа приподнял задвижку: створки распахнулись, сорвав муслиновую занавеску, скрывавшую от посторонних глаз эту обитель целомудрия и невинности.

Сесилия спала на своей белой постели. Ее белокурая головка покоилась на подушке; на тонких кружевах раскинулись золотистые локоны. Тихий и безмятежный сон овевал ее нежное лицо наподобие той легкой, воздушной тени, какой овеяно лицо Девы на картинах Мурильо; она улыбалась.

Вырез ночной рубашки обнажал ее тонкую белоснежную шею. Девушка глубоко дышала и с каждым вдохом, просвечивая сквозь прозрачную ткань, вздымались ее нежные груди.

Волнистые складки голубого дамасского шелка ложились на белизну батиста, обрамляя гармоничные контуры словно изваянного из мрамора тела.

В этой спящей девушке было столько очарования, она излучала такую душевную чистоту, что, казалось, всякая нечестивая мысль должна была отлететь прочь.

Очутившись возле нее, человеку естественнее всего было бы стать на колени у ее ног, как у алтаря, а не тянуться к этим белым покровам, защищавшим ее невинность.

Лоредано приблизился к ней, бледный, весь дрожа; он тяжело дышал. Его могучая сила, его непоколебимая воля дрогнули. Облик этой безмятежно спящей девушки покорил его, поработил. Какое чувство испытал итальянец, когда его горящий взгляд впился в эту постель, трудно описать, трудно, может быть, даже понять. Это были одновременно и высшее блаженство, и самая ужасная пытка.

Страсть снедала его, горячила у него в жилах кровь; сердце его стучало. И в то же время вид этой девушки, единственной защитой которой было ее целомудрие, повергал итальянца в оцепенение.

Он ощущал в своем теле огонь, который сжигал его; губы его тянулись к ней, жаждая наслаждения, а похолодевшая рука не хотела слушаться. Так он стоял, окаменевший, парализованный. Только глаза его блестели, и раздувавшиеся ноздри вбирали в себя аромат, которым был напоен воздух.

А Сесилия улыбалась: может быть, ей снился сладкий сон, один из тех райских снов, которыми творец, точно розами, усыпает ложе девушек.

Казалось, что это ангел рядом с дьяволом, женщина рядом со змием, добродетель рядом с пороком,

Итальянец напряг всю свою волю и, проведя рукой по глазам, как бы отгоняя навязчивое видение, подошел к столику и зажег розовую восковую свечу.

Комната, которую раньше едва освещал мерцавший в углу ночник, озарилась светом; прелестное лицо Сесилии предстало перед ним словно окруженное ореолом.

От света, резавшего ей глаза, девушка чуть пошевельнулась, но, даже не проснувшись, только повернула голову.

Лоредано остановился между кроватью и стеной и залюбовался. Он позабыл обо всем на свете и о сокровищах — тоже. Не думал он в этот миг и о том, как похитить девушку.

Голубка, спавшая на комоде в своем белом ватном гнездышке, встрепенулась и захлопала крыльями. Шум этот возвратил итальянца к действительности. Он увидел, что уже поздно и времени терять нельзя.

IV. ВО МРАКЕ

Необходимо сделать некоторые пояснения к событиям, о которых мы только что говорили.

Когда Лоредано услышал угрозу Алваро и понял, что ему придется ехать в Рио-де-Жанейро, он пал духом, но потом скоро пришел в себя, и сатанинская улыбка снова искривила его губы.

Улыбка эта и сейчас означала, что новый адский замысел вспыхнул в его мозгу, как блуждающий огонек, — из тех, что тихими ночами возникают во мраке.

Итальянцу пришло в голову, что именно теперь, когда все думают, что он в пути, он подготовит свой план и в ту же ночь приведет его в исполнение.

Переговорив с Руи Соэйро, он дал ему все указания, краткие, простые и вразумительные: надо было избавиться от всех, кто мог помешать.

В те времена жившие в «Пакекере» авентурейро, разумеется, не могли иметь отдельных комнат. Такой роскошью пользовались лишь немногие. Но даже тем, кто был в привилегированном положении, приходилось обычно солиться по двое в одной комнате; остальные спали в просторной галерее, занимавшей почти все крыло дома.

Исполняя указания Лоредано, Руи Соэйро устроил так, что в ту ночь рядом с каждым из авентурейро, преданных дону Антонио де Марису, находился один из участников заговора, притворявшийся спящим и ждавший только условного знака, чтобы всадить кинжал в горло соседа.

Во всех углах были припасены большие связки соломы. Они были разложены возле дверей и на карнизах под самой крышей. Достаточно было одной искры, чтобы пламя сразу же охватило весь дом.

Руи Соэйро выполнил все это осмотрительно, с благоразумием, достойным самого Лоредано; то, что он не успел сделать днем, было довершено ночью, когда все уснули.

Не забыл он и об особом указании Лоредано, и сам предложил Айресу Гомесу свои услуги, чтобы стоять на часах вместе с двумя товарищами, ввиду возможного нападения врага. Достойный эскудейро, знавший его как одного из самых храбрых в отряде, поддался обману и удовлетворил его просьбу.

Став хозяином положения, Руи мог теперь беспрепятственно все довести до конца. Чтобы обеспечить себе полную безопасность, он нашел способ избавиться от эскудейро, который в любую минуту мог ему помешать.

Вечером Айрес Гомес вместе со своим старым приятелем местре Нунесом сидели за бутылкой вина валверде и неторопливо распивали его, смакуя каждый глоток, дабы растянуть скромную порцию живительного напитка, ибо иначе его никак не хватило бы па двух таких пьяниц.

Местре Нунес сладострастно обхватил губами край кувшина, отпил глоток вина и, слегка причмокнув, развалился па скамейке, скрестив руки на своем толстом животе и блаженно улыбаясь.

— Знаете что, дружище Айрес, хочу я у вас одну вещь спросить, да все никак не приходится.

— Пользуйтесь случаем, Нунес. Я к вашим услугам.

— Скажите мне, кто этот человек, что поехал с доном Диего, вы его каким-то странным именем называли, вроде и не португальским.

— А, это вы про Лоредано? Да так, проходимец один.

— Вы его знаете, Айрес?

— Как не знать! У нас он живет.

— Я не об этом; знаете ли вы, откуда он и кто такой?

— Ничего я толком не знаю! Явился как-то раз сюда и попросил приюта. А тут у нас убыл один из отряда — ну он и заступил его место.

— А когда это было, не припомните?

— Постойте-ка! Мне нынче пятьдесят девять стукнуло…

Эскудейро стал считать на пальцах, соображая, сколько ему тогда было лет.

— Как раз год назад, весной, в начале марта.

— Вы в этом уверены? — спросил местре Нунес.

— Да, все в точности так. Но что с вами такое?

Местре Нунес вскочил с места как ужаленный.

— Не может быть!

— Вы что, мне не верите?

— Нет, я не об этом, Айрес! Тут преступление! Дело рук сатаны! Самое ужасное христопродавство!

— Да что такое? Говорите же, на самом-то деле.

Местре Нунес пришел наконец в себя и поделился с эскудейро своими сомнениями по поводу брата Анджело ди Лука и его смерти, которую ничем нельзя было объяснить; он подчеркнул, что монах исчез именно тогда, когда появился авентурейро, и что тот тоже был итальянцем.

— И притом, — заключил Нунес, — тот же самый голос, те же глаза!.. Увидел я его сегодня, так даже вздрогнул с перепуга. Будто монах явился сюда с того света.

Айрес Гомес сорвался с места и, вспрыгнув на кровать, схватил висевший в головах палаш.

— Что вы собираетесь делать? — вскричал местре Нунес.

— Убить его, и на этот раз по-настоящему, чтобы он уже больше не мог явиться.

— Вы забыли, что он отправился в дальний путь?

— Ах, да… верно, — пробормотал эскудейро, скрежеща зубами.

За дверью послышался шорох. Друзья решили, что это ветер, и даже не обернулись; сидя друг против друга, они продолжали вполголоса разговор, нить которого была прервана неожиданным сообщением Нунеса.

Тем временем произошло нечто такое, на что достопочтенному эскудейро не мешало бы обратить внимание. Это раздался скрип ключа, который Руи повернул в скважине. Дверь была заперта.

Руи слышал весь разговор друзей. Сначала он пришел в ужас, но потом к нему вернулось присутствие духа — он решил, что при всех обстоятельствах полезно знать тайну итальянца и в будущем ему это пригодится. Придя к этому утешительному выводу, Руи спрятал ключ в карман и присоединился к своему товарищу, стоявшему возле лестницы на часах.

Он дожидался Лоредано, который должен был вернуться поздней ночью, чтобы возглавить хитро задуманный заговор.

Итальянцу не стоило большого труда обмануть дона Диего де Мариса; он знал, что у молодого кавальейро горячая кровь, что он будет спешить и не потерпит ни малейшей задержки.

Когда они отъехали на три лиги от «Пакекера», Лоредано сказал, что у коня его лопнула подпруга и надо ее починить. Дон Диего и его спутники были уверены, что итальянец отстал совсем ненадолго и вот-вот их догонит, он же тем временем вернулся назад и засел в чаще неподалеку от дома, выжидая, когда стемнеет.

Убедившись, что все спят, он подъехал к дому, дал знать о своем прибытии, как было условлено, совиным Криком и, не будучи никем замечен, прокрался наверх.

Остальное нам уже известно. Зная, что все готово и сообщники ждут только его сигнала, Лоредано приступил к исполнению своего плана и проник в комнату Сесилии.

Схватить девушку, унести ее, перебежать через площадку, добраться до входа в галерею и дать условный сигнал — все это он рассчитывал сделать за несколько мгновений.

То, что Сесилия будет кричать и он, Лоредано, не сможет заглушить этот крик, мало его смущало. Прежде чем кто-либо проснется, он доберется до противоположного конца дома и там, по одному его слову, на помощь ему придут огонь и железо.

Руи подожжет пучки соломы, а ножи остальных вонзятся в горло спящих.

Потом, среди всеобщего ужаса и смятения, два десятка дьяволов довершат начатое дело и, подобно злым духам древних легенд, исчезнут с первыми лучами зари, как только окончится этот кровавый шабаш.

Они поедут в Рио-де-Жанейро. Лоредано был уверен, что найдет себе верных и преданных слуг в лице этих бандитов, связанных узами преступления и страхом перед опасностью, одинаково одержимых жаждой обогащения.

В то время как измена проникла в дом, угрожая покою, счастью, жизни и чести, обитатели его были погружены в спокойный безмятежный сон — никто из членов семьи дона Антонио де Мариса не представлял себе, какая беда нависла над ними.

Лоредано был так силен и ловок, что сумел подобраться к кровати девушки, ни одним шорохом не выдав своего присутствия. Во всем доме никто не проснулся.

Услыхав трепет голубиных крыльев, итальянец опомнился и решил не терять больше времени. Он открыл комод Сесилии, вынул оттуда ее шелковые и полотняные платья, аккуратно сложил их, завернул в одну из лежавших на полу шкур и положил на стул, чтобы потом ему легко было захватить их с собою.

Было что-то необъяснимое в поступках этого человека. Совершая преступление, он не забывал, что должен чем-то утешить девушку в ее горе, и заботился о том, чтобы во время нелегкого переезда, который ей предстояло совершить, она имела под рукою необходимые вещи.

Закончив все приготовления, итальянец открыл дверь в сад и стал думать, какой путь ему лучше избрать. Надо было все рассчитать — ведь едва только Сесилия окажется у него на руках, ему придется бежать не переводя дыхания, бежать без оглядки.

Дверь эта была в углу комнаты, как раз напротив прохода между стеной и кроватью. Надо было сразу же схватить Сесилию и выбежать вон.

И вдруг, когда он уже наклонился над кроватью, послышался вздох или, может быть, даже стон, сдавленный и тревожный.

Итальянец задрожал; волосы его стали дыбом; капли холодного пота выступили на его бледном, искаженном от страха лице.

Потом он понемногу вышел из оцепенения; глазами лунатика он стал оглядывать комнату.

Ничего! Мертвая тишина. Ни одна ночная бабочка не шелохнулась; все вокруг спало — бодрствовало одно лишь преступление, словно то был некий демон, злой гений наших старинных легенд.

Все было тихо. Даже ветер, казалось, спрятался где-то в чашечках цветов и уснул в этой напоенной ароматами колыбели, словно на груди у любимой.

Итальянец пришел в себя после неожиданного испуга. Он шагнул вперед и склонился над постелью.

Сесилии что-то снилось.

У нее было счастливое лицо. Покоившаяся на груди рука шевельнулась во сне, задела висевший на шее маленький эмалевый крестик, и он касался теперь ее губ. До слуха Лоредано донесся едва уловимый шелест дыхания, похожий на звуки арфы.

На губах Сесилии затрепетала улыбка: потом это была уже не улыбка, а что-то похожее на поцелуй, и, наконец, ее губы раскрылись, и вместе с дыханием вырвалось слово:

— Пери!

Рука ее снова упала на батистовую рубашку.

Итальянец выпрямился. Он был бледен.

Он никак не мог заставить себя коснуться этого тела, такого целомудренного, такого непорочного; он не решался взглянуть на это лицо, светившееся невинностью и чистотой.

Но время не ждало.

Он сделал над собою усилие, уперся коленом о край кровати, закрыл глаза и протянул руку.

V. БОГ РАСПОЛАГАЕТ

Рука Лоредано была. уже над кроватью, но в то мгновение, когда она потянулась к Сесилии, что-то с силой отбросило ее назад.

Неизвестно откуда пущенная стрела с быстротой молнии разрезала воздух, и, прежде чем итальянец мог услыхать ее пронзительный свист, рука его оказалась пригвожденной к стене.

Авентурейро зашатался и упал на пол за кровать; это его спасло, ибо вторая стрела, такая же стремительная и пущенная с не меньшей силой, впилась в стену в том самом месте, куда только что падала тень от его головы.

Вокруг девушки, спавшей безмятежным сном, разыгралась безмолвная драма.

Корчившийся от боли Лоредано понял, что случилось. Он догадался, что стрелу эту пустил Пери. Не видя индейца, он уже ощущал его приближение, чувствовал, что тот полон ненависти и гнева и будет мстить за обиду, нанесенную его сеньоре.

Негодяй испугался. Кое-как приподнявшись и став на колени, он впился зубами в стрелу, приковавшую его руку к стене, вытащил ее судорожным рывком, вскочил и, обезумев от ужаса и отчаяния, кинулся в сад.

Через несколько мгновений после того, как вторая стрела упала в комнату, листва дерева, высившегося напротив окна Сесилии, зашевелилась, и человеческая фигура, повисшая на гибкой ветке, раскачавшись над пропастью, спрыгнула па карниз.

Затем, ухватившись за косяк окна, человек этот с поразительной ловкостью скользнул в комнату; в эту минуту свет озарил его стройное, гибкое тело.

Это был Пери.

Индеец подбежал к кровати и, увидев, что его сеньора цела и невредима, вздохнул с облегчением. В самом деле, девушка лишь повернулась на другой бок и продолжала спать так крепко, как спят только в юности и только те, у кого душа чиста.

Пери хотел было кинуться за итальянцем и убить его, как уже убил двух его сообщников. Но, подумав, он решил, что нельзя оставить девушку беззащитной, чтобы она, чего доброго, не подверглась новому нападению, и решил прежде всего позаботиться о ее спокойствии и безопасности.

Первой мыслью индейца было задуть свечу. Лишь после этого он приблизился к постели Сесилии и заботливо укрыл ее покрывалом из дамасского шелка.

Ему казалось, что, если он бросит взгляд на спящую, он этим ее оскорбит; он был убежден, что тот, кому случится увидеть эту скрытую от всех красоту, не должен больше глядеть ни на что на свете.

После этого Пери навел порядок в комнате; он сложил платья Сесилии в комод, опустил жалюзи и закрыл окно, отмыл оставшиеся на стене и на полу пятна крови; все это он проделал так осторожно, что ничем не потревожил сон своей сеньоры.

Затем он приблизился снова к постели и при бледном свете ночника еще раз взглянул на ее прелестное лицо.

На душе у него было легко; он был так счастлив, что подоспел вовремя и помешал оскорбить свою сеньору и, может быть, даже совершить над ней злодеяние; счастлив оттого, что она спокойна и улыбается, оттого, что ей не пришлось испытать ни волнения, ни испуга. И ему захотелось чем-нибудь выразить свое чувство.

Он увидел на ковре маленькие атласные туфельки. Индеец стал на колени и благоговейно поцеловал их, как некую священную реликвию.

Но было уже около четырех часов; близился рассвет; звезды на небе гасли одна за другой: шумы пробуждающейся природы начали вторгаться в глухое безмолвие ночи.

Индеец запер снаружи дверь комнаты, выходившую в сад, и, спрятав ключ за поясом, сел у порога, как преданная собака, которая караулит дом своего хозяина и никого к нему не подпускает.

Потом он стал думать о том, что произошло; он винил себя в том, что позволил итальянцу проникнуть в комнату его сеньоры. Но он клеветал на себя, ибо одно лишь провидение могло в эту ночь сделать больше, нежели сделал он: все, на что только были способны разум, отвага, проницательность и сила человека, — все это он совершил.

После отъезда Лоредано и разговора с Алваро индеец был уверен, что его сеньора в безопасности и что обоих сообщников итальянца теперь тоже отошлют прочь; он думал только о готовившемся нападении айморе и поэтому, не медля ни минуты, отправился в пес.

Он хотел узнать, не проходило ли в окрестностях «Пакекера» какое-нибудь из племен великого народа гуарани, к которому сам он принадлежал; индейцы этого племени могли бы стать друзьями и союзниками Антонио де Мариса.

Застарелая вражда между народом гуарани и диким племенем айморе вселяла в Пери эту надежду. Но сколько он ни рыскал в этот день по лесу, он нигде не нашел ни малейшего следа своих соплеменников.

Таким образом, фидалго мог полагаться только на собственные силы. Силы эти были невелики, но индеец не падал духом; он знал себя и не сомневался, что, в случае беды, его преданность Сесилии подскажет ему средство спасти ее и тех, кто ей дорог.

Когда он вернулся, было уже совсем темно; он тут же разыскал Алваро и спросил его, как решили поступить с Бенто Симоэнсом и Руи Соэйро. Тот ответил, что дон Антонио де Марис не поверил в их виновность.

В самом деле, благородный фидалго, привыкший к тому, что все его люди ему преданны, не хотел полагаться на сведения, которые нельзя было подтвердить никакими доказательствами. Но вместе с тем он знал, что Пери не бросает слов на ветер, и поэтому дал себе труд выслушать его рассказ, чтобы в точности определить, какие выводы следует из него сделать.

Пери ушел встревоженный; он уже раскаивался, что не осуществил своего первоначального замысла — не убил всех троих. Раз эти два человека до сих пор еще не изгнаны из «Пакекера», значит, дом в опасности.

Он решил, что эту ночь не будет спать; захватив с собой лук, он уселся в дверях своей хижины. Несмотря на то что дон Антонио подарил ему клавин, лук оставался по-прежнему любимым оружием индейца. Он был удобен тем, что его не надо было заряжать — тратить лишнее время. Можно было выпускать одну за другой несколько стрел подряд; каждая разила так же метко и неумолимо, как пуля, и притом — бесшумно.

Спустя некоторое время Пери услышал крик совы у подножия лестницы. Крик этот показался ему странным, и по двум причинам: во-первых, эта зловещая птица никогда не кричит так звонко; во-вторых, крик доносился не с вершины дерева, как обычно, а откуда-то снизу.

Он вскочил. Сова эта, у которой были повадки столь отличные от всех других сов, показалась ему подозрительной; он захотел узнать, что это за странная птица.

На противоположной стороне площадки мелькнули три фигуры; они шли крадучись. Это возбудило в индейце еще больше подозрений: он знал, что ночной караул состоит обычно из двух, а не из трех человек.

Он последовал за ними издали, но, пробравшись во внутренний дворик, увидел только одного человека, который вошел в галерею — двое других исчезли.

Пери стал искать их повсюду, но не нашел. Они скрылись за столбом на самом краю обрыва, и увидеть их не было возможности.

Решив, что они, как и первый, в галерее, индеец пригнулся и прокрался туда. Неожиданно рука его коснулась холодного лезвия — он догадался, что это кинжал.

— Это ты, Руи? — спросил чей-то приглушенный голос.

Пери ничего не ответил, но внезапно, при имени Руи, в сознании его всплыл Лоредано и его заговор. Индеец сообразил, что здесь что-то замышляется, и принял решение.

— Да! — ответил он едва слышным голосом.

— Что, пора уже?

— Нет.

— Все спят.

Во время этого разговора Пери незаметно провел пальцами по стальному лезвию и убедился, что чья-то рука крепко сжимает рукоять кинжала.

Индеец вышел из галереи и поспешил в комнату Айреса Гомеса. Дверь оказалась запертой. Возле нее лежала куча соломы.

Все это говорило о преступном замысле, который мог быть приведен в исполнение в любую минуту. Пери понимал это и боялся, что не успеет расстроить козни врагов.

Что делал здесь этот человек, притворявшийся спящим и державший в руках обнаженный кинжал так, словно собирался нанести им удар? Что могли значить эти расспросы о времени и замечание, что все спят? Для чего под дверью эскудейро положили солому?

Сомневаться не приходилось: какие-то люди ждут условного сигнала, чтобы прикончить своих спящих товарищей и поджечь дом. Если он сейчас же не помешает им это сделать, все погибло.

Надо было разбудить спящих, предупредить их об опасности или, по крайней мере, подготовить их, чтобы они могли защититься и спасти себя от неминуемой смерти.

Индеец судорожно сжал голову руками, как будто хотел силой выдавить оттуда спасительную идею. Наконец он вздохнул с облегчением: после множества путаных, противоречивых предположений, роившихся в его мозгу, его вдруг осенила счастливая мысль, сразу же придавшая ему бодрость и силу.

Это было нечто весьма необычное.

Пери вспомнил, что в галерее стоит много бочек и бутылок с питьевой водой, винами и индейскими напитками. которые авентурейро всегда запасали в большом количестве.

Он снова кинулся туда и, нащупав первый попавшийся под руку бочонок, вытащил пробку — жидкость хлынула на пол. Спустя несколько мгновений голос, который он уже слышал во тьме, прозвучал снова, но на этот раз угрожающе:

— Кто там?

Пери понял, что замысел его не удается, и, может быть, напротив, даже ускорит то, чему он хотел помешать.

Индеец больше не раздумывал. Едва только задавший этот вопрос авентурейро попытался встать, как две цепкие руки, подобно железным тискам, сдавили ему горло, не дав даже вскрикнуть.

Пери неслышно опустил бездыханное тело на пол и стал продолжать свое дело. Одна за другой все бочки были опорожнены, и потоки воды и вина залили галерею.

Несколько мгновений — и все вскочат и выбегут на площадку. Этого-то Пери и добивался.

Избавившись от главной опасности, индеец обошел дом, дабы убедиться, что все в порядке. Он увидел, что по всем углам разложены пучки соломы.

Приняв необходимые меры, чтобы предупредить пожар, Пери подошел к тому углу дома, который был напротив его хижины. Казалось, он кого-то искал. Тут-то он и услыхал учащенное дыхание человека, прислонившегося к стене возле садика Сесилии.

Индеец вытащил нож. Ночь была так темна, что невозможно было ничего разглядеть.

Но Пери догадался, что это был Руи Соэйро.

У него был тонкий слух и обоняние дикаря, которые позволяют отлично ориентироваться в темноте. По звуку учащенного дыхания он определил местонахождение врага. Некоторое время он прислушивался, потом занес руку и всадил ему в горло нож.

Тот не успел даже вскрикнуть: он скорчился, а потом бесформенной массой рухнул наземь у самой стены.

Пери схватил лук и повернулся, чтобы бросить взгляд на комнату Сесилии. Его охватила ярость.

Сквозь дверную щель оттуда струился свет. Спустя мгновение он увидел на листве дерева светлое пятно: это означало, что окно открыто.

Индеец заломил руки в отчаянии и невыразимой тоске. Он находился в каких-нибудь двух шагах от своей сеньоры, но разделявшая их дверь была заперта. А ведь в эту минуту ей, может быть, грозит смертельная опасность!

Что делать? Кинуться на эту дверь, сорвать ее с петель, разбить в щепу? Но может статься, что свет этот ничего не значит и окно открыла сама Сесилия?

Эта мысль немного его успокоила, тем более что не было никаких признаков тревоги: и в саду, да, должно быть, и в комнате девушки все было тихо.

Индеец кинулся к своей хижине и, цепляясь за пальмовые листья, перепрыгнул на ветку олео и пробрался к окну Сесилии, чтобы взглянуть, почему у его сеньоры ночью зажегся свет.

Кровь похолодела у него в жилах: сквозь открытое жалюзи он увидел спящую девушку и итальянца, который, открыв дверь в сад, направлялся к постели.

Крик отчаяния и страшной муки готов был вырваться у него из груди. Но индеец закусил губу и подавил в себе этот стон, превратившийся в едва слышный хрип. Потом, крепко обвив ногами ствол дерева, он приник к одной из ветвей и натянул тетиву своего лука.

Сердце его отчаянно билось. На мгновение его рука дрогнула; он боялся, как бы стрела не задела Сесилию.

Однако когда итальянец протянул руку, чтобы прикоснуться к девушке, он ни о чем уже больше не размышлял, ничего не видел, кроме пальцев этой руки, тянувшихся к его сеньоре; он видел только, что сейчас совершится страшное святотатство.

Стрела сорвалась, быстрая, стремительная, меткая, как мысль. Рука итальянца осталась пригвожденной к стене.

Только теперь Пери пришло в голову, что самое надежное средство парализовать эту кощунственную руку — ) поразить тот источник жизни, из которого она черпает силу, — умертвить человека. Вторая стрела пролетела повыше первой и неминуемо уложила бы итальянца на месте, если бы в это время он не скорчился от внезапной боли.

VI. БУНТ

Как только Пери все обдумал, он вскочил, снова отворил дверь, запер ее и пошел по коридору, который вел из комнаты Сесилии внутрь дома.

Он был спокоен — он знал, что Бенто Симоэнс и Руи Соэйро больше не причинят вреда, что итальянцу теперь не уйти и что все авентурейро, вероятно, уже проснулись. Однако он счел благоразумным уведомить обо всем случившемся дона Антонио де Мариса.

К этому времени Лоредано уже добежал до галереи, где его ожидало новое и страшное разочарование, окончательное крушение всех его замыслов.

Выскочив из комнаты Сесилии, итальянец кинулся на галерею, чтобы дать условный сигнал и, вернувшись уже хозяином положения, вместе со своими сообщниками похитить девушку и отомстить Пери.

Мог ли он знать, что индеец разрушил весь его план? Очутившись во внутреннем дворике, он увидел, что галерея освещена светом факелов, что все авентурейро на ногах и столпились вокруг какого-то предмета.

Подойдя ближе, итальянец увидел, что это — тело его сообщника Бенто Симоэнса, простертое на залитом водою полу. Глаза мертвеца выкатились из орбит, язык торчал изо рта, шея была в кровоподтеках. Судя по всему, его задушила чья-то яростная рука.

Бледное лицо итальянца приняло теперь зеленоватый оттенок; он стал искать глазами Руи Соэйро, но того нигде не было. Не иначе как гнев божий обрушился на их головы. Лоредано понял, что погиб и что спасти его может только самая отчаянная решимость. Безвыходное положение внушило ему дерзкую мысль: использовать в своих целях те самые обстоятельства, которые ему помешали; пусть постигшая его кара станет в его руках орудием мести.

Авентурейро, перепуганные и недоумевающие, переглядывались и перешептывались между собой, строя различные предположения по поводу гибели своего товарища. Одни из них были разбужены хлынувшей из бочек водой, другие, еще не успевшие заснуть, сразу повскакали с циновок. С громкими криками и проклятиями они зажигали факелы, чтобы узнать причину наводнения.

Тогда-то они и обнаружили труп Бенто Симоэнса. Изумлению их не было границ. Участники заговора трепетали, видя в этом начало возмездия; других, ни о чем не подозревавших, просто возмутило убийство товарища.

Лоредано заметил их смятение.

— Вы понимаете, что это значит? — спросил он.

— Нет! Нет! Ничего не понимаем! Коли знаете, объясните, — закричали все хором.

— Это значит, — продолжал итальянец, — что в доме завелась гадина, змея, которую мы пригрели у себя на груди. Теперь она пережалит нас по очереди, всех отравит своим ядом.

— Как так? Какая змея? Говорите!

— А вот какая, — сказал Лоредано, указывая на труп и на свою простреленную ладонь, — вот вам первая жертва, вот и вторая, которая спаслась только чудом. А третья… Где Руи Соэйро?

— Да, в самом деле! Где Руи? — воскликнул Мартин Ваз.

— Может быть, он тоже убит?

— За ним последует еще кто-нибудь, потом еще, до тех пор, пока нас не истребят всех поодиночке, до тех пор, пока все христиане до последнего не станут его жертвами.

— Чьими жертвами?.. Имя убийцы! Мы должны его знать! Надо с ним расквитаться! Имя!

— А вы разве не догадываетесь? — ответил итальянец. — Вы не догадываетесь, кто в этом доме может желать смерти белых и гибели христианской веры? Кто, как не этот нехристь, этот краснокожий, этот подлый дикарь, этот предатель?

— Пери? — вскричали авентурейро.

— Да, он, он хочет перебить всех нас из мести!

— Ну, уж этому не бывать, клянусь честью, Лоредано! — воскликнул Васко Афонсо.

— Слово солдата! — вскричал другой. — Можете на меня положиться. Как-нибудь управлюсь!

— Надо разделаться с ним сегодня же ночью. Тело Бенто Симоэнса вопиет об отмщении.

— Он будет отомщен!

— Сейчас же!

— Да! Сию же минуту. За мной!

Лоредано радостно было слышать все эти отрывистые выкрики, свидетельствовавшие о том, что ожесточение нарастает. Но когда авентурейро кинулись было искать индейца, он движением руки остановил их. Не этого он хотел. Убить Пери не так-то много для него значило. Главная задача его была иной, и теперь он надеялся добиться своего без особого труда.

— Что вы намерены делать? — грозно спросил он в упор своих товарищей.

Всех авентурейро вопрос этот поразил.

— Убить его?

— А что же еще?

— Не понимаете вы, что вам это не удастся! Его любят, уважают; ему покровительствуют те, кто не очень-то печется о нас с вами.

— Пусть покровительствуют сколько хотят, но коли он виновен…

— Ошибаетесь! Кто же сочтет его виновным? Вы? Ну допустим. Но другие-то будут думать, что он ни в чем не повинен, будут его защищать. И вам останется только склонить головы и замолчать.

— Ну, уж это чересчур!

— Вы что же, считаете нас за скотину, которую можно безнаказанно резать? — вскричал Мартин Ваз.

— Вы хуже, чем скотина. Вы рабы!

— Да, клянусь святым Бразом, это так и есть, Лоредано.

— На глазах у вас убивают ваших товарищей, а вы не можете даже отомстить за них; вам придется прощать обиды только потому, что убийце все позволено! Повторяю, вы не посмеете даже прикоснуться к нему.

— А я вам докажу, что посмею!

— И я, и я! — закричали все.

— Что вы хотите делать? — спросил итальянец.

— Мы попросим дона Антонио де Мариса выдать нам убийцу Бенто Симоэнса.

— Правильно! А если он откажется, мы объявим нашу присягу недействительной и совершим правый суд своими руками.

— Так и подобает людям достойным и храбрым. Нам надо только объединиться — тогда мы добьемся возмездия. Но для этого нужны решимость и твердая воля. Не будем терять времени. Кто из нас возьмет на себя быть парламентером и пойти к дону Антонио?

Вызвался один из самых смелых и отчаянных авентурейро, по имени Жоан Фейо.

— Я пойду!

— А ты знаешь, что ему сказать?

— Будьте спокойны, он услышит от меня все, что положено.

— Так ты идешь?

— Да, сию минуту.

В это мгновение возле двери послышался звучный и властный голос, от которого все собравшиеся вздрогнули.

— Вам никуда не надо идти. Я здесь.

Дон Антонио де Марис, спокойный и бесстрастный, вошел в толпу и, остановившись посредине, скрестил руки на груди и обвел взбунтовавшихся авентурейро строгим взглядом.

При нем не было никакого оружия, и, однако, его величественное лицо вызывало у всех уважение; услыхав его твердый голос, увидев его гордую осанку, все эти только что угрожавшие ему люди опустили головы.

Уже знавший от индейца о происшествиях этой ночи, дон Антонио де Марис выходил из кабинета, когда туда вбежали Алваро и Айрес Гомес.

После разговора с местре Нунесом старик успел уснуть, но был внезапно разбужен криками и руганью авентурейро, когда вода залила циновки, на которых они спали.

Удивленный необычным шумом, Айрес зарядил ружье, зажег свечу и бросился к двери, чтобы узнать, кто это мешает ему спать. Дверь, как мы уже знаем, была заперта, и ключа в скважине не оказалось.

Эскудейро протер глаза, чтобы окончательно удостовериться, что все это ему не приснилось, и, разбудив Нунеса, спросил его, не он ли это запер дверь, но его друг сам, как и он, понять ничего не мог.

В это мгновение они услышали голос итальянца, подстрекавшего авентурейро к бунту. Только тут Айрес Гомес понял, что случилось.

Он потянул за собою местре Нунеса, приставил его к стене вместо лестницы и, не проронив ни слова, влез сначала на кровать, а оттуда ему на плечи, после чего, приподняв головой черепицу, взобрался на соединявшие стропила перекладины. Очутившись на крыше, эскудейро стал раздумывать о том, как ему быть дальше, и решил, что надо дать знать обо всем Алваро и фидалго.

Дон Антонио де Марис выслушал эскудейро так же спокойно, как перед этим — индейца.

— Отлично, друзья мои! Я знаю, что мне делать. Прошу вас, не поднимайте шума. Пусть семья моя спит спокойно. Я уверен, что все уладится. Ждите меня здесь.

— Я не могу допустить, чтобы вы так рисковали собой, — сказал Алваро, кинувшись вслед за фидалго.

— Останьтесь здесь. Вы и эти два преданных мне друга будете охранять мою жену, Сесилию и Изабел. Обстоятельства таковы, что это необходимо.

— Позвольте хотя бы одному из нас пойти с вами.

— Нет. Там требуется только мое присутствие. Но имейте в виду, что вашей храбрости и преданности недостаточно, чтобы сберечь то сокровище, которое я вам вверяю.

Фидалго взял шляпу и минуту спустя неожиданно появился среди авентурейро; те, пристыженные и испуганные, дрожали и не в силах были произнести ни слова.

— Я здесь, — повторил он, — говорите, что вам угодно от дона Антонио де Мариса. Коротко и ясно! Если требования ваши справедливы, они будут удовлетворены, если нет, вы будете наказаны по заслугам.

Авентурейро стояли понурив головы. Все молчали.

— Вы молчите. Стало быть, здесь происходит нечто такое, о чем вы не решаетесь мне сказать? Раз так, то мне придется строжайшим образом наказать виновников — тех, кто призывал к бунту! Говорите! Я хочу знать имена виновных!

Ответом на суровые слова старого фидалго по-прежнему было молчание.

В первую минуту Лоредано заколебался. Он был недостаточно храбр, чтобы встретить дона Антонио лицом к лицу. Однако он понимал, что стоит ему отказаться от своего плана и предоставить всему идти своим чередом, и он погиб.

Итальянец вышел вперед.

— Нет здесь виновных, сеньор Антонио де Марис, — сказал он, постепенно воодушевляясь, — есть только люди, с которыми обращаются как с собаками, которых приносят в жертву прихоти; каждый из нас готов отстаивать Свои права человека и христианина!

— Да! — вскричали другие, осмелев. — Мы требуем, чтоб с нами считались!

— Мы не рабы!

— Мы повинуемся, но в рабство не продаемся!

— Мы значим больше, чем какой-то нехристь!

— Ради вас мы рисковали жизнью.

Дон Антонио невозмутимо слушал все эти выкрики, постепенно переходившие в угрозы.

— Молчите, негодяи! Или вы забыли, что у дона Антонио де Мариса еще достанет сил, чтобы вырвать язык каждому, кто посмеет его оскорбить? Несчастные, так вы считаете, что, выполняя свой долг, вы оказываете кому-то благодеяние? Вы рисковали ради меня своей жизнью? А разве не затем вы сюда явились? Разве это не ваша профессия — торговать своей силой и своей кровью и отдавать их тому, кто больше заплатит? Да! Вы хуже, чем рабы, хуже, чем собаки, хуже, чем звери. Вы подлые и низкие предатели! Не смерть вы заслужили, а презрение!

Глухо клокотавший гнев авентурейро превратился в бешенство. От угроз они готовы были перейти к делу.

— Друзья мои! — крикнул Лоредано, воспользовавшись удобным моментом. — Неужели вы позволите себя оскорблять, плевать себе в лицо? И во имя чего!..

— Нет! Не позволим! — яростно закричали авентурейро.

Обнажив кинжалы, они тесным кольцом обступили дона Антонио де Мариса. Все смешалось; крики, проклятия, угрозы посыпались со всех сторон, но занесенные над головой руки все еще медлили нанести удар.

Дон Антонио де Марис, суровый, величественный, спокойный, смотрел на эти возбужденные лица с презрительной усмешкой. По-прежнему высокомерный и гордый, он, среди всех этих грозивших ему ножей, выглядел не жертвой, обреченной на смерть, а сеньором, который отдает приказание.

VII. ДИКАРИ

Обнажив кинжалы, авентурейро окружили старого фидалго; однако никто из них не отважился переступить черту, отделявшую их от дона Антонио де Мариса.

Уважение — эта великая духовная сила — все еще простирало свою власть на души этих людей, ослепленных возбуждением и гневом. Каждый из них ждал, что кто-то нанесет первый удар, и ни у кого не хватало смелости стать первым.

Лоредано знал, что надо подать пример; безвыходность его положения, неуемные страсти, бушевавшие в его груди, доводили его до неистовства, которое в иные минуты способно заменить истинную храбрость.

Итальянец судорожно сжал рукоять кинжала, закрыл глаза и, шагнув вперед, поднял руку, чтобы нанести смертельный удар.

Фидалго гордым движением распахнул полы камзола и обнажил грудь. Ни один мускул не дрогнул на его лице; оно было все так же спокойно; никакая тень не замутила его прозрачного, светящегося взгляда.

Притягательная сила этого благородного сердца была так велика, что рука Лоредано дрогнула, и едва его клинок коснулся одежды фидалго, как пальцы преступника, сжимавшие рукоять, застыли, словно оледенев.

Дон Антонио презрительно усмехнулся; ударом кулака в темя он свалил итальянца наземь, и тот рухнул у его ног бесформенной дряблой массой, потом фидалго пихнул его сапогом в лицо так, что тот опрокинулся навзничь.

Шум падающего тела, раздавшийся среди глубочайшей тишины, потряс всех. Авентурейро оцепенели от неожиданности.

— Опустите кинжалы, несчастные! Руке предателя и труса, руке подлого убийцы не вонзить клинка в грудь Антонио де Мариса! Тем, кто прожил честно, господь дарует праведную и славную смерть!

Ошеломленные авентурейро машинально вложили кинжалы в ножны — в звонком, спокойном и твердом голосе фидалго было столько решимости, столько силы воли, что ослушаться его было невозможно.

— Вас ждет жестокая кара. Не рассчитывайте ни на милосердие, ни на прощение; четверо из вас, те, кто вытянет жребий, умрут смертью убийц. На долю остальных выпадет быть палачами. Как видите, и сама казнь, и ее исполнение достойны вас!

Фидалго произнес эти слова с гордым презрением и пристально посмотрел на окружавших его авентурейро, как бы ожидая, не раздастся ли в ответ чей-либо голос протеста, какой-нибудь шепот, свидетельствующий о неповиновении. Но все эти люди, которые только что были охвачены яростью, стояли присмиревшие и смущенные.

— Через час, — продолжал фидалго, указав на лежавшего на земле Лоредано, — этот человек будет казнен на глазах у всего отряда. Суда ему не положено: приговор выношу я, как отец, как начальник, как хозяин, который убивает укусившего его неблагодарного пса. Мне не подобает касаться его моим оружием; он заслуживает ножа и веревки.

И такой же невозмутимый, такой же спокойный, как и в ту минуту, когда он неожиданно появился среди авентурейро, фидалго прошел через толпу застывших в неподвижности и почтении солдат и направился к выходу.

Там он обернулся. Сняв шляпу, он обнажил свою красивую седую голову, выделявшуюся удивительной белизной среди тьмы, озаренной красноватым отблеском факелов.

— Если кто-нибудь из вас проявит малейшее неповиновение, если какой-нибудь мой приказ не будет выполнен незамедлительно и точно, я, Антонио де Марис, клянусь самим господом богом и моей честью: ни один из вас не выйдет живым из этого дома. Вас тридцать человек. Но жизнь каждого из вас — в моих руках. Мне достаточно сделать одно движение, чтобы уничтожить всех и избавить мир от тридцати подлецов.

Фидалго собирался уже уйти, но как раз в эту минуту появился Алваро. Он был бледен, но полон решимости, Глаза его горели негодованием.

— Кто тут осмелился возвысить голос на дона Антонио де Мариса? — вскричал кавальейро.

Старый фидалго с гордой улыбкой положил руку ему на плечо.

— Не думайте об этом, Алваро; вы слишком благородны, чтобы мстить за такую обиду, а я слишком горд, чтобы считать себя оскорбленным.

— Помилуйте, сеньор, надо же наказать виновных, чтобы было неповадно другим.

— Виновные будут наказаны так, как положено. Отныне перед вами одни только преступники и палачи. Вам — не место здесь. Пойдемте!

Алваро не стал возражать и последовал за Антонио де Марисом, который медленными шагами вошел в залу, где его ждал Айрес Гомес.

Что до Пери, то он вернулся в садик Сесилии с твердым намерением защищать свою сеньору от всех, от целого мира.

Забрезжил рассвет.

Фидалго позвал Айреса Гомеса и прошел вместе с ним в кабинет, где они совещались около получаса.

Все, о чем они говорили, осталось тайной, которую знал лишь господь бог и эти два человека. И когда открылась дверь кабинета, Алваро увидел только, что дон Антонио был задумчив, а эскудейро бледен как смерть.

В эту минуту у дверей послышался какой-то шорох: оказалось, что четверо авентурейро стоят и ждут, когда фидалго сделает им знак войти.

Дон Антонио жестом подозвал их к себе, и они упали перед ним на колени. По их загорелым лицам струились слезы; побелевшие губы, которые только что извергали угрозы, дрожали и бормотали какие-то бессвязные слова.

— Что это значит? — сурово спросил фидалго.

— Мы пришли предать себя в ваши руки. Не браться за оружие мы хотим, а воззвать к вашему сердцу, чтобы вы нас помиловали.

— А остальные? — спросил дон Антонио.

— Да простит их господь за то чудовищное преступление, которое они задумали. Как только вы ушли, все изменилось. Они готовятся на вас напасть!

— Пусть нападают, — сказал дон Антонио, — я сумею их встретить. Только отчего же вы не с ними? Разве вы не знаете, что дон Антонио де Марис может простить вину, но не прощает неповиновения?

— Пусть так, — сказал авентурейро, говоривший от имени всех четверых, — мы примем наказание, которое вы на нас наложите. Приказывайте — мы повинуемся. Нас четверо против двадцати с лишним. Позвольте же нам умереть за вас и смертью своей искупить минутное ослепление. Вот та милость, о которой мы просим!

Дон Антонио, пораженный, вгляделся в лица людей, стоявших на коленях, и узнал в них своих старых товарищей по оружию, вместе с которыми в давние времена он сражался против врагов Португалии.

Он был растроган. Его высокая душа, непоколебимая в минуты опасности, с гордым вызовом встречавшая любые угрозы, легко поддавалась влиянию чувств благородных и добрых.

Эти четыре человека доказали свою верность в такой момент, когда все остальные подняли мятеж, восстали; их героический поступок и жертва, которую они соглашались принести, чтобы искупить свою вину, возвысили их в глазах фидалго.

— Встаньте. Узнаю моих верных солдат. Вы уже не изменники, которых я так недавно осуждал; вы испытанные друзья, которые храбро вместе со мною сражались. Теперешний ваш поступок заставит забыть о том, что вы делали час тому назад. Да! Вы достойны того, чтобы биться вместе со мной в последней битве. Дон Антонио де Марис вас прощает. Можете этим гордиться.

Все четверо поднялись. Лица их сияли радостью: фидалго простил их. Каждый готов был отдать за него жизнь.

Было бы слишком долго описывать все, что произошло на галерее после того, как дон Антонио ушел оттуда.

Как только Лоредано очнулся после оглушившего его удара, он узнал, что его приговорили к смертной казни. Но итальянец и без этого непременно бы подбил авентурейро на новый бунт.

Он пустил в ход все свое красноречие. Он обрисовал товарищам всю безысходность их положения, приписал свое наказание и все несчастья, которые должны были за ним последовать, фанатичной привязанности фидалго к Пери, — словом, привел все доводы, которые подсказал его изворотливый ум.

Дон Антонио уже ушел. Некому было сдержать это все возраставшее волнение. Глухое недовольство перешло во всеобщий ропот.

Одно непредвиденное обстоятельство еще больше раздуло и без того уже разгоравшееся пламя. Едва начало светать, как Пери заметил, что труп Руи Соэйро не убран. Опасаясь, как бы его сеньора, войдя в садик, не испугалась, он подхватил мертвое тело и, перенеся его через площадку, бросил во внутренний дворик.

Авентурейро побледнели; они были ошеломлены. Вслед за тем раздались негодующие крики. Все пришли в ярость; жажда мести обуяла этих людей. Теперь уже никто не раздумывал — мятеж вспыхнул со всей силой. И только четверо наемников, которые после ухода дона Антонио держались в стороне, не приняли участия в разгоревшемся бунте.

Напротив, когда их товарищи, во главе с Лоредано, приготовились напасть на фидалго, они, как мы видели, предпочли добровольно понести наказание и собрались вокруг своего сеньора, дабы разделить его участь.

Вскоре, в качестве парламентера от мятежников, явился Жоан Фейо. Фидалго не дал ему говорить.

— Скажи своим товарищам, бунтовщикам, что дон Антонио де Марис приказывает, а не ведет переговоры; все они осуждены и скоро увидят, что слова с делом у меня не расходятся.

Вслед за тем фидалго начал готовиться к обороне. В его распоряжении было самое большее четырнадцать человек: он сам, Алваро, Пери, Айрес Гомес, местре Нунес со своими людьми и четверо оставшихся ему верными авентурейро; противников его насчитывалось более двадцати.

К этому времени семья дона Антонио уже проснулась; они узнали о печальных событиях, происшедших за эту страшную ночь. Дона Лауриана, Сесилия и Изабел, затворившись в молельне, стали молиться, мужчины же готовились к отчаянной схватке.

Мятежники, возглавляемые Лоредано, выстроились рядами и направились к дому, готовые нанести сокрушающий удар. И оттого, что где-то в глубине души в них на миг пробуждалась совесть и они видели всю чудовищность затеянного ими дела, их озлобление еще возрастало.

Они уже повернули за угол, готовясь напасть на фидалго, как вдруг вдалеке послышался странный протяжный рев, похожий на глухие раскаты грома.

Пери вздрогнул и, пригнувшись над парапетом, стал вглядываться в окаймленную лесом долину. Почти в ту же минуту один из сообщников Лоредано упал, пронзенный стрелой.

— Айморе!

Пери едва успел произнести это слово, как в глубине долины зашевелилась какая-то тоненькая змейка, озаренная лучами восходящего солнца; извиваясь, переливаясь всеми цветами радуги, она подползала все ближе и ближе.

Это длинною вереницей шли полуголые люди, огромного роста и свирепого вида. На спины у них были наброшены звериные шкуры, на головах развевались желтые и ярко-красные перья; перьями же были украшены их пояса; вооружены они были толстыми дубинами и огромными луками. Воздух сотрясался от завываний и грозных криков.

Гремели инубии61; звуки туземных инструментов, смешанные с глухим ревом и воплями, сливались в леденящий душу шум, какую-то зловещую гармонию, в которой нашел воплощение воинственный дух этой дикарской орды, ее поистине звериная ярость.

— Айморе! — повторили, бледнея, португальцы.

VIII. ПАВШИЕ ДУХОМ

Прошло два дня со времени появления айморе. Положение дона Антонио де Мариса и его семьи было отчаянным.

Туземцы яростно атаковали дом. Индианка была с ними; страшная в своей ненависти, она взывала к отмщению.

Небо потемнело от стрел; они сыпались дождем, изрешетили двери и стены дома.

При виде грозившей всем неминуемой опасности бунтовщики оставили свои намерения и приготовились отбивать атаку индейцев.

Между ними и станом фидалго наступило нечто вроде перемирия. Хоть они ни о чем не договаривались друг с другом, мятежники понимали, что прежде всего они должны отогнать общего врага и только после этого могут довести до конца свое дело.

Дон Антонио де Марис, укрепившийся в той части дома, где жила его семья, окруженный испытанными друзьями, решил защищать до последней капли крови жену и дочь.

Он знал, что если их не спасет какое-нибудь чудо, они погибнут все; но он рассчитывал умереть последним и позаботиться о том, чтобы останки его близких не были осквернены.

Он видел в этом свою обязанность отца семьи и главы отряда. Подобно капитану, который последним покидает тонущее судно, он последним уйдет из жизни, и лишь после того как прах его близких будет подобающим образом захоронен.

Как переменился весь этот дом, который мы видели таким веселым, таким полным жизни! В той части здания, которая сообщалась с жилищем авентурейро, из соображений благоразумия теперь никто не жил. Дон Антонио переселил семью во внутренние покои, чтобы уберечь близких от несчастной случайности.

Сесилии пришлось оставить свою прелестную комнатку. В ней водворился Пери. Теперь здесь была его штаб-квартира. Надо сказать, что индеец не разделял всеобщего уныния и был непоколебимо уверен в себе и своих силах.

Было десять часов вечера. Висевшая в зале серебряная люстра озаряла печальное безмолвие дома.

Все двери были заперты, окна заложены. Время от времени слышался свист стрелы, впивавшейся в дерево или застрявшей меж черепицами крыши.

В передней стене залы и в двух боковых были устроены бойницы, возле которых ночью по очереди дежурили авентурейро, чтобы противник не мог застать их врасплох.

Дон Антонио де Марис сидел в глубоком кресле под балдахином. Он отдыхал. День выдался трудный: айморе уже несколько раз прорывались к каменной лестнице, которая вела к дому. Однако небольшому отряду фидалго с помощью кулеврины каждый раз удавалось их отбросить.

Свой заряженный клавин он прислонил к спинке кресла. Пистолеты лежали рядом на поставце. Чтобы достать их, ему достаточно было протянуть руку.

Его склоненная седая голова резко выделялась на черном бархате камзола, поверх которого была надета тончайшая кольчуга, защищавшая грудь.

Можно было подумать, что он спит. Но время от времени он поднимал глаза и оглядывал просторную комнату; скорбный взор его устремлялся на ее дальний, едва освещенный угол.

Потом он вновь опускал голову и погружался в горестное раздумье. Хотя мужество и присутствие духа не покидали фидалго, в глубине души он уже потерял всякую надежду.

В противоположном конце комнаты на кушетке лежала Сесилия. Она совсем ослабела. Лицо ее утратило привычную живость. Изнуренная столькими волнениями, исхудавшая, она раскинулась на покрывале из дамасского шелка. Рука ее безжизненно свисала, словно цветок, у которого сломали стебель; бледные губы время от времени шевелились, шепча слова молитвы.

Возле кушетки стоял на коленях Пери, не отрывая глаз от своей сеньоры. Казалось, что едва заметное дыхание девушки, от которого вздымается ее грудь, согревает индейца, дает ему силу жить.

С тех пор как поднялся мятеж, Пери уже не покидал своей сеньоры; он следовал за нею всюду как тень; его преданность, которая и до того была велика, теперь, перед лицом грозившей всем великой опасности, стала верхом самоотречения. За последние дни он превзошел себя; его беззаветная любовь делала его героем, совершавшим подлинные чудеса.

Достаточно было какому-нибудь айморе приблизиться к дому с боевым кличем и потревожить покой девушки, как Пери с быстротой молнии выбегал на площадку. Прежде чем его успевали удержать, прорвавшись сквозь тучу стрел, он устремлялся к парапету и оттуда выстрелом из клавина убивал дерзновенного воина, осмелившегося потревожить его сеньору, и крик дикаря навсегда умолкал.

А если удрученная девушка отказывалась от пищи, приносимой матерью или сестрой, тогда, подвергая себя бесчисленным опасностям, рискуя разбиться о скалы и быть пронзенным вражескими стрелами, Пери выбирался в лес и через час возвращался оттуда, неся какой-нибудь сочный плод, увитые цветами медовые соты или редкую дичь, которой его сеньора соглашалась отведать, чтобы этим хоть немного отблагодарить своего верного слугу за его любовь и преданность ей.

Безрассудства индейца заходили так далеко, что Сесилия запретила ему покидать ее и сама не сводила с него глаз, боясь, как бы он не погиб.

Это была не одна только привязанность к нему: какой-то внутренний голос говорил ей, что если в том бедственном положении, в каком находилась ее семья, их кто-нибудь и спасет, то спасителем этим будет только Пери — его мужество, находчивость, его высокое самоотречение.

Если он погибнет, кто будет оберегать ее с таким вниманием, с таким пылким рвением, полным поистине материнской любви, отцовской заботы и братской нежности? Кто будет ее ангелом-хранителем, отвращающим от нее всякое горе, и вместе с тем верным рабом, готовым исполнить ее малейшее желание?

Нет, Сесилия не могла допустить даже мысли, что ее друг погибнет. Поэтому она приказывала ему, просила и даже умоляла не покидать ее. Ей тоже хотелось стать для Пери ангелом-хранителем, его добрым гением.

В другом углу, в амбразуре окна, сидела Изабел; сверкающие глаза ее то и дело с беспокойством и страхом заглядывали в узенькую щель окна, которое она незаметно для всех приоткрыла.

Сноп света, прорывавшийся сквозь эту щель, сделался отличной мишенью для индейцев, которые устремляли туда стрелу за стрелой, но Изабел, сама не своя от волнения, нисколько не думала об опасности.

Она не сводила глаз с Апваро, который вместе с большею частью преданных дону Антонио авентурейро охранял дом в ночное время. Он расхаживал взад и вперед по площадке, укрываясь за невысокой оградой. Каждая стрела, свистевшая над его головой, каждое его неосторожное движение ужасали Изабел; она была в отчаянии оттого, что не может быть рядом с ним, охранять его, заслонить его от стрелы, несущей смерть.

Сидевшая на ступеньках молельни дона Лауриана шептала молитвы; добрая сеньора проявляла в эти страшные дни необычайное мужество и спокойствие. Воодушевленная верой и чувством долга, она сумела стать достойной своего мужа.

Она делала все, что могла: перевязывала раненых, старалась ободрить обеих девушек, помогала укреплять дом и даже вела хозяйство так, словно ничего не произошло.

Прислонившись к двери кабинета, скрестив руки на груди, Айрес Гомес спал. Эскудейро строго исполнял приказ фидалго. После их совещания Айрес неотлучно пребывал на своем посту и покидал его только тогда, когда приходил дон Антонио и усаживался в кресло у двери.

Старик спал стоя. Но стоило кому-нибудь подойти к двери, как он мгновенно пробуждался и, сжимая в одной руке пистолет, другую клал на дверной засов.

Дон Антонио де Марис поднялся с места. Заткнув за пояс пистолеты и взяв клавин, он подошел к кушетке, на которой спала дочь, и поцеловал ее в лоб. Потом он так же поцеловал Изабел, обнял жену и вышел из комнаты. Фидалго шел сменить Алваро, который дежурил с наступления темноты. Спустя несколько минут после его ухода дверь снова отворилась, и в комнату вошел кавальейро.

На Алваро был суконный камзол на красной подкладке.

Едва только он появился в дверях, Изабел, вскрикнув, бросилась к нему.

— Вы ранены? — спросила она в тревоге, беря его за руки.

— Нет, — отвечал удивленный кавальейро.

— Какое счастье! — с облегчением вздохнула Изабел.

Она обозналась: на плече у молодого человека, сквозь продырявленную стрелою ткань видна была красная подкладка; в первую минуту ей показалось, что это — кровь.

Алваро попытался высвободить свои руки из рук Изабел, но девушка, обратив к нему молящий взгляд, увлекла его к окну; там она усадила его с собою рядом.

Многое произошло между ними за эти дни. Есть обстоятельства, при которых чувства растут с необыкновенной быстротой и одна минута вмещает месяцы, даже годы.

Сведенные общей опасностью вместе, живя в одной комнате, ежеминутно встречаясь, обмениваясь то словом, I то взглядом, постоянно ощущая обоюдную близость, эти два сердца хоть, может быть, и не одинаково друг друга любили, но, во всяком случае, одинаково понимали.

Алваро избегал Изабел. Он боялся этой пылкой любви, этих завлекающих взглядов, этой глубокой, самозабвенной страсти, которая склонялась к его ногам с печальной улыбкой. Он был не в силах противиться ей, а чувство долга требовало, чтобы он ей противился.

Он любил или думал, что все еще любит Сесилию. Он дал ее отцу обещание жениться на ней. В том положении, в котором они находились, это обещание было больше чем клятвой — это было властной необходимостью, велением судьбы.

Мог ли он при всем этом поддерживать в Изабел напрасную надежду? Разве не подлостью, не низостью было бы принять любовь, которую она предлагала? Разве не обязан он был убить в ее сердце чувство, которому суждено было остаться неразделенным?

Так думал Алваро и старался не оставаться с девушкой наедине, ибо знал, какую притягательную силу обретает красота, одушевленная страстью.

Он говорил себе, что не любит Изабел, что никогда ее не полюбит. И в то же время он знал, что, если еще раз увидит ее такой, какой она была в ту минуту, когда призналась ему в своей любви, он упадет на колени и забудет ради нее о долге, о чести, обо всем на свете.

Это была страшная борьба. Но благородная душа кавальейро не уступала и поистине героически сопротивлялась. Он мог оказаться в конце концов побежденным, но лишь после того, как сделает все, что возможно, чтобы быть верным своему обещанию.

Борьба эта становилась еще острее оттого, что Изабел отнюдь не преследовала его своей любовью. После первого порыва, толкнувшего ее на признание, она замкнулась в себе и, смирившись, любила без надежды быть любимой.

IX. НАДЕЖДА

Алваро сел рядом с Изабел; Он чувствовал, что самообладание ему изменяет.

— Что вам угодно, Изабел? — спросил он. Голос его Слегка дрожал.

Девушка ничего не ответила. Она не могла оторвать от него глаз: какое это было счастье — смотреть на него, чувствовать, что он рядом, теперь, после того, как он был на волосок от смерти.

Только тот, кто сам любил, знает, как это сладостно — глядеть и глядеть на любимого; глаза никак не могут насытиться, когда перед ними тот или та, чей образ всегда в душе и с каждым разом обретает все новое очарование.

— Позвольте мне побыть с вами! — сказала Изабел с мольбою. — Кто знает, может быть, это в последний раз!

— Оставьте эти мрачные мысли, — мягко сказал Алваро. — Не надо терять надежды.

— А зачем она мне? — воскликнула девушка. — Я только что видела вас издали: вы проходили под окнами, и каждую минуту мне казалось, что стрела заденет вас, ранит и…

— Как! Вы были так неосторожны, вы открыли окно?

Молодой человек обернулся и вздрогнул, увидев приоткрытый ставень, с наружной стороны весь изрешеченный стрелами индейцев.

— Бог мой! — вскричал он. — Зачем вы так рискуете жизнью, Изабел?

— А зачем мне ее беречь? — порывисто воскликнула девушка. — Что меня к ней привязывает? Какие наслаждения, какие радости? Для чего и живет человек, если не для того, чтобы повиноваться зову души? Счастье мое в том, чтобы глядеть на вас, чтобы о вас думать. Если за это счастье мне придется заплатить жизнью, я готова!

— Не говорите так, Изабел, сердце у меня разрывается.

— А что же еще мне говорить? Лгать я не могу. С того дня, как я открыла вам мою тайну, я потеряла над ней власть. Она сделалась моей госпожой, требовательной, жестокой. Я знаю, что вам неприятно…

— Никогда я этого не говорил!

— Вы великодушны, а все-таки это так. Верьте, я умею распознать, умею понять каждое ваше движение. Вы привязаны ко мне как брат, но вы избегаете меня, вы боитесь, как бы Сесилия не подумала, что вы меня любите. Так ведь?

— Нет, — воскликнул Алваро, поддаваясь неудержимому порыву чувства, — я действительно боюсь… боюсь полюбить вас!

Эти внезапно вырвавшиеся слова так поразили Изабел, что она не могла прийти в себя, она застыла, словно в каком-то экстазе, сердце ее лихорадочно билось, ей трудно было дышать.

Алваро был взволнован не меньше. Покоренный этой безмерной любовью, потрясенный самоотвержением девушки, которая рисковала жизнью для того лишь, чтобы издали следить за ним взглядом, словно она могла этим его уберечь, он поневоле выдал себя — признался в том, какая борьба кипела в его душе.

Но не успели эти слова слететь с его уст, как усилием воли он справился с собой и, снова став холодным и сдержанным, заговорил с Изабел очень серьезно:

— Вы знаете, что я люблю Сесилию. Но вы не знаете, что я обещал ее отцу жениться на ней. Пока он своей волей не освободит меня от моего обещания, я обязан это обещание выполнить. Что же касается моей любви, то здесь дело во мне самом, и одна только смерть ее у меня отнимет. В тот день, когда я полюблю другую женщину, я должен буду сам осудить себя, как бесчестного человека.

Алваро повернулся к Изабел и, печально улыбнувшись, добавил:

— А вы понимаете, как должен поступить человек бесчестный, но у которого, однако, есть совесть, чтобы себя осудить?

В глазах девушки вспыхнул зловещий огонек.

— Да, понимаю! Так же должна поступить и женщина, которая любит без надежды, чья любовь оскорбляет того, кого она любит, или причиняет ему страдания!

— Изабел!.. — вскричал Алваро, дрожа от волнения.

— Вы правы! Только смерть может освободить от первой, святой любви такие сердца, как мое и ваше.

— Оставьте эти мысли, Изабел! Поверьте мне, на подобное безумие человека может толкнуть только одно.

— Что? — спросила Изабел.

— Бесчестье.

— Нет, этому безумию есть еще одно оправдание, — ответила девушка, упоенная своей любовью, — другое, менее эгоистичное, но не менее благородное: счастье тех, кого мы любим.

— Я вас не понимаю.

— Когда знаешь, что можешь причинить горе любимому человеку, лучше самой отрезать единственную нить, связующую тебя с жизнью, чем видеть, как ее разорвут. Разве вы не сказали, что боитесь меня полюбить? Ну, так вот, теперь и я начинаю бояться, как бы вы в самом деле меня не полюбили.

Алваро не знал, что ответить. Он ужаснулся. Он знал Изабел и понимал, как много значат слетевшие с ее уст пламенные слова.

— Изабел! — сказал он, беря ее за руки. — Если вы хоть сколько-нибудь привязаны ко мне, не откажите мне в милости, о которой я вас прошу. Прогоните эти мысли, умоляю вас!

Девушка грустно улыбнулась.

— Вы меня просите?.. Вы просите, чтобы я цеплялась за жизнь? Но ведь вы же сами ее отвергли! Да разве она не ваша? Примите ее, и вам ни о чем не придется меня молить.

Страстный взгляд девушки притягивал Алваро. У него не было больше сил сдерживать себя. Он встал и, наклонившись над ухом Изабел, прошептал:

— Да, принимаю.

Бледная от волнения и счастья, девушка не верила своим ушам. Кавальейро вышел из комнаты.

В то время как Алваро и Изабел говорили вполголоса у окна, Пери по-прежнему глядел на свою сеньору.

Он глубоко задумался; видно было, что какая-то мысль занимает его, поглощает целиком.

Наконец он поднялся и, бросив последний, полный печали взгляд на Сесилию, медленными шагами направился к двери.

Сесилия пошевельнулась и подняла голову.

— Пери!

Он вздрогнул и, вернувшись, снова опустился на колени возле кушетки.

— Ты обещал, что не покинешь своей сеньоры? — сказала Сесилия с нежным укором.

— Пери хочет спасти тебя.

— Как?

— Узнаешь. Не мешай Пери сделать то, что он задумал.

— А это не грозит твоей жизни?

— Почему ты об этом спрашиваешь, сеньора? — робко сказал индеец.

— Как почему? — воскликнула Сесилия, поднявшись с кушетки. — Потому что, если ради нашего спасения тебе надо будет пожертвовать жизнью, я отказываюсь от такой жертвы, отказываюсь и за себя, и за моего отца.

— Успокойся, сеньора. Пери не боится врага; он знает, как победить.

Девушка недоверчиво покачала головой.

— Их так много!

Индеец гордо улыбнулся.

— Пусть их даже тысяча. Пери победит всех, индейцев и белых.

Слова эти были сказаны так просто и вместе с тем с той уверенностью, которая рождается от сознания силы и власти.

Однако Сесилия не могла этому поверить. Ей казалось немыслимым, чтобы один человек, пусть даже такой смелый и преданный, как этот индеец, мог одолеть не только восставших авентурейро, но и две сотни воинов айморе, осаждавших дом.

Но она забывала, какими возможностями обладал этот сообразительнейший из людей, к услугам которого были сильные руки и гибкое тело и чья ловкость была поистине неимоверна. Она не знала, что мысль — самое могущественное из орудий, какие господь дал человеку, что именно она поражает врагов, сокрушает сталь, укрощает пламя и побеждает самое себя той неодолимой и всепровидящей силой, которая повелевает духу властвовать над материей.

— Не обманывай себя: это будет напрасная жертва. Не может быть, чтобы один человек мог победить такое множество врагов, даже если этот человек — Пери.

— Увидишь! — уверенно ответил индеец.

— А кто тебе даст силу, чтобы справиться с таким могучим противником?

— Кто? Ты, сеньора, ты одна, — ответил индеец, глядя на нее своими сверкающими глазами.

Сесилия улыбнулась, и в — улыбке ее было что-то печальное.

— Иди! — сказала она. — Иди и спаси нас. Но помни, если ты умрешь, Сесилия не примет жизни, которую ты ей даруешь.

Пери поднялся с колен.

— Солнце, что взойдет завтра утром, будет последним для твоих врагов. Сеси сможет улыбаться как прежде и быть довольной и веселой.

Голос индейца дрогнул. Чувствуя, что не может сдержать волнения, он быстро прошел через залу и исчез.

Выйдя из дома, Пери посмотрел на звезды: одна за другой они гасли. Близился рассвет. Времени терять было нельзя.

Что же он задумал? Какой план вселил в пего уверенность и глубокое убеждение в благоприятном исходе? Какое необыкновенное средство было в его распоряжении, если он надеялся сокрушить врагов и спасти свою сеньору?

Догадаться было нелегко. Пери скрывал свою заветную тайну в глубине сердца; он не говорил о ней даже с самим собою из страха выдать ее и свести на нет ее действие, на которое так рассчитывал.

Враги были у него в руках. Немного выдержки — и он уничтожит их всех, поразит их как гром небесный.

Пери направился в садик, а оттуда — в бывшую спальню Сесилии; комната эта находилась неподалеку от помещения, занятого бунтовщиками, и девушке пришлось ее покинуть.

Внутри было темно. Но света звезд, проникавшего туда сквозь окно, было достаточно, чтобы Пери мог все хорошо различить: способность ориентироваться в темноте у индейцев необычайно развита.

Пери стал складывать на пол свое оружие: он поцеловал пистолеты, подаренные ему Сесилией, и положил их посреди комнаты, снял с себя украшения из перьев, пояс воина, головной убор из ярких перьев и, как трофеи, положил их поверх оружия.

Потом он взял свой большой лук, переломил его о колено и бросил обе половинки на ту же кучу.

Некоторое время Пери с глубокой скорбью глядел на эти реликвии его прежней жизни, на эти эмблемы его преданности Сесилии и ни с чем не сравнимого героизма.

Борясь с охватившим его сильным волнением, он повторял про себя слова своего родного языка, те, что вспоминались ему всегда в минуты опасности:

«О мой лук, верный спутник, верный соратник Пери! Прощай! Твой хозяин уходит и оставляет тебя здесь. С тобой бы он победил. Никто не мог бы одолеть его, пока ты с ним, а сейчас он сам хочет, чтобы его победили».

Индеец приложил руку к сердцу.

«Да! Пери, сын Араре, вождь своего племени, смелый из смелых, воин гойтакас, не знавший поражений, будет побежден на войне. Оружию Пери не пристало видеть, как хозяин его будет молить о пощаде. Лук Араре теперь сломан и не спасет сына вождя».

Когда он произносил эти слова, его гордая голова поникла. Наконец он совладал с собой и, заключив в свои объятия всю эту груду оружия и военных эмблем, простился с ними.

Пряный аромат цветов, которые с наступлением утра начали распускаться, напомнил ему, что ночь миновала.

Он сломал браслет, который, как все индейцы, носил на лодыжке: украшение это было сделано из мелких орехов, нанизанных на нитку и окрашенных в желтый цвет.

Пери взял два таких ореха и надрезал их ножом, не очищая от скорлупы; затем, зажав их в кулаке, он вскинул вверх руку, словно в знак вызова или страшной угрозы, и выбежал вон.

Х. ПРОБОИНА

В ту минуту, когда Пери вошел в комнату Сесилии, Лоредано расхаживал возле галереи.

Итальянец был погружен в размышления о событиях последних дней, о превратностях своей жизни и судьбы.

Несколько раз уже он стоял на краю пропасти, был на волосок от смерти. Но смерть отступала прочь и щадила его. Точно так же несколько раз он почти держал в своих руках счастье, могущество, богатство. И все вдруг исчезало как сон.

Когда, став во главе взбунтовавшихся авентурейро, он собирался напасть на дона Антонио де Мариса, который был бы не в силах отразить это нападение, неожиданным образом нагрянули айморе — и все переменилось.

Необходимость обороняться от общего противника па время ослабила взаимную вражду: инстинкт жизни и самосохранения взял верх над корыстью. Столкновение интересов и ненависть друг к другу отодвинулись на задний план — над всем возобладала борьба двух враждебных рас. Поэтому, после первого нападения туземцев, обе стороны невольно объединили свои усилия, чтобы отогнать врага и спасти дом от грозившего ему разрушения. Потом они снова разделились, и, все время с опаской следя друг за другом, те и другие с еще большим ожесточением продолжали отбивать атаки индейцев.

Но, несмотря на это, Лоредано, провозгласивший себя вождем бунтовщиков, все еще стремился завладеть Сесилией и отомстить дону Антонио де Марису и Алваро.

Хитрый и изобретательный итальянец все время придумывал новые способы добиться своей цели; открыто нападать на фидалго было бы безумием, на это он не решался. Малейший раздор, который вспыхнул бы сейчас среди белых, был бы на руку их общим врагам — айморе, которые без передышки, днем и ночью, штурмовали дом, разъяренные жаждой мести.

Единственным препятствием для дикарей было неприступное расположение дома, построенного на высокой скале. Доступ к нему был возможен только в одном месте, там, куда вела каменная лестница, описанная нами в первой главе нашего романа.

Лестницу эту обороняли дон Антонио де Марис и верные ему люди. Деревянный мостик был разрушен; туземцам не стоило бы большого труда построить новый, но фидалго всякий раз отгонял их, храбро отражая Удары.

Если бы дон Антонио, бросившись на защиту своей семьи, оставил на минуту лестницу без охраны, все двести воинов айморе ринулись бы наверх, и там уж никакая сила не могла бы остановить их.

Итальянец хорошо это понимал; он был далек от мысли нападать на фидалго; как и в первый день осады, так и теперь он действовал со всей осторожностью и прислушивался к голосу благоразумия.

Он думал о том, как без шума, без борьбы, исподтишка покончить с доном Антонио де Марисом, Пери, Алваро и Айресом Гомесом; он знал, что, как только эти люди будут уничтожены, необходимость защитить себя, простой инстинкт самосохранения заставят всех остальных объединиться вокруг него.

Тогда весь дом будет в его руках, и либо он отбросит индейцев, спасет Сесилию и осуществит все свои мечты о любви и счастье, либо умрет, успев, по крайней мере, испить из чаши наслаждения, которой в жизни ему ни разу не доводилось даже пригубить.

Нельзя представить себе, чтобы этот человек поистине сатанинского ума целых три дня непрерывно, сосредоточенно думал об одном и не нашел бы в конце концов способа осуществить свой преступный замысел.

Он не только нашел этот способ, но и начал действовать. Все обстоятельства складывались в его пользу, даже враги — айморе — последнее время не трогали его половины дома и сосредоточили все свои удары на той части здания, которую защищал дон Антонио де Марис.

Итальянец расхаживал взад и вперед, теша себя новыми надеждами, как вдруг из галереи вышел Мартин Ваз и направился к нему.

— Неожиданное препятствие! — сказал авентурейро.

— А что такое? — живо спросил итальянец.

— Дверь заперта.

— Можно же открыть!

— Не так это просто.

— Посмотрим.

— Изнутри заколочена.

— Выходит, они догадались.

— Очень может быть.

Лоредано поморщился.

— Пойдем!

Оба направились в галерею, где спали вооруженные авентурейро, готовые по первому сигналу ринуться в бой.

Итальянец разбудил Жоана Фейо и на всякий случай велел ему охранять площадку, несмотря на то что опасаться нападения индейцев с этой стороны вовсе не приходилось. Тот, совсем еще сонный, поднялся и вышел.

Лоредано и его спутник прошли в заднюю комнату, служившую для этой части дома кухней и кладовой. Когда они вошли туда, свеча, которой Мартин Ваз освещал дорогу, неожиданно потухла.

— Олух ты этакий! — гневно вскричал итальянец.

— А я тут при чем? Вините ветер.

— Ладно. Нечего зря болтать. Принеси-ка лучше огня!

Мартин Ваз отправился за огнивом.

Лоредано остался ждать у дверей. Вдруг ему почудилось, что он слышит чье-то дыхание. Он начал прислушиваться. На всякий случай он вытащил кинжал в встал в дверях, чтобы не дать никому войти.

Больше он ничего не слышал. Но вдруг почувствовал, что лица его коснулось что-то холодное. Итальянец отступил и, замахнувшись кинжалом, ударил им в темноту.

Ему показалось, что клинок его во что-то врезался; однако все было по-прежнему тихо.

Авентурейро вернулся, держа в руках свечу.

— Удивительное дело, — сказал он, — ветер задувает пламя, а фитиль нисколько не отклонился в сторону.

— Ветер, говоришь? Так что, у ветра кровь бывает?

— Что вы хотите сказать?

— А то, что твой ветер вот на этом клинке след оставил. — И Лоредано показал кинжал: на лезвии были следы свежей крови.

— Выходит, у нас под боком враг?

— Ясное дело: друзьям-то нечего прятаться.

В эту минуту под крышей послышался шорох и прямо перед ними, медленно взмахивая крыльями, пролетела летучая мышь; заметно было, что она ранена.

— Вот он — наш враг! — весело воскликнул Мартин.

— И в самом деле, — так же весело подхватил Лоредано. — Вот до чего дошло: летучая мышь меня напугала.

Окончательно успокоившись, оба прошли на кухню, а оттуда, сквозь пробитую в стене брешь, внутрь дома, где недавно еще жили дон Антонио де Марис и его семья.

Они миновали несколько комнат и очутились на веранде, которая одной стеной примыкала к комнате Сесилии, а другой — к кабинету фидалго и молельне.

Тут Мартин Ваз остановился и, поглядев на окованную железом дверь, что вела в кабинет, сказал:

— Не очень-то я уверен, что мы ее высадим!

Лоредано подошел ближе и увидел, что дверь очень крепка и с ней ничего не поделать. Весь его план рушился.

Он собирался под прикрытием темноты тайком проникнуть в залу и убить дона Антонио де Мариса, Айреса Гомеса и Алваро, прежде чем кто-нибудь подоспеет к ним на помощь. Разделавшись с ними, он сразу станет полновластным хозяином дома.

Но как преодолеть это препятствие? Всякая попытка взломать дверь привлечет внимание дона Антонио и сведет на нет все их усилия.

Пока он раздумывал об этом, взгляд его упал на узенькое слуховое окно в стене молельни под самым потолком; окошечко это было, очевидно, устроено для доступа воздуха, ибо свет через него почти не проникал.

Освидетельствовав стену, итальянец убедился, что в этой части она была совсем тонкой и состояла из одного слоя кирпича. Действительно, молельня была устроена в широком коридоре, который вел с веранды в залу и отделялся от последней только легкой перегородкой.

Лоредано оглядел стену сверху донизу и знаком подозвал своего товарища.

— Вот откуда мы войдем, — прошептал он, указывая на стену.

— Как так? Комаром надо быть, чтобы сквозь эту щель пролезть.

— Стена держится на балке; стоит оторвать балку, и путь открыт!

— Понимаю.

— Прежде чем они опомнятся от испуга, мы со всеми покончим.

Острием кинжала он отковырял кусок стены и обнаружил подпиравшую ее деревянную балку.

— Ну что?

— Дело ясное. Часа через два все будет готово.

После гибели Руи Соэйро и Бенто Симоэнса Мартин Ваз сделался правой рукой Лоредано. Он был единственным человеком, которому итальянец доверил свою тайну, — от всех других он ее скрывал, боясь, что те могут снова подпасть под влияние дона Антонио де Мариса.

Итальянец оставил авентурейро, который тут же принялся за работу, и тем же путем вернулся обратно. Войдя на кухню, он почувствовал, что задыхается от густого дыма, наполнившего всю галерею. Внезапно разбуженные авентурейро чертыхались, ругая последними словами того, кто устроил им такое приятное развлечение.

Пока Лоредано доискивался причины неожиданного происшествия, у входа в галерею появился Жоан Фейо.

Лицо его было перекошено ужасом и гневом. Он кинулся к итальянцу и прохрипел:

— Изменник и нечестивец, даю тебе час времени, чтобы пойти к дону Антонио де Марису и испросить у него прощения для нас и кары для тебя. Если за час ты этого не сделаешь, будешь иметь дело со мной.

Итальянец вскипел, но вовремя успел себя сдержать.

— У тебя, друг, видно, от утреннего тумана ум помутился. Иди-ка проспись. Покойной ночи или уж, скорее, покойного дня!

На горизонте забрезжил рассвет.

XI. МОНАХ

Покинув комнату Сесилии, Пери пошел по коридору, который вел внутрь дома.

Индеец был настолько наблюдателен, что примечал все перемены, происходившие в доме, как бы ничтожны они ни были. Ему достаточно было услышать первый удар в стену, донесшийся сквозь слуховое окошко, — и он догадался о намерениях Лоредано.

Вечером, когда он задремал на минуту на полу возле кушетки Сесилии, он был разбужен едва слышным лязгом железа, не ускользнувшим от его тонкого слуха. Приложив ухо к полу, он стал слушать. Потом стремительно вскочил и обошел весь дом, стараясь определить, откуда идут звуки. Так он постепенно добрался до того места, где Лоредано и его сообщники начали пробивать стену.

Новая низость итальянца не смутила Пери. Индеец улыбнулся. Брешь, которую они пробили в стене, послужит им же на погибель — он, Пери, без труда сквозь нее пролезет.

Он ограничился тем, что осмотрел все двери, которые вели в залу, и заколотил их. Теперь заговорщикам придется столкнуться с новым препятствием, и это даст ему достаточно времени, чтобы разделаться с ними.

Выйдя из комнаты Сесилии и закрыв за собою дверь, он направился прямо к пробоине и через нее проник в помещение, которым авентурейро пользовались как кладовой.

Это была довольно просторная комната, где стояли стол, несколько бочек и большой чан с вином. Несмотря на полную темноту, индеец легко к ним пробрался. Забулькала выливавшаяся из бочонков жидкость.

Но тут Пери заметил свет — все приближавшийся. То были Лоредано и его сообщник.

Как только Пери увидел итальянца, кровь в нем вскипела. В душе его скопилось столько ненависти к этому потерявшему совесть предателю, что ему стало страшно за себя; он испугался, что не удержится и убьет его. Но сейчас это было бы неблагоразумно и нарушило бы весь его план.

После той ночи, когда Лоредано проник в спальню Сесилии, Пери не раз порывался отомстить итальянцу за оскорбление, нанесенное его сеньоре; он считал, что обычной смерти для этого предателя мало, что он заслужил более тяжкое наказание.

Но потом индеец всякий раз вспоминал, что не принадлежит себе, что жизнь его нужна, чтобы исполнить свой долг — спасти Сесилию от врагов, которых так много вокруг. И он затаил жажду мести в глубине сердца.

Так было и теперь. Он прижался к стене, задул свечу, которую держал авентурейро, и уже собирался выйти, как вдруг заметил, что итальянец загородил дверь.

Пери заколебался.

Он мог кинуться на Лор едано и сбить его с ног. Но между ними завязалась бы борьба, и тогда его присутствие было бы обнаружено. А ему надо скрыться, не оставив после себя следа: самое незначительное подозрение погубит его замысел.

Тут его осенило. Он поднял мокрую руку и коснулся лица итальянца. Как только тот отскочил, чтобы нанести удар, индеец проскользнул между ним и дверью.

Кинжал Лоредано поранил ему левую руку. Однако индеец не испустил ни малейшего стона, не сделал ни одного неосторожного движения, он спрятался в глубине галереи, прежде чем авентурейро вернулся со свечой.

Но Пери был недоволен собой; кровь на острие кинжала могла выдать его присутствие, а он отнюдь не хотел, чтобы итальянец о чем-нибудь догадался.

Перепуганные летучие мыши, которые метались под крышей галереи, подали ему счастливую мысль. Он поймал одну из них и, поранив ей кинжалом крыло, выпустил ее снова.

Он знал, что она полетит на свет и начнет кружить возле обоих авентурейро, и рассчитывал, что капельки крови, сочащейся из ее раненого крыла, введут их в заблуждение. Так оно и случилось.

Как только Лоредано ушел, Пери снова взялся за свое дело; он отправился в один из углов галереи, где в очаге под слоем золы все еще теплился жар, и побросал туда одежду, которую авентурейро развесили поблизости для просушки.

Эта мелочь, на первый взгляд вовсе ничего не значившая, входила в планы Пери: одежда загорится и, наполнив все помещение дымом, разбудит авентурейро. Им захочется пить, а именно этого и добивался индеец.

Удовлетворенный достигнутым результатом, Пери прошел на другой конец площадки, по вдруг отступил: то, что он там увидел, до крайности его удивило.

Один из людей дона Антонио и один из бунтовщиков переговаривались через ограду, разделявшую оба стана. Подобное обстоятельство не могло не поразить индейца.

Это было не только нарушением приказа дона Антонио де Мариса, который запрещал своим людям общаться с бунтовщиками, но и шло вразрез с планом самого Лоредано, ибо итальянец боялся, как бы его сообщники не подпали под влияние фидалго, повиноваться которому они так привыкли.

Вернемся немного назад, и нам станет ясно, что послужило поводом для этого необычного разговора.

Жоан Фейо, которому Лоредано приказал стоять на часах, ходил взад и вперед.

Подходя к ограде, он всякий раз замечал, что и с противоположной стороны туда подходит человек, который потом, как и он, возвращается назад на другой конец площадки, — так мог ходить только часовой, выставленный доном Антонио.

Жоан Фейо был парень веселый и общительный, и ему нелегко было исполнять свою нудную повинность этой темною ночью, когда все вокруг было погружено в сон, когда нечем было даже промочить глотку и не с кем перекинуться словом. Он заскучал.

В довершение всего, подойдя снова к ограде, он услышал запах табачного дыма и увидел, что другой часовой курит.

Жоан Фейо запустил руку в карман и нащупал там несколько листиков табака, но трубки при нем не оказалось. Огорченный, он решил обратиться к тому, кто расхаживал по другую сторону ограды.

— Эй, друг, ты, видать, тоже на часах стоишь, как и я?

Тот отвернулся и, ничего но ответив, пошел назад.

На втором круге авентурейро сделал еще одну попытку.

— Слава богу, скоро светать начнет, так, что ли?

То же молчание, что и в первый раз. Однако Жоана Фейо это не смутило; подойдя к ограде в третий раз, он снова попытался завязать разговор.

— Мы с тобой теперь, выходит, враги. Только негоже, чтобы человек учтивый не отвечал, когда его спрашивают.

На этот раз хранивший молчание часовой повернулся к нему.

— Превыше всякой учтивости наша святая вера, а она не велит христианину разговаривать с еретиком, с нечестивцем, с фарисеем.

— Что, что? Ты это серьезно или просто разозлить меня хочешь?

— Я говорю совершенно серьезно, как на духу, как перед господом нашим Иисусом Христом.

— Брешешь ты, вот что! Подумаешь, какой хороший нашелся! И другие-то ведь не хуже тебя христиане.

— Язык у тебя больно длинный, приятель. Только погоди. Вот ужо Вельзевул тебя в преисподней научит уму-разуму, не то что я. Не хочу душу губить, не хочу связываться с тем, в кого бес вселился.

— Клянусь самим Иоанном Крестителем, моим патроном, доведешь ты меня, что я через ограду прыгну да влеплю тебе как следует. Нечего над добрым человеком издеваться. Можешь называть нас бунтовщиками, но еретиками — не смей!

— А как же, по-твоему, я должен называть прислужников расстриги-монаха, нечестивца, который сбросил с себя рясу, да и был таков?

— Монаха? Ты говоришь, монаха?

— Да, монаха. Будто ты сам не знаешь!

— Чего не знаю? Какой такой монах?

— Да итальянец ваш, черт возьми!

— Как, он…

Часовой — а это был не кто иной, как давно уже знакомый нам местре Нунес, — рассказал тогда со страстностью фанатика своей веры все, что знал о Лоредано.

Жоан Фейо пришел в ужас, он не дал местре Нунесу завершить свой рассказ и тут же кинулся в галерею. Мы уже знаем, как он заговорил с итальянцем.

Когда часовые расстались, Пери перескочил через ограду и вернулся в комнату.

Светало; первые лучи солнца озарили стан айморе, которые разбили свой лагерь на берегу реки.

Разъяренные индейцы издали глядели на дом; они выходили из себя оттого, что не могут взять каменный барьер, отделявший их от врага.

Пери несколько мгновений смотрел на этих огромных грозных людей. Перед ним было около двухсот воинов, обладающих чудовищной силой и свирепых, как ягуары.

«Сегодня же они падут все, как деревья в лесу, — падут и больше не встанут».

Он уселся в амбразуре окна, обхватил руками голову я стал размышлять.

Необыкновенное предприятие, которое он затеял и которое, казалось, превышало возможности человека, вот-вот должно было осуществиться. Половину он уже сделал, оставалась другая — более трудная.

Прежде чем ринуться навстречу смерти, Пери хотел предусмотреть все, продумать каждую мелочь, наметить четкий план действий, чтобы неуклонно идти к своей цели, не сворачивая с пути. Малейшее колебание могло поставить все под угрозу.

За эти несколько секунд в мозгу его пронесся вихрь мыслей; следуя своему чудодейственному инстинкту и голосу благородного сердца, он мгновенно начертал в уме план великой и страшной трагедии, героем которой должен был стать, — трагедии высокого героизма и самопожертвования, которую сам он считал всего лишь исполнением долга и собственного желания.

Это привилегия возвышенных душ: их героические поступки, восхищающие других людей, кажутся им самим чем-то совершенно естественным и обычным; врожденное благородство не позволяет им себя выделять.

Когда Пери поднял голову, лицо его сияло счастьем и гордостью; он был счастлив тем, что спасет свою сеньору, и горд сознанием, что без посторонней помощи может сделать то, что не под силу полусотне людей и что никогда не могли бы осуществить ни отец его сеньоры, ни влюбленный в нее кавальейро.

Индеец больше не сомневался в успехе дела; он взирал на будущее, как на открытое пространство, которое расстилалось сейчас перед ним, где ни один предмет не ускользал от его зоркого взгляда; он был уверен, решительным образом убежден, что спасет Сесилию.

Он обернул грудь и спину змеиной кожей, плотно обвязав ее вокруг тела; поверх нее он надел свою легкую тунику. Сделав несколько движений руками и ногами, он проверил, не мешает ли ему новая одежда. Убедившись, что он по-прежнему силен и ловок, Пери ушел, не захватив с собою никакого оружия.

XII. НЕПОВИНОВЕНИЕ

Прислонясь к стене возле одного из окон дома, Алваро думал об Изабел.

В душе его все еще шла борьба с глубоким и страстным чувством, которое им овладевало; он пытался обмануть себя, но безуспешно — и он сам это хорошо понимал.

Теперь он знал, что любит Изабел, и любит ее так, как никогда не любил Сесилию. Прежняя спокойная, безмятежная любовь уступила место безудержной страсти.

Его благородное сердце восставало против происшедшей в нем перемены, но воля была бессильна перед любовью: теперь он уже не мог вырвать этой страсти из груди, даже если бы и хотел.

Алваро страдал. То, что он сказал накануне Изабел, было сущей правдой; он ничего не преувеличил: в тот самый день, когда он перестал бы любить Сесилию и нарушил бы слово, данное дону Антонио де Марису, он осудил бы себя, как человека без чести, как изменника.

Он утешал себя мыслью, что положение, в котором все они очутились, не может длиться долго; еще немного, и, ослабевшие, измученные неравной борьбой, они должны будут сдаться на милость врагов.

И тогда, в последние минуты, на краю могилы, когда смерть освободит его от всех земных обязательств, он сможет, вместе с последним вздохом, прошептать первые слова любви; сможет признаться Изабел, что любит ее.

До тех пор он должен бороться с собой.

В это мгновение к нему подошел Пери и дотронулся до его плеча.

— Пери уходит.

— Куда?

— Далеко.

— Что ты собираешься делать?

— Искать помощи, — помолчав немного, сказал индеец.

Алваро недоверчиво улыбнулся.

— Ты сомневаешься?

— Не в тебе, а в том, что ты эту помощь найдешь.

— Слушай, если Пери не вернется, похорони его оружие.

— Будь спокоен, я тебе это обещаю.

— И еще одно.

— Что такое?

Индеец снова задумался.

— Если ты увидишь голову Пери, отрезанную от тела, похорони ее вместо с его оружием.

— Зачем ты об этом просишь? Что тебе такое взбрело на ум?

— Пери будет проходить через лагерь айморе. Он может умереть. Ты воин; ты знаешь, что жизнь, как пальма: она сохнет, когда все вокруг зеленеет.

— Ты прав; что ж, я исполню твою просьбу. Но только я надеюсь, что мы еще увидимся.

Индеец улыбнулся.

— Люби сеньору, — сказал он, протянув кавальейро руку. Прощальные слова его были полны одной заботой о счастье Сесилии.

Пери вошел в залу, где собралась семья его сеньоры. Все спали. Один дон Антонио де Марис, несмотря на свои преклонные годы, не смыкал глаз. Могучим усилием воли он пробуждал в себе новые силы, возвращавшие бодрость его изнуренному телу. У него оставалась одна надежда: умереть среди дорогих ему существ, в кругу семьи, уме-реть так, как пристало португальскому фидалго, — с честью и мужеством.

Индеец прошел в дальний угол залы и, остановившись возле кушетки, на которой спала Сесилия, несколько мгно-вений глядел на нее. На лице его была глубокая грусть. Казалось, что этот горящий взгляд был его последним торжественным прощанием с нею; беззаветно преданный раб, уходя, хотел запечатлеть в памяти черты той, которая была для него земным божеством.

Как красноречив был взор этих проникновенных глаз, в которых светились любовь и счастье! Какая великая эпопея самоотречения и любви воплотилась в этом немом, благоговейном созерцании!

Пери стоял перед уснувшей девушкой неподвижно как статуя, скованный очарованием. Наконец он усилием воли освободился от чар. Он склонился над Сесилией и почтительно поцеловал подол ее платья. Когда он снова выпрямился, слеза скатилась по его щеке и упала на руку спящей.

Сесилия открыла глаза, но Пери успел уже отвернуться — он направился к дону Антонио де Марису.

Сидевший в кресле фидалго встретил его горькой улыбкой.

— Тебе больно? — спросил индеец.

— За них, особенно за нее, за мою Сесилию.

— А за себя нет? — настойчиво допытывался Пери.

— За себя? Я отдал бы жизнь, чтобы спасти ее. Тогда бы я умер спокойно.

— Даже если бы она хотела, чтобы ты жил?

— Даже если бы она умоляла меня на коленях.

Индеец почувствовал облегчение, он словно избавился от укоров совести.

— Пери просит тебя об одолжении.

— Говори.

— Пери хочет поцеловать тебе руку.

Дон Антонио снял перчатку и, не понимая, зачем индейцу это понадобилось, протянул ему руку.

— Ты скажешь Сесилии, что Пери ушел, что он далеко. Только не говори ей правды, ей будет больно. Прощай. Пери тяжко тебя покидать, но так надо.

Индеец произнес эти слова почти шепотом, наклонившись над ухом фидалго. Удивленный дон Антонио пытался разгадать их смысл; они показались ему странными в — непонятными.

— Что ты собираешься делать, Пери? — спросил он.

— То же, что сделал бы ты, чтобы спасти сеньору —

— Ты идешь на смерть! — воскликнул фидалго.

Пери приложил палец к губам, призывая к молчанию, но было уже поздно — в противоположном углу комнаты раздался крик.

Индеец вздрогнул и обернулся: это кричала Сесилия. Услыхав последние слова отца, она кинулась было к нему, но силы изменили ей, и она упала на колени. Простирая руки, она безмолвно молила отца не допускать этой жертвы, спасти Пери от верной смерти.

Фидалго понял ее.

— Нет, Пери, я, дон Антонио де Марис, никогда на это не соглашусь. Если чья-либо смерть может принести спасение моей семье, то лишь я один вправе жертвовать собой. Клянусь самим господом богом и своей честью, я никому не уступлю этого права; тот, кто захочет отнять его у меня, нанесет мне жестокую обиду.

Пери перевел взгляд со своей плачущей сеньоры на фидалго, сурового и непреклонного в исполнении долга. Слезы одной и осуждение другого приводили его в отчаяние — так велика была власть этих двух существ над его сердцем.

Мог ли верный раб не внять мольбам своей сеньоры и причинить ей горе, если назначение всей его жизни — заботиться о ее счастье? Мог ли верный друг оскорбить дона Антонио де Мариса, которого он глубоко чтил, и совершить поступок, который фидалго считал оскорбительным для своей чести?

Мысли Пери помутились; сердце его разрывалось на части, земля уходила из-под ног; голова раскалывалась от страшного напора ворвавшихся вдруг мыслей.

Во время этого минутного помрачения вокруг него завертелись зловещие лица айморе; они угрожали жизни тех, кто был для него дороже всего на свете. Он видел Сесилию, которая молила, и не его, а врага, кровожадного и свирепого, а тот уже протягивал к ней свои нечистые руки; он видел, как покатилась гордая голова старого фидалго, видел на его сединах запекшуюся кровь.

В ужасе от всех этих зловещих видений, индеец обхватил голову руками, словно пытаясь вырваться из этого лихорадочного бреда.

— Пери, — рыдала Сесилия, — твоя сеньора просит тебя!

— Мы умрем все вместе, друг мой, когда придет пора, — сказал дон Антонио де Марис.

Пери поднял голову и бросил на девушку и на фидалго отрешенный от всего взгляд.

— Нет! — вскричал он.

Сесилия порывисто поднялась с пола. Бледная как полотно, она выпрямилась — вся негодование и гнев. В этой девочке, недавно еще такой нежной и хрупкой, появилось вдруг что-то властное, даже царственное.

На ее высоком белом лбу запечатлелась гордая складка. В голубых глазах мелькнул тот золотистый отблеск, какой излучают тучи в грозу; ее дрожащие, слегка искривившиеся губы, казалось, сдерживали готовые вырваться слова лишь для того, чтобы они излились потом с еще большей силой. Наклонивв свою белокурую головку, она повелительно простерла руку.

— Я запрещаю тебе покидать этот дом.

Индеец боялся, что сойдет с ума; он хотел кинуться к ногам своей сеньоры, но отступил; измученный, подавленный, он едва дышал. Вдалеке загремел боевой клич айморе.

Пери шагнул к двери. Дон Антонио остановил его.

— Твоя сеньора приказала тебе, — холодно сказал фидалго, — ты должен выполнять ее приказание. Успокойся, милая: Пери — мой пленник.

Услышав эти слова, разрушавшие все его надежды, индеец одним прыжком переметнулся на середину залы.

— Пери свободный человек, — крикнул он сам не свой, — Пери никому больше не повинуется, он поступит так, как ему говорит сердце.

Пока дон Антонио и Сесилия, пораженные этим первым случаем неповиновения, молча смотрели на стоявшего среди залы индейца, Пери кинулся к стене, где висело оружие, и, схватив тяжелый меч, выскочил наружу.

— Прости Пери, сеньора!

Сесилия вскрикнула и бросилась к окну. Но Пери уже не было.

Алваро и авентурейро, находившиеся на площадке, смотрели как завороженные на дерево, высившееся на противоположной стороне рва; листва его еще долго шевелилась.

Вдалеке раскинулся лагерь айморе. Ветер доносил оттуда выкрики туземцев, глухой и невнятный гул их голосов.

XIII. СХВАТКА

Было шесть часов утра.

Поднявшееся на горизонте солнце разбрасывало снопы золотых лучей на пышную зелень раскинувшегося далеко вширь леса.

Занимался праздничный яркий день; голубое небо было испещрено похожими на смятое белье облаками.

Воины айморе, собравшиеся вокруг наполовину уже обгоревших в костре стволов, готовились к схватке.

Инстинкт был для этих дикарей тем, чем для цивилизованного человека расчет. Не приходится сомневаться, что древнейшим из искусств была именно война — искусство самозащиты и мести, двух великих сил, владеющих сердцами людей.

В эту минуту айморе готовили огненные стрелы, чтобы поджечь ими дом Антонио де Мариса. Не будучи в состоянии справиться с врагом силой оружия, они собирались уничтожить его огнем.

Способ, которым они изготовляли эти страшные стрелы, напоминавшие зажигательные снаряды народов цивилизованных, был до крайности прост: острие стрелы обертывалось пучком хлопка, пропитанного смолою мастикового дерева. Эти стрелы летели и впивались в балки и двери домов; ветер раздувал пламя, и оно багровыми языками лизало дерево и распространялось по всему зданию.

Лица занятых этими приготовлениями воинов озарялись каким-то мрачным торжеством. В их чертах, отмеченных печатью дикости и жестокости, не было, казалось, ничего человеческого.

Рыжие космы падали па глаза, совершенно закрывая лоб — самую благородную часть лица, вместилище разума и духа.

Рот, растянутый в свирепую гримасу, утратил те мягкие, приветливые очертания, какие придают ему улыбка и речь; он превратился в пасть, издающую только рык и рев. Зубы их, острые, как клыки ягуара, лишились блеска и белизны, дарованных природой: эти зубы не только пережевывали пищу, но и рвали мясо врагов; кровь оставила на них тот желтый осадок, какой бывает на зубах хищников.

Руки их походили на лапы зверей — так черны были длинные кривые ногти, так груба заскорузлая кожа.

Большие звериные шкуры прикрывали рослые фигуры этих сынов леса; если бы не вертикальное положение тела, их можно было бы принять за некий еще неизвестный вид человекоподобных Нового Света.

На одних были пояса из перьев и ожерелья из костей; у других, совершенно обнаженных, тела были натерты маслом, защищающим от москитов.

Обращал на себя внимание один старик — должно быть, вождь племени. Он был высокого роста и благодаря прямой осанке казался еще выше и выделялся среди своих соплеменников, сидевших или стоявших вокруг костра.

Сам он не работал, а только распоряжался другими и время от времени бросал угрожающий взгляд на дом, высившийся вдали на неприступной скале.

Рядом с ним сидела красивая молодая индианка. Перед ней был камень с выдолбленным в нем углублением. Девушка складывала туда листья туземного табака питимы и сжигала их: поднимавшийся большими кольцами дым обвивал голову старика, образуя вокруг него густое облако.

Он вбирал в себя этот пьянящий аромат, его широкая грудь вздымалась, а на лице появлялось странное выражение свирепого сладострастия. Окутанная густым столбом дыма, его фантастическая фигура напоминала языческого идола, дикарское божество, созданное воображением фанатичного и невежественного народа.

Вдруг молоденькая индианка, которая дула на тлеющие листья питимы, вздрогнула и подняла голову; потом она впилась глазами в старика, словно стараясь что-то прочесть на его лице.

Видя, что тот по-прежнему невозмутим, девушка прильнула к его плечу, чуть коснулась головы и что-то сказала ему на ухо. Тот спокойно повернулся к ней, сардоническая усмешка обнажила его желтые зубы; он ничего не ответил и только жестом приказал индианке сесть на место и продолжать свое дело.

Прошло несколько минут. Вдруг девушка опять вздрогнула: она услышала уже совсем близко тот самый шум, который перед этим доносился издалека. В то время как она в испуге старалась удостовериться, что не ошиблась, один из туземцев, сидевших вокруг костра за работой, тоже насторожившись, поднял голову.

Словно электрический ток пробежал по кругу воинов: один за другим все побросали работу и, приложив ухо к земле, стали слушать.

Но девушка не только слушала; отойдя от костра, она стала против ветра и время от времени втягивала в себя воздух, каким-то звериным чутьем распознавая в нем едва уловимый запах.

Все это произошло с такой быстротой, что участники описанной сцены не успели перекинуться ни единым словом.

Вдруг индианка вскрикнула. Все повернулись к ней и увидели, что она дрожит и задыхается от волнения; одной рукой она оперлась о плечо старого вождя, другой показывала в направлении леса, начинавшегося в нескольких шагах от них и служившего как бы фоном этой необычной картины.

Тогда поднялся и старик — все с тем же спокойствием, зловещим, свирепым; схватив свою тяжелую тангапему62, которая походила на дубину циклопа, он завертел ее над головой, словно это была тростинка; потом воткнул острием в землю и, опершись на нее, стал ждать.

Другие дикари, вооруженные луками и такапе63 — длинными деревянными шпагами, такими же острыми, как стальные, — расположились вокруг старика и, готовые ринуться в атаку, выжидали вместе с ним. Женщины стояли в одном ряду с мужчинами; дети и молодые девушки оставались в центре, защищенные кольцом, которое образовали воины. Все были настороже и напрягали глаза, чтобы увидеть врага, который мог появиться в любую минуту; воины ждали только сигнала, чтобы кинуться па него с той стремительностью и отвагой, какими славилось племя айморе.

Несколько мгновений прошло в напряженном ожидании. Легкий треск сучьев, который они слышали, совершенно стих. Тревога оказалась напрасной, все вернулись к своей работе, решив, что это всего-навсего шорохи леса, которые они приняли за чьи-то шаги.

Но враг очутился среди них — сразу; они не могли даже понять, вырос он из-под земли или упал с неба.

Это был Пери.

Величественный, гордый в своей неукротимой отваге, в своей самоотверженности, которая уже столько раз вдохновляла его, индеец предстал один перед лицом двух сотен врагов, сильных и жаждущих мести.

Рухнув на них с вершины дерева, он сразу же придавил двоих. Разрезая воздух своим палашом, он стоял теперь среди дикарей, не давая никому к себе приблизиться.

Потом он прислонился к вросшему в землю камню и Приготовился к страшной схватке одного с двумястами.

Он оказался на невысоком холмике, и это было для него преимуществом, если можно вообще говорить о каком-то преимуществе при столь неравных силах: спереди к нему могло подойти не больше двух человек.

Оправившись от неожиданности, дикари со страшным ревом кинулись, подобно смерчу в океане, на чужака, который осмелился так дерзко на них напасть.

Поднялось смятение. Разъяренная толпа навалилась на Пери. Противники его сбивали друг друга с ног, падали, извивались, как змеи; чьи-то головы поднимались над толпой, потом снова тонули в ней; руки и спины то сплетались, то вдруг начинали метаться, словно тело невиданного чудовища, корчившегося в страшных судорогах.

И среди всего этого хаоса видно было, как под лучами солнца сверкает лезвие меча в руках Пери, то вспыхивая над толпою, то снова исчезая, точно молния, которая обегает тучи, блестя то тут, то там.

Стук оружия, оглушительные крики, проклятия, сдавленные хриплые голоса — все смешивалось в какой-то адский гул и замирало потом вдали, сливаясь с грохотом водопада.

Вдруг все смолкло. Наступила грозная тишина. Дикари, остолбенев от ярости и от страха, замерли на месте. Между ними и их противником выросла уже гора трупов.

Пери опустил свой меч и стал ждать: правая рука его не выдержала неимоверного напряжения и бессильно повисла. Тогда он взял меч в левую.

И вовремя.

Старый вождь айморе шел прямо на него, потрясая своей огромной дубиной, украшенной рыбьей чешуей и зубами хищных зверей. Его мощная рука балансировала этим грозным оружием, как будто это была ничего не весившая стрела.

Глаза Пери горели. Выпрямившись во весь рост, он оглядел врага своим опытным зорким взглядом, который никогда его не обманывал.

Подойдя ближе, старик поднял дубину; завертев ее в воздухе, он приготовился обрушить ее на голову Пери и повалить своего врага наземь. Никакая шпага, никакой меч не могли бы предотвратить страшный удар.

То, что произошло потом, было так стремительно, что описать это в точности вряд ли возможно. Когда рука старого касика, потрясавшего дубиной, вот-вот уже должна была опуститься, меч Пери сверкнул в воздухе и отрубил эту руку — вместе с дубиной она упала на землю.

Старик зарычал от боли; лесное эхо далеко разнесло его вопли; потом, воздев к небу культю, вождь окропил воинов айморе своей кровью, как бы взывая к мести.

Воины ринулись в бой, чтобы отомстить за вождя. Но тут произошло нечто совсем неожиданное.

Победив старого касика, Пери огляделся вокруг; увидев опустошение, которое он произвел в стане врага, громоздившиеся перед ним трупы, он вонзил клинок своего меча в землю и переломил лезвие. Потом поднял оба обломка и швырнул в року.

Он боролся с собой, и тот, кто мог бы в эту минуту заглянуть в его душу, увидал бы, какая это страшная борьба. Он сломал свое оружие, ибо не хотел больше драться. Он решил, что настала пора просить у врага пощады.

Но в тот миг, когда он должен был исполнить свое намерение, он понял, что требует от себя того, что выше сил человеческих, выше его собственных сил.

Ему, Пери, непобедимому воину, ему, вольному индейцу, господину лесов, царю этой никем не тронутой земли, вождю самого храброго из племен гуарани, молить врага о пощаде! Нет, с этим нельзя примириться.

Три раза он заставлял себя опуститься на колени, и три раза ноги его сами выпрямлялись, как стальные пружины, и он вставал снова.

Однако в конце концов мысль о Сесилии оказалась сильнее его собственной воли.

Он упал на колени.

XIV. ПЛЕННИК

Когда айморе кинулись на врага, который уже не защищался и признал себя побежденным, старый касик подошел к Пери и, опустив ему руку на плечо, простер вперед обрубок другой, из которого сочилась кровь.

Этот жест означал, что Пери — его пленник и принадлежит ему, ибо он, вождь, первый коснулся его рукой: Пери перешел в его собственность по закону войны.

Туземцы опустили оружие и застыли на месте. У этих дикарей были свои обычаи и свои законы; одним из них было исключительное право победителя распоряжаться пленником, право сильного, который одержал верх над слабым.

Они так высоко ценили славу, выпадающую на долю того, кто приведет пленника и принесет его в жертву во время очередной праздничной церемонии, что никто из них не хотел убивать побежденного врага: его всегда старались взять в плен.

Когда Пери увидел этот жест и действие, которое он произвел на других, лицо его просветлело, от его напускного смирения, от покорной позы, которую он, собрав последние силы, заставил себя принять, сразу же не осталось и следа. Он поднялся с колен; сжав руки в кулаки, он гордо протянул их воинам, которым вождь приказал связать его. В эту минуту он скорее походил на короля, отдающего приказание своим вассалам, чем на покорившегося победителю пленника, — так надменна была его осанка, с таким презрением он взирал на врага.

Связав Пери руки, айморе поставили его под деревом и привязали к стволу сплетенной из хлопка веревкой, окрашенной в разные цвета и носящей у гуарани название мусураны.

Затем, предоставив женщинам хоронить убитых, мужчины собрались на совет, который возглавил старый касик: все внимали ему с большим почтением и отвечали на его вопросы поочередно.

В это время молодая индианка выбрала самые сочные плоды, самые ароматные напитки и поднесла их пленнику, о котором ей поручили заботиться.

Сидя на корнях дерева и прислонясь к его стволу, Пери не замечал того, что происходило вокруг. Глаза его были устремлены вдаль, на площадку перед домом дона Антонио де Мариса.

Он видел, как старый фидалго выглядывал из-за ограды; видел припавшую к его плечу Сесилию, которая вместе с ним наклонилась над бездной; его прекрасная сеньора в отчаянии заламывала руки; рядом с ними стояли Алваро и остальные.

Все, кого Пери любил в этом мире, были у него перед глазами. И он испытывал огромную радость оттого, что I ему довелось увидеть еще раз самые дорогие сердцу существа, тех, кого он чтил, кому был беззаветно предан.

Он догадывался, понимал, что переживали в эту минуту его друзья; он знал, как они страдают, видя, что он в плену, что его ждет смерть, что нет ни малейшей возможности вырвать его из рук врага.

Утешала его только надежда, которая вот-вот должна была сбыться, радость от сознания, что он спасает этим свою сеньору, что оставляет ее счастливой среди семьи, под защитой любви Алваро.

В то время как поглощенный этими мыслями Пери в последний раз любовался Сесилией, стоявшая рядом молодая индианка глядела на него, и лицо ее выражало восторг, смешанный с удивлением и любопытством.

Она сравнивала его стройную, пропорционально сложенную фигуру с обличьем своих соплеменников, его умное лицо — с тупыми лицами айморе. Пери был для нее каким-то высшим существом, и она не переставала им восхищаться.

Только когда Сесилия и дон Антонио де Марис ушли, Пери огляделся вокруг, чтобы узнать, долго ли ему еще ждать; тут он заметил присутствие индианки. Он отвернулся и стал снова думать о своей сеньоре. Лицо ее стояло перед его внутренним взором. Напрасно дикарка подносила ему сочные плоды и другую пищу, напрасно предлагала ему ароматное вино — он был ко всему равнодушен.

Опечаленная упорством пленника, отвергавшего все, чем она его угощала, девушка подошла поближе к погруженному в раздумье Пери и приподняла ему голову.

Столько огня было в ее глазах, столько любовной истомы в улыбке, столько страсти во всех движениях, что пленник мгновенно понял, какая роль предназначена этой девушке: айморе, по своему обычаю, дарили приговоренному к смерти подругу и спутницу, которая должна была скрасить ему уход из жизни, разделить с ним его последние минуты.

Он с презрением отвернулся. Он отказался от цветов, так же как прежде отказывался от пищи, отверг теперь хмель наслаждения, как перед этим отверг хмель вина.

Девушка обняла его и стала нашептывать какие-то прерывистые слова на языке айморе, которого Пери не понимал. Может быть, то была мольба, может быть, слова утешения, которыми она хотела смягчить его скорбь.

Она не догадывалась, что для индейца это было счастье, что он ожидал пытки, как осуществления давней мечты, как удовлетворения некоего заветного желания, которое он долго лелеял.

Да и могла ли она, бедная дикарка, ощутить это, понять подобные чувства? Она знала одно: Пери умрет, она должна стать усладой его последних минут. И исполнение этого долга приносило ей радость.

Почувствовав, что руки девушки обвились вокруг его шеи, Пери резким движением оттолкнул ее. Отвернувшись от нее, он сквозь листву старался разглядеть, скоро ли айморе приступят к жертвоприношению.

Индианка взирала на него все так же печально, она не понимала, почему он ее оттолкнул. Она была хороша собой; любви ее добивались все молодые воины племени; отец ее, старый касик, берег дочь, чтобы отдать ее самому храброму пленнику или самому могущественному победителю.

Так прошло немало времени; потом девушка снова подошла к Пери, взяла большой, наполненный кауимом кувшин и поднесла его пленнику с улыбкою и уже почти с мольбою.

Индеец снова отвернулся. Тогда она кинула кувшин в реку и, сорвав с дерева пахнущий медом румяный плод кардо64, приложила его к губам Пери.

Он отверг и этот дар, как перед этим отверг вино. Девушка бросила и его в реку. Она подошла к индейцу и приблизила к его губам свои алые губы, чуть приоткрыв их, словно в ожидании поцелуя.

Пери закрыл глаза и стал думать о своей сеньоре. Мысль его, словно освобождаясь от всего земного, взлетала куда-то высоко, где она была свободна и чиста, где над нею не властны были чувства, способные поработить человека.

Но вместе с тем Пери ощущал горячее дыхание индианки; оно обжигало ему лицо. Он приоткрыл глаза и увидел, что девушка стоит перед ним все в той же позе, ожидая ласки, порыва нежности от того, кого ей приказали любить и кого она нежданно-негаданно полюбила на самом деле.

В жизни диких племен, столь близкой к природе, ни условности, ни предрассудки не сковывают сердечных влечений, любовь у них — полевой цветок, которому, чтобы распуститься, достаточно нескольких часов, капельки росы и одного солнечного луча.

В цивилизованном мире, напротив, настоящее чувство становится цветком экзотическим: оно растет и расцветает только в теплице. Это удел немногих — тех, чьи сердца полны огня, чьи страсти пламенны и упорны.

Увидав в разгаре сражения, что Пери бьется один против всего ее племени, индианка восхитилась. Потом, когда он сдался в плен, она нашла, что он красивее любого из воинов.

Отец предназначил ее врагу, которого должны были принести в жертву. И случилось так, что она сначала залюбовалась им, потом в ней пробудились желания, потом она полюбила — и все это через несколько часов после того, как увидала его впервые.

Но Пери оставался холодным и равнодушным, он не принимал этого мимолетного чувства, которое появилось на свет с началом дня и вместе с этим днем должно было умереть. Он возвращался к неотступно преследовавшим его воспоминаниям. Он был непоколебим.

Повернувшись к ней спиной, он поднял глаза к небу, чтобы не видеть лица индианки, которое тянулось к нему, как иные цветы все время поворачиваются к солнцу.

И вдруг среди листвы он увидел одну из тех полных непосредственной прелести картин, которые открываются в тропических лесах тем, кто наблюдает природу и жизнь самых нежных ее созданий.

Две корришо65, крохотные птички, свившие себе гнездышко на ветке дерева, почувствовав близость человека и запах дыма под деревом, решили перенести на другое место свое жилище из соломы и хлопка.

Самец разламывал старое гнездо клювом, а самка переносила соломинки в то место, где им предстояло свить себе новое. Окончив эту работу, они прильнули друг к другу, а потом, взмахнув крылышками, улетели, чтобы унести с собою свою любовь и спрятать ее от посторонних глаз.

Пери с улыбкой глядел на эту идиллию. Неожиданно индианка вскочила и, радостно вскрикнув, указала ему на птичек, которые вспорхнули и улетели вдвоем в лесную чащу.

Пока он пытался понять, что мог означать ее жест, девушка скрылась и тут же вернулась; в одной руке у нее был лук, в другой — камень, заостренный, как лезвие ножа.

Подойдя к пленнику, она мигом разрезала веревку, которой были спутаны его руки, и разрубила мусурану, которой его привязали к стволу. И затем, вручив Пери лук и стрелы, указала ему рукой на лес.

Взгляды и жесты девушки были выразительнее, чем слова ее примитивного языка. Глаза ее говорили:

— Ты свободен. Идем!

Часть четвертая. КАТАСТРОФА

I. PAСКАЯНИЕ

Уйдя от пригрозившего ему Жоана Фейо, Лоредано созвал четверых своих товарищей, которым он больше всего доверял, и увел их в кладовую.

Он запер дверь, чтобы никто не помешал ему спокойно обсудить с ними то, что он задумал.

За эти несколько минут он опять переменил составленный накануне план. Слова Жоана Фейо открыли ему глаза: он понял, что среди авентурейро начинает расти недовольство. Однако итальянец не привык отступать перед трудностями и не хотел расставаться с надеждой, которую так давно лелеял в сердце.

Он решил ускорить течение событий и в тот же день привести в исполнение свой замысел; для этого ему достаточно было шести сообщников, смелых и надежных.

Заперев дверь, он провел четверых авентурейро в комнату, смежную с молельней, где Мартин Ваз продолжал пробивать брешь в стене, отделявшей их от дона Антонио и его семьи.

— Друзья мои, — обратился к ним итальянец, — мы в отчаянном положении, у нас нет сил, чтобы защититься от дикарей, и рано или поздно мы все равно должны будем сдаться.

Понурив головы, авентурейро молчали; они знали, что это горькая правда.

— Нас ожидает страшная смерть. Это варвары; они едят человеческое мясо. Они пожрут нас. Наши кости останутся непогребенными.

Выражение ужаса изобразилось па лицах всех четверых. Они затряслись, как в лихорадке.

Лоредано пристально на них посмотрел.

— Но у меня есть средство спасти вас.

— Какое? — спросили все хором.

— Не торопитесь. Я могу спасти вас; но это не значит еще, что я это сделаю.

— Почему?

— Почему? А потому, что за всякую услугу надо платить.

— Чего же вы от нас требуете? — спросил Мартин Ваз.

— Я требую, чтобы вы следовали за мной и повиновались беспрекословно.

— Можете быть спокойны, — сказал один из авентурейро, — за моих товарищей я отвечаю.

— Мы согласны! — вскричали остальные.

— Отлично! Знаете, что мы сейчас сделаем?

— Нет; вы должны нам сказать.

— Так слушайте! Сейчас мы сломаем эту стену. Потом — войдем в комнату фидалго и убьем всех, кто попадется на пути; мы сделаем исключение только для…

— Для кого?

— Для дочери дона Антонио де Мариса Сесилии. Если кто из вас хочет получить другую девушку, берите ее себе, я согласен.

— А что потом?

— Весь дом станет нашим. Мы объединимся с нашими товарищами и нападем на айморе.

— Это не поможет, — возразил один из авентурейро, — вы же сами сказали, что у нас сил не хватит с ними справиться.

— Это верно! — согласился Лоредано. — С ними мы не справимся, но себя сумеем спасти.

— Как? — спросили недоумевающие авентурейро.

Итальянец улыбнулся.

— Когда я сказал, что мы нападем на айморе, я не совсем точно выразился: я имел в виду, что нападут другие.

— Все-таки это непонятно. Говорите яснее.

— Так вот, слушайте: мы разделим наших людей на два отряда, вы и еще несколько человек будете под моим началом.

— Допустим; что же дальше?

— После этого один отряд покинет дом. Будет сделана вылазка. Одновременно остальные откроют огонь со скалы. Это старый способ, и вы, верно, знаете его: атаковать противника сразу с двух сторон.

— А дальше что?

— Такая вылазка дело опасное; она сопряжена с риском для жизни. Вот почему за нее буду отвечать я. Вы последуете за мной. Только вместо того, чтобы идти на врага, мы направимся с вами к ближайшему селению.

— А, вот оно что! — воскликнули авентурейро.

— Под предлогом того, что дикари могут на несколько дней отрезать нам обратный путь в дом, мы возьмем с собою запасы еды. Мы пойдем не останавливаясь, не оглядываясь назад. И обещаю вам, мы будем спасены.

— Но это предательство! — вскричал один из авентурейро. — Мы предадим товарищей в руки врага!

— А как же иначе? Одни должны умереть, чтобы другие могли жить. Так уж устроен мир, и не нам его изменять. Надо считаться с его законами.

— Нет! На это мы не пойдем! Это низость!

— Ладно же, — холодно ответил Лоредано, — вы вольны поступить, как вам угодно. Потом пожалеете, только поздно будет.

— Но послушайте…

— Нет, нам больше не о чем говорить. Я думал, что вы люди, которых стоит спасать. Теперь я вижу, что ошибся. Прощайте.

— Если бы не предательство…

— Какое там предательство! — в бешенстве вскричал итальянец. — Неужели вы в самом деле думаете, что хоть один из нас уцелеет! Все тут пропадем. А раз так, то пусть хоть несколько человек спасутся.

Последний довод, видимо, поколебал авентурейро.

— Даже у тех, кому придется умереть, — продолжал Лоредано, — если они не отъявленные эгоисты, не будет права жаловаться на свою судьбу; пусть радуются, что смерть их на пользу товарищам пошла. Ведь это лучше, чем погибать ни за что. А так оно и случится, если мы будем сидеть сложа руки.

— Ладно. Тут ничего не скажешь. Полагайтесь на нас, — сказал один из авентурейро.

— Как хочешь, только потом я всю жизнь буду каяться! — воскликнул другой.

— Ну так закажем мессу за упокой их души!

— Неплохо придумано! — усмехнулся итальянец.

Авентурейро стали помогать своему товарищу ломать стену. Лоредано отошел в угол комнаты.

Некоторое время он смотрел на работавших. Потом снял с себя пояс из стальных пластинок, стягивавший его камзол.

На внутренней стороне этого пояса была узенькая прорезь. Он вытащил оттуда лист пергамента, сложенный вдвое. То был знакомый нам план пути к серебряным залежам.

Лоредано глядел на этот клочок пергамента, и в памяти его оживало прошлое. Но воспоминания эти отнюдь не пробудили в нем угрызений совести; напротив, они еще больше разожгли его желание добыть сокровища, которые принадлежали ему, но все никак не давались в руки.

Из раздумья его вывел один из авентурейро. Незаметно подкравшись к итальянцу, он долгое время за его спиной разглядывал план и вдруг сказал:

— Не можем мы ломать эту стену.

— Почему? — спросил Лоредано, поднимая голову. — Что, она такая крепкая?

— Не в этом дело; стоит ее толкнуть, и все повалится. А ведь там — молельня.

— Ну и что такого?

— Как что? Святые образа, статуи. Неужто их на пол валить? Это же искушение. Да хранит нас господь от такого греха.

Обескураженный этим новым обстоятельством, значение которого он хорошо понимал, Лоредано стал расхаживать из угла в угол.

— Дураки! — бормотал он. — Деревяшка какая-то и глины комок, так они уж и отступают! А еще называют себя мужчинами! Скоты! У них нет даже простого инстинкта самосохранения!

Прошло несколько минут. Авентурейро стояли в нерешительности и ждали, что скажет их главарь.

— Святых трогать боитесь, — продолжал Лоредано, подходя к ним ближе. — Ну, раз так, я повалю эту стену сам. Работайте пока, а готово будет, скажете.

Между тем остальные бунтовщики, находившиеся в галерее, слушали рассказ Жоана Фейо, который в точности передал им все слова местре Нунеса.

Когда они узнали, что Лоредано — монах, отрекшийся от своего обета, они в ярости повскакали с мест, готовые разорвать его на части.

— Что вы собираетесь делать? — вскричал Жоан. — Да разве такую ему надо смерть? Казнить его надо — и страшной казнью. Поручите это мне.

— А чего же время тянуть? — спросил Васко Афонсо.

— Обещаю вам, он у меня не заживется. Сегодня же мы его приговорим, а завтра он получит воздаяние за все зло, которое сотворил.

— А почему не сегодня?

— Дадим ему время покаяться: надо, чтобы перед смертью он поразмыслил о своих грехах.

На том и порешили.

Они ждали только появления Лоредано, чтобы схватить его и учинить над ним суд.

Прошло немало времени, а итальянец все не появлялся; было уже около полудня.

Людей мучила жажда; запасы воды и вина, значительно уже сократившиеся с начала осады, находились в кладовой, где заперся Лоредано со своими четырьмя сообщниками.

По счастью, в комнате итальянца оказалось несколько кувшинов с вином. Они распили это вино, с веселым смехом провозглашая тосты за здоровье монаха, которого собирались приговорить к смертной казни.

В разгаре веселья в иных вдруг заговорила совесть; кто-то уже предлагал просить прощения у фидалго, снова объединиться вокруг него и помочь ему победить врага.

Если бы но стыд за свое поведение, они немедленно бы пошли к дону Антонио де Марису и упали бы перед ним на колени. Но они решили, что лучше сделать это позднее, когда человек, подстрекавший их к бунту, будет наказан.

Тогда у них будет основание умолять фидалго простить их. Тогда он поверит, что раскаяние их искренне.

II. ЖЕРТВА

Пери понял, что означает жест индианки, однако он даже не подумал следовать за ней. Он только посмотрел на нее сверкающими глазами и улыбнулся.

Девушка уловила смысл этой улыбки; она видела, какая твердая, непоколебимая решимость запечатлелась на его лице.

Какое-то время она еще пыталась настаивать, но напрасно.

Пери отбросил в сторону лук и стрелы и снова прислонился к дереву, все такой же спокойный и невозмутимый.

Но вдруг он вздрогнул.

Наверху, на площадке появилась Сесилия и помахала своей тонкой белой рукой; знак этот приказывал ему ждать. И, как ни далеко от него было в эту минуту ее прекрасное лицо, ему показалось, что оно озарено счастьем.

Когда, не отрывая глаз от своей сеньоры, он пытался объяснить себе причину ее внезапной радости, индианка вдруг пронзительно вскрикнула.

Она проследила за взглядом Пери и увидела Сесилию. Заметив жест девушки, она догадалась, почему Пери отказался и от свободы, и от ее любви. Она хотела схватить лежавший на траве лук, но Пери уже успел наступить па него ногою.

Глаза дикарки горели, губы что-то шептали. Она вся дрожала от ревности, от жажды мести. Она уже занесла было. над грудью индейца тот самый каменный нож, которым только что разрезала связывавшие его веревки, но нож этот выпал у него из рук, и она, шатаясь, припала к груди, которую хотела поразить. Пери взял ее на руки, положил на траву и снова сел под дерево. Он успокоился: Сесилия вернулась в дом и была теперь вне опасности.

Настал час, когда тени гор рассеиваются, когда крокодилы выползают на песок, чтобы погреться на солнце. Воздух огласился хриплыми звуками инубии и мараки. В ту же минуту к зловещей гармонии этих душераздирающих звуков присоединилось пение: воины айморе затянули свою дикую боевую песнь.

Лежавшая около дерева индианка встрепенулась. Мгновенно вскочив на ноги, она стала показывать пленнику на лес, призывая его бежать. Пери, как и в первый раз, улыбнулся; взяв девушку за руку, он посадил ее возле себя и снял с шеи крест, который надела на него Сесилия.

Между ним и дикаркой завязался разговор на языке жестов, передать который вряд ли возможно.

Пери старался объяснить девушке, что хочет сделать ей подарок, что, когда он умрет, она должна снять этот крест с его груди. Девушка поняла или, во всяком случае, думала, что поняла его мысль, и, в знак благодарности, поцеловала ему руку. Пери заставил ее снова связать его веревками, которые она в порыве великодушия разрезала, чтобы освободить его.

В это мгновение четверо воинов айморе направились к дереву, под которым сидел Пери, и, ухватившись за концы веревки, повели его в середину становища, где все уже было готово для жертвоприношения.

Индеец встал. Высоко подняв голову, твердым шагом шел он впереди четверых врагов, не заметивших быстрого взгляда, который он бросил на подол своей туники, где было завязано два узелка.

На обрамленной деревьями поляне сто с лишним воинов стали в круг; все были в полном вооружении и в уборах из перьев.

В глубине поляны страшного вида старухи, лица которых были раскрашены желтыми и черными полосами, разводили большой костер, обмывали камень, который должен был служить плахой, и точили костяные и каменные ножи.

Впереди столпились девушки — в руках у них были большие сосуды с вином и другими хмельными напитками; они угощали ими воинов, когда те проходили мимо, оглашая воздух боевыми песнями.

Молодая индианка, которая ухаживала за пленником и теперь сопровождала его к месту казни, шла на некотором расстоянии от него и печально глядела на все эти приготовления; в первый раз в жизни она почувствовала, сколь жестоки обычаи ее отцов, а ведь прежде не раз участие в этом ритуале доставляло ей удовольствие.

Теперь ей предстояло сделаться героиней этой кровавой драмы; как невеста смерти она должна была сопутствовать Пери, облегчая ему боль и горе; сердце ее сжималось от тоски, ибо она действительно полюбила пленника так, как только ей было дано любить.

Придя на место, сопровождавшие Пери туземцы привязали концы веревки к стволам двух деревьев. Теперь он но мог пошевелить ни рукой, ни ногой.

Воины стали медленно ходить вокруг, распевая песни отмщения. Снова зазвучали инубии. Крики смешались со звуками марак, и все вместе слилось в неописуемую какофонию.

По мере того как возбуждение нарастало, они двигались все быстрее и быстрее, и вскоре триумфальный марш воинов превратился в пляску смерти, в головокружительный танец, в какой-то фантастический вальс; вокруг мелькали страшные фигуры туземцев в уборах из ярких перьев, сверкавших на солнце; все это было похоже на хоровод дьяволов, кружащихся среди пламени ада.

С каждым кругом этого шабаша один из воинов отделялся от прочих и, подскочив к пленнику, вызывал его на бой, требуя, чтобы он доказал свою силу и храбрость.

Пери, высокомерный и спокойный, с презрением выслушивал все угрозы и оскорбления. Он испытывал известную гордость при мысли о том, что среди всех этих воинов, сильных и вооруженных до зубов, он, пленник, враг, которого они готовятся казнить, и есть единственный истинный победитель.

Это может показаться странным, но Пери действительно так думал; причиной его гордого спокойствия была тайна, которую он ревниво хранил в глубине души.

Танец продолжался среди песен, воплей и несчетных возлияний — и вдруг все смолкло; глубокая тишина воцарилась над лагерем айморе.

Все взгляды устремились па завесу листвы на самом краю поляны; там, прямо напротив места, где находился пленник, был построен шалаш.

Воины расступились. Листва раздвинулась, среди зелени возникла огромная фигура старого касика. Две шкуры тапира, связанные на плечах, прикрывали его тело наподобие туники. В своем пышном уборе из алых перьев он казался еще выше ростом.

Лицо его было окрашено зеленоватой маслянистою краской, на шее висело ожерелье из ярких перьев тукана. Он был страшен. Глаза его горели на темном лице, как огнедышащие вулканы во мраке ночи. В левой руке он держал украшенную такими же яркими перьями танганему, к правой была привязана труба, сделанная из огромной берцовой кости врага, убитого в сражении.

Войдя в толпу, старик поднес этот страшный инструмент к губам и извлек из пего резкий, хриплый звук. Все айморе приветствовали победителя ликующими криками.

Касику принадлежала честь стать палачом своей жертвы, самолично убить пленника. Он должен был собственной рукой совершить великое дело мести, удовлетворить то чувство, которым гордятся эти фанатичные племена.

Едва только смолкли приветственные клики, один из сопровождавших старого вождя воинов вышел вперед и вбил в землю кол, на который должны были насадить голову казненного.

В ту же минуту молодая индианка, нареченная невестой пленника, вытащила такапе, которую отец ее нес за плечами. Подойдя к Пери, она развязала его и предложила ему взять из се рук оружие, не сводя с него печальных глаз, в которых светился горький упрек.

Глаза эти говорили: «Если бы ты принял мою любовь, а вместе с нею жизнь и свободу, мне не пришлось бы, по обычаю моего народа, так надругаться над тобой в твой последний час».

В самом деле, в этом обычае — вручать пленнику оружие, чтобы он защитил им себя перед смертью, скрывалась какая-то жестокая ирония. Осужденный был привязан к деревьям, и веревка крепко его держала, сковывая движения. Сколько бы он ни потрясал своей такапе в воздухе, он все равно не мог дотянуться ею до врагов.

Приняв оружие из рук девушки, Пери бросил его на землю и отшвырнул ногой; потом он скрестил руки на груди и стал ждать касика, который медленно к нему приближался, грозный, зловещий.

По мере приближения к пленнику на лице старика все явственней проступала свирепая усмешка — так раздуваются ноздри у ягуара, когда он предвкушает запах крови, готовясь к прыжку.

— Я убью тебя! — сказал старик па языке гуарани.

Пери не удивился, услыхав слова своего прекрасного языка, искаженные хриплым гортанным голосом касика.

— Пери тебя не боится.

— Ты из племени гойтакасов?

— Я твой враг.

— Защищайся!

Пери улыбнулся.

— Ты этого не стоишь.

Глаза старика засверкали злобой. Рука его судорожно сжала тангапему. Однако он подавил этот порыв гнева.

Невеста пленника подошла к отцу и поднесла ему большой сосуд из глазурованной глины, наполненный пенящимся ананасным вином.

Старый вождь выпил вино залпом и, выпрямившись во весь рост, смерил пленника презрительным взглядом.

— Воин-гойтакас, ты смел и не знаешь страха, твой парод отважен в бою. Но народ айморе — сильный из сильных, храбрый из храбрых. Ты умрешь.

Туземцы воинственными выкриками ответили на эти торжественные слова, которые обычно предшествуют жертвоприношению.

Старик продолжал:

— Воин-гойтакас, ты пленник. Твоя голова принадлежит воину-айморе; твое тело — сынам его племени; мясо твое мы съедим на празднике мести. Ты умрешь.

Воздух снова огласился криками дикарей. Пение их продолжалось еще долго: они вспоминали славное прошлое парода айморе и великие подвиги их вождя.

Пери слушал старика все так же невозмутимо. Ни один мускул не дрогнул на его лице; его спокойный ясный взгляд то обращался на касика, то следил за приготовлениями к казни.

Только очень внимательный наблюдатель мог бы заметить, что пальцы потихоньку раскручивают узел на подоле туники.

Окончив свою речь, старик посмотрел па пленника и, сделав два шага назад, занес над ним тяжелую тангапему, которую держал в левой руке. Айморе ждали в волнении. Старухи, вооруженные каменными ножами, дрожали от нетерпения. Молодые индианки улыбались, а невеста пленника отвернула лицо, чтобы не видеть страшного зрелища.

В это мгновение Пери вдруг наклонил голову и закрыл руками лицо. Так он простоял какое-то время, неподвижный, умиротворенный.

Старик усмехнулся.

— Боишься?

Услышав эти слова, Пери величественно поднял голову. Лицо его светилось спокойствием и радостью. Он был похож на мученика-христианина, который в свой смертный час прозревает вечное блаженство.

Возвышенная душа индейца, готовясь покинуть этот мир, казалось, начинала уже освобождаться от своей земной оболочки, чтобы вспорхнуть и найти себе приют у творца вселенной.

Подняв голову, индеец взглянул на небо, словно неотвратимая смерть была неким волшебным видением, которое сходило к нему с облаков. В этих последних грезах жизни ему явился образ Сесилии, счастливой, веселой, довольной: он видел свою спасенную сеньору.

— Рази! — сказал Пери старому касику.

Туземная музыка загремела снова. Крики и песни смешались с ее грохотом и разнеслись по лесу, точно раскат грома среди туч.

Украшенная перьями тангапема взвилась и завертелась в воздухе, сверкая в лучах солнца своими яркими красками.

Вдруг среди этого хаоса звуков послышался какой-то грохот, предсмертный хрип и шум падения, но в первую минуту трудно было разобрать, что случилось.

III. ВЫЛАЗКА

То был выстрел, грянувший из-за листвы.

Касик зашатался. Рука его, с поистине геркулесовой мощью потрясавшая тангапемой, бессильно повисла. Он упал, как падает дерево, пораженное молнией.

Смерть наступила почти мгновенно. Сдавленный стон едва успел вырваться из его огромной груди.

Пока айморе, пораженные случившимся, стояли в оцепенении, Алваро со шпагой в руке и дымящимся клавином выскочил на поляну. Двумя ударами он перерубил веревки, которыми был связан Пери, и, ловко действуя шпагой, сумел остановить натиск дикарей, которые, рыча от ярости, ринулись на пего.

Послышались выстрелы из аркебуз. Десять отважных португальцев во главе с Айресом Гомесом выбежали из леса с обнаженными шпагами, разя неприятеля.

Казалось, что это не люди, а десять дьяволов, десять стальных механизмов, сеющих вокруг себя смерть. Держа в правой руке шпагу, они наносили ею удары всесокрушающей силы и одновременно левой рукой необычайно ловко и уверенно направляли на врага кинжал.

Эскудейро и его люди стали полукругом, защищая Алваро и Пери. Это был барьер из железа и огня, преграждавший путь дикарям, которые откатывались назад и тут же снова исступленно кидались на эту неодолимую преграду.

В течение нескольких мгновений, которые отделяли смерть касика от нападения авентурейро, Пери, скрестив руки, безучастно наблюдал за происходившим. Теперь он понял смысл знака, который незадолго до того сделала ему Сесилия, понял, отчего он увидел у нее на лице проблеск надежды и радости.

Действительно, в первую минуту охваченная волнением, Сесилия бросилась к окну — позвать Пери, остановить, умолить, чтобы он понапрасну не рисковал жизнью.

Видя, что он уже исчез, девушка пришла в страшное отчаяние. Она вернулась к отцу; по щекам ее струились слезы; рыдания душили ее. Дрожащим голосом она стала умолять фидалго, чтобы тот не допустил гибели Пери.

Дон Антонио де Марис и сам уже подумывал, что надо созвать своих верных друзей и вместе с ними попытаться спасти индейца от неминуемой смерти.

Но фидалго был человеком исключительной честности и прямодушия. Он сознавал, что подобная попытка сопряжена с большим риском, и не хотел жертвовать своими людьми, хотя в то же время сам, во имя дружбы с Пери, готов был ради него подвергнуть себя любой опасности.

Действительно, у авентурейро, которые с таким рвением защищали дона Антонио и его семью, не было оснований рисковать жизнью ради какого-то язычника: у них не было с ним ровно ничего общего.

Дон Антонио де Марис был в затруднении. Он колебался между дружбой к индейцу и своей безмерной щепетильностью по отношению к подчиненным и не знал, что ответить дочери. Он старался утешить ее, а сам страдал от того, что не может сию же минуту исполнить ее желание.

Стоя в стороне, Алваро видел мучительную борьбу, происходившую в душе фидалго. Вокруг него были верные и преданные ему люди, готовые повиноваться каждому его слову. И он принял решение.

Хоть он уже любил Изабел, сердце его разрывалось от боли при виде страданий той, чей образ реял в его первых мечтах, той, к кому его влекло такое возвышенное, чистое, благоговейное чувство.

В этой девушке было что-то удивительное: все страсти, которые она возбуждала, подпадали под обаяние ее чистоты и мало-помалу сами становились чище, возвышеннее, превращались в бескорыстное поклонение.

Даже безудержная чувственная любовь Лоредано, когда он увидел ее спящую, на миг отступила, и он заколебался, не решаясь осквернить ее святую невинность.

Перекинувшись несколькими словами с авентурейро, Алваро направился к дону Антонио и Сесилии.

— Утешьтесь, дона Сесилия, и ждите! — сказал он.

Девушка посмотрела на него полными благодарности голубыми глазами: слова его вселяли в нее надежду.

— Что вы собираетесь предпринять? — спросил дон Антонио.

— Вырвать Пери из рук врагов!

— Как, вы! — воскликнула Сесилия.

— Да, дона Сесилия, — ответил кавальейро. — Этих преданных людей растрогало ваше горе, и они хотят избавить вас от печали.

Алваро приписал этот порыв великодушия своим товарищам, тогда как в действительности те всего-навсего согласились исполнить его просьбу.

Что же касается дона Антонио, то, услыхав слова кавальейро, он в глубине души был доволен. Коль скоро люди его сами взялись за исполнение столь опасного предприятия, он мог уже больше не терзаться тем, что заставляет их рисковать жизнью.

— Позвольте мне взять с собою часть наших солдат. Мне хватит четверых или пятерых, — попросил Алваро. — Все остальные пусть остаются с вами и защищаются от индейцев.

— Нет, — ответил дон Антонио, — берите всех, раз они сами вызвались совершить этот благородный поступок, просить о котором у меня не хватало духа. Хоть я и стар, но сумею сам отстоять мой дом.

— Простите меня, сеньор Антонио, — ответил Алваро, — но это неблагоразумно, и я не могу с этим согласиться. Вспомните, что под боком у вас бунтовщики, для которых нет ничего святого; они только и ждут удобной минуты, чтобы погубить вас.

— Вы знаете, как я дорожу сокровищем, которое вручил мне господь. Неужели вы думаете, что я могу во имя чего бы то ни было подвергать мою дочь новой опасности? Верьте мне, дон Антонио де Марис один сумеет защитить свою семью, пока вы будете спасать нашего верного, дорогого друга.

— Вы слишком полагаетесь на свои возможности!

— Я полагаюсь на бога и па силу, которой он наделил мою руку. Это великая сила, и, когда настанет время, она как гром небесный поразит всех наших врагов.

Фидалго произнес эти последние слова с особой торжественностью. На лице его засветились решимость и героическое самоотречение, его гордый облик сделался еще величественнее.

Алваро смотрел на фидалго почтительно и восхищенно, в то время как Сесилия, бледная, в тревоге, ожидала решения.

Кавальейро пришлось согласиться и подчиниться воле дона Антонио де Мариса.

— Я повинуюсь вам, — сказал он, — мы пойдем все и постараемся вернуться как можно скорее.

Фидалго пожал ему руку.

— Спасите его!

— Да, — воскликнула Сесилия, — спасите его, сеньор Алваро.

— Клянусь вам, дона Сесилия, только воля небес может помешать мне исполнить ваше приказание.

Девушка не знала, как благодарить его за столь великодушное обещание. Она только улыбнулась, и в этой улыбке излилась вся ее душа.

Алваро поклонился ей. Потом он направился к своим людям и приказал им готовиться. Когда он снова вошел в опустевшую залу, чтобы взять оружие, Изабел, которая уже знала о его плане, подбежала к нему, бледная и испуганная.

— Вы идете сражаться! — сказала она, и голос ее дрожал.

— А что тут особенного? Разве мы каждый день здесь не сражаемся с врагом?

— Да, издали. С этой неприступной скалы. Но там все будет иначе!

— Не бойтесь, Изабел! Через час я вернусь.

Алваро перекинул через плечо клавин и собрался идти.

Изабел порывисто схватила его за руки; глаза ее заблестели, щеки зарделись.

Кавальейро осторожно освободил руки, которые она страстно сжимала.

— Изабел, — сказал он с мягкой укоризной, — вы хотите, чтобы я изменил своему слову, чтобы я отступил перед опасностью?

— Нет. Я никогда бы не стала просить вас об этом. Для этого надо не знать вас… и не любить!

— Позвольте же мне уйти.

— Я хочу просить вас об одном одолжении.

— Об одолжении?! Сию минуту?

— Да, сию минуту! Ведь я знаю, что вы идете на смерть, на верную смерть.

Голос ее срывался.

— Кто знает… увидимся ли мы еще на этом свете?

— Изабел! — вскричал Алваро, стремясь бежать от нее, от охватившего его самого волнения.

— Вы обещали исполнить мою просьбу?

— Скажите что?

— Прежде чем вы уйдете, прежде чем проститесь со мной навсегда…

Девушка глядела на Кавальейро взглядом, который притягивал, чаровал.

— Говорите, говорите!

— Умоляю вас, прежде чем мы расстанемся, оставьте мне что-нибудь на память! Что-нибудь такое, что осталось бы у меня в душе навсегда.

Она упала на колени к ногам Алваро, закрыв руками лицо, пылавшее от волнения и стыда.

Алваро поднял ее с колен, смущенную и устыдившуюся своего порыва, и, наклонившись над ее ухом, что-то прошептал.

Лицо Изабел озарилось радостью; она глубоко вздохнула, словно вбирая в себя пьянящее счастье.

— Я люблю тебя!

Эти слова Алваро проникли в сердце девушки благодатным дождем; она упивалась ими; ей казалось, что она слышит божественную гармонию и в ответ начинают звучать все струны ее души.

Когда она опомнилась, кавальейро уже не было — он вышел и присоединился к своим людям, которые его ждали.

Как раз в эту минуту Сесилия, забыв о всякой осторожности, подбежала к ограде и сделала Пери знак: «Жди помощи».

Маленький отряд под командованием Алваро и Айреса Гомеса, в течение трех дней стоявшего на посту в кабинете фидалго, спустился в долину.

Когда отважные авентурейро скрылись в лесу, дон Антонио де Марис собрал всю свою семью в зале и, усевшись в кресло, стал спокойно ждать. Он не выказывал ни малейшего страха перед бунтовщиками, которые находились всего в нескольких шагах от него и должны были непременно воспользоваться удобным случаем, чтобы на него напасть.

Дон Антонио был, однако, совершенно спокоен на этот счет. Заперев двери и проверив пистолеты, он попросил всех своих домашних соблюдать полную тишину, чтобы ни один шорох не мог ускользнуть от его слуха.

Внимательно приглядываясь и прислушиваясь ко всему, что творилось вокруг, он вместе с тем раздумывал над только что виденной сценой, которая глубоко его взволновала.

Он знал Пери и не мог понять, как это индеец, всегда такой разумный и прозорливый, пошел на столь безумный шаг — кинуться одному на целое племя.

Безмерная преданность Пери своей сеньоре, опасность их положения могли бы еще, пожалуй, объяснить подобное безрассудство, если бы фидалго не знал, каким спокойствием, хладнокровием и выдержкой отличался Пери, как он умел владеть собой в минуты опасности. Дон Антонио пришел к выводу, что в поступке Пери есть нечто загадочное и пройдет, может быть, немало времени пока все объяснится.

В то время как фидалго предавался своим мыслям, Алваро успел обойти лагерь индейцев и, воспользовавшись тем, что айморе были заняты своим празднеством, незаметно приблизился к ним.

Он был всего в нескольких шагах от Пери, когда касик занес над головою пленника тангапему.

Алваро поднял клавин и выстрелил; послышался свист, и пуля размозжила голову старика вождя.

IV. РАЗГАДКА

Как только его товарищи подоспели и Алваро увидел, что айморе немного отступили, он повернулся к Пери, который безмолвно созерцал эту сцену.

— Идем! — повелительно сказал кавальейро.

— Я никуда не пойду, — бесстрастно ответил индеец.

— Твоя сеньора зовет тебя!

Пери скорбно склонил голову.

— Скажи сеньоре, что Пери должен умереть, что он умрет за нее. А ты уходи, пока не поздно.

Алваро взглянул на одухотворенное лицо индейца. Ему пришло в голову, что тот повредился в уме; кавальейро не мог понять этого бессмысленного упрямства.

Но в чертах Пери можно было прочесть только твердую решимость, которую спокойствие его делало еще непоколебимее.

— Итак, ты не слушаешься своей сеньоры?

С трудом выжимая из себя каждое слово, индеец сказал:

— Пери не повинуется никому.

В эту минуту рядом с ним послышался чей-то сдавленный крик. Обернувшись, он увидел, что назначенная ему в невесты индианка упала, пораженная стрелой. Один из дикарей пустил эту стрелу в Пери. Девушка кинулась прикрыть собою того, кого она полюбила, и стрела пронзила ей грудь.

Ее черные глаза, на которые уже легла тень смерти, последний раз взглянули на Пери и закрылись. Потом они открылись — в них уже не было ни блеска, ни жизни. Пери почувствовал прилив жалости к этому самоотверженному существу, которое, подобно ему самому, без колебаний жертвовало собой, чтобы спасти любимого.

Алваро не заметил случившегося. Бросив взгляд на своих людей, яростно сражавшихся с айморе, он сделал Айресу Гомесу знак.

— Послушай, Пери, ты знаешь, что я привык выполнять обещания. А я поклялся Сесилии, что приведу тебя обратно. Либо ты пойдешь сейчас со мной, либо мы все здесь умрем.

— Делай как знаешь! Пери никуда отсюда не уйдет.

— Ты видишь этих людей? Кроме них, некому защищать твою сеньору. Если они погибнут, ты сам понимаешь, погибнет и она.

Пери содрогнулся. Некоторое время он размышлял. Потом вдруг кинулся в чащу деревьев.

Услышав звуки выстрелов, дон Антонио и его семья в тревоге стали ждать исхода сражения.

Проведя десять минут в томительном ожидании, они вдруг услыхали, что кто-то пытается открыть дверь. Раздался голос Пери. Сесилия побежала ему навстречу. Индеец упал перед ней на колени, умоляя простить его.

Теперь, когда с души фидалго свалилась тяжесть — друг его был спасен, — лицо дона Антонио приняло суровое выражение, как то бывало всегда, когда он осуждал чей-нибудь серьезный проступок.

— Ты совершил великое безрассудство, — сказал он, обращаясь к индейцу, — ты причинил страдание твоим друзьям, заставил рисковать жизнью тех, кто тебя любит. Уже сама мысль об этом должна послужить тебе наказанием.

— Пери хотел спасти тебя!

— Отдавшись в руки врагов?

— Да!

— Для того, чтобы они тебя убили? — Убили и…

— Но к чему эта безумная затея?

Индеец молчал.

— Ты должен объяснить нам все, а то мы будем думать, что наш умный, преданный друг взбунтовался или сошел с ума.

Это были жестокие слова, а суровый тон, каким они были сказаны, еще больше подчеркивал заключенное в них осуждение.

Пери почувствовал, что на глаза его навернулись слезы.

— Ты требуешь, чтобы Пери сказал все?

— Ты должен сказать все, если хочешь вернуть мое уважение к тебе, а мне было бы жаль его потерять.

— Пери будет говорить.

В эту минуту в комнату вошел Алваро. Товарищи его тоже успели подняться на площадку. Они были вне опасности и отделались только ранениями, которые, по счастью, оказались не очень серьезными.

Сесилия благодарно пожала руки кавальейро. Изабел только посмотрела на него и вложила в этот взгляд всю свою любовь.

Все присутствующие обступили сидевшего в кресле дона Антонио. Перед ним, повесив голову, стоял Пери, точно преступник, который смущенно старается оправдаться.

Можно было подумать, что он должен признаваться в чем-то недостойном и низком. Никто не догадывался, сколько героизма, сколько духовного величия потребовал поступок, который все осуждали как безрассудный.

Пери начал так:

— Когда Араре лег наземь, чтобы больше не встать, он позвал Пери и сказал ему:

«Сын Араре, твой отец умирает. Помни, твоя плоть — моя плоть и твоя кровь — моя кровь. Ты не должен отдавать свое тело на съедение врагам».

Араре сказал так и вытащил свои бусы, что были сделаны из орехов, и отдал их сыну. Орехи были наполнены ядом, в них была смерть.

Случись Пери стать пленником, ему надо только раздавить один орех, чтобы посмеяться над победителем, который отважится коснуться его тела.

Пери видел, что сеньора страдает, и посмотрел на свои бусы. И он подумал: бусы Араре могут спасти всех.

Если бы ты не помешал мне, к наступлению ночи не осталось бы ни одного живого врага: ни белые, ни индейцы больше бы не подняли на тебя руку.

Семья дона Антонио с величайшим изумлением слушала рассказ индейца. Все понимали, что в руках у него страшное оружие, но не могли постичь, каким образом он воспользовался или собирался воспользоваться этим губительным средством.

— Договаривай все до конца! — сказал дон Антонио. — Каким способом ты собирался уничтожить врага?

— Пери отравил воду, которую пьют белые, и отравил свое тело, которое айморе должны были съесть.

Крик ужаса вырвался у присутствующих, когда они услыхали эти слова, сказанные так спокойно и просто.

Они поняли, сколько высокого самоотречения скрывалось за этим замыслом индейца. Их воображению предстали одна за другой страшные картины, которые должны были сопутствовать осуществлению этого плана.

Полагаясь на действенность туземного яда кураре, который умеют добывать лишь немногие племена, находчивый и беззаветно преданный своим друзьям Пери сообразил, что яд этот может стать средством истребить врагов, какова бы ни была их численность и сила.

Он знал, как действенно смертоносное зелье, которое, умирая, вручил ему отец. Он знал, что достаточно самой маленькой дозы этого тонкого порошка, чтобы за несколько часов умертвить самого крепкого и здорового человека. Именно этим ядом решил он воспользоваться, чтобы принести свою страшную жертву во имя дружбы.

Ему достаточно было двух орехов: одним он отравил воду и все напитки, хранившиеся в галерее; другой оставался при нем до последней минуты, и перед самой казнью индеец его проглотил.

В тот миг, когда Пери закрыл лицо руками и старый касик подумал, что он боится смерти, пленник успел принять этот яд, отравить им себя, чтобы тело его через несколько часов принесло смерть всем этим храбрым и сильным воинам.

Величие этого подвига было не только в героизме и самопожертвовании, но прежде всего в стройности самого замысла, связавшего воедино столько разных событий, скрепившего их все одной волей, дабы привести к неизбежной, неотвратимой развязке.

Вот почему — и это важно — Пери, выходя из дома, был уверен, что все будет так, как оно в действительности и оказалось, если не считать случайности, которой человеку вообще не дано предвидеть.

Нападая на айморе, Пери намеренно пробудил в них жажду мести; надо было показать себя сильным, доблестным, бесстрашным, чтобы дикари видели в нем врага, достойного ненависти. Полагаясь на свою ловкость, на панцирь из змеиной кожи, он рассчитывал, что не даст себя сразу убить и будет в силах довести свое дело до конца. Даже раненный, он все равно успеет коснуться губами яда.

Он не обманулся в своих расчетах: доведя айморе до полного исступления, он сломал свой меч и запросил пощады, и на это ему труднее всего было решиться.

Но так было нужно. Жизнь Сесилии того требовала; хоть судьба до сих пор щадила его, он все же мог быть убит в любую минуту. А Пери непременно хотел попасть в плен и быть принесенным в жертву — на это он рассчитывал, этого он и добился.

Обычай туземцев не убивать противника на войне, а брать в плен, чтобы насладиться потом празднеством отмщения, был на руку Пери и давал ему уверенность в успехе.

Что же касается заключительного акта драмы, то, если бы не вторжение Алваро, все бы осуществилось так, как было задумано.

Согласно древним законам дикого народа айморе в празднестве должно было принимать участие все племя. Молодые женщины едва притрагивались к мясу пленника, воины же смаковали его как изысканное яство, которое становилось для них еще лакомее, оттого что ко всему примешивалось упоение местью; от них не отставали и старухи, прожорливые, как гарпии, которые питались кровью своих жертв.

Словом, Пери не сомневался, что через несколько часов его отравленное тело принесет смерть вкусившим его палачам и что при помощи своего невидимого оружия он один уничтожит целое племя, многочисленное и могущественное.

Можно себе представить, каково было его отчаяние, когда он увидел, что план этот рухнул. Он ослушался своей сеньоры, он все подготовил и ждал развязки. Оставалось только нанести последний удар. И вдруг все переменилось, и он увидел, что дело его, плод столь долгих усилий, погибло!

Но и тогда он еще сопротивлялся, хотел остаться среди айморе, надеясь, что они будут продолжать свое празднество. Однако решение Алваро было столь же бесповоротно, как и его собственное. Пери мог стать причиною гибели всех верных сподвижников дона Антонио и этим предопределить судьбу самого фидалго и всей его семьи.

В первые мгновения, последовавшие за признанием Пери, все присутствующие — бледные, пораженные, охваченные страхом, — смотрели на индейца, отказываясь верить своим ушам. Ужас мешал им как следует уразуметь то, что произошло; их дрожащие губы не в силах были вымолвить ни слова.

Дон Антонио первый пришел в себя. Героический поступок индейца восхищал его, он был потрясен этим страшным и вместе с тем величественным замыслом. Но было одно обстоятельство, которое его встревожило.

Бунтовщикам грозила смерть от яда. Но до какой бы степени падения, до какой бы низости и вероломства ни дошли эти предатели, представления фидалго о чести не позволяли ему учинить над ними такую расправу.

Он имел право наказать их смертью или своим презрением, которое было бы для них тоже своего рода моральной смертью. Однако справедливое возмездие послужило бы примером для других, в то время как месть низводила кару до уровня обыкновенного убийства.

— Беги, Айрес Гомес, — крикнул дон Антонио своему эскудейро, — беги и предупреди этих несчастных, если еще не поздно!

V. ПОРОХОВОЙ ПОГРЕБ

Услыхав этот возглас, Сесилия вздрогнула, — словно пробудившись от сна.

Едва держась на ногах, она подошла к Пери и заглянула в его темные глаза с невыразимым волнением.

Во взгляде ее были одновременно и безграничный восторг перед его подвигом, и глубокое страдание, и немой укор Другу, который не внял ее мольбам.

Индеец не решался поднять глаза и взглянуть на свою сеньору. Теперь, когда жертва его оказалась напрасной, он и сам стал думать, что совершил безрассудство.

Он чувствовал себя преступником; и сколько ни было в том, что он сделал, величия и героизма, он не мог простить себе, что оскорбил Сесилию, что понапрасну ее огорчил.

— Пери, — в отчаянии сказала девушка, — почему ты не поступил так, как тебя просила твоя сеньора?

Индеец не знал, что ответить. Он боялся, что потерял расположение Сесилии, и мысль эта отравляла ему последние минуты жизни.

— Разве я не сказала тебе, — рыдая, продолжала девушка, — что не хочу жить, если ради этого тебе придется умереть?

— Пери уже просил у тебя прощения, — пробормотал индеец.

— О! Если бы ты знал, сколько горя ты причинил сегодня твоей сеньоре! Но я прощаю тебя.

— Правда? — воскликнул Пери, и лицо его просветлело.

— Да, Сесилия прощает тебе все, что она выстрадала, и все, что ей еще придется перенести! Но это будет длиться недолго…

Слова эти девушка произнесла с грустью, в них было великое смирение; она понимала, что никакой надежды на спасение нет, и мысль эта ее, видимо, утешала.

Но договорить она не успела; слова замерли у нее на губах. Вся дрожа, она впилась глазами в Пери; во взгляде ее был страх.

Пери переменился в лице, судорога исказила его черты; щеки ввалились; губы посинели; волосы стали дыбом; зубы стучали; вид его был ужасен.

— Яд! — в ужасе закричали все.

Сесилия кинулась к индейцу, пытаясь вернуть его к жизни.

— Пери! Пери! — повторяла она, согревая руками его похолодевшие руки.

— Пери расстается с тобой навсегда, сеньора.

— Нет! Нет! — кричала девушка, сама не своя. — Я не хочу, чтобы мы с тобой расстались! Ты злой, злой!.. Если бы ты по-настоящему любил свою сеньору, ты бы ее не покинул!

Слезы хлынули у нее из глаз; от горя она уже не понимала, что говорит. Это были какие-то обрывки слов, полные тоски и ужаса.

— Ты хочешь, чтобы Пери жил, сеньора? — сказал индеец, растроганный ее отчаянием.

— Да! — взмолилась девушка. — Я хочу, чтобы ты жил!

— Пери будет жить!

Индеец напряг все силы, чтобы пошевелить своими уже почти одеревеневшими ногами, сделал несколько шагов и исчез за дверью.

Из окна было видно, как он сошел вниз на лужайку и скрылся в лесу.

Последние его слова на какое-то мгновение вернули дону Антонио де Марису надежду. Однако почти тотчас же им снова овладело сомнение; он решил, что индеец бредит.

Но Сесилия не только надеялась, она была почти уверена, что Пери не может ошибиться. Пери никогда не обещал ничего такого, что бы потом не исполнилось; немыслимое для других для него было просто — так тверда и непоколебима была его воля, такое сверхчеловеческое могущество даровали ему сообразительность и сила.

Когда дон Антонио де Марис и его семья, удрученные горем, собрались вместе, стоявший у двери кабинета Алваро вдруг вздрогнул и показал фидалго на молельню.

Стена в глубине комнаты пошатнулась, словно дерево, которое вдруг качнул ветер. Казалось, что вот-вот она рухнет.

Дон Антонио сохранял спокойствие. Приказав всей семье уйти в соседнюю комнату, он вытащил из-за пояса пистолет и, зарядив его, стал вместе с Алваро возле двери.

В ту же минуту послышался страшный грохот, и, окруженные облаком пыли, поднявшейся из обломков, в залу вломились шесть человек.

Возглавлял их Лоредано; не удержавшись на ногах, он упал, но вскочил и в сопровождении своих товарищей кинулся прямо в кабинет, где была семья дона Антонио.

Но вдруг все остановились как вкопанные, побледнев и дрожа от страха.

Глазам их предстала ужасная картина.

Посреди кабинета стоял сосуд из глазурованной глины, из тех, что в ходу у индейцев, вмещавший не меньше арробы пороха. Из горлышка этого сосуда выходил длинный фитиль, спускавшийся на дно погреба, где хранились все боевые припасы фидалго.

Дон Антонио де Марис и Алваро с пистолетами в руках следили за действиями авентурейро, чтобы в случае надобности тут же поджечь порох. Дона Лауриана, Сесилия и Изабел, стоя на коленях, ждали, что с минуты на минуту все взлетят в воздух.

Это и было то страшное оружие, о котором упоминал дон Антонио, когда говорил Алваро, что господь дал ему силу уничтожить всех своих врагов.

Теперь кавальейро понял, почему дон Антонио заставил его взять с собою всех людей для спасения Пери и что он имел в виду, говоря, что сумеет отстоять свою семью один.

Бунтовщики тоже вспомнили слова дона Антонио о том, что все они в его руках и, стоит ему только сжать кулак, он раздавит их, как комок глины. Окинув помещение блуждающим взглядом, шестеро преступников хотели было уже спасаться бегством, но страх приковал их к месту.

Послышался шум голосов, и в дверях появился Айрес Гомес в сопровождении нескольких авентурейро.

Лоредано понял, что на этот раз он безвозвратно по-гиб, и приготовился дорого продать свою жизнь. Но неудача подстерегала его и тут: двое из его сообщников вдруг упали на пол, корчась в страшных судорогах, с воплями, взывавшими к сочувствию и состраданию.

Вначале никто не мог понять причины этой внезапной и жестокой смерти, но потом вспомнили о яде, и все стало ясно.

Люди, которых привел Айрес Гомес, скрутили Лоредано руки и, упав на колени перед доном Антонио, пристыженные и смущенные, стали умолять его простить их преступление.

Фидалго, не меняя позы, взирал на все эти события, следовавшие друг за другом с головокружительной быстротой; можно было подумать, что он, подобно богу-громовержцу, спокойно парит над человеческими страстями, бушующими у его ног.

— Ваше преступление из тех, простить которые нельзя, — сказал он, — но мы доживаем сейчас свои последние дни, а господь нам велит перед смертью прощать обиды. Встаньте, и приготовимся умереть, как подобает христианам.

Авентурейро поднялись с колен и, вытащив Лоредано вон из комнаты, вернулись к себе в галерею, чувствуя, что с души их свалилась большая тяжесть.

Теперь, после всех пережитых ужасов, семья смогла наконец хоть немного отдохнуть и прийти в себя. Несмотря на отчаянное положение, в котором они находились, примирение с восставшими принесло им какой-то проблеск надежды.

Один дон Антонио де Марис не тешил себя иллюзиями: этим утром он окончательно убедился, что, если айморе и не победят его силой оружия, они возьмут обитателей дома измором. Запасы продовольствия были на исходе, и только успешная вылазка могла спасти семью от голодной смерти, куда более мучительной и жестокой, чем мгновенная смерть от руки врага.

Фидалго решил, однако, испробовать все средства, прежде чем признать себя побежденным; он хотел умереть со спокойной совестью, с чувством исполненного долга и удовлетворением от мысли, что сделал все, доступное человеческим силам.

Он подозвал к себе Алваро и долгое время о чем-то говорил с ним вполголоса; они совещались, как привести в исполнение новый план, который мог их спасти.

В это время авентурейро, собравшись вместе, устроили суд над братом Анджело ди Лука и единогласно приговорили его к смертной казни.

После того как приговор был вынесен, они стали обсуждать, какую смерть следует избрать для беглого монаха. Мнения разделились: предлагались разные виды казни, один страшнее другого, но в конце концов было решено, что отступник должен умереть на костре; именно так инквизиция наказывала еретиков.

На площадке поставили высокий столб и обложили его дровами и хворостом; потом к этому столбу привязали Лоредано. Тот спокойно вынес все оскорбления и не проронил ни слова.

С той минуты, когда его выволокли из кабинета дона Антонио де Мариса, итальянцем овладело глубокое безразличие ко всему. Он понимал, что виноват и что ему не избежать самой суровой кары.

Однако, когда его привязывали к столбу, произошло нечто такое, что вдруг вывело этого совершенно уже отупевшего человека из состояния апатии.

Один авентурейро, из числа его бывших сообщников, подскочил к Лоредано и, сорвав с него пояс, показал этот пояс своим товарищам. Итальянец, видя, что у него отняли его сокровище, почувствовал боль, вероятно, более жестокую, чем та, какой он ждал от пламени костра; для него не могло быть пытки тяжелее, чем эта.

В последние часы единственным его утешением была мысль, что тайна, которой он владел, но уже не мог воспользоваться, умрет вместе с ним, что ни один человек на свете не станет обладателем сокровищ, ускользнувших из его рук.

Поэтому, когда авентурейро сорвал с него пояс, итальянец зарычал от бессильной злобы; глаза его налились кровью; он весь скорчился, и веревка, которой он был привязан, врезалась ему в тело.

В эту минуту он был отвратителен. На лице его появилось выражение, какое бывает у бешеного зверя; на губах выступила пена, дыхание стало похожим на змеиный свист, оскаленные, как у ягуара, зубы угрожали палачам, творившим над ним расправу.

Авентурейро только хохотали над отчаянием монаха, когда у того отняли его драгоценный документ; забавы ради они старались умножить его мучения, заверяя его, что, разгромив племя айморе, сразу же отправятся на розыски серебряных залежей.

Бешенство Лоредано достигло предела, когда Мартин Ваз надел на себя его пояс и, улыбаясь, сказал:

— Знаешь пословицу: «Близок локоть, а не укусишь»!

VI. ПЕРЕДЫШКА

Было восемь часов вечера.

Авентурейро, сидя вокруг большого костра, уныло ждали, когда сварятся овощи, составлявшие весь их скудный ужин.

На смену прежнему изобилию пришла нужда. Лишенные возможности добывать себе пропитание охотой, обитатели дома вынуждены были перейти на растительную пищу. Вина и прочие напитки, к которым они привыкли, были отравлены Пери. Пришлось их вылить, и авентурейро благословляли судьбу за то, что остались живы.

Спас их Лоредано, который запер дверь в кладовую. Только двое авентурейро, бывшие с ним, успели хлебнуть вина. Через несколько часов они погибли — как мы уже знаем, — в ту самую минуту, когда собирались напасть на дона Антонио де Мариса.

Однако вовсе не гибель товарищей и не безвыходность их положения повергали этих людей, любивших веселье и соленую шутку, в столь несвойственную им тоску. Умереть с оружием в руках, сражаясь с врагом, было для них самым естественным делом; к этой мысли они давно уже были приучены своей полной превратностей жизнью.

Тосковали они лишь оттого, что к ужину у них не было дичи и перед ними не стояло кувшина с вином. Голод вынудил их подтянуть животы и отбил всякую охоту шутить и смеяться.

Багровое пламя их костра колыхалось при каждом порыве ветра и, расстилаясь по земле, бросало издали бледный отблеск на фигуру Лоредано, привязанного к столбу, возле которого были сложены дрова.

Авентурейро решили не спешить с казнью и дать монаху время покаяться в грехах и умереть христианином; они отложили исполнение приговора до утра, с тем чтобы за ночь осужденный мог припомнить свои грехи.

Впрочем, может быть, решение это было продиктовано жестокостью, местью. Считая, что в их безвыходном положении виноват один итальянец, его товарищи воспылали к нему лютой ненавистью и решили продлить страдания преступника в отместку за все зло, которое он им причинил.

Кто-нибудь из них время от времени поднимался и, подойдя к монаху, осыпал нечестивца самыми последними ругательствами. Лоредано корчился от бешенства, но не отвечал ни слова: палачи пригрозили, что отрежут ему язык.

Айрес Гомес пришел позвать авентурейро к дону Антонио де Марису. Те поспешили на этот зов, и вскоре в зале собрались едва ли не все обитатели «Пакекера».

Речь шла о том, чтобы сделать вылазку в лес, дабы обеспечить жителей дома пищей, пока не подоспеет дон Диего с людьми, за которыми он поехал. Дон Антонио оставлял себе десять человек для защиты дома. Предполагалось, что остальные пойдут с Алваро, который возглавит отряд. Если эта попытка увенчается удачей, еще можно надеяться на спасение, если же нет, то всем им — как ушедшим, так и оставшимся, — надлежит умереть смертью храбрых, как пристало христианам и португальцам.

Отряд был тут же сформирован. Под прикрытием ночи несколько человек покинули дом и углубились в чащу; они должны были выйти незаметно для айморе и настрелять в лесу дичи.

В течение первого часа, который последовал за их уходом, оставшиеся напряженно вслушивались в ночное безмолвие, боясь, как бы не грянули выстрелы, ибо это означало бы, что между авентурейро и индейцами завязался бой. Но все было тихо, и в сердца людей, измученных беспокойством и безысходной тоской, закралась надежда, правда, смутная и слабая.

Ночь прошла спокойно. Не верилось даже, что дом по-прежнему окружен свирепыми айморе.

Дона Антонио удивляло, что после утренней атаки дикари ведут себя так мирно и ни разу не напали на дом. На минуту ему даже пришло в голову, что, потеряв главных своих воинов, они ушли совсем. Однако он с давних пор знал, сколь мстительно и упорно это племя, и это мешало ему окончательно утвердиться в своем предположении.

Сесилия лежала на кушетке. Она была до того измучена, что, несмотря на тревогу и грустные мысли, скоро уснула. Сердце Изабел сжималось от тяжелого предчувствия — она думала об Алваро и, мысленно следуя за ним в его опасном походе, шептала вперемежку с молитвами пламенные слова любви.

Так прошла эта ночь, первая за трое суток, когда семья дона Антонио де Мариса могла хоть ненадолго забыться сном.

По временам, подходя к окну, фидалго видел горящие вдоль берега реки костры айморе. Но тишина была мертвая. Не слышно было даже, чтобы далекое эхо повторяло какую-нибудь заунывную песню, из тех, какие по ночам любят распевать индейцы, качаясь в своих соломенных гамаках. Слышен был только шелест листвы, плеск ударявшей о камни воды да крики ойтибо66.

Чем больше фидалго вглядывался в даль, тем чаще мысли его возвращались к надежде, которую он прежде считал иллюзией и старался отогнать прочь. В самом деле, все как будто говорило, что айморе покинули свой лагерь, оставив только костры, при свете которых они собирались в дорогу.

Для такого человека, как дон Антонио, который знал обычаи этих диких племен и понимал, сколь деятельна, беспокойна и шумна их кочевая жизнь, мертвая тишина на берегу реки была верным признаком того, что айморе покинули эти места. Вместе с тем фидалго был слишком благоразумен, чтобы сразу этому поверить, и поэтому он приказал своим людям особенно зорко охранять дом.

Могло статься, что этот безмятежный покой — всего только зловещее затишье, какое бывает перед грозой, когда стихии словно собираются с силами, чтобы вступить в страшный поединок, ареной которого становятся бескрайние просторы земли.

Время шло, все было по-прежнему тихо. Наконец запела виувинья, и полосы света вторглись в ночную тьму.

Начинало светать; утренняя заря раскинулась на горизонте, окрашивая бегущие облака всеми цветами радуги. Первый луч, прорвавшись сквозь нежную полупрозрачную дымку, скользнул по небу и увенчал сияющим венцом вершины далеких гор.

Взошло солнце, потоки света хлынули на лес, который теперь, казалось, плавал в море золота, испещренного алмазами, сверкавшими на деревьях в каждой капельке утренней росы.

Обитатели дома, проснувшись, взирали на ото великолепие, на это дивное пробуждение дня, в которое, после стольких мытарств и печалей, им трудно было поверить.

Ночь покоя и забытья вернула их к жизни. Никогда еще эти зеленые луга, эта чистая и прозрачная река, эти цветущие деревья, эти широкие просторы не казались им такими прекрасными, такими радостными, как в это утро.

Наслаждение и страдание отнюдь не только крайности и контрасты: в своей вечной, непрестанной борьбе они сплетаются воедино, как бы очищают себя и черпают силы друг в друге. Человек не может быть по-настоящему счастлив, если он не знает, что такое страдание.

Под лучами утреннего солнца Сесилия расцвела, как полевой цветок; на щеках ее опять заиграл румянец; казалось, что солнечный луч, коснувшись их, передал им свой розоватый отблеск; глаза ее снова блестели, и губы, вдыхая чистый, благоуханный воздух, приоткрывались в улыбке.

Надежда, эта посланница небес, эта ласковая подруга страдальцев, коснулась ее сердца и нашептывала ей на ухо какие-то неясные слова, таинственные песни, проливавшие в ее душу сладостный бальзам.

Все обитатели дома воспрянули духом. После трагических событий, разразившихся накануне, наступило всеобщее оживление. Это не была еще окончательная уверенность, но уже нечто большее, чем простая надежда.

Одна лишь Изабел не разделяла этого чувства. Как и сестра, она тоже заглядывалась на восходящее солнце, но лишь для того, чтобы вопросить солнце, небо и землю, что означают мрачные видения, являвшиеся ей бессонной ночью, что это — явь или только сон?

Удивительное дело! Это сияющее солнце, это лазурное небо, эта цветущая земля, которые приободрили всех вокруг и как будто должны были вселить и в Изабел ту же радость, казались ей какой-то горькой насмешкой.

Она сопоставляла ослепительное сверкание дня с тем, что творилось в эту минуту в ее душе: в то время как природа смеялась, несчастная девушка обливалась слезами. В это праздничное утро она была одинока в своей скорби. Ни одно существо на свете не хотело разделить ее боль, и, отторгнутая от всего живого, боль эта старалась скрыться еще глубже на дне души. Девушка прижалась к сестре и спрятала голову у нее на груди, чтобы ничем не нарушить сладостное спокойствие, которое излучали в этот миг глаза Сесилии.

Тем временем дон Антонио решил проверить, правильны ли те предположения, которые он сделал вечером. Он убедился, что айморе действительно покинули лагерь. Айрес Гомес в сопровождении местре Нунеса отважился да-же спуститься вниз и с величайшими предосторожностями подкрался к месту, где торжествовавшие победу враги готовились казнить Пери.

Все было пустынно: ни глиняных сосудов, ни орудий охоты, развешанных на ветвях деревьев, ни грубых гамаков — ничего, что указывало бы на присутствие дикарей. Теперь уже не приходилось сомневаться, что айморе ушли вечером или в первую половину ночи, после того как похоронили своих мертвецов.

Эскудейро вернулся, чтобы сообщить об этом фидалго, который встретил известие об уходе туземцев менее радостно, чем можно было бы ожидать: он не знал причины и цели этого внезапного ухода и опасался, что это неспроста.

Иначе и быть не могло. Дон Антонио был человеком разумным и искушенным жизнью. Сорокалетний опыт научил его быть осторожным; он ни за что не хотел вселять в своих близких надежду, которая могла оказаться напрасной.

VII. БИТВА

В то время как семья дона Антонио де Мариса после стольких потрясений радовалась наступившему спокойствию, на каменной лестнице вдруг раздался крик.

Сесилия вскочила, не веря своему счастью: она узнала голос Пери.

Девушка кинулась было навстречу своему верному другу, но местре Нунес уже опустил доску, служившую подъемным мостом, и спустя несколько мгновений Пери стоял в дверях.

Дон Антонио де Марис, его жена и дочь похолодели от ужаса; Изабел упала как подкошенная.

Пери нес на плечах бездыханное тело Алваро. На лице индейца была глубокая печаль. Пройдя по зале, он положил свою драгоценную ношу на кушетку и, взглянув на бескровное лицо того, кто был его другом, смахнул навернувшуюся слезу.

Никто из присутствующих не решался нарушить глубокого молчания, которое воцарилось в зале. Авентурейро, бросившиеся было вслед за Пери, когда тот прошел мимо них, остановились в дверях в почтительном молчании, пораженные до глубины души тем, что случилось.

Сесилия не могла уже более радоваться тому, что Пери цел и невредим; несмотря на все, что ей пришлось пережить, у нее нашлись еще слезы, чтобы оплакивать благородного и преданного кавальейро, сердце которого перестало биться.

Дон Антонио де Марис скорбел, как отец, потерявший сына; это была немая, ушедшая в себя печаль, которая потрясает натуры сильные, но сломить их не может.

Когда первые минуты потрясения прошли, фидалго стал расспрашивать индейца и услышал из его уст немногословный рассказ о событиях, которые привели к этой горестной развязке.

Вот что произошло.

Покинув дом вечером, когда уже начало сказываться действие яда, Пери выполнил обещание, данное Сесилии. Он должен был найти действенное противоядие, секрет которого знали только старые паже67 его племени да женщины, помогающие им в изготовлении целебных снадобий.

Когда он в первый раз уходил на войну, мать его открыла ему этот секрет, чтобы он мог спастись от смерти, если будет ранен отравленною стрелой.

Видя, в каком отчаянии его сеньора, индеец почувствовал, что он еще в силах противиться оцепенению, распространявшемуся по всему телу, и отправился в чащу леса в поисках целебной травы, которая могла вернуть ему силы и жизнь.

Однако, когда он шел по лесу, ему казалось, что поздно уже что-то предпринимать и он все равно погибнет. Ему страшно было думать, что он умрет вдали от своей сеньоры, даже не взглянув на нее в последний раз. Он уже начинал раскаиваться в том, что ушел, а не остался в доме. Лучше было умереть у ног Сесилии. Но тут он снова вспомнил, что девушка его ждет, вспомнил, что нужен ей, и мысль эта придала ему новые силы.

Пери забрался в самую глухую чащу леса, где было совсем темно, и там, во тьме и в безмолвии, разыгрался один из тех эпизодов первобытной, слитой с природой жизни в лесу, о которой мы имеем только отдаленное и смутное представление. Солнце клонилось к закату. Настал вечер, потом ночь, и там, под шатром из листвы, Пери спал, — словно в некоем святилище, и ни один шорох не выдал того, что там было.

Как только первые лучи багрянцем засияли на горизонте, листва раздвинулась, и Пери, изможденный, шатаясь, словно после долгой и тяжелой болезни, вышел из своего убежища.

Он едва держался на ногах и, чтобы не упасть, хватался за ветви деревьев. Так он брел все дальше по лесу, время от времени срывая плоды, которые немного его подкрепили.

Подходя к реке, Пери уже чувствовал, что к нему возвращаются силы и одеревеневшее тело начинает понемногу разогреваться. Он решил выкупаться.

Когда он вышел на берег, это был другой человек. Противоядие подействовало: члены его обрели былую подвижность, кровь свободно струилась по жилам.

Теперь надо было только восстановить потерянные силы. Все питательные и вкусные лесные плоды заняли свое место на этом пиршестве жизни; индеец праздновал победу над смертью и ядом.

Уже несколько часов сияло солнце. Окончив свою трапезу, Пери шел в раздумье, как вдруг услыхал грохот выстрелов, прокатившийся по лесу.

Пери поспешил на выстрелы и неподалеку, на лесной поляне, увидел жуткую картину.

Алваро и девять его товарищей, разделившись на два ряда, стоявших спиною друг к другу, были окружены кольцом айморе, которых насчитывалось более сотни, и отражали их яростные удары.

Однако все эти атаки дикарей, оглашавшие воздух ревом, как волны прилива, разбивались о маленькую колонну, состоявшую, казалось, не из людей, а из одних клинков: шпаги мелькали в воздухе с такой страшною быстротой, что образовался непроницаемый стальной барьер; всякий, кто пытался подойти ближе, падал, чтобы больше не встать.

Сражение это длилось уже не меньше часа. Сначала португальцы отстреливались, но айморе так неистово их атаковали, что вскоре им пришлось пустить в ход холодное оружие, — начался рукопашный бой.

Как раз в ту минуту, когда Пери вышел на лужайку, в положении сражавшихся произошла перемена.

Авентурейро, прикрывавший Алваро со спины, в разгаре битвы неосторожно сделал несколько шагов вперед, чтобы ударить врага. Воспользовавшись этим, индейцы окружили его; таким образом, колонна была разъединена, и Алваро остался без защиты.

Отважный кавальейро продолжал, однако, совершать чудеса мужества и храбрости. Каждый взмах его шпаги укладывал на месте кого-нибудь из туземцев, и тот истекал кровью у его ног. Разъяренные айморе бросались на Алваро с удвоенным ожесточением, но с каждым разом его рука еще увереннее, еще точнее взмахивала шпагой, которая с такой быстротой кружилась в воздухе, что виден был только блеск.

Но стоило айморе заметить, что кавальейро не защищен со спины, как они собрали все свои силы и напали на него сзади. Один из дикарей подскочил к нему почти вплотную, высоко поднял тяжелую тангапему и обрушил ее на голову своего противника.

Молодой человек упал, но при падении шпага его описала в воздухе полукруг и успела еще поразить врага, нанесшего этот предательский удар: боль придала руке Алваро нечеловеческую силу.

Айморе уже тянулись к телу кавальейро, как вдруг на поле сражения появился Пери. Подняв лежавшее на земле ружье убитого, он стал действовать им, как палицей, и айморе очень скоро пришлось почувствовать на себе всю мощь его ударов. Раскидав во все стороны врагов, Пери взвалил Алваро на плечо и, прокладывая себе путь тем же грозным оружием, исчез в чаще леса.

Несколько человек кинулись было за ним в погоню, но Пери повернулся и заставил своих преследователей пожалеть об их дерзкой затее. Положив свою ношу на землю, он зарядил ружье и пустил пулю в того, кто бежал впереди. Остальные знали уже Пери по вчерашней схватке и поспешили вернуться.

Пери хотел во что бы то ни стало спасти Алваро — не только во имя связывавшей их дружбы, но и ради Сесилии, ибо убежден был, что она любит кавальейро. Но тот уже не дышал, и индеец решил, что он мертв.

Несмотря на это, он не бросил своего друга в лесу; он считал, что, живого или мертвого, должен доставить его к близким. Либо они вернут его к жизни, либо, если это не удастся, похоронят его бездыханное тело.

Когда Пери окончил свой рассказ, потрясенный горем фидалго подошел к кушетке и, сжав недвижную и холодную руку кавальейро, сказал:

— До скорого свидания, мой доблестный друг, до скорого свидания! Недолго нам уже быть в разлуке. Мы встретимся с тобой в обители праведных, куда тебе положено взойти и куда, как я надеюсь, по милости господней буду допущен и я.

Сесилия поплакала над телом Алваро и, став вместе с матерью на колени, устремила к небу пламенную молитву.

Дона Лауриана пустила в ход все средства своей домашней медицины, которая восполняла отсутствие врачей, ибо в те времена таковых было очень мало, в особенности же в столь глухих местах, вдали от больших городов. Однако кавальейро не подавал ни малейшего признака жизни.

Дон Антонио де Марис, который уже и раньше подозревал, что айморе ушли неспроста, распорядился, чтобы его люди приготовились к обороне, и не потому, что у него явилась какая-то надежда, — просто он твердо решил биться до последней капли крови.

Ответив на расспросы Сесилии о том, как ему удалось обезвредить яд, Пери обошел площадку внимательно оглядывая все окрестности. Когда дело касалось его сеньоры, индеец не знал усталости. Хотя он только недавно совершил настоящий подвиг в сражении с айморе, он уже снова думал о том, как спасти Сесилию.

Осмотрев все кругом взглядом опытного стратега, он вошел в комнату, покинутую им два дня назад. Его оружие лежало, никем не тронутое.

Он вспомнил о своем последнем разговоре с Алваро и подумал о превратности судьбы, трижды возвращавшей его из мертвых и неожиданно отнявшей жизнь у кавальейро, которого он оставил тогда целым и невредимым.

VIII. НЕВЕСТА

Через час после описанных нами событий Пери, стоя у окна комнаты, где прежде жила его сеньора, внимательно рассматривал дерево, возвышавшееся неподалеку.

Казалось, он изучал извилистые линии веток, мысленно прикидывая их крепость и расстояние от земли, словно от этого зависело разрешение какого-то трудного вопроса. Погрузившись в свои расчеты, индеец позабыл обо всем. Вдруг он почувствовал, что чья-то маленькая рука робко коснулась его плеча.

Он обернулся. Рядом с ним стояла Изабел; она подкралась к нему бесшумно, как тень. Девушка только что очнулась от обморока. Лицо ее было смертельно бледно, но вместе с тем на нем лежала печать странного спокойствия или, вернее, оцепенения.

Когда Изабел пришла в себя, она обвела взглядом залу, словно желая удостовериться в том, что все случившееся не сон.

Все было тихо. Дон Антонио де Марис вышел, чтобы отдать распоряжения. Жена его, стоя на коленях на груде обломков, молилась перед распятием. В глубине комнаты, на кушетке, лежал недвижимый кавальейро; в ногах у него горела восковая свеча, бросая вокруг бледные отблески.

Возле него стояла одна Сесилия; прижимая к груди его бессильно повисшую голову, она старалась ее отогреть.

Когда взгляд Изабел упал на бесчувственное тело, она вскочила, словно под действием какой-то сверхчеловеческой силы, перебежала через комнату и стала рядом с сестрой на колени перед смертным ложем.

Но она и не думала молиться — ей хотелось только глядеть и глядеть на это бледное, застывшее лицо, на эти холодные губы, на потухшие глаза, которые она продолжала любить и теперь, когда в них уже не было жизни.

Сесилия очень бережно отнеслась к ее горю. Врожденное женское чутье подсказывало ей, что всякая любовь, даже любовь к мертвому, требует целомудрия и тайны. Она вышла из комнаты, чтобы дать сестре выплакаться вволю.

Несколько минут спустя Изабел встала, в каком-то забытьи прошла через весь дом, разыскала Пери, подкралась к нему и тихо коснулась его плеча.

Пери и Изабел, как мы уже говорили, с первой же встречи невзлюбили друг друга. В Изабел это была ненависть к расе, принадлежность к которой принижала ее в собственных глазах; в Пери — естественная неприязнь, которую человек всегда испытывает к тому, в ком чувствует врага.

Вот почему индеец очень удивился, когда Изабел подошла к нему. Удивление его еще больше возросло, когда он увидел ее умоляющий жест, словно просивший его о милости.

— Пери!

Индейца тронул ее страдальческий вид, и он, вероятно впервые в жизни, заговорил с ней.

— Пери тебе нужен? — спросил он.

— Да, я пришла к тебе с просьбой. Ты не откажешь мне? — прошептала девушка.

— Говори. Если Пери может, он тебе не откажет.

— Значит, ты обещаешь? — воскликнула Изабел. В глазах ее заблестела радость.

— Да, Пери тебе обещает.

— Тогда пойдем.

И девушка повела его в залу, которая была по-прежнему погружена в безмолвие. Она остановилась возле кушетки и, указав на безжизненное тело Алваро, сделала Пери знак взять его на руки.

Индеец повиновался и пошел вслед за Изабел в дальнюю каморку. Там девушка раздвинула полог алькова, и индеец опустил свою ношу на постель.

В этой каморке она жила — здесь родилась ее любовь, здесь все дышало мечтами о любимом; кавальейро положили на ее девичью кровать; теперь она действительно чувствовала себя невестой — невестой смерти.

Исполнив волю девушки, Пери ушел и вернулся к делу, над которым трудился упорно и непрестанно.

Оставшись одна, Изабел улыбнулась. В этой улыбке было упоение скорбью, та радость страдания, которая перед смертью озаряет лица мучеников и отверженных.

Она вытащила спрятанный на груди стеклянный медальон, в котором хранились волосы ее матери, — посмотрела на него, но потом покачала головой, и лицо ее приняло какое-то странное выражение: она передумала. Тайной, которую скрывал этот медальон, был тонкий порошок, устилавший стекло с внутренней стороны. Но смерть от яда, подаренного матерью, не удовлетворяла девушку: она была бы слишком быстрой, почти мгновенной.

Крадучись, Изабел подошла к комоду и зажгла свечу перед стоявшим там распятием из слоновой кости. Потом она закрыла дверь, затворила и завесила окна и дверь, сквозь которые в комнату мог проникнуть свет. Стало темно. И в этой тьме сияние свечи озаряло только образ Христа.

Девушка опустилась на колени и прочла короткую молитву. Она просила у господа последней милости: просила о вечной жизни в небесах для своей любви, которая на земле была так быстротечна.

Прочтя молитву, она взяла подсвечник, поставила его в головах кровати, отдернула занавеску и стала смотреть на своего возлюбленного.

Казалось, Алваро спал. Его красивое лицо нисколько не изменилось: обратив его в воск и мрамор, смерть, казалось, только сковала его черты; застывшее тело кавальейро можно было принять за великолепную статую.

Изабел отвела от него зачарованный взгляд — она снова подошла к комоду; там, рядом с отливавшими перламутром морскими раковинами, стояла плетенка из цветной соломы.

В этой плетенке были собраны все пахучие смолы, все ароматы, какие источают деревья нашей страны: смола ароэйры, крупицы ладана, застывшие слезинки умбаубы ц капли бальзама — индейского сандала.

Девушка высыпала в одну из раковин большую часть этих ароматических смол и зажгла несколько кусочков ладана; пропитавшее их масло воспламенилось, от него загорелись и другие смолы.

Клубы белесого дыма широкими кольцами потянулись из этой импровизированной кадильницы, разливая вокруг пьянящие ароматы, и заполнили всю комнату прозрачными облаками, колыхавшимися при бледном сиянии свечи.

Усевшись на край постели, сжав в руках холодные руки кавальейро, не сводя глаз с любимого лица, Изабел что-то шептала. То были прерывистые фразы, тайные признания, какие-то непонятные сочетания звуков, которые я есть истинный язык сердца.

По временам ей чудилось, что Алваро все еще жив, что он шепчет ей на ухо слова любви. И она говорила так, как будто ее возлюбленный мог ее слышать; она рассказывала ему все тайны своей любви, изливала всю душу. Ее нежная рука отводила пряди волос с его лба, гладила похолодевшее лицо, прикасалась к застывшим, безмолвным губам, словно моля их улыбнуться.

— Почему ты мне ничего не скажешь? — нежно шептала она. — Ты не узнаешь твоей Изабел? Скажи еще раз, что ты меня любишь! Повторяй почаще эти слова, чтобы душа моя не могла усомниться в своем счастье! Ну, пожалуйста…

Приоткрыв губы, сдерживая дыхание, она настороженно ждала, не зазвучит ли любимый голос, не донесется ли до нее еще раз эхо первого и последнего слова ее печальной любви.

Но кругом была тишина: грудь ее вдыхала только потоки благовоний, которые горячили кровь.

Комната имела фантастический вид. Во мраке выделялось светящееся пятно, окруженное густым туманом.

В этом пространстве, освещенном призрачным сиянием, можно было различить лежавшего на кровати Алваро и склоненную над ним Изабел, которая все говорила и говорила, как будто мертвый мог ее слышать. Девушка уже чувствовала, как что-то сдавило ей грудь. Ей трудно было дышать, и вместе с тем она испытывала невыразимое, пьянящее наслаждение; в одуряющих ароматах, которыми был пропитан воздух комнаты, таилась неизъяснимая сладость.

Не помня себя, в полузабытьи она поднялась, как сомнамбула, грудь ее вздымалась. Горячими губами она прильнула к охладевшим, недвижным губам любимого; это был ее первый и последний поцелуй, поцелуй невесты.

Она погружалась в медленную агонию, в какое-то бредовое состояние, в котором скорбь смешивалась с радостью. Она упивалась своими муками. Смерть, истязая тело, проливала в душу блаженство.

Вдруг Изабел показалось, что губы Алваро оживились, что из груди его, окаменевшей, как мрамор, вырывается едва заметное дыхание.

Она подумала, что ошиблась. Но нет: Алваро был жив, действительно жив; руки его судорожно сжимали руки девушки; глаза его, горевшие странным огнем, глядели на Изабел; губы шевельнулись, и он едва слышно прошептал:

— Изабел!

Девушка вскрикнула; в этом слабом крике были радость, испуг, ужас. Отдавшись потоку бессвязных мыслей, она вдруг задрожала: ей пришло в голову, что это она убила своего возлюбленного, обрекла его на смерть, поддавшись роковому обману. Сделав над собою страшное усилие, она подняла голову; она хотела кинуться к окну, распахнуть, его, впустить в комнату свежий воздух; она знала, для нее смерть неминуема, но, может быть, Алваро удалось бы еще спасти.

Но, пытаясь встать, она почувствовала, что руки кавальейро все крепче сжимают ее руки, притягивая ее к себе; глаза ее снова встретились с глазами любимого.

У Изабел не хватило сил принести эту героическую жертву. Совсем ослабев, она опустила голову, и губы их сомкнулись еще раз в долгом поцелуе, соединившем их души в вечном блаженстве.

Облака дыма от курившихся смол становились все гуще, окутывая, словно саваном, их фигуры.

Около двух часов дня дверь комнаты распахнулась от сильного толчка; оттуда вырвались густые клубы дыма, в которых едва не задохнулись входившие.

То были Сесилия и Пери.

Обеспокоенная долгим отсутствием сестры, Сесилия узнала от индейца, что та у себя в комнате. Однако он не сказал ей всего, и девушка не знала, где находится тело Алваро.

Сесилия два раза подходила к двери, прислушивалась, но ничего не услышала. В конце концов она стала стучать, звать Изабел. Никакого ответа. Она побежала за Пери и поделилась с ним своим беспокойством. Нехорошее предчувствие охватило индейца. Навалившись на дверь плечом, он распахнул ее.

Когда потоком свежего воздуха развеяло скопившийся в комнате дым, Сесилия вошла и увидела все, что мы только что описали.

Она отпрянула назад и, щадя тайну этой глубокой любви, удалилась, позвав с собой Пери.

Индеец снова запер дверь и ушел вслед за своей сеньорой.

— Она умерла счастливой! — воскликнул он.

Сесилия молча посмотрела на него своими большими голубыми глазами.

IX. ВОЗМЕЗДИЕ

День быстро клонился к вечеру; сумрачные тени ложились на темнеющую листву леса.

Прислонившись к косяку двери, рядом с женой, стоял дон Антонио де Марис. Одной рукой он обнимал Сесилию, Отблески заходящего солнца освещали эти три фигуры и окружавший их величественный лесной пейзаж.

Фидалго, Сесилия и ее мать, устремив глаза к горизонту, взирали на этот последний луч, словно навсегда прощаясь со светом дня, с горами и деревьями, с лугами, рекой, со всею природой.

Для каждого из них это вечернее солнце было олицетворением всей их жизни. Заход его означал ее последние дни, сумрак смерти уже ложился вокруг, подобно сумраку ночи.

После сражения, в котором авевтурейро дорого продали свою жизнь, айморе вернулись; распаленные жаждой мести, они ждали только темноты, чтобы снова напасть на дом. На этот раз они были убеждены, что неприятель слишком уже изможден, что ему не выдержать их яростной атаки, и приняли меры, чтобы ни один из белых не мог спастись бегством.

Сделать это было нетрудно; кроме как по каменной лестнице, со скалы невозможно было спуститься — всюду были обрывы, только дерево олео, ветки которого свисали над хижиной Пери, являлось как бы мостом, по которому, обладая силой и ловкостью индейца, можно было переправиться через пропасть.

Дикари не хотели, чтобы от них ускользнул хоть один враг, а тем более Пери; они срубили дерево, отрезав тем самым единственный путь, которым в момент нападения можно было спастись.

При первом же ударе каменного топора по толстому стволу олео Пери вздрогнул и, схватив клавин, прицелился было, чтобы размозжить дикарю голову, но вдруг улыбнулся и спокойно прислонил клавин к стене.

Не обращая ни на что внимания, он делал свое дело и в конце концов свил веревку их волокон пальмы, служившей опорным столбом для его хижины.

У него был свой план. Чтобы осуществить его, он начал с того, что срубил обе пальмы и приволок их в комнату Сесилии; потом он расщепил один из стволов и в течение целого утра вил длинную веревку; она была ему очень нужна.

Пери уже заканчивал свою работу, когда послышался треск дерева, упавшего на скалу; индеец снова подошел к окну, и на лице его изобразилось несказанное удовлетворение. Олео, срезанное под самый корень, лежало над пропастью; высоко вздымались его вековые ветви — каждая была и пышнее и крепче иного молодого дерева.

За эту сторону дома айморе были спокойны и продолжали готовиться к приступу, который собирались начать глубокой ночью.

Когда солнце скрылось за горизонтом и сумерки сменились кромешной тьмой, Пери устремился в залу.

Неутомимый Айрес Гомес по-прежнему охранял дверь в кабинет. Дон Антонио де Марис сидел в своем кресле. На коленях у него сидела Сесилия; она ни за что не соглашалась выпить какую-то жидкость, которую ей предлагал отец.

— Выпей, Сесилия, — сказал фидалго, — это хорошее лекарство, тебе станет легче.

— К чему это все, отец, если жить нам остается какой-нибудь час! — ответила девушка с грустной улыбкой.

— Ты ошибаешься. Еще не все потеряно.

— У вас есть какая-нибудь надежда? — недоверчиво спросила Сесилия.

— Да, у меня есть надежда, и она меня не обманет, — многозначительно сказал фидалго.

— Какая? Скажите мне!

— А ты, оказывается, любопытная! — сказал фидалго, улыбаясь. — Но если ты сделаешь то, о чем я тебя прошу, я открою тебе эту тайну.

— Вы хотите, чтобы я выпила это лекарство?

— Да.

Сесилия взяла чашку из его рук и, выпив ее содержимое, снова вопросительно на него посмотрела.

— Ни один враг не переступит порога этой комнаты. Можешь положиться на слова твоего отца и спать спокойно. Господь не оставит нас!

Поцеловав дочь в лоб, фидалго поднялся с места, взял ее на руки и, усадив в свое кресло, вышел из кабинета посмотреть, что творится за пределами дома.

Пери, слышавший этот разговор между отцом и дочерью, разыскивал в это время в кабинете какие-то вещи, которые ему, по-видимому, были нужны.

Достав все, что хотел, индеец направился к двери.

— Куда ты идешь? — спросила Сесилия, следившая за каждым его движением.

— Пери вернется, сеньора.

— А зачем ты уходишь?

— Так надо.

— Только возвращайся сейчас же. Мы должны умереть все вместе, одною смертью.

Индеец вздрогнул.

— Нет. Пери умрет, но ты, сеньора, должна жить.

— А для чего мне жить, если у меня не останется ни одного близкого человека?

Сесилия почувствовала, что голова у нее кружится что веки отяжелели и слипаются; она бессильно опустилась в кресло.

— Нет! Лучше умереть так, как Изабел! — прошептала девушка, уже засыпая.

Нежная улыбка заиграла на ее полуоткрытых губах; дыхание ее сделалось спокойным и ровным.

Вначале Пери испугался этого неожиданно наступившего сна, который не мог быть естественным, и внезапной бледности, покрывшей лицо Сесилии.

Взгляд его упал на стоявшую на столе чашку; он попробовал на язык несколько капель жидкости, которая оставалась на дне. Вкус ее был ему незнаком. Но, во всяком случае, это не был яд.

Он отогнал пришедшую ему в голову мысль, вспомнив, что дон Антонио улыбался, уговаривая дочь выпить лекарство, а когда он подносил ей чашку, рука его даже не задрожала. Индеец успокоился и, так как времени терять было нельзя, вышел из залы и побежал в свою комнату.

Наступила ночь. Густой мрак окутал дом и его окрестности. За это время не случилось ничего такого, что могло бы сколько-нибудь улучшить отчаянное положение, в котором находилась семья. Зловещее затишье, какое всегда наступает перед бурей, нависло над обитателями дома. Теперь они считали уже не часы, а минуты жизни.

Дон Антонио прогуливался по зале так же невозмутимо, как в дни покоя и благополучия.

Время от времени фидалго останавливался в дверях кабинета, бросал взгляд на молившуюся жену и на спавшую дочь и снова принимался ходить взад и вперед.

Столпившиеся у двери авентурейро следили за фигурой фидалго, которая то скрывалась в темном углу, то вдруг опять появлялась в кругу света, падавшего от подвешенной к потолку серебряной люстры.

Ни один из этих людей не жаловался, не вздыхал; они стояли немые, примирившиеся с мыслью о смерти. Пример их сеньора вновь пробудил в них героическую отвагу солдат, готовы